Екатерина Лесина - Браслет из города ацтеков
Екатерина Лесина
Браслет из города ацтеков
Нас немного, но мы сильны своей решимостью, и если она нам не изменит, то не сомневайтесь: Всевышний, который никогда еще не оставлял испанцев в их борьбе с язычниками, защитит вас, даже если вы будете окружены толпами врагов, ибо ваше дело – правое и вы будете сражаться под знаком креста. Итак, смело вперед, не теряйте бодрости и веры. Доведите так счастливо начатое дело до достойного завершения.
Речь Эрнандо Кортеса, произнесенная им перед началом экспедиции в Южную АмерикуИх корабли были огромны. Они разрезали волны, как нож разрезает мягкое тело, и паруса сияли белоснежными чаячьими крыльями. Позже, когда корабли подошли ближе, белизна парусов поблекла. А еще позже стало ясно, что никогда-то ее и не было: грязные они, выжженные солнцем, обглоданные ветром.
Этот обман стал первым из многих, и те, кому суждено было видеть, как гибнет великая империя, вспомнили про него.
– Вот, – сказали они, – явлено было знамение, но слепы оказались глаза жрецов, глухи их уши и мертвы сердца.
Все, кому доведется слышать сказанное, ответят:
– Воистину так.
А Куаутемок, глядя на разоренный Теночтитлан, осажденный чужаками и теми, в ком мы видели союзников, окаменел в отчаянии. И я, преданный слуга его, не мог найти слов утешения. Однако смог найти силы, дабы исполнить последнюю волю величайшего из людей.
И сказал я ему:
– Мой повелитель! Нет твоей вины в случившемся. Ибо встретили мы пришедших на земли мешиков с великими почестями, а жрецы и вовсе велели почитать их, как детей мудрейшего Кецалькоатля. И разве не исполнил Монтесума волю их?
– Исполнил, – ответил мне Куаутемок и руки прижал к сердцу, каковое – я слышал стук – жаждало свободы и покоя. Но разве мог он, лучший из людей, бросить слабых и растерянных детей своих? Разве мог уподобиться обессиленному Монтесуме?
В нем, в Куаутемоке, жила последняя надежда мешиков, но мы слишком хорошо знали друг друга, чтобы позволить обманываться.
– Разве не был он ласков? Разве не осыпал иноземцев дарами? Разве не открыл пред ними все двери в славном Теночтитлане? И разве виновен ты, о мой повелитель, в том, что они предали Монтесуму? Змея поселилась в доме нашем, и яд ее ныне разносится по телу.
– Я знаю, друг мой, – Куаутемок взял мои руки в свои, и жест сей выдал мне волнение, прежде не свойственное этому человеку. – Я знаю, что бессильны мы. И что жрецы велят принять новый завет и новую волю. Однако во сне я вижу, как умирает солнце и мир исчезает во тьме.
Я видел тот же сон, и дух Ягуара, живущий в теле, дрожал перед этой тьмой, как будто зверь вдруг ослаб и уподобился человеку.
– Они не боги, вернувшиеся наказать нас. Они – люди. И люди жадные. Золото несчастного Монтесумы ослепило их, оно же и влечет в Теночтитлан, заставляя бросаться на стены с остервененьем бешеных псов. И потому решил я нарушить заветы жрецов. Мы не сумеем победить. Но мы сумеем отомстить. О помощи прошу тебя и тех немногих, кто еще остался мне верен. Скоро падет Теночтитлан, но до того дня…
Куаутемок излагал свою задумку, и с каждым его словом крепла во мне решимость. Видел я, что не зря повелителя мешиков называли мудрым.
И дослушав, сказал я:
– Да будет так.
И обнял он меня, как обнял позже каждого из воинов, что согласились пойти за мной в проклятый город Ушмаль. Мы знали, что не вернемся, как знал и Куаутемок, что не в его силах остановить бурю. Но разве могли мы смиренно ожидать участи своей?
Нет.
А потому случилось все так, как суждено было случиться. И о том расскажу я, Тлауликоли из племени воинов-Ягуаров. Историю же запишет монах, чья судьба также предопределена.
Мне нравится, что в нем нет страха, а ему – что я нахожу время для бесед и не мешаю их записывать. Он надеется, что записи эти спасутся. А еще верит, что крест на шее защитит его от злых духов мертвого Ушмаля. Точно так же я верю, что мой спутник, моя незримая тень, чья шкура разрисована звездами, поможет исполнить поручение моего повелителя.
И да будет так.
Писано в год 1520 от Рождества Христова во время пути мною, смиренным братом Алонсо, со слов язычника, поименованного Тлауликоли и полагающего себя зверем.
Отломился носик стеклянной ампулы, и в воздухе поплыл едкий нашатырный запах. Веки девушки дрогнули, и человек, выбросив нашатырь в мусорный пакет, сказал:
– Ты не спишь.
Она зажмурилась.
– Открывай глаза. Не бойся.
С хрустом отошла широкая лента, заклеивавшая рот девушки. На липкой поверхности остался розовый отпечаток помады.
Присев рядом с пленницей, человек влажной салфеткой вытер ей губы.
– Тебе оказана великая честь, – мягко произнес он, убирая слезу. – Не следует противиться судьбе.
– Ты… ты отпустишь меня?
– Отпущу. Открой глаза. Видишь. Это ведь так просто. У тебя красивые глаза, тебе говорили? Конечно, говорили.
– Ты… ты хочешь меня изнасиловать? – теперь она смотрела на лицо похитителя и удивлялась. Он знаком. Но имя, которое уже готово было слететь с губ, к ним же прилипает.
Нельзя называть его по имени.
– Нет, – отвечает он. – Я помогу тебе, маленькая колибри.
В его руках появляется упаковка ватных тампонов и розовая бутылка с серебряными буквами на этикетке. Логотип знаком.
– Я купил для тебя, – сообщает он, прикасаясь влажной ватой к виску. Ей пришлось закрыть глаза. Она говорит себе, что этот человек – не убийца.
Происходящее – часть игры. Ему нравятся игры. И ей тоже.
Колибри. Птицы на тетради. И птицы на браслете… Возьми, будет амулет на удачу… Тебе ведь нравятся колибри? Ей нравились. Она слушала его и делала то, что он говорил. Она не знала, что он – безумец.
– Это хорошо, что ты не боишься.
– Ты обещал меня отпустить.
Вату и бутылку он тоже отправляет к мусору. Из сумки появляется жестяная банка. Человек окунает в нее ладони и поднимает их, позволяя свободно стекать синей краске. Он касается лица и проводит пальцами по щекам, оставляя пять параллельных полос.
– Не кричи, пожалуйста, – просит он, прижимая к губам измазанный краской палец. – Ты ведь храбрая. И красивая. Ты – птица на чужой ладони. Ты – белый нефрит. Ты – драгоценное перо птицы кецаль…
Она кивает.
Она закрывает глаза и задерживает дыхание, пытаясь отстраниться от липкого холодного прикосновения. Она заставляет замолчать воображение и убеждает себя, что нужно лишь потерпеть.
И когда ткань ее платья трещит в его руках, она молчит.
И когда синие струи ложатся на грудь и живот, она молчит.
И когда связанные ноги покрываются лентами узоров, она тоже молчит.
– Это цвет твоего мужа, – объясняет он, пристраивая в волосах белый флердоранж.
– Ты обещал отпустить меня.
– Я отпущу. К твоему жениху.
Увидев нож, она все-таки закричала. И голос утонул в гулкой пустоте старого ангара.
Дашка грызла миндаль. Она запускала руку в сумочку, громко шелестела, пытаясь на ощупь обнаружить пакетик с орешками, а обнаружив, шелестела еще громче. Наконец шелест смолкал, сменяясь задумчивым вздохом, и очередной орех отправлялся в рот.
В левой руке Дашка держала папку с резюме и задумчиво разглядывала ее содержимое.
Адам наблюдал.
– Эта не подойдет, – Дашка губами подцепила верхний лист и, вытащив из папки, бросила на пол. – И эта тоже. И вообще где ты их набрал-то?
– Воспользовался услугами агентства по найму персонала, – честно признался Адам, поднимая листы. Он разгладил загнутые края и отложил забракованные резюме в папку отработанных.
– Они придурки. Ну вот скажи, зачем присылать в похоронное бюро девицу с дипломом парикмахера? А тут вообще без опыта работы. О! Гениально. Литературовед. Будете о высоком беседовать. О Пастернаке там. О Мандельштаме.
И Дашка выронила всю папку, плюхнула сумочку на колени и, достав орешки, закинула в рот целую горсть. Жевала нарочно громко, демонстрируя раздражение.
– Мне нужен помощник, – заметил Адам. – Это факт. Отрицание фактов не приведет к их исчезновению. И я понимаю, что ты опасаешься повторения инцидента, однако теоретически подобное маловероятно.
– Угу.
– И, таким образом, возникает вопрос выбора. Поскольку все претендентки не имеют опыта в деятельности подобного рода, они находятся в равных условиях. Следовательно, мне предстоит выбрать ту, которая является наиболее перспективной в плане обучения.
– Угу.
– И если я способен оценить экстерьер, равно как и манеру держаться, то мнение о личностных качествах кандидаток хотел бы услышать твое.
– Услышишь, – пообещала Дашка, облизывая пальцы. – И спасибо.
– За что?
– За то, что позвал.
Спустя два часа благодарности у Дашки поубавилось. В горле пересохло, вопросы перепутались, ответы тем паче, а очередь в приемной, кажется, не уменьшилась.
Дамочки чинно выстроились вдоль стены, ревниво поглядывая друг на друга. Бледные лица, черные одеяния. Им бы еще по метле в руки для усугубления сходства с ведьмами.
– Понимаете, я никогда прежде… я никогда не думала, что буду работать в таком… в таком месте, – девица смотрела на Дашку с обожанием, а говорила, перемежая слова с театральными вздохами. Пальчики теребили черный кружевной платочек, а в уголке глаза кляксой сидела мушка…
Потом ее сменила девица с пирсингом в носу и густо обведенными карандашом очами. Эта говорила сквозь зубы, выплевывая слова и всячески выражая презрение и к Дашке, и к миру в целом. Затем появилась блеклая средних лет дамочка в растянутом шерстяном балахоне. И она ушла, уступив место сухопарой старушке с тюрбаном на голове…
– По-моему, вам следует прерваться, – произнес кто-то, и Дашка очнулась. Перед ней на пластиковом гостевом стуле сидела женщина. Средних лет. Внешность приятная, но не запоминающаяся. Голос красивый, грудной. Одета скромно и аккуратно. Серая блузка с камеей у горла. Английская юбка и жилет на крохотных пуговицах.
Дашке жилет понравился.
– Вы выглядите усталой, – повторила женщина, глядя с искренним сочувствием. – Прервитесь.
– Как вас зовут?
– Анна.
Ну да, написано ведь. Имя. Фамилия. Профессия. Учительница младших классов? Но Дашка давно перестала удивляться.
– Почему вы решили сменить профессию? – Дашка закрыла папку.
– Муж переехал. Я с ним. А здесь оказалось, что в учителях нет надобности. Приходится искать альтернативу.
– Значит, вы замужем.
– Пять лет. Детей нет. И не будет, – чуть жестче сказала Анна, касаясь пальцами виска. – Состояние здоровья – отменное. Не брезглива. Легкообучаема. Готова рассмотреть любые варианты расписания и…
– Вам нужна эта работа?
Выражение ее лица не изменилось, но она кивнула.
– Хорошо. Тогда идемте.
Она не стала спрашивать, куда, и это тоже понравилось Дашке. Двигалась Анна мягко, с природной грацией. И Дашка вновь почувствовала себя неуклюжей.
– Если вы будете работать здесь, вам придется сталкиваться с разными ситуациями, – Дашка толкнула дверь в коридор и, указав на висящие маски, пояснила: – Это реальные люди.
– Да. Я поняла.
– И вас это не пугает?
Анна пожала плечами и после секундной паузы пояснила:
– Для многих культур посмертные изображения являются неотъемлемой частью, памятью об ушедших людях.
Очень мило. Даже чересчур.
И любопытно.
В морге Анна спокойно надела халат, шапочку и бахилы. Вдохнув специфический запах, который у Дашки вызывал приступы тошноты, она заметила:
– Здесь несколько непривычно.
– Привыкнете, – пообещала Дашка, надеясь, что так оно и будет. Она толкнула дверь и, пропуская Анну, сказала: – Добро пожаловать в царство мертвых. Знакомьтесь, это Аид.
– Адам, – представился Адам. – Аидом Дарья меня назвала ввиду давних и прочных ассоциаций.
– Я поняла.
Оба стола были заняты. На одном возвышался полотняный горб, к счастью, имевший весьма отдаленное сходство с телом. Зато труп на втором предстал во всей ужасающей красе.
Дашка поспешно отвела взгляд.
– Полагаю, – заметил Адам, накрывая тело простыней, – нам лучше будет вернуться в кабинет. Обстановка там более располагает к беседе.
– Я не боюсь, – поспешно ответила Анна. – Я не собираюсь визжать или падать в обморок. Я понимаю, что при работе мне придется сталкиваться и с… подобными моментами.
Все-таки она Дашке нравилась.
Оставалось всего ничего – чтобы Анна понравилась Адаму.
– В таком случае, – сказал он, глядя Дашке в глаза, – вы приняты.
– На испытательный срок, – уточнила она.
Тело нашла Лиска. Она приперлась в ангар поутру, потому как хотела поплакать и подумать. Больше, конечно, поплакать, но в пустоте и думалось неплохо. В основном о том, что от папика линять надо и скотина он. А сердце Лиске приказывало раз за разом возвращаться в дом и, нацепив улыбочку, выплясывать вокруг сволочи.
Когда же невмоготу становилось, Лиска сбегала. Побеги она готовила тщательно, загодя выматывая папика сексом и готовя снотворное, которое и скармливала после случки. Аккурат получалось часа в четыре утра. Горечь лекарства маскировалась грейпфрутовым соком, и папик отрубался.
Снотворное было хорошим и гарантировало Лиске пять часов свободы. Вообще гарантировало оно больше, но Лиска опасалась рисковать.
Сегодня она, дождавшись, пока папик захрапит, на цыпочках вышла из дому, надела кроссовки и потрусила по дорожке. Она заставляла себя бежать медленно и улыбку на физии держать. Пускай на улице темно и холодно, но это еще не повод демаскироваться.
Случай – дело опасное.
Выбравшись за ворота поселка, Лиска припустила галопом, жадно вдыхая ледяной воздух. Разгоревшийся февраль отвешивал ледяные пощечины и примораживал ресницы, земля кололась сквозь подошвы, и Лиска даже пожалела о затее.
До весны дотянуть надо было.
Не дотянула бы. С каждым днем крепло желание взять с каминной полочки медного носорога да приложить папика по макушке.
Достал.
Ангар привычно вынырнул из темноты, блеснув в лунном свете стальным боком. Пара старых лип приветственно покачали ветвями и проскрипели:
– Здравствуй, Лиска.
И Лиска помахала им рукой. Отпускало. Уходила злость, растворялась обида, и даже желание умереть замерзало на февральском ветру. Когда совсем-совсем замерзнет, Лиска его разобьет. Мысленно, конечно.
Приоткрытая дверь не насторожила. В ангар иногда заглядывали. Эти визиты оборачивались кучами дерьма и пустыми бутылками, использованными презервативами да шприцами. Последнее Лиску пугало. И на следующий побег она решалась, лишь когда чувство тоски и безысходность одолевали страх.
Внутрь она заглядывала осторожно, чутко прислушиваясь к каждому звуку, но в ангаре было пусто. Ни голосов. Ни музыки. Ни даже дыхания, которое есть всегда.
Из-за папика Лиска наловчилась слушать чужое дыхание.
Ничего.
Она остановилась в полумраке, выдохнула клубок пара и, хлопнув себя по бокам, решила: сегодня посидит недолго. Не хватало еще простуду подхватить.
Папик до жути не любит, когда Лиска заболевает.
И чтобы не стоять на месте, Лиска пошла вдоль стены. Сквозь прорези в крыше падал лунный свет, и земля выглядела пятнистой, как леопардовая шкура. И потому пятно, темное среди светлых, не сразу бросилось в глаза. А когда бросилось, Лиска почему-то сразу поняла, что с этим пятном не все ладно.
Но конечно, она не думала, что настолько не ладно!
Из ангара она выбежала и, сложившись пополам, долго дышала ртом. Ее не вывернуло лишь потому, что в желудке было пусто, а успокоительное, которое Лиска исправно глотала уже полгода, наконец-то подействовало. Наверное, именно его действием и можно было объяснить ту глупость, которую Лиска совершила.
Достав из кармана куртки телефон, она набрала номер, бережно хранимый в памяти, и, дождавшись ответа, пролепетала:
– Вася, а здесь убийство. Записывай адрес.
Продиктовав, Лиска добавила:
– Не ищи меня. Пожалуйста!
Знала уже – бесполезно просить, но продолжала цепляться за надежду. И, добравшись до поселка, долго стояла у ворот, разглядывая аккуратные коттеджи, которые некогда казались ей верхом совершенства. Слезы текли по онемевшему Лискиному лицу, грозя попортить макияж.
Но Лиске было все равно.
За беспорядок, воцарившийся в приемной, Дашке было стыдно. Вот сейчас Анна увидит фронт работ, передумает и откланяется, а Дашке придется вернуться и продолжить собеседование.
– Женщина, которая была до вас, ушла пару месяцев тому. И вот… – Дашка развела руками. – Я думала, что сама справлюсь, но как-то оно не мое.
– Вам здесь не нравится? – Анна, присев, подняла карандаш.
– Точно.
– Есть что-то еще, о чем мне нужно знать?
Она смотрела и на Дашку, и на Адама, который привычно держался в тени. И вот надо же было ему рот раскрыть:
– По решению суда я не являюсь дееспособной личностью. Дарья – мой опекун и, следовательно, владелец данного предприятия.
Вот как он умудряется говорить такое светским тоном?
– Он не сумасшедший, – поспешно сказала Дашка. – Просто… неприятная ситуация в прошлом с непредсказуемыми последствиями.
Адам кивнул.
– И… насколько серьезная ситуация?
Вот точно уйдет. Мало того, что местечко стремноватое, так еще и непосредственный начальник – псих. Следовало предупреждать, гражданин работодатель. Глядишь, и собеседование прошло бы быстрее.
– Синдром Аспергера, – выдохнула Дашка, глядя в глаза Анне. И загадала – если та моргнет, значит, не судьба. Анна смотрела прямо, ждала разъяснений, а не дождавшись, мягко пояснила:
– Мне не доводилось… сталкиваться прежде.
– Я не склонен к проявлению агрессии, – заговорил Адам, щелкая суставами пальцев. – Мой интеллектуальный уровень значительно превышает среднестатистический, но вместе с тем эмоциональное развитие отстает от нормы, что вызывает некоторые сложности при личностных контактах.
Анна рассеянно кивнула.
– Я негативно отношусь ко вторжению в мое личное пространство. Я не выношу прикосновений, если человек, который меня касается, не относится к категории близких…
«Спасибо, Адам, за доверие», – подумала Дашка.
– И я не способен адекватно интерпретировать намеки.
Анна молчала. Она перевела взгляд с Адама на Дашку и снова на Адама, будто пытаясь сообразить, сколько правды было в сказанном. И Дашка поспешно пришла на помощь.
– Еще он не способен лгать.
– Тогда хорошо. Но могу я все-таки узнать, что конкретно будет входить в мои обязанности?
Да запросто!
Выбравшись за ворота комплекса, Анна достала телефон. Она очень боялась, что зарядки не хватит – в последнее время батарея садилась за пару часов, но ей повезло.
Набрав номер, она прижала трубку к уху. Когда же ответили, сказала:
– Привет. Я скоро буду. Через полчасика где-то. И у меня хорошие новости… – Анна оглянулась на забор, за которым начиналось снежное поле с черными кольями фонарей. – Я работу нашла.
– Хорошо, – сухо ответил Геннадий.
Дорога домой заняла куда больше, чем полчаса. Автобус пришел с опозданием. В промерзшем салоне на окнах лежал иней, и Анна очень боялась пропустить свою остановку и потому на каждой выпрыгивала и тут же запрыгивала обратно. Пассажиры косились на нее, видимо, считая странной. Кое-кто открыто улыбался, а парочка старух в одинаковых красных платках качали головами, синхронно и с выражением одинакового неодобрения.
Но это ничего. Главное, Анна работу нашла.
Странные они, конечно. И Дарья Федоровна в лимонно-желтом свитере и узких лазоревых штанишках, совершенно ужасных по крою и цвету. И Адам, строгий и отстраненный, пугающий даже. Будь у Анны выбор, она ни за что не согласилась бы работать в таком месте.
Выбора не было.
Автобус замер в очередной раз, и, судорожно дернувшись, дверцы распахнулись. Анна выскочила, огляделась, замечая знакомую трубу старого фонаря – естественно, он не работал, и ларек-коробку. У ларька остановилась, разглядывая содержимое витрины.
Геннадий ни о чем не просил, но Анна все же сунула мятые купюры в окошко, сказав:
– Пачку «Мальборо», пожалуйста.
К дому шла, отсчитывая шаги. На десятом – ямина в асфальте и раскрошенные камни вокруг. На двадцать втором – густая тень от соседнего дома, и кажется, что, нырнув в черноту, ты в ней раз и навсегда растворишься.
Хриплый стон гитарных струн и голоса. Звон бутылок. Свист, на который лучше не обращать внимания. Железная дверь подъезда и лампочка, для разнообразия работающая. Лифт скрежетал, вытягивая старую кабину на девятый этаж. И, достигнув крыши, он долго стоял, гадая – застревать ему или все же выпустить жертву. Анне сегодня везло.
Почти везло.
Ключ провернулся в замке, и квартира встретила чужими запахами.
– Это я, – сказала Анна с порога, и голос прозвучал робко. – Я вернулась.
Геннадий не ответил. Дверь в его комнату была заперта, но свет из-под нее пробивался. Желтая полоска на желтом линолеуме.
– А я сигарет принесла. И представляешь, меня взяли! На испытательный срок, но взяли же!
Анна проглотила горький запах чужих духов, повесила пальто на вешалку, стянула сапоги и босыми ногами наступила на лужицу талого снега.
Значит, она приходила не так давно. И оставалась недолго. Опять разговаривали, и Геннадий, наверное, злится, что из-за Анны эти разговоры не совсем такие, какими должны быть.
– Гена… – Анна постучала в дверь и, не дожидаясь ответа, приоткрыла. – Гена, я очень постараюсь там задержаться. Хорошее место. И начальник тоже… хороший.
Геннадий сидел, уставившись в монитор. По экрану прыгали монстры и, встречаясь с пулей, разлетались в клочья. Выключенные колонки запирали предсмертные вопли и звуки выстрелов, а кровь задерживалась на стеклянной пленке монитора.
Там – ненастоящая жизнь.
– Послушай, – Анна решилась коснуться плеча. – Если я останусь, то…
– Я подал документы, – огрызнулся Геннадий, подставляясь под чьи-то клыки. Анимированный герой умер быстро. Игра закончилась.
Жизнь тоже.
– Но мы же договаривались…
– Мы договаривались, что я дам тебе время. Я дал. И давал раз за разом. Но это не может продолжаться вечно! Анька, ты сама понимаешь.
Она не понимала. Она поехала за ним по первому слову, и не было в ее поступке никакого подвига, но просто желание быть рядом. Оказалось же, что желание это – вредное. И что у Геннадия совсем другие планы на жизнь, Анне же надлежит смириться и принять свою участь.
– Я не дам развода, – она постаралась перенять его тон.
– Твое согласие не требуется.
Значит, та, другая, которая приходит в дом Анны и оставляет после себя запах духов и лужи на линолеуме, нашла сговорчивого судью.
– Ген, а как же я? Что мне делать?! – против воли Анна сорвалась на крик.
– Возвращайся домой.
И пополни когорту брошенных жен. Научись курить и врать, будто ушла сама. Придумай сказку о любви, чтоб не хуже, чем у других. Примерь трагический финал и, бутылка за бутылкой, сближайся с ним, пока и вправду не поверишь, что все было именно так.
– Нет, – сказала Анна.
– Лиля нашла квартиру. Завтра мы переезжаем. Эта оплачена до конца недели.
У него жестокое лицо. Незнакомое. Эти жесткие складки вокруг рта. Рельефные морщины на лбу. Сухие щеки и плоский подбородок, будто вычерченный с помощью линейки. Массивная шея, врастающая в камень плеч.
Геннадий упрям.
– Геночка, пожалуйста, мне нужна эта работа…
– А мне нужна Лиля.
На кухне Анна курила. Она забралась на широкий подоконник, приоткрыла форточку и смотрела, как дым выходит в щель. Иногда с другой стороны залетали снежинки, садились на руки и таяли, и Анна удивлялась тому, что ей не холодно.
Чувства замерзли.
Табак утратил вкус, а жизнь – смысл. Но по инерции Анна продолжала дышать. Из-за тонкой стены раздавался голос мужа, мягкий, воркующий. И Анна против воли вслушивалась в это воркование, пытаясь вычленить отдельные слова. Краем глаза она уловила собственное отражение в затянутом сетью мороза стекле и подмигнула ему.
Впереди расстилалась бесконечность на двоих – на Анну и ее отражение. Разделительной полосой пролегало стекло и белые цилиндры сигарет. Линию же горизонта стерла ночь.
Но завтра наступит утро.
Или не завтра, но когда-нибудь. Тьма не может длиться вечно.
Дома было пусто. Дашка поняла это еще до того, как открыла дверь, и огорчилась. Ей больше не нравилась пустота.
– Эй, – на всякий случай крикнула Дашка из коридора. – Ты тут?
Пахло борщом и котлетами. В животе тотчас заурчало, и Дашка, сглотнув слюну, повторила вопрос:
– Если здесь, то отзовись!
И удивилась, услышав:
– Здесь. Дело есть.
– Я не хочу дело есть, – Дашка торопливо стянула сапоги и пошевелила закоченевшими пальцами. – Я хочу есть борщ. И котлеты. И в принципе хочу есть.
Нехорошее чувство появилось вместе с голодом. Почему Вась-Вася дома, когда Дашкино чутье утверждает, что его дома нету? И почему он на шутку не отозвался? И почему в темноте сидит?
– Руки мой, – велел он, щелкнув выключателем, и сам зажмурился от резкого света.
Дашка же отправилась в ванную комнату, открыла краны и, сунув руки под струю теплой воды, уставилась в зеркало. Зеркало подтвердило опасения: Вась-Вася собирается сказать что-то очень неприятное. Дашка догадывалась, что именно, поскольку это рано или поздно говорили все.
И вообще чего ждать от романа сроком в месяц? Это даже не роман, так, рассказик на двоих, одному из которых надоело рассказывать. А Дашке не впервой слушать, улыбаться и «оставаться друзьями».
Дашка умеет дружить.
– Ты скоро? – Вась-Вася заглянул в ванную и, дернув с крючка полотенце, подал Дашке. – И отчего вид похоронный? Адам зачудил?
– Нет. Собеседование было.
– И кого собеседовали?
Улыбается, но как-то вымученно. Надо ужинать. На полный желудок и расставаться легче.
Стол был накрыт. Желтые глазированные тарелки и алый, как знамя партии, борщ. Белые айсберги сметаны и зеленые нити укропа. Хлеб и тончайшие ломтики сала, которое Вась-Вася солит собственноручно и утверждает, что процесс этот – искусство, сродни приготовлению вина.
– Даш, тут дело такое… – Вась-Вася уставился в тарелку. – Тебе это вряд ли понравится, но… мне нужна твоя помощь. Очень нужна.
– В чем? – Дашкин голос таки дрогнул.
– Девушку убили и… черт, я многое видел, но от такого наизнанку вывернуло, – он встал из-за стола и отвернулся. – Ее сначала в синей краске искупали, а потом содрали кожу. С живой.
– Тебе Тынин нужен?
– Они не нашли следов. Говорят, чисто все. И зацепок никаких. Вообще ничего. А твой Тынин…
– Не мой.
– Не твой, – согласился Вась-Вася. – Но он с мертвецами ладит. И если кто сумеет достучаться до нее, то он.
Дашка поднялась, подошла и, обняв Вась-Васю, положила голову на плечо.
– Ты и вправду в это веришь?
– После того, что я сегодня видел, Дашунь, я во что угодно поверить готов. А самое страшное – чую, будут еще эпизоды. А я не хочу еще раз выезжать на такой вызов! У меня тоже нервы есть.
– Есть, – согласилась Дашка, проводя пальцами по бритому затылку. – И еще мозги. Ты ведь понимаешь, что привлекать Тынина – незаконно.
– В официальном порядке.
– Родители?
Вась-Вася кивнул и сказал:
– Дашунь, я понимаю, почему ты не хочешь втягивать Тынина… Там папка. Посмотри фотографии, пожалуйста. Ты сама все поймешь.
Она открыла папку и замерла, пытаясь понять, что видит перед собой. Синий силуэт. Красный силуэт. И оба – не могут быть человеком. Правильно, потому что оба – части человека, запечатленные в пикселях цифровой памяти. Снимали хорошо, дотошно. Видны и потеки застывшей краски, и бурые пятна свернувшейся крови, и рыжая ржавчина на крышке мусорного бака, попавшего в кадр.
– Тело отдадут родителям. И…
– И даже если я буду против, ты все равно отправишь их к Тынину. Верно? – Дашка сложила снимки в файл, а файл упрятала в папку.
Сердце стучало. Вась-Вася не собирается уходить и переводиться в разряд «друзей». Вась-Васе нужен Адам, и Дашка не знает, какой из двух вариантов ей более отвратителен.
Наверное, тот, в котором на свободе остался психопат, сотворивший подобное с девушкой.
– Снимки тоже отдай, – посоветовала она и предложила: – А хочешь, я сама отвезу? Завтра с утра? Можем и сейчас, он поздно ложится. Псих ненормальный.
– Завтра, – сказал Вась-Вася, отбирая папку. – Я еще кое-что уточнить хочу.
Дашка кивнула. Почему-то у нее снова появилось странноватое ощущение, как будто Вась-Васи в квартире нет. Он стоял перед ней в своей любимой футболке с выцветшей эмблемой и растянутой горловиной. Он смотрел на Дашку, но как будто сквозь нее, и не понять было, что творится в этой стриженой голове.
Подобное пугало.
Лиска пряталась в комнате. Она оставила дверь приоткрытой и, присев на пуфик, замерла со щеткой в руке. Если папик войдет, Лиска сделает вид, будто расчесывает волосы.
Папик не вошел. Он заорал во всю глотку:
– Лиза!
И Лиска встрепенулась, выронила щетку, но поднимать не стала. Она бросилась на крик бегом. Папик сидел в гостиной. Он развалился в кресле, раздвинув колени, и полы халата разъехались, выставив белое рыхлое брюхо.
– Где тебя носит? – рявкнул он, разглядывая Лиску.
– Причесывалась, – выдала она заготовленную ложь.
– Дура.
Она кивнула. Спорить с папиком бесполезно.
– Коктейльчика забацай, – папик поскреб живот. – Быстренько, быстренько…
На кухню, слава богу, не поперся, предоставив Лиске несколько секунд свободы. Она вытащила фрукты, придирчиво отобрала пару персиков, белый грейпфрут, вишню и киви и отправила в соковыжималку. Достав из буфета бутылку виски, отмерила на два пальца.
Дополнила композицию двумя листиками мяты и кубиками льда.
Принесла. Подала.
Замерла.
– Молодец, – похвалил папик, пробуя. – Хоть на что-то ты способна.
И тут в дверь позвонили. Лиска ждала этого звонка со вчерашнего дня, с того самого момента, когда она поняла, какую непростительную ошибку совершила.
Нельзя было звонить Вась-Васе! Пусть бы кто-то другой разбирался с тем, что произошло в пустом ангаре. И какая разница, что другие заглядывают редко, особенно зимой…
Звонок надрывался. Папик мрачнел.
– Чего встала? Открывай иди. Или ты думаешь, что я тут бегать должен?
Лиска кивнула и бегом кинулась к двери. Ухало сердце. Только бы кто-нибудь другой… только бы…
Она не стала смотреть в глазок, равно как и спрашивать, кто за дверью, просто открыла и замерла. Невидящий взгляд выхватил такое знакомое и такое чужое лицо.
– Привет, Лиза, – сказал Вась-Вася. – А я к тебе. Пригласишь в гости?
Она отчаянно замотала головой, но Вась-Вася никогда не слушался. Отодвинув Лиску, он вошел в прихожую и громко, нагло поинтересовался:
– Есть кто еще дома? Полиция!
