» » Елена Арсеньева - Компромат на Ватикан

Елена Арсеньева - Компромат на Ватикан

Компромат на Ватикан

© Арсеньева Е., 2016


© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016


* * *

Предки оставляют в наследство потомкам не мудрость свою, но только страсти.

Монтескье

Россия, Нижегородская губерния, село Красивое, 1780 год

А вот сейчас ка-ак наскочить сзади да ка-ак хватить его по башке, чтоб треснула, будто тыква!»

Илья Петрович, задыхаясь, мчался по галерейке. Кровь стучала в ушах, оттого звука своих шагов он не слышал и воображал, что бежит совершенно бесшумно.

«Господи, да неужто и впрямь к ней идет, к Антонелле? Ах же итальянский твой бог! Ах же матерь евонная!.. Знал же, с первой минуты знал, что не к добру нам эта пришлая Антонелла, не к счастью!»

Илья Петрович тяжело перевел дух. Чудилось, никогда в жизни не ощущал он такой тоски, как в эту минуту, когда внезапно выяснилось: дивные черные очи снохи, увы, насквозь лживы, а каждое слово, произносимое ее обворожительным голосом, не что иное, как змеиный смертоносный яд.

Черт ли сорвал его нынче с постели? Черт ли внушил эту мысль: среди ночи отправиться в дальний флигель, облюбованный сыном под мастерскую, и наконец-то объясниться с Федькою?

Разве нельзя было нагрянуть туда еще днем и устроить ему головомойку сразу, как только прибежал перепуганный слуга и, запинаясь, путая слова, сообщил барину, что Федор Ильич картину свою, над которой три месяца корпели безвыходно, не кончили, а потому не выйдут нынче ни к обеду торжественному, именинному, ни к ужину: может быть, только завтра появятся.

В первую минуту Илья Петрович даже не поверил своим ушам и оглянулся, чтобы спросить кого-нибудь, верно ли услышал. И сразу встретился взглядом с Антонеллой, которая стояла на полшага сзади, по обыкновению чуть касаясь длинными худыми пальцами своего живота, уже вовсю заметного под складками мягкого черного платья.

Пальцы вздрогнули, и темный, печальный взор Антонеллы словно бы тоже вздрогнул, и увидел Илья Петрович жалость в этом взоре, и понял, что сноха жалеет его, а значит, он не ослышался, значит, Федька на самом деле решился так оскорбить отца… при всех…

Вот именно что при всех!

При слуге, который так и застыл, согнувшись в полупоклоне.

При управляющем Карле Иваныче, который стоял с равнодушным выражением своего неопрятного толстогубого лица, силясь сделать вид, будто ничего не слышал.

При скрипаче Филе, который аж руками развел от изумления такой несусветной наглостью своего молочного брата и, понятно, от огорчения: conzerto grosso[1], на подготовку коего убито столько сил и времени, не состоится…

Может быть, из всей этой массы крепостных актеров, застывших в подобающих мизансцене позах, из всех этих поваров, лакеев, конюхов, сапожников, бело– и златошвеек, горничных девок, судомоек, доильщиц один только Филя – артист по натуре, артист до кончиков ногтей, как он любил себя величать, – был искренне огорчен тем, что грандиозная концертная затея провалилась. Прочие же испытали нескрываемое облегчение, что не придется теперь горло драть, стан ломать и ноги выкорячивать в несусветных плясаниях, придуманных собственнолично барином и молодой графинею, которая иным казалась королевной из-за тридевяти земель, из сказочного тридесятого царства, а иным – опасной ведьмою.

Илья Петрович снова глянул на Антонеллу и вспомнил, как еще час назад она осипшим от усталости, мягким своим голосом со стоическим терпением снова и снова повторяла, как надобно танцевать, то и дело мешая русские, итальянские и французские слова, причем эту мешанину великолепно понимали все, от умненькой Марфуши-белошвейки, танцевавшей в первой паре, до безмозглой Феклухи, топтавшейся за правой кулисой.

Зря старались! Разлюбезный Феденька, который воротился из Италии изрядно помешанным, вовсе спятил с мечтами о каком-то отмщении, кое должно свершиться с помощью его картины…

Зачем, за кого, кому, Христа ради, собирался мстить сын?! Неведомо!

Илья Петрович первые мгновения и сказать ничего не мог – только тряс губами да рвал в мелкие клочки лист, кругом измаранный именинным поздравлением. Потом резко смял клочки, отшвырнул – и двинулся неловкой, заплетающейся походкою к двери…

Днем Илье Петровичу так и не удалось успокоиться, ночью тоже не спалось, не дремалось. Голову ломило. Как бы удар не хватил!..

Маячила перед глазами сегодняшняя суматоха; потом где-то, словно бы на обочине полудремы, прошла Агриппина – любимая, незабываемая, – и впервые осознал Илья Петрович, что у Федькиной матери были такие же черные, прекрасные глаза, как у Антонеллы, и смоляные гладкие волосы одинаково послушно разбегались по обе стороны ровненького пробора, слагаясь в две тяжелых косы, обрамлявшие голову короною. Федька-то уродился светлоглазым и русоволосым, чуть ли не белобрысым, – диво ли, что зашлось его сердце при виде этой смуглой, таинственной красавицы?..

Илья Петрович вспомнил, как увидел вернувшегося из странствий Федьку об руку со смуглянкою в черной шали и черном плаще, как, услышав признание: «Это жена моя, Антонелла», – бросил с ехидцею: «Ишь-ка, женился! А ведь сколько холостяковал! Я уж думал, не иначе помелом ему ноги обмели, чтоб невесты обходили. Нет же, сыскал себе… Не иначе, поймал ее на графский титул да папенькины богачества? А сказывал ли, кто ты на самом деле есть, мой любимый сын?..»

И внезапно Илья Петрович сообразил, что если, храни Боже, он вдруг нынче же помрет, к примеру, от удара, то Федьке худо придется. Не удосужился ведь граф Ромадин, до сих пор не удосужился… старый дурак! Надо сделать сие наиважнейшее дело, причем незамедлительно! А потом пойти к Федьке и объясниться с ним. Рассказать, кто он теперь есть, Федор Ромадин!

Илья Петрович вскочил, накинул турецкий парчовый архалук поверх ночной рубахи, и даже феску безотчетно нахлобучил, и уже двинулся к бюро за пером, чернильницей, бумагою, да тут словно сила нечистая его подпихнула, заставив вновь взглянуть в окошко… чтобы заметить фигуру человека, который пересекал залитую лунным полусветом лужайку, явно направляясь к дому.

Незнакомец двигался быстро, но крадучись, как-то опасливо осаживаясь при каждом шаге, и по этой опасливости его, по нервическим движениям головы Илья Петрович мгновенно понял, что человек сей – тать нощной, явившийся с умыслом преступным, разбойным, вражеским.

Но почему такая тишина? Почему молчат собаки?

Илья Петрович рванул створку высокого французского окна и шагнул на галерею, опоясывающую дом по второму этажу, уверенный, что вот-вот услышит яростный, азартный лай сторожевых псов, которых каждую ночь выпускали в парк под барские окна – стеречь могущих быть злоумышленников. И вот такой злоумышленник – не вымышленный какой-то там, не предполагаемый, а во плоти! – подбирается к дому, а сторожа спят, и псы спят, и никто даже не чует опасности!

«Засеку кобеля», – холодно подумал Илья Петрович, имея в виду псаря Кирюху, который, конечно же, чесал где-то ночью блуд, забывши про свои обязанности.

Снял со стены один из множества висевших там пистолетов с серебряной чеканной рукоятью – все они были заряжены, потому что временами Илья Петрович любил развлекаться тем, что палил из окон в белый свет, как в копеечку, стращая крепостных людишек, – и вышел на галерейку, кося глазом вниз, где шевелились кусты: ночной гость проворно взбирался на карниз.

Судя по всему, был он молод и проворен: что-то особенно ловкое, почти звериное ощущалось в каждом его движении – некая вкрадчивая, опасная гибкость.

«Небось не привыкать стать грабительствовать!» – зло подумал Илья Петрович и замер под прикрытием створки, потому что пришлец тоже замер, едва перенеся ногу через перила: он вглядывался в череду окон, словно высматривал именно то, которое надобно. Чудилось, он заранее знает, куда идти, и теперь лишь определяется.

Шея его напряженно вытянулась, непокрытая голова попала в лунный луч, и высветились надменный профиль, тяжелые завитки коротких волос, полные губы. Тотчас же человек пригнулся, перескочил через перила и бесшумно понесся к самому дальнему окну.

Еще только увидев этот чеканный профиль, Илья Петрович понял, зачем и к кому явился незваный гость. Сколько таких вот профилей видел он в альбомах, сплошь исчерканных сыном там, на чужбине! Называются они римскими, профили-то. В Риме они были зарисованы, ухвачены проворным угольком Федора. В Риме, откуда сын вернулся с женой, к окну которой и стремится беззвучной кошачьей поступью этот незнакомец, – ну а ей-то, Антонелле, он знаком, конечно!

«Охальника пришибить, а потаскуху окаянную – на позор, на правеж! – мысленно распорядился Илья Петрович. – Нет, нельзя. Федьке, Федьке-то каково будет узнать, что имя свое дал он Мессалине и Далиле!»

При чем тут Далила, Илья Петрович и сам не смог бы объяснить хорошенько, однако в этот миг ему хотелось назвать сноху как можно более оскорбительным словом.

«В моем доме хахалей принимать? Италианских полюбовников? Небось этот, с профилем, гнался за Антонеллой из самого Рима, нашел, выследил, вступил в сношения… Сговор, сговор! Федька-то, выходит, на свое счастье, нынче в мастерской остался. На свое счастье, именины сорвал! А коли все сладилось бы, сейчас лежал бы в ее кровати, спал бы с ней, а тут… Вор? Нет, убийца! – Видение окровавленной, разбитой головы сына заставило ноги Ильи Петровича заплестись, он с трудом удержал равновесие. – Сговорено все, конечно, Антонелла сама и псаря подкупила, чтобы не выпустил собак, чтобы не было помехи…»

Илья Петрович, потерявшись от ярости, забыв про пистолет, понесся по галерейке что есть мочи.

Человек, уже почти достигший окон Антонеллы, обернулся, увидел преследователя, но не заметался, не кинулся опрометью к перилам – спасаться, а спокойно замер, вглядываясь в набежавшего графа.

– Кто ты? Воровать тут? Как смел? – беспорядочно зачастил Илья Петрович, не слыша сам себя из-за бьющей в виски крови.

И шагов позади себя он не услышал. Только внезапно рвануло что-то в голове, а потом черные, мрачные, с очень белыми белками, глаза незнакомца надвинулись, сделались огромными, впились во взор и душу… вытянули жизнь.

Франция, Париж, наши дни

Нынче аэропорт Шарль де Голль оказался под завязку набит русскими. С утра бушевал над Европой какой-то ураганище; в Лондоне, ходили слухи, вообще чуть ли не стихийное бедствие; Париж зацепило лишь краешком ураганного крыла, но вполне достаточно, чтобы аэропорт закрыли. Как назло, утренние рейсы были почти сплошь московские, и теперь со всех сторон слышалась возмущенная русская речь.

Соотечественники как-то сразу сбились вместе и сообща осознали, что перспективы у них, мягко говоря, безрадостны. Московские рейсы пока еще только переносили – на час, на полчаса, – однако ураган не собирался заканчиваться. Отменяли один самолет за другим: в Будапешт, Лондон, Киев, Берлин, Стокгольм, Прагу, и нетрудно было предположить, что Москву тоже вскоре закроют.

Тоня открыла сумочку и с тоской заглянула в небольшой карманчик. Там лежал билет на поезд Москва – Нижний Новгород. Число – сегодняшнее, время отправления – 23.55.

Если прямо сейчас объявят регистрацию и посадку, у нее еще останется шанс долететь до Москвы, схватить вещи с багажной ленты, домчаться до аэроэкспресса и успеть на Курский вокзал, на поезд. Но это вряд ли. Не пахнет ни регистрацией, ни тем паче посадкой. И все идет к тому, что билет пропадет.

Как взбесится Виталий! Это ведь он брал ей билет. Наверняка решит, что бывшая жена сама нарочно подстроила. И задержку рейса, и толчею в аэропорту Шарль де Голль, и сам этот тропический, азиатский ураган в цивилизованных европейских широтах. Ну а если он еще узнает, что она из Нижнего уехала на сутки позже, обманывала, тайком меняла билет, лишь бы хоть денек побыть одной, отдохнуть от беспрестанных, изматывающих бытовых хлопот, расслабиться…

Ну, расслабилась? Куда уж больше! Вот это называется – судьба… Неужели и впрямь все случившееся с ней в Нанте – это закономерный итог последнего вечера в Нижнем, той встречи, такой случайной, такой предопределенной, такой безнадежной… так жутко завершившейся!

Да ну, чепуха. Никакой связи быть не может. Это у нее затянувшийся мандраж от пережитого. А у кого бы он не затянулся, интересно знать? Кто на ее месте не озирался бы постоянно, не вздрагивал от резкого слова, не ждал бы ежечасно, ежеминутно беды? Улетая из Шереметьево, она каждое мгновение была готова к тому, что за спиной вот-вот раздастся официальный голос:

– Гражданка Ладейникова, вы задержаны по подозрению в совершении убийства в Нижнем Новгороде!

Самое смешное, что в аэропорту Шарль де Голль к ней вполне могут подойти и сказать:

– Мадам Ладейникова? Вы задержаны по подозрению в совершении убийства в Нанте. – Или начать полюбезней, все-таки мы не где-нибудь, а во Франции: – Пардон, мадам…

– Пардон, мадам!

Тоня чуть не подскочила от ужаса. Какой-то смуглый, черноокий, жутко красивый мужчина – Италия, Испания? – приветливо улыбаясь, нагнулся, поднял ее валяющийся на полу чемодан, водрузил рядом и, повторив «пардон, мадам!», пошел своей дорогой.

Ах, так он всего лишь ее чемодан уронил?..

– Ничего, – пробормотала Тоня, глядя ему вслед.

Она его где-то видела. Она его откуда-то знает…

И снова подскочила: зазвонил мобильный.

Ну, по телефону еще никого не умудрились арестовать, так что вполне можно ответить. Тем более на дисплее высветился номер бывшего мужа.

– Привет! Слушай, погоди, не говори ничего, я застряла в Париже, тут ураган, аэропорт закрыт, ничего, деньги у меня пока есть, боюсь, не успею к поезду, ты завтра меня не встречай, я сама приеду, не знаю когда, – со страшной скоростью протараторила Тоня, чтобы не дать Виталику вставить хоть слово, и, что характерно, ей это удалось: отключиться успела, не услышав от него ни ползвука.

Опять же денежки целей будут. Роуминг – штука дорогая!

Тоня убрала телефон в сумку и увидела, что тот смуглый – Италия, Испания? – поглядывает с явным интересом.

Между прочим, он здорово похож на красавчика Сережу, преподавателя из школы бальных танцев, куда с сентября Тоня водила дочку в детскую секцию и таскалась во взрослую сама, вдруг осознав, что захлопотанная, затурканная, суматошная жизнь ее пройдет просто-таки понапрасну, если она не научится танцевать. Ну да, если тебя обучает такой перл создания, как Сережа…

Девочки, приятельницы Тони по школе, которые пьянели от неземной Сережиной красоты, будто от хорошего шампанского (в школу ходили в основном студентки, все были младше Тони, правда, поначалу затесались было две роскошные дамы постбальзаковского возраста, но одна вскорости бросила ходить, а вторая – нет, все занятия посещала исправно, и злые языки поговаривали, будто она сохнет по Сереже… Ну что же, поскольку дама за два месяца перешла с 52-го размера на 46-й, видать, и впрямь сохла!), – так вот, Сережины тайные поклонницы частенько спорили в раздевалке, итальянская в нем бурлит кровь или испанская.

Да, этот мсье и впрямь чем-то похож на Сережу, хотя черты посуше, поострее. А еще… а еще он жутко напоминает Тоне того самого человека, которого она четыре дня назад видела в Нанте, в Музее изящных искусств.

Au musée des Beaux Arts.

По-русски это Beaux Arts звучит примерно как «боз ар». Или даже «базар»…

Смешно, да? Но ничего смешного не было в том, что в этом самом «базаре» Тоню едва не убили. Она осталась жива только каким-то чудом.

Тот, кто хотел ее убить, был сам убит. Так сказать, поднявший меч от меча и… Но именно этот самый вежливый мсье из аэропорта Шарль де Голль – Италия, Испания? – был вторым в команде убийц, которые покушались в нантском Музее изящных искусств на жизнь Тони Ладейниковой.

Россия, Нижний Новгород, наши дни

Майя не ходит, а летает. Иногда – как стрела. Иногда – как пуля. Иногда – летит и аж вибрирует, будто граната, которая вот-вот разорвется. Здесь и сейчас!

– Де, здра, сег зан пров Серник, еще ув!

Интересно, кто-нибудь понял, что имелось в виду? «Дети, здравствуйте, сегодня занятия проведет Сергей Николаевич, еще увидимся!» Но переводить Майе некогда – она уже усвистела в кабинет директора: значит, граната взорвется именно там.

– Дети, здравствуйте! – говорит Сергей (для малышни – Сергей Николаевич!).

Шаг вправо, шаг влево – поклон. Что-то маловато сегодня народу. Ларисы нет, Егора. И Кати нет. Почему? Опаздывает? Или заболела? Ах да, Антонина ведь, наверное, уже уехала. Катя, значит, не придет. А впрочем, что-то могло и отмениться. Ведь не померещилась же Антонина Сергею позавчера в «Пикассо». Танцевала с каким-то вальяжным дядечкой в таку-ую обнимку… А дядечка, между прочим, по возрасту ей в отцы годится!

– Разомнемся. Начнем с головы. Раз-два-три-четыре!

Когда они крутят головенками, то похожи на птенцов, впервые высунувшихся из гнезда. А Майя завелась, наверное, потому, что снова какие-то проблемы с залами. Что-то такое Сергей слышал в раздевалке, когда брал ключи: опять выставка в Доме культуры, и даже не «мехов России» или каких-нибудь там рептилий (к этому уже привыкли, терпеливо теснились в маленьких залах, привычно ломали расписание), а якобы выставка картин. Вернее, одной картины.

Чепуха какая-то!

– Теперь упражнение на ножки. Носок-каблук, носок-каблук. Выше, выше ножки поднимаем! Так, хорошо. Ковырялочка вправо. Носок-каблук!

Что ж там за картина должна быть такая, если ради нее отдают весь большой зал Дома культуры?! Имеется же городской выставочный зал, музеи…

О, Егор примчался.

– Здравствуй, здравствуй, Егорушка. Становись на свое место, начинай. Делаем ковырялочку влево!

Пацаны будто в футбол играют, а не выставляют ноги. Хотя, если посмотреть на них сейчас и сравнить с тем, что было два месяца назад, налицо колоссальный прогресс!

– Перестроились на латиноамериканскую программу. Да, Алик, не пришла Катя, ты сегодня без пары. Но ничего, иди сюда, будешь со мной танцевать. Ребята, какая должна быть стоечка? Пяточки вместе, носки в стороны, животы подтянули, хвостики подобрали!

При этих словах мальцы оборачиваются и смотрят себе на попки, как бы проверяют: а не выросли ли там на самом деле хвостики, если Сергей Николаевич и Майя Андреевна так упорно твердят про них на каждом занятии?

Сергей посмотрел поверх детских голов на свое отражение. Классная это штука – зеркальный зал. Жаль, что нельзя все время заниматься только здесь.

Отлично смотришься, Сергей Николаевич! Хотя джинсы не вредно бы новые купить…

– Сначала без музыки. Колени мягкие, мальчики с правой ноги вперед, девочки с левой назад. И-р-раз!.. Теперь девочки вперед. Назад! По-во-рот! Егор, ты куда так несешься? Партнерша не должна за тобой по всему залу бегать. Подтянулись, теперь под музыку в полритма! И-р-раз!

– Ну что, все нормально? Занимаемся? Егор, ты путаешься! Оля, ты путаешься! – Это влетела Майя – и с места в карьер взялась за работу: – Танцуем, танцуем! Слушаем музыку!

– Ну что там? – попытался Сергей прорваться сквозь ожесточение, которым Майя так и брызгала.

Обожаемая наставница раздула ноздри:

– Опять придется расписание кроить. С детьми как-нибудь уместимся в 102-й, а взрослых – на две группы. Сможешь в воскресенье два часа позаниматься? Индивидуалки у тебя не будет, Антонина уехала, а больше никто не изъявлял…

– Интересно, удастся ей там потанцевать? Хорошо бы, да? Зря я ее учил, что ли?

– Приедет – расскажет. Теперь вспомним ча-ча-ча. Давайте сначала без музыки: ча-ча раз-два-три!

– А правду говорят, что ради какой-то картины у нас зал забирают?

– Слышал уже этот бред? – Майя резко повернула рыжекудрую голову, точеный профиль заострился от злости. – Якобы событие культурной жизни! Двести лет валялась по подвалам, потом в запасниках пылилась в музее – вдруг все как с печки упали: событие! Ну и выставили бы ее в музее, нет, надо нам жизнь портить. Но, как назло, в музее переэкспозиция или еще что-то там непонятное, городской выставочный зал набит под завязку, а тут как бы уже сговорились с каким-то столичным светилом, что приедет почтить своим присутствием историческое полотно…

– Извините, пожалуйста, можно Кате войти?

Девочка лет шести бежала по залу, кивая русоволосой кудрявой головой направо и налево:

– Здрасте! Здрасте, дядя Сережа, тетя Майя! Алик, я вот она!

Большой синий бант съехал куда-то за ухо, рожица развеселая, светлые ресницы так и порхают над большими серыми глазами.

– Катерина, здравствуй. – Майя мгновенно забыла, что велела называть себя и Сергея только по имени-отчеству: растаяла перед щербатенькой улыбкой, сама разулыбалась безудержно. – Я уж думала, ты не придешь. Кто тебя привел?

– Это наш папа Виталя. Пока мама уехала, я у него поживу!

Майя с интересом взглянула на высокого парня с аккуратной рыжеватой бородкой. Каштановые волосы лежат надо лбом красивой мягкой волной… Не слабый мужчина, очень даже не слабый! Дурочка эта Антонина Ладейникова, что бросила такого. С другой стороны, видимо, еще не все рухнуло, если, отправившись в свою сказочную командировку, она оставила дочку с бывшим супругом. Нет, такой мужик недолго в «бывших» проходит, небось дамочки в очереди стоят, чтобы прибрать его к рукам.

Сергей смотрел, как Катя становится на свое привычное место во втором ряду. Ладошка Алика выскользнула из его руки: мальчишка радостно побежал к своей партнерше.

«Вот, значит, ее папа. Тонин муж. Почему я думал, что она не замужем? А Катьку в капусте нашли, что ли? Секундочку… А как насчет вальяжного дяденьки в «Пикассо»? Эх-аяй! Знает ли муж о ее походах в злачные местечки? Ну, если и узнает, то уж точно не от меня!»

Отвернулся к плееру, пряча усмешку и слушая, как Майя болтает с Катиным отцом:

– Нет, Тоня пока не платила за декабрь, но еще рано, вы не беспокойтесь, у нас положено до пятого числа будущего месяца вносить деньги.

– Нет, я сейчас уплачу, это мои заботы – Катино обучение. Где расписаться?

– Сережа, дай чистую ведомость. Вы первый будете. Напишите сами фамилию, пожалуйста. О, у вас другая фамилия, не такая, как у Тони?

– Да, Антонина захотела оставить свою. – В мужском голосе прозвучала обида. – Я – Баранин, она Ладейникова.

– Катерина тоже Ладейникова?

– Да.

– Тогда надо было написать ее фамилию, а то мы запутаемся. Ну ладно, ничего, Сережа, пометь там в скобочках – Катя Ладейникова.

Сергей склонился над подоконником. Ручка плясала в пальцах, буквы получались кривыми. Не заржать бы. Тише, тише!

«Баранин. А жена, значит, была бы – Баранина? Телятина, Баранина, Говядина… кошмар! Как хорошо, что Тоня не стала менять фамилию. А этот, как его там, кажется, не понимает, почему не стала! Ну и дурак!»

– Записал. – Сергей обернулся – и встретил холодноватый, оценивающий взгляд светло-карих глаз. На мгновение стало не по себе – не вслух ли обозвал этого Баранина? Пошел к ребятишкам, которые сразу почуяли охлаждение к себе педагогов и уже сбились в стайку, радостно загалдели. Пора заняться делом, именно за это, а не за что другое родители денежки платят.

– Катя, я вижу, ты уже все забыла. Ну-ка, дай мне руку. Остальные повторяют. Ча-ча раз, два, три! Встали на бедро, встали на бедро!

Сквозь всплески музыки доносился голос Майи, которая воодушевленно жаловалась новому знакомцу на безобразия, творимые администрацией Дома культуры:

– Опять нас выселяют на некоторое время! Все расписание изломается! Главное дело, я понимаю, было бы хоть серьезное искусство, а то, говорят, какая-то порнуха!

Сергей покосился в зеркало. Почему, интересно, Майя твердит, что с этим гелем на волосах вид у него как у голубого? Чушь. Отлично смотрятся волосы. Такие роковые кудри… И никакой он не голубой при этом, что характерно.

Из дневника Федора Ромадина, 1779 год

9 сентября, Берлин

Город прекрасен – вот первый по выезде из Петербурга, который мне понравился, а все прочие: Рига, Митава, Мемель – дрянь. Батюшкину просьбу побывать в театрах выполнить не смогу: время опер уже прошло, следовательно, и танцоров здешних не увижу.

Ходил по улицам, делая наброски. Женские лица также оставляют желать лучшего. Право, неужто лишь в России истинное средоточие женской красоты? Сальваторе Андреич, воспитатель мой и сопровождающий, уверяет, что дело именно так и обстоит… за исключением, разумеется, Италии.

5 ноября, Париж

Едва с ума не сошел: вот я и в Париже! Что за многолюдство! Двадцать театров, и все полны. Все улицы, кофейные домы (кабаки по-нашему) полны. Гульбище! Куда ни обернешься, везде кишмя кишит народ. Что за великолепие в Пале-Руаяле: золото, серебро, жемчуг, моды! И все в прельстительном беспорядке. А Лувр, а колоннада оного! О Париж, ты удивителен!

Устресы сегодня поели. Здесь они по две копейки, если на наши деньги считать. Что за дешевизна! И на редкость сытная еда, хотя и употребил я не одну дюжину, как здесь принято, а самое мало две, чтобы расчухать полновкусие.

12 ноября

Вчера видел Вестриса-ломальщика[2]. Боже милосердный, можно ли так ослепить людей! Чистое шарлатанство. Сальваторе Андреич сперва глядел с молитвенным выражением, а потом вдруг изрек, что наш кучер Егорка не хуже способен сплясать.

Ужаснулся, обнаружив, что альбом мой не пополнился за эти дни ни единым рисунком. Все брожу, рот разинувши, да попусту глазею по сторонам.

Жареные каштаны мне не поглянулись. Спервоначалу налопался от пуза, эх, думаю, сласть какая! Теперь с души воротит, уж и глядеть на них не могу, а ими тут, как назло, на каждом углу торгуют. Стоит жаровня, подле мусью притулился, ворошит совочком на жаровне каштаны сии, а они уютненько так потрескивают от нестерпимого жара. Сие потрескивание да запах вкуснейший – вот и все, что есть проку от тех каштанов. Остальное же – тьфу.

13 ноября

Решил взяться за ум, точнее, за работу. Результат вышел самый неожиданный.

Подле Нотр-Дама, делая наброски этого удивительного строения (пуще всего заинтересовали меня жуткие рожи чудовищ на крыше, химерами называемых), обменялся несколькими словами с другим таким же рисовальщиком. Англичанин, только что из Рима, изрядно говорит по-французски, и ничего в нем не напоминало о баснословной чопорности англичан, какими их описывают. Ощущение, что милорд пребывал навеселе.

Признался, что этакое веселящее ощущение произвел на него именно Рим, в коем, несмотря на l’esprit mordide du Pape – мертвящий папский дух, ежели я верно перевел с французского, – бурлит истинная жизнь, ни с чем не сравнимая. Уверял, что даже папы не чужды этой жизни, и прямо тут же, на площади, поведал мне некие веселые истории, в достоверности коих я сильно сомневаюсь.

Уверял он, к примеру сказать, будто папа Иоанн XXIII был баснословным развратником и обесчестил чуть ли не две сотни жен и девиц разного звания, а также монахинями пользовался бессчетно. Папа Бонифаций VIII соблазнил двух своих племянниц. Папа Пий III являлся не только духовным отцом чуть ли не полдюжины сыновей и дочерей. На ночных балах, которые устраивал Александр VI, шагу негде было шагнуть от куртизанок, привносивших туда свои нравы. Юлий II страдал дурной болезнью…

А далее англичанин поведал мне басню не о ком-нибудь, а о папе-женщине! Вот уж позвольте вам не поверить, мистер. Это в вас небось дух протестантский, завсегда находящийся во вражде с католичеством, буяет! Однако сию историю в свой журналец все же заношу – ибо она курьезная до крайности.

Итак, некая немка Гильберта, переодевшись в мужское платье, умудрилась попасть в высшие католические чины и в конце концов дослужилась до папского звания. В те поры на римском престоле царила полная неразбериха. Пребывала немка в сем звании под именем папы Иоанна почти два с половиною года и все это время состояла в преступной связи с разными мужчинами. В конце концов сделался Иоанн, сиречь Иоанна сделалась брюхатая. Конечно, сие и в голову никому из ее окружения взбрести не могло – ну, потолстел папа, так ведь с кем не бывает? Однако во время большого молебствия произошли у злополучной Иоанны преждевременные роды, от коих она и померла вскорости. Конфуз, само собой, случился преогромнейший, и аглицкий знакомец мой уверял, хохоча, что с той поры в Ватикане все кандидаты в папы проходили предварительную проверку своего естества.

Ох, умора!

Небось англичанин поведал бы мне еще чего-нибудь столь же скоромного, однако в этот миг словно из-под земли вырос Сальваторе Андреич, заходивший во храм, и нарушил наш приятственный тет-а-тет.

Поглядев на его характерный профиль и черные, хотя и с проседью, волоса, англичанин мигом признал в нем потомка древних римлян и стушевался, ну а мне пришлось как-то нелепо отовраться, чтобы успокоить своего наставника. Любопытно наблюдать, как по мере приближения к родине своих предков Сальваторе Андреич из веселого повесы все более обращается в благопочтенного католика. Не удивлюсь, ежели узнаю, что он тайком от меня бегает слушать мессу!

16 ноября

Дождь идет, и мы укладываем наконец-то коляску. Прощай, Париж, дай бог поскорее добраться до Рима. Что там ждет меня?

Дневник продолжу уже на италианской земле.

Россия, Нижний Новгород, наши дни

– Здравствуйте, Людмила Михайловна, я вот… Игнатушкин я, лейтенант Игнатушкин Кирилл Иванович, из полиции, я вам звонил.

– Здравствуйте, да.

Невысокий, очень широкоплечий парень неловко затоптался у порога:

– Можно я войду? Надо поговорить.

– Говорите тут.

– Людмила Михайловна, я ведь не просто так появился, я ведь по поводу вчерашнего происшествия. Нас тут всех с мест вздернули, в помощь вашему райотделу дали, чтоб с людьми поработали. Может, неловко в коридоре-то?

– У меня беспорядок, уборка идет.

– Да я же вам не свекровь, Людмила Михайловна, что мне до вашей уборки? А дело серьезное, ну вы подумайте!

– Еще бы не серьезное! Человека убили! Только я ведь, что могла, все уже сказала, еще когда утром вчера приходили. Чего вы-то от меня услышать желаете?

– А то, что вы соседке вашей говорили в лифте.

– Не поняла?..

– Что ж тут понимать, Людмила Михайловна? Насчет девушки.

– Какой девушки? Что за чепуха?

– Вам виднее, Людмила Михайловна, чепуха или нет, а только с вашей стороны безответственно такие заявления посторонним людям делать, а от полиции важную информацию утаивать. Соседке вашей, Ольге Петровне Кочубей, вы заявили, что к вашему покойному соседу Леонтьеву в ночь убийства наведывалась какая-то девушка, вы сами видели их вместе, а потом еще раз видели ее – примерно спустя час, как она бегом убегала и лица на ней не было. Делали вы такое заявление?

– Никакого заявления я не делала. Господи, слова сказать людям нельзя, чтобы не донесли! А ведь у нас как бы демократическое государство.

– Как бы да. Только демократия тут совершенно ни при чем. Просто с вашей стороны такие вещи неосторожно в подъезде говорить. Мало ли кто что мог услышать. Вы ведь получаетесь у нас на данный момент единственной свидетельницей, которая хоть какой-то свет может пролить на события той ночи. И вместо того чтобы сообщить в полицию… А вдруг эта девушка и есть убийца? А вдруг до нее дойдет, что вы ее видели? Вам не запираться от органов нужно, а сотрудничать с ними!

– Да входите, ради бога, только не думайте, что я испугалась. Просто в доме и правда полный разгром, поэтому извините, дальше прихожей я вас не приглашаю. Не обижайтесь, вы что, женщин не знаете? Я буду себя неловко чувствовать, принимая вас среди беспорядка.

– Да бросьте вы! Видели бы вы то, что видел я, забыли бы о таких мелочах. В каких только берлогах бывать не приходилось. А у вас вполне прилично. То есть это совершенно такая же квартира, как у Леонтьева, с тем же расположением комнат?

– Ну естественно, он на седьмом этаже, я под ним – на шестом, квартиры одинаковые.

– Та-ак… Но не понимаю, Людмила Михайловна, как же вы все-таки могли ту девушку столь подробно разглядеть? Еще ладно, если бы вы жили на одной площадке с Леонтьевым, а так – сквозь потолок, что ли?

– Да просто лифт у нас выше шестого этажа не поднимается. Все жильцы верхних этажей выходят здесь и топают потихонечку к себе. А у меня дверь, как вы могли заметить, ну прямо в лифт этот поганый упирается. Только и слышишь – дрынь! – остановилась кабина, ви-и-и-и – дверцы открылись. Они так мерзко скрипят! А уж когда в полной тишине, скажем, после полуночи, до мизантропии доходишь. Я как раз по коридору проходила в ванную, когда снова лифт открылся. Глянула в глазок – Леонтьев с девицей. Высокая такая, выше его, вдобавок на каблуках, волосы распущенные, пальтишко фиолетовое в талию. Лица не видела, врать не буду. Он ее под ручку – и повлек к лестнице: извините, говорит, на один этаж придется подняться. Она – ха-ха-ха, ну и что. Ах ты, думаю, старый блядун… Ох, извините.

– Хм-хм… Ничего страшного. Ну да, ему ведь уже за пятьдесят было, я не ошибаюсь? В самом деле, человек уже немолодой.

– Да вы что? Разве это возраст, тем более для мужчины?! А вот этой девушке было лет тридцать уже, а может, даже и побольше. И на кого-то она была похожа… очень похожа. Только не помню, на кого.

– А вам это откуда известно, вы же сами сказали, что видели ее только со спины!

– Ну да, в первый раз со спины. А потом, когда она убегала и вызывала лифт, я ее очень хорошо разглядела.

– То есть вы опять оказались возле глазка?

– Совершенно верно. Интересно, а что мне было делать, если они своим топотом и звоном мне полночи спать не давали?

– Они? Кто они? Леонтьев с его гостьей?

– Разумеется, а кто еще? У него же европейские манеры, у этого плейбоя, царство ему небесное, он не переобувался, когда в квартиру приходил, так и маршировал в ботинках, ну и гостья его тоже топала на своих копытах, только люстры мои звенели. Потом вроде как утихли – сели, думаю, на диванчик, потому что последний раз стук слышался вон в той комнате, в правом углу, а у Леонтьева там как раз диван стоит. А может, думаю, уже и легли. Потом слышу – нет, потому что он прошел в коридор и на кухню, а через некоторое время девушкины каблуки простучали в прихожую. И тут вдруг на балконе – брынь-с!

– На балконе? На каком балконе?!

– Да на его же на балконе, Леонтьева. У него балкон, как в моей квартире, в маленькой комнате, которая рядом с кухней находится.

– То есть он с девушкой вышел на балкон?

– Нет, вряд ли, я бы слышала, если бы он дверь открыл, потому что у него одна створка скребет по полу и у меня сразу такой скрежет по потолку: д-р-р-р-р! Ой, у нас слышимость в доме просто фантастическая, вы не представляете!

– Так что же там происходило, на балконе-то?

– А банки звенели. Банки стеклянные! Недавно у него жила одна… дамочка. И, похоже, очень рассчитывала свить настоящее гнездышко семейное, потому что развела бурную хозяйственную деятельность и начала закупать банки для консервирования. Это было где-то в мае. Потом они расстались, ну, шуганул ее Леонтьев, а банки все эти дурацкие выставил на балкон. И началась для нас, соседей, мука мученическая. Чуть дождь, в эти банки кап-кап-кап! Ветер посильнее – они звяк, звяк, звяк! А стоит кому-нибудь ступить туда – сразу бр-ы-ынь-с!

– Погодите. Что-то я запутался окончательно. Шаги Леонтьева направились на кухню. Девушкины каблуки – в прихожую. То есть она собралась уходить, что ли? А кто тогда звякал на балконе?

– Да вы что, не понимаете? Убийца! Кто же еще? Вот пойдемте на кухню ко мне, я вам все на месте покажу. Ой, только не обращайте ни на что внимания, я посуду мою раз в неделю, а то маникюра никакого не наделаешься, если каждый день возиться. И белье у меня неглаженое, утюг сломался, извините. Правда, скоро племянник из командировки приедет, я уж порядок наведу, конечно, а то он у меня такой чистюля, прямо ужас какой-то. Ну вот, смотрите… У нас такая конфигурация дома, ну, такой загиб стены, что, если выйти в маленькой комнате на балкон, отлично видно кухню. Леонтьев тут возился, может, чай готовил или бутылку доставал из холодильника, а тот, ну, убийца, спокойно забрался на балкон, вот только банки задел, не рассчитал. Леонтьев, надо полагать, повернулся на шум, а тот протянул руку к форточке и выстрелил в него.

– Вы слышали выстрел?!

– Нет. Врать не буду – не слышала. Наверное, у него оружие было с глушителем. Только что-то тяжелое упало. Ого, думаю, сосед стол опрокинул, что ли? Потом – тук-тук-тук! – каблучки из прихожей простучали. Она, значит, вернулась, увидела, что он лежит. Обежала вокруг него несколько раз, я слышала цокот, потом опять в прихожую. Потом дверь – хлоп! По лестнице – бац-бац-бац, она неслась как сумасшедшая вниз, но около лифта притормозила, и тут-то я и подошла к глазку. И увидела ее лицо…

– Описать сможете?

– Да ничего особенного, уверяю вас, не понимаю, что Леонтьев в ней нашел? Да, лет под тридцать, глаза вроде бы светлые, помада вроде бы цвета цикламен, сильно размазанная – наверное, целовались они с Леонтьевым. Под пальто у нее мелькало черное платье такое коротенькое, блескучее, похоже, вечернее, каблучищи высоченные – понятно, что они стучали так громко. Наверное, Леонтьев ее в кабаке каком-нибудь снял на вечерок, как это теперь принято, хотя не могу сказать, что это явно продажная женщина. Вид скорее интеллигентный, понимаете?

– Понимаю… А если бы вы с ней встретились, узнали бы?

– Даже не знаю. В том-то и дело, что у нее никаких особых примет не было, и не сказать, что какая-то там особенная красота. Она все шарила по карманам, беспрестанно что-то перебирала в сумочке, будто проверяла, не забыла ли чего. Ключи в связке, какой-то блокнотик с длинными листочками, потом паспорт бордовый такой…

– Не заметили, внутренний или заграничный?

– Не поняла. Однако блокнотик длинненький – это знаете, что было? Наверняка авиабилет на самолет! У нас тут соседка часто летает по разным курортам, она показывала мне. Точно! Синенькая обложечка. Надо будет ее спросить, у каких билетов обложечки синенькие, какой авиакомпании. Тогда и ясно будет, куда наша девушка улетела или откуда прилетела.

– Ничего себе… Людмила Михайловна, да вы просто мисс Марпл какая-то!

– Да вы что?! Ей чуть ли не сто лет было, неужели я так жутко выгляжу?!

– Вы потрясающе выглядите! Я вам так благодарен, просто слов нет. Я сейчас быстренько все ваши показания зафиксирую, вы протокольчик подпишете? Да, вот еще какой вопрос. Балкон мы проверим, это само собой, на предмет следов и отпечатков, однако как туда мог попасть убийца, есть у вас какие-то мысли на сей счет?

– Мысли? А какие тут могут быть мысли? С другого балкона попал.

– Снизу или сверху?

– Снизу – то есть от меня? Спасибо за доверие, однако это исключено, у меня балкон застеклен. А вот наверху, чтоб вы знали, квартира в свободной продаже, в ней никто не живет уже два месяца. И там-то на балконе никакого остекления нет. При известной ловкости…

– Людмила Михайловна, дорогая, вы та-акая помощница! Ведь это получается совершенно другая картина преступления. Мы догадывались о присутствии какой-то женщины у Леонтьева – у него на губах и впрямь остались следы помады, как после поцелуя. Два бокала, две чашки чайные. И мы сначала предполагали, что именно она пошла за ним на кухню и там стреляла – практически в упор.

– А гильзы на балконе? Там же должны были остаться гильзы!

– Не было там никаких гильз. Была только карта на двери, ну, игральная карта пришпилена, но это, наверное, хулиганы какие-нибудь постарались. Так, так, так… выходит, эта девица – либо соучастница, либо свидетельница. Фоторобот поможете нам составить?

– Конечно, помогу. Я вообще изобразительным искусством очень интересуюсь, у меня глаз знаете какой точный?

– Да уж! Но почему же вы все это не рассказали оперативнику, который вас опрашивал?!

– А он меня не опрашивал.

– Как так?!

– А так. Он пришел и говорит: «Женщина, вы что можете показать?» Представляете? Женщина!!! А я не выношу, когда меня так называют. Есть же приличные, цивилизованные обращения: ну, госпожа, ну, гражданка, ну, по имени-отчеству назвал бы, как вы, а то – женщина! И, главное дело, показать ему… Это просто непристойно! Я и отвечаю: «Сожалею, мужчина, но показать вам ничего не могу». Вот и все дела.

Франция, Нант, наше время

Иногда Тоне казалось, будто она спит и видит сон. Особенно когда подходила к шато, то есть замку герцогов Бретани, смотрела на мощные крепостные стены, подернутую ряской воду во рву, окружающем шато аж с XIII века, ощущала на своем лице прикосновение тени огромных древних платанов и при этом слышала перезвон колоколов, доносившийся от кафедрального собора Петра и Павла… Где-то рядом – в этом чудном, диковинном городе все было почему-то рядом! – бегали по Луаре крошечные хорошенькие пароходики; позвякивали колокольчики на дверях несчетных магазинчиков, каждый из которых был истинной лавкой сокровищ; свистели под мостом немыслимые скоростные поезда, на которых за два часа можно домчаться до самого Парижа; вздымала руку в бессонном благословении святая Анна; в парке неподалеку от Музея естественной истории гвардеец Камборн, прославленный тем, что никогда не сдается, держался за эфес своей обломанной шпаги[3]; бронзовый, зеленый, безглазый от времени, страшноватый, но при этом неотразимый Бертран Дюгесклен[4] молчаливо и таинственно терпел круговерть желтых листьев, которые взвивал вокруг него шелестящий ветер с близкой Атлантики. Играла вода в фонтане на Королевской площади… Конечно, это мог быть только сон, пришедший на смену страшной и злой действительности! Прекрасный, необъяснимый сон, от которого совершенно не хочется просыпаться.

Этот сон начался, как ему и полагается, ночью, а точнее, в половине первого, когда Тоня, отчаянно зевая и собираясь выключить явно перетрудившийся компьютер, решила напоследок проверить почту. Della-Bianka. Privetik – обозначилось во «Входящих», и Тоня не поверила глазам.

Козимо… Козимо Делла-Бьянка, всегда казавшийся Тоне больше персонажем какого-нибудь его романа, чем реальным человеком, вдруг выпал из Всемирной паутины, словно карта из колоды! Какими судьбами?

Она торопливо открыла сообщение.

«Antonella, carissima!..

Антонелла, дражайшая!

Вы, наверное, уже забыли о бедном Козимо, который не устает благословлять Ваше прелестное имя? Бесконечно счастлив, что могу сообщить Вам приятное известие. Я приглашен в конце ноября принять участие в Международном фестивале писателей-фантастов, который будет проходить во Франции, в Нанте, в последнюю неделю ноября. Книга моя, вам хорошо известная, имела в этой стране замечательный успех. Приглашают меня не просто в качестве участника, а как одного из почетных гостей, из чего вытекает множество моих привилегий. Например, я могу привести с собою супругу или подругу (друга), причем за счет устроителей этого фестиваля. Однако я взял на себя смелость заявить организаторам, что желал бы видеть рядом с собой не супругу, у которой токсикоз третьего месяца беременности, не подругу, которой у меня нет, ибо я человек семейный и почтенный, а прелестную женщину, которой я обязан своим успехом в мире литературы и вообще в жизни, а именно – вас, Антонелла. Мне ответили: «Нет проблем!» – и, поверьте, их действительно не будет. Приглашение вам уже выслано с экспресс-почтой, надо полагать, получите его завтра-послезавтра, меня уверили, что в Нижнем Новгороде тоже есть отделение DHL. Вам необходимо по получении приглашения связаться с французским посольством и поточнее разузнать, какие документы нужны для визы. Говорят, теперь ее можно оформить в течение одного дня, а впрочем, время еще есть. Билеты получите в московском представительстве «Эр Франс» или в аэропорту перед вылетом. Если все будет хорошо, то 23 ноября мы с вами встретимся в Нанте и я еще раз смогу поблагодарить судьбу за счастливый случай, который некогда поставил Вас на моем пути, carissima!»

Роман Козимо Делла-Бьянка! Фантастический роман, забытый одним итальянским туристом, которого Тоня знакомила с достопримечательностями Нижнего Новгорода (она работала в городском бюро переводов и сотрудничала с несколькими турфирмами)!

Книжка называлась высокопарно и уныло: «Un songo della ragazza profeta» – «Сон вещей девы», и если Тоня взялась ее прочесть, то не из особого какого-то интереса – фантастику она вообще не любила, – а исключительно ради практики в языке.

Однако книжка увлекла ее всерьез.

Брошенная любовником – эгоистичным интеллектуалом, – героиня страдала от разбитого сердца. От глубокой тоски и сексуальной неудовлетворенности у простодушной дурочки Симонетты так обострились умственные способности, что она открыла способ путешествия во времени – и ну шататься по всяким эпохам и странам, пытаясь найти забвение в объятиях самых разных мужчин!

Познания у Козимо Делла-Бьянка в области этнографии и истории оказались богатейшие. Эффект присутствия он умел создавать лихо! У Тони было такое ощущение, будто не героиня романа, а она сама пыталась соблазнить Генриха IV, участвовала в чудачествах Лоренцо Великолепного во Флоренции, была изнасилована во время разгрома римлянами святилища друидов в Британии, сражалась при взятии Палермо гарибальдийской «Тысячей», сидела на балконе Колизея, когда там бились гладиаторы, едва не погибла вместе с затопленной Атлантидой, разгневавшей богов…

В конце концов Симонетта притомилась, сломала машинку для хроноскачков и воротилась в объятия своего ленивого интеллектуала. А Тоня впервые в жизни взялась за перевод художественной прозы, выяснив на собственном опыте, что не боги, нет, не боги обжигают эти самые горшки в мягких обложках, которые во множестве навалены на прилавках книжных магазинов!

Перевод и в самом деле пошел на диво легко, может быть, потому, что Тоня не особо увлекалась точностью, а как бы пересказывала в собственном, чуть ироничном и резковатом стиле сюжет Козимо.

Уже через две недели работа была закончена. Тоня отправила перевод в одно из самых бойких столичных издательств и, в качестве психотерапии внушая себе, что все это чепуха и толку никакого не будет, принялась ждать результата своей авантюры.

Но что-то, видимо, сместилось там, в звездном небесном узоре! Именно в этот момент издательство задумало выпустить новую серию книг современной зарубежной фантастики, и Тонин труд угодил в десятку. Тираж был невелик, гонорар переводчице оказался чисто символическим, сам Козимо тоже получил какую-то ерунду – моральное удовлетворение было куда более значительным.

Однако история на этом не кончилась. Случилось так, что именно эту книжку от нечего делать купил какой-то француз, профессиональный переводчик с русского и вообще любитель фантастики.

Тоня потом с ним пообщалась. Француз уверял, что итальянский вариант «Сна вещей девы» не произвел на него никакого впечатления, но русский перевод открыл совершенно неведомые грани творчества Делла– Бьянка. Короче говоря, француз перевел Козимо для издательства, в котором сотрудничал, не с языка оригинала, а с Тониного перевода. Почему-то во Франции книжка имела немалый успех и с тех пор не раз переиздавалась.

Козимо оказался человеком признательным. Он по жизни очень даже не бедствовал, а потому щедро делился с источником своего триумфа гонорарами, завязал с Тоней оживленную переписку, так что вскоре она была в курсе всех его любовных, семейных и творческих дел, и теперь вдруг – новое письмо и эта сказочная, фантастическая поездка в Нант!

К Тониному изумлению, оформление всех документов прошло с баснословной легкостью и быстротой. Оставалось только решить, куда девать на время поездки Катюху.

И тут случилось новое чудо. Виталий, вопреки обыкновению, не заартачился, не начал качать свои бывшие супружеские права, а согласился присмотреть за дочкой и даже поклялся, что дважды в неделю будет водить ее в школу бальных танцев и оплатит уроки. Поскольку Тоне предстояло отсутствовать всего-то десять дней, выходило, что Виталику придется пострадать всего лишь три вечера, – не такой уж тяжкий труд!

Словом, все шло как по маслу, и если бы Тоня не задумала продлить свои богоданные каникулы еще на один день, не обманула Виталия и не потащилась бы в тот вечер в «Пикассо», может быть, ей и не пришлось бы на собственном опыте проверять старинную мудрость: «Смерть всегда за плечами, следит за нами!»

Главное дело, почему это аукнулось в Нанте? Почему именно там, средь шумного, так сказать, бала, вернее, семинара? Ну невозможно, невозможно же поверить, что за ней гнались от самого Нижнего Новгорода и что тот человек (даже в мыслях Тоня не могла назвать Леонтьева как-то иначе, особенно тем словом, которым только и следовало его называть!) оказался всего лишь случайной жертвой, а на самом деле бесшумная, смертельная, внезапная пуля предназначалась именно ей?!

Франция, Париж, наши дни

– Отец мой, я все еще в аэропорту. Пока ничего нового, вылета не дают, ничего не известно.

– Утешься, сын мой. Пути Господни неисповедимы.

– В том смысле, что ураган – тоже промысел Божий? Но тогда что же это значит? Указание вернуться и оставить все, не прикасаясь более к этому мраку? Или всего лишь новое испытание на крестном пути моем?

– А как тебе самому кажется?

– Я… не знаю. Я теперь не уверен… Ведь она ушла от нас дважды – может быть, это тоже некий знак?

– Воля твоя, сын мой, вернуться или продолжить путь. Но первый раз я бы не стал принимать всерьез. Твои люди не могли знать, что она пожелает встретиться с тем человеком. Перед ними стояла совершенно определенная задача: уничтожить этого господина. Они свое дело сделали. Девушка была бы в этом случае всего лишь невинной жертвой, а такого греха на душу они взять не могли. Кто же мог знать, что именно с нее следовало начинать! Тут винить некого. Гораздо более прискорбно то, что случилось, вернее, то, что не случилось в соборе, а потом в музее.

– Я не мог убить ее в соборе! Не мог.

– Джироламо, сын мой…

– Не мог, говорю я вам! Если бы она шаталась с праздным видом туристки, если бы взирала со скучающим выражением, с иронией на великолепие чуждой ей веры, я бы не усомнился. Но она знаете, что сделала? Она опустила монету в ящичек, взяла с подноса свечу и поставила ее перед образом Пресвятой Девы. Она молилась нашей Мадонне! Я видел, как шевелились ее губы. Она смотрела на Мадонну, как на мать, которой рассказывала о своих горестях. И вдруг заиграл орган. Не знаю, почему именно это мгновение выбрал органист для репетиции перед вечерним концертом, однако музыка сломила меня. Мне почудилось, будто Мадонна взяла ее под свое покровительство. А она пошла к алтарю и встала перед ним на колени. Я не мог, я не хотел! Мы не должны были делать это в соборе.

– Сын мой… но ведь все ее действия можно рассматривать и как святотатство, как насмешку над нашей верою – подобную той, которая положила начало всей этой вековой трагедии. И высший символ в том и состоит, чтобы все свершилось именно в кафедральном соборе Петра и Павла, напоминающем тот, который послужил декорацией для…

– Нет, мы не должны были. В том, в чем вы видели высший символ, я увидел тоже символ… но другой. И еще. На пюпитре лежала Библия. Открытая Библия на французском языке. Ее оставил кто-то из молящихся. Она подошла, заглянула в текст – и всплеснула руками. Потом достала из сумки ручку, книжку и начала что-то быстро переписывать. Я не мог удержаться, чтобы не пройти за ее спиной. Знаете, что она писала? «Вам, кто ищет Бога: жизнь и счастье!»

– Ты прошел за ее спиной и заглянул в ее книжку? Ты был так близко… близко, и не… Джироламо!

– Я не мог. Говорю вам, я не смог. Господь и Пресвятая Дева охраняли ее в то мгновение.

– Зато от тебя они отступились! От тебя и от этого недоумка Лео, пусть сгноит ад его душу.

– Он умер за вас!

– Не за меня, а…

– Отец мой, простите. Я забылся. Устал, не спал две ночи. Если бы вы видели, что произошло в музее! Я хочу отомстить ей, я хочу…

– Успокойся. Прошу тебя ничего не делать. Дай ей вернуться домой.

– Опять в Россию?! Мне опять лететь в Россию?

– Ты стал бояться этой страны? А между тем вся твоя жизнь связана с нею.

– Да. Недавно я прочел в каком-то журнале, что у европейцев, которые слишком рьяно изучают русский язык, меняется психика. Йотированные гласные звуки, которыми изобилует этот язык, якобы ломают исподволь человека, провоцируя мощный удар по гипофизу, надпочечникам… Простите, отец мой, кажется, передают какую-то новую информацию о рейсе. О нет, вылет опять отложен!

– Сожалею. А она? Ты видишь ее?

– Конечно. Она говорит по телефону. Но тут столько народу, я не могу…

– Очень хорошо. Как говорится, все, что ни делается, делается к лучшему. Ты устроишь два дела сразу. Мы нашли еще одного человека.

– Еще одного?! И где?

– Это очень забавно, но там же, в том же городе. Задача облегчается, не так ли?

– И кто он?

– Пока почти ничего не знаю точно, кажется, какой-то мальчишка. Тебе сообщат на месте.

– Еще один! А вы уверены, что нет никакой ошибки?

– Все бывает. Это и предстоит тебе выяснить. Но наш человек уверяет, что этот мальчик – одно лицо с… тем грехотворцем, с тем исчадием ада. Ты понимаешь, о ком я говорю! Прощай, Джироламо. Позвони, как только что-то прояснится насчет вашего вылета.

– Прощайте, отец мой. Конечно, я позвоню.

Из дневника Федора Ромадина, 1779 год

30 ноября, Рим

Ну вот, достигли земли обетованной! Уж сколько дней не садился за дневник – батюшка недоволен будет. В пути, однако же, не до писаний было: мчались как угорелые. Таково рвались сюда, что почти и не помню пути по Европе. Чрез Тирольские горы словно бы ветром нас перенесло – и ринулись дальше по Италии. Наставник мой всячески поддерживал мое нетерпение, поэтому Верона, Милан, Падуя, Венеция, Феррара, Болонья – все было осмотрено бегло. Во Флоренции пробыли всего лишь часа три – так велико было нетерпение поскорее попасть в Рим.

Попали!

Мудрые люди уверяют нас, что ожидание и мечты всегда лучше сбывшихся надежд, поскольку ни одно мечтание вполне не исполняется. И очень скоро убеждаешься, что оно никак не соответствует тому, чего ты чаял в страстном нетерпении своем. Боюсь, Сальваторе Андреич заморочил меня с этим своим Римом в точности так, как морочил он в свое время Лушку да Малашку!

Римляне на нас и на других народов настолько не похожи, что чужестранцу общаться с ними трудно. Едва ли найду себе здесь друзей.

Все как-то серо и громоздко вокруг. Сквозь окна роскошных дворцов на Корсо видно внутреннее убожество. По-настоящему порадовали мой взор в этот первый день только огороды и виноградники, окружившие эти серые, скучные дома. Сальваторе Андреич сказал, что разбиты они на склонах Эсквилина Квиринала[5], и благозвучное название сие меня примирило с разочарованиями первого дня.

Вот еще одно из них: говорят, здесь не работают театры. Оберегая чистоту римских нравов, папы разрешают театральные представления лишь во время карнавала. А карнавал-то будет лишь на Пасху, эва сколько мне еще ждать! Покудова развлекаются кукольными театрами – еще не ведаю, что сие означает. Петрушки небось наши? Также говорят, что на оперной сцене запретят выступать женщинам, вместо них будут играть кастраты. Каково сие будет узнать батюшке!

Паста здешняя (макароны с салом), запитая фраскати, несколько примирила меня с жизнью, поскольку оказалась весьма вкусна, лучшей из отведанной ранее, в иных италианских городах.

1 декабря

Был на мессе в знаменитой Сикстинской капелле, услышал пресловутых кастратов в церковном хоре. Это хуже самого отвратительного кошачьего концерта: кажется, за всю жизнь не доводилось слышать более нестерпимого воя.

5 декабря

Писать шибко некогда – все ноги сбил, путешествуя. Бродил по Римской Кампанье[6], рисуя пастухов – горцев из Абруцци, в традиционных бараньих шкурах, обернутых вокруг бедер и вывороченных шерстью наружу. Вечный наряд фавнов и силенов! Я рисовал их спящими между овец, согревавшихся их живым теплом, а рядом – бодрствующих собак и крупные алмазные звезды.

Сальваторе Андреич увидал наброски и разбранил меня в пух, что я не копирую росписи на потолке Сикстинской капеллы, а трачу время даром на каких-то простолюдинов и варваров. Эва хватил! А касаемо потолков Сикстинской капеллы скажу: Юлий II, который задумал дать великому Микеланджело заказ расписать их, был человеконенавистником. Это же вышла мука и наказание для художника и зрителя! Микеланджело вышел из испытания с блеском, а мы маемся. Постой-ка хоть пять минут, вывернув голову!

Вот какое сделал я наблюдение: очарование Рима не есть нечто мгновенное и внезапное. Оно не обрушивается на приезжего сразу, не поражает его, как молния. Оно медленно, постепенно, медоточиво просачивается в душу и мало-помалу наполняет ее, не оставляя места ничему другому. Отношение мое к Вечному городу совершенно переменилось!

7 декабря

Нынче со мной произошел замечательный, поразительный случай! Я как раз вышел с мольбертом и устроился на прекраснейшей из римских площадей – Пьяцца Навона. Сидел под старым кипарисом на мраморной скамье, и твердые, смолистые шишечки сухо стучали, падая на нее. Три многоводных фонтана, игра их струй и красота церкви Сант-Аньезе настолько меня заворожили, что я не мог оторваться от работы. Вдруг в пение фонтанных струй вплелась едва различимая мелодия тарантеллы.

Я оглянулся. Слепой музыкант стоял невдалеке и перебирал струны мандолины. Редкие в этот час прохожие спешили мимо, как вдруг на площади появилась низенькая и чрезвычайно плотная дама в черном, а при ней – молоденькая девушка, также одетая в черное. Это в Риме вовсе не кажется мрачным: здесь все особы дамского пола почему-то предпочитают черный цвет.

Девушке захотелось послушать игру слепого (в самом деле, очень недурную!), и она замедлила шаги.

Девушка слушала музыку, а я слушал ее. Нет, нет, я не оговорился, именно слушал! Я созерцал прелестное лицо с точеными чертами и удивительно большими, влажными очами, напоминавшими два спрыснутых росою темных цветка, любовался улыбкой удовольствия, которая то и дело вспыхивала на нежных розовых устах и тотчас стыдливо пряталась, – и мне казалось, будто я внимаю некой музыке сфер, отчетливо слышу пение этой невинной души.

Тем временем музыка сменилась. Название новой мелодии я не знал, скажу только, что она резко ускорилась. Вдруг руки девушки сделали неуловимое движение и подхватили пышные черные юбки. Я увидел прелестную ножку, изящно и дорого обутую. Носок башмачка начал постукивать в такт мелодии, и не успел я глазом моргнуть, как эта девушка, по виду принадлежавшая к самому чопорному слою общества, вдруг пустилась в пляс!

Сознаюсь, поначалу я даже глазам своим не поверил. Конечно, от Сальваторе Андреича я был наслышан о пылком нраве италианских красавиц, но пребывал в убеждении, что это касаемо лишь жительниц южных краев этой страны. Доселе в Папской области[7] я встречал только опущенные долу очи и самое постное выражение хорошеньких лиц. И вдруг увидать такое!

Девушка танцевала грубый народный танец с поразительной грацией. Чудилось, вот эти взмахи рук, кокетливые переборы ножками, поклоны, повороты головы, прыжки и легкие метания то вправо, то влево являются неким подобием человеческой речи и заменяют прекрасной танцовщице обычные слова. Чудилось, она решила поведать мне историю своей жизни. Этот рассказ был настолько трогателен, что у меня замерло сердце и все поплыло в глазах. С удивлением я обнаружил, что они затянуты слезами…

Торопливо смахнув их, я в первую минуту оторопел. Не одного меня поразил сей прелестный монолог! Суровая дуэнья уже топталась рядом на своих коротеньких ножках, поворачиваясь довольно-таки неуклюже, с ошалелым выражением лица, как бы не вполне понимая, что делает и какая сила заставляет ее плясать. Какой-то важный синьор в синих стеклах, должно быть, прикрывавших больные глаза, перебирал ногами с устрашающим проворством. Молодой человек, по виду конюх, ведший в поводу нагруженного мула и остановившийся поправить съехавшие вьюки, отбросил их в сторону и тоже начал плясать! Служанка, шедшая с сосудом воды на голове, сунула его куда-то и присоединилась к танцующим. Говоря коротко, через несколько минут вокруг слепого плясали уже тринадцать человек, и в их числе, увы, признаюсь со вздохом, был также я!

И вот она взглянула на меня…

Не могу передать, что в это мгновение со мной сделалось! Казалось, между нами протянулась некая странная нить и опутала меня всего, и так странно, так блаженно сделалось на сердце! Я бы сейчас отдал жизнь за то, чтобы вечно смотреть в эти странные, колдовские глаза, я повлекся к ней, словно бы на невидимой привязи, но…

Но проклятущий слепой перестал играть.

