Эпизод 95

Опубликованно Июль 8, 2018 | Просмотры темы: 12
– Дель, ты не в курсе – что это за суматоха в клинике?
– Да папа наш праздник решил устроить. День Победы отметить. Салют там и всё такое... Как обычно.
Акулина и Афалина плюхались в Море, отгоняя небольшие льдинки – Сибирь... Весна в этом году припозднилась. Эти две женщины, созданные из морских жителей, не могли себе представить исключительно сухопутное существование и лезли в воду даже под лёд, в самые лютые морозы.
– Не, я всё понимаю. Как-то в мозгу всё понятно, на уровне логики... А вот эмоционально – не срастается.
– Чего так? – Афалина перевернулась на спину и накрыла ладонями
груди.
– Ну это же так давно всё было. Великий же не видел той войны! Его предки – да, дедушки там, бабушки... А он-то почему так к этому относится?
Акулина поймала очередную льдинку, откусила немного и принялась задумчиво грызть.
– Не знаю... Ты в его прапамяти же была? Может, оттуда уши растут?
– Дель, ты не в курсе – что это за суматоха в клинике?
– Да папа наш праздник решил устроить. День Победы отметить. Салют там и всё такое... Как обычно.
Акулина и Афалина плюхались в Море, отгоняя небольшие льдинки – Сибирь... Весна в этом году припозднилась. Эти две женщины, созданные из морских жителей, не могли себе представить исключительно сухопутное существование и лезли в воду даже под лёд, в самые лютые морозы.
– Не, я всё понимаю. Как-то в мозгу всё понятно, на уровне логики... А вот эмоционально – не срастается.
– Чего так? – Афалина перевернулась на спину и накрыла ладонями
груди.
– Ну это же так давно всё было. Великий же не видел той войны! Его предки – да, дедушки там, бабушки... А он-то почему так к этому относится?
Акулина поймала очередную льдинку, откусила немного и принялась задумчиво грызть.
– Не знаю... Ты в его прапамяти же была? Может, оттуда уши растут?
– Была. Его дед по маме под Смоленском в сорок втором погиб, а по папе – прошёл через плен нацистский. Концлагерь. Там такой отпечаток...
– Ой, не знаю. Пошли назад?
– Пошли...
Женщины подышали немного и нырнули – Афалина втянув полную грудь воздуха, а Акулина – расслабив жаберные щели. Под водой она была всё-таки дома, а на воздухе её жить научил Великий.

***


На стеклянном пляже купальщицы накинули халаты и отправились на кухню – Дель несла здоровенного судака, а Шарки – налима, выловленного у самого берега, в камнях. Марта, осмотрев улов, крикнула в сторону подсобки:
– Бэлка, Стрэлка! Девочки, сюда. Готовим вкусно! – говорила она с акцентом, хоть и без ошибок. Но иногда прорывались в её речь некоторые «прибалтизмы», а порой и переходила повариха на родной язык... Макаровы, выскочившие на зов, виляли бы хвостами, но за неимением оных, просто приплясывали в предвкушении интересной работы – они любили возиться с готовкой. Стрелка, схватив тесак, вопросительно посмотрела на Марту. Та, почесав ягодицу, ткнула пальцем в судака:
– Этого крокодила режь кусками поперёк. На листе, в сметане запечём. Голову и печень – в уху, как и от этой рыбы... А эту – печём на решётке, со специями. Чистим и готовим, девочки!
Белка принялась скубать чешую с налима и тот недовольно задёргался, она стукнула его по голове молоточком для отбивных и продолжила. Стрелка, очистив судака, вскрыла ему брюхо и взвизгнула от неожиданности – изнутри на разделочный столик выпал ещё один судак – с крупную селёдку размером.
– Что визжишь? Он не беременный, он каннибал. Если не воняет – маленького тоже почисть и – в уху! В морозилке есть плотва мелкая, её тоже в котёл, чтоб навар был...
Стрелка обнюхала маленького, удовлетворённо кивнула и с некоторым сомненьем на моське аккуратно принялась потрошить – вдруг как в матрёшке?
Великие переглянулись и пошли каждая к себе в отсек. На кухне командует Марта – она там царица и командир.

