» » Екатерина Лесина - Фотограф смерти

Екатерина Лесина - Фотограф смерти

Екатерина Лесина

Фотограф смерти



Пролог

А потом начался дождь. Серые струи пулеметной очередью прорезали акварель. Анютка и огорчиться не успела, только подумала, что эти дождевые кляксы и вправду похожие на раны, рисунок не портят. Она перевернула планшет, сунула кисть в рот, слизывая сладковатую краску, и вздохнула. Надо возвращаться. Ярко-синее небо выворачивалось наизнанку, и растянутыми швами мелькали желтые молнии. Точь-в-точь как на старых Анюткиных джинсах. Чуть потяни, и швы лопнут, а сквозь прорехи вместе с дождем хлынет чернильная чернота ночи.

Анютке нравилось думать именно так, чтобы красиво. Выплюнув пожеванную кисть, она посмотрела на краски, в которые налилось изрядно воды, на испачканные руки и белую майку. Ткань, набираясь влагой, теряла белизну и словно бы растворялась, выставляя напоказ смуглую кожу и черные пятнышки синяков.

Мама очень сердилась.

Нельзя сердить маму.

Громыхнуло.

И звук этот окончательно вывел Анютку из задумчивости. Она села на гудрон, сохранивший остатки тепла, и стянула кроссовку. Бросила в лужу. Отправила следом и вторую. Два розовых носочка – два мазка на черном холсте крыши.

– Так будет хорошо, – сказала Анютка, встав на четвереньки. Капли дождя барабанили по спине глухо, сердито.

– Определенно, так будет хорошо.

Анютка на четвереньках поползла к парапету, за которым не было ничего, кроме джинсового неба с желтыми швами молний.

Взобравшись на парапет, Анютка встала. Посмотрела на руки – грязь смешалась с акварелью. Много-много красок. Слишком много, чтобы выдержать.

– Я знаю, – сказала Анютка. – Так будет хорошо. Всем хорошо.

Зажмурившись, она шагнула в пустоту.

Наблюдатель уложил бинокль в сумку, закрыл замок – «молния» взвизгнула жестко, зло – и покинул убежище. Пока он преодолевал преграды лестниц и пролетов, во дворе уже успела собраться толпа, в которой выделялась долговязая дамочка в бигудях и ярко-алом шелковом халате. Цветовое пятно застило другое, растекавшееся по асфальту.

– Бедная девочка, бедная девочка… – Шепот толпы манил. Крестилась сухонькая старушка, совершенно типичная и потому не интересная со своими морщинами и блеклыми глазами. Вполголоса матерился мужичок в растянутой майке.

Антонина была здесь, стояла, вытирая слезы и дождь распаренными руками. Ему всегда хотелось снять их: огромные, разбухшие от воды, торчащие из манжет белоснежной блузы, как будто неумелый кукольник перепутал игрушки. Такие руки бы прачке…

– Что случилось? – Наблюдатель переместился так, чтобы видеть и тело, и женщину в алом, и неправильные руки Антонины.

Она повернулась на голос, уставилась беспомощно, невидяще, как ослепленная солнцем камера.

Не узнала.

– «Скорую» надо вызвать, – мягко произнес Наблюдатель, позволив себе коснуться руки. Шершавая. Горячая. И вода не задерживается на коже, брезгливо слетая вниз, к черной юбке.

– Анютка умерла, – ответила женщина, не разжимая губ. – Анютка умерла…

– Тоня, пойдем. – Та, которая в алом, обняла женщину за плечи. – Пойдем, дорогая. Выпьешь. Тебе надо выпить. Всем надо выпить.

От нее разило алкоголем.

Увести себя Тоня не позволила, вырвалась из объятий и, упав на колени, зарыдала. На голос ее отозвались воем сирены. Действо продолжалось.

Дальше смотреть было неинтересно, но Наблюдатель все равно смотрел. На прояснившееся небо. На солнце. На людей, которых лишь прибывало. На влажные бока машин, одинаково измаранных по днищу. На деловитые лица работников «Скорой» и полиции – фигурки в форме.

И тело тоже стало фигуркой из черного полиэтилена. Жаль.

Картина двора потеряла смысл.

Наблюдатель ушел.

Часть 1 Хаос

У Адама болела голова. Боль сидела изнутри – две металлические пластины вместо височных костей и магнит между ними, основа цикличного и непрерывного процесса. Магнит включается, и поле его корежит кость, вызывая тошноту и ядовитую горечь на корне языка. Когда горечь становится невыносимой, Адам сглатывает слюну. Ком катится по пищеводу, проваливается в желудок и расползается по тонкому кишечнику, всасываясь в кровь. Кровь возвращает горечь к вискам и снова запускает магнит.

– Адам, вы меня не слушаете, – с упреком произнесла Всеслава, смыкая пальцы над столом. Лицо Всеславы оставалось в тени, а вот пальцы – тонкие, паучьи, с розовыми коготками – Адам видел четко. Пальцы шевелились, подушечки то и дело касались узенького колечка с прозрачным камнем. Камень от прикосновений вспыхивал. И магнит в голове Адама реагировал на вспышки импульсами боли.

Точка – тире.

Следует сосредоточиться.

– Вы сопротивляетесь, Адам. Это нормально. Совершенно нормально.

Она любит повторять, точно сама себя убеждая.

– Но… но мне хотелось бы найти с вами контакт. Я вам не враг.

И не друг. А кто? Случайный человек? Адам не умеет разговаривать со случайными людьми. Адам не умеет разговаривать с людьми. Его понимает Яна. И Дарья. Обе ушли.

На мгновение магнит отключился, позволяя всецело оценить ужас ситуации. А заодно и заглянуть в лицо Всеславы. Брови, клином сошедшиеся над узкой переносицей, нервные губы, лихорадочные пятна румянца на щеках.

– Вы нервничаете, – Адам не собирался произносить это вслух, но с магнитом в голове сложно отделить мысли неозвученные от мыслей озвученных. – Вы сомневаетесь, что принятое вами решение верно.

– Какое решение? – Всеслава цепляется за фразу.

– Кольцо. Новое. Подарок. Символичный. Вам сделали предложение. Вы его приняли.

– Ваша наблюдательность поражает…

Скорее дает возможность сменить тему беседы. О ней разговаривать безопаснее, чем об Адаме. Адам продолжает. Он вдруг перестает видеть что-либо, кроме чертова кольца.

У Яны такое же. Нет, просто похожее.

– …но выводы весьма спорны. Кольцо я могла бы купить сама. Или получить от… от родственницы.

Жаль, что Адам не может верно интерпретировать ее улыбку.

– Вероятность есть. Но стали бы вы носить подарок, который вам не по вкусу? Вы постоянно прикасаетесь к нему. Он мешает. Но не настолько, чтобы избавиться. Убеждаете себя, что привыкнете?

– Извините, но ваш тон… – Всеслава убирает руки под стол.

Магнит в голове щелкает, переключая режимы боли.

Надо уходить.

Рано.

– Адам. Вы понимаете, что если мы с вами не найдем контакт, то мне придется действовать иначе… иначе действовать.

Это не шантаж. Не предупреждение. Это – констатация факта. Факт Всеславе неприятен, и она снова отгораживает его забором слов.

– Что мне нужно делать? – Адам слишком устал, чтобы выстраивать второй забор.

– Найти контакт.

– С кем?

Она молчит. Смотрит под стол, пытаясь сквозь бумаги и крышку разглядеть кольцо с крохотным блестящим камушком. Думает.

– Для начала хоть с кем-нибудь. Например, попробуйте не избегать групповых занятий.

– Попробую, – пообещал Адам.

И его отпустили.

Это место отличалось от прежнего количеством степеней свободы. Пожалуй, оно походило на санаторий. Аккуратные лужайки. Фигурные клумбы, где по мере вегетации одни цветы сменялись другими. Декоративные кустарники и деревца, за которыми следили столь же тщательно, сколь и за пациентами. Яркие скворечники коттеджей. Корпуса.

Белый забор. Узорчатые ворота и будка, в которой охранник не дремлет. Видеокамеры, разделившие пространство на сферы влияния. Телефон, который никогда не звонил.

Встречи под колпаком наблюдения, на которые Дарья не приходит. Наверное, это хорошо.

Наверное.

– Адам, – мягко произнесла патронажная сестра. – Вам лучше вернуться к себе. Дождичек собирается.

До коттеджа пять метров по вымощенной желтым камнем дорожке. Внутри две комнаты и санузел. Стерильная обстановка очень дорогой больницы, которую Всеслава предлагает разбавить своими вещами. Ей не терпится заглянуть в вещи Адама, потому как она думает, что через вещи сумеет заглянуть и в голову. Существует вероятность, что она права, поэтому Адам держит вещи в «Хароне».

– Адам, – повторила сестра. – Дождичек…

– Мне нужен пластилин. Завтра. Я собираюсь заниматься с группой. Я собираюсь заниматься с группой.

– Я поняла. – Ее зовут Татьяна. Имя вышито на халате, но Адаму сложно сейчас. – Конечно, я принесу тебе пластилинчик. А сейчас давай в коттеджик пройдем. Пока дождичек не начался. А потом я за ужином схожу. Ладно?

Ему все равно.

Подавали рыбу с овощами. На вкус палтус был столь же стерилен, как коттедж Адама.

Дарья привезла бы фотографии. Не все, конечно, но некоторые обязательно привезла бы. И еще плед. Книги. Саму себя. Пару минут разговора. Кому от этого станет хуже?

Дарья забыла о его существовании. Факт следовало принять как данность.

Николаша гулял по городу. Его маршрут был определен загодя, но время оставалось свободным параметром, поэтому Николаша позволил себе не торопиться. Раз или два он замирал, когда взгляд выхватывал из толпы интересное лицо. Палец в кармане нажимал на кнопку, камера щелкала. Вечером, выгрузив в комп всю серию, он тщательнейшим образом рассмотрит каждый снимок. На некий промежуток времени он станет судией, отделит зерна от плевел и сожжет последние в цифровой домне корзины.

Но это – вечером.

Будущему – свое время.

Свернув на боковую улицу, Николаша вышел к автобусной остановке. Ждать пришлось долго. Николаша, не выдержав, сделал десяток снимков, запечатлев для вечности голубиную возню, сигарету, зажатую в ярко-желтых, будто йодом измазанных пальцах, и желтую же маршрутку с битой левой фарой. Ехать пришлось стоя, цепляясь за ременную петлю, что свисала с потолка. Второй рукой – придерживать кофр. Люди-мартышки раскачивались в такт движению. Их позы были гротескны и уродливы.

Достойны фотографии. Но Николаша очень боялся отпустить ношу – вдруг ударится о пластиковое сиденье или о костлявый бок пацаненка. Нет, содержимое слишком ценно, чтобы рисковать.

На конечной он не вышел – вывалился из салона и долго глотал вязкий воздух. Отдышавшись – огляделся. Место было обыкновенным, лишенным в равной степени и красоты, и уродства. И палец убрался с кнопки. Потом.

А Николашу ждали. И не желали принимать.

Женщина с очень выразительным лицом – вот ее стоило снять – задавала вопросы, а в глазах ее жило недоверие. Николаша даже испугался, что она передумает и укажет на дверь, но вдруг женщина отступила и сказала:

– Идемте. Я вас провожу.

И повела. Мимо стен, на которых белыми пятнами выделялись маски. Очень красивые маски, каждая – индивидуальна. И Николаша онемел было от подобного чуда. Палец в кармане то и дело давил на спуск, камера щелкала, запихивая куски реального пространства в цифровую память.

Лица, лица, лица… Тот, кто сделал эти лица, понимал толк в настоящей красоте. В иных обстоятельствах Николаша не отказался бы от встречи. Не удержавшись, задал вопрос.

По лицу женщины мелькнула тень.

– Эта галерея создана директором фирмы.

– Он неординарный человек, – Николаше хотелось, чтобы женщина прониклась к нему симпатией. Она же сухо ответила:

– Весьма.

– Мне необходимо будет пройти собеседование еще и с ним? – Немного волнения, взгляд ищущий, собачий, снизу вверх. И руки, молитвенно прижатые к груди.

– Нет. Вашу кандидатуру уже одобрили.

Сказано это было с хорошо скрытым раздражением. Женщине не нравилось решение. Почему?

Галерея вывела на лестницу, а лестница привела в подвал. Потянуло холодом и специфической смесью ароматов, которые Николаша не вдыхал – дегустировал. Как вино, только много-много лучше.

Женщина открыла дверь и, наконец, соизволила представиться:

– Меня зовут Анна.

– Николаша. – Он протянул руку, но Анна не ответила на жест, напротив, отстранилась.

– Николай, я искренне надеюсь, что мы с вами сработаемся.

Какое невыносимое презрение. Не в словах, не в тоне – в повороте головы и этих полуприкрытых очах. Мадонна Пресвятая, это лицо действительно прекрасно.

– Вас рекомендовали как хорошего специалиста и… и все необходимое для работы вы найдете там. Если же чего-то не хватает, составьте список.

– Все свое ношу с собой, – Николаша продемонстрировал кофр. – Вы не волнуйтесь. Я не подведу. Я действительно очень хороший специалист по… реконструкции.

Губы Анны дернулись.

Слово не нравится? Или новый сотрудник, навязанный начальством? Что ж, пожалуй, если не получится играть на симпатии, то следует использовать антипатию. Пусть держится от Николаши подальше, лишний раз брезгуя заглядывать в подземелья «Харона».

– Я войду? – Николаша ввинчивается между Анной и дверью, по-хозяйски толкает, прорываясь в формалиновое пространство морга.

Первый вдох и первый выдох. Свет бьет по глазам. И палец вновь нажимает на кнопку: камера надежнее человеческих глаз.

Щелчок. Хлопок за спиной. И сухой голос:

– Надеюсь, вам объяснили суть работы.

– Конечно.

Объяснили. Та, другая, на которую он вышел, была не похожа на Анну. Она желала поскорее избавиться и от Николаши, и от нудной обязанности выслушивать его, и от другой обязанности – принимать решения. От нее разило карамельным перегаром, каковой остается после дамских коктейлей, а в тусклых глазах жила растерянность.

У Николаши не возникло желания фотографировать это лицо.

– Что ж, – произнесла Анна, – тогда я оставлю вас.

Сказала, а уходить не спешила. Застыла на пороге, ревниво наблюдая за каждым движением. И новое ощущение, когда смотришь не ты, а смотрят на тебя, на какое-то время завладело Николашей. Он уже привык к этому имени и к личности, отрепетировав чужую жизнь до мелочей, но теперь маска истончалась. Вот-вот прорвется, и тогда…

– Извините, – Николаша заставил себя распрямиться, – но если вы мне не доверяете настолько, чтобы оставить в покое, нам лучше расстаться.

– Я вам не доверяю, – ответила Анна. – Однако в этом нет вашей вины. Просто… ситуация неоднозначная.

Извинение? Пожалуй, что так. И что гораздо лучше – короткий кивок, цокот каблуков по плитке и беззвучно закрывшаяся дверь.

Убедившись, что Анна ушла, Николаша огляделся. Помещение, в которое он попал, было лишь первым из нескольких. Ряды шкафчиков. Пластиковый стол. Стулья. Чистота. Стерильность даже. Нет ни пылинки, как будто место это вовсе не жилое, а музей.

Николаша заглянул в соседнюю комнату, представлявшую собой классический морг. Оборудован приличненько… и работа есть.

Девушка ждала на столе. Николаша оценил масштаб работы и поморщился: не тело – скульптура безумца-сюрреалиста. Смешение белого мрамора кожи и бурого гранита внутренностей. Осколки кости. Черная змея шрама, протянувшегося от ключиц к паху. Небрежные жгуты-швы. Левая половина лица фактически отсутствует. Зато правая почти не пострадала.

Найдя единственно верную точку, Николаша сделал снимок. Дальше – просто. Выгрузить в ноут. Подчистить. Вырезать. Сопоставить с другим, правильным лицом. Склеить. Доработать, ретушируя цифровой шов и создавая из старого – новое. Развернуть на экран. Поставить у стола.

И снимок – Николаша принес его с собой – спрятать. Не то чтобы это было необходимо для дела, скорее уж символично. Но символы Николаша уважал.

Мелькнула мысль подняться в офис. Там наверняка есть принтер. Но тогда неминуема встреча с Анной. А еще слишком рано…

К шести он закончил с телом. Анна приходила трижды, заглядывала, разглядывала, но вопросов не задавала. В четверть седьмого спросила, успеет ли он закончить к утру. Николаша уверил, что успеет. Он как раз почти закончил слепок.

В восемь зашла уборщица.

В девять уборщица ушла.

В десять дом затих, смирившись с присутствием чужака в подвале.

В половине пятого Николаша закончил работу.

– Ты прекрасна, возлюбленная моя, – сказал он, – и пятна нет на тебе.

Но предстояло приготовить сцену. Он переходил из комнаты в комнату, пока не нашел нужную. Огромный зал со стрельчатыми окнами утопал в дымке. Бледные личики орхидей замерли в полусне. И столпы колонн стали вдруг похожи на стволы каменных дерев, вросших в свод потолка.

Это было прекрасно.

Николаша бегом вернулся в морг, поднял на руки такое тяжелое, неподатливое тело и понес. Он боялся споткнуться, упасть, уронить или каким-то иным способом нарушить хрупкое совершенство новосотворенного образа.

Он уложил девушку на постамент и вложил в руку ветвь орхидеи. Откинув волосы с лица, Николаша открыл глаза и поправил макияж на зрачках. В последний миг спохватился и черным карандашом подчеркнул родинку над губой. Вернулся за камерой.

Сердце колотилось как сумасшедшее.

Только бы успеть! Пока свет. Пока солнце. Пока спящая спит.

Пластина одна. Снимок один. И повторение невозможно.

Тренога. Знакомая тяжесть камеры, кажущейся такой неудобной по сравнению с современными. Мир, сузившийся до размеров линзы объектива. И точка фокуса как момент абсолютного покоя.

Камера смотрела вовне.

Николаша смотрел в камеру. Ждал.

Утро выводило вечность на серебре дагерротипической пластины.

Вот звякнул колокольчик, и Николаша бережно извлек пластину из аппарата. Убрав сокровище в футляр, он выполз из укрытия и глянул на часы. Следовало поторопиться. Николаша собрал камеру, упаковав в ящик. Туда же отправил и футляр с пластиной – первой из многих. И тут он услышал шаги. Не робкие, крадущиеся, не нервные, цокочущие, а спокойные и тяжелые.

Человек не торопился. Он явно знал, куда идет.

Николаша замер.

Плохо. Если его застанут здесь… сейчас… рядом с телом… плохо-плохо… Николашу выгонят с работы. Придется искать новое место…

Ручка на двери пошла вниз и вверх и снова вниз, точно тот, кто был по другую сторону, не находил в себе решимости. Николаша же завороженно смотрел на движения ручки.

Вверх-вниз… вверх… вниз.

Дверь распахнулась.

Человек приближался медленно. А приблизившись, сказал:

– Здравствуй.

– Это ты? – спросил Николаша, уже зная ответ.

– Это я.

Боль вошла в тело на кончике иглы. И застряла где-то слева, там, где колотилось сердце. Сердце запнулось и остановилось, а Николаша упал. Он падал бесконечно долго, пока не разбился о линзу божественного ока, и то запечатлело фигуру, нелепо растянувшуюся на дорожке.

Убийца же положил шило рядом с телом, поднял короб с камерой и, подойдя к мертвой девушке, нежно коснулся щеки.

– Прости, милая, я не успел, – сказал он прежде, чем уйти.

В группе – пять человек, включая Адама.

Номер один. Худой парень с нервным тиком. Руки комкают пластилин, выковыривают куски и роняют их на пол. Парень хихикает.

Номер два. Бесполое существо в сером балахоне и заляпанных краской шароварах. Существо рисует вдохновенно, пальцами выковыривая гуашь из банок. Пальцами же смешивает и размазывает по холсту.

У номера третьего лицо престарелой гимназистки и руки прачки. На лице застыло выражение нервное и растерянное, а руки спокойно лежат на складках черной юбки. Ткань заканчивается на ладонь выше щиколоток, позволяя разглядеть тонкие ноги в серых чулках и туфли на низком каблуке. К туфлям полагаются пряжки с зелеными камнями, к юбке – белая блуза с кружевным воротником.

Женщина смотрит на столик. Перед ней – пазл на два десятка кусков. Яркие, крупные, удобные для таких неповоротливых пальцев, как у третьего номера.

Номер четвертый – блеклая дамочка с силиконовыми губами – делает вид, что смотрит в окно. На самом деле она придирчиво разглядывает собственное отражение, размытое светом.

– Адам, рада, что вы решили посетить занятия. – Дежурная сестра улыбается. – Присаживайтесь.

Он волен уйти. Сейчас. Дверь рядом, и задерживать не станут.

Адам подчиняется просьбе.

В комнате столов больше, чем людей. Люди заняты. Следует найти занятие. Совместная работа сближает. Адам подвинул коробку с восковыми карандашами и раскраской. Открыв наугад – лужайка и крылатые пони, – Адам приступил к работе. Достичь равномерного распределения зеленого тона оказалось не так просто. Но постепенно Адам нашел нужный угол наклона карандаша и оптимальное давление. Механизм действий не нес смысловой нагрузки и не мешал наблюдать за участниками группы.

Некоторое время ничего не происходило.

Номер первый мял пластилин. Второй рисовал. Третья и четвертая бездействовали. Время тянулось.

– Она любила рисовать, – вдруг сказала номер третий. – Она очень любила рисовать.

Номер второй дернул плечом и, зачерпнув горсть гуаши, поставил посреди желто-алого холста зеленое пятно.

– У нас в роду художников не было. Я вот линию не проведу.

Номер второй провел. От пятна к краю картины. И вторую, перпендикулярную первой.

– А она рисовала. С детства самого. Дашь ей альбом, и нету Анюточки… нету Анюточки.

Номер третий вдруг согнулась и зарыдала.

Первый выронил пластилин. Второй – банку с желтой гуашью, из которой по полу разлетелись яркие брызги. Отложив книгу, дежурная сестра поднялась. Она шла медленно, точно надеясь, что истерика утихнет сама собой, но номер третий обняла себя – красные руки на белой блузе, точно два краба на песчаном берегу, – и принялась раскачиваться на стуле. Ее рыдания перешли в горловой клекот.

Его оборвал укол. Тонкая игла вошла в предплечье и застряла ровно настолько, чтобы впрыснуть яд в медикаментозной дозе. Заботливые руки персонала подхватили женщину, поволокли, обессиленную, прочь. Адаму вдруг представились муравьи, втаскивающие гусеницу в муравейник.

– Она дура, – вдруг произносит номер второй. – Нельзя научить рисовать. Талант нужен.

На его холсте много цветных пятен. Номер второй доволен. Номер первый спит, уткнувшись лбом в стол. Руки его свисают мертвыми плетями, и рядом с левой валяется пластилиновый ком.

Пластилин еще теплый, но тугой. Он не похож на глину, но Адам заставляет себя разминать ком. Скатать в шар. Расплющить. Снова скатать, смешав цвета в одну бурую податливую массу.

Из массы лепится лицо.

Высокий лоб. Зауженный подбородок. Нос крупный и с горбинкой. Ногтями наметить глаза и короткие, вечно взъерошенные волосы. Работа увлекла. И только закончив, Адам понял, что хотел вылепить совсем другое лицо.

А потом понял, что больше не помнит этого лица. Это было по-настоящему страшно.

Что может быть смешнее престарелой кокотки? Кокотка с претензиями. Дашка вцепилась зубами в соломинку и вытащила бумажный зонтик из коктейля. Господи, да что она вообще в этом заведении забыла? Определенно – мозг.

– Вы чем-то расстроены? – Темноволосый мальчишка в узких джинсах пошел на новый виток. Он с самого начала описывал круги, помечая территорию вопросами и многозначительными взглядами.

Мальчишка был смешон. Дашка себе – отвратительна.

– Нет, – огрызнулась она и выплюнула соломинку. В конце концов, хватит притворяться. Она ненавидит коктейли, бары и дискотеки. Ее воротит и от ресторанов, и от клубов. Ей просто невыносимо быть одной.

В доме пустота. Пыль по углам – у Дашки нет сил убираться, – вещи грудами. Кофе давным-давно закончился. И конфеты тоже. В холодильник она третий день не заглядывала, но про кофе помнит. И вроде бы чего уж проще – пойти, купить, но сама мысль о движении вызывает тошноту.

Или это коктейль виноват?

– Такая девушка, как вы, не имеет права грустить, – с придыханием заметил парень, ввинчиваясь в соседнее кресло. – «Мохито»! И сок яблочный.

– И коньяка, – добавила Дашка. Если уж напиваться, то лучше коньяком, чем этой ядовитой сладостью. А себе мальчишечка сок придвинул. Надо же, какой правильный.

У парня остренькое личико с мелкими чертами. Невыразительное. Скучное. И Дашке скучно. А еще тоскливо, но о причинах тоски лучше не думать.

Коньяк подали, и Дашка опрокинула рюмку. Гортань обожгло. В желудке полыхнуло жаром, и кровь пошла быстрее.

Хуже престарелой кокотки – пьяная престарелая кокотка. Ну и плевать.

Паренек смотрел поверх стакана с соком.

– Тебя как звать? – спросила Дашка.

– Артем.

И ростом он был на голову ниже. С другой стороны, вдвоем всяко лучше, чем одной. Очередная рюмка утопила остатки душевных терзаний и на время разрешила вопросы морали и аморальности. Утром Дашка разберется.

Утро наступило не по расписанию. Трель звонка пробилась сквозь толщу сна и выбила Дашку в мир яви. Мир встретил абстинентной мигренью, сухостью во рту и острым ощущением совершенной ошибки. Впрочем, все это было привычно.

Телефон разрывался.

Свесившись с кровати, Дашка зашарила по полу, пытаясь на ощупь обнаружить трубку. Та, как назло, ускользала, теряясь в ворохе одежды. Но не умолкала.

– Каждый день – дребедень. – Наконец пальцы коснулись пластикового корпуса. И телефон заткнулся. Правда, ровно для того, чтобы через секунду вновь разразиться ехидной трелью.

– Слушаю, – сказала Дашка, раздумывая над тем, чтобы послать к черту и телефон, и звонившего.

– Это Анна. У нас убийство. И происшествие. Приезжайте, пожалуйста.

И Анна отключилась. А Дашка, уставившись на темный дисплей, попыталась уложить в голове два слова. Убийство. Происшествие. Фигня какая.

Сев в кровати, она провела руками по волосам – скользкие и слипшиеся колючими прядками. Кожа на физии шершавая, с оспинами. А на предплечье – синяк. Откуда?

Татуированный змей, обвивший запястье, уставился каменными глазами.

– Надо ехать, – сказала Дашка. – Надо ехать. Там убийство. И происшествие.

Одеяло рядом вдруг зашевелилось, выпуская взъерошенную мальчишечью голову.

– Ты уже встала? – Сонные глазенки моргали, а на щеке виднелся красный след подушки.

– Ты кто? – спросила Дашка.

– Артем.

– И где я тебя подцепила, Артем?

– В «Поляре». – Он сел. Тощее тело с выпирающим хребтом и арками ребер, канатики мышц под смуглой кожей и детский пушок на груди.

Докатилась, матушка.

– Ты вчера набралась, – сказал Артем, почесав пятерней щеку. Затем добавил: – Я тебя подвез. Ты потребовала, чтобы я остался. Я и остался.

Замечательно.

– Отвернись, – велела Дашка. Парень подчинился, позволяя ей отступить к ванной комнате. Там, под струями холодной воды, она трезвела, переполнялась к себе привычным отвращением и пыталась вспомнить прошедший вечер. В голове мелькали светотени, громыхала музыка, изредка пролетали вопросы.

Кажется, Дашка пила и жаловалась.

Потом просто жаловалась.

Потом просто пила.

Потом вспоминать стало нечего.

– Твою ж… – Дашка приложилась лбом к мокрой плитке. – Дура! Идиотка!

И змей на запястье соглашался: именно так.

В какой-то момент недавнее прошлое отступило, перечеркнутое двумя словами: «убийство» и «происшествие». Убийство. Происшествие. Анна просила приехать. Надо ехать.

Убийство…

– Черт, – сказала Дашка, глотнув мыльной пены. – Черт…

Мальчишка не убрался, но хотя бы оделся. Мятая рубашонка мутно-зеленого колера, узкие джинсики и черные тяжелые ботинки с коваными носами. Просто чудо, до чего хорош.

– Я сейчас ухожу, – Дашка старалась не глядеть ему в лицо. – И ты уходишь. Мы с тобой не знакомы и знакомы не были. Ясно?

Артемка пожал плечами и кивнул. А потом спросил:

– У тебя проблемы?

Нет у нее проблем. Разве что убийство. Кого убили-то? Надо уточнить. Перезвонить. Сделать что-то, но голова совершенно не соображает.

– Могу подкинуть, – предложил Артемка. – Я на колесах.

Колес было два. К ним прилагались массивная рама, увенчанная огромным рулем, и жесткий шар бензобака. Сиял хром, маслянисто поблескивала черная кожа.

– Это твой? – Дашка перевела взгляд с мотоцикла на Артема. С Артема на мотоцикл. Между двумя объектами не могло быть ничего общего. Разве что шлем в руках Артема. – Это твой?! И мы вчера на этом приехали?! Я вчера на этом приехала?!

Не помнит! Ни черта не помнит!

– Мой, – Артем погладил кожаное сиденье с бахромой. – И тебе понравилось кататься.

Он вдруг густо покраснел и сказал, оправдываясь:

– Да ты не бойся. Я с восьми лет катаюсь. У меня батя – гонщик.

– А ты? – Какая ей разница? Дашка трезвая и не сядет на этого зверя.

– А я – неудачник, – спокойно ответил Артем, протягивая шлем. – И трус.

Номер третий сидела на лавке. Спина прямая, руки сложены на коленях, край юбки касается травы. Именно эта неестественная неподвижность и привлекла внимание Адама. Он, наблюдая, остановился в тени декоративного вяза.

Мужчина шел от ворот. Он нервозно оглядывался, то и дело дергал головой, прижимаясь ухом к левому плечу. На празднично-ярком фоне лужайки выделялось черное пятно костюма, с которым дисгармонировали белые кроссовки.

Подойдя к лавке, мужчина остановился.

Адам не слышал разговора, скорее носившего характер монолога. Гость отчаянно жестикулировал, пытаясь пробиться сквозь стену безмолвия если не словами, то жестами. Номер третий по-прежнему оставалась безучастна.

Наконец мужчина утомился. Он некоторое время стоял, сунув руки в карманы, затем вытащил белый прямоугольник, который положил на лавку. Сам же развернулся и зашагал к воротам. Номер третий не шелохнулась.

А вот на приближение Адама она отреагировала:

– Ты еще не ушел? Почему ты еще не ушел? Уходи.

Адам остался.

– Это ты ее убил. Я знаю. Я никому не скажу. Но уходи.

Карточка, оставленная гостем, лежала на скамейке. Женщина ее не видела.

– Почему ты не оставишь нас в покое? Я знаю. Это ты убил ее.

– Почему?

– Потому что тебе невыносимо думать, что мы можем жить сами. Без тебя.

Она все-таки повернулась к Адаму. Желтоватое лицо, изможденное до крайности бессонницей. Адам знает: в темноте живут воспоминания, и страшно закрыть глаза, потому что каждое – бесценно. Ты лежишь, уставившись в потолок, но глаза слепы. Ты не в настоящем – в прошлом. Редкие провалы в сон причиняют дополнительную муку. Пробуждение сродни новому осознанию реальности.

– Она умерла. – Адам поднял карточку. Фотография. Девять на двенадцать. Глянцевая поверхность. Качественная печать. На обратной стороне – маркировка «Кодак». На лицевой – счастливая семья. Женщина в белом платье и соломенной шляпке. Тень на лице сродни вуали. Видны лишь губы, узкие, сжатые, точно женщина заставляет себя молчать. Руки ее лежат на плечах светловолосой девочки. Ей лет десять-одиннадцать. Мужчине – чуть за тридцать. На нем черный костюм с узким галстуком, похоже, что тот самый, надетый сегодня.

– Это ваша дочь?

– Моя дочь умерла, – женщина вдруг выхватила фотографию из рук Адама и разорвала пополам. Сложила и снова разорвала. Широкие руки ее были сильны. – Кто вы такой?

– Адам, – представился Адам. – Вы нуждаетесь в помощи.

– Все нуждаются в помощи. Вас тоже здесь заперли?

– Скорее я сам заперся.

Следовало уходить. Общение с номером третьим – не то, что Адаму нужно.

– Тоже решение. – Женщина поднялась и, протянув руку, сказала: – Сопроводите меня.

– Куда?

– Куда-нибудь. Кто у вас умер?

– Жена, – Адам не собирался отвечать, но ответил.

– Давно?

– Да.

– И как? Время и вправду лечит? Прошли годы, и вам полегчало? Или наоборот? – Ее широкая ладонь легла на сгиб локтя. Адаму хотелось стряхнуть руку, но он сдержал порыв.

Номер третий потянула на дорожку. Шагала она широко, и юбка-колокол то и дело хлопала по ноге Адама.

– Так вам стало легче? – повторила она вопрос, дойдя до поворота. – Отвечайте. Вы заглянули в мои тайны. Я имею право заглянуть в ваши. Это справедливо.

Это бессмысленно, но Адам ответил. Он сказал то, что мучило его со вчерашнего вечера:

– Я забыл ее лицо.

– Это плохо?

– Я не забываю лиц. Я помню всех, кого… с кем работал. Каждого человека за последние пятнадцать лет.

– Кроме нее? Обидно, наверное?

Номер третий все-таки отпустила его руку.

– И вы думаете, что со мной случится то же самое? Что наступит день, когда я забуду Анютино лицо?

– Подобная вероятность существует.

– Нет, – отрезала она. – Не существует. Я никогда не забуду свою дочь. А вы… вы просто недостаточно сильно любили жену.

И, подхватив юбки, она бросилась прочь.

Этот дом был достаточно стар, чтобы иметь историю. Возведенный в середине девятнадцатого века, он успел повидать изрядное количество жильцов. Помимо жилых квартир, имелись в нем и купеческие лавки, сгоревшие в пламени революции вместе с владельцем дома и многими жильцами. Освободившиеся помещения пустовали недолго. По распоряжению Совнаркома жилые площади были отданы страждущим, нежилые – конторам. Так сменили друг друга проектное бюро, склад гуталина и архив городского управления. Последний был вывезен в сорок первом году в неизвестном направлении, а в доме ненадолго обосновалась немецкая канцелярия, после войны преобразившаяся в магазин «Ткани и пуговицы» и фотоателье «Улыбка». Оно-то и протянуло до середины девяностых, когда помещение вдруг оказалось приватизировано неким господином характерной наружности и с большими, согласно времени, возможностями. По его велению был начат ремонт, заставивший дом содрогнуться от фундамента до старенькой крыши. Но не прошло и полугода, как точку в ремонте поставила пуля, отправив нового хозяина жизни в лучший из миров. Полуразваленная квартира кочевала из рук в руки, то прибавляя, то теряя в цене. А потом, не выдержав конкуренции с элитными новостроями, надолго повисла на шее посредника. После двух лет мытарств он с превеликой радостью избавился от неудачного вложения капитала, спихнув его за четверть исходной цены.

И снова начался ремонт, к которому дом отнесся с философским спокойствием. Тем паче строители, повинуясь прихоти владельца, не ломали, но скрупулезно восстанавливали исходную планировку.

Окончание ремонта ознаменовалось появлением белых жалюзи на окнах и старенького грузовика, из которого в дом переносили картонные коробки. Грузовик исчез, жалюзи остались. Хозяин не приходил.

Нельзя сказать, что квартира была вовсе нежилой. Иногда у дверей появлялись женщины, все до одной молодые и красивые. Они приходили под вечер, а уходили за полночь, порождая самые удивительные слухи. Впрочем, ни один из них и близко не соответствовал правде.

За железной дверью, снабженной четырьмя замками, находилась квартира самая обыкновенная, разве что несколько заблудившаяся во времени.

Простая кухня со старой газовой плитой, на которой из четырех конфорок работали две. Кухонные шкафчики с белыми пластиковыми фасадами и белая же плитка с нехитрым узором. Обои «Березка», ковры из скрипучей синтетики на стенах и вязаные половички на полу. Лампа-журавль на длинной ножке и пучеглазый телевизор «Рубин», на экране которого лежал толстый слой пыли.

Человек сидел на полу и раскладывал веером фотографии. Рядом на круглом столике находились альбом с серыми картонными страницами, клей в тюбике и уголки для крепления снимков. Отдельной стопкой, придавленной бюстом Гоголя, лежали газетные вырезки.

Человек работал медленно. Он поднимал фотографию, подносил ее к лампе – желтое пятно света отпечатывалось на глянцевой поверхности – и тщательно разглядывал. Затем, вооружившись маникюрными ножницами, он прокалывал снимок и аккуратно вырезал лицо.

На пол летели обрезки толстой бумаги, а испорченная фотография укладывалась в альбом.

– Хорошо, – приговаривал человек, зажимая мизинцами уголки. Держать приходилось долго – клей схватывался не сразу. Но человек не проявлял недовольства. Напротив, найдись свидетель, он весьма удивился бы счастливой улыбке хозяина квартиры. А еще тому, что фотографии в альбоме обретали целостность: место вырезанных лиц занимали иные. Или вернее будет сказать – иное. Всегда одно. Всегда прекрасное.

Приклеив снимок, человек ретушировал зазор и покрывал весь альбомный лист несколькими слоями лака. А уже после, глядя на свое творение, цокал языком и повторял:

– Хорошо. И хорошо весьма.

Закончив, он раскрыл альбом на первой странице.

– Видишь? У меня получается. У меня все получается! Уже недолго ждать.

Темноволосая девушка в длинном наряде начала века улыбалась в ответ.

Жизнь не устала преподносить пошловатые сюрпризы, и очередным стала встреча с Вась-Васей. Он курил, явно поджидая Дашку, а дождавшись, поприветствовал поднятой рукой.

– И тебе хайль, – ответила Дашка, сползая с мотоцикла.

Шлем она вернула хозяину, волосы пригладила и поинтересовалась:

– Что случилось?

– Убийство, – ответил Вась-Вася, разглядывая не столько Дашку, сколько Артема. А тот не спешил убираться.

– Тебя подождать? – поинтересовался Артем, а Вась-Вася ответил:

– Нет. Она надолго.

За забором начиналась территория, которая отторгала Дашку, как чуждый элемент.

– Новый друг? – Вась-Вася следовал по пятам.

– Знакомый.

– Не мое собачье дело?

– Именно.

А здесь ничего не изменилось. Тумблер переключил зиму на лето с его припыленной травой и поставил время на паузу. Здания стоят. Фонари торчат пиками из зеленой стены кустарника. Темно-синие ирисы смотрят на солнце.

– Кого убили? – Лучше разговаривать, чем спиной ощущать насмешливый и вместе с тем виноватый взгляд. Дашка не нуждается в жалости.

С ней все в норме.

В совершеннейшей норме.

– Николай Федорович Луничев.

Имя знакомо. Но Дашка не сразу вспомнила, где его слышала.

Николай. Николаша. Именно так он сказал, представляясь: «Николаша» – и руку протянул белую, словно тальком присыпанную. Сам Николаша походил на пупса-переростка, обряженного в нелепый костюм. Желтый пиджак в крупную клетку, мешковатые брюки, затянутые ремнем, конец которого выглядывал из-под рубашки. Рубашка же черная, с атласным отливом.

– Я его наняла. Вместо Адама. Надо было кому-то работать. Или закрыть всю эту шарашкину контору, или нанять кого-то. Ты же понимаешь?!

– Стой, – Вась-Вася схватил за локоть и потянул, заставив Дашку обернуться. – Я понимаю. Все нормально, Дашунь. Все хорошо.

Говорит, как с неизлечимо больной, а Дашка здорова. Просто голова слегка гудит, и утро не задалось. Сейчас еще Анна появится с извечным укором в серых очах.

– Так что там с убийством? – Дашка высвободила руку.

– Пойдем, сама увидишь.

Перекрестный огонь мертвых взглядов. Каждая маска – упрек. Каждый шаг – подвиг. Пара вежливых фраз на откуп незнакомым людям. Кивок Анне.

Мизансцена зала.

Дашка видит и не видит его. Каждая деталь здесь настолько знакома, что нет нужды смотреть – память подскажет. И следы чужого присутствия затрет. Колонны. Вазы. Постамент. Девушка, лежащая на нем. В руке ее орхидея. Глаза раскрыты. Девушка немигающим взглядом смотрит на Дашку, и в горле разбухает ком.

– Она тоже мертвая? – Голос сорвался на шепот. А Вась-Вася кивнул в ответ.

Мертвая. И второй, в пару, на полу лежит. Этот некрасив. Черная рубашка, белая кожа, глаза пялятся в потолок, а на щеке черный кровяной подтек.

– Три проникающих, – интимным шепотом пояснил Вась-Вася. – Два в грудь, одно – в левый бок. Его очень хотели убить.

– А ее?

– А она, Дашунь, уже третий день как мертва. Сегодня похороны должны были состояться…

Дашка не знала. Точнее, она не желала знать, вникать, влипать в эту чужую работу, делая вид, что все – временно. Сначала еще пыталась, когда верила, что Адам вернется.

А он не возвращался.

– А знаешь, что особо интересно? – спросил Вась-Вася. – Паспорт у покойника поддельный. Что ж ты, матушка, не проверила, кого на работу берешь?

Весы издевались. Плюс сто двадцать пять грамм. Когда? На чем? Елена с тоской принялась вспоминать вчерашний день.

Утро – стакан минеральной воды без газа.

В одиннадцать дня – обезжиренный творог.

Обед – сто грамм отварной телятины, два помидора-черри и лист салата.

Полдник – яблоко.

Ужин – обезжиренный кефир и две гренки из ржаного хлеба.

Так откуда эти разнесчастные сто двадцать пять грамм?!

Настроение испортилось моментально. Пожалуй, придется отказаться от гренок. Или лучше от яблока? Или, может, просто немножечко урезать порции?

– Лен, ну ты скоро? – Динкин недовольный голос столкнул с весов.

Елена умылась, почистила зубы и нехотя выползла из ванной. Вот Динке хорошо. Она жрет в три горла и не полнеет. Хотя у Елены имелось подозрение, что дело вовсе не в Динкином расчудесном обмене веществ, а в таблетках, которые та глотала.

Ну и дура. Все знают, что таблетки для похудания – для тех, кому себя не жаль. А себя Елена любила. Встав перед зеркалом, она произнесла:

– Я красива, умна и удачлива. Сегодня мне повезет.

Улыбнулась, ощущая, как пробуждается в теле позитивная энергия.

– Ле-е-нка! Не тормози! Если опоздаем, Валик живьем сожрет! – Вылетев из ванной комнаты, Динка на ходу запрыгнула в джинсы.

Никакого вкуса в одежде. Но Валик Динку любит. Говорит, у нее лицо характерное. Врет. Обыкновенная у Динки морда. Покатый лоб, нос массивный с вывернутыми ноздрями и подбородок мужской, кирпичный. Кожа не очень хорошая, вечно ей приходится прыщи тоналкой замазывать. А все от таблеток и неправильного питания. А что до Валика, то понятно, через какое место он расчудесную Динкину красоту узрел.

Из-за мыслей и еще потому, что Динка опять поперла колготки, Ленка все-таки опоздала. Валик, конечно, разорался, обозвал тупой коровой, но как-то без особой злости. Зато Мымра сунула самый неудачный вариант – комбинезон из лилового шелка. А Динка в алом платье уже выплясывает перед камерой. Стерва она.

– Голову! Голову выше! Теперь влево… вправо… покружись! Да не топчись, как корова на лужайке. Кружись! Легче! Вот…

– Глинина, не спи.

Мымра, конечно, не упустила момента укусить.

А комбинезон сел плотно, как влитой. И ремни его неприятно впились в плечи. Цвет еще бледный, сливающийся с кожей.

– Морду поярче нарисуй, – велела Мымра и присела рядышком, взглядом полируя Елену. А взгляд тяжелый, оценивающий. И пустой желудок сжался, боясь услышать то, что поставит крест на Елениной карьере.

– Через две недели будет набор на приличную сессию. Порекомендую тебя, – Мымра потрогала указательным пальцем бородавку. Бородавка у нее была знатная – круглая, ввинтившаяся в щеку черной ягодиной.

– С-спасибо, – подобной любезности Елена не ожидала.

– Портфолио у тебя дерьмовое.

– Так Валик…

– У Валика руки из жопы растут, – без эмоций заметила Мымра и положила визиточку: – Вот. Сходишь. Скажешь, что от меня. И смотри, чтобы вовремя явилась. Понятно?

Елена накрыла визитку ладонью. Расклад понятен. Откажешься – вылетишь. Явишься и… если что – глаза закрыть да перетерпеть. Все так делают.

Звонкий Динкин смех прибавил решительности.

– Я не подведу, Евгения Марковна.

Но Мымра уже испарилась. Остаток дня прошел как в тумане. Елена двигалась, исполняя указания Валика, но мысли ее вертелись вокруг кусочка картона. Белый. Плотный. С одной стороны неброское: «Фотоуслуги». С другой – адрес, написанный колючим почерком Мымры.

И время: четверть одиннадцатого.

– Тяжело с тобой, Ленка, – Валик дал отбой. – Вроде и ниче, а морда невыразительная. Камера таких не любит.

– Просто у тебя руки из жопы растут.

Валик фыркнул и обиделся. Теперь точно серия насмарку пойдет. И хорошо, если одна.

– Извини, – буркнула Елена. И решилась: будь что будет. Но шанс она использует. Она заслужила.

Полиция в конце концов убралась, оставив Дашку опустошенной и вымотанной до предела. Она просто села у стены, вытянула ноги и закрыла глаза. И сидела, как показалось самой, вечность. А часы утверждали, что вечность эта уместилась в три минуты. Закончилась она с сухим пощелкиванием каблуков по полу. Приблизившись на расстояние трех шагов, Анна замерла.

– Что? – спросила Дашка. – Я его не убивала.

– Я ухожу.

– Иди.

Катись к чертовой матери и оставь Дашку в покое.

– Вы не поняли. Я совсем ухожу. Увольняюсь.

Следовало ожидать. Странно, что она продержалась так долго. Верная собачонка на страже имущества. Вот хозяину на имущество насрать. Так почему Дашка дергаться должна?

– Мне жаль, – продолжила Анна. – Мне хотелось бы помочь вам, но я вижу, что эта помощь скорее во вред. Если вы сами не разберетесь со своими проблемами, то…

– Я закрою контору, – перебила Дашка, открывая левый глаз.

– В данных обстоятельствах – это не самое худшее решение. Происшествие привлечет внимание, и…

– И польется дерьмо на наши головы.

Дашка представила желтушные заголовки. «Патологоанатом-некрофил погиб зловещей смертью». Или вот еще: «Месть мертвеца». Как вариант: «Смертельная любовь».

Весело будет. Определенно.

Дашка поднялась и пригладила волосы. Голова гудела жутко. Выпить бы. Кофеечку. А лучше – кофеечку с коньячком для тонуса и ясности мышления. Но коньяка в «Хароне» точно нет.

Анна ждет. Чего? Признания в любви? Подписи под заявлением об уходе? Или уговоров? Не станет Дашка ее уговаривать.

– Чего ты от меня хочешь?

На прямой вопрос Дашка получила очередной обтекаемый ответ:

– Вы сами знаете.

Еще бы знать, что с этим знанием делать.

– Идемте, – Анна повернулась на каблуках. – Зал должны привести в порядок.

Песок. Окурки. Фантик от конфеты и жевательная резинка у порога. Мелкий человеческий мусор, которому не место в обители скорби. А девчонку все-таки похоронят. С запозданием. Это как в аэропорту: «Рейс откладывается». И терпеливые пассажиры дремлют на пластиковых стульях. Правда, нынешним пассажирам придется заплатить и за терпение, и за молчание.

Главное, чтоб до суда дело не дошло.

– Поддельный паспорт. Поддельный диплом. Поддельное резюме. Что настоящее-то? – Дашка спрашивала у себя, но ответила Анна:

– Умение.

Пояснить соизволила, лишь когда оказалась снаружи.

– Тело было в ужасном состоянии. Множественные переломы, ссадины, разрывы. Лицо… о лице как таковом речи не шло. А он сумел восстановить. Не знаю, как, но… он точно знал, что делает. Я и не предполагала, что подобное возможно.

– Значит, умение…

Уже что-то. Умение с неба не падает. Следовательно, Николаша где-то его добывал. Оттачивал. А потом случилось нечто, заставившее человека перелинять. Сбросив старое имя, он переродился, но лишь затем, чтобы умереть.

Обидно, наверное, вот так.

– Его вещи забрали? – спросила Дашка. – И морг осмотрели?

Анна кивнула.

– Ну мы еще разок осмотрим. Мало ли… вдруг чего интересного пропустили?

Надежда слабая, но, если ничего не делать, становится вовсе невыносимо. Дашка спустилась вниз, стараясь не обращать внимания на Анну. Знакомо завоняло. Все так же гудел кондиционер, и холодный воздух обнял разгоряченное тело. Головная боль отступила, а вот жажда стала острее.

Дашка двинулась по периметру, уже не единожды осмотренному, но алгоритм работы требовал повторения. Снова песок. Снова окурок. Снова фантик. Дверцы шкафов раскрыты. Стандартное содержимое перевернуто.

Зеленые хирургические халаты. Пластиковые фартуки нежно-голубого оттенка. Нарукавники. Распотрошенная коробка с перчатками, в ней тоже ничего необычного.

Во втором зале разгром менее заметен. Белый свет стирает ненужные детали, вырисовывая ряды плитки. Сияет хромом инструмент на накрахмаленном полотенце… стоп.

Полотенце. Инструмент кладут на поднос или на стол, но уж никак не на махровое полотенце. Дашка пощупала край – тонкое, шерстяное. Сложено вдвое. А в складке прячется фотография.

Черно-белая или скорее буро-бежевая, с потрепанными краями и трещинами на лицевой поверхности. Некогда плотная бумага стала мягкой, изображение тонуло в ней.

– Что вы нашли? – В голосе Анны прорезалось любопытство.

– Понятия не имею, – Дашка поднесла снимок к столу и, положив, подтянула лампу.

Фон все равно расплывчат. Видны кровать с балдахином и лежащая на ней девушка. Поза знакома. Вытянутые ноги – левая чуть согнута в колене. Ладонь накрывает стебель розы. Глаза открыты. Странные.

Девушка слепа?

Девушка мертва.

И судя по состоянию фотографии, умерла она очень давно.

Дашка потерла виски. Думай, голова. Думай! А лучше возьми телефончик и позвони Вась-Васе. Пусть он думает. Ему за это деньги платят.

– Папку принеси. Файл. Лист картона, – велела Дашка, склоняясь над фотографией. Трещины скрадывали мелкие детали, но все же Дашка разглядела узор на балдахине и покрывале кровати. Банты на туфлях усопшей. И родинку – на лице. Крупную черную родинку.

Дашка совсем недавно видела точно такую. И эта деталь не являлась совпадением.

Определенно не являлась.

А проверить было легко. Дашка и проверила. Она нашла тело, уже переодетое и уложенное в гроб. Разрисованные глаза были прикрыты веками, волосы украшены белыми цветами, и покойница выглядела не страшной, скорее уставшей.

– Тебе бы с Адамом поговорить, – сказала Дашка. – Он бы тебя понял. Он с мертвецами на одном языке разговаривает. А я вот бестолковая.

Черная родинка сидела над верхней губой. Похожа на ягоду смородины, приклеенную к коже.

– Вообще мне жаль, что так получилось. Ты, конечно, меня не слышишь, потому что все это глупости. Про душу, в смысле, которая ходит и слушает. Но если вдруг ты все-таки ходишь и слушаешь, то прими мои извинения.

Не те слова. И вообще слова не нужны. Просто-напросто Дашке противно прикасаться к телу.

– Того, кто это сделал с тобой, убили. Наверное, так справедливо. А я найду убийцу. И это тоже будет справедливо. Вот такая, блин, глобальная вселенская справедливость на примере отдельно взятой похоронной конторы.

На долю секунды Дашке показалось, что усопшая улыбается. По спине побежал предательский холодок, а руки затряслись.

Пить надо меньше. Тогда и мерещиться не будет.

И Дашка, решившись, коснулась родинки. Сухая. И холодная. А на пальце остался черный след.

Настоящая родинка была розовой, бледной. И данное обстоятельство не устраивало Николашу.

– А мы ошиблись, – сказала Дашка, когда Анна вернулась. – Он подделал документы не для того, чтобы спрятаться. Он подделал их, чтобы попасть сюда. К ней. Посмотри внимательно.

Анна послушно взяла фотографию в руки.

– И скажи, разве она тебе не знакома?

Приятно было смотреть, как изменяется выражение ее лица. Вспышками мелькают понимание, удивление, гнев, растерянность.

– Он… он что, сделал ей другое лицо?

Не другое. А то, которое должно было быть. По его представлению.

– Именно, – ответила Дашка, убирая снимок в файл. По-хорошему надо отдать его Вась-Васе, но Дашка уже знала: не отдаст. Не из ревности или обиды, а потому что в последние полчаса она снова чувствовала себя живой.

Охота на психа, как лекарство от депрессии? А почему бы и нет?

На место встречи Елена явилась за пятнадцать минут до назначенного срока. И, очутившись у старого дома кирпичной кладки, поняла, что эти пятнадцать минут станут самыми длинными в ее жизни.

Секундная стрелка бежит по циферблату. Карточка от Мымры прилипла к ладони.

Уйти нельзя остаться?

Бороться нельзя сдаваться?

Бесконечное множество вариантов знакомой конструкции. Главное – правильно поставить запятую.

Елена пошла вдоль дома. Некрасивое место. Квадраты окон мутны. Подоконники широки. Водосточные трубы пестрят ржавчиной, а кирпич черен, будто его дегтем измазали.

Елена знает такие дома. В них холодно и зимой, и летом. Сырость живет и пропитывает одеяла, подушки и одежду. Запашок пробивается сквозь вуали ароматизаторов и духов. Хуже его лишь вонь помойки. Баки ставят близко к окнам, а убирают через раз. И набившись доверху, мусор гниет и плодит мушиные полчища…

Самое отвратительное, что такие дома держат людей. От них не избавиться, как бы далеко ты ни уехал. Придет срок, и родные двери распахнутся со скрипом, а недовольная матушка скажет:

– Здравствуй, Ленка. Нагулялась?

Нет уж! Она не для того убегала, чтобы возвращаться. И удержится на свободе.

Кнопку звонка Елена нажала точно в срок. Дверь открыли, и человек в синем байковом халате сказал:

– Проходи. Бахилы надень.

Натягивая бахилы – все-таки не рассчитаны они были на пятидюймовый каблук, – Елена слышала, как щелкают замки, отрезая ее от внешнего мира. Руки дрожали. Сердце колотилось.

А если он псих? Если Мымра не помочь – избавиться от Елены желала? Глупости. Мымра и сама справилась бы. Одно слово, одно нажатие клавиши, и Елена исчезает из базы…

…Но не из жизни?

– Прямо, – скомандовал человек. – Звать как?

– Елена.

– Елена… Прекрасная… ну да.

– Я и вправду Елена! По паспорту!

– А я Дмитрий. По жизни.

Квартира поразила убогостью. Если этот Дмитрий и вправду такой спец, к которому лишь по рекомендации попасть можно, то почему нормальный ремонт не сделает? Старые обои. Древняя мебель. Комод точь-в-точь как у бабки Елены – скрипел постоянно, а разбухшие от сырости дверцы не закрывались.

И пастушка фарфоровая знакома, к ней пастушок полагался. Бабка расставляла статуэтки на разные концы полки, воздвигая между ними преграду из книг, а Елена жалела влюбленных и снова сводила вместе.

– Сюда, – Дмитрий указал на дверь, выделявшуюся среди прочих. Те – деревянные, крашеные, эта – железная и блестит металлом. И замок сейфовый.

Во что ты влипла, Леночка?

Тоскливо вспомнились решетки, стоящие на окнах.

Но за дверью оказалась не пыточная и не бордель, а обыкновенное стерильно-белое пространство студии. Вспыхнул свет, ослепив на миг. И жесткие пальцы Дмитрия вцепились в щеки, задрав голову.

– Хорошо. Фактура нормальная.

Это лицо, а не фактура!

– Переодеваться там. И морду умой.

– Но…

Дмитрий повернулся спиной. Он не собирался объяснять приказы. Елена подчинилась. В конце концов, все не так и плохо. В этой квартире и вправду оказывали фотоуслуги.

Вот только наряды были несколько странны. Всего пять. К каждому положена бирка с номером. И под первым номером – комплект: белая блуза и черная юбка из жесткой ткани. Пара туфель на низком каблуке. И круглая агатовая брошь.

Ерунда какая-то…

Елена сняла макияж и быстро переоделась. Прикосновение этих тканей к телу было неприятно. А вот Дмитрия результат удовлетворил. Осмотрев Елену со всех сторон, он поправил складки на юбке и сказал:

– Очень хорошо.

– Я похожа на…

– На себя. Стань сюда.

Бутафорская лесенка с колонной и пластиковым плющом. Ложь, как и все вокруг.

– Руку положи на колонну. Смотри прямо. Не улыбайся.

Он отбежал, скрывшись за объективом массивной камеры. Раздался сухой стрекот, словно Елену не снимали, а расстреливали.

– Ты не годишься для современных костюмов… – Дмитрий шел полукругом. – Розу можно поставить в пластиковую бутылку, но лучше выбрать вазу…

Валик никогда не говорил подобного. Никто не говорил подобного.

– Голову чуть влево. Не улыбайся. Ты когда-нибудь видела старые фотографии? По-настоящему старые? Там люди не улыбались. Знаешь почему?

– Нет.

– Потому, что процесс длился долго. Ничего современного, когда щелк-щелк – и готово. Фотомусор заполонил мир. Стой прямо. Плечи расправь. Умница. Мы выходим на улицу и делаем снимок. Мы встречаемся с друзьями и делаем два десятка снимков. Мы фиксируем свою жизнь в тысячах вариантов, а потом вываливаем эти варианты в Сеть. Безумие.

Его легко было слушать. И работать тоже. Елена чувствовала на себе взгляд камеры и понимала, как сделать так, чтобы этой камере понравиться.

– В этой свалке умирают по-настоящему хорошие вещи. Их просто не видят. Взгляды привыкли к цветным пятнам. К псевдоэротичным позерствам малолеток. К надутым губкам и подретушированным лицам. И потому не ловят разницы между ними. Сложи руки.

Дмитрий показал, как именно, и Елена повторила жест.

Он и вправду хороший специалист. Но почему тогда Мымра прячет его? Почему не вышвырнет Валика с его вечными претензиями и завышенной самооценкой?

– Демократизация искусства… нелепое понятие. Переодевайся.

Второй комплект: платье из мягкой струящейся ткани. К нему – сетка для волос с крохотными камушками и длинными перьями.

– Ты прекрасна, – Дмитрий сменил мизансцену. Исчезла лесенка с колонной, но появилась прелестная козетка. – Садись… расслабься.

Он усаживал ее, словно Елена была куклой. И в прикосновениях его не было ничего личного. А когда Валик решался тронуть, Елену передергивало от отвращения.

– Евгения Марковна, она тебе кто?

Пальцы скользнули по щиколотке, приподняв ткань. Вторая рука накрыла ладонь Елены, положила на складку, и Дмитрий велел:

– Держи.

И на вопрос ответить удосужился:

– Родственница.

– Ты мог бы работать на нее.

– Мог бы.

– Но не работаешь?

Повернул голову, заставив смотреть на белую стену. Исправил свет. Кожа горела под софитами, но этот жар не причинял неудобств.

– Не работаю.

– Почему?

Защелкала камера, и тень Дмитрия поползла по стене.

– Потому что не хочу. Плодить мусор? Какой в этом смысл.

– Но со мной ты работаешь.

– Ты мне понравилась. В тебе есть лицо. Но тебя неправильно снимали. Я же не люблю, когда уходят красивые вещи.

А ведь он прав – цифровой мусор заполонил вселенную, равно как мусор человеческий – подиумы. Люди перестали отличать лица от Лиц. Но Елена исправит положение. Постарается.

Съемка длилась еще долго. Елена устала, но усталость эта была приятной. Впервые, пожалуй, работа приносила удовлетворение.

– Ну что? – Дмитрий вдруг отложил камеру. – Давай по чаю, и последний заход. А потом я тебя отпущу.

– По чаю.

Странно, что пару часов тому назад Елена боялась этого человека. Маньяк… скорее одержимый работой. Если кого и любит, то камеру. И Елену тоже в тот миг, когда она стоит под прицелом объектива.

– Искусство фотографии не в том, чтобы нажать на кнопку, а в том, чтобы увидеть. – Усадив Елену на низкий пуфик, Дмитрий подал чай. Зеленый. Без сахара, но с приятными нотами мяты и шалфея. – Камера – это те же глаза, но она позволяет показать другим людям то, что вижу я. Понимаешь?

Елена кивнула.

Будь у нее камера, она показала бы Дмитрию, каким видит его. Сидящим вполоборота, немного нелепым в этом своем халате, накинутом поверх джинсов и рубашки. Не то плащ, не то бурка с атласными отворотами. На ногах его – домашние тапочки. Руки сложены, обнимают пузатую кружку в красный горох.

– Ты умеешь видеть правильно? – спросила Елена.

– Нет. Я умею видеть так, как не умеют видеть другие люди. А правильного взгляда не существует вовсе… – Он отхлебывал громко, с причмокиваниями и наклонялся к самой чашке. – Ты знаешь, что раньше люди боялись фотографироваться?

– Дикари?

Наверное, ему очень одиноко, если он так охотно беседует с Еленой.

– Не только дикари. Хотя они, конечно, тоже. Просто это было очень странно. Вот представь, ты живешь в медленном мире. И вдруг мир этот начинает меняться. Появляются поезда. Электричество. Автомобили. Фотография. Нет нужды трястись в карете – в купе быстрее и удобнее. Не приходится сутками ждать ответного письма – есть телеграммы, а потом на сцене появляется Белл и создает чудесный аппарат. И вот уже ты слышишь голос того, кого нет рядом. Чудо?

Он рассказывал об этом с тихой страстью, и Елена проникалась. Вспомнились вдруг бабушкины сказки: она читала их свистящим шепотом, отчего становилось и жутко, и интересно.

– И среди этих новинок чудесное искусство фотографии. Зачем нанимать художника? Зачем позировать часами, а после, взглянув на портрет, удивляться несхожести. У художников ведь тоже свой взгляд на мир… Фотография объективна. И странна. На тебя направляют аппарат, а после выдают пластину, говоря, что рисовал на ней свет. И ты видишь себя таким, как есть. Это пугает. Людям свойственно бояться своих отражений, как и звука своего голоса. Но в конечном итоге им удалось преодолеть эти страхи. Идем. Уже поздно.

Последнее платье было особенным. Оно легло на Елену, как будто шилось для нее. Струящаяся полупрозрачная ткань и скрывала очертания тела, и подчеркивала их. Платье мерцало тысячей вышитых звезд, каждая – размером с булавочную головку, в которую вделали бриллиант. Но камни не утяжеляли ткань.

Платье было великолепно. И Елена в нем тоже.

– Садись, – Дмитрий указал на простое кресло, сделанное грубо и даже небрежно. Широкое сиденье возвышалось на толстых и длинных ногах. Подлокотники были выполнены из нешлифованной доски, а спинка зияла проломами.

Кресло стояло в углу. Белые стены держали белый потолок. И белоснежный пол завершал совершенство кубической гармонии.

– Садись, – повторил Дмитрий. – И не двигайся. Смотри сюда.

Он сменил камеру на чудовищного вида агрегат. Черные растопыренные лапы упирались в пол, удерживая на весу массивный короб. С одной стороны его спускался черный тканевый плащ, с другой – виднелся короткий отросток.

– Она старше тебя и меня, вместе взятых. – Дмитрий приподнял ткань. Жест этот был неожиданно неприятен, как будто он под юбку заглянул.

Кому? Камере? Елена попыталась улыбнуться, но не выходило. Чудовище из прошлого разглядывало ее. Не Дмитрий – камера. Древняя. Вытащенная из небытия. Вынесенная в новый мир, где подобным реликтам не место.

– Умница. Смотри в нее. Так смотри, как ты сейчас смотришь.

Со страхом?

Время тянулось долго, но наконец Дмитрий сказал:

– Все. Переодевайся. Тебе пора.

Елена не сразу сумела сделать шаг: ноги дрожали.

Но вот платье упало на пол, и Елена переступила через него. Надела свое, ставшее за время сессии чужим и неприятным. Кое-как убрала волосы в хвост. Обулась. Вышла, покачиваясь на каблуках.

Дмитрий ждал.

А если не отпустит? Если он все-таки маньяк и, исполнив ритуал, завершит его убийством? Страх и смех клокотали в горле Елены.

– Я тебя провожу, – сказал Дмитрий. – Я уже вызвал такси.

– С-спасибо.

Его рука – как спасательный круг, в который стоит вцепиться, если ты хочешь, чтобы мир прекратил кружение. И Елена вцепилась, а мир прекратил.

Дмитрий вывел ее за дверь, помог снять бахилы с туфель и почти вынес во двор.

– Устала? – спросил он, усадив Елену на лавку. – Это бывает, когда отдаешь не изображение, а саму себя. А если так, то получится достойный тебя результат. Я постараюсь.

– Спасибо, – прошептала Елена. И, уже сев в такси, пожалела, что не спросила про телефон. Ей бы хотелось вновь увидеть Дмитрия.

Он ждал Дашку на скамейке. Забрался с ногами, сел на спинку и сунул руки под мышки. Так и сидел – чучело в кожаном наряде. Куртка не по размеру, сапоги для верховой езды, но круче всего – красная косынка, хвосты которой лежали на плечах.

– Чего надо? – Дашка не собиралась быть любезной.

– Тебя надо, – тон в тон ответил Артем.

– Зачем?

Пожатие плечами – скрипит черная кожа, переливаются на солнышке заклепки. Красота!

– Подумал, что ты не будешь против.

– Ошибся.

Всего-то и делов: пройти мимо и спрятаться за железной дверью подъезда. Мальчишка достаточно гордый, напролом не попрет. Но вот Дашка – ой, дура-дурочка! – стоит и разговоры разговаривает.

– Жвачку хочешь? – Он вытащил из кармана мятую упаковку «Дирола». – Сладенькая. Так кого убили?

– Не твое дело.

– Не мое, – Артем спрыгнул со скамейки и потянулся. – Я уж думал, что ты домой не заглянешь. Сижу, жду, а тебя все нету и нету.

– Еще добавь, что скучал.

– Завтра начнется травля. Твоя, – он ткнул пальцем в Дашкин нос. – Я не знаю, кому ты оттоптала мозоли, но поступило указание утопить тебя в дерьме. Точнее, сначала твою контору, потом тебя. Я согласился.

– Кто ты?

Артем изобразил шутовской поклон:

– Специальный корреспондент ежедневной газеты «Сплетница». Слышала про такую?

Ударить бы его. Дать хлесткую пощечину за унижения бывшие и будущие. Ну почему у Дашки все шиворот-навыворот в жизни? И даже случайный знакомый явился не из-за вспыхнувшей внезапно любви, горячей, аки ядро планеты, а по рабочей необходимости.

Любопытно, про вчерашний вечер он тоже репортажик наклепает? Так сказать, интервью в постели?

– Да ладно, Дашунь…

– Руки убери!

Она хотела оттолкнуть его, наглого и отвратительного, но Артем вцепился в запястья и с неожиданной силой встряхнул.

– Послушай. Вчера мне было глубоко насрать, кто ты такая и чем шефу не угодила. Мне говорят, я делаю.

– А сегодня, значит, не по фиг? Проникся глубоким и искренним чувством?

– И сегодня по фиг. На тебя. Это для пущей ясности между нами. Но вот убийство… убийство – дело другое. Я, конечно, могу выполнить работу так, как от меня ждут. Пара-тройка статей. О «Хароне» – конторе престраннейшей даже для похоронного бюро. О директоре ее, который ненормален, и справочка имеется. О Дарье Беловой, бывшем следователе прокуратуры, а ныне – богатой и беспечной дамочке… о Яне Тыниной и ее престранной смерти, принесшей тебе и твоему дружку состояние.

– Ты не посмеешь!

Посмеет. У него уже и заготовочки имеются. Профессиональные. Аккуратные. Такие, где нет прямых обвинений, но косвенные проскальзывают за каждой строкой. Читайте, господа, и сами делайте выводы.

– Материал богатый, – Артем разжал руки и оттолкнул Дашку. – Но, видишь ли, мне до чертиков надоело чернуху гнать. Все эти городские сказки уже комом в горле.

– Чего ты хочешь?

– Нормальную историю. Такую, чтобы сенсация и чтобы имя под ней поставить не стыдно было.

Не врет. Уже хорошо.

– Журналистское расследование и право на эксклюзив.

– А взамен?

– Моя помощь и благорасположение. Поверь, это не так и мало.

– Сволочь ты.

– Неа, – Артем широко улыбнулся: – Я трус и неудачник.

Номер третий настигла Адама у пруда, представлявшего собой траншею, выложенную плиткой. Со дна траншеи поднимались жесткие листья кувшинок. На воде плавала зеленоватая пленка ряски, на которую то и дело садились стрекозы. Адам наблюдал за стрекозами и за суетливыми мальками. Последних, вероятно, запускали каждый год, но в каменной жерловине рыбы не приживались.

Номер третий появилась со стороны административного комплекса и, миновав молчаливого стража-санитара, двинулась к Адаму. Шла она семенящим гусиным шагом, переваливаясь с ноги на ногу.

– Я была к вам несправедлива. – Номер третий остановилась по другую сторону пруда. – И я хотела бы извиниться.

– Извинения приняты.

Адам надеялся, что номер третий уйдет, но женщина обошла пруд по краю и села на лавку.

– Вы попали сюда потому, что вас потревожило прошлое. И меня потревожило прошлое. После нашего разговора я много думала… И знаете, к какому выводу пришла? Все дело в фотографии. А раньше он не любил фотографировать.

– Уходите, – Адам повернулся спиной.

– Я жила на помойке. Давным-давно, в далеком-далеком городе жила-была девочка.

– Что вам от меня надо?

– Она жила не в замке, и не в крепости, и даже не в пряничном домике. Ее избушка была стара. Бревна рассохлись, и в стенах зияли дыры. Девочка затыкала их тряпками и прикрывала сверху листами картона. А тряпки и картон она брала прямо за домом, ведь там начиналась помойка.

…Тоня помнила яркие краски. Синий. Зеленый. Красный. Желтый. Безумный калейдоскоп тысячи и одной вещи. В Тонином представлении тысяча была тем самым числом, которое описывало бесконечность окружающего мира. Оно вмещало и мусорные горы, и долины, и каньон, на дне которого нес воды грязноватый ручей. К ручью приходили бродячие кошки, лисы и люди, которых Тоне следовало сторониться. Иногда, когда папаша запивал, она, спрятавшись в груде мусора, наблюдала за творящимся в каньоне, не делая различий между разумными и неразумными обитателями свалки.

Место не казалось ей ни страшным, ни уродливым. Напротив, здесь у Тони имелась свобода, которой пришлось пожертвовать. И ведь никто ее не спросил, желает ли она жертвовать этой свободой. Впрочем, тогда Тоня не особо задумывалась над понятиями столь глобальными.

В тот день она сидела в старом холодильнике. Стенки его проржавели, и Тоня расковыривала рыжие пласты, снимая ржавчину кусками, как снимала собственную обгоревшую на солнце кожу.

Людей она увидела издали. Те подъехали со стороны леса, остановили грузовик на краю свалки, выгрузились и растянулись редкой цепью. В руках их были палки, которыми люди разгребали мусор.

Тоня вылезла из холодильника, раздумывая, стоит ли предупредить папочку. И как выяснилось, думала она слишком медленно: Тоню заметили.