Лиска закрыла глаза. Катастрофа приближалась.
Она пошла за Вась-Васей, стараясь держаться в его тени, потому что тень была безопасна. А в гостиной Лиска нырнула в угол, отгороженный чайным столиком. Она села на козетку, сложила руки на коленях и представила, будто ее, Лиски, нет в доме.
Она в другом месте.
На берегу моря. Волны накатывают на белый песок. Темные камни, облизанные водой, сияют на солнце. Колышутся листья пальм. Играет ветер полыми трубками, которые местные жители развешивают, чтобы отгонять злых духов.
Папика трубки раздражали.
– И чего надо? – поинтересовался папик, отставляя стакан с коктейлем.
– Поговорить, – ответил Вась-Вася. Интересно, что он видит? Вальяжность? Солидность? Или девяносто восемь килограмм рыхлого мясца в оболочке дряблой кожи. – Представьтесь.
– Михаил Евгеньевич Савростин, – папик глядел на Вась-Васю сверху вниз. Он умел взглядом демонстрировать собственное превосходство и чужое ничтожество. – А вы чьих будете?
– Ничьих. Это ваша жена?
– Это моя подружка.
Лиска вжалась в угол.
Нету ее здесь. И вообще нету.
– Замечательно. Здесь недалеко убийство случилось. Убийство… ничего не слышали?
Папик хмыкнул.
– Не слышал. Не видел. И ничего не знаю.
– А вы?
От взгляда Вась-Васи Лиска оцепенела. Так, наверное, змеи гипнотизируют несчастных кроликов. Плохо-плохо-плохо…
– И она ничего не видела, не слышала и не знает, – ответил за Лиску папик. Осталось лишь кивнуть, подтверждая. И бросить умоляющий взгляд на Вась-Васю: не выдавай.
Только когда змеи кроликов щадили?
– А вот здесь вы ошибаетесь, – произнес Вась-Вася, усаживаясь в кресло. – Именно Елизавета Васильевна Гальдина сообщила о преступлении. В пять часов тридцать две минуты вчерашнего дня. Или правильнее сказать утра?
Катастрофа случилась. Не дрогнули стены, не обвалилась крыша, не разверзлась земля, поглотив Лиску, – все было хуже.
– Ты ошибся, мальчик, – папик говорил тихо-тихо.
– Нет.
– Лиза…
Лиска съежилась.
– Значит, правда. И где это ты, спрашивается, гуляла вчера в пять часов тридцать две минуты? – папик поднялся. – Где гуляла, тварь неблагодарная?
– Я попросил бы вас.
– Заткнись.
Папик наступал, наступал и, добравшись до столика, отшвырнул его, как будто этот столик ничегошеньки не весил. Зазвенело стекло, хрустнуло дерево, а потная папикова рука вцепилась в Лискины волосы.
– Хвостом крутить вздумала?
– Н-нет.
Оправдываться бесполезно, но молчать нельзя. Папик еще сильнее разозлится. И Лиска, решившись, открыла глаза. Какое же у него страшное лицо. Лоснящееся, красное, как переспевший помидор.
– А я-то думаю, чего это мне с утра нехорошо… накачала?
– Эй, ты…
Вась-Вася, разрушивший Лискину жизнь, стоял не шевелясь. Пусть уходит. Если он уберется сейчас, у Лиски есть шанс все вернуть. Она соберет осколочки и склеит их ложью, как делала не раз и не два.
– Накачала, – с удовлетворением заметил папик и второй рукой сдавил Лискины щеки. Пальцы у него были железные и пахли фруктами. – Ах ты дрянь такая…
Он потянул Лиску, заставляя встать, а потом толкнул, совсем как столик, и Лиска упала. Больно не было, она умела падать и, перекатившись, сворачиваться клубком. И дыхание задерживать. И притворяться, что море совсем рядом.
Шепчут волны. Гулко перестукиваются полые трубки.
– Слушай, ты… – тень Вась-Васи накрыла Лиску, заслоняя от папика.
– Это ты послушай, щенок ментовский. Спасибо, конечно, за наводку, но теперь свободен. Давай, топай, если не хочешь с работы слететь.
– Да не вопрос. Но она пойдет со мной.
Рокот волн нарастает, стирая иные звуки.
– Не лезь в чужую жизнь, мальчик, – с неожиданным благодушием заметил папик. – Один фиг только хуже сделаешь.
– Лиза, вставай.
– Вставай, Лиза. Проводи гостя. А то о нас плохо подумают.
Она не может уйти. Не сегодня. Не сейчас. У нее планы. У нее жизнь, которая Вась-Васе непонятна. А у него – глаза удава, перед которым Лиска – кролик.
– Собирайся.
– Почему бы и нет? – Папик вернулся в кресло, взял стакан и, пригубив, сказал: – Собирайся и выматывайся. Давно пора было выставить. Надоела. Эй, только будешь собираться, кредитки оставить не забудь. И бирюльки тоже. Ты ж не надеялась, деточка, что это тебе навсегда?
У Лиски хватило сил подняться к себе, достать чемодан – кожа буйвола, ручная работа – и собрать вещи. Их оказалось немного. Сняв кольца и серьги, Лиска бросила их в шкатулку. Посмотрела на себя в зеркало и попыталась улыбнуться.
Катастрофа? Ничего, после катастроф люди выживают.
Вась-Вася отобрал чемодан, кивнул папику и, взяв Лиску за руку, велел:
– Пойдем.
Она пошла. Лиска переставляла ноги, которые вдруг перестали сгибаться в коленях, и мурлыкала про себя мелодию волн. Сухой стук полых трубок становился громче.
А машина у Вась-Васи древняя. И в салоне воняет. А еще холодно очень, но холод – не проблема. Лиска потерпит.
– Ну и что мне с тобой теперь делать? – спросил Вась-Вася, как будто это Лиска была виновата в том, что он ее нашел. Она пожала плечами и сказала:
– Не знаю. Домой отвези. Наверное.
За неполные сутки в конторе все переменилось. В воздухе витал тонкий аромат свежесваренного кофе и сдержанный – хорошей туалетной воды. Непостижимым образом исчезли пыль и пятна на ковре, а белые лилии в главном зале уступили место белым же орхидеям.
Анна лично руководила двумя девчушками из цветочного. Сегодня на ней было строгого кроя платье и короткий пиджак темно-лилового цвета. Туфли на низком каблуке не лишали Анну изящества, а гладко зачесанные волосы делали ее почти красивой.
– Добрый день, – сказала Анна, обнимая ладонями орхидею. – Мне показалось, что фаленопсисы будут смотреться лучше. Лилии – чересчур тяжелы.
– Когда вы только успели?
– Я пришла пораньше. Если вы не против.
Дашке показалось, что голос Анны дрогнул. Нет, конечно, показалось. Анна столь же безмятежна и совершенна, как эти чертовы фаленопсисы, поселившиеся в чеканных вазах.
Одна радость – хотя бы не воняют.
– Адам у себя?
– Да. Он… работает.
И снова этот странный тон и голос. Все-таки надо будет ее проверить. И пусть Вась-Вася не брыкается: услуга за услугу.
Анна вновь занялась цветами. Она вынимала из корзины темно-лиловые ирисы на сочных стеблях, ловко подрезала и встраивала в белоснежную мозаику. Девчушки следили за каждым движением, и в их глазах Дашке виделась зависть.
Дурдом.
Главврач вкушал бутерброды. Он восседал за прибранным столом. По правую руку его стояла кружка, по левую – фарфоровое блюдо необъятных размеров. И уже на нем чья-то умелая рука выложила съедобную мозаику. Дашка стянула один элемент – тонюсенький кусок белого хлеба, маслице узорной намазки и ломтик ветчины с веточкой петрушки.
– Анна?
– Да, – ответил Адам. – Ее инициатива показалась мне весьма своевременной. Еще хочу заметить, что есть стоя – признак дурного тона.
– Анну уже люблю, а ты зануда, – сказала Дашка, облизывая пальцы. – Чаем не напоишь?
– Твой незапланированный визит внушает мне некоторые опасения, – Адам протянул свою кружку. Надо же, какая безумная щедрость, просто-таки пугающая.
Но кружку Дашка взяла, чай выпила и, заняв свое обычное место, протянула папку.
– На. Вась-Вася просил. Я согласилась. Только там… неприятно.
Хотя кому она это говорит? Адам принял бережно и раскрывать не спешил. Он провел ладонями по коже, тронул молнию и тихо заметил:
– Мне кажется, что подобная услужливость не является нормой. Верно?
– Да.
– И данный факт не мог не возбудить в тебе подозрений. Ты будешь проверять Анну.
– Опять да. Не бойся, я…
– Я не боюсь, – оборвал Адам. – Я хочу обратиться к тебе с просьбой.
Что-то новенькое. И Дашке это новенькое определенно не нравилось.
– Мне комфортно находиться рядом с этой женщиной. И я не желаю, чтобы она уходила.
– Адам, ты ее знаешь меньше суток!
– Да. Но у меня имеется стойкое ощущение, что Анна – хороший человек.
Час от часу не легче. Прежде он не использовал подобных выражений. А уж признать кого-то в столь короткий срок… пусть просит, чего ему вздумается, но Дашка обязана проверить эту дамочку. И проверит.
– Конечно, – ответила Дашка, старательно улыбаясь. – Она – само совершенство.
– Совершенство недостижимо, – заметил Адам, наконец открыв папку. Фотографии он разглядывал с пристальным интересом. Отодвинув тарелку и кружку, он принялся раскладывать на столе пасьянс из снимков, располагая их в одном ему понятном порядке.
Дашка не мешала. Она прибрала оставшиеся бутерброды – было бы непозволительно дать пропасть подобной красоте – и долила кипятка в кружку. Чай вышел бледный, почти безвкусный, но зато горячий.
– С нее содрали кожу, – произнес Адам, не отрывая взгляда от фотографий.
– Это без тебя поняли. Что еще?
– Ритуал.
– Уверен?
Если так, то опасения Вась-Васи подтвердились. Где ритуал, там и психопат. А психопата ловить – хуже не придумаешь.
– Может, ее просто кто-то ну очень сильно невзлюбил, – Дашка еще надеялась на меньшее зло, но Адам раздавил надежды.
– Снять с человека кожу не так просто. Я не могу сказать с полной уверенностью, но работа была сделана аккуратно. Посмотри…
Смотреть Дашке хотелось меньше всего, но она поднялась, подошла и склонилась над снимком, на который указывал Адам.
Мясо. Красная краска. Синяя краска.
– Аккуратные разрезы, визуально равной ширины. И если посмотреть здесь, видно, что длина их также совпадает. Лоскуты кожи имели вид прямоугольников. Повернись.
Дашка повернулась, и карандаш в руке Адама коснулся ее спины.
– Он начал от позвоночника влево. От позвоночника вправо. Затем четыре параллельных надреза…
– Я не хочу, чтобы ты на мне показывал эту мерзость!
– Это суеверие, – Адам взял один из снимков. – Итак, он снял две ленты со спины. Еще две – с боков. Затем…
Дашка отмахнулась от карандаша и буркнула:
– Я поняла. Товарищ действовал по плану.
– Именно. Следовательно, все прочие элементы являлись частью данного плана. Синяя краска. Цветы в волосах. Если не ошибаюсь, это флердоранж. Его используют…
– Знаю, невесты.
Все поганей и поганей. Адам кивнул и добавил:
– С точки зрения общественных стереотипов, невеста – символ чистоты, девственности и жертвенности. Логично предположить, что именно на это указывал убийца, украшая жертву. Опять же, обрати внимание на позу.
Дашка обратила, стараясь не думать о куске мяса, как о человеке. Просто… просто комок. Ноги прижаты к груди, руки обнимают колени.
– Она сидит на корточках, – Адам погладил фотографию.
– И что это значит?
– Пока не знаю, но непременно выясню. Мне нужно тело. И кожа. И список всего, обнаруженного на месте преступления.
Он аккуратно сложил фотографии, выровнял стопку и, спрятав в файл, произнес:
– Дарья, мне понятны твои опасения. И мне, несомненно, хотелось бы их развеять, однако да, я думаю, что убийца еще проявит себя. Поэтому я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь.
– А…
– Моих сил хватит, – Адам протянул снимки. – Просто сделай так, чтобы девушку привезли сюда.
Человек наблюдал за ягуаром. Пятнистое тело перетекало с ветки на ветку, пока не замерло. Оно слилось с мешаниной света и теней тропического леса, и человек замер вместе с кошкой.
Он смотрел на спину, напряженную, как тетива лука. На жгуты мышцы, проступившие под кожей. На нервный хвост, кончик которого подрагивал.
И когда ягуар бросился вниз, человек вздрогнул и сдавил стакан. Хруст стекла не отвлек его от экрана, а кровь в распоротой осколками руке казалась менее настоящей, чем та, которая стекала с усов зверя. Охота ягуара была удачна.
И человеку виделось в том доброе предзнаменование.
Он долго стоял под душем, жесткой щеткой раздирая тело. Холодная вода текла по плечам и спине, изуродованной поперечными шрамами, она делала кожу бледной, а рубцы – темными. И это нравилось человеку.
Эти отметки – свидетельство его избранности.
О них он думал, одеваясь и собирая сумку. К ним прислушивался, выбравшись из логова-квартиры. И, повинуясь указаниям, шел.
Менялись улицы. Названий многих человек не помнил. Мелькали люди, лица которых оставались в тени и с каждым днем все глубже в тень уходили. Человек старался, но старания его, видимо, были недостаточны. На перекрестке шрамы полоснуло болью, заставив пересечь пешеходную зебру в два прыжка и застыть у фонарного столба. Здесь.
Близко.
Очень близко.
Дрогнули вибриссы ягуара, почуявшего добычу. И зверь, сидящий внутри, повернул голову влево. К грязному серому телу пятиэтажки прилип кирпичный куб. Стены его прорезали бойницы окон, над дверью виднелась грязная вывеска, и человек-ягуар, прищурившись, прочел: «Спортивный зал».
Бог хотел воина.
Дверь безымянного зала была открыта. И в предбаннике сухой морозный воздух улицы мешался с влажной вонью, оккупировавшей помещения. Гремела музыка, громыхало железо. За конторкой сидела девка с тусклым лицом и длинными искусственными ногтями.
– Позаниматься хочу, – сказал человек, извлекая бумажник. Девка хмыкнула и, окинув посетителя придирчивым взглядом, потребовала:
– Триста. В час.
Часа должно было хватить. Человек дал пятьсот. Купюра исчезла в ящике стола, и девица вернулась в прежнее, полусонное состояние.
Придет время, и она вспомнит незваного гостя. Вероятно, сумеет опознать. Но разве стоит беспокоиться о том, чего нельзя предотвратить?
Переодеваться пришлось прямо в зале. За человеком следили. Не таясь, не скрывая интереса и намерений. Он же, освобождаясь от тяжести одежд, уже сам разглядывал соперников.
Парень на турниках. Худ. Бледен. Немощен.
Бог не любит слабых.
Двое у штанги. Одинаково прыщавы и уродливы.
Бог достоин лучшего.
Двое на ринге. Один высок и красив, но тело его слеплено не им. Маслянисто блестит кожа, перекатываются бессильные мышцы, которые – одна видимость. И гордый профиль вызывает лишь усмешку.
Второй боец сухопар, жилист, невысок. Подвижен. Точен в ударах.
– Мужик, ты бы майку надел, что ли, – крикнул парень, сползая с турника.
– Благодарю. Мне удобнее так.
Близнецы-не-по-крови зашептались, а лакированный красавчик, опершись на деревянный столбик, заметил:
– Тут свои правила.
– Я вызываю тебя на бой, – сказал человек, глядя на избранного. И тот не уклонился от взгляда, указал на ринг и стукнул перчаткой о перчатку.
– Леха, ты серьезно с ним, что ли? А я?
– Подождешь, – Алексей указал в угол. – Вон там и подождешь. Подумаешь о том, чего я тебе сказал.
– Я деньги плачу, между прочим.
– Как и он.
Человек ответил врагу благодарным поклоном.
– Бокс? – спросил Алексей.
– Без перчаток.
– Опасное дело.
– По-другому смысла нет. – Человек просочился меж веревками. Тело его требовало движения, сила бурлила внутри, требуя выхода. Ягуар рычал и бесновался, припадая на задние лапы и рассекая передними воздух.
Никто не видел зверя.
Танцевали долго. Алексей был легок и достаточно умен, чтобы не соваться под удар. Но терпения ему не хватало. Парни свистели, подбадривая. Девица выползла из-за конторки и теперь торчала в углу, бесполезная, как пыльный фикус.
Острые запахи дразнили. Требовали действия.
Рев невидимого зверя затмевал разум. И в какой-то миг человек понял, что не выдержит этого кружения, этой непреодолимой близости соперника. И, отчаявшись, сделал шаг навстречу, чтобы тут же отступить, уклоняясь от удара.
А потом – ударить самому.
Ярость схватки погасила боль. Разум погасил ярость. И человек позволил себе дышать. Он стоял в центре ринга, а у ног, поверженный и стонущий, лежал избранник великого бога.
– Ни хрена се… – сказал кто-то, но человек не понял, кто именно. Присев, он протянул руку бывшему врагу и сказал:
– Признаешь ли ты мою победу?
– Да, – ответил Алексей, вытирая разбитые губы. – Ты псих. Ты мне зубы едва не выбил. Ты… вали отсюда!
– Мы встретимся. Скоро.
Не имея иного подарка, он оставил пятитысячную купюру. Ягуар уважал своих врагов. Из зала он выходил без опаски. Шакалье не дерзнет пойти по следу истинного хозяина леса. А тот, чье сердце даст миру еще немного жизни, признал себя побежденным.
День вышел удачным.
Лиска ехала молча. Она смотрела в окно и считала проезжавшие мимо автомобили, разделяя на четные-серые и нечетные-красные. Синие, зеленые и желтые Лиска пропускала. Конечно, можно было бы считать все подряд или не считать ничего, но тогда придется думать о том, что ждет Лиску впереди.
Ничего хорошего.
Вась-Вася зол. Папик в ярости, пусть и притворился, что Лискин уход его не трогает. В салоне воняет бензином и из-под стекол тянет. А печка вообще еле-еле работает.
– Что, отвыкла от такого? – зло поинтересовался Вась-Вася, перестраиваясь в другой ряд.
– Да, – честно ответила Лиска.
– Дура ты.
Она знает. Папик часто называл Лиску дурой. Еще идиоткой или имбецилкой, но только когда сильно злился. А потом брал в город, выгуливаться, и это было почти извинением.
– Вот скажи, тебе оно надо было? Надо?! – Вась-Вася сорвался на крик и даже по рулю ударил, как будто руль виноват, что все так вышло.
Лиска отвернулась к окну. Она узнавала город, и город ей не нравился. Грязный снег и больные деревья. Лавки, изрезанные чужими именами. Ларьки с дешевым барахлом. Магазинчики, в которых воняет, а продавщицы грубят. Дома. В домах обитают люди с унылыми лицами, которые точно по одной форме отливали, раз и навсегда запечатлевая выражение брюзгливости и усталости.
Они и на свет-то появлялись усталыми.
И жили, выживая в каменных джунглях, выгрызая друг у дружки добычу в виде премий, прибавок и рабочих мест.
А Лиска так не хотела и убежала. Теперь вот город послал Вась-Васю, чтобы вернуть беглянку домой. И никому нет дела, что возвращаться Лиске не хочется.
Машина сбросила скорость и медленно поползла по горбам и ямам дворового асфальта. Скрипели рессоры, дребезжал пластиковый цветочек на приборной доске, и Лиске пришлось вцепиться в седушку, чтобы не тюкнуться лбом в стекло.
– А здесь все так же, все то же, – сказал Вась-Вася, как будто Лиска сама не видела. Она помнила эти ямины, которые каждую осень и весну засыпали смесью песка и гравия, заливали поверху битумом, выставляя черные заплаты на серой ткани асфальта. Но первый же дождь размывал бляхи. Во дворе становилось грязно, а мелкий камень забивался в подошвы и ботинки.
Однажды Лиска даже каблук сломала, споткнувшись.
Помнила она и серую яблоньку, которая, к восторгу дворовых старух, цвела. Помнила горку. Песочницу, куда попадал тот же мешанный с камнем песок, что и в дворовые ямы. Мусорные баки, разошедшиеся по швам. Помнила лавку и автомобильные покрышки, обретшие вторую жизнь в виде клумб.
И желтые пятна мочи на снегу. И сосульки, которые никто никогда не сшибал, а Лиска боялась, что однажды какая-нибудь отломится и стукнет по голове.
– Все. Приехали, – буркнул Вась-Вася, занимая на стоянке место, которое прежде принадлежало Лискиному отцу. Его «Жигуль», наверное, умер.
– Ну давай, выползай, чего расселась.
Он нарочно старался быть грубым, и Лиска с готовностью поддалась на обман. Она ссутулилась и кое-как выбралась из старой неудобной машины. Замерла, вдыхая дымный едкий воздух. Тянуло сероводородом. Небось на фабрике опять выброс был.
– Отец не обрадуется.
– Он умер, – ответил Вась-Вася, вытягивая из багажника Лискин чемодан. – И мать тоже. Разбились. Через месяц после того, как ты свалила. Мы тебя искали, чтобы сообщить.
Не нашли. Лиска очень хорошо спряталась.
Она понурилась и побрела к дому.
– Эй, я к тебе не нанимался багаж таскать! Не нанимался! – крикнул в спину Вась-Вася и все равно потащил, по яминам и льду.
В этом подъезде даже железную дверь не поставили. Наверное, хотели и собирались – Лиска еще помнила, что собирались, – но заканчивались собрания руганью да выяснением отношений.
Пахло плохо. На облупившихся стенах вились письмена на древнем городском языке, каковой спустя сотни и тысячи лет станут изучать, гадая, какой высший смысл скрыт в сочетании трех букв. И кто-нибудь защитит диссертацию, доказав, что буквы эти – имя бога, на чью милость уповали древние люди…
О богах и людях думалось легко. Но новая дверь – стальная, темно-зеленого военного цвета – отрезала Лискины мысли.
– Твой брат поставил. Давай. Звони, – Вась-Вася водрузил чемодан на коврик. Лиска нажала на кнопку. Звонок задребезжал.
Если брата нет, то…
Дверь открыли.
– Привет, Серега. Вот. Нашел. Привел, – сказал Вась-Вася, протягивая руку. И Серега, старый друг, который лучше новых двух оптом, руку пожал. А на Лиску поглядел так, как не глядел даже папик после трехдневного запоя.
– Здравствуй, – Лиска скрестила пальцы на удачу.
– До свиданья. Вали туда, где была.
– Но…
– Спасибо, Васек, за старания, но зря ты. Я эту тварь знать не знаю. И видеть не хочу. Пусть катится.
– Остынь.
– Нет, Васек! Ты, может, и добрый, простил, что она тебе при людях в морду плюнула. А я не простил. Мамка убивалась. Папка убивался. Его инфаркт хватил за рулем. Из-за тебя, тварь! Из-за… – Серега сжал кулаки и двинулся на Лиску. И когда Вась-Вася преградил путь, не остановился, попытался оттолкнуть.
Хорошо, что Вась-Вася сильнее.
И плохо, что он появился в Лискиной жизни.
– Пусть валит! Откуда явилась, туда и убирается! Нагулялась! Тварь! Шлюха! Да на панель тебе…
Лиска улыбнулась. Она снова слышала море. Море шептало о покое.
Дверь захлопнулась, и Вась-Вася со вздохом спросил:
– Ну и что мне с тобой делать?
– Не знаю, – искренне ответила Лиска. – Наверное, ничего.
Геннадий не брал трубку. Анна знала, что он не ответит на звонок, но продолжала раз за разом набирать номер. Ей казалось, что стоит прекратить усилия, и все погибнет.
Все уже погибло.
Орхидеи первыми почувствовали неладное. И темная камбрия Эдны потемнела еще сильнее, а затем осыпалась, выражая неодобрение. Побледнела в ужасе Ванда голубая, а следом и цветы каттлеи Доу утратили свой неповторимый солнечно-золотистый оттенок.
Дольше всех держался фаленопсис Филадельфия. И тяжелые цветы его с упреком взирали на Анну, словно спрашивая: как ты это терпишь? Она не знала.
Ей казалось, что все произошедшее – случайность. И продлится она недолго. Ведь на самом деле Геннадий – хороший муж. Он любит Анну так же, как она любит его. И эта любовь, заверенная синей печатью в паспорте, протянет не один век.
Увлечения же… с каждым случаются.
И Анна прощала мужа, хотя он о прощении не просил. А однажды просто поставил перед фактом, что влюблен и желает развода. Анна тогда совершенно растерялась и спросила глупое:
– Она красивая?
– Очень, – честно ответил Геннадий и добавил: – И умница. Она заместитель начальника отдела. А в перспективе сама начальником станет.
В его словах скрытым подтекстом сквозило презрение к слабохарактерности Анны. Геннадий и раньше повторял, что она – слаба и беззуба, что другая на ее месте давно бы выбилась в завучи, а то и в директора.
Анне же только ее орхидеи интересны.
– Дамочка, может, вы все-таки оставите телефончик в покое и приступите к непосредственным обязанностям? – осведомился кто-то на редкость неприятным голосом. Анна глубоко вдохнула, повернулась и мягко произнесла:
– Я вас слушаю.
– Слушает она. Начальник где? – Мужчина разглядывал Анну с выражением брезгливости и злости, которую пытался скрыть. Он был высок, плотно сбит и одет в некогда дорогой, а ныне мятый и грязный костюм. На мускулистой шее виднелась синяя вязь татуировки, а переносицу перечеркивал застарелый шрам.
– Начальник твой где, идиотка? – ласково поинтересовался посетитель и, протянув руку, легонько шлепнул Анну по щеке.
– Извините, но господин Тынин не выходит к посетителям. Все вопросы можно решить со мной.
– Господин… куда ни плюнь, господа одни. Грязевые князья, мать их. – И посетитель плюнул прямо в темно-синий зев ириса.
– Вы…
– Я. И ты. И твой господин Тынин. И все вообще! Какой в этом смысл, скажи? Какой, на хрен, во всем этом смысл?!
Только сейчас Анна учуяла запах спиртного.
– Вы присядьте, пожалуйста.
– Мне Тынин нужен, слышишь, коза? – он толкнул Анну в грудь. – Мне сказали, что он лучший. И что сам делом займется. А ты тут хрень всякую лепишь. Зови.
– Вы не должны…
– Это ты мне будешь говорить, чего я должен, а чего нет? – мужчина ударил себя в грудь. – Нет, дорогуша, ничего я тебе не должен! И никому не должен, кроме того скота, который Анечку убил…
Он вдруг покачнулся и рухнул, опрокидывая вазы и ломая сочные, но такие хрупкие стебли. Бабочки-фаленопсисы взмахнули лепестками и осыпались в ужасе.
И странным образом это свидетельство чужого горя заставило забыть о собственном. В конце концов, Геннадий жив, и Анна жива, а от этого человека близкие ушли.
– Его надо отнести в кабинет, – велела Анна охраннику, и тот не решился спорить.
Гостя уложили на диване. Анна стащила туфли, изгвазданные красной грязью, помогла снять пиджак и, решившись, сунула руку в карман.
В бумажнике, как она и предполагала, нашлись визитки.
«Переславин Эдгар Иванович, вице-директор».
И скромный логотип в верхнем левом углу. Этот логотип Анна узнала бы и во сне. Человек, лежавший на диване, был начальником Геннадия. Вернув бумажник в карман, Анна повесила пиджак на спинку стула. Пьяный спал, сунув сложенные руки под щеку. Он шевелил губами, пускал слюну и выглядел жалко. Его хотелось ударить, вымещая на беспомощном обиду за сломанные орхидеи и Аннину жизнь. Он виноват в служебном романе и в разводе, и вообще во всем остальном, потому что других виноватых рядом не находилось.
Анна закрыла глаза. Вдохнула. Выдохнула.
Переславин – просто несчастный человек, у которого кто-то умер. Остальное же – фантазии.
Смыв с ботинок грязь, Анна поставила их рядом с диваном и вышла. В морг она спускалась, цепенея от ужаса и уговаривая себя, что на самом деле мертвых бояться не стоит.
Адама тоже.
Он к насилию не склонен.
И вообще безопасен.
И выбора у Анны нет. Работа нужна. А значит, работать следует так, чтобы стать незаменимой.
К счастью, с Адамом встретилась на лестнице. От него пахло мертвечиной, и Анна с трудом сдержала подкатившую к горлу тошноту.
– Вот, – только и сумела она выдавить, протягивая визитную карточку. Адам взял визитку за уголок, стараясь не прикоснуться невзначай к Анниным пальцам. И рассказ Анны слушал молча, внимательно, а потом сказал:
– Ваш поступок мне видится верным. Однако будьте так любезны, известите меня, когда Переславин очнется. Еще был бы вам благодарен, если бы вы сочли возможным присутствовать при нашей беседе.
– К-конечно.
– Временные затраты я компенсирую, – пообещал Тынин, убирая визитку в карман. И неожиданно добавил: – Дарья будет вас проверять. Не сочтите данный факт вмешательством в вашу личную жизнь, хотя, несомненно, он таковым является. Некоторые события, имевшие место в недалеком прошлом, весьма повлияли на Дарью, пробудив в ней излишнюю подозрительность.
– Она из полиции? – Анна поднялась на ступеньку выше.
– Когда-то работала. В настоящий момент она – частный детектив.
Бывший мент и детектив. Великолепно. Да что за день такой? И почему Анне так не везет?
– Вам не о чем беспокоиться, – уверил Адам. – Более того, я всецело на вашей стороне.
– Спасибо.
– А теперь возвращайтесь к Переславину. У меня имеются опасения, что обстоятельства смерти его дочери оказали слишком сильное воздействие на его разум, лишив способности адекватно воспринимать реальность.
Значит, Анечка, которую убили, дочь. Сколько ей было? И почему это стало вдруг так важно?
Переславин спал. И Анна, сидя в кресле, терпеливо ждала, когда иссякнет сон. Она надеялась, что это не случится слишком скоро, ведь лишь во сне этот человек сможет вернуться в прежнюю, нормальную жизнь. Анна не заметила, как задремала сама. Только ее сны были серы, словно выплетены из тени. И Анна нисколько не жалела, когда они заканчивались.
– Где я? – это было первым вопросом Переславина. Он лежал, тер глаза и разглядывал Анну с прежней брезгливостью.
– В кабинете Адама Сергеевича Тынина. Как вы себя чувствуете?
– Хреново.
Переславин перевернулся на спину и со стоном закрыл глаза руками. Так он лежал минуты две, и Анна не торопила.
– Воды дай.
Анна подала.
– Чего тут было?
– Вы желали видеть Адама Сергеевича. Он согласен вас принять. Но полагаю, сначала вам следует привести себя в порядок, – Анна старалась говорить ровно и спокойно.
– Полагает она… правильно полагает. Надо. Значит, я отключился? – Он провел ладонью по щеке и с удивлением потрогал щетину. – Черт. Не умею пить. Хамил?
– Вы были эмоциональны.
– А ты не умеешь врать.
Сев, Переславин попытался дотянуться до ботинок. Не вышло.
– Давайте я вам помогу, – предложила Анна.
– Отвали. Сам. – Он сполз на пол и, прислонившись спиной к дивану, застыл. Дышал Переславин часто, а лицо его покраснело. Он закрыл глаза, запрокинул голову и прижал ладонь к груди.
– Я врача вызову.
– Сказал же, отвали. Таблетки лучше подай. В пиджачке. Должны быть.
Прозрачная туба лежала в кармане, и Анна вытряхнула две желтых пилюли на широкую ладонь Переславина, подала воды и плечо подставила, уговаривая прилечь. Но Переславин снова от помощи отмахнулся.
– Слушай, ты, тебе заняться больше нечем? Заботливая выискалась… видал я твою заботу… всех вас… и тебя тоже. – Переславин смотрел поверх Анниной головы, и Анна обернулась. Так и есть, на пороге комнаты стоял Тынин.
– У него с сердцем плохо, – Анне вдруг стало стыдно, что она сидит на полу рядом с совершенно незнакомым человеком и еще этому человеку навязывается.
– В таком случае ему не следовало злоупотреблять алкоголем.
– Эт точно, – Переславин оперся обеими руками на диван и поднялся. – А ты, значит, Тынин будешь? Я про тебя все знаю.
– Данный факт не дает вам право оскорблять моих сотрудников.