***


Вечером, после праздничного ужина, после салюта, Дель и Шарки сидели с Великим в столовой и пили вино. Бочонок белого сухого вермута, принесённый из подвала Олегом, лежал на специальных качельках, с вынутой пробкой. Хозяин то и дело подливал дамам в фужеры, наклоняя деревянную посудину. Вермут булькал, плескался и распространял по столовой аромат августовских степных трав... Сам он пил из своего любимого напольного стакана – этакой метровой стеклянной трубы на большущей круглой ножке, ёмкостью в литр. Внезапно Акулина, сделав глоточек, спросила:
– Великий, а почему ты решил сегодня такой праздник устроить?
– Не знаю. Юбилей, так-то, годовщина. А почему ты спросила?
– Просто. Странно немного. Эта война была так давно... И после неё столько разных событий произошло в истории. Так почему ты отмечаешь именно девятое мая каждый год?
– Рыбка, Великая Отечественная навсегда врезалась в геном русских. Мы не можем этого забыть, сколько бы чего ни происходило потом. Миллионы людей погибли, а уж сколько не родилось из-за этого...
Афалина вдруг подалась вперёд и вытянутой рукой погладила Великого по тыльной стороне ладони.
– Расскажи. Пожалуйста!
Хозяин слабо улыбнулся. Слегка мотнул головой в задумчивости... Косички его упали с плеча и свесились на грудь. Дёрнул плечами и проговорил:
– Что я могу рассказать? Я не видел этой войны, мои родители и те её не видели. А пересказывать чужое... Какой смысл?
– Но твои дедушки воевали. Ты же можешь...
– Да. Но... Я не уверен... Ну что я вам могу рассказать-то? Всё, что есть в
моей генетической памяти – это просто бессвязные картинки, врезавшиеся
в память моего дедушки, узника Бухенвальда.
– Подожди. Шарки, твои предки в каком океане тогда жили? В сороковых
двадцатого?
Акулина взглянула на Дель, удивлённо выкатив глаза.
– В Атлантическом, – Рыбка допила вермут и принялась вертеть в пальчиках фужер, недоумённо нахмурив брови, – я сейчас попробую... Но...
Афалина склонила голову к плечу и состроила просительную мину.
– Попробуй! Мои-то в Тихом были, у побережья Чили. Там никакой войны
не было...
– Хм. Ладно...
Акулина прикрыла глаза и погрузилась в транс. Тело её непроизвольно начало совершать несвойственные человеку движения, словно бы она снова стала морским хищником, кошмаром морей – белой акулой. Рот её приоткрылся, зашевелились жаберные щели... Потом она вздрогнула, открыла глаза и посмотрела на друзей.
– Там... Звук винтов. Грохот, шум... Кровь и муть. Люди тонут и... – Великая прикрыла глаза и прижала пальцы к переносице. – Простите. Жратва, жратва, жратва... Ужас в глазах живых и... Оловянный холод в глазах утонувших. И кровь. Всё пропитано кровью. От этого запаха просто лишаешься разума и рвёшь на куски, глотаешь... – Шарки передёрнулась, словно стряхивая с себя остатки рыбьего прошлого. Или от озноба... – Простите.
– Не извиняйся. – Великий взял её фужер и наполнил из бочонка. – Не акулы начали эту бойню и не рыбы топили корабли. Акулы вели себя сообразно своей природе – видели корм и ели его... Они просто пользовались плодами деяний куда как более безумных существ. Ох уж эти люди... Тяжко?
– Есть такое, – Акулина отпила вермута и посмотрела на Дель, – ну а ты-то чего опять ревёшь? Я их не ела, я вообще никогда на людей не охотилась! И на других животных тоже. Меня, маленькую, выловили и вот сюда, в клинику привезли. Великому для исследований! Я ж в таком вот виде прожила намного дольше, чем в изначальном!
– Всё равно... Страшно как. Мы вот никогда... – Афалина мизинчиком стёрла со щёк слёзы. – Великий, ты расскажи всё-таки, а? Интересно же. Мы вон с Рыбкой в этом мире людей живём, нам надо же об этом что-то знать? Расскажи. Ну... Что сможешь!
Он поджал губы и скосился на Дель. Перевёл взгляд на Акулину. Допил вино и отставил стакан прочь, подальше.
– Хорошо. Я попробую. Но... Кхм... – он махнул рукой, – ладно, попробую.