Нет, конечно, она могла бы попытаться убежать или закопаться в мусор, Тоня знала несколько надежных местечек, но отчего-то замешкалась и позволила чужакам окружить себя.

– Что здесь делает ребенок? – спросил человек с гладким лицом.

У всех на свалке были бороды: короткие, длинные, клочковатые или спутанные, как старая паутина, а этот человек стоял и тер гладкую-гладкую щеку.

И другие тоже стояли, но неподвижно.

– Я дядя Леша. А тебя как зовут? – Человек сунул руку в карман и вытащил что-то. – Хочешь конфетку?

– Тоня, – сказала Тоня. – Я здесь живу.

– Давно?

– Всегда, – уверенно ответила Тоня и взяла-таки с ладони кругляш в бумажной обертке.

– Скажи, Тоня, – человек присел на корточки, сделавшись почти одного с ней роста, – а ты случайно не видела, чтобы сюда приезжала машина?

– Какая?

– А какие приезжали?

И Тоня принялась перечислять. Ей очень хотелось сделать приятное человеку, который взялся с ней говорить и который слушал внимательно-внимательно. И вопросы задавал, хотя, конечно, вопросы были преглупыми. Конечно, Тоня не путает. Как можно перепутать? Она знает все. Черный грузовик, что врывается с ревом и скрипом, оставляя глубокие рытвины. Он сбрасывает содержимое где попало, мешая старые кучи с новыми. Новенький мусоровоз с буковками на борту подбирается к свалке осторожно и вглубь никогда не лезет… да, Тоня знала каждого – или почти каждого? – обитателя этого мирка. А кого не знала, того запоминала, движимая любопытством.

– И ты покажешь, где он остановился? – Мужчина протянул руку.

Тоня кивнула. Она с радостью препроводила новых знакомых к горе, к которой три дня тому назад надолго прикипела чудесная блестящая машина. И люди окружили гору, разбирая по частям. Они работали быстро, вытаскивая острыми пиками бумагу и тряпье, раскапывая язвины гнилой картошки и битого стекла.

– Есть! – закричал кто-то, и Тоня, сидевшая – не гнали, и хорошо – на старом колесе, побежала смотреть.

Люди окружили нечто, весьма похожее на толстого червяка. Они говорили, махали руками и кричали, а потом расступились и потянули за край свертка. Сверток развернулся. Внутри лежал мертвяк.

Тоне случалось видеть мертвяков, поэтому она ничуточки не испугалась. Только удивилась немного: уж больно мелким он был, почти таким же мелким, как и сама Тоня.

– Потом я узнала, что это не он, а она. Девочка. Восемь лет. Антонина Малышевская, – монотонный голос номера третьего продолжал рассказ. Женщину совершенно не заботило, слушает ли Адам. – Совпадение, предопределившее судьбу. Меня забрали вместе с телом.

…Ехали долго. В грузовике было душно, как в картонной коробке. Коробку трясло. Люди подпрыгивали, ящики, полные всякого мусора, тоже подпрыгивали и дребезжали. В конце концов машина остановилась, и Тоню вытряхнули в новый мир, сперва ослепивший своим великолепием.

Тоня онемела от восторга, глядя на огромное белоснежное здание, на цветы, деревья и белую спицу, на вершине которой развевалась алая тряпка.

Дядя Леша взял Тоню за руку и повел прямо в дом.

– Теперь ты будешь жить там, – сказал он. – Тебе понравится.

Дядя Леша ошибся: новый дом разочаровал Тоню. В пустых гулких коридорах его было слишком много людей. Они сбивались стаями и охотились на себе подобных, отбирая еду и вещи. А когда не получалось отобрать, то просто делали больно.

– Дура! Дура! – визжала рыжая девчонка и плевалась слюной. – Имбецилка!

Тоня едва сдерживалась, чтобы не закричать в ответ. Тоне хотелось войти в стаю и самой охотиться.

Однажды она не выдержала и толкнула девчонку. Та упала неудачно. Хрустнула кость. Плеснуло кровью. Раздались визги, а прибежавшая воспитательница стала причитать. Тоню заперли.

Дома ее никогда не запирали…

– Я сбегала. Дважды. Но оказалось, что я не приспособлена к городу. Я пугалась, теряла ориентацию и возвращалась к детдому. А потом снова появились дядя Леша и с ним двое. Совпадение сыграло роль. Я же говорила, что ту девочку звали Антониной? Вот они и решили, что это – знак. Нет, они понимали, что я – другая, но продолжали надеяться. Ты же надеешься встретиться со своей женой?

– Она мертва, – ответил Адам, хотя его ответ был не нужен.

– И они надеялись. Я помню, как та женщина вглядывалась в мое лицо. Взяла вот так, – номер третий потянулась было к Адаму, но он отшатнулся, избегая прикосновения.

– Она положила ладони на виски, задрала голову и смотрела-смотрела…

– …Ты совсем на нее не похожа. Мне так жаль, что ты на нее не похожа. – Женщина отпустила Тоню, развернулась и пошла по пустому коридору. Из приоткрытых дверей выглядывали люди. Все – и даже рыжая со сломанной рукой – смотрели на женщину.

– Ты как? – спросил дядя Леша и протянул бумажный кулек. – Держи вот. Сладенькое.

– Спасибо. – Кулек оказался тяжелым, и Тоня подумала, что не успеет съесть все конфеты. И даже половину не успеет.

Рыжая уже погрозила кулаком.

– У этих людей случилось горе. – Дядя Леша не торопился уходить. Он взял Тоню за руку и повел по коридору. – У них убили дочь.

– На свалке?

– На свалке. И сейчас им очень одиноко. Я рассказал про тебя, и Анастасия Павловна подумала, что вы могли бы подружиться.

– Нет, – ответила Тоня.

– Почему?

– Потому что я совсем на нее не похожа.

Дядя Леша ушел. Это было почти так же огорчительно, как и отданные стае конфеты. Хотя часть Тоня успела спрятать.

Не прошло и пары дней, как женщина вернулась. Она привезла одежду и заставила Тоню сменить серое платье на белую блузку. К блузке полагались юбка из колючего материала и нарядные туфельки.

– У тебя нет вшей? – спросила женщина, прежде чем взяться за расческу. – Садись. Я заплету тебе косу.

Кос получилось две. Женщина уложила их вокруг головы и закрепила черными невидимками.

– Так лучше, – она повернула Тоню к зеркалу. – Ты можешь звать меня Анастасией.

Она оставила коробку яблочного мармелада и книгу с картинками. После ухода Анастасии Тоню нашла рыжая и, держась в отдалении, крикнула:

– Она тебя все равно не возьмет! Ты ей не нравишься!

– Не нравлюсь, – Тоня протянула мармелад. – Возьми.

– Подлизываешься?

– Я не хочу, чтобы она меня забрала, – Тоня поняла, что говорит правду. – Пусть лучше она заберет тебя.

И, подумав, добавила:

– Ты красивая.

Однако Анастасия не замечала красоты рыжей. И Тоню она видела сквозь туман собственного воображения. Правда, к таким выводам Тоня пришла много позже, а тогда лишь терпеливо сносила еженедельные визиты. Анастасия долго расчесывала волосы девочки, заплетая их так туго, что у Тони моментально начинала болеть голова. Приютская форма уступала место белым блузкам и черным юбкам. Ноги, оказавшись в тисках туфель, моментально распухали.

– Ты неуклюжа, – раз за разом повторяла Анастасия. – Ты неумна. Ты ленива.

Тоня утыкалась в тетрадку, исписанную корявым почерком.

– Анастасия Павловна тебе добра желает, – шептала пышнотелая воспитательница и гладила Тоню по голове. От воспитательницы исходил запах хозяйственного мыла и соды, а рука ее была жесткой. Но рядом с ней Тоня чувствовала себя спокойно.

– Учись, деточка. Учись.

– Учиться я начала много позже нормальных детей. Я не ходила ни в сад, ни в школу. Более того, с точки зрения обычного человека, я была этаким Маугли. Дитя помойки.

Номер третий подняла руки и уставилась в раскрытые ладони. Адам счел нужным заметить:

– Данный рассказ представляет интерес для Всеславы, не для меня.

– А ты помнишь свое детство?

– Да.

– Ты был счастлив?

– Счастье – понятие субъективное. Объективных причин жаловаться у меня нет.

– Значит, не был, – номер третий сделала собственный вывод.

Но Адам не врал. Объективных причин не быть счастливым у него не имелось.

– Анастасия учила меня. Сначала элементарные вещи. Круг. Квадрат. Треугольник. Красный. Синий. Желтый. Дни недели… слова без смысла. Как заноза, – номер третий коснулась лба. – Но я старалась изо всех сил. А рыжая мне помогала. Мы подружились. А потом меня забрали.

Очередной визит. Белые банты. Белая блуза. Белые туфельки. И белый плащ с квадратными пуговицами. Точь-в-точь как у Анастасии.

– Теперь мы похожи, – сказала она, завязывая пояс. – И ты можешь называть меня матерью.

Голос дрогнул.

Попрощаться Тоне не позволили. И уже в машине она не выдержала, прилипла к стеклу, глядя, как проплывает мимо громадина дома.

– У тебя начнется иная жизнь, – Анастасия сидела, прямая, как кукла. – Постарайся меня не подвести.

– Да… мама.

И Тоня старалась.

Правильно ходить. Правильно сидеть. Правильно разговаривать. Ее уроки начинались с минуты пробуждения – в шесть тридцать ровно – и заканчивались уже в постели – в одиннадцать тридцать ровно. Но даже во сне Тоня повторяла пройденное за день.

Шло время.

Была школа, кружок бальных танцев. Неудачная попытка поступления в музыкальную школу – увы, руки у девочки чересчур грубы, чтобы освоить пианино, – и частные уроки.

Ноты – гаммы – круговорот па. Выступления. Грамоты. Скупая похвала Анастасии и безразличие ее мужа Семена. Безвременье дома.

– Там все оставалось так, как было при жизни Тони. Правильной Тони, той, которую они попытались заменить мною. Я думаю, что взяли они меня лишь потому, что в их мире положено было быть девочке по имени Антонина. А кушетке положено было стоять в коридоре в двух сантиметрах от стены. Фарфоровым кошкам – на полке, выстроившись по ранжиру. Нельзя переставлять вещи или приносить новые.

– Стремление к порядку часто трактуется как попытка контроля над жизнью, – ответил Адам.

Если не получается избавиться от назойливой собеседницы, то следует воспользоваться беседой.

– Мне удобно в контролируемом пространстве, и я негативно отношусь к нарушению данного пространства.

– Тебе бы понравилось у Анастасии. Никаких нарушений. У Семена в шкафу двадцать одинаковых костюмов и двадцать же галстуков к ним. Анастасия следила за модой, но лишь когда выходила из квартиры. А для дома – серое платье из английской шерсти. Ткань хранили на антресолях, переложив веточками лаванды. Огромный такой сверток.

Номер третий развела руками, демонстрируя не то длину, не то диаметр свертка.

– Раз в год от свертка отрезали несколько кусков. Возвращались они платьями, а с ними появлялись белые блузки и черные юбки. Шерстяные колготы. И туфли – белые, выходные, и черные, на каждый день.

…Мать Адама никогда не умела выбирать одежду. Хватала то, на что «глаз ложился». Она так и говорила, вытаскивая из сумки мятый ком: «Глаз лег». И добавляла непременное: «Какая прелесть». Прелесть редко подходила по размеру.

– Мое взросление воспринималось снисходительно. Они желали бы оставить меня восьмилетней, но осознавали невозможность этого. Пожалуй, их нельзя назвать сумасшедшими. Соседи выражались мягко – «со странностями».

И про Адама такое говорили. Парадоксальная ситуация: признавая его аналитические способности, окружающие все же недооценивали адекватность восприятия Адамом ситуации.

Вспомнились регулярные ежемесячные визиты классной руководительницы – дамы средних лет. Ее встречали, сопровождали в зал и поили чаем. К чаю прилагались конфеты «Птичье молоко» и разговоры. А поскольку стены в квартире были тонкими, а двери – еще тоньше, то Адам слышал почти все.

– …мальчик талантливый, но со странностями. Учится неровно. – И классная руководительница приступала к доказательству теоремы. В ход шли списки Адамовых проступков и Адамовых оценок.

До шестого класса чаши весов пребывали в равновесии.

– И что случилось потом? – В глазах номера третьего пылал интерес.

Адам все это произнес вслух? Вновь утратил над собой контроль? Но это не повод делиться воспоминаниями с незнакомым человеком.

– Потом я оказался заперт на чердаке. Просидел сутки.

– Испугался?

– Нет.

Страшно было до этого момента, когда стая одноклассников сомкнула строй, отрезая путь к бегству, и когда вожак шагнул навстречу с вопросом:

– Ты че, самый умный?

Страх перерос в панический ужас. Не перед болью, а перед прикосновением. Адам смотрел на руки условного противника, видя пыль, грязь, забившуюся под ногти, и пятно шелушащейся кожи. При мысли, что это коснется его, Адам впадал в оцепенение.

Очнулся уже на чердаке.

Курлыкали потревоженные голуби. Воняло дохлятиной. Из окна виднелись крыши и кусок двора.

– Что ты делал? – спросила номер третий.

– Ничего.

Сел у окна и принялся ждать. Ожидание затянулось. Солнце погасло. Появились звезды. И сонное бормотание голубей убаюкало. Адам заснул, несмотря на жажду и голод, и во сне опять столкнулся с одноклассниками. Они снова и снова окружали Адама, отрезая пути к отступлению, и тянули руки, пытаясь коснуться.

– Кто тебя нашел?

– Милиция. Родители подали заявление. Участковый стал допрашивать одноклассников. Некоторые не выдержали. Был скандал. Меня перевели на домашнее обучение. Этот вариант был более приемлем, чем предыдущий.

– Значит, школу ты бросил?

– Экзамены я сдал.

– И я сдала. Экстерном. Чтобы сделать Анастасии приятное. А еще я надеялась, что она меня отпустит. Что все изменится. Не изменилось. Та же квартира. Те же люди. Поступление. Филологический факультет… идея Анастасии, конечно. Потом я училась. Днем – там, вечером – дома. Жизнь по плану. Но на четвертом курсе я встретила Кешу. И знаете, он не любил фотографировать.

Интерлюдия 1. Картины, созданные светом

Драгоценная моя Эвелина!

 

Я так долго не писал тебе, что, верно, ты или позабыла, или прокляла меня. И если даже ты отправишь это письмо в огонь не читая, то будешь права. Я не заслужил твоей любви и никогда, хоть бы до самого конца мира, не вымолю твоего прощения.

 

Однако дерзость, всегда отличавшая меня – ты сама не единожды укоряла за неподобающее поведение и горячий нрав, – станет моим спасением.

 

Я ничего не знаю о тебе теперешней, но в сердце моем жив образ прежней Эвелины: кроткой, нежной, всепрощающей. Я слышу ее тихий голос, который для меня – музыка, лучше оперной. Я вижу ее взгляд, преисполненный милосердия. И нос мой обоняет запах настурций, диких роз и свежей земли. Моя Эвелина любила сады…

 

Какова ты теперь? Отчего-то мне кажется, что если ты, драгоценный камень моей измученной души, и изменилась, то не сильно. Разве возможно представить в тебе иную женщину? Чопорную, или, там, сварливую, либо же холодную, как серый гранит родового склепа… помнится, меня всегда пугала твоя матушка, но в тот единственный раз, когда я осмелился сказать тебе об этом страхе, мы поссорились. Ты укоряла меня за жестокосердие и называла злым насмешником, я же, растерянный, силился понять, чем женщина эта, единственным достоинством которой было то, что она подарила жизнь моей Эвелине, заслужила столь горячую любовь?

 

О, сколь ярки воспоминания! Они – картины, написанные однажды на холсте моего разума. И я, скупец, храню их, чтобы время от времени любоваться.

 

У меня нет будущего с моей Эвелиной, но есть прошлое, которое и дает мне право обратиться к тебе сейчас. Я пишу это письмо исключительно с тем, что желаю сказать – наша жертва была не напрасной.

 

Ты, мой ангел, провожала меня в тот злосчастный день, когда я, рассорившись с отцом и братьями, принял решение покинуть дом. Ты обещала ждать, хотя оба мы понимали, сколь многого потребует исполнение сего обещания. Тебя я видел, глядя в окно почтового дилижанса. С тобой говорил в пустоте моих комнат. К тебе взывал в минуты тоски и отчаяния…

 

Не буду спорить, милая Эвелина, что не раз и не два одолевали меня сомнения в правильности выбранного пути. Однажды, когда очередная неудача постигла меня, лишив всякой надежды, я собрал скромные пожитки и спешно покинул квартиру. Я бежал к вокзалу, как дитя бежит на зов матери, и сердце рвалось из груди навстречу тебе.

 

Но вдруг предстала предо мной удивительнейшая картина: луч света, падающий на стену. И столь ярко обрисовывал он каждый камень безымянного дома, придавая тому удивительную величавость, что душа моя затрепетала. Я оглянулся. Я увидел людей во всем их многообразии: старых и юных, уродливых до отвращения и столь прекрасных, что я не нахожу слов, подходящих для описания. Я увидел собак и девочек, продающих зелень. Увидел цветочницу, которая была пьяна и прятала бутылку среди букетов фиалок… мост и полисмена. Лошадь с продавленной спиной и даму в изысканном наряде…

 

Именно в этот миг я осознал все многообразие и величие мира, а заодно уж понял, что никогда, хоть бы целыми днями и ночами я не отходил от станка, не запечатлеть мне всего.

 

Тем паче что рисованные мною картины не сыскали ничего, кроме презрения.

 

Я бесталанен, милая моя Эвелина, и пусть сейчас ты станешь отрицать очевидное, но это именно так, а никак иначе. И вот стоял я посреди улицы, сущее ничтожество, которому даровано видеть прекрасное, но не дано донести виденное до людей, и думал… мысли были смутны.

 

Вернись я домой, преклони колени пред отцом, как подобает хорошему сыну, он бы простил меня. Я зажил бы, как положено было бы жить джентльмену хорошего происхождения и воспитания. Я сделал бы тебе предложение и смею надеяться, что не получил бы отказа. Наша дальнейшая жизнь потекла бы мирно. Но разве оставила бы меня мука душевная? Покинули бы терзания, обуявшие разум мой с той поры, когда осознал я себя тем, кем являюсь: твоим упрямым Джорджем.

 

Именно упрямство, а еще любовь к тебе, которая безгранична, как безграничен Мировой океан, сподвигли меня вернуться в квартиру. Я собрал все холсты и, вынеся на задний двор, сжег их. В костер отправились кисти и краски. И, глотая горький дым, я глядел, как в клубах тумана появляются и исчезают удивительнейшие картины. Я думал о том, что если бы существовал способ поймать их, запечатлеть, вырвать это мгновение из череды мгновений иных, разве ж не стало бы это величайшим открытием из всех?

 

Ту ночь я провел без сна. И настойка лауданума, которая не единожды спасала меня от бессонницы, на сей раз оказалась бессильна. Вереницы мыслей, подобно сказочным караванам, брели через пустыню разума моего.

 

Ты, верно, боишься, моя Эвелина, спрашиваешь себя, уж не обезумел ли он, не уподобился ли тем несчастным, которые опий не только пьют во успокоение боли, но и курят, превращаясь в существ беспомощных и лишь издали подобных людям. Нет, мой светлый ангел, я спешу уверить, что ныне здоров и телом, и духом, а опий потребляю исключительно для успокоения боли в ноге, каковая, как ты знаешь сама, является следствием давней травмы. И хочу сказать, что здесь к лаудануму и опию относятся с куда меньшей предубежденностью, признав многочисленные лекарственные его свойства. Местные аптекари и врачи, куда более просвещенные, нежели наш старый Сайрус, смело рекомендуют его даже детям. А я уже давно не дитя.

 

Но я отвлекся. Прости. Столько всего мне хочется рассказать, ведь это первое письмо, на которое я решился, потому как могу написать не только о неудачах, но и о немалом моем успехе. Наше открытие – и сомнений в том нет – перевернет весь мир!

 

Сегодня нам – мне, мистеру Луи Дагеру и его другу, а заодно и сопернику мистеру Нисефору Ньепсу – удалось получить стойкое изображение на серебряной пластине. Я держал в руках картину, написанную без красок, кистей, карандашей или угля, а с помощью одного лишь света. А значит, мы на верном пути.

 

И этот день станет началом нового великого искусства – светописи.

 

Я пока не могу раскрыть тебе детали процесса, поскольку мистер Ньепс настаивает на сохранении тайны и даже в письмах использует специальный шифр, опасаясь, что изобретение наше будет украдено. А надо сказать, что мистер Ньепс отличается упрямством, да и характер его весьма суров, что, на мой взгляд, есть прямое следствие его происхождения. Он истинный баварец, тогда как мистер Дагер – явный француз, вспыльчивый, неспособный сколь бы то ни было долго усидеть на месте и при всем том обладающий острым умом и столь же острым языком. Порой его язвительность переходит всякие рамки, и позже он сам, остыв, просит прощения за слова, произнесенные в запале. И если я охотно иду на примирение, понимая, что в сердце Дагера изрядно огня, но вовсе нет злобы, то Ньепс подолгу вынашивает свою обиду, выказывая ее то молчанием, то брюзжанием, а то и вовсе прямыми угрозами бросить все и расторгнуть договор. И тогда мне выпадает обязанность мирить их, что, признаюсь, не легко.

 

Однако я бесконечно счастлив, имея эту возможность, ведь, кроме того, что почитаю Ньепса и Дагера своими наставниками, я имею честь называть их друзьями. Мы вместе творим будущее. И увидишь, моя маленькая Эвелина, это будущее будет чудесным!

 Твой Джордж.Май 1833 года.

Любезный Джордж,

 

Ваше письмо весьма обрадовало меня и всю Вашу семью, которая давно не получала никаких известий от Вас и по этому поводу пребывала в глубоком огорчении.

 

Спешу уверить Вас, что пребываю в добром здравии, равно как и Ваши отец и брат. Мы премного счастливы читать об успехах Вашего предприятия, однако испытываем некоторое беспокойство и потому просим сообщить о том, здоровы ли Вы? Не испытываете ли стеснений телесных либо душевных? По-прежнему ли крепка Ваша вера? И не смущают ли названные Вами господа Ваши дух и разум?

 

Будьте столь любезны написать о своей нынешней жизни, рассказ о которой, вне всяких сомнений, будет любопытен Вашему семейству.

 

О себе смею сказать, что, являясь супругой Вашего брата Натаниэля, я с радостью на сердце и гордостью в душе исполнила свой долг перед моим и Вашим отцами.

 

С превеликим уважением, Эвелина Фицжеральд.

 

Дорогая Эвелина,

 

я бесконечно рад был, получив от тебя письмо, но стоило мне прочесть твои скупые строки, как страшное опасение прокралось в мою душу.

 

Женщина, выписавшая кружевную вязь лиловых чернил по белой бумаге, не могла быть тобой!

 

Она – знакомые камни серого склепа. Зеленый плющ приличий и эпитафией – чужая фамилия и незнакомая печать.

 

Вы спрашиваете меня, здоров ли я? Всецело!

 

Разве что расколотое сердце страдает неистово, и лауданум не в состоянии заглушить эту боль. В тот день, когда я прочел письмо, я выпил целый стакан и, запершись у себя в комнате, предался страданиям. Я вытаскивал картину за картиной из чуланов памяти, отчаянно желая уничтожить каждую из них, но не находил в себе сил.

 

Моя Эвелина, помнишь тот день, когда ты играла, а я переворачивал страницы нот? Я слушал музыку и видел в ней робкое обещание любви… Свет газового рожка падал на твое лицо и руки, а платье белело в сумерках, точно так же, как белели цветы шиповника. И я принес тебе ветку.

 

– Вы поранились, – сказала ты, глядя на мои руки, но не было упрека в твоих глазах.

 

– Шипы ранят всегда, – ответил я, – но боли суждено сопровождать красоту.

 

Ты приняла цветок и спрятала его в своем альбоме.

 

Сохранился ли он, бедный шиповник?

 

А помнишь ту игру в крокет, когда я, взглянув на тебя, вдруг терялся и становился до того неловким, что не мог попасть по мячу?

 

Или ту нашу поездку на ярмарку?

 

Господь Всеблагой! Да разве та Эвелина, которая хохотала, глядя на ужимки карликов, способна зачерстветь душой?

 

Я верю, что она жива. И для нее пишу, пусть дело мое и безнадежно.

 

Вы желаете знать о месте моего нынешнего пребывания, а также о здоровье телесном и душевном? Что ж, вам, миссис Эвелина Фицжеральд, я ответствую так: в настоящий момент времени пребываю я в местечке Шалон близ Парижа. Тело мое находится в изрядной физической форме, и едино имею жалобы на застарелую травму, что время от времени, особенно в дождливые дни, беспокоит меня. Душа моя, не считая раны столь же застарелой, спокойна. Невысказанные опасения ваши о том, что меня могут принудить к смене веры, не имеют под собой оснований. Все трое мы скорее безбожники, нежели англикане и католики с их вечным друг другом недовольством.

 

Также вы имели интерес к моей жизни в прошлом и обстоятельствам, приведшим меня в Шалон. И я готов продлить свой рассказ, поскольку по-прежнему пребываю в долгу, но не перед вами, моя незнакомая собеседница, а перед Эвелиной.

 

С мистером Нисефором Ньепсом я познакомился еще в четырнадцатом году, когда он оказался в крайне затруднительном положении. А надо сказать, что, будучи сам специалистом по гравюре, мистер Ньепс проводил изыскания, силясь усовершенствовать литографический процесс Зенефельдера. Помощь в том ему оказывал сын, каковой, к несчастью, ушел в армию. Именно тогда я предложил мистеру Ньепсу свои услуги рисовальщика, а он, видимо страдая одиночеством, принялся рассказывать мне об экспериментах по созданию гелиографических картин.

 

Вскоре, однако, нам пришлось расстаться. Виной тому были отчасти моя неусидчивая натура, отчасти – невозможность Ньепса оплачивать мои услуги. В то утро, когда солнечный луч пробудил во мне вдохновение, я вспомнил о тех экспериментах.

 

Надо ли говорить, что я, бросив все, отправился к мистеру Ньепсу, готовый умолять его принять меня в ученики. Нисефор встретил меня без особой радости, что, однако, было свойственно его натуре. Он лишь сказал, что не имеет возможности платить мне, однако готов предоставить жилье при условии, что я воздержусь от переписки с кем бы то ни было, а если же захочу отписаться домой, то предоставлю письмо для перлюстрации.

 

– Слишком много мошенников развелось, Жоржи, – добавил он позже. – И всяк норовит поживиться на чужом труде.

 

Что ж, писать мне было некому, а работа задаром – и вовсе привычное дело для неудачливого художника. Зато я обрел чудеснейшую возможность присутствовать при экспериментах.

 

Мистер Ньепс действовал так: он брал пластину из стекла или меди и покрывал ее особым составом битума, растворенного в животном масле. Пластина экспонировалась в течение нескольких часов, пока покрытие не затвердевало и не становилось видимым. Тогда ее переносили в особую темную комнату, где окунали в кислоту. То покрытие, которое было защищено от воздействия света во время экспозиции, оставалось мягким и растворялось, а то, на которое свет воздействовал, было твердым. И надо сказать, моя милая Эвелина, что результаты достигались потрясающие! Особенно после того, как пластина попадала в руки Леметра, ее дорабатывавшего. Он гравировал линии, покрывал пластину чернилами, а после печатал необходимое количество литографий.

 

Признаться, все мысли Ньепса были устремлены лишь на усовершенствование данного процесса, позволявшего получать точные копии чертежей. Иного применения Нисефор не видел, но лишь до знакомства своего с Луи Дагером, которое состоялось заочно в году двадцать шестом. А уже в двадцать девятом эти два господина сошлись вместе и подписали договор о взаимной работе.

 

Тут надо бы сказать, что изначально отношения сих двух достойнейших людей не несли и тени доверия. Нисефор, истративший на эксперименты с гелиографией все свое состояние, пребывал в крайней нужде, многочисленные неудачи подломили его дух, а столь же многочисленные болезни ослабили тело. Луи Дагер, успешный кавалер, богатейший человек, прославившийся на всю Францию чудом своей диорамы, напротив, был полон энтузиазма. Но его мучил иной страх: Нисефор, многие годы посвятивший себя изучению процесса гелиографии, первым совершит открытие и получит патент, а следовательно, и навсегда впишет имя свое в историю.

 

О да, мой друг весьма и весьма честолюбив, но его пылкость, злость, с которой он обрушивается на препятствия, придавали сил Нисефору.

 

И надо сказать, что первым предложил объединить усилия именно Дагер, написав письмо с идеей о сотрудничестве, каковое Нисефор отверг с презрением.

 

– Не хватало, чтобы этот выскочка полез в науку, – сказал он мне, убирая послание в шкатулку для бумаг. Там оно пролежало без малого год. И вот наступил день, когда Нисефор Ньепс, человек преупрямейший, сдался.

 

– Напиши ему, – велел он мне, кидая изрядно запылившийся конверт. – Напиши, что я желаю встретиться. Только пусть не треплет об этой встрече своим длинным языком.

 

Конечно же, я использовал совсем иные слова и обороты, заранее жалея моего наставника, для которого подобный шаг являлся признанием своего бессилия. Он подписал письмо, не читая, и весь тот день бродил по дому. Я и сейчас слышу шаркающие старческие его шаги и хриплый кашель, который к ночи обострился. Его болезнь пробудила к жизни и мою собственную. В тот раз боль была просто-таки невыносима и вынудила меня принять лауданум не по рецепту – растворенный в вине, – а в чистом виде.

 

Луи Дагер ответил быстро. Он выразил радость по поводу того, что будет удостоен встречи со столь знаменитым исследователем, чем немало польстил раненому самолюбию Нисефора.

 

– Возможно, – сказал тот, глядя на меня больными блеклыми глазами, – этот человек не такой прохиндей, каким кажется.

 

Надо сказать, что сама встреча состоялась далеко не сразу. Я еще долго писал письма от имени Нисефора и читал ответные, становясь свидетелем споров, что разгорались на бумаге, но оттого не были менее яростными, чем иные, случившиеся уже наяву.

 

И вот наступил день, когда Луи Дагер появился в Шалоне. Как только он переступил порог дома, я сразу понял: вот человек, не в привычке которого идти на попятную. И если уж решил он добиться участия в опытах Нисефора, то добьется во что бы то ни стало.

 

Не буду утомлять тебя пересказом беседы, где оба участника не желали раскрывать друг перед другом то, что знали сами, но, напротив, желали вытянуть из собеседника то, что известно ему. Отчасти этот разговор напомнил мне давний торг между скупой экономкой и не менее скупым мясником… Помнишь, ты еще смеялась, что дай волю мисс Эллингтон, она и сырную плесень хранить станет?

 

В тот раз Луи Дагер, утомленный и разозленный, но сдерживающий порывы натуры своей – как впоследствии я узнал, далось ему это с величайшим трудом, – покинул наш дом после полуночи, но только затем, чтобы заявиться на следующий день…

 

Все завершилось так, как я тебе уже говорил: договор был подписан. Нисефор Ньепс получил деньги, которые позволили ему продолжить работу – а в жадности Дагера упрекнуть уж никак нельзя было, – а Дагер – обещания подробнейших отчетов о гелиографии.

 

– Упертый малый, – сказал Нисефор, когда дом наш обрел прежний покой. И только тогда я увидел, сколь тяжко дался ему торг.

 

Я налил нам вина и, привычно сдобрив его лауданумом – Нисефор принимал дозу, в пять раз большую, чем моя, но постоянно жаловался на мигренные боли, – ответил:

 

– Возможно, вместе у вас получится большее.

 

– Не утешай, Жоржи, я понимаю, что делаю, – отмахнулся человек, которого я уже называл другом. – Главное, у меня есть с чем работать.

 

Тот вечер был печален, и вместе с тем я чувствовал в нем надежду на нечто большее, чему не знал названия. Но теперь я смело могу сказать, что не ошибался!

 

Так пусть же эта правота и станет оправданием всех моих ошибок, если подобное возможно.

 Навеки твой, Джордж.

Любезный Джордж,

 

мы получили Ваше письмо и имеем сказать, что непозволительный тон его премного нас опечалил. Мы не знаем, чем заслужили подобные упреки, ведь ни единым словом мы не оскорбили Ваши честь и достоинство. Мы чтили Вашу память и свято верили, что наступит день, когда Вы, отбросив поиски, вернетесь к истинным ценностям – семье.

 

Вместе с тем та горячность, с которой Вы изволили изъясняться, приводит нас к мысли, что Вы, любезный Джордж, пребываете в состоянии крайнего душевного неспокойствия, каковое может пагубно сказаться на здоровье. Мы умоляем Вас больше времени уделять занятиям, способствующим укреплению нервов. В частности, Натаниэль просит передать, что ему весьма помогают прогулки.

 

Я же смею просить Вас больше внимания уделять рыбной пище, а также творогу, избегая при том красного мяса и острых блюд, способствующих движению жидкостей в теле. Во избежание черной меланхолии, которая слышится мне в строках Вашего письма, доктор Нейтон, врач молодой и весьма прогрессивный, рекомендует применять регулярные кровопускания, сочетая их с длительным отдыхом.

 

Также нас донельзя огорчил тот факт, что давняя травма до сих пор причиняет Вам мучения. Доктор Нейтон согласен с тем, что опиумная настойка является наилучшим средством для утоления боли, и также рекомендует мазь на бараньем жиру. Ее я Вам и отправляю вместе с письмом.

 

Что же касается прочего, то наши с Вами общие воспоминания не дают Вам права порочить мою репутацию ныне. Однако я не смею Вас укорять за несдержанность, поскольку по-прежнему вижу в Вас того мечтательного юношу, для которого его мечты были главнее всего прочего, в том числе и невесты.

 

Нам бы хотелось верить, что однажды этот юноша вернется под родной кров, где ему всегда рады. Мы все, и особенно Ваш отец, если Вы помните, пребывающий в весьма преклонном возрасте, надеемся увидеть воссоединение семьи и будем безмерно рады получить от Вас любое, хоть бы и малое известие.

 

За сим откланиваюсь.

 Ваша Эвелина.И Ваш племянник Джордж.

Моя драгоценная Эвелина!

 

Я получил твое письмо и, читая его, поймал себя на том, что вижу не тебя, а твою матушку. Ее строгое лицо с жесткими чертами, ее волосы, зачесанные гладко, будто бы она была гувернанткой. Ее платье и этот воротничок, упиравшийся в самый подбородок.

 

Я помню, как она сидела в гостиной, разложив на столике раковины, которых, как мне казалось тогда, были тысячи и тысячи. Сколь старательно подбирала она их, связывая воедино. И мне удивительно было видеть, как из этих скорлупок да перьев появляются удивительные по красоте букеты.

 

Помню, что ты тоже разделяла матушкино увлечение, однако жаловалась, что тебе не хватает усидчивости. Твоя натура требовала движения, ты была морем… а стала пустыней. И теперь у тебя целая вечность, чтобы собрать очередной, совершенный в каждой своей линии, букет.

 

Счастлива ли ты, моя Эвелина? Ответь.

 

Скажи «да», и я навеки исчезну из твоей жизни. Не надо лгать, что моему возвращению будут рады. Кто я? Паршивая овца в благопристойном стаде. Моя порывистость, которую ты, да и все мои родственнички, включая отца и хромоногую тетушку Мардж, приписываете болезни, есть не что иное, как свойство натуры живой. Вы же все – мертвы!

 

Да, Эвелина. Вы – мертвецы, те, кто заживо заточил себя в склепы благопристойности, лег под саван долга и обязательств, а отходной молитвой твоей стали брачные клятвы.

 

И если я вернусь, то вы все, объединясь, утянете меня в общую могилу.

 

Нет. Не желаю и слышать.

 

У меня племянник? И надо полагать, что назван в честь меня? Что ж, я тронут. Сегодня весь день только и думал, что об этом ребенке. Представлял, будто я – его отец. И знаешь что, Эвелина? Я начал задыхаться. Вся тяжесть долга обрушилась на мои плечи, и была она подобна серому граниту. Я никудышный атлант, если не способен вынести всего-навсего одну глыбину. Но я и не мечтал о небосводе.

 

Только о тебе… ты не ответила, что стало с тем цветком шиповника, да и с альбомом. Ты собирала в нем чужие стихи, свои же, стесняясь, записывала в отдельную тетрадь и показывала лишь мне.

 

Для меня же все, чего касалась твоя душа, было великолепным.

 

Надо же, не помню ни строчки. А ты, Эвелина? В твоем нынешнем мире разве осталось место глупостям вроде стихосложения? Думаю, что нет. Ты расчерчиваешь время, разделяя на дни и часы. Строгое расписание, которому следуют все, от конюшенного мальчишки до моего братца. Кстати, каков он теперь? Мне отчего-то представляется отец, но располневший, пусть и скрывающий эту полноту корсетом. Он не позабыл свою привычку жаловаться по любому наималейшему поводу?

 

На кого похож племянник? Есть ли в нем хоть что-то от живых людей?

 

(Дописано позже.)

 

Вероятно, получив это письмо, ты решишь, что я вовсе обезумел. Но это не безумие – лишь боль и тоска по тому, что я мог иметь, однако потерял навеки. Но я сделал выбор, и его не переменишь.

 

Надо ли мне было вернуться? Возможно. Что бы изменилось для мира? Ничего. Нисефор и Дагер встретились бы друг с другом, и нужда вынудила бы их начать разговор.

 

Кто я в их работе? Славный парень, помощник на все руки, но сам по себе… я снова ничтожество, Эвелина. В этом единственная горькая правда, которую ты со свойственной тебе проницательностью поняла. Я тешился иллюзией о собственной незаменимости, но видит Бог, исчезни я завтра, они не заметят. А если и заметят, то лишь для того, чтобы найти нового безумца на старое место. Того, кто будет тягать склянки с химикалиями, смешивать растворы, вести учет расходованному и пополнять запасы, убирать… быть рядом… готовить чай, греть вино…

 

Разговаривать.

 

Пожалуй, вот то, единственное, что еще удерживает меня, – наши беседы.

 

Я приношу вино и сыр, который надо покупать у одного-единственного торговца, потому как, по мнению Нисефора, торговцы другие не умеют делать правильный сыр. Я расставляю тарелки, режу паштет – Дагер большой любитель паштетов и рыбных блюд. Я развожу огонь в камине и подвигаю старое кресло вплотную, так, чтобы жар прогревал распухшие ноги Нисефора. Он поначалу морщится, но, приняв лекарство, отходит. Его лицо оплывает, будто восковая свеча, и только рот сохраняет прежние жесткие очертания.

 

Нисефор никогда не заговаривает первым. Он ждет, и ожидание никогда не затягивается надолго, ибо терпение не свойственно Дагеру.

 

– Мы должны попробовать серебро! – Эта фраза предваряет многие споры.

 

Нисефор реагирует не сразу. Его веки вздрагивают и приподнимаются, словно театральные завесы, а из груди раздается скрип:

 

– Мы уже пробовали.

 

– Мы обязаны попробовать снова!

 

Дагер не в силах усидеть на месте, он меряет комнату шагами и режет ритм левой рукой. Правую прижимает к боку, словно постоянно испытывает мучительнейшую боль, каковую желает усмирить теплом прикосновения.

 

– Серебро темнеет, – снова возражает Нисефор.

 

И тут Дагер вспыхивает. Он останавливается – обычно в углу, в полшаге от древнего буфета, сквозь запыленные стекла которого виден белый фарфор. Дагер взмахивает обеими руками, но правой – криво, нелепо и начинает говорить.

 

Его речи пылки, но они разбиваются о спокойствие Нисефора подобно тому, как ветер разбивается о скалы.

 

На следующее утро они вновь ставят опыты с посеребренными пластинами. Изображение выходит четким, но очень быстро темнеет.

 

Однако, как я тебе уже писал, нам удалось найти способ прервать сей процесс! Говоря по правде, открытие было сделано случайно, но это не умаляет открывшихся перспектив.

 

Посылаю тебе с письмом гелиографию нашей лаборатории, пусть сей скромный дар искупит мою грубость.

 Твой друг Джордж.Июль 1833 года.

Эвелина, я пишу тебе, потому как пребываю в полнейшей растерянности и страхе. Опасения за собственную жизнь подвигли меня на бегство, которое ныне мню позорным. Я не знаю, как поступить мне далее: скрыться навеки или пойти в полицию? Но поверят ли мне, чужестранцу, англичанину, возводящему клевету на достойного гражданина? И не выйдет ли так, что именно меня обвинят в преступлении?

 

Нет, побег – вот моя единственная надежда.

 

Я рассказывал тебе об открытии, сделанном случайно, но не говорил о сути его. Все произошло следующим образом: после очередной съемки пластины, на которых не появилось и следа изображения, были убраны мною в шкаф, где стояли самые разные химикалии. Каково же было наше удивление, когда на следующее утро, открыв шкаф, мы увидели изображение! И не просто гелиографию из тех, что получались по методе Ньепса, а изображение яркое, четкое, словно портрет.

 

И тогда мы поняли, что дело в каком-то из химических соединений, пары которого и замедлили процесс окисления, осталось лишь проверить каждое из них, выискав то самое, единственно нужное.

 

Ньепс и Дагер работали, не отвлекаясь ни на еду, ни на сон, я также все время находился в лаборатории и потому видел все собственными глазами.

 

Искомым нами элементом, частью философского камня нового искусства оказались пары необыкновеннейшей металлической ртути. Раз за разом Ньепс и Дагер повторяли опыт и получали неизменно великолепный результат. И вот тут, моя Эвелина, случилось то, чего я, признаться, опасался с самого первого дня их совместной работы.

 

Я не знаю, что послужило поводом для ссоры: мнительность ли Нисефора, обострившаяся до невозможности, вспыльчивость ли Дагера, но буря, разразившаяся в этот злополучный вечер, была отлична от прочих.

 

Теперь мне кажется, что Дагер изначально спланировал все и потому отослал меня с пустяковейшим поручением. Я же, исполнив его, вернулся слишком уж быстро.

 

Я услышал эти голоса с улицы. Громыхание и скрип, упреки и оправдания, звон бьющегося стекла и громкий хлопок, будто бы выстрел. Я застыл, не смея приблизиться, и только молился, чтобы они успокоились. Наконец все стало тихо. И я уже собирался войти в дом, как увидел тень, которая выскользнула из-за двери. Оглядевшись, тень торопливо сбежала по ступенькам и скрылась в ночной темноте прежде, чем я успел хоть что-то сказать. Теперь же я счастливо думаю, что это и к лучшему, ибо он, пребывая в состоянии крайнего возбуждения, ни перед чем не остановился бы.

 

Я вошел в дом, ступая на цыпочках, словно предвидя случившееся.

 

Мой друг и наставник был мертв. Он лежал в своем кресле, и ноги упирались в каминную решетку, благо огонь давным-давно погас. Тело его склонилось набок так, что рука почти касалась пола. Вторая же возлежала на подлокотнике.

 

– Нисефор, – позвал я его, не в силах поверить глазам своим.

 

Ужас обуял мое сердце.

 

Надо ли говорить, что версия случившегося у меня была лишь одна? Дагер убил коллегу и соперника с тем, чтобы не делить с ним славу и немалый доход, который обещал патент на гелиограф Ньепса. А в договоре, подписанном между Нисефором и Дагером, четко означалось, что открытие, будь оно сделано, сделано было бы Ньепсом при участии Дагера.

 

Для тебя разница сия кажется несущественной, но именно она – тот волосок, который отделяет славу от безвестия, жизнь от смерти.

 

И я, понимая, что буду сам обвинен в убийстве, покинул некогда гостеприимный дом. Я бежал, Эвелина, словно вор. Я добрался до Парижа и скрылся в кипящем котле его трущоб. Я влачу жалкое существование среди убийц, белоглазых курильщиков опиума и падших женщин. Я осмеливаюсь покидать мою нору, каковая грязна и убога, лишь ранним утром, когда это дьявольское место хоть немного, да успокаивается.

 

А сегодня я видел его, моего врага, убийцу и предателя, того, которого ненавижу. Он стоял и беседовал с двумя девицами, делая вид, будто ему интересны их поистаскавшиеся прелести, но на деле – знаю – он спрашивает обо мне. Он ищет меня, Эвелина, и найдет, потому как даже здесь я чересчур заметен. Тогда участь моя будет решена. Именно это и подтолкнуло меня принять решение.

 

Я отправлюсь в Америку. И пусть я стану тем, кого презрительно именуют «белая шваль», но след мой затеряется за океаном. Однажды, когда Дагер позабудет о моем существовании и потеряет всякую осторожность, я вернусь.

 

Не мести я желаю, но едино – справедливости.

 

И верю, что если существует в этом мире Высшая сила, то желание мое будет исполнено.

 Навеки твой Джордж.22 июля 1833 года.
Часть 2 Светотени

Старый дом глотал дождь сквозь пробоины крыши. Вода собиралась на чердаке и просачивалась в квартиры. На стенах появлялись темные потеки, возобновляя русла пересохших рек. Гудели водосточные трубы. И желтые пенные водопады устремлялись по каменным желобам, заливая и двор, и клумбы.

Наблюдатель смотрел на дождь сквозь толстое стекло. Порой он наклонялся, касаясь холодной поверхности щекой, и тогда по стеклу пятном-амебиной расползалось дыхание. Но вот он сполз с подоконника и, запахнув полы старого халата, забрался на кровать. Человек лежал, пока не уснул, а проснувшись, осознал: дождь закончился. В доме царила дряхлая тишина. Изредка она сдавалась, пропуская скрип половиц или стон камня. Порой разрывалась под бурчанием труб – у дома по-старчески барахлила канализация. Но когда тишина затягивала раны, становилось хорошо.

Человек прошел на кухню – тапочки со стертыми подошвами скользили беззвучно – и поставил чайник. Достал из холодильника фаянсовую тарелку с брикетом масла, круглый кус вареной колбасы и половинку батона.

Батон он нарезал крупными ломтями, а масла сверху клал чуть-чуть, для запаха.

Из комнаты он принес большой черно-белый портрет, который установил на детском стульчике. И сел лицом к портрету.

– Я так по тебе соскучился. – Он тщательно размешал сахар. – Я хочу, чтобы мы снова были вместе. А Женька говорит, что это невозможно.

Бутерброд он начал объедать, откусывая по периметру.

– Женька просто не понимает. Но мы-то знаем, в чем секрет.

Человек вытер губы.

– У меня есть твоя пластина. Я храню ее. Уже недолго. Я нашел то, что нужно.

Дашка слушала дождь. Шелест мешал уснуть и не позволял сосредоточиться. Мысли прямо в голове сырели и покрывались плесенью. И сама Дашка тоже покрывалась плесенью, от макушки до пят и обратно.

Так ей и надо, дурочке стоеросовой, идиотке дипломированной.

Попалась на крючок? Сиди и не дергайся. Хотя, конечно, послать бы к чертям собачьим Артемку с его профессиональным интересом. Что Дашке со статьи? С разговоров? Она толстошкурая и выдержит, а «Харон» все равно закрывать собралась. Остается одно слабое место – Адам.

Там-да-дам.

Он в клинике. Но любопытствующие и до клиники доберутся. Станут выспрашивать, вынюхивать… или прямо обвинят?

Дашка натянула одеяло на голову: она подумает обо всем завтра.

Но сон не шел, дождь усиливался, тоска тоже. И Дашка встала. Она дошла до кухни, вытащила начатую бутылку ликера и, плеснув в стакан, подняла его:

– Ваше здоровье, господа. Чтоб вам всем…

Но уснуть не выйдет. И Дашка нашла себе занятие.

Белый лист на столе. Пара карандашей и старая резинка. Бутылка. Бокал. Память.

Лицо, которое не было живым, но должно было таковым казаться. Если обратиться к Вась-Васе за снимком… Дашка не станет обращаться.

Вторая линия рассекла лицо надвое, третья и четвертая довершили разделение. Лоб высокий. Нос широкий. Толстые губы и мягкий подбородок.

– Точка, точка, запятая, – мурлыкнула Дашка, вырисовывая левый глаз, – вышла рожица кривая.

И правый получился почти симметричным.

А ликер закончился. И дождь тоже. Спать пора? Пора. Теперь она сумеет заснуть.

Утро принесло еще одну порцию стыда и звонок в дверь. На пороге стоял Артем.

– Привет, звезда моя, – он отсалютовал скрученной в трубочку газетой. – Держи. Читай. Наслаждайся. Заодно можешь чаем угостить. Или кофеем. Я не привередливый.

– Обойдешься.

Дашка газету брала с брезгливой настороженностью. Анонс на первой полосе. И статья на разворот.

– Я был предельно объективен! – Голос Артема донесся с кухни. – Так что с тебя причитается.

– Леденящие кровь события? – Дашка хмыкнула. – Загадочная смерть в морге? Ты приврал.

– Самую малость. Ты что пить будешь? Чай? Кофе? Коньячок? Смотри, старушка, так и в алкоголики недолго записаться.

Статья была почти нейтральной. Имя Тынина не поминалось. Зато имелась фотография Дашки. Господи, ну и страшна же она! Волосы дыбом, взгляд бешеный, оскал волчий. Когда это Артемка снял? В клубе? У дома? А разницы нет – отвратительно вышло.

– Личность пока не установили, – Артем появился с двумя кружками. – На вот, похлебай горяченького – полегчает.

Горячий чай был в меру крепок и в меру сладок. Следовало бы сказать спасибо, но Дашка сдержалась: обойдется.

– Итак, имеем неизвестного с липовыми документами и странными сексуальными фантазиями.

– Не в сексе дело, – буркнула Дашка.

– Да ну? И почему же?

Насмешка в глазах задела. За кого он Дашку принимает?

За дуру с явной склонностью к алкоголизму.

– Слишком сложно. Сексом он и внизу мог бы заняться. Но он потащил тело наверх. И заметь, на руках нес. Мог споткнуться, уронить, разрушить собственную работу. Для чего?

– Для чего? – эхом повторил Артем.

– Принес и уложил…

Дашка замолчала, прикидывая возможности. Верить мальчишке нельзя, это понятно, но использовать – можно. Обратись она к Вась-Васе, тот изымет фотографию и скажет не вмешиваться. Артемка – дело другое… третье и четвертое.

И Дашка решилась. Она принесла папку и выложила содержимое на стол.

– Смотри. Он в точности повторил эту сцену.

Артем протянул было руку к фотографии, но Дашка шлепнула по пальцам:

– Трогать нельзя. Если ты и дальше хочешь со мной дружить.

– Хочу. Теперь – хочу. – Он подвинулся и уткнулся в снимок. – Старый, да? Копию сделать не дашь?

– Пока не дам. Но если мы подружимся, то все мое будет твое.

– Мы подружимся, – пообещал Артем. – Значит, он не желал… обесчестить труп?

Эта его пауза и осторожное словечко удивили Дашку. А мальчик не настолько циничен, каким желает казаться.

– Не желал. Наверное. Он сделал новое лицо. Переодел. Поднял. Уложил, как на снимке. И родинку нарисовал. Зачем?

Артем думал недолго:

– Чтобы сфотографировать.

Вскочив, он описал полукруг и оказался за Дашкиной спиной.

– Есть такая техника… я слышал… я не помню, как она называется… но короче, там фотограф все делает как на старой картине. Или вот на фотографии. Получается, что оно вроде и новое, и не совсем. И вот он точно так же. Новое, и не совсем. Класс!

Дашкины мысли работали много медленнее. Она закрыла глаза, вспоминая вчерашний день. Зал. Колонны. Мусор. Вазы с орхидеями. Тело на постаменте. Тело на полу. Один плюс один. И в два не складывалось.

– С ним не было камеры, – сказала Дашка.

– Именно! Ее забрал убийца! – Артем, наклонившись, поцеловал Дашку в макушку. – Умница ты моя. Теперь я знаю, где искать нашего неизвестного. Ну или догадываюсь. Ты со мной?

Конечно. Этого типа ни на минуту нельзя выпускать из поля зрения.

Всю ночь Елена проворочалась в постели. Стоило закрыть глаза, как мягкая кровать вдруг превращалась в болото. Елена падала и, пробивая толщу матраца, оказывалась в вывернутом наизнанку месте. Там на нее смотрели мертвые лица с нарисованными глазами.

Елена пыталась сбежать из этого сна, но ее не отпускали.

– Эй, подруга! – крикнул кто-то. – Проснись же!

Елена очнулась и стряхнула цепкую Динкину руку.

– Ну ты и… – Динка не обиделась. – Приболела, да? Я Валику скажу, что ты приболела. И Мымре тоже…

– Нет.

Не время расслабляться. Елена встанет. Она не больна. Просто кошмар. Случается.

Умывалась Елена ледяной водой. Расчесывалась долго, хотя и видела, что опаздывает. И только когда хлопнула дверь – Динка таки не дождалась, – Елена нашла в себе силы выбраться из ванной комнаты.

Дальше – проще. Натянуть джинсы, собрать волосы в узел, глянуть в зеркало – лицо осунулось, а на скулах вспыхнул румянец – и вызвать такси. Упасть на сиденье. Закрыть глаза. Пятнадцать минут полудремы. Проснуться. Рассчитаться, ловя непослушными пальцами купюры. Выйти. Войти. Рожденный кондиционером ветер донес Валиков рык:

– Явилась!

– Извини, если опоздала, – сказала Елена и глянула на часы.

Всего-то на семь минут. Динка порой на полчаса умудрялась, но Валик терпел. И сейчас он вдруг отвернулся и буркнул:

– Пошевеливайся.

Елена пыталась, но она будто брела в тумане. Сквозь него проступали очертания студии. В масляно-желтом свете софитов перекатывался темный шар – Валик. Его лица Елена не видела.

– Все, Ленка, хватит! – Слово-команда оборвало ее танец на очередном па. – Видишь! Можешь, когда захочешь!

Валик хвалит? Валик хвалит ее? Странно. И плевать. Собиралась она на автомате. Выходила так же. Выбравшись на улицу, Елена удивилась длинным теням, что расчертили асфальт на полосы. Уже вечер? А день куда исчез? Его сожрала Валикова камера.

– Леночка? – Мымра вынырнула откуда-то сбоку и сразу вцепилась в руку Елены. – Ты хорошо сегодня поработала.

А ведь Мымра стара. Ей за сорок, но она носит стильные костюмы и туфли на тонком каблуке, а волосы стягивает в узел. Лицо от этого становится строгим и каменно-гладким.

– Спасибо, – сказала Елена, вглядываясь в родинку над губой Мымры. Некрасивая. Почему Мымра ее не удалит?

– Пойдем. Погуляем, – предложила Мымра тоном, не терпящим возражений. Елена и не собиралась возражать: она не дура Мымре перечить.

Гуляли, к счастью, недалеко, до стоянки. Белый Мымрин «Лексус» поджидал хозяйку в тени.

– Я рада, что вы с Димой нашли общий язык.

– Большое вам спасибо за…

Мымра жестом оборвала фразу.

– Он просил передать, что будет рад снова увидеть тебя. – В Мымриной сухой лапке возник телефон. Простенький, дешевенький, неинтересный. – Вот. Номер вбит в память. Звонишь, назначаешь встречу, приходишь вовремя.

Это сон продолжается, поэтому Елена и вопросов не задает, и подарок принимает. Во снах все иначе.

– О Диме лучше не трепаться. Ясно?

Более чем.

– Будешь вести себя хорошо, и все у тебя получится.

Очнулась Елена на выходе со стоянки, когда мимо с ревом пронесся Мымрин «Лексус». В руке Елена держала телефон. Надо позвонить…

И выспаться.

Номер третий пропустила занятия. В ином раскладе данный факт не вызвал бы интереса со стороны Адама, однако в совокупности с нестандартным поведением персонала он приводил к выводам неприятного толка.

И когда Адам задал вопрос, ему ответили:

– Антонина отдыхает.

Сестра врала. Костяшки ее побелели, а на шее проступили сосуды. Изменение окраски кожных покровов также свидетельствовало об испытываемом волнении. Следовательно, изначальное предположение верно: с номером третьим случилась неприятность. А приглашение к Всеславе лишь добавило уверенности.

– Добрый день, – Всеслава изобразила улыбку. – Присаживайся.

В ее кабинете два кресла, разделенные узким столом. Первое – массивное и мягкое, анатомических очертаний. Второе – с жесткой спинкой и подлокотниками. На столе ее всегда царит порядок. Шторы задернуты. Цветы политы. И книги на полке выстроены по ранжиру.

– Ты беседовал с Антониной Кривошей? – Вопрос, требующий лишь формального подтверждения. Камеры пишут все, и отрицать очевидность, зафиксированную в памяти сервера, бессмысленно. Адам не отрицает.

Адаму неудобно в мягком кресле. Он терпит.

– О чем вы разговаривали?

– О жизни.

– Чьей?

– Что с ней произошло?

Всеслава молчит. Выражение ее лица не поддается истолкованию. Пальцы гладят ободок колечка, и камешки тускло поблескивают.

– Она попыталась покончить жизнь самоубийством.

Казенная фраза с минимально информативным наполнением.

– Твоей вины в этом нет, – продолжила Всеслава. – Но мне крайне важно знать, о чем вы разговаривали.

– К ней приходил человек. Вы ведь регистрируете все посещения? Кто он?

– Адам! – Она никогда прежде не срывалась на крик. И сейчас довольно быстро взяла себя в руки. – Пойми, это неважно: кто к ней приходил. Более того, я не могу тебе ответить.

– А кому можете?

– Это не игра, не логическая загадка, это жизнь. Человек едва не умер. А если я не буду знать, в чем проблема, я не смогу ей помочь. И она повторит попытку. Будет повторять, пока очередная не окажется успешной. Поэтому, Адам, пожалуйста, прекрати копать и просто расскажи, о чем вы с ней разговаривали.

Просьбу Адам исполнил. Он излагал информацию сжато, но стараясь не упускать деталей. Когда же рассказ был закончен, Адам повторил прежний вопрос:

– Кто к ней приходил?

– Муж, – ответила Всеслава.

Мотоцикл ревел, пробиваясь сквозь плотный воздух, и Дашка боролась с желанием раскрыть руки и поймать ветер. Городские улицы проносились мимо, глядя на нее разноцветными глазами витрин. Громыхали машины по встречной. Белой полосой слилась разметка, и впереди, заслоняя купола старой церкви, маячила спина Артема. Черная кожа, белые швы, хромовые заклепки.

Мальчик понтуется.

Дорога вильнула, огибая громадину древнего парка. Из-за порушенной ограды выглядывали львиногривые тополя и пятнистые березы. У заросшего тиной пруда столпились ивы, а щербатый фонтан грел спину на солнце. У фонтана Артем и остановился.

– Приехали, – крикнул он и стянул шлем. – Как тебе прогулка?

– Спасибо. Жива.

Дашка огляделась. Фонтан не работал уже тысячу лет. И от фигуры пионера остались лишь ноги, торчащие из разросшегося куста сирени. Пахло медом и летом. Гудели пчелы. А на раму мотоцикла села бабочка.

Жизнь продолжается?

– Нам туда, – Артем указал в глубь парка. Там, в плотной тени старых деревьев, клубились мошки и царила сырость. А сквозь плитку проросла трава.

– Я тут в детстве гулять любил. Еще карусели работали. Помнишь?

– Помню.

Только детство у Дашки было чуть раньше. А карусели и сейчас есть. Старый круг с перелинявшими лошадками, слоном, верблюдом и ракетой, которая всегда была занята. А Дашке страсть как хотелось прокатиться. И сейчас она задержалась у ограды, глядя на постаревшие игрушки и остро ощущая собственный возраст.

– Она работает, – Артем оперся на ржавую ограду. – Никому не нужна, но работает. Дядя Витя за ней присматривает. За всеми ними. И если хочешь, я договорюсь. Покатаешься.

– С чего такая любезность?

– Ну… мне же надо с тобой дружить? Идем.

Артем свернул на едва заметную тропку. Тропка вилась среди желтых лютиков и белых ромашек, чтобы остановиться у заросшего травой холма. В холме имелась дверь с надписью «Посторонним в…».

Продолжение надписи было аккуратно закрашено.

– И что это? – спросила Дашка, разглядывая железную дверь с ржавыми пятнами.

– Бункер.

Точно! Был в парке бункер. Один из тысяч, рожденных «холодной войной».

– Здесь теперь клуб. Частный, – и Артем потянул дверь на себя. Та пошла с душераздирающим скрипом. – Дамы вперед.

Дашка в жизни не сунулась бы в эту дырищу, когда б не Артем. Он стоял, смотрел, ждал, что Дашка заупрямится и распишется в собственной слабости. И она гордо шагнула во влажную темноту.

Внутри бункера гудело, и гул расползался по стенам, порождая мелкую дрожь.

– Фонарик держи. Свет здесь только внизу, – Артем сунул тонкую палочку фонаря. – Под ноги смотри. И держись за перила.

Заботливый какой.

Но советам Дашка вняла. Перила, к слову, оказались не ржавыми, а гладкими и отполированными до блеска. Пятно света прыгало со ступеньки на ступеньку, иногда – на стены и совсем редко – на потолок. В потолке бородавками торчали светильники.

Артем шел следом. Ступал он беззвучно, как кот, и эта его манера добавляла Дашке нервов.

– На самом деле тут классно. Особенное место. – Наверное, Артем почувствовал Дашкину неуверенность, если заговорил. – Я иногда прихожу. Просто отдохнуть, и вообще… есть такие места, где людям от тебя ничего не надо.

– А по жизни надо?

– По жизни всем всегда надо, – серьезно ответил Артем. – Осторожно. Тут одна ступенька сточена. Если хочешь, возьми меня за руку.

Обойдется.

Лестница закончилась перед очередной дверью. Дашка сама попыталась открыть ее, но дверь оказалась тяжеленной, а петли – ржавыми. Пришлось уступить место Артему.

В свете фонарика его лицо казалось старше и серьезнее, да и сам он – удивительное дело! – не вызывал прежнего раздражения.

– Кто в домике живет? – крикнул Артем с порога. – Выходи знакомиться. Моя подруга и заодно хороший человек. Звать – Дарья. Прошу любить и жаловать.

Дарья моргала, пытаясь привыкнуть к резкому свету.

Изнутри бункер оказался огромным. Сколько бы он вместил? Тысячу? Две? Дашка не знала. Очертания его терялись в алых тенях, порожденных красным светом. Длинные ряды ламп уходили в темноту. Стены прятались за гобеленами маскировочной сетки, а на полу причудливым узором лежали старые ковры.

– Добро пожаловать, – сказал кто-то, неразличимый пока. – Темка, я уж думала, что ты нас позабыл.

Из-за сетки – она не укрывала стены, но разгораживала пространство на сегменты – вышла женщина в китайском халате с драконами. На голове ее возвышался парик по моде семнадцатого века.

– Разве вас забудешь, Лидия Марковна? – Артем припал к ручке. – А где дядя Витя?

– Ушел. Но обещал вернуться. – Голос у Лидии Марковны оказался сиплым, прокуренным. – А вы, девушка, чем увлекаетесь?

– Трупами, – честно ответила Дашка.

– Оригинально… – И Лидия Марковна гордо удалилась.

Артем же потянул в глубь бункера.

– Идем. Надо подождать.

Дашка не сдвинулась с места. Хватит с нее. Поиграла в козу на веревочке. И Артем все правильно понял:

– Дядя Витя знает всех более-менее талантливых людей в этом долбаном городе. Хобби у него такое: таланты собирать. И если наш неизвестный был спецом, как ты говоришь, то дядя Витя его вспомнит. Поэтому не капризничай. Будешь хорошо себя вести, куплю конфету.

– Я тебе не подружка!

– Ну да. Знакомьтесь, это Даша. Даша у нас бывший мент, который в новой жизни от старых привычек избавиться не может. Не дури, Дашунь. Я знаю, что делаю. Просто поверь. И пойдем.

Дашка шла. Тени путались в сетях, иногда сети сменялись рисунками. Огромные люди со снопами на плечах. Трехгорбый верблюд и белая лошадь в наливных яблоках. Яблоки, упав, прорастали людьми.

Красиво.

– Это Лидии Марковны. На самом деле она физику преподает. А в сорок лет вдруг ощутила талант. И вот… применяет. А это, – Артем указал на мозаику из бутылочного стекла. – Егора. Он у нас политик. Ультраправый радикал.

На темно-зеленом бархатистом фоне плыли звезды и спутники.

– Слоны – Серегины. Лодка – Аньки. Анька у нас кораблями бредит. Смешно, да? Работать на птицефабрике и мечтать о кораблях?

Не смешно.

Белое море сливалось с белым небом. Желтая лента прочертила линию горизонта и свернулась клубком. Восходящее солнце отражалось в воде и на остром, как плавник касатки, парусе.

Артем уже тянул дальше, в утробу бетонного кита.

– Сюда. Садись. Или ложись. В общем, чувствуй себя как дома.

За очередной завесой обнаружилась комната. Она была слишком обыкновенна для такого необыкновенного места. Скрипучая кровать, подушки горой, покрывало до земли, тахта, застеленная домотканым покрывалом, круглый стол, на столе – сервиз. Чашки и тарелки украшены портретами Ленина, и надпись по ободку вьется – «Слава КПСС!».

Артем стянул ботинки и завалился на кровать, обрушив подушечную гору:

– Появится дядя Витя, разбудишь, – сказал он и закрыл глаза, обрезав все вопросы, которые Дашка собиралась задать. Она было решила, что Артем притворяется, но тот и вправду уснул.

Потянулось ожидание. Дашка закрыла глаза, отрешаясь от места. Она слушала, как гудит генератор, спрятанный в толще бетона, и красный свет, проникая сквозь веки, не раздражал…

…Адаму это место пришлось бы по вкусу.

Самоубийство не укладывалось в схему поведения номера третьего.

Она не закончила рассказ. Рассказ был для нее важен. Продолжение его требовало отсрочки.

Тогда почему вчера?

Спрашивать бесполезно: Адама просили не вмешиваться, и просьбу следовало воспринимать как приказ. Нарушение его приведет к применению силовых методов со стороны администрации: в этом милом заведении имеются особые палаты.

Отказ от не существующего пока расследования наиболее логичен.

Адам вернулся к исходной точке пути. Он уже трижды обошел административный корпус, четко осознавая, что смысла в подобных действиях немного, но не имея сил отказаться от действий вообще.

Он остановился у южного крыла, в тени кустов сирени. Та разрослась, побеги поднимались до второго этажа. В темно-зеленой листве виднелись лиловые и белые кисти соцветий. Но внимание Адама привлекли не они, а окно второго этажа.

Узорчатая решетка. Толстое стекло. Желтые шторы. Комната не видна, но виден силуэт. Силуэт разделился надвое, и одна его половина исчезла, а вторая так и осталась стоять у окна.

Адам поднял камешек и бросил, целясь в стекло. Попал. Но реакции не последовало.

Все-таки его нынешнее поведение удручающе алогично.

С этой мыслью Адам сел на траву. Трава была грязной. На зеленых листьях виднелись рыжие пятна грибка, а между стволами стеблей пролег муравьиный путь. Движение насекомых завораживало упорядоченностью, в которой на первый взгляд виделась надчеловеческая логика.

– Да. С ней все в порядке, – голос Всеславы раздался совсем рядом, и Адам замер. – Опасности для жизни не было. Да… нет…

Хитинизированный танк-жужелица проломил колонну муравьев и смешал ряды.

– Она тобой манипулирует!

Муравьи рассеялись, перестроились и ринулись в атаку.

– Да, я в этом уверена.

Потянуло дымом. Окно находилось где-то рядом, но ширма сирени скрывала его от Адама. И, что важнее, Адама от окна.

– Ты бы слышал, что она тут понарассказывала! Ни слова правды!

Танк увяз. Муравьи карабкались по суставчатым ногам, оседали на ребристой поверхности надкрылий, облепляли голову и массивные жвала.

– Сиротка казанская. Подобрали. Обогрели. Изуродовали. Правда, объект для слезливой сказки она не тот подобрала, поэтому и усугубила методы.

Жужелицу перевернули на спину и поволокли.

– Будь уверен, эта попытка не первая и не последняя. Ей понравилось играть.

Колонна муравьев восстановила порядок.

– Нет… она слишком себя любит, чтобы по-настоящему. И… послушай… я понимаю, что тебе сейчас не до того… и, может, имеет смысл отложить свадьбу?

Адаму очень хотелось бы услышать ответ. А еще – увидеть человека, с которым разговаривала Всеслава. Вероятность того, что Адам опознает собеседника Всеславы, была высока.

Меж тем история обрела еще один смысловой слой, содержание которого явно противоречило принятым морально-этическим нормам.

Адам поднял голову. За желтой ширмой шторы стоял человек.

Дядя Витя отличался ростом, статью и окладистой бородой. И черная рубаха навыпуск лишь подчеркивала телесную мощь, усугубляя сходство со священником.

– Спит? Намаялся, бедолага, – гулким шепотом сказал дядя Витя. – А ты, значит, подружка? Старовата ты для подружки.

– Спасибо. И без вас знаю.

Ссориться шепотом не получалось. Но дядя Витя приложил палец к губам и покачал головой. Значит, нельзя будить? Какая трогательная забота. Сейчас Дашка прослезится от умиления.

– Чего тебе надо? – дядя Витя сел на пол, но притом оказался почти одного с Дашкой роста. Глаза его были светлы, как нарисованное море.

– Чтобы вы опознали одного человека.

– Из ментов?

– Бывших.

Сейчас ее выгонят с позором. «Посторонним в…» – гласила надпись на табличке. И Дашка – посторонняя здесь. Рисует она кое-как и мозаикой не увлекается. И вообще ничем не увлекается, разве что трупами, а это чересчур оригинально даже для таких оригиналов.

– Во что ты парня втянула? – Брови сходятся над переносицей медленно, как тектонические плиты. В столкновении их рождаются разломы морщин.

– Он меня.

Кивок. И короткий приказ:

– Рассказывай.

Дашку слушают внимательно.

– Любопытно, – толстые пальцы скрылись в бороде. – В девятнадцатом веке был обычай фотографировать мертвых.

– Зачем?

– Память. Тогда смерть все время была рядом. И люди привыкали к ней, не бегали от нее, как сейчас. Они отдавали ей должное и брали то, что могли взять. Траурные кольца и броши, медальоны с локонами волос умершего, портреты, фотографии. Несколько минут ожидания – и тот, чье тело вскоре рассыплется прахом, навеки будет рядом. Иное мышление, деточка.

Адам бы понял. У него самого иное мышление, которое он старается затолкать в рамки нынешнего мира.

– И ты говоришь, что он все повторил…

– Вплоть до лица.

Медленный кивок, и тектонические плиты кожных складок расходятся.

– Пошли.

Один загороженный сеткой закуток сменился другим. И здесь стояла мебель – огромные, в потолок, библиотечные шкафы. Из многочисленных ячеек ласточкиными гнездами выглядывали ящички. Некоторые были выкрашены в красный, другие – в зеленый, третьи сохранили первозданную окраску, но обзавелись табличками.

– Моя коллекция, – пояснил дядя Витя и уставился на шкаф. – Темка рассказывал?

– Да. Таланты собираете.

– Есть такое. И еще карусели чиню. В каруселях – радость. Там детские воспоминания прячутся.

Ну да, кружение, которое кажется бесконечным. Скачут лошадки, гордо ступает пара верблюдов, которые кажутся невообразимо высокими, и Дашка обнимает нагретую солнышком и оттого живую шею.

Но лошадки ей нравятся больше. А вот ракету всегда кто-то да занимает, потому как Дашка – копуша.

– Во-о-от, – протянул дядя Витя, пальцем подцепив ящик.

Вытащив его из ячейки, он аккуратно поставил на столик и велел:

– Смотри.

Дашка не стала отказываться. Внутри лежали белые конверты, пронумерованные и подписанные.

«Савоничи, январь».

И черно-белая фотография гроба. Снимок выглядит старым, но изображение настолько четкое, что различим узор кружева на обивке.

«Маркова, февраль».