Девушка мгновенно очнулась и опустила ресницы, словно опустила занавес над последней сценою. Все с недоумением озирались, как бы пробудившись от сна. Казалось, никто не мог сказать, что он здесь только что делал. Все как-то очень быстро и смущенно разошлись.

Дуэнья подхватила под руку прекрасную девушку и повлекла ее за собой. Та даже не успела поправить кружевную косынку, прикрывающую волосы. И я не успел проститься с ней – хотя бы взглядом. Только поймал мельком удивительную улыбку, все еще блуждающую на губах.

…Una bellezza sfolgorante, как говорят итальянцы.

Ослепительная красота. О да, тысячу раз да!

8 декабря

Одна из фресок Микеланджело на потолке Сикстинской капеллы называется «Сотворение светил и растений». Боги Рима! Господи! Не это ли сейчас происходит со мной? Я вдруг понял, что означала загадочная полуулыбка на устах моей танцующей незнакомки. Я понял, о чем она думала, когда танцевала, о чем был ее танец. Я понял, какая сила заставила птицу вылететь из клетки!

Эта сила была – любовь. Она влюблена! В кого же?

Я не знаю этого и не узнаю никогда. Я не знаю даже, как ее зовут.

Россия, Нижний Новгород, наши дни

Наблюдательная соседка оказалась совершенно права: убийца Никиты Львовича Леонтьева стрелял именно с балкона. Попал он туда с верхнего этажа, из пустой квартиры. То, что она пустует, было известно от подкупленного агента из риелторской конторы. От этого же агента за немалую сумму были получены на один вечер ключи, хотя никакого труда не составляло открыть элементарный гаражный замок столь же обыкновенной отверткой. Но не хотелось поднимать лишнего скрежета, а к приходам незнакомых людей, желавших посмотреть пустующую квартиру с целью ее последующей покупки, в подъезде уже попривыкли.

Человек, стрелявший в Леонтьева, имел все шансы запутать следствие. Он аккуратно подобрал все гильзы, он не оставил в квартире никаких следов, пришел и ушел незамеченным. Если бы не глазастая соседка… Правда, о глазастой соседке убийца ничего не знал. На счастье Людмилы Михайловны! А впрочем, какой смысл был ее бояться? Видеть она никого не видела, а странная девушка могла разыскиваться лишь как соучастница либо свидетельница убийства, но никак не его исполнительница.

Свидетельницей девушка не была – убийца совершенно точно знал, что его никто не видел. Соучастницей – ну разве что невольной. Не подозревая о той участи, которая уготована Леонтьеву, она тем не менее так заморочила ему голову, что он ничего не видел и не слышал вокруг себя – курил на кухне в форточку, набираясь, надо полагать, храбрости перед последним и решительным штурмом этой хорошенькой сероглазой крепости в мини-платьице, даже не замечал шевеления на балконе, пока у самых его глаз не мелькнула смутная тень, а потом не вспыхнуло пламя… Тут-то Леонтьев и простился с жизнью. Вряд ли даже успел понять, что его убивают! И уж тем паче не знал он, даже вообразить себе не мог, за что с ним это сделали!

Убийца ничего против Леонтьева лично не имел. Он и видел-то жертву раза два в жизни – а если точнее, именно два: в первый – когда тот вышел из «Пикассо» с девушкой, ну и потом с балкона – лицом к лицу, в последний миг его жизни. В ночном клубе Леонтьева вел напарник убийцы. Такая у него была задача: приятная и непыльная. Сиди себе в полутемном зале, потягивай винишко да знай смотри в оба глаза, чтобы клиент с девочкой не смылись куда-нибудь незаметно. А потом убедись, что они вошли в квартиру, и дай сигнал. Затем напарнику оставалось только пришпилить на дверь знак – и вся его работа! Как говорится, не бей лежачего, хотя именно он считался ответственным за операцию. Руководил ею тот, другой, приезжий человек, ну а здесь, на месте, отвечал за исполнение напарник убийцы. Стрелять же досталось тому, кто стрелял. Впрочем, ему было не привыкать стрелять в людей.

Исполнять заказы, стало быть.

Когда убийца Леонтьева (то есть в то время жертва была еще жива, но это роли не играет, это мелкие детали!) увидел знак, который должен был появиться на двери жертвы, в первую минуту он решил, что его наниматели спятили. Незаметно переглянувшись с напарником, понял, что и тот придерживается того же самого мнения.

Да бог с ним, со знаком! Потом оказалось, что девчонка не должна была уйти от Леонтьева живой! Что за нелепость такая? Зачем убивать свидетельницу, которая никого не видела? Однако приказ был однозначен. И мальчишку, о котором было дополнительно сообщено, тоже предстояло убрать. Ну, там дело терпело, исполнители еще даже не видели его в лицо, а вот насчет девушки все было сказано вполне определенно.

Да ладно, впервой, что ли? Рано или поздно все помрем, чего дергаться-то? Хуже было другое. Хуже было то, что денег за сделанную работу им пока не дали. А они сидели на полном подсосе. Значит, деньги предстояло как-то добыть. Как? Ну, видимо, старым дедовским способом: выйти на проезжую дорогу с кистенем и грабануть первого же встречного прохожего-проезжего.

Россия, Нижний Новгород, наши дни

– Матерь Божия! Это не студия, это, получается, клуб инвалидов детства! – раздраженно выкрикнула Майя. – Медленный вальс танцуем, а не вот это!

Она сердито затопала, чуть ли не вприсядку.

– Сергей! Показываем! Все смотрят на нас! И-р-раз, два, три!

Полетели по залу. Сергей ощущал сильную, такую знакомую руку Майи на своем плече, и, как всегда, ему казалось, что не он ведет танец, а она напористо поворачивает его то вправо, то влево, одновременно нажимая ладонью на его ладонь. «Дафна, вы опять ведете!» Так было всегда, сколько он себя помнит.

«Я хочу танцевать! – подумал Сергей с внезапной, острой, почти физической болью. – Не так, как здесь, в студии, один только бесконечный тренинг, тренинг. Нет, я знаю, что это нужно, школа нужна каждый день, но ради чего? Ради того, чтобы снова понять: я здесь лучший, мне здесь никто и в подметки не годится, я достоин большего, – но где оно, это большее?!»

Сергей вспомнил конкурс «Осенний звездный» в Москве, откуда они с Майей вернулись не так давно. Все еще звенела в ушах музыка, сверкали бриллианты и меха красивых зрительниц; все еще мелькали-золотились баснословно дорогие наряды танцоров; все еще щекотал ноздри особенный, возбуждающий аромат большого, праздничного, страшно дорогого столичного шоу… а он чувствовал себя уличным щенком, которого пустили только на порог кухни, дав понюхать вкуснейшей похлебки с самым лучшим, что есть на свете, – с мозговой костью, – и тут же вышибли коленом под зад. Мальчик, ползи в свой Нижний Пригород, да нам плевать, что ты там, в этой деревне, супер, только дураки думают, что лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме, понял?

У тебя есть денежки заплатить за пять дней проживания в Москве, да за участие в конкурсе, да плюс дорога в оба конца? У тебя есть денежки на новые ботинки для стандарта и еще для латины? На фрак с хорошей рубашкой да хотя бы манишкой для стандарта? На эффектный костюм для латины? У тебя есть деньги на два платьица и две пары туфелек для партнерши? У тебя и партнерши-то нет, придурок!

Нет, все же девчонкам легче. Всегда найдется какой-то богатый дяденька, который с удовольствием раскроет для них кошелек. Конечно, за все надо платить натурой, но это уже как бы само собой. Это уже почти нормально воспринимается, если речь идет о девчонках. Но с парнями совсем иначе дела обстоят…

– Не забываем об основных принципах стандарта! – Голос Майи оторвал его от размышлений. – У вас есть толчковая нога, вы должны оттолкнуться, получить разгон. Вы начинаете ходить по улицам со стопы, никто же коленями вперед не ходит, почему же здесь коленку выставляете? Вы должны вытягиваться! Колени выпрямлять! Давайте вспомним медленный фокстрот. Сергей, поменяй музыку. Слоу энд квик, квик! Партнерши! Каблук, носок, носок! Каблук, носок, каблук! Забыли, что ли? Это же очень простой танец: как говорят англичане, ходи и улыбайся.

Сергей тихонько усмехнулся. Ничего себе, простой! Это самый трудный танец – медленный фокстрот.

– Сережа, ты чего расселся, будто ноги не держат? Ты мне помогать должен, а ты что стоишь? Иди сюда!

Сергей нехотя приподнялся. Как-то очень удобно сцена поставлена в этом зале – низкая такая, не хочешь, а присядешь на нее!

Шагнул – и сразу чуть не споткнулся о внезапно открывшуюся дверцу внизу сцены. Там уборщицы хранят всякие тряпки, швабры и вечно забывают закрыть как следует. Эту дверцу вообще с первого взгляда не увидишь, никакой задвижки там нет, ни щеколды, ничего. Когда-нибудь кто-нибудь здорово запнется и расшибет себе нос. Между прочим, через эту дверцу можно пролезть под сцену, а оттуда пробраться заколоченным ходом в подвал, из которого, кстати, тоже нет выхода, зато в нем есть окошки на Покровку, забитые теперь крест-накрест, чтобы кошки и крысы не лазили. Раньше, когда Сергей только еще пришел в студию, они с пацанами как-то забрались под сцену и протиснулись-таки в подвал. Майя голову сломала, куда они подевались. Вот только что были – и уже их нету. Интересно, тот ход еще сохранился? Надо бы проверить, только зачем? Да и теперь небось застрянешь, если полезешь туда, все-таки подрос мальчонка.

– Да что у нас такое сегодня с медленным фокстротом?! Снова шаг-перо. Слоу… девушки, вы здесь активно пропускаете партнера мимо себя. Стараетесь сохранить контакт в бедрах, но пропускаете его мимо. Проносите ногу свою за счет того, что подтягиваетесь, здесь нет подъема на носки, работают только колени, но оч-чень активно! Контакт в бедрах сохраняем, я же только что сказала! А тебе чего?!

Сергей уставился с недоумением, но Майя обращалась не к нему. В зал заглянул Малевич.

Павел Васильевич Малевич вел свою студию в том же Доме культуры, что и Майя. Хоть они знали друг друга сто лет, хоть считались товарищами по цеху, но все эти сто лет тихо соперничали – а иногда даже не очень тихо. Малевич дико завидовал, что у Майи и в детской школе, и во взрослой, и в студии, где занимались ребята годами, десятилетиями, можно сказать, народ стабильно держался, а от него с женой ученики уходили один за одним, хотя у Павла и Нелли Малевичей, конечно, имя было погромче, чем у Майи Полуниной, и связи покрепче, и денег побольше. Однако же вот…

Как-то раз Сергей случайно слышал в раздевалке разговор двух девушек, которые перешли из школы Малевичей к Майе:

– Да ну его на фиг, он на меня смотрит с таким отвращением! Деньги берет, это нормально, даже улыбается, а как начну танцевать, сразу рожа такая, будто его вот-вот прямо на меня вырвет!

– Ты что? – изумленно спросила вторая. – А как ему еще на тебя смотреть, если он педик крутейший?! Для него всякая женщина – исчадие ада и вообще…

– Мале-е-вич?! – протянула первая. – Педик?! Да брось-ка!

– Вот тебе и брось. Это сейчас он попритих, а раньше знаешь какие слухи о нем ходили? Говорят, – голос слегка понизился, – был даже какой-то процесс, только это дело спустили на тормозах, все-таки раньше они с женой были очень известной парой, честь губернии защищали, то-се, всякие призы пачками брали…

– Слушай, да ведь он женат! Как же он с женой живет, если…

– Дитя! – покровительственно усмехнулась вторая девушка. – Зачем ему с ней жить? То есть я хочу сказать, внешне они пара, все чин чинарем. Но у нее своя, совершенно особенная личная жизнь. Она тоже молоденьких мальчиков предпочитает!

Этот разговор не был для Сергея откровением. Майя сразу предупредила, чтобы держался от Малевича подальше. Он и держался.

Впрочем, и сам Павел Васильевич последнее время поутих. Ходили слухи, будто отец одного из его бывших учеников пообещал лично кастрировать Малевича, если тот снова протянет лапы к его сыну или к кому-то из его друзей.

– Майя Андреевна и ты, Серж, – улыбнулся Павел Васильевич. – Вот скажите, что я вам не друг! Знаете, какую потрясную протекцию оказал? Светят хорошие денежки и, что характерно, некая слава. Слыхали, да, что Мисюк – ну, тот самый, великий Эмиль Мисюк из Москвы! – будет Булгакова в нашем ТЮЗе ставить? Так вот. У него гениальная задумка: одна сцена происходит целиком в сопровождении танго. И не какого-нибудь там аргентинского, на котором сейчас все помешались, а именно бального! Должна быть суперпара, которая будет танцевать на сцене. А кто у нас в Нижнем супера? Вы, родимые мои, ненаглядные!

Небольшие, в набрякших веках глаза Малевича так и лучились неподдельной добротой:

– Завтра ровно к десяти утра пожалуйте на репетицию в ТЮЗ. Я вас в вестибюле встречу. Познакомлю с великим человеком. Майя, если ты из-за пустых предрассудков не дашь Сергею ухватить шанс, то будешь просто собака на сене, понятно?

Майя оглянулась на своего любимого ученика, на его возбужденно вспыхнувшие карие глаза… но только и могла, что поджать губы, не сказав ни слова.

Она не была собакой на сене. Она видела, Сергей аж болен, так ему хочется всерьез танцевать! Чем же это плохо – станцевать на спектакле, который ставит знаменитый Эмиль Мисюк? Наверное, там будет настоящий большой выход. Нельзя упустить такой шанс. А что касается разговоров, которые об этом Мисюке ходят… таких же слухов, как о Малевиче… Ну, Сергей уже большой мальчик, вполне может за себя постоять.

Франция, Париж, наши дни

Погода улучшилась. В аэропорту стало заметно посвободнее: теперь задерживали только дальнее восточное направление. Улетели англичане, немцы, чехи и венгры. Самое ужасное состояло в том, что улетели даже хохлы!

Близился вечер, Тоня до сих пор ничего не ела, однако не чувствовала голода. Напряжение, владевшее ею, было слишком сильным, порою невыносимым. Смуглый красавец на глаза не попадался, однако она чувствовала его присутствие всей кожей, ощущала его взгляд, словно какое-то клеймо, подобное, к примеру, той лилии, которую всю жизнь носила на левом плече зловредная и обворожительная миледи Винтер.

Правда, какой-какой, но уж обворожительной сейчас Тоня никак не могла называться. Костюм помялся, некогда элегантное пальто, которое она таскала переброшенным через руку, выглядело туско-зеленой тряпкой, туфли немилосердно жали, а тоненький кашемировый свитерок, надетый, по дурацкой привычке, на голое тело, вдруг начал колоться. Вдобавок в аэропорту из-за огромного количества скопившегося народу сделалось ужасно жарко. Слава богу, что Тоня всегда носила в сумочке маленький флакончик с любимыми духами «Burbery week-end», и теперь она то и дело опускала руку в сумку, открывала флакончик и осторожно касалась благоухающим пальцем то кончиков ушей, то шеи, то висков, то затылка, стараясь делать это, конечно, незаметно. Увы, незаметно получалось не всегда. Уже дважды, воровато обернувшись – не видит ли кто ее манипуляций? – Тоня почти наткнулась на торопливо отведенный взгляд высокого светловолосого парня в серой щегольской куртке и зеленоватом клетчатом шарфе.

Этот парень держался особняком, хотя жаждущие отправки в Москву русские уже не то чтобы подружились, а почти сроднились. Женщины болтали о детях и мужьях, косметике и тряпках, мужчины осторожно прощупывали деловые связи, пара-тройка туристических малышей носилась туда-сюда по залу ожидания…

Парень тем временем на очень недурном французском заговорил с маленькой точеной брюнеткой, представительницей «Эр Франс». А потом обернулся к соотечественникам.

– Господа, – произнес он вроде бы негромко, однако его почему-то все сразу услышали и доверчиво повернулись к нему, – оказывается, над Москвой, покинув Европу, завис колоссальный грозовой фронт. Но переживать не о чем. Компания «Эр Франс» обязана, во-первых, устроить всех на ночь, причем если до места проезда предстоит добираться, то пассажирам оплатят и проезд, пусть даже и на такси, туда и обратно. Только нужно взять у водителя фактюр – то есть квитанцию. Также всех накормят ужином и завтраком.

В толпе пассажиров пронесся радостный шумок. Однако светловолосый поднял руку, призывая к тишине:

– Этот грозовой фронт, о котором я говорил, нельзя преодолеть, но можно облететь. Здесь и сейчас совершил посадку самолет «Люфтганзы», который направляется в Нижний Новгород. На борту есть свободные места. А среди нас есть люди, которые намерены были через Москву добираться в Нижний. К примеру, я, вот эта девушка… – Он в упор взглянул на Тоню, и она почему-то растерялась от улыбки, которая блеснула в светлых прищуренных глазах. – Ну и кто-то еще, наверное? А возможно, некоторые не захотят остаться в Париже и пожелают добраться до Москвы через Нижний? Разницу в сумме берет на себя «Эр Франс». Вылет через два часа, мы будем на месте рано утром, учитывая время в пути и разницу во времени…

Один из пассажиров, судя по выговору, истинный нижегородец, решительно вынул из кармана паспорт и билет:

– Где менять-то?

Тоня машинально последовала за ним. А больше никто не пожелал переоформлять билеты.

Что? Лететь через Жмеринку в Европу? Упустить возможность переспать в хорошем отеле, отведав шведского стола? Вместо этого очутиться в этом «Нижнем Горьком»?! Нет уж! Все хотели только в Москву, в Москву, в Москву, словно чеховские три сестры!

Тоня уже подала кассирше документы – и вдруг насторожилась.

Откуда этот светловолосый парень вообще знает, что ей надо не в Москву, а в Нижний? Откуда?! Вдруг он – из подручных того опасного смуглого типа? Небось убийца смекнул, что Тоня его заприметила-таки в Нанте, потом взяла на заметку здесь – и решил обезопаситься, послав вместе с нею в Нижний подсадную утку?

Или коршуна. А в роли глупой утки выступит Тоня. Она расслабится, заснет – сил-то больше нет, целый день на ногах, да в каком напряжении! – а коршун ка-ак тюкнет ее втихаря своим клювом…

Не лучше ли не менять шило на мыло, а терпеливо ждать отправки рейса в Москву?

Ну да. А ночью в парижском отеле, куда отвезут всех, в том числе и смуглого, под покровом темноты он…

Тоня лихорадочно огляделась. Нет, опасного типа не видать. Может, пошел в какое-нибудь аэропортовское бистро? Может, он даже и не знает про внезапно выпавший из гиперпространства рейс в Нижний? Может, удастся от него улизнуть? А светловолосый, очень может статься, существует сам по себе, а вовсе не является пособником врага? Ну не может, не может ведь так обалденно улыбаться плохой человек…

Впрочем, насчет улыбок обольщаться не стоит! Вспомнить хотя бы Сережу, учителя танцев. Когда он дает себе труд взглянуть на самую неуклюжую из своих учениц (Тоню Ладейникову, стало быть) и улыбнуться ей – из чисто педагогических побуждений, конечно, чтобы приободрить! – у Тони начинается натуральная дрожь в коленках. Невероятные Сережины глаза смотрят, чудится, в самую душу. Ох уж этот его взгляд: темный – глаза-то цвета горького шоколада! – и в то же время свет излучающий. Чудится, какие-то сверкающие, звенящие нити протягиваются в эти мгновения между ним и Тоней, у нее сладко сжимается сердце, и приходится силой напоминать себе о Катьке, о Витале, о том, сколько лет вообще пролегло между Сережей и ею… да между ними препятствий больше, чем между Ромео и Джульеттой. К тому же пусть бог спасет женщину, которая бросит свою жизнь к ногам этого юного Казановы! Вот он переводит взор на другую трепещущую дурочку, и ты видишь, что в глазах его тот же светлый пламень, и та же нежность, и тот же тайный, сокровенный смысл, и понимаешь, что Сергей просто не умеет смотреть на женщин иначе. Казанова – он и есть Казанова!

Тоня тряхнула головой, отгоняя долгоиграющее Сережино очарование, и задумалась: к чему это все вдруг вспомнилось? Ах да, она размышляла, верить ли улыбке светловолосого парня.

Однозначно – нет. Пусть он даже и чист, как ангел, а все-таки доверяй, но проверяй. В самолете надо сесть от него подальше и умудриться не спать. А в аэропорту сразу хватать такси и мчаться к Витале. Может, загадочный попутчик утратит Тонин след и отвяжется?

О, вот отличная идея! Надо обеспечить свою безопасность в Нижнем тем, что позвонить Витале. Пусть встречает ее, желательно прихватив с собой Катьку. И они поедут ни на каком не на такси, а на рейсовом автобусе, в массе иных-прочих людей. Этому парню будет к Тоне не подойти. Авось и обойдется все, как оно обходилось до сих пор.

И Тоня отправилась обеспечивать свою безопасность – звонить бывшему мужу. Неподалеку от автоматов она снова увидела опасного испанца-итальянца, который прижимал к уху мобильник и что-то тараторил.

Тоню он вроде бы не заметил.

Вот и чудесно!

Франция, Париж, наши дни

– Отец мой…

– Джироламо, я заждался твоего звонка!

– Она благополучно улетела.

– Полагаешь, она что-то заподозрила… относительно тебя?

– Не знаю, не уверен, однако мне лучше пока не попадаться ей на глаза.

– А ты связался с нашими людьми?

– Конечно. Ее встретят и будут сопровождать до тех пор, пока не приеду я и не подвернется удобный случай.

– То есть это будет выглядеть как обыкновенное загадочное убийство.

– Обыкновенное загадочное? Любопытное сочетание слов, отец мой. Позволю сказать, вы сами себе противоречите. Или одно, или другое. Кроме того, карта все-таки придаст случившемуся оттенок немалой необыкновенности!

– Конечно, конечно, однако это будет выглядеть не столь эффектно, как если бы случилось в стенах храма или в виду картин.

– Иногда приходится идти на некие уступки судьбе, это ваши слова. Если б вы только знали, как тяжело мне оттого, что не я сам свершу предначертание небес, что придется передоверить это другому. Конечно, мой человек получил строжайшие инструкции: дождаться меня и только тогда, в моем присутствии… И все же мне бы хотелось лично отомстить за Лео.

– За Лео?! Боже мой, о чем ты говоришь? Наша жизнь и смерть – не более чем средство к достижению высшей цели – отмщению за страшное поругание нашей веры и нашего великого предка. Забудь о Лео. Думай о дочери этого проклятого рода. А также о ее дочери. Эти двое должны быть уничтожены, а потом можно будет подумать и о других.

– О других? Сколько же их?

– Пока поступили сведения о двоих.

– Насколько я помню, вы упоминали только об одном?

– Его имя тебе известно.

– Да… И я до сих пор не могу прийти в себя от этого странного, рокового совпадения… А другой?

– Чуть позднее я отправлю тебе электронной почтой его имя и адрес. Уничтожение этого мальчишки вы должны провести с особенным блеском!

– А его родители? Кто из них является… И как поступить с ними?

– Никак. Они в стороне от этого дела. Судя по тому, что нам удалось узнать, мальчишка – приемный сын людей, никогда и ничего не знавших о том, какое проклятие они навлекли на себя своей невольной добротой к брошенному ребенку. Его родной отец погиб по собственной глупости – утонул, когда ребенка еще не было на свете. Месть Господня настигла этого человека без нашего участия, ведь именно он принадлежал к проклятому роду. Мать умерла при родах, словно чувствовала страшную угрозу, которая исходит от него. След ее утерян, к тому же она нимало не интересует нас. Мы не убийцы, ты должен помнить это сам и внушить твоим помощникам. Мы не убийцы, мы – мстители.

– Иногда я размышляю о том, чем и как мы будем жить, когда свершится наша месть и картина будет уничтожена, а все потомки проклятого рода – убиты…

– Уничтожение картины уже близко, но ты напрасно думаешь, что мы так скоро искореним заразу. За два столетия эти люди расплодились, как тараканы, они проросли в самых разных краях огромной России, словно ядовитые травы, которые ассимилировались с окружением, приняли облик мирной, безвредной растительности. Наша цель – отыскать их всех и обезвредить. Уж не знаю, разочаруют тебя мои слова или вдохновят, однако бороться с этими тварями придется еще и твоим потомкам, и потомкам твоих потомков.

– Для этого их надо иметь.

– Ты прав. Вернешься – и мы поговорим о твоем будущем. Но сейчас нас больше интересует настоящее. Каковы твои планы?

– Я поеду в Париж, остановлюсь в каком-нибудь отеле, попытаюсь уснуть. Есть очень большая вероятность, что завтра в 10.50 утра мы все же улетим в Москву. Оттуда я сразу направлюсь в Нижний Новгород. Этот ураган подарил ей, самое малое, двое суток жизни.

– На все воля Божья, сын мой. И на это – тоже его вышняя воля.

Из дневника Федора Ромадина, 1779 год

10 декабря

Скажи мне кто-нибудь прежде, что декабрь может быть именно таков, с солнцем и невянущими цветами, я бы в жизни не поверил. Эти погоды, этот климат внушает… сам не знаю что, какое чувство. Наверное, преклонение пред красотой. Рим, Рим, Рим… Какой божественный, легкий и солнечный здесь воздух. Знаю теперь: нигде мне не было и не будет так хорошо, как в Риме, остаться здесь навечно – значит навечно остаться молодым, вечно пребывать в этом ожидании счастья!

Я готов вечно ходить по улицам Вечного города и вглядываться в женские лица, надеясь увидеть то единственное, снова встретиться взглядом с теми глазами – темными и в то же время такими светлыми, чей взор опутывает, словно нежно звенящие нити…

Федор, эти строки тебе придется вымарать. Как думаешь, что скажет батюшка, когда прочтет их?!. Эва, хватил: вчерашнего дня искать! Опамятуйся, друг мой.

Был нынче в храме Святого Петра. Уже настал час prima sera – так в Риме называют вечернюю пору от семи до девяти часов, – уже тьма поползла меж колонн, а я все сидел и думал о том, что громада этого великолепного собора изначально должна была подавлять все вокруг, все прежние, античные развалины, подобно тому как христианский мир подавил античный. Меня бросает в дрожь лихорадочную, стоит лишь осознать: вот в этом тихом углу Форума, у источника нимфы Ютурны, поили своих лошадей Диоскуры! В том же Форуме прочел надпись на передней стене алтаря: «Посвящается богам подземного царства» – и невольно поежился, словно воды Стикса начали медленно струиться передо мной… Думал я также, что жизнь в античные времена была проще, и два человека, мужчина и женщина, чьи пути вдруг пересеклись, могли приблизиться друг к другу, не будучи скованными путами, кои наложены на душу церковью и приличиями. Сейчас римлянки, говорят, даже поклонников своих могут видеть лишь мельком, встречаются по воскресеньям в храмах, на мессе, чтобы обменяться страстными взорами…

Досидел я в храме до того, что послышался звон ключей привратника, который весьма изумился, увидав меня. Все молящиеся и праздные посетители уже давно ушли, пусто было кругом.

Неужто я ждал, что придет она? И непременно ради того, чтобы тайно встретиться со мною!

Как могут звать ее? Италианские женские имена прекрасны. Лючия, Лаура, Метильда, Беатриче, Леонтина, Симонетта, Джилья, Марианна… Сам не знаю, какое выбрал бы для нее!..

Глупец. Лучше поразмышляй о том, что древние скульптуры, оказывается, укладывали на своих статуях волосы Минервы восемнадцатью способами! Не успокоюсь, пока не зарисую в свой альбом их все.

11 декабря… впрочем, уже давно 12-е

Происшествие, нынче со мною случившееся, не могу иначе назвать, как произволением Господним. Душою моею враз владеют и смятение пред игрою случая, и страх почти священный пред лицом Провидения, кое столь твердо и беспрекословно указало мне на бессмысленность и даже преступность моих тайных мечтаний.

Я был в Колизее. Пришел туда еще днем, укрывшись в верхнем уголке этих огромных развалин. Некогда здесь убивали друг друга гладиаторы на потеху властителям мира, сидевшим на трибунах, от которых ныне остались бесформенные развалины. Потом императоры предали мученической смерти тысячи христиан – все на той же арене. В память об этом папа Бенедикт XIV воздвиг вокруг нее четырнадцать маленьких ораторий с изображением страстей Господних. Только благодаря этому Колизей не был окончательно и бесповоротно разрушен, и можно сидеть в моем тихом уголке, испытывая величайшее наслаждение, какое только способны доставить человеку воспоминания о том, что вершилось с ним самим и человечеством вообще.

Я пробыл в Колизее до ночи.

Луна светила необычайно ярко! Я понял, что, не пройдя по Риму в полнолуние, нельзя представить себе, как он прекрасен. Все мелкое, суетное поглощено огромными чередующимися волнами света и тени – только грандиозное величаво открыто взору…

Неожиданно для себя я очутился на Пьяцца Навона, пустой в сей час. Не стоит пояснять, что площадь сия с некоторых пор – излюбленное мое место в Риме. Я сидел возле фонтана, где впервые увидел ее, когда высокий человек в плаще, чуть пригнувшись и опасливо на меня оглянувшись, вдруг прошел мимо и скрылся в одном из переулков, впадающих в площадь, словно ручей – в озеро.

«Кто сей? – подумал я, оцепенело, почти сонно следя игру лунного света в вечных струях фонтана. – Тать нощной, идущий на богопротивное дело? Или счастливый влюбленный, который сейчас встретится с владычицей своего сердца и сорвет с ее уст долгожданное признание, а может быть, и поцелуй?»

Вдруг странное нетерпение овладело мною. Я соскочил с влажного парапета и крадучись вошел в тот же проулок, в котором канул незнакомец.

Силуэт его виден был у высокой решетчатой ограды, опоясывавшей один из домов. Послышался чуть уловимый звон, и я не сразу понял, что незнакомец стучит по ограде каким-то металлическим предметом, может быть, монеткой. Стук был не простой, а, конечно же, условный: один длинный и два коротких. Медленно и быстро, быстро! Потом снова – медленно и быстро, быстро!

И тут я увидел женскую фигуру, выскользнувшую из-под древесной сени и легко, почти невесомо подбежавшую к ограде с другой стороны.

Когда в последний раз так билось мое сердце? Не в тот ли незабвенный день, когда мандолина слепого музыканта соперничала со звоном струй фонтанов Пьяцца Навона?.. Меня тотчас пронзило двумя равно острыми, но в то же время противоположными чувствами: счастьем и горем.

Я был счастлив оттого, что нашел ее. Я был вне себя от горя оттого, что ее обнимали руки другого мужчины!

Кованой решетки меж этими двумя, чудилось, не существовало. Удивительным казалось, что ограда не рухнула, таким пылким было объятие, которое я принужден оказался наблюдать. В первое мгновение захотелось броситься прочь, зажав уши и зажмурясь, не видеть их прильнувших друг к другу тел, не слышать томных вздохов и этих бесконечно повторяющихся:

– Ti amo!

– Ti odoro![8]

– Антонелла!

– Серджио!

Однако я не мог сдвинуться с места, скованный ревностью – и странным восторгом.

Антонелла… Ее зовут Антонелла. Сколько раз пытался я угадать ее имя!..

– Я ждала тебя раньше. Теодолинда давно спит. Где ж был ты?

– Ну, я…

В его заминке мне почудилась насмешка судьбы. Этот неведомый Серджио опоздал на свидание, увлекшись, может быть, другой, тогда как я отдал бы жизнь, чтобы хоть на миг оказаться рядом с недоступной для меня Антонеллой!

– Нет, не говори. – Ее ладонь прижалась к его губам и была тотчас покрыта поцелуями.

Господи, я видел каждое их движение так отчетливо, словно все вокруг освещало солнце, а не луна! Или это был свет любви, струившийся из необыкновенных глаз Антонеллы и озаряющий все вокруг?

– Нет, не говори. Я не хочу принуждать тебя лгать. Ты был у… него?

Голос ее дрогнул. Так дрожит голос у женщины, если она с трудом сдерживает слезы. Вот когда я пожалел, что еще не перенял обычая италианцев носить при себе для всякого случая кинжал! С каким наслаждением я вонзил бы его в грудь ветреного Серджио, не ведающего своего счастия!

– Антонелла, умоляю тебя… Твои слезы разрывают мне сердце! Этот человек мой духовный отец. Ты же знаешь, что моя мать, умирая, поручила меня ему. Я ему обязан всем, всем. Даже встречей с тобою! Ты вспомни: ведь я впервые увидал тебя на мессе, которую служил отец Филиппо. И с тех пор…

– И с тех пор он понял, что я стою на пути к тому будущему, кое уготовано тебе по воле твоей матери и твоего духовного отца. Думаешь, я не знаю, что он оговаривает меня пред тобою?!

В голосе прекрасной девушки звенело исступление, а в голосе Серджио – негодование:

– Неправда! Эта неправда! Ревность застит тебе разум, Антонелла. Никогда отец мой не позволил ни единого грубого слова о тебе. Он благословляет мою любовь к тебе, как все, что дорого мне, как мои картины и офорты. Да знаешь ли, что он сказал? Он хочет подарить мне все офорты Пиранези[9], собранные им за многие годы. Он хочет, чтобы они украсили стены моего дома… нашего с тобой дома!

– Я не понимаю. Нашего дома?

– Да! Отец Филиппо сказал сегодня, что понял свою ошибку. Я еще не готов жить в мире только лишь духовных радостей, земная суть моя довлеет надо мною. И он смирился с этим. Он готов благословить наш союз!

– Нет, я не верю. Почему вдруг?.. Что произошло?!

– Отец Филиппо сказал, что нынче ночью ему было видение. Он отпустит меня – если я сам этого пожелаю. Он еще сказал, что напоследок откроет мне некую тайну, которую заповедал ему…

Юноша не договорил. Мне почудилось, будто некий сгусток тьмы вдруг отделился от непроглядного скопления теней в конце проулка и набросился на Серджио.

Через мгновение, проморгавшись от изумления, я понял, что это были люди. Четверо в масках!

Антонелла испустила крик, но в ту же минуту чья-то грубая рука с такой силой оттолкнула ее от решетки, что девушка упала наземь и осталась недвижима и безгласна.

Кто сей негодяй, посмевший причинить ей боль, быть может, лишивший ее жизни?! Коли так, и он не проживет лишнего мгновения!

Я бросился в драку, вспомнив, как ходили на дворовых кончанские мужики у нас в Красивом, как бились стенка на стенку, как я стаивал то в одной, то в другой стенке, дабы испытать удары двух первейших в округе кулачных бойцов: батюшкина повара Силуяна и кузнеца Пахома. Бывал я ими бит неоднократно, однако же и от них успел кое-чему научиться, Пахом даже сказал мне о прошлый год, потирая ушибленное мною крутое плечо и болезненно морщась:

– Ну ты силен, молодой! Повезло мне, что не в глаз вдарил, не то ослепнуть бы мне в одночасье! Однако же помни: когда правой бьешь, левой не позабывай прикрываться. Так и подмывало меня влепить тебе в зубы, пока ты размахивался, да пожалел я тебя: ну кому ты щербатым нужен будешь, а, Федор Ильич?

Что скрывать: уроки великодушного Пахома были мною в ту ночь позабыты. Не о защите думал я, когда вломился в драку с напором медведя, поднятого среди зимы из берлоги и проворно стряхивающего со своих боков наглых охотничьих псов!

Потомки древних римлян оказались на диво мелки доблестью. Впрочем, они и не были готовы к столь яростному и единодушному отпору. Не стану скрывать: Серджио, вырвавшись из рук супротивника и уложив его мастерским тычком под горло, отчего тот захрипел и смирно прилег под оградою, держался геройски. Он даже выхватил стилет, который, правда, был тут же вышиблен из его рук и со звоном отлетел куда-то в сторону, но продолжал драться врукопашную. Он не наносил ударов зубодробительных, зато причинял разбойникам чувствительную боль.

Я уложил одного и другого из тех, кто, не разобрав, откуда ветер дует, ринулись на меня в горячке боя, а потом повернулся к своему невольному сподвижнику. И вовремя, не то ему туго пришлось бы. Тот самый злодей, коего Серджио посылал отдохнуть под оградою, успел очухаться, подняться на ноги и изготовиться к броску. В лунном свете сверкнуло лезвие, чудилось, впрыгнувшее из его рукава, но тут я вступил в схватку.

Напрасно презирал я потомков римлян! Кинжал либо стилет перелетел в левую руку этого задиры, а правой он принялся бить меня по чем ни попадя. Дважды кулаки наши встретились в воздухе, и диво, что мы не раздробили друг другу костяшки пальцев. Мои, во всяком случае, все раскровавлены и ноют весьма чувствительно до сих пор. От души надеюсь, что и ему была причинена боль не меньшая, а то и большая!

В конце концов мне надоело махаться с ним, всякую минуту ожидая, что его кинжал будет пущен в ход. Я врезал злодею в живот… противник согнулся вдвое, однако не упал, а резво кинулся в глубину проулка, хриплым, сдавленным голосом выкрикивая проклятия, которые мне ни малого вреда не причинили, однако его поверженные противники восприняли их как призыв к отступлению. Они кое-как поднялись и кинулись наутек.

Мы с Серджио порывались их преследовать, но не могли прежде не взглянуть на Антонеллу, которая уже пришла в себя и взывала нежным голоском о помощи к святой Мадонне, поскольку в такую глухую пору некого было больше молить о наказании злодеев.

Увидев, что Серджио невредим (разорванная одежда и всклокоченные волоса в счет не идут), она едва не обезумела от радости и принялась на все лады изъявлять свою любовь к нему. Серджио не отставал от нее в своей пылкости. Глядя на этих двух детей, цепляющихся друг за друга, я едва не облился слезами – умиления и зависти враз. Но тут влюбленные оторвались друг от друга и обратили на меня равно восторженные взоры и восклицания.

Матушка Пресвятая Богородица! Чего мне только не привелось выслушать! Особенно усердствовал Серджио, который с одного взгляда распознал во мне умелого драчуна. Впрочем, и я называл его бойцом доблестным и стойким. Спросил, кто могли быть негодяи, которых мы только что разогнали, но не получил ответа. При этом дивные очи Антонеллы, кои были устремлены на меня с таким выражением, что я ощущал себя не просто человеком хорошим, но отличным, самым лучшим, первейшим в мире героем – небось даже почище Александра Македонского и Ганнибала! – померкли. Она явно хотела что-то сказать, но удержалась лишь в последний миг. Впрочем, Серджио (да и я, немало слышавший из их беседы) понял, что имела в виду красавица.

– Ты не права! – пылко возопил Серджио. – Отец Филиппо не мог иметь отношения к этой предательской заварушке. Ведь разбойники стремились причинить вред прежде всего мне, а он никогда не смог бы этого сделать, поскольку любит меня, как родного сына!

Антонелла на миг потупилась, признавая свое поражение, но затем вновь воздела взор и принялась благодарить меня с той непосредственной нежностию, коя в устах женщины любой другой национальности казалась бы почти бесстыдной, однако у римлянки воспринимается как самое естественное проявление чувств.

– Знайте же, – сказала она мне с мрачной решимостью, – что ежели бы мой возлюбленный погиб, я бы немедленно наложила на себя руки, и адский пламень не напугал бы меня!

Я пробормотал какие-то общие фразы, думая при этом только об одном: ах, кабы мне такую любовь! Да я заложил бы душу врагу рода человеческого за то, чтобы оказаться на месте Серджио!

Однако немота сковала уста мои. Чудилось, сражаясь плечом к плечу с молодым римлянином против его недругов, я принял на себя некие моральные обязательства, побуждающие меня накрепко запереть сердце и уста. Они оба, и Антонелла и Серджио, видели во мне токмо благородного защитника, поборателя разбойников. Ну как я мог явиться пред ними в образе ином, открыть чувства свои, которые этим прекраснодушным детям показались бы гнусными и даже кощунственными?!

Словом, я молчал, как рыба, как пень, как мертвец, лишь изредка делая на устах улыбку, и не удивлюсь, если Антонелла в конце концов сочла меня за полного stupido, выражаясь на здешнем наречии. Успеть окончательно разувериться в моих умственных способностях помешал, однако, истошный вопль, раздавшийся из приотворенного окна того дома, возле коего происходило описываемое действие:

– Антонелла! Антонелла! Где ты?!

– О Мадонна! Проснулась Теодолинда! – в ужасе выдохнула Антонелла и исчезла в полной таинственных теней глубине садика.

Чтобы удержаться и не ринуться вслед за нею (она ведь унесла с собой мое сердце, ну мыслимо ли телу без сердца жить?!), я принялся озираться и нашел-таки, что искал: тот самый нож, который разбойники выбили из рук Серджио. Подобрал, вручил ему. Это был длинный и узкий стилет, которым, как мне кажется, довольно трудно нанести рану болезненную, однако при известной ловкости можно так удачно чиркнуть по горлу, что противник даже и не поймет, как настигла его гибель. Я обратил внимание на его причудливую рукоять с завитком по низу, который при надобности мог защитить пальцы от брызг вражеской крови.

Серджио принял стилет, спрятал его. И мы с моим соперником-другом остались стоять лицом к лицу, совершенно не представляя, что делать с нашим знакомством дальше.

Россия, Нижний Новгород, наши дни

Говорят, убийцу всегда тянет на место преступления. Говорят также, что в присутствии убийцы раскрываются раны жертвы и мертвая кровь начинает струиться из них.

Тоня стояла посреди двора, тупо глядя, как из-под земли выбивается, пузырясь, ржавая, словно окровавленная вода.

– Батюшки! Опять канализацию прорвало! Да что же это такое, в конце-то концов?!

Возмущенный голос, раздавшийся совсем рядом, вернул ощущение реальности происходящего. Тоня оглянулась. Рядом стояла женщина – по виду слегка за пятьдесят, с сухим интеллигентным лицом, на котором еще весьма отчетливо сохранились, как принято писать в романах, следы былой красоты. На ней была маленькая черная шапочка из каракуля – весьма кокетливая и дорогая, как успела заметить Тоня, – и черный же каракулевый жакет: благо морозы еще не особенно свирепствовали. Тоню, правда, все время морозило, она даже надела нынче дубленку, однако от чего морозит, от застарелого страха, нечистой совести или перемены климата, трудно было сказать. Скорее всего, из-за перемены климата – в Нанте и Париже еще вовсю цвели розы. Это в ноябре-то, можете себе представить?! Видела эти розы Тоня лишь позавчера, а кажется, сто лет прошло после возвращения домой. Другой мир, другая погода! В Нижнем уже дважды выпадал снег, однако пока не лег, ибо общеизвестно: прочен лишь третий снег, и то если ложится на мерзлую землю. Настоящими морозами же еще покуда не пахло… пахло прорвавшейся канализацией.

– Надо, наверное, какую-нибудь техпомощь вызывать или слесарей, – беспомощно сказала Тоня, удивляясь, какое вообще-то ее дело. Ни к канализации, прорвавшейся в этом дворе, ни к самому двору, ни к дому – облезлой панельной девятиэтажке – Тоня не имела никакого отношения. Зато она имела некоторое отношение к убийству, совершившемуся две недели тому назад вот в этом подъезде, на седьмом этаже.

– Пойду вызову, – сказала женщина в черной шляпке, делая шаг к подъезду, из которого только что вышла, но вдруг снова обернулась к Тоне и внимательнее взглянула в ее лицо: – Извините, я вас нигде не могла видеть?

Тонино сердце предательски ухнуло в пятки. Нет, не может быть, ее никто не видел в тот страшный вечер, подъезд был абсолютно пуст. Просто на воре шапка горит, вот в чем штука.

– Нет, я вас определенно где-то видела, и совсем недавно! – настаивала черная шляпка. – Да господи же! Вы ведь на телевидении работаете, да? На канале «Собеседники»? Вы ведете передачу «Итоги дня»! Вы – Юлия Татищева!

Тоня с трудом сдержала нервическую судорогу, внезапно пробежавшую по лицу. Не в первый раз на нее начинают пялиться либо восторженно, либо возмущенно, то почтительно, то грубо выспрашивая, не она ли та самая, очень в Нижнем знаменитая… Юлия Татищева никогда не нравилась Тоне своей манерностью и неряшливым нижегородским выговором, поэтому она всячески открещивалась от «родства» с ней. Вот и сейчас – первым побуждением было воскликнуть: «Это не я!» – однако она сдержалась и скроила притворную мину скромницы.

Да ведь эту любительницу пялиться в телевизор ей, не иначе, сам бог послал. Она наблюдательна, это видно сразу. Впрочем, Тоня будет благодарна за самую незначительную информацию, которая позволит ей убедиться: о ней по-прежнему никто не подозревает, она по-прежнему в стороне от этого темного дела.

– Ну, не вижу смысла скрываться, если уж вы меня узнали. – Тоня улыбнулась с максимальным добродушием. – Да, меня зовут Юлия Татищева. А вас как величать прикажете?

– Людмила Михайловна Матушкина. Вы не представляете, до чего же мне приятно с вами познакомиться, Юлечка. Я вами восхищена, просто восхищена. Вы такая красивая девочка, так прекрасно держитесь, у вас такой приятный голосок, а главное – вы такая умница!

Что-то это до боли напоминало Тоне… какие перышки, какой носок, и, верно, ангельский быть должен голосок… Ох и льстивая лиса эта Людмила Михайловна Матушкина! А какой сыр ей нужен, интересно? Нету у Тони никакого сыра! Или и впрямь Людмиле Михайловне нравится эта бесцеремонная, бестактная Татищева?!

– Что же привело вас сюда, Юлечка? – сияла глазками Людмила Михайловна. – Конечно, репортаж «Итогов дня» о нашем доме был бы очень кстати. Это же проклятье какое-то, а не дом. Воду вечно отключают – то холодную, то горячую, лампочки над подъездами выкручивают, на стенах пишут разные гадости, а у нас, во втором подъезде, лифт то вовсе не работает, то доползает только до шестого этажа.

«Извини, но придется немножко пройти пешком. Лифт у нас какой-то увечный, только до шестого поднимается, а я живу на седьмом. Переживем как-нибудь?»

Тоня зябко передернула плечами. Лучше гнать подальше эти опасные, непрошеные воспоминания! Впрочем, они потому и зовутся непрошеными, что являются без всякого спросу.

– Помните, у Булгакова была нехорошая квартира номер 50? – долетел до ее сознания возмущенный голос Людмилы Михайловны. – Вот у нас такой же подъезд нехороший! Тут две недели назад на седьмом этаже произошло совершенно загадочное убийство, и, вообразите, никто ничего до сих пор не знает, не ведает.

Вот оно! Судьба еще раз помогает Тоне! Похоже, эта Людмила Михайловна из тех добровольных свидетельниц, которых и расспрашивать не надо: она сама все расскажет, остается только потихоньку подталкивать ее в нужном направлении.

Ну, поехали!

– А вы знаете, Людмила Михайловна, я ведь как раз по поводу этого убийства и пришла. Мы давали небольшую информацию, но зрители требуют подробностей. Полиция держит все в секрете, хотя я подозреваю, что им просто нечего сказать людям. Несколько версий, несколько версий… Это все пустые слова. Думаю, у них и одной-то версии нет. А все почему? Потому что не умеют работать со свидетелями. Наверняка в вашем подъезде есть люди, которые что-то видели краем глаза, что-то слышали краем уха…

– Конечно, есть! – победительно фыркнула Людмила Михайловна. – Вот хотя бы меня спросили бы – я бы много чего могла рассказать и про самого Леонтьева, и про его образ жизни, и про того загадочного незнакомца, который навестил его в ночь убийства…

Сердце Тони пропустило один удар.

«Про того загадочного незнакомца», – сказала Людмила Михайловна. «Незнакомца», а не «незнакомку»!

Неужели Тоне можно, наконец, немного успокоиться? Нет, серьезно. Судя по тому, что в аэропорту ее встречали Виталик с Катькой, а не суровоглазые полицейские, о ее причастности к делу до сих пор никто не подозревал. Но она не могла больше оставаться в полном неведении! Сегодня, отведя Катьку в садик, не пошла на работу, сказавшись больной (будь благословенна перемена климата!), а просмотрела в Интернете все новости двухнедельной давности. Некролог Леонтьеву, несколько заметок со стандартными заголовками «Таинственное убийство бизнесмена»… Ничего конкретного в них Тоня не нашла. Это явное заказное убийство, но кто заказал Леонтьева? И неужели стрелявший не знал, что Леонтьев в квартире не один? Почему он не тронул Тоню – почти свидетельницу? Неужели так-таки удалось сохранить в полной тайне ее приход к нему? Но в «Пикассо», завсегдатаем которого, похоже, Леонтьев был, кто-нибудь мог обратить внимание, что они уходили вместе! Охрана, к примеру, или…

Бог ты мой! В тот вечер в «Пикассо» было выступление шоу-балета «Безумное танго», в котором танцевал Сергей и его товарищи по студии, которых Тоня практически не знала: Петр и Женя. Эти двое ее вряд ли замечали, не вспомнили бы, столкнувшись даже лбами, но с Сергеем-то они вдоволь наигрались в переглядки на занятиях, насмотрелись друг на дружку! Он-то наверняка узнал Тоню, танцующую в пылких объятиях человека, об убийстве которого назавтра сообщили газеты!

Впрочем, кто-то говорил, что Сергей вообще ничего не читает. Ни-че-го! И не надо, зачем ему голову забивать, он и так красавец! Но уж телевизор-то наверняка смотрят даже самые отъявленные красавцы. Вопрос: говорили о Леонтьеве что-нибудь по телевизору? Обратил ли на это внимание Сергей?

А может быть, и здесь бояться нечего? Тоня находилась в темном зале, а Сергей – на освещенной сцене, и видно было, что, когда он танцует, остального мира для него просто не существует. Даже сейчас Тоня не могла не восхититься при воспоминании о его безупречных движениях. Он был одет во все черное, и казалось, черный расплавленный металл льется, льется, переливается, меняя форму… Фантастика какая-то. Его напарников рядом с ним просто не видно.

Ч-черт, Антонина, о чем ты только думаешь?! Этот мальчишка просто создан, чтобы из-за него сходили с ума даже самые разумные женщины!

Она силком вернула себя в реальность и вслушалась в приветливую болтовню Людмилы Михайловны:

– Им я ничего не рассказала, я вам расскажу с удовольствием. Только не здесь, не на улице, а у меня дома, хорошо? Во-первых, надо же мне вызывать аварийную, не то весь двор скоро затопит этой гадостью. Я быстренько позвоню, а потом мы с вами поговорим, посплетничаем. Я живу одна, никто не помешает. А кстати, Юлечка, у вас как – услуги добровольных помощников, ну, тех, кто вам какую-нибудь важную и интересную информацию дает, они как-то оплачиваются? Понимаете, мне кажется, что я об этом деле с Леонтьевым знаю больше, чем кто-то другой, а много не прошу, так, небольшую прибавку к пенсии…

Она смущенно и очень интеллигентно хихикнула, а Тоня мысленно обшарила свой кошелек, изрядно облегченный поездкой за рубеж. А щедрость Виталика, это она знает по опыту прежних лет, вряд ли продлится долго. Скоро придет черный день… Ну разве что какую-нибудь полсотни дать Людмиле Михайловне. Или этого мало? Ладно, сотню, но ни пенсом больше! И то в зависимости от ценности сведений!

Они вошли в подъезд и поднялись на лифте, черные, без номеров, обожженные кнопки которого вызвали у Тони внезапный приступ тошноты.

– Шестой этаж, нам выходить.

«Извини, но придется немножко пройти пешком. Лифт у нас какой-то увечный, только до шестого поднимается, а я живу на седьмом. Переживем как-нибудь?»

Людмила Михайловна втиснула палец в кнопку звонка.

За дверью послышались шаги, потом блеснул свет в глазке, потом щелкнул замолк – один, другой. Дверь начала приотворяться, и только тут Тоня спохватилась: ведь Людмила Михайловна говорила, что живет одна. Откуда тогда взялся этот мужчина, застывший на пороге с удивленным выражением лица, которое почему-то кажется Тоне знакомым?!

Но понять что-то она не успела. Людмила Михайловна с неожиданной силой толкнула Тоню так, что она влетела в квартиру, едва не сбив этого мужчину. Вообще говоря, они оба пролетели по коридору и врезались в стенку, сметенные, словно могучим ураганом, мощными децибелами хозяйки:

– Федор! Держи ее, а я звоню в полицию! Это она, та самая, которая была в ночь убийства в квартире Леонтьева! Ее полиция ищет, а она вот, притащилась! Правду говорят, что преступника всегда тянет на место преступления! Ловко я ее заманила! Да крепче, крепче держи ее!

Куда крепче! Этот Федор стискивал Тоню с такой силой, словно решил всю жизнь с ней не расставаться! Как она ни билась, как ни извивалась, все, что могла, это упереть ему в грудь руки и, чуть отстранившись, с ненавистью поглядеть в лицо.

О боже мой! Не зря оно показалось знакомым! Это же тот самый загадочный светловолосый человек из аэропорта Шарль де Голль!

Говорят, мир тесен. Но Тоня даже и представить себе не могла, что он так отвратительно тесен!

Россия, Нижний Новгород, наши дни

– Ни-на! Ни-на!

Невысокий полноватый человек с крашеными волосами, очень похожий на переодетую женщину, стоял на авансцене и пел в микрофон:

– Ни-на! Ни-на!

– Это он? – трепетно выдохнула Майя, вцепляясь одной рукой в Сережину ладонь, а другой – в ладонь какого-то худющего парня с заморенным лицом.

Кажется, он был художник-декоратор, а может, простой рабочий сцены, судя по азарту, с каким только что громоздил причудливые декорации. Все вокруг называли его Лешим.

– Неужели это он, тот самый Мисюк?! Матерь Божия, я его совсем другим представляла. Говорят, он матерится как сапожник и вообще жуткий похабник.

– У нас в театре есть сапожник, – усмехнулся Леший. – Мы вместе лет пятнадцать работаем, я ни разу не слышал, чтоб он матерился. А этот… – Он отчаянно покрутил головой. – У меня, у мужика, уши вянут. Сейчас еще ладно, он чего-то добился от актеров, что-то начало получаться, он так-сяк доволен, а на первых репетициях такими словечками их называл, я умираю. Вон того парня, – Леший показал на худенького актера, зачем-то забравшегося на самую вершину сложного модуля-пирамиды и притулившегося там, словно воробышек на шатком насесте, – только вчера обозвал сперматозоидом. Можете это себе представить?!

Майя и Сергей дружно уставились на парня. Оба слабо представляли себе, как именно должен выглядеть сперматозоид, но было в этом слове что-то хилое, вихляющееся, как и в тощей, худосочной фигуре актера. Может, Мисюк все-таки прав?

– Я что хочу сказать, – осторожно начал Леший, который почему-то сразу взял шефство над новенькими (может, по природной доброте, а может, потому, что ни в какую не мог оторвать глаз от Майиных убийственных ног), – если этот дядька начнет матюгаться, вы просто не слушайте, не обижайтесь. Ну, у него эта матерщина как… как вода из крана капает, понимаете? Вы же не будете обижаться на кран, если из него капает?

– Постараемся. – Майя признательно улыбнулась. – А чего это он поет: ни-на, ни-на? Микрофон проверяет?

– Да нет, помрежа нашего зовут Нина Евгеньевна, это он ее призывает. Репетиция назначена на десять, он пришел точно, а видите, актеры еще не все, и Нины нет.

– Господи, я вообще не понимаю, как можно опаздывать на репетицию к такому человеку! – прошептала Майя, которая была жутко пунктуальна.

– А где он живет, в какой гостинице? – спросил Сергей, исподтишка разглядывая массивную золотую цепь, которая лежала на полной груди знаменитого режиссера, обтянутой тесноватой водолазкой, и еще больше делала его похожим на женщину.

– Ему театр квартиру снял на Верхне-Волжской набережной, машина его обслуживает. У него расписание железное, себя на работе не жалеет, вкалывает как зверь, не то что наши лоботрясы, – пробормотал Леший, придирчиво оглядывая сцену. – Черти, куда задевали подсвечники? Все, ребята, я с вами прощаюсь, пойду искать реквизит. А то еще и мне нагорит от великого человека!

Между тем сцена наполнялась людьми. Все были одеты абы как, но довольно тепло (в театре, такое впечатление, еще не начинали топить), и Сергей чувствовал, как дрожит Майя в своем концертном, очень красивом, но очень легком платье. Да и его самого уже ощутимо познабливало.

Наконец появилась и «Ни-на», оказавшаяся пухленькой старушкой с кипой разрозненных бумаг в руках. Она уселась за низенький столик в углу сцены, включила настольную лампу и принялась разбирать листочки. Мисюк смотрел на нее с видом терпеливого мученичества.

– Гоним ту сцену, что недоработали вчера, – сказал он, когда помреж наконец-то перестала шелестеть бумагой. – Где у меня Шариков?

Худенький «сперматозоид», сидевший на макушке пирамиды, помахал рукой.

– Отлично. Азазелка где? Гелла, Бегемот? Коровьев, Мастер и Борменталь?

Поочередно махали руками, обращая на себя внимание, затерявшиеся среди небрежно разбросанного реквизита актеры, изображавшие названных героев. Насколько знали Майя и Сергей, ставили какой-то капустник по «Мастеру и Маргарите» в совокупности с «Собачьим сердцем». Малевич, пока вел их сюда, уверял, что после этой постановки театральный Нижний наконец-то укажет театральной Москве: ее место в буфете!

Впрочем, пока ничего феерического на сцене не происходило. Мисюк довольно миролюбиво выкликал:

– Азазелка, пошел! Гелла, пошла! Выдерживайтетемп, слушайте музыку! Вокруг себя крутись – сме-е-ло! Молчать-стоять!

Проходы, выходы, пробежки повторялись по многу раз, Мисюк не ляпнул еще ничего неприличного, все это начинало напоминать урок в студии бального танца, и Сергей постепенно заскучал. Режиссер почему-то не обращал на танцоров никакого внимания, но только что Сергей подумал, а не перепутал ли что-нибудь Малевич, как небольшие темно-карие глаза, очень похожие на бусинки, воткнутые в непропеченное тесто, уставились на пару в ярких концертных одеяниях.

Сергей мигом вспомнил, что фрак его и ботинки уже давно потеряли презентабельность. Интересно, сколько им заплатят за выступление? Малевич говорил о какой-то серьезной сумме…

– А, пришли наконец-то, – сказал Мисюк, как если бы Майя с Сергеем не торчали тут битый час. – Отлично. Ни-на, что мы вчера решили, когда начинается танго?

Помреж пошарила в своих листочках, потом выразилась в том смысле, что вчера насчет танго ничего не решили. Во всяком случае, она такого не помнит.

– Ни-на, – терпеливо произнес Мисюк, – мы же договорились: все мои указания вы каждый день записываете новым фломастером, чтобы в вашем тексте ничего не путалось. Вспомните, каким фломастером вы писали вчера, и сразу найдете эти заметки про танго.

Несколько листочков упало с Нининого столика на пол, и было видно, что все они исписаны крупным полудетским почерком одинаковой синей пастой.

– Какое танго? – спросила наконец помреж.

– Нина, вы что, больны психически? – очень вежливо осведомился Мисюк. – Я сказал – вчера это было! – что в пяти сценах: на балу, при встрече Иешуа с Понтием Пилатом, при ссоре Шарикова с Борменталем и где-то еще звучит мелодия танго и проносится пара! Напомните мне, в каких сценах еще это намечено? Или вы слишком плотно позавтракали и еще не отошли после еды?

Нина терзала листки и молчала, будто Кочубей на пытке.

– Ладно, – с тяжким вздохом махнул рукой Мисюк. – Давайте пока посмотрим, как ребята танцуют. Встали в стоечку, милые. Вася! Музыку!

Сергей ощутил, как подобралась Майя. Автоматически смягчились колени, чуть запрокинулась голова. Послышалась музыка, и ноги сами собой ринулись выписывать «прогрессивное звено» – начало всякого бального танго.

Это было одно из лучших танго в мире – «Санта-Моника», однако Сергею оно всегда казалось хоть и волнующим, но немножко слишком медленным. Впрочем, его из двух десятков других придирчиво и долго выбирал сам режиссер, так что спорить не приходилось.

– Обходим пирамиду! – крикнул Мисюк в микрофон. – Плавненько! Проходим под ней! Отлично!

Вместо размашистого кросс-шассе пришлось сделать коротенький каблучный поворот и, перейдя в променад, начать все сначала.

– Азазелло! – закричал Мисюк. – Бери каталку, вези Геллу в ритме танго!

Сергей едва успел уберечь Майю от столкновения с больничной каталкой, которую, откуда ни возьмись, вытолкнул на сцену худой, маленький актер, игравший Азазелло. Девушка в чрезмерно короткой юбке лежала на каталке и делала бедрами «восьмерку» то вправо, то влево, тоже в ритме танго. Азазелло помирал со смеху, заглядываясь на ее широко раздвинутые, обтянутые черными колготками ножки.

– Гелла, перевернись на живот! – азартно заорал Мисюк. – Да прижмись писькой, прижмись покрепче и двигай, двигай задницей!

Сергей наступил Майе на ногу и увидел, как ее сильно открытые, изящные плечи побагровели.

– Ма… Матерь… – выдохнула Майя, уткнувшись в Сергея при внезапном повороте: Азазелло словно не замечал танцующих и мотался со своей каталкой по сцене, как цветок в проруби.

– Азазелка, уйди, – рассердился Мисюк. – Оставь Геллу, пусть она сама дрочит.

Точеный носик и виски Майи покрылись бисеринками пота.

– Танцуем, танцуем! Это гениально! – выкрикнул Мисюк. – Вася, смотри, чтобы музыка ни на минуту не прекращалась. Какая музыка!.. Танцуем! Брависсимо! Теперь реплика Мастера.

Он махнул рукой плотному, очень кудлатому парню, который примостился на верхней приступочке колченогой стремянки.

– Было десять часов утра, – произнес тот скучным голосом и зачем-то принялся заплетать волосы в косичку.

Мисюк внезапно ринулся на сцену и остановился рядом с актером, который отпрянул от него с явным испугом и едва не свалился со стремянки.

– Не так! – проорал режиссер, потрясая над его головой кулаками. – Не так! Это все г…!

Ах, какой аккордеон в «Санта-Монике», какой божественный аккордеон!

– Танго продолжается! – прокричал Мисюк. – На разрыв аорты, поняли? А Мастер у нас сходит у ума! Было – десять – часов – утра! – взревел он, истерически чеканя каждое слово. – Ну! Повтори, мудак!

Майя сбилась с шага и с силой врезала Сергею коленом куда не следовало.

– Было десять часов утра, – пробурчал актер, стыдливо отводя глаза.

– Не та-ак! Вбирай зло в себя! Перед нами еще один аспект русской драмы – интеллигент, больной психически. У него делириум, ты понимаешь? Нет, у него ломка наркотическая, как у самого Булгакова, который не мог жить без морфия!

– Серьезно, что ли? – удивился Сергей, делая рискованный твистовый поворот. Майя передернулась в красивом чеке и испуганно взглянула ему в глаза:

– Тише!