Он откинулся на спинку стула, прикрыл глаза ладонью и замер. Потом отнял руку от головы – казалось, что даже лицо его стало чужим, незнакомым... Голос изменился, стал ниже, с хрипотцой и даже выговор слегка поменялся. Черты лица выказывали напряжение, словно он с трудом вспоминал... Будто старик, вспоминающий своё страшное прошлое.

***


В сорок втором, помнится... Попали в окружение. Туго было, но терпимо. Пытались выйти к своим, а тут фашисты, плен... Сперва держали нас в каком-то амбаре полуразрушенном – фильтрационный лагерь, вроде. Допросы, побои...
Есть нечего было. Даже воды не давали почти. И стреляли – большевиков,
комсомольцев. Евреев... Долго нас там держали. Как-то открыли ворота, вывели на улицу и повели под усиленным конвоем эсэсовцев с овчарками. К железной дороге.
По пять человек, как стояли, стали каждого друг к дружке привязывать цепями. В цепи вставляли маленькие замочки и закрывали. Потом всю связку заводили в вагон и ставили к стенке лицом. Руки так крепко были стянуты цепью, что не повернуться. Железо прям въедалось в тело. Когда забили вагон до отказа, двери закрыли наглухо на замок. И повезли неизвестно куда. 
Мы кое-как сели и старались не двигаться – каждое движение доставляло боль. Один дёрнется – всем больно! Везли всю ночь, никто спать не мог. Сначала всё время то ехали, то стояли – видно, пути разрушены. Потом опять ехали... Пересаживали уже под утро в другие вагоны, тоже скотские. Опять везли на запад, мы догадались.
Оказалось, что привезли в Германию, под Веймар, в лагерь. Выгрузили из вагонов... Живые сами вышли, раненым помогали. А сколькие не доехали! В нашей теплушке на полу осталось лежать около двух десятков, мёртвые вместе с живыми, связанные. А вагонов было штук тридцать. Завели в пакгауз, до ночи продержали, потом гнали пешком, там мы уж без цепей были. В пути солдаты из конвоя убили несколько обессилевших раненых.
...Хорошо помню ворота: кованные, с надписью по-немецки, «Каждому своё». Кто-то из офицеров умел читать, перевёл... Первые дни было не просто страшно – хуже всего было полное непонимание. Не зная языка и порядков, постоянно попадали под всевозможные кары, наказания. За малейшую провинность – били. Все кому не лень били, начиная с капо из уголовников и заканчивая лагерной верхушкой. А офицеры СС били просто так, им не
нужно было никаких поводов для этого, просто они там... По велению своих поганых душ подобрались, чтоб дать волю зверству своему.
Потом нас в барак определили, стали регистрировать, переписывать. Опять искали евреев и коммунистов. Один там был, старший лейтенант немецкий, проверял – считал количество пленных. Потом приходил эсэсовец из Гестапо в черной форме, с черепом на фуражке и петлицах – тот медленно так прохаживался, тщательно всматривался каждому в лицо, в глаза. Если замечал что подозрительное – вздрагивание, например, или кто не выдерживал его взгляда, или был похож на еврея, то таких пленных он записывал и уходил.
Рожа у гестаповца была жуткая, просто ужас какой-то. От одного его взгляда все дрожали. Иногда подобные построения производились по четыре – пять раз в день. Каждый раз, когда он проходил и всматривался в меня, я напрягался – как бы за еврея не принял, я ж чернявый. Смотрел ему в глаза, не смея даже моргнуть. 
Потом явился капо с переводчиком и стал объяснять, какой в лагере порядок. Всё просто, вроде – надо подчиняться и исполнять всё, что велят. Даже любого заключенного, поставленного старшим, надо слушаться. Если нет – смерть и крематорий. Все команды нужно выполнять быстро и чётко, иначе будешь избит.
...Однажды, помню, парочка уродов в чёрной форме заволокли меня в бункер – был там такой, рядом с воротами. Сперва избивали. Удары отрабатывали, как на груше. Потом стали таскать меня за усы, потом поставили к стене и били с разбега ногами в ноги, в кость. Потом делали перерыв, затем снова ставили меня в угол и били ногами по костяшкам моих ног – это был их излюбленный метод избиения.Потом связали руки за спиной и зацепили крюком, подвесили на дыбе. Стояли и смотрели, переговариваясь... Потом стали раскачивать. Суставы вывернулись, я закричал, а один из офицеров,
рассмеявшись, запрыгнул на меня и начал качаться, как на качелях... От боли сознание потерял.