Крупным планом взято круглое лицо в рамке белого платка. Выбившаяся прядка лежит на лбу темным завитком, и черными же линиями выделяются брови. Глаза женщины закрыты. Губы поджаты.

Женщина мертва.

– Он делал это раньше?

– Ну… недавно взялся, – дядя Витя стоит в углу между шкафами. – У него был талант, но не хватало везения. Он затевал дело, доводил до конца, а потом выяснялось, что дело его – не оригинально. А ныне очень ценят оригинальность, больше порой, чем здравый смысл.

Мертвецы. Гробы. Надгробия. Черно-белый кладбищенский пейзаж.

Жуть какая!

– Руки у Максимки золотые. За что ни брался, все получалось. Только вот… средненько. Без души. Зато копиист от Бога.

Безымянная жертва обрела имя.

– Вы хорошо его знали? – Дашка перелистывала снимки.

– Как других. Приходил, работал, уходил, исчезал. Я не сторож людям. А про эту его затею… Максик сам мне снимочки оставил. Сказал, что у него наметочки имеются на настоящее дело, на такое, которого уж точно никто не повторял.

– И вы не спросили, что за дело такое?

– Бесполезно. Они ж суеверные все. И Максик особенно, с его-то неудачами. Он исчез, и вот теперь… – дядя Витя развел руками и добавил: – Учти, деточка, я могу и ошибиться.

У Дашки имелся способ проверить. Достав рисунок – результат ночных фантазий, – она протянула его дяде Вите.

– Максик, – ответил бородач. – Похож. А у тебя талант. Был когда-то.

– Был, – согласилась Дашка. – Давно.

Но талант постепенно превратился в способности, а способности уже не мешали жить.

Очередной день прошел в полутумане. Елена работала.

И снова работала.

Она слышала, как щелкает затвор Валиковой камеры, как поскрипывают софиты, выдавливая свет на площадку. Как хрустит пол под ногами и даже как ток течет по жилам кабеля.

Тяжело. И когда день все-таки закончился, Елена без сил упала на диван. Она приняла теплую минералку из Валиковых рук и даже сказала:

– Большое спасибо.

Валик что-то ответил. Но голос его был равнозначен прочим звукам, а потому неразличим среди них.

– Такси вызвать? – Он все-таки докричался с вопросом.

Елена мотнула головой: ей необходимо пройтись: воздух вернет силы.

Она шла, разглядывая город и удивляясь, что раньше не видела его, спрятанный за рекламными щитами. Потускнели витрины, проступили древние стены, обрядились в кружево теней.

Город был прекрасен. Елена наслаждалась каждым мгновением этой прогулки и, увидев собственный дом – невзрачную бетонную коробку, – расстроилась: время чудес прошло.

В подъезде было обыкновенно. И на лестнице тоже. Квартира встретила пустотой: Динка испарилась. И вещи разбросала. Значит, свиданка. Динка всегда нервничает, на свиданку собираясь. Все ей кажется, что этот раз – настоящий и что за ужином последует не трах на съемной квартире, а любовь чистая и до гроба.

Елена собрала чулки, подняла лифчик с силиконовыми вставками, сняла с книжной полки трусики. Динку стало жаль. И себя тоже.

Не существует любви как явления. Есть неконтролируемые выбросы гормонов…

Из Динкиных брюк выпал пакетик. Крохотный прозрачный пакетик с белым порошком.

Елена подняла. Первым порывом ее было отправить находку в унитаз. Вторым – попробовать. Она села на пол и, раскрыв пакетик, втянула воздух ноздрями. Запах не ощущался.

– Динка, Динка… – Елена поддела мизинцем несколько крупинок. Слизнула. Прислушалась.

Вкус отсутствует.

Просто надо иначе. Как в кино. Высыпать на стол, сделать из порошка дорожку и втянуть носом. А потом закрыть глаза и повалиться на спину, отдаваясь не любовнику, а наркотическим грезам…

Нет. Елена вскочила и бегом ринулась в туалет. Высыпав порошок в унитаз, нажала на слив. Шум воды прочистил разум. И осознав, что едва не нарушила собственный запрет – самый категорический из всех запретов, – Елена икнула.

Дрожали руки. Дрожали ноги.

– Никогда… Господи боже ты мой… никогда… – она ударила себя по щеке и, глядя на наливающийся краснотой отпечаток, разрыдалась.

Динка! Тварь! Идиотка! Притащить эту пакость…

…Стеклянные глаза, в которые можно смотреться, как смотрятся в зеркало. Распухшие губы. Пальцы-ветки, руки-стволы. На них россыпь алых пятен.

«Мошкара покусала, – шутит он, хотя уже не может шутить. – Помоги».

Вены ушли в глубь истерзанной плоти. Их приходится выдавливать, перетягивая руку жгутом. У Елены не хватает сил, как не хватает решимости уйти.

Она дышит его запахом. Она смотрит, как иглы пробивают кожу. Она борется с желанием взять подушку и положить на его лицо. Пусть бы прекратил себя мучить.

Себя и остальных.

Воспоминание, вырвавшееся из клетки подсознания, скрутило и бросило на пол. Елена лежала, прижимаясь к ледяной плитке лбом, и слушала, как заливается телефон.

– Алло, – шепотом сказала она.

– Алло, – ответило эхо.

– Кто это?

– …это-это…

Никто. Пустота. Голоса прошлого, которого не существует. Реально лишь настоящее.

– Я живу, – говорит Елена себе и по привычке становится на весы.

Минус триста двадцать грамм. За день? Ну да. Она ведь ничего не ела сегодня. И есть не станет. Не из-за диеты – просто не хочется.

А с Динкой поговорить надо, она ведь не настолько идиотка, чтобы на иглу сесть.

В бункере пришлось задержаться до вечера. Артемка и дядя Витя разговаривали шепотом, точно боясь, что Дашка подслушает. Ей же сунули в руки оловянную кружку с холодным чаем и солдатский котелок каши.

– Ешь, а то тощая, как смерть, – велел дядя Витя, и Дашке не осталось ничего, кроме как заедать сомнительный комплимент жирной перловкой.

Ветчинки бы… и сыра со слезой. Кусочек красной рыбы на белом хлебушке.

Она тысячу лет не баловала себя.

А к чаю бы конфеток. «Мишек на Севере». Или еще «Метеорит» с орешками и медовым ароматом.

Почему она перестала баловать себя?

Вопрос не имел ответа, но занял Дашку всецело, и, когда Артем сказал, что пора, Дашка огорчилась: как пора, если ответ не найден?

И снова были черные ступеньки, фонарик и выглаженные чужими руками перила. Приоткрытая дверь и яркие сумерки. Розоватое небо. Белые облака. И шарик солнца на привязи дыма. Дым тянулся издали, но казался близким.

– Хорошо, – сказал Артем, вдыхая кипящий смесью ароматов воздух. – Ведь хорошо, правда?

– Правда.

И плохо. Там, в бункере, остался покой, а на смену пришло прежнее суетливое раздражение.

– Итак, у нас имеется имя, – Артем облокотился на ограду карусели.

– Вероятно, вымышленное, как и предыдущее. Твой знакомый паспорта не проверяет.

– Эт точно. Но Макс – пусть будет Максом, ты не против?

Не против. Ей вообще плевать, если разобраться. Задрожал мобильник, принимая рой эсэмэсок. В бункере, значит, связи не было. Может, потому в нем и спокойно так? Нет связи, нет проблем. Блаженная изоляция от мира в компании избранных психов.

– Так вот, Макс пытался организовать выставки. Следовательно, оставил бумажный след.

– Ты и пишешь так пафосно? Бумажный след. Кровавый след… еще какой-нибудь след?

Вась-Вася. «Пожалуйста, перезвони».

Обойдется.

Анна. «Я ухожу».

Уже слышали.

И еще: «Новые заказы не принимаю».

Оно и понятно.

«Приходили журналисты. Спрашивали про тебя и Адама. Будут копать».

Сволочи. И одна такая сволочь стоит рядышком и играет в сыщика.

Снова Вась-Вася. «Перезвони».

И список неотвеченных вызовов, в котором числится десяток незнакомых номеров.

– У меня знакомая есть, которая как раз выставками занимается. Я подъеду к ней, посмотрю заявки старые, глядишь, и повезет.

Последнее сообщение от Анны: «Харон закрыт».

Траурной рамочки не хватает. И текст слегка подправить: «Харон» умер. Да здравствует «Харон»!

– Эй, ты меня слушаешь вообще?

Слушает и слышит. Только сосредоточиться на деле не выходит. В голове роятся СМС и чужие номера, за которыми читается хищное любопытство. И спасительный бункер не поможет в этой войне. Если репортерская братия не доберется до Дашки, то точно доберется до Адама.

Вопрос времени.

– Что случилось? – Артем разглядывал ладони, на которых отпечатались рыжие полосы.

– Ничего. Отвези меня… к конторе. Пожалуйста.

Ехали быстро. Остановились на площадке у забора. Ворота заперты, но у Дашки есть ключи.

– Я с тобой, – сказал Артем, и Дашка ответила:

– Как хочешь.

За забором сумерки, не разбавленные светом фонарей. Черные столбы и черные круги-плафоны мешаются с черными же силуэтами деревьев. По траве стелется белая дымка, из которой вырастают дома.

– А тут жутковато. Ты не против, если я немного пофоткаю?

Камера у него любительская, но с высоким разрешением.

– Я как-то в детстве на спор просидел на кладбище до темноты. Хотел просидеть. Но когда стало смеркаться, не выдержал. Туман. Плывет все… Жуть. Не поверишь, я через ограду одним прыжком перемахнул. Правда, оказалось, что те, кто должен был присматривать за мной, еще раньше свалили. Ну и я всем врал, что просидел до полуночи.

Замок входной двери отказывался признавать за Дашкой право на вход, но в конце концов сдался. Дверь отворилась с протяжным скрипом, от которого мурашки по коже побежали.

Мертвый «Харон» отличается от живого.

Лишь бы Анна в порыве упорядочивания мира пробки не вывернула.

Дашка нащупала выключатель. Свет загорелся.

– Круто, – выдохнул Артем и, потеснив Дашку, вошел в здание. – Тут и вправду круто…

Обыкновенно. Стены. Пол. Потолок. Маски-лица, которые глядят не в объектив Артемовой камеры, а на Дашку. Тоже обвиняют?

– Это ведь люди? Настоящие люди, да?

Щенячье любопытство.

– Это он их сделал? Твой Тынин? Слушай, я знаю, что он псих, но вот такое…

Мальчишка увидел чужие игрушки и радуется тому, что появился изюм в будущем пироге статьи.

– Не твое собачье дело.

– Не мое, – согласился Артемка. – Но я же все равно узнаю. Так, может, сама?

В кабинете то же запустение. Странное дело, здание пустует всего пару часов, а специфический нежилой запашок уже проявился. И относительный порядок не спасает положение дел. Не потому ли, что Дашка знает: все это – декорации.

Стопка бумаг на столе. Столешница натерта до блеска, а ноут в пыли. Его не включали с тех пор, как ушел Адам. Книги. Папки. Фото в рамке. В ящике стола – коробка с кофе и бронзовая джезва. За дверцами – песочный пляж с электроподогревом.

– Хочешь, расскажу, чего накопал? – Артем ходит, смотрит, но мозгов хватает не трогать чужие вещи.

Раскаляется спираль электроплитки, горит пыль, вонь расползается по кабинету.

– Годиков десять тому назад молодой, но перспективный ученый, кандидат медицинских наук Адам Тынин женился на молодой, но уже состоявшейся в бизнесе деве Яне Беловой. Специфический брак, правда? Союз мозгов и денег?

Мера кофейных зерен для кофемолки. Хруст. Лезвия разбивают плотную скорлупу и дробят зерна в пыль. Запахов в комнате прибавляется.

– Результатом этого союза стала парочка патентов, которые Яна весьма выгодно перепродала, а деньги – вложила. За годы брака ее состояние увеличилось в разы?

– Возможно.

Активы. Пассивы. Разговоры, в которых Дашка понимала слово через два. Деньги… деньги – хуже всего. Нельзя взять, но сложно отказать.

Ссоры.

Непонимание. Обида. Тишина телефонных проводов и перелом, когда кто-то нарушал нейтралитет молчания, чаще всего Адам. Он улаживал проблему, используя логику, как скальпель. Отсекал ненужное, сшивал наживо. Срасталось.

– А потом твоя сестра умерла. Автокатастрофа, да?

Лезвия мельницы проворачиваются легко, кофейные скорлупки раздроблены.

– Мне жаль.

Ложь. Что он знает? Факты из скупого некролога? Из полицейской сводки? Дата. Место. Имя-фамилия? Он не сидел в больничном коридоре, болезненно вслушиваясь в каждый звук. Он не ждал чуда, понимая, что чуда не произойдет. Он не оставался один за всех, решая тысячу дел и отодвигая горе «на потом».

Кофе удалось не просыпать. И руки не дрожали.

– Ты и Тынин – прямые наследники, а наследство немаленькое. Но не проходит и месяца, как Тынин попадает в психушку, а выходит со справкой о недееспособности в зубах.

Вода поднимается до краев джезвы.

– Даша Белова становится опекуном и получает полное право распоряжаться всем наследством…

– Именно.

– Послушай, да отпусти ты эту железяку! – Артем разжал Дашкины пальцы и поставил джезву на песок. – Я говорю тебе то, что ты услышишь. Завтра, послезавтра. Ты уже это слышала. Верно?

Какая разница?

– Единственный способ не утонуть в дерьме – не реагировать на него. А ты реагируешь.

Прикосновение пальцев к щеке и рука на Дашкином плече. Иллюзия сочувствия. Иллюзия помощи. В этом мире слишком много иллюзий, чтобы с ними справиться.

– Ты открыла эту контору. Ты вкачиваешь в нее деньги. Ты нянчишься с человеком, от которого большинство избавилось бы.

– Я ангел. А крылья отвалились по причине авитаминоза.

– Ты не ангел, Дашка. Ты – хороший человек. И мне жаль, что я тебя использую. Но утешает, что и ты используешь меня. Следовательно, в природе царит равновесие!

За кофе Дашка все-таки не уследила. Вода взорвалась пузырями, выплеснулась и, шипя, потекла по стенкам джезвы. И эта мелочь поставила точку в сомнениях.

Завтра Дашка сделает то, что давным-давно следовало сделать: навестит Адама. Тем паче повод имеется.

Адам проснулся от прикосновения. Чьи-то шершавые пальцы скользнули по лбу и носу, прижались к губам.

– Он не любил фотографировать, – прошептала тень, усаживаясь в изголовье кровати.

– Уходите.

– Он никогда не любил фотографировать. Вот что удивительно! И фотографироваться тоже.

На номере третьем был байковый халат поверх ночной рубашки. Номеру третьему следовало находиться в запертой комнате второго этажа административного корпуса, но она была в коттедже Адама, сидела на его кровати и продолжала прерванный рассказ.

– Третий курс. В аудитории синие стены, бледные, как застиранные пеленки. Окна большие и грязные. Свет ложится пятнами на мою тетрадь. Сложно читать. Глаза слезятся.

– Ваш рассказ – выдумка.

Адам встал. На часах – четверть четвертого. Окно открыто, дверь тоже. Сквозняк шевелит страницы недочитанной книги.

– Я почти ослепла… а потом увидела ангела.

Белая рубашка и нимб света над волосами. Ангел остановился напротив, глядя на Антонину с легким укором.

– Вы не пишете, – сказал ангел басом.

– Свет мешает.

Эта встреча запомнилась, а другие, которые были до и после, исчезли из памяти. В ней никогда не хватало места для всего.

Следующее воспоминание – картинка. Парк. Вязы-свечи. Скошенная трава. Табличка, на которой аккуратным школьным почерком выведено: «По газонам не ходить».

– Мне импонирует твоя серьезность. – В его руках букет сирени. Кисти закрывают ладони, касаются рукавов рубашки и подпрыгивают, когда он идет. У него широкий шаг. Антонине сложно держаться рядом, а попросить его идти помедленнее она стесняется.

С ним сложно.

– Я всегда выделял тебя среди других.

Он останавливается под часами лишь затем, чтобы вручить ей букет. Сирень влажная и тяжелая. Ветки норовят выскользнуть из пальцев, ведь Антонина неуклюжа, но она очень старается.

Жаль, что букет придется выкинуть. Анастасия не потерпит сирени: цветы нарушают заведенный порядок.

– И поверь, у меня крайне серьезные намерения. – Он завершает речь, и Антонина пользуется паузой, чтобы ответить:

– Верю.

Дорожка выводит к площадке с фонтаном. Из серой чаши торчат сопла труб, и струйки воды, вырываясь на волю, щедро сыплют каплями. Вокруг фонтана носятся дети. На скамейках сплетничают мамаши. Неприкаянно бродит человек с «Зенитом».

– Фотография! – Он заступает путь. – На память! Девушка! Молодой человек! Сфотографируемся, и…

– Тщеславие, – замечает человек, глядя сверху вниз. – И глупость.

Антонина прячется за букетом сирени, делая вид, что вдыхает аромат. Но сирень ничем не пахнет.

Следующее воспоминание – зимнее.

Вьюжит. Ветер натер лицо до красноты. И губы заледенели. Антонине сложно дышать и сложно шевелиться: шуба на ее плечах тяжела.

– Горько! Горько! – перекрывая вой вьюги, кричат гости.

И он, наклоняясь к Антонине, касается ледяной щеки. Беззвучно хлопает шампанское. И фотограф – тот самый? другой? – делает снимок. Но фотографию Антонина так и не получила.

Свадьба продолжается в столовой. Гремят музыка и посуда. Скрипят на зубах салаты, а жесткое мясо вызывает приступ изжоги.

– Почему твои родители не пришли? – Он задает вопрос шепотом, касаясь губами Тониного уха.

– Потому что они не выходят из дому, – отвечает она.

И это правда, пусть и не вся: Анастасия была против свадьбы, но впервые Антонина ослушалась запрета, так как думала, что пришла пора жить самостоятельно.

Она ошиблась.

Их квартира находится на окраине города. Из окон открывается вид на пустырь, да и окон тех – полтора. Одно разрезано пополам фанерной перегородкой, разделяющей комнату надвое. Половина – для Антонины с супругом, половина – для хозяйки.

Толстая, низкорослая, та похожа на карлицу. Она любопытна и громкоголоса, иногда попивает и принимается петь. У хозяйки хороший голос, но мужа раздражает отсутствие тишины и старая, рассыпающаяся мебель.

– Тебе следует вернуться домой. – Он говорит эту фразу каждый вечер, когда садится за стол. Двумя пальцами он берет ложку и брезгливо вытирает о полотенце. Точно так же очищает и вилку. Он долго принюхивается к еде, а ест, выковыривая по крошке, холодные липкие макароны или синеватую картошку.

– Тебе следует вернуться домой и поговорить с родителями, – повторяет он, скрещивая вилку и ложку на пустой тарелке. – Они не имеют права выгонять тебя. И мы вернемся по адресу прописки.

Антонину тянет спросить, когда он успел прописаться в квартиру, но она стесняется.

А в памяти снова провал. И очередная картинка. Возвращение. Чужие ботинки на месте, где положено стоять белым выходным туфлям. Куртка на вешалке. Чемодан с блестящими замочками.

Анастасия бродит по квартире, делая вид, что не замечает этих изменений. Даже стол накрывают на троих. Он ест в комнате Антонины. Ему не по вкусу эта обособленность, но он терпит… терпение иссякло в мае. Он открыл окна, выпуская застоявшийся воздух. В доме запахло сиренью, и аромат этот напугал Анастасию до того, что у нее отказало сердце.

Тело увезли до прихода Антонины с работы, и она увидела Анастасию лишь на похоронах. Крохотная мумия в огромном, не по размеру, гробу.

Но смерть Анастасии ничего не изменила в доме. Те же стены с выцветшими до потери рисунка обоями, те же часы, замолчавшие много лет назад, те же фотографии в рамочках.

Перемены начались позже. Они требовали времени и подготовки, ведь он не любил действовать наобум. Пока готовился, стаскивая в квартиру рулоны с обоями, пакеты клея и прочий строительный антураж, из квартиры ушел Семен.

Его нашли на следующий же день с размозженной головой, и Антонина подумала, что она в очередной раз получила свободу. Эти похороны прошли точно так же, как первые: церемониально, малолюдно.

– Ну вот мы и вдвоем остались, – сказал он, целуя Тоню в щеку. – Теперь все пойдет иначе.

И сдержал слово. Начавшийся ремонт вытряхнул Антонину из прошлой реальности в новую, где, оказывается, изменился весь мир. И в мире нашлось место для нее.

– Я старалась не думать, откуда берутся деньги. – Номер третий сидела, не шевелясь. – Он уходил. Иногда на сутки-трое. Однажды на неделю. Возвращался и кидал на стол пачки, перетянутые резинкой для волос. Черненькой такой. Я сортировала. Крупные купюры к крупным, мелкие – к мелким.

Адам ждал появления дежурной сестры, или санитара, или кого-нибудь, кому положено совершать обход и проверку, но постепенно приходил к выводу, что ожидание бессмысленно.

Номер третий выбралась из палаты, пересекла территорию клиники, чтобы поговорить с Адамом. Следовательно, этот разговор важен для нее.

– Как-то пришел без денег и в крови, заперся в ванной и сидел сутки. Потом запретил из дому выходить. Я не спорила. Я беременная была. Чудесное состояние.

Сколько правды в ее словах? Всеслава уверена в том, что номер третий сознательно дезинформирует Адама с целью получить сочувствие.

Однако, будь данное положение истинно, она нашла бы иного слушателя: при прошлой беседе Адам сочувствия не выразил. Следовательно, теоретическая цель номера третьего не была достигнута.

– Он хотел ребенка. Решил, что будет мальчик. Наследник. И повторял, будто все – для наследника. А родилась девочка. Это его расстроило. Он не подарил мне цветов. Все приезжали в роддом с цветами, а он – нет. И в первые месяцы к Нюточке не подходил. Исчезать стал чаще, и не на работу. Приходил уставший и воняющий духами. А мне было все равно, я обрела смысл жизни. Понимаешь?

И сама себе ответила:

– Не понимаешь. Ты же ненормальный… и меня сделают ненормальной. Заперли здесь нервы успокаивать. А сами убить хотят… меня – и убить?

– С вашей стороны имела место попытка суицида.

– Ты смешно говоришь. Но ничего не было. Это она сказала про суицид? Ложь. Им надо сделать вид, что я сумасшедшая. Никто не станет копаться в смерти сумасшедшей. Видишь?

Она протянула руку, демонстрируя повязку:

– Это доказательство моей невменяемости. Одна попытка неудачная, вторая – удачная. А все почему? Потому что он меня сфотографировал. Другой он. Я не могу сказать, я обещала Женечке.

– Позволите? – Адам, преодолев брезгливость, коснулся бинтов. Живой человек – не то, что мертвый. С трупами легче. Но повязка снялась легко. Под слоем бинтов имелась плотная подушечка, пропитанная антисептиком, и поперечный шрам характерных размеров и расположения.

Номер третий разглядывала шрам с удивлением и брезгливостью.

– Видишь? – шепотом спросила она. – Что они со мной сделали?

– Вижу. Вы сами это сделали.

– Нет.

– Вы держали нож в правой руке. Коснулись запястья, пробуя остроту лезвия. Вот след, – Адам указал на ответвление основной линии. – Характерная засечка. Затем вы переместили лезвие и одним движением рассекли кожно-мышечные покровы и вены.

Большими пальцами он надавил на шрам, заставляя раскрыться.

– Больно!

– Глубина разреза меняется, следовательно, изменялось и давление в направлении от большого пальца к мизинцу. Теоретически подобные раны могут быть нанесены другим субъектом, но в этом случае возникает вопрос отсутствия других повреждений.

– То есть?

– Вы не сопротивлялись, когда вас резали, – Адам вернул повязку на место, и номер третий накрыла ее ладонью, защищая от иных вмешательств. – Почему?

– Потому что он успел сфотографировать меня… он успел меня сфотографировать…

Номер третий поднялась.

– Успел сфотографировать. А раньше фотографировать не любил.

Она двигалась, как сомнамбула.

– Почему просто не отпустить? Они сговорились. Он и еще он.

Номер третий остановилась у двери и сказала:

– Скоро я умру. Не позволяйте фотографировать себя.

– Хорошо, – ответил Адам, раздумывая, не стоит ли нажать на кнопку вызова сестры. Состояние номера третьего свидетельствовало об усугублении симптоматики расстройства и, вероятно, требовало вмешательства.

– Не надо, – попросила она и, приложив палец к губам, добавила: – Это будет наш секрет.

И Адам убрал руку от кнопки. Его решение было неразумным, но номер третий уже ушла, и Адам после недолгих колебаний решился пойти за ней.

Снаружи кипел туман. Белая взвесь скрыла горизонт и растворила дома, деревья, превратив мир в ком сладкой ваты. Вату Адам не любил: волокна жженого сахара норовили прилипнуть к одежде, оставляя на ней трудно выводимые пятна. Родителей против всякой логики огорчала нелюбовь Адама к вате, цирку и аттракционам.

В нынешнем тумане правил сюрреализм. Надрывалась соловьиная свита. Гремели сверчки. В вальсе без ритма кружилась женщина. Она должна была видеть Адама, но не видела. Подняв руки над головой, номер третий сделала три широких шага, замерла и изобразила балетный поклон.

А потом исчезла. Точнее, Адам не сразу понял, что номер третий скрылась за неприметной дверью, белой, в цвет тумана. А поняв, успокоился. Здание, к которому вывела Антонина, находилось под наблюдением, следовательно, и беглянку охрана должна была взять под контроль.

Но Адам продолжал стоять.

В белом тумане виделось прошлое. Нити выплетали лица, подталкивая их ближе, словно опасаясь, что Адам не разглядит, не узнает. А он и вправду не узнавал.

Маски.

Он знал каждую маску. По имени. По дате. По смерти.

Ледяное прикосновение к затылку. Знакомое. Родное.

– Здравствуй, – шепотом сказал Адам, опасаясь спугнуть. Лица-маски слепыми щенками тыкались в ладони. – Я ждал, когда ты придешь снова. Я осознаю неестественность собственного желания и отдаю себе отчет в том, что происходящее сейчас является игрой разума. Но я ждал.

Смешок и холодные руки на плечах. Сердце заводится с полоборота и считает удары бешеным ритмом.

– Я забыл твое лицо.

Ветер шевелит волосы на макушке. Но ветра нет – листья неподвижны.

– И я не могу дать адекватную оценку значимости данного события. Является ли оно свидетельством моего выздоровления либо же, напротив, говорит об усугублении течения болезни?

Молчание. Дыхание. Адам умеет отличить ветер от дыхания. Приливная волна выдоха, отливная – вдоха.

– Я допускаю вариант, что мои умозаключения в принципе не имеют смысла, но… почему я забыл твое лицо?

Протяжный вздох и слово, одно-единственное, произнесенное слишком тихо, чтобы Адам мог разобрать. А потом толчок в спину, и туман расползся по швам, оголив черно-белый предрассветный мир. Перед самым носом Адама стена. Рядом покачиваются кисти сирени. Тот самый куст, за которым Адам прятался, подслушивая чужой разговор. Адам пятится.

Он знает, что должен находиться не здесь. Его место в метрах двухстах, у неприметной служебной двери, над которой висит камера наблюдения. Камера слепа. Дверь открыта. Номер третий гуляет сама по себе. Адаму же пора возвращаться.

Его перемещение в пространстве – явное свидетельство нарушения функции памяти. Болезнь прогрессирует. Мозг поражен. Остается смириться и принять неизбежное.

Сегодня он скажет Всеславе, что…

Небо треснуло, выплюнув черный силуэт. На мгновение он завис под трещиной, прямо там, где начинался край крыши, а затем рухнул вниз. Захрустели, ломаясь, ветки сирени. Взметнулись белые и лиловые кисти, сыпанули на землю цветочными брызгами.

Номер третий распростерла руки, словно силясь обнять этот огромный букет, но стебли в зеленой глянцевой коре выскальзывали из пальцев.

Стебли мешались под руками, и цветы лезли в рот, застили глаза, не позволяя рассмотреть и уж тем паче тронуть тело. Но Адам пробился, коснулся шеи, измазанной липким, густым, и попытался нащупать пульс. Он попробовал перевернуть тело, но его оттащили грубо, зло. Толкнули к стене, и, прежде чем он успел хоть что-то сказать, в плечо вошла игла.

Туман вернулся в мир.

Туман длился неопределенно долго. Но на сей раз он оставался статичен. Вата. Сахар. Приторная сладость на губах, которая остается дольше никотиновой горечи.

Внутри пустота. В пустоте тело.

Высота здания – четыре этажа. Четырнадцать метров над землей. Выход на чердак закрыт. Должен быть закрыт. Камеры включены. Персонал на месте.

Фактор случайности исключен. Количество совпадений слишком велико.

Количество совпадений. Падений.

Четыре этажа. Высота. Повреждения. Несовместимые с жизнью. Несовместимые. Несовместимые… это означает смерть. Номер третий была мертва. До падения? Вскрытие подтвердит.

Куст. Сирень. Запах. Другое. Ветви. Ветви как антитравматический фактор. Иначе называется. Дыра в голове. Внутри. Туман, как вата. В вате лица. Одно Адам забыл.

Туман густеет.

Его следует вскрыть. Тогда станет понятно, что находится внутри…

Упав с кровати и хряснувшись затылком об пол, Дашка проснулась. Она открыла глаза, из которых градом покатились слезы, и попыталась вспомнить, что же ей такое приснилось. Вспоминалось не очень, зато хотелось пить, в туалет и боль в затылке унять.

В комнате серо и душно. С ручки окна свисает черная куртка. На пороге – ботинки на высокой подошве. Чьи? Артема. Он собирался уйти, но остался, лег на полу и уснул. Сопел во сне, беззащитный, аки ангелок.

Дашка зажала ладонью рот, чтобы не засмеяться.

Вот дура. И сны дурацкие. Поэтому и не запоминаются. Дашка на цыпочках вышла из комнаты и спустилась в зал. Светало. Колонны еще держали потолок, но дух запустения обживал пространство. Орхидеи пялились на Дашку. Дашка пялилась на орхидеи.

Ее впечатлили не венчики, похожие на крупных бабочек на привязи стеблей, а рисунок.

Кто-то выложил из орхидей квадрат, украсив углы его темно-алыми каттлеями. В центре же лежал снимок, перевязанный на углу черной лентой.

– И как это понимать? – спросила Дашка у пустоты, и голос породил слабенькое эхо.

Опустившись на пол, Дашка пересчитала цветы.

Ровно тридцать два. Семь на четыре и плюс четыре. А тридцать третьим – фотография. Красивая. Дашка редко получалась на снимках. У нее лицо нефотогеничное, с крупными чертами и еще костлявое, а нос большой. Здесь же обыкновенная костлявость выглядела… изысканной? Это было красиво.

И ни капельки не страшно.

Эхо донесло звук шагов.

– Ты чего… чего тут творишь? – Артем широко зевнул и хлопнул себя по плечам.

– Ничего, – Дашка указала на композицию. – Твоих рук дело?

– Неа.

Врет? Сонное лицо, мягкое. Глаза опухшие, на подбородке рыжая щетина пробилась, волосы дыбом стоят… Прелесть просто.

И очень своевременно эта прелесть в «Хароне» задержалась. Что он делал ночью? Спал. Или цветочки раскладывал? А смысл?

– Это не я сделал, – Артем правильно расценил молчание. – Но ты, наверное, не поверишь.

Он тронул пальцем ноги каттлею.

– Допустим… допустим, цветы я взял здесь. Так?

Дашка пожала плечами. Вазы были пусты. Значит, предположение логично.

– Но фотография… кстати, ты офигеть как вышла. Лучше, чем в жизни.

– Спасибо на добром слове.

– Пожалуйста. Размер тридцать на тридцать. Печать профессиональная, насколько могу судить. Значит, бумага рыхлая, согнуть и расправить не выйдет…

– Ты не мог ее пронести незаметно, – поняла Дашка. Сразу стало как-то полегче. Артемка, конечно, еще тот паразит, но все-таки приятно, что не последняя сволочь. – И рамочка.

– Ага.

Он сел по другую сторону квадрата, подпер подбородок кулаком и уставился на фотку. Так и сидели, молчали.

– Тебе бы уехать, – нарушил тишину Артем, потирая большим пальцем щетину. – Это же не просто так. Понимаешь?

Дашка понимала и должна была бы бояться, но не боялась.

– Я не смогу быть рядом постоянно.

– Ты? – Вот тут ей стало смешно. Кем он себя вообразил? Телохранителем? Спасателем? Героем? Да он просто мальчишка, который играет во взрослую игру. Он толком-то не видел, чем эти игры чреваты.

Мертвецы уходят. Живых корежит. Одни сходят с ума и запираются в табакерках лечебниц, другие сбегают в новую жизнь, третьи спиваются.

А ведь смерть – самый честный выход, просто она никогда не разговаривала с Дашкой напрямую.

– Эй, что с тобой? Ау… – Артем потянул фотографию. – Отдай это мне.

Дашка ее держала обеими руками. Держала? Когда она вообще прикоснулась к снимку? Но подушечки ощущали ноздреватую поверхность, сквозь кожу впитывая черно-белые цвета.

– Отдай, – повторил Артем. – Будь хорошей девочкой.

– Это мое.

– Твое, твое. Я просто гляну. И отдам. А ты бы позвонила… кому-нибудь.

Знает? Конечно, знает. Он же репортеришка. Ловец жареных фактов и нырец за сенсациями. Но звонить Дашка не станет. Она сама во всем разберется.

Именно так.

Маски со стен смотрели недоверчиво. Ну их к черту. И нервы тоже.

Елена бежала по ромашковому полю. Она была легка, почти невесома, и цветы лишь покачивались, когда Елена наступала на них. Взлетала золотым облаком пыльца, скрипели кузнечики.

– Леночка! Леночка! – Динка стояла, отделенная чертой горизонта, и махала руками.

Какая она нелепая!

Толстая-толстая! И лицо как блин, с пятнышками угрей. Елена послала Динке воздушный поцелуй. Пусть ее… Лене хорошо. Ей давно не было настолько хорошо! Еще бы до солнца добраться. Оно тоже на ромашку похоже, вон, лучики-лепестки расправило, готовясь обнять.

– Ленка! Проснись!

По лицу шлепнуло мокрое и скользкое, и Елена с визгом вскочила.

– Проснись, говорю, – Динка вытерла руку о Еленину блузку. – Полчаса добудиться не могу. Уже думала, что каюк тебе, подруга.

В глазах Динки не было сочувствия – скука и раздражение. А под глазами, припудренные желтушным тальком, лежали мешки.

– Ты мои вещи не трогала? – поинтересовалась она, приблизив лицо вплотную к Елениному.

– Н-нет. Убрала только.

– Да ну?

Кожа лоснится. Еще год-другой и увянет, только Динка не умеет о будущем думать. Зачем, если ей и в настоящем хорошо?

– Нечего разбрасывать! – Елена стерла воспоминания о пакетике с белым порошком. – Свинарник, а не квартира! Захочешь кого пригласить…

– Кого, Ленусь? – Динка отодвинулась. Поверила? Скорее да, чем нет. Убедит себя, что дозу где-то в другом месте посеяла.

– Кого-нибудь.

Неприятно удивила слабость. Елена ведь выспалась. Легла рано, встала… встала поздно – взгляд на часы подтвердил, что полдень скоро, – а все равно спать хочется.

– Лен, а Лен, чай пить будешь? У меня цейлонский. Настоящий. С Цейлона привезенный, – Динка смотрела ласково. С чего это вдруг?

Раньше проще: квартира пополам, остальное – врозь. И не надо бы соглашаться на предложение, но Елена кивнула. Чаю хотелось. И непременно сладкого, чтобы не с заменителем, а с настоящим, свекольным сахаром. Бабка его в банке поллитровой держала, зачерпывала экономно, боясь рассыпать желтоватые крупинки. Сахар от лежания слипался комочками, и Ленка – тогда еще Ленка – выковыривала их, засовывала в рот и держала на языке. Сахар таял…

– Не, подруга, с тобой явно что-то не то, – Динка провела ладонью перед глазами. – Ширнулась?

– Я?

– Ну не я же, – Динка загоготала, но как-то натяжно. А Елена с удивлением обнаружила, что сидит на кухне, что в руках ее огромная пластиковая кружка с надписью «Хелен» в окружении стразов. Некоторые выпали, совсем как зубы у старухи. И дырки остались неприятные.

– Если чего, то свистни просто. Прикрою.

Ну да. Валику моментом доложит, а тот и Мымре. Мымра же… Мымра ничего не сделает, потому как сама с Еленой сделку заключила. Так что может Динка со своими фальшивыми любезностями лесом катиться.

Динка осталась на месте, сидела, курила, стряхивала пепел в кружку с «настоящим цейлонским» и ждала новостей, как гиена падали. А не дождавшись, забросила крючок.

– Тут слушок пошел… проект на носу… тебе Мымра ничего не говорила? Ну… вы же с ней подружки теперь?

– Неужели?

– Вас Валик видел. Говорит, тебя в загранку отправят.

А вот это что-то новенькое. Про заграницу Мымра ничего не говорила.

– Не знаю. Она просто сказала, что есть работа. Для меня.

– Ага, – Динкино «ага» ни к чему не обязывало, но служило лишь для заполнения паузы в разговоре.

– А что Валик еще говорил?

Динка могла бы фыркнуть. Или встать, выйти, оставив Елену наедине с вопросами. Или еще что-нибудь придумать мелкопакостливое. Но она откинулась, затянулась и вместе с дымом выдохнула:

– Что билет в один конец.

А чай не сладкий, с заменителем, сколько ни сыпь, не сладкий. Сахар – вот правильное наполнение. И батон с маслом. Темная корочка, крошащаяся мякоть и куски сливочного масла…

– В прошлом году была одна вроде тебя. Тихая. Подрабатывала на подхвате, не своя, не чужая. А Мымра вдруг в ней звезду узрела.

Злословит. Динка чай пьет с сахаром. И батоны ест. Потому что дура и на таблетках сидит.

– И ушла та звезда в неизвестном направлении… и с тех пор нигде не объявлялась.

Окурок нырнул в чайное море.

– Не злись. Я тебя предупредить хочу, тетеха, – Динка потянулась и смачно чихнула. – Видишь, правду говорю, а ты не веришь.

И не поверит. Запершись в ванной, Елена достала телефон и набрала номер. Ответили сразу:

– Приезжай. Сегодня в половине одиннадцатого. Жду.

Она не заставила себя ждать. Ровно в половине одиннадцатого нажала на ручку, и дверь открылась. Дмитрий не встречал, но Елена уже знала дорогу. Она разулась и надела тапочки, стоявшие у порога. Она минула коридор и удержалась от того, чтобы заглянуть в комнаты. И лишь перед дверью студии вдруг оробела.

Бежать! Немедленно.

– Здравствуй, – сказал Дмитрий, открыв дверь. – Заходи. Хочешь посмотреть свои фотографии?

– Хочу.

Она переступила порог.

– Готовы пока не все. – Он повернулся спиной, ссутулился и побрел вдоль стены. – Но уже скоро. Скоро.

– Я подожду.

Ее голос эхом разносится по комнате, в которой уже ничто не напоминает фотостудию. Разве что стены излишне белы. А куда подевалась аппаратура? Елена почти задает вопрос, но в последний миг спохватывается: кто она такая, чтобы спрашивать?

– Садись, – Дмитрий указывает на табурет. – Я сейчас.

Он отсутствует целую вечность, а возвращается с кипой фотографий, которые швыряет на колени.

Снимки великолепны. Елена никогда не думала, что она настолько красива.

– Спасибо.

Ответа она не получает и пугается. Дмитрий становится на колени. В глазах – тоска и красные нити сосудов.

– Здесь не все, – говорит он и ладонями накрывает Еленины руки. – Но уже скоро.

Она наклоняется. Целует, преодолевая странную брезгливость, – ей нравится Дмитрий! Ей нравится!

Нравится.

У него вялые губы и мокрый язык. Но руки нежны.

Все хорошо. Замечательно.

Снимки рассыпаются по полу черно-белыми квадратами. Десятки Елен глядят в потолок, а одна, настоящая, думает, что с этого дня все изменится.

Она права.

Уже на рассвете, сбегая из квартиры – ей не стыдно, ничуть не стыдно, – Елена вспоминает, что среди прочих фотографий не было одной, последней, где она, Елена, в особом платье.

Наверное, придется возвращаться. Но это же хорошо. Не правда ли?

Адама подняли, дали умыться, повели. Конвоировал Степан, медбрат меланхоличного облика и с военной выправкой. Он шел медленно, но Адам все равно не успевал. Мышечный тонус не восстановился, да и координация в пространстве оставляла желать лучшего. Мир виделся искаженным, как будто смотрел Адам через дверной глазок. И линза согнула Всеславин кабинет, размазав края и выпятив центральную часть. Стол стал огромен, стул – почти неразличим. Лицо Всеславы в фокусе, как и руки, и коробок диктофона. Беседа записывается? Зачем?

– Здравствуй, Адам. Как ты себя чувствуешь?

Адам садится. Кресло чересчур мягкое, чтобы сидеть ровно, приходится прикладывать усилия.

– Наверное, ты и сам понимаешь, что нам надо поговорить, – мягко замечает Всеслава.

– Да.

– Вот и хорошо.

Молчание. Часы на стене двигаются беззвучно. Адам не видит стрелок, но движение ощущает. Звуки в нынешнем мировосприятии остры. Чем его накачали? И как долго вещество будет выводиться из организма?

– Итак, Адам, расскажи, куда ты шел? – Щелкнули пальцы, блеснуло кольцо.

– Она умерла?

– Кто?

– Вы знаете.

Она знает, но отрицает очевидное. Словесное фехтование только началось, но будет длиться долго. И Всеслава настроилась на ожидание.

– Отчего она умерла?

– Ты что-то видел? Что именно?

– Я видел, как она умерла.

– Кто?

Круговорот вопросов и возвращение к исходной точке.

– Так кто умер, Адам?

Тишина. Муха жужжит. Или кондиционер. Скорее муха, потому что с кондиционером Адаму не было бы жарко. А ему жарко. И пот градинами катится по шее.

– Никто не умирал, – уверяет Всеслава. – Тебе показалось.

– Нет.

Был прыжок и куст, затрещавший под весом тела. Ветки наклонились до земли. Женщина раскрыла рот, словно пыталась проглотить звезду.

– Значит, вчера ты видел, как кто-то умер, так?

– Да.

– Каким образом? Адам, – Всеслава отодвигает бумаги. Бланки не заполнены, но подписаны и заверены лиловыми кругами печати. – Мне необходимо знать, что ты видел.

Молчание неконструктивно. Молчание будет расценено как вызов, Адам же просто хочет упорядочить факты.

– Она спрыгнула с крыши.

– Она… она… Антонина? Я угадала. Да, вижу, что угадала. Только, пожалуйста, не делай поспешных выводов, хорошо? Здесь ты лишь с ней и разговаривал. И со мной. Я жива. Антонина…

– Она умерла.

– Нет, – возразила Всеслава и выдавила улыбку. – Антонина тоже жива. И вполне здорова…

– Или в тяжелом состоянии.

– Адам, ну почему вы так упрямы? – пальцы-пауки касаются друг друга. Сплетаются. Расплетаются. Меняют рисунок живых иероглифов, в котором прячется истина.

– Я в состоянии диагностировать наступление…

– Нет, – жестче, злее. – Вы ничего не в состоянии диагностировать. Вы больны. Вы страдаете галлюцинациями. А галлюцинации бывают весьма убедительны.

Она лжет. Ей выгодно скрыть смерть пациентки, поскольку расследование выявит связь с родственниками потерпевшей.

– Вы мне не верите? Не верите, – Всеслава пожала плечами. – Я понимаю, что ваша реальность для вас вполне материальна, но хотя бы выслушайте.

– Я слушаю.

Слова – информация. Сопоставление информации способствует выявлению логических дыр на разных уровнях. Следовательно, чем больше информации поступает, тем выше достоверность анализа.

– Антонина покинула территорию клиники в шесть двадцать три, о чем имеется соответствующая отметка в журнале регистрации посетителей.

Не существует неизменяемой документации.

– Ее не было здесь, Адам. И падения не было.

– И тумана?

– Туман был, – неохотно согласилась Всеслава. – Из-за него камеры слежения и не сработали, как полагается. Но и только. Тебя обнаружили у корпуса. Ты ломал кусты. Кричал. Пришлось тебя… успокоить. А теперь ты говоришь о смерти. Это меня волнует.

Информации мало. Версия Всеславы на первый взгляд непротиворечива. И на второй тоже. Но нулевую гипотезу тоже нельзя опровергнуть.

Адам задумался. Думать получалось туго, и кольцо отвлекало, поблескивая стеклянным глазом.

– Я хочу увидеть н… Антонину.

Имя чужое.

– Понимаю, – Всеслава расцепила пальцы, чтобы потереть ими виски. – Но к сожалению, ничем помочь не могу. Ее родственники категорически против.

Отговорка? Факт? Опасно подтягивать факты под теорию.

Адам прикрыл веки. Так лучше думалось. Реальность воспоминаний стояла под вопросом. Туман был. Это признано обеими сторонами и, следовательно, достоверно. Отъезд Антонины? Если исключить подделку журнала посещений, остается возможность незафиксированного возвращения. Тогда присутствие номера третьего будет лежать вне плоскости документооборота клиники, что удобно для создания иллюзии отсутствия человека.

Визит… разговор… слишком сложно. Скользко. Логически натянуто. Однако люди не всегда поступают логично.

Падение. Точнее, дверь в стене. И провал в памяти, во время которого дислокация Адама изменилась. И уже потом падение. Сирень. Точка. Сирень!

– Я хочу увидеть куст. Надеюсь, его родственники не имеют возражений?

– Ничуть, – улыбнулась Всеслава и, поднявшись, добавила: – А вы, оказывается, умеете шутить.

От куста остались желтые со слезой на срезе пеньки. На взрыхленной земле лежали листья и цветы. Всеслава не стала мешать, когда Адам поднял кисть.

– Вы изуродовали этот куст, – Всеслава наблюдала пристально. Что в этом взгляде? Профессиональный интерес? Нечто другое? Опасное?

А сок свежий, прозрачный. Корневая система жива, качает по инерции воду и минеральные соли, толкает вверх, к солнцу, не зная, что нет больше стеблей и листьев.

Задрав голову, Адам попытался найти то самое окно. Нашел. Те же сомкнутые шторы и приоткрытая форточка. Правда, на сей раз никаких силуэтов за стеклом.

Так, может, и вправду галлюцинация?

– Идемте, – велела Всеслава. – Вам следует отдохнуть. И подумать.

Отвели не в кабинет. Выше. В коробку без окон, но с яркими трубками флуоресцентных ламп по периметру. Свет пульсировал. Частота безумия. Треск несуществующих электрических разрядов в ушах. И доза лекарства – почти с благодарностью принимается. Выпить. Уснуть. Упасть в темноту.

Думать.

Теория первая: Адам безумен.

Теория вторая: Всеслава говорит неправду.

Пульс электросолнца ускоряется.

Теории не являются взаимоисключающими. Необходима иная формулировка задач.

Номер третий мертва. Убита?

Номер третий жива.

Мертва – жива. Точка – ноль. Бинарность машинного языка. Да – нет – нет – да – да. Сирень. Куст срезали. Жалюзи повесили. События взаимосвязаны? Да. Но эта связь не имеет значения.

Какая имеет?

Адам попытался разлепить веки. Не вышло. Тело больше не подчинялось. Его разобрали на болты-винты-шарниры, вытащив заводной ключ. Остается ожидание.

И мысли.

Сирень. Почему сирень? Почему он снова и снова возвращается к кусту?

Потому что это важно. Подсознание вытащило факт, но сознание отказывалось признавать его. Сознанию требовалась логика.

Сирень была. Сирени нет. Куст был поврежден. Его срубили.

Стоп.

Мигание замерло. Шелест в ушах перерос в гул.

Куст был поврежден. Как он был поврежден? Всеслава утверждает, что Адам пытался уничтожить растение.

Сирень венгерская – встречается бледная и красная. Кустарник. Высота достигает трех-четырех метров, в редких случаях – до семи. Побеги направлены вверх. Густо разветвлены. Диаметр – от двух сантиметров. Древесина наполнена соками, поэтому отличается гибкостью.

Ее сложно сломать.

И руки чистые. Ссадины. Натертости. Хлорофилловая зелень на коже и под ногтями.

Это факт? Определенно.

Опровержение? Присутствует: следы загрязнений легко убрать. Вопрос: зачем? Удовлетворительный ответ отсутствует.

Лампы опять загудели, заморгали, напоминая о том, где Адам находится.

В клинике для душевнобольных. Всеслава – лечащий врач. Она позаботится о создании адекватной доказательной базы, как позаботится о том, чтобы Адам максимально соответствовал отведенной ему роли. Галлюцинации. Паранойя. Небольшая коррекция курса лечения. И новую личность перестанут волновать проблемы старой.

Проклятие!

У него получилось сесть. Убежать не позволят. Дарья не приедет. Выхода два: настаивать на собственной версии и спровоцировать Всеславу на действия, которые с высокой долей вероятности приведут к полному и необратимому распаду личности Адама. Признать ее версию и… итог будет аналогичен. Всеслава не станет рисковать.

Лампы мигали, подтверждая. Едкий свет выжигал нейроны, уничтожая целые узлы синапсов и заставляя забыть то, что Адам должен был помнить.

– Нет, – сказал Адам вслух, чувствуя, как сползаются на переносицу красные точки. Камеры смотрели, готовые выстрелить.

– Я не сумасшедший.

Знать бы, в какой из реальностей это правда.

Подарок от неизвестного искорежил день. Дашка сначала любовалась этим подарком, потом почти решилась позвонить Вась-Васе, но в последний миг вообще отключила телефон. Почувствовав себя ужасно усталой, она заползла в душ, а из душа – в разобранную кровать, где и лежала, уговаривая себя, что это – временно.

Выпить бы…

И мальчишка прицепился, что репей. Он враз позабыл про вчерашние планы, преисполнившись чувства долга. Мятой футболкой прилипло оно к тощему Артемкиному телу, и мальчишка ходил, наступая Дашке на пятки, и не реагировал ни на ворчание, ни на просьбы отвалить.

– Я должен, – снова и снова повторял он, насупивши брови. – Ты можешь умереть.

Сама Дашка смерти не боялась. Вот ни капельки. Привыкла, наверное, притерпелась. Да и чего бояться, когда она рядом? Смотрит со стен гипсовыми лицами, укоряет Дашку за нерасторопность.

Хорошо, если на памятник вот эта черно-белая фотография пойдет. На ней Дашка – почти красавица. Лучше, чем в жизни, – тут Артемка прав.

– Я ее выкину, – сказал Артемка и перевернул снимок. – Из-за нее ты расклеилась.

Дашка зевнула.

– Так и будешь лежать?

Будет. Разговаривать ей лень. И вообще, она скорее мертвая, чем живая.

– Ну и лежи. Я поесть закажу?

Пускай. Дашке все равно.

К обеду – горячая пицца, холодная кола и пирожок с малиновой начинкой – Дашка поймала себя на том, что подсчитывает плюсы небытия. Их получалось прилично.

– Слушай, а ты никогда не думал, что будет потом? Ну после смерти? – Пиццу Дашка ела, лежа в кровати.

– Ничего.

– А рай? Ад? Или там перерождение? Великий космос? Вечная жизнь?

Тесто хрустящее, черные оливки проглядывают сквозь вуаль расплавленного сыра. Помидоры-черри обжигают нёбо горячим соком.

Чудесно.

– Мне было девятнадцать. Гонял. Разбился.

Рассказ скупой, как папаша Гобсек.

– Черепно-мозговая травма. Клиническая смерть. Кома. Пустота. Я сидел там, в пустоте, один, и ничего не происходило. Целую вечность. А оказалось, что всего-то неделю. Но хватило, чтобы понять: за чертой – ни черта.

Почему-то Дашка сразу поверила, что Артемка правду говорит, но вслух из вредности сказала:

– Врешь.

Он наклонил голову и пальцами развел волосы, показывая белую гусеницу шрама.

– Ты поэтому считаешь, что ты трус?

– Я не считаю. Я знаю. Мне страшно умереть, поэтому я завязал с гонками. Теперь мой предел – восемьдесят в час, и то на трассе. Я не пью почти. Не курю. Веду здоровый образ жизни… стараюсь по крайней мере. Слежу за уровнем холестерина, регулярно прохожу медосмотры. Не употребляю слишком холодного, слишком горячего, ограничиваю сладкое, жирное, острое.

Надо же, как все запущено. А Дашке казалось, что это у нее проблемы.

– А мне вот умирать не страшно, – сказала она, облизывая пальцы.

– Ты просто не пробовала.

Возможно. Зато со стороны нагляделась предостаточно. А Темку жалко. Сам себя на цепь посадил, дурачок…

– Дашка! – Крик вмешался в мирную беседу, и Дашка выронила последний кусок пиццы. Упал он, конечно, сыром вниз, оставив на ковре жирное пятно.

– Дашка! – опять донеслось снизу. – Я знаю, что ты тут! Выходи!

Вась-Вася. Он звонил накануне. И утром, наверное, тоже, а вот теперь приехал. Небось сначала домой наведался, а потом и сюда. Действительно, где Дашке еще быть?

Артем нарисовал в воздухе знак вопроса, и Дашка шепотом ответила:

– Старый знакомый.

– Белова! – надрывался Вась-Вася.

Раз – два – три – четыре – пять. Я иду тебя искать. И найдет ведь, хотя Дашка не прячется. Она пиццу ест. Это же не преступление, в конце-то концов? И звонить она никому не обязана. И вообще ничего не обязана.

– Белова!

– Выйдешь? – Темка протянул бумажную салфетку. – У тебя соус на щеке. Тут.

– Выйду, – сказала она и салфетку взяла. Волосы пригладила и рубашку мятую тоже. Переодеться бы и в душ для начала, но Вась-Вася столько ждать не станет.

– Чего орешь? – спросила она вместо приветствия. И дверь за спиной закрыла, потому как не хотелось, чтобы Вась-Вася Темку видел.

– Тебя ищу. – Он стоял и разглядывал Дашку с прищуром, как будто насмехался. – Ты почему на звонки не отвечаешь, Белова? Чего творишь?

– Пиццу ем, – честно ответила Дашка.

– Пиццу ешь… не одна?

– Не одна.

Он должен был видеть мотоцикл.

– Тогда выйдем?

– Выйдем, – согласилась Дашка.

На улице жарило солнце. Редкий ветерок шевелил листья, трава зияла проплешинами, воробьи купались в пыли. Одинокое облако таяло, как эскимо, а сквозь горизонт проступали тени города, казавшегося невообразимо далеким.

– Белова, у тебя все нормально? – Вась-Вася стал под козырек подъезда, прислонившись спиной к трубе.

– Абсолютно, – соврала Дашка и поскребла кончик носа. – А у тебя?

Вежливый Дашкин вопрос получил вежливый Вась-Васин ответ:

– И у меня… нормально.

Наверное, это хорошо, когда человек счастлив. Пусть не с Дашкой, но просто счастлив. Счастье – вещь дефицитная… нельзя ему завидовать.

– Дашунь, дело, конечно, твое, но… я пробил твоего знакомца. Ты бы поаккуратнее… он, как бы тебе сказать…

– Репортер. Желтая пресса, – Дашка пришла на помощь. – Ты это хотел сказать? Я в курсе.

– Он альфонс, – Вась-Вася скривился. – Спец по богатым дамочкам…

Какая изысканная пауза. Заполните сами. Наверное, надо поставить «вроде тебя», но Дашке лень заполнять чужие паузы, поэтому она просто ждет продолжения разговора.

– Он тебя выдоит, а потом бросит.

Заботливо. С другой стороны… с другой стороны – так все делают. Живут-живут, а потом бросают.

– Вась, я не настолько наивна, чтобы в любовь верить, – Дашка спустилась со ступенек и пошла по дорожке. И только ступив на сухую траву, сообразила: она боса.

Это не значит почти ничего, кроме того, что стебли колют ступни, а мелкий камушек забился между мизинцем и безымянным пальцем. А раньше Дашка всегда босиком бегала. За лето кожа на ногах грубела, и к августу Дашка могла ходить по стеклу. Правда, однажды не рассчитала и распорола-таки ногу. Крови было… и Янка расстроилась. Ее всегда расстраивал вид крови.

– Дашунь, я вижу, что с тобой что-то не то происходит… – Вась-Вася давил газон тяжелыми ботинками. На траве оставались четкие следы, совсем как на Дашкиной жизни.

– Вы личность установили? – Дашка сорвала круглый лист с желтой сухой каймой по краю.

– Я не о том поговорить пришел!

– А я о том. Вы личность установили?

Кайма крошилась. Поливать надо. И деревья, и газоны, и цветники. Раньше Анна следила, но она сбежала, как сбежали прочие. Теперь в «Хароне» никто не живет, а значит, к чертям собачьим газоны с цветниками.

– Нет пока. Работаем.

– Газеты читал? – смешной вопрос. Все читали.

Вась-Вася издал протяжный вздох.

– И я «Харон» закрываю. Закрыла.

Второй вздох был протяжнее первого.

– Продашь?

О продаже Дашка не думала, и сейчас мысль показалась крайне неприятной.

– Будет кому – продам, – ответила она, продолжая срывать сухие листья. – Ну? Что еще?

Наверное, ничего. Вежливое прощание и дружеское рукопожатие.

– Дашунь, – Вась-Вася потер ладони, точно скатывая невидимую грязь. – Если у тебя есть что сказать по делу… или вдруг будет, что сказать по делу… ты же скажешь?

– Конечно, – Дашка протянула букет из листьев. – Обязательно скажу.

А Вась-Вася не поверил. По лицу было видно, что не верит, но правила игры диктовали вежливость. Обвинять же собеседника во вранье – крайне невежливо.

– И с этим своим дружком будь аккуратнее, хорошо?

– Буду, – дала очередное нереальное обещание Дашка.

Дружок ждал внизу в полном боевом облачении, только что шлем не надел.

– Уезжаешь? Там жарко, – предупредила Дашка, обходя квадрат из орхидей. Надо было что-то делать с ним. Или разбирать и выбрасывать, или возвращать Вась-Васю и каяться.

Первый вариант нравился больше.

– Ну… у меня были планы.

Вспомнил. А Дашку, стало быть, уже не страшно бросать. Действительно, что ей сделается?

– Ты альфонс? – Дашка спросила просто так, для информации, Темка же порозовел и нервно пожал плечами:

– И что?

– Ничего. Просто так. Удивляюсь многообразию твоей личности.

Орхидеи оказались привязанными к проволочному основанию. Каждый цветок был закреплен тонкой скользкой ниткой, а где лежат ножницы, Дашка не помнила.

– И швец, и жнец, и на дуде…

– На дуде не умею.

Темка достал из кармана перочинный ножик и протянул Дашке. Вот за это спасибо. Крохотное, в полпальца длиной лезвие с легкостью резало нити, освобождая цветы.

– И меня, значит, к списку побед? – поинтересовалась Дашка, чтоб уж заполнить молчание.

– Неа. – Он сел на корточки и поставил шлем. – Ты не вписываешься. Я постарше люблю. Таких, которые понимают, что к чему.

– В каком смысле?

– В товарно-денежном. Мне платят, чтобы я изображал любовь.

– Так и я заплачу. Что в перечень услуг входит? Букеты? Признания? Романтические ужины?

– И завтраки, и обеды, – Темка отобрал нож и сам принялся резать нити. У него получалось ловчее. Квадрат из орхидей рассыпался, и Дашке оставалось лишь собирать и складывать цветы. – Полдники – по желанию клиента. Но с тобой я связываться не буду.

– Почему? Денег у меня хватает.

– Наивности тоже. Рано или поздно, но ты начнешь воспринимать все всерьез, а на такое я не согласный.

Срезав последнюю нить, он поднял квадрат, стряхнул остатки цветов и сказал:

– Собирайся. Я тебя к дяде Вите отвезу.

Все-таки его заботливость утомляет. Интересно, а Темка не боится, что Дашка и ее всерьез воспринимать начнет? Наверное, не боится.

– Неа. – Для очистки совести она попыталась отказаться. – Мне кой-куда съездить надо.

– Завтра вместе съездим.

Что ж, сил на споры у Дашки не оставалось. И мило улыбнувшись, она попросила:

– Пять минут. Вещи соберу.

Артемка подождал. Все-таки хороший он парень, доверчивый.

В бункере – здравствуй, железная дверь в мир иной! – Дашка легла на топчан, закрыла глаза и сделала вид, что дремлет. Поверили. Или просто всем было глубоко на нее плевать. Во всяком случае, когда часом позже она направилась к двери, окликать и удерживать не стали. Подниматься пришлось на ощупь, обеими руками держась за железную трубу перил, считая про себя ступеньки и надеясь, что наружная дверь будет открыта.

Надежды оправдались.

Блеклые лошадки и ракета – здравствуй, детская мечта! – проводили Дашку рисованными глазами. Она вернется.

Ей действительно надо съездить.

Ей давным-давно следовало съездить…

Такси остановилось сразу. И назвав адрес, Дашка попросила:

– Если будет по дороге магазинчик, притормозите?

Предстоящая встреча внушала ужас, но отступать Дашка не собиралась.

Всеслава пришла сама. Звук ее шагов проникал сквозь стены, вызывая неконтролируемый тремор. Когда шаги стихли, распахнулась дверь. Всеслава вошла. Сегодня на ней был форменный халат с высоким воротником и бляхой бейджа.

– Добрый день, Адам.

Он удивился тому, что еще день, и потом подумал, что день с равным успехом может быть и старым, и уже новым, но память не позволяла сориентироваться во времени.

– К тебе гости.

Номер третий? Ее появление разрешило бы возникшую дилемму.

– Признаться, я не уверена в том, что эта встреча пойдет тебе на пользу…

Выжидание. Пластиковый стакан в руке. Прикормка из пилюль. Отказ программой не предусмотрен.

– Мы с тобой находимся в сложном положении, – Всеслава покачивала стакан, и пилюли пересыпались с сухим каменистым звуком. – И мне бы не хотелось усугублять ситуацию… У Дарьи полно своих проблем. Стоит ли добавлять ей волнений?

Дарья? Дарья приехала?

Дарья приехала именно сейчас?

– Ты же знаешь, как она переживает за тебя. – Уже не стакан, а ладонь, раскрытая в жесте притворного миролюбия. – Не делай ей больно, Адам. Не стоит.

Таблетки не имеют вкуса, как и вода, заботливо поданная Всеславой. Они проскальзывают по пищеводу, достигают желудка и, плавясь в соляной кислоте, избавляются от целлюлозных оболочек.

Процессы идут медленно, но Адам осознает их на уровне биохимических реакций. Собственное тело разворачивается сложнейшим механизмом. Десятки уровней, сотни тысяч процессов, в которые вклинивается лекарственный поток, нарушая естественную гармонию.

Мысли замедляются, движения тоже, но восприятие становится острым, как никогда.

Что Всеслава дала?

Спрашивать бесполезно: не ответит.

Дарья приехала. Не приезжала, а теперь вот приехала. Почему? Потому что Всеслава вызвала ее. Гипотеза лишена смысла. Вмешательство Всеславе невыгодно. Или вмешательство контролируемо?

Дарью пытаются убедить, что подопечный – если думать о себе в третьем лице, становится легче – окончательно утратил связь с реальностью.

Дарья пожелала встретиться. Препятствовать не стали.

Таблетки…

Измененная биохимия, которая обернется… чем? Вспышкой агрессии? Нарушениями речи? Логики? Галлюцинациями?

– Если ты вдруг захочешь прервать встречу, – Всеслава вела под руку, как будто была не лечащим врачом, а другом, – то нажми кнопку. Ладно?

Кнопка ярко-красная, крупная, торчит в центре пластикового стола. Комната для свиданий невелика. В ней есть окно, забранное решеткой, стоят стол с этой самой кнопкой, стулья, трюмо с вьющимися цветами, которые на первый взгляд выглядят как настоящие, и прорези неработающего кондиционера.

Он нужен лишь для того, чтобы камеры спрятать.

Адам садится на стул под кондиционером. Это не попытка покинуть поле зрения видеокамеры: его берут на прицел другие, пока не вычисленные. Место вызывает явный дискомфорт, как и ожидание разговора. Оно затянулось настолько, что присутствие Дарьи Адам осознал, лишь когда она сказала:

– Привет.

– Здравствуй.

Медбрат удалился, вежливо прикрыв дверь. Иллюзия уединения. Адам не поверит ей.

– Как дела? – спросила Дарья.

– Спасибо, хорошо.

– Пожалуйста. Нет, я понимаю, что ты не горишь желанием меня видеть, – Дарья похудела и перестала следить за собой. Коричневая блуза, мешковатые брюки мышастого оттенка, босоножки простые, белые, а к ним – пухлая сумка, больше похожая на бурдюк с ручками.

На Адама Дарья не смотрела. Зато на Адама смотрела черная камера, спрятанная за решеткой. Или другая, сидящая в космах пластикового цветка. Или третья, спрятавшаяся за картиной… зеркалом… есть тысячи мест в этой комнате, куда можно поставить камеру.

– Ты у нас погружен в размышления, и все такое…

Обрывки слов. Злой голос. Адам не понимал, о чем она говорит. Просто он слишком много думает о камерах.

– И со мной встречаться ты не хотел.

Остановилась. Лицом к стене, спиной к Адаму. Поза демонстративная. Поза не имеет значения, важны слова и действия или отсутствие действий.

Всеслава наблюдает.

– Я хотел.

– Что? – Дарья резко обернулась.

– Я хотел видеть тебя. Я испытываю к тебе привязанность. Но я помню о твоем антагонистическом отношении к заведениям подобного рода.

– И поэтому ты просил передать, чтобы я… чтобы я… – Дарья взмахнула руками и упала на стул. – Адам, знаешь, кто ты? Ты придурок ненормальный!

Скоро станет.

– Я неоднократно провоцировал стрессовые ситуации. Ты переносила их крайне болезненно. Я не имею возможности изменить прошлое. Однако в настоящем времени оптимальное решение – избавить тебя от необходимости общения со мной и как следствие эмоциональных перегрузок.

– Благородный придурок, – подвела итог Дарья. – Слушай, тут курить можно?

Адам пожал плечами и передвинулся, заслоняя Дарью от взгляда камеры.

Если, конечно, он верно вычислил положение.

– И я дура. А в итоге все сложилось так, что хреновее некуда.

Она вытащила сигареты, повертела пачку и бросила обратно в сумку. Достала литровую бутылку минералки и сделала несколько жадных глотков.

– К черту. Я не за этим приехала, и вообще… Убийство произошло. В «Хароне». Нелепость, да? В царство смерти явилась сама… намекнула, что не потерпит другого аида. Ты ей приглянулся, Адам. Это чушь, но ты ей действительно приглянулся. Мне иногда кажется, что у вас заговор. Не просветишь?

Чем дальше, тем сильнее Дарья нервничала. Суетливые движения пальцев, губы, которые то тянутся в улыбке, то сжимаются точкой. И уголок левого глаза подергивается.

– Я снова причиняю тебе неудобства? – спросил Адам. И Дашка ответила:

– Причиняешь. Еще как причиняешь. Заперся здесь, и… а мы там. Живем по инерции. Точнее, все остальные живут, а я так, существую. Почему вдруг оказалось, что, кроме тебя, мне не за кого зацепиться?

– Я не понимаю.

– Я тоже. Но теперь ты от меня не отвяжешься. Вот, – Дашка вытащила из баула ноутбук, открыла и развернула к Адаму: – Посмотри.

Он сразу узнал место и удивился, что оно не изменилось. Субъективное восприятие подсказывало, что времени прошло изрядно, но объективная реальность замерла, поджидая Адама.

Колонны. Ковровое покрытие. Вазы. Постамент. Лежащая девушка, которая в первый миг показалась живой. Но когда появился снимок крупного плана, Адам понял – девушка мертва.

– У нее половина лица отсутствовала, – прокомментировала Дарья. Обойдя стол, она стала за плечом, и эта близость странным образом действовала успокаивающе.

– Причина смерти?

– Прыжок с девятого этажа и встреча с асфальтом. Самоубийство, если тебя интересует именно это.

От Дарьи пахло кофейным ликером.

– Когда ее привезли, это было месиво из костей и мяса. Мне так Анна сказала, а я не поверила.

Работал мастер. Скрупулезная реконструкция лицевой части черепа. Профессионально наложенный грим… не на лицо. Адам увеличил изображение. Так и есть. Лица не было, но имелась тонкая силиконовая маска, заменившая лицо. А мастер даже глаза нарисовал.

– Когда ты ушел, работать стало некому. Я думала, что ты ненадолго, месяц там или два. Брала людей на подработку, а они почему-то уходили. Теперь понимаю – смерть не одобряла. Она капризная. И к тебе привыкла. У меня же своих проблем по горло… мне некогда еще и «Хароном» заниматься! Некогда!

Запах ликера ощущался отчетливо. Дарья не употребляет алкоголь. Или правильнее будет сказать «не употребляла»? Характерная одутловатость. Припухшие веки. Нервозность. Жажда.

– И вообще, какого я должна возиться с твоими игрушками, если тебе на эти игрушки наплевать?!

– Дневная доза.

– Что?

– Какова твоя дневная доза? – Адам схватил запястье. Влажная кожа. Пульс ускоренный. Ритм неравномерный. – В спиртовом эквиваленте.

– Да иди ты к черту, моралист хренов!

Но руку не вырвала. Присела на стол, заслонив ноутбук, и сказала:

– Бессонница замучила. Да и вообще… пустота кругом. В клубах весело. Музыка. Люди. Движение какое-то. А не пить не принято. Ты не думай, я понимаю все… слушай, может, и мне в твой санаторий устроиться? Нервишки подлечу, от алкоголизма избавлюсь…

– У тебя нет алкоголизма. Пока.

– Вот именно что пока…

Неловкая пауза зазором между фразами и гудение тока по проводам. Человеческое ухо не в состоянии различать подобный звук, но Адам различал. Он видел сами провода, нервными волокнами спрятавшиеся под штукатурку. Провода ныряли в глубь стен, сплетались в кабели и тянулись через все здание, чтобы упереться в преграду сервера.

– Ты лучше по делу скажи. Если есть что сказать, – напомнила Дарья.

– Я хочу вернуться.

Нельзя было этого произносить. Гудение усилилось, а с ним и мышечный тремор. Адам накрыл ладонью подергивающееся колено. Успокоилось.

А Дарья ждала объяснений. И Всеслава, засевшая по ту сторону сети, тоже.

– «Харон» является для меня объектом личностного интереса. Я не должен позволить тебе его закрыть. Следовательно, я должен понять, что произошло. Опосредованная работа несет высокую степень ошибки. Вывод: мне необходимо вернуться.

Он выдохнул, уже понимая, что ответ будет отрицательным.

Его не выпустят. Дарья не станет рисковать. Она помнит о прошлых необдуманных поступках Адама и опасается рецидива. И Всеслава использует все свое обаяние, подкрепленное терминологией и обилием дипломов, чтобы опасения Дашки подтвердить.

– Я больше ничего не скажу, – Адам закрыл ноутбук. – Вытащи. И я помогу.

– Адам, что происходит?

– Вытащи меня. Пожалуйста.

Застрекотали камеры, подписывая приговор. Шанс на удачу невелик. Но с другой стороны, удача – фактор непрогнозируемый.

Интерлюдия 2. Наследство

Дневник Эвелины Фицжеральд

20 сентября 1851 года

Сегодняшний день, начавшийся вполне обыкновенно, преподнес удивительный сюрприз, о котором я не знаю, к добру ли он или же совсем наоборот. И впервые за долгое время я вновь чувствую смятение, давным-давно забытое и связанное с человеком, вычеркнуть которого из своей жизни я была бы рада.

 

О, если бы жизнь изменить было так же просто, как неудачную строку в письме…

 

Матушка зря опасалась: пустые мечтания ныне живут лишь на страницах этого дневника, который я веду уже по привычке, зная, что он никогда не будет прочитан.