– А я тебя знаю, – Переславин больно ткнул пальцем в плечо. – Ты Генкина жена. Я на корпоративке тебя видел. Еще подумал, что ты – знатная овца. А он – парень не промах. Зубастый.
– Все-таки, возможно, нам лучше перейти к делу?
Анне удалось сохранить невозмутимость. И плакать почти не хотелось. Прав был Эдгар Иванович, овца она, а на правду не обижаются.
Человек трижды возвращался к спортивному залу. Он садился на грязную лавку в ледяной коре, вытягивал ноги, раскладывал на коленях газету и делал вид, что читает. Человек понимал, что в глазах других людей, так некстати проступивших из тени, он странен: ведь никто не читает газеты на улице при минус десяти.
Но человек не чувствовал холода. Его грело пламя истинной силы. И сетью, опутавшей его, ложились на губы древние строки.
Мыслью раскиньте, орлы и ягуары,будь вы из злата,будь из нефрита —все вы уйдете в страну покинувших плоть.Всем нам придется исчезнуть,здесь никому не остаться[1].Человек раскрытыми ладонями провел по лицу, и собственное дыхание обожгло кожу.
Хлопнула дверь, выпуская двоих парней в спортивной одежде. Затем появилась и девица в розовой дутой куртке. За ней вышла еще одна, столь же неразличимая в сгущающемся тумане.
И человек вновь склонился над газетой.
Темнело. Звезды – глаза небесных ягуаров – следили за каждым его движением. Они видели сомнения и тревогу, как видели и решимость. И человек решил, что не подведет.
Человек скомкал газету и, сунув ее в урну, поднялся. Исшрамленная спина пела песню грядущего боя. И тот, кто вышел из дверей зала последним, остановился, глядя исподлобья.
– Чего вам надо?
– Тебя, – сказал человек, глядя на того, кому суждено было стать куаутекатлем[2].
– Да кто ты такой? – сжатые кулаки поднялись, но бить парнишка не спешил.
– Друг. Тот, кто поможет тебе подняться выше. У тебя неплохой удар. – Человек говорил то, что нашептывал ему дух-хранитель, и слова ягуара упали на благодатную почву чужих надежд.
– Вы тренер? – тон Алексея изменился. – Так бы сразу и сказали. На кой выпендреж-то?
– Хотел посмотреть, чего ты стоишь.
И это было правдой. Человек вообще не лгал, ибо ложь оскорбляла богов. Пожав протянутую руку – ладонь избранного была горячей, – он предложил:
– Поговорим?
– Поговорим. Звать тебя как?
– Зови Ягуаром.
Дух-хранитель улыбнулся сквозь тени, а парень лишь пожал плечами. Ему было все равно. Он уже видел свое будущее, обонял тот шанс, который позволит возвыситься. Ягуар видел его мечты: настоящий ринг. Соперник, который силен, но немного слабее, чем Алексей. Крики болельщиков. Вонь свежего пота и запах беснующейся толпы. Судья. Победа. Приз. Деньги и вся власть, которую они дают. Еще слава. И, несомненно, любовь, на каждую неделю новая.
И дурман надежд притуплял чувство опасности. Ягуар предложил:
– Пойдем, что ли.
– Пойдем, – согласился Алексей, закидывая на плечо спортивную сумку. Он шел рядом и чуть в стороне, демонстрируя независимость, но жадный взгляд поводком приклеился к шее Ягуара.
Добравшись до машины, которую он оставил в соседнем дворе, Ягуар сказал:
– Прокатимся?
– Куда? – Парень зачарованно глядел на внедорожник, и хром деталей слепил, а голос в голове нашептывал – еще немного, и машина будет твоей. Не эта, другая такая же. Или лучше.
– Кое-кто хочет на тебя посмотреть, – Ягуар сел на место водителя.
– Но…
– Если хочешь – оставайся.
Повернул ключ в замке зажигания. И рев мотора убил последние сомнения. Алексей ловко забрался на соседнее сиденье, перекинул ремень безопасности и произнес:
– Я не совсем в форме. Ты меня неплохо отделал.
– Это пока. Скоро ты сам сможешь отделать любого, – Ягуар улыбнулся, он очень долго тренировал эту улыбку перед зеркалом, и старания оправдались. Алексей осклабился в ответ:
– Точняк.
Он сидел смирно, пока машина катила по городским улицам. Он молчал, когда проехали центр и на несколько минут потерялись в скоплении домов-коробок. Он глядел в темноту, разрезаемую светом фар, и, только когда машина остановилась на пустыре, осмелился спросить:
– Мы где?
Ягуар воткнул шприц в шею и придержал обмякшее тело.
– Мы на месте, – ответил он, хотя ответ и не был нужен.
В запасе оставалась целая ночь. Ягуар намеревался провести ее с пользой.
Выбравшись из машины, он разделся до трусов. Спортивный костюм, купленный на рынке, пришелся впору, как и кроссовки. Дешевая обувь неприятно сдавливала ноги, а ткань костюма моментально промерзла и при малейшем движении похрустывала.
Ягуар выволок бессознательное тело и, закинув на плечо, зашагал. Его цель лежала на другом конце поляны, там, где начинался невысокий холм. Из-под снега торчали черные ости вереска, норовившие пробить резиновую подошву. Расколотая молнией сосна почти осыпалась, и желтые ее иглы накрыли камень.
Скинув тело у корней дерева, Ягуар вернулся за сумкой. Душа его пела, предвкушая радость грядущей жертвы. Он щеткой счистил с камня хвою и листья, скребком убрал лишайники и мох, затем долго полировал мягкой тряпкой, возвращая утраченный блеск. Затем наступил черед холма. Человек лопатой расчистил снег, срезал побеги вереска и высыпал на землю желтый чистый песок. Утрамбовывал босыми ступнями.
У подножия камня легли орлиные перья и когти ягуара. Тяжелее всего пришлось со штырями, старый валун сопротивлялся железу. Удары молота разносились по окрестностям, бухало сердце в груди, и сыпалась крошка из гранитных ран. Ягуару стало жарко, и он снял куртку и майку. Пот градом катил по плечам и позвоночнику, обжигал шрамы.
Наконец все было закончено.
Ягуар сел на корточки у камня и приготовился ждать. До рассвета оставалось полчаса.
Родился я в месяц Теотлеко, на разломе дня и ночи, и, сам того не ведая, принес матери огромное облегченье. Мучилась она родами долго, и многие соседи думали, что оправиться матушка не сумеет. Однако в тот миг, когда я покинул лоно ее, Тонатцин, милосердная мать, коснулась горячего лба роженицы губами и выпила жар, как пила жизнь.
Я не помню за малостью лет, было ли это правдой, однако же истинно иное – мои братья и сестры, каковых у меня было пятеро, появлялись на свет легко. И никто из них не умер в колыбели, что тоже было удивительно.
В день же моего рождения повивальная бабка обсидиановым ножом рассекла пуповину, отделяя меня от матери, и, омыв родниковой водой, сказала:
– Вот драгоценный камень, перо птицы кецаль.
А после обратилась ко мне со словами, каковые положено было говорить:
– Дорогой сынок, ты должен понять, что твой дом не там, где ты родился. Ты воин, ты птица кечолли, и твое предназначение – поить солнце кровью врагов и кормить Тлальтекутли, землю, их телами. Твоя страна, твое наследство и твой отец находятся в доме солнца на небе…
Отец мой, обрадованный исходом, каковой уже не мыслил благоприятным, послал за тональпоуки-предсказателем, который произнес такие слова:
– Твой сын родился под хорошим знаком. Он будет военачальником, богатым и храбрым. А имя его прославится среди прочих имен.
И на третий день мне подарили имя. То самое, которое я ношу ныне.
Рос я быстро, много спал и ел, опустошая материнскую грудь, чем неизменно радовал и ее, и отца, ибо виделось им в том предвестье будущей моей силы. Скоро мне перестало хватать материнского молока, и отец велел давать козье, смешанное с кровью.
Я до сих пор помню особый сладковатый вкус напитка и истому, что овладевала мной после. В ней приходили удивительные сны, которые я не мог истолковать. Я и рассказать-то не умел, складывал слова, не находя нужных, и матушка, уже баюкавшая моего младшего братца, слушала и улыбалась детскому лепету.
Верно, будь сии сны обыкновенны, они бы покинули меня по достижении того возраста, когда родители определяют чаду путь.
И в воле их было отвести меня к храму, отдать в заботливые руки жрецов, дабы я, взрослея, постигал тайны веры. Могли они также оставить меня при себе, обрекши на участь земледельца или пастуха, в каковой не видится ничего дурного. Но, видя мою силу, крепнущую изо дня в день, отец мой сделал выбор иной.
Он начал учить меня искусству боя и преуспел немало. Помимо отца, имелись у меня и иные наставники, от прославленных, изрезанных шрамами, до совсем еще юных, сбивавшихся в стаи в желании сбить с наглеца спесь. В тех давних драках мы не испытывали друг к другу ненависти, скорее уж учились ценить умение и силу, зная, что сие нам весьма пригодится.
И надо ли говорить, что я, еще не прозванный Ягуаром, был сильнейшим и быстрейшим, чем премного радовал и родителей, и братьев.
И я, Алонсо, подтверждаю, что дикарь сей и поныне имеет стать особую, выделяясь средь прочих высоким ростом и телосложеньем, каковое мне прежде случалось видеть лишь у греческих статуй. Двигался он с легкостью нечеловечьей, ступал бесшумно, и не раз и не два подходя со спины так, что я и помыслить не успевал о его присутствии.
Впервые я увидел его пять дней тому назад. Я спал, провалившись в сон без сновидений, ибо усталость измучила и тело мое, и дух. А потому не слышал я более ни стонов, ни плача, ни шипения огня, догрызавшего разрушенный город. И уж точно не услышал шагов Тлауликоли. Я проснулся оттого, что на грудь мне упала невыносимая тяжесть, а нос и рот заткнула чья-то рука. Я не успел закричать, как вновь провалился в небытие.
Второе пробуждение случилось в джунглях. И что меня поразило – невиданное спокойствие мира вокруг нас. Словно мы все чудесным образом переместились во влажную утробу леса, а он милосердно отсек и звуки, и запахи войны, заменив их иными.
Я лежал, вдыхая волшебный аромат цветов, я смотрел, как пред очами моими порхают бабочки, я слушал, как рычат звери и тихо, шепотом переговариваются люди.
И только пожелав спросить, где нахожусь, я понял, что рот мой закрыт, а руки и ноги – связаны. Я лежал на носилках, и два рослых дикаря несли меня, будто восточную принцессу на паланкине. Заметив, что я пришел в себя, они остановились и знаками подозвали главного.
Он появился из тени, неотличимый от нее, и я поначалу решил, что Тлауликоли – демон, каковых на этой земле бесчисленное множество. Он же, заглянув мне в глаза, сказал:
– Отныне вы – мой пленник.
И в ответ я лишь кивнул, признавая его право и силу. Я вглядывался в это лицо, черты которого, спрятанные под краской, несли печать благородства, и гадал, какой исход изготовит мне судьба.
А Тлауликоли уже исчез. Путь продолжился. На вечернем привале мне развязали ноги и позволили сделать два десятка шагов вокруг огромного дерева, в ветвях которого прятались диковинные птицы и звери. А после меня и других пленников, которых было пятеро – один мой соотечественник и четверо индейцев из племени тескоко, – накормили. Затем путь наш продолжился.
Мешики, сопровождавшие нас и несколько носилок, содержимое каковых было скрыто под тканевыми пологами, были неутомимы. Они шли и днем и ночью, и останавливались разве что ненадолго. Больше меня не несли, заставляли идти самого, и этот путь запомнился мне стертыми ногами, страхом и упрямым желанием доказать дикарям, что милостью Божьей я столь же силен, как и они.
После Тлауликоли сказал, что путь этот длился два дня, а я не поверил, до того тяжелой, выматывающей оказалась дорога. И когда нам позволили сделать длинный привал, я рухнул на землю и пролежал, не желая ни есть, ни пить.
– Тебе нужны будут силы, – сказал мне Тлауликоли, садясь рядом.
– Зачем? Ты же убьешь меня!
Признаться, в тот миг я ослабел настолько, что готов был заплакать. А если бы не лежал – упал бы в ноги дикарю, умоляя пощадить. Он же мягко, будто я был не пленником, а другом, произнес:
– Каждому уготована своя судьба. Нет нужды бороться с тем, чего невозможно одолеть.
И мне стало стыдно.
Я, брат Алонсо, дитя милосердного Господа нашего, верный слуга короля Карла, вместо того чтобы умереть с достоинством, положенным роду и моему сану, скулю, как бездомный пес.
Поднявшись с земли, я учтиво поблагодарил дикаря за слова, которые вернули мне силу духа, и спросил об имени его.
– Тлауликоли, но ты можешь называть меня Ягуаром.
И я спросил:
– Почему?
– Потому, – ответил Тлауликоли, показывая мне золотую пластину с выгравированным на ней зверем, – что я тот, в ком живет его дух.
Осмелев, я попытался сказать ему, что в людях живет дух Божий, а прочие все – суть тьма и обман. Тлауликоли же, выслушав мою пламенную речь, улыбнулся и протянул сухую лепешку с куском вяленого мяса:
– Поешь. Нам предстоит долгая дорога.
– Куда мы идем?
– Туда, где ты сможешь увидеть тьму собственными глазами. В проклятый город Ушмаль.
Справедливости ради следует упомянуть, что Тлауликоли не был жесток и, отведя нас от осажденного города на несколько дней пути, ослабил путы. Мой товарищ по несчастью воспользовался этим и пробовал бежать. Он, простой испанский солдат Педро Сальтос, еще надеется на спасение, тогда как мне ясно: мы обречены. И мысль сия не вызывает страха, скорее недоумение, как вышло так, что я, скромный сын сапожника из Мадрида, очутился на краю мира? И за что мне, человеку, верующему искренне, выпала судьба умереть на алтаре золотого идола?
И чем больше я думаю над участью своей, тем крепче во мне желание рассказать все, как есть. Быть может, хроники мои исчезнут вместе со мною, однако, уповая на волю Всевышнего, я продолжу малое деяние мое.
А коль скоро я взял на себя труд поведать о человеке, в руках которого нахожусь, то правильно было бы сказать несколько слов и обо мне, а также обо всех нас и пути, приведшем в сей благословенный и проклятый край.
Я, смиренный брат Алонсо, принадлежащий к славному ордену Святого Доминика, в миру звавшийся Алонсо Гонсалесом, некогда житель весьма честного города Сантьяго-де– Гватемала, один из первых открывателей и конкистадоров Новой Испании и ее провинций, сын Франсиско Гонсалеса дель Кастильо, что был славным и честным сапожником, и Марии Диес Рехон, его законной жены.
…Так как мой отец и мой брат всегда были слугами Королевской Короны и оставили по себе весьма славную память, то и мне, уже ступившему на стезю служения Господу, хотелось походить на них. Желание это крепло из года в год, пока не стало мне тесно в городе Сантьяго и даже в самом Мадриде. Оттого в год 1514-й оставил я Кастилию, чтобы после многих скитаний оказаться на острове по названию Куба, каковой был недавно завоеван. Губернатором там был идальго, которого звали Диего Веласкес, уроженец Куэльяра, человек, как ныне знаю, бесчестный и жадный.
Целых три года провели мы там без всякого дела. Земли Кубы были поделены, индейцы усмирены, и всеобщая благодать усугубляла мою тоску. Прочие же люди, среди которых было много тех, кто живет едино войной, также проявляли недовольство. И вот, собравшись в числе ста десяти человек, они соединились с идальго, которого звали Франсиско Эрнандес де Кордова, приняв решение назвать его капитаном. Он же позвал меня. Желание попытать счастья и близость чужой удачи привели к тому, что я согласился без раздумий. Мы купили два довольно хороших корабля. Третье судно дал нам в долг сам губернатор Диего Веласкес.
В восьмой день февраля месяца 1517 года все собравшиеся, прослушав мессу, препоручив себя Богу и Деве Марии, Его благословенной Матери, вышли в море из гавани Ашаруко.
Шли мы вдоль северного берега Кубы, и в двенадцатый день, пройдя мыс Санто-Антон, вышли в открытое море. Капитан взял курс на запад, что было весьма опасно, потому как не имели мы карт и не знали мелей, течений, ветров. Двое суток мотал нас шторм, и уцелели мы едино благодаря Господу Богу. Когда же буря стихла, то увидели мы землю, и случилось сие в двадцать первый день от нашего выхода из гавани. Эта земля приняла прах многих, и там впервые увидел я богов, столь страшных, что разум мой помутился.
Индеец, пленивший меня, попросил истолковать написанное, что я и сделал. Он слушал с превеликим вниманием и задавал вопросы, каковые свидетельствовали о беспримерном уме. И я с превеликой охотой отвечал на его вопросы. Нет, не было в том надежды на спасение мое, ибо Ягуар, как и прочие соплеменники его, выказал изрядную твердость духа, однако мне было важно поведать ему то, каким я вижу наше пришествие и нашу миссию.
Я верю, что сам Всевышний привел нас сюда, дабы милостью своей остановить кровопролитие, низвергнуть идолов златых и спасти тысячи невинных душ.
Та самая первая наша экспедиция закончилась плачевно: пережив несколько столкновений с индейцами, потеряв многих убитыми и ранеными, едва не погибнув от жажды, мы вернулись на Кубу и доложили губернатору об открытии своем. Мы рассказали, что земли эти богаты, поселения их велики, а многие постройки сложены из камня и извести, население одето в хлопчатобумажные ткани, возделывает маис и имеет золото. Также передали мы ему двух индейцев, плененных на Мысе Коточе, которых звали Мельчорехо и Хульянильо.
На эту прекрасную экспедицию пошли все наши средства, а взамен мы получили лишения, раны и смерть. Пятьдесят семь человек отдали свои жизни, а капитан наш, славный идальго, мужественно переносивший все испытания, умер на десятый день по прибытии.
Губернатор же, Диего Веласкес, обо всем доподлинно написал в Испанию, поспешив известить о величайшем открытии. И ему поверили; епископ Бургоса и архиепископ де Росано – дон Хуан Родригес де Фонсека, президент Королевского Совета по делам Индий, отписал Его Величеству во Фландрию, восхваляя заслуги Диего Веласкеса.
Признаться, я с тоской вспоминаю те прежние дни, ибо было тогда жить непросто, однако же понятно. Новые земли виделись нам воплощением всех чаяний. Люди только и говорили, что о богатствах, в них сокрытых, и даже я, каковому смиренным быть надлежит, не сумел найти в себе силы и отринуть мысли о золоте.
Мой товарищ по несчастью, каковому я читаю свои записи, смеется. Он полагает, будто монахи не более святы, нежели портовые шлюхи, но шлюхи честнее. Я прощаю ему грубость, понимая, что и эта очерствевшая душа мила Господу.
Он, однако, на мои слова отвечает руганью. Он упрям, этот бесхитростный человек, постоянный в своей жажде жизни. Вчера, когда Ягуар склонился над ним, проверяя путы, Педро вскочил и попытался сбить дикаря с ног. А когда не вышло – ударил головой, метя в лицо. Но Ягуар ловок, у Педро не вышло причинить ему вреда. Ягуар не стал наказывать Педро за подобное.
Он лишь проверил путы, а после объяснил мне, что идол, в жертву которому мы предназначены, любит воинов. А мне подумалось, что я-то – никоим образом не воин, а потому имею шанс выжить. И тут же сам отверг сие предположенье.
Куда бы мы ни направлялись, но вернуться к пылающему Теночтитлану, вызвавшему во мне ужас столь же глубокий, сколь и восторг, не выйдет.
Но возвращаюсь к истории, каковая выходит весьма и весьма путаной. Залечив раны, мы вновь пытались достичь земель острова, прозванного Юкатаном, и экспедиция эта была успешней предыдущей. Она-то и убедила всех в том, что надо собрать флотилию достаточно великую, чтобы завоевать сии земли, заселенные дикарями.
Тогда нам это виделось мероприятием легким, ведь индейцы, обитавшие на Кубе, отличались трусостью и леностью, а потому не способны были воевать. Мы не знали, что на открытых землях лежит иная страна – земля великого императора Мотекосумы и воинов его. Мы видели пред собой золото, которое жители Табаско приносили нам в огромном количестве, и идолов, жаждущих крови. Не ведаю, что более туманило разум.
Итак, губернатор Диего Веласкес приказал снаряжать большую армаду. Десять судов собрались в гавани Сантьяго-де-Куба. Началась и заготовка сухарей, хлеба из кассавы, копченой свинины и прочего провианта. А главным над всеми стал Эрнан Кортес, каковой был назначен генерал-капитаном, и секретарь губернатора Андрес де Дуэро поспешил пространно изложить все его полномочия и представил их Кортесу в виде готового, надлежащим образом скрепленного документа.
И воистину вышло так, что Эрнан Кортес стал избранником для превозношения нашей святой веры и служения Его Величеству. А следует сказать, что доблестный и храбрый Эрнан Кортес – известный идальго, происходивший от четырех родов: во-первых, через своего отца Мартина Кортеса-и-Монроя – от рода Кортесов и от рода Монрой, а во-вторых, через свою мать Каталину Писарро-и-Альтамирано, – от рода Писарро и от рода Альтамирано.
Он был храбр и силен, а также красив и обходителен, чем сыскал любовь многих. С легкостью располагая к себе людей, Эрнан взял для экспедиции у купцов четыре тысячи песо золотом, а после еще четыре под залог собственной энкомьенды. И на деньги эти приобрел множество товаров – как пороха, аркебуз, арбалетов и прочих военных запасов, так и товаров для обмена.
Также Кортес приобрел себе бархатный парадный камзол с золотыми галунами и велел изготовить два штандарта, искусно расшитых золотом, с королевскими гербами и крестом на каждой стороне, и с надписью, гласившей: «Братья и товарищи, с истинной верой последуем за знаком Святого Креста, вместе с ней победим». Под этими знаменами герольды с трубами и барабанами ходили по городу, призывая всех желающих примкнуть к великой экспедиции. Каждому Кортес обещал долю в добыче, а после завоевания – энкомьенду с индейцами.
Закончились сборы на Гаване, где к нам примкнули многие славные рыцари и простые люди. Тут же купили мы и лошадей, каковых на Кубе было чрезвычайно мало. Еще Кортес велел позаботиться о нашей артиллерии, которая состояла из десяти бронзовых пушек и нескольких фальконетов. Все они были перенесены на сушу, и первый канонир Месса тщательнейшим образом их проверил. Каждый купленный арбалет снабжен был свежей натяжкой и новой машинкой, а также испробован на дальность и силу выстрела. В Гаване изготовили мы ватные панцири, широко распространенные среди индейцев, отлично предохраняющие от ударов копий, дротиков, стрел и камней.
Ягуар говорит, что Кортес был мудрым военачальником, и в сих словах мне видятся печаль и недоговоренность. Я не смею спрашивать, однако думаю, что знаю помыслы и желания сего индейца. О, сколь хотелось бы ему повернуть прошлое, сделать все так, чтобы в тот день, когда корабли наши причалили к берегам Новой Испании, на троне мешиков восседал нынешний правитель, пусть молодой, но отчаянно храбрый! И странно мне было, что этот человек находит в себе силы восхищаться врагом. Но знаю я – именно в том и состоит промысел Божий.
Он в 10-й день февраля месяца 1519 года вывел корабли из гавани. Он ниспослал ветер и удачу, а также еще несколько судов со множеством рыцарей и солдат.
Остановившись у острова Косумель, мы и пробыли там три дня, производя окончательный подсчет наших сил. Оказалось, что на одиннадцати кораблях, больших и малых, собралось 508 солдат, не считая маэстре, пилотов и матросов; 16 обученных жеребцов и кобыл; 32 арбалетчика и 13 аркебузников, и 10 бронзовых пушек и 4 фальконета, много пороха и ядер. На острове подобрали мы нашего земляка, Херонимо де Агиляра, каковой после кораблекрушения восемь лет прожил среди индейцев и знал их язык в совершенстве. Много ужасного поведал он нам, укрепляя в мысли о правильности избранного пути.
И вновь мы вышли в открытое море, и было оно милостиво, сохранив все корабли. И в 12-й день месяца марта 1519 года мы подошли к реке Грихальва. Огромное количество вооруженных индейцев собралось на берегах ее, в воде кишели лодки, стоял жуткий крик. Это было чужое сражение, но нам выпало ввязаться в него. Кортес отдал приказ, и меньшие из кораблей вошли в устье реки. Индейцы бросились на нас, как голодные псы на оленя. Заревели рога, воздух распороли стрелы, но мы не спешили открывать ответный огонь.
Сначала выступил королевский эскривано Диего де Годой, который с помощью переводчика Агиляра торжественно объявил, чтобы индейцы дали нам беспрепятственно набрать свежей воды и что, если они нас атакуют, вина за убийство падет на них. Индейцы же, разъяренные битвой и ищущие нашей крови, остались глухи к словам мира.
Признаться, тот бой остался в памяти моей мельтешением смуглых тел, каковых было так же много, как и муравьев в разворошенном муравейнике. Они шли волной, но та разбивалась о солдат, которые уже успели высадиться. Нам приходилось сражаться, стоя по пояс в воде. Ноги вязли в глине, и Сальтос, вспомнив тот бой, добавил, что дикари дрались как черти.
Мне думается, что это – похвала.
Но вот когда и солдатам, и капитанам удалось выйти на берег, именем Господа и Испании они так ударили по врагу, что опрокинули строй. А с другой стороны открыл огонь Алонсо де Авила. И враг дрогнул. К чести их, отходили они, сохранив порядок. Индейцы укрылись в свежеустроенных засеках, а после отступили к городу, каждая улочка которого была забаррикадирована.
После немалых трудов мы все же завладели городом. Он был невелик, но, помимо прочих зданий, имелся тут большой внутренний двор, где располагались три строения для нечестивых идолов. Кортес по всей форме объявил страну сию владением нашего государя. Мечом своим он трижды ударил о большое дерево и заявил, что мечом и щитом и всей своей мощью он готов защитить новое владение от всякого, кто будет его оспаривать, а мы все громко свидетельствовали правильность акта и принесли клятву помогать ему всегда и всюду. Королевский эскривано все это записал в протокол.
Затем мы подсчитали первые потери. Мы имели четырнадцать человек ранеными, а убитых индейцев на поле осталось восемнадцать. И сие свидетельствовало, что Господь – на нашей стороне.
Ночь провели мы в совершенно пустом поселении, а на следующее утро Кортес приказал Франсиско де Луго отправиться на разведку в глубь страны, но не дальше двух легуа. И я был с ними. Мы не прошли и одного легуа, как натолкнулись на множество индейцев. Были они вооружены и стояли военным строем, имелись при них и барабанщики, и те, которые дули в рога. Командиры же были украшены плюмажами из перьев, а лица – разрисованы.
Увидев нас, индейцы стали стрелять и метать зажженные дротики, и делали это столь умело, что поначалу им удалось внести смятение в наши ряды и ранить многих. Однако же подоспел отряд Педро де Альварадо, который был отправлен в другую сторону, но, услышав выстрелы аркебуз, бой барабанов и вопли индейцев, свернул с дороги. Это столкновение обошлось нам в двоих солдат, а еще несколько было ранено.
Кортес, весьма разгневавшись, велел разгружать корабли, ибо полагал, что скоро нам придется участвовать в большом сражении. И видит Бог, он не ошибся.
Рано утром следующего дня мы двинулись вперед, к тому месту, где перед этим сражались Франсиско де Луго и Педро де Альварадо. А отряды индейцев двинулись нам навстречу. Кортес же с конницей шел в обход. У индейцев были большие плюмажи, барабаны и трубы, а лица красные, белые и черные, и были у них луки и стрелы, копья и щиты, мечи же – как двуручные, множество пращей и камней, дротиков, обожженных на огне, и каждый индеец был в стеганом хлопчатобумажном доспехе. Число неприятеля было так велико, что все окрестные поля кишели людьми. Отчаянные, они бросились на нас и с первого же натиска ранили семь десятков человек. Мы отбивались, а когда наш Меса взял индейцев на прицел, ударила артиллерия…
Никогда не забуду адского шума, свиста и крика при каждом нашем выстреле. Я буду помнить, как они с заклинаниями бросали вверх землю и как вопили, взывая к богу, как они делали вид, что не замечают потерь. В общем шуме коннице удалось подойти незаметно. И вот Кортес ударил с тыла, завершая победу, и маленький отряд его произвел чудеса. Никогда еще индейцы не видели лошадей, и показалось им, что конь и всадник – одно существо, могучее и беспощадное. Вот тут-то они и дрогнули, но и то не побежали, а отошли к далеким холмам.
С великой радостью бросились мы на землю, в тень, чтобы немного успокоиться и отдохнуть, затем все вместе возблагодарили Бога за победу. Был это день Девы Марии в марте, и вот назвали мы городок, близ которого случилось сражение, Санта-Мария-де-ла-Виктория. Лишь потом принялись мы за перевязку ран: людям пришлось соорудить бинты из платков. Лошадей мы пользовали жиром, вытопленным из тел павших индейцев. Их погибло больше восьми сотен, а пятерых мы захватили живыми. Голодные и измученные, вернулись мы в лагерь, похоронили наших двух убитых, выставили сторожевую охрану, поели, а затем, вознеся благодарственную молитву, легли спать. Таково было первое крупное сражение Кортеса в Новой Испании, и длилось оно более часа.
На десятый день нашего пути один из тескокцев умер. Он шел передо мной, и я видел лоснящуюся смуглую спину со вздутыми мышцами, видел и ладони, обнявшие шест, на котором крепились носилки, увидел и яркую молнию, что метнулась к ноге индейца.
Он закричал и запрыгал, выпустив носилки, и трое других не сумели их удержать. Покосившись, носилки затрещали, а содержимое их упало на влажную землю.
И снова блеск золота и драгоценных камней застил мне глаза. Я смотрел на голову идола и, ужасаясь его уродством, восторгался тем несметным богатством, которое открылось моему взгляду.
Голова была величиной с надутый бычий пузырь, и хоть и сделана не из цельного куска золота – иначе носильщики не сумели бы сделать ни шагу, – но металла на изготовление пошло преизрядно. Поразили меня также глаза, умело выложенные из драгоценных камней – синих сапфиров, алых рубинов и бесцветных алмазов.
– Матерь Божья! – прошептал Педро и положил мне руку на плечо.
А я простил ему имя Мадонны, помянутое всуе.
И завороженные, смотрели мы на чужого бога, и он смотрел на нас, ухмыляясь толстыми уродливыми губами. А после вдруг появился Тлауликоли и заботливо укрыл голову накидкой.
Он же закричал на носильщиков и воинов, что глядели на бьющегося в корчах тескокца. Нога его почернела и раздулась, а губы стали синими. Он хрипел и раздирал ногтями грудь, но никто не решался принести несчастному облегчение.
Но вот Тлауликоли склонился над лежащим и одним движеньем взрезал ему грудь. Тлауликоли запустил в разрез руку и вырвал сердце, которое поднял высоко над головой. И кровь текла по рукам, а мешики, обретшие прежнее спокойствие, завопили и запрыгали, точно демоны.
Тогда-то я, пожалуй, окончательно осознал, какая ужасная участь ждет меня. Я стоял и видел собственное сердце в руках Тлауликоли и кровь свою на губах его золотого демона. Я будто бы оцепенел, а Педро, упав на колени, принялся молиться истово, как, верно, не молился никогда в жизни.
Когда же мы двинулись дальше, Педро шел медленно и спотыкаясь на каждом шаге, а я не знал, где взять слова, которые бы могли ободрить спутника.
Тем же вечером я задал Тлауликоли вопрос:
– Почему ты просто не убил этого человека?
Он ничуть не оскорбился и не смутился, но присел на корточки, как делал всегда, когда намеревался отдыхать, и ответил:
– Затем, что его взял себе Уицилопочтли. Это он послал змею, подав нам знак.
– Твой бог жесток. Зачем он велит тебе убивать людей?
– А твой бог разве не велит? – мне показалось, что Тлауликоли улыбнулся.
– Нет. Господь милосерден. Он любит детей своих.
– Если твой бог не велит тебе убивать, то почему вы пришли сюда и убиваете?
И я, Алонсо, смиренный брат, не нашелся, что ответить. А Тлауликоли поведал мне о странной вере мешиков. А также дал бумаги, перо и краску, чтобы я записал его слова.
Бог ночного неба Тескатлипока, Дымящееся Зеркало, был первым, кто сделался Солнцем. Так началась первая эпоха – эпоха четырех ягуаров. Другие боги сотворили людей-гигантов, которые не работали и не возделывали землю, а только питались плодами.