...Как-то выстроили в четыре часа утра для переклички на аппельплатц и пьяный офицер принялся стрелять в заключённых из пистолета – просто так, для развлечения. Он не целился, просто палил в толпу навскидку. Я с ранением угодил в блок-ревир, санчасть.... А там, после извлечения пули и перевязки, безо всякого там наркоза, какой там... Только поправляться начал – стали колоть какими-то уколами. Заразили тифом. Специально заразили – чтоб вакцины испытывать. От тех вакцин ещё хуже становилось... Там, в одном блоке, на живых людях делали всякие эксперименты лагерные «доктора»-палачи, а в другом делали из крови заключенных всякие вакцины – заражали тифом, желтой лихорадкой, столбняком, прочими заразными болезнями.
Как не умер – не понимаю до сих пор! Я рожу того врача запомнил до самой смерти – глаза серые, ледяные, равнодушные. И маска марлевая постоянно, шапочка белая, круглая. Врач, тоже мне – изувер, палач проклятый... Сколько народу извёл своими уколами!
...А хуже всего была там жена коменданта – Ильза Кох. Некрасивая, голос паскудный, вечно злая, как собака. Орала постоянно, хлестала перчатками по роже – руками брезговала. У ней развлечение было: выстроит, велит раздеться догола и ходит, причиндалы у всех рассматривает, а сама правую руку из-под юбки не вытаскивает, шурует там, спереди... Как-то присмотрелась ко мне, велела идти в кабинет. Там давай мне улыбаться, подол задрала, на мохнатку свою показывает, картавит чего-то... А потом схватила хлыст и принялась пороть по чём попало! Сука...
Изобретательная она была, живодёрка эта, Ильза. Постоянно придумывала всякие разные пакости: могла заставить подметать двор лагеря малярными кисточками, могла самолично отхлестать хлыстом, без которого она на лагерный плац и не выходила. Могла приказать привести молодого и красивого узника для своих срамных развлечений – ей нравилось унижать, нравилось, что её боятся, нравилось чтоб её и боялись, и хотели одновременно. Муж-то её, говорят, жопошник был – молодых заключённых вместо баб имел.
А ведьма эта завела себе белого коня, разъезжала по лагерю и хлыстом погоняла узников. А иной раз появлялась не на коне, а пешком и с огромной овчаркой, которую с милой такой улыбочкой спускала рвать пленных – до увечий, до смерти. Специально, чтобы заключенным стало ещё поганее, появлялась перед нами в плотно обтягивающих свитерах и совсем коротких юбках. Улыбалась, тварь, когда видела, как это на нас действует. Специально ходила, задом крутила... Мало ей, наверное, чтоб поодиночке, как меня – так принародно, толпами чтоб мучить.
Жалости у этой Кох не было никакой. При любом нарушении, которое она считала серьёзным, просто отправляла людей на убой. Не зря ж там на воротах было написано: «Каждому своё». Мы своё получали, Ильза своё брала, паскуда. В Бухенвальде, говорили, у неё с эсэсовцами шашни были – а ведь она же замужняя, комендантша. Хотя с жопошника-то ей что за прок?..
Не знаю, правда или нет... Знакомые рассказывали, что собственными глазами видели, как она заставляла узников раздеваться догола и внимательно рассматривала со всех сторон. Если видела татуировки, сразу обращала на них внимание. И тыкала стеком в узника – мол, этого использовать. Другие, вроде бы, даже видели, как фрау Кох лично сдирала кожу с хорошим рисунком с живого человека. И делала это в блок-ревире с помощью тамошнего врача. А потом из этой кожи... Ну там – абажуры, говорили, сумочки, бумажники. Хорошо, что у меня нет татуировок.
...Я из блок-ревира выполз едва живой. То ли от тифа, то ли от уколов. Больным пайку совсем урезали, все истощали до немыслимости. Вообще, кормили в лагере очень плохо: на день – меньше литра «зуппе» из брюквы или шпината и 200 грамм хлеба-суррогата. А нам и того меньше... Мы, «кранке», завидовали работающим – их кормили получше. А они завидовали нам – нас на работу не гоняли и не заставляли подыхать в каменоломне. Там
вообще ад был...