 

Но Джордж… Господи, Джордж, как ты мог поступить подобным образом? Не со мною даже – со своей семьей, с теми, кто любил и верил, что ты еще способен очнуться?

 

Ты писал свои письма мне, взывая к прошлой Эвелине. Она же повзрослела и поняла, каким ты был на самом деле. Вечный мечтатель, странник, бредущий за звездой, что видна лишь ему одному. Эта звезда привела тебя в бездну, но и тогда оставалась надежда. И не понимаю я, отчего ты, пусть и обезумев от страха, предпочел бегство в дикий край возвращению домой. Неужели так боялся увидеть меня? Джорджа? Семью? Конечно, ведь явь разрушила бы мечтания.

 

Но как бы ни было, мне горько было услышать, что тебя больше нет.

 

Этот юноша, появившийся в нашем доме, до того похож на тебя, что мне становится страшно. Вместе с тем, вглядываясь в его черты, я вижу ту, другую женщину, его мать, которая заняла мое место в твоем сердце. От нее у Патрика темные волосы и узковатые, разнесенные к вискам глаза, смуглая кожа и длинные тонкие пальцы. Они внушили мне отвращение.

 

И то, как мальчик сжимал письмо, явно не желая расставаться с ним. И то, как он смотрел на меня – с недоверием и страхом, будто ждал, что я ударю. И голос его – твой голос, казавшийся забытым. И этот ужасный акцент – все смущало и пугало меня.

 

Да и продолжает пугать.

 

Он пришел после полудня и, судя по запыленной одежде, которая была изрядно поношена и весьма проста, шел пешком.

 

– Здравствуйте, – сказал он. – У меня письмо для Эвелины Фицжеральд.

 

И отказался письмо отдавать. Его отвели на кухню, приняв за чьего-то слугу, и велели ждать. Он ждал. В отличие от тебя, Джордж, этот мальчик терпелив. Когда же я спустилась, еще не зная, с чем столкнусь, он приветствовал меня поклоном.

 

– Отец часто о вас говорил, – сказал он и вытащил конверт.

 

Тогда-то я и узнала его, точнее – тебя в нем. Тогда-то и испытала одновременно и всепоглощающий ужас, и безумную ревность: как ты посмел прислать его?

 

Он же просто держал письмо и ждал.

 

– Как тебя зовут? – спросила я, не в силах прикоснуться к этому не слишком чистому листу бумаги.

 

– Патрик, мэм.

 

– Пойдем со мной, Патрик.

 

Я все-таки взяла письмо, уже предвидя, что именно прочту в нем.

 

Мы поднялись наверх. Он ступал бесшумно, будто бы был не человеком, а духом из тех, которых вызывают спиритуалы, выспрашивая о днях минувших.

 

– Ты прибыл из Америки?

 

– Да, мэм.

 

– И давно?

 

– Две недели тому назад, мэм.

 

Он разговаривал со мной, глядя на собственные сапоги. Надо сказать, что были они грязны и страшны, и подходили больше какому-нибудь конюху, а не юному – а Патрик был весьма и весьма юн – джентльмену.

 

– Простите, мэм, – мое молчание он воспринял как упрек. – Я шел так быстро, как мог.

 

В тот миг сердце мое пронзила игла жалости и стыда: как смела я упрекать этого мальчика? Винить его в чем-то?

 

– Ты хочешь есть? Лимонаду? Чаю? Возможно, тебе нужен отдых? – Я спрашивала ласково, но голос мой дрожал. Патрик же, покачав головой, тихо ответил:

 

– Нет, мэм. Благодарю, мэм.

 

Тогда я проводила его в гостевую комнату и велела согреть воды, а также подать молока, хлеба и сыра, потому как предположила, что, несмотря на отказ, Патрик все-таки голоден.

 

Сама я, взяв злосчастное письмо, ушла. Убежала. Будто мне не сорок семь лет, а по-прежнему пятнадцать. Я заперлась в своей комнате и, совершенно обессиленная, рухнула на постель, где и лежала, верно, четверть часа, а то и больше, борясь с собой.

 

Эвелине Фицжеральд, в девичестве Харенвуд.

 

Моя драгоценная Эвелина. Я не знаю, жива ли ты, но надеюсь на то, поскольку иной надежды у меня не осталось.

 

Я пишу тебе, хотя многие годы молчал, опасаясь не столько за свою жизнь, сколько за тебя, ведь если бы Дагеру удалось узнать, что я неосмотрительно поведал тебе историю его позора и преступления, то тебе грозила бы опасность.

 

До нас доходят вести о мире. Я слышал о докладе, сделанном им, и о патенте, который Дагер продал за двадцать тысяч франков, приумножив на том свое состояние. Он ждал целых два года, прежде чем решился высунуться со лживым рассказом о якобы случайном открытии. Верно, ждал бы он и дольше, ведь срок договора его с Нисефором Ньепсом истекал, и тогда уж ему не пришлось бы судиться за патент с сыном Ньепса, личностью трусливой и ничтожной, но открытие Тальбота заставило Дагера поторопиться.

 

Для тебя все эти имена – пустой звук. Вряд ли тебе интересны давние истории и перипетии жизни некогда любимого человека. Полагаю, что сейчас ты еще больше походишь на свою мать с ее каменной чопорностью и равнодушием ко всему, что не касается хозяйства. Однако я не держу на тебя зла. Я все еще люблю тебя, и именно это чувство, выжившее вопреки всему, внушает мне надежду, что там, за чертой, перед которой я стал, мы встретимся.

 

Этот мир с его грязью и лицемерием больше не властен надо мной. Врач говорит, что у меня есть надежда поправиться, но он – идиот, который лишь пытается вытянуть побольше денег. Чахотка жрет меня изнутри. Она унесла Катарину, женщину сердечную, хотя и глупую, она заберет и меня. И находясь на смертном одре, я готов отринуть свою ненависть, ибо верю, что жизнь грядущая рассудит по справедливости, каждому воздав злом за зло, а добром за добро. И знаю, что случится это не без моего участия, пусть к тому дню и покину я земную юдоль.

 

Ты всегда была добра ко мне, Эвелина, и потому я вновь преклоняю колени пред тобой, моим земным ангелом. Сыщи в своем окаменевшем сердце еще толику света для моего единственного отпрыска.

 

Господь послал мне его, хотя меньше всего я просил о детях. С его матерью мы были венчаны по католическому обряду, и потому я не уверен, может ли Патрик считаться законным сыном, но перед тобой признаю – он рожден от меня и мною воспитан. Ему скоро исполнится пятнадцать. Характер он имеет незлобивый и тихий. Я старался воспитывать его твердой рукой, и мальчишка усвоил, как надо себя вести в приличном доме. Он не будет тебе помехой.

 

А если ты все же не пожелаешь принимать его в месте, которое сама называла моим домом, то будь любезна отыскать занятие, чтобы Патрик сумел заработать на хлеб насущный.

 

На том откланиваюсь и прощаю все зло, которое ты причинила мне, как и я сам молю о прощении. Помяни мое имя в своей молитве. И помни, что там, в лучшем из миров, мы обязательно будем вместе.

 Твой Джордж в последние часы жизни своей.

Дневник Эвелины Фицжеральд

20 сентября 1851 года

Я вновь и вновь перечитываю письмо, пытаясь представить себе человека, его писавшего. Он не мог быть моим Джорджем! Мой Джордж – порывист, пылок, но напрочь лишен всякого озлобления, каковое сквозит в каждом слове письма.

 

Какие демоны терзали его измученную душу? И были ли они рождены едино обстоятельствами? Джордж всегда был одержим несбыточными желаниями и, останься со мной, неужели не поддался бы им? С кем бы тогда жила я? С мстительным ли брюзгливым человечишкой, готовым излить желчь на любого, кому хоть в чем-то повезло больше? Или же с супругом милосердным и разумным?

 

Не знаю.

 

Однако сейчас Джордж доставил семье очередное неудобство: мне следует решить, как поступить с Патриком. Признаться, сама мысль о принятии в дом чужого человека, каковым Патрик, несомненно, является, внушает мне глубочайшее отвращение. Он рожден не в законном браке, от женщины, о которой мне известно лишь имя и то, что была она католического вероисповедания, а значит, почти что язычницей. И пусть не имею я зла против нее, но следует признать, что грешная душа эта томится в аду, терзаемая едино за неверие.

 

Господи, что я такое пишу? Неужели мелочность и злость, каковыми пропитано письмо Джорджа, заразили и меня? В чем виновна та несчастная? В том, что скрасила изгнание того, кого любила я? В том, что, исполнив долг, подарила ему сына? В том, что сын этот явился в мой дом и привнес смущение в мою омертвелую душу?

 

Не чужих грехов – собственных мне надлежит бояться.

 

И я не стану прогонять Патрика, как не стала бы отказывать в помощи любому иному своему родственнику. Обязанность моя состоит в том, чтобы принять этого мальчика и устроить его жизнь, как я устраиваю жизнь собственных детей.

 

У меня нет сомнений, что Джорджи не обрадуется появлению кузена. Брианна воспримет его с пылким восторгом, свойственным ее юному возрасту.

 

И что делать мне?

 

Не знаю.

 

Сейчас я должна еще раз поговорить с этим мальчиком, прежде чем решиться на то, о чем, сколь видится, не единожды буду сожалеть.

 

Милый Кэвин, спешу тебе сообщить преудивительную новость: у меня объявился кузен.

 

Или нет, не так: у меня объявился кузен из Америки! Вот сейчас ты недоуменно перечитываешь строки, пытаясь понять, шучу ли я. Однако уверяю: все вполне всерьез. Помнится, я как-то упоминал о моем пропавшем дядюшке, который пытался стать художником – матушка сентиментально хранит пару его картин, как по мне, совершеннейше бездарных, – а после уехал в Америку. Так вот недавно он преставился, а заодно вспомнил о родственниках, наградив их докукой в лице собственного отпрыска.

 

Он ужасен!

 

Он одет, как конюх, и манеры соответственные. Я подозреваю, что он ко всему незаконнорожденный, но стоило упомянуть об этом, как матушка тотчас разгневалась. Конечно, милый Кэвин, ты угадал: она тотчас прониклась к подкидышу просто-таки неестественной любовью, как если бы он был ее родным ребенком. По-моему, это вполне доказывает правоту утверждений, что женщины не способны к здравому мышлению, но руководствуются сугубо инстинктами.

 

Но возвращаясь к разговору о кузене. Пожалуй, я приглашу его в клуб, чтобы ты, Кэвин, мог самолично узреть это чудо.

 

Представляю, до чего это будет забавно!

 Твой друг Джордж.

Моя дорогая Летти.!

 

До тебя, верно, уже дошли слухи о том, что в доме у нас появился новый жилец. И я спешу сказать, что все это – сущая правда. Его зовут Патрик, и он – мой кузен, сын американского дядюшки, про которого матушка рассказывает весьма скупо. Мне кажется, что дядюшка этот совершил нечто ужасное, иначе зачем ему скрываться столько-то лет? Но, конечно, спросить я не осмелюсь.

 

Ты же знаешь мою матушку, Летти. Она станет говорить, что юной леди надлежит сдерживать свое любопытство, потому как это – неприлично. Иногда мне кажется, что моя матушка и самую жизнь полагает занятием неприличным.

 

Но если уж говорить о моем внезапно объявившемся кузене, то я скажу так: он просто прехорошенький! О, Летти! Ты бы видела эти глаза! Они совершенно чудесные. Огромные и преисполненные неизбывной тоски, как будто душу Патрика снедает любовь. Я у него спросила, уж не осталось ли у него в Америке невесты или хотя бы девы, чей образ он поместил в свое сердце. Патрик ничего не ответил, но по тому, как он вздохнул, я все распрекраснейшим образом поняла.

 

Как это романтично! Только человек с тонкой душевной организацией способен на подобные чувства! И Патрик, несомненно, именно такой человек.

 

На его лице лежит печать вдохновения. Я допытывалась, не пишет ли Патрик стихи, но он весьма смутился, должно быть опасаясь, что я буду насмехаться.

 

О Летти, он такой тихий! Случалось так, что, зайдя в комнату, я не замечала его присутствия, пока Патрик сам не обращался ко мне с приветствием.

 

А может, он зачарован? Или проклят? Как в той истории, которую ты мне пересказывала. Жаль, моя матушка не дозволяет читать подобные романы, полагая их неприличными. Ну да я уже говорила, что все-то интересное в жизни для нее неприлично. Ты не поверишь, но порой мне хочется совершить какое-нибудь безумство, к примеру сбежать из дому, до того в нем душно и мертво. Но ты не волнуйся, я не совершу никакой такой глупости.

 

Признаться, я весьма рада, что в доме появился хоть кто-то живой, с кем можно перекинуться словечком. И не беда, что Патрик не особо разговорчив – я приписываю это врожденной стеснительности, – но я уверена, что вскоре мы станем друзьями.

 

И об этом я, несомненно, напишу тебе в следующий раз и самым преподробнейшим образом.

 Твоя Брианна.

Дневник Патрика

Я решил вести дневник. Миссис Эвелина ведет дневник. И мисс Брианна ведет дневник. Она сказала, что все ведут дневник. Я не знаю, зачем. Но если так принято, я тоже буду.

 

Вначале надо написать про себя.

 

Я – Патрик Фицжеральд, сын Джорджа Фицжеральда и Изабеллы Доминики Марии Катарины Констансы Санчес. Мне шестнадцать лет. Я родился в Америке в поселении Оленья Кожа. Его так назвали, потому что старый Джордж всегда носил одежду из оленьей кожи. А старый Джордж первым пришел на это место и стал жить. Он искал золото. Он нашел золото. И появился город.

 

Я не знаю, правильно ли писать так. Но я не могу показать свой дневник мисс Брианне, хотя она очень добрая. Мисс Брианна сказала, что дневники нельзя никому показывать, их пишут для себя. Я не знаю, зачем мне писать для себя, если я и так все знаю. Но отец велел делать так, как другие. Я делаю. Я хочу, чтобы отец был мной доволен. И миссис Эвелина тоже.

 

Она красивая. Наверное, как мама. Маму я помню плохо. У нее были темные волосы. Отец на нее ругался.

 

Написал и вспомнил. А раньше я не помнил. Мы сидели в доме, и было темно. И холодно. Темноты я боюсь больше, чем холода. Мама держала меня на руках. Мама пела песню. Я забыл слова. Я глупый и постоянно что-то забываю, но сейчас мне обидно. Я не помню песни, которую пела мама!

 

Поставил кляксу.

 

Писать сложно. Пальцы устают. И еще мне грустно. Я слова забыл. Сижу вот, думаю, а в голове пусто. Отец говорил, что у меня всегда в голове пусто.

 

Я закончил писать дневник. Я думаю, что написал уже много и этого хватит.

 

Дневник Эвелины Фицжеральд

1 октября 1851 года

Мои опасения сбылись. Джордж, прослышав о появлении кузена, бросил свои «неотложные» дела и явился в дом, требуя объяснений. Конечно же, я ничего не стала объяснять, но напомнила о сыновнем долге, почтительности и манерах, каковые пристало иметь джентльмену.

 

Порой мне кажется, что этот человек, нервозный и несдержанный в выражениях, не является моим сыном. Его лицо – лицо моего супруга. От него же он унаследовал некоторую рыхлость телосложения, каковую стремится изжить, ежедневно делая упражнения по системе доктора Лаутера и совершая длительные – по пятнадцать-двадцать миль – прогулки.

 

– Матушка, – как-то сказал он мне, – поверьте, что никогда в жизни я не уподоблюсь своему отцу в последние годы его жизни.

 

Тогда меня до глубины души поразило презрение, звучавшее в его словах, будто бы речь шла не о родном отце, который был весьма болен и много страдал от подагры, но о человеке незнакомом и, несомненно, презренном.

 

Его слова привели к ссоре, и Джордж покинул дом, пребывая в состоянии гнева. Он не писал мне, а я воздерживалась от писем ему, молясь, чтобы Господь смирил его гордыню.

 

И вот мой сын вернулся. Он выглядел как джентльмен, и я бы сказала, что джентльмен состоятельный. Его модная одежда была роскошна, а часы на золотой цепочке – просто-таки великолепны, как и запонки, и кольца, и многое иное, чего я прежде не видела.

 

– В Лондоне иначе нельзя, – пояснил он, целуя мою руку. – Иначе, матушка, никто не пожелает иметь с тобой дело.

 

Как мне хотелось ему верить!

 

– И где же этот мой родственник? – спросил Джордж. Мне не осталось ничего, кроме как представить ему Патрика, надеясь, что Джордж все-таки не настолько груб, чтобы оскорбить гостя.

 

В Патрике я не сомневалась: его врожденная тактичность искупала неловкие манеры.

 

– Значит, ты – мой кузен? – Джордж отступил, разглядывая Патрика с выражением величайшего любопытства. – И ты жил в Америке? Поговаривают, что там одни дикари и индейцы.

 

– Да, сэр, – ответил Патрик, по привычке глядя в пол. Он редко осмеливался поднимать взгляд, словно опасаясь, что это будет воспринято как величайшая дерзость, и всякий раз, когда ему все же приходилось смотреть на кого-то, он смущался и краснел.

 

Надо сказать, что за прошедшие дни я привязалась к этому мальчику. Его робость, его стремление угодить, в котором не было ничего от низкой услужливости, нашли отклик в моей душе.

 

Он же, откликаясь на ласку, постепенно оттаивал, хотя по-прежнему отвечал на все мои вопросы кратко, но и в том виделось желание оградить меня от подробностей, каковые, по мнению Патрика, были бы мне неприятны.

 

– И зачем же ты приехал? – Джордж обходил Патрика по кругу, Патрик же съежился, точно в ожидании удара.

 

– Молчите, матушка, – велел Джордж, видя, что я вот-вот вмешаюсь. – Я не желаю зла нашему дорогому кузену. Я хочу лишь прояснить его намерения. В этом ведь нет ничего дурного, не так ли, Патрик?

 

– Да, сэр.

 

– Видите, матушка, Патрик согласен со мной. Итак, значит, мой любимый дядюшка умер?

 

– Да, сэр.

 

Уши Патрика покраснели, выдавая испытываемое им волнение. Но меж тем мальчику удалось сохранить спокойствие. Он стоял, недвижим, и отвечал на колкие вопросы Джорджа.

 

– Печально… прими мои соболезнования.

 

– Спасибо, сэр.

 

– И матушка твоя, стало быть, тоже преставилась?

 

– Давно, сэр.

 

– И других родственников, кроме нас, ты не знаешь?

 

– Именно, сэр.

 

– Печально… – Джордж вдруг вскинул голову и уставился в потолок, который, к слову, следовало почистить от копоти, а то и вовсе побелить наново, потому как мисс Норст, наша экономка, не единожды жаловалась, что некоторые пятна глубоко въелись в стены и, сколько бы их ни приходилось тереть, они не оттирались.

 

– Что ж… – Джордж держал паузу недолго. В этом он весь: ребенок, стремящийся выглядеть взросло. – Тогда я рад приветствовать моего дорогого кузена.

 

И он обнял Патрика.

 

– Матушка, – обратился Джордж ко мне. – Вам следовало бы больше внимания уделить гардеробу нашего дорогого родича. Что подумают о нас соседи, увидев его в этих обносках? А манеры? Патрик, вы ведете себя, как слуга, а не человек благородного происхождения. Признаться, меня это печалит. Но все исправимо… определенно. Мы едем в Лондон! Матушка, не спорьте! Право слово, хотя бы раз поверьте: я знаю, что делаю. Мы должны помочь нашему дорогому кузену занять достойное место в обществе…

 

Джордж всегда умел убеждать. И убедил меня снова. Действительно, разве плохо, что Джордж, разом перечеркнув мои опасения, проникся симпатией к Патрику? И эта поездка, пусть неожиданная, но всяко пойдет на пользу мальчику. Ему и вправду лучше показаться в обществе в компании видного джентльмена, каким стал Джордж.

 

Однако почему мне все еще тревожно?

 

Приветствую тебя, о дражайший Кэвин!

 

До меня дошли слухи о твоей последней проделке. Хочу сказать, что ты великолепен! Меня всегда восхищали твои фантазия и смелость. Я бы ни за что не решился на подобное… Только представляю, как визжала Х., обнаружив в шляпной коробке вместо шляпы голову. Господи, да я смеялся до колик, представляя выражение ее лица! И уж точно радует, что на пару недель старая дура избавит нас от своего присутствия. Только в другой раз, Кэвин, мы участвуем вдвоем! И на сей раз шутка будет весела.

 

Я везу с собой моего расчудеснейшего родственничка и полагаю, что ты оценишь этот неограненный бриллиант глупости и убожества. Пока же прошу, подыщи для него портного, дабы привести внешний образ в соответствие с внутренним содержанием. Весьма надеюсь, что в самом ближайшем времени нам получится представить моего кузена обществу. Предлагаю начать с клуба «Дрозды и собаки», я давненько там не бывал и несколько соскучился по обществу этих зануд.

 

P. S. Не окажешь ли ты мне любезность оплатить мой сорокафунтовый вексель Гарстону? Эта скотина грозится подать в суд, а мне совершеннейше не хотелось бы связываться с приставами.

 Твой друг Джордж.

Дневник Патрика

Снова пишу. В гостинице. Мы приехали сюда с кузеном. Его зовут Джордж. Он мне не нравится. Он говорит одно, а думает другое. Я вижу, как он думает. Что я – глупый и зря появился. Я тоже так думал, но миссис Эвелина сказала, что я – тоже ее семья. Она добрая, только грустная всегда. Мне хочется, чтобы миссис Эвелина радовалась, и поэтому, когда она спросила, поеду ли я с Джорджем, я сказал, что поеду.

 

И мы ехали. Джордж молчал. Я тоже молчал.

 

У Джорджа красивые лошади, но ему наврали, что вороная чистых кровей. Мешаная она. И кость тяжелая. А когда идет, то шаг неровный, тряский. Я ему хотел сказать, но потом передумал. Он разозлится. Он похож на отца.

 

Он был бы доволен. Я делаю все так, как он велел. Я никому не мешаю. Я жду. И я выполню то, что отец завещал. Но мне страшно. Если меня поймают, то повесят. Я видел, как вешали старика Родди. Он украл трех коров и коня, а шериф его нашел и сказал, чтобы Родди отдал. И Родди отдал, только одну корову он съел. И денег дать штрафа у него не было, поэтому Родди повесили. Шериф положил ему на шею веревку, а потом велел тащить. И когда потащили, то Родди поднялся вверх. Его ноги дергались, а язык вывалился и почернел.

 

Отец старика хоронил, и мне пришлось снимать тело. Я многих мертвецов трогал. Старик Родди был самым гадким. И не потому, что грязный, а потому, что липкий какой-то.

 

Я думаю, что если меня повесят, то я тоже стану липким.

 

Миссис Эвелина будет печалиться. И мисс Брианна тоже. Я не хочу, чтобы им стало плохо. Но я не могу не слушать отца. Он разозлится. Он сказал, что если я не сделаю все правильно, то он накажет меня.

 

Конечно, он уже мертвый и в гробу лежит. А ремень я тоже в гроб положил. Шериф давал мне за него денег, но я решил, что денег не надо. Пусть ремень лежит в гробу.

 

Теперь отца, наверное, съели, а ремень попортили, но мне страшно.

 

Хорошо, что есть время. Я еще подумаю. Я буду думать очень крепко и начну завтра же. Джордж сказал, что завтра же мы приедем в Лондон. Мне там понравится. Но он врет. Я уже был в Лондоне. Там воняет и много крыс. И еще люди страшные. Много тех, кто курит опиум. И еще тех, кто пьет, как наш шериф. И голодных тоже много. Они худые, похожие на Седого Медведя, когда он пришел к отцу в давнюю зиму. Он просил еды. В резервацию ничего не привезли, хотя обещали. Я сам ездил. Я видел, что они умирают. А правительство обещало давать еду, если индейцы уйдут жить в резервации. Но получилось, что правительство и другие люди наврали. Это плохо.

 

Я сказал отцу, что надо помочь. А он сказал, чтобы я заткнулся и не мешал. Седой Медведь продал ему знание, а я ушел охотиться. Мне охотиться можно, потому что я не индеец. И я убил лося. А еще птиц и волка. Мне было стыдно, что они умирают. Я думал, что так неправильно, а отец взялся за ремень. И потом еще запер в кладовке. Там было темно и плохо. Только я все равно думал, что убил лося, и теперь индейцы смогут жить. Это правильно.

 

Теперь я тоже думаю, что это правильно. И еще думаю, что отец тогда ошибся. Может, он и тут ошибся? Мне не надо делать так, как он велел.

 

И сейчас он никак не сможет запереть меня в кладовке.

 

Я очень много написал сегодня. И завтра тоже напишу. Или когда-нибудь.

 

Милая моя Летти!

 

Я получила твое письмо и премного расстроилась! Неужели все на самом деле так, как ты говоришь? Это ведь ужасно! Мой брат не способен на подобное!

 

Я знаю, что он самолюбив, но у Джорджа доброе сердце, а то, о чем рассказала ты, способен сотворить лишь человек бессердечный вроде Кэвина Бигсби. Уверена, что все придумал он и каким-то хитрым способом, пока мне неизвестным, вынудил Джорджа участвовать в сей отвратительной забаве.

 

И скажу: меня опечалило, что ты, моя милая Летти, пишешь о шутке. Я вот не вижу ничего забавного в том, чтобы превратить живого человека в посмешище. И человека безответного, доброго и тонко чувствующего. Мне кажется, что Патрик распрекрасно понимает все, однако не перечит вам, позволяя злословить.

 

«…На нем фрак ярко-желтого цвета с ужаснейшим шейным платком, расшитым розами и настурциями. Плечи этого фрака подбиты ватой до того, что кажутся огромнейшими, а голова – крохотной. Узкие рукава делают руки похожими на палку, а полосатые брюки невообразимого кроя до того смешны, что мне с трудом удалось сохранить серьезное выражение лица, когда Кэвин представил этого уродца».

 

И это пишешь ты, Летти? Моя подруга, чья доброта всегда восхищала меня? Прочти свои же слова и ужаснись! Как могла ты позволить запятнать себя этой грязью? Еще ты говоришь следующее:

 

«Его парик – а он носит парик, потому что уверен, что именно так надлежит поступать джентльменам, – воняет свиным салом и лавандой. А кожу щедро покрывает пудра. Но забавнее всего разговаривать с ним. Он произносит слова, как попугай, не понимая значения, и потому не к месту. Верно, он чувствует, что выглядит преглупо, и оттого краснеет, особенно уши…»

 

Мне сложно вообразить, что вы все, и ты, и прочие, в единый миг лишились разума, поддавшись очарованию мерзопакостного Бигсби.

 

Конечно, может статься, что после моих слов у тебя возникнет желание навсегда позабыть про давнюю свою подругу, и если так, то лучше забудь. Я не хочу уподобляться вам.

 

Скажи, неужели не нашлось среди всего Лондона хотя бы одного человека, кто бы сказал вам: стойте! Оглянитесь! Подумайте о том, что творите вы!

 

Если нет, то это скажу я.

 

На том завершаю свое письмо, но все же надеюсь, что голос разума и сердца будет в тебе сильнее обиды на мои слова.

 Твоя Брианна.

Дневник Эвелины Фицжеральд

1 декабря 1851 года

Мое сердце подвело меня. То, что рассказала Брианна, было немыслимо! Невозможно! Чтобы мой сын, мой маленький ласковый Джордж, который плакал над издохшим щенком, сотворил подобное? Где я ошиблась? Когда свернула с верного пути?

 

Я ведь любила их всех одинаково, не смея показать эту любовь, боясь испортить их ею, как портят варенье излишком сахара. Я растила их, как мать растила меня и брата, внушая уважение к ближним. Но теперь мои усилия видятся мне водой, что исчезает в песке, оставляя его сухим. Неужели виной всему собственная натура Джорджа?

 

Так было бы легче думать, но я вспоминаю его маленьким и не нахожу подтверждений нынешней жестокости. Брианна, которую полученные новости довели до слез, уверяет, будто если кто и виновен, то приятель Джорджа, некий Кэвин Бигсби, человек хорошего положения, но весьма подлого характера.

 

А мне стыдно, что я перестала следить за друзьями моего сына. Мне казалось, что в Лондоне, в хорошем обществе, которое, памятуя об отце и деде, приняло Джорджа весьма благосклонно, с ним не случится дурного. Но, верно, Лондон моей недолгой молодости изменился, если существу со столь низкой моралью, каковым представляется мне Бигсби, дозволено входить в приличные дома.

 

(Дописано позже.)

 

Доктор, которого пригласила Брианна, беспокоясь обо мне, заверил, что виной всему – излишние волнения, каковых советовал настоятельно избегать. Он не спрашивал о причине этих волнений, но по глазам его я видела – знает. И снова стыд, необъятный, неописуемый, охватывал меня.

 

Я нашла в себе силы поблагодарить его за заботу, а когда он ушел, попросила Брианну написать письмо. Скоро все закончится. Джордж вернется домой. Я достучусь до его души, и он поймет, сколь страшно ошибался.

 

Приветствую тебя, Кэвин Великолепный!

 

Слышал о твоем новом приобретении. Точнее было бы сказать, что о двух, и если про жеребчика поговаривают, будто он не стоит потраченных денег, то насчет мисс М. все придерживаются прямо-таки противоположного мнения. О, сколь приятен мне их скрежет зубовный!

 

К слову, можешь записать в завистники и меня, потому как лишь слепой, глухой и напрочь лишенный всякого воображения мужчина не будет тебе завидовать.

 

А уж если заговорили о таких, то слухи о нашей проделке дошли до той глуши, в которой обретается матушка, и, конечно, премного ее расстроили. Она требует немедленно явиться пред ней, видимо ожидая оправданий. Сам понимаешь, у меня нет ни малейшего на то желания. Потому я сделаю проще: отправлю Патрика домой, тем паче что шутка утратила свежесть, я же в самом скорейшем времени присоединюсь к тебе, чтобы обсудить некоторые вопросы финансового характера.

 

И снова я хочу поблагодарить тебя за помощь, каковая пришлась донельзя кстати. По-моему, кредиторы в последнее время ведут себя просто с недозволительной наглостью! Меня возмущает то, что они смеют сомневаться в моем слове джентльмена и грозятся судом! А стоит мне подумать о том позоре, который пришлось бы пережить, доказывая свою невиновность пред стаей мелких ростовщиков, как я начинаю испытывать просто неописуемое отвращение.

 

Но помимо обыкновенной благодарности, каковую я желаю выразить лично, имеется у меня одна затея, каковая кажется мне не только забавной, но и сулящей немалую выгоду.

 Твой друг Джордж.

Дневник Патрика

Джордж сказал, чтоб я уехал. Я рад. Мне не нравится в Лондоне. Здесь воняет. Джордж говорит, что сейчас хорошо, потому что осень была и зима уже, но все равно воняет.

 

У реки зеленый цвет. Ее зовут Темза. Она течет через весь город. Люди выливают в реку помои и дерьмо. «Дерьмо» – слово, которое не будет использовать джентльмен, но я не знаю, как это назвать иначе.

 

Река смердит. И когда над ней случается туман, он тоже зеленый. Я слышал, что крысы бегут от этого тумана. А крысы не станут жить, где плохо. Но в других местах Лондона крысам хорошо. Они крупные и жирные, как собаки. Собаки же худые и злые. Они сбиваются в стаи. Я видел, как собаки напали на ребенка. Револьвера у меня не было, но была палка, которую положено с собой носить. Я разбил вожаку череп. Еще одной я перебил хребет. Остальные убежали. Джордж смеялся и сказал, что собаки все равно вернутся. Я сказал, что мы должны помочь ребенку. Его погрызли. Джордж кинул монетку и ушел.

 

В Лондоне много кладбищ. Здесь все время кого-то хоронят. Джордж водил меня смотреть. Я смотрел. У нас иначе. Отец делал гроб, и гроб закапывали. Свободной земли много, а в Лондоне – мало, и одни гробы закапывают над другими гробами. А некоторых без гробов. Джордж говорил, что иных совсем даже не закапывают, потому что швали много, а кладбищ мало, на всех не найдешь места.

 

Сам Джордж злой. Я думаю, что он отравился зеленым туманом, от которого бегут крысы. Я стараюсь делать все, что он говорит, потому что не хочу ссориться. А Джордж думает, что я глуп и не понимаю, что он сделал из меня посмешище. Ему весело. И его друзьям весело. В этом городе очень злые люди, которые веселятся, когда видят кого-то, не похожего на них. Я сначала думал, что они просто не любят американцев, а потом понял, что ошибаюсь. Это тогда, когда Джордж взял меня с собой.

 

Мы ехали в карете, а потом шли пешком. В Лондоне тяжело ходить пешком, потому что можно вступить в грязь. Грязь всюду. И вонь тоже. Но про вонь я писал раньше. А сейчас я пишу про выставку уродцев. Ее привез человек с длинными усами. Я только и смотрел, что на эти усы. Человек говорил, и усы шевелились. Еще на человеке было женское платье, которое носят китайцы, и лаковая коробка на голове. Он кланялся и говорил визгливо. Но он не китаец. Притворялся.

 

Человек отвел нас в комнату. Там горела одна свеча, очень маленькая, а комната – очень большая. В комнате стояли разные склянки. Самая большая была размером с пивную бочку. Внутри была муть, а в мути плескался урод. Джордж сказал, что это – русалка. А она ничуть не похожа. На свинью похожа, на русалку – нет.

 

Другие уроды тоже страшные. Некоторые белые, некоторые розовые, как новорожденные крысеныши. Я сказал Джорджу, что все это – ловкий обман, что не бывает двухголовых телят, восьминогих свиней и сросшихся младенчиков. А он ответил, что бывает и мне надо просвещаться. Что все верят. Он хотел, чтобы я тоже поверил. Я сделал вид, что верю. Я уже делал так. В тот раз, когда мы отправлялись к даме, которая вызывала духов. Ее зовут мадам Леру, но это неправда. Я сразу понял, что у нее другое имя.

 

Девочки в салуне Грэмми тоже брали себе новые имена. Они думали, что если имя красивое, то все сладится. У моей мамы имя было красивым, но она умерла. Наверное, все-таки имена ни при чем.

 

У мадам Леру в комнате воняло китайскими палочками. Она их все время жгла в маленькой тарелке. И еще опиум курила. От опиума дым сладкий, и в голове становится пусто. Я знаю. Я пробовал. Мне было интересно, почему отец курит. Но потом не понравилось. А он узнал, что я пробовал, и сильно разозлился. Он выдрал меня и сказал, что курит опиум, потому что болен. Я же здоров. Я должен быть здоровым, чтобы выполнить предназначение. И если я прикоснусь к опиуму, то отец отрежет мне пальцы на левой руке. Чтобы выполнить предназначение, мне хватит пальцев на правой. Я испугался. Я больше не курил опиум. А Джордж взял трубку. Глаза у него сделались мутными. И говорил он еле-еле. Мадам Леру принесла столик. Она сказала, что это особенный столик, за этим столиком вызывают духов.

 

Она заставила меня положить руки. Дерево было старым и липким. Потом она начала говорить, только я ничего снова не понимал, что она говорила. А голос ее сделался похожим на собачий вой. Джордж смеялся. Мадам Леру выла. И столик под рукой дрожал. Потом мадам Леру запрокинула голову и захрипела, как будто бы ее душат. Я спросил, в порядке ли она. А она ответила сиплым голосом:

 

– Не забывай! – сказала она. – Не забывай, зачем ты здесь!

 

И она упала, забилась в корчах. Я хотел ей помочь, но мадам Леру завизжала и уползла, как будто бы я был чудовищем. Тогда я сел и принялся ждать. Я долго ждал, но я умею это делать. Однажды я два дня просидел, когда на гризли охотился. Меня Бенни Хромой позвал. Он сказал, что гризли двоих сожрал и теперь ходит возле участка Бенни и, значит, именно Бенни хочет сожрать. И я пошел, потому что сам Бенни в жизни не убил бы гризли. Он же хромой. И старый. А гризли тоже был старым и умным, как человек. Он спрятался и сидел тихо-тихо. Но я понял, что он все равно пить придет, и устроил себе местечко рядом с ручьем. Ждал. Я знал, что гризли обязательно придет. Он и пришел. Тогда я выстрелил. Попал удачно. Шкуру я отдал Бенни, а зубы взял себе. И еще печенки и мяса. Но отец все равно злился. Он сказал, что у меня предназначение и что я не должен рисковать ради всякой швали. Но Бенни не шваль, он наш сосед и однажды купил мне леденцов, еще тогда, когда я был маленьким и очень любил леденцы.

 

Я и сейчас их люблю, они же сладкие.

 

Потом Джордж проснулся, и мы домой пошли. Джордж жаловался, что у него голова болит. Утром он стал выспрашивать, видел ли я духов, и я сказал, что видел. Ему ведь хотелось, чтобы я видел, тогда бы он и еще другие могли посмеяться.

 

Других много. Они постоянно приходят, чтобы увести Джорджа. Сначала они брали меня с собой, но потом им надоело. Теперь я остаюсь дома. Дома лучше. Никто не заставляет говорить или танцевать. У здешних девушек глаза старых кошек.

 

Со мной не разговаривают.

 

И танцевать соглашаются редко. Это хорошо. Я не умею танцевать. И я рад, что я дома.

 

Джордж гуляет ночами. Он приходит пьяный, иногда падает внизу и орет. Я спускаюсь и отношу его в комнаты. Раздеваю. У мамы был брат, который жил с нами уже потом, когда мамы не стало. Он жил и пил, а напившись, орал. Крики мешали отцу. Отец злился. Я закрывал дяде рот, но он отбивался. Потом я стал сильнее и научился держать, чтобы он не отбивался. А потом дядю зарезали. Это было грустно. Трезвый, он учил меня стрелять. И еще с ножом управляться. Никто лучше дяди не умел управляться с ножом.

 

Джордж не такой. Он глупый. Мне жалко его. И одежду жалко. Она всегда в грязи. А утром старик Оукли ее чистит-чистит, но не всегда отчищает.

 

Хуже всего, когда появляется Кэвин. Кэвин – друг Джорджа. Джордж так думает. Он страшный человек. Он похож на Джимми Ду, который тихо жил-жил, а потом пошел в салун и порезал трех девчонок. Я как-то сказал Джорджу, что Кэвин – плохой человек, но Джордж не стал слушать. Джордж думает, что я глупый, а он наоборот. Пускай. Главное, теперь он от меня отстанет.

 

Я вернусь к миссис Эвелине и мисс Брианне.

 

И еще к тому, что я должен сделать.

 

Дневник Эвелины Фицжеральд

15 декабря 1851 года

За время своей поездки в Лондон мальчик не изменился. Он предстал предо мной в гротескном костюме из шерсти ярко-малинового цвета. Этот его сюртук был будто бы специально пошит, чтобы подчеркнуть некоторую сутуловатость фигуры. Подбитые ватой плечи поднимались едва ли не до середины ушей, и голова Патрика казалась ягодой, утопленной в этом шерстяном поле. Его волосы, тщательно завитые, были уложены и смазаны бриллиантином столь обильно, что выглядели ненастоящими. Его штаны, узкие, в полоску, плотно облегали ноги и, как мне показалось, доставляли немалые неудобства, которые Патрик сносил стоически.

 

– Кто придумал этот твой костюм? – спросила я, и Патрик, поклонившись – до чего же он все-таки неуклюж! – ответил:

 

– Портной, мэм.

 

– Этого портного надо бы повесить. – Я боялась, что Патрик воспримет мои слова как оскорбление. Он же улыбнулся совершенно искренне, по-детски и сказал:

 

– Согласен, мэм.

 

И мы оба рассмеялись так легко, как я не смеялась уже многие годы.

 

– Твои комнаты ждут тебя. И я приготовила тебе наряд не настолько изысканный, но, надеюсь, более удобный.

 

Патрик вновь поклонился и очень тихо, серьезно ответил:

 

– Благодарю вас, мэм.

 

Он ушел.

 

Но его присутствие я ощущала так же остро, как ароматы корицы и ванили – предвестников грядущего Рождества. Я словно бы очнулась ото сна, увидев, что жизнь прекрасна.

 

Мой дом полон солнечным светом, который пьянит, как вино. Половицы скрипят, вздыхают старые шпалеры. А я вижу тех, кто жил и вырос в этих стенах.

 

Вижу и себя столь же явно, как если бы я вдруг и вправду получила возможность заглянуть в прошлое. Я – младенец на руках няньки-ирландки. Я вдыхаю ее молочный, тяжелый запах и слышу голос, напевающий колыбельную. Тягучие слова успокаивают мой дух, а мягкие руки изгоняют страхи.

 

Я – дитя, со страхом ожидающее начала занятий. Моя гувернантка молода и хороша собой, но строга до невозможности. И одна мысль о скором ее появлении приводит меня в трепет.

 

Я – девушка, впервые задумавшаяся о своем будущем. Оно мне представлялось волшебным, сродни бесконечной рождественской сказке, где счастье обещано свыше. И вправду, как могу я не быть счастливой?

 

Вскоре я узнала ответ.

 

В тот день, когда Джордж ушел, я не плакала, как не плакала и позже. Душа моя кипела, уподобившись котлу, под которым неумелая кухарка развела слишком большой огонь. Мне казалось, что еще немного, и стенки котла перегорят, и тогда содержимое – страсть, ярость, обида и гнев – выплеснется и уничтожит всех, кому не посчастливилось оказаться рядом.

 

Но ничего подобного не случилось. Выкипел мой котел. Сажа залепила дыры, позволив наполнить его вновь. Я была осторожна. Я закрылась щитами долга, как некогда закрывалась моя матушка – теперь я почти уверена, что и в ее прошлом имелась история, подобная моей, – и никого не подпускала ближе.

 

Я с радостью приняла предложение Ната, зная, что он не испытывает ко мне горячих чувств, каковые отныне внушали лишь страх. В нем я видела друга и опору, человека достойного, наделенного многими качествами, среди которых особо я выделяла доброе сердце и острый ум. Мы сошлись характерами и жили спокойно, счастливо, хотя оба не решались поверить этому счастью.

 

Теперь мне жаль, что я упустила то время.

 

Ведь дом знал, подсказывал мне, что все проходит. Ветшают вещи, исчезают люди. Я позволила уйти им: маме, отцу, Нату и его родителю, человеку добрейшему и до конца дней своих испытывавшему передо мной вину за предательство сына. Я позволила покинуть эти стены своим детям, воспитав их так, как воспитывали меня, и, видимо, недодав чего-то очень важного. Уж не любви ли?

 

Не знаю. К чему все эти мысли именно сейчас, в преддверии Рождества? Виной ли тому сердце, что все чаще беспокоит меня, хотя я изо всех сил стараюсь скрывать немочь от Брианны и прочих домочадцев? Или же мальчишка с его болезненной похожестью на Джорджа?

 

Он ли – то самое, что окончательно примирит меня со мною же? Позволит ранам затянуться?

 

Пока не знаю. Но я рада, что мальчик дома. Я постараюсь сделать все, чтобы дом этот стал настоящим. И для начала я напишу м-ру Гриффсу, нашему нотариусу, дабы раз и навсегда разрешить вопрос наследства. Мне кажется, что у Патрика есть какие-то права на дом его деда, и если это правда, то права эти следует закрепить.

 

Кроме всего прочего, мне следует заняться воспитанием Патрика, которому, сколь вижу, Джордж уделял недостаточно внимания, верно считая пустой тратой времени. Я же все еще надеюсь, что недавний скандал не сильно повредил репутации Патрика, и рассчитываю в дальнейшем на его брак с девушкой из хорошей семьи. Пожалуй, так будет хорошо…

 

Дражайший Кэвин!

 

Верно, ты ныне всецело занят обществом великолепной мисс М., о которой уже вовсю поползли слухи, особенно среди старых клуш. Боюсь, некоторые двери отныне будут закрыты для тебя, хотя вряд ли ты огорчишься.

 

Пишу же я с прежним вопросом о твоем участии в нашем проекте, поскольку не сомневаюсь, что острый разум твой подскажет тебе, что проект этот сулит немалые выгоды в самом ближайшем будущем, сделает нас богачами сродни индийским набобам.

 

Человек, который будет действовать от нашего имени, показался мне опытным агентом. И пусть твое к нему недоверие оправданно, но клянусь, что рекомендации, им представленные, весьма и весьма лестны, а запрашиваемая сумма в шестьсот фунтов – умеренна. Тем паче что деньги эти уйдут не в карман агента, а на покупку товаров, которые будут перепроданы с десятикратной выгодой.

 

Кэвин, я не понимаю, что с тобой происходит! Ты же с легкостью тратил деньги куда большие, сам не раз и не два уверяя, что они – пыль. И вот теперь, когда уникальнейшая возможность потратить их с умом, с гарантией грядущих капиталов сама идет в руки, ты отворачиваешься?

 

Или стареешь ты, мой дорогой Кэвин? Или я уже не внушаю доверия тебе?

 

Верно, мои уговоры вызывают у тебя удивление, ибо они не более свойственны мне, чем тебе свойственно избегать веселья. Но нынешнее мое положение вдруг оказалось не столь прочным, как я себе представлял. И снова дело в моем растреклятом кузене, а также матушкиной неуместной старательности, каковая дала неожиданный результат.

 

Матушка моя с некоей блажи послала к нотариусу. А старый хрыч всегда недолюбливал меня, полагая личностью несерьезной, и с охотой уцепился за возможность причинить мне еще больше неудобств, чем прежде, когда отписал часть отцовского имущества приходу, якобы волю покойного исполняя.

 

И вот теперь Гриффс известил меня – а письмецо его было превежливейшим, – что, согласно старому завещанию моего деда (я же и не знал о том, что оно вообще имеется), старый дом и прилегающие земли отходят к Джорджу Фицжеральду, если тот вернется, или же к его детям. То есть к Патрику. Конечно, я собирался подать в суд и уже имел честь общаться с м-ром Уиверли, который славится изворотливостью и хорошими знакомствами среди судейских, но он полон сомнений, ибо не привык браться за дела проигрышные. Так и сказал, представляешь? Он считает мое дело проигрышным! Дескать, я самолично представлял всем Патрика как кузена, а значит, признал факт нашего родства. О том, что это было не признание, а шутка, Уиверли и слушать не стал! Дескать, в суде мои мотивы не имеют значения.

 

Также он прямо указал, что матушка моя не имеет желания отрицать родство Патрика, чем много затрудняет мое и без того сложное положение. Поэтому мне крайне нужен твой совет!

 

Если отдать дом и земли, я потеряю арендную плату, идущую с них! Но и судебные издержки видятся мне неподъемными. Поэтому, Кэвин, прошу тебя о помощи как друга и человека, мнению которого я безоглядно верю. Скажи, что мне делать? И перешли шестьсот фунтов, дабы я мог передать их агенту и начать дело, которое раз и навсегда развяжет мне руки и высвободит из унизительного для джентльмена положения бедности.

 Твой Джордж.

Моя милая Летти!

 

Прости меня, пожалуйста, за молчание, виной которому была отнюдь не обида, как ты подумала и высказала в последнем своем письме.

 

Я получила твою рождественскую открытку и желаю сказать, что была она чудесной. Пожалуй, единственное, что было чудесным в это Рождество.

 

Теперь, когда бури в моем доме хоть сколько-нибудь улеглись, я могу рассказать о том, как оно было, хотя было оно весьма горько, особенно для матушки, которая и вовсе слегла с сердечной болью. Мне так жаль ее! И Патрика!

 

Но если рассказывать, то по порядку.

 

Ты помнишь ведь, что я собиралась поведать матушке о проделках Джорджа? Я исполнила свое намерение. И матушка пришла в ужас. Она отписала Джорджу, чтобы тот немедля явился домой и привез Патрика. Стоит ли тебе говорить, что Джордж и не подумал подчиняться? Он прислал Патрика одного в очередном, совершенно ужасном наряде и с короткой запиской, в которой выражал огорчение тем, что намерения его были истолкованы неверно. Его огорчение оказалось столь велико, что он не желает лицезреть ни Патрика, ни матушку (обо мне он и упомянуть не удосужился), а отправляется встречать Рождество к этому ужасному Бигсби.

 

Я слышала, что он купил одной испанской певичке дом в предместье Лондона и теперь почти все время проводит там. Хоть бы он там и остался!

 

Я думала, что матушка огорчится еще больше, но она ни словом, ни жестом не выразила возмущения. Сказала только, что, дескать, Джордж может поступать так, как ему вздумается.

 

В тот же день она имела беседу со мной, попросив приглядывать за Патриком, про которого сказала, будто бы он – сущее дитя. Она намеревалась самолично заняться его обучением. Мне же матушка поручила выбрать книги для прочтения, которые были бы не слишком сложны и вместе с тем увлекательны. Также я должна была следить за его манерами, выправляя их по мере надобности.

 

Патрик, с которым, верно, матушка имела отдельную беседу, отнесся к делу со всей ответственностью. Его старательность, его желание стать лучше, отринуть свои прежние дикарские повадки меня восхищали!

 

Признаюсь, я собиралась отписать тебе, но чересчур уж увлеклась новой своей ролью и предрождественскими хлопотами. Ты же знаешь, каково это, когда в доме все кувырком идет… Я просто с ума сходила!

 

Никогда наш дом не становился столь огромен, как в эти дни! А списки заданий, матушкой выдаваемых, казались мне бесконечными. Я до сих пор, закрывая глаза, вижу каминные решетки, серебряные ложечки, вилочки, ножики, фарфоровые тарелки и фарфоровые статуэтки, столы и столики, кресла и креслица, шпалеры, панели, гобелены… Мне становилось жаль бедных служанок, которые от рассвета до заката чистили и натирали, чистили и натирали… и себя, конечно, потому как мне приходилось проверять и перепроверять, чтобы не допустить малейшей оплошности…

 

Старый Томми и Паркер отправились в лес за елкой, чтобы наш праздник был не хуже лондонского. Матушка сохранила ту газету с литографией из Виндзора, которую ты прислала нам. Но матушка все равно велела изготовить наши обыкновенные букеты из самшита и падуба, которые мы расставили по всему дому.

 

А ель была огромна! Ее верхушка касалась потолка, и лепные ангелочки на нем будто бы благословляли чудесный праздник. Я и мама украшали дерево атласными лентами и цветами из перьев. Патрик закреплял на ветках латунные лодочки-подсвечники, а потом развешивал яблоки, сладкие крендельки и сахарные палочки.

 

Он потом признался мне, что любит сладкое. Но это секрет!

 

Наша ель получилась ничуть не хуже королевской. И, глядя на нее, я представляла, каким волшебным будет праздник. И мои мечты почти сбылись.

 

В Сочельник мы, покончив со всеми иными делами, сели за стол и вознесли благодарственную молитву Господу за все то доброе, что происходило с нами в этом году. Нам подали гуся, о котором матушка позаботилась заранее: ты писала о том, сколь сложно добыть хорошего гуся в Лондоне, но уверяю, что здесь, у нас, все много проще. Матушка еще весной приобрела парочку птиц и по старому немецкому рецепту держала их в корзинах, откармливая яблоками и грецкими орехами, отчего гуси получились жирными и тяжелыми. Не хуже вышел и плам-пудинг, изготовленный по старому рецепту.

 

Наш вечер затянулся допоздна. Мы пели рождественские песни – поверь, голос у матушки куда как хорош. Я играла и сама радовалась музыке, которая была легка, как никогда прежде. Словно бы она звучала во мне, и я лишь выпускала ее на волю.

 

Затем матушка одарила слуг, и, конечно, мы сами обменялись дарами. Я преподнесла матушке новую книгу Диккенса, которого она весьма ценит за слог и тонкость в изображении характеров, а взамен получила набор для вышивания. Патрику мы преподнесли пару перчаток из тонкой телячьей кожи, а получили просто-таки очаровательные фигурки животных, вырезанные из слоновой кости.

 

Я ушла спать с мыслью, что и последующий день будет не менее чудесным, чем прошедший.

 

О Летти! Сколь глубоко я ошибалась!

 

Мы встали рано, потому как у матушки имелись намерения посетить сиротский приют, чтобы раздать несчастным детям яблоки, конфеты и носовые платки. Мне и Патрику надлежало сопровождать ее, что, конечно, было лишь в радость: мне бесконечно жаль тех, кого Господь обделил родительской любовью. Затем мы отправились в церковь, где вместе с прочими прихожанами вознесли хвалу Господу, а уж после направились домой, имея намерение сесть за рождественский стол.

 

Вот с этого момента все пошло совершенно неправильно! Вернувшись, мы увидели, что Джордж все же соблаговолил появиться в отеческом доме, и, к моей величайшей скорби, не один, а со своим приятелем Бигсби. Он произвел на меня самое отвратительное впечатление. Не понимаю, Летти, как могла восторгаться ты подобным человеком? Его лицо, огромное, круглое, с выпученными глазами и крохотным носом, в первый миг показалось мне вовсе не человечьим.

 

– Рад знакомству, – сказал он, глядя одним глазом на меня, а другим – на матушку. – Премного рад.

 

Конечно же, матушка уверила, что всегда мечтала принять такого гостя, и я в который раз удивилась ее выдержке. Говоря по правде, сама я дрожала, подавая руку этому существу.

 

Его прикосновение, горячее даже сквозь перчатку, едва не лишило меня чувств!

 

Но самым ужасным было то, что он привез с собой ту женщину, имя которой я не желаю называть! Он представил ее, как будто бы это само собой разумеется, что в нашем доме возможно принимать ее! И матушка, которая уже собралась было ответствовать резко и попросить гостей удалиться, не успела этого сделать, потому как Джордж, будучи пьян, закричал:

 

– Это мой дом! И если ты принимаешь в нем всяких проходимцев, – тут он указал на Патрика, – то примешь и моих друзей!

 

О Летти! Я никогда прежде не видела его таким! Он просто-таки стал белым от ярости.

 

– Хватит с меня твоих моралей! Ты забыла, что все здесь – мое? Я главный в семье! Я!

 

Мне кажется, что он вполне мог бы ударить ее, когда бы не Патрик, который встал между матушкой и Джорджем. Он ничего не сказал, просто посмотрел на Джорджа, и тот отступил.

 

Матушка моя схватилась за сердце и начала оседать, но Патрик подхватил ее на руки и, подняв с легкостью, будто бы не было в ней весу вовсе, попросил:

 

– Мисс Брианна, пошлите за доктором.

 

Он самолично отнес матушку в ее комнаты и сидел у кровати, пока не прибыл доктор. Тот попросил меня и Патрика выйти и долго беседовал наедине с матушкой. Выйдя, он ничего не сказал о ее состоянии, однако лицо имел обеспокоенное.

 

– Вашей матушке категорически необходим покой. А я желаю поговорить с вашим братом.

 

Однако желание это не было осуществлено, поскольку Джордж и Бигсби с той ужасной дамой отправились на прогулку. Мы с Патриком остались вдвоем, и, признаюсь, я была растеряна до такой степени, что, казалось, еще немного и сама слягу с ужаснейшей мигренью.

 

– Ваша тетушка, – сказал тогда доктор Патрику, видя, что более ни с кем поговорить не выйдет, – испытывает серьезные сердечные боли. Ей требуется больше отдыхать и по возможности не вставать с постели.

 

Также он рассказал о лекарствах, прописанных им для успокоения нервной системы, и о диете. Отныне матушке надлежит избегать тяжелых блюд и больше потреблять молока, творога и сливок.

 

– Идите к себе, – велел мне Патрик. – Я обо всем позабочусь. А вам требуется отдых.

 

Стоит ли говорить, что праздник был окончательно испорчен? Я оставалась у себя в комнатах и там ела холодного гуся и пудинг, который был напрочь лишен всякого вкуса. До меня доносились голоса, которые сначала показались веселыми, а после – гневными. Затем же все стало тихо. И тишина эта напугала меня.

 

Едино любовь к матушке заставила меня покинуть мое убежище. Поверишь ли, милая моя Летти, но к комнате ее я кралась, будто бы вор, дерзнувший забраться в чужой дом и оттого остро ощущающий на худосочной шее своей грядущую петлю.

 

О как горько мне было, Летти! В этот день, которому положено быть светлым и радостным, я едва сдерживала слезы. Как мог Джордж поступить с нами подобным образом?

 

Я знаю, что виной всему Бигсби, но оттого мне не становится легче. В том человеке, которого я увидела, не осталось ничего от моего доброго старшего брата!

 

Уж не знаю, думала ли матушка подобные мысли, но она лежала и дремала, а у самой постели ее, сидя на полу, дремал Патрик. При моем появлении он вскинулся, на долю мгновения сделавшись похожим на ужасного зверя, что готов растерзать любого, такую ярость я прочитала в обычно спокойных его глазах. Но тут Патрик узнал меня, кивнул и сказал:

 

– Ваша матушка отдыхает. Доктор оставил микстуру. Я сделал, как он говорил.

 

– Спасибо, – ответила я, глядя на осунувшееся, бледное лицо моей матушки.

 

Помнишь ли ты, Летти, сколь часто жаловалась я на ее сухость и черствость, на неспособность понять меня и кажущуюся несправедливость очередного запрета? Я готова забрать все те слова до единого, лишь бы она поправилась!

 

Каменное сердце не способно испытывать боль? Еще как способно! И боль эта проступала в каждой черточке ее лица, в посиневших губах и в прозрачности век. В нервическом дрожании их, каковое заставляло меня думать, что сны, снящиеся матушке, отнюдь не добры.

 

Я знаком попросила Патрика выйти. Оказавшись в коридоре – огромном, темном и пустом, – я вдруг подумала, что совсем даже не знаю человека, стоящего рядом со мной. Прежде он виделся мне слабым и нуждающимся в опеке, а вышло все очень даже наоборот.

 

– Простите, – сказал он. – Я много шумел. Я выставил их прочь. Я сказал, что миссис Эвелина не желает видеть таких гостей. Это ведь правильно?

 

– Правильно.

 

Хотя вряд ли подобная прямота прилична.

 

– Друг Джорджа не желал уходить. И Джордж тоже не желал уходить. Они собирались шуметь, но доктор сказал, что миссис Эвелине нужен покой.

 

Патрик опустил голову, как делал всегда, когда полагал себя виноватым в чем-то.

 

– Я запер мистера Джорджа в его комнате. А его друга… мне пришлось его бить.

 

Он произнес это шепотом и застыл, ожидая моего приговора. Я же… я не могла представить, что услышанное мной – правда! И Джордж, и Бигсби выше и сильнее Патрика! Ко всему Джордж как-то обмолвился, что он берет уроки бокса у известнейшего спортсмена – напрочь забыла его имя. Но имя не важно, а то, что Патрик уж никак не выстоял бы в неравном бою! Однако же на нем не было ни царапины!

 

Только удивление мое, бывшее воистину безграничным, способно было оправдать мое любопытство.

 

– Ты… ты и вправду с ними управился? И с Джорджем, и с Бигсби? Но как?

 

– Они пили, – серьезно объяснил Патрик. – Те, кто пьет, думают, что становятся сильными и быстрыми, а на самом деле становятся слабыми и медленными.

 

– А ты не пьешь и поэтому действительно сильный и быстрый?

 

– Гризли силен, но я убил гризли. Лось быстр, но я догнал и убил лося. Еще я могу бежать долго, как волк. И слышу очень хорошо, как сова. Тапи говорили, что во мне хороший дух и я был бы славным охотником. Но время охотников уже закончилось.

 

О если бы ты видела его глаза! В них предстали предо мной бесконечные прерии Нового Света, преисполненные дикой свободы. Я видела стада огромных бизонов, что мчатся, сметая все на своем пути. Видела дикарей в убранстве из шкур и птичьих перьев, столь же ужасных обликом, сколь и благородных. Видела пустоши и реки, весь тот великий, необъятный мир, что скрывался за стенами моего дома, который иногда становился тюрьмой.

 

И человек, пришедший из того мира, вобрал в себя все самое лучшее, что было в нем.

 

– Не бойтесь, мисс Брианна, – обратился он ко мне. – Никто не будет беспокоить миссис Эвелину. Я не позволю.

 

Слово его было подобно камню нерушимому, и я единственно, что смогла, это сказать:

 

– Спасибо.

 

– Отдыхайте, мисс Брианна. А я еще посижу.

 

И он скрылся в матушкиной комнате. Я не решилась последовать за Патриком, но почти уверена, что он сел на прежнее место и застыл, уподобившись языческому идолу.

 

В тот день я спала прескверно, а проснувшись, увидела, что рубашка моя промокла, как если бы терзали меня не собственные страхи, а самая настоящая лихорадка. Я была совершенно обессилена, но заставила себя спуститься к завтраку. Моей гувернантке Мейми пришлось идти рядом и поддерживать меня, чтобы я не упала в обморок.

 

Сама мысль о неминуемой встрече с Джорджем внушала ужас. Но каково же было мое удивление, когда в гостиной я увидела лишь Патрика.

 

– Вам плохо? Вы больны? – спросил он. – Вам надо лежать, отдыхать.

 

Оттеснив Мейми, он усадил меня на софу со всей возможной заботой и почтительностью.

 

– А где Джордж? – Я задавала вопрос с сердцем, окаменевшим в преддверии ужасной сцены, свидетельницей которой мне предстояло стать. Однако ответ Патрика переменил все:

 

– Он уехал.

 

– Когда?

 

– Утром.

 

– И что он сказал, уезжая?

 

– Что сожалеет о случившемся.

 

Милая Летти, я совершенно уверена, что Патрик солгал, но ложь эта была произнесена с самыми чистыми помыслами. Он видел, сколь тяжело мы с матушкой переживаем случившееся, и потому пожелал оградить нас от этой беды.

 

Джордж никогда и ни о чем не сожалел. Скорее я могла представить себе его разгневанным, взбешенным, но никак не преисполненным раскаяния. А значит, дом он покидал во гневе и непременно изольет этот гнев в письме в самых желчных выражениях, каковые он мастер подбирать.

 

И я молю Господа, чтобы тем, пока не написанным письмом все завершилось.

 

На том я завершаю собственное послание.

 Твоя Брианна.

Дневник Патрика

Мне жаль миссис Эвелину. Она добрая и хотела сделать из меня джентльмена. Она не смеялась над тем, что я глупый. И мисс Брианна тоже. Они обе помогали, говорили, как правильно делать. Я не понимаю некоторых вещей, но делаю. Я верю миссис Эвелине. И мисс Брианне тоже.

 

Я счастлив, что они сказали, что я – тоже их семья.

 

А теперь они обе заболели, особенно миссис Эвелина.

 

Мне страшно писать про то, что я думаю, что она умрет. Я говорю себе, что я придумал, что она умрет, но в дневнике надо писать правду.

 

Старуха Гренджи приходила к нам после мессы. Она садилась и смотрела на гробы. Она говорила, что скоро наступит день, и она выберет себе гроб. Отец злился. Он повторял, что старуха вечная, а она умерла. Прямо у нас и умерла. Я знаю, что она хотела гроб, у которого внутри белая ткань. Он был красивым. И дорогим. А внук старухи Гренджи сказал, что ему плевать, что она хотела, у него нет денег. А у меня были. Мне старуха Гренджи дала. Она сказала, что мне верит. Я не обманул. Я выбрал тот красивый гроб и отдал деньги шерифу, чтобы тот отдал отцу. Так было правильно. Но отец сказал, что я идиот и что я должен был отдать деньги ему сразу. Но это не так. Он бы взял их, но дал плохой гроб, а шерифа отец не обманул.

 

Только я не про то писать хотел, а про другое. У старухи Гренджи перед смертью лицо было, как у миссис Эвелины, – белое-белое. И губы синие. А ногти тоже синие, как будто бы она ягоды перебирала. Доктор, когда приезжает, тоже смотрит на губы и ногти. Он хмурится. Он мне сказал так:

 

– Патрик, ты славный юноша, но Господь знает лучше.

 

А мне кажется, что Господь ничего не знает. Если он знает, то почему забирает хороших людей? Почему забрал маму, но оставил отца? Почему взял дядю? И индейцев? Индейцы ведь стали в него верить и построили храм, а он все равно забрал их. И маленьких-маленьких детей тоже.

 

Мы с мисс Брианной были в церкви, и я спросил пастора: почему так. А он ответил, что это промысел Божий.

 

Мне очень плохо. Я хочу сделать, чтобы миссис Эвелина вновь была живой.

 

Тогда я стал думать над моим предназначением и еще над тем, чему учил меня Седой Медведь. Он все время раньше повторял, что отец купил половину знания и что знание нельзя делить. Отец побил бы меня, если бы узнал, что я хочу сделать, но отец мертвый. А предназначение кажется мне глупым. Тот, другой человек уже совсем старый и больной. Он и так скоро умрет, а его родственники ни в чем не виноваты.

 

Камера у меня. Я буду делать так, как думаю, что это делать правильно.

 

Только я сначала должен найти способ соединить слова Седого Медведя и отцовскую камеру. Мне кажется, что я знаю, как это сделать. Но я должен проверить.

 

Здравствуй, дружище Кэвин!

 

Мне срочно нужно встретиться с тобой, чтобы разрешить все вопросы, которые возникли меж нами в результате рождественского недоразумения. Конечно, ты в полном праве негодовать, поскольку этот безумный дикарь испортил праздник. Но кто бы мог подумать, что мальчишка настолько силен?

 

Он не имеет представления о благородном искусстве бокса, но действует, как зверь, которым, на мой взгляд, и является. Видел бы ты его глаза, когда утром он, вцепившись мне в горло, медленно сдавливал его, повторяя, будто заклятье:

 

– Не смей огорчать миссис Эвелину!

 

Я уж было решил, что распрощаюсь с жизнью в собственном доме, когда Патрик разжал руку и велел:

 

– Уходи. И не надо возвращаться. Писать плохие письма тоже не надо. Я буду читать их. И если ты огорчишь миссис Эвелину, я приду.

 

Тебе, верно, не покажется забавной эта угроза, поскольку ты и сам имел возможность видеть, сколь опасен наш старый недруг.

 

Не подумай, что движет мною страх, потому как, несмотря на все, я остаюсь человеком цивилизованным и всецело способен контролировать свои эмоции. Но разум же говорит мне не ввязываться в прямое столкновение. И по этой причине я решил не затевать судебное разбирательство, которое грозит мне сугубо лишь тратами, но всецело сосредоточиться на нашем с тобой проекте.

 

Премного благодарю тебя за вложение, которое, несомненно, окупится в самом скором времени.

 

Кэвин, что бы ни говорили, но теперь я убедился, что именно ты – мой единственный настоящий друг. Меня печалит твое нежелание видеть меня, хотя усматриваю я в нем влияние твоей очаровательной спутницы и понимаю, что много уступаю ей в красоте и изяществе, но надеюсь, что скорая встреча окончательно сгладит все те недоразумения, которые вдруг возникли между нами.

 

Целую руки драгоценнейшей мисс М. и, стоя на коленях, умоляю ее простить за все те грубости, свидетельницей которых ей выпало стать.

 

О нашем же деле я отпишу тебе в самом скором времени.

 Твой друг Джордж.
Часть 3 Кадры памяти

Артем ждал у поворота. Увидев его, Дашка не испытала удивления, скорее уж радость: ей нужно было посоветоваться хоть с кем-нибудь, и желательно, чтобы этот «кто-то» сразу Дашку не послал.

Артем сидел на траве в тени мотоцикла и готовился ужинать. Рядом стояли бутылка с квасом, пара пластиковых стаканов и пакет с бутербродами.

– Как вытащить человека из дурдома? – Отобрав бутерброд в промасленной бумаге, Дашка отхватила половину. Заурчала от удовольствия, а по пальцам потекла смесь из кетчупа, майонеза и горчицы.

– Могла бы и попросить, – Артем достал из сумки второй бутерброд. – Я тебя не затем прятал, чтобы ты сбегала.

– Нмгла. Тквнее, – Дашка проглотила пережеванное. – Так вкуснее. Ну и как?

– Что «как»?

– Из дурдома как человека вытащить?

Артем пожал плечами и ответил:

– Наверное, никак.

– А если надо?

В голову лезла нелепица. Ревущие мотоциклы. Банды байкеров с битами и цепями. Взрывы. Вертолеты… какие вертолеты? Обострение, как же… нормально он выглядит. Выглядел. А потом сказал: «Забери меня отсюда, пожалуйста», и у Дашки чуть сердце из горла не выпрыгнуло.

– Дашунь, темнишь, – Артем протянул бумажное полотенце. – И втягиваешь в деяние наказуемое.

Можно подумать… невинное дитя с путей истинных сводит, мешая райского поезда дождаться.

– Забудь.

Она как-нибудь сама. Но… как? Черный костюм и маска Бэтмена? Рывок через забор? Да Дашка на турнике полтора раза подтянуться не в состоянии. На заборе же небось охрана. И внутри тоже. Камеры еще, Дашка сама их видела. Так что тайное проникновение отменяется.

– Эй, – Артем помахал ладонью перед Дашкиными глазами. – Очнись, красавица. И рассказывай. Тынина вызволять лезешь? А ты уверена, что надо?

– Не уверена.

Врачиха может быть права. Про галлюцинации. Про обострение. Про то, что если Адаму в очередной раз взбредет с жизнью расстаться особо изощренным способом, то Дашка не сумеет помешать. Врачиха была профессионалом.

И хозяйкой пусть не Медной горы, но территории в пару гектар.

– Не уверена, но лезешь. Интересно, – Артем вырвал травинку и почесал десну. – Он у тебя там по распоряжению суда?

– Тынин? Нет.

– И не буйный?

Дашка покачала головой.

– И услуги этого заведения ты оплачиваешь? Так?

– Ну так.

– Тогда просто прекращай платить. И требуй расторжения контракта. Если твой Тынин не представляет опасности для окружающих, то, насколько я знаю, законных оснований для его удержания нет. И вообще, из нас двоих ты юрист.

– Была когда-то, – Дашка легла на траву. Небо. Солнце. Облака. Она и в детстве так валяться любила, особенно в деревне. Стог сена, запах сухой травы, и колючие стебли царапают щеки. Закроешь глаза и рисуешь в воображении совершенно иной мир. Принцы. Принцессы. И никакой юриспруденции.

– Она отказывается отпускать. И грозит подать в суд.

– А есть за что? – Артем вытянулся рядом и прикрыл глаза рукой.

– Есть. Я – фиговый опекун, если уж по правде.

– Ты богатый опекун богатого опекаемого…

Всеславе нужны деньги? Не похоже. Она не выглядит нуждающейся. Она выглядит обеспокоенной.

– Но в любом случае, – заметил Артем, щекоча Дашке нос стеблем, – без судебного постановления она никто и ничто.

– Кто был никем, тот станет всем…

Выходило легко. Дашка требует. Дашка получает требуемое.

– Не получится, – Дашка отмахнулась и от стебля, и от жужжащего шмеля, и от Артема. – Меня выставили. И убедительно просили не возвращаться. Предупредили, что на территорию не пустят.

– Интересненько, – Артем перевернулся на бок и подпер подбородок кулаком. – А вот тут уже действительно интересненько. То есть она хочет, чтобы по судам бегала ты? Доказывала, что имеешь право… и ты докажешь. Только времени угробишь пару неделек. Что можно успеть за пару неделек?

Дашка смотрела на солнце. Свет слепил. Перед глазами плыли разноцветные круги, как будто небо превратилось в огромный калейдоскоп.

Адам выглядел иначе.

Нет, он был прежним. Механоид в человеческой шкуре, но… но взгляд другой. Беспомощный. Злой. И ультиматум этот, над которым Дашка не знала, смеяться ей или плакать. Адам Тынин никогда не опускался до шантажа.

И всегда говорил прямо. А в беседе предпочитал смотреть на человека.

– И чем мотивировала? – Артем протянул огурец и спичечный коробок с солью.

– Параноидальная шизофрения.

Остренькое личико докторши хранило печать искреннейшего сочувствия. Голос был тихим, извиняющимся, как будто Всеслава чувствовала за собой вину.

– Я ей не верю, – Дашка разломила огурец пополам. – Не верю, и все. Потому что… а потому что не верю. И если даже она права, а она не права, я знаю, то не имеет никакого права им распоряжаться.