Но Солнце не двигалось на небе так, как положено. В полдень уже наступала ночь, и ягуары пожирали людей. Холод и темнота окутывали землю. Тогда Кецалькоатль Пернатый Змей ударил Тескатлипоку своим посохом, и тот упал с неба в воду. В воде он превратился в ягуара, вышел на землю и пожрал всех гигантских людей. Так земля снова стала необитаемой.
Но Кецалькоатль сам сделался Солнцем, и началась вторая эпоха. Землю вновь населили люди. И было спокойно на Земле некоторое время. Однако Тескатлипока не желал мириться. Он превратился в ягуара и одним ударом сбросил Солнце на землю. И опять земля осталась без Солнца. Поднялся страшный ветер и повалил все деревья. Все, что было на земле, было унесено ветром. Большая часть людей погибла. Те люди, что остались в живых, превратились в обезьян. Так окончилась вторая эпоха – Солнца Ветра.
Тогда боги сделали Солнцем Тлалока, бога дождя и небесного огня. И началась эра Третьего Солнца. Но обиженный Кецалькоатль сделал так, чтобы с неба падал огненный дождь, и вулканы открыли свои кратеры, с неба падали песок и раскаленные камни. Большая часть людей погибла, а те, кто выжил, превратились в птиц. Так окончилась третья эпоха – эпоха Солнца Огненного Дождя.
Четвертым Солнцем стала сестра Тлалока, богиня воды Чальчиуитликуэ. И закончилась ее эпоха, когда Тескатлипока сделал так, что дождь не прекращался. В течение многих дней шел дождь, и землю затопило. Вода унесла растения, животных и людей. Те люди, которые остались в живых, превратились в рыб. Так окончилась эпоха Четвертого Солнца.
Но дождь шел так сильно, что небо обрушилось на землю. Земля в любой момент могла развалиться на части. Тогда четверо главных богов собрались опять для того, чтобы поднять небо. Тескатлипока и Кецалькоатль превратились в большие деревья, а остальные боги помогли им поставить небо на свое место.
Четыре раза боги пытались сотворить человечество, и четыре раза мир был разрушен из-за вражды между Тескатлипокой и Кецалькоатлем. Опять было холодно и темно, и не было солнца.
И собрались боги, спрашивали они друг у друга, кто же теперь будет жить на земле. Не было ответа. Тогда Кецалькоатль отправился в Подземный Мир и принес кости старых людей. Он окропил их своей кровью. Так возникли новые люди, которые населили землю.
Но было еще темно, потому что еще не было солнца. И стали спрашивать боги друг у друга:
– Кто желает стать Солнцем?
И молчание было ответом. Никто не отваживался, потому что для этого необходимо было пожертвовать жизнью. Наконец поднялся один богато одетый господин и сказал:
– Я буду Солнцем!
И еще раз спросили боги, не хочет ли кто-нибудь еще стать Солнцем, и вышел еще один бог. Он был беден, из одежды на нем была только набедренная повязка, а тело его было покрыто язвами. Но он смело сказал:
– Я буду Солнцем.
Богатого господина звали Текусистекатль, бедного звали Нанауацин.
Затем и бедный, и богатый удалились, для того чтобы подготовиться к церемонии. Четыре дня они должны были поститься и приносить дары богам.
Текусистекатль принес в дар драгоценные перья кецаль, золотые слитки и украшения из нефрита и коралла. Нанауацин же принес в дар сосновые ветки, орехи и колючки агавы, смоченные его собственной кровью. Это было все, чем он мог пожертвовать, но у него было чистое сердце, и он искренне желал помочь людям.
Когда прошли четыре дня и четыре ночи, боги разожгли на вершине горы большой костер и встали по обе стороны его. В этот костер должен был броситься бог, пожелавший стать Солнцем, чтобы пройти очищение пламенем и взойти на небо.
Текусистекатль приблизился к костру, чтобы броситься в него, но жар был такой сильный, что бог не смог побороть свой страх. А бедный Нанауацин не колебался. Он закрыл глаза и бросился в костер. В тот же момент языки пламени взметнулись до самого неба.
Богатый Текусистекатль устыдился своего малодушия и бросился в костер вслед за Нанауацином. Огонь поглотил и его. В тот же миг небо стало красным, как пламя, и взошедшее Солнце ярко блистало в свете золотых лучей. Никто не мог на него смотреть, таким ярким и горячим оно было. На земле стало светло и тепло.
Но когда Солнце проделало свой путь, к большому удивлению богов, взошло второе Солнце. Это был Текусистекатль, который бросился в костер вслед за Нанауацином. Тогда один из богов поймал пробегавшего мимо кролика и бросил его в Солнце-Текусистекатля. Это убавило его блеск, сделало его более холодным и тусклым. Так появилась Луна.
И оба светила оставались неподвижны.
Так мне поведал индеец из племени мешиков Тлауликоли, прозванный Ягуаром.
– Чтобы Солнце продолжало свой путь по небу, а тьма не поглотила мир навсегда, необходимо было каждый день кормить его «драгоценной водой» чальчиуатль, – разъяснил он, показывая изрезанные руки. И понял я, что речь идет о крови.
– Если Солнце будет голодным, – добавил Ягуар, – оно, обессилев, падет на землю.
Я видел искренность его веры, и слова убеждения застряли в моем горле.
Всю ночь до рассвета, слушая рыканье зверя, бродившего где-то рядом, я думал о том, что мир мешиков был болен от самого сотворения. Иисус, сын Божий, отдал за людей и кровь, и самое жизнь, но разве требовал он столь суровой платы за свое великое деяние? Именно в том мне виделось главное различие и главная же причина, приведшая нас сюда.
И благословил я тот день, когда Кортес ступил на берег Новой Испании, дабы избавить эту страну от опасных заблуждений и принести ей покой душевный. И, думая о многих умерших, я утешал себя тем, что пали они во имя Божие, а значит, обрели вечную благодать у престола Его.
Виделось мне будущее, в котором Новая Испания, чистая, словно дева, склонила колени пред наихристианнейшим величеством королем Карлом. А он милостиво принял ее в число земель своих, и Церковь благословила сей союз, радуясь многим тысячам спасенных душ.
Под утро я задремал. И снился мне зверь хищный, огромный, со шкурой из золота, на которой темнели круглые пятна, словно следы от ожогов.
Глаза у зверя были желты, как у самого Тлауликоли.
Тлауликоли теперь каждый вечер садится рядом и смотрит, как я пишу. Он терпеливо ждет, пока я не закончу работу, а затем просит рассказать о написанном.
Он умен и смел, и тем более тяжко мне видеть, что сей человек, способный повернуться к Господу нашему Богу, добровольно пребывает во тьме. И я не оставляю попыток достучаться до души его. Мой же товарищ по несчастью полагает меня глупцом, но говорит о том без прежней злости и даже с печалью, каковая мне видится явным свидетельством сломанного духа. Я стараюсь утешать его, как могу. Я рассказываю о мучениках, претерпевших многое во славу Божию, и о людях иных, не менее достойных. Я говорю о милосердии и рае, что ждет нас, ибо обещано было каждому, крепкому духом и помнящему имя Бога, что достигнет он врат Царствия Небесного.
Педро слушает. Он стал истов в молитве, и в том мне видится благо.
Что до прочего, то мы по-прежнему идем сквозь джунгли, и я уже привык к извечной сырости их, душности и яркости. Я перестал обращать внимание на диковинных зверей и птиц, каковых здесь превеликое множество.
Однажды лес закончился, прерванный водной жилой реки. Она была широка и цвет имела ярко-синий, воды несла быстро, разбиваясь в пену о каменистые берега. Мы двинулись вниз по течению и шли до вечера. А надо сказать, что теперь, когда мы удалились от города мешиков, несомненно, уже павшего, на расстояние столь изрядное, Тлауликоли больше не торопился. Он берег людей, давая им и нам отдых. Носилки, которых насчиталось пять, передавались от одних мешиков другим, и воины не видели ничего зазорного, чтоб превратиться в носильщиков.
Вообще, сколь успел я заметить, жители этого края много более трудолюбивы, чем кубинцы. Я видел каменные дома и возделанные поля, видел сложно устроенные каналы и колодцы, хранившие воду. И тем печальнее было видеть прочее.
Итак, мы шли вдоль реки, которая становилась все уже и бурливей. Она вгрызалась в землю, и берега поднимались все выше и выше, пока поток не превратился в тонкую ленту на глубине ущелья. И вот тут мы узрели мост. Он был подобен струне, натянутой меж двух берегов, и второй край этой струны терялся в тумане. Мое сердце забилось быстро, а Тлауликоли сказал, указав на ту сторону:
– Завтра мы перейдем. Отдыхайте.
Его люди стали устраивать лагерь, двое ушли в джунгли, чтобы вернуться спустя некоторое время с добычей – большим и косматым зверем, напоминавшим свинью. Мясо его, пожаренное на костре с травами, имело сладкий вкус, но было мягким и сочным.
Педро от мяса отказался, в последние дни он ел только плоды, маисовую кашу и уже изрядно заплесневелый сыр. Его стремление к укрощению плоти похвально, и я бы последовал примеру Педро, когда б не чувствовал себя обессиленным. Я не знал, сколь долго нам еще идти до проклятого города, и боялся, что, если стану слаб, Тлауликоли вырежет мне сердце. А потому я поел вместе со всеми, а насытившись, задал вопрос, каковой мучил меня давно:
– Правда ли, что вы едите человечину?
Множество подобных рассказов доходило до меня от солдат и индейцев, примкнувших к Кортесу, однако же я, памятуя о богатой фантазии первых и ненависти к мешикам последних, верить не спешил.
Тлауликоли, вытерев губы от жира, ответил:
– Правда.
И тут я возблагодарил Господа, что видел зверя, принесенного из леса, и потому могу быть уверен: я не осквернил себя страшнейшим из грехов.
– Но почему?! – вскричал я столь громко, что с дерева сорвалась стая птиц с ярким оперением.
– Уицилопочтли ест сердца побежденных. И в том его великая милость, – промедлив, сказал Тлауликоли. – Мы едим прочее мясо. В том нет дурного. Вы же едите собственного бога. Это страшно.
Я понял, что он говорит о великом таинстве причащения, о котором я сам ему рассказывал. И, видать, рассказ мой был истолкован Тлауликоли неверно.
– Когда мне исполнилось двенадцать лет, я убил первого врага и тем заслужил почет и уважение, – Тлауликоли скрестил руки на груди и прикрыл глаза. Он улыбался, вспоминая далекое детство, а я слушал, не зная, стану ли записывать еще и эти воспоминания.
Я рос, как растут иные дети, разве что был сильнее и быстрее прочих, но отец мой и иные наставники не уставали повторять, что гордыня опасна. Что как бы я ни был быстр, но ягуар быстрее. Как бы я ни был силен, но ветер сильнее.
Они ошибались, выбирая примеры, однако же были мудры, не позволяя мне уверяться в собственной исключительности. И вышло так, что наступил день, когда я почувствовал себя слабым, как младенец, и сумел переступить эту слабость, пройдя первое испытание на пути обретенья духа.
То лето было засушливым, и сколь ни молили жрецы о дожде, какие бы жертвы ни приносили, небо оставалось глухим. Цвет его день ото дня белел, а поля наши становились серыми, будто запорошенными пеплом. Скудные ростки маиса, которым удалось проклюнуться к солнцу, быстро побурели и иссохли, хотя рабы ежедневно носили им воду от реки.
Но и река уходила.
Я помню полосу берега, усеянную мертвой рыбой. Она воняла, и никто не решался подойти к воде. Я помню сухие глаза моей матери и улыбку, каменную, как губы Тонатцин. И песню жреца тоже помню. Она поселилась в моей груди, лишив сна.
– Не спи, Тлауликоли, – слышалось мне. – Смотри, Тлауликоли. Хорошенько смотри, Тлауликоли. И ты увидишь, как закончится время пятого солнца и люди перестанут быть людьми.
Я спрашивал у братьев, но они оставались глухи к голосам богов. Да и не они одни.
Однажды река пересохла, и обнажившееся дно разодрали трещины. Животные подходили к ним, пытаясь найти хоть каплю влаги, но не находили и умирали в муках. Гибли и люди. Одни уходили тихо, во сне, другие мучились и впадали в неистовство. На краю селения жила старуха, столь древняя, что даже наш староста не помнил времени ее весны.
Старуха была слаба и суха, и кожа свисала с ее костей тонкими складками. Глаза старухи были белы, а волосы – черны, как будто время не желало прикасаться к ней. Каждое утро старуха выходила из хижины, садилась и пялилась в небо. Она так и умерла с задранной вверх головой, с обнаженной шеей, на которой висели три ряда бус, со сложенными на животе руками.
Почему я вспомнил ее? Наверное, потому, что в день, когда старуху решились похоронить, пришли тескокцы. Один за другим выходили воины из побуревшего леса и бросались на нас. Засвистели камни. Стрелы вошли в тела, выпуская темную и густую кровь, а я, глядя, как падает мой отец, пронзенный копьем, думал лишь о том, что кровь – это тоже вода.
Я очнулся, лишь когда камень ударил меня в плечо и опрокинул на сухую землю. И та впилась мне в спину когтями иных камней, напомнила, кто я есть.
Я вскочил и, выхватив нож, бросился на врага. Я не выбирал – ударил первого, кто попался мне на пути. Нырнув под ноги, я полоснул по сухожилиям, и когда тескокец упал, вогнал нож в грудь. Вытащить не хватило сил. Но я взял дротик из рук мертвеца.
На меня налетели сзади, и плечо полоснуло болью, которая показалась невыносимой… а следом за ней пришла ярость, алая, как кровь. Горячая, как солнце.
Я очнулся в лесу. Я лежал, и многочисленные раны покрывали мое тело, а земля подо мной была влажна от крови. И я подумал, что умру, закрыл глаза и заговорил.
Я прощался с людьми и просил богов принять меня. Я был услышан.
Помню сквозь туман, застивший мое сознание, как наступила ночь. Она накрыла меня прохладой, утерла пот с разгоряченного лба и уняла лихорадку, подарив минуты счастливого забытья. Очнулся я в полдень, удивившись тому, что еще жив. Я попытался пошевелиться, но не смог и заплакал от огорченья, поняв, что агония будет длиться долго.
Я, как та старуха, смотрел на небо, но видел лишь белые просветы в рваном покрывале леса. А в полдень к месту, где я цеплялся за жизнь, вышел ягуар. Я услышал его рык и обрадовался. Смерть от клыков зверя представлялась менее мучительной, чем от жажды. И, собрав остатки сил, я закричал:
– Иди! Я жду тебя!
Он соскользнул с ветки мягко, как капля воды. И, подойдя ко мне, ягуар остановился. Это был огромный самец, на шкуре которого было столько же пятен, сколько и шрамов. Клыки его сияли белизной, а глаза были желты.
– Чего ты ждешь? – спросил я. – Вот он я. Убей.
Но вместо этого зверь лег рядом и принялся меня вылизывать. Прикосновения шершавого языка причиняли боль, ибо кожа моя, порванная ранами, была изрядно обожжена, но я терпел. Зверь вылизывал меня, будто своего котенка, а когда я все-таки попытался поднять руку, зарычал, но нежно, успокаивая.
Несмотря на его заботу, я бы умер к вечеру, однако уже тогда стало ясно, что боги приготовили мне иной путь: небо затянули тучи. Серые и лохматые, они сверкали молниями. А голос грома был подобен рыку. И дрожали деревья, роняя мертвые листья, а ягуар лишь тесней прижимался ко мне.
Первые капли прошли сквозь толщу леса, как дротики сквозь тело. Они разбились о сухую землю и утонули в ней же, давая жизнь корням. Их становилось все больше и больше… Я открыл рот и глотал воду, дурея от счастья.
Так мне удалось выжить.
Рассказав это, мой пленитель замолчал и погрузился в воспоминания, путь в которые для меня был закрыт. Я же вспоминал собственное детство, каковое теперь представлялось временем безусловно счастливым. Пыльные улицы родного города, коты и собаки, которых было столь же много, сколь и нищих. Шлюхи, солдаты, студенты и богословы. Торговцы. Чужестранцы. Монахи. Священники. Вечная суета, бурление людского моря, где мы, малые, взрослели.
Мне было отсыпано сполна и горя, и короткого, но яркого счастья. Дворовых песен и гимнов святых. Чужой боли и чужой же радости, поглядеть на которую дозволялось из толпы.
Я воровал, когда был беден. Я делился хлебом, когда случалось стать богатым. Я рос и взрослел, как и друзья мои.
Вспомнив о них, я испытал престранное чувство тоски, как будто сердце мое сжали смуглые пальцы Тлауликоли. Я не увижу дом и своих сестер, каковых прежде и не желал видеть, я никогда не преклоню колен пред могилой отца и матери, не пройду по улицам моего детства, удивляясь переменам…
Прошлое мое осталось за океаном. Будущее было неизведанно. А потому я сделал единственное, что было в силах: продолжил свою историю, каковая, вероятно, никогда не найдет иного читателя, чем Тлауликоли и равнодушный к словесным изыскам Педро.
Пусть так.
Наутро мы стали готовиться к переходу через пропасть. Первыми Тлауликоли пустил двоих воинов в полном боевом облачении. Я смотрел, как скользят они по узкому мосту, и удивлялся легкости их движений. Достигнув противоположного берега, отсюда видевшегося мне расплывчатым зеленым пятном, воины подали сигнал, и Тлауликоли, коснувшись моего плеча, велел:
– Иди.
– Я не сумею! – я глянул вниз и ужаснулся.
Две скалы сходились вместе, щетинясь многими уступами, и на дне ущелья бесновалась река. Она ревела и бросалась на берега, разлетаясь водяными искрами. И звук этот заставил меня оцепенеть.
– Иди, – повторил Тлауликоли. – Или я убью тебя здесь.
Я вновь покачал головой. Лучше смерть быстрая, чем медленная, кому, как не ему, знать это? И он, кивнув, подал знак людям. Меня сбили с ног и распластали на земле, прижав руки и ноги. Чьи-то пальцы вцепились в волосы и потянули. Голова моя запрокинулась, и глаза ослепли, сожженные чужим солнцем.
Но вот тень человека заслонила его. Она была огромна и неподвижна. Я лежал. Тлауликоли ждал.
– Пойдешь? – спросил он.
– Пойду, – ответил я. Не из-за страха, а совсем наоборот: все мои опасения вдруг исчезли. И то правда, неужели Господь позволит случиться дурному? Он ли не берег меня в детстве? Он ли не вел в юности? Он ли не дал мне силы достичь этих берегов? И Он ли не призовет к ответу, когда случится мне встать пред престолом Его?
Так я ступил на шаткий мост и дошел до самой его середины, когда вновь осмелился глянуть вниз. Однако теперь увидел лишь кипенное облако брызг и темно-зеленые камни. Густой мох укрывал их, и камни казались мягкими, словно перина. Когда нога моя ступила на твердую землю, упал я на колени и вознес молитву Деве Марии и своему святому покровителю.
Каково же было мое удивление, когда увидел я, что прочие воины, а также пленники переходят мост, связанные между собой длинной веревкой. И воины следили, чтобы никто из идущих не оступился ненароком.
– Почему я пошел один? – спросил я у Тлауликоли.
Он же, глянув с насмешкой, ответил:
– Я хотел посмотреть, чего ты стоишь.
– И чего же?
– Ты называешь себя жрецом, однако в тебе живет дух воина.
Стыдно признать, но похвала его была мне приятна.
Остаток дня и весь следующий мы провели на берегу. Мешики протянули две веревки между берегами и по ним переправляли драгоценный груз. Дело шло плохо, и мне все время казалось, что веревки не вынесут тяжести, оборвутся и утопят идола в реке, однако подобного не случилось.
К концу второго дня наша экспедиция преодолела и этот рубеж. А перед тем, как двигаться дальше, Тлауликоли велел обрубить крепления. Его приказ исполнили. Несколько ударов топора, и вот уже мост летит в пропасть и ударяется в темно-зеленые, бархатные скалы, чтобы разлететься в щепки.
– Как же ты вернешься? – задал я очередной вопрос и услышал ответ:
– Я не вернусь. И никто не вернется.
Переславин ненавидел людей, всех и сразу, начиная от тещеньки, которая спряталась от дерьма мира в уютной больничной палате и в очередной раз перекинула все проблемы на Эдгара, и заканчивая этими двоими с их жалостью.
Баба хороша. Она и на корпоративе ему приглянулась своей непохожестью на прочих. Еще, помнится, гадал, где это Геночка такой цветочек редкий выискал.
Где-где… в рифме.
И Тынин оттуда же вынырнул.
Эдгар представлял себе его иначе. Постарше. Потолще. С залысинами и очками в дешевой пластиковой оправе. В мятом халате с оборванными пуговицами. И с очень умными глазами.
Глаза разглядеть не выходило, халат отсутствовал, а серый свитер и светлые джинсы делали Тынина похожим на мажора. Мажоров Переславин тоже ненавидел, безотносительно сегодняшнего дня.
Но мент сказал, что Тынин лучший. И люди, которым Эдгар заплатил за информацию, подтвердили. А значит, насрать, как выглядит этот угребок, лишь бы отработал свое.
Он же ждет. Пялится. Не торопится спрашивать. И Эдгар понятия не имеет, с чего беседу начинать. Сердце вот в груди ухает, ворочается, но падать в больничку некогда.
Ее уже тещенька, чтоб ей, заняла.
– Нютку убили, – сказал Переславин, глядя на бабу. Как же ее звать-то? Имечко простое, без выпендрежей, но ей подходит. Такое вот хитрое, скользкое, выпало из памяти.
– Мне жаль, – сказала женщина, и Эдгар верхним нюхом почуял – и вправду жаль.
Спасибо. Надо будет сказать ей спасибо и еще извиниться за все.
– Они сказали, что ты – лучший. И если те чего проглядели, то ты – точно не выпустишь.
– Уровень моих профессиональных знаний позволяет согласиться с данным утверждением. С высокой долей вероятности оно верно.
Надо же какие выражения. Аж башку ломит.
Не, это от коньяка. И от виски. И еще от чего-то, чего Переславин вливал в себя, начиная с того момента, как ему сообщили. Дурак несчастный, не поверил. Рассмеялся, дескать, в своем ли вы разуме, господа хорошие? Кто ж, в здравом уме находящийся, мою дочку тронет?
А психам закон не писан.
Психам плевать, что Нютке только-только шестнадцать исполнилось, и что Эдик за нее кому угодно глотку перегрызет. Найти бы еще кому.
– Найди мне эту с… – Переславин глянул в серые глаза женщины и проглотил ругательство.
Ее зовут Анна. Он не сразу вспомнил, потому что никогда Нютку Анной не называл.
– Я лишь могу предоставить информацию. Расследовать будет другой человек, – ответил Тынин.
Пускай. Плевать.
– Вам нужно подумать о похоронах.
Чьих? Нюткиных. Ее убили, а Эдик пьет. Теща в больнице. Менты расследуют. А о похоронах думать некому. Потому что он, Переславин Эдгар Иванович, слабак и нытик.
Зато деньги есть. Деньги – они многое решают, и Эдгар сказал:
– Сделайте все по высшему разряду. Я не хочу ничего знать!
– Отрицание действительности…
Переславин вскочил. Эта ухоженная скотина будет рассказывать про отрицание действительности? Да что он понимает, специалист хренов. Мертвячник!
Анна встала на пути, заслоняя хозяина. Верная. И слишком уж смелая.
– Присядьте, пожалуйста, – попросила она. – Вы не очень хорошо себя чувствовали. Отправляйтесь домой. Отдохните.
Голос у нее густой, словно мед липовый, и обволакивает Эдика, заставляя согласиться.
– И сделайте так, чтобы тело как можно быстрее оказалось здесь… – сказал Адам. – У вас есть пароли от контентов «Одноклассники» и «Вконтакте»? От ящиков электронной почты?
Кто так говорит? «Ящик электронной почты». Ненормальный. Кругом одни ненормальные.
И руки Анны давят на плечи, заставляя отступить к дивану. Сердце опять ухает. Растревожилось. Нельзя болеть. Надо перевозку организовывать. И еще пароли искать. Он не знает паролей. Про вещи менты спрашивали, а про пароли – нет.
– Вы справитесь, – пообещала Анна, и Переславин поверил.
А еще подумал, что неплохо бы ее переманить. Пусть бы сидела в приемной, улыбалась клиентам этой своей спокойной и вежливой улыбочкой, кофей подавала и просто радовала глаз.
Пароли он поищет. Да. Сегодня же. Не отдыхать, а делать хоть что-то. Иначе – смерть.
Лиска долго сидела в ванной, расколупывая облезающую эмаль. Ногтем Лиска поддевала чешуйки, слушала, как отламываются они с легким треском, и сбрасывала на пол. На тускло-зеленой плитке поблекла позолота, и капли воды походили на капли пота. Из-под ванны неприятно пахло, а сверху тянуло сквозняком. Гудела в трубах вода.
Лиска думала.
– Эй, – Вась-Вася постучал в дверь. – Ты там надолго?
Хорошо бы навсегда. Лиска любила воду: ванну, бассейн или море. Море, конечно, лучше, там волны, пальмы и полые трубки, которые отгоняют злых духов от Лиски.
И еще человек, память о котором Лиска старательно вычеркивала.
– Навсегда не спрячешься. Поговорить придется.
Вась-Вася был прав. И Лиска не без сожаления вылезла. На полу остались лужи, и бурые тапочки набрякли влагой.
– Да не буду я к тебе приставать! Нужна больно.
Не нужна. И папику тоже. И брату. И вообще никому-никому…
Лиска глянула в зеркало и вздохнула: жалеть себя не получалось. Сама ведь виновата, чего уж теперь. Она оделась и вышла из ванной комнаты. Вась-Вася подпирал стенку в коридоре. Стенка бурая, обои «под камень», но дешевенькие, и нарисованные камни с зелеными ветками плюща выглядят декорацией к дурной мелодраме. По сценарию Лиске надо поплакать, покаяться и броситься на шею дорогому спасителю.
Потом будет секс.
Расставание.
Встреча и снова секс. А в финале свадьба с взятым напрокат белым «Мерседесом», фатой из тюля да платьем-колоколом.
– Не нравится? – поинтересовался Вась-Вася, разглядывая Лиску.
– Здесь все как раньше.
– Я ремонт делал.
– Это неважно. Здесь атмосфера та же, что и раньше.
Он не поймет. Лиска ведь пыталась объяснить, раньше, до побега своего. Она говорила про атмосферу, которая душит, про необходимость глобальных перемен, про то, что иначе она задохнется в дыму и бедности. Ей праздника охота! Разве это преступление?
– Ты женился? – молчание тяготило, и Лиска задала вопрос наугад. А Вась-Вася ответил:
– Пока нет.
– А собираешься?
– Пока не знаю.
Взъерошенный он, как старый еж. Серьезный. Сколько Лиска себя помнила, он всегда был слишком серьезным. Это утомляло.
– На кухню иди. Помнишь, где она?
– Конечно.
В этой квартире – двушка-распашонка – невозможно заблудиться. На кухне пахнет жареной колбасой, и вытяжка не справляется с запахом, гудит натужно. На плите стоят сковородка и чайник. Под столом – Вась-Васины гантели и поллитровая банка, на треть заполненная монетками.
Как будто она, Лиса-Лизавета, никуда не убегала.
– Теперь рассказывай, – Вась-Вася встал между нею и окном, широтой плеч заслоняя пейзажи.
– О чем?
– О том, как ты труп нашла.
– Ну… пришла, увидела и нашла.
Испугалась настолько, чтобы позвонить, нарушив данное самой себе слово.
– Пришла. Увидела. Нашла, – повторил Вась-Вася. – Дай-ка уточню, хорошая моя. Пришла ты в заброшенный ангар, где делать тебе совершенно нечего. Особенно в полшестого утра. Отсюда вопросец, какого ляда ты там делала?
Пряталась. Только Вась-Васе нельзя говорить. Он вцепится в признание и пережует его, а следом и всю Лискину жизнь.
– Итак, Лизонька, – Вась-Вася ногой подтянул табуретку, сел, упершись локтями в колени. – Давай сначала. Что ты там делала?
– Бегала я! По утрам бегала!
– За колесами?
– За какими колесами?! – она сжала кулачки, уговаривая себя успокоиться.
– Ну не знаю. Чем там в высшем свете модно ширяться? Экстази? Кокаин? ЛСД? Метс?
– Ты… я не наркоманка! – Лиска вытянула руки. – Сам посмотри!
– В лаборатории посмотрят. На анализах крови.
Злой. И мстительный. А ведь тогда она просила, уговаривала подождать, но разве кто-нибудь когда-нибудь слушал Лиску? Все кругом знали, что будет для Лиски лучше.
– Я не за колесами, как ты выразился, бегала. Я просто бегала. Форму поддерживала.
– В феврале месяце? По уличке? Ножками? А что, у твоего любовничка нету спортзала? Как же так, Лизонька?
– Прекрати! – она встала. – Чего тебе надо? Увидеть, что мне плохо? Мне плохо. Хочешь, чтобы я была наркоманкой? Хорошо, я наркоманка. И проститутка. И… и вообще тварь последняя. А ты – белый и пушистый. Герой. Так хорошо?
– Так плохо, – Вась-Вася тоже поднялся. – Так неправильно.
Кто бы спорил.
– Лиза, просто скажи, ты часто там… бегала?
– Раз в пару месяцев.
Он не стал уточнять, почему так редко. Задумался, провел пальцами по щеке – щетина синеватая, у него всегда отрастала быстро, утром уберет, а к вечеру она снова.
– А в этот раз ты… ты не видела кого-нибудь?
– Нет.
– Человек. Возможно, знакомый. Или тот, на кого внимания не обращают. Или машина. Или вообще что-нибудь?
– Ничего. И никого. Вась, я все прекрасно понимаю. И если бы я что-то увидела, я бы сказала.
Он кивнул и вышел, оставив Лиску наедине с кухонным беспорядком и колбасой, которая остыла и приклеилась к сковородке. Есть пришлось руками. Было вкусно.
Тело доставили ближе к вечеру. Пакетов было два: привычный черный, пристегнутый к каталке, и темно-синий, плотный, поставленный в ногах трупа.
Санитары, сопровождавшие тело, глядели на мешки с опаской и брезгливостью. Денег не взяли. Убрались спешно. И Адам был благодарен им за то, что оставили его наедине с девушкой.
Адам не спешил открыть мешок. Он описывал круги, не спуская взгляда с тела, и пытался поймать то самое пограничное состояние сознания, когда изменялось восприятие мира. Вот дрогнули тени, складывая новую мозаику. И волосы тронул сквозняк. Присутствие другого человека стало ощутимо, и Адам замер.
– Здравствуй, – сказал он, удерживая себя от того, чтобы обернуться.
Слабо звякнуло стекло.
– Я рад тебя видеть. Я понимаю алогичность данной ситуации, но в данном случае мне не хочется оперировать категориями реальности.
Прикосновение к шее было настолько явным, что Адам не сдержал вздох.
– Ты стала приходить реже. Ты полагаешь, что я могу обойтись без твоей помощи, но это не так. Мне необходимо знать, что ты существуешь, даже если этим знанием я не могу ни с кем поделиться. Я хотел бы рассказать твоей сестре, но она решит, что мне стало хуже.
Ледяное дыхание обожгло щеку.
– Наши взаимоотношения упрочились. Ты ведь хотела этого? Почему ты никогда не отвечаешь? Я не умею угадывать. Я не хочу угадывать! Я…
Толчок в плечо заставил повернуться. Конечно, сзади никого не было, только тени суетливо метались, хотя предметы в комнате оставались неподвижны.
– Извини, Яна. Не уходи. Еще немного. Пожалуйста. Давай просто поговорим?
Она согласно вздохнула.
– У Дарьи роман. Она мне сама рассказала и спросила, что я думаю. Я ничего не думаю. Я плохой советчик в подобных вопросах. А она обозвала меня недоумком. Мне кажется, она вкладывает в это слово смысл, отличный от общепринятого.
Смешок.
– Я угадал? Это хорошо. Я стараюсь не возражать ей. Она помогает мне. Она нашла Анну.
Ладони легли на плечи, и холод просочился сквозь ткань.
– Я не понимаю тебя.
Ее руки были тяжелы. Ее дыхание теплело по мере того, как холод сковывал Адама. Хорошо бы совсем замерзнуть, поменять одну жизнь на другую. Он согласен, но Яна не примет подарка.
Или не сумеет воспользоваться.