Можно было не бояться – их разговор потонул в занудном «Было десять часов утра!» и истерическом крике Мисюка:

– Да что ж ты сделал со своим сердцем, блин, что не можешь этих слов прочувствовать?

– А что там у них было такое особенное, в десять часов утра? – шепнул Сергей, едва шевеля губами, и Майя пожала разгоревшимся плечиком:

– По-моему, кто-то попал под трамвай. Но если сюда притащат еще и трамвай, нам уж точно негде будет повернуться. Может, лучше квадратную румбу им предложить? Она компактная, не то что…

Фэлловей-фор-степ удалось станцевать, только чудом не задев одну из стоек пирамиды.

– Было десять часов утра…

– Руки должны дрожать! – Мисюк выставил вперед ладони, и Сергей, обходя Майю в левом повороте (дама сбоку), увидел, как у режиссера вдруг мелко затряслись и руки, и плечи. – Ты им говоришь – не дрожите, а они дрожат! Ты им говоришь – не дрожите! А они дрожат! И не мусоль ты эту косичку, ты рвешь на себе волосы! Ну! У тебя падучая, ты должен вызывать ее, как Федор Михайлович Достоевский! Давай! Давай! Убью сейчас!

– Было! Десять! Часов! Утра! – взвыл актер, словно раненый бык, и трясущимися руками принялся быстро-быстро рвать на себе волосы, брезгливо отбрасывая то, что налипало на пальцы.

– Гениально, – тихо сказал режиссер и рухнул на стул, оказавшийся здесь очень кстати. – А теперь лезь на пирамиду.

Всклокоченный, потный, страшный, актер-Мастер ринулся наперерез танцующим, и произошло неминуемое столкновение.

– Классика! – воскликнул режиссер. – Супер! А ну, повторите!

Повторить удалось только с третьего раза.

– Закидывай, закидывай на него ножку! – возбужденно подскочил Мисюк к Майе. – Как панночка на Хому Брута – закидывай!

Стальной шенкель Майи стиснул бедро Сергея, и Мисюк размягченно выдохнул:

– Браво… Ребята, какие же вы молодцы!

Глаза его заблестели, и Сергей, перехватив взгляд загнанного актера, увидел, что и того прошибла скупая мужская слеза.

Да что актер! У него и самого защипало в носу, а на скулах Майи вспыхнули красные пятна, означающие, что обожаемая наставница расчувствовалась.

– Гениально! – Мисюк медленно, по-стариковски устало поднялся со стула. – Начинаем эпизод с головами! Вот под эту великолепную музыку, – он приятным, чуточку надтреснутым голосом подпел неутомимой «Санта-Монике», – выходим с головами. Бегемот! Шариков! Коровьев! Взяли головы и пошли!

Майя и Сергей невольно сбились с ноги, когда двое актеров выползли вдруг из-под какой-то рухляди (к ним присоединился и спустившийся с пирамиды сперматозоид) и вразнобой, нелепо пританцовывая, двинулись в обход пирамиды, держа перед собой три гипсовых головы. Головы были огромные – в половину человеческого роста, выкрашенные серебрянкой и бронзовой краской.

Две серебряные принадлежали вождю народов. Одна бронзовая – самому человечному человеку.

Майя и Сергей растерянно затоптались в покачивании-рокк. Теперь им точно некуда деться. На авансцену выходить? Но носители голов двигались именно на авансцену. А внутри пирамиды активизировались Азазелло с Геллой и, такое впечатление, собирались заняться любовью в ритме танго.

– Может, сбоку останемся? Будем делать туда-сюда променад, – тихонько предложила Майя, как вдруг Мисюк, сделав «головоносам» знак остановиться, с изумлением уставился на танцоров:

– А вы что здесь делаете?

Ресницы Майи беспомощно дрогнули.

– Нет, это не пойдет, – отмахнулся от них Мисюк. – Танго не будет. Вообще не будет, во всем спектакле. Снимаем всю эту муру. Все время на заднем плане будут двигаться мальчики с головами наших вождей. Вася! Выкинь эту кретинскую музыку. Найдем что-то более темповое, ну, «Кумпарситу», что ли.

Майя вцепилась в руку Сергея, останавливая его рывок к великому человеку:

– Перестань! Пошли отсюда, быстро!

Мисюк вприщур посмотрел на разгоревшееся лицо Сергея и вдруг дружески улыбнулся:

– Да ладно, малыш, какие проблемы? Такова жизнь в нашем бизнесе. Но ваше время и силы я оплачу, не волнуйтесь.

Он сунул руку в карман тесноватых джинсов и вынул оттуда зелененькую бумажку. Держа кончиками пальцев, повертел ее перед Сергеем:

– Пока хватит?

Это были сто долларов.

Не слабо!

Майя молча отвернулась, словно не замечая купюру, и пошла за кулисы, где на стульях была свалена их одежда. Сергей вроде бы тоже отвернулся, но Мисюк успел поймать его за руку. Сережа попытался высвободиться, но тут случилось, как ему впоследствии казалось, чудо: зеленая бумажка сама вползла ему в ладонь.

«Почему он сказал – пока хватит? Что значит – пока, ведь мы не будем выступать?» – подумал Сергей, но спросить было не у кого: Мисюк уже вернулся к актерам, а Майя переодевалась, еле дыша от злости и не обращая внимания на работяг сцены, которые, онемев от восхищения, наблюдали этот стремительный стриптиз.

Когда Майя в таком состоянии, ее лучше не трогать – это Сергей знал по опыту. И он тоже начал торопливо стаскивать тесноватый фрак, думая, что сто долларов – это как раз та сумма, которая ему нужна на новые ботинки для стандарта.

Хотя нет, ничего не выйдет. Заплатили-то ведь им с Майей вместе, не ему одному!

Из дневника Федора Ромадина, 1779 год

15 декабря, Рим

Я вдруг подумал: что было бы, когда б картины на один и тот же библейский сюжет – например, «Поклонение волхвов» – враз написали Микеланджело, Рафаэль, Леонардо и Корреджо? Получились бы невыносимо разные творения, если бы даже все фигуры расположились в заранее условленном порядке и были облачены в одинаковые одеяния.

Ведь все зависит от особой манеры мастера говорить одни и те же вещи. Наконец-то я понял, что такое стиль в живописи! Это приемы, которые позволяют вызвать в душе зрителя то или иное впечатление: светотень, рисунок и колорит. Выбор красок, способ наложения их кистью, распределение теней, проработка мелочей – все это работает на стиль.

Удастся ли мне добиться собственного стиля моих картин? Не одного лишь сюжета, который тронул бы воображение: я пока и этого не нашел, так, развлекаюсь, малюю пейзажи! – но создать запоминающийся образ себя, как бы незримо стоящего у полотна, вернее, за ним. Ведь стиль, кроме всего прочего, – это ощущение присутствия того или иного человека: созидателя, разрушителя, молящегося, влюбленного в жизнь…

Позади офортов Серджио стоит человек обреченный.

Его офорты – приблизительные копии Пиранези, выполненные с поразительным мастерством. Однако величавые, нестрашные развалины древности, кои запечатлевал Пиранези, мой новый друг населяет другими людьми, не теми, что изображал его кумир. В развалинах храма Сивиллы в Тиволи два негодяя распинают на кресте какого-то мученика. У подножия арки Константина режутся в кости бесы, на ступеньках Пантеона расположились на отдых прокаженные, сняв свои колпаки и отложив колокольчики, а возле гробницы Цецилии Метеллы целуется пара, но, приглядевшись, мы видим, что это два полуразложившихся трупа, чьи кости едва прикрыты остатками плоти.

Помню, как мы смотрели друг на друга впервые – с особым вниманием, тщательно, тем бесстыдным, почти навязчивым взглядом, которым могут обладать только художники. Не обменявшись еще ни словом, мы оба уже знали, что встретили собрата по ремеслу.

Нет, это было не у решетки, возле которой состоялся достопамятный бой: это было в трех или четырех кварталах оттуда, в маленькой, но поместительной квартирке, где жил Серджио. Почуяв по состоянию своего побитого тела, в каком может находиться мое, он зазвал меня к себе: перевязать кровоподтеки. Я согласился, влекомый желанием получше узнать моего соперника.

Но вместо того, чтобы смотреть на наши раны, мы предались взаимному созерцанию, впоследствии признавшись, что нами разом овладело одно и то же желание: написать портрет другого.

Глядя на Серджио, я понял, что нам лучше не являться пред очи прекрасной Антонеллы вместе, ибо юноша был поразительно, устрашающе красив. Каждая черта его дышала совершенством и обличала щедрость богов, сотворивших такое дивное существо. Правда, подбородок его показался мне по-детски мягок, находясь в некоем противоречии с мужественной лепкой всех остальных черт, однако эта слабость сообщала чертам Серджио невыразимое очарование, которое так привлекает женщин, ибо они равно тянутся и к силе, и к слабости. Да и кто бы думал о его подбородке, глядя в его глаза!

Столь же глубокие, как у Антонеллы, они почти всегда были подернуты мрачной, почти трагической дымкой, и тем более потрясающее впечатление производила улыбка Серджио, когда она заставляла его глаза блестеть. У меня руки чесались взяться за кисть и краски, хоть бы за уголь, но в то же время я ощущал странную тревогу рядом с этим человеком, который вдруг сделался близок и дорог душе моей, словно брат, хотя я должен был бы проклинать его. Но разве могла Антонелла обратить свой взор на меня, когда у нее был Серджио! Поэтому я почти мгновенно смирился с безнадежностью своей любви. Это было нечто сродное тому чувству обреченности, кое испытывает великолепный пловец, когда оказывается застигнут огромной, свирепой, крутящейся волной, которую не в силах одолеть ни одно живое существо. Он видит, что побежден, пытается плыть – но невольно смиряется с поражением, потому что неизбежность смерти вдруг осеняет его прозрением.

Странная слабость непротивления овладела мною. И прозрение продолжало донимать ненужной болью… Помню, именно тогда я впервые ощутил, что за плечами у Серджио словно бы распростерты два черных крыла. Этот человек, понял я, принесет несчастье всем, кого он примет в сердце свое, кого полюбит или назовет другом. А первой жертвой будет Антонелла, потому что он любит ее больше жизни.

Антонелла! Чего бы я только не сделал, чтобы освободить ее от грядущей муки, которая – я заранее знал это! – ждет ее от Серджио.

И почти тотчас понял, что надо для этого сделать. Надо занять в его сердце место ближайшего друга!

Тогда часть горя, предназначенного Антонелле, достанется мне.

16 декабря

Сегодня выяснилось, что место лучшего друга в сердце Серджио занято.

Только что я воротился после самого удивительного знакомства, коим всецело обязан молодому римлянину. Мой Сальваторе Андреич, последнее время как бы отвративший от меня, язычника и поклонника античных развалин, свое католическое сердце, сегодня не знает, с какого боку ко мне подступить и каким ласковым словом назвать. Ведь я познакомился с самым настоящим кардиналом! Имя его – отец Филиппо Фарнезе.

Он – тот самый человек, которого страшится Антонелла и которого боготворит Серджио… Взглянув, я понял обоих. Эта величавая фигура в красном (узнал нынче, что в 1244 году папа Иннокентий IV даровал кардиналам этот цвет для того, чтобы они всегда были готовы пролить свою кровь, защищая церковь) впечатляет настолько, что трудно даже смириться, что он всего лишь кардинал-диакон (сей чин, пожалуй, низший в когорте 70 – по числу учеников Иисуса Христа – кардиналов: священников, епископов, камерленго, виче-канчельери и проч.). Отец Филиппо должен быть по меньшей мере кардиналом-епископом, одним из тех шести высших чинов, кои именуются по управляемой ими области: Порто, Альбано, Сабина, Фраскати, Палестрина и Веллетри. Да и в роли кардинала-камерленго, практически главной фигуры после папы, даже и в качестве самого наместника Господа на земле он смотрелся бы отменно – с этой своей величавой осанкой и благородным, внушительным лицом.

Тотчас видно, что отец Филиппо некогда был необычайно красив, и я, признаюсь, вполне понял покойную матушку Серджио, которая оставалась его духовной дочерью и в Солерно, где в прежние годы служил отец Филиппо, и потом в Риме, куда был он переведен по долгу своему и куда синьора Порта (такова фамилия Серджио) последовала за своим идолом, на пороге смерти оставив сына на его попечение.

Я уже успел узнать, что роль fratorne[10] в средних римских семьях очень велика. Молодому человеку, если он не наследует купеческое дело или огромное состояние и не хочет идти в военную службу, здесь негде приложить силы, он не может выбрать себе положение в обществе, жениться, а fratorne одним словом способен извлечь юношу из состояния этой безысходности, дав ему место какого-нибудь секретаря или чиновника в Ватикане с жалованьем не менее чем шесть тысяч скудо в месяц. Однако Серджио предпочитает любить Антонеллу, заниматься искусством и жить на некий пенсион, щедро предоставляемый ему богатым fratorne по имени отец Филиппо.

Чудится, нет ничего, что он не сделал бы ради Серджио! Этот человек, лишенный возможности иметь законного сына, всю любовь своего сердца перенес на сына духовного.

Видимо, долгие годы общения и взаимной расположенности сделали лица моего нового друга и его наставника весьма схожими. Правда, в чертах Серджио еще жива полудетская мягкость и некоторая неопределенность, в то время как жизнь придала лику отца Филиппо сухость и четкость: оно чудится словно бы изваянным многовековой традицией служения Христу. Однако разрез глаз с чуть опущенными внешними уголками делает их сходство разительным. Впрочем, это обычный разрез глаз для римлянина, и когда появился монсиньор Джироламо, я в этом убедился вновь…

Нет, о знакомстве с ним напишу позже, ибо оно было той ложкой дегтя, которую внезапно подлили в бочку меда, изрядно его подпортив, как и следует быть. Признаюсь, писать о нем мне вовсе не хочется. Вернусь лучше к отцу Филиппо.

Антонелла ревнует к нему Серджио, который любит этого необыкновенного человека, будто родного отца. Но она никогда не видела отца Филиппо вблизи. Антонелле как женщине не дано участвовать в приватной беседе с ним, внимать его суждениям, таким простым, доходчивым и человечным:

– Итальянец обожает Бога теми же струнами своего сердца, которыми он боготворит свою возлюбленную. Однако в этой любви заключена немалая доля страха. Бог для нас – это и отец, и судия, и первопричина всего – не только окружающего мира, но и всех наших чувств.

– Любовь – от Бога… – пробормотал Серджио.

Отец Филиппо взглянул на меня искоса:

– Здесь молодежь до тридцати лет живет исключительно чувствами. Для них любовные горести – это корь души. Корью надо переболеть чем раньше, чем лучше. Я же говорю, – он наставительно воздел палец, – о высшем проявлении любви!

Тут я решил показать свою образованность и поведал о восхищении, кое вызвало у меня созерцание скульптурной группы Бернини «Экстаз святой Терезы», виденной в церкви Санта-Мария делла Виктория. Святая изображена в экстазе божественной и в то же время такой естественной любви: этот прелестный юный ангел со стрелой в руке как будто хочет обнажить ей грудь, чтобы пронзить сердце. А как он смотрит на измученную любовью женщину!

– Какое божественное искусство! – пылко воскликнул я. – Какое сладострастие!

Отец Филиппо слегка качнул головой, и в чертах его появилась печаль.

– Какая жалость, – сказал он негромко, – что эти статуи легко могут вызвать мысль о мирской любви!

Я заметно смутился тем, что позабыл, с кем общаюсь. Отец Филиппо мгновенно почувствовал мою неловкость.

До сей поры мы стояли; теперь же он предложил нам присесть, сам опустился в глубокое кресло, и тон беседы мгновенно переменился: она сделалась приятной, светской, дружеской. Не могу вообразить себя в такой беседе с нашим отцом Алексием! Уж его-то щекастое лицо, обрамленное окладистой, ухоженной бородой, нимало не напоминает лицо подвижника и аскета. Сразу скажешь, что отец Алексий более всего ценит чревоугодие и с великой охотою попущает всем своим мирским слабостям. Заботы паствы волнуют его чрезвычайно мало, вот пожертвования на благо прихода – дело совсем другое! А послушаешь его, так и вовсе уши вянут. Косноязычные пересказы слова Божия, под коими наш приходский «падре» пытается скрыть неразвитость мыслительную и убогость духовную!

Отец Филиппо отнесся ко мне с истинно отеческим интересом и радушием – конечно, прежде всего потому, что меня привел и рекомендовал Серджио. И заговорил именно о том, что волновало меня более всего: о живописи.

– Я наслышан хвалебных отзывов о ваших этюдах, – сказал он, делая мягкий жест в сторону Серджио и показывая, что эти отзывы принадлежат именно ему. – Сын мой говорил, что вам удается передать сходство лиц с необыкновенной, поразительной точностью. Это замечательно. Знаете ли вы, что в XV веке, если хотели похвалить художника, его называли «обезьяной природы»: художник мечтал быть только верным зеркалом, копиистом. А вы считаете ли себя «обезьяной природы»?

– Да, конечно, первым достоинством молодого художника является умение точно копировать то, что он видит, будь то голова молодой девушки или рука скелета, – неуверенно проговорил я. – Овладев этой способностью, можно в конце концов точно скопировать и то, что создало воображение художника, если, конечно, душа подскажет ему удачный сюжет.

– А ваша душа что подсказывает вам? – поинтересовался отец Филиппо.

Я замялся. Рассказывал ли ему Серджио о моих намерениях? Во время наших с ним бесед мы взахлеб делились своими честолюбивыми планами. И я говорил о желании изобразить древнейшую пору Рима, причем на фоне величавых античных сооружений должны быть запечатлены величайшие из людей, прославившие сей город, от Энея и Рема до Юлия Цезаря и Марка Аврелия. Но мне показалось не вполне уместно прославление языческих героев в этом храме католического благочестия, в присутствии почтенного прелата, и я пробормотал что-то вроде:

– Мне бы хотелось изобразить собрание людей мудрых и многоопытных, причем это будут не вымышленные, а действительно существовавшие мужи, однако жившие в самые разные эпохи.

– Понимаю, – серьезно взглянул на меня Филиппо, и видно было, что он действительно понял мой замысел. – Некогда один богатый старик по имени Джованни Франческо Лодовико заказал Корреджо картину, изображающую святейшую Мадонну со Спасителем на руках. Он захотел, чтобы вокруг трона Марии стояли все три его, заказчика, святых покровителя: святой Иоанн Креститель, святой Франциск и святой Людовик, король Франции. Меня всегда разбирало любопытство: о чем могут разговаривать эти лица, которых в действительной жизни разделяло столько веков? То есть вам, когда вы станете обдумывать свое будущее полотно, надобно подумать об идее, которая объединит всех ваших персонажей, чтобы сразу было видно: эти люди, жившие средь разных эпох, не случайной волей собраны на картине, а неким вышним произволением, давшим знак художнику… Что вы так смотрите на меня, сын мой? – Отец Филиппо слегка усмехнулся. – Я что-то сказал не так?

Я только и мог, что покачал головой, пораженный тем, как ухитрился этот человек, знакомый мне какой-нибудь час, столь точно угадать мои мысли. Но странная немота сковала меня, я стеснялся выразить свое восхищение и только нервически кивал.

– Наверное, это будет напоминать колоду для игры в тарокк[11], – пришел мне на помощь Серджио, решив шуткою снять опутавшую меня застенчивость. – Не так ли, отец мой?

– А кто исполнит роль папессы Иоанны? – лукаво пробормотал отец Филиппо. – Какая-нибудь Фрина?

Я не смог удержаться – спросил, что это за карты такие?

Мне было рассказано, что для игры в тарокк нужна особенная колода из 52 карт, причем каждая величиной с три обычные карты. В них имеются четыре масти: bastone, danari, spade, coppe – с изображением жезлов, монет, шпаг и кубков. Особенно замечательны карты для игры в тарокк тем, что в них много старших фигур: они представляют скомороха, императрицу, императора, влюбленного, правосудие, отшельника, Фортуну, силу, повешенного, смерть, воздержание, дьявола и так далее, но главное – самых разных римских пап, а в их числе – пресловутую папессу Иоанну!

Заметив мой неподдельный интерес, отец Филиппо достал одну такую нераспечатанную колоду и вручил мне – как подарок. Надо ли говорить, что я тотчас раскрыл карты и нашел Иоанну?

Ничего женственного, тем паче напоминающего роковую красавицу, в ней не нашлось. Папа да и папа: не поймешь, мужчина это или женщина.

Поймав мой любопытствующий взгляд, отец Филиппо кивнул со своей тонкой улыбкою:

– Да, не правда ли? Нет большой разницы между лицом нежного восемнадцатилетнего юноши и лицом какой-нибудь молодой еще, но сильной женщины с характером решительным и смелым. Люди вполне могли впасть в заблуждение, особенно если дама давала себе труд подгримироваться. Предчувствую ваш дальнейший вопрос: каким образом Иоанна могла проникнуть в Ватикан? Она была немка (по имени Гильберта), а в те времена, в 853–855 годах, Рим находился под властью германского императора. Он и назначал папу. Остается только гадать, каким образом могла Гильберта улестить императора и получить этот пост. Но я лично предполагаю иное. Я предполагаю, что она убила истинного кандидата на святейший престол и обманом заняла его место, упорствуя в своем поистине дьявольском тщеславии и честолюбии, как упорствует в нем всякая женщина.

– Всякая женщина в той или иной степени всегда Иродиада, Мессалина, Далила, леди Макбет… Словом, чудовище! – послышался вдруг голос, настолько мрачный и безжизненный, что если бы я взялся нарисовать его, то брал бы только самый тусклый, мертвенный, безо всяких оттенков черный цвет.

Серджио заметно передернулся и неприветливо взглянул на вошедшего монсеньора[12] лет двадцати пяти. Держался он с большой пышностью и величием. По сравнению с великодушной простотою отца Филиппо это выглядело смешным.

– Ты, как всегда, преувеличиваешь, Джироламо, – заметил хозяин, представляя нам еще одного своего духовного сына и воспитанника, синьора Маскерони.

– Все эти россказни о папессе Иоанне не что иное, как бред, позорящий святую церковь, – снова начал синьор Джироламо, окидывая меня своим мрачным взором с таким видом, словно это именно я распространял упомянутые россказни.

– О, мой дорогой, – засмеялся отец Филиппо, – общеизвестно, что один святой, уж не припомню, кто именно, был возведен в сей ранг потому, что, придя как-то к одному обжоре, – а дело, надобно сказать, было в пятницу, в постный день, – увидел на столе жареных жаворонков и тотчас же возвратил им жизнь: они вылетели в окошко, и согрешить оказалось невозможным. Другой святой был причислен к лику праведных за то, что превратил каплуна в карпа. Возможно, ты полагаешь, что и эти истории чернят святой престол?

Джироламо пробормотал что-то, очень напоминающее согласие.

Серджио глянул на него, тая усмешку.

Именно тогда, исподтишка наблюдая за ними, я и обратил внимание на этот характерный разрез глаз, делающий всех троих моих новых знакомых чем-то неуловимо похожими, хотя более несхожих людей, чем Джироламо и Серджио, невозможно было представить.

Один – живая красота юности, освещенной счастьем. Другой – одно сплошное желание задернуть все шторы и занавеси, повешенные на всех в мире окнах, чтобы заслонить путь солнечному свету. Они оба были как свет и тень, между которыми художник провел резкую грань – отца Филиппо, который взирал на того и другого с одинаковой любовью и дружелюбием.

Вообще же Джироламо с первого взгляда почему-то показался мне поразительно похожим на тициановский портрет Ипполита Риминальди, который я успел мельком увидеть по Флоренции и отчего-то никак не мог забыть: с этой его опасной, жесткой, курчавой бородкой, обливающей челюсти и оставляющей голым пространство ниже губ, и с этими тонкими, тщательно подбритыми усиками. Особенно пугающее впечатление произвел на меня завиток черных, жестких волос на лбу, словно краткое слово угрозы.

Отца Филиппо их взаимная неприязнь явно забавляла. Он обратился ко мне своим мягким голосом:

– Возможно, вы уже успели заметить, что всякий молодой итальянец является рабом той страсти, которая владеет им в данный миг? Он ею всецело поглощен. Кроме врага, к которому он пылает ненавистью, или возлюбленной, которую он обожает, он никого не видит и порою забывает о простейших приличиях.

Насмешка была слишком откровенной, чтобы ее можно было не заметить.

Серджио покраснел как маков цвет, сразу сделавшись еще моложе, а Джироламо дернул уголком губ и своим черным, тусклым голосом изрек:

– У молодых итальянцев есть еще одна страсть – любовь к Господу. Правда, не все одержимы набожностью, некоторые обращаются к нему лишь с просьбами в минуты высшего отчаяния, забывая в другое время.

Правую руку он с негодованием стиснул в кулак, словно грозя незримому врагу, и я вдруг увидел, что костяшки пальцев содраны до кровавой коросты. Кое-где она начала подживать, а кое-где еще оставалась. То же самое было на моей правой руке – с той самой ночи, когда кулак мой с силой встретился с кулаком человека, напавшего на Серджио!

Я невольно поглядел на свою руку, и Джироламо заметил это. Осекся.

В ту же минуту отворилась дверь и заглянул служка с каким-то делом к отцу Филиппо. Серджио подскочил с таким видимым облегчением, что хозяин не стал его задерживать и отпустил с ласковой улыбкой, осенив благословением и дав на прощание поцеловать свой перстень. То же ожидало и меня.

Серджио выскочил вон, я последовал примеру своего друга, однако на прощание не удержался: с вызовом посмотрел на Джироламо.

Ужасен был ответный взгляд его темных глаз: точно гвоздь забил он мне в лоб! Однако смотрел он с вызовом, как бы признав правоту моей догадки.

Я ничего не сказал Серджио. Возможно, я ошибся и руку свою поганец Джироламо раскровенил в другом месте, без моей подмоги?

Ну и очень жаль, когда так!

Россия, Нижний Новгород, наши дни

Всю жизнь, сколько себя помнила, Тоня слышала, что очень похожа на мать. Та любила усадить дочку рядом с собой перед зеркалом и внимательнейшим образом начать сравнивать их носы, глаза, лбы, губы и уши, приговаривая при этом: «Ты моя, совершенно моя деточка, ну ни одной, ни единой черты в тебе нету этого поганца!»

Иной раз Тоне становилось обидно: хоть бы одну-разъединую черту найти в себе от человека, бывшего ее отцом. Пока же все, что она об отце знала, – это его имя: в свидетельстве о рождении было написано, что она – Антонина Никитична. Имя и отчество свои она терпеть не могла – старорежимные какие-то. «Ну почему меня так зовут? – не уставала ныть в детстве. – Ну почему я не Марина, как ты, не Юлия, как бабушка, не Анастасия, как тетя Ася? Зачем ты меня так назвала?!» И как-то раз выведенная из себя мама сердито буркнула: «Назвала, как хотел твой отец!»

Очень мило… Она с ним даже не встречалась никогда, а имя это должна носить!

Тоня уже выходила замуж, когда увидела отца в первый раз. Правда, не воочию, а на фотографии. Она что-то искала в книжном шкафу, и шатко сложенные книжки и журналы вдруг обрушились на нее бурным потоком. И откуда-то выпал конверт без марки и надписи. Заглянув туда, Тоня обнаружила фотографию молодого мужчины с напряженной улыбкой и прищуренными темными глазами. Он был красив особенной, броской красотой молодой уверенности в себе – именно она, эта уверенность, и привлекала в нем, потому что губы были тонковаты и нос мясистый. И лоб узковат – если все по отдельности разглядывать. А с первого взгляда только и скажешь – ого какой!

«Может, это маманькина тайная любовь?» – хихикнула про себя Тоня и перевернула карточку.

Горло перехватило при виде аккуратной, словно бы по прописям выведенной, краткой надписи:

«Марине – моей любимой и единственной». А внизу вовсе уж каллиграфическим, бисерным почерком было начертано: «Никита Львович Леонтьев. Нижний Новгород, май 1985 года».

Не требовалось обладать суперлогическим мышлением, чтобы угадать, какой же это человек по имени Никита называл Тонину маму любимой и единственной за четыре месяца до рождения у нее дочери. Выходило, что Тоня держала в руках портрет собственного отца. И глядя на это победительное лицо со смешанным чувством неприязни и страха, она почему-то зло подумала: «Лучше бы ты оставил мне свою красивую фамилию, чем это дурацкое отчество! Лучше бы я была Леонтьева, чем Ладейникова!»

Потом какое-то время она приглядывалась к мужчинам возраста отца и такого типа, как он. Гадала: узнает ли при встрече? Каково это будет: подойти вдруг к «ого какому» брюнету преклонных лет и брякнуть: «Привет, папаня!»

Наверное, всякую безотцовщину рано или поздно начинают посещать такие вот бредовые мечтания…

Мама Тонина буквально через полгода после свадьбы дочери тоже вышла замуж и уехала с новым мужем не куда-нибудь, а на Сахалин. Личная жизнь у старшей Ладейниковой на сей раз сложилась более чем удачно, чего никак нельзя было сказать о Ладейниковой-младшей.

Когда Тоня с Виталиком разводились – со всеми классическими элементами развода, включая дикие, незабываемые взаимные оскорбления и шумную дележку имущества (о чем позже Тоня вспоминала с кошмарным стыдом, дивясь своему падению и утешаясь только тем, что не иначе бывшая свекровка, сущая ведьма, напустила на нее в то время какую-нибудь поганую порчу, чтобы уничтожить в душе Виталика последние сомнения), Тоня сообщила обо всем маме, когда развод свершился. Она отчего-то страшно боялась материнских упреков, однако Марина Анатольевна стойко снесла удар и сказала:

– Думаю, ты не только внешне похожа на меня, но и повторяешь во многом мою судьбу. Пусть это послужит тебе утешением. Все будет, все еще будет, ты мне поверь!

Тоня вспомнила взгляды, которыми обменивались мама и ее новый муж на своей свадьбе, вспомнила, каким счастьем звенел ее голос, когда в разговоре всплывало его имя, – и почему-то успокоилась. Она привыкла всю жизнь верить маме. Ну правда, что, если они так похожи внешне – невозможно же не иметь и сходства в судьбе! Обе вышли замуж в 23 года. Обе через год развелись. У обеих остались дочери. Правда, Марина Анатольевна резко и бесповоротно порвала с Тониным отцом, папочка же Кати Ладейниковой (Тоня легла костьми, но и ей не позволила зваться Бараниной!) порою снова и снова начинал подбивать клинья к бывшей жене, намекая, что нехорошо ребенку расти без отца.

Хорошо, очень даже хорошо, это Тоня знала на опыте!

Короче говоря, слова матери запали-таки в душу, и она теперь все время смутно надеялась, что наконец-то и ей выпадет счастливая, счастливейшая встреча!

Сначала казалось, это должно произойти быстро, и Тоня ждала, почти с нетерпением вглядываясь во всех мужчин, которые пересекали ей путь. Потом ей стало не до ожидания. Катерина росла очень трудно: после года она вдруг практически перестала спать. Тоня моталась по двум работам, брала переводы еще и домой, прибегала вечером чуть живая, чтобы отпустить няню (решила лучше умереть, но не мучить ребенка яслями и садиком!) и заняться дочерью.

Иногда няня, поглядев в запавшие глаза Антонины, говорила: «Ну ладно, посижу еще полчасика, а ты пока поспи». Тоня, благодарная до слез, тащилась, заплетаясь ногами от усталости, в спальню, падала на кровать, ожидая, что сейчас сон рухнет на нее, как лавина в горах, но… зря ждала! Этот крошечный счастливый отрезок времени – полчаса! – вдруг наполнялся мучительным пульсом, бил, стучал в Тонины виски, вибрировал в голове: «Полчаса, тик-так… Всего полчаса, тик-так… А сколько минут уже прошло, тик-так?» Да и Катя пищала, капризничала в соседней комнате, звала маму, по которой соскучилась за день, и не желала больше ни минуты ждать общения с ней!

А ночью дочка не спала. Задремывала и тут же вскидывалась с легким хныканьем, которое протыкало зыбкую Тонину дремоту, как слишком толстая игла протыкает тонкую ткань и рвет ее. И так всю ночь, и так ночь за ночью, и сутки за сутками, неделю за неделей и месяц за месяцем…

«Это как-то связано с внутричерепным давлением, – говорили Тоне врачи, к которым она, конечно же, не раз обращалась. – У чувствительных, нервных детей в этом возрасте такое бывает. Вылечить? Лучше это дело перетерпеть, потому что опасно лечить: тут нужны сильные препараты, которые бьют по мозгу, так что как бы нам девочку интеллектуально навсегда не успокоить! Понимаете?»

А чего тут понимать? Или крикливая, но смышленая, умненькая, во всем остальном нормальная Катюшка – или смирненький сонливый дебильчик. Выбирайте, мамаша.

Мамаша выбрала. Что? Крикливую Катюшку, конечно!

Самое поганое состояло в том, что именно в это время Виталий от нее отступился. Именно в эту самую тяжелую пору Тониной жизни он решил взять строптивую бабу измором. Знал, как ей плохо, трудно, невыносимо, однако выдерживал характер и не приходил, не звонил, вообще уехал к матери в Москву – подальше от соблазна. Был уверен: в один прекрасный день вдруг раздастся звонок, на дисплее высветится надпись «Антонина» – и послышится ее молящий голос:

– Виталик, приезжай, я больше не могу без тебя!

Он прекрасно знал, что Тоня больше не может! Но до чего хотелось услышать вот этот драгоценный довесок: «Без тебя! Не могу без тебя!»

Однако вместо того, чтобы звонить в Москву, Тоня как-то раз среди ночи (спать-то все равно было невозможно!) позвонила в Южно-Сахалинск и спокойно (то есть она надеялась, что голос ее звучит спокойно) спросила:

– Мама, а тебе никогда не хотелось покончить жизнь самоубийством?

– Хотелось, – ответила Марина Анатольевна так невозмутимо, словно дочка звонила за десять тысяч верст спросить: «Мама, а тебе никогда не хотелось попробовать авокадо с креветками?» – Был такой момент, что до сих пор вспоминать страшно. Но у меня ведь была ты, я просто не могла представить, что ты останешься одна. Плачешь – а некому к тебе подойти, обнять, поцеловать, утешить. Разбила коленку – а никто не пожалеет. Понимаешь?

Тоня слушала безучастно. Если мама сейчас спохватится и начнет причитать, что, дескать, у тебя там происходит, ты с ума сошла, задавать такие вопросы, она просто бросит трубку… навеки.

Однако мамин голос звучал по-прежнему спокойно:

– Тоненький мой родной, все проходит. Ты понимаешь? Жить – это значит терпеть. Но все проходит. Ты меня слышишь?

– Слышу, – шепнула Тоня, дрожа губами.

– Я тебя целую.

– И я тебя.

Отключив телефон, она пошла в спальню и долго смотрела на разгулявшуюся Катюху. «Плачешь – а некому к тебе подойти, обнять, поцеловать, утешить. Разбила коленку – а никто не пожалеет…» Ей не хотелось подходить, целовать, утешать. Не хотелось жалеть никого, кроме себя! Но мама сказала – все проходит…

Неужели и у нее пройдет это острое желание умереть, чтобы выспаться наконец?!

Смешно, конечно, однако мама оказалась права. Да, минуло немало тяжких дней, но в конце концов все и впрямь избылось: Катерина выздоровела, а Виталик приполз мириться с крупной суммой денег, после чего был в очередной раз выставлен вон. А Тоня взяла его деньги (не для себя – для дочери!), постепенно успокоилась, выспалась – и снова вернулась в свое привычное ожидание счастья.

Не сказать, что у нее не было мужчин! Почему? Были. Одни затрагивали душу, другие – только тело. Как-то раз даже аборт пришлось сделать от женатого человека. Но Тоня почему-то не решилась позвонить маме и спросить, а не было ли в ее жизни такого вот потрясающего совпадения: аборта от женатого человека? В конце концов, не обязательно, чтобы биографии мамы и дочки совпадали до таких мелких деталей!

Вообще говоря, одиночество ее не так уж тяготило, как принято считать: она вообще была по натуре замкнута, к тому же верила – должно же когда-нибудь сбыться мамино пророчество!

Честно говоря, в тот вечер в «Пикассо» Тоня уже было поверила, что оно вот-вот сбудется…

В общем-то, она не очень хорошо разглядела этого невысокого, худощавого человека, за столик которого ее подсадили. Поначалу Тоня на него даже не смотрела, держалась подчеркнуто независимо, даже надменно, чтоб не думал, что она пришла кадрить кого-нибудь, конкретно его. С другой стороны, за каким еще чертом может одинокая молодая женщина в предельно откровенном платье потащиться в ночной клуб? Тем паче что Тоня решила оторваться по максимуму, вдруг ощутив себя такой свободной (Катька у обманутого Витали, беспокоиться не о чем), такой удачливой (завтра вечером она поедет в Москву, а оттуда в Нант, на международный фестиваль фантастов, а это вам, товарищи, не кот начихал!), что твердо поверила: сегодня произойдет что-то особенное! Она пила обожаемый ирландскоий ликер «Saint Brendan’s Superior», похожий на самую вкусную в мире конфету, и ей море было по колено. Ну а уж когда увидела на сцене своего любимчика Сережу, стало совсем хорошо на душе.

Она слышала, будто Сергей подрабатывает в «Пикассо» и других ночных клубах, но никогда не видела его выступлений, – прежде всего потому, что в ночной клуб отправилась впервые в жизни.

Сергей, под томные стоны женской половины зала, извивался на сцене так, словно в его изящном теле не было ни одной, ну ни единой косточки, словно он и родился на свет вот таким – пе-ре-ли-ва-ю-щим-ся!

Тоня глядела на него во все глаза, и хоть стонать вроде бы не начала, но позволила себе немножко помечтать: а вдруг Сергей ее увидит да ка-ак пригласит танцевать! В перерыве между выступлениями. Или вовсе бросит к чертям свое шоу, спрыгнет со сцены и – прямиком к Антонине: на всех тренировках, дескать, только и мечтал, чтобы встретиться с вами, сударыня, вот этак, в приватной обстановке. А что вы, сударыня, старше меня на… хм-хм лет, так это мне, вообразите, до самой высокой лампочки! И они немедленно понесутся в вихре танго, и Тоня потрясет всех своей красотой, грацией и умением сексуально закидывать ножку на Сережино стройное бедро. Ну а потом распрекрасный обладатель этого самого бедра…

– Разрешите вас пригласить на танец?

Тоня даже испугалась такого грубого вторжения в свои сверкающие мечтания и, наверное, глянула на соседа, который уже приподнимался со стула, не больно-то приветливо, потому что он замер в неуклюжей позе:

– Или… извините, может быть, вы кого-то ждете?

У него были глаза цвета горького шоколада, почти как у Сергея, а может, это только казалось в полутьме?

Тоня оглянулась на сцену, где Сережина партнерша Женя как раз закидывала свою хорошенькую ножку на то самое бедро… и кивнула:

– Ну что ж! Танец так танец!

С первой же минуты выяснилось, что для этого человека танец был тем же, чем и для 98 процентов населения: более или менее ритмическим качанием на месте.

– У вас что-то случилось? – вскоре коснулся ее уха тихий шепот, и Тоня поежилась от приятной дрожи.

– Почему вы решили?

– Да у вас так плечи напряжены… – Его теплая ладонь осторожно поднялась с талии на голые лопатки. – Ого, сколько вы себе задачек задали! Невозможно все решить в одиночку, надо у кого-то подсказки спросить!

Как-то он странно выражался, Тоня даже с ритма сбилась.

– Было бы у кого спросить…

– Да неужели не у кого?

– Не-а.

– До чего докатился наш брат! – усмехнулся незнакомец и снова угодил ей прямо в ухо, и снова мурашки побежали по телу.

Ого! Он не просто вздыхает ей в ушко, но и касается его губами! Швыдкий какой… Главное дело, Тоня его даже не рассмотрела толком!

А кто тебе не давал? Вместо того чтобы, как дурочка, пялиться на Сереженьку, надо было разглядывать соседа. А вдруг он, к примеру, не женат?

Нет, это фантастика, конечно, но все-таки – а вдруг?

Между тем кавалер уже вовсю поглаживал Тоню по спинке, частенько-таки спускаясь ниже талии, вынуждая придвинуться к себе поближе, так что она вполне могла ощутить…

Ого!

Наверное, надо было отстраниться. Может быть, следовало оттолкнуть наглеца, но Тоня этого почему-то не сделала. Давно уже ей не было так хорошо и спокойно, давно уже она не ощущала к мужчине такого безоглядного доверия! Блаженное спокойствие сковало все тело, сделало его покорным, а потом овладело и душой и затуманило голову, так что Тоня даже не удивилась, когда в ответ на его шепот: «Здесь такая духота! Пойдем немножко подышим?» – безропотно позволила повести себя к двери, стараясь не смотреть на сцену. Почему-то ей было стыдно Сергея. Хотя он, наверное, так ее и не заметил.

…Первый раз они поцеловались в лифте. Потом мужчина помог Тоне снять пальто, быстро обнял и тут же, в прихожей, снова припал к ее рту. Потом они как ошалелые целовались, уже полулежа на диване, и он все норовил приподнять ее узенькое, обливающее тело платьице, да Тоня противилась. Почему-то целоваться с ним ей нравилось куда меньше, чем просто лежать в его объятиях, замерев и тихонько вдыхая его запах. Так бы и закрыла глаза, так бы и замурлыкала, так бы и забылась тихим счастливым сном на его коленях, а он бы покачивал ее, касался губами теплых волос на виске и чуть слышно напевал: «Как у котика-кота колыбелька золота…»

Тоня резко открыла глаза.

Мужчина осторожно разжал объятия, поднялся на ноги:

– Ух, даже в горле пересохло. Пойду перекурю это дело. А ты куришь?

Она покачала головой.

– Принести попить?

Снова качнула туда-сюда.

– Тогда я сейчас.

Он вышел.

Понятно. Пошел собраться перед решающим штурмом.

Тоня села, попыталась натянуть платье пониже, но это было все равно что вручную выпрямить Пизанскую башню.

Вот и настало время Ч. Или она сейчас останется у этого мужика ночевать – со всеми вытекающими последствиями, – или втихаря смоется. Отсюда видно, что дверь на кухню, где он курит, прикрыта: очевидно, чтобы даму не беспокоил дым.

Очень мило… Дверь, стало быть, прикрыта, хозяин не заметит, если гостья прокрадется в прихожую, где остались ее пальто и сумка, осторожненько откроет дверь и…

Вопрос: хочется ли ей уходить? Еще более сложный вопрос: хочется ли оставаться?

Тоня огляделась. Довольно убогая комнатушка. Что-то не чувствуется женской заботливой руки! Неужели он и правда не женат? Не хотелось бы разнежиться в его объятиях, а утром узнать, что пора бежать бегом, потому что благоверная вот-вот вернется с дачи (из командировки, из санатория, из роддома, с ночной попойки – нужное подчеркнуть!).

Опять огляделась. Все детали обстановки тают во мраке. Маленькая настольная лампочка освещает только краешек стола, стул да брошенный на спинку пиджак.

В пиджаке есть карманы. В нагрудном кармане мужчины носят паспорт. В паспорте…

Стараясь не думать дальше, потому что было стыдно, Тоня сунула руку в этот самый пресловутый карман, вытащила твердые корочки, раскрыла, сразу угодив на нужную страницу: где ставят отметки о заключении брака.

Пусто! Ничего себе! Он что, ни разу в жизни не был женат? Но ведь ему не меньше пятидесяти.

Господи… Она целовалась с ним, она живо интересовалась его семейным положением, – и это при том, что она даже не знает, как его зовут!

Тоня заглянула на первую страницу, прочла фамилию, посмотрела на фотографию…

Закрыла паспорт, сунула его на место и, не особенно таясь, двинулась в прихожую.

Теперь она понимала, почему ей гораздо больше хотелось посидеть у него на коленях, чем целоваться с ним. Теперь она понимала, почему чувствовала к нему такое ошеломляющее доверие.

А какое же еще чувство можно испытывать к своему родному отцу?!

И в эту минуту она услышала на кухне звук тяжело упавшего тела.

Россия, Нижний Новгород, наши дни

– Возьми их, к чертям, себе, эти баксы поганые, – сердито сказала Майя. – Мне до них и дотронуться противно!

– А если я их на рубли обменяю, будет не противно? – хихикнул Сергей.

Майя посмотрела задумчиво и уткнула носик в оранжевый воротник новой куртки. Куртка, знал Сергей, была дико дороженная, и хоть Майя по жизни явно не бедствовала, все же не больно-то пошвыряешься деньгами после таких покупок.

– Ладно, – сказала она, вздергивая голову с таким неприступным видом, как если бы сам Мисюк стоял сейчас перед нею на коленях и плакал горючими слезами, умоляя принять от него эти несчастные доллары в качестве добровольного пожертвования в фонд ветеранов бальных танцев. – Правда что – пошли в сберкассу, обменяем. С паршивой овцы хоть файф-о-клок, а чем добру пропадать, нехай пузо лопнет. Директор просил аренду пораньше заплатить, вот и пригодятся денежки.

Сергей тяжело вздохнул.

Да. Да! Аренда. Святое дело! Первым делом аренда и только потом зарплата ему и Майе. Если что-то останется…

– Ох, я замерзла! – Майя зябко поежилась. – Слушай, обменяй деньги сам, а? А я домой, погреюсь. Не забудь – сегодня в шесть детки в 102-й, в семь взрослые в 212-й. К шести я и подойду, возьму у тебя денежки и попробую выпросить аудиторию получше. Хотя вряд ли… Картину-то ту поганую в большом зале уже вывесили, но мне на нее и смотреть неохота. Ой, колотун! – Майя постукала ровненькими красивыми зубками. – Побежала я!

И, не дожидаясь ответа, легко полетела по тропочке мимо кованого забора садика Кулибина. А Сергей повернул к перекрестку: перейти на Ошару, где вот тут, в двух шагах, было отделение Сбербанка.

И уже взявшись за ручку двери, вспомнил, что паспорта-то у него нету… А в банковских обменниках с этим делом строго и сурово. Сергей однажды уже побывал в такой печальной ситуации!

Он растерянно оглянулся – и вдруг увидел, что чуть поодаль от крылечка топчется простоволосый чернявый парень в серой толстой куртке.

Теоретически валютные спекуляции запрещены и пресечены.

Но это только теоретически…

У этого парня или не у этого меняли они с Петром доллары, которыми с ними недавно расплатились на одном тихом корпоративе? Во всяком случае, на этом же самом месте. И все было чин чинарем, никаких подделок, никаких фальшивок. Петр тогда сказал, опасности проколоться на этом деле сейчас практически уже нет, потому что полиция всех менял наперечет знает.

Сергей поравнялся с парнем и слегка притормозил с самым безразличным видом. Однако у черноволосого был глаз наметанный:

– Поменять, что ли?

Сергей кивнул.

– Сколько у тебя?

– Сто.

– Баксы? Евро?

– Баксы.

– Я вообще-то уже уходить собрался, – скучным голосом сказал меняла. – А что, очень надо?

– Очень.

– Ладно, пошли, поменяемся по-быстрому. Только давай на почту зайдем, чтобы на улице не светиться!

Они вошли в почтовое отделение, расположенное рядом со Сбербанком.

Когда наступала пора платить за коммуналку, народищу на почте набивалось до стонов и охов, а сейчас было практически пусто.

– Садись, – меняла кивнул на лавку под окошком. – Давай посмотрим твои баксы. Настоящие?

– Нет, ночью нарисовал, – сердито буркнул Сергей, протягивая мисюковскую купюру.

Меняла принялся со знанием дела мять и крутить ее, щупая всякие там хитрые шероховатости. Сергея вдруг ожгло мгновенным испугом: а вдруг у Мисюка окажутся фальшивые доллары и этот прожженный деляга обнаружит подделку?

Во-первых, стыда не оберешься, а во-вторых, как бы не надавали за такое дело по физиономии…

Вдруг дверь, возле которой они сидели, распахнулась с таким напором, словно в нее собиралась ворваться группа захвата, вооруженная до зубов.

Ворвался, впрочем, всего один человек – безоружный, в длинном пальто, смуглый и злой.

– Та-ак… – рявкнул он, люто глядя на менялу. – Опять ты здесь, сука, козел траханый?

Тот убито молчал, уставившись на незнакомца и часто моргая.

«Всё-о-о… – тихо, покорно, обреченно протянул кто-то в Сережиной голове. – Мент. Из какого-нибудь там отдела по борьбе с валютными спекуляциями, или как их там зовут? Сейчас нас обоих повяжут…»

– А ты какого х… тут делаешь? – с тем же яростным выражением повернулся смуглый к Сергею. – Вон же рядом обменник в Сбербанке, какого черта сюда приперся? Дурят, дурят вашего брата, нет, охота же нарываться!

Он аж зажмурился, сокрушенный непроходимой Сережиной глупостью, и в этот миг меняла сделал неуловимое движение и сунул в Сережину ладонь свернутую зеленую бумажку. И зверски подмигнул. Тот с невероятным, незнаемым прежде проворством спрятал купюру в карман.

Все это произошло не то что за секунду, но просто-таки за какую-то ее долю! Так вот что такое, оказывается, ловкость рук – и никакого мошенства!

Теперь нет никаких доказательств, что Сережа доллары продавал, а черноволосый хотел их купить!

Мент в длинном пальто аж передернулся!

– Ишь, хитрые какие! – проворчал, зло ощерясь. – Если ты, педераст драный, еще раз тут появишься, я тебя сам раком поставлю, понял?

Он глянул на менялу с выражением такой жгучей ненависти, что у Сергея даже мурашки по спине пробежали. Если бы с ним кто-то говорил таким тоном… такими словами… да он бы убил, на хрен, этого человека, убил бы, и все, не поглядел бы, что перед ним полицейский или кто-то там еще!

А меняла – ничего. Зыркнул из-под бровей на смуглого, потом на Сергея – и опрометью вымелся из дверей почты.

– И ты – пошел вон, – презрительно бросил смуглый Сергею. – Понял? Вали, пока я добрый.

Коленки ощутимо подгибались, когда Сергей поднимался с лавки и вытаскивал себя из почтового отделения.

«А вдруг передумает? Догонит и арестует?»

Его аж в жар бросило от этой мысли.

Смуглый не передумал. Он взял Сергея за плечи и слегка подтолкнул в сторону Сбербанка.

– Вон туда иди в следующий раз. А попадешься мне еще…

Сергей на покорных, ватных ногах спустился с крыльца и побрел куда глаза глядят.

«Вот влип! Вот это влип, дурак! Слава богу, вывернулся!»

Руки были ледяные, даже кончики пальцев ломило. Сунулся в карман за перчатками и чуть не выронил доллары. Надо бы их во внутренний карман положить, еще не хватало сейчас потерять, вот номер будет!

Вытащил бумажку и только тут что-то почувствовал… что-то не то… она была какая-то другая, хотя в чем разница, Сергей ни за что не мог бы объяснить. Он и сам не знал, какое чувство вдруг заставило его развернуть купюру.

Развернул – и остановился, и какое-то время стоял столбом, недоверчиво глядя на серо-зеленую бумажку с портретом носатого дядьки в седых кудерьках и кружевном жабо. Дядьку звали Джордж Вашингтон, как свидетельствовала надпись меленькими буквами под его портретом. А бумажку, которую держал в руках Сергей, «звали», как свидетельствовала более крупная надпись, «One dollar». Один, стало быть.

То же самое подтверждала большая единица в левом углу купюры. Единица, выставленная Сергею…

Он повернулся так стремительно, что принужден был исполнить некий свивл, пытаясь удержаться на ногах. Рысью кинулся назад, к почтовому отделению. Ворвался в дверь, очумело уставился на лавку, на которой сидел рядом с менялой.

Правда что ловкость рук! Умудриться на глазах у мента сунуть лоху один доллар вместо сотни и уйти при своих интересах – это же надо быть таким ловкачом! Правда что – ловкость рук и никакого мошенства…

И вдруг его словно бы ожгло. Ожгло догадкой!

На глазах у мента?! У такого доброго мента? Да никакой это был не мент, никакой не полицейский – это был, конечно, подельник менялы!

Понятно, все понятно… Они работали в паре, выжидая, когда появится такой доверчивый лох с бараньими глазками и в клювике принесет им сто баксов. И вот он появился – молодой-красивый. Отдал деньги – и чуть ли еще спасибо не сказал, что его «отпустили». Опустили его, а не отпустили…

А Майе-то он что скажет?!

Они должны были встретиться на занятиях студии в шесть. Сейчас еще нет часу дня. Ого, сколько у тебя было времени сбегать домой, взять паспорт и толком поменять деньги. И даже если бы ты сделал это завтра, Майя же не убила бы тебя. А вот что она сделает теперь, еще неведомо.

Конечно, сразу заведет: «Вечно считаешь, что ты самый умный, даже со мной на занятиях вечно споришь, вечно ты все знаешь лучше меня, да я успела забыть столько, сколько ты знаешь! И вот, довыпендривался, пожалуйста! На самом деле ты – просто глупый мальчишка, которого надо пороть!»

А если Майя просто не поверит, что так случилось на самом деле? Решит, выдумал все, а баксы – прикарманил?

Да ну, она не подумает такого, она же знает Сергея уже десять лет, она его лучше всех на свете знает; наверное, даже лучше мамы!

А вдруг подумает?

Он зажмурился, прижал кулаки к глазам так, что заломило голову. Ужасно захотелось поскорее оказаться дома, подойти тихонько к маме, приласкаться, а она бы напела в ушко, мол, ты у меня самый лучший, самый красивый, самый ненаглядный мой ребеночек, и Сережа бы слушал и верил, что это правда, он один такой на свете, один-разъединственный, все его любят, все от него без ума, а значит, что бы он ни сделал, это будет самый лучший в мире поступок…

Вот-вот. Эти двое, которые его кинули, небось так же думают: какой хороший мальчик им попался, ну просто чудо, какой классный поступок он совершил, самый лучший в мире!

Нет, не появится он сегодня на занятиях! Поедет домой, немного очухается, возьмет концертную одежду: сегодня выступление в «Пикассо». Там встретится с Петром. У него всегда есть какие-то заначки. Может, даст в долг, пусть и под проценты. Или посоветует, у кого можно перехватить деньжат. Для приятелей Петра, которые захаживают в «Пикассо» чуть не каждый вечер, сто баксов – это такая мелкота, они за вечер в казино в десять раз больше просаживают. А Сергей им все отдаст! Каким угодно способом, может, не так скоро, но отдаст. Главное – получить эти деньги не позднее сегодняшнего вечера. Ну, завтрашнего в крайнем случае. Чтобы Майя ничего не успела подумать…

О господи, а как же быть с занятиями, с этими двумя школами, детской и взрослой?!

Да никак. Майя сейчас заявится во дворец, будет ждать Сергея, обнаружит, что все уже собрались, а его все нет, – и сама проведет уроки. И у детей, и у взрослых. Конечно, разозлится…

Да ладно, она не умеет злиться долго. Ну, накажет Сергея как-то, ну, зарплаты лишит на месяц, ну, отстранит от занятий. Это тяжело, конечно, но самое тяжелое было бы – увидеть однажды сомнение и подозрение в этих глазах, в которых раньше видел только безоглядную доверчивость и любовь. Вот этого уж точно будет не пережить!

Россия, Нижний Новгород, наши дни

– Интересно, поверила мне ваша тетя? – задумчиво спросила Тоня. – Кажется, не очень. И вообще, она меня осуждает… С другой стороны, это же кошмар – вляпаться в такую историю!

– Поверила, поверила, – успокаивающе усмехнулся Федор. – Иначе она вас просто не выпустила бы из дома и не успокоилась бы, пока не вызвала полицию. Тетя Люся такая поборница правопорядка, просто спасу нет.

– Ага-а, – обиженно протянула Тоня, – а откуда вы знаете, может, мы ушли, а она сейчас быстренько позвонила в полицию и уже пустила по нашему следу целую группу захвата!

Она опасливо оглянулась. И Федор оглянулся, что было сущей дуростью.

Никакой группы захвата, конечно, не было, хотя бы потому, что тетя Люся никуда не станет звонить. Тоня могла думать о ее реакции что угодно, но Федор-то видел, с каким выражением тетушка слушала сбивчивый рассказ странной гостьи (вернее, пленницы, если вспомнить, каким образом Тоня попала к ней в квартиру!). Это был оживший сериал, а тетя Люся, при всей своей внешней воинственности и безоглядной храбрости, была дама насквозь романтическая и на редкость доверчивая. Она бы и не в такое небось поверила, потому что жаждала необычайностей всей душой.

К тому же Тоня и в самом деле не врала. За это Федор мог ручаться. Слишком она потрясена тем, что случилось, и даже сейчас, пересказывая им, совершенно посторонним людям, эту историю, не просто пыталась оправдаться – снова переживала этот кошмар. Вот Федор и поверил.

Возможно, он и впрямь был «никаким психологом», по ярлыку одной рассвирепевшей педагогической дамы (что и послужило причиной увольнения из школы – как бы по собственному желанию, а на самом деле – потому что директриса, человек, в принципе, умный, просто не нашла в себе сил выстоять против озверелого педагогического коллектива, который возненавидел школьного психолога с тем же единодушным женским пылом, с каким возлюбил его в первые дни появления Федора в школе). Да, так вот, возможно, он был никаким психологом, но изобретательное вранье от невероятной правды мог отличить запросто.

Почему-то по жизни это было всегда, сколько он себя помнил. И именно благодаря этому своему свойству он сразу поверил, что во всех этих бреднях, нагромождаемых вокруг картины, во всем этом сонмище слухов есть что-то такое… истина есть! Он ни на миг не сомневался, что все невероятные события происходили в действительности. Но связаны они были не с какой-то там мистикой, вроде как в гоголевском «Портрете» или в «Портрете Дориана Грея» Оскара Уайльда, а с поступками совершенно конкретных людей.

Федор мог только догадываться о том, кто эти люди. Но, к сожалению, выяснить это точно, проверить свои догадки у него не было никакой возможности. Как сказал бы поэт, за древностию лет. Можно было только верить и предполагать.

Поездка в Италию, на которую он очень рассчитывал, ничего не дала. Да и что она могла дать? Ну, побывал на месте описываемых событий, ну, подышал, так сказать, тем самым воздухом… и то сомнительно, поскольку воздух в самом центре Рима за более чем двести лет изменился самым разительным образом – в основном благодаря бензиновым парам. Так все его догадки и предположения ими и остались.

Нет, все-таки нельзя сказать, что потратил время и деньги впустую! Хотя бы – или прежде всего? – потому, что решил возвращаться не прямым рейсом, а через Париж, и вот там-то, в аэропорту Шарль де Голль…

Он очень хотел сесть в самолете рядом с ней, но она этого явно не хотела. Понять, что Тоня изо всех сил старается держаться от него подальше, мог бы и менее проницательный человек. И не потому, что просто не обратила на Федора внимания или он ей не понравился. Особенно неотразимым Федор себя не считал, но женщин он все-таки привлекал, особенно когда хотел привлечь, а эту женщину – да, хотел. И не просто привлечь… И чувствовал, знал, не сомневался: между ними что-то промелькнуло, проскочило, что-то произошло с самого первого взгляда. И Тоня этого испугалась. Или чего-то другого. Испугалась, испугалась – у нее глаза были просто-таки до краев наполнены страхом…

Поэтому он и хотел оказаться с ней рядом, разговорить, успокоить, расположить к себе, может быть, проложить между ними какие-то мостки.

Ну ладно, сесть рядом в самолете не удалось, но, может, подойти к ней в аэропорту… Однако у Федора вытянулась физиономия, когда уже в Нижнем из толпы встречающих к Тоне вдруг кинулась девчоночка лет шести в смешной вязаной шапочке со множеством разноцветных помпончиков, которые качались туда-сюда, как цветы под ветром. Тоня обняла девочку, зацеловала. Дочка, понял Федор, увидев их лица.

Ну, дочка – это пустяки, то есть это даже хорошо, против наличия дочки он совершенно ничего не имел, но вот против того высокого, вальяжного парня с рыжей бородкой, который с хозяйским видом подошел, небрежно улыбнулся, небрежно приобнял Тоню…

Дальнейшее Федор досматривать не стал. Схватил такси и умчался из аэропорта, клацая зубами от ревности!

Откуда что взялось, вообще-то говоря?! Какое он имел право на эту ревность? Но вот – взялось, и право почему-то имел…

Уже довольно далеко от аэропорта, когда поднялись по Карповскому мосту и помчались по проспекту Гагарина, он маленько пришел в себя и начал соображать, какого же дурака свалял. Ну с чего он взял, что это был муж? Мало ли кто мог женщину встречать? Друг, товарищ и брат, например. Сосед, в конце концов. Да уж… Факт тот, что Тоня даже не оторвалась от девочки, когда этот красавчик к ней подошел, даже не повернулась в ответ на его похлопывания. Может, он и муж, но… может, нелюбимый? Может, вообще бывший?

Так что зря, пожалуй, Федор так уж взбрыкнул, будто его собственная жена начала на его глазах целоваться с другим. Зря… А главное, он был так ослеплен этой внезапной и совершенно неконтролируемой ревностью, что забыл про самое главное: про Тонин страх.

Кого или чего она так боялась в Париже? Почему Федор, человек совершенно незнакомый, тоже вызывал в ней страх? Перестала ли она бояться, оказавшись на родной земле?

Это он не узнал. За что и ел себя поедом!

Из аэропорта Федор сразу поехал домой, привел себя в порядок и сделал несколько звонков. Оказалось, он вернулся абсолютно вовремя, к самому открытию выставки. Надо было поспешить с пояснительными текстами. Сел за компьютер, внес в свои заметки правки, которые возникли после поездки в Италию, сверстал так, чтобы информация смотрелась хорошо и привлекала внимание, – ведь без нее мало кто что поймет в картине! Распечатал текст – и, забрав в гараже машину, поехал в Дом культуры, где его ждала одна из устроительниц выставки.

Картина была уже на месте. Ее хорошо повесили, хорошо подсветили, и хоть Федор знал, чудилось, каждый мазок, каждый штришок на ней, издалека мог отличить практически неотличимые следы работы реставраторов от оригинала, он все равно вдруг совершенно по-дурацки разволновался и ушел как мог быстро, едва лишь глянув в темные и в то же время такие светлые глаза Серджио. И, как всегда, подумал, что на картине, наверное, запечатлен не только Серджио, но и Антонелла. Судя по страничкам из дневника, это, скорее всего, глаза Антонеллы. Потому что Серджио погиб не один – Антонелла тоже, можно сказать, умерла. Своей смертью он убил и ее, душу ее убил. То, что Антонелла прожила потом еще много лет, родила сына Серджио и других детей, ровно ничего не значило, Федор это знал доподлинно: их все равно что похоронили в одной могиле, этих несчастных, счастливых, обезумевших влюбленных. И убийцы вместе зарывали яму, засыпали землей открытые, неподвижные, такие похожие глаза Серджио и Антонеллы…

Вообще он никогда не мог долго разглядывать эту картину, отчего-то не хватало сил. Да и зачем? Он знал ее, еще не видя, знал каждую фигуру на ней и каждую грань света и тени…

Простился с устроительницей выставки и поехал наконец-то к тете Люсе, которая небось уже заждалась любимого племянника. И подумал: как странно, что эту молодую женщину, которая так зацепила его душу, которую он нашел для того, чтобы потерять, – как странно, что ее тоже зовут Тоня. Антонина.