– А ты имеешь?

– Нет. Он попросил о помощи, и я помогу. Понятно?!

– Тогда остается голливудский вариант, – сказал Артем, упаковывая остатки съестного. – Только без стрельбы. Стрелять я не умею.

Елена очнулась от порыва ветра. Он толкнул в плечо, разворачивая. Парусами развернулись широкие рукава рубашки, поднялась и опустилась, обвивая ноги, юбка. И мир внизу, такой крохотный, такой забавный, потянулся к Елене.

Взять бы его в руки… согреть… приласкать.

В мире так мало нежности.

– Молодец! – крик Валика перекрыл грохот грома. – Молодец, Ленка. А теперь руки вверх. И покружись!

Каблуки скользят по парапету. Слева – провода и антенны. Справа – пустота. И мир на дне.

Лево и право меняются местами. И голова идет кругом. Елена хохочет. Щелкает камера, и вспышками-отражениями отзывается небо.

Оно так близко.

– Молодец! Осторожнее! – Валика не слышно, но Елена понимает.

Валик боится? Да. Все боятся высоты. Пройтись по краю, посмотреть вниз… не падение страшно, а желание упасть. Это же элементарно!

Раз – два – три… в школе вальсу не учили, самой пришлось, наряду с прочими важными предметами, о которых Елена-Лена-Леночка понятия не имела.

– Ленка, осторожнее! – Валик рванулся к ней и в прыжке ухватил за руку, стянув с парапета. Упали, покатились по каменистой, еще горячей поверхности крыши.

– Ты… ты ненормальная, слышишь? – Валик поднялся на четвереньки, потом на корточки. Руки его были измазаны, а на рубашке расцветали крупные пятна. Дождь начинался.

Дождь рухнул тяжестью пробитого неба.

Платье промокло. Исчезло ощущение полета и веселья, сменившись какой-то неестественной пустотой. Елена знает, как заполнить ее: подойти к краю…

– Но снимки классные, – Валик помогает подняться и подталкивает к люку. – Спускайся, героиня…

Уже в подъезде он помогает переодеться, чего раньше никогда не делал. Елена нехотя стягивает мокрую скрипучую ткань, Валик ее сворачивает и отжимает. Вода течет на ступеньки и резиновые шлепанцы, которые слишком велики.

Это Валиковы шлепанцы, и рубашка, что легла на Ленины плечи, тоже принадлежит Валику.

– Пойдем, чаем напою, – говорит он и толкает Елену в открытую дверь. Она не успевает сказать, что не хочет чая, а хочет домой, как дверь захлопывается.

В коридорчике тесно. Здесь много обуви, целые горы ботинок, туфель, мокасин, шлепанцев и тапочек. У подножия гор собирается пыль.

– У меня тут слегка не прибрано, – извиняется Валик. – Ванная там. Полотенце бери любое. Короче, не тушуйся.

– Я домой хочу.

– Вытрись. Шмотки высуши. И поедешь, – Валик отпускать ее не собирается.

Ванная у него полосатая, как тигр, с белыми потеками моющего средства на ржаво-желтом фоне. Из венчика душа сочится вода. Зеркало, заляпанное зубной пастой, отражает комнатушку с серой плиткой и Елену. Ничего интересного.

Зачем она здесь?

– Затем, – ответила себе же Елена.

Уже не маленькая. Понимает. Такие приглашения «на чай» чаепитие подразумевают изредка, зато грозят карьерным ростом. Только Елене плевать. Если Валик сунется – получит по морде.

Он не совался, сидел в углу кухни, уткнувшись в ноут, листал снимки. Вещи Елены висели над плитой, и синие лепестки огня тянулись к сырой ткани. Похрустывал от жара воздух.

– Я поеду, – сказала Елена, трогая юбку. Влажная. Но какая разница? Елене ведь до дома только, а дома она переоденется.

– У тебя ее типаж, – Валик не повернулся, только плечи вспучились верблюжьими горбами.

– Чей?

– Таськин. Мы болтали иногда. Хорошая девчонка, не гордая.

Прозвучало упреком. А Елена разве гордая? Ничуть.

– Она в прошлом году была… до тебя. Показать?

– Нет.

– Иди сюда, – он не глядя вытащил из-под стола табурет. – Садись.

И совсем не похожа. Таська – Анастасия или Таисия? – невзрачна, как моль после стирки. Она теряется в складках ярко-желтого платья, и даже причудливая прическа – парик? – не спасает.

– Ей нечего было ловить, я так и сказал, – Валик вываливал слова по слогам. – Но она надеялась. Девочка из ниоткуда. И пропала в никуда…

– Может, не пропала.

– Может, – он перелистнул снимок. – Она у меня жила. Просто жила, ничего такого.

Складки кожи на шее Валика краснеют.

– Я ей работу подыскал. Нормальную. А она вдруг в отказку. Ей Мымра, видите ли, пообещала светлое будущее. В Австралии. Ближе не нашлось, да?

Слова сыплются, но Елена не слышит. То есть как бы слышит, но не желает понимать, за ними ведь пустота и зависть. Валик вообще Динку любит, ради нее старается, страшилки сочиняет.

– А может, она и вправду в Австралии? – Глаза у Валика невыразительные, как объективы его камер.

Поэтому и фотографии пустыми выходят. Валик не умеет видеть по-своему.

– Писать не пишет, потому как задолбал я ее?

– Наверное.

Валик хмыкнул.

– Вот что мне в тебе нравится, Ленка, так полный пофигизм. Хотя ты права. Какая разница, где Таська? Кто она мне? Никто. И ты никто. Так что, если хочешь домой валить, вали. Держать не стану. Но если вдруг в Австралию соберешься, пришли открыточку. Ну чисто на добрую память. Лады?

В его просьбе были и насмешка, и заискивание. Елена кивнула: в мыслях ее не осталось места открыткам, там жила необходимость возвращения, и не столько на съемную квартиру, пропахшую Динкиными духами и захламленную Динкиными вещами, сколько в тихую пристань Дмитрия.

Этот адрес она и назвала таксисту, типу на редкость разговорчивому и оттого неприятному. По дороге он рассказывал про жену, детей, гастрит, солнечные бури и глобальное потепление. Елена слушала, желая как можно скорее очутиться в квартире.

Дверь оказалась заперта.

Елена звонила. Стучала. Скреблась.

Устала. Села на коврик и, обняв колени, приготовилась ждать.

А если Дмитрия нет дома? Но проверить просто. Елена набрала знакомый номер.

– Привет, – сказала она, когда установилось соединение. – Я приехала, а тебя нет.

– Меня нет, – отозвалось эхо его голоса.

– И что мне делать?

– Уходить.

Разочарование было столь острым, что Елена не сдержала слез.

Гроза пронеслась над городом сарацинской конницей. Небо сыпало водяными стрелами, громыхало и визжало, ветер выкручивал ветки и срывал листву-одежду с нищих городских деревьев. Золотом плескали молнии. Оглушал гром.

Старый «Ленд-Ровер», пригнанный Артемом, пробивался сквозь бурю, вздрагивая вместе с землей и небом. «Дворники» метались по стеклу, стирая потоки воды, а свет фар тонул в безумной ночи.

Дашка сидела очень-очень тихо, вцепившись обеими руками в ремень безопасности, и думала про то, что ее затея в общем-то дурацкая. Но не отступать же?

– Гроза нам на руку, – перекрикивая и шум дождя, и рев мотора, сказал Темка. – В такую погоду охрана шариться не станет.

Дашка на всякий случай кивнула.

Машина в очередной раз подпрыгнула, взревела яростно и заткнулась.

– Приехали, – Артем вытащил ключи из замка зажигания. – Дальше пешочком. Держись рядом.

Снаружи гроза набирала обороты. Толчок ветра прижал Дашку к борту пикапа. Непромокаемая куртка промокла в мгновение ока. Джинсы прилипли к ногам, а ботинки набрали воды.

Черная тень, возникшая перед Дашкой, махнула рукой в черноту.

Туда? Дашка и шагу не сделает!

Сделала. И десять, и двадцать, и потом вовсе потеряла счет шагам, борясь с ветром, дождем и собственной неуклюжестью. И шла, пока не увидела в трех шагах от себя невообразимо высокую гладкую стену.

Артем знаком указал на место у подножия этой стены. Скинув рюкзак, он вытащил веревку с крюком и попытался забросить. Получилось попытки с десятой. Дашка оцепенело смотрела, как Артем карабкается наверх, а потом уже и сама карабкалась, ссаживая ледяные ладони о скользкий, натянутый как струна трос.

И снова сумела. Удержалась. Подтянулась. И Темкины руки, вцепившись в воротник куртки, потащили наверх, на стену, которая оказалась узкой, точно голубиная жердочка. И Дашка сидела на этой жердочке, обняв ее и ногами, и руками, глядя вниз с тоской и страхом.

– Надевай! – проорал Артем, подсовывая влажный черный комок. – Надевай… руки…

Шерстяные перчатки натягивались с трудом и были неудобны, но худо-бедно спасли руки при скольжении вниз. Дашка приземлилась неудачно, на пятки, взвизгнула от боли и покатилась по траве.

Одежду, наверное, проще будет выбросить, чем отстирать.

– Куда? – Артем поднял за шиворот, как котенка. – Идти куда?

– Туда. Наверное.

Крались мимо коттеджей, одинаковых и почти не различимых в темноте. Вспышки молний, все более редкие, уже не ослепляли, но освещали территорию. Скалой над ней поднималась громадина главного здания.

Если Дашка что-то понимала, то Адам находится там. Но оставался вопрос: где именно?

Он слышал грозу. Шум ее пробивался сквозь медикаментозный кокон отчуждения, мешая сну. И Адам очнулся.

Гроза билась о стены, норовя разметать кирпичную кладку и вывернуть содержимое ячеек-палат. Гроза жаждала свободы, и Адаму импонировало ее желание.

Он встал с кровати, обошел комнату по периметру и остановился напротив двери.

Ветер ярился с другой стороны. Но в сложившихся обстоятельствах гроза может являться галлюцинацией. Свидетельств, опровергающих, равно как и подтверждающих данное умозаключение, не имелось, и Адам стал ждать.

Ожидание закончилось, когда дверь открылась, пропустив пятно света. Оно упало на лицо, заставив зажмуриться и заслониться ладонью.

– Адам? – поинтересовались из-за двери шепотом. – Если ты тут, выходи.

– Дарья?

– Выходи, – дверь распахнулась. Дарья стояла на пороге, но за ее спиной виднелся еще кто-то, Адаму не знакомый. Он и держал галогеновый фонарик и рюкзак, с которого текла вода.

– Артем, – представился незнакомец и кинул рюкзак Адаму. – Там куртка. Накинь, на улице мокровато.

В коридорах здания было пусто. Редкие окна, затянутые дождем, не пропускали свет, но Дарья и ее новый знакомый неплохо ориентировались.

– Дарья, могу я узнать, что ты затеяла? – спросил Адам, выбравшись на лестницу.

– Сам просил вытащить, шантажист ненормальный, – шепотом ответила Дарья.

– Твой способ является незаконным.

– Зато быстрым.

Лестница уперлась в дверь. За дверью догорала буря. Хаос пространства завораживал, асимметрия молний ввергала в оцепенение. Адам не сумеет шагнуть за порог.

Хаос разрушителен.

– Если ты передумал, – сказала Дарья, зубами стягивая мокрую перчатку, – возвращайся.

В структурированный покой палаты-коробки? Под присмотр камер?

Гроза – лишь атмосферное явление специфического характера. Молнии – природный электрический искровой разряд в нижних слоях атмосферы. Гром – сопутствующий акустический эффект.

Адам шагнул за порог, подставив лицо и руки дождю.

– Вот и умница. Теперь к забору, – Дарья держалась рядом, вероятно, ввиду закономерной неуверенности в самообладании Адама. Ее спутник уже исчез в круговороте воды и воздуха. Его удалось догнать лишь у забора, с которого свисала веревка.

– Забраться сумеет? – поинтересовался Артем у Дарьи.

– Сумею, – ответил Адам и, почувствовав точку опоры, вскарабкался на забор. И, оказавшись на границе, он осознал, насколько происходящее не вписывается в рамки логики.

Дарья уже оседлала забор.

– Слушай, по-моему, сумасшествие заразно, нет? – спросила она, подав руку Артему. – Я же вроде адекватный человек… была…

– Все проходит. – Перекинув веревку, Артем первым соскользнул в черноту.

В машине – рыжий пикап оказался очередной деталью иррационального мира – Артем вытащил из-под сиденья спортивную сумку. Внутри нашлись полотенца и сухая одежда.

– Спасибо, – сказал Адам.

– Всегда пожалуйста, – отозвалась Дашка. – Надеюсь, я об этом не пожалею.

Адам промолчал. Гарантировать что-либо он не мог.

Динка ждала у подъезда. Ярко-желтый купол ее зонта выделялся на фоне серой стены, а белое Динкино пальто делало ее похожей на призрак.

– Ты где шляешься? – закричала она.

– Гуляю.

– С ключами! – Динка сложила зонт. – Совесть имей! Я Валику звоню, а он говорит, что ты домой поперлась. Я сюда, а тебя нету. Стою, как дура…

Чего ей надо? Чего им всем от Елены надо? Пусть бы оставили в покое, признались себе же, что плевать им на всех, кроме себя самих.

– И на звонки не отвечаешь, – продолжала бухтеть Динка. – Свиданка хоть удалась?

– Удалась.

В подъезде с Елены капало. Но пройдет пара минут, и мокрые Еленины следы исчезнут.

– Вижу, что удалась, – нарушила молчание Динка. – Мог бы и на такси отправить.

Не ее дело. Дмитрий занят был… все бывают заняты, даже самые-самые близкие. Ошарашенная этой внезапной мыслью, Елена замерла. Она так бы и стояла, если бы не Динка, вырвавшая сумочку из рук.

– Ну ты и морозишься! – Динка вытряхнула содержимое на коврик и принялась копаться в вещах.

Она не ключи ищет. Вон они блестят, а Динка будто бы не видит.

Что ей нужно?

Телефон!

Она хочет добраться до Дмитрия.

Зачем?

Затем, что желает зла. Она и Валик. Сволочи! Какие же кругом сволочи!

– А! Вот они! – Динка сделала вид, будто заметила ключи. – Уф, не знаю, как ты, а я заманалась. В кроватку, и спать…

Через рассыпанные вещи она просто перешагнула. Елене пришлось задержаться. Ей плевать было на помаду и тушь, на кошелек, в котором осталось полторы сотни, на прокладки в пакетиках и даже на крохотную записную книжку в обложке из натуральной кожи.

Елену интересовал телефон.

Телефон был выключен – села батарея, но Елена поставит на зарядку, и все наладится.

Пикап остановился в пригороде у совершенно незнакомого Дашке забора, на котором буйным цветом цвела плесень. За забором стоял сад, а в нем – деревянное строение с неестественно длинной трубой.

Дашка потерла глаза, надеясь, что видение исчезнет. Не исчезло. Труба белела, крыша чернела, Артем возился с навесным замком на воротах.

Зато дождь почти перестал.

– Мы где? – шепотом спросила Дашка, озираясь. К превеликому ее сожалению, рассмотреть что-либо, кроме дома, не удалось. Окрестности купались в серой мути, и редкие силуэты не то деревьев, не то великанов придавали пейзажу вовсе иррациональный вид. – Мы как сюда попали?

Адам, не поворачиваясь, ответил:

– На машине.

Ну до этого Дашка и сама додумалась.

– Твой знакомый предположил, что ваши действия вызовут ненужный резонанс. Наиболее логичным местом для поисков сбежавшего… сумасшедшего будет твой дом. Или «Харон».

– Правильно предположил. Я заснула? Почему не разбудили?

Голос спросонья был хриплым, а в горле неприятненько першило, грозя ангиной.

– Сон – нормальная реакция организма на пережитый физический и нервный стресс. Объективных причин прерывать сон не было.

Объективных, значит, не было… завезли на край света. Хорошо, что не за край.

– Твой знакомый предложил использовать в качестве временного жилья его дом. Это показалось мне разумным.

Черт, а Дашка успела поотвыкнуть от его манеры говорить. И вообще от всего.

Меж тем Артем справился с воротами – просевшие створки прочертили на мокрой земле две полосы – и вернулся в машину.

– Проснулась? Ты как? Нормально? – Он стряхнул с волос воду и торопливо, словно стесняясь этого места и этого дома, сказал: – Ты ж не против?

Машина заползла во двор, долго и нудно разворачивалась, пока наконец не успокоилась под дощатым навесом.

– Значит, ты тут живешь? – Выбираться наружу Дашке совершенно не улыбалось. Снаружи дождливо и зябко, а в доме наверняка сыро и воняет гнилым деревом. Дашка знала такие дома, пребывающие в состоянии вечной старости.

– Тут. Живу. Иногда. Заходите. Чем богаты, тем, как говорится… – Артем рубанул ребром ладони по сиденью, обрывая фразу.

В доме и вправду было сыровато. Упакованные в глазированную плитку стены водянисто поблескивали и отражали Дашку. Да что там одну – тысячу Дашек, каждая – величиной с мизинец. И спрятаться от них можно лишь за китайской ширмой, где рисованные журавли грациозно кланялись цветам сакуры. Правда, за ширмой уже прятались кровати с медными шишечками и низенький столик для чайных церемоний, оседланный массивным электросамоваром.

– Тут две комнаты, – поспешил объяснить Артем, указывая на одинаковые двери без ручек. – И кухня.

Кухонное пространство делили печь, холодильник «Индезит» серебристого цвета и дубовый стол, во главе которого стоял дубовый же стул. У самого порога скромно приткнулось помойное ведро.

Пока Дашка осматривалась, Артемка ходил следом, разве что в затылок не дышал.

– Тебе переодеться надо, – не выдержала она. – Ты ж промок.

– Мы все промокли, – примиряющим тоном сказал Адам. Он устроился на кровати и уже успел отыскать старый альбом с серыми листами и яркими открытками. – Что увеличивает риск возникновения простудных заболеваний.

Артем исчез за дверью, появился он минут через пять, переодетый в черный спортивный костюм с рыжими лампасами. В руках Артем держал сверток, который кинул Дашке.

– Иди переоденься. А то и вправду заболеешь.

В свертке обнаружился еще один костюм, тоже черный и с лампасами. Штаны оказались коротковаты, а футболка – широковата. Дашка хмыкнула, представив, до чего хороша она будет в этом наряде. Сама виновата, могла бы подумать, собрать сумочку с барахлишком, а не подумала и не собрала – так бери, чего дают, и не ной.

Спасательница.

Выйдя, Дашка увидела картину, весьма ей не понравившуюся: Адам и Артем, в чертовых черных костюмах похожие, как братья, склонились над альбомом и что-то живо обсуждали. С Дашкиным же появлением обсуждение прервалось, альбом закрылся и исчез под матрацем.

– Есть два варианта, – с нарочитой бодростью произнес Артем, вытирая руки о штаны. – Первый – все отправляются спать, второй – сначала говорим, а потом спать.

– Спать не хочу, – соврала Дашка, проглотив зевок.

– Разговор представляется более целесообразным вариантом. Мне требуется вся имеющаяся информация по вашей проблеме.

Вашей… как будто его произошедшее в «Хароне» не касается.

Поведение Дарьи не укладывалось в прежнюю схему, и Адам не знал, как ему реагировать. Логическое исчисление эмоций снова не давало результата. Дарья должна была злиться, поскольку вынуждена была совершить противозаконный поступок, сопряженный с риском для жизни и здоровья, но выражение ее лица не подтверждало наличия злости.

Радости по поводу встречи она также не выказывала.

Дарьин друг и, как он сам выразился, сообщник, напротив, был чересчур дружелюбен, и, поскольку от его благорасположения зависело Дарьино будущее, как, впрочем, и будущее самого Адама, Адам старался выдать ответную реакцию аналогичного характера.

Проявлять дружелюбие по отношению к малознакомой личности с неидентифицированным стереотипом поведения оказалось сложно.

– Итак, Анна Кривошей. Шестнадцать лет. Самоубийца.

Дарья достала нетбук, но включать не стала. Из чехла же появилась прозрачная водонепроницаемая папка. Сквозь пластик Адам разглядел несколько листов, сложенных пополам.

– Анну привозят к нам, и нанятый мной специалист приводит тело в порядок. Но… – Дарья поежилась, точно испытывала переохлаждение. – Но затем он несет тело в церемониальный зал. Предположительно для фотосессии.

Дарья выудила из папки фотографию, которую передала Адаму.

– Я думаю, что это он устроил. На самом деле не нашли ни камеры, ни снимков. Но есть полицейские, и они точь-в-точь как этот. Поза. Платье. Даже лицо! – все-таки Дарья демонстрировала прежнюю излишнюю эмоциональность.

Это радовало.

– И вот закономерный вопрос: на кой ему это надо было?

– Художественный поиск, – предположил Артем. – Новая концепция творчества.

Адам не был уверен в верной интерпретации мотивов второй жертвы. Иррациональность искусства не позволяла установить точные ориентиры.

– Помолчи. Я пока просто рассказываю…

Дарья же говорила эмоционально, резко, жестикуляцией заменяя пропадающие слова.

Система не выстраивалась. Отдельные события представлялись блоками. Блоки соединялись цепочками логико-причинных связей.

Блок первый. «Харон». Мертвая девушка с измененным лицом. Фотография. И фотограф – все-таки Адам согласился с логичностью вывода – без средства съемки. Украдено?

Проникновение.

Убийство. Кража.

Точка.

Блок второй. Клиника. Номер третий. Самоубийство. Всеслава.

Фотография.

Женщина. Мужчина. Девочка.

Он – кто такой он? – не любил фотографировать.

Стоп. Вероятность совпадения ниже уровня достоверной связи.

– Биография.

– Что? – Дарья, собиравшаяся что-то сказать, замолчала и сердито дернула рукава мастерки. Несоответствие размеров одежды требуемым негативно влияло на Дарьино душевное равновесие.

– Анна Кривошей. Ее биография. И перечень ближайших родственников.

Связь между блоками или есть, или нет. Проверить легко. Адам надеялся, что легко.

Артем сделал пометку в дешевом блокнотике, который достал из-под кровати.

С оценкой этого человека Адам не определился. Явная симпатия, выказываемая Артемом Дарье при отсутствии ответной симпатии, но в присутствии доверия, позволившего совершить совместный акт нарушения закона, дезориентировала.

– Платье, – Адам переключился на более понятные материи. – Если я верно помню снимки, которые ты мне показывала, ее наряд также повторяет старый снимок.

Дарья с готовностью снимок протянула.

– Имеются два варианта. Первый: платье то самое, второй: платье изготовлено по точному описанию. Эскизу. Фотографии. Его аутентичность сузит круг поисков.

– И свяжет Максима с девушкой, – добавила Дарья. – Если узнать, по какой мерке платье шилось… и для кого. Я дура, да? Я сама должна была подумать?

Блок третий. Дарья. Орхидеи. Фотография. Качество ее свидетельствует о высоком уровне профессиональных навыков фотографа. Вместе с тем четкая фокусировка изображения не позволяет оценить задний фон и определить точку съемки.

Символизм черной ленты однозначен.

Адаму не по вкусу данная однозначность, но затрагивать эту тему не стоит: Артем предупредил, что Дарья крайне нервно относится к происшествию.

Дарью не следует нервировать.

Дом не любил дождь, и если грозу переносил стоически, то затяжная морось оборачивалась распухшими суставами ставень, судорогой ржавых перил и старческим ворчанием труб.

Жильцы дома, чуя приближение непогоды, раскладывали на подоконниках жгуты из старых простыней, ставили в особые места кастрюли и ведра, вытаскивали из шкафов пуховые шали.

И заветная квартира отзывалась движением. Хозяин ее принимался расхаживать по комнате. Он был бос и полуодет. На белой коже выделялись красные полосы расчесов и даже трещинки с засохшими кровяными каплями.

– Да. Нет. Не знаю.

Человек разговаривал с портретом, глядеть на который он словно бы стеснялся.

– Я ведь тут ни при чем? Я ей обещал? Что я обещал?

Стук дождя в оконное стекло заставил его замереть и прислушаться.

– Ничего я не обещал! – шепотом произнес он. Вздувшиеся с одной стороны мышцы причудливым образом искривляли шею, прижимая ее к острому плечу. Левую руку человека явно свела судорога, и растопыренные пальцы торчали тощей куриной лапой.

– Чего они хотят? Не оставят… раньше не оставляли и теперь… пусть уберутся! Я скажу ей, пусть убирается, пусть…

Звонок в дверь заставил человека упасть на четвереньки. Спина его выгнулась, а кадык задергался, быстро и мелко.

Трели будоражили влажную тишину квартиры. Человек приложил кривоватый палец к губам.

– Тише, – сказал он портрету.

Девушка не стала смеяться над ним. Она никогда не смеялась, лишь смотрела… смотрела – смотрела – смотрела. Она хотела большего. А у него не получалось!

Сейчас получится. Именно сейчас. Он нашел правильный вариант. Да. Определенно. Именно этот вариант единственно верный. У него получится.

Ключ повернулся в замке с оглушающим скрежетом.

– Ты здесь? – женский голос заставил попятиться. Оглядевшись, он нырнул под стол и прижался к ковру, не в силах одолеть страх.

– Я приехала сразу как смогла, – теперь она закрывала дверь изнутри.

Человек знал каждый замок по особому звуку. Знал он и шаги ночной гостьи. Сегодня от нее пахло ванильным мороженым.

– Опоздала? – В голосе женщины не было сожаления. – Хотя… какая разница?

На ее ногах блестели чулки. Потемневшие на носке и пятке, они облегали крохотные ступни, узкие лодыжки и пухлые, мясные голени, уходя куда-то за горизонт клетчатой юбки.

– В следующий раз не приеду. Ты обещал, что завяжешь.

Ноги ступали осторожно и, как показалось человеку, с брезгливостью.

– Вылезай, – жестко сказала женщина. – Мне недосуг с тобой возиться.

Он все-таки выполз, по-крабьи, боком, и, прижавшись к стене, застыл.

– Вот и молодец…

Женская ручка коснулась волос, и человек заскулил.

– Все будет хорошо, – сказала гостья, лицо которой терялось в свете лампы. Человек не помнил, чтобы он ввинчивал настолько яркую лампу. – Ну почему ты такой упрямый?

Она помогла подняться и усадила на низенький детский стул.

– В… д… ш…

Речь пока не давалась. Окостеневший язык ломал звуки, которые стучались о зубы, неудобные, как вишневые косточки.

Его ненавистная спасительница сняла портрет со стойки, положила его на колени и задумчиво воззрилась на лицо.

– Даже так… интересно. Похожа… Где ты ее увидел-то? Ладно, не отвечай…

Он бы и не смог: тело окончательно утратило подвижность. Единственным шансом на спасение оставались чужие – все-таки чужие, несмотря на родство, – руки. К счастью, сегодня она не стала его мучить. Вернув портрет на место, женщина открыла сумочку.

– Знаешь, что удивительно? – спросила она, вытащив железный футляр.

Белая салфетка, накрахмаленная до ломкости, уже лежала на специальном подносе.

Из футляра появились старый стеклянный шприц с полустертой разметкой и блестящим ярким поршнем, ампула с новокаином и вторая, внутри которой жило облегчение.

– То, что я все еще тебя люблю…

И она ушла на кухню.

Человек сидел, слушал, как гремит на кухне посуда. Взгляд его был устремлен на портрет. Эта женщина… не та, которая скрыта, но та, что на поверхности, спасет.

Букет доставили утром. Дашка не спала, смотрела, как линяет ночь, зевала на стекло и писала собственное имя на нем. Имя таяло, небо прояснялось, окрестный мир оживал. Птичье пение мешало сосредоточиться, и Дашка сосредотачиваться бросила. Слушала. Мечтала ни о чем. И вполглаза наблюдала за Адамом.

Он ни словом не обмолвился о больнице.

И по виду не скажешь, что его там мучили. В прошлый раз он вышел одичалым, вздрагивающим от малейшего звука. А глаза так и вовсе мертвыми были.

Теперь глаза живые и где-то непривычно наглые, но сам Адам – другой.

А если он и вправду шизофреник?

От этой крайне неприятной мысли Дашку отвлекло тарахтение мотора. Оно же заставило выползти на улицу как раз для того, чтобы ворота открыть.

– Дарья Белова? – поинтересовался рыжий паренек на скутере. – Распишитесь, пожалуйста.

Дашка расписалась и получила коробку. Внутри что-то гремело и перекатывалось, хорошо хоть не тикало.

– От кого подарочек?

Курьер пожал плечами и исчез. Только тарахтение скутера еще долго перебивало птичьи трели.

Дашка еще раз встряхнула коробку и подумала, что возвращаться в дом все же не стоит. В конце концов, она имеет право на личное пространство. И подарочек, если уж на то пошло, прислали ей.

Воровато оглядевшись, Дашка направилась в сарай. Дверь она оставила приоткрытой, чтобы внутрь проникало хоть сколько-то света. Поставив посылку на капот, Дашка внимательно осмотрела упаковку.

Коробка обыкновенная, картонная, из-под вафель «Витюша» производства Семеновской кондитерской фабрики города Зарайска. Где этот город находится, Дашка представляла слабо, но пометочку в памяти сделала, так, на всякий случай. Скотч, которым была аккуратно – даже чересчур аккуратно – обмотана коробка, Дашка вспорола ключом.

Открывала она с опаской, готовясь отпрыгнуть и спрятаться, хотя прятаться в сарае было негде. Впрочем, содержимое посылки оказалось на редкость мирным.

Белая орхидея, черно-белая фотография в рамочке и черные туфли. В чем подвох, Дашка не сразу сообразила. Она выложила орхидею и фотографию – ракурс новый, но Дашка по-прежнему хороша, и взяла в руки туфли. Ее размер. Не ее модель – чопорные лодочки без каблуков. И подошва тонкая, картонная. В таких если и ходить, то по паркетам.

Вот тут-то Дашка и сообразила: не принято ходить в подобных туфельках. В них лежат, спокойно, чинно, с закрытыми глазами.

– Ну и сволочь же ты, – сказала она, хотя вряд ли неизвестный имел возможность слышать Дашку. – Придумал бы что-нибудь новенькое?

Собрав подарки в коробку, Дашка вернулась в дом.

– Вот, – сказала она, вытряхнув содержимое на стол. – Правда, прелесть?

Артем сонно мотнул головой, то ли соглашаясь, то ли, наоборот, не соглашаясь. Адам же, отодвинув и несчастный цветок, и снимок, взял туфельку. Он поставил ее на ладонь и поднес к глазам, принюхался и разве что не лизнул.

– Он настырный, да? – Дашка спрашивала, потому как всеобщее преисполненное трагизма молчание действовало ей на нервы.

– Это очень дорогая обувь, – выдал заключение Адам.

– Спасибо. Мне приятно.

– Натуральная кожа. Внутренняя часть – шелк. Если не ошибаюсь, также естественного происхождения. Обрати внимание на шов по подошве.

Дашка обратила. Шов как шов. Гладенький. И ниточки черненькие с черным же сливаются. Адам же, перехватив туфлю, согнул ее.

– Промежутки ровные. Но не идеально ровные. И степень натяжения нити различается. Ручная работа.

Надо же. Кто-то сидел и шил туфли, возможно, торопился, думая, что шьет для мертвеца.

– Примерь, – велел Адам.

– Ни за что!

– Примерь. Артем, помоги ей.

Снова этот упрямый взгляд, от которого холодок по коже бежит и в желудке неприятственно урчит. Подчиняясь взгляду, Дашка плюхается на табурет и позволяет Артему – предатель! – надеть туфельку.

– Идеально, – говорит Темка, отворачиваясь.

Прелестно. Дарья, конечно, мечтала себя Золушкой ощутить, но не при таких же обстоятельствах!

– Просто с размером угадал.

Вторую туфельку надела сама сугубо из чувства противоречия, а еще из желания заткнуть тонкий голосок здравого смысла, подсказывавшего сорваться и бежать. Не важно куда, главное, подальше. В нору, в дыру, в Африку!

– Знаешь, а они ничего… симпатичненькие, – Дашка прошлась по комнате и попыталась встать на носочки. Не будет она бояться! И убегать не станет.

– У тебя есть тональный крем? Или пудра? – поинтересовался Адам.

Зачем ему?

– Зачем тебе? – спросила Дашка, плюхаясь в кресло.

– Не мне. Тебе.

Крем он нанес на ступни ровным слоем, затем снова надел туфли и попросил:

– Пройдись до окна и назад.

Темка наблюдал за манипуляциями, вмешиваться не пытался, вопросов не задавал.

А если это все-таки он? Разыграл спасителя, втерся в доверие… прошлый портрет чересчур большой? А цветочная конструкция сложна? Незаметно не пронесешь… тогда это показалось аргументом. А если изготовить заранее и спрятать? А когда Дашенька заснет крепко-крепко, принести. Заметила бы она Артемово отсутствие?

– Все? – Догадка выводила ее из себя, потому что если так, то друг, который не совсем и друг, – враг. – Или еще гулять?

– Хватит.

Туфли Адам снимал сам, стараясь избегать прикосновений к Дашкиным ногам. Ну хоть что-то от него, прежнего, осталось.

– Смотри, – он протянул туфли. – Видишь?

Видит. Желтые пятна тонального крема на темном шелке.

Натуральный, китайский… и работа ручная.

– Идеальное совпадение. Обрати внимание на наружную часть стопы.

Дашка обратила, хотя все равно ничегошеньки не поняла. След как след. На песке такие же остаются.

– Подошва идеально соответствует отпечатку. Следовательно, и рисунку твоей ноги. Причем как на правой, так и на левой туфле, – Адам поставил испачканную обувь на стол. – Сделана поправка на факт естественной асимметрии стоп.

– Он шил туфли для тебя, – подвел черту Артем. – Не угадал размер, а… не знаю. Слепок сделал! Отпечаток получил! Еще как-то выпендрился, но эти туфельки – твои.

– Спасибо, я поняла.

И прочувствовала до мурашек под кожей.

– В нашем городе я знаю лишь одного человека, работающего с обувью, – Адам прикрыл веки. – Я поговорю с ним.

Вряд ли разговор что-то даст. Поклонничек Дашки не настолько туп, чтобы оставлять горячий след.

– Наличие повторяющегося элемента во всех эпизодах свидетельствует о важности данного элемента в системе координат субъекта. Следовательно, именно элемент является ключом к пониманию мотивов и прогнозированию его действий.

Это он о чем? На невысказанный вопрос Артем ответил по-своему: взял фотографию и повернул к Дашке.

– Не знаю, как там с координатами, но найти этого урода надо.

Тут Дашка согласилась с Артемом. И подумала, что, возможно, искать не придется, что урод рядышком стоит, наблюдает за реакцией. Он ведь не просто так, по доброте душевной, подарочки дарит, ему любопытненько на Дашкины мучения посмотреть, но вот она, назло всем, мучиться не станет.

– Найдем, – Дашка улыбнулась широко, как могла. – Обязательно найдем.

Прямо сейчас поисками и займется.

Откуда Адам начать просил? С девочки? С биографии?

Двумя часами позже Дашка стояла во дворе и, запрокинув голову, смотрела на крышу. Та терялась в ярком солнечном свете, и в глазах скакали сине-красные круги. Они долго не отпускали Дашку, расплываясь уже по асфальту.

Дашка терла глаза и сквозь разноцветное марево пыталась разглядеть следы недавней трагедии. Асфальт как асфальт, с трещинами и сухой желто-зеленой травой.

Кроме дома, крыши и травы во дворе имелось еще множество объектов, к примеру крупнотелая женщина с выжженными до белизны волосами. У ног ее стоял пластиковый таз с бельем, на шее виднелось ожерелье из прищепок. Женщина действовала неторопливо. Она наклонялась – короткий халатик ее задирался, обнажая белые бедра, – извлекала жгут белья и встряхивала. Жгут расправлялся в тряпицу – наволочку, простыню или же растянутую майку, которая повисала на веревке. Пара прищепок завершали действо. И женщина тянулась за следующим жгутом.

– Здравствуйте, – сказала Дашка. – Скажите, вы ведь здесь живете?

– Ну?

Дашка решила, что ответ утвердительный.

– Тогда вы, наверное, знакомы с Анной Кривошей.

– Анютку? Анютку знаю. – Женщина глянула на Дарью с явным интересом и, пересадив последнюю прищепку на разноцветное платье, предложила: – Прогуляемся?

Гуляла она, как была, в красном халате и домашних тапочках. На тапочках сияли пайетки, а шею дамы змеей обвивала золотая цепь с дешевым пластиковым кулоном.

– И Тоньку знаю… – сказала она, выбравшись из двора. – Они пару лет как переехали. Я аккурат под ними живу. В первый вечер затопили…

Из кармана халатика появилась сигарета, длинная, тонкая, соответствующая образу.

– Ну так и познакомились. Тонька мне сразу деньги совать стала, хотя ж ее вины и не было, если разобраться. Трубу прорвало. А кто виноват, что трубу прорывает? Кто виноват?

И спустя годы этот вопрос продолжал волновать даму.

– Лолка я, Лолита, – с достоинством произнесла дамочка и, оскалив белые керамические зубы, кинула: – Мамочкой работаю. И чтоб ясно было, говорю с тобой только из-за Тоньки.

– Спасибо.

Лолита повернулась и пошла по натоптанной тропе, пересекавшей жиденький газон. Трава росла клочьями, то тут, то там блестели фантики и осколки стекла. А под кустом жимолости Дашка приметила выводок бутылок.

– Он ее в дурку упер. Сказал, что так лучше. Хрена. Она его боялась.

– Кого?

– Муженька бывшего.

Кусты расступились, явив крохотную лавочку: широкая доска на двух пеньках.

– Это еще батя мой сделал, – с гордостью в голосе произнесла Лолита. Места на лавочке для двоих было маловато, и Дашка осталась на ногах. Лола же, вытянув полные, но не утратившие красоты ноги, заговорила:

– Сначала мы так… ну, привет-пока. А потом я приболела… да нет, не то чтоб приболела. Наши терки. Попало мне. Избили так, что дышала еле-еле. А к врачу не пойдешь. И девки, твари, разбежались. А Тонька пришла… выходила… и ничего. Другие-то брезгуют с такой, как я… честные больно. А Тонька – никогда ни словечком. Понимала. Как-то я сама разговор завела, не хотела непоняток. Она меня послушала и говорит: не судите, мол, и судить вас не станут.

– Не судимы будете, – поправила Дашка.

– Точно. Сечешь. Так вот… про что я хотела?

Глаза Лолиты, обведенные лиловыми и желтыми тенями, были пусты.

– Про мужа хотела… видела его раз. Случайно. Он на площадке под квартирой терся. Я шикнула. Ну мало ли… чужой-то. А он ничего, спустился этажом ниже. Вечером Тонька появилась. Белая. Трясется. Несет чушь какую-то, что теперь все. Про какую-то Анькину фотографию. Хрень, правда?

Когтистые пальцы царапали ткань, оставляя на шелке призрачные светлые следы.

– Я ей налила стопочку. Вообще-то она не пьет, а тут выпила. Ну и понесло ее. Наслушалась… да… он ее сумасшедшей делал. Сдать хотел, а не вышло. Ну а как не вышло, то иначе решил.

Лолита, зашвырнув очередную недокуренную сигарету в кусты, сказала:

– Хочешь ее квартиру глянуть? Не думай, мне она после того вечера ключи оставила. На всякий случай. Я думала, что случай-то случаем, но чтоб такой – нет. И Анька нормальная девка… чего с ней вдруг? А этот, который приходил разбираться, нес фигню. Били ее… Ну Тонька пару раз приложила, но по-матерински, без злобы… Тонька не виноватая.

По лестнице Лолита поднималась тяжело, прихрамывая на левую ногу. Остановившись перед дверью с порезанной обивкой, велела:

– Поднимайся выше. Жди. Принесу.

Обещание она сдержала, появилась с ключом, к которому крепился брелок-сердечко.

– А когда вы Антонину в последний раз видели? – Дашка взвесила на ладони ключ.

– Ну… тогда, когда Анька с крыши сиганула.

Дверь оказалась хитрой. Под кожицей дешевого дерматина скрывалась сталь. И замок не такой простой: с массивными штырями и глубокими пазами.

– Она ее в первую же неделю заказала, – пояснила Лола, протискиваясь в прихожую. – Вместе с этим…

В прихожей под зеркалом стоял сейф. Старый железный ящик болотного цвета. Сейф был открыт, а содержимое его – несколько папок, стопка бумажных носовых платков и крем для обуви – доступно к обозрению. Дашка и обозревала. Тщательно прощупывала платки, просматривала папки – счета за квартиру, квитанции и гарантийные талоны на обувь.

Коридор поворачивал, открываясь дверными проемами.

Гостиная. Мягкий уголок советских кровей. Высокий стол и плазменный телевизор. Занавески белые, словно марлевые, покачиваются, хотя окна плотно закрыты.

Спальня. Две кровати. Шкаф. Тумбочки. Плоский черный ящик.

– Там Анькины картинки, – пояснила Лолита.

Дашка ящик все равно открыла, не потому, что Лолите не верила, просто желая познакомиться с рисунками. Светлые акварели. Нежные вуали красок, где лазурь перетекает в малахит, а его то тут, то там прорезают золотые всполохи.

– Красиво? – Лолита заглядывала через плечо. – Вот умела же ж. Вроде ничего такого, но…

Дядя Витя оценил бы. И нашел бы для девчонки место в коллекции человеческих талантов, а рисунок пристроил бы на стену. В бункере множество стен… на тысячу таких рисунков хватит.

И горько оттого, что не будет этой тысячи.

– Она и мне дарила. Нарисует, принесет. Возьмите, тетя Лола, если нравится. Я брала. Красивые. И с душой. Редко так, чтоб ко мне и с душой…

Рисунки все разные и вместе с тем похожие, в них есть то, что принято называть авторским стилем, – незримое присутствие. Дашка почти видит девочку, акварельно-хрупкую, нежную. Она любила свет. Тогда почему умерла? Прыжок с крыши?

Убийство?

При другом раскладе Вась-Вася поделился бы и официальным заключением, и, при удаче, отчетом о вскрытии, но сейчас ему звонить нельзя.

Так что же здесь произошло?

На самом дне коробки между двумя жесткими листами затесалась фотография. Простая, черно-белая, но вместе с тем удивительно яркая. Девочка на снимке смотрела не в камеру и улыбалась кому-то, но сдержанно, словно стесняясь и себя, и улыбки.

– Ой, а я такой не видела. Тонька фотографироваться не любила. Ну я говорила, да? Боялась она. И Аньке запрещала.

Круглый подбородок, щеки с ямочками и легкая тень локона над ушком.

– А она, значит… и хорошо вышла-то! Если по правде, то лучше, чем в жизни…

Дашка вздрогнула при этих словах. Конечно! Эта фотография родом из той же коллекции, что и Дашкины. А вот орхидей нет.

– Она не говорила про цветы? Или, может, кто-то подарки дарил? – спросила Дашка, пряча фотографию в сумку. Лолита не стала возражать, а на вопрос лишь руками развела – не знает.

Жаль.

В доме было не так, как должно. Ощущение неправильности пространства с уходом Дарьи и Артема усугубилось. Адам честно пытался дистанцироваться от ощущения, но логика вновь оказывалась бессильна перед эмоциями. Страх накатывал. Отуплял. Мешал.

Адаму следует успокоиться.

У него нет сил успокаиваться. Ему необходима помощь.

Помощь будет означать возвращение. Возвращение – признание бегства. Неприятности для Дарьи. У нее все равно неприятности. Нет. Нельзя. Он сам справится. Он – человек разумный. Разум – доминанта его личности. Modus vivendi. Альфа и омега.

Возвращение – гибель разума.

Точка.

Адам заставил себя подняться и пройтись по комнате. Он останавливался рядом с каждым предметом в ней, брал в руки или прикасался, знакомясь с вещами.

Неровная занозистая поверхность дерева. Сухость старого лака. Скользкий бок самовара с крапинами ожогов. Пепельница – стекло. Она пуста. Половицы хрустят. Под кроватями – серые клубки пыли.

Кухня. Шершавая печь, от прикосновения к которой на пальцах остается белый след. Мел забивает папиллярные линии, стирая отпечатки.

Разве здесь твое место, Адам?

Возвращайся.

Нет.

Осмотр продолжается. Кастрюля. В ней вторая. Комплекты разные. Крышки сидят неплотно. Сталь тонкая, китайского проката. На днище – следы копоти. Котелок. И черный шлем с трещиной. В отличие от кастрюль шлем в пыли, но сквозь нее видны характерные потеки на внутренней поверхности.

Шлем Адам вернул. И сам же вернулся в комнату. Занавесив окно – сквозь тонкие шторы просвечивал непривычный мир, – Адам взял трубку.

Чужой телефон. Неудобные кнопки. Слишком крупный дисплей. Но это не имеет значения для исполнения основной функции.

Номер Адам помнил наизусть.

– Геннадий Юрьевич? – спросил он, когда связь установилась.

Не связь – невидимый поводок между двумя людьми, с помощью которого один способен воздействовать на другого.

– Это Адам. Тынин.

В трубке раздалось урчание, и раздраженный – этот человек всегда пребывал в какой-то крайней степени раздражения – голос произнес:

– Выпустили уже?

– Выпустили, – Адам коснулся стены.

Скользкая плитка, отлитая из молочно-белой керамики.

– И чего?

– Черные туфли-лодочки. Верх – телячья кожа. Внутренняя отделка – шелк. Размер тридцать девятый. Легкая асимметрия стоп с доминирующей правой. Ваша работа?

Стена щелкнула и подалась под пальцами.

– И что?

– Я нуждаюсь в подтверждении или опровержении. А также в информации о заказчике…

– На хрена? – поинтересовался Геннадий Юрьевич и срыгнул. – Или ты там совсем свинтился?

Плитка стала под острым углом к стене. За ней имелась дыра как раз такого размера, чтобы просунуть руку. Адам просунул и уперся во что-то жесткое и мерзостно-липкое.

Следовало бы надеть перчатки.

– Возможно, ваш клиент…

– Псих он, а не клиент. С кровати поднял. Денег кинул. И ботинки ношеные приволок. Типа, по ним делай. А я чего? Я и сделал. Денег-то неплохо кинул… неплохо…

В трубке захрустело, и звук этот неприятно резанул по нервам.

– Имени не знаю, фамилии тоже, – продолжал отчитываться Геннадий Юрьевич. – Харя средней паршивости. И возраст средний. Вообще невзрачненький типчик. Сильно накосячил?

– Сильно, – признался Адам, которому все-таки удалось подцепить неизвестный предмет.

– Пон-я-я-ятненько… Заказ вообще-то бабень забирала. Вот она – ничего. И на копытах у нее не хрень китайская, а Raffiaswoon от Stuart Weitzman. Причем оригинальненький… Тряпье соответствует. И морда шлифованная, но без фанатизму.

Если бы вещи обладали волей, Адам сказал бы, что предмет не желает покидать убежище. Он то и дело застревал, вынуждая раскачивать его, как осколок в ране.

– Я сказал бы, что дамочка из модельной тусовки. Не сама, конечно, рожей торгует, но рядом держится.

– Рост? Типаж? Особые приметы?

Чем сильнее сопротивлялся предмет, тем крепче становилось желание выковырнуть его.

– Ну… загнул, – Геннадий Юрьевич всхрапнул в трубку. – У тебя, Тынин, совсем мозг выморозился. На кой мне ее особые приметы? Размер ноги тридцать пятый. Сойдет?

– А рост? Цвет волос? Типаж?

– Господи… да ты прилипчивый, как скотина. Пиши. Рост средний. Волосья рыжие, но может статься, что и парик. Глазья зеленые. Белая. Ну в смысле не китайка там.

– Кожа?

– Кожистая кожа! – рявкнул Геннадий Юрьевич. – Пудреная.

– Светлая или смуглая?

– Загорелая.

Женщина среднего возраста среднего роста европейской внешности. Волосы рыжие, крашеные. Естественный оттенок неизвестен. Глаза предположительно, зеленые. Размер ноги – тридцать пятый. Финансово обеспечена. Предположительно связана с модельным бизнесом. И совершенно точно имеет отношение к человеку, который отправил Дарье туфли.

Дарья расстроилась, хотя и пыталась скрыть эмоциональные переживания.

В трубке раздались гудки. Геннадий Юрьевич предпочел закончить разговор, доставлявший неприятные ощущения, и следовало радоваться, что он хотя бы на вопросы ответил.

Адам вернул телефон на стол и все-таки вытащил предмет из тайника.

Шкатулка. Высота пять сантиметров. Длина – пятнадцать. Ширина – семь. Изготовлена из дерева, покрыта лаком. Вследствие неправильного хранения лак потускнел.

Бумажной салфеткой Адам очистил шкатулку от пыли. На боковинах и крышке проступил узор – белые и голубые розы. Крышка откинулась легко, продемонстрировав винно-красную обивку. Однако Адама заинтересовала не она – фотографии на дне шкатулки. Их было несколько, перетянутых крест-накрест узкой лентой.

Снимки Адам разложил крестом, и в центре оказалась фотография темноволосой коротко стриженной девушки. Острые черты лица и манера смотреть словно бы искоса кого-то напоминали, но Адам не сразу понял, что напоминали они Дарью, но очень молодую, шестнадцатилетнюю, с которой он сам, Адам Тынин, не был знаком. Но только Дарья умела улыбаться вот так широко и не стеснялась этой улыбки. И вот эта поза ее – характерная, в три четверти оборота. Голова поднята, руки скрещены на груди, а левая нога выставлена и полусогнута в колене.

Но при всем внешнем сходстве девушка не была Дарьей.

Вопрос: что в данном случае имеет определяющее значение – сходство или различие?

Адам сложил фотографии и, перевязав лентой, спрятал в шкатулку. А шкатулку убрал в тайник. Новые обстоятельства требовали оценки.

На крышу Елена поднялась сама. Ей было тесно в доме. Комнаты вдруг стали маленькими, захламленными. Елена открыла все окна, но легче не стало.

Наверх!

Она выбежала на лестницу, взлетела на последний этаж и с восторгом увидела приоткрытый люк.

Черная крыша с ободком-парапетом. Лес антенн и проводов. Битое стекло и куски кирпича. Чья-то тетрадь, придавленная камнем. Лежит, верно, с прошлого года, промокала не единожды, высыхала не единожды. Листы стали ломкими, а буквы стерлись.

Елена убрала камень и взяла тетрадь в руки.

– Я отпущу тебя, – пообещала она, проводя мизинцем по грязной обложке.

Елена села на парапет и, вырвав из тетради лист, принялась складывать самолетик. Закончив, она столкнула его вниз и смотрела, как он падает, кувыркается, пытаясь зацепиться куцыми крыльями за воздух.

Листов в тетради оставалось еще много.

Когда-то точно так же облетали листья. Клен, совсем как человек, лысел с вершины. Темно-бурые листья отламывались тяжело, падали вниз и кувыркались на ветру. Лишь у самой земли кувырки переходили в скольжение, и листья прятались под днище старенького «ЗИЛа».

Елена – Леночка – собирала их, выискивая те, которые без червоточин, но с выпуклыми, восковатыми жилками. Сушила в газетах, придавливая сверху энциклопедиями, а потом, уже сухие, складывала.

У матери листья вызывали раздражение. Бабка просто терпела Леночкины чудачества.

Как-то давно все… ушло все… и Леночка ушла. Скоро наступит время Елены. Ветер тронет ее, пробуя на крепость, потом ударит со всей силы, обрывая тонкие жилы между настоящим и прошлым. Он толкнет ее в будущее, непрочное, как осенний воздух, и спрячет в складках времени.

Навеки.

Это же так просто. Очевидно.

Елена держала на ладони последний самолетик.

– Лети, – приказала она шепотом, стряхивая самолет в пропасть.

Смотреть, как он падает, Елена не стала. Она поднялась, прошлась по краю крыши и, добравшись до угла, остановилась.

Еще не время: ветер только набирает силу.

Еще не время. Но время – рядом.

Совет устроили в саду. Старые яблони сплетались ветвями в узорчатый полог. В прорехи листвы лился свет, и клеенчатая скатерть пестрела белыми горячими пятнами. Гудели шмели. Пахло свежестью и землей. И запахи были столь сильны, что пробивались сквозь кордоны насморка: здравствуйте, последствия предыдущей ночи. Вот она, расплата за ковбойство и прогулки под дождем.

И ведь что обидно: никто больше не болеет. Адам мрачен, как сыч, но вроде здоров. Артем, наоборот, неестественно весел, но тоже здоров. А у Дашки насморк.

– Итак, что мы имеем? – задал риторический вопрос Артем, открывая заседание хлопком по шее. – Во-первых, Анна Кривошей и ее самоубийство, в котором появились новые обстоятельства.

На скатерть легла добытая Дашкой фотография.

– Во-вторых, Антонина Кривошей, в девичестве Малышевская, и еще одно самоубийство.

Адам устроился под низкой веткой, и листья касались его макушки. Когда Адам шевелился, листья тоже шевелились. Сейчас он подался вперед, водрузил локти на стол, а руки сцепил замком:

– У нас нет материальных свидетельств данного происшествия, равно как и связи его с фотографией.

Тонкий намек на то, что Адаму могло привидеться. Дашка намек поняла, а вот Артемка мимо ушей пропустил, уж больно нравилась ему руководящая позиция.

– В-третьих, Дашка, твои фотографии…

Выразительный взгляд, в котором читается предупреждение.

– Я самоубиваться не собираюсь, – буркнула Дашка. – И вообще… высоты боюсь.

Это было ложью. Не боялась она никогда. Подходила к краю крыши безбоязненно. Когда? Когда-то наверняка подходила. И смотрела вниз, видя черное асфальтовое поле с разноцветными машинками.

Дашка моргнула. Это не ее воспоминание!

А чье?

– Теперь по тому, что Адам накопал. Ищем усредненную женщину с маленькой ножкой и любовью к дорогим нарядам. Предположительно наш объект связан с модельным бизнесом. Так?

Ему нравится играть в сыщика, кажется, что это – не по-настоящему, что имеются только факты, которые необходимо сопоставить, и логические загадки. А люди, которые где-то между фактами и загадками, не важны. Дашка понимала этот азарт и жалела Темку: когда-нибудь он не успеет разгадать загадку и получит труп, а с ним – и чувство вины за нерасторопность.

Дашка накрыла солнечное пятно рукой. Свет согревал, он проникал сквозь кожу, окрашивая ее нежно-розовым. Красиво, как небо на закате.

С крыши закаты видны лучше.

– Ну и я… вот, – Артем достал блокнот и вырвал страницу. – Адреса. Все, которые раздобыть получилось. Его и вправду Максимом звали. Макс Негодин. Макс Нег. Это псевдоним.

На бумажке полтора десятка пунктов. Все перечеркнуты.

– Я проверил. С одной квартиры он в феврале съехал, а с этой – месяц назад. Полгода назад. Пять месяцев…

Максим. Надо бы Вась-Васе сообщить про имя и про другое. Это будет правильным и в рамках законодательства, но Дашка уже нарушила законодательство, так стоит ли дергаться?

– У него была своя квартира, но он ее продал, – Артем делает паузы между фразами. Ждет похвалы, и Дашка хвалит:

– Молодец. Хорошо поработал.

Вряд ли сам. Что говорил? Знакомая есть? Какая-нибудь дамочка бальзаковского возраста, безнадежная в своем стремлении обрести личное счастье. Совсем как Дашка.

– Частая смена мест жительства при отсутствии явной мотивировки в виде патологической страсти к переменам свидетельствует о наличии мотивов иного порядка, – Адам нарушил молчание.

– Страх, – Дашка подвинула бумагу к себе.

А почерк у Артема аккуратный, женский почти. Особенно завитушки в буквах «щ» и «б» смешными получаются.

– Если он от кого-то бегал, то почему оставлял адреса Людочке?

Значит, ее Людочкой звать. Людмила. Или Людмила Ивановна с толстой косой, в которой набралось уже седины. А может, у нее стильная стрижка и очки в квадратной оправе, говорящие о свободе взглядов и исключительности мировоззрения.

Дашка, ты ревнуешь?

Ничуть.

– Кто такая Людочка?

Спасибо, Адам, за вопрос. Дашке самой интересно было бы узнать, кто же такая эта Людочка.

– Замдиректора галереи «Пегас», – ответил Артем. – Выставками занимается. Иногда выступает как агент. Она говорит, что Макс ее достал.

Бедняжка.

– То есть профессиональная заинтересованность в данном контакте? – уточнил Адам.

– Ага. Он о выставке грезил. Только Людочка говорит, что у него уровень средненький. Не без способностей, но…

А это у нас что? Самодовольство? Неужели Темке Людочка говорила другое? Например, что Темка талантливый и себя на пустяки растрачивает? Что, возьмись он за ум, мог бы добиться многого? Естественно, с Людочкиной помощью. А помочь она была бы рада.

Берегись, мальчик Темка, альфонс с принципами, не то придется принципами поступиться.

– Итак, имеем конфликт мотивов: страха и желания профессиональной самореализации. Я могу предположить, что данный субъект доверял вашей знакомой и надеялся на ее помощь в будущем. Вследствие чего предоставлял ей актуальные контактные данные. Таким образом, нам необходим последний адрес из списка.

Логично. Но Дашка чует подвох.

– Съехал. Месяц назад, – повторил Артем, улыбаясь во всю ширь. – А куда, Людочка не знает.

Какая жалость.

– Поэтому лучше сосредоточиться на женщине, которая забрала заказ.

И через нее выйти на Дашкиного поклонника-извращенца. Дашка не против. Конечно, с крыши прыгать она не собирается – да и крыша у Темки не та, чтобы самоубиваться, – но, если урода найдут, Дашке будет спокойнее.

– Еще кое-что, – Адам смотрел на Дашку. – Необходимо провести эксгумацию останков Анны Кривошей.

Вот уж правда: Тынин вернулся.

– Зачем? – Дашка дала себе слово, что в жизни не позволит подбить себя на эту авантюру. Но ответил почему-то не Тынин, а Артем:

– Чтобы понять, сама ли она прыгнула.

Дашка все равно попробовала оказать сопротивление:

– Есть заключение. Официальное. И…

– Высока вероятность неверной интерпретации данных.

– А ты, значит, интерпретируешь верно? Ах да, ты гений… как я забыть могла?

Тынин не улыбался, смотрел серьезно и с упреком: действительно, Дашенька, как это ты забыть могла?

– Нет, – сказала Дашка, выбираясь из-за стола. – Нет и еще раз нет!

Тиха кладбищенская ночь, только комары приветственно звенят да мечутся в поднебесье тени летучих мышей. Одна вспорола воздух перед самым Дашкиным носом. Дашка взвизгнула.

– Тише, – буркнул Артем, перекладывая лопату на левое плечо.

Шли по дорожке, почти неразличимой в темноте. Проплывали тени крестов и кривоватые силуэты надгробий. Дашка старательно гнала из головы недобрые мысли, связанные сразу и с Уголовным кодексом, и с суевериями, а заодно столь же старательно не замечала некоторых, чересчур подвижных теней.

Звук, похожий на рокот мотора, заставил ее замереть и перекреститься.

– Это козодой, – спокойно прокомментировал Адам. – Птица. Из отряда козодоеобразных.

– Сам ты… козодой.

Легче не стало. Какого лешего они тут делают? В полночь. На кладбище. С лопатами.

Могилу вскрыть собираются. Вот как раз к ней и вышли. Деревянный крест выделяется среди гранитных глыбин. Пятно света выхватило снимок: молоденькая девушка в бирюзовом платье.

– Венки отодвинь, – шепотом скомандовал Артем, убирая фонарь в карман.

Что ж, луна давала достаточно света.

Венки Дашка оттаскивала к скамеечке, врытой неподалеку. Укладывала аккуратно, уговаривая себя, что все это – необходимость, а после, когда эксгумация завершится, Дашка вернет веночки на место.

Клинки лопат вошли в землю, как в масло, выворачивая ее – свежую, сырую – на траву. Работали молча, слаженно. И Дашка смотрела, как высятся земляные горбы по обе стороны могилы, и не вздрогнула, когда лопата скрежетнула о крышку гроба.

Расчищали.

– Поднимаем? – Артем отложил лопату и вытер пот.

А ему ведь тоже не по себе. Он смерти боится и не готов увидеть, что происходит с телом после похорон. Дашка и сама не готова.

– Дарья, принеси сумку, – попросил Адам.

Принесла. Подала и приняла марлевую повязку, от которой исходил резкий химический запах.

– Спустись.

Ну уж нет. В могилу – в чужую разрытую могилу! – она не полезет.

– Я не справлюсь без твоей помощи, – Адам надел маску и натянул перчатки. – Одного фонаря будет мало.

Дашка съехала по склону, и комочки земли громко застучали по крышке гроба. Края ямы показались невообразимо высокими, и Дашка оцепенела: а если они не смогут выбраться? Застрянут? До утра? А то и навечно?

– Спокойно, – Артем коснулся ладони. – Просто стой и держи фонарь.

Она не справится. Ей бы в машине пересидеть, думая о вечном.

Фонарь оказался увесистым и широким, держать его пришлось обеими руками.

– Дышать лучше ртом, – запоздало предупредил Адам и дернул крышку.

Ну конечно, та поддалась сразу, и Дашка прижалась к сырой земляной стене, закрыла глаза и дышала, пропуская сквозь легкие сладкий смрад разложения. Артем был рядом.

Чертов мальчишка был рядом и тоже держал фонарь. И Дашку поддерживал под локоть. Дескать, я здесь, не волнуйся, все нормально… Какое нормально? Разве это нормально?

Ртом дышать надо. Сквозь мелкое сито марли. И не смотреть.

– Даша, посмотри.

Ни за что!

– Дарья, пожалуйста, посмотри, – повторил просьбу Адам.

Нет, он точно псих. И из Дашки психа сделает. Параноика шизоидного. Или шизоида параноидального, не суть важно.

– Дарья, это всего-навсего тело. Белково-углеводная оболочка на ранней стадии разложения. Оно не обладает волей и не способно причинить вреда. Естественное отвращение преодолимо. – Голос Адама оставался спокоен и сух. – И тебе прежде случалось видеть мертвецов в гораздо худшем состоянии.

Раньше. Как правило, при свете дня и в окружении, которое не способствует возникновению нерабочих мыслей.

Артем отпустил Дашкин локоть, подвинулся к гробу и присвистнул:

– Ни черта себе! Это же…

…Не то тело.

В гробу лежала женщина лет сорока – сорока пяти с виду, обряженная в белую некогда ночную рубашку и прикрытая одеялом. Голова ее была повернута набок, глаза закрыты.

– И… и кто это? – сглотнув слюну, спросила Дашка.

– Номер третий, – ответил Адам, и в голосе его звучало удовлетворение. – У меня не было галлюцинации. Она действительно умерла.

Адам вытащил из гроба жухлый лист сирени и сказал:

– Я должен провести вскрытие.

– Здесь?!

– Лучше, если в «Хароне».

В «Хароне» ему показываться не стоит, а в Артемовой берлоге только посторонних трупов и не хватало. Адам все понял правильно:

– В таком случае вам придется ассистировать…

То, что происходило дальше, Дашка хотела бы забыть, но подозревала, что получится вряд ли. С кладбища выбрались ближе к утру, Дашку трясло, знобило и тошнило. Прямо за оградой вывернуло в кусты, и Артем, до того момента державшийся почти нормально, последовал ее примеру

– Теперь мы с тобой по-настоящему близки, – сказал он, сплевывая вязкую слюну. – Под один куст…

– Заткнись, – попросила Дашка.

В машине она легла на заднее сиденье и закрыла глаза. Разноцветные комья земли катились в яму, стучали по крышке гроба.

– Мы кому-нибудь сообщим? – поинтересовался Артем.

– Нет.

Дашка отвечала, не открывая глаз.

– Почему? Ее ведь живой считают, так? И девушка исчезла. А если так, то…

– То мы совершили незаконное проникновение на территорию. Эксгумировали останки. Провели вскрытие. И тем самым обесценили все возможные улики.

Вась-Вася посадит. Сначала наорет, а потом посадит. Адама – в дурку, Дашку и Артема – в КПЗ. И будет прав во всем. Молодец, Дашутка, чем дальше, тем легче ты с законом обращаешься.

– И что дальше?

Закономерный вопрос. А и вправду, что дальше?

– От чего она умерла? – Артем у кого спрашивает? У Дашки? Так она понятия не имеет, отчего умерла похороненная в чужой могиле дамочка.

– От падения, – Адам раскрыл сумку и достал бутыль со спиртом. Он смачивал ватку и аккуратно, скрупулезно протирал каждый квадратный сантиметр кожи. – Предположительно. Но…

Ох и не понравилось Дашке вот это его «но».

– Деформация головы вследствие множественных переломов костей затылочной части черепа, – Адам загнул мизинец. – Переломы шейных и грудных позвонков. Непрямые переломы ребер.

Пальцы загибались.

– Суммарный характер ран свидетельствует о некоординированном падении на горизонтальную плоскость.

Пальцы распрямились, и Адам уставился на пятерню.

– Я видел, как она упала. Эти травмы в целом соответствуют, но… они слишком выражены.

– В смысле? – Артем все-таки удосужился завести машину.

– Как если бы она упала с большей высоты.

И после секундной паузы добавил:

– Или упала дважды.

Фото пришло по почте, и Динка с ее страстью лезть в чужие дела, конечно, сунула нос в конверт. Она не удосужилась спрятать следы своего любопытства, оставив разодранный конверт на столе.

Елена брала фотографию с трепетом. Острые углы – бумага очень плотная, металлическая – уперлись в подушечки пальцев, и квадрат выгнулся, словно выталкивая изображение.

Девушка стоит, отвернувшись от фотографа. Длинное платье обтекает фигуру, подчеркивая болезненную худобу. Девушка больна? И несчастна? Она вот-вот обернется и…

Не Елена – Леночка.

Та самая, сбежавшая из дому глупая девчонка, от которой Елена старательно избавлялась. Эта девчонка принадлежала прошлому с его потерянными надеждами и зряшными мечтами. Она умерла и… жила. На снимке. Дразнилась.

Неудачное фото, которое следовало бы уничтожить. Сжечь. Разрезать на тысячу и один кусок. Скомкать. Выбросить. Закопать.

Леночки больше не существует. Она исчезла на той квартире, которую делила с первой и последней любовью. Она умирала, впитывая боль чужой ломки, избавляясь от эмоций и привязанностей, как бабочка избавляется от кокона.

Никто не имеет права напоминать о прошлом!

Елена включила газ и поднесла фотографию к огню. Синие язычки коснулись бумаги и соскользнули, оставив желтоватые потеки.

– Гори, – велела Елена.

И снимок вспыхнул, обжигая пальцы. Но Елена лишь закусила губу. Она выдержит. Она исправит чужую ошибку, она…

– Что ты делаешь! – Динка оттолкнула Елену от плиты.

Горящие ошметки сорвались и посыпались на пол. Елена смотрела, как они тлеют и как скачет Динка, давя пламя ногами.

– Ты чокнутая! – от возбуждения Динка дышала ртом. – Чокнутая, слышишь!

Елена посмотрела на руку. На белой коже проступали и наливались сукровицей волдыри.

– Дай сюда! – Динка перехватила запястье и потянула к крану.

Струя холодной воды разбилась о Еленину ладонь и ударом вернула чувствительность. Елена завизжала от боли, но Динка не позволила отдернуть руку.

– Терпи. Ну чего тебя переклинило? Чего, а? Ты ж нормальной была… Ширяешься? Нет. Ты ж у нас слишком правильная… Тогда просто шиза, да?

Динка лопотала и лепетала, глядя снизу вверх, а боль проходила. И даже волдыри как будто бы меньше становились.

– У меня спрей есть классный, – наконец Динка разжала пальцы. – Сейчас смажем, и к утру все пройдет. Ленка… ты сказала бы хоть что-нибудь!

– Спасибо.

– Пожалуйста. Только не делай так больше, ладно?

– Не буду. Обещаю.

Елена собиралась сдержать слово. Она не прикоснется к огню. У нее своя дорога, которая начинается с одного-единственного шага. Просто нужно выбрать место, с которого стоит шагнуть.

Некогда на месте парка было кладбище. Сначала небольшое, деревенское, оно постепенно разрасталось, тесня окрестный лес. Добравшись до речушки, кладбище раздалось в стороны, сделавшись похожим на кляксу. В центре его деревянная церквушка обрела каменные стены и своды, подперев небеса новым, золоченым крестом. По вечерам кружевная тень его ложилась на могилы, придавая им загадочности и особой, печальной, красоты.

В самом центре кладбища находились склепы и памятники из рыжего гранита и белого мрамора. Ближе к краю могилки становились попроще, а кусты садовых роз и гортензий сменялись живучим дерзким ивняком, что норовил затянуть все и вся. Два раза в год смотритель вырубал ивовые плети, зная, что те все одно прорастут, используя жирную землю.

Он и сам в нее лег в двадцать втором, разменяв упрямство на пулю. Выбор этот избавил смотрителя от необходимости видеть, как разлетаются под ударами кувалд гранит и мрамор, как кренится, летит в землю кованое кружево, как горит церковь…

На кладбище продолжили хоронить, меняя кресты на звезды. Город же разросся, обуздал реку, упрятав в трубы, и осушил болота. Но кладбище он обходил стороной. Двухэтажные при колоннах дома не смели преступить черту, воплощенную в новой мостовой.

А потом случилась война, и бережно хранимый кладбищенский покой был разрушен снарядами. Сгорели дома. Исчезла мостовая. И само место превратилось в мешанину щебня, земли и крошеных костей. Победу оно встретило щеткой зеленой травы, и городские власти, поддавшись порыву, решили, что новым кладбищам место за городской чертой, а в центре же не хватает парка.

Наблюдатель, устроившийся на лавке, вспоминал старые чертежи и старые же фотографии. Он видел не то, что было, но то, чему следовало бы быть, и получал удовольствие от собственного знания.

Женщину он заметил издалека и поморщился: ее алый сарафан нарушал торжественность места.

– Привет, – сказал он, протягивая букет. – Я уже испугался, что ты не появишься.

– Извини. Это мне? – Она приняла розы с притворной осторожностью. – Ты меня балуешь.

Ее щека пахла пудрой и лекарствами.

– Ты расстроена? – Он давно научился читать ее маски, вытягивая эмоции, за этими масками прячущиеся. – Что-то случилось?

Вздох. Виноватый взгляд и шепот:

– Тынин сбежал. Это безумие какое-то! Я заявила. И понимаю, что он бредит, но… что мне делать?!

– Успокоиться, – Наблюдатель взял подругу за руку. – Все будет хорошо.

Поверила. Расслабилась. Позволила повести себя по дорожке. Изредка поглядывала на небо и набрякшие тучи. В сумочке ее наверняка лежал зонт, но Всеслава все равно опасалась промокнуть.

– Честно говоря, меня не столько Тынин беспокоит, сколько его опекунша. По-моему, она не совсем адекватна… – Всеслава думала вслух. Наблюдатель же слушал ее мысли, проникаясь убеждением, что решение его верно. – Она устроила побег и, значит, поверила Тынину.

Или не поверила Всеславе. Женщины чуют фальшь, в этом Наблюдатель неоднократно убеждался.

– Она начнет копать.

Не успеет. Но Всеславе знать ни к чему.

– Она ведь ничего не найдет, да? Ты же не делал ничего такого? И я… я ведь не совершила ошибки, когда…

Наблюдатель не собирался заполнять паузы в ее фразах и ее мыслях, которые виделись ему паутиной разноцветных ниток. Всеслава старательно затягивала в эту паутину и его, но Наблюдатель сопротивлялся.

– Не обижайся. – Она нашла в его молчании собственный смысл, как делала это с самого первого дня их знакомства. – Я просто волнуюсь за тебя.

– Не нужно.

Он наклонился и коснулся губами волос, от которых исходил слабый запах краски.

– Если они начнут копать… дергать тебя… мучить вопросами…

– Ты снова спрячешь меня среди пациентов. – Он улыбнулся и, взяв Всеславу за руку, сказал: – Ты и я… мы вместе преодолеем все. Веришь?