Когда ледяные нити добрались до сердца, Адам закрыл глаза. Он рухнул в темноту, и та, раскрыв объятья, улыбнулась ласково, как сыну.
– Будь осторожен, – сказала темнота голосом Яны. И разлетелась на осколки, утонув в безумном реве зверя. Тени смешались и застыли, вылепляя морду.
На Адама желтыми солнечными очами смотрел ягуар. Он двинулся, скользя по струнам мира, которые звенели и стонали, орошая землю красным дождем. Зверь шел, и мир вздрагивал под весом его.
Остановившись в трех шагах от Адама, ягуар подобрался.
Адам же смотрел на белоснежные клыки, на длинные усы и черные когти, которые вот-вот вспорют мягкое тело. И ягуар, догадавшись о мыслях, улыбнулся.
А потом прыгнул, сбивая и прижимая к земле.
Раскрылась пасть. Дыхнула гнилью. И голос зверя вернул в реальность.
Адам лежал на полу, съежившись в комок. Его трясло от холода, а в горле стоял ком тошноты. И Адам боялся, что если пошевелится, то его все-таки вывернет. Он ждал. Когда тошнота отступила, а холод стал невыносим, Адам перевернулся на живот и на четвереньках пополз к выходу. За дверью он сумел подняться. Колени дрожали. Руки тоже. Ледяные иглы прочно сидели внутри, приколов сердце к ребрам. Каждый вдох отзывался ноющей болью.
Следовало согреться.
И позвонить Дарье.
Если Адам не ошибся в интерпретации увиденного, в ближайшее время следует ждать еще одно убийство. И тот, кто прятался за маской зверя, лишь начал путь. Но рано или поздно он доберется до Адама.
Пожалуй, это Дарье говорить не стоило. Она не поверит.
После двух кружек чая, вкуса которого Адам не ощущал, оцепенение сменилось дрожью. Мышечный тремор усиливался, и Адам лег на диван, закрыл глаза и попытался расслабиться.
Неприятное состояние следовало переждать.
А в больничке его лекарствами накачивали, купируя приступы. И психиатр с упорством таксы раскапывал норы видений, вытаскивая одно за другим, распиная на крестах логических конструкций. Адам соглашался. Признание чужой правоты было наиболее простым способом прекратить собственные мучения.
Нельзя возвращаться в больницу.
Нельзя говорить Дарье.
Нормальные люди называют видения галлюцинациями. А галлюцинации являются прямым свидетельством ненормальности.
Но Ягуар уже начал движение. Он скользит по каменным джунглям, скрываясь в разломах тени. Ищет жертву. Готовится к прыжку.
Отпускало. И когда состояние почти нормализовалось, Адам подвинул ноутбук и вышел в Сеть. Мысль, пришедшая в голову, была проста и логична. И для проверки ее требовался минимум усилий.
Поисковик городского сайта вывел на тему. Оттуда Адам перешел на страницы соцсетей и, отфильтровав необходимую информацию, собрал посылку для Дарьи. А вот за телефоном пришлось вставать.
– А я уже испугалась, что с тобой случилось чего, – Дарья ела и жевала громко, отчего Адама вновь затошнило. – Ты в порядке?
– Да, – солгал он, ложась на диван. Под ноги Адам сунул подушку, а голову пристроил на деревянный подлокотник. Край его неудобно впивался в шею, но сама поза благоприятствовала нормализации кровообращения. – Он убивал животных.
– Кто?
– Ему необходимо было учиться.
– Ты про этого придурка? – Дашка прекратила жевать. Адам представил, как она откладывает бутерброд и спешно облизывает пальцы.
– Я подумал, что человек, не имеющий практических навыков по сдиранию шкур, не сумел бы сработать столь чисто. Следовательно, ему необходимо было приобрести данный навык. Однако ты не упоминала о том, что имели место аналогичные преступления.
– И ты решил, что он на кошках тренировался!
– На собаках крупных пород. На овцах. И на двух лошадях.
– Адам, я тебя обожаю! Но откуда…
– Местный форум. Ветка любителей животных. Они фиксируют факты жестокого обращения. Дарья… будет еще одно убийство.
– Ты говорил.
– Нет. Не такое, как это. При поиске я нашел два цикла на животных. Сдирание кожи и…
В трубке воцарилась тишина.
– …вырезание сердца.
– Мать твою… – Дашка добавила пару слов покрепче и очень тихо спросила: – Может, ты ошибаешься?
Вряд ли. Ягуар идет, и кровь уже пролилась, но ее меньше, чем в том видении, про которое Дарье нельзя говорить.
– Вероятность ошибки существует, – Адам нажал на кнопку, разрывая связь. Он сунул телефон под диван и закрыл глаза. Следовало возвращаться к работе.
Но тело требовало отдыха. Хотя бы полчаса.
Ягуар уложил тело на камень. Развел руки. Захлестнул ременные петли на запястьях и прикрепил к вбитым в валун штырям. Привязал ноги. И только после этого разломил нашатырную капсулу перед носом. Некоторое время ничего не происходило. Ягуар даже испугался, что парень умер, но вот ноздри его дрогнули, втягивая запах, губы скривились, а веки разошлись.
Глаза были серы, как предрассветное небо.
– Т… ты…
Ягуар поднес к губам лежащего флягу и, придерживая голову, помог сделать несколько глотков. Хороший коньяк пусть и ненадолго, но согреет.
– Уже скоро, – пообещал Ягуар, вернув флягу во внутренний карман куртки.
– Какого хрена?
Парень дернулся, но ремни держали хорошо.
– Ты что, мать твою…
– Солнце четырех ягуаров длилось лет шестьсот семьдесят шесть. И те, кто жил при этом Солнце, были съедены ягуарами одновременно с Солнцем. А случилось это в год тринадцатый, когда Кецалькоатль впервые выступил против Тескатлипока и сам стал Ягуаром, пожрав гигантов.
– Отпусти меня, слышишь?
– И когда погибли все, разрушилось Солнце.
– Отпусти!
Небо светлело. Щиты теней дрожали, грозя в любой момент расколоться под ударом солнечного копья. И сердце Ягуара колотилось, томимое жаждой принять этот удар.
– Второе Солнце, Солнце четырех ветров. Кецалькоатль оставался Солнцем еще тринадцать раз по пятьдесят два года. После их окончания Тескатлипока, будучи богом, превратился в ягуара, как пожелали другие братья, он и ходил в образе ягуара и так ударил лапой Кецалькоатля, что тот свалился и перестал быть богом. Поднялся такой сильный ветер, что унес людей, и они превратились в обезьян, а Солнцем стал Тлалок.
– Ты ненормальный, – Алексей перестал дергаться. Он попытался расслабить руки и вертел запястьями, норовя сбросить петли. Не выйдет. Ягуар точно знал. Но упорство пленника доставляло радость. Воин должен уходить, сражаясь.
– Но Кецалькоатль вызвал огненный дождь с небес и устранил Тлалока, и сделал Солнцем свою жену Чальчиутликуэ, которая была Солнцем шесть раз по пятьдесят два года, что составляет триста двенадцать лет. Те, кто жили в третью эпоху вместе с Солнцем четырех дождей, также погибли.
Алексей рванулся, выгибаясь дугой, и заорал.
– Следом наступила эпоха четвертого солнца, каковое называли Солнцем четырех вод. И длилась она пятьдесят два года, во время которых сохранялась вода на земле. И закончилась она великим дождем.
Ягуар извлек ножи.
– Убьешь? – совсем успокоившись, спросил пленник. Он смотрел прямо, и в глазах его не было страха.
А солнечное копье разломило тени, рассыпая на землю благодатный свет. Сочились кровью раны тьмы, и солнце плясало, радуясь тому, что вновь сумело подняться на небосвод.
– Пятое Солнце называется Солнцем движения. И при нем будет голод, землетрясения, войны.
– Ну да, конечно. Мы все погибнем.
– Солнце погибнет. Все живое погибнет. Пятое Солнце – последнее. Оно теряет силы. Посмотри.
Желтый шар плыл меж льдинами туч.
– И моя смерть поможет солнышку жить? Ты соображаешь, насколько это бредово?
– Он съест твое сердце. И даст тебе новое, чтобы ты стал в его свиту. Тьма отступит.
Ягуар быстро распорол одежду, оголяя грудь. Пленник дышал быстро. Сердце его стучало, готовое соединиться с чем-то много большим, чем хрупкий сосуд плоти.
Положив ладони на живот, Ягуар с наслаждением впитывал этот совершенный ритм, жалея лишь о том, что сам не скоро удостоится подобной чести.
– Тебя ж найдут, – произнес Алексей.
Когда-нибудь обязательно. Но идущий по струне мира не о своей судьбе должен заботиться.
Солнечный луч коснулся бледной кожи, и Ягуар убрал ладони. Взяв в руки нож, он ударил, одним движением взрезая кожу, мышцы и мягкую диафрагму.
Алексей захрипел и выгнулся, сам расширяя разрез. Ягуар сунул руку в дыру, нащупал жесткий ком сердца и рванул, выдирая то, что отныне принадлежало великому Богу. Нож обрезал жгуты артерий и вен, чаша приняла кровь. И солнце, отразившись в багрянце, вспыхнуло яростно.
Жертва была принята.
Человек на алтаре еще жил. Мутные глаза его наблюдали за тем, как бьющееся сердце ложится на жаровню.
Горело оно долго.
Дым поднимался и растворялся в небесной синеве. Ягуар был счастлив: ему удалось дать еще немного жизни миру.
Из дома пропали вещи. Анна знала, что Геннадий уедет, хотя до последнего лелеяла надежду. Вдруг передумает. Остановится. Ведь бывает же, что люди останавливались в самый последний миг?
Но в прихожей было пусто.
Исчез столик из ротанга и кованый фонарь-светильник. Ушли телевизор и компьютер. В опустевшем шкафу одиноко висело серое пальто и старая куртка. Анна коснулась ее и поспешно захлопнула дверь. Глубоко вдохнув, она зажмурилась. Глаза жгло. Но сейчас – не время для слез.
Анна прошла на кухню и поставила чайник. Есть совершенно не хотелось. У отсыревшего табака был мерзкий привкус. Тишина угнетала.
Со временем Анна привыкнет. Главное, продержаться это время, пока мозолистая корка равнодушия не затянет свежие раны.
– И однажды наступит утро, – сказала Анна, прикладывая ладонь к стеклу.
Утро наступило в пять тридцать со звонком будильника. Анна сползла с кровати и побрела в ванную комнату. Привычные утренние ритуалы она исполняла механически, пребывая в сладкой полудреме. Но стоило переступить порог, как действительность проломила спокойствие сна.
Автобусная остановка. Ветер в лицо. Колючий снег за шиворот. Каблуки скользят по льду, и руки вмиг цепенеют. Серые переулки выплевывают серых же людей, и на остановке постепенно собирается толпа. Автобус выползает из мглы, рассекая темноту желтым светом фар. Двери его открываются не сразу, приводя людей в волнение, и когда все-таки расходятся, толпа вносит Анну и вжимает в угол.
Дальше поездка. Скрежет. Качание. Запах бензина. Чей-то локоть, давящий на ребра. И длинная женщина в рыжей дубленке кого-то нудно пилит по мобильному телефону.
Анна закрыла глаза. Ехать долго.
С каждой остановкой людей в автобусе прибавляется. И дышать все тяжелее. И когда Анна уже готова сдаться и умереть, толпа вдруг исчезает, перетекая в распахнутые заводские ворота.
Сама Анна выходит на конечной.
Еще полчаса пешком. Прогулка сквозь снежную муть. Знакомая ограда с тусклым фонарем. Черная рыбина авто, притаившаяся в засаде. Лобовое стекло залеплено снегом, на крыше тоже белый горб, но Анна уверена – в машине кто-то сидит.
И вопрос – что нужно ему здесь в полседьмого утра?
Анна обошла машину, не спуская с нее взгляда. И внезапно вспыхнувшие ярким галогеновым светом фары лишь заставили ускорить шаг.
Там, по другую сторону ограды, Анна будет в безопасности.
– Стой! – дверца «Мерседеса» распахнулась. – Да стой же ты!
Анна закрыла за собой калитку и остановилась.
– Это я… мы вчера виделись. Точно виделись. Ты Генкина жена.
Была. Только этот факт – для внутреннего пользования. Кому какое дело, что у Анны с личной жизнью? Переславин же вылез из машины и раздраженно отряхнулся.
– Я тут второй час стою, – пожаловался он.
– Извините, но мы открываемся…
– Да ладно, я не в обиде. – Переславин поставил машину на сигнализацию и шагнул к калитке. Анна попятилась. – Да не дергайся ты. Я вот привез…
Он протянул пакет.
– Это одежда и вообще… короче, я понятия не имею, чего надо. Я не хочу думать, понимаешь.
– Да, – Анна открыла калитку. – Проходите. Единственно, я сомневаюсь, что Адам Сергеевич вас примет.
– По фигу. Просто одному никак. И с людьми никак.
На куртке и волосах Переславина собирался снег. И лицо Эдгара Ивановича казалось бледным, как у утопленника.
– Думаю, вам не помешает чашка чая.
Анна старалась идти так, чтобы не выпускать его из вида. Переславин шагал широко и локтями размахивал, словно пробивался сквозь толпу. Наверное, точно так же он по жизни пробивался, вгрызался зубами, толкался, отпихивал от кормушки слабых и шел вперед. Он никогда не думал о тех, кто остался позади.
Анна одернула себя: неправильные мысли.
– А ты, значит, тут работаешь? И давно?
– Второй день.
– А уже освоилась. Ну-ну… – он окинул Анну придирчивым взглядом. – Быстрая, значит.
– Послушайте, – Анна остановилась и, цепенея от собственной смелости, повернулась к Переславину. – Я не знаю, что вам от меня надо. Я понимаю ваше горе и очень вам сочувствую, однако ваше поведение напрочь это сочувствие убивает.
– И чем же?
У него глаза седые. Не серые, а именно седые, уставшие от жизни.
– Вы срываете злость на других. Вам не важно, виноват этот другой в чем-то или нет. Главное ведь ваше желание, а… – Анна запнулась. – А остальное не имеет значения. Извините. Полагаю, в холле вам будет удобно дождаться появления господина Тынина.
Переславин схватил ее за воротник пальто и дернул.
– Умная, да? Вежливая?
– Отпустите!
Рванул так, что ткань затрещала. Анна не удержалась на ногах и рухнула в объятья Переславина. От него пахло спиртным и табаком.
– Немедленно прекратите!
– Или что? Ты будешь кричать? Но здесь же никого нету. А я хам. И привык срывать злость на других. Сейчас я злюсь. Других нет. Страшно?
Да. Он сильнее. И безумен, потому что у него горе и он заливает это горе спиртным. Но теперь он понял, что, сколько бы ни выпил, боль не отступит.
Эдгар Иванович оттолкнул Анну и буркнул:
– Топай давай. Веди. Ты чай обещала, а я замерз как собака. Эй, вот только реветь не надо! Слышишь? Я бабьих слез на дух не переношу.
Анна по тропинке бежала. Переславин уверенно держался сзади. Она ненавидела его и собственную слабость. Вот новая подруга Геннадия нашла бы, что ответить. Или как воспользоваться ситуацией.
Анна же… курица она. Иначе и не скажешь.
У самых дверей Переславин тихо сказал:
– Извини.
Но это тоже ничего не значило.
Вскрытие было проведено профессионально. Информация в отчете соответствовала действительности, и Адам не нашел, чего можно было добавить.
Травматический шок, перешедший в торпидную фазу. ДВС-синдром. И остановка сердца. Единственное утешение – боли она уже не ощущала.
Подтвердив заключение, он принес припасенную бутылку раствора и короб с ватными тампонами. Краска сходила с трудом. Специфическая ацетоновая вонь вытеснила прочие привычные запахи морга, и даже включенная вытяжка не спасала.
Впрочем, Адам скоро перестал обращать внимание на запах. Он работал медленно, тщательно очищая каждый квадратный сантиметр кожи. Мусорное ведро заполнялось мокрой синей ватой, а кожа девушки приобретала более привычный цвет.
– Я не могу тебе обещать, что его найдут. – Адам перевернул тело на живот и коснулся темных пятен содранной кожи. – Еще Роберт Ресслер писал о том, что данный тип преступлений совершается субъектом по неочевидным мотивам. Кроме того, объектом посягательств оказывается человек, ранее не знакомый субъекту. А это в значительной мере затрудняет установление связей.
На спине краска была в виде отдельных потеков. И лишь на левой ягодице синело смазанное пятно, сантиметров пяти в диаметре.
– Более того, неясность мотива не позволяет адекватно предсказать действия субъекта.
Пятно сходило медленно и неравномерно. Под ним, как переводная картинка в воде, проступал рисунок: стилизованная птица.
Адам аккуратно снял краску и склонился над рисунком. Короткие крылья. Нитевидный клюв и характерная пара длинных хвостовых перьев. Птичка-колибри сияла алым, зеленым и синим. В глазу ее сверкал вживленный камень.
И показалось, невидимый ягуар оскалился в спину, предупреждая.
Осколки медлили складываться в адекватную картину происходящего. Адаму не хватало информации, и он собирался ликвидировать пробелы.
Картинка выстроилась.
– Адам, ты хоть иногда на часы смотришь? – в сонном голосе Дарьи не было и тени раздражения. – Какого черта?
Адам подвинул ноутбук и зачитал:
– Народ мешиков был изгнан из Ацтлана, «места, где живут цапли», и скитался по пустыням сто лет.
– А потом Господь явился Моисею и дал скрижали, – Дашка зевнула.
– Примерно. Уицилопочтли явился вождю мешиков Мишетли и приказал ему найти место, где орел садится на кактус, и основать там столицу.
– Охренеть, – искренне сказала Дашка. – И я надеюсь, это действительно важно.
– Важно. Мешики вышли к «холму кузнечика», где и поселились вблизи города Кулуакан. И жили там многие годы, пока очередной правитель города не удостоил пришельцев высокой чести, отдав за их вождя свою дочь-принцессу. Уицилопочтли через жрецов напомнил о долге и потребовал, чтобы девушка была принесена ему в жертву.
– И вот только не говори, что…
– С нее содрали кожу. Девушка стала живым воплощением богини плодородия Тонатцин.
– Адам, ты псих. Это совпадение и…
– Уицилопочтли часто изображали в виде колибри. Татуировку-колибри я нашел на левой ягодице жертвы. Данное обстоятельство может быть интерпретировано как знак. На данное обстоятельство указывает и тот факт, что убийца покрыл жертву голубой краской. Цвет также относится к символике бога. Татуировку он спрятал намеренно.
– Бог?
– Дарья, сосредоточься. Я говорю об убийстве. Жертва лежала на спине. Краской покрывали лицо, шею, грудь и живот. Часть краски стекала, образуя характерные лентовидные потеки. Полагаю, на месте были обнаружены лужицы. Однако формирование единичного пятна правильной округлой формы в данных обстоятельствах невозможно.
– Но какой смысл? – в голосе Дарьи прорезался интерес. – Он же не надеялся, что татуировку не найдут?
– Но вы же ее не нашли. А если бы нашли, то маловероятно, что сумели бы связать с культом Уицилопочтли.
– Да, я поняла. Ты у нас самый умный.
В какой-то мере данное утверждение имело право на жизнь.
– Адам, я сейчас приеду. Не спорь.
Адам и не собирался.
Он прошелся по комнате, принял душ, пытаясь водой смыть неприятное ощущение грядущей катастрофы. Переоделся. Прокрутил в памяти видение, но новых опорных точек не обнаружил.
Объем информации недостаточен для анализа. Высока вероятность ошибки. Но второе убийство или докажет, или опровергнет теорию.
Дарья разозлилась бы, случись ей заглянуть в мысли Адама. Дарья определенно не допускала возможности рассмотрения убийства как аргумента. Значит, не следует упоминать о подобной возможности.
Глянув на часы, Адам спустился в холл. Если Анна появится столь же рано, как и вчера, у него будет время проинструктировать ее о разговоре с Переславиным.
Однако, как выяснилось, Переславин уже появился. Он сидел в кресле и хмуро наблюдал за Анной, которая старалась держаться подальше от гостя и слишком уж старательно не смотрела в его сторону.
– Доброе утро, Адам Сергеевич, – сказала Анна, переставляя вазу с длинной ветвью орхидеи таким образом, чтобы ваза оказалась между ней и Переславиным.
– Здрасьте, – Эдгар Иванович поднял руку и, не получив ответного движения, опустил на подлокотник. – А я вот вас жду. Я думал, вы оттуда пойдете.
Он указал на дверь и уставился, ожидая ответа.
– Я живу здесь.
– А… – Он явно собирался что-то добавить, и, судя по вчерашней манере поведения, вряд ли высказывание было бы этически адекватным. Но Переславин посмотрел на Анну, занятую орхидеями, вздохнул и поднял пакет, стоявший у ножки кресла. – Вот. Привез. Это вещи. И дневник еще. И там пароли записаны. Наверное. Но если нет, то я договорился с одним пареньком. Он вскроет.
– Анна, возьмите пакет, пожалуйста.
Меньше всего хотелось прикасаться к незнакомому человеку. И разговаривать с ним Адам не желал. Он подозревал, что если начнет беседу сам, не дождавшись Дарьи, то все испортит.
А Ягуар уже близок.
Он не простит ошибки.
Анна брала пакет, стараясь не прикасаться к пальцам Переславина. И смотрела на пол, а он, напротив, разглядывал ее без стеснения и даже с интересом.
Определенно, этот человек раздражал Адама.
– А ты мне чего-нибудь скажешь?
– Скажу. Я был бы весьма благодарен, если бы вы взяли на себя труд соблюдать нормы поведения, принятые в цивилизованном обществе. Ваше душевное состояние не оправдывает ваши дурные манеры и попытки переложить вину на человека постороннего.
– Не дает, значит? Слышишь, Аннушка, чего твой начальник говорит? А знаешь почему?
– Прекратите!
– Потому что он ревнует. Хотя я бы тоже такую ревновал. Хороша.
Анна побледнела, затем покраснела и выбежала из комнаты. Надо будет побеседовать с ней и объяснить, что данные намеки беспочвенны, Адам не испытывает к ней сексуального интереса. Ему просто ее общество нравится. А ему крайне редко нравится чье-то общество.
– Сколько ты ей платишь? – осведомился Переславин, доставая из кармана портсигар.
– Также попросил бы вас не курить.
– Иди к черту. Так сколько? Я дам больше. Спорим, уйдет?
Щелкнула дешевенькая зажигалка, и к тонкому аромату орхидей добавилась табачная вонь.
– Она имеет на это право, – сказал Адам, выворачивая пакет на стол. Содержимое было предсказуемо.
Белая шелковая блузка с высоким воротником и тремя треугольными пуговицами. В центре каждой сиял синий камень.
– Сапфиры, – пояснил Переславин, прикусывая сигарету. – Дорогие. Она вечно покупала самое дорогое. А я злился. Ну на хрена на пуговицах сапфиры? Барство какое-то. И машину ей не купил. Она хотела, чтобы «мерс» и с водителем. У самой тоже права были, но с водителем – круче. Поссорились.
Длинная юбка из многих слоев тончайшей ткани, цвет которой меняется от темно-лилового до блекло-синего, как февральское небо.
– А теперь из головы выбросить не могу. Все думаю, а если б у нее был этот долбаный «мерс» с водителем, то точно ничего бы не случилось.
– Прогнозировать варианты развития событий невозможно.
Упаковка колгот. Белье. Новое, с этикетками, но из разных комплектов.
– А вдруг бы все иначе было бы? Я ж ее вообще в Англию отправить мог. Или во Францию. Или в Америку. Она просилась. Все повторяла, что нормальные люди за границей образование получают, я же – туплю.
Из картонной коробки высыпались кольца, вывалился ком спутанных цепочек и пара широких браслетов. Один – дутый, золотой с тонкой гравировкой и алмазным напылением. Второй – латунный с эмалевыми медальонами. Синие птички. Красные птички. Зеленые птички.
Цвета разные, но силуэт одинаков и знаком – короткие крылья и тонкие клювы.
Колибри.
Адам аккуратно выпутал браслет из золотых цепей и отложил в сторону.
Скорей бы появилась Дарья. Количество вопросов, которые хотелось задать Переславину, возрастало, но Адам продолжал сомневаться в собственной способности спрашивать правильно.
Всю ночь Лиска напряженно вслушивалась в происходящее за дверью. Вась-Вася никак не мог улечься, ходил-бродил, как бурый медведь.
На медведей они в детстве смотреть бегали, в бродячий зверинец. Лиске было жалко львов и тигров, запертых в крохотных клетушках, а вот медведь ее напугал.
Его выпустили, привязав к врытому в землю столбу, и медведь все ходил и ходил, с каждым оборотом наматывая цепь на столб. Когда же она закончилась, зверь остановился, повел тяжелой башкой и воззрился на Лиску. Глаза у медведя были пустыми, и это напугало сильнее, чем скрытая ненависть в желтых тигриных плошках.
Поговаривали, что медведь этот уже кого-то убил, и его усыпить бы следовало, но другого покупать – дорого. Вот хозяева зверинца и терпели.
– Да! – голос Вась-Васи заставил Лиску прижаться к стене. – Да, я слушаю. Ну извини.
Он злился. Он совсем не желал извиняться перед тем – той? – с кем разговаривал.
– И что? Да? А почему ты мне вчера не позвонила? Я? Да я… я занят был!
Его раздражение било по натянутым Лискиным нервам, как кулачки по струнам старого рояля.
– Что еще сказал? Дашунь, ты не сердись…
Ее зовут Даша? Наверное, там и вправду все серьезно, если Вась-Вася просит ее не сердиться, а еще успокаивается так быстро. На Лиску он умел обижаться подолгу, выказывая неодобрение короткими рваными фразами, скользящими взглядами, которые били как пощечины.
Тогда, правда, она не знала, как бьет настоящая пощечина.
– Да, я подъеду. А он станет со мной беседовать? Ну… нет, про него всякое говорят, но ты же лучше знаешь.
Он добавил еще что-то, но очень тихо, так, что Лиска не услышала. Зато услышала, как скрипнула предательская половица у туалета. И вторая – совсем рядом с дверью в спаленку, которую Вась-Вася предоставил Лиске для временного проживания.
Лиска вскочила и со всей поспешностью нырнула в постель, натянула одеяло на голову и застыла.
Дверь открылась без стука. Вась-Вася не считал нужным быть вежливым. Он подошел и решительно сдернул одеяло.
– Я сейчас уйду, – сказал он. – А ты можешь и дальше притворяться спящей. Только никому не открывай и никуда не уходи.
Она и не собиралась. Ей идти теперь некуда.
– Я серьезно, Елизавета. Ты – свидетель по делу об убийстве. Если ты попробуешь исчезнуть, я буду тебя искать. Найду. И упрячу за решетку.
Он накинул одеяло, развернулся и вышел из комнаты.
Входная дверь хлопнула достаточно громко, чтобы тщательно сдерживаемые слезы все-таки хлынули из глаз. Ну почему все так вышло? И когда вышло? Лиска ведь не хотела никого обижать. Просто у нее была мечта, и Лиска попыталась ее исполнить.
Она лежала в кровати, разглядывала потолок и люстру – три шара желтого стекла на серебристых рожках – и слушала тишину. Лиска сама не заметила, как уснула.
Лиска шла по берегу моря. Ноги увязали в горячем песке. Рокотали волны, разбиваясь о белый камень, и брызги соленой воды касались горячих Лискиных плеч. Слева вытянулась черная стена леса. Пальмы гнулись под весом лиан, под сводом листьев их царила влажная темнота, полная чуждой опасной жизнью. В тени распускались яркие венчики тропических цветов, порхали колибри и бабочки, струились по ветвям и лианам тонкие змеиные тела, и мерцали желтизной глаза зверя.
Лиска ощущала его присутствие.
Она остановилась, повернувшись к морю спиной, и ветер услужливо расправил парус платка-парео, подталкивая Лиску к зверю.
Она пошла.
Оборачиваться не стоило, но Лиска обернулась и увидела, как зарастают каверны ее следов. И песок обретает прежнюю белоснежную гладь, словно он и не песок даже – простыня. А море – другая простыня, изукрашенная сине-зеленой акварелью.
Пока она смотрела, зверь спустился.
Он был прекрасен. Свет и тьма смешались, выплавив гибкое тело. И Лиска, встав на колени, протянула зверю руки. Она коснулась мягкой шерсти, провела по широкой переносице и выпуклому лбу, тронула тончайшие нити-усы и засмеялась, когда ягуар зарычал.
– Я тебя не боюсь, – сказала Лиска, глядя в его янтарные глаза. – Я больше никого не боюсь.
Ягуар, зажмурившись, потерся носом о ее ладонь. И только тогда Лиска заметила, что шерсть его измазана кровью.
– Зачем ты здесь? – спросила она, обнимая зверя. Мягкий и горячий, он пах морем. – Ты пришел спасти меня?
– Я пришел спасти всех, – ответил ягуар чужим голосом.
И Лиска проснулась.
Заливался мобильник. Звонок был громкий, настойчивый, и она, еще не видя номера на табло, испугалась. А увидев, что номер незнаком, испугалась снова. Но трубку взяла и, поднеся к уху, робко произнесла:
– Алло?
– Алло! – сквозь рев близкой автотрассы донесся такой родной и знакомый голос. – Алло, Лиза, это ты?
– Я.
– А это я.
– Я рада, – она улыбнулась, потому что действительно рада была его слышать.
– Я тебя нашел. Я обещал, что найду тебя, и вот… видишь, я держу слово!
Видит.
– Я соскучился по тебе.
– И я соскучилась, – ему легко отвечать, это как игра с отражением.
– Лиза… я просто… просто хотел тебя услышать. Ты в порядке?
– Да.
Только очень хочется убежать, но бежать некуда. Ее будут искать, найдут и посадят, потому что Лиска – свидетель. И потому что Вась-Вася разозлится. У него новая жизнь и новая женщина, а Лиске не осталось места в парадигме Вась-Васиного мира.
– Я очень тебя люблю, – сказал человек, настоящего имени которого Лиска не знала. – Я соврал. Я нашел тебя давно. Я хотел позвонить, но не смел надеяться, что ты будешь рада.
– А я ждала звонка.
И боялась, что раздастся он в неподходящий момент.
– Прости меня, солнце мое. За то, что обманул твои ожидания.
Лиска не сердится.
– И за то, что оставлю тебя. Я бы хотел все изменить, но не могу. Я слишком далеко зашел. И вернуться не выйдет.
– Не исчезай.
– Не исчезну. Я буду рядом. Просто знай, что я всегда буду рядом. И никому не позволю обидеть тебя, моя драгоценная колибри…
И в трубке раздались гудки. Лиска пробовала набрать номер. И набирала снова и снова, не желая смириться с расставанием. Зачем он пришел? Сначала во сне, потом наяву. И почему ушел? И как не видит, что Лиске плевать на то, что он сделал.
Спустя час Лиска узнала о смерти адвоката Савростина Михаила Евгеньевича, павшего случайной жертвой залетных грабителей. Диктор вещал о ножевых ранениях, кровопотере и невосполнимой утрате. Лиска смотрела на фотографию папика и думала, что теперь она свободна.
Но свобода эта закрыла возможность быть рядом с человеком, которого Лиска любит, пусть и видела его лишь один раз в жизни.
Памятью о нем остался золотой браслет, спрятанный за подкладкой несессера.
Дарья все-таки появилась. Она возникла на пороге разноцветным вихрем, пригладила волосы и излишне веселым тоном предложила:
– Адам, давай лучше у тебя поговорим? Ты ж не против?
Адам не испытывал желания допускать Переславина в свой кабинет, однако помещение следовало освободить.
– Здрасьте, я Дашка, – сказала Дарья, пожимая широкую переславинскую руку. – Я его родственница. И заодно переводчик. Ну и все остальное тоже. И вашим делом занимаюсь.
– Я не помню, чтобы нанимал кого-то.
– Это легко исправить, – Дарья широко улыбнулась. – Если вам нужен Адам, вам придется иметь дело и со мной.
В кабинете она разделась, привычно запихав дутую куртку в угол шкафа. Наряд на ней был вчерашний. А сумка новая, дисгармонирующая с обувью и одеждой. К этой сумке у Дарьи имелось совершенно определенное платье – длинный вязаный балахон с широким воротом.
– Потом поговорим, – обрезала Дарья, поймав взгляд. – Вдвоем. Ладно?