Итальянцы называли бы ее Антония или Антонелла…

И он понял, что весь этот день, даже когда был занят неотложным делом, все время думал о Тоне.

Как странно! Всю жизнь, с самой юности, с тех пор, как он в первый раз прочитал дневник Федора Ромадина, он думал, что ему суждено полюбить черноволосую смуглянку с необыкновенными карими глазами. Сколько таких красавиц встречалось на его пути, как пристально вглядывался он в их глаза – об этом только Федор знает. В Италии он вообще только и знал, что встречным девушкам в глаза заглядывал. Красивые девушки в Италии, ничего не скажешь. А уж глаза у них… Однако и там он ничего и никого не нашел, не дрогнуло сердце. А вот в Париже, в этом переполненном людьми аэропорту, когда поглядел в напряженные, странные, вспыхивающие мгновенной ослепительной улыбкой и тотчас меркнущие в тревоге глаза…

Это было неправильно! Глаза были серые, ну, темно-серые, но не карие ведь, не те, которые он всю жизнь искал!

Они были те самые, которые он искал всю жизнь.

День тянулся, а беспокойная тоска росла и росла, еле удавалось скрывать ее от тетушки, и, даже рассказывая о своей поездке, Федор не мог успокоиться. Вдруг ему пришло в голову, что найти Тоню хоть и трудно, но реально. Надо обратиться в «Агату Кристи» – он знал такое симпатичное сыскное частное бюро, им руководил друг детства, Дима Гуров. Можно попросить Диму приватно проверить списки пассажиров сегодняшней «Люфтганзы». Антонина – имя достаточно редкое, наверняка она в том списке будет одна, а даже если и нет, это все равно какой-то след.

Ну, найдет – а что скажет ей? «Девушка, давайте с вами познакомимся?» А вдруг тот рыжий и правда муж?

Тетя Люся убрала со стола и сказала, что ей нужно на полчасика отлучиться в домоуправление – перехватить управляющую, которая неуловима, но тете Люсе донесла подкупленная бухгалтерша, что начальница непременно придет в это время, чтобы получить зарплату, и ей можно будет наконец-то высказать без околичностей все, что накипело у жильцов второго подъезда относительно работы сей коммунальной службы.

– Ты меня дождись, – настрого велела тетя Люся. – Уйдешь – в жизни не прощу!

Такого Федор бы не пережил, конечно, а потому не стал спорить: прилег на диван, включив старый проигрыватель и поставив пластинку Вертинского.

Манит, звенит, зовет, поет дорога.Еще томит, еще пьянит весна,А жить уже осталось так немного,И на висках белеет седина.

Это была самая любимая – «Аравийская песня», от которой у Федора почему-то всегда теснило в горле, настолько, что он даже не мог петь ее, хотя вообще-то пел хорошо, и его часто просили что-нибудь исполнить в компаниях. И думал: почему она «Аравийская»? А бог знает. Но даже и в этом названии была красота и тайна, которым он поклонялся всю жизнь, как Федор Ромадин, как Серджио поклонялся…

И только сердце знает, мечтает и ждет,И вечно нас куда-то зовет —Туда, где улетает и тает печаль,Туда, где зацветает миндаль.

Внезапно в дверь позвонили. Неужели тетя Люся уже расправилась с начальницей домоуправления? Она же ушла каких-то десять минут назад.

Впрочем, от тетушки всего можно ожидать, с ней вообще ничему не стоит удивляться.

И сначала он даже не удивился, когда открыл дверь – и еле устоял на ногах, обнимая внезапно налетевшую на него испуганную девушку с темно-серыми глазами.

Это была Тоня.

Удивление пришло потом. Вернее, потрясение. Строго говоря, он и теперь не вполне очухался от этого потрясения, хотя все уже вроде бы разъяснилось, и он даже кое-что про Тоню узнал, про ее странную судьбу, и сейчас они вместе шли забирать из детского сада ее дочку Катерину, хотя бывший муж – бывший!!! – изо всех сил пытался навязать свои услуги. Но Тоня соскучилась по дочке, не хотела больше с ней расставаться. И бывшего мужа снова видеть не стремилась.

Федор на правах какого-никакого знакомца отправился ее проводить. Во-первых, надо было завершить странный разговор, начавшийся у тети Люси. А во-вторых…

И только сердце знает, мечтает и ждет,И вечно нас куда-то зовет —Туда, где улетает и тает печаль,Туда, где зацветает миндаль!

Из дневника Федора Ромадина, 1780 год

5 января, Рим

Я бываю у нее в доме, я представлен суровой Теодолинде, которая заменила Антонелле мать после преждевременной смерти той. Отец был убит какими-то разбойниками уже давно, Теодолинда – его дальняя родственница. Она показывала мне портреты родителей Антонеллы. Либо художник не обладал даром передать сходство, либо цветок сей расцвел на огородной грядке, настолько просты, бесцветны их лица. Или красота, необыкновенная, волнующая красота ее сообщена ее пламенной любовью, которой проникнуто ее сердце?

Конечно, Теодолинда содержит ее в строгости. Самая суровая мать, самый придирчивый отец не могли быть столь непреклонными, когда речь идет о самой малой шалости!

Взгляды Теодолинды на воспитание девушки немало схожи с теми, которые жили у нас в России еще совсем недавно даже в самых богатых и просвещенных классах.

– Нас, молодых итальянок, тем паче римлянок, не учат писать, – как-то раз обмолвилась, смеясь, Антонелла, – опасаясь, что мы начнем строчить любовные письма своим поклонникам. Нас и читать бы не учили, когда б не нужда читать молитвенники. Вы говорите на нашем языке, вы знаете по-французски – какое счастье, сударь! Учить римлянок иностранным языкам – это никому и в голову не пришло бы!

Однако же сама она изрядно знает французский – прежде всего благодаря одной престарелой даме, дальней родственнице Теодолинды, которая тоже находилась под присмотром сей важной матроны. Даму звали синьора Франческа, некогда она танцевала в балетных спектаклях в самом Париже. Именно она обучила Антонеллу искусству танца, в коем та, несомненно, превзошла наставницу. Даже и всем своим небольшим, но устойчивым состоянием Антонелла обязана щедрости синьоры Франчески. Но если бы Антонелле взбрело в голову пойти на сцену, она и сама составила бы себе состояние.

Разумеется, сие невозможно. Это воспринимается в Риме как богопротивное дело, однако суть прежде всего в том, что это не по нутру Серджио.

Все мысли ее – лишь о нем, о Серджио. Что бы он ни сделал, что бы ни сказал, как бы ни глянул – это заставляет ее любить его все сильнее и сильнее. Такова эта страстная натура: все странное, необычное, даже тягостное делает Серджио лишь привлекательнее в ее глазах.

Для меня общение с Антонеллой немыслимо без самой тесной дружбы с Серджио, ибо только близкому другу жениха своей воспитанницы Теодолинда могла бы открыть двери своего дома.

Я и стараюсь быть ему другом. Только другом, хотя чем дальше, тем больше вижу в нем врага. Один бог знает, как стыжусь я себя за эти мысли. Никто и никогда не узнает об этом. Лучше умереть. Чем признаться хоть кому-то, о чем я думаю порою: если бы не тот мой порыв, если бы не пришел на помощь Серджио в ту ночь нашего знакомства, Джироламо мог бы убить его! И тогда…

За эти гнусные, постыдные мысли я и сам заслуживаю быть убитым!

10 января

Сердце мое когда-нибудь разорвется при взгляде на них. Я люблю Серджио как брата, но не могу любить Антонеллу как сестру. Начал подумывать о том, что прервать сию сладостную муку можно только одним способом: покинуть Рим. И как можно скорее. Вопрос лишь в том, смогу ли я теперь жить вдали от этого города? «Лучше смерть, чем разлука с Римом. В Риме надо жить, в свете Рима!» Чудится, не Цицерон, а я сам изрек некогда – и продолжаю изрекать эти слова.

12 января

– Садитесь мотать со мною шелк, – сказала она.

Я повиновался. Она надела мне на руки моток, научила, как держать его, и взялась за работу.

Я едва не лишился сознания, когда тончайшие паутинки начали сновать туда-сюда по рукам моим. Кожа вдруг обрела странную чувствительность, кровь вся прилила к рукам. Да и сердце переселилось в ладони.

Она сидела, прилежно опустив глаза к клубку. Я блаженно зажмурился, и тотчас стало мниться, будто не шелковые нити снуют туда-сюда по моим рукам, а ее нежные пальцы, и не шелк это шелестит чуть слышно, а она затаенно шепчет, шепчет, шепчет мое имя…

Я открыл глаза. Она сидела по-прежнему потупившись, руки были заняты клубком, а не моими руками, а губы… ее губы, похожие на цветок, и впрямь шевелились!

Она что-то шептала. Что?

Я вгляделся – и не зрением, не слухом, нет, сердцем своим болящим различил едва слышное, вовсе даже не слышное:

– Серджио… Серджио…

– Антонелла! – Голос Теодолинды ударил, словно гром с ясного неба, и клубок выпал из задрожавших рук, и я едва не сронил моток, когда бросился его поднимать. – Ты навиваешь нить слишком слабо!

Я подал Антонелле убежавший клубок. Губы ее дрожали, в глазах плескался испуг: она еще не вполне пришла в себя от резкого окрика, она была мыслями с ним, со своим возлюбленным, и по-прежнему туманила ее чело эта забота: «Где Серджио? Что с ним?»

Да, он не приходит уже который день…

– Синьор Теодоро, – обратилась ко мне Теодолинда, желая, видимо, отвлечь Антонеллу от печальных мыслей, – мы знакомы с вами уже довольно долгое время, однако знаем о вас по-прежнему мало. Соблаговолите сказать, отчего вы до сих пор не женаты?

Я покосился на Антонеллу. По ее виду всякий тотчас сказал бы, что мысли ее далеки отсюда, и уж точно не мною заняты они! Невыносимая тоска пронзила мне сердце:

– Брак – вещь для меня совершенно невозможная. Я… болен, неизлечимо болен!

Ресницы Антонеллы не дрогнули. Я не существовал для нее – ни живой, ни мертвый. Напрасна была моя вызывающая ложь. А впрочем, это правда. Я и в самом деле болен – своей любовью к ней.

– Ах, – всполошилась Теодолинда, – неужто у вас больные легкие?! Многие ищут в нашей благословенной стране исцеления для своих хворей. Но, дорогой синьор, лучше бы вам отправиться на юг, в Риме зимою так холодно!

Если бы мне сказали: ты умрешь завтра, если не уедешь из Рима, – я не тронулся бы с места. Если бы мне сказали: ты умрешь через минуту, если не перестанешь смотреть на Антонеллу, – я не отвел бы глаза.

А она на меня так больше и не взглянула.

И Серджио не пришел…

15 января

Что-то происходит, чего я не могу понять. Серджио начал меня избегать. Прекращал разговоры неожиданно, задумывался, был порою груб, а на просьбу мою еще раз свести меня с отцом Филиппо буркнул нечто, граничащее с оскорблением, и ушел.

Понять не могу, что такое вкралось в нашу дружбу. Может быть, он догадался о моей любви к Антонелле и теперь исполнился ко мне презрением? В самом деле, нужно быть законченным негодяем, чтобы позволить себе подобное по отношению к нареченной невесте своего друга! И я этот негодяй – я… Прочь из Рима. Завтра же еду вон!

17 января

Нынче как бы мимоходом заглянул к Антонелле. Лицо показалось мне осунувшимся, побледневшим, я заметил следы недавних слез. Но… una bellezza sfolgorante! Никого нет краше ее в целом свете!

Обменялись учтивыми фразами, и Антонелла вдруг пожелала, чтобы нам подали бокалы доброго вина, хорошего, самого лучшего! Теодолинда позвонила, призывая служанку, однако на звонок никто не явился.

Ворча, Теодолинда вышла, и Антонелла подалась ко мне так стремительно, что я отпрянул, будто последний дурак.

С силой, которой я не ожидал встретить в ее нежных пальцах, она схватила меня за руку:

– Когда вы в последний раз видели Серджио? Говорите скорей!

От растерянности я промямлил что-то нечленораздельное, пытаясь лихорадочно припомнить, когда же это было. Да ведь не менее чем неделю назад! Так я и сказал.

– Вы в ссоре? – спросила она быстрым шепотом.

– Клянусь, что нет! – пылко ответствовал я, однако совесть не была вполне чиста. Я-то нет, не в ссоре, а он? Вдруг он все понял и решил порвать со мной? Но тогда отчего покинута Антонелла?

– Вы состоите в заговоре с Теодолиндой? – яростно прошипела она. – Клянусь, что ее замыслы противны мне! Я лучше постригусь в монахини, чем выйду за вас!

Ежели бы сейчас в гостиную ворвался некогда побитый мною синьор Джироламо Маскерони (коего, к счастию своему, я после нашей встречи у отца Филиппо не видывал ни разу), я не был бы изумлен и поражен сильнее.

– Знаю, что это вполне в русле замыслов этого лицемера, отца Филиппо! – продолжала Антонелла, почти не владея собой от ненависти ко мне. – Он готов на все, чтобы разлучить нас и окончательно подчинить Серджио своему пагубному влиянию. В вас он видит превосходное орудие для сей цели.

Кажется, напавший на меня столбняк не убедил прекрасную девушку, что я вообще не понимаю, о чем идет речь.

– Не лгите мне! – почти выкрикнула она (хоть я молчал как рыба!). – Теодолинда все разболтала мне. К ней приходил посланец падре, синьор Маскерони. Тоже его духовный сын, однако он лучше отца Филиппо, потому что не притворяется, не изображает из себя агнца Божия. Он прямо сказал мне, что падре чрезвычайно недоволен Серджио – прежде всего тем, что тот намерен погубить мою жизнь. «Антонелла достойна лучшей доли, чем быть женою нищего художника, – говорит отец Филиппо. – Они были бы прекрасной парой с богатым молодым синьором russo! Антонелла получила бы богатого супруга, русский – красавицу жену, а пресвятая католическая церковь – нового прихожанина, потому что, конечно же, и думать нечего, чтобы римлянка, католичка вышла замуж по богопротивному обряду chiesa ortodossa!»[13]

Дар речи начал потихоньку возвращаться ко мне – правда, еще очень неуверенно. Уж и не знаю, что можно было понять из моих бессвязных, косноязычных оправданий, ведь сердце мое целиком и полностью было согласно с отцом и Джироламо! Но когда я поклялся именем Господа, что ничего не знал и не ведал о нашем грядущем бракосочетании (мечты ведь не могут считаться достоверным знанием!), она вроде бы поверила.

– В таком случае эти разговоры дошли до Серджио и он решил пожертвовать собой ради меня. О нет… – Глаза ее вдруг расширились, и смотреть в них мне стало невозможно, невыносимо, смертельно. – Наверняка они сказали ему, что вы уже просили моей руки! Наверняка он убежден, что я готова дать согласие, а ведь мне лучше взять в руки ядовитую змею, чем дотронуться до вас!

Этого ей говорить уже не следовало. Я задохнулся.

– Конечно, конечно, это было именно так, – воскликнула Антонелла, уже не заботясь о секретности нашей беседы. – Иначе почему Серджио во время нашего последнего свидания вел себя так, словно я прокаженная, к которой ему омерзительно прикоснуться? Он стоял у ограды, словно мертвец. Я напрасно молила, плакала, пыталась его поцеловать – он был нем и безгласен. А потом ушел, бросив только одно слово: «Прощай!»

В это мгновение в дверях возникла раскрасневшаяся Теодолинда. В руках она держала поднос, на котором так и плясали фьяска[14] и бокалы. Видимо, Теодолинда была совершенно вне себя, потому что принесла закупоренную бутылку, а не уже наполненные бокалы, как принято подавать вино в присутствии молодой синьорины и постороннего человека.

– Антонелла, не забывай о приличиях! – прошипела почтенная дама сквозь зубы, но Антонелла обратила на ее слова не меньше внимания, чем на жужжание докучливой мухи, и выскочила из комнаты, прижимая к губам платочек.

Дуэнья сконфуженно воззрилась на меня, и тут самообладание меня покинуло. Я даже не смог проститься – молча вылетел в противоположную дверь, ведущую на лестницу.

Я был совершенно уничтожен. Если бы бог послал этим вечером на моем пути несколько безжалостных banditti, вооруженных до зубов, я был ему несказанно благодарен. Однако, похоже, мои banditti понадобились ему для кого-то другого. Потому что я пришел домой невредим. Сальваторе Андреич днюет и ночует теперь по монастырям, и хвала небесам: вынести сейчас чье-то присутствие я бы не смог. Мне и свое-то собственное общество невыносимо!

18 января

Случилось нечто настолько ужасное, что рука моя отказывается держать перо, а перо отказывается записывать эти слова. Вчера вечером был убит Серджио. Вчера вечером, когда я, я молил Всевышнего о смерти как о милосердии! О Господи, перстом своим ты поразил не того, кого нужно!

Как перенесет его гибель отец Филиппо? А что теперь будет с Антонеллой?!

Россия, Нижний Новгород, наши дни

– Ну, тогда до свидания? – спросила Тоня, чуть улыбаясь и глядя на него исподлобья.

Федор кивнул, чувствуя себя ужасно. Было такое ощущение, что он совершил круг и вернулся к тому же самому месту, на котором уже топтался несколько часов назад. Вот сейчас она уйдет. И ты уйдешь своей дорогой. Дурак, ну почему потащился с ней пешком, не повез на машине? Она сказала, что хочет пройтись, ну ладно, желание женщины – закон, но ведь мужчина должен уметь как-то предвидеть развитие ситуации! Будь ты сейчас при колесах, спокойно мог бы сказать, что отвезешь ее с дочкой домой. Все дети любят кататься, а его потертая «Ауди» еще вполне хороша, чтобы поразить воображение шестилетней девочки. Подвез бы; Тоня, конечно из вежливости, пригласила бы его войти, а он бы про вежливость забыл, и поперся бы к ним, и на ужин бы напросился, а если ужин не готов, позвонил бы в сервис, чтобы привезли и на ужин, и про запас. Все было бы уже готовенькое, ребятишки быстренько сервировали бы стол, вплоть до свечей, Тоня бы надела что-нибудь такое… эфемерное, а потом, после ужина, когда дочка уже уснула бы, они немножко потанцевали бы под тихую музыку, а уж потом… Ну, не во время танцев, но после них нашел бы Федор возможность дать этой женщине понять, что с первого взгляда голову от нее потерял и не прочь бы таким и оставаться, безголовым, только бы Тоня всегда была рядом. То есть готов был по всей форме сделать предложение руки и сердца.

А теперь что? Как-то ужасно глупо все кажется…

Наверно, ей тоже кажется развитие ситуации совершенно дурацким. Вон, и не смотрит даже, и переминается с ноги на ногу явно нетерпеливо.

– Тоня, вы мне телефон не дадите? – промямлил Федор в последнем приступе отчаяния, вытаскивая свой и готовясь записать.

Она пробормотала номер.

Ну, спасибо и на том. Теперь она не исчезнет бесследно!

Тоня скрылась за калиткой детского сада. Федор смотрел на эту дурацкую калитку и думал: нет, пожалуй, он все-таки кретин. Сколько народу доверяло ему как врачу свои проблемы, а в собственных разобраться не может. Ну откуда эта новорусская, не побоюсь этого слова, гордыня? Никак прямо нельзя пройти пешком, только на «Ауди» надо ехать с любимой женщиной! А такси взять?

Вот выйдет Тоня с Катей из садика, он предложит их подвезти на такси. Несколько машин караулят пассажиров за углом.

А если она расценит это как навязчивость? Вдруг Тоне нипочем не хочется продолжать знакомство?

Вот что надо сделать: надо маленько спрятаться. Не с головой зарыться в опавшую и примороженную листву скверика, а просто сесть на дальней скамеечке, но чтобы ворота детсада было хорошо видно. Если Тоня, выйдя, оглянется, значит, хочет его видеть, значит, можно будет вылезти из засады и возникнуть с невинно-блудливым видом: мол, как насчет такси? А это, мол, и есть Катерина? Здрасте. Всю жизнь мечтал познакомиться. Эх, жаль, не успеть добежать до магазинчика, купить шоколадку, что ли. Пока пробегаешь, Тоня может выйти. Ладно, как только они встретятся, Катерина окажется завалена шоколадом по самую макушку.

Но пока никто не выходил.

Федор выбрал достаточно удобное место дислокации под прикрытием какого-то черноволосого парня в серой куртке, лениво листавшего какую-то рекламную газету.

Если Тоня оглянется, он ей помашет и сразу выскочит. Если не оглянется – пересидит свое поражение в этом окопчике и уберется восвояси.

Что-то долго она не идет. Не пропустить бы!

Огляделся. К скверу вплотную подступали дома. Тут неподалеку школа, в которой Федор еще недавно работал. Где-то в этих домах живут многие его ученики и бывшие, так сказать, пациенты. Секундочку, да не в том ли он скверике сидит, в котором Кирилл, этот долговязый мальчишка из 10-го Б, выслеживал свою «смертельную любовь», одноклассницу Элю Серебрякову, за которой он два года ухаживал, и она его вроде бы любила, и до того дошли дети, что решили испытать, как это оно у взрослых бывает… И после этого все кончилось. На следующий же день Кирилл получил отставку. Он потом Федору многое рассказал. Чем уж он так Эле не понравился, этот замкнутый, сердцем живущий парнишка, – бог ее знает, постель – самая точная лакмусовая бумажка для очень многих отношений, но если правда, что и у нее все было в первый раз, то почему она захотела получить сразу все, едва войдя в эту реку и даже не испив толком ее воды? Скорее всего, девочка была опытнее своего юного любовника, небось кое-что уже испробовала, а он ошалел от счастья обладания, вот и сплоховал. Может быть, встреться они хотя бы еще раз, уже чуточку зная друг друга, все могло бы еще наладиться. Но Эля, несмотря на свою нежную внешность и нежное имя, оказалась девушкой с характером. Наутро, на первом же уроке, она уже сидела за другой партой, рядом с другим мальчиком, про которого всей школе было доподлинно известно, даже в учительской это обсуждалось, что он уже хорошо знает, что, где, как и когда делают с женщинами. Встречаются такие мальчишки, из которых сексуальная энергия фонтаном бьет, – он был как раз из таких. Надо думать, им-то Эля осталась довольна, потому что на переменках они ворковали, как голубки, да и на уроках (Федор несколько раз захаживал в тот класс в разное время, сидел на последней парте, наблюдая вроде бы за всеми, но исподтишка – именно за этой парочкой и за Кириллом) норовили все время коснуться друг друга, даже поцеловаться, когда учительский надзор ослабевал. Эля, конечно, знала, что каждый день втыкает отравленные ножи в сердце Кирилла, и ничего, ни разу ручонка не дрогнула. А он держался… благодаря Федору. Федор его вытащил и законно мог гордиться теперь: спас парня, жизнь его спас и душу. Вспомнил, как увидел его впервые: вышел как-то из кабинета в разгар урока, тихо кругом, только жужжат за дверьми монотонные учительские голоса, а в конце коридора открыто окно (это было в октябре, чуть больше года назад, дни тогда стояли необычайно теплые), а в окно свесился какой-то паренек и смотрит вниз. Вроде бы ничего особенного – смотрит человек в окно и смотрит себе, а что он посреди урока в коридоре, а не в классе, так всякое бывает, иной раз и выставляют потерявшие терпение учителя какого-нибудь вундеркинда вон из класса, мозги в коридоре проветрить. Федор сначала так и подумал, но вдруг что-то подступило к горлу, он и сам не мог объяснить, какая сила сорвала его с места, заставила сменить неторопливый шаг на стремительные прыжки – невесомые такие, потому что эта же сила подсказывала ему: нельзя бежать топая. И кричать нельзя. Это было как в горах, где лавина может сорваться от одного только глупого, неосторожного крика, он уже видел эту лавину летящей с высоты и погребающей все под своей многотонной тяжестью! Он уже был близко, он уже видел, что ноги в кроссовках медленно вытянулись на носки, потом и носки оторвались от пола и поползли по голубой батарее отопления выше, выше… тяжесть тела уже перевешивала, мальчишка был уже практически там, еще один миг – и…

Федор схватил его за ремень джинсов и так рванул на себя, что еле удержался на ногах. Парень обвис в его руках: белое, до голубоватой, сиреневой такой белизны белое лицо, мокрое от пота, заострившийся нос, синие полукружья под крепко зажмуренными веками. Губы сухие, запекшиеся. И светлые вьющиеся волосы прилипли к вискам.

Федор сейчас знал, вернее чуял, одно – нельзя, чтобы мальчишку кто-то увидел в таком состоянии, поэтому ни слова ему не сказал, а потащил в свой кабинет. Втолкнул, повесил снаружи табличку: «Не беспокоить!» Выхватил из стола бутылку коньяку и рюмку, налил доверху и подсунул к трясущимся, бледным губам мальчишки. Тот послушно раскрыл рот, глотнул, проглотил. Может, он думал, что это яд?

Он уже смирился со смертью, ну а коньяк сбил его с ног окончательно. Федор подтолкнул его к диванчику – мальчик послушно лег, свернулся клубком под наброшенным на него тонким, вытертым пледом. Федор подсунул ему под голову подушку (много чего хранилось в его шкафу!), убедился, что он уже спит, а потом и сам ахнул пятьдесят граммов коньячку с чувством чистой совести и исполненного долга. Все-таки человеческую жизнь спас – это ведь далеко не каждому такая награда дается от небес!

Хотя ему еще потом пришлось за жизнь этого Кирилла побороться, ничего не скажешь, пришлось! И не мог же он таскаться за мальчишкой ежечасно, ежеминутно, надо было, чтобы Кирилл сам все понял, чтобы дошло до него главное: если даже Эле станет стыдно, если у нее сердце будет разрываться от горя и жалости над мертвым, он-то уже этого все равно не увидит! Не узнает! Его-то уже не будет! Ни здесь, в школе, не будет, ни вообще нигде в мире живых.

Федор на самом-то деле верил, ну что там верил – просто доподлинно знал, что мир живых и мир мертвых пересекаются чаще, чем нам хотелось бы думать, что они там все знают о нас, все помнят, иной раз даже не могут удержаться, чтобы не вмешаться в нашу жизнь. Но эту свою веру, знание свое он благоразумно держал при себе. Кириллу в том состоянии, в каком он находился, был нужен весомый, грубый, зримый материализм, ну и Федор выдал ему этого материализма на полную катушку.

Главное сказал: что мертвых, увы, забывают… Иногда долго помнят, а иногда забывают очень скоро. Это уж кому как повезет – или как не повезет. Кирилл пока еще ничего не сделал, чтобы его долго помнили. Мама – да, мама заплачет, сердце у нее разорвется. А ведь Кирилл даже не подумал о ней, когда смотрел с высоты четвертого этажа, потом закрыл глаза и начал легонько отталкиваться носками кроссовок от пола, ожидая, когда этот последний водоворот затянет его наконец…

Да, намаялся с ним Федор. Он сам в реальности никого еще не любил по-настоящему, женщин было много, а любви не было, в чем-то, как ни смешно, этот мальчик с разбитым сердцем был опытнее его, взрослого мужчины, живущего более воображением и далеким прошлым, чем реальностью, – и живым настоящим. Однако именно Федору пришлось учить его забывать любимую женщину, вырывать ее с корнем из сердца, которое уродилось у Кирилла глупым, неразумным, привязчивым… Не скоро Кирилл приучился смотреть на Элю вполне спокойно: на смену любви пришла не ненависть, а спасительное равнодушие, и как-то раз он пришел к Федору и сказал с простодушным изумлением:

– А вы знаете, у нее, оказывается, кривые ноги!

Тем временем серый парень с газетой, исполнявший роль Федорова бруствера, начал вести себя беспокойно. Зачем-то елозил по скамейке, то складывая газету, то разворачивая, беспрестанно закрывая Федору поле обзора. И вдруг отшвырнул газету, вскочил так стремительно, что у него что-то выскользнуло из кармана, перепрыгнул с газона на дорожку и торопливо зашагал к выходу из сквера.

Федор растерянно проводил его взглядом, дивясь такой импульсивности, и вдруг обнаружил, что впереди парня по пустому скверу идет высокая женщина в зеленом пальто и белой шелковой косынке, а рядом вприпрыжку бежит девочка в пушистой розовой курточке и шапке со множеством помпончиков. Да это же Катина шапочка, Федор сегодня вдоволь насмотрелся на эти помпончики-цветочки в аэропорту. А пальто – Тонино. Это Тоня с Катей уходят по дорожке! Как же он их умудрился пропустить? Называется, погрузился в мысли с головой. Вдобавок этот серый с газетой дергался туда-сюда, вот и сбил обзор. Так Федор и не узнал, оглянулась ли Тоня, выйдя из ворот садика. Ну, теперь остается уповать на Бога! И для начала пусть Бог поможет догнать Тоню, пока она не дошла до остановки троллейбуса.

Федор вскочил со своей лавочки и ринулся вперед. Что-то сбоку привлекло его внимание, какое-то яркое, веселое пятно на той скамейке, откуда поднялся непоседливый сосед. Бросил взгляд мельком – и запнулся, не веря своим глазам, потому что то, что он видел, не могло, совершенно не могло оказаться на этой лавочке!

Это была игральная карта.

Карта лежала вверх лицевой стороной, и стало видно, что это фигурка человека в папской тиаре и мантии, с посохом в руке. У фигурки было лицо неприятной, носатой женщины с хитроватым взглядом маленьких темных глазок. По тонким губам змеилась улыбка, для которой не было иного определения, кроме – коварная.

Федор схватил карту и громадным прыжком перескочил на дорожку. Ринулся бежать что было сил. Серая спина казалась так далеко от него и так близко к зеленому пальто!

Мужчина сунул руку в карман и держал ее там, Федор видел, как напрягся его локоть.

«Вот сейчас!»

Федор хотел закричать: «Стой!», но испугался, что этим только подхлестнет события. Иной раз крикнуть – это предупредить врага, а на него лучше напасть без предупреждения! И, весь вытянувшись, он прыгнул вперед, простирая руки и силясь хоть кончиками пальцев зацепиться за серую куртку.

Повезло – не пропали еще навыки голкипера дворовой, школьной, потом студенческой, потом любительской команды. Вцепился в серые плечи, впился в них ногтями. Человек, не ожидавший нападения, пытался устоять на ногах, но бросок Федора был слишком силен, серый повалился ничком. Федор – на него, неосознанно поворачивая голову и оберегая лицо от столкновения с землей. Может, шрамы и украшают мужчину, но предстать перед Тоней с разбитым носом – спасибо большое!

Серый бешено завозился, пытаясь сбросить Федора, но тот уже поймал его правую руку и заломил за спину. Серый взвыл и выпустил пистолет. Федор оттолкнул его в сторону, услышал, как вскрикнула Тоня, – ее голос освободил сознание, затуманенное лютой жаждой крови. Еще мгновение – и он выстрелил бы в затылок этой подлой тварюги, которая, чудилось, свалилась в этот мир из некоего мрачного, почти сюрреалистического гиперпространства, вылезла из старой, почти забытой могилы, будто упырь; был бы он один, еще ладно, а то ведь такое сонмище жутких призраков влачилось за ним… но только Федору дано было знать об этом, только ему было предначертано – спасать, защищать в одиночку. И никому ведь не объяснишь, надо просто – делать!

Тем временем серый вдруг сделал какой-то хитрый рывок, выскользнул, при этом ощутимо пнув в бок Федора, а когда тот конвульсивно согнулся, серый вскочил и на полусогнутых кинулся бежать, бросаясь то вправо, то влево, словно сбивая прицел.

Вдруг зашумел мотор, и с проезжей части на бордюр скверика лихо заскочила грязно-серый побитый «Форд».

Тут до Федора дошло: враг уходит. Может уйти!

– Стой! – Он вскочил, прицелился. – Стой, стреляю!

Поздно – серый ворвался в распахнувшуюся дверцу машины, ноги его еще тянулись по земле, а «Форд» уже тронулся. Взревел на полных оборотах – и исчез за углом.

Федор постоял, тяжело дыша, вглядываясь в безответные сумерки. Потом спрятал пистолет под борт куртки – на это все же хватило ума, чтобы не пугать слабый пол, отвел волосы со лба и даже попытался придать лицу человеческое выражение. Тут его что-то обхватило за колени, и он еще был в таком взбудораженном состоянии, что чуть не сделал соответствующий рывок, после которого захват ослаб надолго бы… надолго. Но спохватился и сперва вниз посмотрел, прежде чем дергаться.

Круглая рожица, глаза как блюдца, курносый носишко и щербатенькая улыбка:

– Здравствуйте. Я вас сегодня в самолетнике видела. Вы на мою шапочку смотрели. Нравится? Это мне мама сама связала.

Понадобилось некоторое время, чтобы прийти в себя и сообразить, что это такое «самолетник». Ну да, словечко «аэропорт» Катерине еще выговорить слабо. Помнится, были такие люди в XIX веке, которые никак не могли смириться с иностранными заимствованиями: они хотели, чтобы философию называли любомудрием, галоши – мокроступами, еще какие-то такие словесные приколы придумывали. Федор здорово повеселился, когда про них в первый раз услышал, это потом он узнал, что славянофилы не только прикалывались лингвистически, но и Россию спасли. Катерина, часом, не будущая славянофилка? Ну, если Федору удастся приложить руки к ее воспитанию, именно таковой она и вырастет.

– Привет, – сказал, придерживая ее за худенькие плечи, чтобы не отходила.

Диковинное это было ощущение – обнимать кроху, прижавшуюся к его коленям и вот так глядящую снизу вверх. Он вообще любил детей, и они его любили, оттого в школе с детьми ему было куда лучше и проще, чем с «любомудрыми» училками, но вот такого теплого ощущения своего, родного существа рядом еще как-то не приходилось испытывать.

Быстро погладил девочку по ее помпончикам, оглянулся на Тоню – она-то там как?

Она была в порядке, смотрела на Федора огромными изумленными глазами, словно не верила, что это – он, однако особого страха на ее лице не было, она даже не побледнела. Наверное, не успела испугаться, даже понять не успела толком, что происходит. Ну и отлично.

Федор мельком улыбнулся ей и снова опустил глаза к девочке:

– Привет. Меня дядя Федор зовут, а тебя?

– Катерина. А ты тот самый дядя Федор?

– Ну да, тот самый, – согласился он на всякий случай, вообразив, может, Тоня что-то рассказала о нем дочери, пока забирала ее из детсада.

– А где кот Матроскин? А Шарик?

– А, ну да, – хмыкнул Федор, сообразив наконец, к какой классической величине его приравняли. – В деревне Простоквашино, где ж им еще быть?

– Они охраняют твой дом? – с прежней серьезностью спросила Катерина, совершенно как мама, кивая и поднимая при этом брови, от чего «дядя Федор» просто-таки мурлыкать был готов, вроде того кота Матроскина. Подумал: если все сладится так, как он хочет, надо будет сразу съездить с Катериной на Канавинский базар и выбрать ей собаку или кота. Хотя почему «или»? «И», не «или»! А может, даже и не одну собаку. Какого-нибудь здоровущего пса, чтобы жил во дворе и встречал страшным басистым тявканьем всякого прохожего-проезжего человека, а еще одного в доме держать. Изысканного афгана, или болонку, или кокер-спаниельчика симпатичного – ему все равно, лишь бы девочка была довольна. Рыбок купить, самых что ни на есть чудных, черепах водяных. Теперь, когда он спас эту женщину, которую для себя в жизни отыскал, и ее дочку, Федор готов был на все! Но отсюда надо бы уйти поскорее, вдруг эти ребята где-то поблизости крутятся? Ах, дурак, дурак, ну почему он не взял машину?!

– Катерина, хочешь на такси покататься?

– Вау! – изрекла Катерина.

Ну, это круто. Совсем взрослый ребенок.

Федор оглянулся на Тоню. Она стояла вполоборота к нему и что-то рассматривала – какую-то яркую картинку. Да это же карта, которую он держал в руке, но выронил в момент нападения. И только тут Федор вспомнил – вспомнил, что заставило его потерять рассудок и наброситься на серого. Даже в горле пересохло от этого воспоминания, однако где-то на донышке еще таилась последняя надежда: это все случайность была, совпадение какое-то. Но вот Тоня подняла глаза – и снова, как в ту минуту, когда он увидел карту, ухнуло сердце: не случайность. Не совпадение. История продолжается!

Осторожно, ласково отстранив Катерину, взял ее за руку, пошел к Тоне. Собрался с силами:

– Ты уже видела такую карту? Где?

Взгляд заметался, она не хотела говорить, она словно бы пыталась закрыться ладонями от страха – нет, даже не от страха, а от его предощущения! – но почуяла, что Федор не просто так спрашивает. Пролепетала:

– Видела. Когда я… когда я от Леонтьева убегала… от отца, ну, после того, как… Я дверь закрыла, а она так громко захлопнулась, я даже испугалась. Оглянулась – а к обшивке пришпилена карта. Точно такая же. Она мне почему-то в память врезалась, вот это же самое желтое, носатое лицо. Папская тиара. Но тотчас я о ней забыла. А сейчас… Почему ты набросился на этого человека? Кто он? Кто эта женщина на карте? Почему так?..

У нее перехватило горло.

– Это карта для игры в тарокк, – со вздохом сказал Федор, держа Тоню за руку точно так же, как держал Катерину. – Теперь их чаще называют карты Таро. На них теперь по большей части гадают, а раньше, лет двести назад, это была нормальная карточная игра. На этой картинке – папесса Иоанна. Была такая фигура в папском Риме, до сих пор никто толком не знает, то ли апокрифическая, то ли реальная. С этими картами долгая история, а сейчас нам бы лучше уехать отсюда. Давайте-ка я возьму такси, поедем опять к тете Люсе.

– А кто такая тетя Люся? – с радостным любопытством, поскольку обожала новые знакомства, спросила Катерина, дергая поочередно за руку то маму, то Федора. Но им пока было не до нее.

– Почему туда? – настороженно спросила Тоня. – Почему не домой?

– Потому что… потому что… – Он помедлил, потом решился: – Потому что ты – дочь своего отца. Потому что те, кто убил его, начали теперь охоту за тобой. Потому что рядом с телами своих жертв они оставляют такие вот карты. Это длится уже больше двухсот лет.

Тоня отшатнулась, и Федор грустно улыбнулся:

– Ой, знаю, что ты думаешь. Я хоть и психолог, но сам не псих. И не выдумываю ничего. Это и вправду на фантастику похоже, но… правда, к сожалению, как ни диковинно звучит. Поверь мне! Я тебе все расскажу, я про это знаю все. Не знаю только, кто конкретно этим теперь занимается. Но тот, кто на тебя напал, – их человек. Как правило, они используют для самой черной работы наемников, местных, – наверняка это такой же наемник. Они могут тебя ждать дома, вот чего я боюсь. Ты пойми, пойми. Если я говорю – боюсь, значит, дело серьезное. Домой тебе сейчас никак нельзя! Поехали к тете Люсе, очень тебя прошу. Поверь мне!

– Но ты же его прогнал, чего ты сейчас боишься? – спросила Тоня высоким, дрожащим голосом.

– Пули боюсь, – тихо ответил Федор. – Знаешь, как в песенке поется: вот пуля прилетела – и ага… К твоему отцу она так же прилетела. Пошли, пошли на такси. А по дороге постарайся вспомнить: что ты знаешь о родителях отца, о дедах? Какие еще фамилии были в его роду? Все вспоминай, все. От этого, может быть, наша жизнь теперь зависит.

Он не сказал «твоя». Он не сказал «ваша, твоя и Катерины». Он сказал – «наша». Так оно и было на самом деле.

Россия, Нижний Новгород, наши дни

– Серж, да ты что, ошалел? – вытаращил глаза Петр. – Сто баксов? Ни хре!.. Откуда у меня сто баксов? Женька, ты сидишь на моей рубахе, а ну подвинься!

Он звонко шлепнул девушку по голому бедру, и та послушно, как кошка, скатилась со стула, не переставая в то же время усиленно работать черным карандашиком вокруг левого глаза и не отрываясь от зеркала. Они все были изрядно накрашены, парни тоже сверкали друг на друга такими огромными, роковыми глазищами, а у Сергея вообще на лице казались черные провалы: за сегодняшний день он явно спал с лица.

– Причешись, что это у тебя на голове? С гелем ты явно перебрал, – сунула ему расческу Женя и вдруг испуганно всплеснула руками: – Сереженька, да у тебя рубаха на левую сторону надета!

– Я и не заметил, – пробормотал Сергей, поспешно переодеваясь.

– Бить будут, – со знанием дела сообщил Петр.

– По-моему, просто ругать, – постаралась смягчить ситуацию добродушная хорошенькая Женя, однако Петр, злорадно посверкивая своими цепкими глазами, не унимался:

– Бить будут, я вам говорю! Со мной однажды такое было, ну, я потом еле живой ушел. А все почему? Потому что майку наизнанку надел. Всего лишь какую-то майку! А тут – целая рубаха! Вдобавок концертная. Значит, на концерте и побьют.

«Да кому меня бить, кроме Майи? – уныло усмехнулся Сергей, терзая волосы расческой. – А Майя уже дома, названивает мне, мама ей, конечно, сказала, что у меня выступление. И теперь она… что она делает? Что думает, почему я не пришел?»

Все варианты возможных и невозможных Майиных мыслей он уже проиграл в голове столько раз, что сил больше не было об этом думать. Взамен в голове возникла другая картина: его и впрямь побили… за что? Ну, дурное дело не хитрое: к примеру, полезла к нему на эстраду какая-то ошалелая девчонка, а ее кавалер приревновал и выдал великолепный косой свинг прямо по любимцу публики…

Тут-то Майя уж точно его бы пожалела. Эх, самому себе фингал поставить с горя, что ли? Самому себя избить? Вообще-то Сергей был почти готов на это, но посмотрел в зеркало поверх Женькиной головы – и невольно улыбнулся своему отражению. Майя в сердцах называет его Нарциссом. Это какой-то чокнутый, который свихнулся от любви к самому себе и то ли утонул, то ли утопился. Идиот! Лишить себя такого удовольствия – смотреться в зеркало, видеть это лицо… И лишить этого удовольствия стольких девчонок… стольких прекрасных дам!

Петр насмешливо присвистнул за спиной, и Сергей поспешно отвел глаза. Ну и чего ржать? Петр хоть и симпатичный парень, но у кого при взгляде на него замирает сердце? А когда девчонки смотрят на Сергея – он просто физически ощущает, как замирают эти самые сердца.

С другой стороны, Петр умный парень. Сильный, решительный. Уж его точно не подловил бы тот сволочной меняла, как подловил он Сергея. Ну, а окажись Петр в тяжелой финансовой ситуации, он уж нашел бы деньги, как миленький нашел бы! Снял бы бабенку, а то и двух, причем так повел бы себя, что они еще и рады были бы ему заплатить за доставленное удовольствие. А то и с мужиком каким-нибудь переспал бы.

Ох, нет. Только не это!

– Ребята, нам пора. – Петр вскочил со стула. – Серж, соберись, ну что ты какой-то сонный? Все, работаем!

Никогда он не получал так мало радости от танца. Все было отравлено мыслями о тех двоих, как они ржали над ним, вспоминая выражение ужаса на его лице. А может быть, забыли уже, случайно встретятся через день-другой на улице – и не узнают друг друга. Нет, Сергей узнает, узнает, особенно менялу. Того, другого, может, и не сразу, а менялу – с первого взгляда, где бы ни свела их судьба. Сунет ему под нос этот несчастный «one dollar» и скажет: «Махнем не глядя, козел драный?» Или как там его называл подельник?

Он и хотел забыть об этом, хотя бы на время, но унижение томило, чудилось, все больше, все сильнее, с каждой минутой, как будто его усиливали эти аккорды, и движения, и световые удары стробоскопов. А уж когда к сцене вдруг подошло это… мальчик-девочка…

Сексуальное меньшинство.

Оно было в юбочке, черные колготки обтягивали поганенькие ножки, у него был подложен бюст и тщательно размалевано лицо. Волосы у этой ошибки природы были подстрижены нормально, по-мужски, не патлы какие-то, хотя уж лучше бы он патлы отрастил, это ему как раз пристало бы. Сергей уже видел таких недоделков, их ведь теперь развелось, как тараканов в панельном доме с мусоропроводом. Как-то раз, помнится, танцевали в клубе, где обычно собирались голубые, так эти в юбочках там пачками шлялись как ни в чем не бывало. Будто это так и надо – парню напяливать женские тряпки и изображать из себя девчонку. Петр с ними совершенно нормально себя чувствовал, а Сергея трясло от детского страха, он боялся даже в туалет сходить, честное слово, как будто они там только его и ждали, – нет, не эти «крошки», а другие, те, кто «крошек» имеет, кого тоже было в том клубе полно, они щипали «девочек» за задницы и поливали Сергея откровенными взглядами. Уж на что Женька ко всему привычная, повидала много разного-всякого (небось повидаешь, танцуя в ночных клубах!), так даже и она сказала с откровенным беспокойством: «Держись лучше ко мне поближе, как бы тебя тут не изнасиловали, честное слово!» Это что за времена настали, если парень должен под юбку девчонке прятаться, спасая свою, так сказать, честь?! А что ему еще оставалось? Они с Женькой были в тот вечер как попугаи-неразлучники, хотя в принципе относились друг к другу достаточно прохладно: она считала Сергея классным танцором, но по жизни слабаком, а он ее – слишком сильной, слишком независимой. Она ему не нравилась – прежде всего потому, что он не нравился ей. Но в тот вечер Женя показала себя настоящим товарищем, все сделала, чтобы дать понять этой публике: хорошенький черноглазый мальчонка не про них, руки прочь, он нормальный и другим быть не намерен! Обошлось. Но вспоминал Сергей об этом вечере с отвращением, и сейчас так подкатило к горлу, когда увидел томный взор, обращенный на него!..

– Тебе тут просили передать, – жеманно закатывая глазки, сказала ошибка природы. – С тобой хотят поговорить… Подойди к третьему столику – не пожалеешь! – И существо вздохнуло, вздымая искусственный бюст.

Петр, услышавший этот разговор, вытянул шею и принялся вглядываться в задымленный полумрак. Уж неведомо, кого он там увидел, однако на лице его вдруг мелькнуло завистливое, ревнивое выражение, губы обиженно поджались. Впрочем, он тотчас овладел собой и даже смог улыбнуться:

– Лапочка, ты иди, мы пока работаем, мальчик занят, ты же видишь. Вот закончим выступление, тогда уж…

Сексуальное недоразумение послушно отвалило, поиграв на прощание накрашенными глазками. Сергей, конечно, подумал, что Петр решил его выручить, избавить от ненужного знакомства, и с благодарностью улыбнулся, но лицо того осталось серьезным и озабоченным. И вдруг Петр шепнул, стараясь, чтобы не слышала Женя:

– Имей в виду, бабок у этого дядьки – нам и не снилось. Он не жмот. И не какой-нибудь кретин, с которым даже и поговорить не о чем. Настоящий мужик. Я-то знаю, можешь поверить. – И снова промельк того же ревнивого, жадного выражения. Но тут же – косая улыбочка: – Конечно, если б знал, что ты ему понравишься, я бы и сам вас познакомил…

Тут, к счастью, ударила музыка и разбросала их в разные углы эстрады. Сейчас у Сергея был довольно долгий выход с Женей, поддержки трудные, а она в последнее время что-то поправилась, аж руки оттягивала, но в эти минуты он никакой тяжести не ощущал, швырял и бросал ее без всякого напряга, как перышко, а мыслей в голове не было ни одной – только муть какая-то, из которой почему-то выглядывало лицо Малевича и бормотало вкрадчиво: «Парню принимать от бабы деньги – дюже погано. Однако если он берет деньги у друга… Хочешь, назову тебе навскидку пятерых почтенных людей, которые Сержа сделают не просто богатым, но очень богатым человеком и откроют для него путь на самый гладкий паркет?»

– Не будь дураком, – пробормотал кто-то рядом.

Рожа Малевича исчезла, Сергей с благодарностью оглянулся на Петра – это был он, его голос, – но Петр, видимо, решил, что Сергей чего-то не расслышал, и повторил:

– Не будь дураком. Не пойдешь – пожалеешь, честное слово, ты уж мне поверь!

Их опять разметало по эстраде.

«Да ведь Петька был любовником того мужика! – наконец-то дошло, доехало до Сергея. – Наверное, оттуда были его бешеные деньги, когда он весной машинку купил, прикид обалденный завел, вообще из карманов у него так и сыпалось. А потом поджался, резко поджался… Наверное, тот дядька его бросил, а Петр никак не может успокоиться».

Кто-то чувствительно наступил на ногу, и Сергей увидел лютые Женькины глаза. Ах да, музыка-то кончилась, а он даже и не заметил, начал было танец снова и ее за собой потащил.

Раскланялись, пошли к ступенькам. Глаза Петра азартно поблескивали, и Сергею вдруг захотелось остаться на эстраде и никуда не уходить. Танцевать, танцевать… Когда танцуешь, все уходит. Плохое, хорошее – все это перестает существовать. Отлетает! Танец – это другой мир, другой: только счастье, синее такое, сверкающее. Музыка, движение, красота – и больше ничего в жизни не надо. Ты танцуешь в центре паркета – чемпионы танцуют в центре! – ты летишь, и все на тебя смотрят, и восхищение пронзает тебя, как стрела. За это и умереть не жалко. Если бы можно было танцевать всю жизнь и умереть на паркете!

И снова высунулся из смятения мыслей Малевич, но не такой, каким Сергей его знал, а почему-то с маленькими рожками на голове, и сказал лукавым голосом:

– Хочешь, назову навскидку пятерых почтенных людей, которые тебя сделают не просто богатым, но очень богатым человеком и откроют путь на самый гладкий паркет? И сто баксов выложить, чтобы тебя из беды выручить, – это для них легче, чем плюнуть?

И добавил, придыхая, теперь уже голосом Петра:

– Бабок у этого дядьки – нам и не снилось. Не пойдешь – пожалеешь…

Сергей на ватных ногах начал спускаться с эстрады и вздрогнул, услышав рядом:

– Добрый вечер.

От страха аж в горле пересохло – все, тот тип не стал дожидаться, пока Сергей подойдет к его столику, сам приперся, и сейчас надо будет что-то решать… Но улыбающееся круглое лицо показалось знакомым. Да ведь это Мисюк!

– Узнаешь? Видел, видел твое выступление. Ладони отбил, хлопая. – Он смешно потряс пухлыми ладошками, и впрямь раскрасневшимися. – Вот это класс, я понимаю, утром-то вы с этой теткой слабовато выглядели, уж прости, довольно провинциально. А то, что я видел сейчас, – правду скажу, не ожидал! Спасибо, так сказать, за доставленное удовольствие.

Петр нетерпеливо сигналил глазами и руками: иди, мол, куда тебя приглашали! Но Сергей уставился на Мисюка и слушал, слушал его, радуясь ему, как спасению.

– Но знаешь, ты мне поверь, я в таких делах хорошо понимаю: ты из этой троицы выбиваешься. Девчонка – сущая оторва, этот напарник твой – у него взгляд убийцы, а ты романтический герой, тебе надо свое шоу, чтобы ты был там ведущим танцором, а не на подхвате у каких-то… как бы это помягче выразиться… – Он лукаво усмехнулся. – Ладно, извини, я тут выпил немного. Вообще стараюсь не принимать, но сегодня надо было стресс снять.

– А что у вас случилось? – спросил Сергей, радуясь возможности затянуть разговор.

Конечно, немножко обидно было, что Мисюк так прохладно о них с Майей отозвался. Честно говоря, при виде его промелькнула сумасшедшая надежда: а вдруг знаменитый режиссер счел, что недоплатил танцорам, что он сейчас сунет Сергею еще сотню баксов, и тогда… Эх, как бы это было здорово! Он поменял бы эти деньги завтра с самого утра, чуть только Сбербанк открылся бы, и сразу утром примчался бы к Майе, а про вторую сотню и словом бы не обмолвился, и Майя никогда не узнала бы, что им дали двести баксов, а не сто. Откуда ей узнать?.

– Между прочим, я тебя искал, – продолжал Мисюк. – Эта твоя училка, как ее там, Майя Андреевна, сказала, что ты сегодня в «Пикассо» выступаешь.

Сергей даже покачнулся.

– А где вы ее видели?

– Натурально, во Дворце культуры в вашем. Там же картина экспонируется одна такая… – Мисюк лукаво покрутил головой, – интересная. Видел?

Сергей равнодушно качнул головой:

– Нет, я же не был сегодня на тренировке. Слышал, что ее как раз должны сегодня открыть были, но не видел.

Странно, почему-то показалось, что при этих его словах в маленьких глазах Мисюка, очень напоминавших изюминки, воткнутые в плохо выпеченную булку, мелькнуло облегчение? Показалось, конечно.

– Кстати, а почему ты не был на занятиях? Начальница твоя очень гневалась.

– Гневалась? – У Сергея даже голос сел. – Из-за того, что я не пришел? А она…

Чуть не ляпнул: «Она ничего не говорила о деньгах?», но удержал глупость на кончике языка.

– Слушай… – Мисюк смотрел на него нерешительно. – У меня к тебе просьба. Не выручишь?

«Вот будет номер, если он сейчас попросит взаймы! – Сергей аж поперхнулся от смешка, застрявшего в горле. – Ах да, ему же надо было снять какой-то стресс! Хочет, чтобы я с ним выпил, что ли?»

Петр прошел за его спиной, довольно чувствительно ткнул пальцем под ребро:

– Серж, ты забыл, что тебя ждут?

– Погоди, сейчас, – пробормотал Сергей.

– А, ты занят? – разочарованно пробормотал Мисюк. – Ну, извини, коли так. Я просто хотел у тебя проконсультироваться. Понимаешь, я думаю все же вернуть танцевальный номер в спектакль. Но только с тобой, без Майи Андреевны. Наверное, в принципе ты мог бы изобразить что-нибудь такое… – он пощелкал пальцами, – тангообразное, но один? Ну не смотрится там пара, ты понимаешь? Бал у Сатаны… Как-то не вписываетесь вы в эту команду.

Танцевать, танцевать… Сергей не смог сдержать улыбку:

– Конечно, я мог бы. Ведь танго – это в принципе танец мужской, то есть начинался как чисто мужской в Аргентине, потом уже туда приплелась женская партия.

– Приплелась – это хорошо сказано! – усмехнулся Мисюк. – Слушай, я понимаю, у тебя какие-то свои планы… Но у меня завтра в десять утра уже репетиция, а в связи с этой задумкой про танго мне надо весь план сцены перестроить. Нельзя ли нам с тобой хотя бы часик поговорить? Я бы набросал ситуацию в общих словах, а ты бы мне подсказал, где лучше вставить танец. И музыку подобрали бы. Да ты не думай, не думай, – вдруг засуетился он, – я же не просто так, я тебе заплачу. Сто баксов – как, нормально? Только за эту консультацию. А за каждое выступление тоже буду платить, это пойдет вполне официально, ты не думай, я тебя не кину! Помоги, слушай, я тебя просто прошу.

У Сергея ноги ослабели от облегчения, от благодарности. Сейчас перед ним стоял словно бы совсем не тот человек, который утром в ТЮЗе извращался над актерами и над ними с Майей. Говорят, он очень известный режиссер, Мисюк, – ну, надо думать, не просто так его из Москвы вызвали. И такой человек просит о помощи! Не Майю, хотя она там лауреат и все такое, и руководительница, и воспитательница, и «успела забыть столько, сколько ты знаешь». Не Малевича, который до сих пор купается в лучах прежней славы. Его просит, Сергея! Мисюк смотрит на Сергея не как на мальчишку с умными ногами и глупой головой, а как на равного, даже в чем-то превосходящего. И он заплатит. Вот что главное: он заплатит!

– Сережка, ты что делаешь? – прошептал Петр из-за спины, и в его голосе Сергею послышалась угроза. – Ну нельзя же так обижать хороших людей!

Ах ты, сводня!.. Только теперь до Сергея дошло, чего так суетится Петр. Решил вернуть благосклонность бывшего любовника с помощью свежей задницы? Черта с два!

– Я с удовольствием, – сказал Сергей, кивая Мисюку. – Если могу вам помочь – я с удовольствием! Давайте поговорим. Только где? Здесь шумно, и вообще…

«И вообще» – это был Петр, который ощутимо подавился, услышав, что говорит Сергей.

– Нет, здесь никакого разговора быть не может, – с ужасом огляделся Мисюк. – Вертеп разврата! Давайте ко мне заедем. Мне театр снял квартиру на Верхне-Волжской набережной.

– Так это ж рядом! – Сергей откровенно обрадовался, что сможет побывать в одном из тех домов на набережной, где, как убеждены все нижегородцы от мала до велика, обитают одни только небожители. – Зачем ехать? Мы и пешком дойдем.

Мисюк усмехнулся:

– Вот еще. Поехали. Меня ждет машина.

Он повернул к выходу, и Сергей пошел следом, даже не оглянувшись на Петра.

Из дневника Федора Ромадина, 1780 год

19 января, Рим

Кто сделал это? Кто мог? У кого поднялась рука разрушить это дивное творение природы, уничтожить его, стереть с лица земли?! Что искали убийцы в его комнатах? Там все было перевернуто вверх дном. А как страшно расстался с жизнью Серджио! Ему нанесли десять ножевых ран по всему телу; одна из них, перерезавшая яремную вену, оказалась смертельной.

Его нашла прислуга, пришедшая утром. Он лежал одетый на кровати, его изголовье было все пропитано кровью, вытекшей из этой раны.

Мучился ли он? Сопротивлялся ли? Его закололи спящим? Говорят, нигде в комнате больше не было следов крови – только около кровати. Значит, они напали на спящего…

Не помню, когда я рыдал в последний раз столь же отчаянно. Может быть, еще в детстве, когда осознал, что умерла мать? Этот день навсегда отпечатался в памяти моей, потому что именно тогда отец приказал деду привезти меня из деревни в господский дом, и с тех пор я жил там. Прежняя жизнь моя забылась, но свои неиссякаемые слезы – помню.

Такими же слезами я оплакивал Серджио.

Десять ножевых ран…

Кто это сделал, кто? Могу сказать, положа руку на сердце: явись в это мгновение предо мною враг рода человеческого и потребуй душу мою для вечной муки в обмен на имя убийц, – я бы согласился без малейшего раздумья.

20 января

Я был на заупокойной мессе, потом на погребении. Серджио положили под ту же мраморную плиту, под которой уже много лет покоилась его мать, Бьянка-Анна-Мария Порте. Служил какой-то незнакомый мне молодой священник. Кто-то сказал, будто отец Филиппо не нашел в себе сил выполнить свой долг: от потрясения, причиненного гибелью любимого воспитанника, он слег, его опасаются тревожить, а Джироламо не отходит от него ни на шаг.

Из близких Серджио людей на кладбище были мы с Сальваторе Андреичем и старый слуга, состоявший некогда при покойной матушке моего друга, а ныне живущий на пенсионе за счет отца Филиппо. Он отчего-то сторонился меня, даже с опаскою смотрел, а как-то раз я заметил, что он сделал за спиной рожки против сглаза, по итальянскому обычаю.

Присутствовала также дама в глубоком трауре, под густой вуалью, в которой я, впрочем, сразу узнал Теодолинду, несмотря на то что лицо ее было тщательно закрыто. Я огляделся в той безумной надежде, которая владеет лишь безнадежно влюбленными.

Но нет, больше никого не было.

Теодолинда держалась в стороне от нашей небольшой печальной группы, и лишь только могильная плита сомкнулась краями с землей – словно последняя дверь захлопнулась за моим погибшим другом! – я бросился к ней, желая высказать свое горе и в надежде услышать хоть слово об Антонелле.

Почтенная дама сначала внимала молча, безучастно держа перед собой молитвенник. Потом руки ее крепко стиснули священную книжку, жестоко стянутая корсетом грудь начала часто вздыматься, а из-под вуали до меня донеслось тяжелое дыхание, которое свидетельствовало, что Теодолинда с трудом сдерживает слезы. Внезапно она откинула вуаль.

Ни следа слез не было на ее раскрасневшемся лице, а в глазах, устремленных на меня, не было ни капли влаги и ни следа горя – только жгучая ненависть.

– Какая низость, – выдохнула она, с трудом разжав губы, которые, чудилось, сводила судорога. – Какая мерзость! Но вы напрасно надеетесь, что она теперь достанется вам! Говорят, она может умереть от этого потрясения. Но даже если небеса услышат мои мольбы и вернут ей разум и здоровье, она лучше впадет во грех и сама прервет свою жизнь, чем согласится сделаться женой убийцы! Будьте вы прокляты, северный варвар!

…Прошло уже несколько часов после того, как я услышал эти слова, а мне все еще трудно их писать. В ушах моих все еще скрежещут крахмальные юбки Теодолинды, которая резко повернулась и пошла прочь, нетвердо ступая. Я видел, как вздрагивают ее плечи, понимал, что она дала наконец-то волю слезам, но не мог больше выдавить из себя ни единого слова – ни сочувствия, ни оправдания.

Я был совершенно уничтожен.

Душу дьяволу продать за мгновение знания имени убийц?.. Не одну душу – я отдал бы жизнь за это! Знать, знать, знать… Черная кровь стучит в моих висках. Ночь на дворе. Не могу более сидеть в четырех стенах, мне надо двигаться, идти куда-то, пока не упаду мертвым или не открою, кто совершил злодеяние.

Стоит только представить, что думает обо мне Антонелла, и я желаю только одного: иметь нож, чтобы перерезать себе горло.

Господи, Боже великий и милосердный, ты, который ведаешь все сущее и даже замыслы людские! Отдаю тебе все счастье моей грядущей жизни, клянусь… не знаю, в чем клянусь, мысли путаются, я готов на все, чтобы знать!

21 января

Близок вечер. Я только что воротился после своих мучительных блужданий по Риму. Ноги подкашиваются от усталости, ведь я не спал всю ночь, а день мой… он был мучителен. Положив свой печальный груз на стол в гостиной, я перешел в спальню и упал было на кровать, но едва закрыл глаза, как возникло предо мною это зрелище залитой кровью постели, в которой лежит мертвый Серджио, а чья-то рука снова и снова вонзает кинжал в его уже бездыханное тело.

Нетрудно представить, куда занесло меня этой ночью. Конечно, в проулок близ Пьяцца Навона, к особняку, окруженному высокой кованой оградою. Сад был пуст и темен, однако в верхнем этаже слабо светился огонек ночника. Возможно, это Теодолинда бодрствовала над ложем больной Антонеллы?

Я смотрел на этот огонек, как погибающий в ночном море матрос смотрит на далекий маяк, уже недостижимый для его ослабевших рук и исхлестанного волнами тела. Вот сейчас он погрузится в темную пучину, однако взор его не в силах оторваться от светлого пятнышка, в коем для него сейчас сосредоточена вся жизнь с ее прошлым, настоящим и будущим, и самые неожиданные, самые бредовые картины мелькают пред его отчаянно стонущим разумом, прежде чем иссякнет в груди дыхание, руки ослабеют и он покорно ляжет на темный песок под толщею вод…

Не так уж и долго я знал Серджио и Антонеллу, всего лишь два месяца, однако не счесть тех счастливых картин нашей веселой, молодой, безмятежной дружбы и тайной, мучительной, блаженной любви, которые мелькали теперь пред моим безумным взором.