Труд невыносимо тяжкий – некоторые не выдерживали, падали. Их били до тех пор, пока не встанут. Не встанут – прибьют совсем. А если у эсэсовца плохое настроение, он из пистолета пристрелит. За каждую оплошность – палкой по спине, по голове; если упадешь – затопчут ногами; слово скажешь – убьют. Все приказания капо и эсэсовцев выполнять надо было только бегом, промедлишь – палка или пуля в лоб. Иногда военнопленные, которые не могли подняться после побоев или ослабшие – не могли стоять, падали. Капо
и эсэсовцы оставляли их лежать до обеденного перерыва или до конца дня.
...Ещё помню – когда малость окреп и стал ходить, в крематорий работать отправили. Из печей золу выгребать, кости в дробилке молоть не прогоревшие. Потом в мешки фасовать – говорят, фермерам продавали, как удобрение. Там самый ужас был, сам видел – с людей кожу снимали для бумажников, абажуров. Мыло варили из мёртвых. И то же мыло в хозяйстве использовали. Один поляк рассказывал, что фашисты из голов «сувениры» делают – как-то усушивают до размера в кулак и на подставочку, как бы фигурка на стол такая...
...Потом, в декабре сорок четвёртого, перевели на производство – разнорабочим на завод, где «Фау два» делали, ракеты... В «Дору», лагерь при заводе, попал. «Дора» эта была ещё не полностью построена – некоторые бараки доделывали; они были разбросаны по всему лагерю, везде грязь. Вымощена была только главная площадь – аппельплатц. Нас вымыли в бане, записали. Выдали чистое белье, брюки, зимние куртки, пальто. Всё – полосатое. Зимняя одежда не как летняя – немного плотней. Но всё равно, в ней было
очень холодно.
Потом распределили нас, заключённых, по всём баракам лагеря. В «Доре» народ из разных стран был– русские, югославы, чехи, поляки, французы. Я попал в барак, где старшим барака был югослав, а старшим комнаты – чех. Там я негра впервые увидел. Ох и удивился же я! Мороз был, а негр ходил без головного убора. В концлагере заключенные носили полосатые береты – летние и зимние, а этот негр, аж синий весь, а голова не прикрыта! Потом узнал – это так специально над ним фашисты издевались.
Большинство заключённых работали под землей в штольнях, там делали ракеты. «Фау-один» и «Фау-два» – военный же завод. Он недалеко от лагеря был. Через главные ворота посередине тоннеля проходила железнодорожная колея, по ней готовые ракеты на платформах вывозили с завода. По обеим сторонам железной дороги располагались цеха, много. Говорили – сорок, что ли... 
Ракеты, они разные – «Фау-один» помещалась на одной платформе, она как самолёт. А «Фау-два» – та была огромная, одна ракета – на двух железнодорожных платформах. «Фау-один», видно, были более-менее отработаны, а «Фау-два» – те не получались. Весь двор был завален их корпусами, их заносили в тоннель, перекрашивали всё время.
Там, под землей, кроме нас работали немцы – гражданские и военные. И заключенные, и гражданские работали в две смены по полсуток. Заключенные под руководством гражданских немцев работали. Распределяли на работу по специальностям. Я был разнорабочим. Меня поставили на погрузо-разгрузочные работы на поверхность тоннелей. Холод, мороз, ветры сильные – зима же в разгаре. Укрыться, хотя бы на несколько минут, негде, а эсэсовцы греются у костра. Они-то одеты тепло, а мы – без отдыха разгружаем пульманы с цементом, нагружаем открытые вагоны металлоломом, стружкой. Даже без рукавиц! А железо стылое, ледяное... Вагоны нужно загрузить полными – фашисты следили строго, так мы залезали сверху на вагоны и прыгали, утрамбовывали...
В одном из тоннелей находилась малярка, там красили корпуса ракет «Фау-два». Меня как-то послали в бригаду, которая заносила корпуса на покраску и выносила их оттуда. Это была самая тяжелая работа под землей. Корпуса огромные, мы вшестнадцатером, по восемь человек с каждой стороны брали их и тащили в малярку, клали на стапель, а после
окраски перетаскивали в специальное место для сушки и ставили там на попа. Как-то корпус опрокинулся, упал на нас, я не знаю, как отскочить успел. Двоих насмерть задавило... Венгра и чеха.