Адам кивнул и протянул латунный браслет. Он указал на рисунки, и Дарья поняла правильно. Браслет она брала аккуратно, за ребра и рассматривала пристально, хотя, верно, понимала, что визуальный осмотр в данном случае не может являться адекватной заменой лабораторного исследования.
Правда, Адам был уверен, что и таковое не даст заметных результатов. Убийца продемонстрировал ум и нестандартность мышления, следовательно, вряд ли он допустит элементарную ошибку и оставит отпечатки пальцев.
– А вы, Эдгар Иванович, рассказывайте, – Дарья села и расправила мятые брюки. – К примеру, о том, где и когда ваша дочь сделала татуировку. И откуда у нее этот браслетик?
Переславин осматривался в кабинете, выбирая место. Он выбрал кресло, стоящее в углу, и сел, скрестив руки.
Характерный жест защиты. И агрессивность Переславина следовало интерпретировать так же, хотя здесь Адам уверен не был: человеческие эмоции имели слишком много оттенков.
– Да кто ты вообще такая?
– Дарья Федоровна Белова. В прошлом – следователь прокуратуры, а ныне – вольный охотник, – спокойно пояснила Дарья. – Мне кажется, что вы ведете себя не совсем правильно. Мы вам не враги. Мы пытаемся найти того, кто убил вашу дочь. И возможно, убьет еще.
На Переславина аргумент не возымел действия.
– Вам денег надо? Сколько?
– А сколько вы готовы заплатить? – Дарья вскинула голову. – Или сэкономить? Вы же у нас экономист, верно? Заочное отделение коммерческого вуза. Окончили пять лет назад. Интересненько, почему? Но я, кажется, знаю. Стыдно было? У всех дипломы о высшем образовании, а у вас – ПТУ со специализацией «механик сельскохозяйственных машин». Одно непонятно, почему вы сразу кандидатскую не купили?
– Не твое собачье дело.
Дарье определенно не нравился Переславин. С другой стороны, заработанный им капитал являлся наглядным подтверждением способностей финансиста. Документальное же свидетельство в данном случае можно было считать формальностью.
Но Адам промолчал. Не следовало лезть в беседу, Дарья лучше умеет разговаривать с людьми.
– А еще он всем врет, что вице-президент фирмочки, – продолжила ябедничать она, внимательно вглядываясь в напряженное лицо Эдгара Ивановича. – Наемный работник. Такой, как все, пусть и получающий чуть больше. На самом деле он – один из хозяев. Подпольный миллионер. И снова вопрос: откуда такая нечеловеческая скромность?
– От верблюда.
– Или от попытки ограничить запросы дочери? Универсальный аргумент, правда?
– Она знала правду, – Переславин подался вперед, упершись кулаками в колени. – Она знала!
– А кто не знал?
– Бывшая жена. Мы развелись не сразу. А когда я все-таки подал на развод, получилось, что она имеет право на половину всего.
– И поэтому ты решился на аферу? – Дарья повторила движение Переславина. Эти двое смотрелись друг в друга с напряжением и раздражением, которое не удосуживались скрывать.
В висках заломило.
Люди агрессивны. Явные признаки агрессии угнетают Адама.
– А потом уже я как-то свыкся, – теряя запал, произнес Переславин. – Да и удобно было. Я тут, Димка наверху. Он представительный, я – деловой. Распределение труда и доходов. Капиталистический подход.
– Не боишься при таком подходе однажды остаться с должностью и без фирмы?
– А вот это уже не твоего ума, деточка. Ты убийцу ищи. И не дергайся, заплачу. Сколько сама скажешь, столько и заплачу. Но по результату.
– Идет, – сказала Дарья, протянув руку. Переславин пожал.
Рутина затягивала. Анна работала, в работе растворяя неприятный осадок сегодняшнего утра и осадок будущий – вечера. Она старалась не думать о возвращении в пустую квартиру, о пустоте за окном и надоевшем вкусе сигарет. О том, что жить не для кого и незачем, но умирать она не станет, потому что смерть – признак слабости.
Анна сильная.
Она сумеет выжить и на этот раз.
Первые похороны были назначены на десять. Анна надеялась на помощь Тынина, но помощи не дождалась и справилась сама. Оказалось: хоронить несложно. Чужое горе ощущалось остро, как будто кто-то свыше до невозможности истончил защитные оболочки Анниной души, и теперь любая эмоция была подобна уколу булавки.
Но люди вдруг потянулись. Ее слова слушали, ее сочувствие принимали.
Церемония прошла без проблем.
И следующая, приуроченная к полудню. И последняя, закончившаяся в тот миг, когда солнце коснулось горизонта. Солнца Анна не видела, но, обескоженная, воспринимала его боль и тоску, равно как и мягкое упокоение тьмы.
Она очнулась, только когда зал опустел. Гудели кондиционеры, но в воздухе все равно ощущался запах дыма и чужих духов, резких и неприятных. На полу остались следы, и на ковре виднелись черные пятна грязи. Валялся бумажный платок и серебристый фантик от карамельки, и мертвой бабочкой лежал оборванный цветок орхидеи.
Анна подняла его, разгладила обмякшие лепестки и прикоснулась губами. Ей было невыносимо жаль цветка, куда сильней, чем всех увиденных за сегодня людей.
– Вы хорошо справились, – сказал кто-то, выбираясь из тени.
Тынин. Он следил? Определенно. Не надо его бояться. Он безвреден.
– Здесь всегда так… странно? Знаете, ощущение, что это место… оно как ресторан или кафе, или библиотека. Само по себе. Люди приходят и люди уходят. А место возвращается в исходное состояние.
Что за глупости она говорит? Сейчас Тынин разозлится и выгонит Анну.
– Отчасти вы правы, – ответил он, поднимая бумажки. – Люди меняют место, но данные изменения носят локальный характер. Они обратимы, если вы понимаете, о чем я говорю.
Анна понимала.
– Я хотел бы выразить вам признательность за терпение, проявленное в отношении Переславина. Его поведение в значительной мере нарушало общеэтические нормы. Я ведь прав?
– Да. Но… ему просто больно.
И Анне тоже. Темнота спрятала солнце, но собственные Аннины раны пылали жаром. Ее душа, разодранная когтями тоски, кровила, вот только никто не увидит ни боли, ни крови, ничего.
Орхидеи погибают молча.
Анна положила цветок на подставку для гроба.
– Думаю, стоит заказать живые цветы. То есть не срезанные. Я умею ухаживать. Это будет выгодно и…
…и орхидеи всегда понимали Анну. Ей нужно о ком-то заботиться, чтобы не сойти с ума.
– Покупайте. Анна, вам нужны деньги?
Нужны. В кошельке осталось сотни полторы, до аванса две недели. Но дома есть картошка и масло подсолнечное, немного риса и еще макароны. С голоду она не умрет.
Следующая мысль ударила очевидностью.
– Если вы беспокоитесь, что я собираюсь вас обмануть, то не стоит. Я принесу чеки, – Анна постаралась говорить ровно.
Она никогда не брала чужого и не возьмет!
– Вы неверно интерпретировали мой вопрос, – с легким укором произнес Тынин. – Ваши сапоги нуждаются в ремонте. Сколь могу судить, вы пытались провести его самостоятельно. Ваш костюм безупречен по крою, но заметно, что в швах ткань чуть бледнее. Вывод – костюм перелицован. Вы не уходите на обед, принося еду с собой.
– Вы… вы не имеете права…
– Сначала я решил, что вы соблюдаете диету, поскольку продукты в холодильнике остались нетронутыми. Но макароны с подсолнечным маслом вряд ли можно назвать диетическим блюдом. Отсюда логично предположить, что в настоящее время вы испытываете финансовые затруднения, однако слишком горды, чтобы взять чужое без спроса. Поэтому я предлагаю вам помощь. Она ни к чему вас не обяжет. Более того, вы можете рассматривать ее как долг, который при возможности вернете.
А при невозможности, значит, Анне долг простят. И ведь самое противное, что Адам не лукавит. Как ей сказали? Он не умеет врать. Редкий дар или, скорее, редкое наказание.
– Я справлюсь, – сказала Анна. Адам кивнул и вышел. Он признавал за другими право выбора.
А на улице мело. Разыгравшаяся метель кружила белые водовороты, и пронизывающий ветер выстуживал пальто. Он дергал сумочку, норовя вырвать ее из рук Анны, толкал в спину и тут же ставил подножку. Выбравшись за пределы территории комплекса, Анна замерла. Город терялся за седыми крыльями метели, и редкие огни, которым удавалось пробиться сквозь тьму, казались невообразимо далекими.
Ветер завыл, торжествуя.
Сегодня все против Анны. И знакомый «Мерседес», выползший из тени, – часть неудач. Машина загудела, дверь рядом с водителем открылась, и Переславин закричал:
– Садись!
Рев накатывающей бури разорвал слова.
– Да садись же! Я ничего тебе не сделаю!
И Анна нырнула в машину. В салоне было жарко и пахло табаком, переславинской туалетной водой и еще алкоголем. Урчал мотор, как будто под капотом собралась сотня довольных котов. Теплые потоки воздуха окутали Анну, и та задрожала.
– В такою погоду нормальные люди такси вызывают, – буркнул Переславин.
– Значит, я ненормальная.
– Огрызаешься?
– Устала за день.
И вообще устала, достаточно, чтобы чувство страха притупилось и осталось единственное желание – уснуть.
– Куда везти?
Анна назвала адрес и закрыла глаза. Она чувствовала, как автомобиль трогается с места, как крадется по раздолбанной дороге и как скользит по шоссе. По лицу ее перебегали отблески света, они мешали окончательно провалиться в сон, но не разрушали мирную дремоту. И когда машина остановилась, Анна пожалела, что живет так близко.
Она зажмурилась, пытаясь отсрочить момент столкновения с неудобной реальностью.
– Эй, приехали, – сказал Переславин, и реальность потребовала внимания Анны.
– Спасибо вам.
– Не за что, – он потер глаза тыльной стороной руки. – Я вообще извиниться хотел. И работу предложить. Чего тебе там киснуть?
– У меня есть работа.
– Будешь моим личным помощником. Секретарем или как там по штату положено? Я вечно забываю эти словечки. Понапридумывали… Короче, я тебе денег больше дам. Страховку выправлю. И с мужем рядом. Чем плохо?
Тем и плохо, что рядом, потому что муж – бывший. И Анна умрет, если ей придется встречаться с ним каждый день, притворяться, будто все хорошо, и радоваться, что у него тоже хорошо. Она не сумеет радоваться и возненавидит Генку, его новую любовь и себя заодно.
– Нет, спасибо. – Пытаясь избежать бесполезного разговора, Анна выскользнула из машины, но от Переславина было не так легко отделаться.
– Вообще-то мне редко отказывают, – сказал он, выбираясь наружу. Огляделся, присвистнул и плечами пожал, видимо, отвык, что люди в разных местах обитают.
Анне не стыдно. Пусть смотрит и убирается.
Она не звала его в гости, но Эдгар Иванович пришел. Он просто держался сзади, в трех вежливых шагах, но все равно слишком близко, чтобы Анна чувствовала себя в безопасности. Он вошел в подъезд. Поднялся. Терпеливо дождался, когда Анна справится с замками.
– Я не хочу, чтобы вы входили! – Анна попыталась остановить, но Переславин оттеснил ее и вошел, крикнув:
– Генка, встречай гостей!
Вот сейчас он догадается обо всем.
– Его нет дома, – поспешила сказать Анна, леденея душой. Ей не нужна жалость, и ей не хочется, чтобы Переславин увидел, насколько Анна никчемушна.
– А где он?
– В командировке.
Смешно. Раньше Генка врал Анне, теперь Анна врет Генкиному начальству.
– В какой командировке? – Переславин уставился на нее с удивлением и недоверием. Потом выражение лица изменилось, и совсем иным, насмешливым тоном Эдгар Иванович повторил: – В командировке, значит…
Он распахнул дверцы шкафа, хмыкнул и, не разуваясь, прошел в комнаты.
– Прекратите!
На полу оставались следы. Анна ненавидела грязные полы и наглого Переславина, которому на самом деле плевать на Аннины проблемы, просто он не привык, чтобы ему отказывали. И Генку ненавидела, который сначала привез ее в этот город, а потом убежал, оставив одну. И его подружку, зубастую и пробивную. И умершие орхидеи, и собственную беззубость…
– Эй, ты чего? Ну не реви. – Переславин стащил зубами перчатку и выплюнул ее на пол. – Ну ушел, и хрен с ним. Ерунда какая.
Он вытирал ее слезы, и от прикосновения сухих пальцев Анне становилось хуже. Она плакала, понимая, что остановиться не сумеет, пока вся, от макушки до пяток, не изойдет на воду.
И останется от нее еще одна лужица на линолеуме.
– Ну хочешь, я его на хрен? – предложил Эдгар Иванович, неловко обнимая Анну. Влажная ткань его пальто кололась.
– Н-нет.
– Н-нет, – передразнил Переславин. – Благородная. Откуда ты такая, благородная, выползла-то?
– Из Ивановска.
– Ну да… ты завязывай соплю давить. Лучше сделай чайку. Посидим. Поговорим как люди.
Эдгар Иванович был слишком велик для кухоньки. Он заполонил почти все пространство, оставив Анне свободный угол между холодильником и подоконником. Переславин ждал. Он не делал попыток помогать, не комментировал суетливые, нервные движения Анны, которая никак не могла сосредоточиться на деле приготовления чая. Не подгонял и не жалел.
Он сидел, крошил сигарету на хрустальную хозяйскую пепельницу и смотрел в окно.
– Когда от меня жена ушла, я думал, что сдохну. Молодой еще был. Глупый. Сердечные раны и все такое… самолюбие болит, вот что. И пройдет.
Вряд ли. У него, может, и самолюбие, а у Анны сердце вырезали.
– И потом вот, когда сказали, что… тоже умер. Стою. Улыбаюсь, как придурок полный. А меня и нет. Но сейчас отхожу. И ты отойдешь.
Куда она денется?
Тарелки. Чашки. Заварочный чайник под широкими юбками фарфоровой куклы. Ее подарили на свадьбу, и Анну веселило это круглое лицо с розовым румянцем.
– Вам тяжелее, – вежливо признала Анна, поворачивая куклу лицом к стене. – А у меня и в самом деле ничего особенного. От многих… уходят.
– В точку. Кстати, про увольнение – я серьезно. Работничек аховый, еще и тебя обижает. Почему я с тобой раньше не познакомился?
Он подпер щеку и воззрился с искренним детским почти любопытством.
– Я на корпоративе тебя заприметил, но как-то… застеснялся.
Сложно представить, что Эдгар Иванович умеет стесняться. Но Анна тоже помнила тот корпоратив, как не помнить, если он стал точкой невозвращения. После него Гена в командировки зачастил, а после принес вонь чужих духов и вещи, словно бы невзначай забытые.
– Лилька, – с уверенностью сказал Переславин. – Рыжая такая. Стервучая – страсть. И зубастая. Она и на меня целилась, да я на работе романов не кручу.
– Почему?
Зачем ей знать? Переславинские дела Анны не касаются.
– Работе мешают. Появляются у людишек мыслишки не о том, мечтания какие-то… Ладно, ты не думай, я тебя в обиду не дам.
– С чего вдруг?
– А нравишься ты мне, – сказал он совершенно серьезно. – И про место подумай. Мне давно толковый помощник нужен.
– Тогда это не ко мне. Я – бестолковая.
– Тынин сказал иначе. Я ему верю. Псих, конечно, но иные психи разумней нормальных людишек будут. Тынин сказал, что Нюрка должна знать убийцу. И что это хорошо, потому как есть шанс найти. Я этот шанс использую. Ты не отвечай, просто мне самому проговорить надо. Привычка такая. Знаю, что дурь, но избавиться никак. А ты вроде в курсе и трепаться не станешь. Слушай, погрей еды какой, а? Я заплачу.
У Анны не ресторан, чтобы деньги брать.
– Макароны будете? Вчерашние?
Откажется. Он к рябчикам привык, ананасам и шампанскому, но Переславин мотнул головой и велел:
– Валяй. Все буду. Нюрка татушку сделала. Тишком, представляешь? И правильно, что тишком. Я бы выпорол. Что она, зэчка какая, чтоб в наколках рассекать? Еще и не где-нибудь, а на заднице. Все вы бабы – дуры. Если войдет дурь в башку, то все, не выбьешь.
Его ворчание успокаивало. Анна поставила сковородку, плеснула масла – в бутылке оставалось еще на треть, до зарплаты хватит. А одалживаться Анна не станет.
Перетерпит как-нибудь.
– Тынин сказал, что татушка эта и привлекла внимание. Он еще выразился так… – Переславин щелкнул пальцами, пробуждая воспоминания. – А! Побудительный мотив. Ну и выходит, что этот урод должен был близко к Нюрке подойти, иначе откуда бы он про татушку на заднице узнал?
– В бассейне увидел.
Анна выскребла из кастрюльки скользкие макароны. Масло зашипело, плюнуло горячими брызгами, обжигая руки.
– Она в бассейн не ходила. Не любила воду. Мы прошлым летом на Лазурный Берег катались, так Нюрка только по бережку и гуляла. Разве что пальчики в море помочит, и все. Дескать, соленая вода вредна для кожи. Ну не глупость, а?
Нет, наверное. Анна вот на море не была. Они хотели поехать после свадьбы, но у Гены работа, а потом как-то посчитали и поняли – дорого. И решили отложить поездку до времен, когда на ноги станут, ведь тогда у них будут и деньги, и возможности, и время.
Времени у Анны хватало.
– Еще браслетик этот… чужой он. Тут Тынин в точку попал. Ты не подумай, Нюрка – девочка хорошая, просто я ее избаловал. Давно еще, когда пахал и пахал. Занятой вечно, а как деньги появились, так занятости и больше стало. Зато уже проще: я денег даю, а Нюрка не капризничает.
Макароны покрывались золотистой корочкой. Анна смешала приправы и натерла кусок сыра, завалявшийся в холодильнике.
– Вот и вышло, что она такая… ну такая, что не станет дешевку носить. И на браслетик этот не глянула бы даже. Вот если бы золотой. Или хотя бы фирмовый – дело другое.
– То есть браслет подарил убийца?
– Тынин говорит, что рисунок на нем один в один с татушки.
Анна разложила макароны по тарелкам, посыпала сыром и приправами. Подала.
– Если он говорит, то правда, да? Я знаю, что сам должен глянуть. Нельзя переверять такое другим. Но я не могу. Я только подумаю, и вот тут… – Переславин хлопнул ладонью по груди, – переворачивается все.
– Адам Сергеевич не умеет врать.
Анна не знала, имеет ли она право говорить подобное, но Переславина было жаль. Ему тяжелее, чем Анне. Он большой и самоуверенный, он всегда получал то, что хотел, и никогда ничего не терял. А теперь вдруг потерял смысл жизни, и это его убивает.
– Вы кушайте.
– Ты.
– Что?
– Давай на «ты». Я не такой и старый. И без отчества. Только Эдичкой не называй, идет?
– Как скажете. Как скажешь, – поправилась Анна.
Дарья осталась на ночь. Она ушла, а потом вернулась, ответив на вопрос Адама нечто невнятное и напрочь лишенное смысла. Когда же он повторил вопрос, Дарья разозлилась и велела не совать нос не в свои дела. Адам извинился.
Вторые сутки, проведенные на ногах, сказывались общей слабостью и привычным отупением. Оно отчасти походило на туман, навеваемый лекарствами, и тем пугало. Но когда Адам лег в кровать, сон отступил. Темнота раскололась, как окно в больнице.
Серое и вечно грязное, оно отражало что-то, находившееся по ту сторону мира, но у Адама не получалось понять, что именно. Отражение преобразовывалось в грязевом слое в иллюзию трещин, и Адаму доставляло удовольствие думать, что когда-нибудь стекло расколется.
Это позволяло надеяться на свободу.
Воспоминания наползали.
Пол. Стены. Потолок. Шепоток в коридоре или в голове – уже не разобрать. Думать тяжело. Мысли вязнут в слое ваты, которой набита Адамова голова. И мысли в этой вате тонут. Разлагаются они долго, напоминая о смерти своим ощущением логических провалов и тошнотой.
Адам пытается избавиться от ваты, но каждая новая процедура лишь усугубляет ощущение беспомощности.
Он сел в кровати, прижал ладони к вискам и мотнул головой, избавляясь от шума в черепе. А если все верно? Если не ошибся врач-психиатр? Если Адам ненормален и все, происходящее с ним, лишь подтверждение этой ненормальности? Стоит ли отрицать очевидное?
Следует рассказать Дарье. Вернуться. Пустить чужого человека в голову и позволить ему сделать то, что давно должно было быть сделано. Пусть орудуют химические скальпели психотропных препаратов, отсекая ненужные нейроны. Они подарят покой.
Адам встал. Прошелся. Принял душ. Вода приглушила шум, но не избавила от него вовсе.
Он вышел в кабинет и увидел Дарью, которая лежала на тахте и делала вид, что читает книгу.
– Тоже бессонница мучит? – поинтересовалась Дарья, укладывая книгу раскрытыми страницами на живот. – Эй, ты чего такой? Плохо? Или обиделся? Адам, я не хотела тебя задеть.
– Мне кажется, что теория моей ненормальности имеет право на существование.
– Ну да. Как и моей. Сделай кофе. Поговорим?
Адам кивнул. Возможно, привычный ритуал успокоит. Но следом появилась мысль, что нормальные люди не придают особого значения порядку и продолжительности действий и даже основные социальные ритуалы редко исполняют с должным прилежанием.
– Мне кажется, что меня скоро бросят, – Дарья первой начала беседу. Она подтянула колени к груди и уперлась в них подбородком. – Вчера он просто не пришел домой. И сюда не пришел, хотя я звала для разговора. А потом я звонила, он трубку не брал.
– Это еще не является признаком разрыва. Подобное поведение объяснимо.
Аромат свежемолотых кофейных зерен очаровывал. И шум отступил. Уже не рокот – шелест осенних листьев. Яна любит гулять по парку, но только до дождей. Дожди ее расстраивают.
– Ну да. Занят был. Случилось нечто экстраординарное. Настолько экстраординарное, что ни минуточки свободной нет. Или, скорее, нет желания эту минуточку искать.
Дарья выглядела несчастной.
Яна говорит, что ее сестра невезучая и вечно ее романы разбиваются о рифы жизни. Адаму жаль. Он хотел бы, чтобы Дарья была счастлива. Но не в его силах изменить объективную реальность. Правда, психиатр полагает, что Адам достаточно успешно меняет реальность субъективную.
– Я ведь сразу знала, что так будет. Оно всегда так бывает… – Она приняла чашку кофе. – Похоже, Янка права была, один ты постоянен. Нормальные же люди… слишком нормальны, чтобы долго на одной бабе зацикливаться.
– Я полагаю, что ситуация имеет все шансы разрешиться с минимальными потерями.
– Отряд не заметит потери бойца, – Дарья вымученно улыбнулась. – Ты умеешь успокаивать.
Вряд ли. Но теперь Адам не имел морального права добавлять ей переживаний. Следовательно, ему придется принимать решение самостоятельно. Обращение к врачу с высокой долей вероятности повлечет госпитализацию. Отказ от врачебной помощи в случае реального существования болезни приведет к неконтролируемому развитию.
– О чем думаешь?
– Татуировка сделана относительно недавно, – пока Дарья не догадалась об истинном содержании его мыслей, разговор следовало перевести на тему нейтральную. – Эпителий успел восстановиться. Однако характер распределения красящего пигмента и практически отсутствующие признаки фотодиссимиляции вкупе с четкими линиями рисунка указывают на период от двух месяцев до полугода. Краска была взята качественная. Проколы наносились через равные расстояния. Следовательно, аппарат, а не игла.
И в принципе беспокоиться не о чем. Патогенез болезни Адама не включает элементы социальной агрессии. Следовательно, даже будучи недееспособным, он не будет опасен для окружающих.
– Искать тату-салон?
– Хороший. Известный или модный. Девушка проявляла склонность к дорогим вещам.
– Я скажу ему. Пусть ищет. Это не мое дело. Совершенно не мое! Я согласилась помочь, а теперь получается, что он не звонит и моя помощь не нужна? Или что он просто отвлек меня? Или воспользовался? Не знаю, что более мерзко!
– Убийство.
И шум в ушах, нарастающий девятым валом. Если накроет – то с головой, так, что не выплывешь.
– Да, ты прав, – уверенности в Дарьином голосе не было.
– Вне зависимости от побудительных мотивов третьего субъекта ты действуешь согласно собственным морально-этическим установкам, которые, полагаю, не допускают возможности отстранения тебя от расследования.
Дарья засмеялась, расплескав остывший кофе на диван.
– Ты… ты верно сейчас сказал. Плевать мне на третьего субъекта. Просто интересно, почему он не звонит?
На этот вопрос Адам не имел ответа.
– Культурой ацтеков доевропейского периода увлекаются немногие, – он сел напротив Дарьи. – Это способствует формированию замкнутого сообщества с узким профилем интересов, члены которого должны вступать в постоянный контакт с целью обмена информацией.
– И убийца должен был на них выйти. Я уже просматриваю форумы. Ищу местных.
– Да, подобная вероятность весьма высока. Таким образом, теоретически появляются две плоскости с возможностью взаимного пересечения в некой точке. Необходимо сопоставить контакты Переславиной с теми, в чью сферу интересов входят древние ацтеки.
– Это я и без тебя поняла.
Логично. Предпосылки и вывод очевидны. Но Адаму следует говорить, чтобы заглушать сомнения в собственной адекватности.
– И проверь тех, кто выезжал за границу. Возможно, он получил нужную информацию не здесь. Следовательно, ты не сумеешь его выявить простым сопоставлением данных.
Вась-Вася сидел в кабинете и разглядывал фотографии, он смотрел на них третий час. Изображение плыло, и цветные пятна мешались, превращаясь в калейдоскоп уродливых картинок. Тело требовало отдыха, голова была пуста, а тихое журчание воды в радиаторе убаюкивало.
Стоило закрыть глаза и…
Вась-Вася снова стоял на поляне. Белое покрывало снега с прорехами его следов, цепочкой протянувшихся от машины. Старое дерево, раскинувшее ветви, словно желавшее спрятать от неба и камень, и лежащего на нем человека.
Неестественная поза с вывернутыми руками. Ременные петли на запястьях, бечева на ступнях. Выгнутый дугой позвоночник и нарочито выпуклая грудная клетка. Голова запрокинута.
Ледяная маска на лице зафиксировала выражение удивления и боли. Снег залепил глазницы и резаную рану. Казалось, что на тело накинули розовый платок.
И поверх платка – золоченая миска с пеплом.
– У него сердце вырезали, – это первые слова, которые Вась-Вася тогда услышал. И очнулся, сообразив, что перед ним не кошмар, а реальность. В ней порошило, морозило, пара седых галок с интересом наблюдала за людьми и переговаривалась хриплыми голосами.
– И глаза, – добавил кто-то.
– Нет, – Николаша Андреич, эксперт и специалист, терпеть не мог, когда лезли с догадками. – Глаза – это их дело.
Он указал на галок, и те поднялись в воздух, хлопая крыльями и вереща, возмущаясь наветом.
– Еще повезло, что мороз. Летом сильнее бы попортили, – Николаша Андреич имел собственные представления о везении.
А Вась-Вася думал о том, что Дашка была права. И о встрече просила не зря. И надо было явиться на встречу, но тут позвонили с «сигналом».
Одежда парня лежала у корней дерева. Сложена аккуратно, и бумажник на месте.
– Земской Алексей, – сказал кто-то, и человек на камне обрел личность.
– Был, – поправил Николаша Андреевич. – Пусть земля ему будет пухом.
Земля была тверда, как камень, а камень – как алмаз. Тело пришлось откалывать, а штыри, вбитые в гранит, – вырезать. Николаша Андреевич злился, и остальные тоже, и только Вась-Вася оставался странно спокойным. Пока, кажется, лишь он один знал, что это убийство – продолжение дела Переславиной.
Знание жгло горло, требуя немедленно поделиться с миром, но Вась-Вася медлил.
Тынин ненормальный. Ссылаться на него нельзя. А без ссылки на Тынина между двумя убийствами ничего общего. Первая потерпевшая – девица из золотой молодежи, второй – парень, судя по вещам, зарабатывавший немного. Там – ангар, синяя краска и снятая кожа, здесь – чистое поле, камень и вырезанное сердце.
Да и то, какие ацтекские боги на русской-то земле?
Ерунда.
Но противовесом этой ерунде – тынинское предсказание, сбывшееся слишком уж быстро. Следовательно, нужно искать связи.
Вась-Вася и искал. Связи не находились. Разве что нечеловеческая жестокость, но это – не новость и не доказательство.
Надо ждать отчета. И надо встретиться с Тыниным, а значит, и с Дашкой. А с ней встречаться нельзя. Дашка чуткая и сразу сообразит, что с Вась-Васей не все ладно. И домой возвращаться не стоит, ибо там Лизавета, которая тоже чуткая, и рядом с ней с Вась-Васей становится совсем неладно.
Он все-таки задремал и очнулся, когда обмякшее тело почти съехало на пол. Судорога ударила точно током, и мутная мозаика чужих смертей вдруг обрела четкость.
Теперь Вась-Вася знал, где искать доказательства. Осталось дождаться утра.
Профессор Московцев был сутул, стар и сед. Его волосы торчали дыбом, а круглые очки, съехавшие на кончик носа, придавали лицу выражение растерянное и удивленное. Смуглую кожу изрезали морщины, глаза выцвели, а ногти пожелтели от табака.
Курил профессор постоянно.
Он и сейчас, сидя напротив Вась-Васи, грыз мундштук и выпускал из ноздрей струйки дыма. Куцый хвост сигареты тлел красным оком, и Вась-Васе чудилось – направлено оно аккурат в центр лба.
– То есть вы полагаете, что кто-то воспроизвел обряды? – наконец профессор соизволил подать признаки жизни. Он выкинул руку и сгреб папку с документами.
– Фотографии несколько… неприятны.
Профессор хмыкнул, уронил пепел в раскрытую пасть керамической рыбины и решительно вытряхнул снимки на стол. Смотрел он внимательно. Иногда Московцев наклонялся, почти касаясь глянцевой поверхности фотографий носом, чтобы тут же отстраниться.
Сигарета догорела, и профессор заменил заряд в трубке мундштука.
– Привычка, – пояснил он. – Сначала по дури, потом по необходимости. В принципе, вот он, основной жизненный вектор. Две точки и прямая между ними. Редко кому удается свернуть.
Белесые глаза хитро блеснули.
– А вы, значится, расследуете? – профессор ногтем поскреб стол. – Колибри, говорите… неужели сами додумались? Если сами, бросайте дело, идите ко мне. Мне сообразительные нужны.
– Подсказали, – вынужден был признать Вась-Вася.
Профессор на признание не оскорбился и спрашивать о том, кто дал наводку, не стал. Только сказал:
– Бывает.
– Но это ведь правильно?
– В какой-то мере… в какой-то мере… знаете, одно дело читать, и другое – видеть. Нет, я видел, конечно. Кости видел. И рисунки. Но тут… даже не знаю. Вы позволите взглянуть на оригинал?
– На что?
– На тело, – терпеливо повторил Московцев. – На этого несчастного, чье сердце стало пищей солнцу. Знаете, ведь ацтеки не были коренными мексиканцами. Они пришли с севера и принесли с собой знание, изменившее весь мир. Знаете, неизвестно, где был легендарный Ацтлан и что с ним случилось. Находятся те, которые утверждают, что именно страна цапли и есть Атлантида, утонувшая в пучине морской. Иные придерживаются более консервативных взглядов. Но факт остается фактом – народ мешиков знал о циклике катастроф. Их учение о четырех солнцах, сменявших друг друга. Их представление о неотвратимости гибели всего живого. Их желание отсрочить этот миг… Если солнцу давать много еды, солнце будет сильным. Ацтеков считают жестокими даже для их жестокого времени, но если взглянуть на все с их точки зрения, то жестокость – отчаянная попытка обреченных удержать мир на грани существования.
Он говорил вдохновенно и отчаянно жестикулировал, отбивая ритмику речи. Выпала сигарета, утонув в керамическом нутре рыбины. И глаза ее, сделанные из темных корней, радостно подмигнули Вась-Васе.
– И только человек, доведенный до последней черты, способен пойти путем возрожденного солнца.
– Вы знаете такого?
– Что? – Московцев замер, уставившись на Вась-Васю. – Я? Помилуйте, откуда мне?
Пепел с сигареты упал мимо рыбьей пасти.