Я готов был оставаться пред сим окном вечно, однако заря начала окрашивать небеса светлыми тонами, и я кое-как заставил ноги свои нести меня прочь. И тут… не ведаю, почему, не мыслю, кто, но почудилось мне, будто слышу я некий голос, шепчущий мне одно слово. Слово это было – «раны».

О ранах – десяти ножевых ранах! – говорила на похоронах старуха консолатриче[15], обитающая в подвале того же дома, где Серджио держал комнаты. Она обмывала его мертвое тело.

Какая-то мысль мелькнула у меня – смутная, расплывчатая. Однако, повинуясь ей, я отправился на Пьяцца дель Фьори, неподалеку от которой жил мой несчастный погибший друг.

Я постучал в подвальное окно с первыми лучами рассвета и поднял старуху с постели.

Она не удивилась моему появлению: ведь консолатриче – это утешительница: женщина, которая зарабатывает себе на жизнь умиротворением чужих горестей. К ней может прийти девушка, брошенная возлюбленным, и юноша, которого покинула невеста. К ней идет отец, потерявший сына, и мать, лишившаяся дочери. Одинокий человек, которому некому высказать тоску, может явиться к консолатриче и услышать в ответ целую проповедь, полную насмешек и сочувствия, расхожих истин и непревзойденной житейской мудрости. От консолатриче никто не уйдет в прежнем подавленном состоянии, ибо заработок ее зависит от щедрости того человека, чьи беды она пытается развеять своими утешениями.

Помню, однажды Серджио пригласил меня к себе, но прежде чем войти в ворота, мы добрых полчаса простояли, прижавшись к холодной стене дома, затаив дыхание, слушая болтовню консолатриче, которая пыталась осушить слезы, струившиеся из глаз вдовушки, брошенной любовником. Рыдающая дама успокоилась, только когда консолатриче раскинула колоду потертых карт и с ловкостью нагадала ей в качестве следующего мужа не кого-нибудь, а самого настоящего principe[16]. Забыть непостоянного красавчика ради principe вдовушка охотно согласилась и, щедро одарив старуху, ушла, нетерпеливо поглядывая по сторонам, словно из-за ближнего угла должна была вывернуться карета с богатым поклонником. Тут уж мы с Серджио не выдержали и разразились дружным хохотом. Старуха сверкнула на нас огненным, недобрым взором, однако не выдержала и заразительно засмеялась вместе с нами – предварительно убедившись, что будущая principessa удалилась уже достаточно далеко и не может ее услышать. С тех пор я не мог удержаться от улыбки при виде ее, а она отвешивала мне любезный поклон, причем как-то раз я услышал, как она небрежно бросила какой-то своей посетительнице: «О, это мой постоянный клиент, русский князь. Я помогла ему излечить сердце от безнадежной страсти к одной прекрасной графине… И его друг, который проживает неподалеку, тоже мой постоянный клиент!»

Именно на эти наши довольно короткие, почти приятельские отношения и рассчитывал я, когда ворвался ни свет ни заря в сырой подвал и задал консолатриче тот вопрос, который мучил меня.

Она ударилась было в слезы, потом стала бормотать какую-то чушь. Сначала я решил, что она выманивает у меня деньги. С презрением швырнул ей несколько монет, однако старуха отшатнулась от них, словно это были деньги прокаженного. Я подумал: а что, если слух о моей «причастности» к подлому убийству дошел и до нее? И впервые ударила догадка: если так, значит, кто-то распространяет этот слух? Возможно, не сама собой родилась у Антонеллы и Теодолинды сия ужасная мысль, – возможно, кто-то внушил им ее? Но кто же?!

Но сейчас речь шла не об этом. Я приступил к плачущей консолатриче с новым упорством и новыми деньгами. В конце концов она разговорилась – сперва неохотно, потом… потом безудержно. Видимо, крепко затронула ее гибель молодого красавца, убитого таким жестоким образом, каким был убит Серджио.

Сказать, что я был потрясен, выслушав ее, – значит ничего не сказать. И в то же время мне казалось, что о многом я смутно подозревал, – нет, чуял это вещим сердцем, возможно, унаследованным мною от моей матери.

Вот что рассказала консолатриче:

– Я видела на своем веку много мертвых тел, я обмыла многих убитых. На иных живого места не было от ран. Когда убийца бьет свою жертву ножом, он порою теряет голову и забывается, он не соображает, что делает. Оттого видела я много бессмысленных ран. Я скажу вам, молодой русский князь: на вашего друга охотились двое. Убил его один человек, одним ударом, а множество ран, тех бессмысленных и страшных ран, нанес другой. Догадаться об этом было очень просто: к тому времени, как появился второй, тело бедного синьора Порте было совершенно обескровлено. Пышная подушка вся пропиталась кровью, вытекшей из раны на его горле. Под кроватью на полу была лужа запекшейся крови, какие-то бумаги, рисунки, гравюры, хранившиеся там в двух больших ларях, – все были покрыты кровавыми пятнами. У него было сильное сердце – оно вытолкнуло кровь из жил мгновенно, в своем последнем усилии жизни. Думаю, молодой синьор не слышал, как подкрался к нему злодей. Наверное, он прилег немного отдохнуть и крепко уснул – чтобы никогда не проснуться. Одно короткое движение по горлу стилетом – и его не стало. Потом… потом, когда душа несчастного давно уже отлетела, пришел кто-то другой. Он был исполнен такой злобы и ненависти, что позавидовал убийце! Он выхватил тяжелый, широкий кинжал и принялся кромсать тело несчастного мальчика с той яростью, коя порождается лишь безумием. Но из ран не вытекло ни капли крови. Насытив свою алчность, этот сумасшедший ушел.

– Кого из них ты видела? – спросил я, пораженный убежденностью ее слов.

Консолатриче печально покачала седой головой:

– Увы, мой русский князь, никого. Быть может, это к счастью. Не хотелось бы мне оказаться на пути этих негодяев! Особенно страшит меня второй – тот, кто убивал уже мертвого. Ярость его была такова, что он в клочья изорвал все бумаги, которые только отыскал.

– Откуда ты знаешь? Может быть, их изорвал первый убийца, – возразил я, на что консолатриче уверенно покачала головой:

– Я знаю, что говорю. Если бы их изорвал первый, обрывки не были бы покрыты кровавыми пятнами. Нет, сначала на них – а у бедного юноши наброски его картин, его рисунки лежали под кроватью – пролилась его кровь, а потом безумец, кромсавший тело художника, искромсал, изорвал все его работы.

Работы Серджио! Я и забыл о них, утонув в пучине горя. Мгновенно вспомнил, как ощущал его странную обреченность, глядя на пугающие фигуры, коими населял он выдуманный им мир. И горько пожалел – так, как не жалел, быть может, еще ни о чем в жизни! – что у меня не осталось ни единого его рисунка.

Неужто ничего не сохранилось?

Должно быть, я невольно произнес это вслух, потому что консолатриче встрепенулась:

– Отчего же? Ведь я не только обмывала тело несчастного юноши, но и увязывала все его вещи. Большую часть по воле падре, духовного отца убитого, велено было раздать бедным. Этим занимался достопочтенный синьор Джироламо. Раздали все, кроме того, что было совершенно испорчено кровью. А уж обрывки бумажные и вовсе никому не могли понадобиться. Я сложила их в большой мешок и уже собиралась выбросить, как вдруг ко мне явился какой-то старик и сказал, что он служил матери бедняги и очень хотел бы сохранить его рисунки на память. Я была изумлена, однако растрогалась такой преданностью. Поистине, только старые люди понимают цену истинной верности!

«Должно быть, это был тот самый старик, который присутствовал нынче на кладбище», – сообразил я.

– Значит, он все забрал?

– Не все, – утешила меня утешительница. – Ему даже цыпленка тяжело нести, бедняжке, а бумаг было довольно много. Он забрал только часть и сказал, что явится за ними после погребения povero bambino[17]. Значит, его следует ждать нынче или завтра.

– Позволь мне взглянуть на то, что осталось, – вдруг попросил я. – Мой друг был великолепным рисовальщиком, мне бы хотелось оставить на память о нем хоть один рисунок.

Консолатриче медлила в нерешительности, и я удвоил убеждения:

– Все прочее унесет старик, я возьму только один рисунок, он даже не заметит пропажи!

– Не в этом дело, – ответила добрая женщина, глядя на меня с жалостью. – Там нет ничего целого, остались одни только обрывки.

Сам не знаю, почему я настаивал. Не иначе Бог, к которому я взывал столь пылко, вел меня! В конце концов хозяйка принесла мне пыльный мешок и вышла из своей каморки на улицу, ибо там уже нетерпеливо топталась какая-то юная девушка с хорошеньким, но сплошь заплаканным, распухшим от слез личиком, которая жаждала излить свою печаль консолатриче и получить за несколько сольди полновесную порцию крепкого, доброго утешения.

Я остался один пред кучей окровавленных обрывков бумаги. На некоторых почти ничего нельзя было разглядеть, на других я угадывал очертания знакомых, столь дорогих мне рисунков и откладывал их в сторону, рассчитывая сложить, подобно головоломке. И вдруг я увидел, что на обороте одного обрывка что-то написано. Пригляделся внимательнее. Сквозь побуревшее кровавое пятно отчетливо проступал обрывок фразы: «…какой надежды, что ты когда-нибудь прочтешь мое посла…»

Я знал почерк Серджио, это была его рука. Нетрудно было угадать всю фразу полностью: «Нет никакой надежды, что ты когда-нибудь прочтешь мое послание».

Кому он писал? О чем? Почему не верил, что письмо будет прочитано? Предчувствовал какую-то опасность? Предвидел, что над головой сгущаются тучи?

Я вспомнил его замкнутость, взвинченность, задумчивость. Теперь все это высветилось предо мною в самом трагическом свете.

Я снова начал ворошить окровавленные обрывки, внимательнее вглядываясь в каждое пятно, и вскоре передо мной лежало десятка два клочков некоего довольно большого письма. Попытался сложить их, уловить смысл в разрозненных словах, но тут заметил, что посетительница консолатриче уже уходит. Я поспешно сгреб клочки и спрятал их на грудь, под рубаху.

– Нашли хоть что-нибудь, синьор? – спросила хозяйка, входя.

– Увы, нет, – солгал я без малейшего зазрения совести. – Вы были правы, добрая консолатриче, здесь все изорвано и залито кровью, мне совершенно нечего оставить себе на память о друге. Если даже что-то и было, это забрал старый слуга. Прошу вас, не говорите ему о том, что я касался этих священных для него обрывков бумаги. Быть может, это причинит ему боль, а этого он не заслуживает.

Сам не знаю, почему я твердо решил утаить свое открытие от всех. Нет, понятно: письмо Серджио могло пролить свет на загадку его гибели, и я не хотел, чтобы консолатриче начала болтать направо и налево прежде времени. Кроме того, в письме вообще могло и не содержаться ничего значительного. А старик слуга… Меня остановило воспоминание о враждебных взглядах, коими он мерил меня на кладбище. Так и не открыв, что совершил кражу, я щедро заплатил консолатриче и ушел.

Теперь печальный груз лежит на моем столе в гостиной. Вдруг в нем содержится хотя бы намек на причину гибели Серджио? Я должен это узнать! Не ради Серджио – ему уже ничто не поможет. Не ради себя. Ради Антонеллы! Хотя это означает, что и ради себя тоже, ибо мысль о том, что Антонелла считает меня виновником гибели моего лучшего друга, кажется мне острее острого ножа.

Того самого, которым убийца перерезал горло Серджио…

Россия, Нижний Новгород, наши дни

– Завтра танцы, – проныла Катерина. – Дядя Сережа обещал, что мы будем новое движение в самбе разучивать. А у меня туфелек тут нету. И юбочки не-ету-у…

На ее ресницах повисли слезы и посыпались на тугие румяные щеки. Они скатывались со щек подобно прозрачным камушкам, и чудилось, если хоть одна слезинка долетит до пола, послышится хрустальный звон.

Дочкина способность плакать столь сказочно красиво не раз восхищала Тоню, которая от слез резко дурнела, а оттого старалась воспитывать в себе сдержанность. Катерине же не приходилось ужиматься в столь любимом каждой женщиной деле, как слезопускание, и, конечно, со временем Тоня попривыкла и уже вполне спокойно взирала на этот процесс.

Но на свежего человека Катькин плач производил сокрушительное действие!

Какое-то мгновение Федор и Людмила Михайловна смотрели на нее как завороженные, потом тетушкины глаза тоже повлажнели, она присела перед девочкой на корточки, начала что-то успокаивающе щебетать, шмыгая в то же время носом. А Федор отвернулся. Может, чтобы скрыть скупую мужскую слезу? Вон, и его плечи вдруг дрогнули…

Тоня с некоторым испугом пригляделась и вдруг обнаружила, что он едва сдерживает смех. Итак, он видел насквозь ее дочку! А вот интересно, ее саму он тоже видит насквозь? Ну, если так, может рассмотреть, что Тоня сейчас – сплошное сплетение недоверия, страха, любопытства… и нетерпеливого ожидания.

Однако Катя продолжала плакать, и количество ее слез постепенно переходило в качество: носик начал краснеть. Пора успокоить эту ревушку.

Однако Федор ее опередил.

Он опустился на колени, чуть подвинув расчувствовавшуюся тетушку, и, взяв Катю за плечи, негромко спросил:

– А что, разве для танцев нужны какие-то особенные туфельки? И юбочка особенная? По-моему, та юбочка, что на тебе, очень красивая.

Катерина вытаращила на него глаза с тем выражением, с каким она когда-нибудь взглянет на своего будущего мужа, задавшего какой-нибудь дурацкий вопрос, например: «Зачем тебе четвертая шуба?!» И ответ был соответственный – чисто женски обстоятельный:

– Конечно, танцевальные туфельки особенные! Они мяконькие! И скользят хорошо. Потому что, если туфельки жесткие и не скользят, танцевать будешь плохо. А та юбочка – легонькая. В этой жарко будет танцевать, она ведь теплая. А у нас в зале жарко, и когда растанцуешься, эта юбка колется. А та колокольчиком кружится! И еще я забыла, у меня новенькая маечка там, ну, которую мама из Фр-ранции пр-ривезла!

Иногда Катерина вдруг вспоминала, что только недавно научилась наконец-то выговаривать толком «р», и начинала рычать, надо или не надо.

– Там – это где? – продолжал расспрашивать Федор.

– До-ома! Я домой хочу, за туфельками и юбочкой! – снова захныкала Катерина.

– И за маечкой, – проявил удивительное понимание Федор.

– Ну да! И за ма-аечкой!

Удивительно, конечно, что Катюха так долго продержалась. Еще когда сели в такси, Федор вскользь предупредил Тоню, что дочка может внезапно расплакаться. Все-таки драка, которую она видела, и явный испуг матери не могли пройти даром. Но Катя вела себя отлично, только немножко слишком громко рассказывала, что им в садике начали читать «Волшебника Изумрудного города», но прочитали совсем немножко, всего до тех пор, пока ураган унес Элли в фургоне, а хочется знать, что дальше, и она, Катерина, теперь желает такую книжку.

Тоня чуть не ляпнула, что дома эта книжка есть – она и в самом деле была, ее Тоня в свое время (на год постарше Катьки она была, когда всей душой прикипела к «Волшебнику») зачитала чуть ли не до дыр, вдобавок все страницы изрисовала собственными версиями оформления. Но поймала предостерегающий взгляд Федора – и осеклась.

Федор велел таксисту повернуть через дворы к Покровке, к книжному магазину «Дирижабль». Магазин был довольно дорогой, но купить там можно было все, это точно. Возможно, даже «Волшебник» отыщется. Тоня мысленно пошарила в кошельке, но Федор сказал:

– Сидите здесь.

Что-то шепнул водителю, отчего тот побелел и вытаращил глаза, но притих, когда Федор сунул ему в карман зелененькую бумажку. Федор улыбнулся Тоне:

– Минуту, – и убежал, а шофер вытащил из-под сиденья монтировку и начал озираться с видом бойца, охраняющего особо ценный груз.

Тоня только и могла, что нервно сглатывать и поглядывать в окна, не зная, то ли бояться, то ли нет, а Катька замерла в трепетном ожидании.

Федор вернулся натурально через минуту, таща не одну книжку, а шесть. Огромных, ярких. Это был «Волшебник» со всеми своими продолжениями: «Урфин Джюс», и «Желтый туман», и «Семь подземных королей», и еще что-то, о чем Тоня даже понятия не имела.

Вот тут она и вправду чуточку струхнула…

– Держи, моя радость, – сказал Федор, сунув Катерине тяжеленную стопу. Она взвизгнула от счастья, полезла целоваться, нимало не смущаясь, что этого человека видит второй раз в жизни, потом потребовала, чтобы ей тут же начали читать книжку, но поладили на рассматривании картинок. Этим и было занято все время пути от Покровки до дома тети Люси. Ну и там практически весь вечер был посвящен ужину и «Волшебнику», так что Федор лишь бросил тете Люсе два-три слова, от которых она побледнела и стала смотреть на Тоню как на оживший призрак. Тоня так и не получила от Федора никаких объяснений, однако разнежилась душой в тепле этого дома и поуспокоилась. И вот теперь Катерина вдруг вспомнила про танцы – и страх вернулся снова.

– Ты знаешь, домой сегодня нельзя, – веско сказал Федор. – У вас отключили отопление – на время, не навсегда. Но там страшно холодно. А здесь тепло.

– Тепло… – счастливо прижмурилась Катерина, которая была ужасная мерзлячка, но тут же вспомнила о своей главной беде на настоящий момент и снова начала сыпать слезами: – Завтра танцы, а если у меня не будет туфелек и юбочки, я не пойду! И дядю Сережу не увижу!

Господи! Еще одна жертва невозможных карих очей! Это что, наследственная дурь?

– Что ж там за дядя Сережа такой? – ревниво прищурился Федор. – Завтра нарочно с тобой схожу на занятия и посмотрю на него. Если понравится, возьмем его в женихи.

– Да ты что? – хихикнула Катерина, кокетливо прикрывшись ладошкой. – Он совсем старый, он маме в женихи подходит, а не мне.

Брови Федора взлетели чуть ли не выше лба. Но ревнивый прищур тотчас вернулся.

– Христос с тобой, Катерина! – Тоня не удержалась от смеха. – Ничего себе старый, ничего себе жених! Да Сереженька совсем ребенок, он младше меня аж на девять лет и одиннадцать месяцев!

– Уже то, что ты эти годы и месяцы столь скрупулезно подсчитала, кое о чем говорит… – протянул Федор с тем же выражением. Внимательно посмотрел, как Тоня краснеет, как прижимает ладони к щекам, и усмехнулся – пощадил все-таки.

– А мама знает, где твои вещички танцевальные лежат? – спросил Катю.

– Конечно! – встрепенулась Катюха. – Ма, ты домой сбегаешь? Заберешь мои вещи? Тогда я не буду плакать!

– А если не заберу? – поддразнила ее Тоня, и эта малолетняя шантажистка откровенно ляпнула:

– Тогда буду.

– Успокойся, – кивнул Федор, поднимаясь. – Будут тебе и туфельки, и юбочка, и маечка. Мы сейчас вместе с твоей мамой съездим за твоими шмотками, только ты уж, Катерина, тут себя веди хорошо, договорились? Тетю Люсю не огорчай.

Катя посмотрела на него с откровенным изумлением. Какой смысл теперь капризничать: ведь туфельки и все прочее будет ей доставлено? Зачем огорчать тетю Люсю, которая печет такие потрясающие тортики и готова часами напролет читать новые книжки?

– Слушай, – Тоня осторожно тронула Федора за рукав, – а можно их одних оставить? Я имею в виду…

– Я понял, – кивнул Федор. – За нами не следили, это точно. Тетя Люся их не интересует – она моя родня с отцовской стороны, а отец тут ни при чем, они выбивают только прямых потомков. Однако, как это ни смешно, у меня такое впечатление создалось, причем уже не первый год, что о моем существовании они даже не подозревают. Хотя я – именно Федор Ромадин. Представляешь? Когда мама замуж выходила, она оставила свою девичью фамилию. Именно я организовал выставку картины, а им хоть бы хны! Прицепились к… Леонтьеву, к тебе, а меня словно не замечают. Наверное, потеряли след еще после маминой смерти, это ведь очень давно было.

Тоня смотрела остановившимися глазами.

– Не понимаешь? – усмехнулся Федор. – Все объясню, только сначала объясни, чего ты боялась? В аэропорту в Париже я видел, как ты озиралась. Затравленно так. Когда ты сегодня рассказала про ту историю с… Леонтьевым, я подумал сначала, что ты из-за этого тряслась… Ладно, пойдем, в машине поговорим.

Они вышли из квартиры, спустились во двор, но Федор велел Тоне оставаться в подъезде, пока он издалека, с помощью пульта, запустил мотор своей «Ауди».

– Береженого бог бережет, – пояснил, когда она устроилась внутри. – Я уже привык беречься, хотя иногда опасность кажется нереальной. В нее не хочется верить… как и тебе сейчас. Но картина уже выставлена, а значит, опасность близко. Так вот, о тебе и о… о Леонтьеве. Строго говоря, после такого случая надолго затрясешься, тут все понятно и постижимо. Но это случилось в России, ты ни в чем не виновата, тебя никто не видел. Вряд ли ты могла опасаться, что по твоему следу пустят всех цепных псов Интерпола, да и времени с момента его гибели слишком мало прошло, да и не настолько вы с ним крупные фигуры. Во Франции ты как раз могла ощущать себя в полнейшей безопасности, однако же… Ты беспрестанно оглядывалась, причем такое впечатление, что на какого-то конкретного человека. Подозреваю, это был такой высокий мужик итальянского типа, яркий такой, глазастый. Так? Он все время звонил куда-то по мобильному.

– Как именно ты догадался, что именно его я боюсь? – глядя в окно, спросила Тоня.

– Того мужика я вычислил сразу прежде всего потому, что он итальянец. Повторяю, они используют местных наемников, однако Италия и Франция практически рядом, тут можно и собственноручно сработать. Ну так что тебе пытался сделать этот потомок древних римлян? Говорю «пытался», потому что, если бы он уже сделал, мы с тобой вряд ли ехали бы вместе к тебе домой. Кстати, скажи свой адрес, а то мы крутимся тут, крутимся…

– Не очень далеко, на площади Горького. Тот дом, где магазин «Нижегородские товары», знаешь?

– Господи, – с ужасом покосился на нее Федор. – Как же вы там живете, в этом аду? Шум, чад. По-моему, это почти самое жуткое место в городе.

– А у нас окна во двор, так что ничего страшного.

– Все равно. – Он сокрушенно покачал головой. – Давай так: сегодня заберем оттуда вещей по максимуму, а больше туда ночевать ты не вернешься. Договорились?

– То есть как? – изумилась Тоня. – А где же я буду ночевать?

– То есть как? – изумился Федор. – У меня, конечно.

– В смысле, у тети Люси? – уточнила Тоня, чувствуя, что краснеет. – Да ты что, всерьез?

– Не-ет, – пренебрежительно качнул головой Федор, и сердце Тони от унижения стиснулось в комок и ухнуло в самые пятки.

«Не-ет», главное! А она-то что успела себе навоображать!..

– Зачем нам ехать к тете Люсе? – продолжил Федор. – У меня дом в Подновье. Огромный домина, заблудиться можно. Потрясающий вид на Волгу. Всякая природа рядом и отличный сад. Даже сейчас там поразительная красота, даже зимой. Ну а весной и летом – сказка!

– Жаль, что сейчас не весна и не лето, – пробормотала Тоня (ну надо же было что-нибудь говорить!).

– Весна, – мотнул головой Федор, поворачивая во двор ее несчастного дома. – Какой подъезд?

– Второй, – машинально ответила она. – А почему весна-то?

– Потому что пора любви. – Он заглушил мотор, повернулся к Тоне и близко, упрямо посмотрел в глаза. – Потому что я никак не мог понять, отчего у меня вдруг при виде тебя сердце вскачь понеслось. Неужели не видела, как оно скакало по аэропорту Шарль де Голль? А я думал, это всем было заметно. Но не мог понять, почему. А когда услышал про… Леонтьева, понял. Потому что мы с тобой друг другу предназначены. Точно так же были друг другу предназначены Федор и Антонелла, но он ее упустил, так уж сложилось, к несчастью. А я тебя упускать не намерен. Не могу. Мы с тобой одной крови – ты и я… Понимаешь?

– Что ли, мы родственники? – спросила она с таким детским ужасом, что Федор, как ни был он напряжен и серьезен, не мог не улыбнуться:

– Постольку же, поскольку родственники все прочие люди. Думаю, наши прапрапра… и так далее были братьями. Или братом и сестрой. Лет двести с лишком назад. Но это не считается. Да какая разница? Даже если бы мы были двоюродными, я бы все равно в тебя влюбился и женился бы на тебе. Это рок, я тут даже и ни при чем. И ты ни при чем. Судьба. Ты понимаешь хоть что-нибудь из того, о чем я говорю?

Она смотрела расширенными глазами – и слабо кивала. Но ничегошеньки не могла понять!

– Квартира у тебя какая? – спросил Федор, тряхнув головой и прогнав с лица и из глаз тот странный туман, которым была окутана и Тоня. – Четвертый этаж? Посиди, пока я подъезд проверю. Дай ключи. Если… если вдруг как-то что-то пойдет не так, тебе потом тетя Люся все расскажет.

Он выскочил из машины, а Тоня осталась сидеть, зажав руками сердце. Оно билось так, что, видимо, начисто вышибло все мысли из головы – ну ничегошеньки она не думала, не соображала. И только потом, когда Федор вернулся, открыл перед ней дверцу, махнул весело: выходи, мол, все спокойно! – догадалась спросить:

– А что ты имел в виду?

– Когда? – спросил он, нагнувшись и глядя на нее с такой улыбкой, что дыхание замирало.

– Когда сказал…

– О чем?

Она забыла, о чем хотела спросить. Вообще обо всем на свете забыла. О какой-то опасности, о которой он предупреждал, о гибели отца, о пережитом страхе, о недавнем нападении в сквере, о карте с изображением папессы Иоанны… даже о Кате. Федор встал коленом на край сиденья и быстро, быстро несколько раз поцеловал Тоню в приоткрытые губы.

– Пойдем уже, – сказал умоляюще. – Если нас сейчас разлучит какая-то злая сила, я этого не переживу, честное слово. Пойдем, а?

И, схватив Тоню за руку, вытащил ее из машины, почти втолкнул в подъезд. И тут же прижал к стене, закрывая собой, сунул руку под борт куртки, настороженно вглядываясь в какую-то фигуру, которая образовалась на площадке первого этажа:

– Черт, только же никого тут не было!..

– Эт-то кто там прется?! – послышался пьяный голос, и фигура шарахнулась было к ним, но заплелась ногами и повисла на перилах.

Тоня вгляделась, ахнула:

– Погоди, это мой сосед! Гена, Гена, я это, я.

Фигура всматривалась с мрачным, недоверчивым видом, мерно качая головой, как бы желая показать, что ее не проведешь.

– То-ня? – спросила наконец с явным облегчением. – И-ха! Тебя мне бог послал!

– Мне тоже, – ворчливо выдохнул Федор, придерживая Тонину руку, а она тоже вцепилась в него, тянула наверх, жалея, что не могут они взлететь прямиком на четвертый этаж прямо сквозь лестничный пролет, потому что, как мимо Сциллы и Харибды не удавалось спокойно пройти ни одному корабельщику, так мимо Гены Мартынова не удавалось пройти еще ни одному соседу спокойно, без осложнений, без скандала или хотя бы без простой, элементарной болтовни. Сейчас как ляпнет что-нибудь вроде: «Тонь, да у тебя никак новый мужик?!» И тогда останется его только убить, ибо все, что начинает происходить между нею и Федором, напоминает сейчас тонкий ледок, едва-едва затянувший полынью, и если на него со всего маху ухнет такой танк, как пьяный Гена Мартынов, ледок мгновенно превратится в крошево. А этого не хочется так, что аж сердце болит.

«Господи, помилуй!» – подумала она, представив себе темные, непроницаемые очи Спаса, которому молилась в маленькой часовне Святой Варвары-великомученицы на Варварке, и Господь тут же смилостивился, обратив пакостные словеса, которые уж вызревали небось в соседской луженой глотке, в сакраментальную фразу:

– Тонь, дай полтинник до завтра, а? Завтра у нас получка – тебе первой отдам!

«Тебе первой» означало, что должен он как минимум десятку добросердечных, мягкотелых соседок и соседей, среди которых попадались даже натуральные тряпки. Вроде Тони, которой Гена задолжал так давно и столько, что ни он, ни она этого уже толком не помнили. Пожалуй, одной получки вряд ли хватило бы вернуть долги только ей!

Но сейчас Тоня готова была на все, даже отдать очередной полтинник. Она уже сунулась было в сумочку, однако Федор отодвинул плечом Гену Мартынова и легко сказал ему:

– Ты что, разве не знаешь, что банки у нас работают только до шести, а сейчас сколько времени, как по-твоему? – И побежал наверх по лестнице, влача за собой Тоню.

Она лихорадочно работала ногами, пытаясь не споткнуться, а сама с ужасом ждала снизу какого-нибудь жуткого вопля, направленного залпа матерщины, однако внизу царила полная, натурально мертвая тишина. Гена, очевидно, пытался уточнить, сколько же сейчас времени, но поскольку часы свои он давно пропил, старания его были заранее обречены на провал.

Тоня даже дверь успела открыть, а потом закрыть, а Гена все еще молчал. Она торопливо защелкнула все замки и обернулась к Федору. Тот слабо улыбался:

– Извини. Ты, наверное, подумала, я дикий жмот, да? Пожалел поправиться бедному алику? Но у меня из-за такой сволочи мать погибла. Давно… Занимал, занимал мужик деньги у всего подъезда, его жалели, жалели, а потом на почве выпитого у него случился делириум тременс, белая, стало быть, горячка, запало ему в голову, что квартира его не потому пустая, что он пропил все до последней раскладушки, даже спал на полу, на газетах, а это злые соседи его обобрали. Взял он булатный ножичек и пошел с ними разбираться… Мама моя первая ему попалась. Еще одну женщину он только ранил, тут уж я сообразил, что делается, а к ней не успел. Она брала почту из ящика, а я уже поднялся на наш пятый этаж. Пока сбежал вниз, с ней уже все было кончено.

Федор страшно, криво улыбнулся.

– Наверное, мне было бы легче, если бы я точно знал, что это исходит от них, что это они ее убили. Такое быть могло: они большие мастаки подстраивать всякие несчастные случайности. Но у того убийцы и впрямь была белая горячка. И карты с папессой Иоанной рядом не было. Так что я ничего не могу утверждать наверняка.

Тоня нервно сглотнула. Опять он про то же! Опять они подступили к краю, за который так страшно заглянуть!

– Так что на мне судимость есть, – сказал Федор равнодушно. – Пытались пришить превышение необходимой обороны. Обошлось. Тебя это не смущает, кстати?

Тоня тихо ахнула, качнулась.

– Так, – сказал Федор, подхватывая ее. – Пошли-ка посидим. Пора нам наконец по делу поговорить. Что же с тобой все-таки случилось в Париже?

– Не в Париже, – с трудом выговорила она. – Это было в Нанте.

Франция, Нант, наши дни

Все началось с того, что выпала застежка у новой нефритовой серьги. Случилось это в том самом musèe des Beaux Arts. В роскошном сером двухэтажном особняке, который широко раскинул свои украшенные прелестными статуями крылья-галереи.

Тоня уплатила 4 евро за вход, немножко помаялась со шкафчиком (в музее шкафчики для имущества посетителей были, будто в детском садике, отдельные, малехонькие, вдобавок запирались на монетку в одно евро). Положишь монетку и наберешь код – замочек сработает. Не положишь – дверца остается открытой.

В музее в середине буднего дня оказалось почти пусто. В первых залах были представлены полотна в основном на темы библейской истории: святые, святые, святые с истомленными постом лицами и худыми телами…

На душе сделалось как-то уныло от этого подавляющего католичества!

Впрочем, увидев «Молодую мученицу» Поля Делароша с ее прелестным лицом и белыми плечами, над которой реял нимб, напоминающий изящный золотой обруч, Тоня почувствовала, что снова примиряется с местной религией, как это уже было вчера – в кафедральном соборе Петра и Павла, где она ставила свечки за упокой и во здравие, не смущаясь тем, что крестится тремя перстами и справа налево, а не наоборот, как следовало бы.

Тоня улыбнулась светлым воспоминаниям… но вдруг ощутила, как что-то скользнуло по ее груди и сгинуло на полу. Схватилось за ухо – и вынула серьгу.

С этой минуты прекрасное и возвышенное перестало для нее существовать – мысли целиком сосредоточились на мелком и суетном.

Эти нефритовые, тяжелые, очень красивые серьги она купила не далее как сегодня утром в сувенирной лавочке. Были они чрезмерно дороги, но умопомрачительно подходили к нефритовому ожерелью, которое Тоня не носила лет сто, а тут невесть почему взяла с собой в Нант, и глаза в сочетании с такими серьгами приобретали таинственный зеленоватый оттенок… Вдобавок камни были окружены золоченым, почти совсем как золотым ажурным плетением и выглядели весьма впечатляюще. Если не распространяться направо и налево, что это подделка, никто и не догадается.

Короче говоря, серьги она купила и тут же нацепила их. Всем они были хороши, кроме застежки. Тоня предпочитала подвески, а это были гвоздики, которые закреплялись не больно-то надежными швензами, то есть фиксаторами. Весь день она проверяла, хорошо ли держатся швензы, а в музее забылась, не проверила. И вот вам результат…

Вынув серьгу из уха, Тоня огорченно оглядывала сверкающий паркетный пол.

Смотрительница – а в Нантском musèe des Beaux Arts, совершенно как в каком-нибудь нижегородском художественном музее, в каждой зале сидела дама почтенных лет в строгом костюме и изысканной прическе – заметила Тонины отчаянные взгляды, поднялась со своего ампирного креслица и с приветливым выражением спросила:

– Могу я вам помочь, мадам?

«Мадам» даже ответить ничего не могла от огорчения – только показала серьгу смотрительнице, однако та мгновенно оценила ситуацию. Успокоительно улыбнувшись, решительно подошла к двери и окликнула:

– Жан-Пьер!

Появился низкорослый худощавый юноша в длинной футболке, джинсах, закатанных по колени, и босой. Этого экзотического паренька Тоня еще раньше приметила: распространяя приятный запах мастики, он елозил по паркету в соседней зале, непостижимым образом удерживая ногами две белые, ничем не прикрепленные тряпичные натиралки. С ними он и притащился на подмогу, с ними же, словно они были приклеены к босым подошвам, ринулся по знаку смотрительницы запирать двери залы, отрезая путь двум каким-то джентльменам, судя по всему, южанам, одетым в такие строгие черные костюмы, словно только что вернулись с похорон.

На смуглых лицах отразилось неприкрытое недовольство. Однако Жан-Пьер послал им извиняющуюся улыбку и запер двери прямо перед их римскими носами, пробормотав:

– Извините, господа, служебная необходимость.

– Жюль! – вновь окликнула смотрительница, и из противоположной залы (они были расположены анфиладою) возник еще один босоногий виртуоз, схожий с первым, как родной брат, и столь же ретиво начал закрывать свою дверь, мешая на сей раз двум леди, такое впечатление, прибывшим прямиком из Виндзора, судя по их умопомрачительным костюмам и шляпкам с вуалетками.

Только тут Тоня сообразила, что зала закрывается исключительно ради нее, вернее, ради несчастной потерянной швензы, чтобы не смог ее затоптать и унести на своей подошве случайный посетитель.

«Ну да, они же уверены, что серьги золотые!» – подумала с замиранием сердца и тотчас представила, какие лица сделаются у Жан-Пьера и Жюля, а также у ретивой смотрительницы, когда при ближайшем рассмотрении обнаружится подделка. Фиксаторы-то были самые простейшие, создатели серег даже не потрудились их раскрасить под золото, вот позорище!

Тоня едва не ахнула во весь голос от радости, увидев в крошечной щербинке паркета в метре от себя заветный кругляшок с дырочкой. Швенза, швензочка родимая! Какое счастье, что обнаружила ее хозяйка, а не кто-то другой!

Порывисто нагнувшись, Тоня подхватила ювелирный компромат и радостно подняла над головой:

– Вуаля!

Смотрительница, а также Жан-Пьер и Жюль, уже павшие было на колени и рыскавшие по полу наподобие гончих, дружно зааплодировали, не держа ладони перед собой, как это принято у нас, а высоко, несколько аффектированно вздымая их.

Вдев серьгу в ухо и раскланявшись, Тоня вновь отправилась смотреть картины. Обе прилегающие залы были уже пусты: видимо, южные джентльмены и виндзорские леди отправились наслаждаться искусством куда подальше. Бродя по галереям, переходам и залам, Тоня еще несколько раз встречала Жан-Пьера и Жюля, и все трое радостно сушили зубы в улыбках, словно потерявшиеся и наконец-то обретшие друг друга родственники.

Наконец с осмотром классики было покончено. Настало время взглянуть на современность.

Судя по плану, висевшему на стене, залы с модерном располагались на первом этаже. По французскому счету, это вообще полуподвал – rez-de-chaussée, цоколь, на уровне земли.

Тоня недолюбливала поп-арт, и если все-таки направилась сейчас на первый этаж, то лишь потому, что глупо уйти из музея, не посмотрев все, что там есть.

Впрочем, она ожидала худшего! «Графиня де Нюи» Жюля-Жана Антони просто-таки красавица, хотя и слишком сладкая. «Прекрасная мавританка», которую написал Марсель Руссе, была бы и впрямь красоткой, не посади ей художник на правый глаз какое-то бесформенное коричневое пятно, словно фингал, оставленный ревнивым сожителем. Или в этом пятне есть какой-то особый, высший смысл?

Тоня как раз пыталась разгадать этот смысл, как позади прозвучал суровый голос:

– Как вы сюда попали, мадам? Эти залы открыты только для заранее оплаченных экскурсий.

Тоня обернулась и сконфуженно поглядела в темные недобрые глаза высокого человека в черном костюме с бляхой на груди: «The Nantes fines arts museum».

«Почему по-английски?» – мельком подумала она и робко улыбнулась:

– Извините, не знала. Я сейчас же уйду.

Повернулась, чтобы вернуться тем же путем, каким пришла, однако суровый смотритель качнул головой и сделал жест вперед:

– Там уже закрыто. Пройдем через служебный ход.

Он двинулся вперед, Тоня – за ним.

«Странный способ наказывать нарушителя, – подумала она через минуту. – Вместо того чтобы изгнать с позором, позволил бесплатно увидеть все платные картины».

Да, смотритель невольно провел ее через залы, которые Тоня собиралась поглядеть. Другое дело, что глядеть тут было особенно не на что, а уж денежку платить – тем паче.

Впереди показалась высокая дверь с зеленой табличкой – тот самый служебный ход. Смотритель вынул из кармана какую-то пластинку, провел по двери – та открылась.

Смотритель вежливо отступил, сделав приглашающий жест и пропуская Тоню. Она шагнула вперед и очутилась в крошечном полутемном коридорчике, со всех сторон ограниченном дверями. Тоня приостановилась, не зная, через которую поведут ее дальше, но в это самое мгновение серьга в ухе вдруг ослабела, а с полу донесся чуть слышный бряк, различить который смогло только натренированное Тонино ухо.

Паршивая швенза опять вывалилась! Здесь слишком темно, чтобы ее быстро найти, а рядом ни добродушной смотрительницы, ни услужливых Жан-Пьера и Жюля, только этот темноглазый человек с недобрым римским профилем!

И, уже нагнувшись к полу, Тоня вдруг вспомнила, что именно этот профиль она видела полчаса назад у дверей того самого зала, который полотеры запирали от посетителей, чтобы отыскать злополучную швензу.

Ну конечно, именно этот джентльмен в чрезмерно строгом, почти похоронном черном костюме вместе с другим таким же смуглым господином рвался в зал и остался крайне недоволен, когда его туда не пустили. Однако этой большой серебристо-белой бляхи на его лацкане Тоня тогда не заметила. И ничто не выдавало в нем работника музея! Да-да, Жаль-Пьер тогда пробормотал что-то вроде: «Прошу прощения, служебная необходимость!» Это не было похоже на обращение к коллеге, к своему человеку, Жан-Пьер явно извинялся перед незнакомцами…

Тоня еще не ожидала ничего дурного – она просто удивилась. И выпрямилась, чтобы снова поглядеть на этого человека, проверить, не ошиблась ли. Причем выпрямилась так резко, что слегка шатнулась в сторону. Этого «слегка», впрочем, оказалось достаточно, чтобы короткая черная дубинка просвистела мимо ее головы, лишь задев по плечу, и упала на пол.

Послышалось короткое неразборчивое восклицание, похожее на ругательство, а Тоня рухнула на колени, все еще больше удивленная, чем испуганная. И в тот же миг что-то непомерно тяжелое навалилось на нее сверху. Она распласталась на полу и взвыла от боли, когда грубая рука вцепилась в волосы и дернула вверх. Сильные пальцы стиснули ее горло, так вдавившись под челюсти, что Тоня захрипела… и только теперь сообразила, что ее, кажется, убивают.

Тоня беспомощно елозила под тяжелым телом, а в глазах уже поплыли радужные кружочки. Пытаясь вырваться, с силой прижалась щекой к полу, и боль в натянутых волосах сделалась в это мгновение такой, что даже в глазах просветлело. С необыкновенной ясностью она увидела рядом на полу короткую черную дубинку и схватила ее. Извернулась, насколько это позволяла беспощадная тяжесть, с болью занесла руку, ткнула куда-то боком, не глядя, не видя, ничего не соображая, только ощутила: попала во что-то твердое и, наверное, сильно, судя по той отчаянной ярости, с какой наносила удар.

Злобная масса, давившая на ее спину, вдруг задергалась, а потом обмякла, сделавшись и вовсе невыносимо тяжелой. Тоня рванулась, пытаясь перевалиться на бок, – и тупо удивилась, когда это удалось. Какое-то мгновение она лежала, судорожно вбирая воздух в горло и расправляя сдавленные легкие. Потом расклеила залепленные слезами глаза и осмелилась покоситься направо.

Пусто, пол да и пол. Паркетный, довольно пыльный, ненатертый. Нет на них Жан-Пьера и Жюля…

Позади себя, слева, Тоня ощущала чье-то присутствие. Молчаливое, странное, мрачное!

Она встала на колени, занося над головой черную палку, поглядела налево – и сразу встретилась взглядом с прищуренными темными глазами.

Тот человек, смотритель в черном костюме, лежал на боку, пристально глядя как бы и на Тоню, и в то же время не совсем. Казалось, он видит нечто иное, чем перепуганная молодая женщина, которая с истерической храбростью грозит ему его же дубинкою. И потребовалось не меньше минуты – такой долгой, чуть ли не бесконечной минуты! – прежде чем до Тони дошло, что этот человек мертв.

Она поверила не сразу. Она еще робко потыкала его палкой, пытаясь заставить пошевельнуться, но это было бессмысленно.

Тоня вскочила, едва сдерживая визг, рвущийся из горла.

Но как, как это могло случиться?! Она ведь ткнула дубинкой только слегка, даже не замахиваясь. Его рубящий удар сверху был куда страшнее, однако не причинил Тоне никакого вреда, даже не ушиб. А она… Она что, убила этого незнакомца?! Попала по виску?..

Да разве можно так просто, невзначай, убить человека?!

Вскочила на ноги, отшвырнула дубинку. Но тотчас подхватила ее и прижала к себе, как родную. Неизвестно, что ждет ее за одной из этих четырех дверей, неизвестно, кто может вдруг ворваться в коридорчик и снова наброситься на Тоню – жестоко, внезапно и совершенно необъяснимо! Не из-за того же, в самом-то деле, что она одна забрела в зал, предназначенный только для групповых экскурсий?!

Надо выйти отсюда. И поскорей!

Кривясь от тошноты, которая вдруг подкатила к горлу, Тоня кончиками пальцев потянула из кармана нападавшего торчавшую оттуда белую пластиковую карту-ключ, подсунула к ближайшей двери – и еле сдержала истерическое восклицание: раздался щелчок, дверь послушно приотворилась.

Отпрянула, занося дубинку. Но никто оттуда не набросился на Тоню.

Она вгляделась…

Да это же главный коридор! Вон там, впереди, гардеробная со шкафчиками, а за поворотом направо – выход. Выход из музея!

Из музея, где ее чуть не убили, и если бы не коварная, а на самом деле благословенная застежка…

Стоп! Тоня истерически схватилась за ухо.

Серьга! Серьга вывалилась, вон она, на полу лежит. Ничего себе, уйти – и оставить рядом с трупом такую улику. И палку убийцы бросать нельзя ни в коем случае, потому что на ней остались отпечатки Тониных пальцев.

Да что же это она себе думает?! Улики, отпечатки, следы, выход из музея… Мало того, что она не ощущает никакого священного ужаса при виде убитого ею человека! Она что, собралась бежать и скрыться, как Раскольников – с места убийства старухи процентщицы и сестры ее Лизаветы? Нет, надо поскорее поднять тревогу, надо вызвать полицию и все рассказать. На дубинке остались не только ее отпечатки, но и того человека. Сразу станет ясно, что оружие принадлежало ему, а Тоня использовала его только для необходимой обороны – правда, несколько превысив ее пределы. Бляха музейного служителя, конечно, фальшивая. Недаром на ней надпись по-английски! И сотрудники музея подтвердят, что среди них нет и никогда не было такого человека, это чужак, который только выдавал себя за служителя Beaux Arts, и его приятель, конечно, таков же…

Его приятель! Там, наверху, этот человек был не один, а с товарищем. Сообщником, точнее сказать. Не исключено, что этот сообщник где-то караулит Тоню. И прежде чем она успеет вызвать полицию… Нет, полиция, признания – все это потом! Сперва надо обеспечить свою безопасность!

Тоня вылетела в коридор и понеслась к гардеробной. Успела сделать только несколько шагов, и тут словно бы чья-то ледяная рука коснулась ее спины.

Тоня замерла, перестав дышать от ужаса. Вот так же, совершенно так было с нею там, в Нижнем, когда она услышала какой-то тяжкий удар на кухне и даже не подумала, будто Леонтьев что-то уронил. Она почему-то сразу знала: он мертв! И сейчас с непостижимой отчетливостью знала: вот из-за этого поворота через мгновение появится тот самый сообщник убийцы. Совсем как в старинной пьесе: первый убийца, второй убийца…

Сделав на подгибающихся ногах странный вираж, Тоня шмыгнула влево – в дверь, над которой светились две сакраментальные фигурки: мужская и женская.

Туалет! Надо отсидеться в туалете!

Ого, придется спускаться куда-то вниз, чуть ли не в преисподнюю. И там, внизу, где коридор раздваивается под слабо светящимся указателем (мальчики направо, девочки налево), там мрачновато, страшновато.

Нет, Тоня туда не пойдет. Она сейчас осторожненько выглянет в коридор и…

Дверь распахнулась так резко, что Тоню отбросило к стене. Но человек, который стремглав ринулся вниз по лестнице, этого не заметил. Вот это приспичило бедолаге… Нет! Если ему и приспичило, то совершенно не то, зачем посещают туалеты. Внизу он почему-то свернул не направо, к мужскому отделению, а налево. Скрылся в туалетной комнате для дам и даже не взглянул наверх, не видел, как Тоня неслышно выскользнула в коридор.

Все правильно! Сердце-вещун! Хороша была бы она сейчас, затаившаяся в одной из дамских кабинок и в смертном страхе ожидающая, когда ее найдет «второй убийца»!

Такой же смуглый, как первый, с таким же римским профилем!

Судя по неконтролируемой ярости, он обнаружил труп сообщника и тотчас прикинул, где может прятаться потерявшая от страха разум женщина. А ее там нет. Сколько минут ему понадобится, чтобы обшарить все кабинки? Одна, две, три?

Тоня влетела в гардеробную и подскочила к своему шкафчику. Набрала код, дверца открылась, монетка лукаво блеснула в отделении замочка.

Тоня выдернула из шкафчика пальто и, еле удерживая ноги, которые так и норовили пуститься бегом, степенно двинулась к выходу. Короткую дубинку зажала под пальто локтем. Но что-то все время мешало, кололо ладонь. Поглядела. Серьга, найденная на полу! Надо вдеть ее в ухо, чтобы выглядеть как можно естественней.

Господи… а застежка, швенза проклятущая, спасшая ей жизнь! Про нее Тоня совершенно забыла, а она, наверное, так и валяется около трупа! И если кто-то найдет ее, то и смотрительница со второго этажа, и Жан-Пьер, и Жюль немедленно вспомнят про растяпу-туристку в зеленых серьгах.

Нант – город небольшой. Отелей не так уж много. Тоню мигом найдут. Не лучше ли прямо сейчас, сразу, самой пойти все же в полицию?!

Тоня оглянулась и увидела, что дверь туалета начала отворяться. И все благие мысли враз вылетели из головы, ноги повлекли ее к выходу из музея с ненормальной, подозрительной скоростью, а в голове билась только одна, одна только мысль: «Я же сегодня вечером уезжаю в Париж! У меня же в номере лежит билет до Парижа на восьмичасовой скоростной!»

Она простучала каблучками по ступенькам, потом по брусчатке двора и замахала ползущему мимо такси:

– «Нов-отель»! Скорее!

Россия, Нижний Новгород, наши дни

– Отец мой…

– Джироламо!

– Да, отец мой.

– Ты уже на месте?

– Совершенно верно. Снял номер в очень странном и очень дорогом отеле. Он стоит над Волгой, а рядом памятник знаменитому русскому летчику. Это очень красивое место. Отель называется «Октябрьский».

– «Октябрьский»? Судя по названию, этот отель должен быть просто напичкан агентами КГБ.

– Теперь эта фирма называется иначе. Но вы правы, ощущение слежки есть. Более того, мне порою кажется, что даже памятник этому пилоту – его фамилия Нестеров – неотрывно смотрит на меня своими каменными глазами.

– Джироламо, что происходит?! Твой голос звучит так странно.

– Отец мой, сегодня открылась выставка. Я опоздал.

– О-о…

– Пока дела наши плохи. Мальчика до сих пор не нашли. Вчера была совершена попытка ликвидации женщины, однако вмешался какой-то случайный прохожий, и мой человек принужден был скрыться, так и не закончив дела. После этого и женщина, и ее дочь бесследно исчезли. Их ищут, но пока что…

– Та-ак… Хорошо. Джироламо, немедленно оставьте все. Все поиски. Все ликвидации. Все внимание на картину. Не позднее завтрашнего дня она должна быть уничтожена. Любой ценой! После этого немедленно узнайте, кто открыл эту выставку. Вернее, кто стоит за ее официальными устроителями. Думаю, именно тот человек, которого мы никак не могли вычислить раньше. Дальше все по плану. Он, та женщина, мальчишка… Господи всеблагий, да я готов своими руками уничтожать каждого, кто смотрит на эту проклятую картину, кто наслаждается нашим вековым позором!

– Отец мой, их не так много, успокойтесь. Выставка отнюдь не стала событием в жизни этого города. Именитый художник из столицы так и не приехал. Церковь, против ожидания, молчит: не восхваляет кощунство, но и не порицает его. Местная католическая община бездействует: их гораздо больше занимает какая-то тяжба с мэрией. Нет, никто не обивает пороги зала, где висит это проклятое полотно.

– Вот как?.. Джироламо, эта страна не устает наносить нам оскорбление за оскорблением! Дело нашей жизни, дело нашей смерти для них всего лишь второстепенная, докучливая безделица! Это…

– Отец мой, извините меня. Звонят по другому телефону. Одну минуту, прошу вас… О господи!

– В чем дело, Джироламо?

– Они нашли ее. Они нашли ее!

– Джироламо. Я ведь только что сказал: пока больше никаких… Алло? Алло? Ты слышишь меня?.. Что за дьявольщина! Он бросил трубку!

Россия, Нижний Новгород, наши дни

– У нас была уникальная семья. Вот скажи: что люди спасают в первую очередь при пожаре, например?

– Детей. Документы, деньги. Жизнь свою, – пожала плечами Тоня, которую все еще трясло от воспоминаний.

– Конечно. А в наших семьях, у Ромадиных, первым делом все – и дети и взрослые – ринулись бы спасать дневник.

– Дневник? Чей?

– Дневник моего предка и, видимо, твоего, Федора Ромадина, написанный в 1779–1780 годах.

– Ничего себе, – слабо усмехнулась Тоня. – Как он только мог сохраниться за двести с лишком лет?

– А он и не сохранился, – кивнул Федор. – Я только могу догадываться, что когда-то Ромадин писал в таком толстом альбоме с золотым обрезом, в кожаной обложке. Судя по некоторым его словам, страницы были испещрены рисунками: Федор был художником. Конечно, дневник не мог сохраниться. Ближайшие потомки могли видеть его в оригинале, ну а потом, году примерно в 1850-м, в их доме случился пожар, и семейная реликвия изрядно обгорела. С великим трудом один из Ромадиных восстановил текст, переписав его в тетрадь. Но бумага ветшает. И с тех пор дневник еще раза три или четыре переписывали. Тот, что хранится теперь у меня, – это копия 1916 года. Очень красивая такая книжечка в коленкоровом переплете, страницы желтые, фиолетовые чернила выцвели до того, что стали серыми… Конечно, я сделал свою копию, и не одну. У меня вообще порой возникает такая странная потребность: переписывать дневник Федора Ромадина.

– Тебя в его честь назвали?

– Не только меня. Это родовое имя для старшего сына, у нас и Федоров Федоровичей было множество, и Федоров с другими отчествами: в том случае, если дочь Ромадиных выходила за кого-то другого. Я вот Федор Николаевич, будем знакомы. До конца XIX века наследование шло по прямой линии, по мужской, а потом как-то все больше дочери рождались, но они оставляли свою фамилию. Вот и мама моя была Ромадина, и я тоже. До революции все потомки Ромадина знали друг друга: может быть, это была одна из самых дружных семей в России. Всякие двоюродные, троюродные общались очень близко. Но потом всех разметало по самым дальним концам России, я даже сказать не могу, сколько и где их сейчас.

– Наверное, у вас какой-то дворянский род, если так блюдутся семейные традиции?

– Нет, не дворянский. Федор был побочным сыном Ильи Петровича Ромадина, жившего в своем имении в селе Красивое. Сейчас и названия такого нет. Громадное барское имение после смерти Ильи Петровича было распродано по частям, деревня окончательно захирела после Гражданской войны. Народ кто вымер, кто в город подался. Ну, ты представляешь, какое тогда было время. Предков моих это не затронуло: они давно обосновались в Нижнем и совсем не бедствовали – почему-то в роду нашем люди были везучие на финансовые операции. Хоть не раздували баснословные состояния, но жили устойчиво. Такой крепкий средний класс. Да, так вот о Федоре – самом первом. Его матерью была крестьянка по имени Агриппина – девушка баснословной красоты. Видимо, не простая девушка – ее считали ведьмой. Илья Петрович Ромадин сильно любил Агриппину, но жениться не решился. После ее смерти он взял Федора в барский дом и воспитал как сына, как молодого графа, и все были уверены: вот будущий наследник всего ромадинского состояния. Федор знал иностранные языки, был очень начитан, учился рисовать. Среди его воспитателей был такой Сальваторе Андреевич Морелли – итальянец, родившийся в России. Он-то и сопровождал Федора в его путешествии по Италии. Однако зов крови и религии оказался в Морелли очень силен: сильнее старой дружбы и пожизненной привязанности. Можно сказать, что всеми своими последующими несчастьями Федор был обязан именно ему. Обиднее всего, что сделал это Сальваторе Андреевич не со зла – он просто исповедался не тому человеку. Вернее, именно тому, кому не следовало бы… Про итальянские приключения Федора я тебе рассказывать лучше не буду – сама прочтешь дневник. Скажу о том, что было по возвращении. Это сохранялось в нашей семье в виде преданий, которые знал каждый. Федор приехал в Россию не один, а с молодой женой, вернее, с женщиной, которую он выдавал за свою жену. Звали ее Антонелла.

Удивительная нежность прозвучала в его голосе!

– Да-да, страсть к этому имени у нас родовая, – усмехнулся Федор. – И все пошло с моего далекого предка. Полюбил он Антонеллу с первого взгляда, готов был ради нее на какие угодно жертвы. Увез он ее из Италии потому, что жизни ее угрожала опасность: вернее, жизни ребенка, которым она была беременна.

– Но отец…

– Отцом его был не Федор, а один молодой итальянец по имени Серджио Порта. Его Антонелла и любила точно с такой же страстью, какую питал к ней Федор.

Тоня невольно вздрогнула. «Серджио – значит Сергей. Если бы наш Сережа поехал в Италию, его там именно так и называли бы – Серджио. Бог ты мой, да что ж такое есть в этом дурацком мальчишке, что он все время из моих мыслей выскакивает, как чертик из табакерки, в самую неподходящую минуту? Даже сейчас, когда рядом со мной человек, к которому меня тянет со страшной силой, которой мне фактически в любви признался, жизнь мою спас… Вот он, Федор. Вот реальность. А ты пошел прочь из моей головы, Казанова несчастный!»

На всякий случай она чувствительно вонзила ногти в ладонь. Казанова победно сверкнул очами и исчез. Тоня снова смогла слышать, что говорит Федор:

– Дело у них шло к свадьбе, но однажды Серджио нашли в постели заколотым. Федор попытался расследовать убийство и узнал такое… Короче, такое, чего знать было нельзя. Об этом ты тоже в дневнике прочтешь. Уезжая из Италии, он спасал и свою жизнь тоже, но главное – жизнь Антонеллы и ребенка. Только поэтому она согласилась уехать с ним, но женой его звалась чисто формально, потому что считала себя супругой Серджио и на земле, и на небесах. Сальваторе Андреевич помог им устроить дело с венчанием по католическому обряду. Федору пришлось пойти на это, чтобы иметь законные основания увезти из Италии свою жену. Священник, венчавший их, не знал, что Федор – православный, что он не переменил веру. Но об этом знал Сальваторе Андреевич. Ради своего любимого воспитанника он взял грех на душу, но не смог долго выдержать это и признался в свершенном на исповеди. А еще он открыл священнику то, о чем ему рассказал перед отъездом Федор: каким образом намерен отомстить за гибель друга.

– Отомстить – уехав? – не поняла Тоня.

– Именно так. Иначе Федору не удалось бы осуществить свой замысел. А замысел этот был – написать картину… Именно его картина «Святейшие забавы» выставлена с сегодняшнего дня в центральном зале нашего Дома культуры.

– И картина сохранилась?!

– Несмотря ни на что. Когда Федор и Антонелла расстались – уже в России, я тебе потом расскажу, как и почему это произошло, – за ним шла настоящая охота. Прощаясь с Антонеллой, он надеялся обезопасить ее. Мне неведомо, удалось ли, но Федор сделал все, что мог. Теперь ему надо было думать прежде всего о спасении собственной жизни. А он предпочитал спасать картину… Решил спрятать ее до лучших времен. Помогал ему Филя – крепостной его отца, молочный брат Федора. Потом их пути разошлись – я не знаю почему, возможно, Филя умер. А Федор долгое время скитался по свету, спасаясь от преследований. В его биографии много невосстановимых провалов – ну разве заглянешь за этот тяжелый, пыльный вековой занавес? К сожалению, это невозможно. Наконец он поселился в Нижнем Новгороде, женился там. Там и был убит – его настигли-таки! А след картины затерялся. Сыновей Федора, воспитанных его женой, судьба картины мало интересовала. Да и внуков тоже. Но его правнук, человек очень образованный, случайно прочел дневник – и просто-таки заболел идеей найти картину. Он не верил, что полотно пропало бесследно. Наводил справки, ездил, искал… Он первый обратил внимание на странную закономерность: все потомки Федора погибали при странных обстоятельствах. Думаю, та же судьба настигала и детей Антонеллы, если они были, но, к несчастью, я ничего, совершенно ничего не знаю ни о судьбе ее, ни о потомстве. Так вот о картине. Обнаружилась она там, где ее никто не искал: в подвале собственного ромадинского дома! При том самом пожаре, после которого дневник Федора практически сгорел. А картина сохранилась. Она была обернута холстами, настолько тщательно пропитанными маслом и смолой, что вокруг нее с течением времени образовался некий прочнейший футляр, сохранивший ее от сырости и влияния времени. Обрадованный Федор Федорович Ромадин – он как раз был сыном старшего сына, также носителя родового имени – решил выставить картину на всеобщее обозрение. Для провинциального Нижнего середины XIX века это стало немалым событием. Однако на другой день после открытия выставки Федор Федорович был убит на улице, когда возвращался домой, на его старшего сына тоже покушались, однако тот чудом остался жив. Он знал о разысканиях своего отца, знал, что тот уже начал подозревать в многочисленных случайных смертях родственников чью-то направленную злую волю. Но поверить в это – значило поверить и в то, что мстители, которые охотились некогда за Антонеллой и Федором, не успокоились. А ведь сменилось уже несколько поколений, Джироламо Маскерони наверняка давно умер!

– Джироламо Маскерони?

– Ты узнаешь о нем все из того же дневника. Но если он умер, размышлял мой предок, значит, оставил свою безумную месть в наследство другим людям – то ли потомкам своим, то ли некоему братству, – и они не могут простить первому Федору Ромадину издевательства над верой своих отцов.

– Издевательства?!

– Они это воспринимали именно так. Федор был настолько поражен трагической гибелью Серджио и теми обстоятельствами, которые к ней привели, что создал полотно, во многих отношениях действительно страшное и даже кощунственное. Тот Федор Федорович, о котором я говорил чуть раньше, ну, тот, кто нашел картину и устроил первую ее выставку, показал ее одному своему другу, молодому священнику отцу Георгию. Православному. То есть как бы закоренелому врагу католической веры! Однако тот вынес картине очень суровый приговор. Это поразило Федора Федоровича, и он даже записал слова отца Георгия на последней странице копии нашей семейной реликвии – дневника. Это было своего рода предостережение. Однако Федор Федорович не внял ему и поплатился за это… Итак, он был убит, сын его тяжело ранен, а дом, где вывесили картину, подожжен. Она была там выставлена не одна, погибло много полотен – в основном это были работы крепостных художников конца XVIII века, таких же, как первый Федор Ромадин, Федор Ильич.