В тоннелях вообще стоял очень тяжелый воздух, но в малярке – просто душегубка, дышать было совсем нечем. Работали в две смены по полсуток, с получасовым перерывом. Выходили из тоннеля измученные, шатались, еле-еле на ногах держась. Особо тяжко было в ночную смену. Бывало, некоторым из заключенных удавалось немного вздремнуть. Но по тоннелям прохаживался дежурный эсэсовец, скот редкостный – «лошадиная голова» его называли. Если он замечал, что кто спит, вынимал пистолет и пристреливал заснувшего на месте. 
Но не все там зверьё были – гражданские немцы иногда жалели нас. Некоторые тайком давали нам сливу, грушу или хлеба кусочек, сигаретку. С оглядкой – они тоже «лошадиную голову» боялись...
Спали мы в штольне, на голом полу. Сыром, каменном... Накроешься тряпьем, под голову – деревянные башмаки или камень. Не было ни воды, ни умывальников, ни уборных. Там за первое время, пока производство налаживали, погибло много узников, десятки тысяч. Умерших не успевали вывозить из подземелья. За полгода в «Доре» столько народу поумирало! Порой целыми штабелями трупы лежали в туннелях на виду у всех. Голые,
ничем не прикрытые трупы. Они разлагались, нечем было дышать. Смрад доводил до обморока, мы падали.
Да и кормили плохо... Килограмм хлеба с опилками давали на шесть человек, мы делили. Вместо супа – «зуппе», вареная брюква. Питьевой воды не давали, жажда мучила. 
Самое тяжкое было – срочная подноска материалов: рельсы, брёвна, камни. За медлительность, уход с места работы или за то, что в туалете задержался – наказывали плетьми. А если заснёшь как-то – просто пристрелят... А работа непосильная, на убой! Мы грузили камни, катали вагонетки, бетонировали полы – там же, в штольнях этих, были рытвины с застоявшейся водой, каменные бугры... Повсюду груды песка, щебня, строительного мусора. Главные орудия труда – кирка, лопата, носилки и тачка. Пылища, дым, всё как в тумане...
Мало того, что работать приходилось до потери сознания, так ещё и новые пытки вводились в лагере. Людей пороли розгами, били электрическим током, подвешивали к потолку за руки. Бритвами надрезали подошвы ног и заставляли бегать по посыпанному солью полу. Зверьё... 
Позднее эсэсовцы стали применять для массового истребления узников подъёмные краны. Людей подвозили на грузовой машине к мостовому крану в цехе завода. На траверсе – до десяти петель. Накинут на шеи стоявшим в кузове и машина поехала.
«Дора» эта проклятая не столько народу ракетами угробила, сколько на ней замучили и казнили...
Частенько завод ещё и бомбили. Когда объявлялась воздушная тревога днем, нас угоняли на это время в лагерь – чтоб мы под бомбёжку попадали, завод-то подземный. А ночью в штольнях оставляли. 
Фашисты нам врали всё время, говорили, что они своим сверхоружием разгромят и Советский Союз, и союзников. Но как-то мы всё равно понимали, что дрянь у них дела, потому хоть, что нас, узников, начали привлекать на сборку ракет. Мы стали саботировать – выводили из строя детали, неправильно собирали части между собой, затягивали сроки... Не хотели мы делать оружие, которым наших же солдат будут убивать! 
Я всё удивлялся, на те ракеты глядя: как могут одни и те же люди делать такие совершенно немыслимо разные вещи? Ракеты и сумочки из человеческой кожи? Однажды так вот задумался и меня эсэсовец избивать начал... Искалечил, гад, рёбра
ногами переломал.
...Потом уже в бараке, в лагере, полумёртвый лежал. Силы с каждым днем все уменьшались, покидали совсем. Ноги опухли, стало невозможно передвигаться. Иногда эсэсовцы приказывали старшему по бараку, чтоб к утру количество военнопленных в его блоке уменьшилось на столько-то человек. За ночь необходимое количество исчезало: их убивали, а утром увозили и сжигали в крематории.
Я уже тоже такой смерти ждал, а явились американцы. Спасли, откормили, вылечили. Потом местным, из Веймара, как обезьяну показывали – чтоб те посмотрели, что творили эсэсовцы у них под носом.