– Верю.

Ложь. Она сомневается, стараясь эти сомнения спрятать. Гадает сейчас, не безумен ли он на самом деле, убеждает себя, что поступила правильно, и будет убеждать до самого финала.

Наверное.

Ему жаль Всеславу – когда-то она помогла ему выжить, – но рисковать нельзя.

– Хочешь, – слова он произносит на ухо, касаясь мочки губами, – я покажу тебе свое место?

Она кивает. Она идет, держа розы на сгибе локтя и опираясь на его руку. Красная ткань ее платья хорошо смотрится на фоне тяжелой зелени. Когда-то давным-давно он непременно сделал бы снимок, захватив осколок ярко-алого шелка, листья и белые венчики сныти. Теперь же просто сжимает шею женщины и держит. Всеслава бьется в его руках, рассыпаются розы, разлетаются шпильки… потом она затихает.

Наблюдатель укладывает тело в характерную позу и, скрестив руки на груди, оставляет в них цветок.

– Прости, – говорит он, убирая локон с мертвого лица. – Я не могу рисковать.

Первые капли дождя накрыли его на выходе из парка, и Наблюдатель остановился, прислушиваясь к собственным ощущениям и шелесту. Дождь смоет следы. Кроме тех, которые должны были остаться.

Интерлюдия 3. Изобретение

Дневник Эвелины Фицжеральд

25 января 1852 года

Сколь давно я не брала в руки перо, и теперь онемевшие пальцы с трудом удерживают его. Буквы выводятся крупными, некрасивыми, что премного меня смущает.

 

Я скоро умру. Я осознаю это столь же явно, как осознаю собственное имя и место, в котором имею честь пребывать. И ощущая близость смерти, я жалею лишь о том, что невозможно исправить прошлое. Когда я сплю, я вижу себя, будто бы стоящую у мольберта. Мой лист весь изрисован. Порой краски невыносимо яркие, резкие, порой они удручающе темны. В центре же листа – дыра, которую я снова и снова пытаюсь перерисовать. Но дыра поглощает мазки.

 

Она – моя перегоревшая душа. И черные нити, расползающиеся во все стороны от нее, – яд, который отравил всех, кому довелось оказаться поблизости.

 

Мой милый Джордж… я любила его, но опасливо, держась в отдалении.

 

Он прислал мне письмо, всего одно, но вежливое, и от вежливости его слов мне стало горько как никогда. Осведомляясь о здоровье, он писал, что в этом году Брианне лучше остаться в поместье, пропустить сезон, поскольку у него нет возможности представить сестру так, как она того заслуживает.

 

Испытала ли я огорчение? О нет, я была рада этой отсрочке, хотя и понимала, что Брианна уже достаточно взрослая, чтобы ее вывести в свет. Но не сделает ли свет с ней то же, что и с Джорджем?

 

Брианна, конечно, огорчилась, но скорее тому, что не свидится с давней своей подругой, и это огорчение исчезло, стоило мне упомянуть, что я буду рада видеть Летицию и ее сестер в нашем поместье.

 

Ко всему я полагаю, что одна из девочек может приглянуться Патрику.

 

Мне сложно писать об этом мальчике, потому как я не в состоянии подобрать слова, выражающие истинные мои к нему чувства. Люблю ли я его как собственного сына? Несомненно. И он же платит мне любовью, которую должен был бы отдать родной своей матери. Но Патрик упомянул, что почти не помнит ее, но знает, что она происходила из рода знатного, но обнищавшего. Бедность и надежда, вечные спутники, и привели эту неизвестную мне женщину за океан. Они же погубили ее.

 

Нынешняя болезнь такова, что сердце, которое чувствуется в груди неуклюжим мясным комом, остро воспринимает чужие беды и несправедливости, хотя Патрик изо всех своих сил старается оградить меня от любых волнений.

 

Он сильно повзрослел или, правильнее было бы сказать, всегда был взрослым, но я не замечала того. Ныне же, став хозяином дома – и все до единого слуги согласились с тем, что именно он хозяин, – Патрик управляет им жесткой рукой, но не чиня никому обид. Напротив, по некоторым оговоркам, случайным, но послужившим поводом к нашему разговору – а щадя меня, Патрик отвечает на все вопросы с предельнейшей честностью, – я заключаю, что Господь одарил этого мальчика светлой душой и обостренным чувством справедливости. С горечью понимаю я и то, что именно это чувство не единожды навлекало на голову Патрика гнев его отца.

 

О Джордж! Как мог ты быть столь жесток к сыну?! Отчего не видел, каким светлым человеком он растет? И не благодаря твоим усилиям, но вопреки им? Ах если бы мне случилось встретиться с тобой, то поверь, ты многое бы услышал из того, чего, верно, слышать не захотел бы.

 

Но я не буду о том писать, потому как мысли эти причиняют мне боль, а она способствует болезни. И пусть я со смирением жду часа своего, но это не значит, что я желаю умереть, тем паче что выглядело бы это весьма неизящно – смерть за столом.

 

Мне становится весело, стоит представить себя застывшей над недописанным дневником. Воображение рисует ужасную историю, достойную мистического романа, которые ныне публикуют в преогромнейшем количестве. На страницах его мой неприкаянный дух бродил бы по дому, пугая всех и вся томными стонами. Конечно, дому нашему несколько недостает зловещности, да и страшных событий, каковые стали бы причиной подобного несвойственного мне поведения, в моей памяти не всплывает… разве что то, давнее письмо Джорджа.

 

Я должна отдать его Патрику.

 

Я хранила это письмо, как и все прочие письма, и дагерротип, присланный мне в качестве свидетельства совершенного открытия. Я ждала, когда Патрик спросит о нем, ибо, если Джордж желал восстановить справедливость, он нуждался бы в доказательствах. Но Патрик не спрашивал, а сама я не решалась заговаривать, поскольку опасалась толкнуть мальчика к поступкам необдуманным.

 

Сколько раз я сама задумывалась о том, чем грозило бы Джорджу возвращение и судебное разбирательство? И приходила к выводам о невозможности его победы. Что есть у него? Слова против слов? Бегство из чужого дома? Из чужой страны? Один-единственный дагерротип, который мог быть сделан уже после открытия Дагера?

 

Нет, все это было слишком зыбко, чтобы опереться, и я предпочла оставить давние распри прошлому, в чем нисколько не раскаиваюсь.

 

Дневник Патрика

Дагер умер. Я узнал недавно. Он умер еще до того, как я прибыл в Англию. Это хорошо. Я свободен. И могу попробовать то, что придумал. Я спешу. Миссис Эвелина болеет. Она говорит, что ей лучше, но я вижу, что она болеет.

 

Я говорю, чтобы она не вставала с постели, но она не слушает. Тогда я помогаю ей. Вчера мы выходили в сад. И мисс Брианна была с нами. Мы гуляли по снегу, который здесь пахнет иначе, чем дома. Меня стали спрашивать про то, какие у нас зимы. Я рассказал. Я не знаю, правильно ли я сделал. По-моему, они огорчились. Но я рассказывал правду. Как я могу лгать им?

 

У нас просто очень холодно. Иногда так холодно, что птицы замерзают. И звери тоже. Волки подходят ближе и воют ночами напролет. Я помню, как стая разорвала лисицу, а лисица была бешеная. И стая тоже взбесилась.

 

Я тогда был маленький. Я сидел дома и слушал, как они воют. А дядя чистил ружье. Отец сказал, что это безумие – выходить на волков. А дядя ответил, что сидеть дома – трусость. Я попросил отца отпустить меня с дядей. Но дядя сказал, что я пойду в другой раз.

 

Он принес мне волчью шкуру и сам сшил куртку. Отец злился. Но дядя не боялся, когда отец злился.

 

Странно, что я почти не помню дядиного лица, только колючую бороду и узкие руки с длинными пальцами, потому что у меня такие же руки. Дядя еще часто повторял, что если кто и сумеет лучше его управляться с ножом, то только я.

 

Мне жаль, что дядя умер.

 

Я взял один его нож, а второй спрятал в гроб. Я думаю, что дяде понравилось бы. Может, он и вправду сидит на небе и смотрит на меня. Так сказала миссис Эвелина. Она хотела меня утешить, и я сказал, что думаю, что она права. И еще, что хорошо, что тут не так холодно, как у нас. Ей нельзя долго быть на холоде.

 

Тогда мы вернулись в дом. Мисс Брианна читала стихи и еще из книги. Мисс Брианна очень красивая. И голос у нее приятный.

 

В салуне пела певичка Мими, и все говорили, что она поет, как ангел. Но у мисс Брианны голос лучше. Я бы слушал его всегда. Я даже не помню, про что была книга. Наверное, про что-то хорошее, ведь миссис Эвелина улыбалась и мисс Брианна тоже улыбалась.

 

Потом мы пили чай, и миссис Эвелина попросила почитать меня. У меня голос плохой, но она сказала, что ей все равно. Я читал. Я плохо читаю, но они слушали. И потом мисс Брианна сказала, что я должен читать ей каждый день, а миссис Эвелина сказала, что так действительно будет правильно.

 

Они нисколько не смеялись. Они хотят, чтобы я научился читать, как благородный джентльмен. Я решил, что сделаю, как они хотят. Только я сначала буду читать вечером у себя, а потом уже – мисс Брианне, тогда мне будет не так стыдно за мое чтение.

 

Еще миссис Эвелина сказала, что скоро к нам приедут гости и что я должен научиться красиво говорить и другим вещам. И я постараюсь.

 

Пока же я спешу доделать мою работу. Я разобрал камеру, сделанную отцом. Я думаю, что он бы крепко меня побил, если бы узнал. Но он не узнает. А если он тоже сидит на небе, то дядя ему не позволит ругаться.

 

Я думаю, что я сумею все переделать.

 

И я стараюсь не думать о том, что будет, когда я все закончу. Мне ведь придется кого-то убить, чтобы миссис Эвелина жила. Но я думаю, что в мире найдутся плохие люди.

 

Миссис Эвелина хорошая. Она заслуживает жизни больше, чем кто-либо другой. И даже я сам.

 

Моя милая Летти!

 

С превеликим нетерпением жду встречи с тобой!

 

Конечно, это весьма огорчительно, что весь сезон мне доведется провести дома, однако я понимаю матушкины опасения. Ко всему ее болезнь, пусть и отступившая, не позволяет ей выезжать из дому. А ты сама понимаешь, что ни одной компаньонке матушка не доверит мою репутацию и благополучие.

 

Признаться, огорчение мое не столь и сильно, поскольку я опасаюсь Лондона.

 

Твои рассказы вдохновляли меня, как и обстоятельные описания города в книгах Диккенса, однако они же привносили немалые тревоги и огорчения. Я боюсь разочароваться, увидев этот город иным, нежели представляю себе. И боюсь, что он будет в точности таким, как я вижу, включая весь ужас, весь мрак его зловонных трущоб, темных закоулков, в которых обитают ужаснейшие личности, каковым место разве что на страницах романов…

 

Ты смеешься надо мной, Летти. Ты не раз упрекала меня за мое мещанское стремление спрятаться в собственном поместье подобно тому, как улитка прячется в раковине, не желая видеть мир таковым, каков он есть. Однако мой мир прекрасен всецело, пусть и простоват на твой вкус. Вскоре ты увидишь его своими собственными глазами. А я в твоих рассказах – верю, что мы будем говорить подолгу, – загляну в твой, яркий и чудесный, но вместе с тем преисполненный разных опасностей, Лондон.

 

Я жажду встречи с тобой, как странник в пустыне жаждет глотка воды, как заплутавший во тьме бури корабль жаждет узреть луч маяка, как человек, обреченный на одиночество, жаждет встретить кого-то, кто бы разделил это одиночество.

 

Нет, милая Летти, я нисколько не жалуюсь, я и вправду люблю свой дом и матушку, но порой мне кажется, что я обречена провести в этих стенах всю оставшуюся жизнь, что я только и делаю, что слежу за тем, убраны ли камины, начищены ли решетки, натерты ли полы и мебель… и лишь с наступлением вечера – а к счастью моему, зимние дни коротки – благословенный сумрак возвращает мне свободу.

 

По вечерам мы собираемся в гостиной.

 

Это часы настоящего счастья. Иногда я играю, а матушка и Патрик слушают. Он – с особым вниманием, застывая в привычной своей неподвижности, которая больше не пугает меня. И взгляд его лишь придает мне уверенности.

 

Затем мы пьем чай и разговариваем. Матушка задает вопросы, а Патрик отвечает. Я же говорила, что мы сумеем его разговорить! О, его рассказы удивительны! Он будто бы пришел из совершенно иного мира, где зимой стоит ужаснейший холод, а летом – нестерпимая жара. Где реки полны золотого песка, а города порочны. Где люди и дикари обитают бок о бок, а звери приходят в поселения и бродят по улицам, грозя смертью.

 

Я нисколечко не приукрашиваю, милая Летти! Ты сама услышишь эти истории. Встреча с Патриком изменит твое о нем мнение, как и мнение о подлеце Бигсби, которого я полагаю виновным в болезни моей дорогой матушки!

 

Но о Бигсби я не желаю ни слышать, ни писать. Что же касается Патрика, то он весьма ловко управляется с ножом, что однажды и показал нам по матушкиной просьбе – а ей он решительно не способен отказать ни в одной малости. Ты бы видела, как мелькает клинок в его руках, будто бы и не клинок, а бабочка с наичудеснейшими серыми крыльями.

 

Столь же ловко он и стреляет, потому как, по его словам, в местах, где Патрику довелось расти, тот, кто не умеет стрелять, погибает весьма и весьма скоро.

 

В тринадцать лет он ходил охотиться на медведя и до сих пор хранит самое настоящее индейское ожерелье из зубов зверя! Оно ничуть не более отвратительно, чем чучела несчастных животных, которые наши охотники имеют привычку собирать и выставлять в особняках (какое счастье, что ни Джордж, ни наш дорогой отец не увлекались этим мерзким, на мой взгляд, занятием).

 

Кроме ожерелья, у Патрика имеются браслет из бусин, расшитая удивительными узорами куртка и индейский нож, сделанный из камня и кости, но с таким умением, что по остроте он не уступает железным.

 

Мы спрашивали о дикарях и о том, правдивы ли слухи об обращении их в истинную веру. Также любопытно нам было узнать об их обычаях и жизни, но Патрик рассказывал скупо, неохотно, то и дело отговариваясь тем, что эти рассказы могут расстроить матушку и меня. На деле же мне кажется, что воспоминания эти по какой-то причине, пока мне неясной, весьма болезненны для Патрика, потому как лицо его, обычно ясное и открытое, делалось вдруг жестким, как в день нашего неудавшегося Рождества.

 

И тогда матушка обращалась к Патрику с просьбой почитать ей, на которую он отзывался охотно, хотя сам как-то обмолвился, что знает, сколь ужасно его чтение. Его обучали грамоте, но не любви к печатному слову, которое прежде казалось ему чем-то излишним и даже роскошным. Помню, в тот первый раз, когда он читал нам, я едва-едва сдерживала смех. Патрик то и дело запинался, порой произносил слова по слогам, как будто бы они были незнакомы ему, а некоторые так и вовсе опускал. Но улыбка моя истаяла, встретившись со взглядом матушки. В тот миг я поняла весь ужас происходящего: мой кузен, человек благородного происхождения и чистой души, с трудом умеет читать! Представь, сколь ужасной была прежняя его жизнь, если и нынешняя ничего не исправила? Конечно же, я всецело поддержала матушкину просьбу о ежевечерних чтениях, и, к радости моей, Патрик не стал спорить, хотя я видела, что ему это весьма и весьма не по нраву.

 

Но по прошествии трех недель я могу сказать, что он читает много лучше, чище, а порой, позабыв о стеснении, останавливается и просит истолковать места, каковые видятся ему недостаточно ясными.

 

Читаем мы «Оливера Твиста», уж не знаю, нарочно ли эта история была выбрана матушкой либо получилось все случайно, однако она увлекла Патрика. Его благородное сердце не осталось равнодушным к страданиям несчастного сироты. Видела бы ты, с какой неподдельной эмоциональностью читал он отрывок о работном доме! С каким гневным пылом отзывался о мерзавце Феджине! А про жестокого Сайкса и вовсе сказал, что убить такого человека – не грех.

 

Милая Летти, ты, верно, думаешь, что я слишком уж привязалась к этому человеку, но я вижу в нем того брата, которого была лишена в детстве, ведь Джордж был уже слишком взрослым, чтобы возиться с такой малюткой, как я.

 

И раз уж я упомянула Джорджа, то не можешь ли ты, милая Летти, оказать мне небольшую любезность? Дело в том, что мы уже весьма давно не получали никаких известий от него, и это обстоятельство сильно печалит мою матушку, а печалиться ей никак невозможно. Напиши пару слов, довелось ли тебе видеть его? И если довелось, то здоров ли он? Пусть мы и сердимся на него, но он – мой брат, и оттого немало беспокоюсь, как бы неуемная его натура не привела к беде.

 

Что же касается иных новостей, то в поместье приключилась престранная штука. Куда-то подевались все собаки, что жили при нашей конюшне, остался лишь престарый волкодав, про которого думали, будто он вот-вот издохнет. А он взял и ожил, представляешь? Я сама вчера видела, как он носится, резвый, будто бы ему всего лишь несколько месяцев от роду. Исчезли белые пятна на глазах, а шерсть заблестела, стала пышной. Наш конюх говорит, что будто бы это – от дьявола. Он хотел даже пристрелить несчастного пса, но я запретила. По-моему, если уж случилось чудо, то глупо будет от этого чуда отказываться?

 

Приезжай, милая Летти, поскорее, и сама увидишь все, как оно есть.

 Твоя Брианна.

Кэвин, сегодня я получил письмо от нашего агента, в котором он подробнейшим образом излагает о своих планах и том, каким образом потратит наши деньги.

 

Он пишет, что слоновая кость весьма упала в цене, а потому разумнее будет скупить ее в больших количествах. Также он собирается нанять рабочих из числа местных дикарей, которые будут дешевы и вместе с тем умелы в резьбе, чтобы они изготовили шкатулки, веера, гребни и прочие штучки. Так мы заработаем много больше, чем если бы просто перепродали кость.

 

Я не буду утомлять тебя, перечисляя все его рекомендации, скажу лишь, что мне они представляются разумными.

 

Надеюсь, что теперь-то ты видишь, что дело наше имеет все шансы стать успешным?

 

Также я исполнил твою просьбу относительно Брианны, хотя до сих пор не могу понять, чем она была вызвана. Я не требую от тебя объяснений, скажу более, что я и сам подумывал о том, чтобы отложить ее дебют на следующий год, когда мои финансовые дела придут в порядок.

 

За сим откланиваюсь.

 

Поцелуй от меня ручку драгоценнейшей М.

 Твой верный друг и партнер Джордж.

Здравствуй, Патрик!

 

Как ты живешь? Ты еще помнишь Сэмми? Я думаю, что помнишь, если не ты, то твоя задница, которую мне пороть случалось.

 

Мы с Гринджером бросили землю ковырять, потому как прошлою зимою сели на жилу. Копали хорошо. Гринджер три пальца отморозил. Я же кровью кашлять начал. И подумали мы, что ну его, это старательное дело. А золотишко, нами отмытое – не сказать, чтоб сильно много, но приличненько, – в дело пустили, зафрахтовали местечко на корабле.

 

Груз хороший, отменный даже груз, тут я тебе поклясться всем, чем захочешь, поклянусь. Но имеется у меня опасеньице, что не захотят его по нормальной цене взять, потому как наш люд у вас там не уважают. А ты уж, верно, джентльменом стал, как твой папашка был, когда к нам приехал. Только верю, что подловатости в тебе как не было, так и нету, а потому предложеньице имею. Сподмогни там разобраться, чтоб с выгодой сдать-то, и сам в обиде не останешься.

 

Прибываем мы в Портсмут, в марте-то, но когда – не скажу, потому как хрен тут поймешь, сколько идти, и капитан только щурится, зараза.

 

Гринджер говорит, что он будет радый тебя повстречать. И что, если ты не захочешь с нами свидется, то ничего страшного. А я думаю, что если не захочешь, то слабо я тебя порол.

 

Писано Тайлером О’Коннели со слов Сэмюэля Брауна, в прошлом старателя, а ныне уважаемого торговца и совладельца компании «Сэм и Грин».

 

Дневник Патрика

20 марта 1852 года

Я давно не писал, на что имелись причины.

 

Я перечитал предыдущие записи. По-моему, они уродливы. Мне стыдно за безграмотность и манеру письма. Радует, что дневник никогда и никем прочтен не будет. Мне следовало раньше заняться собственным образованием.

 

Чтение, поначалу казавшееся мне повинностью, которую я отбывал из любви к миссис Эвелине и мисс Брианне, изменило меня. Я прочел с десяток книг, глотая слова, как мой отец глотал дешевый портвейн, но впервые увлекся я историей несчастного сироты. Я знал, что она не правдива. Меня поразило то, что другой человек, используя те же слова, которыми я говорю, рассказал о чьей-то жизни. Я знал, что все – вымысел. Не существует мальчика Оливера, как не существует и злодея Сайкса, и продажного еврея Феджина. Но я знаю, что в Лондоне есть тысячи бродячих мальчишек и тысячи злодеев. Их жизнь – тьма. Она и порождает тьму.

 

А чем будет смерть?

 

Убийство – зло. Но если и добро тоже?

 

Я возьму то, к чему эти люди относятся с пренебрежением, и отдам моей дорогой миссис Эвелине. Я уже решил, что сделаю это, и не отступлю от своего решения.

 

Я уже попробовал аппарат на собаках. Старый кобель, которого давно пора было избавить от мучений, ожил. Он вновь стал сильным и злым. Я каждый день навещаю пса. Я боюсь увидеть признаки умирания, но пока он жив. Это хорошо.

 

Но миссис Эвелина – не собака. Сработает ли мой метод с нею? Мне необходимо испытание, но в поместье у меня связаны руки.

 

Сегодня я сказал, что еду в Лондон. Там я найду подходящий для эксперимента материал. Мне пригодилось послание от дядюшки Сэма. По нему я ничуть не скучал, но понял, что рад буду повидаться.

 

Я запомнил Сэма громилой, сплошь заросшим волосами. Его огромная борода поднималась до самых глаз, а над бровями начиналась криво обрезанная челка цвета лисьей шкуры. Рыжий косматый волос покрывал и руки, только ладони оставляя голыми, гладкими.

 

Его вечный компаньон Гринджер запомнился мне бледным и худым. Он терялся в просторных одеждах, которые носил, напяливая одну поверх другой. Гринджер постоянно жевал табак. По безволосому подбородку его то и дело стекала коричневая слюна.

 

Я попробовал представить этих людей здесь и понял, что прав был Сэм: их не примут в Лондоне. А если и примут, то лишь как животных, чья единственная роль состоит в том, чтобы развлекать джентльменов.

 

Что ж, если я сумею им помочь, то буду рад.

 

Миссис Эвелина, конечно, обеспокоилась – сейчас она волнуется по любому поводу – и написала рекомендательное письмо к знакомому ей барристеру. Он, по ее словам, человек достойный и знающий. Если это так, то я буду рад.

 

Надеюсь лишь, что корабль уже прибыл или прибудет в ближайший срок, потому как я опасаюсь надолго оставлять поместье.

 

Дневник Эвелины Фицжеральд

5 апреля 1852 года

Патрик отбыл. Не могу не признать, что без него в доме стало тоскливо. Ни днем, ни ночью я не могу избавиться от ощущения, будто бы вот-вот случится нечто непоправимое, чему я буду виной. Доктор приписывает мою тревожность болезни и рекомендует снимать ее лауданумом, и я не имею сил противиться. Но всякий раз, растворяя капли в теплом вине, я вспоминаю Джорджа, а потом всю свою жизнь, такую долгую и такую пустую.

 

Могла ли я хоть что-то изменить в ней?

 

Я не желала отпускать его тогда, но отпустила. Я не желала выходить замуж за Ната, но вышла. Я и Патрика не желала видеть, но…

 

Мысли с каждым днем все более странные. Порой я перестаю различать реальность и сны, тем паче что они, вызванные опиумным молочком, прекрасны и ярки. Или ужасны, но тогда все равно ярки.

 

Я всячески стараюсь скрывать от Брианны свое душевное нездоровье. Надо сказать, что за время моей болезни мы с дочерью стали близки как никогда ранее. Мне остается лишь удивляться прежнему своему равнодушию. Брианна – чудесное дитя, светлое, искреннее. Ее душа легка, как пушинка. Ее взгляд ясен, и в нем я вижу себя прежнюю, отчего сердце сильнее щемит. Неужели и она, моя милая Брианна, некогда будет жалеть о прожитых годах?

 

Не знаю. Я бы все отдала, чтоб сделать ее счастливой, но правда в том, что отдавать мне нечего.

 

Однако чем дальше, тем большее беспокойство снедает меня. И причиной ему – Патрик. Имя его не сходит с Брианниных губ. И с каким восторгом она произносит его!

 

Нет, конечно же, я все придумала, ее привязанность естественна, ведь Брианна столь же одинока, как и я. Если она и любит Патрика, то нежной сестринской любовью, которую не в силах подарить собственному брату.

 

Я придумываю себе страхи.

 

Я больна.

 

Но я не могу не признать, что Патрик сильно изменился. Ему пошли на пользу наши с Брианной уроки. Он стал правильно разговаривать, приохотился к чтению, весьма полюбив рыцарские сочинения Скотта. И я усматриваю некоторое сходство Патрика с преисполненными урожденного благородства персонажами сэра Вальтера.

 

Следует признать, что он силен и умен, но я продолжаю испытывать беспокойство. Дело, которое затеял Патрик, несомненно, благое, однако справится ли он? И я уповаю на Господа, который не оставит это дитя без присмотра.

 

Здравствуй, Кэвин!

 

Смею полагать, что весенний Париж куда приятнее весеннего Лондона. Здешняя сырость вызывает тоску, и не только у меня. Разговоры скучны, собеседники тоже. Мне изрядно не хватает твоего общества. Уж ты бы сыскал способ встряхнуть здешнее унылое болото.

 

Но пишу я тебе не только чтобы жаловаться на жизнь, хотя печаль моя безгранична, и порой я начинаю чувствовать себя полным мизантропом и отчаянным меланхоликом. И даже новости, полученные от нашего агента, не в состоянии унять эту печаль. А новости превосходные. Ему удалось прямо на месте перепродать часть товара и получить прибыль, которую он вновь вложил в слоновую кость. Он клянется, что по нынешнему времени это – наивыгоднейшее вложение капитала. Я ему верю.

 

Он пишет, что не пройдет и двух недель, как первая партия товара отправится в Лондон, и поручает мне найти человека, который бы взялся устроить наши финансовые дела тут.

 

Возможно, у тебя, Кэвин, имеется на примете подходящая личность?

 

На том завершаю.

 

Желаю тебе здоровья и всяческих радостей.

 

Сам остаюсь в сем унылом городе, который чем дальше, тем больше воняет, в черной меланхолии.

 Твой Джордж.

P. S. Не так давно имел несчастье лицезреть нашего старого недруга, который вдруг объявился в Лондоне в компании двух американцев. Торговцы ищут бедолагу, готового прикупить их груз. Но я не представляю того, кто бы вдруг решил связаться с этими ужасными людьми. Один из них огромен, космат и рыж. Другой – субтилен и имеет привычку постоянно жевать табак.

 

Вежливости ради я поприветствовал родственника – гореть бы ему в аду! – и выразил надежду, что его предприятие увенчается успехом.

 

Дневник Патрика

15 апреля 1852 года

Мы уже провели неделю в Лондоне. Как я и предполагал, помощь моя оказалась бесполезна в отличие от помощи мистера Н., барристера. Он – человек разумный и терпеливый. Это ему пригодилось в общении с Сэмом. Характер у Сэма испортился. Он по-прежнему волосат и отказывается идти к цирюльнику. Говорит, что это – пустая трата денег. Но он охотно тратится на виски, правда, выбирает напиток самый дешевый и, на мой взгляд, подозрительный.

 

С подозрением он смотрел и на меня.

 

– А ты жентльменом стал, – сказал он при встрече. – Совсем жентльменом.

 

И прозвучало это не похвалой.

 

Но меня волнует не его отношение, а кашель, который сжирает Сэма. Сэм смеется, говорит, что проживет сотню лет, а я вижу, как сгибается он в приступах. И кровь на губах, на бороде и на клетчатом платке, который Сэм купил как свидетельство нового своего положения. Он считает, что только джентльмены носят платки, и чем платок больше, тем больше достаток.

 

Его собственный платок огромен. Его хватило бы на рубашку для Гринджера, тем паче что тот неимоверно худ. На левой руке его остался лишь один палец, и тот сведенный судорогой. Он торчит кривым крюком, внушая отвращение всем, кому случается увидеть это уродство.

 

Я отдал Гринджеру свои перчатки, но Сэм обиделся:

 

– Что, не так хороши для этого местечка?

 

– Если вы хотите вести серьезные дела, то вам следует и выглядеть серьезно, – ответил я тогда.

 

Разговор перешел в спор, а спор закончился решением, которое показалось Сэму логичным. Он и Гринджер останавливаются в гостинице – Сэм выбрал самую дешевую из более или менее приличных – и ждут. Я же вместе с мистером Н. занимаюсь их делами.

 

Подобное доверие льстит и внушает опасения. Я не хочу подвести людей, которых знаю с детства.

 

Дневник Эвелины Фицжеральд

17 апреля 1852 года

Сегодня мне стало легче. Приезжали доктор и с ним человек удивительного вида: высокий, в котелке и черном сюртуке с золотыми пуговицами.

 

Доктор сказал, что сколь его лекарства не приносят мне облегчения, то имеет смысл прибегнуть к иному средству. Он уверял меня, что его гость – его зовут Ганс, и он немец, почти не говорящий на английском, – обладает изрядным месмерическим талантом. Он прежде работал в Бонне и Вене, а ныне прибыл в Лондон, чтобы прочесть публичные лекции. Сколь я поняла, доктор наш, будучи весьма впечатлен, изъявил желание выучиться месмерическим пассам, которые способствуют облегчению многих страданий и даже излечению безнадежных больных.

 

Конечно, он уверял, что вовсе не считает меня безнадежной, а я простила эту маленькую ложь.

 

Я не верю в чудотворную магнетическую силу, но Гансу моя вера без надобности.

 

Он устроил сеанс, при котором присутствовали и доктор, и Брианна, и, конечно, я. Надо сказать, что помню лишь жар, исходивший от рук Ганса. Этот жар объял меня, как пламя – купину неопалимую. И, как она же, я горела, не в силах вырваться.

 

Когда же жар иссяк, то я увидела, что уже ночь и что нахожусь я в собственной постели.

 

– Матушка! – крикнула Брианна, которая, оказывается, все это время провела рядом со мною. – Матушка очнулась!

 

Тотчас появился доктор, весьма серьезный с виду. Он осматривал меня и, видно, остался недоволен осмотром.

 

– Простите, миссис Эвелина, – сказал он мне. – Однако вы относитесь к людям сильно магнетическим, а они не чувствительны к месмерическому воздействию.

 

Наутро он и Ганс, так и не произнесший ни слова, уехали.

 

Я же подумала, что все это – глупость. И мне премного жаль, что столь достойный человек, как наш доктор, верит ей.

 

Дневник Патрика

19 апреля 1852 года

Все складывается наилучшим образом во многом благодаря стараниям мистера Н. Моя помощь ему не нужна, и я занялся другим вопросом.

 

Вчера получил письмо от мисс Брианны. Она говорит, что миссис Эвелина стала совсем слаба, она или спит, или дремлет, успокаивая сильнейшую боль опиумным настоем. Мне не нравится, что она использует опиум. Мой отец все время пил его. А в последние годы и курил, но не только опиум, а еще индейскую траву. От нее отец много спал и просыпался злым. Мне крепко доставалось от него. Не знаю, почему я это терпел?

 

Отца я не стал бы спасать. Он был злым человеком. Миссис Эвелина – добрая. Ей нужна моя помощь. И я должен решиться. Я давно мог решиться, но оттягивал неизбежное.

 

Но сначала – последнее испытание. Если выйдет все правильно, то я помогу не одному, а двум хорошим людям.

 

Сегодня я отправлюсь в трущобы. Там уж найдется кто-либо, кто недостоин жизни.

 

Дневник Патрика

20 апреля 1852 года

Я вернулся. Мне плохо.

 

Однажды я заболел. Сильно. Мне было жарко, и я раздирал ногтями кожу, пытаясь добраться до костей. Я видел, что именно в них и живет жар, и, если доберусь, сумею погасить.

 

Тогда дядя привел Седого Медведя. Отец хотел прогнать. Помню, как он сказал:

 

– Мальчишка все равно не жилец.

 

Дядя ничего не ответил, но в руках его появились ножи. Они были такими яркими, просто ослепляющими. И я ослеп. Я лежал, сгорая от жара, и слушал чье-то бормотание. Я вдыхал дым и выплевывал его вместе с кровью.

 

Я выжил. Чудом ли, стараниями ли Седого Медведя, который был совсем не седым. Однако дело не в прошлом, а в настоящем. Сейчас жар, спрятавшийся внутри меня, вновь вспыхнул.

 

Я пишу, и пот стекает с моих рук на бумагу.

 

Надеюсь лишь, что лихорадка эта – не признак подхваченной в трущобах болезни.

 

Этот город отвратителен. Куда более отвратителен, чем это описано в книгах. Мне даже захотелось сжечь эти книги за ложь. Я шел по улицам, которые становились все грязнее и грязнее. Я видел жирных крыс и худых детей, чьи лица были мертвы, хотя сами дети еще дышали. Они сбивались в стаи, куда более опасные, чем крысиные, и выслеживали слабых.

 

Я видел шлюх, столь отвратительных, что лишь безумец способен позариться на эти лица, изуродованные оспой, изгрызенные сифилисом. Они были беззубы, безносы и разрисованы, словно индейские маски.

 

Но боги Седого Медведя не внушали мне подобного отвращения, как эти люди.

 

Воры. Мошенники. Пьяные матросы. Убийцы. Ласкары. Китайцы с белыми от опиума глазами. Беспризорники. Собаки. Крысы. Кипящий котел чужеродной жизни, в который мне довелось окунуться. Над ним, словно пар, поднимались миазмы испражнений, гнилья и трупной слизи, разбавленных весенними дождями. Туман здесь был густым, словно сотканным из старых паутин.

 

Тот человек сам выскочил на меня, норовя огреть по голове палкой. Но я слышал его шаги и ждал удара и оттого сумел ускользнуть.

 

– Фсе рвно не уйдешь, – прошипел он, перехватывая дубинку.

 

Мне пришлось поставить аппарат – я опасался, что местная грязь проест чехол и повредит тонкие настройки, – и достать дядин нож. Я уже забыл, до чего он удобен.

 

– Смшной млчишка.

 

Мой противник был высок и грузен, но притом быстр и ловок. Он напомнил мне медведя, особенно лицом и неподвижными глазенками, которые смотрели будто бы сквозь меня. Он и пошел на меня, как медведь, неторопливо. Руки со вспученными узловатыми мышцами повисли вдоль тела, как будто он не имел сил управиться с неимоверным их весом. И лишь оказавшись на расстоянии шага, человек ударил.

 

Я ждал этого, нырнул навстречу и сам ударил, вгоняя острый клинок в печень. Каменные мышцы его раскололись, а когда я вытащил нож, чтобы ударить снова, на руку брызнуло горячим.

 

Он не сразу упал. Слишком огромен, силен и живуч, чтобы просто сдаться. Он стоял, держась рукой за продырявленный бок, и кровь сочилась сквозь пальцы. Он смотрел на меня, а я – на него. Я поступил правильно. Он – убийца.

 

Но и я теперь тоже.

 

Он все-таки сдался, сполз по стене и сел, на нее опираясь. Тогда я убрал нож в ножны и занялся делом. Я быстро распаковал аппарат и установил его так, чтобы в зеркале отражался раненный мною человек.

 

У него не было сил сопротивляться. Он позволил усадить себя в позу, которая скрывала рану и была расслабленной. В тот момент мне показалось правильным убрать малейший намек на смерть.

 

Столь же тщательно расставил я свечи, хотя, признаться, не уверен, что их робкого огня хватит для моей задумки. Если так, то мне придется вновь навестить трущобы, но уже днем.

 

Я спешил. В любой миг в переулке могли появиться сообщники умирающего.

 

В миг, когда я снял колпачок, закрывавший объектив камеры, я стал молиться. Я шептал слова, обращаясь и к Господу, и к Седому Медведю, и ко всем святым сразу. Хронометр в моей руке отсчитывал время – вместо положенных полутора минут я увеличил экспозицию до трех. И каждая секунда из них тянулась для меня вечность.

 

Когда же стрелка пересекла заветный рубеж и я закрыл объектив, закупорив пластину в темноте, человек, чьего имени я не знал, испустил дух.

 

И вот теперь мне предстоит узнать, напрасной ли была эта смерть. Я немедленно приступаю к процессу.

 

(Дописано позже.)

 

Я повторяю все этапы процесса, зная их наизусть, как знаю собственное имя. Однако беспокойство снедает меня. Ищу занятие, пока пары ртути выявляют скрытое на пластине изображение.

 

Этот процесс медлителен. Мое терпение почти иссякает.

 

(Дописано позже.)

 

У меня получилось! Дагерротип вышел четким, как если бы экспозиция проводилась ясным днем.

 

Пластина, лежащая в растворе гершелевой соли, знаменует мою удачу. Человек, изображенный на ней, по-своему красив. Его лицо на пороге смерти обрело задумчивое выражение. Его поза выражает расслабленность и смирение. Я сомневаюсь, что он при жизни знал, что есть смирение.

 

Надеюсь, я буду прощен за то, что собираюсь сделать. Я убил убийцу и тем спас многие жизни. И собственными руками спасу еще одну.

 

Мне остается малость – покрыть пластину тонким слоем йодистого серебра и уговорить Сэма на портрет.

 

Дневник Патрика

29 апреля 1852 года

Дело сделано. И дело сделано успешно.

 

Кашель Сэма исчез. Он прошел не сразу, но с каждым днем Сэм чувствовал себя все лучше и лучше. Он уверился, будто бы лондонские доктора куда как лучше американских. Пускай. Меня радует успешность моего опыта.

 

Оправившись от недуга, Сэм изменился. Он стал добрее, мягче. Он охотно говорит со мной, особенно о прошлом. Он неустанно повторяет, что я – истинный сын своей матери, а она – достойная женщина. Правда, отца моего Сэм по-прежнему считает засранцем, но это не важно.

 

Гринджер рад, что Сэм поправился, но что-то подозревает. Я замечаю его косые взгляды, но не вижу в них осуждения. Сегодня Гринджер поблагодарил меня за помощь. Я не думаю, что он имел в виду помощь с продажей товара. Тут успешно справился мистер Н., и он согласился оказывать подобные услуги и в дальнейшем. По его же совету «Сэм и Грин» заимели на островах представителя в моем лице. Не знаю, чем это обернется, но сейчас я получил за помощь сто фунтов. Это весьма кстати: дело мое требует покупки некоторых химикатов, а они не дешевы.

 

Но даже если бы у меня не было ни копейки, я все равно отыскал бы способ. Я спас Сэма. Я спасу миссис Эвелину. Но рисковать я не стану. Зачем идти в трущобы, если есть заведение, где собирается вся гниль человеческая, – Ньюгейт.

 

Я стану одним из тех джентльменов, которые жаждут острых ощущений и добровольно ныряют в грязь. Моя просьба, подкрепленная деньгами, не покажется необычной, как и желание сделать дагерротип какой-нибудь особо опасной преступницы – убийцы или отравительницы.

 

Я выберу ту, которая уже приговорена к смерти или же будет приговорена в самом скором времени, ту, чья вина несомненна, а жизнь – растрачена впустую.

 

Но мне становится дурно, когда я вспоминаю грязный переулок и человека, кровь которого осталась на моем ноже и моих руках. Он умер не зря, но убийство по-прежнему претит мне.

 

Хорошо, что отцовская камера позволяет забирать жизнь, не проливая крови.

 

Дневник Эвелины Фицжеральд

11 мая 1852 года

Патрик вернулся. Мне стыдно, что я не смогла спуститься и встретить его, как стыдно, что я вообще позволила себе дойти до подобного состояния. Сегодня я попросила горничную поднести мне зеркало и ужаснулась увиденному. Неужели вот эта седовласая желтокожая старуха – это я? Я помнила себя совершенно иной и почему-то была уверена, что болезнь ничуть меня не изменила.

 

Не стоит думать об утраченном. Скоро сердечная боль остановит земные мои мучения, позволив перейти в лучший из миров. Но пока я здесь, мне следует вспомнить о своих обязанностях.

 

Мы пили чай. Патрик рассказывал о поездке. О своих друзьях он говорил охотно и описывал их столь живо и талантливо, что я почти воочию видела этих нелепых американцев. Я рада, что Патрику удалось оказать им помощь, и его желание участвовать в торговом деле вызывает у меня и радость, и беспокойство. Я радуюсь тому, что Патрик не склонен к праздному образу жизни, каковой избрал мой несчастный сын, и беспокоюсь, поскольку Патрик юн и его легко обмануть.

 

Брианна, весьма обрадованная возвращением кузена, засыпала его вопросами. Ее живое любопытство было укором моим подозрениям. Девочка выросла. Ей хочется окунуться во взрослую жизнь, выйти в свет, побывать на балу – я в ее возрасте мечтала о том же. И совестно мне, что я согласилась с просьбой Джорджа, оставив Брианну на этот год дома.

 

Доживу ли я до следующего?

 

Я обязана. Я отыщу ей хорошего мужа и только тогда отойду в мир иной. И пусть сама смерть уберется с моего пути.

 

(Дописано позже.)

 

Я быстро устаю. Силы вытекают, как молоко из треснувшего кувшина.

 

Я уснула и проснулась. Не знаю, день ли, ночь ли. В моей комнате пусто. Хотела позвать горничную, но передумала. Она вновь станет пенять, что я утомляю себя писанием. А мне важно писать. Я словами привязываюсь к жизни, и дышать становится легче.

 

В груди жмет и жмет.

 

Неудобно.

 

Сердце кажется непомерно большим и медлительным. Ничего. Я справлюсь. Я должна жить и найти для Брианны мужа. Это сложно. Мы не столь богаты, чтобы дать хорошее приданое. Мы не столь и знатны. Чем больше думаю, тем сильнее осознаю, сколь далеко оторвалась я от света.

 

Патрик просил дозволения сделать мой дагерротип. Подозреваю, что мальчик понимает, что мои дни сочтены. Дагерротип стал бы памятью для него и для Брианны, но я не желаю, чтобы они запомнили меня такой – слабой и уродливой.

 

Мои возражения он отмел с легкостью и был настойчив как никогда. Все повторял и повторял… я ответила согласием.

 

Только пусть меня приведут в порядок.

 

Пусть…

 

Завтра. Мне нужен отдых…

 

Дневник Патрика

12 мая 1852 года

Я едва не опоздал.

 

Миссис Эвелина совсем слаба. Я вдруг вспомнил маму. Я думал, что не помню ее, но, взглянув на это лицо, ставшее вдруг чужим, понял – помню. Желтая кожа. Темные глаза. Белый чепец и пряди волос, из-под него выбивающиеся.

 

Но хуже – ужас в глазах мисс Брианны.

 

Как я мог бросить их? Я должен был. Мое лекарство требует особой готовки. Но оно со мной, и я ничуть не жалею о цене, за него уплаченной. Та женщина была чудовищем. На ее руках кровь супруга, новорожденной дочери и ее нянечки, которой едва-едва исполнилось четырнадцать.

 

В ее глазах я не увидел ни раскаяния, ни сожаления, лишь глухую ненависть.

 

Зачем такой жить? Суд согласен. Приговор был вынесен. До исполнения его оставалось несколько дней. Я взял лишь эти дни, но взамен подарил смерть тихую, во сне.

 

Сегодня я подарю жизнь. Я счастлив.

 

(Дописано позже.)

 

Я устал, но сделал то, что должен был сделать. Пластина (двойной слой серебра, отравленный химикалиями и магией Седого Медведя) – свидетельство удачи. Миссис Эвелина будет жить.

 

Ее изображение накрывает другое и срастается с ним. К утру они станут неразличимы, черты сольются, как сливаются жизненные потоки. Я слышал, что есть люди, которые изучают эти потоки. Наверное, им интересно было бы услышать Седого Медведя.

 

Он бы сильно огорчился, узнав, что я сделал, но он сам отдал знание. В ту зиму, когда его народ умирал от голода, потому что правительство в очередной раз обмануло индейцев, он пришел к отцу, не имея на продажу ничего, кроме знания, и отец купил его за два мешка муки и дюжину луковиц.

 

Этого было мало, как мало было и того лося, подстреленного мной. Но может, я спас хоть кого-то. Я не просил ничего взамен, а получил то, что получил.

 

– Твой отец и прежде приходил ко мне. – Седой Медведь дожил до весны, хотя исхудал до того, что едва-едва ходил. – Тогда я сказал «нет». Но вышло так, что я пришел к твоему отцу. И уже сказал «да». И тебе скажу «да». Мне больше некому. Я умру. Все умрут. Знание тоже. Мне жаль, если так.

 

Тогда я уверял, что худшее позади, но Медведь лишь улыбался. А потом велел сесть и начал рассказывать.

 

Он меня хорошо учил. А отец злился, что я в резервацию сбегаю. Я все равно сбегал. Я должен был узнать все. Смешно, когда индейцев называют дикарями. Я думаю, что люди, которые не могут понять других людей, называют их дикарями, чтобы не называть себя глупыми.

 

Почерк плохой. Это виски. Я украл бутылку из буфета. Надеюсь, миссис Эвелина не сильно расстроится. Но я заплачу, у меня остались еще деньги.

 

Я вот думаю, что могу заработать много денег. Ведь есть люди, которые не хотят умирать. Никто не хочет умирать. И Медведь говорил о том же. Он предупреждал, что нельзя брать жизнь у одних, а отдавать другим. Нет, он говорил иначе, но я уже не помню, до того все спуталось.

 

Я могу брать и отдавать. Я могу сделать так, чтобы любой человек жил очень-очень долго. И чтобы не болел. Я могу спасать… ведь есть же дети, которые уходят в могилу, едва-едва открыв глаза. Есть девушки вроде мисс Брианны. Они начинают жить и умирают, отравленные гнилым воздухом Лондона. Есть сильные мужчины вроде моего дяди… я бы спас его, если б мог.

 

Теперь могу. Может, в этом мое настоящее предназначение? Не убивать, а спасать? Отделять зерна от плевел?

 

Я так думаю, потому что пьян уже.

 

Нельзя. Я дважды нарушил слово. Медведь предупреждал… но собака-то жива. И Сэм жив. Кому плохо? А тот, из переулка, все равно погиб бы. И женщину бы повесили.

 

Не могу перестать думать. Я не спасу мир, но сделаю его лучше. Люди хорошие живут, люди плохие – уходят.

 

И зачем знание, которым нельзя воспользоваться?

 

Нет. Все. Я остановлюсь. Я разберу аппарат и стану жить, как прежде. Мистер Н. предлагает мне учиться. Я буду учиться… это знание можно использовать… это правильно, когда знание можно использовать.

 

Милая Летиция!

 

Я впервые пишу тебе с легким сердцем. На душе моей радостно, как будто бы весна наступила! Моя матушка поправится! С возвращением Патрика она словно бы ожила. И с каждым днем оживала все больше и больше. Я радовалась, конечно, но и боялась, что это вдруг остановится. Ты же знаешь, как легко спугнуть чудо?

 

Но оно свершилось! Вчера доктор снова нас навестил и долго-долго осматривал матушку. Кажется, он удивлен и обрадован.

 

Представляешь?

 

Он приписал все месмерическому таланту того немца и все повторял, что только урожденный магнетизм моей матушки не позволял эффекту проявиться раньше. А как матушка ослабела, то и воздействие Ганса сказалось, исправив поврежденное тело.

 

Не знаю, правда ли это, но я счастлива!

 

А еще счастлива получить письмо от Джорджа.

 

Представляешь? Он и Бигсби – кто бы мог подумать, что этот ужасный человек способен на что-то дельное, – открыли контору и занялись торговлей. Джордж прислал мне шкатулку удивительно тонкой работы, а матушке – веер. Но ее куда больше порадовало письмо и то, что Джордж извиняется за ту отвратительную сцену на Рождество. А еще он пообещал, что на следующий сезон устроит мне самый блистательный дебют, какой только возможен! И чтобы подготовить меня, направил миссис Гринвич, даму очень достойную и сведущую в манерах.

 

Господи, Летти! Если бы я могла написать, до чего счастлива!

 

Матушка вновь здорова. Джордж и Патрик помирились – ну или вот-вот помирятся! И ты в самое ближайшее время навестишь нас.

 

Знаешь, мне кажется, что матушка приглашает тебя и твоих сестер с некоторым умыслом, но я не стану говорить, с каким.

 

Приезжай же скорее!

 

Я так по тебе соскучилась.

 Твоя подруга Брианна.
Часть 4 Проявка

Стоя у окна, Адам смотрел, как Дарья и Артем спорят. Стекло отсекало звуки, но активная жестикуляция свидетельствовала об эмоциональном накале. Артем то и дело указывал на дом, Дарья мотала головой, вероятно не соглашаясь с предложением.

Спор закончился, когда Артем приблизился, нарушив границу личной зоны, и положил руку на плечо Дарьи. Она же руку не смахнула. Так они стояли несколько секунд, а после разошлись.

Дарья помогла открыть ворота, выпуская Артема. И когда тот уехал, она еще некоторое время стояла и смотрела вслед.

– Он вернется, – это были первые ее слова по возвращении в дом. – Это как в мультике. Он улетел, но обещал вернуться. А нам с тобой придется одной рукой жарить тефтели, другой – взбивать сливки.

Адам подумал, что ему следует проинформировать Дарью о недавней находке.

– Знаешь, иногда мне кажется, что он – сволочь распоследняя. А потом вдруг сделает что-то, и совсем-совсем не сволочь. – Она робко улыбнулась, точно ждала одобрения.

А если находка не является значимой? Подозрения спровоцируют конфликт, последствия которого труднопрогнозируемы.

– Я понимаю, что он моложе меня, и все такое… и еще альфонс. Только с принципами. Ты когда-нибудь слышал про альфонса с принципами? Почему ты ничего не говоришь? Тебе он не нравится?

– Моя оценка относится к факторам малой степени значимости, – сказал Адам.

Нельзя пугать Дарью, но нельзя оставлять находку без внимания. Необходимо продолжить наблюдение.

– Ну да… – Ее тон был бесцветен. – Я уже отвыкнуть от тебя успела. Но я рада, что ты здесь.

– И я рад.

Она хмыкнула. Адам же попробовал получить дополнительную информацию:

– Куда он отправился?

– Кто? А… Темка. К Людочке своей. Говорит, что она обещала инфу по нашей Золушке с тридцать пятым размером. У Людочки в модельном бизнесе знакомые есть. Замечательный, должно быть, человек эта Людочка… Слушай, ну почему я вечно кого-нибудь неподходящего выбираю?

Вопрос относился к категории риторических. Дарья, сделав круг по комнате, остановилась у столика с самоваром и, скорчив рожицу, высунула язык. Нарочито инфантильное поведение как попытка защититься от объективной реальности?

– Людочка то… Людочка се… меня вот убьют, а Людочка останется. Несправедливо. Зато у Темки появится сенсация. Или «Смерть-поклонник»! Или еще вот «Смертельное фото на память»! Звучит?

– Поскольку имеющаяся информация позволяет исключить убийство как акт непосредственного воздействия на субъект с причинением ему повреждений, не совместимых с жизнью, остаются два варианта.

Дарья отвлеклась от разглядывания себя в самоваре.

– Первый: ты веришь в мистический компонент и, следовательно, включаешься в игру, что в конечном счете приводит тебя к самоубийству. Второй: ты не веришь в мистический компонент. Следовательно, включение невозможно.

– И третий добавь, умник. Я не верю, но оно существует.

– Подобная вероятность крайне мала.

Но есть. Существовали ведь ночь, маски, отлитые из тумана, и визиты с той стороны. Ирреальность бытия вступала в конфликт с логикой. Реальность также не радовала. События представляли собой мозаику фактов, которые упорно не складывались в общую картину. Информация была противоречива, ориентиры отсутствовали.

Но Адам упрямо продолжал стыковать элементы чужой биографии.

Антонина Кривошей. Сорок два года.

Родители: Семен и Анастасия Малышевские. Социальное положение – госслужащие. Материальная обеспеченность – выше средней, чему способствовали частые визиты за границу. Судебный процесс, начавшийся в середине восьмидесятых, нарушил стабильное существование семейства и в конечном итоге привел к смене места жительства.

По хронологической шкале и суд, и теоретическое удочерение Антонины, в котором Адам продолжал сомневаться, и переезд совпадали, однако не представлялось возможным вычленить определяющее событие.

– Удочерение, – вердикт Дарьи был окончателен, хотя она снизошла до пояснения: – Смотри сам. Суд, которого еще и не было, это неприятность, но знакомая. Полстраны у нас судилось…

Дарья говорила медленно, делая большие паузы между словами. Она устала, и усталость ощущалась не только в речи: плавные движения, которые вдруг сменялись резкими и суетливыми. Перемены настроения. Проступившие сосуды и частое моргание, словно Дарья пыталась избавиться от рези в глазах.

– Конечно, есть вариант, что они сами предпочли сбежать… ну позора не вынесли…

– Ложись спать.

– Что? А… я не хочу. Честно, не хочу.

Адам не поверил.

– Другое дело – ребенок. Если они хотели, чтобы Тоня считала себя родной, то убрали бы всех, кто мог бы сказать, что она не родная! – фразу Дарья выпалила на одном дыхании.

– Но она знала, что Малышевские не являются ее биологическими родителями.

– Да. Но только она. А другие? Им важно было, что скажут другие!

Дарья вскочила и тут же села.

– Извини. Что-то я и вправду… спать надо. Я не хочу спать. Точнее, хочу, но… боюсь.

– Чего?

– Того, что проснусь, а все пойдет по-старому.

– Это иррационально.

– Ну да… конечно. Рационально – нерационально. У тебя все просто. Научи?

Пожалуй, при иных обстоятельствах Адам не решился бы задать мучивший его вопрос.

– Ты помнишь Яну? Ее внешность?

Он ждал ответа. Какого-нибудь, но получил еще вопрос:

– В этом проблема? Ты забыл? – Дарья не обвиняла. Она вообще как будто не с ним говорила. – И поэтому тебе нужны были те фотографии? Ты так боялся забыть, что… Господи, Адам. Это нормально. Все когда-нибудь забывают… отпускают… нельзя их держать, потому что свихнешься тогда. Ты и так свихнулся и продолжаешь себя добивать. И…

– Ты помнишь ее лицо?

– Нет, – ответила Дарья. Адам не поверил: слишком быстро был дан ответ. Дарья же, явно опасаясь продолжения беседы, скрылась за занавеской. Она легла в кровать – до Адама донесся скрип старых пружин – и долго ворочалась, но в конце концов затихла.

Это хорошо. Дарье нужен сон.

Подумалось, что отдых требуется и самому Адаму, однако голова работала, тело не протестовало, а дело требовало решения.

Фактология чужой жизни вступала в противоречие с имеющейся информацией.

Школа. Поступление. Учеба. Замужество. Похороны. Снова похороны. Никаких снимков. Короткие справки и копии документов, принесенные Дарьей из чужой квартиры. Свидетельство о рождении. И снова свидетельство о смерти.

Другие дети? Отсутствуют.

Тупик. И поворот.

Адам взял свидетельство о браке. Имя. Отчество. Фамилия. Год рождения. Кольцо на пальце Всеславы. Подслушанный разговор. Явный личный интерес. В чем? В ком?

Супруг номера третьего? С юридической точки зрения, он свободен. Развод состоялся более пяти лет назад, следовательно, выставление новых имущественных претензий номером третьим невозможно. Более того, скорое достижение Анной восемнадцатилетнего возраста автоматически освобождает ее отца от выплаты алиментов. Ко всему данный расклад не подразумевает мистического компонента, который, несомненно, имеет определяющее значение в мотивации убийцы.

Вывод: объем информации недостаточен для анализа.

Адам хотел было окликнуть Дарью, сообщить о том, что следует обратить внимание на супруга Антонины, но остановил порыв. Дарья спала. Она лежала на покрывале, обняв руками подушку. Ее лицо было спокойно, а дыхание выровнено, движения глазных яблок под пленкой век указывали на фазу быстрого сна. Вместе с тем если Дарье что-то и снилось, то не кошмары.

Кем бы ни был убийца, Адам сумеет ее защитить.

Он покинул дом на цыпочках и, оказавшись во дворе, направился в сарай.

Мотоцикл Артема отсутствовал, однако машина стояла на прежнем месте. Она была не заперта, и Адам приступил к обыску.

Бардачок пуст, если не считать кожаного портмоне и пустой пачки от сигарет. «Данхилл». Дамские. Облегченные. Портмоне. Мелочь общей суммой двадцать два рубля семьдесят пять копеек. Прошлогодний лотерейный билет. И карамель «Взлетная» в металлизированном фантике.

Вернув вещи на место, Адам осмотрел приборную панель, обшивку, сиденья. Он ощупывал каждый шов, пытаясь найти тайник. Он поднял коврики и просеял грязь, на них налипшую.

Ничего.

В кузове пикапа вещей было больше. Две лопаты. Лом. Моток веревки. Карабины. Домкрат. Пакет с обрезками проволоки. Старый фотоальбом.

Он был спрятан в деревянном ящике, который, в свою очередь, скрывался в ящике железном, используемом для хранения инструментов. Подобное несоответствие места, выбранного для хранения, и хранимого предмета свидетельствовало о намерении субъекта скрыть данный предмет.

Адам открыл альбом. Снимков в нем было несколько. Первый знаком: Артем и девушка, внешне напоминающая Дарью. Второй – только девушка. Лицо взято крупным планом, фон размыт. Сходство поразительно. Различия остались в линиях носа, губ и бровей, что исключало возможность полного соответствия и, следовательно, теорию знакомства Дарьи и Артема в прошлом.

Следующая фотография – классический портретный снимок. Черно-белый. На лощеной хорошей бумаге, которая, однако, уже начала темнеть по краям. Присмотревшись, Адам заметил тонкую полоску более светлой бумаги: снимок переклеивали.

Он держался на четырех уголках и отрывался с треском, выдирая из листа отсыревшие волокна бумаги. Под фото не было ничего. А вот с обратной стороны самого снимка имелась надпись:

«Темке на память.

Теперь ты видишь – он просто потрясающий фотограф!»

Адам перевернул страницу. Между плотными листами картона лежали газетные вырезки, рассортированные по времени.

Текст первой был зарисован черным маркером, кроме нескольких слов:

«25 июля… отель «Хейнвуд»… самоубийство».

Информационное наполнение всех последующих совпадало и касалось самоубийств. Новая информация требовала осмысления.

Лавки отливали в шестидесятые и партиями отправляли во все уголки страны, придавая паркам ощущение схожести, за которым пряталось иное – ощущение единства. Расставляли лавки под фонарями и на майских субботниках чистили, покрывали свежим слоем краски, которого хватало ровнехонько до середины осени. Дальше, когда парк пустел, промываемый осенними дождями, лавки линяли, сбрасывая лоскуты синей шкуры. Со временем исчезли клумбы, фонари перестали светить, но лавки по-прежнему крепко упирались в землю витыми лапами. Вместе с лошадками, верблюдами и ракетой они держали последний рубеж обороны.

– Мне здесь не нравится, – сказала девушка в полупрозрачном летящем платье. – Тут комары.

Парень сел на лавку и протянул стаканчик с мороженым.

– Расслабься.

Расслабляться она не желала и мороженое приняла брезгливо, двумя пальчиками.

– Ты гуляла тут в детстве? Меня вот часто приводили. Тут машинки были напрокат. С педальками. Садишься и крутишь, крутишь…

– Не приводили, – сухо ответила девушка.

– Жаль. А мне здесь нравилось. Особенно карусели. И теннис, конечно. Почему все закрылось? Это неправильно, Люда.

– Неправильно, что тебе есть до этого дело.

Она стояла над парнем, и тень ее разделяла лавку напополам.

Хищно щелкнула сумочка, и в руке девушки появилась записная книжка в толстом кожаном переплете.

– Есть еще несколько адресов.

– Я знал, что на тебя можно положиться, – парень улыбнулся. – Мороженое подержать?

– Выкинуть. Я такое не ем.

– Зря. Вкусно.

– Вредно. И ко всему содержит животные жиры. От тебя, Артем, я не ожидала подобной нетактичности. По-моему, ты сделал это специально. Ты знаешь, как я отношусь к животным продуктам.

Стаканчик перешел из рук в руки. С подтаявшей горки пломбира уже текли молочные реки, и парень, подняв каплю пальцем, слизнул ее.

Девушка смотрела в блокнот, торопливо перелистывая странички. Найдя нужную, она вцепилась в нее и вырвала.

– Вот.

– Спасибо, – парень сунул лист в карман черной куртки. – А с туфельками что? Где Золушку искать?

Девушка молчала.

– Да ладно тебе. Не злись. Ну хочешь, пойдем куда-нибудь, где травой кормят? Мороженое не нравится? Ну и леший с ним, – он выкинул остатки пломбира в урну. – Так хорошо?

– Мне кажется, что ты меня используешь. Ты просишь помочь, я помогаю. Но взамен что? Обещания? Мне надоели твои обещания, Артем. И твои исчезновения. Вот все хорошо, а вот тебя уже нет. И ни звонка, ни записки. Ничего! А наша свадьба? Я всем пожертвовала ради нее! Закрыла глаза на твою репутацию, поссорилась с родителями, с друзьями. И в результате? Надо мной все смеются.

– Извини, пожалуйста.

– Оставь извинения при себе. Я хочу знать: мы вместе или нет?

Парень ответил сразу:

– Вместе.

– Тогда вернись домой.

– Не могу. Не сейчас.

– А когда?!

Ее крик поднял в воздух ворон, и эхо подхватило их хриплые голоса.

– Неделя. Две максимум. Я должен понять, что случилось. А потом… потом все будет так, как хочешь ты. Никаких исчезновений. Вообще никаких нарушений режима. Я даже мотоцикл продам. Жизнью клянусь.

Она поверила, потому что ей очень хотелось верить. Она не знала, были ли истоки этого желания в любви к Артему, либо же в страхе оказаться смешной, либо же в страхе ином: в признании совершенной ошибки, но Людмила получила обещание. А к обещаниям она относилась крайне серьезно.

Фирм в собранном ею списке было пять. Она могла бы вычеркнуть по крайней мере три из них и вычеркнула бы, веди Артем себя иначе. Вот и сейчас он поспешил попрощаться. Его терпения хватило лишь на то, чтобы проводить Людочку до машины. Уже в салоне она подумала, что, возможно, матушка была права и Артем – не самая лучшая партия. Но Людочка не любила и не умела отступать.

Парень появился к вечеру. Елена не сразу обратила на него внимание. Говоря по правде, весь этот день она была рассеянна и если на что-то отвлекалась, то на тянущую боль в руке. Эта боль выводила из прострации и заставляла двигаться, подчиняясь Валиковым командам. Он же в кои-то веки не злился, а разговаривал спокойно и жалостливо.

Зачем жалеть Елену? У нее все хорошо.

Мымра, наблюдавшая за съемками из своего угла, сдержит слово. У Мымры пустое лицо, похожее на маску. Она некрасива.

А Елена – наоборот. В этом все дело. В зависти. Все завидуют… Жарко. И Валик кричит:

– Повернись!

Елена поворачивается. Наклоняется. Улыбается. Пытается казаться кем-то.

Какой в этом смысл? Никакого. Смысла нет ни в чем. Над этим Елена и раздумывала, когда паренька увидела. Он был невзрачен и оттого незаметен. Псих? Фанат? Любопытный? Держится в тени и наблюдает то ли за Еленой, то ли за Валиком. А Елена наблюдает за ним.

Вот парень заговаривает с Любочкой, принимает бумаги и поднос, уходят вместе, и Любочка что-то рассказывает, махая левой рукой. В правой у нее букет из зонтиков.

Зонтики сегодня уже не нужны.

Парень возвращается и застывает у стены. Теперь он глядит на Елену.

Время тянется. Елена терпелива. Секунды. Минуты. Долго. Бесконечно. Конечно. Валик отступает и взмахом руки позволяет расслабиться. Но расслабляться нельзя, и Елена стоит, отсчитывая вдохи и выдохи.

– Здравствуйте, – кажется, она только-только моргнула, а парень уже здесь. – Меня Артемом звать. А вы Елена? Елена Прекрасная.

Его комплимент скучен, но Елена улыбается. В ее профессии очень важно правильно улыбаться.

– Я восхищен! Честно говоря, мне всегда казалось, что модели – это куклы. Манекены. Разукрасить. Поставить. Щелкнуть. – Он стоял, прижав руки к бокам, точно опасался, что не справится с желанием потрогать Елену. – А вы вот живая. Настоящая. Это не вас вели, а вы…

– Чего вы хотите?

Елена сошла с площадки и направилась в гримерную, парень поспешил следом.

– Поговорить. Скажите, какой у вас размер ноги?

Тридцать пятый. Но ему знать не обязательно. Дмитрий сказал, что ножка Елены создана для хрустальных туфелек…

– Убирайтесь, – Елена попыталась закрыть дверь, но докучливый посетитель сунул ногу в щель. Эта нога была широкой да еще упрятанной в тяжелый саркофаг ботинка.

– Охрана!

– Нет. Погодите. Постойте. Это очень важно…

– Убирайтесь, – Елена отпустила дверь и со всей силы, а силы оставалось немного, толкнула Артема в грудь. Он покачнулся, но ногу не убрал. А заодно ловко схватил ее за руку, за ту самую, обожженную.

И Елена закричала от боли.

– Вы не понимаете, это важно… я должен… – Он отпустил руку, но не ушел, став легкой добычей для неторопливых охранников.

Время снова замедлилось. Елена стояла, глядя, как охранник сбивает Артема с ног, и тот катится, сжимаясь в ком. Второй заступает дорогу и пинает, снова передавая первому.

– Ленка, ты как? – И здесь Динка появилась. – Он тебя ударил?

Елена продемонстрировала руку, на которой вновь проступили волдыри.

– Бедняжка. Пойдем… ничего…

– А… пусть его отпустят.

В конце концов, парень не сделал ничего плохого.

– Конечно, отпустят, – сказала Динка, обнимая. – Прямо сейчас и отпустят. Только скажут, чтобы не возвращался. О чем он тебя спрашивал?

– О размере ноги.

– Фетишист чертов.

Да. Наверное. Иначе зачем? Извращенцев полно, Елене ли не знать. Она знала и не желала иметь с ними ничего общего. И с Динкой тоже. Странно все. Тоскливо.

– Дин, ты иди. Все в порядке.

– Точно?

Нет. Дмитрий больше не звонит. А Еленины звонки уходят в пустоту. Роман окончен. И голова кружится. Перед глазами яркие пятна-мазки, как будто кто-то заляпал глаза акварелью.

Надо смыть. И косметику.

Динка ушла. Парень исчез. И охрана тоже. Все куда-то пропали, словно Елена нырнула в какое-то другое время. Но одиночество не в тягость. Устроившись перед зеркалом, Елена занялась процедурой привычной и оттого успокаивающей. Молочко. Ватный диск. Влажное прикосновение. Глаза слегка щиплет, а на диске остаются черные и желтые разводы.

Использованная вата падает мимо урны. Завтра уборщицы станут ворчать, но какое Елене дело?

Теперь переодеться. Переобуться.

Выйти.

Громкий хлопок двери порождает эхо. На лестнице сумрачно. Путь вниз. Путь наверх. Одинаковые лампы. И все, если разобраться, одинаковое.

Елена наклонилась и провела рукой по ступеньке. Пыльно. И гладко.

– Эй, – донеслось снизу. – Не надо меня бояться! Я просто поговорить хочу! Вам угрожает опасность!

Елена побежала. Она перепрыгивала через ступеньки и боялась не успеть. Скоро. Совсем скоро солнце коснется земли и утонет в тягучем асфальтовом море. Рожденная падением волна поднимется до неба, измарав его жидким битумом. Исчезнут и звезды, и рифы домов, и весь мир, включая Елену.

Неправильно!

Каблуки громко стучали по ступеням. Узкие пролеты норовили поймать Елену, но ей удавалось вырваться. Быстрее! Выше!

К вершине, где солнце уже почти-почти упало.

Елена опередит его.

Дверь на крышу открыта. Она успеет.

Шаг. Два. Три. В ритме вальса. Она танцевала вальс на школьном балу, изо всех сил стараясь не сбиться. Ее партнер тоже считал про себя, но губы его дергались, и Елене становилось противно. И она смотрела не на лицо, а мимо, на нарядную толпу и шеренгу учителей.

– Стойте! – парень, выбравшийся за Леной – Еленой? Леночкой? – на крышу, подходил не торопясь. Он зачем-то вытянул руки и растопырил пальцы. И шажки делал крохотные, продвигаясь боком.

А губа разбита. И нос в крови. Кровь – черная полоска, которая разделяет лицо пополам.

– Не надо этого делать! – закричал он.

Забавный. Только не вовремя совершенно. Елене некогда разговаривать: солнце висит за парапетом.

– Пожалуйста, – попросил парень, – поговорите со мной.

– О чем? – Елена пятилась.

– Зачем вы это делаете? Все ведь не так плохо…

Плохо. Жизнь закончится. Она у всех заканчивается, только по-разному. У людей нет свободы, а у Елены будет.

– Это неправда, – сказал парень, который подобрался совсем близко.

Он хочет остановить Елену? Зачем? Какое ему дело?

Завидует. От зависти отделаться сложнее, чем от винного пятна на белых брюках. Сначала Динка, потом Валик, теперь вот этот незнакомец, с которым совсем нет желания знакомиться. Он хочет отобрать у Елены свободу, но Елена не позволит.

– Вы очень красивы, – сказал парень, останавливаясь. Руки он по-прежнему держал над головой. – Вы красивее всех, кого мне доводилось видеть.

Ложь. По глазам видно. Глаза у людей не умеют притворяться, они почти как объективы камер. Нужен талант, чтобы видеть правильно. Этот, стоящий в трех шагах от Елены, видел совершенно неправильно.

– Пожалуйста, не причиняйте себе… – он оборвал фразу и бросился к Елене.

Глупый. Она ждала. Готовилась.

Успела.

Небо распахнуло объятия, ударив ветром в лицо. Оно высушило слезы и прогнало страхи. Момент полета длился вечность. Когда же вечность иссякла, пришла боль.

То, что Артем пьян, Дашка поняла не сразу. Она его ждала. Вышла за забор, села на лавочку и ждала. Небо чернело, проклевывались звезды, пушистые, как одуванчики. И соловьи запели. Она не была уверена, что это соловьи, но слушала переливы и пересвисты.

Но вот загрохотал мотор, и соловьи заткнулись. Пятно желтого света заскользило по дороге и остановилось у Дашкиных ног.

– Привет, – сказала Дашка.

Артем ничего не ответил, но кое-как сполз с мотоцикла и направился к дому.

– Эй, ты чего?

Дашке стало обидно: она ждала, а ожидание осталось незамеченным. И только у самого порога она поняла: Темка пьян.

А еще избит. Его нос распух, треснувшую губу склеивала полоса сукровицы, а под левым глазом наливался фингал.

– Людочка приласкала? – Дашка не удержалась. Темка же, сфокусировав взгляд, сказал:

– Она прыгнула.

– Людочка?

Он мотнул головой:

– Лена. Елена. Глинина. Идиотская фамилия для модели. Назвалась бы Элен, и все. Я поговорить хотел. У нее нога маленькая. Вот такусенькая, – Темка сложил ладони лодочкой. – Думал, что это она. А она… взяла и прыгнула.

Он сполз по стене и закрыл лицо руками.