Долгое время в нашей семье считалось, что картина погибла. Однако впоследствии выяснилось, что ее удалось похитить, но не вывезти из России. Она странствовала по каким-то подвалам, по любительским галереям, след ее обнаруживался то здесь, то там. Представители нашей семьи пытались отыскать ее, но с той же, если не с большей страстью, за ней охотились и другие люди. Враги – так называю их я, так называли их в нашей семье долгие годы. И враги не прекращали сводить счеты с потомками Федора Ромадина, каких только удавалось им отыскать, не щадя и женщин. Даже после революции, когда в стране началась жуткая неразбериха. Можно только изумляться размаху этой вековой мести! Причем враги не наносили удар по жертвам случайным, они чурались убийства людей, связанных с Ромадиными семейными узами, но не «запятнанными», так сказать, этой кровью. Именно поэтому в безопасности твоя мама, твой муж, был в безопасности и мой отец (он умер от рака, тут уж ничего не попишешь), и моя тетя Люся. А вот мы с тобой… В первую очередь ты – как ни странно! Хотя ты никогда раньше не слышала ни о Серджио, ни об Антонелле, ни о картине Федора Ромадина. И все-таки, упустив тебя в Нижнем, они нанесли удар в Нанте. Узнали об этом через твоего друга-писателя, конечно. Видишь, как трудно от них ускользнуть. То, что ты осталась жива, – это истинное чудо. А я пока в стороне. Почему? Или меня приберегают на десерт? Кто знает, вот появлюсь я на этой выставке, и там, в виду, так сказать, «Святейших забав»…

– Значит, именно ты картину снова нашел?

– Да, я. Мне повезло точно так же, как одному из моих предков, – случайно. Почему-то никто не искал ее в запасниках Художественного музея. Справедливости ради следует сказать, что там она значилась под другим названием и другим именем художника. Только когда при ремонте случайно развернули старое полотно, обнаружили, что этот вовсе не «Вид на Волгу в разгар лета», а нечто совершенно иное. С тех пор в картотеке запасников музея возникла новая запись: «Предположительно конец XVIII века. Название, художник неизвестны. Ярко выраженная антирелигиозная тематика». Потрясающий эвфемизм! Увидишь полотно – поймешь, что значит антирелигиозная. Я узнал картину, вернул ей имя и авторство.

– Но если за ней идет такая охота… Почему она висит просто в каком-то Доме культуры, где даже охраны толковой нет? – с недоумением спросила Тоня. – Ее, наверное, надо, как «Мону Лизу» в Париже, в Лувре, – под бронированным колпаком держать. И ведь ты думаешь, они сейчас в Нижнем? Значит, будут не только за нами охотиться, но и на картину покушаться?

– Думаю, будут. Честно говоря, я надеюсь, что она найдет свою судьбу.

– А если ее уничтожат?

– Я бы этого очень хотел.

Тоня даже покачнулась:

– Ка-ак?

– Да так. Я согласен с отцом Георгием, который, увидав эту картину, написал Федору Федоровичу Ромадину: «Не судите да не судимы будете. Бог – один, и нам он не подвластен, а промысел его – непостижим. Надсмехаясь со злою издевкою над прегрешениями служителей его, кто бы они ни были, в какой бы стране ни жили, мы надсмехаемся и над Господом. Велик грех гордыни! Гордыней обуян был художник, возомнивший Господа орудием своей мести, в то время как он сам – лишь песчинка на пути Всевышнего ветра. Чем скорее постигнете это, тем скорее отвратится от вас гнев Господень». Федор Федорович не согласился с этим – и вскоре простился с жизнью. А я… я хочу отдать картину… истории. Сделать ее всеобщим достоянием. Открыть всем ее жизнь, даже если это будет означать – обречь ее на смерть. Хочется верить, что этим поступком я смогу спасти не только тебя, Катерину и себя, но и других людей. Думаю, двести лет – это слишком долгий срок для мести. Пора успокоиться обеим сторонам: и тем, кто мстит создателю картины через его потомков, и нам, потомкам Федора, душа которого никак не может смириться с гибелью Серджио, с тем, как это отразилось на его собственной судьбе. Все дело в его безумной любви к Антонелле! Если бы Серджио остался жив, он в конце концов женился бы на Антонелле, и тогда Федор, возможно, исцелился бы от этой любви. А если даже и нет, все равно он уехал бы в Россию, и там жизнь его сложилась бы совсем иначе. Он не лишился бы всего, что принадлежало ему по праву. Ведь отец его погиб, но так и не успел…

Федор нахмурился: в дверь сильно, настойчиво позвонили.

– Ты кого-нибудь ждешь?

– Нет, – испуганно прошептала Тоня. – Может, Генка опять за деньгами идет? Я спрошу кто.

Она шагнула в прихожую.

– Я сам спрошу, – возразил Федор, двинувшись ей наперерез, так что они столкнулись на пороге и замерли, ухватившись друг за друга со странным выражением лиц.

И, глядя в его глаза, Тоня до такой степени растерялась, что спросила – вот почему-то жизненно важно показалось ей спросить именно об этом и именно сейчас:

– Погоди, а почему ты сказал, что при том пожаре погибло много картин крепостных художников конца XVIII века, таких же, как первый Федор Ромадин? Он же не был крепостным.

– В том-то и дело, что был, – сказал Федор, совсем не удивившись вопросу. – Ведь его мать была крепостная, а Илья Петрович скончался неожиданно и не успел ни усыновить Федора, ни дать ему вольную. Вот так все и вышло… Ты никогда не слышала такую старинную юридическую формулировку: «Жена по мужу раба»? В XVIII веке это значило, что жена крепостного тоже считалась крепостной. Рабыней! А ведь все думали, что Антонелла – законная, венчанная жена Федора…

И тут снова раздался нетерпеливый, истерический звонок.

Россия, Нижний Новгород, наши дни

Это был все тот же сон, который снился ему редко – к счастью, редко! – но оставлял по себе такое впечатление, что Сергей потом никак не мог его забыть. Бывало, дергался от воспоминаний в самые неподходящие минуты, словно в него вонзилась стрела, прилетевшая из сна, и знал, что лицо его в эти минуты непроизвольно кривится, как от боли. Собственно, как раз боль и стрелы ему и снились.

Будто он подвешен к кресту на вывернутых руках, а тело его истыкано стрелами. И знает, что в запасе у тех, кто стреляет, есть еще стрелы. Если попадут в горло или в глаз – сразу смерть. И в этот миг новая стрелка ударяет его – скользит по щеке, разрывая кожу, вышибая слезы из глаз, и слезы эти разъедают рану, будто кислота, чудится, он даже слышит, как пузырится на щеке отвратительный, уродливый и уродующий ожог!

Сергей вскинулся, сел, дрожа. Одеяло свалилось с плеч, и сразу вернулся озноб, из-за которого он никак не мог уснуть, когда вернулся наконец домой, прокрался в свою комнату и забрался в постель.

…Гаврюша, его пес, флегматичный ризеншнауцер, встретивший, по обыкновению, Сергея в прихожей, бросился было к хозяину, но вдруг осел на задние лапы и принялся глядеть недоуменно, словно не узнал.

Сергей мельком глянул в зеркало и зажмурился. Быстро выключил свет.

Его натурально било дрожью, даже качало. Постоял под горячим душем, согрелся было, но только лег – опять заколотило. Взял еще одно одеяло, но это не помогло. Свистнул тихонько Гаврюше, похлопал рядом с собой по дивану.

Пес недоверчиво сверкнул глазами, поозирался с опаской – Сережина мама так гоняла его с диванов и кроватей, что пыль стояла! – однако все же решился, запрыгнул на постель и свернулся рядом с хозяином. Сергей чувствовал через два одеяла его живое, преданное тепло, слушал, как сопит сразу уснувший пес, а сам трясся от внутреннего озноба.

Все-таки на улице холодно, уже подмораживает вовсю. А он прибежал в одних джинсах и носках. Надо было хоть догадаться надеть на себя шелковую концертную рубашку, обуться в танцевальные ботинки, но это ему и в голову не пришло. Сумку свою схватил чисто рефлекторно, потому что она стояла в углу комнаты, на глазах, а возвращаться в прихожую за курткой и ботинками – это было свыше его сил. Так и бежал по улицам голый до пояса, сумка на плече. Поздно было уже, встретилось ему человека два, посмотрели дико… Вот интересно, вспомнят они эту встречу завтра, когда по всем каналам пройдет сообщение о загадочном убийстве знаменитого режиссера?

И вспомнилось: он с силой бьет стоящего на коленях Мисюка ногой по голове, тот мгновение смотрит на Сергея, потом сникает, заваливается на бок, и набрякшие веки медленно натягиваются на закатившиеся глаза.

А ведь началось все так классно! Мисюк привез его в самый красивый дом на набережной, с колоннами. Они вошли в просторный подъезд, в который так и просились кадки с фикусами и ковровые дорожки, а потом поднялись на второй этаж, в квартиру. Ого, какая огромная прихожая! И кажется еще больше оттого, что очень тусклая лампа, углы теряются в темноте.

– Давай свою одежку. – Мисюк заботливо потянул с плеч Сергея куртку. – Раздевайся, проходи вон туда. Это у меня кабинет и гостиная, а спальня вон там.

Он махнул рукой куда-то в гулкую глубину квартиры и включил свет в ближайшей комнате. Комната оказалась о два окна, выходящих, конечно, на Волгу: в черной темноте играли огонечки набережной.

Ух ты, как классно! Вот бы жить в такой квартире!

– Чайку, кофейку? – приветливо спросил Мисюк.

– Наверное, лучше чай. Кофе вредно для сердца.

– Ишь ты! – озадачился Мисюк. – У тебя с сердцем проблемы, что ли?

– Пока нет, но я так, на будущее.

– Молодец, если о будущем думаешь. – Мисюк двинулся было на кухню, но притормозил: – А может, джину хорошего с тоником? «Бомбей сапфир»! – И вытащил из маленького сервантика красивую бутылку, жидкость в которой была ярко-голубого цвета.

Голубой джин, надо же. Почему-то вспомнилась песенка про голубую луну, и Сергей невольно передернулся. Пить голубой джин резко расхотелось, однако Мисюк уже достал из шкафа два толстостенных стакана, налил до половины джин, занес над одним стаканом бутылку с тоником:

– Разбавить? А то я предпочитаю в чистом виде.

– В чистом? – Сергей аж испугался. – Да ведь там 47 градусов!

– Это не для слабонервных, – согласился Мисюк. – Но у меня голова крепкая, да и привык. А тебе советую на первый раз попробовать с тоником.

Да он и с тоником был крепкий, «Сапфир». Как только Мисюк глушит эту голубизну?

– Вам что показать? – отпив полстакана и принимая деловой вид, спросил Сергей. – Какой танец?

– Погоди, погоди, – добродушно махнул рукой Мисюк. – Передохни маленько, выпей еще. Ты там запрыгался сегодня, я видел. Посиди, поговори со мной. Вот ваши бальные танцы… почему ты ими занимаешься? Как это вообще получилось?

– Случайно. Помню, одна знакомая девочка с нашего двора ходила в школу к Майе Андреевне, партнера у нее не было, говорит: «Сережка, хочешь со мной танцевать?» А она мне нравилась, я и согласился. И так мне показалось в студии классно! Я и остался на всю жизнь.

– Сколько тебе тогда было?

– Десять лет.

– Дитя малое! И тебе уже тогда нравились девочки?

– По-моему, даже еще раньше, – усмехнулся Сергей.

– И что, до сих пор?

– Ну да.

– Только девочки? Или…

– Нет, почему? Взрослые женщины мне тоже нравятся. Лишь бы темненькие были, блондинки как-то не очень. А впрочем, всякие нравятся.

– Да уж, тебе, наверное, проходу не дают, – фыркнул Мисюк.

Не дают, это факт. Но Сергей ничего не имел против, совсем наоборот. Вот без этого было бы худо. А пока девочки смотрят на него влажными от нежности глазками, жить можно!

– У тебя девушка есть? – спросил Мисюк, снова подливая в стакан.

Сергей терпеть не мог такие разговоры. Женщины доверяются мужчинам не для того, чтобы те чесали потом языками!

– Вы про танго что-то хотели спросить? – неловко сменил тему. – А то уже поздно, у вас же репетиция завтра утром.

– Давай, покажи мне танго, мужской вариант, – деловито кинул Мисюк, оставляя свой стакан и берясь за блокнот и ручку. Протянул пульт к проигрывателю: – Такая музыка подойдет?

Это были «Брызги шампанского» – отличная, темповая мелодия. В комнате было практически пусто, места, где развернуться, много. Сергей станцевал одну вариацию – иногда выдавал ее на показушках в «Пикассо» и во всяких других заведениях, шло на ура. Правда, привык к другой мелодии, но сейчас добавил кое-что, немножко на ходу изменил, чтобы приноровиться к «Брызгам». Мисюк смотрел восторженными глазами, порою черкал в блокноте.

– Великолепно. Зажигает, – сказал, когда Сергей закончил вариацию, и протянул ему стакан.

В горле пересохло, Сергей с охотой выпил.

– Есть миф о том, что мир был создан, вернее, рожден Шивой во время космического танца, – сказал Мисюк.

Мифов Сергей никаких не знал, но про Шиву что-то слышал. Танцующий Шива – это такая индийская бронзовая статуэтка. У парня несколько рук, стоит на одной ноге – кажется, он и в самом деле танцует. Здорово придумано: во время танца рожден мир… То-то Сергею кажется, что он создает какие-то картины, когда танцует, правда что, как будто миры рождает!

– А ты не можешь добавить в танго побольше эротики? – озабоченно спросил Мисюк.

– Да запросто!

Он выдал несколько восьмерок бедрами, потом рывков в стороны, вперед, назад – Мисюк так и ахнул:

– Ну, ты силен, красавец мой! Эх, прямо вижу, как ты можешь спектакль украсить! Но фоном тебя выпускать нельзя – все внимание на себя отвлечешь. Тебе свою сцену надо, свою собственную! Такому бриллианту нужна достойная оправа… Ладно, это дело будущего. Так сможешь завтра утром на репетицию прийти? К десяти. Меня как раз телевидение будет снимать для какой-то программы новостей…

Сергей вдруг зевнул – и тотчас торопливо приткнул стакан ко рту, стараясь скрыть зевок. Однако Мисюк это заметил:

– Ох, извини, заморочил я тебя разговорами. Ну так как, ты завтра приходишь? Мы работаем вместе или как?

Мелькнула мысль о Майе – как она это воспримет? Не обидится, что Мисюк ее из спектакля выставил, а Сергея оставил? Не следовало бы соглашаться. Черт с ним, со спектаклем, неохота Майю обижать. И тут же – ожогом! – ударило воспоминание о сегодняшнем кошмаре. Черт, как же быть? Отказаться невозможно. Надо соглашаться и как-нибудь попросить у Мисюка денег авансом.

– Я хотел… – заикнулся Сергей неловко, – я хотел вас спросить… извините, я ваше отчество забыл.

Он его и не знал, да и имени режиссера не запомнил.

– Зови меня просто Эмиль, – благосклонно произнес тот. – Вообще, по-моему, раз мы теперь вместе работаем, вполне можем перейти на «ты». Давай-ка мы вот что сделаем – давай-ка выпьем на брудершафт!

И он снова наполнил Сережин стакан чуть не доверху, а себе плеснул чуть-чуть.

При слове «брудершафт» Сергей с трудом удержался от смешка. Он только на днях узнал, что на этот самый брудершафт пьют, когда хотят перейти на «ты». Вот как в данном конкретном случае. А они на всяких междусобойчиках в студии то и дело пили на брудершафт с девчонками, с которыми давным-давно были на «ты», – исключительно ради того, чтобы лишний раз поцеловаться с ними. А раньше-то, когда этот обычай в России только ввели, – при Петре Первом, что ли, – таким образом пили между собой исключительно мужчины. Наверное, в Москве – Мисюк же из Москвы – это до сих пор среди них принято. «Брудер» – это брат по-немецки. Выпивают, стало быть, за братство. В студии «брудер» Сережа, «брудер» Костя, Петр, Олег. Если выпьют с Мисюком – «брудер» Эмиль. А круто – когда-нибудь где-нибудь назвать знаменитейшего человека этак запросто Эмилем!.. И чтобы кто-нибудь из знакомых при этом оказался. Например, мама. Она упадет. Вот будет гордиться своим Сергунчиком!

И он с готовностью поднял бокал, пробормотав смущенно:

– С удовольствием. Я с удовольствием.

Продели руки одна в другую, выпили и, произнеся:

– Сергей!

– Эмиль! – приложились щека к щеке. И вдруг Мисюк проворно повернул голову и с силой впился в губы Сергея.

Сергей был так ошарашен, что замер с приоткрытыми губами, ощутив во рту толстый прохладный язык. Он ползал там, ощупывал язык Сергея, двигался, будто наглая змея. И такое вдруг рванулось к горлу отвращение в сочетании с голубым джином – в жизни не было настолько противно! – аж в висках застучало. Потемнело в глазах; Сергей еще почувствовал, как его повело в сторону, – и повалился на пол.

Из дневника Федора Ромадина, 1780 год

24 января, Рим

Так и не смог сомкнуть глаз, хотя вторую ночь провожу без сна. Все время пытался сложить обрывки, исписанные Серджио. Судя по всему, это было письмо на трех больших листках. Первый более или менее собран, от второго и третьего – только половина.

Начал читать и остановился – отчего-то страшно. Это письмо с того света. Что откроет оно?

«Нет никакой надежды, что ты когда-нибудь прочтешь мое послание…»

Почему он так написал? Этот вопрос не дает мне покоя. К кому он обращался? К какому его другу были обращены бессвязные, разрозненные заметки, сделанные, чудится, в момент страшного душевного напряжения и полной растерянности? Чудится, мысли Серджио были разорваны в клочки еще прежде, чем убийца изорвал сами листы, на которые записаны эти мысли! Он что-то готовился совершить, какой-то поступок… еще не знаю какой. Не знаю, совершил ли.

«Нет никакой надежды, что ты когда-нибудь прочтешь мое послание. Думаю, если я смогу совершить то, что намерен, я не успею отправить это письмо. Ну а если не совершу, то, значит, я последний трус и мразь, достойная всей той низости, коя с ней свершилась, а расписываться пред тобой в этом не стоит. И без того держался я с тобой последнее время так…

Мне бы только хотелось, чтобы Антонелла никогда не…

Но с нею мне придется проститься. Пусть даже разорвется сердце.

Смогу ли? Должен. Этого они, во всяком случае, добились!»

Прочитав эти слова, я невольно остановился. Что это означает: ему придется расстаться с Антонеллой?! Неужто и правда Серджио решил пожертвовать собой ради ее брака с богатым человеком, даже и не любимым ею? Но разве он не знал, что для Антонеллы лучше жить в нищете, но любви с ним, чем в богатстве, но отвращении к другому, например ко мне? Потом, Серджио не был нищим! Отец Филиппо обеспечивал ему хоть небольшое, но устойчивое содержание. Неужели священник собирался лишить его этой помощи? А вот в другом обрывке упоминается это имя:

«…Разговор наш начался именно так, как начинаются все погибельные разговоры: с искушений.

– Кажется, я довольно доказал, что восхищен твоим искусством, твоим талантом, что только одного и жажду, чтобы искусство это и талант развивались без помех! – сказал отец Филиппо. – Ты знаешь: я достиг многого и не остановлюсь ни перед чем, чтобы подняться еще выше. Ты должен идти со мною рука об руку. Ты мог бы стать при мне тем, кем был Лоренцо Бернини в долгое двадцатилетнее правление папы Урбана VIII. Этого человека, полного молодой и кипучей энергии, папа сделал не только придворным архитектором и полновластным распорядителем римского строительства, но своим постоянным советником и доверенным другом. И Бернини под этим высоким покровительством создал колоннаду на площади Святого Петра, фонтаны на Пьяцца Навона… Он составил себе славу и как скульптор, изваяв «Экстаз святой Терезы» и группу «Аполлон и Дафна» на вилле Боргезе. А потом достойно отблагодарил своего покровителя, воздвигнув ему великолепное надгробие!

– Я надеюсь, что вы будете жить еще очень долго, – пролепетал я.

– И я надеюсь на это, – величаво кивнул мне отец Филиппо. – А еще надеюсь, что возлюбленный сын мой не покинет меня никогда.

– Как, каким образом женитьба на любимой мною девушке помешает мне оставаться вашим сыном?! – воскликнул я в отчаянии, потому что невыносимы беспрестанные разговоры на эту тему.

– Любимой? Возможно. Любящей? Неужели ты до сих пор не понял, что давно уже стал не более чем ширмой, за которой спрятан твой друг?»

Так вот откуда ветер дул! Похоже, отец Филиппо не гнушался ничем, даже клеветою, только бы отвратить Серджио от мирской суеты и направить его на стезю церковного служения! А я-то возомнил, что сей человек проникся ко мне с первой же встречи симпатией такой же, какую испытывал к нему я! Значит, это была лишь светская любезность, за которой крылся холодный расчет? Уж не в тот ли самый первый день нашего знакомства он прочитал в моем сердце безнадежную любовь к Антонелле и решил воспользоваться этим, чтобы окончательно завладеть душою Серджио? Как это недостойно!

К несчастью, далее отсутствовал довольно большой обрывок письма, поэтому мне неведомо, чем ответил Серджио. Далее, такое впечатление, течение разговора изменилось.

«Тебе известны мудрые слова: «Multi sunt vocati, pauci vero electi!»?[18] А я предлагаю тебе войти именно в число этих немногих. Тебе кажется, что свершить сего не можешь? Но только из большой устрицы можно извлечь жемчужину! Если согласишься, не сомневайся: про тебя будут говорить: «Фортуна нашла его на чердаке!» Поверь, не я говорю эти слова. Их внушило мне Всеблагое Провидение!»

Сколько пыла, Бог ты мой! Такое чувство, что отец Филиппо желал видеть Серджио служащим не святому престолу и Господу, а себе лично! Похоже, ему было мало мрачной преданности Джироламо – хотелось обречь на заклание еще и этого юношу. Но сознавал ли он, что под рясою окончательно погаснет тот свет, который еще сияет в сердце Серджио и который зажжен в нем мирской любовью к Антонелле?

Ох, я все время забываю, что свет сей уже погас, что его потушила страшная рука убийцы. Я все еще пытаюсь спорить с отцом Филиппо, хотя Серджио нет больше, и спор сей бессмыслен, как и увещевания отца Филиппо.

Стоит ли читать письмо далее? Это лишь напрасно надрывать сердце. Я пытался найти в нем хоть какой-то след, однако ничего не нахожу.

О боже мой! А это о чем?!

«…что эта любовь – скотская мерзость и…»

К чему относятся эти слова, кому принадлежат? Один из доводов отца Филиппо против Антонеллы? Или сам Серджио выкрикнул их, убежденный, наконец, своим наставником? Ничего не понимаю. Буду читать дальше, вдруг что-нибудь да прояснится. Вот большой отрывок и связный.

«– …Твоя мать отдала мне тебя! – вдруг выкрикнул он страстно. – Она завещала мне душу твою, а ведь тело – не более чем прах, тленная оболочка души.

– Ну так отриньте этот прах! – вскричал я. – Вы и так знаете, что душа моя принадлежит вам всецело, зачем вам еще моя жалкая плоть?

– Увы, сын мой, враг рода человеческого поставил на пути чистейших помыслов Божиих неодолимую преграду, устроив так, что только плотское познание друг друга дает возможность осознать высшую степень духовной близости. Ты думал, несчастный, что речь идет о плотском познании женщины? Ты уже вкусил этого греха, читаю в сердце твоем. Но ты забыл главное: женщина погубила наш мир – мужчинам суждено восстановить его, но только в том случае, если они будут объединены этой высшей формой союза. Союз духа и плоти… Так суждено, и все великие мира сего изведали это. Ты отрекаешься от того, чего не испытал, уподобляясь невеждам, которые не верили Божьему слову, хотя никогда не слышали его. Ты уподобляешься слепцу, который идет проторенной дорогою к гибельной пропасти, не ведая, что совсем рядом пролегает узкая тропинка, решившись ступить на которую он выйдет к источнику животворной воды, омоет в ней очи свои и прозреет.

Он говорил снова и снова, он напомнил мне о моей матери, которая рабски следовала всем его наставлениям и завещала мне делать то же. Я подумал: «Быть может, он прав? Неужели я должен дать ему это?»

Я не постигаю… А что, если его убили потому, что он отверг?.. Нет, это не может быть то, о чем я подумал! Не может быть!

Я не получаю ответа на свой смятенный вопрос, потому что далее идут какие-то разрозненные исторические заметки. Читаю их – и даже меня, человека другой религии, коробит, а что должен был испытывать он, собирая эти сведения, записывая их?! Не понимаю, ради чего делал это Серджио. Его заметки имеют отношение более к истории нечестивости и распутства, чем к какой-либо другой истории.

«…Бенедикт IX стал папой в десять лет от роду: ведь он был сыном Иоанна XIX, который купил для него престол. В 15–16 лет он был весьма развратен: казнил мужей, жены которых привлекли его внимание. В конце концов, чтобы потакать своей привычке к роскоши, он продал престол некоему священнику, который был скорее воином и носил имя Григория VI, однако вскоре отравил его и снова взошел на папский престол. Говорят, этот красивый молодой человек был так искусен в колдовстве, что мог заставить идти за собой в лес, чтобы распутничать там, самых красивых из своих прихожанок, которым он внушал любовь при помощи дьявольских чар. Он был жестоко за это наказан, но только после своей смерти. Его видели блуждающим в римских клоаках… Он выглядел как чудовище с туловищем медведя, со своей собственной головой, но с ушами и хвостом осла. Одному встречному прелату Бенедикт объяснил, что осужден блуждать в таком виде вплоть до Страшного суда.

…Иоанн X – тот самый, в которого, когда он был молодым священником, влюбилась правительница Рима Теодора (сие происходило в X веке по Рождеству Христову). Она назначила его епископом Болоньи, потом – епископом Равенны и, наконец, папой. Он царствовал четырнадцать лет, пока дочь его любовницы, Марозия, и ее муж, герцог Тосканский, не заключили его в тюрьму, где он и умер, задушенный подушками. Кстати, эта Марозия была признанной любовницей также папы Сергия III и родила от него сына, который тоже стал в свое время папой и звался Иоанн X, известный как…

…И не обойтись, конечно, без Борджиа! Папа Александр VI – Родерико Борджиа, известный своей «галантностью» и приживший от некоей Ваноцци, которую он выдал замуж за богатого римлянина, четырех сыновей и дочь. Один из них, Цезарь, был самым совершенным воплощением дьявола на земле и прославился свершенными им злодеяниями и развратом… Что касается дочери, то она звалась Лукрецией. Разведясь с первым и вторым мужьями, которые не нравились ее брату и любовнику Цезарю, она вышла за Альфонса Арагонского. Однако и он не оправдал надежд, возложенных на него Цезарем и Лукрецией, и однажды чья-то рука нанесла ему несколько ударов кинжалом. А так как он никак не желал умирать от этих ран и даже склонен был выздороветь, то был вскоре задушен в постели, а Лукреция получила в наследство герцогство Феррарское… а смерть Цезаря является прямой иллюстрацией к расхожей мудрости: «Не рой другому яму, не то сам в нее попадешь!» Унаследовав богатства отравленных им кардиналов Сант-Анджело, Капуи и Модены, он протягивал руки к достоянию Адриано да Корнето и решил пригласить его на ужин, которому предстояло бы стать для кардинала последним. Накануне Цезарь послал папскому виночерпию отравленное вино, однако не сообщил ему об этом, а только отдал приказ, чтобы вино не подавали иначе, как по его особому приказу. Увы, во время ужина виночерпий отлучился, а слуга, которому не было ничего о приказе известно, налил этого вина и кардиналу Корнето, и папе Александру, и самому Цезарю. Кардинал едва не ослеп, но выжил. Папа умер после многочасовых мучений. Цезарь спасся только тем, что принимал ванны из свежей бычьей крови, которая и втянула из него яд, однако вся кожа слезла с него клочьями и…»

Понять не могу, зачем понадобилось Серджио приводить в своем предсмертном письме эти истории. Недавно я рассыпал подаренные мне отцом Филиппо карты для игры в тарокк – они легли в самом неожиданном беспорядке. Чудится, Серджио перетасовал некую удивительную колоду, и изображения пап разных времен легли передо мной, обозначая то ли начало, то ли конец партии, то ли выигрыш, а может быть, и проигрыш. Но нет среди них карты, означающей Фортуну, – то есть разгадку свершившегося! Те мрачные подозрения, кои владеют мною… могу ли я, имею ли я право дать им волю? Ответа нет… а между тем не знать мне покоя, пока не получу его.

Но как? Я бы набрался наглости отправиться к отцу Филиппо и спросить прямо, однако не могу, не могу поверить в то, во что отчаянно не хочется верить. Я должен знать наверняка! Наверняка!

О! Не иначе как сам Господь подсказал мне выход. Вчера у доброй консолатриче я переворошил остатки бумаг Серджио, однако узнал, что часть их унес тот старый слуга. Я должен найти его и попросить позволения посмотреть обрывки рисунков. Быть может, мне удастся отыскать остальные записи, а там как Бог даст – либо выкупить их у старика, либо просто-напросто украсть. Я готов взять на себя этот грех ради восстановления истины.

Впрочем, одной моей готовности мало. Я не знаю, где живет старик. А кто знает? Может быть, Теодолинда? Но она не захочет говорить со мной.

Я заставлю ее! Я буду умолять… именем Серджио! Если понадобится, я расскажу все, о чем прочел…

Нет. Я никому ничего не скажу. Антонелла никогда не должна узнать то, о чем подозреваю я.

Россия, Нижний Новгород, наши дни

– Привет, – независимо сказал стоявший в дверях Виталя. – А где Катерина?

– А что такое? – спросила Тоня, стараясь не показать виду, до чего ей неловко. – Ты по ней соскучился, что ли? Но вы идете в кукольный только в воскресенье…

– Где Катерина, я тебя спрашиваю? – рявкнул Виталя. – Ты до чего докатилась: мужиков приводить, когда дочка дома!

– Спокойнее, – негромко сказал Федор, и Тоня так испугалась этого леденящего голоса, что глупо зачастила:

– Да с чего ты взял, что Катя дома? Нету ее дома!

– А где она? – глумливо заломил бровь Виталя. – У тети чужой?

Тоня кивнула: ничего не скажешь, Катерина и в самом деле у тети.

– Почему у чужой? – усмехнулся Федор. – У моей родной.

От такой наглости у Витали явственно в зобу дыханье сперло, однако в следующий миг он резко повернулся к Федору:

– А, попутчик! Это я не тебя, случайно, в аэропорту сегодня утречком видел? Заметил, заметил, как ты на Тоньку пялился! Где познакомились? В Нанте или в Париже? Или прямо в самолете? Долго ли умеючи, да?

Как ни была Тоня ошарашена, она не могла не подумать: до чего же приметливое у нее семейство! Что Катерина, что Виталя заметили Федора не менее чем среди полусотни посторонних людей. Или и вправду он вел себя так, что его нельзя было не заметить? Тоня и сама помнила его прощальный взгляд в аэропорту, растерянный такой… Какое же счастье, что взгляд этот не оказался прощальным!

Однако, если Виталя еще задержится хоть на минуту, всякое может произойти. У него были какие-то планы на сегодняшний вечер, успел что-то уже себе напридумывать, а сейчас одурманен ревностью, пошел вразнос.

Мигом всплыла в памяти одна старинная история, когда Тоня чуть было замуж не вышла за одного потрясающего парня из Питера, уже все дело шло к ее отъезду туда, но вдруг получила тако-ой отлуп в письменном виде! Уж прямо-таки помирать собралась от разбитого сердца, а более всего оттого, что понять никак не могла, в чем провинилась. А потом, когда кое-как пережила это дело, случайно узнала, что причиной столь необъяснимого разрыва послужило письмо Витали герою ее пылкого романа. Бывший муж сам же и проболтался по пьяной лавочке, правда, благоразумно не вникал в подробности того, что именно прописал счастливому сопернику. Со временем это подзабылось, обида сгладилась, Тоня убедила себя, что á la guerre comme á la guerre, просто противник Витале попался слабоватый в коленках. Но сейчас… а если и Федор окажется слабоват?

В это самое мгновение Федор шагнул вперед, легонько взял Виталю за плечи, развернул на 180 градусов и вытолкнул в дверь, все еще остававшуюся открытой. Потом заботливо захлопнул ее, защелкнул замок и, приобняв, увел Тоню в полутемную комнату, так что они не слышали, как разорялся Виталик на площадке. Не до того им было, сказать по правде.

– Ой… – только и смогла, что выдохнула Тоня спустя некоторое время. – У меня даже голова закружилась.

– Я и сам весь кружусь, – шепнул Федор, все еще водя губами по ее щеке.

Они стояли около окна, и сначала Тоня ничего не видела, кроме каких-то радужных искр, но когда немножко прояснилось в глазах, она пригляделась и недоверчиво воскликнула:

– Да ты только посмотри! Откуда он узнал, что это твоя машина?!

Федор повернулся к окну. Стоявшая на взгорке «Ауди» была видна как на ладони. Какой-то человек то пинал ее колеса, то принимался стучать кулаками по ветровому стеклу, то рвал дверцу. Человека этого Тоня узнала сразу!

– Ничего, – хладнокровно сказал Федор, мгновенно ощутив ее волнение и успокаивающе поглаживая по спине, – пускай побесится. С замками ему не справиться, самое большее, что сможет, – это «дворники» оторвет или зеркало сломает. Переживем. В конце концов, погода сейчас хорошая, «дворники» нам совершенно ни к чему, да и в зеркало мне смотреть неохота, я лучше на тебя буду смотреть!

Он снова повернулся к ней, снова склонился к ее лицу. Но Тоня осторожно отклонилась:

– Прости, ради бога. Не могу я это видеть. Спущусь, скажу ему, чтобы убирался к черту навсегда. Навсегда из моей жизни! Ты не думай, это не из-за тебя. Просто уже все… все давно пошло не туда. А сейчас я поняла вдруг: ну сколько это можно тянуть? Сколько можно морочить себе и ему голову?

Она вылетела в прихожую, схватила с вешалки пальто и рванула в дверь. Федор что-то крикнул вслед, но Тоня уже частила по ступенькам. Кажется, никогда не спускалась по этой лестнице в таком темпе!

Выбежала во двор, подскочила к Виталику:

– Ради бога, угомонись! Ну ты совсем с ума сошел, что ли?!

Он был вне себя: глаза белым пламенем сверкают, даже в темноте видно. Вцепился в Тонину руку, дернул к себе так…

Вдруг что-то громко щелкнуло неподалеку. Виталя вскинул свободную руку, схватился за висок – и опрокинулся навзничь, увлекая за собой Тоню.

Она больно ударилась коленом, вскрикнула от страха и боли, пытаясь вскочить, однако сил не стало, когда Виталий тихо, мертво выдохнул ей в лицо:

– Убили меня… убили. Этот твой… из-за тебя!

Господи! Что он имеет в виду? Федор? Это был выстрел? Это стрелял Федор?!

Проскочило в голове мгновенное воспоминание: он резко сует руку под борт куртки и выдергивает, сжимая в ладони черную рукоятку…

Она так испугалась, что дико, истерически вскрикнула, когда чьи-то руки вдруг схватили ее, подняли, с силой встряхнули:

– Тоня! Что ты? Жива? Тебя ранили?

С трудом удалось собрать разбегающиеся зрачки, сфокусировать взгляд.

Лицо Федора перед ней – бледное, какое-то ужасно бледное в ядовитом люминесцентном свете дворового фонаря. Федор куда-то потащил Тоню, а она не могла владеть ни руками, ни ногами, болталась в его руках, словно тряпичная кукла. Он зачем-то затащил ее за машину, прислонил, а сам продолжал трясти, выкрикивая:

– Тоня! Смотри на меня! Смотри на меня! Куда… где больно, говори?

– Нога, – слабо всхлипнула, вдруг ощутив боль.

Федор тут же упал на колени, руки его пробежали по ее ногам, пальцы ощупывали каждую мышцу.

– Скользнуло боком, кость цела, только кожу порвало.

Тоня ощутила, что он чем-то натуго перетягивает колено, материей какой-то, платком, наверное, и к ней постепенно начал возвращаться разум. Да ведь Федор решил, что попал в нее, когда стрелял. Что ногу ей прострелил!

Оттолкнула его руку:

– Да нет, это я просто разбила колено, когда упала. Ты Виталика застрелил! Ты в него попал!

– Я-а? – Федор смотрел снизу, все еще стоя на коленях, с выражением совершенно детского изумления в блестящих глазах. Потом опустил их и, похоже, только сейчас увидел распростертого навзничь человека.

Вскочил, скомандовал:

– Тоня, пригнись! Не высовывайся! – подскочил к Витале, снова пал на колени, начал тормошить его и ощупывать.

Бывший Тонин муж, доселе лежавший недвижимо, совершенно мертвецки закинув голову, встрепенулся, забился, закричал:

– Пусти! Пусти меня! Не добил, так хочешь задушить?

– Руки! Бросай оружие!

Тоня оглянулась. Перетянутые ремнями пестро-серые фигуры, невесть откуда взявшиеся, набрасывались на Федора, оттаскивали от Витали, заламывали руки, швыряли на капот, охлопывали карманы:

– Стоять! Ноги расставь! Документы! Разрешение на ношение оружия!

Тоня дернулась, пытаясь что-то сказать, что-то сделать, однако на нее даже не оглянулся никто. Она остолбенела от всего этого, только смотрела на Виталю, который с помощью омоновцев поднимался с земли, зажимая правый висок, а между пальцев бежали темные струйки; на Федора смотрела, который бился, пытаясь вывернуться, что-то сказать, а его гнули, били лицом о капот, задирали свитер, рубашку, искали что-то под одеждой, пистолет, что ли?

И вдруг до нее дошло! Пистолет-то был у Федора в куртке, а он выскочил за ней в одном свитере. Нет у него никакого пистолета!

– Да вы что?! – закричала Тоня так громко, что сразу охрипла: всем закричала, и этим серым, пятнистым, и Витале раненому, и себе прежде всего. – Да вы что?! У него нет оружия! Он не стрелял! Он подбежал позже, когда мы уже упали!

– Он стрелял! – сморщившись до неузнаваемости, выплюнул Виталя, и другой голосочек подсюсюкнул с мерзкой, мстительной интонацией:

– Он, он! Я видел!

Тоня недоверчиво оглянулась:

– Гена! Ты с ума сошел! Что ты видел?

– Видел, видел! – кричал Мартынов. – Он вон там стоял, потом оттуда ба-бах, вспышка! Поищите, там гильза должна быть!

Одна серая фигура послушно метнулась за угол трансформаторной будки, и через миг там замелькал луч фонаря, методично обшаривающий землю.

– Да не слушайте вы этого алкоголика! Он нарочно, он врет! – надрывалась Тоня. – Федор выскочил сразу за мной, он не успел бы!

– Успел бы, – проворчал Виталя, выдергивая из кармана платок и прижимая к виску. – Он сразу забежал за будку, пальнул. А когда мы свалились, испугался, что ненароком тебя зацепил. Тебя-то он не хотел убивать, нет, ему надо было от меня избавиться, сукину сыну!

– Не пойму, зацепило вас или нет? – негромко спросил невысокий, ладный парень с точеным, холодноватым, очень красивым лицом – сразу видно, командир. На его коротко остриженных вьющихся волосах играли блики света. Кепи он снял и сунул под погон. – Крови много, но вы вроде бы держитесь? Дайте-ка посмотреть.

Осторожно отвел край испятнанного кровью платка, который Виталя, сильно морщась, прижимал к виску, – и присвистнул:

– Это же надо!

– Что со мной? – обморочно простонал Виталя.

По четким губам парня скользнула улыбка, но тут же его лицо стало сочувственно-серьезным:

– Успокойтесь. Как говорится, кость не задета. Вам просто оторвало кусочек уха.

– У-ха? – Голос Виталика упал до жалобного всхлипывания. – Бо-же мой… Он меня… и-зу-ро-до-вал…

– Скажите спасибо, что живы остались, – чувствительно встряхивая обмякающее Виталино тело, изрек командир. – Вот это я понимаю, повезло так повезло. Сантиметр правее – и вы бы с нами тут никогда больше не беседовали.

Командир умел хорошо утешать! Виталя снова навалился на его плечо.

Тоня стиснула руки у горла. Как бы она ни относилась к своему бывшему мужу, чего бы ему ни желала, но только не этого! И она не желала, и Федор это сделать не мог.

Оглянулась на него, все еще полулежащего с заломленными руками, и увидела, что он повернул голову, шевелит разбитыми губами. Шепчет что-то? Она не слышала.

Тоня нервно прикусила палец, пытаясь болью приостановить шум в ушах и головокружение. Ладно, это чепуха, а вот со свистопляской вокруг Федора что делать? Как ее остановить?

– У него нет документов! – Резкий голос вернул подобие соображения.

– Документы, наверное, в куртке! – Тоня кинулась к командиру, который уже перевалил Виталино корноухое тело на попечение могучего широкоплечего парня, словно нарочно приспособленного выносить раненых с поля боя. – В куртке, да, Феденька?

Сама не заметила, как его назвала, а у него вдруг улыбка мелькнула на окровавленных губах. От этой улыбки у Тони слезы из глаз брызнули, зачастила, ничего не видя, обращаясь к каким-то расплывчатым пятнам вместо лиц:

– А куртка у меня наверху, в моей квартире. Понимаете, мы сидели у меня, разговаривали. И вдруг пришел Виталий… – она ткнула пальцем в жертву, – это мой бывший муж, он хотел с дочкой повидаться, а ее дома нет. Виталя ушел, а я что-то вспомнила, выскочила, подбежала к нему, а тут…

– Не нашел гильзу, товарищ командир! – подбежал омоновец с фонариком, отряхивая коленки: похоже, серьезно искал, со всем тщанием. – Только вот какую-то ерунду, но это, наверное, к делу не относится.

Подал командиру какой-то картонный прямоугольник, но Тоня не разглядела, что это такое, потому что омоновец загородил его. Наверное, сохраняя военную тайну.

– Да, ты прав, ерунда. – Командир щелчком пустил картонку по ветру и покосился на Виталю: – Пострадавший, вы сможете сами доехать до больницы? Понимаете, «Скорую» вам вызывать как-то не того, не этого… – Он пожал плечами. – Несерьезно как-то! Машинка у вас хорошая, быстренько доедете до травмпункта, только данные свои оставьте, чтобы потом мы могли вас вызвать. Или, может быть, попросим вашу бывшую супругу вас перевязать?

– Перевязать? Да она меня чуть не прикончила за эту машину! – со слезами в голосе выкрикнул Виталик. – Я два раза со злости пнул колесо, так она, Тонька, выскочила, как мегера: машинку ее любовника я, видите ли, чуть не сломал!

– Что? – Командир резко прищурился. «Соломинка» вмиг сделалась похожа на маленький острый клинок. – Это не ваша машина? Это ваша машина? – Последнее относилось к Федору.

– Его, его! – азартно подскочил Гена Мартынов, о котором в пылу происходящего все успели забыть. – Понятно, командир, тут в натуре заказняк планировался. Эти крутые нахапали народного добра, теперь поделить не могут. Наверняка подельники сговорились убрать его, да попутали в темноте. Сидели там за будкой в засаде, следили за машиной, я видел какие-то рожи, смотрят, идет мужик, подходит к «Ауди», ну, думают, ты-то нам и нужен, голубчик, ба-бах! Да не в того попали, в Виталю, который тут ни сном ни духом, мужик правильный, всегда даст поправиться соседу, не то что этот жмотяра. И что вышло? Виталя пострадал, а этот, новый Тонькин хахаль, вон целый-невредимый.

Командир слегка тряхнул непокрытой кудрявой головой, словно пытался отделить в этом месиве слов зерна от плевел.

– Погодите-ка. Вы же уверяли нас, будто этот человек, – кивок в сторону Федора, – стрелял в пострадавшего из-за трансформаторной будки. А теперь что говорите? Какая засада? Какой заказняк? Вы вообще видели его раньше? – Снова кивок в сторону Федора.

– А то! – зло оскалился Гена. – Видел! Дай, говорю, поправиться, а он: перебьешься, не война. Вали, говорит, на все три буквы алфавита…

– Тридцать три, – вздохнул командир.

– А? – насторожился Гена.

– В алфавите не три буквы, а тридцать три.

– Да ты чо-о?! – Гена даже покачнулся.

– Что слышали. Ладно, дайте встать человеку. Документы у вас есть какие-нибудь?

Федор выпрямился, чуть морщась и касаясь рассеченной губы.

Командир тоже сморщился, видимо, от сочувствия и неловкости за топорную работу подчиненных, и Тоне показалось, будто лицо Федора словно бы отразилось в очень молодом, очень красивом зеркале. Потом по оригиналу и отражению промелькнули усмешки, Федор махнул рукой: чепуха, мол!

– Документы у меня действительно наверху. В 24-й квартире. Я выскочил впопыхах. Кстати, там же и пистолет, и разрешение на ношение личного оружия.

– Какие у вас мысли насчет этого самого заказняка?

Взгляд Федора на миг скользнул к Тоне, потом вернулся – светлый-светлый, невинный-невинный! – к командиру:

– Абсолютный бред. Разбирайтесь с господином Бараниным, какие у него там проблемы, кому осколок его уха понадобился, а ни меня, ни Антонину Никитичну в это не впутывайте.

Голос Федора звучал очень убедительно. Виталя, видимо, был уже в последнем градусе возмущения: ничего не слышал, не видел, не воспринимал. И молчал.

– Короче, никакой это не заказняк, а висяк, – спокойно констатировал командир. – Вполне возможно, просто шпана баловалась какая-то. Так и запишем. А теперь проверим документики.

Поднялись в квартиру с командиром и еще двумя серыми парнями. Документы проверили у всех: у Федора, у Тони и у пистолета. Этот последний вдобавок понянчили на трех опытных ладонях: «Ого! Не слабая «беретка»!» Потом командир записал все данные (на всякий пожарный случай) и выразился в том смысле, что разное в жизни бывает, сердца бы на него не держали.

Федор кивнул. Тоня тоже.

Воины откозыряли и двинулись было к дверям, но Федор шагнул следом:

– Одну минуточку. Мы тоже идем.

Схватил в охапку куртку, Тоню – под руку. Спохватился:

– Ах да! Где туфельки Катины? И все прочее танцевальное?

По счастью, вещички, приготовленные для обольщения «дяди Сережи», лежали в специальной сумочке – осталось только прихватить их. Федор, словно ощущая общее омоновское недоумение, счел нужным пояснить:

– Это для бальных танцев. Мы за девочкой едем. У тети девочка.

Спустились во двор под прикрытием трех серых удальцов.

Витали уже не было; однако отсутствие его объяснилось очень просто: «Гражданин пострадавший отправился в травмпункт на такси». Гены тоже, по счастью, не было видно.

Федор открыл Тоне дверцу «Ауди», помог сесть, захлопнул дверцу, двинулся обходить машину, но по пути наклонился, что-то поднял и сунул в карман. Сел за руль, махнул командиру.

Вывернули за угол – и сразу начали наматывать не меньше трех кругов вокруг площади Горького, причем Федор ничего не объяснял, а только смотрел, чудилось, во все три зеркальца сразу. Потом рванул по улице Новой в сторону Ильинской, прошмыгнул проулком до Малой Ямской, постоял в каком-то «кармане», озираясь…

Тоня сидела сжавшись, как замерзший воробей. Трясло ощутимо, слезы были рядом. Хорошо, что Федор оказался слишком занят своими водительскими манипуляциями, ничего не говорил. Вообще словно забыл о ней. Нет, вот вспомнил: вынул что-то из кармана, перебросил Тоне на колени. Вспорхнул прямоугольник плотной бумаги, на миг замер вертикально, потом лег.

Карта! Уже знакомая карта! Папесса Иоанна!

Зачем Федор опять ее показал? Тоня брезгливо подобрала коленки, карта соскользнула на пол.

Федор покосился мрачновато:

– Думаешь, та самая, которую я подобрал сегодня в сквере? Нетушки. Та – вот она.

Сунул руку в нагрудный карман, показал еще один точно такой же плотный прямоугольник. На эту хищную, носатую физиономию под папской тиарой Тоня уже и смотреть не могла!

– А эту, номер два, поднял во дворе. Помнишь, омоновец нашел что-то за трансформаторной будкой вместо гильзы? Командир ее так небрежно – щелк! – по ветру, а у меня чуть сердце не выпрыгнуло. Сидел, сидел он там, за будкой, не ошибся твой сосед-алкаш! Вон, уже и карта приготовлена была, визитная карточка фирмы, так сказать, а как увидел этот снайпер хренов, что задел не того, что по тебе промазал, сразу ноги сделал, про карту и забыл.

– Ты что, хочешь сказать, что это в меня стреляли? – Тоня с усилием разомкнула пересохшие губы.

– Не хочу, но приходится, – кивнул Федор. – В тебя. То есть за квартирой твоей следили, возвращаться туда нельзя.

– А если за нами и сейчас следят, мы что, к тете Люсе их приведем?!

– Не следят, но ты права: туда ехать совершенно ни к чему.

Достал из кармана куртки мобильник, набрал номер:

– Тетушка? Привет. Не разбудил еще? Разбудил? Ну прости, что-то ты рано сегодня укачалась. Как там дела? А ребенок как? Спит давно? Ну и классно. Утром ее не буди, как проснется, так и проснется. Не надо ей завтра в садик соваться, как бы чего не вышло. Мы часикам к одиннадцати подскочим, еды привезем. Не надо? Полно всего? Хорошо. Тогда сама нянчись с дитем. Скажи, амуницию ее мы забрали, завтра получит. Если какие сложности, звони. Спокойной ночи!.. Отлично, передам. И тебе от нее. Чего?! – Он тихонько хохотнул. – Спасибо на добром слове.

Убрал телефон.

– Тебе от тетушки привет, поняла, да? Я взял на себя смелость…

– Правильно сделал. Катя спит?

– Ну да.

– А мы сейчас куда едем? – При этих словах Тоне показалось, будто в кабине зазвенело что-то – как туго натянутая струна.

Да ведь это ее голос так звенит – от волнения!

Федор покосился на нее, выворачиваясь из «кармана», повел машину к повороту вниз, на Рождественку:

– Ко мне едем. В Подновье.

– Да оно же вроде на горе.

– Поднимемся на гору чуть подальше, там хорошая дорога. Внизу вся набережная сейчас свободная, долетим, как стрела. Я люблю тут гонять по ночам. Кстати, знаешь, что мне тетушка напоследок сказала?

– Откуда ж мне знать?

– Совет да любовь.

– Что-о? – Тоня чуть не поперхнулась. – Почему?..

– Почему что?

– Почему она так уверена, что это будет, ну, совет да…

– Да любовь, – подсказал Федор. – А ты что, уже не уверена?

– Я не знаю, – смятенно забормотала Тоня, – я думала, ты обиделся, там, во дворе, когда я кричала, что ты Виталика… я думала, ты его… извини!

– А чего на правду обижаться? – буднично пожал плечами Федор.

– Как? Что?!

– Хоть я и не стрелял в него – чисто физически не мог ухитриться! – но убить, если честно, очень хотелось. Своими руками. Кстати, не исключено, еще и придется. У вас развод-то оформлен или как?

– Давно уже.

– Ага! – оживился Федор. – Значит, Виталика убивать не понадобится? Значит, ты свободная женщина?

– Ну да.

– То есть тебя можно хоть завтра в церковь тащить?

– Как в церковь? Зачем?

– Угадай с трех раз. Венчаться, зачем еще. Браки-то ведь совершаются не где-нибудь, а на небесах!

Тоня тупо глядела на летящую под колеса дорогу, серо-желтую в свете фонарей. Впереди, в черноте ночи, маячили поздние огоньки на высоком берегу – как будто созвездия в небесах. В тех самых, где совершаются браки.

– Значит, ты на меня не обиделся? – спросила, лишь бы что-нибудь спросить.

– Сказать, чего я всю жизнь боялся? – проговорил Федор. – Что вот женюсь когда-нибудь, а жена глупые вопросы будет задавать. Кошмар, да, как это выдержать?! А теперь знаешь, о чем думаю? Что я это как-нибудь переживу…

Россия, Нижний Новгород, наши дни

– Отец мой…

– Джироламо! Почему так долго не звонил? Акция удалась?

– Увы…

– Опять?! А возможность была реальная?

– Более чем. Неизвестно, когда снова представится такая же. Но тут Бог явно отвратился от нас. Мало того, что мы упустили эту женщину, – жертвой едва не пал совершенно безвинный человек. По счастью, вреда ему почти не причинено.

– Во всем надо видеть промысел Божий. Во всем и даже в неудачах…

– Отец мой, я видел картину.

– О-о!

– Да.

– И что же? Она и в самом деле так ужасна?

– Отец мой… Что за вопрос? Уж не сомнение в истинности завещанной нам ненависти слышу я?

– А разве тебе никогда не приходили в голову эти сомнения?

– Нет.

– Отлично, дорогой сын мой. Это не более чем вопрос… испытание. Но вернемся к картине. Она и в самом деле так ужасна?

– Я не могу передать вам, какое кошмарное впечатление она произвела на меня.

– А на других?

– В основном они сконфуженно улыбаются и с пристальным вниманием разглядывают подробности эротических действ.

– Они не возмущены поношением нашей веры?

– Вы не знаете этот народ так, как его знаю я.

– Хорошо, оставим философию. Как ты думаешь, реально ли уничтожение этого полотна? И как скоро?

– Я планирую свершить это сегодня же вечером.

– Завтра… Боже, да неужто ты наконец-то приблизил к нам веками чаемый миг?! А ты, Джироламо, вполне ли ты готов?

– Сделаю все, что могу. Мои люди знают задачу.

– Ты встретился с ними?

– Нет. Мне нужна свобода контроля над ними. Я предпочитаю при акции роль стороннего наблюдателя. Постараюсь замешаться в гущу событий, но не выдать себя.

– Много ли народу может пострадать при акции?

– Надеюсь, никто не будет замешан в это. В шесть вечера – именно в это время мы начнем – посетителей практически нет. Правда, в соседнем зале в это время занимается детская танцевальная школа, но ведет ее одна только женщина, я сам видел ее вчера. В случае чего она не сможет оказать никакого сопротивления. И вообще, дети – это даже лучше. Случись что, они создадут необходимую суматоху, они будут путаться под ногами у взрослых. Это поможет нам выиграть время. Я бы очень хотел, чтобы мои люди смогли уйти живыми и невредимыми.

– Что тебе до этих отбросов?

– Такая уж моя профессиональная этика, отец мой.

– А у них есть понятие о такой этике? Они не подведут тебя в решающий миг?

– Слишком большие суммы стоят на кону. Для каждого из них – это целое состояние.

– Ну что же, будем уповать на Господа нашего, Иисуса Христа.

– Будем уповать на него. Будем верить, что он на нашей стороне.

– Я хочу сказать тебе, Джироламо…

– Не говорите ничего, отец мой. Я знаю все. Я помню все. Слова вашего напутствия, вашей надежды я слышал не раз. Слова гордости, потому что наши мечты исполнились, миссия наша исполнена наконец – вот что желаю услышать я!

– Я не лягу спать, пока не дождусь твоего звонка. Благослови тебя Бог.

– Аминь.

Россия, Нижний Новгород, наши дни

Сергей, наверное, потерял тогда сознание. Это случилось с ним впервые в жизни. Чудилось, висит в каком-то сером тумане.

Потом туман сделался каким-то агрессивным. Сергей чувствовал, что туман уже стащил с него ботинки и свитер, теперь дело дошло до майки. Вдобавок туман начал шептать жадным, влажным шепотом:

– Ну, поиграй со мной, мальчик, ну, красивый мой…

Сергей попытался открыть глаза. Не сразу сообразил, что лежит на коричневом замусоренном паласе, ворс которого колется даже через плавки…

Что такое? Почему он раздет?

Кое-как сел – и отшатнулся, вдруг увидев прямо перед собой чьи-то красные глаза в набрякших веках. Толстощекое обвисшее лицо, влажные губы. Да это же Мисюк! Почему у него вдруг сделалось такое незнакомое, набрякшее лицо, почему он смотрит так мерзко, что его хочется ударить?..

Сергей невольно подтянул колени к подбородку, осознавая, что он почти совсем раздет, что эта белая тряпочка в руках Мисюка – майка. Его майка!

Он отодвинулся, елозя по колючему паласу. Мисюк пополз за ним, неловко переставляя колени, обвесив брюшко, вытягивая свои короткопалые, толстые руки.

Сергей отодвигался, а Мисюк приближался. Светлые, выкрашенные волосы липли к его вспотевшему лбу. Он что-то шептал, влажные, красные губы шевелились…

И вдруг Сергея морозом пробрало. Догадка вонзилась в него, как стрела в сердце.

Слабо вскрикнув, вскочил, шатнулся – бежать, но оказалось, что уже доелозил до стены, дальше деваться просто некуда, а Мисюк был уже совсем близко, он загораживал собою, чудилось, всю комнату, не оставив ни щелочки для бегства. Вот сейчас как вцепится, потащит к себе, и тогда останется только умереть сразу!

Сергей прижался спиной к холодной стене, закричал и с силой выбросил ногу куда-то вперед.

Сначала он больше испугался собственного вопля, чем того, что произошло.

Мисюк осел на пятки, с какой-то кошмарной прилежностью сложив руки на коленях. Мгновение смотрел на Сергея, потом сник, завалился на бок, и набрякшие веки медленно натянулись на его закатившиеся глаза.

Тошнотворный спазм стиснул горло, и Сергей зажал горло рукой. Кое-как выволок бьющуюся из горла гадость в коридор, дотащил до каких-то дверей, уже из последних сил открывал их одну за другой: ниша, еще ниша, ванная, кухня, туалет, наконец-то!

Какая боль, какое мучительное облегчение… Словно бы все переживания, страдания, унижения нынешнего дня и ночи, вообще все отвращение, какое он испытал когда-нибудь в жизни, оставили его, изверглись в этот грязный, годами не мытый унитаз. Жаль, что нельзя туда же спустить Мисюка, Малевича, этого дядьку из «Пикассо», который подсылал к нему сексуальное недоразумение для переговоров, Петьку и иже с ними. Вот тут им самое место, всей этой голубой луне!

Утерся обрывком туалетной бумаги, вывалился из туалета, нашел ванную и долго полоскал рот, булькал, взбивал в пену зубную пасту, чтобы эту горечь заглушить, плескал, плескал в лицо ледяную воду, пока не заломило лоб.

Наконец заставил себя пойти в комнату.

Там ничего не изменилось. Мисюк все так же лежал на боку, подтянув коленки. Даже не шевельнулся с тех пор!

Пальцы оцепенело впились в ковер.

Сергей шагнул к нему – и вдруг до него дошло, что значит эта неподвижность, эти оцепенелые пальцы. Вспомнил, с какой силой выбросил ногу, как мощно она встретилась с покорно подставленным лбом, – и пошатнулся.

«Да ведь я его убил. Убил?..»

Невероятный, непереносимый страх навалился!

Сергей подхватил с полу джинсы, вскочил в них, ринулся было в коридор, но споткнулся о свою сумку с концертным костюмом. Вцепился в сумку. Поглядел в полутьму коридора и каким-то остатком разума сообразил: «Если кто-то увидит, что я ночью выбежал раздетый из этой квартиры, а потом Мисюка найдут…»

Вернулся в гостиную, рванул створку балкона. Цепляясь за сумку, как за стропы парашюта, шагнул с балкона в темноту.

Это был всего лишь второй этаж – пусть и «сталинки», пусть и выше, чем в обычных домах. Земля мгновенно оказалась рядом, но Сергей успел подобраться, спружинить. Мягко приземлился, даже не упал. Сразу кинулся влево, где был выход на набережную. Нет, туда нельзя бежать, там слишком светло, набережная вся утыкана фонарями. Лучше в боковую улочку, как ее, Семашко, что ли? И по темным сторонам, подальше от фонарей, вжимаясь в тень…

Сначала он не чувствовал холода – с такой скоростью летел. Потом больно задел о бордюр ногой и только тогда сообразил, что бежит в одних носках. И в одних джинсах… Нет, и плавки на нем, Мисюк до него не добрался!

Однако в квартире остались свитер, и майка, и ботинки, шарф, куртка. Сергей застыл на месте, потом побрел дальше на подгибающихся ногах, затем опять принудил себя бежать. Не возвращаться же! Дверь заперта изнутри. Лезть через балкон? Бред собачий. Ладно, хоть сообразил прихватить сумку с концертными костюмами. Во-первых, они дорогие, во-вторых, оставить их – это все равно что положить рядом с убитым записку крупными буквами: «Здесь был Сережа Кудрявцев». А все прочее барахло – так себе, правда, что барахло. Мало ли кому оно могло принадлежать?

Он вдруг вспомнил, как раньше в школу ходил со сменной обувью, когда еще шпанцом был, и мама вышила на синем сатиновом мешочке: «С.К.».

Слава богу, меток на его вещах теперь нету!..

Вспоминать стало невыносимо! Метался, метался в постели – и, как ни странно, все же уснул. Подхватился снова уже около двенадцати.

Гаврюша лежал на коврике возле дивана и сопел своим вечно простуженным собачьим носом. Сергей рассеянно перебирал пальцами черные завитки на его загривке и думал, что от собак никогда не изведаешь ни подлости, ни предательства, ни стыда, не то что от людей. Даже от самых как бы знаменитых.

Вот странно – у него совершенно не болела душа, хотя все-таки убил человека и все такое. Если на тебя, к примеру, набросится взбесившийся зверь и ты его прикончишь, то не будешь рыдать над его хладным трупом, даже если до этого всю жизнь состоял в обществе защиты животных и носил только искусственные меховые изделия. Содрогался от непреходящей брезгливости, Бога благодарил за то, что дал ему силы вовремя очухаться, дал силы сопротивляться. Проваляйся он еще немножко без сознания, черт знает, что могло бы случиться. Тогда сразу пойти и повеситься. Даже про маму не вспомнил бы, это точно. Бывают в жизни ситуации, когда лучше умереть. Сергей в это никогда не верил, а сейчас доподлинно знал.

Но он-то не умер. А вот Мисюк…

Мисюк убит. И это убийство Мисюка будут расследовать. И узнают, что он был вечером в «Пикассо», что ушел оттуда не один, а в компании с парнем – темноглазым таким, симпатичным, ну, с тем самым, который здесь танцует иногда.

Как был парень одет? Вроде бы в кожаную курточку. Ах, в кожаную курточку? Не в ту ли самую, которая висит на вешалке в квартире убитого? А на его ножонках танцевальных что было? Ботиночки? О-очень хорошо. И ботиночки имеют место быть в той же самой квартире, и черный свитерок, и майка, которая ближе к телу.

«Гражданин Кудрявцев Сергей Николаевич? Ваши вещички? Признаете, значит… Ну, раз признаете, то пройдемте для выяснения обстоятельств происшествия. А вы, мамаша, сушите сухари!»

Мама… что будет с мамой? Никто так Сережку не любил, как она, и он так никого не любил, ну, может, только Майю. Ох, вот про кого он забыл! А с Майей-то что будет?! Они этого не перенесут, эти две самые главные женщины в жизни Сергея. Наверное, если бы он даже погиб, это для них было бы легче. Сначала труднее, а потом легче. Смерть, она такая… безвозвратная. Мертвые сраму не имут! А срам его, позор его… видеть его за решеткой, наголо остриженным, слышать бесцеремонные речи какого-нибудь наемного трепача-адвоката о мальчике, оберегавшем свою чистоту и поэтому убившем старого распутника…

Но все будут думать даже против воли: было это все-таки? Или не было? Успел Мисюк? Или не успел?