После славной победы нашей в 15-й день месяца марта 1519 года к Кортесу явилось множество касиков и знатных со всего Табаско. Приблизились они с большим почтением, неся подарки из золота: диадемы, фигурки ящериц, собак и уток, выполненные с великим умением. Еще привели они с собой двадцать молодых женщин и среди них исключительную красавицу, дочь могущественного касика Пайналы, претерпевшую много бед, ту самую, которая по принятии христианства получила имя донья Марина.
Кортес ласково принял подарки и заверил послов, что не желает войны, но будет рад, ежели жители города вернутся в свои дома. И его послушали. Даже больше: когда Кортес через Агиляра рассказал им о нашей святой вере, о едином истинном Боге и преподал им, как стать христианами, они охотно согласились отринуть идолов. Показал он им при этом изображение Девы Марии с бесценным ее Сыном на руках и объяснил, что это Матерь Божия и что этому святому изображению мы и поклоняемся. Касики же ответили, что прекрасная госпожа очень им нравится, и они охотно оставят ее у себя.
Тлауликоли на том месте прервал меня. Он сказал, что тамошние касики проявили себя трусами и потому заслужили все, что произошло с ними дальше. Я же не вижу беды в том, что честные люди отреклись от заблуждений и приняли истинную веру.
Вместе с превеликим торжеством мы соорудили алтарь со святыми изображениями Девы Марии и креста, Бартоломе де Ольмедо отслужил торжественную мессу, на которой присутствовали все касики и знатные. Тогда же мы, с великим церемониалом, переименовали городок этот в Санта– Мария-де-ла-Виктория. И тогда же брат Бартоломе с помощью переводчика Агиляра произнес прекрасную речь об утешениях нашей святой веры и о мерзостях язычества, после чего все подаренные нам женщины были крещены.
Это были первые христиане в самой Новой Испании, и Кортес разделил их между капитанами. Донья Марина, самая красивая, умная и расторопная из всех, досталась Алонсо Эрнандесу Пуэрто Карреро, славному и знатному рыцарю.
Еще пять дней пробыли мы у Санта-Марии, и все это время Кортес поучал касиков насчет величия нашей родины и ее государя. И пожелали они все стать верными вассалами. Это были первые подданные Его Величества в Новой Испании.
Тлауликоли смеется. И я не могу понять, чем этот смех вызван, а он отказывается объяснить и просит продолжить рассказ. Я продолжаю. И Господь свидетель, ни единым словом я не слукавил против истины. Было все так, а не иначе.
Мы оставили гостеприимный город и вновь вышли в море, взяв курс на земли иные, куда более богатые, чем нынешние. И в Святой Великий четверг вся армада прибыла в гавань Сан-Хуан-де-Улуа, где и встали на якорь у материка, а на главном судне подняли королевские знамена и вымпелы.
Не прошло и получаса, как появились две очень большие лодки, и в них мы увидели множество индейцев-мешиков. Они держали курс прямо на главный корабль. Без всякой опаски они взошли на палубу и спросили, где наш касик. Донья Марина указала им на Кортеса, они к нему подошли со многими поклонами и иными знаками почтения, как то требует индейский церемониал.
Они приветствовали его от имени великого Мотекосумы, своего сеньора, который хочет узнать, кто мы и что мы намерены делать в его стране. Если у нас в чем-либо недостаток, они сейчас же готовы его восполнить. Кортес, со своей стороны, поблагодарил их за учтивость и готовность помочь, велел угостить едой и питьем, а также одарил их синими стеклянными бусами. А потом сообщил, что мы прибыли, чтобы ознакомиться с этой страной и завязать торговый обмен. Дурного мы не помышляем, посему опасаться нас нечего. Послы уехали удовлетворенные. Мы же высадились на берег с лошадьми и артиллерией.
А на другой день, Пасху Святого Воскресения, прибыл с большой свитой сам местный губернатор по имени Тентитль. С тремя поклонами на индейский манер приблизился он к Кортесу и затем поклонился и нам, стоявшим подле. И снова пришлось отвечать на вопросы.
Кортес с превеликой учтивостью сообщил, что мы христиане и вассалы величайшего в мире сеньора – императора Карла. По его велению мы прибыли в эту страну, о которой, как и о ее великом властителе, наш государь уже давно и много слышал. Он и хочет подружиться с Мотекосумой и заключить союз. Но для всего этого Кортесу нужно знать, где проживает Мотекусома, чтобы лично его приветствовать.
Тентитль ответил высокомерно:
– Ты только что прибыл, а посему правильнее было бы не требовать сейчас свидания с нашим повелителем, а сперва принять подарки, какие он посылает, а затем уже передать свои желания мне.
При этих словах он из деревянного ларя стал вынимать множество драгоценностей, одну чудеснее другой, приказал поднести более 10 карг белой одежды из хлопчатобумажной ткани или из очаровательных пестрых птичьих перьев. Съестные же припасы выгружались на берег в несчетных количествах.
Все это Кортес принял с изяществом и веселой простотой и, со своей стороны, одарил пришедших гранеными стеклянными самоцветами и другими блестящими вещами.
Предложил он также, чтобы местным жителям было объявлено: стекаться на обмен с нами, ибо у нас есть много вещиц, которые мы охотно уступим за золото. Тут же он велел принести парадное кресло с инкрустацией и росписью, несколько кусков марказита, завернутые в дорогие надушенные платки, нитку граненых стеклянных бриллиантов, кармазинную шапку с золотым медальоном и изображением победы конного Святого Георгия с копьем над драконом. И спросил лишь, где и когда можно будет предстать пред самим Мотекосумой.
Тентитль принял подарки и ответил, что Мотекосума, несомненно, обрадуется вести о своем собрате, нашем великом короле, а посему он немедленно отправит ему подарки и передаст ему ответ.
Мой враг встал и отвернулся от меня, он стоял, глядя в лес, будто пытаясь увидеть нечто, недоступное моим глазам. И напряженная поза его свидетельствовала о глубочайшем душевном волнении, которое я не смел нарушить вопросами.
– Будь проклят тот день, – сказал Ягуар, не оборачиваясь ко мне. – Будь проклят…
Это проклятье запоздало. С неделю мы провели в ожидании, занимаясь обустройством лагеря. Вдруг однажды утром показался большой караван тяжело нагруженных носильщиков. Во главе их ступал Тентитль и с ним еще другой великий мешикский касик, Кинтальбор. Приблизившись к Кортесу, послы преклонились, дотрагиваясь рукой до земли у его ног и целуя ее, затем нас всех окурили из кадильниц, а потом повели учтивую речь, полную приветствий и пожеланий, пока не дошли и до принесенных подарков.
Разостлана была большая циновка, на нее наложили разной хлопчатобумажной материи, а затем стали извлекать чудесные предметы. Прежде всего диск из чистейшего золота, но величиной с колесо повозки. На поверхности его было изображение солнца и людей, исполненное с великим умением. Затем появился второй диск, еще больших размеров, но из серебра и с изображением луны. Попросив шлем у Кортеса, послы доверху наполнили его золотым песком, добытым, по их словам, прямо с приисков. Нам этот подарок казался бесценным, так как давал уверенность, что в этой стране действительно добывается золото. Далее на циновку легли золотые звери и птицы, искусно сделанные и очень красивые, ожерелья и браслеты, опахала и веера из перьев удивительного зеленого цвета и несколько тюков тончайшей материи. Передавая все это, послы просили Кортеса принять дары столь же благосклонно, сколь они были посланы великим Мотекосумой, который искренне рад прибытию чужаков.
Но невзирая на ласковые слова, Мотекосума явно не желал встречаться с нами, силясь откупиться дарами. Кортес же был настойчив. Неоднократно он благодарил послов и наградил их двумя рубашками голландского полотна, синими бусами и другими мелочами, а перед отъездом их дал им еще для Мотекосумы бокал флорентийской работы с позолотой и рисунками. Послы отбыли. Для нас вновь потянулось ожидание.
Оно давалось нам тяжко, ибо хлеб наш плесневел, в мясе заводились черви, а продуктов, нам поставляемых, было не так и много. Меж тем до возвращения послов случилось еще одно весьма важное событие: в лагере появились пятеро индейцев. По языку и одежде они не походили на мешиков. Особенно удивил нас их обычай прокалывать нижнюю губу в нескольких местах и вставлять в нее куски цветного камня и золотые пластинки. Подобным образом были изукрашены и их уши. Ни донья Марина, ни Агиляр не понимали их языка, и только когда двое из них стали говорить по-мешикски, разговор завязался. Кортеса и нас они приветствовали от имени своего владыки, который прислал их сюда, так как думает, что столь отважные люди принесут немало пользы и ему. Пришли бы они и раньше, да опасались мешиков, с которыми враждовали издавна. Много полезного узнал Кортес от них о противниках и врагах Мотекосумы, которых оказалось немало. И предвидя грядущие сложности, Кортес обращался с послами хорошо и просил как можно скорее опять вернуться.
– Предатели! – не сдержал гнева Тлауликоли. И он имел на то право, ибо многие, с кем случалось встречаться Кортесу, стали после помогать нам и воевать против мешиков.
Но как можно было винить их, живших в вечном страхе пред кровавыми идолами Мешико?
Однако на эти мои слова Тлауликоли, обычно весьма сдержанный, ответил вспышкой гнева. Он вскочил и, швырнув в костер недоеденную лепешку, разразился бранью. Воины, что сидели неподалеку, тоже вскочили. Они ждали приказа, готовые убить нас, и я видел на лицах желание получить такой приказ. Я клял свой несдержанный язык, а Педро, стоя на коленях, молился.
Тогда один воин приказал ему замолчать, но Педро лишь громче заговорил, призывая Господа обрушить молнии на головы дикарей, поразить их громом и телесной немочью, а Ягуара и вовсе низринуть в геенну огненную.
Когда же воин, раздраженный неподчинением, ударил Педро копьем, тот захохотал и упал ничком на землю, целуя ее и прося у Девы Марии о милосердии.
Но вот Тлауликоли успокоился. Он подал знак, и воины вернулись к прежним своим занятиям, хотя с нас они не спускали взгляда, и я, страшась повторения поступка, решил больше не рассказывать о нашем путешествии, но сам принялся выспрашивать Тлауликоли о его жизни. Я умолял его продолжить рассказ о чудесном спасении и сам поведал о святых отшельниках, которым не единожды помогали звери.
Мне казалось, что вот он – случай достучаться до темной души Тлауликоли, доказательство милосердия Божьего и любви истинной.
Он же, выслушав мои пламенные речи, сказал:
– Ваш бог властвует над зверями. Но и наши боги делают то же.
Много времени провел я в лесу, и ягуар не покидал меня надолго. Он уходил лишь для того, чтобы вернуться с добычей. Он приносил мелких животных и птиц и, разодрав их, клал возле моего лица. Так сырое мясо и кровь стали моей едой.
Еще ягуар вылизывал раны, и те зарастали, словно по волшебству. А может, так оно и было, поскольку я уже понял, что зверь этот послан был неспроста. В день, когда я сумел встать на четвереньки, я поклонился моему спутнику, сказав:
– Спасибо тебе.
И пусть слова мои были лишены всякой красоты, ибо был я молод и неумел в искусстве речи, но исходили они от сердца. Ягуар понял это и ласково потерся о мое плечо.
Позже он вывел меня, еще слабого, к людям.
Тогда-то я и узнал, что в тот набег тескокцы убили многих и многих увели, среди прочих – двоих моих братьев, которых мать уже полагала умершими. Она и меня не чаяла увидеть и сначала не поверила, что это я, Тлауликоли. И прочие не поверили тоже. Меня окружили. Люди, каковых я знал с детства, глядели на меня со страхом, показывали на мои раны и говорили:
– Разве может человек выжить после такого?
Мой же рассказ о звере, спасшем мне жизнь, и вовсе привел их в смятение. Они не знали, злой ли я дух или же бог, который принял обличье человека. А потому староста постановил не чинить мне вреда, но запереть. А сам он послал гонца к касику по имени Ицкоатль, что означает «обсидиановый змей».
Мне позволили умыться и накормили едой, каковая, однако, показалась пресной и невкусной. Взаперти я провел семь дней, отдыхая и вновь возвращаясь к прежней человеческой жизни. Ночами до меня долетал грозный рык ягуара, каковой мои соплеменники сочли предупреждением. Они стали относиться ко мне, как относятся если не к богу, то к человеку знатному.
Ицкоатль же прибыл на восьмой день. О его приближении донесли гонцы, и староста начал готовить встречу. Меня умыли, а тело смазали древесным соком, придававшим коже блеск и приятный аромат. Матушка принесла новые одежды и, испугавшись, что встреча эта будет последней, обняла меня. А я заглянул в ее глаза и увидел, что они сухи, как старые колодцы. Лицо же матушки изрезали морщины, а волосы тронула седина.
– Я стану воином, – сказал я ей. – И приведу в твой дом рабов, которые избавят тебя от тяжелой работы. Я пришлю золото, зеленый камень и ткани, сотканные из птичьих перьев. Я сделаю все, чтобы ты снова улыбалась.
И матушка моя улыбнулась мне, ответив:
– Ты еще дитя, мой Тлауликоли.
Когда я покинул хижину, то увидел, что касик приближается. Он ехал на носилках, каковые несли четыре сильных раба. И паланкин был богато расшит узорами и украшен жемчугом. Его сопровождали десять воинов с луками, копьями и щитами.
Староста вышел навстречу и, упав на колени, поцеловал землю:
– О, великий касик Ицкоатль, славный своей силой и мудростью! Мы приветствуем тебя и просим простить за то, что потревожили твой покой сим малым делом. Однако лишь твой разум способен разрешить его.
И по знаку старосты люди принесли скромные дары, выражая радость и почтение. Касик принял дары благосклонно и сам одарил старосту свитком тонкого полотна.
Приветствия длились долго и завершились тем, что староста вновь изложил суть дела, а люди подтвердили, что все сказанное – истинная правда.
– Это тот мальчик? – спросил Ицкоатль и сделал мне знак приблизиться.
По велению его я повторил историю, со мной произошедшую, и сердце мое билось часто, предвкушая перемены.
А следует сказать, что Ицкоатль был человеком особым. Пусть и не владел он обширными землями, но воином слыл храбрым, а правителем – мудрым. Говорили, что он мог бы жить в Теночтитлане и стать советником Монтесумы, но отчего-то предпочел остаться на отцовских землях, где правил и всячески приумножал богатство свое и народа.
– Я заберу этого мальчика, – сказал Ицкоатль. И никто не осмелился перечить. – И отведу его к людям Ягуара, ибо им принадлежат его тело и дух.
Позже я узнал, что касик прислал моей матери ларец, доверху наполненный золотым песком, три мерки тонкой ткани, расшитый перьями плащ и четырех молодых сильных рабов.
В тот же миг я трепетал, предвкушая нечто, чему не знал названия.
Мы выступили утром. Ицкоатль, видя мою слабость, велел мне сесть на носилки, сам же пошел рядом, хотя было подобное непостижимо. Но возражений моих он слушать не желал, а на упорство разозлился, сказав:
– Песок не повредит моим ногам. Хуже будет, если ты погибнешь в пути.
И я смирился.
Так мы добрались до селения, которое показалось мне огромным, ибо прежде я не видел каменных домов. А Ицкоатлю, сказавшему, что это – лишь малая тень Теночтитлана, – не поверил.
В доме моего нового наставника я провел долгие месяцы. Раны мои зажили, и даже рубцы разгладились. Обсидиановый змей взялся учить меня чтению и письму. Рассказывал он о том, как читать знаки и измерять время. Я же страстно постигал все, благодарный за эту неслыханную милость. Теперь я понимаю, что, исполнись воля моего отца и окажись я в тельпочкалли, я не постиг бы и десятой доли того, что подарил мне Ицкоатль.
Он нарушил правила, открыв воину дорогу жреца, а я, словно чувствуя великую ответственность перед ним, старался не уронить ни одной крупицы знания.
Вскоре я знал наизусть многие песни, в каковых рассказывалось о сотворении мира и о жизни его, о создании городов, о войнах, о героях и всяком, чему случалось быть в жизни народа мешиков. Я научился красиво говорить и сам слагал стихи. Однако не следует думать, что выбор мой изменился. Врата кальмекака не влекли меня. Я был рожден воином и верил, что Обсидиановый змей знает, что делает.
Когда же минул год, Ицкоатль велел мне собираться.
– Время пришло, мальчик, – он обнял меня, как будто я был его собственным сыном, с которым ему не хотелось расставаться.
А может, так оно и было, ведь всеобщая Тонатцин послала Обсидиановому змею шестерых дочерей, одну прекрасней другой, но единственный младенец мужского пола умер, не прожив и дня.
Старшая из дочерей, прозванная Атототль, что означало водяная птица, уже готовилась к замужеству, младшая же лишь училась ходить. Ее назвали Киаушочитль – водяной цветок, – и она крепко держала сердце сурового Змея в крохотных ладонях. И потому удивился я, когда Ицкоатль попросил об одолжении.
– Ты еще юн, – сказал он. – Но время идет быстро. Когда ты станешь воином, многие захотят отдать за тебя своих дочерей. Я же хочу, чтобы вспомнил ты тогда обо мне и моей Киа.
Она же, сидящая на коленях отца, повернулась и протянула ко мне руки, точно желала скрепить обещание, которое я не дал, но дать собирался, хотя и медлил, ослепленный величайшей честью. Кем был я? Мальчишкой, которому лишь предстояло вступить на дорогу солнца. Киа – дочь касика и мудреца.
Тогда же от имени дочери Ицкоатль преподнес мне браслет тонкой работы с двумя камнями. Я же отдарился ожерельем из перьев колибри, и Киа с радостью надела его.
Я знаю, что она носила это ожерелье, пока оно не рассыпалось от старости. Ее же дар со мной.
И Тлауликоли показал мне браслет. Он представлял собой цепочку, каждое звено которой было выполнено в виде листа, замок же – две половины цветка, которые соединялись вместе.
Тогда я спросил Ягуара, сдержал ли он слово, данное наставнику.
– Нет, – ответил Тлауликоли. – Но сдержу.
И мне было непонятно, как именно он собирается исполнить обещание, а Тлауликоли не стал ничего объяснять. На этот вечер беседа была закончена.
А утром мы вновь двинулись в путь. Сейчас шли медленно, будто бы наши стражи вынуждены были преодолевать незримую преграду, что давалось им с превеликим трудом. Земли же эти мало отличались от прежних. Они были яркими, полными жизни и в то же время отданными во власть идолам.
Чем дальше ноги уносили меня от осажденного Мешико, тем чаще мысли мои возвращались к событиям недавним. А именно к нашему пребыванию на берегах Новой Испании. Помнится, остановился я на ожидании, что затянулось. Нам изрядно надоело сидение на берегу, каковое вызывало многие разговоры и упреки в робости, особенно ярились люди Веласкеса – им не по нраву была власть Кортеса.
И дабы не усиливать распри, он мудро отдал приказ выступать. Мы двинулись наугад и шли, пока не пришли к маленькому поселению. От людей там мы узнали, что находимся близ Семеаполы.
И хочу сказать, что в город этот мы вошли с миром и с благословения касика, человека, несомненно, мудрого. Он предпочел встретить нас дарами, но не стрелами. С ним же Кортес завел беседу, из которой после получилось многое.
Касик говорил охотно, он жаловался, что лишь недавно его страна подчинилась мешико, и отняли они у них все, особенно золото. А страх перед мешиками и Мотекосумой семеапольцев столь велик, что и помыслить они не смеют о сопротивлении. Он молил о защите, говоря, что лучше отдаст дань богу милосердному, каковому довольно лишь золота, чем будет посылать своих подданных в Мешико, где им уготована страшная участь – быть принесенными в жертву.
И тут касику донесли о прибытии в Семеаполу пятерых мешикских чиновников для сбора налогов. Я видел, сколь сильно перепугало его известие. Он побелел и весь затрясся, тотчас позабыв о нас. Все засуетились, готовя угощение и напитки для нежданных гостей. Прибывшие прошли мимо нас, не удостоив взглядом. А мы разглядывали богатое убранство послов, удивляясь увиденному.
Разрисованные лица придавали им вид чудовищный. Блестящие волосы были зачесаны вверх и скручены узлом, а его украшали розы. В руках послы держали особые посохи с крючками, и за каждым шел раб с опахалом.
Касик и прочие именитые люди Семеаполы склонились пред пришельцами, а те разразились бранью, пеняя, что жители города пустили нас. И за этот проступок мешики потребовали двадцать юношей и столько же девушек для умилостивления их божества Уицилопочтли.
Узнав через донью Марину и Агиляра о том, что говорят послы, Кортес ужаснулся. Он велел солдатам пленить мешиков, что те охотно и сделали. А толстый касик, боясь Кортеса больше, чем Мотекосумы, поспешил заявить, что более не желает подчиняться мешикам. Он же стал уговаривать Кортеса принести в жертву самих послов, но тот отказался, имея на пленников свои планы.
Он велел перевести их на корабль, якобы для того, чтобы быть уверенным, что пленники не сбегут. Там, впрочем, их освободили от цепей, и двоих отпустил к Мотекосуме с заверениями в преданности и дружбе, а также в готовности помочь управиться с мятежным городом. Местному же касику Кортес объявил, что готов защищать их до последней капли крови, но им нужно примкнуть к нам теснее. В конце концов эскривано Диего де Годой составил формальный акт подчинения Семеаполы и прочих городов тотонаков Его Величеству императору Карлу.
Это укрепило дружбу и мир. Мы продолжили строиться, и тотонаки охотно помогали возводить новую крепость, видя в нас защиту от прежних своих хозяев. Меж тем Великий Мотекосума, узнав о мятеже тотонаков и захвате своих чиновников, стал собирать войска. Однако войны не случилось. Двое пленников, освобожденных Кортесом, достигли Мешико и сообщили о поклонах и заверениях Кортеса в мире. И Господь Бог склонил сердце Мотекосумы на милость. Вместо войска в Семеаполу прибыли послы, среди которых было двое племянников Мотекосумы и четверо пожилых и мудрых сановников, которым и предстояло принять решение.
Они сердечно благодарили Кортеса за освобождение мешиков и говорили, что тотанаки не уничтожены лишь потому, что в своей стране они приютили Кортеса, а потому прощены. Кортес передал послам прочих пленников, просил извинить местных жителей, ибо отныне они – подданные императора Карла, а потому не могут платить дань Великому Мотекосуме. Впрочем, сам Кортес со своими товарищами вскоре прибудет в Мешико, чтобы лично представиться Мотекусоме, и тогда все вопросы будут разрешены легко и без остатка. Конечно, подобное заявление послов не обрадовало, однако же они не нашли, в чем упрекнуть Кортеса.
Тлауликоли назвал его злоязыким, я же не видел ничего дурного в хитрости, каковая, быть может, сберегла многие и многие жизни, а ко всему позволила нам пустить корни в сию благодатную землю.
Семеапольцы же, увидев, сколь любезны и почтительны с нами мешики, прониклись еще большим уважением. Они решили, что раз Великий Мотекосума шлет не войска, а послов с богатыми дарами, то, верно, оттого, что опасается нас.
И тотонаки первыми назвали нас теулями, что означало «малые боги». А многие другие касики, заслышав о произошедшем, стали присылать к нам людей с богатыми дарами.
Это убедило нас продолжить путь. Всей душой стремились мы в Мешико, о котором многое слышали. И не стоит думать, что дорога наша была проста. Случалось нам и воевать. Так, многие полегли в стычке с воинственными тлашкальцами, не желавшими пропускать нас к землям Мотекосумы. Неистов был молодой Шикотенкатль, разгневанный тем, что Кортес запретил тотонакам славить прежних идолов и дал им слово истинного Бога. Не единожды стояли мы против тлашкальских войск, всякий раз моля Господа о защите. И Он, слыша наши голоса, раз за разом отдавал нам победу.
А закончилось все тем, что милость Божия снизошла и на Шикотенкатля и советников его, которые отринули войну и пришли просить о мире. Говорили они про хитрость Мотекосумы, желавшего изничтожить свободомыслящий Тлашкаль нашими руками. Либо же нас – руками тлашкальцев. Заверил Кортес, что не желает зла ни городу, ни людям, но только просит отдыха и права пройти по землям, ибо желает он встретиться с Мотекосумой…
И, вспоминая о прошлом пути, я меньше думаю о нынешней дороге, что ведет нас в неизвестность. Порой нам встречаются поселения, которые Тлауликоли предпочитает обходить стороной. И тем удивительнее было его решение остановиться. Деревня, им выбранная, была велика, в центре ее возвышалось строение из белого камня. Прочие же дома – глиняные и деревянные – сделаны были аккуратно. Вокруг простирались поля, разделенные узкими каналами.
Стоило нам приблизиться, как из селения вышли люди. Окружив нас, они заговорили, и я удивился тому, что не понимаю сказанного. А присмотревшись, понял, что и люди отличаются от мешиков.
Они были высоки и смуглы, однако кожа их не имела темного глиняно-красного оттенка и отливала золотом. Узкие лица обладали приятными чертами, более мягкими, нежели у мешиков, а глаза были не черными, а светло-ореховыми.
Мужчины, столь же статные, как Тлауликоли, носили украшения из перьев и звериных зубов, а женщины разрезали мочки ушей и вставляли в отверстия золотые диски.
Увлеченный, я не заметил, как толпа стала огромной. Ко взрослым присоединились дети, каковых в деревне имелось великое множество. И казалось, что все жители, от младенца до немощной старухи, вышли поглядеть на нас.
Люди переговаривались, указывали пальцами и всячески демонстрировали свое удивление. Однако не виделось мне в том злости, и потому появившееся опасенье исчезло.
Отыскав взглядом Тлауликоли, я убедился, что он спокоен. Ягуар разговаривал с молодым мужчиной, чье лицо и тело были разрисованы белой краской, а с плеч свисал плащ из звериных шкур. В одной руке дикарь сжимал копье с наконечником из черного обсидиана, а со второй свисал плетеный щит.
И когда говорившие повернулись ко мне, я удивился их сходству.
В деревню нас все же впустили, и если Тлауликоли встречали с явной радостью, то я, Педро и прочие пленники вряд ли могли считаться желанными гостями. Нас с Педро заперли отдельно от тескокцев, и мы не знали, стоит ли радоваться тому.
– Нас убьют здесь? – это был первый вопрос, заданный Педро за многие дни пути.
Я принялся уверять, что Тлауликоли просто дает отдых и нам, и своим людям, а здешние жители миролюбивы, но по глазам Педро понял – он не верит мне.
– Ты якшаешься с дикарями, – сказал он и повернулся к стене. – Они украдут твою душу.
Тем же вечером появился Тлауликоли и еще трое, которых я прежде не видел. Одежды из тонкой ткани, обилие золотых украшений и перья в волосах сказали мне, что эти люди знатны и богаты. Они же смотрели на нас, грязных и оборванных, переговаривались и смеялись. И лишь Тлауликоли оставался мрачен. Наконец он сказал что-то резкое на языке, которого я не понял, а потом обратился ко мне:
– Сегодня состоится моя свадьба. И если ты взялся писать про все, то напиши и про нее.
Я перевел его слова для Педро, и тот хрипло рассмеялся:
– Напиши, братец пресвятой! А то и обвенчай! Благослови дикаря!
– Мне не нужно благословение, – на ломаном испанском ответил Тлауликоли. – Как не нужна и милость вашего бога.
И прежде, чем я высказал свое удивление, Тлауликоли ушел, и с ним же ушли прочие. Я же принялся размышлять о том, где мог Тлауликоли выучить наш язык и отчего скрывал знание.
Педро, убедившись, что мы остались одни, подполз ко мне и протянул стянутые веревками руки.
– Что ты делаешь, братец? – зашептал он, брызжа слюной в лицо. – Зачем ты разговариваешь с ним? Зачем слушаешь его? Зачем делаешь то, что он тебе велит?
– А что мне делать?
– Убить, – убежденно ответил Педро. – Он не связывает тебя. Он поворачивается к тебе спиной. Ударь. Возьми камень и ударь. Только хорошенько, изо всех сил… Черепушка хрустнет, и все…
Он снова рассмеялся, и, к превеликому своему ужасу, я понял, что Педро не свят – безумен.
Вечером за мной вновь пришли, на сей раз двое молодых воинов из свиты Тлауликоли. Выходя из комнаты, я обернулся. Педро лежал, прижавшись щекой к земле, и хотя с губ его не слетало ни слова, но в движении их я прочел услышанное:
– Убей!
Но не было гнева в сердце моем. И впервые подумал я о том, что́ из содеянного нами в Новой Испании сделано к вящей славе Божией, а что – из-за проклятого металла, помутившего разум и сломившего дух.
Нет, я по-прежнему полагал, что Господь милосердный и Дева Мария ниспослали Кортесу вдохновение и направили стопы его сюда с целью низвергнуть кровавых идолов. Однако же нам, исполняющим волю Его, следовало бы действовать иначе.
Страшны были сии сомнения, и потому отринул я их, решив, что в день нынешний перестану быть пленником и монахом, но стану просто гостем на чужой свадьбе.
А следует сказать, что обычаи мешиков и тут отличались от наших, и хоть были странны, но виделись мне разумными.
Не каждый молодой человек мог взять себе жену, буде пожелает. Сначала он испрашивал согласия не только у родителей, но и у наставников. Устраивался пышный пир, на котором отец или иной старший родич преподносил учителям топор, рассекая тем самым связь, что возникала меж учеником и учителем. А наставники, принимая дар, наставляли жениха, наказывая ему быть достойным человеком и храбрым воином.
Родственники же находили невесту, засылая в дом специальную женщину-сваху, каковая и вела разговор с родичами девушки. А уже когда все было сговорено, тогда семьи собирались на совет и решали, в какой день состоится свадьба. И это тоже было мудро.
Само же торжество случалось так: днем в доме невесты собирались женщины и девушки. Они приносили дары, пели песни, помогали невесте надеть свадебный наряд и раскрашивали ее лицо светло-желтой краской. Наряженная в лучшие одежды, сидела она на возвышении, будто бы была королевой, и подходили к ней старейшины из дома жениха, кланялись и говорили учтивые слова:
– Бедное дитя! Ты должна покинуть своих отца и мать. Дочь наша, мы радушно принимаем тебя и желаем тебе счастья.
А она отвечала:
– Ваши сердца добры ко мне, ваши слова, сказанные мне, драгоценны.
И так продолжалось до темноты. Когда же солнце уходило на покой, невесту переносили в дом жениха. Крепкая старуха сажала ее на плечи и по пути давала наставления и мудрые советы. А сопровождали старуху два ряда женщин и незамужних девушек, которые несли факелы и пели песни.
Это зрелище я и увидел. Медленно ступала огромная старуха, лицо которой изрезали морщины, а волосы иссушила седина, однако телом она оставалась крепка и стати была мужской. Невеста же, восседавшая на спине ее, гляделась крохотной. Вокруг же кружились женщины в цветастых нарядах. Поглядеть на свадьбу собрались люди со всей деревни. Многие выкрикивали какие-то слова, видимо, желая молодоженам всякого счастья.
Когда процессия достигла места, где стоял дом жениха – а Тлауликоли выбрал самый большой и красивый из домов селения, – навстречу вышел Ягуар. С легкостью снял он невесту и поставил рядом с собой, только тогда я увидел, что девочка эта едва-едва достигает макушкой плеча Тлауликоли. А еще, что она юна и прекрасна.
Невесте и жениху подали курительницы, а после препроводили в дом, и там продолжалась церемония. Признаться, я плохо запомнил происходящее, ибо смотрел лишь на лицо невесты.
Киа… водяной цветок… лилия? Хрупкая водяная лилия, чьи лепестки столь нежны, что не в силах вынести прикосновения солнца. И оттого стыдлива, скрывается она во глубине вод, дожидаясь ночной прохлады. А дождавшись – раскрывается, радуя глаза луны.
И так же будет радовать она сердце супруга, если это сердце вообще способно испытывать радость. Он жесток и свиреп. Он зверь, который не способен ценить истинную красоту. И он лишь исполняет обещание, данное некогда. Он ест с ее рук, усмиренный обычаем. А она робко улыбается, думая, что никто не видит этой улыбки.
Я видел. Я, Алонсо, отрекшийся от мира, видел и страстно желал в мир вернуться. Когда же молодые удалились в отведенные им покои, сердце мое заныло от ревности. И, гася ее, я пил и ел, плясал дикарские пляски, стыдясь того, что творю.
В камеру вернулся на рассвете и, упав на циновку, затих. Я слышал сиплое дыхание Педро, которое вскоре сменилось бормотанием. И тогда, зарыдав от чувств, меня переполнивших, я встал на колени.