– Она не хотела разговаривать. Я ждал. Дождался. Все ушли. А она не выходила и не выходила. Самая последняя. Думал – неспроста. Окликнул. Она бежать. Наверх. На крышу. Дверь открыта. Я следом побежал. Я же быстро бегаю, а она на каблуках! Только все равно быстрее. Вот как это возможно, чтобы она на каблуках, но все равно быстрее?

– Наверное, возможно, – Дашка присела рядышком и тихо сказала: – Пойдем в дом?

От Темки пахло водкой. И судя по глазам, принял он изрядно. Он не ездит пьяным. Он смерти боится. Но выходит, что страх этот не так уж и силен.

– Я просил ее… а она… подошла к краю и легонько так… раз и вниз. Не кричала. Я звук слышал. И ушел. Позвонил в «Скорую» и ушел. Как… как скотина последняя. Знаешь, как испугался? Они бы вспомнили про то, что я днем к ней пристал. Решили бы, что это я ее…

– Но ты же в «Скорую» позвонил?

Дашка обняла его. Мальчишка. Если кого и винить, то Дашку. Она ведь сталкивалась с подобным и знала, что ребус этот рано или поздно смертью закончится. Только думала, что смерть будет ее, Дашкиной. Не угадала.

– Позвонил. А если они не успеют? Если ей моя помощь нужна была?

Сказать Темке, что он все сделал правильно? Это ложь. Но Дашка готова соврать.

– Не ты ее толкнул.

– Не я, – повторил Артем.

– Вставай. Пошли в дом. Как, ты говоришь, ее звали?

Артем послушно повторил имя и за Дашкой в дом прошел, позволил себя уложить и снять ботинки.

– Я вызвал «Скорую». Я сбежал. Я трус. Я…

– Ты помолчи, пожалуйста.

Дашка набрала телефон справочной. Следующие полчаса ушли на поиск Елены Глининой. И завершился он на пятой городской больнице.

– Жива, – сказала Дашка. – В реанимации, но жива. Так что…

Она замолчала, вспомнив коридор, дверь и ожидание, которое теперь тянулось для кого-то другого.

– Что теперь? – спросил Артем.

– Молись. Может, и услышат.

Так уж вышло, что судьба Веры Павловны была предопределена еще до рождения. Прапрадед ее, будучи еще крепостным, попал в помощники к уездному врачу. Прадед, уже человек свободный, занял отцовское место и, хотя не имел бумаг, врачебное звание подтверждающих, успел прославиться широтой взглядов и умений. Деду от него досталась кипа тетрадей, исписанных мелким, но разборчивым почерком, и купленный по закладу саквояж. Отец естественным образом продлил славную трудовую династию. Он-то и полюбил говорить маленькой Верочке:

– Долг наш – людям служить.

Конечно же, отец надеялся на сына, а потому Верочку, если и готовил, то на медсестру. С ранних лет она была при больнице, некогда первой городской имени Буденного, но после переименованной в пятую и имени лишенную. Верочка охотно помогала медсестрам, не боясь крови, не чураясь гноя и больничных запахов. Ею двигало одно-единственное желание – угодить отцу.

Для того же она вышла замуж за Степана Федотовича, сорокатрехлетнего хирурга, вдовца и отца двоих детей. Верочка родила и третьего, безропотно отдав его в заботливые отцовские руки, сама же, не выбрав декретный отпуск до половины, вернулась к службе.

Шли годы. Верочка дослужилась до старшей медсестры. Дважды получала награды и бессчетно – благодарности. В девяносто втором, не выдержав перемен, ушли и отец, и муж. Дети – все трое свои, одинаково любимые – разлетелись. Больница обнищала. Но Верочка по-прежнему была при ней, не в силах оставить место своего бытия, а после бежала к тем, кто по новой моде лечился на дому. Пациенты Верочку любили.

И оплачивали свою любовь.

Денег хватало для себя и для детей.

Потом младшенький открыл клинику, и старшие свили в ней гнездо. Предприятие оказалось удачным, только Верочка, несмотря на все уговоры, не пожелала оставить первую-пятую имени Буденного больницу.

– Мама, не глупи, тебе отдыхать надо, – повторяли дети в один голос и бежали к начальству. То разводило руками: мол, ваша мать, вам и думать.

Они думали. Решили. Забрали и заперли, но взаперти, несмотря на заботу, Верочка стала чахнуть. И дети смирились с неизбежным.

Теперь каждое утро в семь пятнадцать черный джип высаживал Верочку у служебного входа. Ей вручали халат, белый, накрахмаленный до жесткости, и молоденькую помощницу, чье имя Верочка постоянно забывала.

В последнее время за ней повелось такое вот, недоброе.

Нынешний обход был обыкновенен. Верочка проинспектировала палаты, отметив, что надо бы сменить постельное белье, а то старое совсем поистрепалось.

– Конечно, закажем, – помощница сделала пометку в крохотном устройстве, которое она носила вместо обычного блокнота.

– И в третьей пусть свет починят. Мигает. А в пятой стекло треснуло…

Верочка вздохнула. Это место, некогда отнявшее лучшие годы ее жизни, теперь сторицей отдавало долг. Оно наполняло Верочку осознанием нужности, высшим предназначением, пред которым отступали и слабость, и ноющая боль в костях.

Парочку Верочка встретила на лестнице и хотела возмутиться: время для посещений еще не наступило. Да и были посетители без халатов и в уличной обуви.

– И зачем ты сюда пришла? – спросил мужчина в вельветовой куртке.

– За тобой. Тебе не нужно здесь появляться. Если вас свяжут, то…

– То что? Она сама прыгнула.

Женщина была в темно-красном костюме. Хорошем. Совсем как тот, который привез старшенький и все уговаривал Верочку примерить. Она отнекивалась, хотя костюм с золотистыми пуговичками и ниткой-искрой весьма и весьма по вкусу пришелся. Но не каждый же день этакую красоту носить?

– Она жива, – зашипела женщина. – Она очнется и расскажет…

– Что у нее личная жизнь не сложилась? Милая сестричка, успокойся и пойми: я не несу ответственность за чужих тараканов.

Верочка возмутилась: тараканов в больнице не было.

– И не очнется она, – ласково закончил фразу мужчина.

– Вчера я звонила Всеславе. Она не берет трубку.

– И?

– И Тоня пропала. С ними ведь все в порядке? Посмотри мне в глаза! Скажи прямо…

Мужчина вдруг придвинулся к женщине и положил руки на ее плечи. Большие пальцы уперлись в горло.

– Все в порядке, милая сестрица. Я благодарен тебе за помощь, но твоя чрезмерная опека меня угнетает…

– Вера Павловна! – пролетом выше хлопнула дверь. – Вера Павловна! Вы куда пропали?

Мужчина отпрянул от женщины и посмотрел вверх. Глаза его – темные, злые – сузились.

– Подслушивать нехорошо, – сказал мужчина, который вдруг оказался рядом. Сказал на ухо и толкнул. Вера Павловна покатилась по ступенькам, сердясь на больницу за то, что та не уберегла.

– Вера Павловна…

Стучали каблучки помощницы. Не успеет… и детей жалко. Расстроятся. Зато похоронят по-людски, в красивом красном костюме, привезенном старшеньким из самой Англии…

– Вера Павловна… я же только на минуточку… в туалет… а вы убежали… что теперь будет?

Верочка хотела сказать, что не стоит волноваться, но не смогла.

– Мы не справимся, – сказала Дашка, но ответа не услышала. Артем лежал, повернувшись к стене. Адам раскладывал одному ему понятный пасьянс из фактов.

Но ведь это правда: они не справятся. А если так, то погибнет еще кто-нибудь. Например, Дашка.

– Вы как хотите, но я…

Они никак не хотели. Они вообще не замечали Дашку. Ну и пусть. Она взяла телефон и вышла из комнаты, но устроилась за открытой дверью так, чтобы видеть Адама.

Телефон включился и тут же отчитался о пропущенных звонках. И связь установил в момент.

– Дашка, ты понимаешь, во что вляпалась? – Вась-Вася шипел в трубку, как разъяренная гюрза. Или правильнее было бы сказать «гюрз»? – Где Тынин?

– Понятия не имею.

– Врешь, – не слишком уверенно сказал Вась-Вася.

Врет. Но тут ничего не поделаешь: обстоятельства не располагают к честности.

– Дашка, тебе лучше…

– Сдаться? – Дашка уселась на пол и, вытащив из кармана карамельку, сунула в рот. – С чего бы это? Я в розыске?

– Пока нет.

– Тынин в розыске?

– Ну… тоже нет. Пока.

– Тогда чего ты мне мозг ковыряешь?

Сунув мизинец в ухо, Дашка поскребла барабанную перепонку. Мозг или нет, но внутри свербело.

– Лучше расскажи, чего по делу нового есть? Интересного… может, вы нашли убийцу?

Ответ Дашка знала, но с несвойственной ей прежде мстительностью жаждала услышать подтверждение. Никого не нашли. И знать не знают, где искать.

– Давай поговорим? – вдруг совершенно мирно предложил Вась-Вася. – Встретимся где-нибудь… Я ж не враг тебе.

И не друг тоже.

– Давай, – сказала Дашка. – Встретимся. Через… часик. На… на площади под часами. С тебя три красные гвоздики и кофе. Идет?

Обошлось без гвоздик. Вась-Вася был не просто зол – яростен до белизны. Он вцепился в Дашку и потащил в закоулок.

– Привет. Я тоже рада тебя видеть.

Он толкнул Дашку к стене и ткнул пальцем в грудь.

– Ты доигралась.

– А поздороваться? – спросила Дашка, убирая палец. – Давай, рассказывай, чего у вас случилось. А я расскажу, чего я знаю. Это будет честно.

Вась-Вася выругался. Вот ведь. Раньше Дашка не слышала, чтобы он ругался, тем более так.

– Тынин где? – рявкнул он, пугая голубей.

– Там, где надо. И если ты хочешь чего-то узнать, то…

– Я могу тебя задержать. И повесить кучу статей. В конечном итоге ты отмажешься, но на пару дней… или недель я тебя упрячу. А потом упрячу Тынина. Надолго. Может, навсегда.

Он отступил, сунул руки в карманы и уставился на Дашку сердитым, немигающим взглядом. Чего Вась-Вася хочет? Покаяния? Извинения? Признания?

– Дашка, ты что, не понимаешь, насколько все серьезно?

– Не понимаю, – согласилась Дашка. – Мне нужна была твоя помощь…

– Тебе психиатр нужен, а не помощь!

Но он все-таки успокаивался. Медленно, но успокаивался. И Дашку отпустил.

– Вчера в городском парке обнаружен труп неизвестной женщины тридцати – тридцати пяти лет. Рост – метр семьдесят два. Телосложение худощавое. Из особых примет – шрам на левом бедре и три родинки над ключицей.

Когда он про родинки сказал, Дашка все и поняла.

– Быть того не может, – прошептала она, прислоняясь к стене. Мир покачнулся. Да что там – кувырком полетел, понесся безумной каруселью, только музыка в ушах затрещала.

– Опознали быстро. Всеслава Ивановна Гораченко. Лечащий врач Тынина. Я ведь не ошибаюсь?

Дашка только и смогла, что кивнуть: не ошибаешься.

У Всеславы конский хвост и амбиции. Три родинки, которых она не стеснялась, не запудривала, но выставляла, подчеркивая низкой линией декольте. Эти родинки Дашку смешили, как и Всеславина манера говорить успокаивающим тоном, как будто в каждом человеке она видела пациента.

– И… и как?

– Ее задушили, – ответил Вась-Вася. – Пойдем. Нечего внимание привлекать.

Шпионское кино продолжается. И хорошо… Если продолжается, то Вась-Вася не верит в виновность Тынина. Глупость какая! Тынин…. и убийца.

– Это не Адам, – сказала Дашка, приноравливаясь к широкому Вась-Васиному шагу. – Ты же понимаешь, что это точно не Адам.

– Я понимаю, что у Тынина твоего диагнозом значится параноидальная шизофрения и за ним числится попытка нападения на персонал.

– Вранье!

– Побег, – список грехов продолжался. – Итого: замечательное сочетание мотива и возможности.

– Да не было у него возможности! Не было! А если бы и была… он бы не стал. Он не убийца. Он скорее себя прикончить даст, чем…

– Я тебе говорю то, что будет. Сама понимаешь…

Дашка понимала: Тынин слишком удобная кандидатура на роль убийцы.

– Чего ты хочешь?

– Разговора. С тобой. С твоим приятелем. С Тыниным. Хватит прятаться, Дашка. Или ты играешь со мной, или я умываю руки. Понятно?

Куда уж понятнее. И если разобраться, то решение очевидно.

– Я позвоню, – сказала Дашка, отступая. – Я скажу, где и когда… Вась, узнай, пожалуйста, про Кривошея Петра.

– Что именно?

– Все.

Сайт модельного агентства «D. F. Susse» отличался ясностью структуры и сдержанным оформлением. Представленная информация носила обобщенный характер, что заставляло вновь и вновь перелистывать страницы, вглядываться в фотографии, вчитываться в выверенные фразы.

«Агентство «D. F. Susse», открытое в 1991 году, снискало…»

«…крепкие партнерские связи… участие в проектах…»

«…перспективы…»

– Убери это, – попросил Артем.

Адам перешел в раздел: «Девушки». На ноутбуке появился ряд картинок.

– Кто из них?

Артем ткнул пальцем в третью.

Светловолосая девушка со среднестатистической внешностью и явной дистрофией.

Рост – 178. Грудь – 84. Талия – 56. Бедра – 84. Размер обуви – 35. Глаза карие.

– Это не она, – Адам разглядывал снимки, пытаясь найти подтверждение догадке. – Цвет волос другой. Цвет глаз другой.

– Парик и линзы.

– Несоответствие возраста.

– Грим.

– Рост. Рост явно выше среднего.

– Да какая теперь разница! – Артем попытался захлопнуть ноутбук, но Адам перехватил руку.

– Отель «Хейнвуд», – сказал он и отметил, что Артем вздрогнул. – Самоубийство.

– Что?

– Отель «Хейнвуд». Лондон. Самоубийство. Илона Соколовская прыгает с балкона. Номер на седьмом этаже. Травмы, не совместимые с жизнью.

– Р-раскопал?

– Выяснил. Мне необходимо определиться, представляешь ли ты опасность для Дарьи. Вчера я склонен был к утвердительному ответу, однако реакция на самоубийство Глининой заставила меня пересчитать ситуацию.

– Ты их считаешь… – Артем высвободил руку. – Ситуации считаешь. Людей считаешь. Чем ты лучше машины?

– Способностью к самообучению и работой с неограниченным числом неструктурированных переменных.

– Смешно. Но убери ее с экрана. Не могу смотреть.

Артем провел пальцами по голове.

– А Илона – моя… подруга. Да ладно, невеста. Я только не успел предложение сделать. Собирался! Я кольцо купил. Как раз подфартило. Поднял призовые приличные… и к ней. А ей тоже поперло. Она с фотографом одним познакомилась. Элитным. И он ее в Лондон пригласил… Короче, жизнь удалась.

Он хрипловато засмеялся,

– А на полдороге мне звонят. Говорят: Илоны нет. Понимаешь? Вот она была, а вот ее нет. Совсем. И вернуть никак. Я бы все отдал, чтобы ее вернуть… Я поехал. Я гнал как ненормальный, хотя понимал, что уже все. Неважно, приеду ли я часом позже и приеду ли вообще. Не приехал. В себя пришел уже в больнице, в гипсе, как гусеница окуклившаяся. А из гипса трубочки торчат. Я лежал и сутками напролет разглядывал эти трубочки. Счастливчик… Это они меня так называли, дескать, в такой мясорубке не всякий выживет. А я вот выжил. И пытался понять, какой в этом смысл. Ведь его не может не быть! Ведь люди живут не просто так… И понял. Илона не сама прыгнула. Как она могла, когда все было хорошо? Я сказал об этом ее родителям, а они ответили, что проводилось следствие. И что, наверное, я виноват, я довел их девочку. Они меня ненавидели. И правильно, я тоже себя ненавидел, ведь я был в гипсе, но живой, а она – мертвая. И все, что осталось, – эта чертова пластина… они ее хранят, будто драгоценность.

Артем продемонстрировал тетрадный лист.

– Медная. Или серебряная? Но металл – это точно. А на ней Илонина фотография. Только мне потом объяснили, что это не фотография, а дагерротип. Она в проекте участвовала. «Взгляд в прошлое». Взглянула. Осталась. Мне этот дагерротип покоя не давал. Снился постоянно, что она с него смотрит и просит о чем-то. А о чем – не пойму. И я копать начал. Вот просто наугад, чтобы совсем не свихнуться. И нашел. Фотограф тот… фотограф, которого не существует. Человек-призрак. Работал-работал и исчез, как будто не было его. Снимки остались. Гениальные. Мне показывали. Это… это действительно так, что словами не передать. Ну ты сам видел. Это он Дашке приветы шлет.

Факты пока вписывались в русло общей теории, но притом оставались разрозненными. Количество вариаций было чересчур велико, чтобы составить прогноз. Вернее, на одном событийном векторе прогноз присутствовал, но он вызывал слишком большое внутреннее отторжение, чтобы его принять.

– Я информацию собирал. После Илоны еще двадцать четыре жертвы. У всех – самоубийство.

Артем сцепил руки и принялся щелкать суставами пальцев. Звук был неприятен.

– Они умирали, даже когда могли выжить. Прыжок со второго этажа? И непременно камень под висок. Перерезанные вены? И непременно невыявленный порок сердца… или отказ почек… или печени. Он собирает их, понимаешь? Коллекция фотографий на память. И Дашку твою тоже в нее внесет.

– Принцип.

– Что?

– В любом коллекционировании важен принцип составления коллекции. Из любого множества объектов выбраны будут лишь те, которые представляют интерес для коллекционера.

– Красота. Модели, – предположил Артем.

– Дарья не является моделью, не является красивой с точки зрения общепризнанных канонов. Ее возраст также ставит Дарью вне линейки коллекции.

– И что остается?

Нулевой пациент. Понятие применимо и в данном случае. Что послужило толчком для создания коллекции? И почему произошла смена приоритетов? Возможно ли, что смерть объектов является лишь побочным эффектом, а основная цель лежит в плоскости чужого искаженного восприятия? В таком случае наиболее вероятной точкой отсчета будет именно погибшая невеста Артема.

– И почему же?

Артем сидел на корточках. Руки его лежали на коленях, обманчиво расслабленные ладони почти касались пола, выражение лица было неинтерпретируемо.

– Ты говорил вслух, – пояснил Артем очевидное. – И мне любопытно стало, отчего ты, такой умный, вдруг решил, будто все началось с Илоны?

Потому что бритва Оккама убивает посторонние сущности.

– Во-первых, ты сам сообщил, что жертвы были после, а не до данного происшествия. Во-вторых, девушка является объектом, объединяющим два признака отбора: профессия и внешность, которая является критическим критерием в случае с Дарьей. В-третьих, я не ошибусь, сказав, что единственный дагерротип, который тебе довелось видеть, – это дагерротип твоей невесты?

– Не ошибешься.

– В таком случае совокупность фактов позволяет с некоторой долей уверенности назвать ее смерть точкой отсчета. Ее контракт обеспечивало агентство «D. F. Susse»?

– Я проверил их! Я проверил их первым делом и…

– И ее?

Адам открыл групповой снимок: моложавая рыжеволосая дама ослепительно улыбалась фотографу. На фоне окружавших ее моделей дама выделялась строгим стильным костюмом и какими-то уж совсем крохотными в данном ракурсе туфельками.

– Черт, – сказал Артем. – Я же знаю ее! Мне сразу следовало подумать.

Интерлюдия 4. Следы и последствия

Приветствую тебя, Кэвин!

 

Твое письмо я получил, и прости, что тянул с ответом, но оправдывает меня сложность вопроса. Сразу скажу, что весьма удивлен.

 

Кэвин, ты не подумай, что я хочу в чем-то упрекнуть тебя. Ты мой друг и партнер, человек, которому я доверяю всецело, как доверяю самому себе. Однако твой привычный образ жизни (которому ты хранишь просто-таки удивительную верность) мало согласуется с твоим внезапным желанием. И здесь наступает черед моим сомнениям, которые ты, смею надеяться, разрешишь.

 

Если ты вдруг решил остепениться и браком с Брианной желаешь резко переменить заведенный уклад, то в этом случае я не буду иметь ни малейших возражений против помолвки и готов самолично написать письмо с объявлением.

 

Однако же в случае, если догадка моя не верна и ты по-прежнему сохранишь при себе мисс М., особу в высшей степени очаровательную, но крепко портящую твою и без того испорченную репутацию, я вынужден буду, к величайшему своему огорчению, ответить тебе отказом. Надеюсь, он не станет тем, что разрушит нашу с тобой дружбу. При всем желании моем поступить иначе я не имею права забыть о возложенных на меня обязанностях и отдать сестру за человека, не питающего к ней должного уважения. Хотя я все же надеюсь, что разум твой возобладает над низменными желаниями.

 

Мы уже не те юнцы, Кэвин, которым свойственно вести себя дерзко, дерзостью этой протестуя против мироустройства. Нынешний удел наш – мира поддержание, ибо именно он, таков, каков есть, является залогом нынешнего и будущего благополучия. Я верю, что ты признаешь этот факт, очевидность которого не вызывает сомнений. На том и завершу свою речь, которая, пожалуй что, показалась тебе скучной и преисполненной неуместного морализаторства, и перейду к вопросам более приятным.

 

Мне удалось с выгодой продать весь груз и снарядить корабль согласно списку. После учета всех затрат мы получили доход в полторы тысячи фунтов, что, согласись, немало и для столь обеспеченного человека, каким являешься ты. О себе я и вовсе не говорю, поскольку не верится, что прошлые мои проблемы разрешились (пусть и не так быстро, как я надеялся, но все же).

 

Тебе, верно, будет забавно узнать, что в роли покупателя выступил Патрик. Конечно, действовал он не сам, но от имени некой американской компании (признаться, подозреваю, что состоит она из Патрика и пары авантюристов, что появлялись в Лондоне в позапрошлом году). Но главное, что контора эта заявила себя довольно успешным предприятием. Не буду лгать, что встреча с Патриком доставила мне хоть какую-то радость, но я давным-давно решил для себя, что эмоции лишь вредят делу. Говоря по правде, в моей неприязни к Патрику виноваты лишь я сам и та скверная шутка, которую мы с тобой сыграли (а когда-то она казалась мне остроумной). Я не удивился бы, когда бы он, помня о прошлом, ответил неприязнью. Но мой кузен то ли забывчив, то ли благороден не в меру. Как бы то ни было, но встреча наша завершилась обедом в «Свинье и горлице» (заведение сомнительное, но с отменной кухней).

 

Патрик же вовсе даже неплохой паренек, пусть молодой, но с крепкою деловою хваткой, которую ты бы оценил. Мы обменялись новостями – матушка, сколь я понял, пишет ему едва ли не чаще, чем мне, – а после Патрик сделал предложение о сотрудничестве, каковое сулило бы выгоды обеим сторонам.

 

В самом скором времени мы встретимся вновь, чтобы обговорить детали нашего дела. Я так понял, что Патрику необходимо заручиться согласием старших компаньонов. Но у него нет никаких сомнений, что согласие это будет дано. Потому буду рад услышать твое мнение по этому поводу.

 

Из прочего хочу также сердечно поблагодарить тебя за лекарство и признать, что был глупцом, столь долго отказывавшимся от единственного возможного в моей ситуации средства. Желудочные боли, терзавшие меня последние годы, почти исчезли. Язва будто бы оставила меня насовсем, хотя я понимаю, что это – обман. Но я радуюсь и этой короткой передышке. Я снова могу есть нормальную еду (как ты понял из сказанного выше) и позабыть наконец отвратительный вкус льняного семени и варенной на воде овсянки. Проклятая слабость и та исчезла бесследно! Я полон сил и стремлений.

 

Надеюсь лишь, что эффект продлится долго.

 

Матушка моя (от нее я свое лечение держу в тайне, поскольку уверен, что она точно не одобрит) настойчиво советует обратиться к своему доктору, в могуществе которого она уверилась после своего чудесного выздоровления. Матушка надеется, что несколько месмерических сеансов навсегда избавят меня от докуки.

 

Скажу по секрету, что не так давно, измученный болью до крайности, я поддался искушению. Но ничего не вышло. То ли наш любезный доктор, несмотря на свидетельства за подписью самых важных лиц, все же шарлатан, то ли дело в моей урожденной нечувствительности (а ты помнишь, что и у матушки она была, здорово мешая излечению). Но как бы там ни было, сеансы не принесли столь нужного мне облегчения. Напротив, мне становилось хуже. Язва просыпалась и стозубым зверем терзала мои внутренности. Порой мне казалось, что она вот-вот пожрет меня всего как есть: с кожей, костями, волосами и запонками, подаренными тобой на прошлое Рождество. Скажу, что запонок было бы жаль.

 

Именно тогда, дойдя до грани, отчаявшись, я решился.

 

Единственно клянусь себе и тебе, прося быть свидетелем этой клятвы, что стану придерживаться рекомендаций, данных мне тем ласкаром, видеть которого в роли доктора мне удивительно и смешно (когда бы не было столь печально). Я не представляю, в каком порочном месте ты свел подобное знакомство, жаловаться на которое, впрочем, мне не с руки.

 

Мы постановили так: он станет появляться у меня раз в неделю (от мысли самому наведываться в его заведение я отказался).

 

Все ж таки тело человеческое слабо, и тот, кому удалось бы открыть секрет вечной жизни, прославился бы. Или уж точно стал бы богат, как Крёз.

 

На этой философской ноте я завершаю свое послание.

 

Надеюсь на скорую встречу.

 Твой Джордж.

Моя дорогая Летти!

 

Мне бесконечно грустно оттого, что нынешним летом нам не увидеться. Я с теплотой в душе и сердце вспоминаю твой визит к нам прошлым летом и долгие беседы с тобой, которым письма – слабая замена. Утешает меня лишь то, что пребывание во Франции скоро подойдет к концу и матушка уже сказала, что не станет продлять аренду дома. А значит, мы вернемся к себе в поместье, по которому я скучаю всем своим сердцем.

 

Конечно же, милая Летти, тебе удивительно. Ты писала, что желала бы быть на моем месте, что жаждешь увидеть мир, что французские шляпницы – лучшие в мире, равно как и французские портнихи, и все прочее, сделанное здесь, начиная от булавок и заканчивая кружевом.

 

Я соглашусь с тобой, что кружево здесь и вправду изготовляют отменное. Хороши также ленты. А третьего дня матушка приобрела пару перчаток кожи столь тонкой выделки, что она больше походит на ткань. Еще присмотрела она платье в новомодном греческом стиле, который, однако, видится мне излишне вольным.

 

Но мне не хочется говорить с тобой о моде, я лучше пошлю с письмом несколько журналов, которые ответят на все твои вопросы куда лучше, чем я.

 

Если бы ты знала, как мне хочется домой!

 

Море прелестно. Общество изысканно. Матушка рада, что мы завели несколько полезных знакомств. А в остальном здесь скучно. Я не представляю, похожи ли рауты в Лондоне на то, что я вижу здесь, но если да, то я умру от тоски… пожалуй, замужество теперь кажется мне спасением из этого болота.

 

Но довольно нытья! Иначе ты решишь, будто бы я впала в меланхолию, что будет совсем не верным. Лучше расскажу о встрече, неожиданной и неприятной. Вчера мы столкнулись с Бигсби. Да, да, Летти! С тем самым Бигсби, которым ты столь восхищаешься, что мне совершенно непонятно.

 

Он совершал прогулку по набережной, и с ним была та ужасная женщина, чьего имени я не желаю называть. Матушка хотела сделать вид, будто не заметила их – и я всецело поддержала такое ее решение, – но Бигсби сам подошел к нам и сказал:

 

– Какая удивительная встреча! Я не представлял, что вы находитесь в этом городе! Премного рад.

 

Матушке не оставалось ничего, кроме как ответить, что она также рада.

 

Я сразу забеспокоилась – пусть доктор и уверяет, что сердце матушки теперь совершенно здорово, но вдруг бы кошмарные воспоминания вызвали новый приступ болезни?

 

– Надеюсь, мое общество не в тягость вам? – спросил Бигсби.

 

А надо сказать, что приблизился он один, оставив свою спутницу у парапета. Она делала вид, будто любуется морем, но я чувствовала на себе ее преисполненный черной ненависти взгляд.

 

Уж не знаю, чем я его заслужила. Это мне пристало бы ненавидеть ее за оскорбление, нанесенное нашему дому и матушке, за матушкину долгую болезнь, за собственное беспокойство. Но поверь, я не испытывала к этой женщине ничего, кроме жалости. Она погубила себя и, даже исправившись, не вернется в приличное общество.

 

– Я хотел лишь принести извинения за те неудобства, каковые имел неосторожность причинить вам и вашей прелестной дочери. – Сказав это, Бигсби поклонился. – Я молю вас о прощении и клянусь, что не имел злого умысла.

 

Стоит ли говорить, что матушка тотчас простила это чудовище и даже пригласила на чай. Единственное, что она позволила, так это попросить не повторять прежнюю ошибку.

 

Мне бы высказать возражения, но… сочти меня трусихой, Летти. Он лишь глянул, и я не сумела произнести ни слова! Эти ужасные глаза! Не то зеленые, не то желтые. Как крыжовины, потраченные ржавчиной. Они вытянули из меня душу. А Бигсби сказал:

 

– Я буду счастлив вновь оказаться в вашем обществе.

 

И удалился.

 

Теперь я думаю, что у него очень сильное магнетическое поле. Но как бы то ни было, теперь мне предстоит готовиться к визиту. От матушки проку мало. В последнее время она стала весьма рассеянной.

 

На том прощаюсь.

 Твоя Брианна.

Дневник Патрика

14 июня 1854 года

Я снова сделал это. И чем дальше, тем меньше терзает меня совесть. Та девушка – ей едва-едва исполнилось пятнадцать – заслужила право жить. Теперь я понимаю, что нет равноценности. Всегда будет тот, кто важнее, кто более достоин. И я лишь возвращаю миру справедливость.

 

В моей коллекции свыше пяти дюжин дагерротипов, за каждым из которых стоит выбор, сделанный мной. Сейчас я, глядя на них, вновь пытаюсь понять, что же должен испытывать: гордость за свои деяния или глубочайший стыд. Но, пожалуй, я не испытываю ни того, ни другого. Я не мню себя вершителем судеб, чудодеем, наподобие того месмериста, который долго и безуспешно пытался исцелить мою пациентку от тифа. Верно, теперь его славы изрядно прибудет. Но мне все равно.

 

Вторая моя ипостась не менее успешна. Глядя в зеркало, я вижу в нем достойного джентльмена весьма благообразного обличья и хороших манер, младшего компаньона почтенной компании. Правда, главные усилия, приведшие к процветанию ее, сделаны добрейшим мистером Н., но я быстро учусь и, по его словам, выказываю немалые способности. Он прочит мне славное будущее и сетует на мое нежелание посвятить жизнь служению юридической музе. Эта дама, прекрасная в глазах моего наставника, мне кажется излишне суховатой.

 

Последняя моя сделка получила самое горячее одобрение Н. Несомненно, мой наставник, со слов миссис Эвелины зная о не особо теплых наших с Джорджем отношениях, мечтает вернуть мир в семейство Фицжеральдов. Я, в свою очередь, не имею ничего против.

 

Нынешний Джордж, к слову, весьма слабо похож на себя прошлого. Он очень худ, и я бы сказал, что истощен. Цвет кожи и желтоватые белки глаз свидетельствуют о серьезнейших проблемах с пищеварением. Но меня насторожил характерный запах, исходящий от его носового платка. Этот аромат я узнал бы из тысячи – сладость чистого опиума, философского камня безумцев и страдальцев, которые отчаялись найти облегчение.

 

Я бы мог помочь Джорджу, но я не знаю, стоит ли он моих усилий.

 

Я буду думать.

 

Доброго дня, уважаемый Патрик!

 

С великим прискорбием вынужден сообщить печальную новость. Мой давний друг и партнер Сэм третьего дня нынешнего года после долгой болезни отошел в мир иной. Пусть дух его покоится в мире.

 

Я не писал тебе о том, что Сэм болен, не желая вводить в беспокойство. В последние месяцы разум его сильно ослаб, и Сэм уподобился ребенку. Он никого не узнавал, кроме меня, и твердил лишь, что заблудился. А перед самой своей смертью вдруг очнулся и заявил, будто бы он – вовсе и не он. И когда я стал уверять его в обратном, он бросился на меня и не убил лишь потому, что приступ гнева сменился отчаянием. Сэм расплакался. А потом и умер.

 

Мы похоронили его достойно. Я выписал мастера, который сделает красивое надгробие, такое, чтобы все видели – тут лежит достойный человек. И еще подумываю заказать второе для себя, пригодится когда-нибудь.

 

Что же касается прочего, то доля Сэма отходит к нам и будет разделена честно между мной и тобой, ибо таково было его желание, изложенное на бумаге и печатью скрепленное. И так как писал Сэм, еще когда здоров был, о чем имеется запись, то не исполнить его волю не вижу причин.

 

За сим откланиваюсь.

 С наилучшими пожеланиями старший компаньон«Сэм и Грин», Гринджер А. Смит.

А теперь пишу я. Секретарь ушел. Я пишу некрасиво, но ему знать нужды нету, чего хочу сказать. А скажу я так, что Сэмми еще в вашем поганом городишке разумом подвинулся. Вернулся домой тихим-тихим. А когда он тихим был?

 

Ты не сердись, что я его повыспрашивал. Надо было знать, чего с Сэмми утворилось. Он и рассказал, как оно есть. А я-то мигом смекнул, в чем дельце-то. Вспомнил, как папаша твой, чтоб ему икалось на том свете, все возюкался со штуковиной. И что старый шаманишка ему сподмогнул, когда краснорожих за задницу взяли. Выходит, что сделали они свою машинерию. А ты попользовал. Ну оно, конечно, дело твое. Да и Сэмми ты от чахотки избавил. Доктора-то хоронили его, а ты вот пожить дал. Только если чего удумаешь вдруг про меня, то знай – я, как Сэмми, быть не желаю. Я уж лучше тихонечко в назначенный срок отойду, раз уж на то Боженьки воля. А пока живой, то стану молиться за тебя.

 

Живи счастливо.

 Писал Грин. Самолично.

Дневник Эвелины Фицжеральд

15 июня 1854 года

В моей голове играет музыка. Раньше я думала, что музыка играет в доме. И на улице. И везде, куда я иду. Я иду, а она играет. Трам-пам-ти-ди-дам.

 

Музыка ходит за мной по пятам, но никто не слышит ее.

 

И тогда я понимаю, что музыка внутри меня. В голове. Прямо здесь, под волосами, кожей и черепной костью. Она жутко мешает. Я не хочу слышать ее. Мелодия незнакома, навязчива, как уличный попрошайка.

 

Сегодня я раздавала милостыню. Мелодия не исчезла. Попрошайки стягиваются к дому. Они тоже слышат? Или идут на зов иного?

 

Трам-пам-ти-ди-дам.

 

Пробовала нотами писать. Брианна удивилась. Я раньше не писала нотами? Не знаю. Ноты похожи на толстых пташек, расселись по линиям-веткам. Молчат.

 

Трам-пам-ти-ди-дам.

 

Я напишу письмо Патрику. Он хороший мальчик. Я это помню. И я хорошая. Только музыка не оставляет в покое.

 

Дневник Эвелины Фицжеральд

18 июня 1854 года

Во сне я другая. Там я – не я. И руки у меня красные. Красные перчатки – нарядно. Я смотрю и напеваю. Трам-пам-ти-ди-дам.

 

Где ты, милая?

 

Брианна пришла. Говорит что-то. Не слышу. Музыка, музыка в моей голове. Мешает. Да. Чего она хочет?

 

Дружище Кэвин!

 

Ты представить себе не можешь, до чего я рад! Мне жаль мисс М., оставшуюся без твоего покровительства, но так будет лучше для вас обоих. Не сомневаюсь, что ты щедро компенсировал ей все будущие неудобства. Да и красота ее не позволит ей долго томиться одиночеством.

 

Ты пишешь, что стараешься завоевать расположение Брианны, но помни – она не столь глупа, как прочие девицы ее возраста. Эта идея со случайной встречей весьма меня позабавила. Но ты всегда был изрядным выдумщиком. Потому желаю тебе всяческой удачи.

 

И еще: меня куда как обеспокоило твое упоминание о матушкином нездоровье. Ты уверяешь, что дело не в болезни сердца, а в ином, но изъясняешься чересчур уж туманно. Будь добр, отпиши все, как есть. А если есть нужда в моем присутствии, то телеграфируй, и я прибуду немедля.

 Твой Джордж.

Дневник Эвелины Фицжеральд

11 июля 1854 года

Музыка в моей голове не смолкает ни на минуту. Это крайне неудобно, особенно когда разговариваешь с кем-либо. Я почти ничего не слышу, а если и слышу, то не уверена, что услышанное правильно. Предпочитаю улыбаться и кивать.

 

По-моему, Брианна подозревает неладное. Она постоянно рядом. Ни минуты покоя! А я хочу покоя.

 

Я устаю. Сидела. Смотрела. Какой-то человек и Брианна. Я помню человека, но не его имя. Он неприятен. И глаза зеленые. Зеленый – мне не к лицу.

 

Сижу. Пишу. Буковки круглые, как букашки. Липнут друг к другу. Я смотрю на буковки и плачу. Кап-кап слезы. Музыка же в ответ – трам-пам-ти-ди-дам.

 

Надо придумать слова.

 

Я тебя убью… я убью тебя… тебя убью я… тебя-я… рифма?

 

Почти. Моя песенка мне нравится.

 

Милая моя Летти!

 

Пишу тебе в совершеннейшем смятении, причиной которому – Бигсби. Он… Ох, Летти, я уж и не знаю, как начать свой рассказ, потому как все весьма запуталось.

 

Пожалуй, начну с чаепития. Оно состоялось, к великому моему неудовольствию. Бигсби появился с двумя букетами: для матушки и для меня. Стоит ли говорить, что цветы были весьма изысканны.

 

Мы пили чай, обсуждали новый роман так любимого матушкой Диккенса, и надо сказать, что Бигсби выказал удивительную тонкость суждений. Его взгляды поначалу показались мне возмутительными, но позже я поняла, что он если не прав, то весьма близок к правде.

 

Сам Бигсби вел себя весьма сдержанно и прилично, но не думай, что я сразу простила его за все.

 

На следующее утро нам с матушкой вновь доставили цветы.

 

И на следующее тоже.

 

Потом было приглашение посетить театр, и, конечно, матушка не устояла, хотя я всячески уговаривала ее отказаться. Но она все твердила про музыку… Она престранно себя ведет, должно быть, виной тому ее увлеченность месмеризмом и спиритуализмом, но речь не о ней, а о Бигсби.

 

Его любезность не вызывала во мне ничего, кроме подозрений в том, что он пытается столь хитрым способом достичь некоей ему одному ведомой цели. Я постановила себе не поддаваться и до вчерашнего вечера была холодна.

 

Честно говоря, изрядно в том мне помогала та ужасная женщина, которая то и дело встречалась на нашем пути. Она была и в театре, и позже – в парке. И потом еще, когда мы совершали променад. Она не пыталась приблизиться, но лишь смотрела, и мне становилось жутковато от ее взглядов.

 

Бигсби ее появление неизменно раздражало. Он скрывал чувства, но я все равно видела – его зеленые глаза темнеют, когда он злится.

 

Так вот, вчера, когда мы совершали очередную прогулку – здесь совершенно удивительные вечера, преисполненные тайной прелести, которую я не в силах передать словами, – он заговорил со мной не о книгах, не о театре, а о себе. Это было весьма дерзко и…

 

Он умолял о прощении, говоря, что желал лишь сыграть шутку, не зная, что та обернется такой трагедией. Он рассказал о собственном детстве, каковое было ужасным. Знала ли ты, что Бигсби рано осиротел? Что его воспитывал дядюшка, излишне строгий и равнодушный? И что именно эта строгость подтолкнула юного Бигсби на стезю порока? Он чувствовал себя одиноким и искал путь развеять это одиночество, а общество приняло его с прежней холодностью…

 

Умоляю тебя никому не рассказывать о том, о чем я тебе сейчас пишу. Та наша беседа с Бигсби ранила мою душу. Я готова была обливаться слезами, представляя, сколь невыносимой была его жизнь. И, конечно, готова простить ему все дурные шутки.

 

Он сказал, что лишь встреча со мной заставила его пересмотреть всю прошлую жизнь. Он пришел в ужас от того, каким был, и теперь всячески желает исправиться. Он не просит ни о чем, лишь о том, чтобы иногда видеть меня и беседовать со мной.

 

Разве могла я отказать в подобной малости?

 

Летти… Я не могу его винить за прошлое. Но и не знаю, как вести себя теперь. Матушка, на совет которой я рассчитывала, на все мои вопросы отвечает молчанием. Она все больше уходит в себя, и мне становится страшно…

 

Но скоро мы уезжаем.

 

Надеюсь, Бигсби отправится с нами.

 Твоя подруга Брианна.

Дневник Патрика

15 июля 1854 года

Не скажу, что письмо Гринджера привело меня в ужас, но некоторые опасения все же возникли. Я все еще надеюсь, что безумие дядюшки Сэма – лишь совпадение. Завтра я отправляюсь в поместье, чтобы убедиться, что первый мой пациент – волкодав ирландской породы – пребывает в полном здравии.

 

Дневник Патрика

16 июля 1854 года

Волкодав издох три месяца тому назад. Вернее, был он застрелен, поскольку характер его испортился неимоверно. Пес, и до того агрессивный, будто бы сошел с ума и стал бросаться на всех и каждого.

 

Это еще одно совпадение?

 

Письма от миссис Эвелины все более странны. Прежде я списывал сей факт на эмоциональность, свойственную тонкой натуре, теперь же опасаюсь, что дела обстоят не лучшим образом.

 

Мне придется отправиться во Францию, чтобы убедиться во всем лично.

 

Возможно, я еще успею спасти ее.

 

Если все так, как я думаю… Я надеюсь на лучшее, но… можно повторить чудо. Не для всех, но для нее. И повторять столько, сколько сумею. Что же будет с прочими… не знаю. На все воля Божья. Я делал, что мог. Я получил, что имею. Я не стану биться в сожалениях, но попробую спасти миссис Эвелину.

 

Я должен.

 

Милая Летти!

 

Мы срочнейшим образом возвращаемся в Лондон. И Бигсби взялся сопровождать нас в этой поездке, что весьма любезно с его стороны. Я очень рада этой помощи. Матушкина болезнь вернулась в новом обличье. Я не нахожу себе покоя, укоряя за то, что пропустила первые признаки ее. Подобно предвестникам грозы, они были повсюду, но я оказалась слепа.

 

Бигсби обещает, что все наладится. У него много знакомств, и он использует все, чтобы помочь нам. Я так благодарна ему! Мне стыдно, что некогда я думала об этом человеке дурно.

 

Мы остановимся в лондонском доме Джорджа, и думаю, что в самом скором времени я отправлю тебе визитную карточку.

 

С надеждой на скорую встречу, твоя несчастная подруга Брианна.

 

Дневник Эвелины Фицжеральд

25 июля 1854 года

Мы едем. Едем и едем. Потом плывем. Качает. Волна накатывает на волну, и в шелесте их скрывается моя мелодия. Я готова слушать ее вечно.

 

Музыка прекрасна.

 

Моя душа кружится в танце.

 

Брианна тоже танцует. И зеленоглазый с нею. Хорошо. Оставили меня в покое. Мне нужен покой.

 

Во сне меня зовут иначе. Я в доме. Я иду… иду… Ступени скрипят.

 

Музыка манит. Манит – манит – манит. Наверху мой супруг. Я знаю. У меня нет мужа здесь, но есть там. Он не один.

 

Отвратительно смотреть на них. И больно. Но моя боль станет их болью. Нож в руке. Нож в спине. Так просто… так удивительно просто. Хрип. И руки в красном. Красные перчатки – очень красиво. И снова бью. И снова. Все должны умереть. И моя крошка. Она кричит… кричит…кричит, но никто не слышит. Меня не станет, кому ты будешь нужна?

 

Плохо.

 

Но музыка в моей голове требует действовать. Я действую.

 

Брианна с зеленоглазым на палубе. Тоже слушают, но волны.

 

Ко мне приходила женщина с черными волосами. Она много говорила. Кажется, о том, что Брианна должна отказать зеленоглазому. Зачем? Не знаю. Женщина объясняла, но я забыла.

 

Женщина придет еще.

 

Ей тоже нравятся красные перчатки.

 

Дневник Эвелины Фицжеральд

26 июля 1854 года

Шторм. Волны трутся друг о друга, скрипят. Слушать противно. И музыки почти нет.

 

Мы на якоре. За окном темно. И в корабле тоже. Брианна лежит. Ей дурно. А меня спасает тоска. Я скучаю по музыке… скучаю… А если она не вернется?

 

Я должна сделать что-то.

 

Я знаю что.

 

Спи, моя маленькая Брианна. Спи, засыпай. Ты так устала… Тебе нужно отдохнуть. Я спою колыбельную. Трам-пам-ти-ди-дам…

 

(Дописано позже.)

 

Она и вправду уснула. Крепко-крепко. Хорошо. Тихо. Плохо. Я верну свою музыку. Мне жаль. У меня есть нож для бумаг. И я знаю, где живет женщина с черными волосами.

 

Я умная.

 

Трам-пам-ти-ди-дам…

 

Тебя убью я.

 

Я убью тебя.

 

Я люблю тебя.

 29 июля 1854 года.Ежедневная газета «Дэйли-Сан»

Кровавая ревность испанки

Ужасная история случилась на борту благопристойного судна «Морская дева», совершавшего вояж вдоль побережья.

 

Тем утром капитан корабля мистер О. был разбужен вахтенным матросом. Он поспешил доложить о криках, что доносились из каюты первого класса, где проживала миссис Ф. со своей дочерью Б. Крики были столь ужасны, что сердце капитана похолодело, предчувствуя грядущую беду. Но действительность оказалась страшнее самых страшных его предположений.

 

Дверь каюты была открыта. Капитан вошел и увидел кровь на полу и на руках рыдающей женщины, которая прижимала к себе тело дочери. Многочисленные раны покрывали его. Девушка была мертва.

 

Ярость убийцы не знала границ. Две дюжины ран нанес он несчастной, оборвав нить юной жизни.

 

Корабельный врач констатировал смерть. Он же дал обезумевшей от горя матери сильнейшее лекарство, которое погрузило ее в долгий сон. Учиненное на месте расследование дало скорый и неожиданный результат. Орудие убийства со следами крови было обнаружено в каюте некой М., которая, конечно же, стала отрицать свою причастность к преступлению. Однако капитан проявил настойчивость.

 

Выяснилось, что до недавнего времени М. пребывала на содержании мистера Б., плывшего тем же кораблем. Но сей джентльмен, решив начать жизнь иную, более пристойную, порвал порочную связь, что вызвало гнев М., лишившейся покровителя.

 

Она не желала мириться с произошедшим и не единожды, по словам мистера Б., делала попытки встретиться с ним, а также угрожала смертью его юной невесте. Он не придал значения угрозам, сочтя их пустыми словами. Но в черном сердце испанки уже зрел план мести.

 

Той ночью она тайно проникла в каюту миссис Ф., где та спала, приняв свое обычное снотворное. Коварная М. взяла со стола нож для бумаг и, подойдя к спящей девушке, ударила ее в грудь.

 

– Умри же, разлучница! – воскликнула она, продолжая наносить удар за ударом.

 

И лишь когда ярость утихла, М. вернулась к себе и, как ни в чем не бывало, легла спать.

 

По словам капитана, несмотря на то что М. всячески отрицает причастность к убийству, улики против нее несомненны.

 

Нашим читателям остается лишь пожелать, чтобы суд, который состоится в самом ближайшем времени, приговорил убийцу к смерти, как она того заслуживает.

 

Дневник Патрика

30 июля 1854 года

Я опоздал.

 

Господь милосердный, спаси мою душу, но я опоздал. Я так спешил… я сделал заготовку. Она помогла бы… А теперь не уверен.

 

Брианна погибла.

 

Моя маленькая нежная Брианна погибла! Из-за него.

 

Ради чего мне жить?

 

Ради мести. Теперь я знаю, как поступить.

 

Друг мой Кэвин!

 

Я знаю, что тревожу тебя в твоем горестном уединении, но боль, испытываемая мною, дает мне право говорить. Ты винишь себя в случившемся, но, поверь, я не вижу за тобой вины. Не ты вложил нож в руки М., и не ты направил ее ненависть против Брианны.

 

Ты говорил мне, что лучше бы умер сам, и я неосторожно воскликнул, что ты прав, что так было бы и вправду лучше, но теперь жалею о тех словах.

 

Ты любил мою сестру. Ты был бы ей хорошим мужем. Но Господь постановил иначе.

 

Кэвин, твое затворничество не вернет тебе Брианну, как не вернет душевный покой.

 

Мне же снова нужна твоя помощь.

 

Речь пойдет о моей матушке, которую случившееся потрясло так, что она полностью утратила всякое понимание реальности. Кэвин, я не знаю, как мне поступить! Доктора, все, кого я приглашал, рекомендуют отправить матушку в лечебницу. Но я не смею обречь ее на подобное.

 

Пожалуйста, приезжай.

 Твой друг Джордж.

Дневник Эвелины Фицжеральд

1 сентября 1854 года

Я пишу. Я пишу. Я пишу слова.

 

Буковки.

 

Музыка.

 

Руки красные. Перчатки. Красиво.

 

Трам-пам-ти-ди-дам… Трам-пам-ти-ди-дам… Трам-пам-ти-ди-дам…

 

Дневник Патрика

1 сентября 1854 года

Я не помню последних недель. Мои руки разодраны. Нос сломан, как если бы я дрался с кем-то. Одежда в грязи и воняет. Мне не знакомо место, в котором я оказался, но уродливого вида женщина уверяет, что я снял у нее комнаты. Где я? И что я делал?

 

У меня дюжина новых пластин. Я обнаружил их у постели. И каждая рождена камерой. Вот она, цела и невредима, ни царапины, ни пылинки. Ее единственный глаз смотрит на меня в ожидании новой жертвы.

 

Что я наделал?

 

Я ведь собирался поступить иначе. Я просто обезумел.

 

Это потому, что Брианна умерла! Из-за Бигсби, из-за Джорджа с его легкомысленностью.

 

Им я должен отомстить, а не этим несчастным, попавшимся под руку.

 

На дагерротипах лишь женщины. Двенадцать темноволосых узколицых дурных копий единственного любимого мною лица. Я пытался спасти ее? Но камера не воскресит мертвеца. Тогда что? Стирал любое напоминание о ней? Нет. Я не понимаю себя, но остановлю свое безумие.

 

Сегодня же я приведу себя в порядок, отпишусь мистеру Н. и улажу дела, а затем отправлюсь в поместье. Я знаю, как поступить с Джорджем и его другом.

 

Справедливость будет восстановлена.

 

Дневник Патрика

4 сентября 1854 года

Болезнь обессилила Джорджа. Он вяло поприветствовал меня и, не удосужившись скрыть раздражение, побрел к дому. Он истощен. Желтая кожа прилипла к черепу, обрисовав бугры и впадины, на подбородке и шее она собралась складками, образовав подобие индюшачьего зоба.

 

Шел Джордж медленно, боясь совершить ненароком резкое движение, каковое бы потревожило больное нутро. Одной рукой он опирался на трость, другой – на плечо ласкара самого отвратительного вида. Сухощавый и подвижный даже при отсутствии движения, он напоминал обезьяну в человеческом одеянии. Ласкар постоянно корчил гримасы, одна мерзостнее другой, но Джордж не замечал этого, как не замечал и запустения, воцарившегося в доме.

 

Прислуга исчезла. Взяла расчет? Была изгнана Джорджем? Не знаю. Кроме ласкара да неопрятной кухарки, в доме никого. Тем лучше. Мне также не нужны свидетели.

 

Я сам отнес багаж в комнаты и не успел запереть дверь, как внутрь просочился ласкар.

 

– Миста долго? – поинтересовался он. – Миста ехать назад. Хозяин не хотеть видеть миста.

 

И пчелиным жалом меж сомкнутых пальцев показался нож.

 

– Миста ехать, – повторил ласкар.

 

– Я останусь так долго, как захочу, – ответил я ему и извлек собственный нож. Мой дядя мог бы быть доволен: я изрядно отточил его науку, жалея лишь о том, что сам мастер мертв.

 

– Я останусь. А если ты будешь мешать мне, я тебя убью.

 

Он поверил мне, видать, сам убивал не раз, и потому понял, что моя угроза совсем не шуточна.

 

– А теперь проводи меня к миссис Эвелине.

 

Он кивнул и попятился, согнувшись едва ли не до самой земли.

 

– Миста идти. Миста за мной. Мисси болеть сильно-сильно.

 

Миссис Эвелина сидела у окна. Длинная белая рубашка делала ее похожей на привидение. Выражение лица ее было совершенно безумным, невозможным для человека.

 

Я спросил себя: кто виной тому, что я вижу? Я? Бигсби с его обезумевшей любовницей? Сама судьба? И что могу сделать я, кроме того, что собираюсь сделать?

 

– Я хочу перчатки, – сказала миссис Эвелина, глядя в окно. – Красные перчатки.

 

В ее комнате было несколько дюжин перчаток, все, как одна, яркого красного цвета. Видимо, Джордж поначалу пытался исполнить просьбу, надеясь, что обретение столь страстно желаемой вещи вернет матери разум.

 

– Красные перчатки очень красиво. Вот так.

 

Она подняла растопыренную пятерню и повертела ею.

 

– Мисси отдыхать, – сказал ласкар, неотступно следовавший за мной. – Мисси надо много отдых.

 

Я позволил увести себя лишь потому, что увиденное было чересчур тяжело. Вернувшись в свою комнату, я лег на пол, как делал в детстве, и стал думать. Я подарил ей два года жизни. Это же много? Это больше, чем отмерил Господь? И значит, я все сделал правильно.

 

Вечером я спустился в гостиную. Джордж сидел у камина и пялился в огонь. Ласкар, устроившись у его ног, как верная собака, держал опиумную трубку с длинным чубуком. Он подносил чубук к губам Джорджа, и тот хватал его жадно, как младенец материнскую грудь. Но сил кузену хватало лишь на один вдох, и губы разжимались, трубка выскальзывала в смуглые ладони ласкара.

 

– Миста спать, – сказал он мне шепотом. – Миста болеть.

 

Подали ужин, состоявший из комковатой овсяной каши, мясной подливы и дрянного вина. Я заставил себя есть. Мне нужны силы. На другом конце стола устроился ласкар. Пальцами он выбирал из подливы куски мяса, тщательно разжевывал, а потом разжеванное пропихивал в рот Джорджа. Тому оставалось лишь глотать.

 

– Миста уже все, – сказал ласкар мне, и, как почудилось, сказал печально.

 

Я, пожалуй, был согласен. Не язва, а рак пожирал Джорджа, но, глядя на его страдания, я не испытывал жалости.

 

Я дам ему жизнь.

 

Многоуважаемый Натаниэль Бигсби!

 

Обращение к Вам суть вынужденная мера, к которой меня сподвигло беспокойство за здоровье моего кузена Джорджа. Зная, что он является Вашим другом, спешу поставить Вас в известность, что состояние Джорджа, и без того печальное, с каждым днем ухудшается.

 

Болезнь обессилила его.

 

Полагаю, что в самом скором времени мой кузен и Ваш друг отойдет в лучший из миров. И если Ваша дружба не пустой звук для Вас, то исполните его просьбу: навестите Джорджа. Он желает говорить с Вами, но не имею чести знать, о чем.

 Патрик Ф.

Дневник Патрика

13 сентября 1854 года

До последней минуты я сомневался, что Бигсби появится. Он не похож был на человека, для которого другие люди имеют хоть какое-то значение. В этом случае мне пришлось бы самому наведаться в гости. Но Бигсби избавил меня от этой необходимости.

 

Он появился так быстро, как смог. Мы поприветствовали друг друга кивками, давая понять, что больше не враги, но и друзьями станем вряд ли. Я проводил его в дом, к Джорджу, прочно пребывавшему в тенетах опиумных снов. И Бигсби, склонившись над кузеном, спросил:

 

– Давно он такой?

 

– С моего приезда. И почти постоянно.

 

Я испытал удовольствие, глядя на то, как исказилось благородное лицо Бигсби. Его трость опустилась на плечи ласкара.

 

– Ты… тебе было велено приглядывать за ним! – кричал Бигсби, нанося удар за ударом. Ласкар же сидел, лишь голову руками прикрыв, и скулил. – Я тебя с виселицы снял. Я тебя и отправлю…

 

То, что случилось дальше, я полагаю знаком судьбы. Ласкар, ловкий, как змея, вывернулся и бросился под ноги Бигсби. Смуглая рука лишь коснулась нарядного сюртука, как по нему стало расплываться кровавое пятно. Бигсби охнул и выпустил трость, а ласкар, корча мерзостные гримасы, прошипел что-то на своем, индийском, должно быть, ругательство.

 

– Д-держи его… Д-держи… – бормотал Бигсби, зажимая рану рукой.

 

Но я не стал. Пусть ласкар бежит. Теперь смерть Бигсби не вызовет подозрения.

 

Я перенес раненого в ближайшую из комнат и, уложив на кровать, сам перевязал рану.

 

– В-врача… пошли за…

 

– Уже послал, – солгал я.

 

Он был обречен и знал это. Он не желал умирать в одиночестве, а потому просил меня не уходить. И я не ушел, лишь вышел за своей камерой.

 

– З-зачем? – спросил Бигсби, уже белый от кровопотери.

 

– На память.

 

– Ты с-странный. Всегда был. Я отговаривал Джорджа. Тогда. Не злись на него. Он пытался мне подражать. Мне приятно было. Я хотел, чтобы он подражал. Это как брат. У меня братьев не было. Он хороший. Только не умный. И я не умный, – Бигсби спешил говорить, словно опасаясь, что тот, кто свыше, оборвет нить его никчемной жизни.

 

Оборвет, но не раньше, чем я сделаю снимок.

 

– Твой аппарат стар. Есть новые. Лучше. С одной экспозиции много оттисков. Столько, сколько захочешь.

 

– Я знаю, – ответил я ему.

 

Моя камера особенная. Она будет старой, но вряд ли – устаревшей.

 

– Я заберу твою жизнь, – сказал я Бигсби, уж не знаю, почему. Возможно, я устал молчать столь долгое время. – Там, где я жил, была резервация, а в ней – индейцы. Их мало осталось, и с каждым годом становилось все меньше. Кого это печалило? Никого. Индейцы – дикари. Только кое о чем они знали побольше нас. Например, о том, как срисовать душу человека, или его витальную силу, если так понятнее. Перенести на материю. А с материи – передать другому человеку. Седой Медведь научил моего отца отбирать жизнь, таковы были условия сделки. Но мне он дал вторую половину секрета, и я соединил обе.

 

Бигсби слушал меня, не спуская взгляда с камеры.

 

– Одна беда, что жизни этой хватает года на два… но это же лучше, чем ничего?

 

Я думал, что он станет умолять меня о пощаде, о том, чтобы я забрал жизнь Джорджа, который сам уже почти мертв, но вместо этого Бигсби закрыл глаза и сказал:

 

– Хорошо.

 

– Что хорошо?

 

– Ты заберешь мою жизнь и отдашь ее Джорджу. Два года – это много… Я и двух часов не протяну. А так… Передай ему, что мне жаль. Я и вправду любил Брианну. И если хоть так помогу, то… давай, пока я еще жив. Не тяни.

 

Я исполнил его желание.

 

Дневник Патрика

14 сентября 1854 года

Джордж спит. Не знаю, излечится ли он от опиумной зависимости или лишь от рака, но лицо его спокойно.

 

Тело Бигсби забрали. Полиция ищет ласкара, подробное описание которого я дал. Кажется, они не сомневаются в его виновности, как и в том, что причиной беды стала неосмотрительность Бигсби. Его репутация работает на меня.

 

Это хорошо.

 

Сегодня я сделаю последнее из того, что должен. Я спасу миссис Эвелину.

 

Дневник Эвелины Фицжеральд

15 сентября 1854 года

Я проснулась. Я видела бесконечно долгий сон, но сегодня наконец-то сумела отринуть его.

 

В моей комнате грязно. И горничная пропала. Еще кто-то писал в моем дневнике. Почерк не мой. Конечно же, я ведь спала. Как я могла писать?

 

Утром заглянул Патрик. Я спросила его про Брианну, но он ответил лишь, что я очень долго болела. Не помню этого. Должно быть, тот сон и был порожден болезнью.

 

(Дописано позже.)

 

Приходил Джордж.

 

Он очень плохо выглядит, хотя уверяет, будто бы теперь ему лучше, чем вчера. Он рассказал про Брианну. Он лжет. Я не могла забыть о подобном.

 

Или нет?

 

Джордж уверяет, что нервное потрясение и стало причиной моей болезни. Так ли это?

 

Дневник Эвелины Фицжеральд

16 сентября 1854 года

Начала читать дневник. Почерк отвратительный. Каждое слово приходится разбирать по буквам, но я читаю. Джордж не прав. Я обезумела до убийства.

 

(Дописано позже.)

 

Они ошиблись! Это сделала я!

 

Господь да помилует душу мою…

 

Дневник Эвелины Фицжеральд

21 сентября 1854 года

Последние дни были ужасны. Лучше бы я оставалась в безумии. Я ненавижу себя со всей силой, но ненависть эта беззуба. Что мне делать?

 

Раскаяние мое глубоко, но разве оно вернет Брианну?

 

Я вижу для себя лишь один выход. Господь да смилуется над грешной душой моей. Но она заслужила те вечные муки, на которые я обреку ее.

 
Часть 5 Точка фокуса

Солнце проникало в комнату сквозь жалюзи. Желтые пятна расползались по столу, и Наблюдатель смотрел на них. В каждом ему виделось лицо. Он знал, что лица разные, но постепенно они сливались, образуя то единственное, которое было совершенно и недоступно в своем совершенстве.

Наблюдатель любовался им до рези в глазах. И только когда красно-синие мошки затопили комнату, он зажмурился, замычал, успокаивая мигрень: не сегодня.

У него есть дела.

Поднявшись, Наблюдатель взял чай и надкушенный бутерброд. Он еще не был уверен в том, что ему делать, но знал: решит в ближайшие пару минут.

Локтем нажав ручку двери, он протиснулся в щель и произнес:

– Зачем ты от меня закрываешься?

Женщина, лежавшая на полу и упиравшаяся пятками в дверь, не ответила. Да и при всем своем желании она не могла бы ответить: рот ее был заткнут желтой наволочкой, руки и ноги связаны. Она вся, спеленутая простыней, походила на кокон, из которого – и Наблюдатель это знал – никогда не вылупится бабочка.

Он поставил чай и бутерброд на пол, наклонился и, вцепившись в узлы, оттянул женщину к окну. В этой комнате ставни смыкались плотно, не пропуская ни лучика, и желтый шар настольной лампы был единственным источником света.

Женщина заерзала, пытаясь высвободиться из цепких рук, но Наблюдатель попросил:

– Веди себя хорошо.

Он усадил ее бережно, как мог. Он говорил себе, что любит, и снова и снова находил приметы этой своей любви. Ее руки обнимали его, когда он горевал. Ее рот произносил слова, которые приносили утешение. Ее ум помог ему вырваться из ловушки безумия.

Она вся была частью его.

– Не кричи, пожалуйста, – попросил он, развязывая шарф.

Наволочку, изжеванную и мокрую, она выплюнула сама. Кричать не стала, запрокинула голову и застонала глухо.

– Ты… ты… ты убил ее.

– Она сама упала. Сама упала. Старушка упала сама, – сказал он, прикасаясь к воспаленному красному отпечатку. У нее всегда была очень нежная кожа.

– Нет. Ты убил. Я не хотела видеть, каким ты стал… я тебе верила… верила тебе… а ты взял и убил.

Ему тоже было жаль не в меру любопытную старушку, которая вдруг появилась на лестнице, где никто и никогда не появлялся. Но как знать, сколько услышала эта старушка?

Он не мог рисковать теперь, когда был настолько близок к цели.

– И Всеславу ты убил.

– Она мне мешала. – Подумав, он решил, что не стоит врать Женечке. Сестра ведь.

– Ты даже не пытаешься оправдаться.

– Не пытаюсь. Мне плохо.

– А будет еще хуже. Ты же сам понимаешь, что болен! Эта твоя навязчивая идея… послушай, мертвеца не вернуть! Она ушла. Она…

– Не надо. – Он закрыл Женечке рот, но она продолжала мычать, царапаясь сухими губами в ладонь.

– Скажи, ты и меня убьешь? – спросила Женечка, когда он убрал руку. – Убьешь ведь?

– Не знаю.

Он накормил ее с рук, отламывая от бутерброда крошащиеся куски и пропихивая в упрямый рот. Он напоил чаем, а когда чай закончился, принес горшок.

– Я тебя ненавижу, – сказала она.

Лгала. Она любит его. Иначе бы бросила еще там, в психушке. А она не бросила. И ему жаль, что придется убить Женечку.

– Я не остановила тебя сразу только потому, что не верила в эту твою камеру. Ты делаешь снимок…

– Дагерротип.

– Дагерротип делаешь, и кто-то умирает. Делаешь второй, и кто-то оживает. Сказки. Тебе всегда нужны были сказки. Ты и в родителей наших верил.

– А ты продала камеру.

– Отдала, – поправила Женечка. – На время. Чтобы ты успокоился. Чтобы понял: чудес не существует. Всеслава говорила, что надо достучаться до логики. И когда Максик появился с этой просьбой, я увидела шанс. Я сама сняла Анютку и камеру отдала. В аренду. Потом она бы вернулась… И платье бы вернулось. Камера. Снимок. Анютка живая. И тебе некуда дальше отступать.

– Анютка умерла.

– Это совпадение!

Ему снова пришлось зажать ей рот.

– Не кричи, пожалуйста. Стены здесь толстые, но вдруг кто услышит?

По блеску Женечкиных глаз он понял, что та увидела шанс.

– Это просто совпадение… совпадение…

– Если тебе легче так думать, – сказал он, сминая наволочку. – Но на самом деле ты же думаешь иначе, верно? И поэтому кремировала тело? Деньги решают любую проблему, верно? Чего испугалась? Яда? Неведомого излучения? Любого свидетельства твоей причастности. Ты права: улики надо уничтожать.

Он сдавил Женечкино лицо, вынуждая открыть рот, и запихал в него матерчатый ком, закрепив сверху шелком шарфа.

– Я не сержусь на тебя. Мне жаль, что так получилось. Но… но что вышло, то вышло, верно? Ты не хотела убивать Анютку. А я хотел убить Тоню. Знаешь почему? Потому что она знала про нас. Теперь Тоня будет молчать.

Бывший супруг Антонины Петр забился в угол и выставил вперед кулачки, точно желая защититься от Дашкиных нападок.

– Поймите, она была больна! Больна была! – повторял Петр, покусывая губы.

Губы от этого распухли и потрескались.

– И поэтому вы решили от нее избавиться?

– От Тони? – Кулачки разжались и обессиленно легли на колени. – Да я был против развода! Я не хотел оставлять ее одну, потому что она была совершенно не приспособлена к жизни.

Его квартира напоминала склад старых вещей. Комод. Трюмо. Пуфик. Софа. Ковер, свернутый рулоном и спрятанный в углу за тяжелым бархатом штор. В центре шторы выцвели, а снизу и сверху сохранили полосы темно-алого, исконного цвета. Витые шнуры сползают на ковер и застывают толстыми змеями. Роскошная семирожковая люстра с хрустальными подвесками давит на голову.

– Да, я женился по расчету. Я видел, что Тоня странновата, но… поверьте, там, где я рос и куда в перспективе мог вернуться, это странностью не считалось. Она… она просто тихая. Это я уже потом понял, что у Тони имеется навязчивая идея, но не испугался. Идея не мешала жить, она как… как странность.

– И что за идея? – Дашка не выдержала, покосилась на люстру, прикидывая, выдержат ли крепления вес бронзово-хрустального монстра. Ей почти слышался шелест винтов, выползающих из бетонных ячеек, почти виделись лопающиеся нити проводов, белая пыль штукатурки была последним предупреждением.

– Что она не родная.

– А это неправда?

– Конечно, неправда! Господи ты боже мой! Ее родители – милейшие люди. Они сразу объяснили мне проблему, не желая, чтобы я попал в неудобную ситуацию. Но я уже попал, ведь мы расписались. Официально-то Тонечка была дееспособна. Конечно, они предложили развод.

– Но вы отказались?

– Естественно! Тихое безумие с осенними обострениями против круглосуточного группового сумасшествия родного поселка? Да я готов был принять условия игры! А Семен предложил мне сделку. Он знал, что, рано или поздно, Тонечка останется одна, вот и пообещал помочь с карьерой в обмен на присмотр за Тонечкой. Я и присматривал. Понимаете, большую часть года она была вполне вменяема, но ближе к осени начинала нервничать. Все шло от книг. Она бралась перечитывать «Оливера Твиста» и рыдала. Читала и рыдала. Слезы сыпались градом. Потом два дня молчания, потом разговор, что она – не родная.

– А потом?

– Ну… иногда Тоня уходила из дому. В первый раз я испугался до жути, хотел в милицию заявить, но Семен остановил. Сказал, что это у нее бывает, что вернется, а будет заявление – будет и дело. А ну как узнают про то, что она сумасшедшая? Поймите, они хорошие люди, но им было очень стыдно за то, что дочь безумна. Они беспокоились, но… в общем, она тогда вернулась. И в следующий раз тоже. А потом я и сам привык. Ну это как отпуск ее. Поездка. Кто на дачу, а Тоня в путешествия. Возвращалась всегда сама и спокойная, чистая. Засыпала, чтобы проснуться нормальным человеком.

– К врачам вы не обращались?

– Почему, обращались. Семена консультировали хорошие специалисты, но все сходились на одном – неизлечимо, но опасности не представляет. К слову, если вы про Анну спросить хотите, то девочка не от меня. Я не настолько самоуверен, чтобы приживать детей с шизофреничкой. Мы вообще вместе не спали, понимаете? Просто после очередного ее похода обнаружилось, что Тоня беременна, но аборт делать было поздно. Ну и Семен умолял меня не чинить скандала. Я и не чинил. Я любил стариков как собственных родителей. Да и девочку тоже. Она милой была. Тихой и… и очень похожей на Тоню.

Петр мял манжеты, просовывал большой палец в зазор между тканью и рукой, прижимал с другой стороны указательным и начинал елозить. От этой его привычки манжеты становились серыми, приобретали сальноватый лоск, который не брали ни порошки, ни отбеливатели.

– Почему вы развелись? – спросила Дашка, чтобы заполнить молчание, в котором уже явно прорезался скрип натираемых манжет.

– Так… Тоня захотела! Она вдруг решила, что я хочу ее убить. Полицию вызывала… что творилось – жуть просто. Ну я и сдался. Квартиру мы разменяли, это да. Я свое честно заработал! Честно!

Дашка не спорила. Она слишком устала.

Надо Вась-Васе довериться. Сдаться. И самой, и Тынина… Эти флибустьерские игры изначально были обречены. Они бегают по кругу, и новый виток только что начат.

– Значит, вы разменяли квартиру на две? Одна досталась Антонине с дочерью. Другая – вам. Верно?

Он кивнул.

– А потом с Анечкой случилось… ну кто мог знать? Наверное, она тоже была как мать, ну вы понимаете, да? И Тоне совсем поплохело.

– И вы определили ее под крылышко к своей любовнице? Или к невесте.

– К кому? – переспросил он, вытягивая из манжеты нить. – У… у меня нет любовницы!

– Всеслава Гораченко. Знаете?

– Конечно. Это врач. Мне ее посоветовали. Она хорошая. Молодая совсем, но хорошая. А почему вы решили, что она моя… ну моя невеста?