А там и наши пришли... На Родину отправили после проверки.
А дети уж почти выросли и жена за другого замуж вышла. И ещё двоих родить успела...

***


Ночь.
За окнами – кромешная тьма. Притихшие женщины молча смотрят в свои фужеры, боясь поднять глаза. В душе каждой идёт борьба – разум, нормальный человеческий разум отказывается верить услышанному. Афалина беззвучно плачет, ей невыносимо знать, что живые существа могут так обходиться с себе подобными. Она просто в шоке от услышанного...
Акулина, бесстрастная с виду, тоже никак не может обрести душевное равновесие. Даже по её акульим, хищным, рыбьим представлениям, всё услышанное – за гранью... Она не может свести воедино то, что знала о людях прежде, с тем, что узнала только что. Нет, она и раньше знала историю, как и Дель, но одно дело – история как информация, и совсем иное – вот такие, почти живые свидетельства... Её собственная, личная память сохранила примеры людской злобы, глупости, ненормальности, но вот эти рассказы,
услышанные ею от самого главного в её людской жизни человека – они поразили её куда сильнее...
Великий молча наполнил свой кубок почти до краёв и несколько раз хорошо глотнул ароматного вина. Поставил посудину на пол и оглядел свой «флот».
– Ну что вы? Будет киснуть... За то мои дедушки и воевали, чтобы не повторялось такое на Земле. За то и сам я борюсь каждый день в своей жизни – чтобы люди людьми были и не оскотинивались, не озверевали... И вы – самые мои главные и самые верные помощницы.
Он встал со стула, подошёл к Шарки и прижал к себе, погладил по белым волосам. Потом поманил к себе Дель и та, встав и подойдя, прижалась к нему, захлюпала, уткнулась носом в шею. Великий обнял её и крепко прижал к себе... Акулина порывисто встала и тоже прильнула к нему, обхватив обеими руками, тело её вздрагивало от сухого плача – нет у неё слёз, не плачут акулы... Но человек внутри неё рыдал от горечи.
– Не плачьте, девчатки. Я не хотел вас огорчать, простите меня!
В столовую вошла Марта – нарядная, причёсанная. Оглядела Великих с ног до головы и развела руками:
– Что у вас тут такое? Что случилось?
Афалина обернулась, улыбнулась сквозь слёзы и помахала ладошкой – ничего, нормально. Шарки хлюпнула и тоже выдавила улыбку.
– Великий нам про войну рассказывал, Марта. Мы расстроились...
Кухарка нахмурилась и подошла. От неё пахло парфюмом и вином.
– А я с Макаровыми в Москве была, салют смотрели. Так красиво! Столько людей много... Великий, а ты откуда про ту войну знаешь? Ты же тогда не родился ещё или я что-то не поняла?
Он посмотрел на Марту и протянул к ней руку:
– Дай палец. Я твоих прадедов гляну, можно? И ты тогда тоже про ту войну
вспомнишь.
– Вот! – она протянула ладонь.
Великий аккуратно взял её за палец и зашёл в прапамять женщины. Акуля и Дель замерли в ожидании, а Марта просто стояла и настороженно смотрела на Великого. Она ничего не чувствовала. Никакие видения не проявлялись в её мозгу... Тот поморгал и, отвернувшись, отпустил её палец. Налил из бочонка в Акулинин фужер вина и дал Марте с какой-то смущённой улыбкой. Она пригубила и спросила:
– Не получилось? Не видно?
– Нет. Наверное, выпил лишнего. Или просто устал... Иди отдыхать, Марта. Ты сегодня тоже устала, наверное – столько всего наготовила вкусного... Ступай, милая, ступай.
Марта допила вермут, улыбнулась и, сказав «Labanakt», пошла к себе. Великие женщины проводили её глазами и едва кухарка скрылась, насели на мужчину:
– И?
– Ну что там? Что?
Он сел. Поднял свой бокал и принялся цедить вино. Лицо его ничего не выражало. Дель с Шарки переглянулись и слегка надавили в пси-спектре... Великий усмехнулся, поставил полупустой бокал на пол и коротко обронил:
– СС.

© Rumer 

Comments

Ваша учетная запись не имеет разрешения размещать комментарии!