Мама будет думать, отец, Майя. Девчонки, девочки, с которыми он танцевал, кокетничал, целовался, которые обожали его, расплывались при встречах в обалделых улыбках, смотрели на него плывущими от нежности глазами, и он на них смотрел…

Ему теперь не отмыться. И не пережить.

Господи, почему же все это так поздно в голову пришло? Почему не в те минуты, когда был практически на набережной? Волга – она совсем рядом была, под откосом. Скатиться с обрыва, еще перемахнуть полоску асфальта – и сигануть с гранитного парапета ласточкой… улететь навсегда.

Просто. Быстро. И все бы уже было позади.

А сейчас надо что-то придумывать, веревку искать, что ли…

От ужасной этой мысли вскочил, кинулся из комнаты. Гаврюша залаял, бросился следом, словно пытался удержать.

Не удержишь, лучше не путайся под ногами, от твоей шерстяной, кудлатой любви еще тяжелее.

Нет, он не хочет болтаться под потолком с вытаращенными глазами… Газ открыть, голову в духовку? А если дом рванет потом? Мало того, что его хоронить, да еще и все пропадет у родителей – квартира, вещи, деньги в тайничке, да и у скольких людей добро пропадет!..

Вены перерезать, залезть в ванну, уснуть? Долго. Еще передумаешь, испугаешься, начнешь сам себе «Скорую» вызывать. Приедут, спасут. В психушку увезут. Адвокат на процессе скажет: парнишка, мол, невменяемый был. Вообще он со сдвигами, вон, кончать с собой собирался…

Лучше не вены, лучше горло перерезать. Знать бы только, куда ножиком ударить, чтоб побыстрей все кончилось.

Сергей зашел на кухню, выбрал в мамином столовом наборе самый острый нож, еще поправил его немножко на точиле. Ужасно вжикало лезвие…

Гаврюша, который таскался следом, как пришитый, сел рядом. Есть в собаках, в их безропотной преданности что-то, от чего порою бывает невыносимо. Нестерпимо! Может, Гаврюша умрет на его могиле…

Нет, надо запереть пса на кухне. Он не должен видеть!

Сергей покрепче закрыл кухонную дверь. Боясь передумать, бросился в комнату, встал перед зеркалом, нащупывая на шее, где именно бьется пульс. С силой надо ударить, наверное. Как можно резче! Главное, не промахнуться.

Глянул в зеркало… ну и вид. Глазищи провалились, вокруг черные круги, глаза натурально в четыре раза больше стали. Кто это ему говорил, какая-то дамочка из тех, что на индивидуалки ходят: «Вы, моя радость, – романтический герой!»

Сейчас он точно романтический герой, даже кончать с собой собрался.

Интересно, как он будет выглядеть в гробу? Бледный? Желтый? Страшный? Или останется красивым? Хорошо бы… тогда как-то не так жутко было бы…

Ну все, все, хватит собой бесконечно любоваться! И так всю жизнь в зеркало смотрел – досмотрелся. Решил, так делай! А мысли мешают – так телевизор включи, чтоб орал погромче. Эх, сейчас бы какую-нибудь музыку веселую, самбу, например, а еще лучше – пасодобль, чтобы уйти красиво!

Не глядя, ткнул в какую-то кнопку на пульте, надеясь, что заиграет музыка, – и застыл с нелепо вывернутыми руками: в правой занесенный нож, в левой – простертый к телевизору пульт.

– …потому что мы ставим не Чехова какого-нибудь, а Булгакова! Здесь следует ожидать всего, всего самого неожиданного. Вот вы мне говорите: «Зрительская масса требует объяснений!» – Хохоток. – А что я могу объяснить? Читайте роман. Там есть сцены с обнаженкой? Есть. Почему их не может быть в спектакле? То меня, главное дело, упрекают за то, что я слишком вольно отношусь к булгаковскому тексту, то поедом едят, когда я намерен строго следовать букве романа. Уж как-нибудь договоритесь между собой!

Засветился экран…

Мисюк («Зови меня просто Эмиль!») сидел в первом ряду зрительного зала ТЮЗа, совершенно там, где он сидел вчера, когда перед ним выплясывали Сережа и Майя. Он был одет в тот же, что и вчера, обтягивающий пиджак, делавший его похожим на толстую женщину, и физиономия у него была такая же бабья, обрюзгшая. Бестолковая «Ни-на» точно так же маячила слева за своим столиком, а рядом толпились Азазелка, Сперматозоид и этот, как его, «Было-десять-часов-утра». Можно, можно подумать, что запись сделана вчера, однако вчера не было на лбу у Мисюка этой громадной шишки, заклеенной толстым слоем пластыря.

Мисюк отвернулся от сидящей рядом черноволосой, коротко остриженной телевизионной дамы, похожей на большую красивую змею, и поглядел прямо в камеру, встретившись глазами с Сергеем.

Сергей выронил нож.

– Прошу прощения за свой вид, – приветливо сказал брудер Эмиль. – Но вчера я до глубокой ночи не мог уснуть, все обдумывал вариант сегодняшней сцены. Была даже бредовая мысль вставить туда сольный номер танцевальный, что-то вроде танго. Мне показалось, это будет недурно, именно мужское соло, ведь танго – это в принципе танец мужской, то есть начинался в Аргентине как чисто мужской, а потом уже туда приплелась женская партия. Я был так увлечен этой мыслью, что даже начал как бы танцевать, да настолько увлекся, что крепко налетел на косяк! – Он изящно коснулся лба. – Ну и, видимо, этот удар сыграл свою благотворную роль. Так сказать, в глазах у него помутилось, но в голове, безусловно, прояснилось. – Мисюк выставил пухлые ладошки: – Никакого мужского танго не будет. Женского тоже. Работаем строго по плану. А сейчас прошу прощения… Нам надо вернуться к работе.

Кадр сменился. Возникла ведущая «Новостей» на канале «Око Волги»:

– Вы смотрели интервью, которое буквально час назад наш корреспондент Тамара Шестакова взяла у скандально знаменитого режиссера Эмиля Мисюка, который ставит в нашем ТЮЗе спектакль «Мастер собачьего сердца» – некий гибрид по мотивам двух известных булгаковских романов. Продолжаем наш выпуск новостей…

Сергей выключил телевизор. Подобрал нож, отнес его на кухню и положил на место. Гаврюша спокойно лежал под столом, то зевая, то чихая.

«Значит, правду говорят, что собаки все чувствуют. Гаврюша чувствовал, что мне не придется…»

Не придется!

Ему не придется!

Ему не придется умирать! И ему не пришлось убивать! Поганый Мисюк жив, дай ему бог здоровья… нет, пусть его пришьют, тварь паршивую, но кто-нибудь другой. Сергей достаточно потрудился на этой ниве. Все, что мог, он уже совершил. Мавр сделал свое дело, мавр может пойти танцевать.

Попил компоту, забрался снова в постель, поджал к подбородку озябшие коленки.

Облегчение было огромным, как шок. Сергей даже ничего не чувствовал, даже радоваться не мог тому, что все страшные картины, чуть не подтолкнувшие его к последней черте, мощным откатом пошли, пошли назад, в невозвратность, в невероятность.

Нет. Не все!

Сергей снова сел, снова засверкал глазами.

Доллары, те сто долларов. Их по-прежнему нет. И взять неоткуда.

Ладно. После того, что он сегодня испытал, уже ничего не страшно. Сегодня вечером занятия. Он придет вовремя, без опозданий, сам поработает с ребятишками и все объяснит Майе. Она должна поверить.

Но попадись ему когда-нибудь тот серый сволочуга «one dollar» и его подельник!..

Из дневника Федора Ромадина, 1780 год

30 января, Рим

Может быть, мы на пути к спасению, хотя и не верится в это. Может быть, это последние часы нашей жизни. А как же, как же прекрасно на дворе!

Видел я сегодня некую диковинку природы. Это было дерево, издали похожее на жердь, но сплошь покрытое лиловыми цветами. Цветы растут прямо из коры, и это сочетание красоты и уродства бьет прямо в сердце, словно предательский удар кинжалом. Цветы необыкновенны. В народе его зовут «иудино дерево», ибо оно прекрасно, словно поцелуй Иуды.

Поцелуй Иуды…

Смотрю на свои записи недельной давности. За эти дни я прожил целую жизнь, полную печалей, тоски безмерной, пугающих, трагических открытий, надежд на счастье, а также сиюминутной готовности проститься со всем этим без колебаний.

Да, я набрался-таки решимости и отправился к Антонелле. Возможно, меня не приняли бы, однако у входа я столкнулся с согбенным человеком в черном платье, с маленьким саквояжем в руках. Не видя его ни разу в жизни, я безошибочно признал лекаря. Служанка впустила его и, почти не посмотрев, кто идет следом, заодно и меня, наверняка приняв за помощника почтенного modico. Он же счел, по моей бесцеремонности, что я являюсь другом сего дома.

Послышались шаги, и тут уж я счел благоразумным отступить за портьеры. Раздался негромкий голос Теодолинды, которая приветствовала гостя, потом его обеспокоенный вопрос:

– Как она?

И ответ дуэньи:

– Все по-прежнему.

Врач кашлянул, как бы в замешательстве:

– Осмелюсь спросить, была ли у вас синьора Моратти? И подтвердила ли мои подозрения?

Молчание. Потом Теодолинда выдохнула, словно через силу:

– Да.

– Бедное дитя!! – очень серьезно и очень печально проговорил доктор.

– Бедные дети! – простонала Теодолинда, и я понял, что она больше не в силах сдержать слезы, которые душили ее ранее.

– А синьорина уже знает о своем новом несчастье? – спросил доктор.

– О чем она может знать, что понимать?! Вам известно – она без памяти который день. Порою откроет вдруг глаза, сядет на постели – не дышит, точно вся застыла, смотрит вперед, но ничего не видит перед собой. Схватится вдруг за сердце, закричит дико – и снова рухнет без чувств. Только ваши кровопускания и помогают, синьор, однако не ведаю, сколько это может продолжаться, ведь нельзя же до бесконечности пускать из нее кровь, это совсем обессилит ее, а ведь ей теперь надобно и о будущем ребенке подумать…

Что?.. Мне показалось, я ослышался. Я хотел думать, что ослышался!

– Моя дорогая синьора Теодолинда, – произнес доктор, и по его голосу можно было понять, что он хоть и печально, но улыбается, – я всегда полагал вас трезвомыслящей женщиной и рад, что не ошибся. Чем скорее человек смиряется с несчастьем, тем больше надежды, что он его успешно преодолеет. Вижу, вы уже начали строить некие планы на будущее.

– Будущее! – всхлипнула достопочтенная дуэнья. – Надо будет нам вскоре отправиться в деревню, где нас никто не знает, там дождаться определенного срока, а потом уехать куда-нибудь подальше от Рима. Возможно, мне удастся выдать Антонеллу за неутешную вдову, лишь недавно потерявшую супруга, а несчастного младенца – за сироту.

Итак, это правда… Антонелла и Серджио не устояли перед силой своей любви.

Боже мой… признаюсь в этом теперь, да ты и сам знаешь, поскольку читаешь в сердцах человеческих, словно в открытой книге: был миг, когда я в воображении своем увидел ее в объятиях Серджио, – и, клянусь, ежели б мой несчастный друг не был уже мертв, я пожелал бы его смерти… я смог бы убить его сам, своими руками! Такова страшная, злая сила ревности.

По счастью, через миг тьма отхлынула от глаз и сердца моего, в голове прояснилось, я смог дальше слушать, что говорит Теодолинда.

– Однако синьора Моратти убеждает, что Антонелле надобно будет после родов вернуться в Рим, вести прежний образ жизни, ожидая, что Фортуна снова повернется к ней лицом и пошлет доброго человека ей в мужья. Ну а ребенка следует отдать на воспитание хорошим людям и регулярно вносить деньги на его пропитание и воспитание. Однако согласится ли Антонелла расстаться с младенцем? Ведь она любила Серджио превыше самого Господа Бога, оттого и впала в сей несчастный грех.

– Я склонен согласиться с вашей советчицей, – пробормотал доктор. – Оставить дитя у себя будет неосторожно!

– И небезопасно! – громким шепотом подхватила Теодолинда. – Я боюсь, я смертельно боюсь. Умоляю вас, синьор dottore, смилуйтесь над моей бедной, несчастной девочкой, сохраните случившееся в тайне. Быть может, тогда те, кто угрожает ей, отступятся от нее. Вы знаете, о ком идет речь.

– Клятва Гиппократа налагает на уста мои тяжелую печать, – несколько высокопарно, однако искренне произнес врач. – От меня не исходит ни для вас, ни для синьорины, ни для будущего ребенка никакой опасности. Однако я не могу ручаться за синьору Моратти.

– Я хорошо заплатила ей и пообещала еще больше после рождения ребенка. Она поклялась молчать, – сказала Теодолинда, однако в ее голосе я не услышал большой убежденности.

– Синьора Моратти – добрая католичка, – слегка усмехнулся врач. – В отличие от меня. Я более терпимо отношусь к грехам: вероятно, потому, что именно они – источники всех человеческих болезней, а стало быть, и моего заработка. В конце концов – да простит меня Бог! – Пресвятая Дева тоже родила сына не от Иосифа, своего законного мужа.

– Ох, прости нас Господь и Святейшая Мадонна! – прошептала Теодолинда, однако теперь я услышал слабую улыбку и в ее голосе.

Впрочем, меня мало интересовало ее настроение.

Опасность! Антонелла в опасности! Антонелла и… ее ребенок.

От кого же исходит эта опасность? Ну, тут не могло быть двух мнений: от тех же убийц, которые пролили кровь Серджио. Прочитав его предсмертное послание, я узнал многое, но не все.

Предположим, что постыдные подозрения, которые бродили в моей душе, верны. Наверное, отец Филиппо не ожидал того взрыва возмущения, которое этот гнусный поступок вызвал у Серджио. Может статься, бедный юноша пригрозил обличить его… однако же перед кем? О Боже! После того, что я прочел о святейших забавах, мыслимо ли чаять встретить хоть одного праведника в этом обиталище праведных?! Словом, отец Филиппо чего-то испугался. А если так, не он ли послал убийц к Серджио?

О нет, я до сих пор не могу поверить в это. Не могу! Он был истинным отцом юноше, у него не поднялась бы рука уничтожить такое дивное, совершенное создание. Я еще могу как-то понять – но не оправдать, нет! – жажду плотского обладания совершенной красотой, но жажду ее разрушения, уничтожения… Не верю.

Хорошо, предположим другое. Джироламо Маскерони. Он ненавидел Серджио. Завидовал его ослепительной красоте, всепоглощающему обаянию, таланту, а более всего – тому расположению, которое питал к юноше отец Филиппо. Противно думать об этом, но не было ли тут ревности к сопернику в любви? Я имею в виду ту любовь, которую сам Серджио назвал «скотской мерзостью», теперь у меня не осталось сомнений, что именно он подразумевал под этими словами. И когда Джироламо узнал об «измене»…

Иисусе, подумал я тогда, прячась за пыльной портьерой, да не в страшном ли сне происходит сие? Да мыслимо ли всерьез размышлять о таком гнусном кощунстве? А ведь есть люди, которые не просто тешат свое грязное воображение – но тешат похоть, занимаются этим на деле, наслаждаются этим, вовлекают других во грех! От души надеюсь, что им на том свете приуготованы такие мучения и кары, что, когда б они могли поведать об этом другим содомитам, те предпочли бы сами оскопить себя, только бы не впадать более в сей постыдный, омерзительный грех!

Я настолько глубоко погрузился в пучину своих мрачных размышлений, что, кажется, позабыл, где нахожусь. Внезапно свет ударил по моим привыкшим к полумраку глазам, и я обнаружил: занавесь отдернута, а я в своем смятении выставлен на обозрение возмущенной Теодолинды. Кажется, только чувство собственного достоинства и траур, который она продолжала носить, удержали ее от того, чтобы не наброситься на меня с кулаками.

– Как вы сюда попали? – с ненавистью прошипела дуэнья. – Извольте немедленно удалиться! Вам здесь не место! После того, что вы совершили…

– Оставьте! – прошипел я в ответ с той же резкостью, что и она, забыв о почтении, кое следовало проявить к ее годам и полу. – Прекратите беспрестанно повторять эти глупости. Вы обвиняете меня, не имея на то никаких оснований, кроме самой гнусной клеветы. Кто вам сообщил такую чушь, будто я был влюблен в Антонеллу и готов был на все, чтобы только завладеть ею? Кто? Не отец ли Филиппо? Не синьор ли Джироламо?

Теодолинда была так поражена моей яростью, что даже забыла о своем намерении выгнать меня вон и ввязалась в перепалку.

– А разве вы не были влюблены в Антонеллу? – запальчиво возразила она.

Как говорят картежники, крыть мне было нечем.

– Я не только был, но и поныне влюблен в синьорину, – мрачно ответствовал я. – Однако сама по себе любовь – не преступление. Я бы никогда не пал так низко, чтобы покуситься на невесту моего друга. А что касается его гибели… да я бы лучше сам себе горло перерезал, клянусь!

Итальянцы говорят, что, когда Бог к кому-то благосклонен, он наделяет его слова особенной убедительностью, которая способна покорить сердца даже самых недоброжелательных его слушателей. Очевидно, в эти минуты Бог был на моей стороне, потому что в глазах Теодолинды ожесточение и ненависть вдруг сменились растерянностью.

– Да, он говорил о вас то же, – пробормотала она, – он называл вас лучшим своим другом. Я не могу не верить словам, которые донеслись из могилы. Простите, синьор Теодоро. Я… горе помутило мой разум. Я и сама не верила в то, что твердила вам.

В другое время ее раскаяние растрогало бы меня, но сейчас совсем другое занимало мои мысли.

– Что вы имели в виду, говоря о словах, которые донеслись из могилы? – требовательно спросил я.

В глазах Теодолинды мелькнуло прежнее недоверие, но это длилось только миг.

– Давно ли вы стоите здесь? – спросила она, и в голосе ее звучал стыд.

Я понял добрую женщину.

– Простите меня, но я услышал весь ваш разговор с доктором.

– И… что вы думаете обо всем об этом?

Я хотел сказать сразу не только, что думаю, а также – что намерен делать, но пока еще время для этого не пришло, поэтому ответил кратко:

– Мне бесконечно жаль, что Серджио никогда не увидит своего сына или дочь. А судить я никого не намерен. Однако вы не ответили на мой вопрос.

– По поводу слов, долетевших из могилы? О Мадонна, не знаю, могу ли я… Синьор, я вынуждена верить Серджио и вам. Больше мне просто ничего не остается делать. Я верю, что вы не обманете бедную девочку, у которой в целом свете нет ни одного…

Мне казалось, она никогда не прекратит нанизывать бессмысленные словеса одно на другое. И тут меня впервые пронзило то ощущение, которым я живу теперь и буду, вероятно, жить еще долго… если вообще буду жить: время, которое от нас сейчас уходит, невозвратимо. Мы проживаем каждый день начерно, думая, что будет время переписать его набело. А его не будет! Оно иссякает внезапно, словно вода в кувшине, разбитом вдребезги. Время Серджио уже иссякло. А у нас с Антонеллой его осталось очень мало.

Почему я так подумал? Не знаю сам, но это было вещее чувство.

– Теодолинда, умоляю вас! – почти крикнул я, и дуэнья наконец вняла моим мольбам:

– Помните ли того старика, который был при погребении нашего бедного мальчика?

Я насторожился. Еще бы не помнить! Ведь именно этого старика я и разыскивал сейчас.

– Его зовут Пьетро. Пьетро Нери. Он очень любил и мать Серджио, и его самого и горько оплакивал смерть несчастного юноши. И вот вскоре после этого несчастного события к нему явился синьор Джироламо и передал просьбу отца Филиппо: сходить туда, где жил Серджио, и попытаться отыскать какие-нибудь его работы. Якобы отец Филиппо желает оставить их у себя на память о своем духовном сыне. Однако и ему самому, и синьору Джироламо по понятным причинам слишком тяжко явиться туда, где произошло беспощадное убийство, поэтому они попросили сделать это старого Пьетро – в память о Серджио. А надо сказать, Пьетро хорошо знает и синьора Джироламо, и самого отца Филиппо, глубоко почитает их, поэтому он решил выполнить их просьбу как можно скорее.

«И даже уже выполнил ее», – мысленно подсказал я, однако не стал снова перебивать Теодолинду.

– Все бумаги нашего мальчика были изорваны руками убийц. Пьетро забрал к себе домой лишь обрывки, да и то не все: ему невмочь носить тяжести. Дома, ожидая, когда появится Джироламо, Пьетро от нечего делать принялся рассматривать клочки бумаги и вдруг обнаружил, что на иных из них что-то написано. Он был некогда грамотен, да все уже позабыл, к тому же глаза его слабы. Просто так, от нечего делать, он собрал все исписанные обрывки в отдельную стопку и принялся ждать прихода Джироламо. Тот пришел, но оказался страшно разъярен, узнав, что старик принес не все бумаги Серджио. Пьетро потом рассказывал, что Джироламо кричал на него и ругался, как последний vetturino![19] Джироламо пригрозил ему всеми земными и небесными карами, если завтра же он не принесет остатки бумаг, и бросился вон так стремительно, что Пьетро начисто позабыл отдать ему исписанные клочки. Да и, честно говоря, желание сделать это у него пропало. Не только из-за грубости Джироламо, но также из-за фразы, которую синьор Маскерони выкрикнул в крайней запальчивости. Дословно Пьетро не решился ее повторить, однако Джироламо проклинал «эту Саломею, эту шлюху-плясунью, и ее отродье», из-за коих Серджио покинул человека, которому должен был руки целовать за все его благодеяния. «Я молю Бога, чтобы он помог нам поскорее избавиться от нее!» – кричал Джироламо, забыв всякую осторожность.

А надо вам сказать, синьор Теодоро, что Пьетро стар, но очень сообразителен. Он сразу понял, кого именно пытался оскорбить Джироламо. И сам был оскорблен за мою дорогую девочку, которую очень любил, – потому что ее самозабвенно любил Серджио. Но отвратительные слова об «отродье» навели его на верную догадку. Он вспомнил историю рождения самого Серджио – и увидел в случившемся лишь проявление Божественной воли. Поэтому он немедленно отправился к нам с Антонеллой, по какой-то причине, объяснить которой он и сам не смог, прихватив и клочки исписанной бумаги.

Я знала почерк Серджио и попыталась разобраться в этом месиве бумаг. Первая же фраза, которую мне удалось сложить, наполнила мои глаза слезами и заставила понять, что я была несправедлива к невинному человеку.

Глаза Теодолинды вновь заблестели, и со словами: «Да вот эти слова, взгляните, я переписала их на всякий случай», – она подала мне четвертушку бумаги, на которой я с волнением прочел:

«…одному могу довериться и тебе одному поручить ту, которая стала супругой моей пред Богом, не успев назваться таковой пред людьми. Горько раскаиваюсь, что позволил себе воспользоваться… такова, знать, судьба. Если бы я решился вручить ее твоему попечению, я умер бы счастливым. Как же странно, что ты, пришелец из далекой северной страны, человек, коего я знал всего два каких-то месяца, стал мне ближе, вернее и надежнее отца и брата… всем несет позор и гибель».

– Смысла последней фразы уловить невозможно, – сказала дуэнья. – Однако «пришельцем из далекой северной страны» Серджио мог назвать только вас, только вас одного. И, ожидая смерти (а все говорит о том, что он предчувствовал кончину!), он только вам готов был поручить Антонеллу. Значит, я ошибалась относительно вас.

– Неужели это было все, что нашел Пьетро среди разорванных рисунков? – нетерпеливо спросил я. – Должно, должно быть еще!

– Откуда вам это известно? – с изумлением уставилась на меня Теодолинда. – Вы никак не могли узнать об этом, разве что… разве что вы были тем самым человеком, кто забрал клочки письма из тех обрывков, которые сегодня принес домой Пьетро! А синьор Джироламо-то, а синьор-то Джироламо…

– Ну? – спросил я зло. – Что там еще с синьором Джироламо?

– Сегодня здесь опять побывал Пьетро. Он едва сдерживал слезы и показал мне жестокие синяки на запястьях, оставшиеся там, где Джироламо выкручивал ему руки. Первым делом синьор Маскерони просеял все бумаги в поисках исписанных клочков, и, не отыскав их, так и обрушился на Пьетро, обвиняя того в воровстве. Но Пьетро держался неколебимо. Он взял грех на душу и поклялся, что ничего такого среди бумаг не было, а если и было, то он этого не видел. Второй мешок он и правда не успел проверить, потому что Джироламо явился тотчас после его возвращения от старухи, убиравшей комнаты Серджио и собиравшей обрывки. Ну а то, что он нашел в первом мешке, уже было отдано мне. Впрочем, как Пьетро ни клялся, Джироламо не поверил ему. «Должно быть письмо! – кричал он словно одержимый. – Должно быть!» Почему он так уверен в этом, не понимаю! – пожала плечами Теодолинда.

«В самом деле, – подумал я, – почему неистовый синьор Маскерони так уверен, что письмо было? Не потому ли, что видел его сам?»

Тогда, значит, мои подозрения верны? Джироламо был одним из убийц… думаю, вторым. Он необычайно жесток, он не терпит препятствий на пути своем, он вполне мог истыкать ножом уже обескровленный труп: только для того, чтобы утолить свою ярость, свою ревность и зависть к Серджио. Джироламо ненавидел его талант, поэтому, изуродовав мертвое тело, он выплеснул ярость на окровавленные рисунки, порвал их в клочки, разбросал по комнате. Вот тогда-то он и увидел, что некоторые исписаны, однако не придал этому особого значения. Но, вернувшись к дону Филиппо, рассказал ему об этом. И этот хитрый, закоренелый грешник мигом смекнул, какая опасность кроется в разрозненных обрывках.

А что, если Серджио перед смертью открыл свой грех, написав своего рода последнюю исповедь? Что, если он назвал имена людей, которые стали впоследствии его убийцами? Что, если эти обрывки случайно попадут кому-то в руки?

Отец Филиппо, конечно, не желал никаких неприятных случайностей. Поэтому он спустил с цепи этого свирепого пса – Джироламо – и приказал любой ценой раздобыть обрывки, столь неосторожно брошенные им.

Однако синьору Маскерони крупно не повезло. Частью письма завладел я, частью – Теодолинда с помощью Пьетро, благослови их Господь!

Мне не стоило особого труда уговорить достопочтенную даму показать прочие обрывки. Благосклонность Теодолинды простерлась до того, что она усадила меня на кухне за большим столом. И спустя несколько минут я уже раскладывал на выскобленном добела дереве клочья бумаги, покрытые кровавыми пятнами.

Их было не так уж много, увы. Очевидно, кое-что все же пропало, а может быть, было настолько попорчено, что кровь размыла чернила, уничтожив последние слова Серджио.

Кое-что мне все-таки удалось разобрать и переписать сложившиеся фразы в дневник, который, повинуясь привычке делать наброски в самое неожиданное время и во всяком месте, захватил с собой.

Я работал споро. Кровь Серджио взывала об отмщении! Я напрягал внимание и всю свою сообразительность. Я не мог отделаться от мысли, что вот-вот прочту имя его убийцы, названное самой жертвой.

И ожидания мои были вознаграждены!

Россия, Нижний Новгород, наши дни

– Ну и где ваш знаменитый дядя Сережа? – усмехнулся Федор, оглядывая зал, три стены которого были сплошь покрыты зеркалами. Четвертую стену покрыть было бы затруднительно, поскольку в ней находились пять окон. Да еще меж зеркал оставался дверной проем там, чтобы можно было перейти в соседний большой зал прямиком, минуя коридор. – Симпатичный зальчик. И женщина симпатичная.

Тоня взглянула на эту потрясающую фигуру, точеное лицо, роскошную рыжую гривку – и впервые улыбнулась без малейшего чувства зависти, хотя иначе как с завистью смотреть на Майю ни одна женщина не могла. И Тоня еще недавно не могла (до прошедшей ночи, если быть абсолютно точной).

– Симпатичная?! Да она красавица! Это Майя Андреевна. Она тут самая главная, в нашей танцевалке.

– А дядя Сережа?

– А дядя Сережа – ее помощник. Наверное, он еще не пришел, хотя пора бы. Шесть часов, занятия начинаются.

– Построились все! – скомандовала Майя, и стайка детей, которая, вереща на разные голоса, металась по залу, послушно выстроилась в два неровных рядочка. – Здравствуйте! – Ослепительная улыбка, реверанс.

Детвора заметалась туда-сюда. Мальчикам полагалось шагнуть вправо-влево, красиво выставляя руку, а девочкам присесть, подражая Майе Андреевне. Почему-то шагнуть норовили девочки, а приседали все больше мальчики, и хоть что-то поделать с этой эмансипацией было трудно.

Тоня быстро отвернулась, чтобы не расхохотаться.

– И взрослые тоже такие же кренделя выписывают? – хмыкнул Федор.

– Нет, у нас как-то менее или более. Завтра придешь со мной на занятия – увидишь. Слушай, а ты не хочешь со мной вместе учиться танцевать? У нас в основном все парами ходят.

– Нас дядя Сережа будет учить? – проскрежетал зубами Федор, делая вид, что выхватывает кинжал.

Тут уж Тоня не выдержала и, сама не понимая, то ли хохочет, то ли всхлипывает от счастья, выбежала из зала.

– Мама, ты меня подождешь? – закричала вслед Катерина, неотразимая в своей танцевальной юбочке, танцевальных туфельках и новенькой французской маечке.

– Подожду, конечно, – махнула ей Тоня уже из коридора.

– Мы тебя подождем, – уточнил Федор, прикрывая за собой дверь зеркального зала.

В коридоре столпилось человек восемь родителей, готовых терпеливо ждать, пока их чада постигают основы той несказанной красотищи, которая называется бальными танцами. Все они были знакомы с Тоней и сейчас просто-таки поедом ели глазами ее спутника. Народу сегодня было почему-то раза в два меньше, чем обычно, но все равно – слишком много! Целоваться в их присутствии было совершенно невозможно.

А хотелось. Очень.

Федор окинул взглядом коридорчик, и Тоня поняла, что он думает о том же самом.

– Плохи наши дела, – пробормотал со вздохом. – Пошли картину пока посмотрим, что ли?

– О, про картину-то я и забыла! – воскликнула Тоня.

Да, последнее время им было не до картины, это уж точно. Антонелла, Федор Ромадин, Серджио, отец Филиппо, Джироламо – все вновь погрузилось в Лету. Остались просто Федор и Тоня.

– Она в том зале?

– Именно так. Пошли взглянем на нее, а там, может, и ваш красавчик появится. Надо мне на него посмотреть, чтобы знать, в кого стрелять в случае чего. А то вон вчера невинного человека, как ты помнишь, чуть не пристрелил…

Тоня ничего не могла с собой поделать – снова засмеялась. И так, хохоча, они с Федором вошли в высокий зал с колоннами.

Сразу слева от входа была сцена. А прямо напротив нее, в просторном проеме, задрапированном зеленоватой, тускло-золотистой тканью, висела большая картина в тяжелой, тоже тускло-золотой раме. Дымка эта золотистая была – как мгла времени, которая вдруг разошлась, повинуясь чьей-то непонятной прихоти, и открыла взору странное и страшное действо, творимое в покоях с высокими стрельчатыми окнами. Вместо стекол в этих окнах были витражи, и Тоня вспомнила разноцветные, праздничные, сияющие витражи кафедрального собора в Нанте. Солнечный свет, проникая сквозь них, окрашивал белое, мраморное, холодное великолепие собора в удивительно радостные, праздничные цвета.

Однако витражи на картине были темны и страшны, сквозь них почти не проникало солнце, и только свечи, во множестве расставленные здесь и там, бросали невинные отсветы на дикие, страшные лица собравшихся здесь людей.

Кто был наг, на ком еще сохранились остатки невообразимой одежды. Кругом были разбросаны женские юбки, ленты, кружева, которые смешались с алым и лиловым шелком одеяний священников. Вино, пятная их, вытекало из опрокинутых чаш и кубков, очень похожих на церковную утварь. Ну правильно, ведь картина так и называлась – «Святейшие забавы».

Бабища с холодным, жестоким, носатым лицом развалилась прямо на столе, заваленном остатками еды. Неверной рукой она едва удерживала на обритой наголо голове папскую тиару, однако не позаботилась прикрыть свои тучные телеса.

Старик в белых одеяниях, с нелепой улыбкой идиота, держал в руках меленькое зеркальце, словно пытался пустить зайчик в глаза красивой золотоволосой женщине, которая совлекла с себя все свои роскошные одежды и разбросала их где придется…

Если у кого-то из зрителей возникало желание узнать, кто эти люди, изображенные на картине Ф.И. Ромадина (1760–1799), он мог прочесть в подробных пояснениях, что обритая наголо дама – та самая папесса Иоанна, которая пару лет бесстыдно морочила голову всему Риму, выдавая себя за мужчину. Старик с зеркальцем – свихнувшийся Лоренцо Ганганелли, иначе говоря, Климент XIV, а нагая красавица – Лукреция Борджиа. Она была изображена в объятиях своих братьев – Франческо и Цезаря. Их отец Родерико Борджиа, Александр VI, взирал на потомков с покровительственной, одобрительной улыбкой, словно и не знал, что Цезарь убил своего брата-соперника Франческо. Да, Лукреция сжимала в объятиях труп, а сам Цезарь – наиболее совершенное воплощение дьявола на земле, как его частенько называли! – тоже мало напоминал живого человека. Он был изображен страшным, с облезлой, клоками висящей кожей, которая слезла с него под действием ядовитого вина, отравленного им же самим.

Однако здесь было еще более пугающее существо. Чудовище с человеческой головой и обрюзгшим, некогда красивым лицом, но туловищем медведя, ушами и хвостом осла. Бенедикт IX, обреченный после смерти бродить в зловонных римских клоаках… При одном только взгляде на его фигуру и впрямь чудилось зловоние.

Не меньшее отвращение вызывали и другие фигуры, которые не то пировали, не то творили какое-то злодеяние. Двое почтенных синьоров отвратительно распутничали с изнеженными юнцами. И еще толпились, плясали, свивались, валялись в винных лужах какие-то мужчины и женщины, о которых желающий мог прочесть в пояснениях: вот это Юлий III с возведенным им в кардиналы Инноченцио дель Монте; Анджело Баски, Пий VI, – с монсеньором Аннибале делла Дженга; Иоанн X и его любовница Теодора; Иоанн XII и его жертва Лев VIII, а там жестокосердный кардинал Ипполито д’Эсте со своим несчастным братом Джулио, другие громкие имена…

Но среди всего этого блудобесия особенное внимание приковывали три фигуры.

Мужчина лет тридцати, весь в черном, стоял почти равнодушно, как бы отстраняясь от происходящего, поигрывая острым, узким стилетом с причудливой рукоятью, напоминающей завиток. Лицо мужчины напоминало портреты XV века, может быть, даже кисти Тициана. У него были тонкие, тщательно подбритые усики и опасная, жесткая, курчавая бородка, обливающая челюсти и оставляющая голым пространство ниже губ. Пугающее впечатление производил завиток черных, жестких волос на лбу, напоминающий краткое слово угрозы. Да, было в нем нечто неумолимо-грозное, беспощадное, хотя он ничего не делал, это человек, названный в пояснениях монсеньором Джироламо Маскерони: он просто-напросто смотрел на сидящего в удобном, глубоком кресле кардинала. Смотрел, не сводя с него преданных, обожающих глаз.

Это был немолодой, но статный, с величавой осанкою человек в алых, словно бы кровью обагренных одеяниях, с чеканным, изысканным профилем. На лице его изображалось глубокое страдание и печаль. С жалостью, от которой на глазах его выступили слезы, он смотрел на полуобнаженного юношу, подвешенного к кресту на вывернутых руках. Тело юноши было пронзено несколькими стрелами.

Сострадающее лицо кардинала являло собой картину кошмарного лицемерия, потому что не кто иной, как он, выпускал стрелу за стрелой в окровавленное тело.

Черты юноши были спокойны – казалось, он не чувствует боли, а может быть, и мертв. Нет, он был еще жив, свет еще не померк в его удивительных глазах, окруженных глубокими тенями, так что они казались еще больше, и всякий, взглянувший на него, долго не мог оторваться от этих глаз, долго, долго…

– О господи, Сережа! – выдохнула Тоня.

– Догадалась? – покосился на нее Федор. – Да, это он. Серджио.

– Нет, это Сережа! Это наш Сережа Кудрявцев!

– А, тот самый дядя Сережа? – хмыкнул Федор. – Девочки, пора с этим кончать. Или забыли про него, здесь и сейчас, или ни одна из вас на танцульки больше не пойдет. Он тебе уже на каждом шагу мерещится.

– Ты не понимаешь, потому что не видел его! – вскрикнула Тоня. – Это его лицо, его глаза, они такие, что невозможно… я хочу сказать… – Она замялась, потом с досадой махнула рукой: – Ты уверен, что это та самая, старинная картина?

Федор даже не сразу смог слово сказать.

– Привет, – вымолвил наконец. – То есть как это – уверен ли я? Что за вопрос?

– Да потому что полное впечатление, будто этому художнику наш Сергей позировал. Я тебе точно говорю!

– Этого художника звали, повторюсь, Федор Ильич Ромадин. Картина написана летом 1780 года. А позировала Федору память о его убитом друге Серджио Порта. Вот разве что глаза у Серджио были немного другие. А здесь, на картине, – глаза Антонеллы…

– Это Сергей, это Сергей! – не уставая твердила Тоня и добилась своего – Федор уставился на ее ошеломленно:

– Погоди. Говоришь, похож?

– Не то слово.

– Но как это возможно?.. То есть я понимаю как. Это возможно только в одном случае. В одном! Если этот ваш Сергей – один из потомков Антонеллы и Серджио. Я кое-что читал по генетике: через много лет возможно проявление удивительного, пугающего сходства предков и потомков. Помнишь, у Конан Дойла – роковое сходство сэра Хьюго Баскервиля и Стэплтона? Ох, быть не может… Или может? Но если все так, значит, Сергей – из наших?

– Да. И значит, за ним тоже идет охота?

– Если они знают о нем – несомненно.

– Ой, нет, не надо! – Тоня вцепилась в рукав Федора. – А Сергея, говорит Майя, вчера на занятиях не было. И сегодня нет. А вдруг они уже его… вдруг они уже добрались до него?!

– Погоди плакать, – угрюмо сказал Федор, вглядываясь в ее заблестевшие глаза. – Еще не вечер. Пошли-ка.

Еще раз оглянувшись на картину, Тоня вслед за Федором выскочила в коридор.

Первой, кого они увидела, была Майя – сердитая, похожая на валькирию, которая только что витала над полем битвы. Хлопнула дверью зеркального зала так, что звон пошел, и ринулась к лестнице.

– Майя Андреевна! – закричала Тоня, но, увидев ее сердитые глаза, кое-как смогла взять себя в руки. Не надо ей ничего говорить, ну что она поймет в той сумятице слов, которая так и рвется быть высказанной? Не поймет и не поверит. – Ой, извините… Я хотела спросить… вы уходите? А как занятия?

– Сергей Николаевич появились, – с утонченным ехидством сообщила Майя. – Удостоили нас, так сказать, своим посещением. Осчастливили. – Ярость в глазах вдруг растаяла, как снежок под солнцем, в голосе зазвенел смешок. – Противный мальчишка! Я его просто ненавижу. Бормотал какие-то извинения, я ничего толком не поняла. Ладно, пускай поработает, а то мне с директором надо насчет аренды поговорить. Увидимся!

И зачастила каблуками по лестнице.

– Я его просто не-на-ви-жу… – задумчиво повторил Федор, глядя ей вслед. – Это теперь так называется, да?

Тоня наконец-то перевела дух:

– Значит, он жив. Пойдем.

Рванулась было к зеркальной двери, но Федор перехватил, отвел в сторонку, под прикрытие какой-то двери:

– Подожди-ка. Там ведь занятия идут, верно?

Из зеркального зала доносилось любимое Сережино:

– Ча-ча р-раз! Встать на бедро, встать на бедро!

– Ну так не будем никому мешать. Сейчас же все в порядке? Потом поговорим, когда он освободится. И потом… – Федор смущенно нахмурился: – Я как-то еще не готов морально к этой встрече. Слишком хорошо помню дневник. Серджио и Антонелла… они всегда были вместе. А Федор – всегда в стороне. Вот он я – Федор. Ты – Антонелла. И, знаешь, договоримся, что теперь в стороне будет этот ваш… дядя Сережа.

– Какой еще дядя Сережа? – спросила Тоня, осторожно к нему придвигаясь. – Это кто вообще такой?

– А бог его знает…

То есть нашелся все-таки в коридоре уголок, достаточно укромный и вполне подходящий для поцелуя. Народу вокруг в это время было много, почему-то в большой зал шли и шли люди, словно вдруг проснулись все и непременно захотели посмотреть на скандальное полотно. Была среди них троица обремененных тяжелыми сумками смуглолицых товарищей, которые могли кого угодно растрогать своей любовью к изобразительному искусству.

То есть никто не обращал внимания на Тоню с Федором. И они тоже не обратили никакого внимания на высокого черноволосого человека в черном пальто и темных очках. Небрежной походкой туриста, которому совершенно некуда спешить, он вошел в большой зал, где была выставлена картина Федора Ромадина.

Россия, Нижний Новгород, наши дни

Майя поджала губы, увидев Сергея. Конечно, она злилась безмерно. Но выдержка у нее была страшнейшая: иначе тебе на паркете делать нечего, если не обладаешь выдержкой и не умеешь собираться в нужный миг. Только Сергей заметил этот свирепый блеск глаз, но для детворы и голосочек не дрогнул:

– Коленки мягкие – прямые, мягкие – прямые. Хвостики поднимаем! Третий глазик работает, работает! Немножко отдохнули.

Это кончилась музыка, и Майя отвернулась к магнитофону, переставить диск.

– Майя Андреевна, – прислоняясь для устойчивости к подоконнику, начал Сергей заранее приготовленную речь, – я должен извиниться…

– Должен – так извиняйся.

– Да, я… виноват. Долго рассказывать. Можно после урока? Давайте я проведу, а? Пожалуйста!

Голос так дрогнул, что Сергею аж самому себя жалко стало. Ну не сможет Майя не смягчиться!

Не смогла:

– До чего ж ты противный мальчишка! Выгнать, давным-давно тебя надо выгнать из студии, вообще к работе не подпускать! Ладно, твое счастье, что мне срочно надо к директору. Потом я тебе все скажу, что следует. Я побежала, закройся тут изнутри, чтобы родители не заглядывали, детей не отвлекали.

– Хоро… хорошо!

Майя улетела.

Ой, слава богу, кажется, обошлось. Майя страшна только в первую минуту гнева, а потом – нет на свете более отходчивого человека! Все, можно сказать, кончено, хотя самые страшные признания – про баксы – еще впереди.

– Ча-ча раз-два-три! Встали на бедро! Встали на бедро!

Сергей аж заикаться начал от счастья. Но он тоже умел мгновенно собираться на паркете – Майина школа!

– Устали от латины? Отдохнем на стандарте. Вспоминаем медленный вальс, встали в пары. Алик, ну-ка, беги скорей сюда, Катя тебя ждет. Катя, какая у тебя кофточка красивая! Это что такое на ней нарисовано, Эйфелева башня?

До чего же он их любил сейчас, этих малявок! Майя не сердится, вот счастье!

– Ага, Фелева башня. Только это не кофточка, это маечка. Мне мама ее из Фр-ранции пр-ривезла!

– С ума сойти! Значит, мама уже вернулась? Очень хорошо. Так, давайте вспомним концертную стоечку. Девочки, спинки распрямили, красиво откинули головы…

– А мне холодно. Я замерзла!

– Оля, что случилось?

– Из двери сильно дует, мне холодно здесь стоять.

В самом деле, поддувает из соседнего зала.

– Начали, девочки с левой ноги, мальчики с правой! – Какая красивая музыка, этот медленный вальс из «Крестного отца». – И – раз-два-три, поворот, поворот, правая перемена, левая перемена, поворот, поворот…

Сергей подошел к двери, попытался сомкнуть створки. Но они снова разошлись. Надо попросить кого-нибудь в большом зале закрыть защелку с той стороны, всего-то и делов.

– Танцуем, ребята, танцуем! Слушаем музыку! Поворот, поворот, правая перемена, левая перемена…

Сергей раздвинул портьеры, которыми с противоположной стороны была завешена дверь, и увидел, что зал почти пуст. Три мужика, один в серой куртке, другой в коричневой, третий в чем-то кожаном, вежливенько выпроваживали вон посетителей:

– Пожалуйста, пожалуйста, выходите, на сегодня осмотр закончен. Нам тут надо кое-что перевесить.

Вроде бы раньше Сергей их здесь не видел.

Охрана картины, что ли? Из музея?

Еще какой-то мужик, в темных очках, черном кашемировом пальто и в черном длинном шарфе (очень элегантно, у Сергея тоже самый любимый цвет – черный!), стоял посреди зала столбом и пялился на картину, окруженную зеленовато-золотистой материей.

Вот она, та самая картина, которая всем наделала столько проблем, и в школе бального танца, и в студии, сколько занятий из-за нее пришлось переносить, ютились в каких-то неприспособленных каморках!

– Извините, вы не могли бы дверь закрыть с этой стороны? На защелку?

Человек в темных очках медленно повернул голову, свысока взглянул на Сергея. И замер.

– Извините, дверь не защелкнете, а то у нас там сквозняк? – повторил Сергей.

Человек в черном пальто медленно поднял руку, снял очки и уставился на него миндалевидными темными глазами. У него была черная бородка, обегающая челюсти, волосы над лбом пострижены коротко, только оставлен какой-то странный завиток, очень черный на фоне очень белого лба. Да, лицо у него бледное и кажется, еще сильнее бледнеет с каждым мгновением, как он смотрит на Сергея.

«Ему плохо, что ли? Может, он иностранец? Может, он не понял, что я говорю? Вот не зря Майя все время твердит: «Учи английский, учи английский!»

Вдруг «иностранец» уронил очки. Раздался звон – стеклышки разлетелись.

От двери обернулся человек в серой куртке, вроде бы даже удивился, увидав «иностранца», побежал к нему:

– Выходите, выходите, зал закрыт! А ты чего встал? Давай отсюда, закрыта выставка!

Это уже адресовалось Сергею, который вдруг тоже встал столбом, не хуже того первого, «иностранца».

Человек в серой куртке только мельком глянул на его ошарашенное лицо, махнул парням, которые закрывали входную дверь:

– Погоди, тут еще двое застряли.

– Мужик, не поменяешь мне баксы? – вдруг громко сказал Сергей.

Этот, в серой куртке, запнулся, посмотрел на него, моргнул растерянно.

– Настоящие! Посмотри!

Сергей сунул руку в карман джинсов, выдернул ту знаменитую бумажку:

– Узнаешь? One dollar! Вспомнил? Забыл?! А я отлично помню, как тебя дружок твой называл! Сука, козел траханый, точно? Да еще и педераст драный! И все это удовольствие – за ту сотню, которую ты у меня украл. Жаль, больше у меня нету, а я б тебе с удовольствием заплатил, чтобы еще раз все это повторить. А на one dollar тебя как можно назвать? Только сукой? Только козлом? Или только драным…

Серый бросился на него, занося кулак, но Сергей увернулся, отскочил от двери, так что меняла пролетел мимо, а когда восстановил равновесие и снова повернулся к Сергею, тот плюнул на долларовую бумажку и с силой влепил ее в лоб меняле.

– Что там такое?

От двери бежал смуглый парень в кожаной куртке, при виде которого Сергей не удержался – захохотал:

– О, и ты здесь, супермен! Помнишь меня? Ну, вспоминай, мы ж только вчера виделись! На Ошаре, возле Сбербанка! Экая у тебя память короткая, а твой дружок меня уже вспомнил.

Он зря отвернулся, зря расслабился, конечно, – меняла вышел из ступора слишком быстро… Если бы Сергей не успел чисто интуитивно отстраниться, наверное, с передними зубами точно расстался бы, но все равно получил чувствительно.

Не устоял, взмахнул руками, падая, – и ввалился спиной вперед через так и не запертую дверь в зеркальный зал, где прекрасный слоу-вальс из фильма «Крестный отец» уже закончился, диск остановился, и детвора сбежалась к двери посмотреть, куда это пропал дядя Сережа, то есть Сергей Николаевич.

Он повалился в эту стайку, кто-то из ребятишек упал рядом, кто-то вскрикнул, но Сергей уже вскочил, ничего не видя от ненависти, полетел вперед, дать сдачи, – и замер, едва не наткнувшись грудью на пистолетный ствол.

– В угол! – крикнул смуглый, наступая на Сергея и вынуждая его пятиться за колонну. – Руки за голову, в угол! Рустам, гони сюда шпану! Дверь закрой! Левон, растяжку на ту дверь!

Рустам в своей серой куртке вбежал в зеркальный зал, и через миг все восемь ребятишек, на свое несчастье пришедших сегодня на занятия в школу бальных танцев, оказались загнанными в большой зал. За ними защелкнулась дверь, и серый принялся обматывать ее какой-то проволокой, с непостижимой быстротой извлекая ее из кармана.

– В угол, в угол! – командовал смуглый.

– Ваха, да ты, ё-пэ-рэ… – Левон, тот, что был одет в коричневую куртку, бестолково взмахивая руками, побежал было от двери, однако был остановлен коротким криком:

– На место! Делай что сказано! Потом сцену проверь! Живо! А ты – руки подними!

Ну, Сергей поднял руки. А что он еще мог сделать? Ну, раскрылся, конечно. Увидел ненавидящий прищур смуглого, увидел его надвигающийся кулак. Дернулся назад, но опять не помогло, потому что сзади оказалась колонна. Такой удар в живот кого угодно заставит загнуться…

Он сполз на пол, как будто сквозь туман слыша детский плач, потом вдруг крик:

– Что вы делаете? Зачем вы захватили детей?

Сергей пытался открыть глаза, но не мог, такая судорога боли сводила лицо. Кто-то жался к нему, пищал рядом; он слабо повел рукой, ощупывая детские головы. Катя, Оля, Алик, Егор, Ваня… Все набежали, все притулились к нему, будто цыплята под крылышко. А он – как мокрая курица, он вздохнуть не может без того, чтобы не застонать, не то чтобы защитить кого-то.

Значит, не дыши, не пугай их еще больше.

– Отпустите их немедленно!

Снова тот же голос – странный выговор, слишком твердый, чужой.

Наконец-то удалось разлепить ресницы.

– Вы с ума сошли!

Да, это тот бородатый, бледный, в черном пальто. Он тоже попался. Пытается вразумить этих придурков. Безнадежно, Сергей в этом успел убедиться! Теперь и незнакомец убедился: получил от Вахи стволом в подбородок, широко взмахнул руками, завалился на спину. Затих.

Дети опять завизжали, но Ваха обернулся, повел пистолетом – и Сергей, коротко резко переводя дыхание, опять расставил руки, собирая, прижимая к себе перепуганных детей:

– Тихо. Ти-хо.

– Дядя Сережа!..

– Тише. Я здесь. Я с вами. Ничего.

Вот именно, ничего. Ничего бы этого не было, если бы ты не вылез со своими дурацкими баксами, не полез выяснять отношения с серым менялой! Вот это и называется – жадность фраера сгубила. Нет, не жадность, а гордость. Гордость твоя комом вбита тебе в желудок, в челюсть, от нее голова раскалывается. И из-за нее, этой гордости твоей, из-за тебя попали в страшную беду дети. Из-за тебя!

Из дневника Федора Ромадина, Рим, 1780 год

Продолжение записи от 30 января

«…в 1505-м кардинал Ипполито хотел понравиться одной даме, своей родственнице, любовником которой был дон Джулио д’Эсте, его побочный брат. Ходили слухи о страстной любви, которую братья питали друг к другу. Но эта дама развела их. Однажды Ипполито стал упрекать ее за то, что она оказывала предпочтение его сопернику; она же оправдывалась тем, что ее покорили прекрасные глаза дона Джулио. Кардинал вышел от нее в ярости и, узнав, что брат его был на охоте, настиг его в лесах, расстилавшихся по берегам реки По, заставил слезть с коня и приказал слугам выколоть ему глаза в своем присутствии. Если правдивы слухи, эти глаза некогда взирали на него отнюдь не с братской любовью!

Юлий III тоже не забывал о своих удовольствиях. Он любил одного молодого человека, которого сделал кардиналом в восемнадцатилетнем возрасте под именем Инноченцио дель Монте.

Я перечислил имена, принадлежащие прошлому, хотя зачем заглядывать в этакую глубь веков? Папа Пий, Анджело Баски[20], считался еще в пору ожидания своего высокого назначения самым красивым из кардиналов. Он встречался с молодым монсеньором Аннибале делла Дженга, тоже удивительным красавцем, – причем встречался в великой тайне. Кроме того, он пользовался благосклонностью некоей дамы…»

Насколько я понял, этот отрывок принадлежал к тем записям, в которых перечислялись, так сказать, святейшие забавы. О большинстве я уже прочел. Эти две постыдные заметки лишь усугубили мои подозрения относительно позора, который привелось испытать Серджио. А то, что я прочел далее, окончательно расставило все точки над i.

«…наконец я смог открыть глаза и отереть с них слезы. Повернулся и встретил его взгляд. Выражение, с которым он глядел на меня, не подлежит описанию. Так, значит, он все же получил, чего желал? Не постигаю, не постигаю… но он целовал мне руки, шепча слова, которые мне стыдно будет повторить даже на исповеди…

Господи, Боже, на исповеди! Перед кем?!

Джироламо взирал на все происходящее с каменным лицом. Потом – не в тот страшный миг, а потом, позже – я подумал: а ведь ему не впервые выступать в роли помощника палача. Сначала он помогал удерживать меня; потом, когда силы во мне угасли, отошел в сторону и так стал, сложив на груди руки, глядя пристально и холодно. Он не был удивлен, не был поражен. И все-таки случившееся не оставило его равнодушным: я видел, как бешено билась жилка на его виске.

Быть может, он решил, что отныне я стану пользоваться теми привилегиями, коими прежде обладал он, и завидовал заранее?

Безумец. Не говоря уже о позоре, который невозможно пережить, а тем паче – испытывать заново, никогда больше я не пожелаю видеть этого рабского и в то же время торжествующего выражения в глазах человека, коему поклонялся всем сердцем и коего любил, как отца. Как небесного отца своего!

Смешно, смешно… однако нет у меня сил ни смеяться, ни рыдать.

…И вдруг добавил, глядя все с тем же выражением – странным, новым для меня: чудилось, адский пламень вспыхнул в его глазах:

– И не бойся греха – я сниму его с тебя. Но ты должен знать, что от меня никто и ничего не узнает. Ведь грех утаенный – наполовину прощенный!

Воспоминание ударило меня в голову, словно камень. Да ведь он беспрестанно цитирует человека, которого прежде не называл никем иным, а только нечестивцем и богохульником. Это слова из «Декамерона» Боккаччо! Постыдный цинизм. Цинизм…

…прежде мне казалось, что он взирает на меня, как некогда Господь смотрел с небес на своего сына, которого создал ради спасения человечества, – с печалью и гордостью. Теперь я вижу взор диавола, который определил созданию своему участь быть разрушенным, разбитым вдребезги о то же самое чувство, которое его породило.

Его взгляд преследует меня даже сейчас. Вот уж воистину отеческая любовь! Подумал: а что, если Джироламо – единокровный брат мой? Чудовищная мысль, однако сейчас я готов поверить во все. Если так, то он лучший сын, чем я. Ведь его преданность, его уважение к отцу не поколебимы ничем, они фанатичны, как вера в Бога. Наверняка отец земной является для него воплощением Отца Небесного. Моя же преданность, мое уважение к нему зиждились, оказывается, на довольно-таки зыбкой основе. Всего лишь на вере в чистоту духовную и чистоту помыслов…»

Я поднял руку и утер холодный пот, который щедро оросил мое чело. Несть числа открытиям, которые пришлось мне совершить!

А что, если мать Серджио некогда оказалась в таком же положении, как теперь – Антонелла? Что, если мать Серджио всю жизнь выдавала себя за вдову, лишившуюся мужа, когда сын был еще младенцем, а на самом деле тщательно скрывала имя человека, который обольстил ее? Он не бросил свою тайную возлюбленную и незаконно прижитого сына, продолжал поддерживать их. Он при всем желании не мог сочетаться браком с любимой женщиной, потому что был уже женат… на святой католической церкви!

Но тогда… как он мог решиться сделать то, что сделал? Возможно, он не ведал о том, кем приходится ему Серджио?

Напрасны надежды. Только от него мог несчастный юноша узнать тайну своего рождения.

Я наверняка ошибаюсь. Я страстно хочу ошибаться. Истина слишком горька, мне не разжевать ее, не проглотить!

«…Как известно, все временное преходяще и смертно; и оно само, и то, что его окружает, полно грусти, печали и тяготы и всяческим повергается опасностям, которые нас неминуемо подстерегли бы и которых мы, в сей временной жизни пребывающие и составляющие ее часть, не властны были бы предотвратить и избежать, когда бы Господь по великой милости своей не посылал нам сил и не наделял нас прозорливостью».

Ну не странно ли, что и я не могу удержаться от того, чтобы в своем последнем письме не процитировать этого мудрого циника, нечестивца Боккаччо? Истинны его слова, истинны, хоть и постыдны во многом… Вот и сейчас надеюсь я только на Господа, только его молю даровать мне силы – и простить, ибо я намерен свершить последний в моей жизни грех».

Господи Иисусе, кажется, я узнал причину смерти Серджио. Он хотел расправиться с виновником своего бесчестия! Он задумывал убийство! Однако намерение это стало известно отцу Филиппо, или Джироламо, или им обоим, и тогда они… Джироламо, я уверен, был вторым. А кто был первым? Не сам же?..

Нет. Нет. Проще думать, что им был тот же Джироламо. Нанес удар. Ушел. Но не утолил свою ярость и ненависть, а потому воротился с другим, более жестоким и страшным оружием.

Господи, я хочу домой. Я хочу в Россию! Я хочу работать, писать! Хочу любить, а не предаваться ненависти.

Но сначала я должен исполнить свой долг перед мертвым другом и перед его… Нет, моей…

Продолжаю чтение.

«…а помнишь ли, как поразила нас с тобой одна картина Тициана? Мы сошлись на том, что она превосходит все, ранее виденное нами. На ней изображен епископ в пышной ризе, с тяжелым пастырским посохом в руке и священной книгой. Прекрасная девушка с пальмовой ветвью в руке заглядывает в эту книгу, стоя позади епископа. Какой-то суровый старец присутствует здесь же. Напротив этой группы обнаженный стройный юноша, связанный по рукам и ногам и пронзенный стрелами, смотрит прямо перед собой, смиренно подчиняясь судьбе. Два монаха благоговейно воздели очи горе, а сверху… взирает на них всепрощающим взором, и ангелы держат в руках загодя припасенные венки, коими они увенчают невинных и праведных.

Тогда мы говорили: в основе здесь лежит старинная священная традиция, позволяющая искусно и значительно объединять столь различные, словно бы и не подходящие друг к другу образы. Мы вспомнили твою первую встречу с отцом Филиппо и его остроумное сравнение такой композиции с колодой для игры в тарокк.

Теперь я думаю: для кого были приуготовлены венки? Для невинных… свидетелей убийства? Ведь юноша, пронзенный стрелами, умирает. Я не могу вспомнить его лица, а когда напрягаю память, вижу себя, словно в зеркале».

Да, я помнил эту картину. Она и в самом деле прекрасна. Однако почему, думая о ней сейчас, я вижу другие фигуры? Вместо прекрасной девушки – носатую, желтолицую папессу Иоанну. У епископа в золотой ризе чеканный лик отца Филиппо. Старик – вовсе не старик, а надменный и жестокий Джироламо, так схожий с тициановским портретом Ипполита Риминальди. Благочестивые монахи сплетались один с другим в непотребном действе. А юноша, пронзенный стрелами… да, у него и впрямь было лицо Серджио. Лицо Серджио и глаза Антонеллы.

«…одному могу довериться и тебе одному поручить ту, которая стала супругой моей пред Богом, не успев назваться таковой пред людьми. Горько раскаиваюсь, что позволил себе воспользоваться… такова, знать, судьба. Если бы я решился вручить ее твоему попечению, я умер бы счастливым. Как же странно, что ты, пришелец из далекой северной страны, человек, коего я знал всего два каких-то месяца, стал мне ближе, вернее и надежнее отца и брата… всем несет позор и гибель! Прощай!»

И в то мгновение, когда я записал в дневник это последнее слово погибшего друга, я услышал испуганный женский крик.

Продолжение записи от 30 января

Это был голос Теодолинды, полный невыразимого ужаса. Я метнулся вон из кухни, однако, повинуясь какой-то необъяснимой силе, предчувствию какому-то, вернулся, схватил со стола свою тетрадь и сунул ее за массивный дубовый поставец с посудой. А потом смешал на столе аккуратно разложенные окровавленные обрывки, часть смел на пол – и ринулся на крик.

Перепуганная служаночка попалась мне чуть ли не под ноги. Она бежала, вытаращив перепуганные глазки, бестолково всплескивая руками.

– Что случилось?

– Синьор! – выдохнула она. – О Мадонна! Синьорина… синьора… там…

Я не слушал. Что-то случилось с Антонеллой!

Пролетел через гостиную в первом этаже, взлетел на второй. Комнаты, как-то слишком много комнат!

Отчаянный крик повторился. Я бросился на голос.

Я очутился в просторной комнате, в которой, несмотря на бушующее за окном солнце, царил полумрак. Окна были плотно завешены, и я чуть не упал, споткнувшись о тело какого-то худого, седоватого человека. Он лежал на пороге в такой изломанной позе, что я сразу понял: он или без сознания, или мертв. Да ведь это заботливый синьор dottore! Что с ним? И кто кричал?

Я обеспокоенно оглянулся. Посреди комнаты на коленях стояла какая-то женщина и ломала руки. Я не сразу узнал Теодолинду, так искажено было ее лицо. Плача навзрыд, она смотрела на кровать, стоящую в алькове.

Высокий человек за волосы тащил с кровати женщину в белом ночном одеянии и кричал:

– Говорите! Ну! Отвечайте!

Женщина молчала, не сопротивлялась. Тело ее покорно влачилось с кровати, глаза были закрыты.

Потом, вспоминая эту кошмарную картину, я удивлялся: как стремительно бегут мысли наши. Сколь много успеваем передумать мы в одно мгновение ока, в одно стремительное движение руки! Я успел узнать в поверженном, лежащем у порога, dottore, который, видимо, попытался противиться незнакомцу; успел пожалеть Теодолинду, ужаснуться жесткости этого человека и даже удивиться: «Разве сей безумец не видит, что женщина, у которой он требует ответа, без памяти?»

Но все эти мелочи вымелись из моего сознания, как несомая ветром шелуха, в то самое мгновение, как я узнал Джироламо. А женщиной, чьи длинные черные распущенные волосы он безжалостно намотал на руку, была Антонелла.