Ни с чего. Решила, и все.

– Посмотрите на меня, – сказал Петр, разводя руками. И рубашка на груди натянулась, пуговицы застряли в петлях. – Я похож на завидного жениха?

– Ничуть, – не стала кривить душой Дашка.

– Вот! А она дамочка из себя вся такая… ну такая… прям как вы! И зачем ей я?

– Хорошо, – Дашка готова была отступить, и здесь, и вообще. – Тогда объясните, где сейчас находится ваша жена?

Его удивление и на сей раз выглядело искренним.

– Как где? В клинике особого режима. Всеслава сказала, что Тонечке надо особое лечение… Я и согласился.

Дашка сделала ну очень глубокий вдох, чтобы не заорать.

– На что согласились?

– На переезд. Минуту!

Он неловко выполз из-за стола и скрылся в соседней комнатушке, которая проглядывала в пустом проеме. Дверь, снятая с петель, стояла рядом, прикрывая собой узкие длинные ящики. Дашке очень хотелось заглянуть в эти самые ящики, но порыв она сдерживала и для сдерживания держалась за жесткий край клеенки, заменявшей скатерть.

Отсутствовал Петр недолго и вернулся с кучей листов.

– Вот, посмотрите. Посмотрите! Я правду говорю.

Дашка посмотрела. Стандартный договор об оказании медицинских услуг Кривошей Антонине, заключенный между Петром Кривошеем, именуемым в дальнейшем Заказчик, и ОАО «Здоровый дух», именуемым в дальнейшем Исполнитель.

Договор скреплен подписями.

И лишен всякого смысла. Дашка таких договоров десяток способна отпечатать. Или сотню. И печать заказать недолго.

– Вы ее навещали? – спросила она, зная ответ наперед.

Петр мотнул головой и признался:

– Только однажды. Но Всеслава говорила, что я Тонечку в волнение ввожу, а я не хотел, чтобы она волновалась. Знаете, она же хорошая очень. Тихая. Добрая.

Была.

Дашка еще раз внимательно перечитала бумаги, запоминая адрес. Контора, конечно, вымышленная, но вдруг да повезет?

Выбравшись из квартиры, Дашка первым делом позвонила. И звонила вроде как Вась-Васе, а трубку поднял Артем. И Дашка этой странности не удивилась, а рассказала о том, что узнала, точнее о том, чего не узнала.

– Стой, – остановил Артем. – Как ты сказала? Советских Пограничников? Погоди минуту…

Дашка погодила, снизу вверх глядя на затененные окна квартиры, в которой обосновался безобидный человечек, искренне веривший, что все, им совершенное, во благо жены.

– Есть! – сказал Артем. – Ты где сейчас? Я заберу. Нам надо заглянуть на этих Пограничников. Я сейчас буду.

– Хорошо, – ответила Дашка.

Она не сомневалась, что адрес этот – очередная пустышка, но упрямство мешало отступить, и Дашка, сев на скамейку, принялась ждать.

Улица Советских Пограничников начиналась с памятника Дзержинскому, у подножия которого зарождался широкий луч проспекта. Он тянулся и тянулся, пока не упирался в забор. Стандартный серый заводской забор с широким проемом ворот и мертвой проходной.

Завод окружали желто-бурые дома кирпичной кладки. Они пролегли неровной линией, соединенной углами и узкими проходами арок. Прямоугольники окон пялились на внутренний двор. Здесь старый асфальт бугрился, выпуская к солнцу хрупкую зелень. Клумбы зарастали бурьяном, а древний клен, пустивший густую поросль, жался к стене котельной.

– Ты уверен, что это тут? – Дашка спросила шепотом.

– Адрес тот.

Судя по голосу, место Артему не нравилось.

А еще он вел себя странно, упрямо пытаясь дозвониться кому-то, но кому – Дашке не говорил. Просто раз за разом набирал номер, прижимал к уху трубку и слушал гудки.

– Не отходи далеко, ладно? – попросил Артем, сунув телефон в карман, и взял Дашку за руку. Дашка фыркнула, но вырываться не стала: у нее по спине шел пренеприятненький холодок.

Как будто наблюдал кто-то…

Дашка обернулась. Никого. Груда ржавых запчастей. Домишко с обвалившейся крышей. Прицеп без передних колес. Задние вросли в асфальт, став подпоркой для суетливого вьюнка.

Над белыми цветочными венчиками кружили пчелы.

Мирно кружили.

Жужжали.

Но кто-то наблюдал за Дашкой!

– Тема… Тем, ты ничего не чувствуешь? – Дашка старалась улыбаться и смотреть перед собой.

– А должен? – Он в очередной раз набирал номер.

Людочкин?

Слева протянулось длинное строение. Оттуда смотрят. Или нет? Дашка остановилась и медленно повернулась вокруг оси. Здание. И еще одно. И третье, напоминавшее с виду башню. Оттуда удобно наблюдать.

– Ты чего?

Артем тоже принялся головой крутить, но Дашка знала: ничего он не увидит.

– Наверное, мы зря сюда пришли, – сказал Артем, заглядывая в сарай. Голос его, отраженный в пространстве, звучал глухо.

Не зря. Дашка, крутанувшись на пятках, бодро зашагала по дорожке. Мимо двух черешен, на которых чернели ягоды. Мимо неряшливого куста дикой розы. Мимо клумбы с единственной одичавшей лилией, хищный венчик которой приветствовал Дашку покачиванием.

Путь ее лежал к административному зданию – двухэтажной коробке, выделявшейся среди прочих ярко-рыжим цветом. Тот, кто смотрел, прятался в этих стенах, за фанерной дверью и амбарным замком.

– Стой же! – Артем догнал у двери и заслонил. – Ты чего творишь? Я же просил не отходить.

– Нам надо попасть внутрь.

– Попадем.

Он пошел вдоль стены, заглядывая в окна. И пусть стекла отсутствовали, но решетки держались по-прежнему крепко.

А Наблюдатель ждет. Чего? Удачного кадра? Дашке хотелось закричать, раскрыть руки: вот она я, снимай! Стреляй! Сделай хоть что-то!

Она сунула руки в карманы и пошла за Артемом. Тот пристально разглядывал очередной проем, а точнее – решетку, отошедшую с одного угла. Артем вцепился в решетку и, примерившись, дернул. Из стены посыпалась мелкая труха, а стекло – здесь оно было почти целым – задребезжало.

– Сейчас. Погоди, – Артем нашел точку опоры, покачнулся и резко отпрянул назад, почти опрокидываясь на спину. Он повис на решетке, и та поддалась, поползла, вытаскивая шипы-штыри из цемента. Скрипела. Дребезжала. Артем рычал, совсем как собака, но Дашке не было смешно.

– Еще… немного…

Он все-таки не упал, в последний миг выгнулся совершенно неестественным образом, удерживая и себя, и треклятую решетку. Вынул аккуратно, поставил у стены и указал на окно:

– Прошу.

Дашка легко запрыгнула на подоконник.

Светло. За подоконником начинается стол. Его поверхность сохранила лаковое покрытие, на котором олимпийскими кольцами выделялись следы от кружки. Кружка стояла тут же. Высокая, синяя, с трещиной по всей длине.

– Ну что тут? – Артем запрыгнул следом и потеснил Дашку.

– Комната, – ответила она, хотя теперь Артем и сам мог видеть.

Обыкновенный кабинет. Старые шкафы пусты – несколько серых папок не в счет. В углу притаилось эмалированное ведро с серой землей. Из земли торчали сухие охвостья мертвого цветка.

– Дальше надо, – Дашка пошла по грязному полу, на котором смешались отвалившаяся побелка, осколки стекла и камушки. Смесь эта хранила Дашкины следы, и, значит, заблудиться в мертвом доме не выйдет. Вот и замечательно.

– Что ты хочешь здесь найти?

Дашка не знает. Но знает тот, кто следит за Дашкой.

В коридоре темно. Здесь два окна, друг напротив друга, как два выхода из одного тоннеля. Стены серые.

Дальше.

Еще дальше.

И по лестнице вверх.

Второй этаж. Двери. Некоторые выломаны. Но не эта. Дерево свежее. И блестит, как будто только вчера его натерли полиролью. На двери табличка.

ООО «Здоровый дух»

Артем молча указывает Дашке на стену. Сам крадется к двери.

– Стой, – громко говорит Дашка, когда Артемова рука касается ручки. – Отойди.

Ничего личного, но эта дверь – только для нее.

Дашка открывает ее и входит, жмурясь от яркого света.

– Ты ненормальная, как твой Тынин, – шипит на ухо Артем, но его раздражение не важно.

Она пришла туда, где должна была оказаться.

Комната пять на пять метров. Окна. Стены. Обои «Березка». Два стула с красной, «под бархат», обивкой. Лампа с тканевым абажуром. Круглый стол и желтая скатерть с кистями. Мягкие складки касаются пола, почти скрывая картонную коробку.

– Не мешай, – Дашка скинула чужую руку и подошла к столу.

Ковер. Ковра она сразу не заметила, но правильно, что он есть. И неправильно, что на ковре остаются белые Дашкины следы.

– Не подходи, – она подняла руку, обрывая зародившееся Артемово движение. – Присмотри за дверью…

Предлог. И Артем понимает это, но не перечит, отходит к двери и уже оттуда следит за Дашкой. А она вытаскивает коробку. Та доверху полна детскими игрушками, среди которых выделяется серый прямоугольник альбома для снимков.

Эти фотографии для нее, и только для нее.

Артем потребует.

Адам спросит.

Пусть так. Но право первого просмотра за Дашкой. Она открывает альбом, подушечками пальцев считывая неровный рисунок бумаги, гладкую поверхность снимка и шершавую – букв.

«Моя дорогая Тонечка».

Почерк каллиграфический. А вокруг снимка – виньетки, рисованные тушью. Сама фотография обыкновенна: младенец в коконе из пеленок. Пухлые щеки, темные волосики и темные же глаза.

– Что там? – Артем не выдержал-таки.

– Ничего интересного, – врет Дашка, переворачивая страницу.

Снова ребенок. Года полтора.

Три.

Пять.

Семь. И следующая страница выдрана. В ней Дашке видится пустота, которая неправильна и невозможна, и потому Дашка надолго задумывается над несуществующей фотографией. Дашка гладит мягкую линию разрыва, разглаживая бумажное волокно: пусть подскажет, что здесь было?

Ничего, как и на всех последующих страницах.

Кроме последней.

«Антонина». Одно слово. Почерк, вне всяких сомнений, прежний, но более резкий, злой даже, как будто писавшего заставили писать. На снимке девушка в школьном платье. Белый фартук, белые же банты на толстых косах. И светлые, почти белые глаза.

– Она говорила правду, – сказала Дарья, откладывая альбом. – Антонина говорила Адаму правду. Она – приемный ребенок.

Артем пожимает плечами. Наверное, он ждал большего.

Дашка достала телефон. Вась-Вася поднял трубку сразу и, выслушав адрес, кинул:

– Буду.

Он оттягивал момент, когда придется сделать это, говорил себе, что еще может подождать, но знал – ожидание не избавит его от проблемы. Перед самым выходом он зашел в комнату, присел рядом с полотняным коконом и прислушался.

Женечка дышала.

Спала она глубоко – снотворное он использовал самое лучшее – и не чувствовала никакого неудобства. Боли она тоже не почувствует, уж он постарается.

Ему так жаль…

На прощание он поцеловал Женечку в щеку, а потом, уже в коридоре, поцеловал и портрет.

– Уже скоро. Мы увидимся. Я тебе обещаю.

До места он добирался на рейсовом автобусе, разваленном и ржавом. Окна его дребезжали, и сквозь щели между стеклом и одеревеневшей прокладкой ощутимо сквозило, но он терпел, только крепче прижимал черный кофр камеры.

Старухи пялились на кофр и на него самого круглыми совиными глазами. Как и совы, старухи были слепы, глухи и беспамятны.

Автобус дополз до остановки, о наличии которой свидетельствовали квадрат дрянного асфальта и столб с жестяным листом. Сумерки уже приближались, они двигались с востока в отчаянной попытке догнать умирающее солнце. Некоторое время он стоял, разглядывая многоцветное небо с бородавками ранних звезд, черный хребет далекого леса и черные же горбы близких домов. Даже здесь он ощущал город с его дымами и суетой, которая если и прекращалась, то в самые предрассветные часы.

Стрекотали кузнечики. Заливался одинокий соловей.

И человек, разбуженный его песней, шагнул на проселочную дорогу. Он шагал неторопливо, придерживаясь маршрута, давным-давно разведанного и проложенного в голове.

Человека несколько смущали обстоятельства работы, но он был уверен – справится.

Ведь вся надежда лишь на него.

– Нет, ну какие же вы все идиоты! Господи ты боже мой! У одного и справка имеется! – Вась-Вася схватился за узел галстука и дернул.

– Идиотизм, – поправил Адам, – это психическая слабость, обусловленная задержкой развития умственных способностей в первые годы жизни особи. Состояние необратимое.

– Это точно.

– И следовательно, в данном случае термин неприменим.

– Тебе кажется, что неприменим, умник, – Вась-Вася стал в углу, растопырив локти. Одним он упирался в кафельный печной бок, другим – в старый шкаф. – А он вполне применим. Только умственно отсталые могли так вляпаться! И продолжали вляпываться даже после предупреждения.

Дарья хмыкнула. Артем пожал плечами. Их поведение не несло черт, свидетельствовавших о раскаянии, из чего Адам сделал вывод, что оценка собственных действий Дарьей не совпадает с озвученной.

– Я же вас посадить могу, – ласково завершил тираду Вась-Вася. – И не факт, что если не посажу я, то не посадят другие. Вы же у нас идеальные фигуранты. Просто… просто не подозреваемые, а сказка!

Данный монолог был неконструктивен, и Адам, пользуясь паузой, задал весьма интересовавший его вопрос:

– Куда уходила Антонина Кривошей?

Ему не ответили, но все трое отвлеклись от разглядывания друг друга и уставились на Адама, ожидая объяснений. Перекрестье взглядов порождало сонм ощущений весьма негативного толка.

– Ежегодно. Осенью, – Адам перечислял факты, надеясь, что этого будет достаточно. – Самостоятельное возвращение, что не является типичным при бродяжничестве, как и отсутствие признаков социальной дезадаптации.

Дарья поняла с полуслова, она подалась вперед и, накрыв ладонями колени, сказала:

– Она не бомжевала! Она точно не бомжевала, потому что возвращалась чистой. И муж тоже это подметил. Значит, что? А то, что она не просто сбегала погулять, а куда-то ездила.

– Если принять за аксиому факт частичной правдивости рассказанной ею истории, в пользу чего свидетельствует Дарьина находка, мы получаем ряд скрытых контактов. Я разделил бы их на две группы. Первая – свалка. Вторая – детдом. Первая группа не является значимой, поскольку в рассказе Антонины не присутствовали объекты в достаточной степени персонифицированные.

– Дашка, переведи, – попросил Вась-Вася.

– Она никого не описала подробно, даже собственного отца, – пояснил Адам. – А вот вторая группа нуждается в подробном анализе. Если отбросить родителей, то остаются двое: работник внутренних органов правопорядка, который вывел Антонину со свалки и устроил ее в учреждение социальной опеки.

– А впоследствии и родителей нашел…

– Именно. И девочка, которая изначально воспринималась Антониной негативно.

– Но потом сиротки взяли и подружились. Сказка, – Дарья почесала коленку через ткань.

Она совершенно не похожа на Яну. Ни фенотипически, ни поведенческими реакциями, ни привычками. Ничем. Их родство – генетическая условность, которую социум ввел в ранг закона.

И закон же привязал Дарью к Адаму.

Это нерационально.

– Вы упускаете один момент, – сказал Вась-Вася. – Аксиома – это хорошо, но документов к ней нет. Вашу Антонину удочерили в обход правил, а значит, на детдом нам не выйти.

Упрек был заслужен. Адам и сам думал над данной проблемой, но решение видел лишь одно, и оно требовало временных затрат.

– Я, конечно, подниму дела по базе, которые связаны с пропажей детей, – продолжил Вась-Вася. Говорил он медленно и после каждого слова делал паузу, вероятно обдумывая следующее слово. – На это все ухлопается пара дней. И то я не уверен, что ухлопаются они не зазря.

– Ну да, проще вообще ничего не делать… давайте просто подождем. А там, глядишь, случится чудо и… – Дарья повернулась к подоконнику, на котором стояла коробка с туфлями.

Она испытывает страх?

Это нормальная реакция на потенциальную угрозу физической гибели.

Яна успела испугаться? Прежде данный вопрос казался несущественным, но теперь он вдруг вытеснил все остальные вопросы. Яна погибла не по собственной воле, а по стечению обстоятельств. Изменение данных обстоятельств лежало вне возможностей Адама. Но гибель Дарьи предопределяется действиями конкретного субъекта.

Этого субъекта следует остановить.

– Антонина – фокальная точка данного дела, – Адам говорил и обдумывал новую для себя мысль. Приведет ли устранение источника проблемы к устранению самой проблемы? – Она связана с Анной Кривошей и Максимом. Она связана с Всеславой. Ее иррациональный страх перед фотографированием косвенным образом свидетельствует и о связи с тем, кто преследует Дарью. Полагаю, что данный же субъект имел непосредственное отношение как к самоубийству Антонины, так и к последующему ее исчезновению.

Воображение работало четко, как никогда прежде. Факты стыковались.

– Первый прыжок был совершен с малой высоты. Куст смягчил падение. Антонина получила физические повреждения, но осталась жива. Полагаю, Всеслава сообщила о происшествии субъекту, который в ее понимании нес ответственность за Антонину. Он уговорил не предавать происшествие огласке.

– Логично, – Дарья перебила его. Яна никогда не перебивала Адама, зная, что ему неудобно восстанавливать разорванную мысль. – Она небось была рада, что репутация чистенькой останется. Оформила выписку и подсунула муженьку документы о переводе. А он и подмахнул, не глядя.

– Именно. Но вместо больницы наш субъект ликвидировал жертву, вероятно спровоцировав второе падение, ставшее уже летальным. Тело он вывез на кладбище и захоронил в могиле Анны, зная, что гроб пуст. Таким образом, Антонина исчезла бесследно. Но даже в маловероятном случае обнаружения тела отчет о вскрытии имел бы однозначный вывод – смерть в результате падения с высоты.

– И никакого тебе убийства… – подхватила Дарья.

Она, как обычно, не сумела усидеть на месте, принялась описывать круги, сужая их, пока едва не споткнулась о низкий столик. У столика Дарья остановилась и щелкнула пальцами.

– А дальше у Всеславы вдруг совесть взыграла. Или страх. Тынин-то сбежал. Вдруг бы начал говорить про прыжок? Вдруг бы ему поверили? Начали проверять? Искать «Здоровый дух»? Она хотела убедиться, что пациентка жива, как было обещано. Приставала с вопросами. И тогда наш субъект взял и придушил добрую докторшу. Тем более что имеется на кого вину свалить.

Это она Адама имеет в виду. И в данном конкретном случае Дарья права: факты указывают на возможность совершения подобного шага.

– Это все хорошо, – сказал Вась-Вася, жестом обрывая и Дарьину речь, и ее же движение по кругу. – Но что ваш гениальный призрак вообще существует, еще доказать надо. А этот умник здесь. Сидит. Теории сочиняет.

– Только попробуй, – Дарья произнесла это очень-очень тихо.

– Я тоже сочинять умею. И не только я, Дашунь.

– Он прав, – Адам меньше всего хотел попасть в цейтнот очередной ссоры, в которой эмоции брали верх над здравым смыслом. – Моя виновность в данном случае представляется более очевидной ввиду отсутствия другого подозреваемого. Я говорю о персонифицированном подозреваемом, привязанном к делу фактами.

– Точно, – подтвердил Вась-Вася.

Наблюдатель сидел в старом доме и слушал ночь. Его снедало странное беспокойство. Сначала он уверял себя, что причиной тому – его опасения за Женечку, но после понял: он боится ночи.

За стеной шуршало и скреблось. Изредка доносился раздраженный писк. А однажды он увидел крысу, которая вышла и уселась в пятне лунного света. Крыса была огромной, не похожей на тех, которых продают в зоомагазинах. Ее длинные усы шевелились, и хвост тоже шевелился, извивался розовым червяком.

– Уходи, – сказал Наблюдатель крысе, и та ушла. А за стеной стало тихо-тихо.

Обычно он легко переносил тишину, но сейчас вдруг окружающее пространство начало расширяться. Стены дома раздвинулись до границ вселенной. В черной бесконечности одна за другой загорались звезды. Были они невыносимо ярки, и он закрыл глаза.

– За что ты меня убил? – Холодная рука коснулась лба, соскользнула, вычерчивая линию на коже, и замерла на шее. Пальцы держали пульс. – За что? Разве не любила я тебя?

Вторая рука накрыла сердце, и сердце забилось, пытаясь вырваться из плена.

– Разве не делала все, о чем ты просил? – продолжала допытываться Всеслава.

Коготки ее раздвигали волокна ткани, пробираясь сквозь рубашку. Кожа остановила их ненадолго, ровно настолько, чтобы он сумел сделать вдох.

– Я нарушила все правила… ради тебя.

– Ты собиралась меня сдать, – возразил он, пытаясь отсрочить неизбежное.

– Я бы тебя спасла.

Врет.

– Я и сейчас хочу тебя спасти.

– Врешь!

Пальцы коснулись альвеол. Он видел их изнутри – розовые гроздья, похожие на мясистые виноградные ветви. Ягоды то расширялись, заглатывая воздух, то сжимались, почти соприкасаясь гладкими стенками.

– Я люблю тебя. А ты меня не любишь. Ты никогда меня не любил. И никого не любил, кроме нее, конечно. Ты все делал лишь для того, чтобы ее вернуть.

А вот и сердце. Скользкий мешок перикарда, как гидрокостюм, повторяющий каждый изгиб мышцы. Из-под него выползают трубопроводы артерий, а в него вползают широкие горловины вен. Кровь не смешивается.

Он со школьного курса помнил, что кровь не смешивается. А теперь увидел ее, черную венозную и яркую, как лак на Всеславиных ногтях, артериальную.

Эти ногти исследовали его сердце с беспристрастностью дежурного патологоанатома. Но ведь он был жив! Его сердце продолжало стучать, выплевывая кровь, порцию за порцией.

– Бедненький. Мне так жаль. Я виновата, – Всеслава сменила тон, но его не обманешь: призракам нельзя верить. – Я решила, что ты здоров. Это же такой пустяк был… творческая депрессия. У всех случается, верно? Особенно у талантливых. А ты талантливый. Гений.

Если ей не отвечать, она уберется.

– Ты и Женечку убить собираешься? Бедняжка. Она тебя тоже любит. Даже сейчас любит. Надеется, что ты передумаешь. Но мы-то знаем правду. Не передумаешь.

Всеслава вдруг сжала руку, и сердце остановилось. Резкая боль в груди бросила его на пол, прижала к доскам. Он лежал, вдыхая гнилой их аромат.

– Теперь ты знаешь, что убивать легко.

– Она… начала… камера…

– Конечно. Твоя драгоценная камера. Если хочешь знать, то это я посоветовала отдать ее.

Пальцы сжимались и разжимались, создавая замедленный ритм, который позволял жить, но не позволял шелохнуться. Он ощущал, как немеют пальцы, и эта немота, доползая до ладоней, рождает мелкую судорогу.

– Аннушка… из-за вас… Аннушка умерла…

– Не из-за нас. У нее шизофрения была, как у матери. Шизофрения наследуется. Просто проявилась рано. И, может, это вы своими фантазиями убедили девочку? Ты же знаешь, как это бывает? Если очень сильно верить во что-то, то это что-то и происходит. А если не происходит? Тогда необходима помощь. Один-единственный шаг… один-единственный шаг… Шаг!

Всеслава кричала, и он испугался, что на ее крик придут люди. Но потом вспомнил, что все это – и рука, вцепившаяся в сердце, и крики – не взаправду.

– Нет, любимый, – возразила она. – Я существую. И ты существуешь. И твоя мания. Посмотри.

Она сама повернула его голову налево.

– Видишь?

Грязную стену с полкой, повисшей на одном гвозде, и двумя бумажными иконками.

– Нет. Не это. Смотри хорошенько.

Вторая рука нырнула в его голову. Ее прикосновение породило зуд и острый металлический привкус во рту. Всеслава перебирала нервы, как арфистка струны арфы. Перед глазами стало темно, но вскоре темнота исчезла, как исчезла и стена. Он видел дом. Огромный серый монолит с кружевными корзинками балконов.

– Узнаешь местечко? Я рада, что могу увидеть его теперь. Я столько слышала об этом отеле… об этой девушке. Неужели она и вправду так красива?

– Не… в… крсте…

Теперь, когда Всеслава держала поводья его нервов, говорить не получалось.

– Смотри, – нежно сказала она, касаясь ледяными губами шеи.

Он видел это место тысячи раз, ночью, днем, всегда. Камни мостовой. Зеленый автобус на углу. Такси ленивой лондонской породы. Голуби. Дамочка с собачкой. Он смотрел на дамочку, раздумывая, стоит ли она кадра. Белое пальто. Зеленая шляпка-таблетка. Вуаль. Зонт. Поводок. Мальтийская болонка в клетчатой попоне…

– Не отвлекайся, – попросила Всеслава.

Он засмотрелся на болонку, на то, как брезгливо и удивленно та обнюхивает фонарный столб. А потом вдруг подпрыгивает. Она лает, воет, кружится, и эта истерика заставляет его сделать снимок. И еще один. Потом камера находит искаженное лицо дамочки. Гротескный ужас очарователен.

Все очень медленно.

Все безумно медленно. Вот морщится лоб и растягиваются щеки. Кожа-парусина натягивается на острых углах скул. Отверстие рта черно, и розовая рамка губ лишь усиливает эту черноту.

Камера в руках безумствует.

И он тоже.

– Повернись, – приказывает Всеслава.

Поворачивается он, как в тот раз, лишь затем, чтобы изменить точку съемки, захватить и дамочку, и собачонку, и то, что напугало обоих.

Оно похоже на груду тряпья. Чучело рухнуло.

Откуда здесь чучела?

Красное на сером. Красное на желтом. Красное заливает мир, пожирая камень за камнем, и колеса неповоротливого лондонского такси вязнут в красноте. Он же подходит, не боясь утонуть. Он снимает и снимает, уже автоматически, не отдавая себе отчета в собственных действиях. Стрекот камеры заглушает все прочие звуки, кроме дыхания.

А он, встав на колени, продолжает фотографировать.

– Видишь, какой ты ублюдок? – интересуется Всеслава, отпуская сердце. – Ты и тогда не бросил своего занятия. Нехорошо.

– Я не понял, что это она.

– Лжешь.

– Лгу.

Понял. Если не сразу, то очень быстро. И хотел кричать, звать на помощь, сделать что-то – к примеру, чудо, – но не сумел. Камера в руках связала его, всецело подчинив собственным нуждам.

– Ты сама говорила, что я не виноват.

– Я повторю: «Ты не виноват», – Всеслава выпустила сердце и руку из головы убрала, но нервы пылали, растревоженные ее прикосновениями. – Я тысячу раз готова повторить, что ты не виноват.

– А кто тогда?

– Никто. Она сама.

Металлический привкус стал острее, а в слюне, которая натекла изо рта, виднелись красные кровяные нити. У него в последнее время сильно ослабли десны.

– У вас случилась интрижка, – продолжала Всеслава своим прежним, спокойно-врачебным тоном. – Бывает.

– Это не интрижка. Мы полюбили друг друга…

– Конечно, любили. Ты ее. Она тебя. И еще того, который был до тебя. Сложное положение для хрупкой девочки, не правда ли?

– Оставь ее в покое…

– Не могу. Я мертва. И не по своему выбору, заметь. Ты меня убил из-за этой маленькой поганки, которую, между прочим, давным-давно сожрали черви. От нее остались лишь кости. Череп. Позвонки. Ребра. Возможно, волосы. Одежда какая-никакая… но больше ничего! Ты не оживишь ее! Ты никогда не сумеешь ее оживить! Никогда!

Звуковая волна опрокинула его навзничь, придавила к полу, словно желая растереть, превратить в месиво костей и крови, точно такое же, какое он видел в тот раз.

Надо было умереть самому.

Но он не смог.

– Прости, пожалуйста, – сказал он. – Уйди, пожалуйста.

– Отпусти ее, – попросила Всеслава. – Позволь ей уйти.

Нет. У него получится. Он знает.

Ромашки разрослись вдоль забора. Бело-желтые соцветия их проглядывали сквозь жгучую крапивную изгородь и прямо-таки просились в руки.

Дашка и сорвала, а потом села на кирпич и принялась обрывать лепестки.

– Сдаст… не сдаст… сдаст… не сдаст…

Вась-Вася уехал еще вечером, и от визита его, равно как и разговора, оставался странноватый привкус безумия, как будто Дашка вдруг заразилась непонятной болезнью, выворачивающей сознание наизнанку. Выпить бы… У Артема точно заначка имеется, хотя он и врет про здоровый образ жизни.

Выяснилось, что он вообще врет изрядно.

Чему удивляться?

Лепесток остался последний. Выходило, что Вась-Вася их все-таки сдаст, но Дашке верить в такое не хотелось и потому отправила ободранную ромашку назад, в крапивное море.

– Злишься? – поинтересовался Артем. Он уже давно наблюдал за ней, не делая попыток заговорить. Вот и не делал бы дальше. Разговаривать с ним у Дашки желания нет.

У нее теперь вообще желаний нет.

Разве что одно – пусть оставят ее в покое.

Артем же приблизился и встал, заслоняя скупой утренний свет.

– Извиняться не стану.

– Иди к черту.

– Пойду. В самом скором времени. И к черту, и ко всему ее чертову семейству…

Дашка как-то сразу поняла, о чем он.

Но разве ей есть дело? Вообще ее достало чужие проблемы решать. Собственные Дашкины решил бы кто. Только вот… какие у нее проблемы? Одиночество? Так собаку завести можно.

– Я хотел лишь выйти на этого гада. Остановить его.

– Как?

Артем пожал плечами. Ну да, об этом он не думал.

– Убьешь? Возьмешь пистолет. Приставишь к голове. Бац, бац – и нет злодея. Добро победило, так?

– Чем плохо? – Какая кривая усмешечка. Кажется, Дашка ошиблась: думал мальчик Темка над местью кровавой, прикидывал на себя роль мстителя благородного, вот только костюмчик лишь издали удобным кажется.

– Всем, – Дашка принялась собирать лепестки, прилипшие к штанам. – Дальше-то как жить станешь?

– Как-нибудь.

Ну да. Справедливость возмездия гарантирует несрабатывание совести и отсутствие сожалений до конца жизни.

– Дурак ты. Прошлым живешь. Отпусти его, наконец. Дай себе свободу.

– Сколько пафоса. – Ухмылка стала кривее прежнего. – На себя посмотри, Дашенька. Ты тоже в прошлом увязла. В сестрице, из которой вы себе идола сотворили и теперь поклоны бьете. Не достало себя с ней постоянно сравнивать? С мертвыми ведь не посоревнуешься. Они идеальны! А ты не идеальна. И Тынин не идеален, пусть и пытается роботом прикидываться. Маска, Дашенька, точно такая же, как у меня.

Вот гаденыш. Но злиться на него у Дашки сил нет.

– Зато я никого убивать не собираюсь.

– Пока не собираешься, – парировал Артем и подал руку. – Но как знать, радость моя? Как знать?

Руку Дашка приняла. Но вот с остальным он ошибся: Дашка ни при каких обстоятельствах не убьет человека.

Она почти додумала мысль, как зазвонил телефон.

– Дашка? Слушай и не перебивай, – сказал Вась-Вася, хотя перебивать Дашка и не думала. – Во-первых, вашу Евгению Марковну уже минимум сутки никто не видел. Где она – непонятно.

Артем нарисовал в воздухе знак вопроса, но Дашка мотнула головой и палец к губам приложила: позже.

– Последняя точка ее маршрута – больница, куда вашу девочку-прыгунью отвезли.

– Жива?

– Пока да. В больнице Евгению видели, причем не одну. Но про спутника пока ясно только, что он среднего возраста и среднего роста. Во-вторых, в этой же больнице несчастный случай случился. Старушка упала с лестницы. Сиделка ее утверждает, будто бы старушка не сама упала, и дает описание вашей дамочки. И весьма серьезные люди по этому описанию землю роют, правду ищут.

Любопытно. И малопонятно.

– В-третьих, по биографии Евгения – сирота.

– Неужели…

– Да. Воспитывалась в детском доме номер пять города Зареченска. К нам переехала в начале девяностых.

– И открыла модельное агентство.

– Именно. Ей повезло. Говорят, у дамочки нюх на красоток. И хватка бульдожья. А еще у нее фотограф был… гениальный… – Вась-Вася сделал выразительную паузу. – Который приходился нашей дамочке родным братом. А теперь пряники закончились.

– В каком смысле?

– В прямом, Дашунь. Официально Дмитрий Гришко находится на излечении. Депрессия у него. Глубокая. Черная. Творческим кризисом вызванная. И сидит он в швейцарском закрытом пансионате в окружении гор и дипломированных психоаналитиков. Теоретически.

– Кольцо! – Дашка сказала и поняла, что все становится на свои места. – Послушай. Адам говорил про кольцо. Обручальное кольцо Всеславы! Она его получила от нашего фотографа. И дергалась потому, что он сам был ее пациентом. Не полным шизиком, конечно. Думаю, она считала, что у него действительно депрессия. Была и прошла. Только шашни с пациентами водить все равно неэтично. Да и сомненьица появлялись. А как сомненьица в вопросы облекла, так он ее и спровадил в лучший из миров.

– Допустим. Только где нам его искать.

– Не «где», а «как». Я знаю.

Он с ходу понял, и Артем тоже. Ответили хором:

– Нет.

Утро наступило рано. Выползло солнце, плеснуло красным, жидким, ртутным. Заорал одичавший петух, и по команде его угомонилась крысиная возня.

В дом лучи проникали сквозь крупные щели между бревнами. Наблюдатель сам вытаскивал из них старый мох, поддевая слежавшиеся комки ножом. Теперь щели походили на беззубые рты, и слюной в них блестела стылая утренняя роса. Сквозь разбитое стекло тянуло сквозняком.

Женечка, наверное, проснулась, пусть ей и не увидеть солнца, и теперь хронометр в бедной ее голове отсчитывает секунды и минуты, отмеряя оставшуюся жизнь, заставляя гадать, когда же наступит та критическая точка.

Скоро.

Она не будет мучиться. Она просто уснет. Но сначала – дело.

Инструмент лежал там, где он его спрятал, – в жерловине печки.

Метла. Совок. Плотная черная ткань. И не менее плотная – белая. Десяток зеркал. И моток проволоки.

– Ты права, Всеслава, – сказал он, сделав первый мазок. Метла-кисть подняла облако пыли, которое с каждым новым взмахом разрасталось. – Я тебя не любил. Я видел в тебе средство. Инструмент. Ты говоришь, что я должен отпустить ее? Но я не хочу. Я не понимаю, почему вы все настолько слабы?

Крыса – вероятно, та самая, следившая за ним ночью – выбралась из норы и, вскарабкавшись на печь, уселась. Она смотрела и слушала, поводя розетками ушей, и длинный хвост ее теперь висел неподвижно.

– Смерть – это страшно, но я не боюсь смерти. И я не позволю ей уродовать мою жизнь. Она вернет Илону, потому что так хочу я!

Крыса фыркнула и, сев столбиком, принялась чесаться.

– Душа за душу? Пожалуйста. Я отдал ей уже достаточно…

Пыль клубилась и смешивалась с солнечным светом в коктейль грязи и золота. Грязи больше. Всегда грязи больше. Она и не грязь – пустая порода, масса, которой не убудет. Напротив, год от года массы прирастает, она давит, погребая те редкие крупицы драгоценного металла, которым чудом случилось появиться.

И его погребла бы, но он сильный. И Женечка тоже.

Жаль, что ее придется убить.

– Знаешь, – сказал он крысе, заметая мусор в угол, – я вас не боюсь. В детдоме тоже были крысы. Конечно, помельче, но наглые. Их травили, травили, но без толку. Я знаю – вы слишком умные, чтобы на отраву попасться. Я их прикармливал. Чтобы не кусали. Они и не кусали. Перемирие.

Крыса легла, сделавшись почти неразличимой на сером печном фоне.

– Там, в Лондоне, я камеру и нашел. Случайная встреча. Крохотный магазинчик из тех, что похожи на нору хоббита. Шотландец за прилавком. Скупой. Упрямый. Мы торговались два дня. Я приходил, объяснялся на пальцах. Он курил прямо там, в помещении, хотя ни кондиционера, ни вытяжки, ни вообще вентиляции не имелось. Дым собирался под потолком, а когда надоедало висеть, падал, забиваясь под антикварные стулья. Я выторговал пять фунтов. И еще три на дневнике владельца камеры. Стоящее дело, я тебе скажу. Шотландец сказал, что человек этот – мэд. Ну сумасшедший значит. И что камерой этой только мертвецов и снимать. Раньше у них там был обычай, делали такие снимки, когда мертвые живыми выглядят. Мастера, да…

Он раскатывал полотнище, не прекращая говорить, и крыса слушала.

– Только он ошибся. Камера – особая. И не снимки она делает, а дагерротипы. Знаешь, в чем основное отличие? Откуда тебе, ты же животное.

Рот неожиданно, как бывало это в последнее время, наполнился слюной. На вкус она была как жидкое железо, и, не совладав с отвращением, он выплюнул бело-кровяной ком.

– Фотография, настоящая фотография, берет начало от калотипии Тальбота. Экспозиция. Свет. Светочувствительный материал, обычно бумага, пропитанная раствором хлористого серебра. Негатив. Позитивы. Печатай столько, сколько угодно. Клонирование лиц. Исконное, истинное изображение теряет силу. А при дагерротипировании изображение всегда одно. Оно уникально. Оно – отпечаток сути, нарисованный светом и закрепленный…

Снова пришлось сплюнуть. Не удержавшись, он глянул в зеркало. Десны кровили, и куда сильнее обычного. И дрожь вернулась. Не сейчас. Ему нужны его руки. Придется ждать. Дергающиеся пальцы не в состоянии были удержать черенок метлы. И крыса зашипела.

– Мне это тоже не по вкусу. Но ничего не поделаешь. Ничего… Смерть играет нечестно. Она говорит, что придет за мной. Я готов.

Он больше не сплевывал, но слюна текла по подбородку, оседая в двухдневной щетине кровяными сгустками.

– Тогда я просто хотел, чтобы все по-настоящему. Моя Илона… Первый и единственный снимок. Я не умел работать, а она не стала бы смеяться, если бы у меня не получилось. Но у меня получилось. Это было великолепно! Неописуемо! Я вот этими вот руками делал все, как делали Дагер и Ньепс, как делали другие, кто только-только открыл для себя новое искусство. Оно ведь было искусством, а не забавным времяпровождением… Золота больше, чем пустой породы.

Усталость, такая привычная, такая бесчестная в нынешних обстоятельствах, легла на его плечи, обняла медвежьими лапами.

Нельзя поддаваться.

Он встал на четвереньки и руками принялся выравнивать ткань. Крохотные гвозди с одного удара входили в гнилое дерево, закрепляя ровное черное полотнище.

Как битум на крыше.

– И когда я увидел мою пластину… первенца истинного… я прозрел. Я видел свет электрических ламп и думал, что именно они – солнце. Истинный же свет ослеплял. Все мои прежние потуги – это… поделки. Детские. Умелые. Умильные. Но в них нет ничего настоящего. А на пластине была душа Илоны.

Закрепив последнюю пару гвоздей, он занялся зеркалами.

– Я не учел одного. Без души невозможно жить. И вот Илона умерла. По моей вине. Ты можешь думать, как другие… Самоубийство. Бедняжка не смогла выбрать между мной и тем своим дружком… Чушь. Могла. Мы разговаривали. Я сделал предложение. Она согласилась. Она сразу осознала, что создана для меня, и только для меня, поэтому – никаких сомнений. Никаких терзаний. Никакого самоубийства. А оно взяло и случилось!

Его все-таки вырвало. Он едва успел отбежать в угол, к мусорной куче. Выворачивало пустым желудочным соком, в котором попадались черные ошметки не то крови, не то и вовсе желудка.

Вспомнилось: не ел больше суток. Но и не хотелось.

Стало вдруг страшно до жути, как когда-то в детстве, когда страх сковывал горло стальным кольцом и приходилось руками сжимать себе ребра, чтобы выдохнуть. А если он ошибается? Если он и вправду сумасшедший? Если рассчитал неправильно?

Нет! Невозможно.

– Она меня бросила… взяла и бросила.

Он сполз по стене. Трясло. Слезы сыпались, но он уже привык к ним, как и к прочим перепадам настроения. Обычно слезы сменялись злостью, а злость помогала работать.

Ему бы пригодилась помощь.

– Я потом дневник читал. Расшифровывал. Сам. Да… я сам… Они не правы. Они… они лгали мне! Все лгали! И Женечка. Заперла. Лечила. Я здоров. Просто смерть желает наказать дерзкого. Ну и пускай. Пускай… Я расшифровал. Я научился замещать. Это просто. Как с органами. Вырезаем почку у объекта А и пересаживаем объекту Б. Вырезаем душу у объекта А и пересаживаем объекту Б. Только, как почки, души разные бывают. Иногда отторгаются. Иногда приживаются. И замещают старую. Тело – только сосуд… Я по незнанию вытащил душу из Илониного сосуда, но я могу вернуть ее. Я ставил опыты. Искал.

 

Он прижал палец к губам и, воззрившись на крысу безумным взглядом, забормотал:

– Есть те, которые живут… Я не убивал… Я брал и переносил. Брал и переносил. Из пустого в пустое, пустоту пустотой наполняя. Оно существует! Я вылечил пятерых! Пятерых! Это высокий процент. Времени много прошло. Нет отторжения. Нет! И характеры изменились. Их сочли сумасшедшими, а на деле характеры изменились. Патрик не знал, что надо тщательно подбирать донора и реципиента. Его кузен прожил до девяноста трех лет… Старик… Я уточнил. Навел справочки. Я доработал схему. И у меня получится! Я нашел именно ту, которая подходит Илоночке. Сегодня… Скоро… Уже сейчас.

Во двор Адам сбежал, но и здесь слышны были крики: высокий, резкий Дашкин голос, перебиваемый рокочущими репликами ее друга и резкими, как удары хлыста, словами Артема.

Спор длился долго. Слишком долго, чтобы Адам в состоянии был вынести его. Повышенные эмоции захлестывали и нарушали собственное душевное равновесие Адама.

План Дарьи имел слишком высокий процент риска, чтобы с ним можно было согласиться, но альтернативного механизма не существовало.

– И как поступить? – спросил Адам, прислушиваясь не столько к голосам, сколько к окружающему его миру. Но присутствия не ощущалось.

 

Вяло шевелит листьями яблоня. Осы вьются над кустом одичавшей смородины. Купаются в песке воробьи. Картина условно идиллическая.

Адам переступил через колеи. Застывшая грязь хранила рисунок протектора, индивидуальный, как отпечатки пальцев. Он выходил на дорогу, оставляя след давленой травы, и терялся в песке.

Забор – граница контролируемого пространства.

Не следует нарушать границы, и Адам остановился. Ссора, судя по голосам, набирала обороты, грозя достичь очередного пика. Эмоции мешают рациональному мышлению.

С позиции формальной логики Дарья, безусловно, права.

Ее изначальная явная ценность для субъекта позволяет предвидеть направление удара, но не его суть. Желай субъект физической смерти Дарьи, он воспользовался бы классическим способом ликвидации, но его поведение указывает на важность ритуальных действий.

Дарья в его понимании не относится к группе свидетелей, подлежащих немедленной ликвидации.

Вывод – наличие временного периода, когда пребывание Дарьи в обществе субъекта будет относительно безопасным для нее.

Алогичный момент – провоцирование объектом суицидального типа поведения посредством фотографирования. Коллекция Артема подтверждает о наличии неявного фактора действия, но здравый смысл отрицает возможность контролируемого влияния на действия других людей. Исключение – химические агенты, которые были бы выявлены при токсикологической экспертизе.

Наличие такого невыявленного агента будет иметь фатальные последствия.

Вывод… вывода у Адама не было.

Человек появился из-за угла сарая. Он вышел из зарослей малины и остановился в тени, потирая ссадины на щеке.

– Идем со мной, – предложил он тихо. – Если хочешь узнать правду, идем со мной.

– Это неразумно.

– Как знаешь, – ответил человек и выстрелил.

Игла пробила шейные мышцы и выплеснула в кровоток дозу снотворного. Судорога свела пальцы, подкосила ноги, опрокидывая на траву, но упасть Адаму не позволили. Человек подхватил его и шепотом произнес:

– Извини, но у меня совсем не осталось времени.

Изо рта человека шла кровь.

Последний элемент мозаики встал на место.

Дашка столкнулась с ним в дверях и удивилась тому, что он сам пришел. Это было в корне неправильно. Потом она услышала глухой хлопок, и мир встал на дыбы. Дашка не удержалась. Она лежала, когда через нее перешагнули.

И слышала хлопки.

Хлоп-хлоп.

Хлопушки для взрослых. Почти смешно. Только страшно немного.

– Скоро мы увидимся…

Лестница. Лестница. Тянется. Надо идти. Все время вверх. Ступенька за ступенькой. И еще ступенька.

Сколько?

– Сто тысяч тысячей, – говорит Янка. Она идет следом, но оборачиваться не стоит. Если Дашка обернется, то с Янкой случится что-то плохое. Раньше Дашка помнила – что, но теперь вот забыла.

Это из-за лестницы в сто тысяч тысячей ступенек.

– Совсем скоро.

Ноги уже болят, особенно левая, пробитая гвоздем. Он торчит из ноги и шевелится, когда Дашкина ступня касается очередной ступеньки. Но крови в ране нет, а тогда много было. И лист подорожника, слюной приклеенный, отпадал постоянно.

– Дашка – барашка!

– Сама барашка! – отозвалась Дашка и почти обернулась, но сумела удержаться в последний миг. А лестница вдруг закончилась. Сразу, как не бывает, но было. И Дашка очутилась на круглой площадке черного цвета.

Это битум. На крыше летом битум горячий и пахнет плохо, черными алмазами в нем – куски застывшей смолы. Их жуют. Смола безвкусная, но зубы от нее становятся черными и язык тоже…

Дашка опускается на корточки и прикасается – ее крыша холодна. И за узким парапетом плещется небо.

– Чур вон то облако – мое! – требует Янка. Она выбирает самое большое, похожее на огромного крокодила с шипастой спиной. Крокодил растопыривает лапы и медленно ползет по небу.

Его догоняет небесный корабль.

– Мой! – выкрикивает Дашка, указав на корабль.

Яна смеется.

– Ты слишком большая, чтобы играть в облака, – укоряет она.

А Дашка вдруг видит себя как бы со стороны. Она большая. И старая. И волосы у нее черные, взъерошенные. Спина смуглая, с галочкой шрама, который Дашка заработала, упав на клубок колючей проволоки. Шрам выглядывает из-под шелка, чтобы тут же спрятаться.

Платье? Платье. Длинное, струящееся, то самое, сказочное, сшитое из ночи и звездного света и оттого хрупкое до невозможности. Они про платье не узнали! Забыли!

– Прыгай! – говорит Янка. – Скорее! Пока платье не растаяло!

Дашке страшно. Она же разобьется, если прыгнет.

– Глупая! Ты просто не веришь! Все дело в вере!

И Дашка встает на край неба.

– Прыгай! Не смотри в глубину! Просто прыгай!

И Дашка прыгает. Небо влажное и мокрое. Взаправду – глубина. И Дашка погружается, погружается, плывет в водовороте. Вот-вот коснется дна ногами…

Очнется.

– Здравствуй, – говорят ей. – Ты вовремя. Я уже все приготовил.

Пальцы забрались в рот и вытащили ком мокрой ткани.

– Пить хочешь? – спросили Дашку.

– Чтоб ты сдох, – ответила она.

– Я не буду травить тебя, – пообещал он, протягивая бутылку минеральной воды. – Я хочу с тобой договориться. Честная сделка. Идет?

Вода была холодненькой и вкусненькой, просто-таки удивительно вкусненькой. Дашка пила и пила, а допив до дна, спросила:

– Ты за мной следил?

– Наблюдал. За тобой. За ним.

– Артемом?

– Да. Он хочет мне помешать. Он не понимает. Если бы понимал – помог бы.

– Где он? И Адам где? И Васька? Если ты их убил…

– Нет, – он улыбнулся широко, и Дашка вздрогнула: зубы его покрывала бурая пленка засохшей крови. – Конечно, нет. Они живы. И будут жить. Если ты мне поможешь.

– Я тебе не верю.

Врет. Он – чудовище. Его глаза красны, а кожа желта. Его руки дрожат, а язык заплетается, стирая звуки. Но у него пистолет, а Дашка в наручниках. И еще голова у нее кружится зверски: захочешь бежать – не сумеешь.

– Пойдем. Я тебе покажу, – сказал он и ткнул пистолетом в сторону двери. – Здесь недалеко.

Адам открыл глаза. Темнота не исчезла. Сложно было сказать, является ли она следствием нарушения зрительного восприятия либо же итогом недостаточного уровня освещенности.

Адам лежал на спине. Руки были свободны. Ноги были свободны. Попытка изменить позу увенчалась успехом: Адаму удалось сесть. Легкое головокружение на координации не сказывалось.

Рядом лежал человек. Люди. Двое. Без сознания, но живы. Пульс был нормален. Дыхание присутствовало. Поверхностный осмотр показал отсутствие переломов и иных явных повреждений.

Очнутся позже? Вероятно, Адам более адаптирован к воздействию седативных средств. Преимущество следовало использовать.

Стоило подняться, как головокружение усилилось.

Пройдет.

Сейчас важно понять, где Адам находится. Он вытянул руки. Пальцы левой коснулись шероховатой влажной поверхности, пальцы правой уперлись в идентичную поверхность. Более детальное исследование показало, что поверхность состоит из прямоугольных сегментов, скрепленных раствором, и, судя по многочисленным выпуклостям и впадинам, кладка имела изрядный возраст.

На высоте полутора метров помещение имело квадратную форму, ниже – расширялось. Один угол отсутствовал. Его заменяла широкая труба, по дну которой текла вода. Уровень не превышал двух сантиметров.

К тому моменту, когда Артем – его кожанка являлась хорошим отличительным признаком – зашевелился, у Адама имелась версия.

– Где мы? – спросил Артем, неловко шаря руками вокруг. – Где мы, черт бы его…

– В колодце, – ответил Адам и, поймав руку, помог сесть. – Обопрись о стену. Головокружение пройдет через несколько минут. Если жажда нестерпима, то вода есть там.

– В луже? Нет…

Вода имела неприятный гниловатый вкус, но вероятность отравления была относительно невысока. Вась-Вася, который пришел в сознание почти сразу же за Артемом, совет принял. Воду он черпал ладонью, пил осторожно.

– То есть нас просто бросили в колодец? – спросил он.

– Спустили, – поправил Адам.

– И зачем?

– Чтобы мы тут сдохли, – ответил Артем. Он занял место в углу, приняв демонстративно защитную позу. – Медленно. От голода. Жажда ведь не грозит, водичка есть… будем хлебать. Потом начнем жрать грязь. Кирпичики грызть. Один за другим… или одежду… или друг друга…

Он тихонько засмеялся.

– Заткнись. Хотел бы грохнуть, уже бы…

– А он и уже, – замолкать Артем не собирался. – Только так, что ручки чистые. Зачем стрелять, резать, когда вот так можно? Тихо и чисто… Эй! Помогите! Кто-нибудь! Спасите!

Он вскочил на ноги и принялся подпрыгивать, размахивая руками. Голос его вибрировал, рокотало эхо.

– Помогите! Давайте вместе! Если вместе, то кто-нибудь услышит… ведь не может быть так, чтобы не услышал, чтобы…

Артем остановился. Его тяжелое дыхание тревожило застоявшийся воздух.

– Сотовый… у меня хороший сотовый…

– Был, – сказал Вась-Вася очень спокойно. – Издохли сотовые. Предусмотрительная сволочь. Выберусь – шею сверну.

Он не сомневался, что выберется, и уверенность, звучавшая в голосе, подействовала на Артема успокаивающе. Кричать он перестал.

– Не видно ни хренища… у кого-нибудь спички есть?

Спичек не было. Сам Адам воспринимал происходящее не через призму визуальных образов. Темнота по-прежнему была кромешной, но в ней существовало движение. Движение сминало воздух. Воздух касался Адама и нес информацию.

– Надо что-то делать… надо… нельзя сидеть, – Артем принялся ходить по кругу. Вытянутыми руками он мерил стены и точно так же шагами мерил скользкую землю. – Дашка… Дашка с ним? Дашка с ним! А мы тут! Она там! Ей помощь нужна. И нам… нам помощь нужна. Вода… вода же течет откуда-то? И мы пройдем.

Артем встал на четвереньки и принялся шарить по дну колодца. Он добрался до ручья и нашел дыру.

– Вот! – крикнул он, просовывая руки в черноту. – Вот же…

– Не получится.

Адам пробовал. Ему удалось продвинуться на полметра, но дальше русло сужалось до сантиметров десяти в диаметре.

– А если копать? Нас трое. Земля рыхлая. Копать и…

– Сколько копать? Километры? – Вась-Вася был скептичен. – Я не крот. И ты тоже.

Скрежет, раздавшийся сверху, прервал разговоры. Темнота поблекла, и лунный свет вырисовал стены колодца.

– Эй… – акустика изменила Дарьин голос, но Адам все равно узнал. – Вы… вы там?

– Там…там…ам… – ответило эхо.

– Ответьте, пожалуйста…

– Я здесь! – заорал Артем. – Мы здесь! Вытащи нас… вытащи…

Вновь заскрежетало. Стало темно и тихо.

– Вот как это скажете понимать? – Артем старательно тер руки о стену. – Она нас бросила?

– Полагаю, что ему необходимо склонить Дарью к сотрудничеству.

– А мы – неплохой аргумент, – согласился Вась-Вася. Он стоял, задрав голову, и внимательно вглядывался в черноту. Пожалуй, Адам видел объект его интереса – узкую светлую полосу, даже не полосу, а тонкую нить. Тот, кто закрывал колодец, допустил небрежность.

В его состоянии данный факт не удивителен.

– Вверх, говоришь? – Вась-Вася снял ботинки и носки. – Вверх… метров пять?

– Больше.

– Ну все, что есть, – все наше.

– Ты собираешься лезть? Туда? – Теперь Артем тоже видел полосу, которая казалась обманчиво близкой. И надежда, ею пробужденная, подталкивала к безумному поступку.

– Туда. Лезть. Если грохнусь – больно будет?

– Повреждения вероятны.

– Лучше я, – Артем скинул куртку и принялся стягивать ботинки. – Я легче. Будет проще удержаться. И вообще… я когда-то альпинизмом занимался. Давно, правда.

– Бросил?

– Я смерти боюсь, – честно ответил Артем, разминая пальцы. – Только, наверное, если выбирать, то лучше по-быстрому чтобы. Он же не вернется. И ей не позволит. На его месте я бы вообще колодец присыпал. Пару мешков песка и все… адью… Подсадите?

Подсадили. Держали.

Смотрели.

Артем боялся. Страх сидел внутри могильным жуком, шевелил усами, дергал за ниточки, грозя судорогой.

Страх шептал, что Артем разобьется.

Это же так просто.

Стена скользкая. Хрупкая. Пальцы крошат камень, который и не камень вовсе – месиво глины и песка. Торчащие лохмотья корней. А светлая полоса вверху далека…

«Допустим, ты доползешь, – ехидно сказал страх. – И что потом? Будешь висеть, пока не свалишься? А падать тебе нельзя… помнишь, что тот врач говорил? Нельзя падать. Спинка-то ломаная».

Из-под пальцев сыпалось. Но Артем держался. Еще немного. Впиться в стену, прижаться. Найти точку равновесия. Руку вытянуть, ощупывая поверхность. Отыскать впадину. Вогнать в нее пальцы, уже содранные до крови, а то и до мяса. Подтянуться медленно, осторожно, босыми ногами нашаривая старые выбоины. Повиснуть. Выдохнуть. Вдохнуть.

– Я не сорвусь.

«Сорвешься. И останешься калекой. Будешь лежать бревном… тебе не привыкать… тебе не привыкать… спеши-спеши… другой бы мог пойти».

Другой точно сорвался бы. Да и кто? Тот мент, который бывший Дарьин друг? Он староват и тяжеловат. Адам? Этот псих полез бы. И разбился.

Дашка не простила бы, если бы Адам разбился.

«Поэтому разобьешься ты. Как благор-р-родно…»

Сердце ухало. Спину тянуло. Нагрузки следует тщательно рассчитывать. Артем забыл про расчет. И теперь ноги откажут, не дожидаясь падения.

«И ты умрешь!»

– Нет!

Он все-таки не удержался, рванул вверх, выталкивая себя на поверхность, как выталкивает рыба из воды. И онемевшая ладонь проскользнула в полоску света.

Пальцы вгрызлись в каменный борт колодца. Вторую руку Артем отпускать опасался. На одной долго не провисит.

Сколько у него на то, чтоб лист сдвинуть? Секунд десять? Двадцать?

«Свалишься», – пропел страх.

– Да пошел ты…

Лист оказался тяжелым. Неподъемным. С острым зубастым краем, который с легкостью взрезал кожу, грозя отпилить пальцы.

Артем зарычал от боли и усилил нажим.

Лист поддался. Он сдвинулся с оглушающим скрежетом, медленно, отдавая сантиметр за сантиметром. Щель росла и росла, как будто темный рот раскрывался. Еще немного и Артем выберется.

Немного… самую малость.

Страх молчал.

Правильно. Нельзя было его слушать. И Артем, отпустив лист, раскровавленной рукой вцепился в край колодца. Сил оставалось на донышке.

Подтянуться. Лечь на холодный камень. Перенести центр тяжести и вывалиться на ласковую травку.

Артем лежал, глядя в разукрашенное звездами небо, и тихо смеялся. Он был почти счастлив.

Эта девушка была такой красивой, что у него сердце замирало.

– И если я соглашусь для тебя попозировать, ты их отпустишь? – Она задавала этот вопрос в третий раз, вынуждая говорить неправду.

Она – не Илона. Пока не Илона. А голова опять кружится.

Как там Женечка?

Надо действовать. Решительно. И чтобы она не увидела, как руки дрожат. Почему сегодня?

А вытяжка уже давно не работает. Женечка говорит, что без вытяжки опасно. Но она умерла. Умрет. Предстоит. Времена мешаются, как шнуры свежего фарша. Женечка вертит ручку мясорубки, он проталкивает куски красного мяса и белого, скользкого сала. А из дырявого рыла выползают красно-белые черви. Женечка подхватывает их левой рукой, а правой – проводит ножом.

Тоня сидит.

Тоня редко приходит, но всегда с конфетами. Приносит в бумажном кульке и сама же раздает, делит. Ему. Женечке. Себе – никогда.

– Они в детском доме познакомились? С Женей? – спрашивает она.

– Платье надень. Пожалуйста.

Она подслушивает мысли. Конечно. Надо думать осторожно. Женечка говорила, что всегда надо соблюдать осторожность, особенно если за тобой следят.

Он соблюдал. И не попался. Все попадались рано или поздно, а он – нет, потому что был осторожен. Воровал – да. Все воровали, просто по-разному. У них с Женечкой мечта была.

Жаль, что убить придется. Не мечту – Женечку. И хорошо, что мечта исполнилась. Женечка стала богатой и известной. Она должна умереть спокойно…

– Не должна, – сказала та, которая будет Илоной. – Послушай, тебе сейчас плохо. Тебе нужна помощь.

Только Илона способна помочь.

Он так скучает по ней… Он не знал про камеру… Он не хотел убивать…

– Платье. Ты должна надеть платье.

– Оно красивое. Я уже видела такое. На Анне. Ты знаешь Анну Кривошей? Тонина дочь?

Женечка не спрашивала разрешения. Она взяла платье без спроса. И камеру. А когда все случилось – испугалась. Глупая. Поздно бояться. Но камеру он вернул. Нельзя давать истину в руки бездарностей.

– Ты убил его, верно? Максима? Из-за камеры?

– Платье надень!

Она подчинилась. Переоделась. Встала там, где он сказал, и стояла, глядя в черный глаз камеры.

Хорошая. Ему жаль, что так. Но надо вернуть Илону.

И убить Женечку.

Зеркала собирали свет и перенаправляли его, разрисовывая платье солнечными узорами.

– Не двигайся, – попросил он.

Боялся – двинется назло. Испортит. Но она стояла. Ждала. А когда он завершил экспозицию, спросила:

– Теперь ты меня отпустишь?

– Еще немного. Сядь пока. И руки.

Наручники пригодились.

Его лаборатория разместилась на старом столе. Он застлал стол газетами и цветастой простыней.

– Дима, то, что ты делаешь, не имеет смысла…

Горелый дом горел трижды. Первый раз в семнадцатом, второй – в двадцать девятом, когда выкуривали бывшего хозяина, кулака и сволочь. Последний пожар случился в две тысячи пятом, то ли по умыслу, то ли по недосмотру. Пламя поточило зубы об отсыревшие стены да и отступило.

Наново дом поднимать не стали. Так и доживал он, почерневший от огня, будто от горя, с битыми окнами да наполовину просевшей крышей.

Дичал сад, распуская жадные руки малинника, и старый забор не сдерживал буйства зеленой жизни.

Артем через этот забор и пролез, оказавшись в своем собственном, не менее запущенном саду. И дом гляделся черно, страшно. Распахнутые настежь двери манили и пугали.

Только для страха не осталось места.

Да и не пошел Артем в дом. В гараж. К тайнику. К револьверу прадедову, хранимому бережно.

Руки кровили. И спина чувствовалась, как будто по обе стороны позвоночника протянули звонкие тросы и на них уже повесили кости, мышцы и прочую требуху. Тросам было тяжело, еще немного – и лопнут.

А значит, главное – успеть, пока держатся.

Револьвер был скользким, как выловленная из бочки рыба. И запах от него исходил рыбий же, жирный. Масляно поблескивал барабан, и медные пяточки пуль глядели кокетливо.

Шесть из шести.

Хватит.

А теперь назад. Через малинник. Через дыру в гнилом заборе. Мимо колодца… Артем вернется… сделает дело и вернется… Свидетели ему не нужны. А Дашка – она не выдаст.

Дашка сидела в углу, а сволочь, которую Артем собирался пристрелить, возилась у стола.

– …под воздействием паров ртути проявляется изображение, которое закрепляется двадцатипроцентным раствором сернокислого натрия…

Артем прицелился. В тире у него получалось. А тут револьвер тяжелый, неудобный, и ствол гуляет, воротится от цели-затылка.

– Для придания приятного оттенка пластину нагревали в слабоконцентрированном растворе хлористого золота… Осталась пара минут.

Секунд.

Сосредоточиться. Вдохнуть. Положить палец на спусковой крючок.

Он же не человек. Чудовище. И Артем хочет его убить. Конечно, хочет. Он ведь готовился.

И держит на мушке. Стекло разбито. Цель близка.

А тип опасен.

– Это классический рецепт. Но Патрик его несколько изменил. Тебе не будет больно, обещаю.

Будет. И Артем нажал на спусковой крючок. Выстрел грохнул. Крутанулся барабан, и пуля ушла косо, сбив чертов ящик. А вторая добила.

Они все, как пчелы в улей, к ящику летели.

Не собиралась Дашка под пули нырять. Она вообще ничего не собиралась делать. Сидела. Удивлялась своей покорности. Думала.

Этот человек с трясущимися руками был слаб.

Один удар и…

…и она смотрела, как копошится он в черном ящике, как хмурится и капает слюной на полотно…

Каждое его движение приближало Дашкину смерть, пусть Дашка и не верила, что все взаправду. Нельзя убить, сфотографировав. Это дикость. Суеверие.

Но сердце наполнялось тяжестью, как будто это в него вкачивали сернокислый натрий. Того и гляди остановится, чтобы потом снова заработать, но Дашка перестанет быть собой.

Щипцами, похожими на сросшиеся китайские палочки, он вытащил пластину и погрузил ее в емкость с растворителем.

– …тебе не будет больно, – услышала Дашка.

И раздался выстрел.

А Дашка нырнула под пули, сбивая с ног того, кто почти успел закончить. Она опрокинула его, села сверху и вжала в горло железную цепь от наручников.

– Дернешься – кадык раздавлю, – пообещала она.

– Же… Женечка. Я не успел… Женечка…

Он плакал. Слезы мешались с кровью, превращая искаженное лицо его в уродливую маску.

– Дашунь, ты как?

Артем еще держал пистолет, но неловко, за ствол. Разве ж так с оружием обращаются?

– «Скорую» вызови, – сказала Дашка, поднимаясь. – А то сдохнет еще.

Платья жаль. У нее никогда такого красивого не было. И точно не будет.

– Я в него не попал, – Артем побледнел. – Я точно знаю, что не попал!

– Меркуриализм, – Адам сидел на краю колодца и пристально разглядывал собственные ладони. – Или хроническое отравление парами ртути. В канонической технике дагерротипирования пары ртути используются для подготовки светочувствительных пластин, а также проявления. Дарья, у тебя не будет носового платка?

Дашка фыркнула и оторвала полоску ткани от платья.

– Благодарю.

Сложив кусок вчетверо, он принялся оттирать грязь с мизинца.

– Пары ртути, попадая в организм через органы дыхания, кожные покровы и желудочно-кишечный тракт, взаимодействуют со специфическими группами белков, что приводит к их инактивации.

– А…

Дашка покачала головой, и Вась-Вася замолк. Правильно. Не надо перебивать Адама. Пусть говорит. И трет пальцы. И делает, что ему заблагорассудится, главное, что живой. И все живы. Даже тот придурок имеет шансы выкарабкаться.

Придурка увезла «Скорая». И полиция убралась, отправилась спасать несчастную Женечку.

Вась-Вася уверен, что показания она даст. А если не она, то Дашка.

Дашка не против, но потом. Сейчас она устала.

– Меркуриализм характеризуется астенией, сочетающейся с неврологическими расстройствами и нарастающими явлениями психоорганического синдрома. Классическими симптомами являются общее депрессивное состояние при резких сменах настроения, шизоидные тенденции с регулярными вспышками немотивированной ярости. Физиологические симптомы: утомляемость, частые мигрени, хронический стоматит, гломерулонефрит… Собака, которая гоняется за собственным хвостом.

Он скомкал ткань и бросил в колодец.

– Что? – встрепенулся Артем, который до того сидел тихо, виновато.

– Воплощая навязчивую идею, он травил себя. А отравление усугубляло психопатическое состояние, если я правильно интерпретировал образ, заложенный в пословице.

– Адам, – сказала Дашка, – поехали домой.

Артем предложил подвезти, но Дашка отказалась. История окончена. Пора разбегаться, и лучше сразу, не дожидаясь, пока корни-связи наново прорастут. Корни рвать больно.

Такси привезло к «Харону», и Дашка поняла, что до своей квартиры она точно не доберется. Но «Харон» тоже дом. Она и соскучиться успела.

Адам шел по тропинке, и казалось, что все как прежде. Сейчас зажгутся фонари, привлекая мошкару и толстых ночных бабочек. В черных окнах вспыхнет свет, а странный мир смерти заживет своей искаженной жизнью.

Но до корпуса Адам не дошел, сел на лавку и сказал:

– Выходит, что их надо отпускать. Малышевские не желали отпускать дочь, чем спровоцировали изменения психики Антонины. В свою очередь, она повторила самоубийство Анны, потому что также не желала отпустить.

– И Дмитрий не мог расстаться с Илоной, как и Артем. Тот же всерьез пытался пристрелить поганца… Совсем дурной, да?

Адам не ответил. Дашка распрекрасно видела, о чем он думает. Его мысли предсказуемы и завязаны на Янку.

– Забывание – нормальный психологический процесс, – наконец произнес он. – Но почему я сопротивляюсь ему? Со всех точек зрения этот процесс мне выгоден. Забыв, я ликвидирую постоянный источник стресса. Тогда почему?!

– Потому что ты любишь. И потому что ты – человек, хотя изо всех сил притворяешься машиной. А людям свойственно поступать нелогично. Я вот тоже… забываю. И страшно, что забуду, хотя от проблем – да, избавило бы.

– И что делать?

– Не знаю, – честно сказала Дашка. – Наверное, жить.

Сентябрьский дождь отмыл небо добела. Влажно шелестели кленовые листья. Держались за зелень тополя, и зябко дрожали березы.

– Привет, я боялся, что ты не придешь, – Артем не шагнул навстречу и вообще с места не сдвинулся. Выглядел он совершенно несчастным, как человек, достигший цели и теперь не знающий, куда ему дальше двигаться. Вот он и не двигался, стоял под фонарем.

– Привет. А я и не хотела идти.

– Но пришла?

Пришла.

– Ну надо спасибо сказать… за помощь, и вообще.

Неловкий разговор случайных знакомых.

– Ты была права. Я рад, что не попал. И что этот подонок выжил. И что сядет теперь… А так бы я сам сел. Хотя я все равно сел… ну образно говоря.

Шли по дорожке, шелестели опавшими листьями. Солнечный луч играл с зеленым бутылочным стеклом, превращая его в изумруды. Парк – место чудес и добрых сказок.

Злая осталась в списке улик. После суда развороченную выстрелами камеру отдадут Женечке. А Женечка поклялась ее уничтожить. Но Дашка уверена – духу не хватит.

С прошлым расставаться тяжело. И Елена, которая выжила и получила место личного Женечкиного помощника, будет постоянным напоминанием. Хорошо ли это? Не плохо точно.

– Но вообще я тебя сюда по другому поводу позвал, – Артем вытащил руки из карманов. – Покататься хочешь?

Старая карусель работала. Неслись лошадки из папье-маше, ступали важно вислогубые верблюды и рогатые антилопы. И синяя ракета готовилась взлететь.

– Я же туда не влезу! Она треснет! Поломается!

– Не поломается, – Артем подал руку. – Поверь.

Это было глупо, потому что взрослые люди не катаются на детских каруселях. Но Дашка вдруг вспомнила себя и горячее свое желание, которое так и осталось неисполненным.

В конце концов, кому от этого будет плохо?

И дядя Витя кивнул: дескать, никому.

Полотно карусели покачнулось, но выдержало. И ракета, такая смешная, крохотная, вместила Дашку.

– Знаешь, – сказал Артем, примеряясь к оранжевой зебре, – когда-нибудь я расплачусь с долгами и…

– И что?

Карусель заскрипела и сдвинулась.

– И ничего. Просто буду свободен.

Белое небо в желто-зеленой раме тополиных листьев кружило вальс, и музыка, доносившаяся из будки механика, наполняла Дашкину душу восторгом.

Чудеса случаются.

Если в них верить.

Дневник Патрика

23 сентября 1854 года

Я оказался бессилен.

 

Сегодня миссис Эвелина лишила себя жизни.

 

Не сомневаюсь, что причиной тому – нежелание души обитать в чужом теле.

 

Седой Медведь правильно предупреждал меня, но… я дал всем этим людям жизнь. Возможно, отойди они в отмеренный Господом срок, все сложилось бы иначе. Но лучше ли?

 

Я не знаю и никогда не узнаю.

 

Я буду продолжать жить и наблюдать за моим кузеном. Трагическая кончина Бигсби весьма печально сказалась на его характере. Джордж стал очень тихим и покорным. А смерть миссис Эвелины ввергла его в черную меланхолию. Но я верю, что он справится.

 

Я помогу.

 

Я буду рядом. Я заменю ему утраченного друга и не позволю, чтобы подаренное мной время ушло попусту. Не знаю только, как поступить с камерой. Сломать? Спрятать? Но у меня есть еще время подумать.

 

…17 октября 1854 года трагическое происшествие унесло жизнь Патрика Ф., достойного джентльмена и гражданина. Родные помнят и скорбят о тебе.