Я бросился вперед, чтобы убить его на месте, стереть с лица земли, – и вдруг замер, словно натолкнулся на стеклянную стену. У меня тотчас начал расплываться перед глазами окружающий мир, словно это стекло было мутным, пыльным. По одну сторону стены остались я, Теодолинда, доктор. По другую были только двое – Антонелла, бессильно откинувшая голову, и Джироламо, который держал в правой руке стилет и прижимал к напряженному горлу девушки.

Чуть ниже левого уха. Как раз там, где трепетала жизнь в голубой жилке.

Как раз в том месте, где было перерезано горло Серджио!

Чудилось, долго, бесконечно долго смотрел я на узкое, тонкое темное лезвие, на причудливый завиток рукояти, опоясавший стиснувшие его пальцы, защищая их, и вдруг узнал этот стилет, виденный мною только один раз в жизни.

Именно его поднял я с мостовой там, где мы с Серджио некогда отбивались от шайки ночных разбойников.

И в сей миг я вдруг осознал, что именно этот стилет прервал жизнь моего друга. Возможно, его сжимала та же самая рука… А теперь стилет хочет потребовать себе новую жертву. И, судя по выражению лица Джироламо, допусти я сейчас одно неосторожное движение – и…

– Отпусти ее, – молвил кто-то хриплым, сдавленным голосом, и потребовалось какое-то время, чтобы я смог осознать: это говорю я, это зазвучал мой голос. – Отпусти…

– А, это ты, porco russo[21], – выдохнул Джироламо. – Так и знал, так и чувствовал, что за всем этим стоишь ты. Где остальные бумаги?

Не было нужды притворяться: наша взаимная ненависть сильнее, чем дружба и любовь, открывала нам сердца друг друга, помогала слышать недосказанное и читать между строк. Я уже знал заранее, что прежде, чем прийти сюда, он выведал у бедняжки консолатриче, кто рылся в бумагах Серджио; а потом побывал у меня дома и обыскал там все, что только мог, воспользовавшись отсутствием моим и Сальваторе Андреича. Я знал также, что не найду больше ни следа того, первого письма, которое читал вчера, и благословлял себя за то, что, уходя из дому, взял с собой дневник, а убегая из кухни на крик Теодолинды, спрятал его. Эта склонность к предчувствиям, это звериное чутье прежде были мне несвойственны, я всегда был на диво беспечен и доверчив, но ведь не зря же говорят: «С волками жить – по-волчьи выть!»

– Они лежат на кухне. Можешь пойти и взять их.

– Нет, я не так глуп, чтобы повернуться к тебе спиной! Пойдешь со мной. Посторонись и не вздумай наброситься на меня. Лучше не бери греха на душу! Одно движение – и я прирежу ее. Помни: ее жизнь в твоих руках.

Он подхватил на руки Антонеллу и сделал мне знак идти. Пошел рядом, неся ее легко, как перышко, и косясь на меня не то остерегающе, не то насмешливо. Он не сомневался, что я и пальцем не осмелюсь шевельнуть, чтобы не подвергнуть Антонеллу риску! Наверняка он знал, как дорога она мне, если морочил Серджио голову всякими обо мне слухами…

Джироламо вышел из комнаты и начал спускаться на первый этаж. Я тащился впереди.

Мы вошли в просторную кухню с огромным, уже угасающим очагом, и Джироламо сразу увидел ворох обрывков на столе.

– Что ты прочел? – спросил негромко.

– Ничего.

– Лжешь.

– Ты сам видишь, как лежат бумаги. Я пытался их разобрать, но ничего не успел сделать.

– Поклянись.

– Господом клянусь и Пресвятой Девой, вот умереть мне на этом самом месте! – спокойно произнес я.

Мало волновало меня в этот миг Божье проклятие за ложь: ничего не поделаешь, каждый в чем-то грешен.

– Придется поверить. А те обрывки, которые оставались у тебя дома, ты все же успел прочесть, – произнес он, не спрашивая, но утверждая.

Я понял, что сейчас глухое запирательство окажется бессмысленным. Надо повести разговор похитрее.

– Не все, но кое-что. Я так понял, Серджио описывал историю разных пап и кардиналов? Александр VI и Цезарь Борджиа, Бенедикт IX, Иоанн XII, Юлий III, кардинал Ипполито д’Эсте…

Надо быть осторожнее. Про Юлия III и кардинала д’Эсте я прочел только сегодня, об них шла речь в тех обрывках, которые разбросаны по столу. А что, если Джироламо начнет их просматривать и одно из этих имен попадется ему на глаза? Что, если он поймет, что я лгу? Он не может не знать: прямая угроза Антонелле – и я буду готов сделать все. Я не только открою ему правду, но и отдам дневник.

Что дневник? Бросил его в огонь – и нет ничего. Хуже другое. Джироламо поймет, что я солгал, что я все знаю, что я подозреваю его и его покровителя в убийстве несчастного юноши… Если они заставили замолчать Серджио, к которому отец Филиппо испытывал особенную привязанность, почему будут церемониться со мной? Ведь я для них северный варвар, чужак. Случись что со мной, некому будет даже искать мой труп. Сальваторе Андреич не в счет. Я не боюсь умереть, но если погибну, у Антонеллы и в самом деле не останется никого на свете, кроме Теодолинды, а что может почтенная дама, кроме как проливать горькие слезы над злополучной судьбой своей воспитанницы?

К счастью, Господь опять помог – придал моим словам и выражению лица особую убедительность. Бросив еще один подозрительный взгляд, Джироламо кивнул:

– Хорошо, если так. Твое счастье, если так! А теперь пойди и брось этот мусор в огонь. Вон, очаг еще не погас.

Я ждал чего-то подобного, но все же запнулся. Теперь стало ясно, какая участь постигла те бумаги, которые он нашел у меня! Горстка пепла в камине – вот все, что мне осталось на память о погибшем друге…

Нет. Остались записи в моем дневнике. Осталась Антонелла! И ребенок Серджио. Ради них я должен делать все, что потребует от меня этот убийца с безумными глазами.

Я так и поступил. Похоже, Джироламо остался доволен. Посмотрел насмешливо, как бы размышляя, сколь далеко может простираться моя покорность.

– Кажется, я был прав, когда говорил этому дурню: твой друг готов на все, чтобы завладеть твоей невестой! Ты готов ради нее на любые жертвы!

– Вы оскорбляете меня, сударь, – сказал я как мог спокойнее. – Если бы Серджио остался в живых, я никогда не осмелился бы поднять взор на его невесту. Но теперь, когда он убит, мой долг как друга оберегать его жену, мать его ребенка.

Ого, как исказилось его безупречно правильное лицо!

– Эта шлюха… – взрычал он, небрежно опуская, почти бросая Антонеллу на широкий стол, где только что лежали остатки письма ее покойного возлюбленного.

У меня задрожало сердце: возникло такое ощущение, будто он швырнул девушку на могильную плиту, под которой покоился Серджио!

Джироламо перехватил мой взгляд и выставил стилет:

– Стой где стоишь, не то…

Она лежала как мертвая, неловко запрокинув голову. Восковое лицо, бледные полуоткрытые губы. Ни тени прежней, живой, ослепительной красоты. Она похожа на срезанный до времени цветок. Что это? Ее грудь неподвижна. Она не дышит! И это чудовище еще угрожает ей!

И тут выдержка мне изменила.

– Чего ты еще хочешь? – выкрикнул я, потеряв голову. – Вы убили Серджио! Разве этого не довольно?

И замер, устрашенный смехом, который сорвался с его темных, четко вырезанных уст. Не первый раз за сегодняшний день я подумал, что предо мною – безумец, ибо этот смех не был смехом нормального человека. Он не просто смеялся: он захлебывался от дикой, не постижимой мною радости.

– Вот теперь я верю, что ты не читал его письма! Теперь я верю!

Не читал?.. Я обвинил их в убийстве: обвинил его самого, Джироламо, и его обожаемого покровителя. Этого старого распутника! Забыв об осторожности, я выдал свою тайну. Я, можно сказать, признал, что читал письмо. А он… почему он так сказал?

Я смотрел, ничего не понимая, а выражение звериного веселья на лице Джироламо сменилось столь же внезапной, столь же необъяснимой яростью:

– Как ты смеешь обвинять кого-то? Ты пытаешься вступиться – за кого?! За человека, который взял на душу самый тяжкий грех? Знаешь ли ты, какие муки уготованы самоубийцам в аду? Повешенный будет вечно болтаться в петле с выпученными глазами, ловя последний глоток воздуха и проклиная тот миг, когда он шагнул с табурета из жизни в смерть; утопленнику суждено вечно захлебываться, надрывая легкие, простирая руки к далекому, недостижимому уже солнцу, и всем сердцем своим кричать: «Спасите! Тону!» Но никто его не услышит, ибо он сам избрал для себя участь сию. Испивший яд будет до Страшного суда корчиться в муках, а тот, кто вонзил себе в горло нож, выпустив из себя жизнь вместе с фонтаном крови…

– О Боже мой… – послышался чей-то надрывный вздох, и я невольно оглянулся на Антонеллу, решив, что она очнулась.

Но она лежала в прежней мертвенной позе, с губ не сорвалось ни слова, и я наконец-то понял, что сам не то вздохнул мучительно, не то застонал.

Серджио! Так он не убит. Он убил себя…

Вот что он пытался мне сказать! Вот что пытался дать мне понять! И замелькали перед моими глазами обрывки фраз, ранее казавшихся запутанными, загадочными, смысл которых я начал постигать только сейчас:

«…юноша, пронзенный стрелами, умирает. Я не могу вспомнить его лица, а когда напрягаю память, вижу себя, словно в зеркале…»

«Если бы я решился вручить ее твоему попечению, я умер бы счастливым».

«…позор, который невозможно пережить…»

«…я молю Господа даровать мне силы – и простить, ибо я намерен свершить последний в моей жизни грех…»

Последний в его жизни грех! Господи Иисусе, а я-то думал, что узнал причину смерти Серджио. Думал, он хотел расправиться с виновником своего бесчестия! Он задумывал убийство, да, – но убить хотел себя. И сделал это.

– О Боже…

Не было в тот миг, не было у меня иных слов, кроме этого. Я призывал Господа на помощь, я умолял его отверзнуть очи мои, чтобы прозреть истину. И я прозрел ее – так ясно, словно кто-то всемогущий, всезнающий, всеоткрывающий открыл мне эту тайну, поведал все доподлинно, как было.

Серджио решил убить себя, не убоявшись греха. Но отец Филиппо и впрямь любил его – пусть дикой, чудовищной, противоестественной любовью, однако же любил. Тем более, если они и впрямь были одной крови. Возможно, вещим сердцем он почуял намерение сына, послал туда Джироламо… но тот опоздал.

Да, он явился слишком поздно и увидел Серджио, лежащего с перерезанным горлом. Рядом валялся стилет, принадлежащий самоубийце. И письмо, это несчастное письмо, залитое кровью…

Сделал ли Джироламо то, что он сделал, в приступе дикой ярости, поняв, что принужден будет страшной новостью нанести своему обожаемому покровителю (или отцу?!) рану еще пострашнее той, которую нанес себе Серджио? Вонзал ли он кинжал в обескровленное тело, чтобы отомстить мертвому? Или рассудок взял верх над безумием?

Почему-то мне казалось, что так оно и было. Джироламо мгновенно понял, какие тяжкие последствия может иметь самоубийство юноши. Начнутся разговоры. Наверное, были поводы и у него, и у отца Филиппо бояться этих разговоров. Наверное, они могли повредить репутации «святейшего отца». А главное – он мгновенно представил, что его покровителю придется горевать, печалиться, мучиться вдвойне. Погиб Серджио – так нет, словно этого самого по себе мало, он еще и умер во грехе!

И тогда Джироламо решил изобразить дело так, словно Серджио пал жертвой бандитов. Он даже подобрал и спрятал стилет, которым было совершено самоубийство, чтобы ни у кого не возникло и тени сомнения. Он изорвал в клочья прощальное письмо, но потом спохватился, что этого мало.

Все это сделал Джироламо. Зло – но и добро. Так, как понимал его. Деяние свирепое – но и благое. Для отца Филиппо! Оберегая отца Филиппо, Джироламо оберег и доброе имя Серджио. Тот лег в освященную землю, рядом с покойной матерью. Он отпет в церкви, он оплакан всеми, и хотя сын его никогда не увидит отца, хотя Антонелла обречена на горе и одиночество, ей было бы в тысячу раз тяжелее, если бы она знала о самоубийстве отца своего будущего ребенка.

А что, если она знает? Или догадывается?..

Я молчал. Я только и мог, что молчать, стоя под пронизывающим взглядом Джироламо, опираться на стол, дабы не упасть, и медленно покачивать головой, не постигая свершившегося, страдая от жалости. Мне было жаль и Серджио с Антонеллой, и Джироламо с отцом Филиппо.

Впрочем, последнее чувство – этот недостойный порыв – тотчас оставило меня, и я бросил на Джироламо ненавидящий взгляд.

Однако я забыл о его проницательности. Все это время он пристально всматривался в мое лицо и, я уверен, читал все мои мысли. Если его и поразила моя догадливость, он не подал виду. Горькая, ядовитая усмешка опалила его рот.

– Во всем виновата она одна! Если бы не эта шлюха, если бы не ее отродье… Знай: свяжешься с ней – она и тебя погубит. Забудь обо всем. Уезжай, откуда приехал. Послушайся моего совета – уезжай!

И, спрятав под борт своего камзола стилет Серджио, он внезапно вышел, не оглянувшись ни на меня, ни на по-прежнему бесчувственную Антонеллу.

Я по-прежнему тяжело опирался на стол – силы окончательно оставили меня.

Что ж, очевидно, Джироламо был прав. Серджио не просто не пережил позора: после случившегося он не мог смотреть в глаза своей тайной жене. И предпочел сделать то, что сделал. Сам? Да какая разница! Они все-таки убили его, эти достойные последователи и преемники семейства Борджиа, Бенедикта IX, Иоанна XII, Юлия III, кардинала Ипполито д’Эсте и иже с ними. Вот компания, достойная для изображения на картах тарокк рядом с папессой Иоанной! Не зря виделась мне чудовищная картина, где над Серджио, смертельно раненным множеством стрел, веселятся и отец Филиппо, и сам Джироламо, и другие, другие, чьих лиц я прежде не представлял, но теперь видел ясно, словно кто-то нарочно вызвал их из небытия, дабы представить мне.

Здесь, в Риме, я ничего не смогу сделать против них. Здесь всем известен веками установленный порядок: убийца вбегает в церковь – и этим спасен, его никто не смеет тронуть под святыми сводами, средь святых стен. А мои враги, они – постоянные обитатели этих стен. Мне не достать их ни ножом, ни пулей.

Ничего! Я найду другое оружие. Образ будущей картины возник перед моим взором. Картины, которая станет местью за моего друга. За моего убитого друга! Прежде чем дойдет дело до мщения за мертвых, надо позаботиться о живых. Если я бессилен здесь, придется уехать в Россию. И не только мне.

Россия, Нижний Новгород, наши дни

…Это длилось, наверное, уже около двух часов, но может быть, и меньше. Или больше? Тоня потеряла счет времени.

Иногда казалось, что уже утро. Кругом так светло. Может, уже и правда ночь миновала? Нет, просто прилегающие к Дому культуры кварталы Покровки, и улица Октябрьская, и Лыкова дамба, и сквер имени Свердлова – все было уставлено машинами полицейского оцепления со включенными фарами, на крышах некоторых машин были прожектора, оттого и сделалось кругом светло, будто днем, а может, даже еще светлее, потому что не бывает днем такого мертвенного света, такого безнадежного…

Однако все они еще надеялись на что-то. Кто кричал, что здание надо штурмовать, надо вызвать спецназ, МЧС, кого-то еще… Плакали родители захваченных ребятишек. Требовали чего-то. Тут же стояли две «Скорых»: на одной уже увезли с тяжелейшим сердечным приступом маленькую красивую армянку, маму Алика.

Того, с кем танцевала Катя.

Тоня видела в небольшом автобусе, пристроившемся во дворе областного суда, крепкоплечих парней в черных «чеченках» с прорезями для глаз. Может, это и был какой-нибудь спецназ. Но парни сидели в своем автобусе, потому что им не давали команды. Здесь уже все знали: террористы поставили на всех дверях и окнах растяжки с гранатами. Кроме того, дети связаны вместе, и «этот вертлявый парень» тоже сидит рядом с ними, а в руках у него граната с выдернутой чекой.

Пока держит ее, все живы. Ну, а устанет…

Под «этим вертлявым парнем», надо полагать, подразумевался Сергей. Ведь любой из ребятишек не выдержал бы такого напряжения, а он… на него, на крепость его нервов и рук теперь была вся надежда.

На дядю Сережу.

У Тони было такое чувство, будто в желудок ей воткнули нож. Если вытащишь его – сразу погибнешь. И теперь, чтобы выжить, чтобы дышать, надо согнуться в три погибели, обхватить себя руками как можно крепче. В таком положении еще как-то можно было переносить мучительную боль и тревогу.

В первые минуты, когда прошел слух, что дети захвачены какими-то безумными террористами, родители рвались в зал, и только громкий, надрывно-истерический мужской голос с грубым выговором остановил их, несколько раз выкрикнув, что, если будет открыта хоть одна дверь, все дети погибнут.

Тоня тогда вообще ничего не видела, не слышала, не понимала, почти не помнила, как и что происходило. Может быть, в обмороке была, потому что Федор не отходил от нее, то и дело протягивая к ней руки, словно готовился подхватить, если она будет падать. Но время шло, и морок отступал, и силы откуда-то брались – силы держаться. Она даже видеть что-то начала вокруг себя: машины, спецназовцев, прожектора эти, лучи которых ползали по фасаду, то и дело высвечивая четыре зашторенных изнутри окна, родителей с почерневшими лицами, осунувшегося Федора, Майю.

Майя почему-то все время попадалась на глаза – согнувшаяся точно так же, как согнулась Тоня, так же обхватившая себя руками. Рядом с ней все время были какие-то парни, девушки, Тоня все смотрела на них, потом с трудом узнала Костю и Олега из студии бальных танцев. И Петр с Женей были здесь, которые в «Пикассо» танцевали. Понятно, это Сережины друзья узнали о случившемся, прибежали – уже, наверное, весь город знал, здесь шныряли репортеры из «Итогов дня», лезли ко всем с микрофонами, пока их не поперли.

Странно, что студийцев пустили сюда. Через оцепление пропускали не всех, только самых близких. Виталий еле пробился. Тоне пришлось ему позвонить, хотя говорить не смогла, рассказал все Федор. Может быть, здесь были и родители Сережины, но Тоня их не знала. Слишком много кругом было плачущих, смятых горем лиц, чтобы кого-то рассматривать, кого-то узнавать.

Иногда чей-то громовой голос начинал уговаривать террористов сдаться, отпустить детей, обещал выполнить все требования. Голос был усталый, недобрый. Наверное, террористы ему не верили, потому что и не отпустили никого, и ни в какие переговоры не вступали. Вообще их было не слышно и не видно.

– Может быть, они скрылись каким-нибудь боковым ходом? Уже удрали? – вдруг начинал кто-нибудь твердить бредовое.

Нет, выходы из зала блокированы, и хоть в Доме культуры чертова уйма всяких переходиков и лестниц, беглецам до них еще надо добраться. Не получится, учитывая количество омоновцев в здании.

Доходили слухи, что полиция пыталась найти план здания – вдруг и впрямь сыщется забытый старый ход, лаз, лестница? Здание-то ведь дореволюционной постройки, там дворянское собрание было раньше.

План не нашли. Директор был в командировке в Москве, заместительница его работала недавно и ничего не знала, новенькие гардеробщицы тоже, Майя задумалась, но не смогла вспомнить. Надежда была на завхоза – на Гену, стало быть, Мартынова, Тониного соседа, – но вскоре стало известно: его нашли дома пьяным в такой драбадан, что никакие вопросы, пусть даже и жизненно важные, он был абсолютно не способен воспринимать.

– Почему никто ничего не делает? – в тысячный, наверное, раз повторил Виталий. С тех пор как он сюда добрался, он успел до смерти всем надоесть, потому что только и знал, что спрашивал кого-нибудь, безразлично кого: почему, дескать, никто ничего не делает? И кто-нибудь снова и снова говорил ему о растяжках, о гранате с выдернутой чекой в руке Сергея, и это заставляло людей, измученных горем и ожиданием, снова и снова вздрагивать от невыносимой боли, снова раздавались рыдания, крики, мольбы, и Тоня снова сгибалась вдвое, снова натыкалась взглядом на серое от ужаса лицо Майи и снова, чтобы найти хоть малое облегчение, прижималась лбом к плечу Федора.

Может быть, она уже не выдержала бы, сорвалась в крик, истерику, нервный припадок, если бы не Федор. Он держался сам, держал ее и, такое впечатление, других. Около них все время кто-нибудь был из родителей. И Майя далеко не отступала. От него что-то словно бы исходило, не то чтобы спокойствие и не то чтобы уверенность, а как бы все вместе, сила какая-то непонятная. Он как будто знал что-то утешительное для всех этих одуревших от страданий людей, знал, но сказать им не мог. Вот не мог, и все. Но само ощущение этого знания успокаивало.

Еще когда впервые заговорили о растяжках, о связанных детях, Федор нахмурился и покачал головой. Заглянул в опустошенные ужасом Тонины глаза и несколько раз повторил:

– Не может этого быть. Не может! Не верю, чтобы они сами на себя «вышку» тянули. Никаких требований не выставить, кроме одного: уйти свободно, – и такие зверства с детьми делать?! Думаю, они нас пугают, чтобы спецназ удержать, чтобы их не трогали, не мешали им.

– Что ты можешь знать? Что понимаешь? – простонал Виталий. – Пудришь нам мозги, утешаешь. Сладкая ложь!

– Просто пытаюсь рассуждать, увидеть в их поступках хотя бы подобие логики.

– Логики? – Виталий задумался. – Если следовать логике, значит, надо штурмовать! Надо рискнуть!

Федор качнул головой:

– Да как же в таком деле рисковать?! А вдруг я ошибаюсь? Надо ждать.

Ждали. Ждали…

А в последние минуты прошел слух, что в здании распространился сильный запах – едкий, режущий, отвратительный. Похоже на какую-то кислоту.

Опять закричали, зарыдали. Опять начали кричать в мегафон, уговаривать сдаться, пожалеть детей, а главное, самих себя, не усугублять вину.

Тоня смотрела на Федора. Он стиснул губы в нитку, молчал долго, словно хотел что-то сказать, но не находил сил. Еле смог выдавить:

– Ну, я так и знал. Это они. Враги!

Враги! Тоня с ужасом вспомнила, что для него значит это слово.

Федор закрыл глаза:

– Это я виноват. Если бы я хоть кому-нибудь сказал о картине, потребовал бы охраны, что ли… мне бы никто не поверил, я знаю. Но все-таки я бы хоть что-то сделал! А теперь… из-за того, что я промолчал… И Серджио не успел предупредить. То есть Сергея… Неужели они все-таки до него добрались, неужели все это из-за него?

Россия, Нижний Новгород, наши дни

…Хорошо хоть, им всем разрешили отойти к сцене. Картину сорвали со стены, выдрали из рамы. Лежа на полу, она казалась особенно большой.

Сергей ее так и не видел толком. Ну, мельком глянул, конечно, там какие-то люди в красном, какие-то жуткие фигуры – порнушка, как Майя сказала. Парень черноглазый, весь утыканный стрелами и распятый на кресте… Мелькнуло какое-то воспоминание, на кого-то похожим показался этот парень. Святой Себастьян, что ли, какой-нибудь?

Сергей глянул – и тотчас забыл о нем, не до того было. Да и вскоре после этого картину сорвали со стены. И черт с ней! Все из-за нее!

Из-за нее! Ну, и он тоже подлил столько масла в огонь, сколько мог, когда попался на глаза меняле и его подельнику, когда полез с ними в драку. Задача, как он теперь понимал, была у этих сволочей одна: уничтожить картину. А когда Сергей начал кричать и шуметь, они просто потеряли голову. Конечно, если бы они его отпустили, он что, ждал бы сидел? Он сразу побежал бы полицию вызывать. Его задержали, чтобы время выиграть, чтобы сделать свое дело, картину угробить. Ну а дети… дети им просто под горячую руку попались: уж если схватили Сергея, то их просто нельзя было отпустить.

Теперь они все вместе сидели около сцены, уткнув лица кто во что, чтобы не жег глаза и горло этот кошмарный запах кислоты, которой облили картину. Интересно бы знать, кому и чем так насолил этот художник, что он там такое намалевал, что из-за него столько народу страдать обречено, а главное – дети? Нет, вовек бы не знать, вовек бы ничего о картине не слышать! Отпустят их, когда все кончится, или нет?

У них были принесены с собой три бутыли, у менялы и его подельников, Вахи и Левона. Три бутыли с кислотой, не то серной, не то соляной, Сергей не разбирался в этом деле. Воняло жутко, но ребятишки больше не плакали. Был, да, был первый взрыв безумного ужаса, была бестолковая беготня, крики, суматоха… Они испугались за Сергея, они просто перепугались криков, грубости, оружия, потом ужасных голосов, рассказывавших их родителям, будто все дети связаны, будто они вот-вот взорвутся, если…

Их никто не связывал, нет, и никакую гранату с выдернутой чекой никто в руки Сергею не давал. Однако ребятишки были в таком ужасе, что невольно верили бандитам. Сергей ловил их переполненные ужасом взгляды, дети смотрели на его руки и выискивали ту самую гранату с вырванной чекой: если Сергей отпустит ее, все взорвутся. Вряд ли кто-то из них толком понял, что это вообще значит, что там за чека такая, однако их долго не отпускал этот страх перед Сергеем.

Что касаемо окон и дверей, да, на них навязали какую-то проволоку, но Сергей толком не знал, как должны такие растяжки выглядеть, поэтому не стал бы ручаться, врут бандиты или нет. Для него главным было другое: чтобы никто из ребятишек теперь не кинулся к окнам, не начал рвать тяжелые шторы, хвататься за щиты, которыми окна большого зала Дома культуры были закрыты с тех пор, как Сергей себя помнил. Когда он пришел сюда десять лет назад, окна выглядели совершенно так же: щиты, шторы, всегда все закрыто. Но ребятишки-то не знали этого, они могли подумать: вот обыкновенные окошки, за ними – улица, если я высунусь и закричу, мама меня увидит, я увижу маму…

Кошмарно, кошмарно было, когда они носились туда-сюда, когда Сергей пытался их чуть не силком утихомирить, готов был отшлепать, только бы успокоились, хоть по рукам и ногам связать и рты позатыкать, чтобы не кричали, не заражали друг друга страхом. Откуда он знал, какие там нервы у этих трех выродков, вдруг кто-нибудь не выдержит и пристрелит особенно шумного из ребятишек? Им ведь и в голову не приходило убрать пистолеты, чтобы дети поскорее успокоились!

Но были мгновения, когда Сергей оружия фактически не замечал. Он совался ко всем трем бандитам, он прикрывал ребят, он получал по ребрам, по физиономии, по ногам, у него грудь ломило от ударов, но постепенно все это количество ужаса перешло в качество оцепенения. Дети, они ведь слабее взрослых: они быстрее устают – даже от страха, они быстрее приспосабливаются к окружающему – даже самому ужасному. И в глазах, глядевших поверх платков, которыми ребята зажимали себе носы, порою мелькало любопытство: что там такое происходит?

Черномазые тоже малость отвлеклись от заложников, даже стоявший на карауле Левон все чаще отворачивался от них и то пристально смотрел, чем заняты подельники, то с беспокойством присматривался к человеку в черном пальто, который так и лежал посреди зала, где настиг его удар. Сергей видел: он раза два пытался приподняться и что-то сказать бандитам, но первый раз, видимо, сил не хватило – снова завалился на бок без сознания. А когда очухался второй раз и попытался заговорить, Левон уложил его ударом в челюсть.

Он иногда отворачивался от сбившихся в кучку заложников, и тогда Сергей ломал голову: как добраться до маленькой дверки под сценой? Они сидели довольно далеко, а около этой дверки маячил Левон. И Сергей все время боялся, что он своими кривыми ногами запнется за неплотно прикрытую дверку, – и тогда у них не останется ни единого шанса. Он все надеялся кого-то из ребятишек туда затолкать. Вдруг ход сохранился? Дверь, которая выводила на большую лестницу, точно заколочена, заложена кирпичом, а вот ход вниз, в старый, заваленный хламом подвал, из которого через окошко можно выбраться на улицу… на самую Покровку, – вдруг хоть самый узехонький проход еще есть? Ребятишки ведь маленькие, худые… Только бы улучить миг – и впихнуть туда кого-нибудь. Их ведь не пересчитывали по головам, вряд ли бандиты уж так запомнили, семь человек захвачено или восемь, да и на лица детей они вроде бы не смотрели. Но все, что Сергей пока мог, – это потихоньку, елозя по грязному полу, передвигаться со своей малышковой командой, огибая сцену и медленно приближаясь к дверце. Она полностью сливалась с дощатой загородкой, но Сергей видел ее совершенно отчетливо и мог только удивляться, почему не видит никто другой.

Как бы улучить момент и втолкнуть кого-нибудь под сцену – незаметно не только для бандитов, но и для остальных ребятишек? Они же любопытные, начнут туда заглядывать, обратят на себя внимание, невольно выдадут беглеца!

…Джироламо очнулся и долго лежал неподвижно, глядя в высокий мутный потолок. Вот уже в третий раз открывал он глаза, и всякий раз все труднее и труднее было прийти в себя, собраться с мыслями, понять, где он, что с ним происходит. Потом начинало ломить разбитую челюсть, он глотал накопившуюся во рту кровь, и этот отвратительный железистый привкус отрезвлял.

Он начинал соображать, начинал страдать, начинал ужасаться случившемуся.

Да, ужасаться было чему! Люди, которым он платил, которых собрал в команду, которые работали под его руководством, выполняли заданную им задачу, каждый шаг которых был оплачен его деньгами, – эти люди избили его, и не один раз, они пинали его, выкрикивали какие-то гнусности, готовы были убить… и не давали ему ни слова сказать в свое оправдание. Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно.

Вот теперь система конспирации, на которой настаивал с самого начала отец Филиппо и которой скрупулезно следовал Джироламо, работала против него. Его контакт – это был Ваха, смуглолицый человек в кожаной куртке, – никогда не видел лица Джироламо. Вообще они встречались только трижды, связь держали по телефону или электронной почте. Ваха сам набирал команду этих придурков… да способен ли он управлять ими? Почему они вышли из-под контроля?

Какой-то тонкий чернявый парень выскочил вдруг в зал, начался крик, драка, потом в зал загнали детей…

Отчего-то при одной только мысли об этом парне голову заломило, да настолько мучительно, что Джироламо застонал, глубоко вздохнул от боли – но тотчас закашлялся, захлебнулся едкой горечью, которая лезла в рот и нос, вышибала слезы из глаз. И тут же все забылось – боль, тягостное воспоминание, обида на людей, избивших его. Они натворили кучу нелепостей, они чуть не погубили собственного босса – но они все же довели дело до конца!

Это был запах кислоты. Наконец-то в ход пошла кислота!

О господи, да неужели… неужели наконец-то?..

Ему казалось, никогда в жизни не слышал он запаха сладостнее и приятнее. Наконец-то! Вся жизнь его была всего лишь ожиданием этого мгновения. И жизнь отца Филиппо, и их отцов, дедов, прадедов – десятков тех, кто забывал свои собственные имена, данные при рождении, кто называл себя отныне отцом Филиппо и Джироламо Маскерони, чтобы пройти своим via dolorosa[22] ради восстановления того, что они считали высшей справедливостью, и ее торжества. И вот она восстановлена, вот она восторжествовала!

Этот запах означал, что картина – позор их святой церкви вообще и служителей ее в частности – наконец-то уничтожена.

Он приподнялся на локте и всмотрелся в зеленовато-золотистые драпировки, среди которых еще недавно висела позорная картина. Там пусто. А вон валяется изломанная рама. А рядом – какое-то безобразное, пузырящееся месиво. Белесовато-серые потеки на месте гнусных фигур и лиц. Он настаивал, настаивал, чтобы первым сожгли лицо того мальчишки, ставшего постыдной причиной всех этих многовековых несчастий, пробудившего к жизни страшную, изощренную месть русского художника. Да, Джироламо настаивал на этом, у него не было оснований сомневаться в исполнительности Вахи, однако он счел необходимым проверить, как и что сделано.

Впрочем, ему просто хотелось лишний раз убедиться: с картиной покончено. Он уже представил, как сообщит об этом отцу Филиппо… скоро. Может быть, через несколько часов.

Надо встать – набраться-таки сил и встать. А вдруг эти его тупые сообщники снова пустят в ход кулаки? Он не мог себе позволить валяться без сознания сейчас, когда был так близок миг наслаждения свершенной местью! Надо предъявить им какие-то верительные грамоты, надо… какие? Документы? Свой итальянский паспорт, что ли? Бред. Даже Ваха не знает его настоящего имени. Проще всего пересказать Вахе содержание их последнего разговора, однако как бы ему не заткнули рот прежде, чем он заговорит. О! Как же он мог забыть? У него есть нечто, что сразу заставит Ваху обратить на него внимание! Их опознавательный знак!

Джироламо сунул руку во внутренний карман пиджака, нашарил гладкий картонный прямоугольник и начал подниматься на колени. Голова кружилась, его тащило в сторону, он неловко поворачивался на дрожащих ногах, раскинув руки и ловя ускользающее равновесие. А чудилось, будто сам зал медленно кружится вокруг него, то неловко изгибаясь, то принимая нормальные очертания.

Колонны, колонны, сцена. Какие-то дети, сбившиеся на полу, словно растрепанные птахи. Ах да, это те самые дети, за которых он попытался вступиться. А среди них…

Это было наваждение, это не могло быть правдой. Проклятый мальчишка сошел с картины, чудом избегнув убийственного действия кислоты. Едкая жидкость почему-то пощадила его. Вот он сидит – широко распахнув глаза, взгляд которых чудится Джироламо еще более непереносимым и губительным, чем попавшая на лицо кислота!

Да, он знал, что этим людям доверять нельзя. Нужно контролировать каждый их шаг. Ничего, он еще заставит их сказать, почему, по какой причине они пощадили самого страшного врага! А сначала – уничтожить его!

Джироламо увидел у колонны бутыль с кислотой, опустошенную только наполовину. Подбежать к мальчишке, плеснуть с размаху – и Серджио Порта наконец-то исчезнет с лица земли навсегда, во веки веков, аминь!

Сейчас… сейчас Джироламо сделает это. Ничто и никто не сможет ему помешать. А потом он бросит рядом карту для игры в тарокк – как всегда!

– Дяденька встает, – прошептала Катя.

Она сидела рядом с Сережей и иногда вдруг крепко-крепко прижималась к его боку.

Наверное, это ее успокаивало. Сергея тоже.

Да, Катя права. Человек в черном, теперь уже серо-пятнистом от пыли пальто медленно поднимался на колени. Его взгляд был неотрывно устремлен на то страшное, пузырящееся месиво, в которое превратилась теперь картина. По лицу его скользнула улыбка, и Сергей с удивлением обнаружил, что незнакомец очень доволен этим превращением. Его глаза блестели, словно от внезапно подступивших слез, он тяжело дышал. Но, похоже, ноги его не держали, поэтому он пошатывался, смешно размахивая руками, тщетно цепляясь взглядом за окружающее. Сергей знал – так бывает при сильном головокружении. Вдруг вспомнил: давно-давно, когда еще только пришел в студию и головушка слабая была, нетренированная, она страшенно кружилась при венском вальсе на два счета. Это такая вертушка, конечно…

Он вздрогнул, будто от ожога. Незнакомец вдруг остановился в своем шатком передвижении к сожженной картине и вонзился взглядом в лицо Сергея.

Да, впервые он понял, что в действительности означает это вычурное выражение!

Что ж там такого в этом его лице, отродясь оно не производило на людей такого кошмарного впечатления, скорее наоборот. Как расширились глаза незнакомца! Чего он так испугался? Почему так сдвинулись его брови, жестоко сжались губы? Зачем он вдруг схватил бутыль с остатками кислоты и ринулся вперед? Куда бежит, ничего перед собой не видя? Да он что, с ума сошел? На его пути Ваха!

Ваха едва успел увернуться, не то человек в черном пальто со всего разбегу ударил бы его бутылкой. Такое впечатление, что он никого не видел перед собой, бежал как слепой. Но Ваха успел вскинуть пистолет и выстрелить.

Вспышка. Осколки! Брызги кислоты встретились с брызгами крови. Человек опрокинулся навзничь, так и не разжав рук, которыми он сжимал горлышко разбившейся бутылки. Ему повезло – он был убит одним выстрелом почти в упор и уже не чувствовал, как кислота пожирала его лицо и тело.

Как закричали дети! Но в этот миг всеобщего ужаса и смятения Сергей схватил Катю за плечи, рванулся вместе с ней в сторону и с силой втолкнул ее в узкую дверку под сценой, успев шепнуть:

– Вниз! Скорее вниз!

И плюхнулся на пол – ноги вдруг подкосились. Прикрывал спиной дверцу и обеими руками подгребал к себе орущую малышню. Странно – стоило им за него уцепиться, как они переставали плакать. Сергей прижимал их к себе как мог крепче, стараясь, чтобы не видели лежащего человека, вокруг которого толклись серый – Рустам его звали, кажется? – и Ваха. Левон шнырял глазами туда-сюда: и пленников стеречь надо, и послушать хочется, о чем талдычат свои.

Те двое наклонились над телом, спорили, кажется, даже ругались довольно свирепо. Вдруг Ваха отошел в сторону, поднял с пола какой-то кусочек картона, похожий на игральную карту, только немного побольше размером. Сергей видел, как переглянулись смуглый и меняла, лица у них ощутимо вытянулись.

«Что это значит? – напряженно думал он. – Что он может означать для нас? Катя… где сейчас Катя? Нашла ли она выход на лестничку или все еще ползает под сценой? Нет, вроде бы тихо».

– Эй ты, где еще одна девчонка? – еще не сердито, а только удивленно воскликнул вдруг Левон.

Сергей ощутил, как заледенели кончики пальцев. И стужа медленно поползла выше, выше, к сердцу.

– Что? – пробормотал, сам себя не слыша.

– Где девчонка, спрашиваю!

– В чем дело, Левон? – Это оглянулся Ваха.

– Детей было восемь, теперь семь. Девчонки нет, слушай, да? Рядом с ним все время сидела девчонка в синей майке с этой башней, как ее, длинная такая башня…

– Останкинская, что ли? – подал голос Рустам.

– Да нет, эта башня, как ее, заграничная. А, хрен с ней, слушай! Не в башне дело. Девчонка была, а теперь ее нет!

Ах, Тоня, Тонечка… И зачем тебя только понесло в город Париж? Что ж ты натворила с этой майкой! Ведь если б не она, если б не Эйфелева башня, очень может быть, что Левон не обратил бы на Катьку никакого внимания.

– Удрала? Куда?

– Да вы что? – спросил Сергей как мог грубее. – Куда она могла удрать? Испугалась выстрела, спряталась где-то.

– Ищи, – негромко сказал Ваха, то зыркая на Сергея, то оглядываясь на убитого. – Если спряталась, найдешь.

Сергей медленно поднялся, постаравшись этак ненавязчиво сдвинуть на свое место, спиной к дверце, Ваню. В танце хуже его никого нет, но голова у парнишки работает неплохо. Он сообразит, что двигаться отсюда нельзя. Сейчас главное, чтобы дверцу не нашли. Если Катька там заблудилась и они ее найдут… Ох, нет, только не это.

Мотался по залу, заглядывал во все углы, за колонны, как будто искал не девочку шести лет, а укатившуюся бусинку. Рустам таскался следом, Ваха мрачнел с каждым мгновением:

– Ну?

– Я не знаю, где она.

Чистая правда, между прочим. Бог ее знает, Катерину, то ли она застряла где-нибудь на забитой всяким мусором лестнице, то ли добралась уже до подвала.

– Не морочь мне голову, ладно? Куда ты ее дел? Спрятаться некуда. Некуда! Здесь был какой-то выход, о котором мы не знали? Говори.

Сергей качнул головой:

– Выход – это в то же время вход. Понимаете? Окажись здесь не охраняемое вами местечко, через него давно бы уже ворвалась кавалерия. Логично?

– Логично, – согласился Ваха. – Только сейчас мне не до логики. Давай говори быстро, где девка. А то ведь…

«Если будут бить, я все выдержу, это ничего, это можно пережить. Убьют? Нет, думаю, не убьют. Они ведь еще хотят жить, выйти отсюда хотят, и если один труп еще как-то можно объяснить, ведь тот мужик сам на Ваху несся с кислотой, то мой… труп… не может быть этого, не будет, нет. И ребятишек они не тронут, не сумасшедшие же. А вдруг будут их бить? Тогда что? Тогда как мне быть?»

– Погоди-ка, – вдруг негромко сказал Аслан. – Опусти-ка пистолетик. Зачем убивать такого мальчика? Личико у него смотри какое, как у девушки. А глазки-то, глазки, ого! Ишь ты, засверкал – налево и направо!

Сергей оперся о колонну – ноги подогнулись.

Рустам вынул из кармана какую-то тряпку неопределенного цвета, должно быть, носовой платок, нагнулся и осторожно снял с груди убитого уродливый осколок стекла. Перехватил поудобнее платком и близко подошел к Сергею:

– Ну как? Личика не жалко будет, когда я этим осколочком по щечкам? А? Как, молодой? Скажешь, где девчонка?

Кислая, едкая, жгучая вонь, к которой Сергей уже вроде бы притерпелся, стала невыносимо острой. Осколок был – как бритва. По лицу чиркнут – в первую минуту, наверное, не очень больно, зато потом…

В прошлом году у него прыщик над верхней губой вскочил. Хотел выдавить, чтоб красоту не портил, да его так разнесло – не поймешь, где губа, где нос. Мама погнала Сергея в поликлинику, к хирургу.

– А, ерунда, – сказал невысокий серолицый дядька, – в два счета все сделаем. Укол тебе, наверное, не понадобится, такой здоровенный парень все выдержит, тем паче не столь уж больно будет.

Уложили его на топчан, на простынку. Дядька наклонился, что-то в руке сверкнуло, чем они там людей режут, и… Господи, какая это была боль! Внутри у Сергея все орало, корчилось, материлось самыми страшными словами, но вслух он душу не мог облегчить: кромсали-то верхнюю губу, можно сказать. Потом никак не мог найти силы встать. Ноги тряслись, руки. А на простыне, там, где он лежал, отпечатался след его тела – мокрый насквозь. Это его в пот бросило до такой степени.

Ох, как мама ругала этих садистов! Так и говорила: садисты натуральные, вот они кто, эти врачи, а Сергунька мой – герой, все молча вытерпел. Но ничего, сынуля, до свадьбы заживет.

Зажило значительно раньше.

А сейчас как это будет? Порез, кислота… Это еще больнее.

И никогда не заживет.

Вперед вышел Ваха и оттолкнул Аслана.

– Да ладно, красавец, – сказал примирительно. – Жалко тебя уродовать. Скажи добром, куда подевалась девчонка, – и нет проблем. Ты что думаешь, нам она нужна? Да пусть провалится. Нам нужен выход. Мы хотим отсюда уйти – незаметно. И ведь ты… и вы все тоже хотите отсюда уйти – живыми?..

Россия, Нижний Новгород, наши дни

Этот звук услышали все. Какой гомон ни стоял все время на улице, однако были мгновения, когда все замирало, словно переставало дышать: от усталости, от немыслимого напряжения. Все уже были на полном пределе, и в такие мгновения они, будто бегуны на сверхдлинную, нескончаемую дистанцию, разом набирали в грудь воздух для нового рывка. И вот во время одного из таких общих вдохов вдруг что-то хлопнуло наверху, за черными окнами, ярко высвеченными прожекторами. Выстрел, вот что это было. Послышался выстрел – и детские крики, крики, крики…

Мгновение тишины, чудилось, стало вечным. Краем глаза Тоня видела окаменелые лица вокруг: Федор, Майя, ребята из студии, Виталий, командир спецназа, заплаканные женщины, врачи со «Скорых», бойцы оцепления – все сейчас стояли как-то близко-близко друг к другу, чуть ли не за руки схватившись, но все смотрели наверх, может, на окна второго этажа, а может, в небеса, где должен ведь был кто-то отвечать за этот кошмар, разобраться в нем!

Тут у нее что-то случилось с глазами и с ногами, она почему-то перестала видеть, ноги подкосились. Почувствовала, что сидит – вот как странно, сидит на коленях у Федора, а он примостился на каменной тумбе неподалеку от входа в Дом культуры. Там вечерами то цветы продают, на этой тумбе, то семечки, то котят да щенят, но днем этих продавцов полиция гоняет. Сейчас Федора и Тоню никто не гнал, хотя один полицейский все-таки стоял рядом с ними, встревоженно глядя то на Тоню, то на окна второго этажа. Еще парень в белом халате топтался тут же, взлохмаченный такой. Держал наготове шприц. Для нее, что ли?

– Тоня, все в порядке, – бормотал Федор, размеренно покачиваясь взад и вперед, словно на коленях у него сидел ребенок, которого надо было убаюкать. – Все нормально, Тонечка.

У него был усталый, осипший голос. И Тоня подумала, что он уже давно вот так сидит, качает ее на коленях и уверяет, что все в порядке. Голова у нее стала такая тяжелая, не было сил поднять ее с плеча Федора. Она не поднимала – так и полусидела-полулежала, тупо глядя на угол здания, на плакат с перечнем кружков и самодеятельных коллективов, которые работали в Доме культуры, на бордюрчик возле подвального окошка, небрежно заколоченного доской, так что был виден провал, там подвал, наверное, вот кто-то машет из этого подвала, рука чья-то маленькая, детская рука, что ли?..

Сорвалась с колен Федора, но не устояла, сама упала на колени, да так и простояла, пока мужчины суетились вокруг подвального окошка и вынимали оттуда кошмарно перемазанную, всю в пыли и паутине… Катю!

Она была в своей юбчонке и маечке, с голыми ногами и в одной туфельке. Впрочем, вторая валялась тут же, под окошком.

Катерина степенно обулась. Федор мигом стащил с себя куртку, завернул Катю чуть не с головой и держал на руках, вернее, на одной руке, другой прижимая к себе Тоню. Все столпились вокруг, все норовили к Кате прикоснуться, спрашивали что-то, она что-то отвечала, Тоня не слышала ни звука, только вдруг заметила, как расслабилось Майино лицо, глаза повлажнели, и поняла: Катя что-то сказала про Сергея, но Тоня не слышала, что именно.

Еще мельком заметила, что парень в камуфляже полез в подвальное окошко, за ним другой, потом наконец-то голоса начали прорываться в тот туман, которым она была окутана:

– …наверное, усыпляющим…

– …а как же дети?..

– …ничего, зато их возьмут…

Виталя подбежал, выхватил Катю, прижал к себе, потом вдруг снова передал ее Федору, сгорбился, сел на опустевшую тумбу. Тоню тоже ноги не держали, поэтому она все время цеплялась то за Федора, то за Катю, еще не веря, что дочка жива, что с ней все в порядке.

А как остальные? С ними-то что будет?!

Потом… потом все вдруг опять перестали дышать. То ли слышали они шум на втором этаже, а может быть, и нет. Сколько-то времени прошло, неизвестно. Парни в камуфляже, омоновцы, полицейские, еще какие-то люди вдруг повалили из дверей Дома культуры на крыльцо – Тоня и вообразить не могла, что столько народу набилось в здание! Вынесли что-то длинное, странное, закрытое черным пальто; «Скорая» отъехала. Вытолкали каких-то троих с заломленными руками и проворно запихали их в подъехавший фургончик. Тоня ничего не понимала: кто они, что за люди? А дети там откуда взялись, в Доме культуры, и почему их выпустили раздетыми на улицу? Почему они плачут? Почему такой крик поднялся рядом?

– Алик! – закричала радостно Катя. – Ваня! Оля!

Так завертелась, что Федор вынужден был поставить ее на землю. Катя ринулась на крыльцо, с которого спускался черноволосый парень в черной рубашке и джинсах. Шел, прижимая платок к лицу. Катя, бежавшая к нему, споткнулась, чуть не упала, он успел ее подхватить и опустил платок.

Ну, жив он…

Ого, какой синяк на щеке, и губа разбита в кровь. Но это ничего, до свадьбы заживет.

– Дядя Сережа!.. – кричала Катя, прыгая рядом, как мячик.

– Сережа! Сережка!

Майя пролетела мимо, бросилась ему на шею. Потом набежали ребята из студии, еще какие-то люди. Его почти не было видно за столпившимися вокруг, обнимавшими, целовавшими.

– Серджио.

Это Федор сказал.

Словно услышав, Сергей вдруг посмотрел на Тоню. Слегка улыбнулся; глаза его, чудилось, дрогнули.

Никого не осталось меж ними, и время остановилось.

– Антонелла…

Голос Федора заставил ее очнуться.

Тоня повернулась к нему:

– Я здесь. Я с тобой.

А вокруг Сергея опять заклубились люди, и он исчез в вихре обнимающих рук, радостных лиц, улыбок и слез.

Эпилог

Россия, Нижегородская губерния, село Красивое, октябрь 1780 года

Какой лил дождь, какой свистел ветер… От реки дуло свирепо, волны дыбом вставали! Но здесь, в разрытом стогу, было почти тепло. Федор снял с плеч Антонеллы промокшую епанчу, раскинул чуть поодаль, мельком отметив, что толстое сукно хорошо защитило: платье даже не промокло. Хорошо, ей надо себя беречь, нельзя простужаться.

Прикрыл своим плащом, натолкал под спину побольше сена, чтобы удобнее было сидеть. Антонелла отвела с лица мокрые пряди, мельком улыбнулась. Федор кивнул и отвернулся, глядя на серую мглу, занавесившую окрестности.

Сено тихо шуршало – Антонелла устраивалась поудобнее. Вот послышался слабый писк, потом чмоканье.

Федор вздохнул, незаметно прижал ладонью сердце, которое иногда вдруг так начинало болеть, что хоть кричи. Но ему нельзя кричать, ему держаться надо. Еще немного продержаться. Это пройдет, это забудется. Но сейчас никак нельзя, чтобы Антонелла не заподозрила, как ему плохо, а то не захочет уходить, не захочет его оставить. Ей надо уйти, чтобы выжить, чтобы выжил сын Серджио. А ведь были минуты, когда Федор решался помечтать: будут у них и другие дети. Его и ее.

Не будут.

Зато у Антонеллы и Серджио хороший сын. Тихий. Молчит, спит да ест. Словно бы понимает: плохо матушке, беда у нее, надо потерпеть, помолчать. Хоть бы не застудились они! Хоть бы не заболели! Федору одно надо: уйти от них с чистой совестью, зная, что они пристроены, что все с ними хорошо. Ведь все, что он сделал, сделал лишь для того, чтобы Антонелле было хорошо!

Однако благими намерениями, как известно, вымощена дорога в ад.

Но он же не знал, что так случится! Не знал, что отца убьет неведомый смуглолицый человек!

Филя застукал ночного злодея, как раз когда тот переваливал тело Ильи Петровича через перила галерейки. Хотел, наверное, создать видимость, будто барин сам сорвался вниз, сам убился. Но чего он хотел, уже никто не узнал: Филя так приложил незнакомца головой о стену, что тот замолчал навеки.

Потом Антонелла долго всматривалась в лицо убитого. Федор тоже. Переглянулись поверх скорбно склоненных голов, и в глазах отразилось молчаливое: «Нет».

Это был не Джироламо, кто-то другой – наемный убийца. Но то, что Джироламо до них когда-нибудь доберется, было Федору ясно. Кажется, Антонелле тоже. Но раньше, чем Джироламо, до них добралась злая судьба…

Карла Иваныч, немчин поганый, все каким-то образом вызнал раньше Федора. И от него пошли, потянулись по имению слухи: барин у нас-де – воровской. Такой же холоп, как и прочие. И баба евонная чужеземная – холопка, поскольку жена ему венчанная. Барин-то покойный, граф Ромадин, так и не позаботился признать сына, дать ему вольную. И теперь вкупе со всем прочим имуществом, в числе трех тысяч душ крепостных, отойдут новому наследнику и мужик Федор Ильин, и женка его Антонина Ильина. Баба с прибылью – брюхатая, значит.

Наследником оказался племянник покойного Ильи Петровича, Павел Ромадин. Появился он в имении лишь на денек, уже в августе, и сразу всем сделалось ясно, что ни состояние бумаг, ни земель, ни люди его нимало не волнуют. Пролетел мимо Федора, который стоял среди прочих дворовых, – чудится, даже его не признал. На Антонеллу покосился повнимательнее, и у Федора сердце захолонуло, ибо славился Пашка с давних времен как превеликий женолюб. Не будь Антонелла уже на сносях, не дохаживай последние денечки, не миновать бы ей, подумал Федор, приставаний этого охальника.

Обошлось… но тогда он не знал того, о чем ведал теперь. Не знал, что, когда дошли до Павла в Санкт-Петербурге известия о смерти дядюшки и о полученном наследстве, появился у него в доме некий человек – смуглый и бледный, чернобородый, с неумолимым взором черных глаз и странным завитком черных волос на лбу, появился, будто дьявол-искуситель, и немедленно предложил такую сумму отступного от имения, что Павел, вечно обремененный долгами, подписал купчую, еще даже не вступив в права наследства.

Да какая была разница?! Уговор дороже денег, а суть уговора состояла в том, что в собственность нового владельца переходило в Красивом все, от пахотных земель до самых жалких сараюшек, от не рожденных еще детей до побочного графского сына и его иноземной жены, от самой дохлой коровенки до великолепных картин, коими был украшен господский дом.

Почему-то о картинах велась речь особенная. Пашка толком не понял, однако усвоил твердо: ежели хоть что-то, хоть одно полотно пропадет, сделку можно считать расторгнутой, а самому Павлу Васильевичу тогда лучше сразу заказать по себе панихиду. Было что-то в незнакомце неумолимое, пугающее, налагающее на человека печать смирения и рабского желания исполнить всякую его волю, и хоть отличался Пашка последней степенью легкомыслия, он ни на миг не вздумал ослушаться незнакомца, тем паче обмануть его. Нарочно для того и приехал в имение, чтобы поговорить с исполнительным, старательным, рачительным управляющим и доверить его немецкой пунктуальности исполнение сей воли нового владельца.

– Чтобы все до последней нитки и последней картины, поняли, Карла Иваныч?

– Будет исполнено, ваше сиятельство.

И ежели б не подслушал сего разговора Филя…

Но они не поверили, они с Антонеллой не могли поверить, они еще на что-то надеялись, хотя Федора уже гоняли на барщину вместе с прочими тяглыми мужиками – его даже в доме не оставили, – а ее миловали только из-за крайней тягости положения. Хотелось Карле Иванычу власть показать, да опасался загнать хрупкую чужеземку в гроб и этим нарушить целостность покупаемого имущества. Она гнула спину в девичьей над шитьем столового белья.

Нового владельца ждали со дня на день, но что-то еще задерживало его в Петербурге, какие-то последние хлопоты насчет бумаг. Видимо, он твердо решил получить право на Красивое по закону, чтобы никто и никогда не мог придраться. Только реляции его шли одна за одной – наказы управляющему, и даже такой тупица, как Карла Иваныч, понял в конце концов, что из всего ромадинского добра нового хозяина более всего интересуют четыре вещи: графский пащенок, чужеземка, ее будущее отродье и та самая картина, которую все лето малевал Федька Ильин (в ту пору их сиятельство молодой граф Федор Ильич) в своем флигеле.

Уразумев сие, управляющий начал опасаться за судьбу вверенного ему добра и уже порешил было запереть до времени хозяйского приезда Федьку Ильина в подвал, да и к бабе его караул приставить, но тут приключилось два события враз: иноземка разрешилась от бремени, это первое, – сыном разрешилась; а второе – нагрянул одноглазый фигляр Сальваторе Андреич, бывший гувернер барчука, обучавший танцеванию девок графского театра, ныне за ненадобностью закрытого навеки. Иноземное солнце, чудилось, дочерна сожгло его кожу, сделался он худ, как щепка, в лице появилось нечто жалкое.

Карла Иваныч намерен был дать ему от ворот поворот, однако позволил остаться переночевать. В память о старой дружбе – ведь некогда они оба пользовались расположением старого графа, который весьма снисходительно смотрел на амурные похождения приятелей. В память о той же дружбе выпили – и подвел тут бес Карлу Иваныча, развязал ему язык… Таково-то разоткровенничался он с Сальваторе Андреичем, столько-то ему выболтал! И про то, что Федька, его воспитанник, – выблядок, а не графчик никакой. И про наказ нового хозяина – пуще глаза стеречь Федькину картину. И даже про то, где сия картина заперта. Разболтался, словом, не в меру да и заснул под столом. Сутки не мог очухаться после той попойки. Ну а когда продрал глаза, узнал горькую свою судьбину: сгинул Сальваторе Андреич из Красивого.

Скатертью бы дорога, в добрый час сказать, кому он тут надобен… да вот только сгинул проклятый итальяшка не один. Ударились вместе с ним в бега крепостные мужики Федор Ильин, Филимон Соколов, баба Антонина Ильина с дитятею… а заодно прихватили они с собой запеленатый в промасленное полотно сверток – эту самую чертову картину.

– Федор! Ты где, Федор? – послышался негромкий голос.

Оглянувшись на Антонеллу и постаравшись успокаивающе улыбнуться, Федор высунулся из-за стога и с облегчением вздохнул: дождина перестал, слава богу. Откуда что взялось? Вон и солнышко в тучах проглядывает. Ветер смягчился, и Волга улеглась.

Оглянулся.

Сальваторе Андреич, худой, помолодевший в тяготах последних дней, легко поднимался из-под обрыва. Филя, друг верный, едва поспевал за ним.

– Нашли лодку?

– Нашли, хорошую лодку нашли! И волна успокоилась.

Федор кивнул, чувствуя, как падает, падает сердце.

Все… Вот и настал этот час.

– Антонелла, пора.

Она сначала подала ему уснувшего ребенка, потом выбралась сама, отряхивая с грязной юбки сено, вынимая травинки из волос. Как же она похудела, как настрадалась! Только глаза все те же, от которых по-прежнему…

Ладно.

Филя слазил в стог, подал Антонелле епанчу, Федору – плащ, вынул длинный сверток, который, видать, суждено Федору носить по жизни, точно крест. О том, что не ему одному будет суждено этот крест нести, Федор, конечно, не знал и знать не мог.

– Ну что? Вот и…

Он замолчал, потому что говорить больше было не о чем. Со всеми обо всем уж давно переговорено! И с Антонеллой, сердце которой так и не… Ладно. Не в сказке живем, чай! И с Сальваторе Андреичем, который поклялся доставить ее в Москву или Петербург, а там повенчаться с нею, накрыть именем своим, словно плащом, и жизнь положить на то, чтобы исправить последствия своего невольного предательства. Ведь именно он навел Джироламо на след беглецов, именно он открыл им замыслы мести Федора. Невольно, невольно, на исповеди… он хотел как лучше, но ведь благими намерениями вымощена та самая дорога!

Федор его не судил. Кто он такой, чтобы судить, сам-то… Отчего-то он знал – словно бы некое последнее прозрение снизошло, а может, отец с матерью смотрели на него с небес и шептали успокаивающие слова, – знал отчего-то, что клятву свою Сальваторе Андреич сдержит и Антонелла будет с ним спокойна.

Счастлива? Ну, что такое счастье, кто знает? Да и есть ли оно вообще?

Не Федору и не сейчас задавать этот вопрос.

– Лодочник там… ждет, – неловко сказал Филя, ежась от жалости к Федьке, а пуще от неловкости за то, что вот он стоит с пустыми руками, ну, котомочка малая не в счет, – а барин все держит, все влачит эту ношу, эту тяжесть свою проклятущую. Натрудился с нею… да ведь что поделаешь, коли судьба? Ни судьбы своей, ни креста своего не дашь поносить другому.

– Ну ладно, прощайте, – сказал Федор. – Не поминайте лихом.

– Федор, ты помни… – Это Сальваторе не выдержал.

– Знаю, верю. Прощай.

Подал ему ребенка. Назовут его Серджио, конечно, это уж обговорено. А как иначе?

Антонелла молчала, опустив глаза. Федор тоже ничего не мог сказать ей. Трижды соприкоснулись остывшими губами, не глядя друг на друга, – так целуют покойников пред вечным расставанием.

С Филей она тоже расцеловалась. Потом простились Филя и Сальваторе Андреич.

Федор смотрел, смотрел… Ждал.

И дождался. Все-таки она на него посмотрела. Все-таки подняла на него глаза, эти глаза…

Никого не осталось меж ними, и время остановилось.

Но это уж было свыше всяких сил человеческих!

Федор зажмурился, махнул рукой, повернулся и пошел куда-то, придерживая на плече покрытый краскою холст. Пошел сначала медленно, потом все быстрее, быстрее.

В никуда?

В вечность?..

Примечания
1

Большой концерт (итал.).

2

Мари-Жан-Огюст Вестрис – знаменитый французский танцовщик и хореограф.

Ломальщиками в России в описываемое время называли балетных танцоров.

3

Генерал Камборн, командовавший дивизией старой наполеоновской гвардии в сражении под Ватерлоо 18 июня 1815 г., сломал свою шпагу в ответ на предложение англичан сдаться в плен, ответив: «Гвардия умирает, но не сдается».

4

Один из герцогов Бретани, знаменитый крестоносец, символ французского рыцарства.

5

Квартал Древнего Рима.

6

Пустынные поля, окружавшие Рим в описываемое время.

7

Государство, существовавшее в Центральной Италии и возглавлявшееся папой римским. Оно возникло примерно в 752 году и было упразднено Наполеоном в 1808 году. Впрочем, оно возникло опять в 1814 году и пережило многие кризисы, пока окончательно не оформилось в 1929 году как город-государство Ватикан.

8

– Люблю тебя!

– Обожаю тебя! (итал.)

9

Джованни Баттиста Пиранези (1720–1778) – знаменитый итальянский художник-график, мастер так называемых архитектурных пейзажей, выполненных в графической технике.

10

Влиятельного монаха (итал.).

11

В описываемое время карты Таро использовались не только для гадания, но и для игры. Поскольку Большие и Малые Арканы были нарисованы в XV столетии в Северной Италии, правильнее было бы называть карты именно Тарокки (Tarocchi). Федор Ромадин передает русскую транскрипцию этого слова. Название Таро (Le Tarot) – французское слово, появившееся, как и французские карты, много позже.

12

Монсеньоры (monsignori) – молодые служители папского двора, занимающие низшие должности. Они носят лиловые чулки.

13

Православной церкви (итал.).

14

Итальянская бутылка для вина, оплетенная до половины соломкой.

15

Consolatrice – утешительница (итал.).

16

Князя (итал.).

17

Бедного мальчика (итал.).

18

Много званых, да мало избранных! (лат.)

19

Извозчик (итал.).

20

Пий VI находился на римском престоле в описываемое время.

21

Проклятый русский (итал.).

22

Путь страданий (лат.).