Я молился.
Звал Господа Бога и просил Деву Марию омыть мои ослепленные глаза, открыть мне истинную суть вещей и избавить от мук душевных.
Но в милосердии мне было отказано: когда я заснул, то видел во сне узенькое личико, измазанное желтой краской, и робкую улыбку на губах чужой невесты.
Наше сидение продолжается. Нас кормят и даже выводят в небольшой дворик, позволяя гулять. Ко дворику сбегаются дети, они забираются на стену и крыши домов, оттуда глядят на нас, указывают пальцами и смеются. Однажды дети стали бросаться комьями земли, что привело Педро в неистовство. Он начал кричать и трясти кулаками. Он выглядел жалко в беспомощной ярости своей, и дети веселились. Закончилось все, когда появился седовласый воин, который розгой разогнал мелюзгу.
Чем-то он напомнил мне моего наставника, человека обликом свирепого и духом непреклонного, но при том справедливого. Сколько мне, несмышленому, доставалось грязной работы во усмирение дерзновенных помыслов. Сколько ненависти я излил на камни монастырского двора. Сколько ярости утопил в нечистотах, вынужденный за очередное мелкое прегрешение исполнять работу золотаря. Сколько ударов розгой принял, закусывая губу, дабы не закричать от боли. И сколько слез пролил, когда наставник сгорел от болотной лихорадки. Я принялся думать, что сказал бы он о моих приключениях. И прямо-таки услышал скрипучий преисполненный вечного недовольства голос:
– Ты дурак, Алонсо. Дураком был и дураком помрешь. Мало я тебя порол, ох мало. Тебя позвали, а ты и рад стараться! Кому ты тут служишь? Господу? Иди кормить нищих, иди лечить убогих, иди и сделай хоть что-то для своей души.
Ему же, невидимому, я возразил:
– Но разве не благое дело – нести слово Божие?
Верно, хорошо, что наставника на самом деле не было рядом, ибо за подобный дерзновенный ответ его клюка нашла бы мои ребра.
– Благое дело? А может, и благое! Только разве слово Божие вы несете? Оглянись, Алонсо! Не перед Богом вы склонились, но пред тельцом золотым! Он в ваших помыслах. Он в ваших сердцах. Он давно подчинил вас всех.
И учитель отвернулся от меня, оставив в смятении. Я убеждал себя, что не было ни разговора этого, ни ответов нигде, кроме как в голове моей. И что виной всему – тоска по дому. Желая отрешиться от нее, я вновь вернулся к записям. Благо времени теперь имелось вдосталь, и я мог подробно рассказать о нашем пути в Мешико.
Из Тлашкалы мы двинулись в Чолулу, а оттуда уже в Мешико. Касики всячески отговаривали нас от похода, каковой считали чистым самоубийством, но Кортес был непреклонен.
– Не ходи в Мешико, Малинче, – молили касики, – там тебе действительно несдобровать!
Кортес поблагодарил их за совет и с радостным лицом заметил:
– Никто у нас не сможет отнять жизнь, ни мешики, ни кто-либо иной, только Господь Бог.
И касики отступили, смирившись с нашим решением.
Не буду лгать, что со спокойными сердцами шли мы в город, о каковом слышали, будто он велик, как тысяча городов, виденных нами ранее. И многие говорили, что мы изрядно получили даров. Так стоит ли упрямиться? И не след ли проявить благоразумие и вернуться на Кубу? Но в упорстве Кортеса мне ныне видится рука Божья. Кто, как не Он, Едино великий, способен был сотворить подобное чудо и отдать детям своим этот богатый край?
Через несколько дней пути мы достигли ущелья, с которого начинались две дороги. Обе вели к Мешико. Мы выбрали ту, что вела на Тлалманалько. Она была безопасна, но шла через лес столь густой, что нашим индейцам с великим трудом удавалось расчищать путь. А многие из поваленных ими деревьев до сих пор лежат вдоль дороги. Когда же мы поднялись на кряж, пошел такой густой снег, что покрыл все в один момент. И люди, шедшие за нами, увидели в том недоброе предзнаменование.
Но как бы там ни было, мы достигли Тлалманалько, где нас уже ожидали послы от Мотекосумы. Он обещал ежегодно платить нашему императору столько золота, серебра и драгоценных камней, сколько он пожелает, но лишь при условии, если Кортес повернет назад. А за это Мотекосума готов ему заплатить четыре карги золота, а каждому из нас по одной.
И надо сказать, что Кортес весьма поразился этим известием, хотя вида не подал. А, наоборот, обнял послов и с великой охотой принял подарки.
– Мотекосума слишком великий сеньор, чтобы так часто менять свое мнение, – сказал он им через Агиляра. – Мотекосума слишком мудр, чтоб не понять, как сильно разгневается наш император, когда мы не выполним его приказа посетить Мотекосуму. А если же Мотекосуме не понравится наше пребывание в его столице, то мы сейчас же, по первому его приказу, уйдем оттуда.
И послы вынуждены были уйти. Надо сказать, что случай этот изрядно поднял наш дух, ибо мы решили, что если Мотекосума столь опасается нашего прибытия, то, стало быть, не так он и силен, как о том говорят. Следующий же день лишь подтвердил догадку.
Поняв, что повернуть нас не выйдет, Мотекосума вновь изменил решение и выслал нам навстречу своего племянника Какамацина. О его приближении нас известили гонцы, и мы все вышли приветствовать особу столь знатную. Прибыл Какамацин в золотом паланкине, который несли восемь сановников.
И когда паланкин опустили на землю, то сановники принялись выметать дорогу, дабы нога Какамацина не коснулась ни грязи, ни соломы.
Сей молодой человек сердечно поприветствовал Кортеса и подарил ему три жемчужины, каждая размером с кулак взрослого мужчины.
– Малинче! Я и вот эти сановники прибыли приветствовать тебя и сопровождать тебя весь остальной путь в нашу столицу; скажи, в чем нуждаешься ты и твои товарищи, – все у тебя будет!
И Кортес обнял Какамацина, как брата.
На другой день рано утром мы вступили на широкую дорогу и направились к Истапалапану. И, видя многолюдные города и крупные поселения, одни – на воде, другие – на суше, и эту ровную мощеную дорогу, мы испытывали все возрастающее удивление.
Поражали воображение огромные башни храмов и строения, будто бы стоящие прямо в воде. И чем ближе мы подходили к Истапалапану, тем больше росло наше преклонение пред мощью и богатством этой страны. А по прибытии в сам город нас разместили в подлинных дворцах громадных размеров, чудной постройки, из прекрасного камня, кедрового и других ароматных деревьев.
Никогда прежде мне не доводилось бывать в местах столь великолепных. При дворцах имелись большие внутренние дворы и великолепные сады, полные роз и цветов иных, со множеством плодовых деревьев и прудом с пресной водой. И можно было видеть, как большие лодки проплывают из озера по каналу, искусно выложенному изразцами и каменной мозаикой.
Увы, со скорбью величайшей говорю: не осталось боле ничего из описанного мной. Мертв стал великолепный Истапалапан. Сгорели сады, иссохли каналы, и псы да шакалы бродят по улицам его. Однако сие несомненное зло разве не обернется в грядущем благом? И не возродится ли город в новом великолепии своем, подобный невесте в чистом убранстве, ждущей не мужа, но Господа?
Я не знал. А безумный Педро молился, лишь укрепляя меня в сомнениях.
Однако сколь бы ни прекрасен был Истапалапан, но путь наш лежал дальше, в Мешико. И на следующий день мы, сопровождаемые многими людьми Какамацина, ступили на дорогу. А следует сказать, что шла эта дорога по дамбе, каковая перекрывала озеро и соединяла два города. И от нее же отходили иные дороги, к городам меньшим да святилищам.
Мы весьма поражались мастерству людей, сотворивших подобное чудо.
И вот когда приблизились мы к Мешико, дорогу заполонили люди. Это были знатные касики и сановники, одетые богато и нарядно. Они кланялись Кортесу и говорили, что бесконечно рады видеть его.
Здесь-то мы и встретили Великого Мотекосуму.
Он прибыл на носилках под изумительным балдахином из зеленых перьев, искусно украшенным золотом, жемчугом, нефритом. Камни свисали, как бусы. Наряд Великого Мотекосумы показался нам сделанным из чистого золота. А обувь, как мы после узнали, по обычаю мешиков и вправду была золотой.
При приближении Мотекосумы Кортес соскочил с коня и пошел ему навстречу, и когда приблизился к Мотекосуме, каждый из них с великим почтением поклонился другому.
Было это знаком мира и доверия.
– Вас следовало перебить на дамбе, – сказал Тлауликоли. – И многие говорили Монтесуме, что это будет правильно. Но он больше верил жрецам, нежели воинам. Вы пришли в наши земли, говоря, что идете с миром, но руки ваши ни на миг не отпускали оружия, как и головы ваши не отпускали мыслей о предательстве.
Может, и так, но в тот день мы достигли цели и въехали в Мешико.
И если прежде Истапалапан казался огромным, то теперь я увидел, что сей город ничтожно мал по сравненью с Мешико. Толкотня была невероятная; сверху и снизу, с улиц, с плоских крыш, балконов, лодок и плотов впились в нас тысячи тысяч глаз мужчин, женщин и детей.
Улицы города были просторны, а дома – сплошь сложены из камня и высоки. Наше ничтожество нами сознавалось все сильнее, и тем сильнее же мы надеялись на мощь и помощь Иисуса Христа.
Мы пересекли город и остановились в нескольких громадных строениях, которые были отведены для нас. Как узнали мы, раньше тут были дворец отца Мотекосумы, ставший ныне храмом для мешикских божеств. И поскольку нас тоже называли богами, то и поместили туда, чтобы мы находились под одной кровлей с равными.
Дворцовый комплекс состоял из нескольких строений со множеством вместительных залов. Покои Кортеса сплошь были покрыты дорогими коврами. Не забыли и про нас: наши постели с новыми матрасами, подушками, блестящими одеялами и занавесями были таковы, что на них могли бы покоиться величайшие сеньоры.
Все блестело чистотой и богатыми украшениями.
Когда мы вступили в большой внутренний двор этого дворцового комплекса, нас встретил Великий Мотекосума, взял Кортеса за руку и сам проводил его во внутренние покои. Здесь он надел на него драгоценную цепь удивительно тонкой работы – каждое звено представляло рака, – и все присутствующие, не исключая и мешиков, удивлялись столь неслыханной чести. Кортес благодарил за все, и Мотекосума ответил:
– Малинче! Пусть ты и твои братья чувствуют себя здесь как дома.
С этими словами он удалился в свой дворцовый комплекс, который был близко от нашего. Мы же немедленно приступили к расквартированию отдельных рот по залам, выбрали подходящие места для пушек и все устроили так, чтобы при малейшей тревоге все были бы вместе и в наивыгодной позиции.
Тем же вечером Мотекосума вновь навестил Кортеса. Они беседовали долго, восседая как равные на одинаковых золоченых креслах.
– Благодарю тебя, о Великий Мотекосума, за оказанную милость! Теперь все приказания нашего государя соблюдены в точности. Но остались еще веления нашего Бога, о чем и хочу тебе сказать, как говорил в свое время и твоим послам, – произнес Кортес и с дозволения Мотекосумы стал рассказывать ему о Боге и Сыне Божьем, о Царствии Небесном и благе, каковое дает вера в Господа единого и истинного.
И Мотекосума слушал внимательно, а после сказал.
– Ceньор Малинче! То, что ты говорил о своем Боге, я действительно уже слышал раньше от моих людей, посланных к тебе на берег моря. Знаю я и о кресте, ибо ты всюду и везде водружал его. Мы не возражали. Но и наши божества мы считаем добрыми и с незапамятных времен молимся им. Посему не будем более говорить об этом. Однако же скажем об ином. Я отлично знаю, Малинче, что говорили тебе о нас тлашкальцы. Говорили, что я сам подобен божеству и что в моих домах все золотое, серебряное и из драгоценных камней. Теперь, сеньор Малинче, видите, мое тело из костей и мяса, как и ваши, а мои дома и дворцы из камня, дерева и извести. Я великий король, это так. И богатство мое досталось мне от моих предков. Прочее же – ложь.
На это Кортес, вторя в тон, с улыбкой ответил:
– Давно известно, что враг о враге добра не скажет. Зато глаза мои ныне говорят, что нет более щедрого и более блистательного монарха.
Радуясь подобным речам, Мотекосума одарил каждого из прибывших, и даже солдатам досталось по две золотые цепи. Засим эта встреча была закончена, как и мое о ней повествование.
На седьмой день нашего пребывания в деревне вновь объявился Ягуар. В обыкновенной одежде и без оружия, он все равно разительно отличался от прочих индейцев. И те, чувствуя его инаковость, держались на почтительном расстоянии.
– Отдохнули ли вы? – спросил Тлауликоли, присаживаясь на корточки.
Я же поблагодарил его и хозяев за крышу над головой и еду, каковую мы получали исправно. И надо сказать, что была она хоть и проста, но насыщала тело изрядно.
– Мы скоро двинемся в путь? – поинтересовался я, коль уж мой старый неприятель снизошел до беседы. А надо сказать, что к тому времени я столь утомился в обществе Педро, что готов был обнять Ягуара. Мне не хватало разговоров или хоть бы такого человека, который бы каждую минуту не извергал проклятия и не желал смерти всем вокруг.
Прежде я и не знал, сколь утомительной может быть ненависть.
– Скоро, – ответил Ягуар. – Я вижу, ты много писал.
– Это лишь малая часть того, что я хотел бы поведать.
Но вряд ли успею. Этого я вслух не произнес, однако же по взгляду Тлауликоли понял: все верно. Близок проклятый город Ушмаль, покинутый жителями. И близок час, когда лягу я, брат Алонсо, на жертвенный камень. И Ягуар вырежет мне сердце, чтобы накормить идола.
А сколь человеку свойственно прятаться от страхов, то и я предпочел сменить тему беседы.
– Поздравляю тебя с женитьбой. В моей стране принято одаривать молодоженов и желать им всяческих благ. Однако у меня нету ничего, что сошло бы за дар. Остается пожелать тебе долгой жизни и многих детей… пусть так.
– Спасибо, – ответил он серьезно и на испанском. – В тебе сильный дух. Он легко взлетит к солнцу.
– Будь ты проклят! – завизжал Педро и швырнул в Ягуара горсть земли. Но тот с легкостью уклонился и укоризненно покачал головой, сетуя на неразумность моего путника.
– Твоя невеста хороша, – сказал я.
И пред внутренним взором предстало личико, измазанное краской, и перышки в темных волосах, и наряд роскошный, тяжелый и чересчур большой для подобной крохи.
– Я получил больше, чем мог желать, – было мне ответом.
Мы замолчали. Я не знал, о чем еще спрашивать, а он не спешил уходить.
– Хочешь, – предложил наконец Тлауликоли, – я расскажу, как я прибыл в Теночтитлан?
Я прибыл в Теночтитлан в сопровождении пятерых воинов и касика. По пути он представлялся мне человеком знатным и богатым, но стоило ступить в город, как я увидел, что богатство моего покровителя мало и вокруг множество людей, чьи наряды более роскошны, а охрана – велика.
– Смотри, Тлауликоли, – сказал мне касик Ицкоатль, вытирая слезящиеся глаза. – Вот величайший город. И если боги будут к тебе милостивы, то в нем найдется местечко и для тебя.
И я, упав на колени, поцеловал землю у ног его, благодаря за добрые слова.
В тот день мы прошли через весь город, и он показал мне торговые ряды, где продавали украшения из золота и серебра, тончайшие ткани со всех концов земли, рабов и рабынь, плоды земляного ореха и какао, шкуры зверей и живых птиц…
Великолепные храмы устремлялись к небу. Дым сочился с их вершин, мешаясь с облаками. Далеко разносились голоса жрецов и стоны пленников. А выше прочих был храм, возведенный по велению Монтесумы.
Он занимал столько места, что его хватило бы стать пяти сотням домов. И построен он был из белоснежного камня. Сто четырнадцать ступеней вело к вершине. Две белые башенки стояли над ней, храня покой богов…
…и скажу я, брат Алонсо, подтверждая услышанное, что самолично видел этот храм и поражен был его величием. Узнал я, что в строительстве его участвовали все жители Мешико, принося дань серебром, золотом или рабами. Рядом с храмом имелись дворы и большие здания, в которых жили жрецы и прислужники, а также девицы знатных родов, каковых родители оберегали от мира.
На вершине же, упомянутой Ягуаром, действительно стояли башни, и в них мешики прятали идолов. Мне довелось видеть их, когда я вместе с Кортесом поднялся на вершину храма. Кортес попросил у Мотекосумы разрешения взглянуть на богов, ибо слышал о них многое и желает сравнить их с нашим Господом милосердным.
И Мотекосума, посовещавшись со жрецами, предложил нам войти в башенку. Следует сказать, что была она не так мала, каковой виделась снизу. Внутри ее расположился просторный зал с двумя алтарями, похожими на каменные гробы. А при каждом алтаре сидело по идолу.
Тот, который находился по правую руку, назывался Уицилопочтли. Теперь я уже знаю, что это – бог войны и оттого облик его ужасен. Тогда же я, пораженный, разглядывал широкое лицо с огромным носом и массивное туловище, сплошь покрытое драгоценными камнями, золотом и жемчугом. Несколько золотых ужей опоясывали бога, а в руках он держал лук и стрелы. Наиболее ужасным показалось мне ожерелье Уицилопочтли, выполненное в виде человечьих голов и сердец, украшенное множеством синих камешков.
У алтаря стояла жаровня, где сжигали сердца индейцев, принесенных в жертву в тот же день. Их было трое, и по святилищу расползался едкий черный дым. И копоть покрывала прекрасные фрески на стенах храма.
В другой стороне, по левую руку мы рассмотрели находившегося там же гигантского идола высотой с Уицилопочтли, с носом, как у медведя. Глаза его ярко сверкали, сделанные из обсидиана, а к туловищу были прикреплены драгоценные камни. И жрец объяснил, что этот идол изображает брата Уицилопочтли, которого зовут Тескатлипока и который есть бог их преисподней.
Ему тоже приносили жертвы. И было их столь много, что весь пол был залит кровью, и даже на бойнях Кастилии не было такого зловония.
Затем тот же жрец повел нас в другую башенку, в которой имелось помещение, богато отделанное деревом, а в нем стоял идол получеловека-полуящерицы, весь покрытый драгоценными камнями. Но и тут все было залито кровью. Не выдержав зловония, мы выскочили наружу.
Еще нам показали огромный барабан, установленный между двумя башнями. Унылый звук его разносился на два легуа, и было похоже, что это грешники, запертые в преисподней, стонут. Тут же находилось и множество других вещей – большие и малые трубы, всякие жертвенные ножи из камня, множество обгорелых, сморщенных сердец индейцев. И всюду – кровь!
Молчали мы, не в силах произнести ни слова, лишь Кортес сумел сказать Мотекосуме:
– О Великий Мотекосума, не понимаю, как ты, столь славный и мудрый правитель, не убедился до сих пор, что все эти идолы – злые духи, именуемые детьми дьявола. Чтобы убедить тебя в этом, разрешите на вершине этой башенки водрузить крест, а в ее помещении, где находятся ваши Уицилопочтли и Тескатлипока, поместить изображение Девы Марии. Увидишь сам, сколь милосердна и прекрасна она и сколь ужасны ваши идолы.
Но Мотекосума ответил очень немилостиво:
– Сеньор Малинче! Если бы я знал, что ты будешь поносить моих богов, я никогда бы не показал их тебе. Для нас они – добрые боги. От них идет жизнь и смерть, удача и урожай, а посему мы им поклоняемся, приносим жертвы.
Тлауликоли, которому я рассказал все, увиденное мной тогда, лишь повторил слова императора. И это было выше моего понимания. Как можно преклонять колени пред чудовищами? Как можно приносить им в жертвы людей? И как можно самому при том оставаться человеком?
– Ты сам ответил мне, что богу необходимо отдать причитающееся, – сказал Тлауликоли, напоминая пересказанную ему притчу о динарии кесаря. – И вы отдаете вашему богу души, мы же отдаем жизнь, чтобы они вернули эту жизнь. Наша кровь поит солнце, и оттого солнце продолжает движенье по небосводу, а мир греется в лучах его. И звери живут в лесах, а люди в городах. Ты восторгался богатствами Теночтитлана и великолепием его, но разум, чтобы построить этот город, нам дали боги. И силы. И камень. И воду. И землю. И все семена, которые в этой земле есть.
Он был сердит и ушел, как я полагал, надолго. Однако вскоре Тлауликоли вернулся, и с ним были двое молодых мужчин. Они принесли еды и питья, а еще расстелили свежие циновки, чтобы мы с Ягуаром могли сесть. Когда же воины ушли, Тлауликоли продолжил прерванный мной рассказ.
…Ицкоатль привел меня к тайным дверям храма и произнес слово, по которому жрец пропустил нас внутрь. Признаться, в тот миг я испытывал страх, но доверял моему учителю.
За дверью обнаружился коридор, освещенный весьма скудно, и новый жрец, в одеяниях просторных и измаранных кровью, велел нам следовать за ним. Он вывел в огромный зал, пустой, если не считать плоского камня. Но стены зала украшали картины, выполненные весьма и весьма умело. Они изображали войны и победы, а также принесение жертв Тескатлипоке.
Однако меня удивило отнюдь не это, но то, что у воинов на всех картинах были головы ягуаров.
И тут тяжкий гул разнесся по залу, а стены раздвинулись, пропуская существ, которые показались мне невиданными. Вспыхнуло пламя на камне, освещая стены и потолок, по которым неслись не то звери, не то люди.
Они же окружили нас. И только когда подошли совсем близко, то увидел я, что это все-таки люди. Сходство с чудовищами им придавали шкуры ягуаров, выделанные весьма умело. Морды зверей возлежали на головах и крепились обручами, как и длинные лапы, превращенные в подобие рукавов. Глаза зверей были сделаны из желтого камня, который привозят с моря, а клыки и когти – из обсидиана.
Воины были равны и статью, и облачением, и лишь когда один выступил вперед, я увидел, что руки его обхватывают широкие браслеты.
– Ицкоатль, – сказал он. – Ты снова пришел.
– Я привел тебе нового воина, Чимальпопока, – ответил мой учитель. – Он юн, но уже отмечен богами.
– Тебе ли судить о том, чего хотят боги?
Я думал, что Ицкоатль разгневается на подобную дерзость, ибо кем бы ни был говоривший, ему следовало бы оставаться учтивым. Однако же Ицкоатль поклонился до самой земли и мягко произнес:
– Я понимаю твой гнев, Гремящий щит, и прошу извинить меня за то, что я нарушил данное единожды слово. В твоей воле потребовать любую цену, хоть бы и жизнь мою, однако молю выслушать меня. Ибо этот юноша – истинный Ягуар, чему было дано подтверждение.
– И я, и братья слушаем тебя.
Голос говорившего по-прежнему был холоден, а я испугался, что из-за меня, ничтожного, Ицкоатль погибнет. Ведь история, случившаяся столь давно, уже успела поблекнуть. Теперь все это казалось если не вымыслом, то чудесным сном. А сны, как я говорил, приходили ко мне всегда.
Но когда Ицкоатль заговорил, все вновь воскресло в памяти. Как будто наяву увидел я себя, беспомощного и израненного. Кровь напоила землю, и земля пригасила жар тела. Дождь лился в раскрытые губы мои, воскрешая и придавая силы. И желтоглазый зверь терпеливо умывал беззащитного человека.
– Так ли это было? – обратился ко мне воин, когда Ицкоатль замолк.
– Так было.
– Сними одежду.
Я подчинился и остался недвижим, когда двое людей из свиты Гремящего щита приблизились и принялись пристально изучать шрамы. Удовлетворившись осмотром, они отошли и подали предводителю тайный знак, он же кивнул и обратился к Ицкоатлю.
– Ты правильно сделал, что пришел сюда. Чего ты хочешь взамен?
– Будь добр к этому мальчику, – ответил Ицкоатль. – Мои сны говорят, что все в мире переменится. Уходят ягуары, и умирает Теночтитлан. Кровь льется по улицам его, но не во славу богов. Они сами тонут в этой крови…
Воины зашумели, но Гремящий щит поднял руку, приказывая замолчать.
– Ты видишь это?
– Да. Я молю, чтобы мои глаза потеряли способность видеть, но раз за разом… смерть придет в наши дома. И будет она такова, что я не нахожу слов, годных для описания. Люди и боги сразятся, и одни одолеют других, но не храбростью, а ложью.
Теперь я понимаю, что желал сказать мой учитель, передавая меня в руки учителя иного. Он говорил о вас, пришедших с другого края моря. Он первый увидел, сколь лживы белые паруса, пусть даже вы не мыслили еще о том, чтобы ловить ими ветер.
Тот разговор продолжился, поскольку Гремящий щит, став любезным, пригласил Ицкоатля разделить трапезу и остановиться в доме Ягуара. И Обсидиановый змей принял приглашение.
Много позже узнал я, что эти два воина были близки, точно братья, однако и братьям случалось разделяться. Мне так и не удалось узнать истинную причину ссоры, однако я видел, что Чимальпопока сожалеет о прошлом. Однажды он обмолвился, что боги ниспослали его брату испытание, каковое тот выдержал. Но испытание, чем бы оно ни было, сломило дух воина. Гремящий щит не стал чинить препятствий, когда Ицкоатль возжелал покинуть дом Ягуара. Единственно, ему было запрещено возвращаться, и Обсидиановый змей держал данное слово.
В доме Ягуара я и провел многие годы, и Чимальпопока учил меня всему, что знал сам. Не скажу, что время то было для меня легким, часто бывало так, что, обессиленный, лежал я и клял тот час, когда вздумалось мне стать воином, а Ицкоатлю – привести меня в дом Ягуара. И когда становилось совсем тяжко, во снах моих появлялся ягуар, тот самый, что некогда спас меня. Он подходил, ложился рядом и вылизывал свежие раны, а поутру случалось так, что боль проходила. Тело же впитывало знание, подобно тому как земля впитывает благодатную влагу. И отвечало, рождая не маис, но умения.
Вторым моим учителем была война. Мы часто покидали Теночтитлан по зову Монтесумы. У меня было вдосталь возможностей отличиться. Я убивал. Я захватывал пленных, которых приносили в жертву, славя богов и мое умение. И однажды Чимальпопока подарил мне щит, шкуру ягуара и вот эту золотую пластину. Видишь, на ней изображен зверь, который есть символ нашего дома.
И мне, Алонсо, было дозволено прикоснуться к золотой пластине, которую Ягуар носил на толстом кожаном шнурке. Пластина эта была толщиной с полпальца и поверхность имела разукрашенную с одной стороны рисунком, с другой – письменами. Я не мог не отметить великого умения мастера, сотворившего сей знак. Тлауликоли же, коснувшись пластины, впал в задумчивость. Видимо, он тосковал по ушедшим временами, и мне, Алонсо, была понятна эта тоска. Пусть не война живет в моей памяти, но благословенная тишина монастырского скриптория, сладостные голоса молодых братьев, славящих Господа, плывущий над миром рассвет и покой сердечный, какового более не испытать.
Вась-Вася не брал трубку. Дашка звонила и звонила, слушала гудки, злилась и нажимала на «отбой», мучилась и, сдавшись, вновь набирала номер.
А потом в новостях показали парня. Точнее, саму картинку Дашка не засекла, поскольку по давней привычке сидела к телевизору спиной и не особо вслушивалась в бормотание диктора. Но на «убийство, совершенное с особой жестокостью» среагировала. Она обернулась и увидела широкоплечего парня в сером свитере и оранжевом дутом жилете. Парень говорил в микрофон и косился влево, и камера съехала по ниточке взгляда, выхватив раскоряченное дерево, черный камень и людей, у всего этого копошащихся.
Дашкино коварное нутро колыхнулось, выталкивая выпитый кофе и съеденную колбасу. Вязкая слюна слепила зубы, и Дашка с тоской подумала, что Тынин, гад этакий, опять угадал.
А если угадал раз, то угадает и два.
Три, четыре, пять…
Вышел месяц из тумана. Вынул ножик из кармана…
Дашка, схватившись за пульт, принялась перелистывать каналы. Менялись люди, а картинка оставалась прежней, размытой и непонятной. И Вась-Вася не торопился отвечать на звонки.
Или он нарочно?
Дашка замерла, прикусив пульт. Очевидность идеи привела в ужас. Вась-Вася не отвечает на звонки, потому что не желает разговаривать с Дашкой. Почему?
Разлюбил? Но любовь не повод отказываться от помощи в таком деле. Значит, надо искать иную причину. Какую? Очевидную.
Адам нашел птичку-колибри. Адам вытянул всю эту ацтекскую мутотень. Адам, наконец, предсказал второе убийство.
Адам – идеальный кандидат.
– Черт, – сказала Дашка и повторила громче: – Черт!
Она точно знала, что Тынин ни при чем. Но вот Вась-Вася… он ведь сгреб в кучу и срыв нервный, и чертову попытку самоубийства – сам же помогал проблемы улаживать, и психиатрическую лечебницу…
– Ненавижу людей, – Дашка вздохнула и снова набрала номер. На сей раз абонент оказался вне зоны действия сети.
Ничего. С Вась-Васей Дашка поговорит. Сегодня же. И ждать появления не будет – сама нанесет визит. И повод у нее имеется. Куча поводов, если разобраться. А за день наберется еще. Надо же отрабатывать переславинское доверие.
Спустя полчаса Дашка вышла из дома и с наслаждением вдохнула морозный воздух. В носу защипало, щеки обожгло, а запах бензина, который ощущался особенно остро, заставил чихнуть.
– Будь здорова, Дашенька, – сказала Дашка самой себе, вытирая нос рукавицей. И сама же ответила: – Буду. Куда я денусь.
Третий по списку тату-салон, несмотря на известность, располагался в полуподвальном помещении. Кирпичные стены его были затянуты маскировочной сеткой, дырявой, как старые чулки. В дыры проглядывали рисунки. Красные морды длинноусых восточных драконов. Стаи желтых рыб, круглых, словно монеты. Кусок корабля с расправленными парусами и золотая звезда на спине морского змея…
– Вам помочь? – обратилась к Дашке блондинистая девчушка в камуфляже.
– Помогите.
На левом виске девчушки расцветала роза. И каплей росы на лепестке ее блестел черный камень.
– Простите, а это тоже рисунок?
– Имплантант, – мило улыбнулась девчушка, поворачиваясь, чтобы Дашка могла получше рассмотреть рисунок. – Совершенно безопасно. Почти безболезненно. И очень стильно.
– Ага… конечно. Меня Дашей звать.
– Нина. Я офис-менеджер. Вы уже придумали, какой хотите рисунок? У нас огромнейшая библиотека, но при необходимости наш художник доработает и ваш эскиз. Это все, – Нина обвела рукой зал, – выполнено по его наброскам. Хотя, честно говоря, на коже оно смотрелось бы лучше.
Может, и так. Рыбы-монеты посмотрели на Дашку с упреком, мол, как можешь сомневаться ты в величии мастера, нас сотворившего.
– Вы присаживайтесь. Чай? Кофе? Минеральная вода? Или сразу к делу?
– Давайте к делу, – Дашка вздохнула. Ей нравилось это место, но она сомневалась, что говорливая Ниночка сохранит говорливость, узнав об истинной цели Дашкиного визита. – Видите ли, Ниночка, дело такое… вы слышали об убийстве Анны Переславиной?
– Кошмар!
– Она не из ваших клиентов случайно?
– Простите, – в голосе Ниночки прорезались стальные нотки, а камешек на виске неодобрительно сверкнул. – Но я не имею права предоставлять информацию о клиентах.
– А о работах? К примеру, вот об этой, – Дарья протянула снимок татуировки. Ниночка смотрела долго, морщила лобик и подбородок.
– Подумайте, Ниночка. Это очень важно. А если сами не можете ответить, то позовите того, кто может. Поверьте, лучше поговорить со мной, чем с убитым горем Переславиным. Вы же не хотите проблем салону?
Мастера звали Олегом. Лет ему было двадцать девять, хотя выглядел он старше. Бледнокожий, мятый какой-то и лысый. Уши оттопыреные, губы распухшие, словно силиконом накачанные, а глаза узкие, восточные, как у дракона со стены.
– Я ее рисовал, – сказал Олег, разглядывая Дашку. – Ерундовина.
– В каком смысле?
Ревнивый взгляд Ниночки мозолил спину.
– Поделка. Я не люблю поделок. Это как если бы Дали взялся рисовать комиксы. Я ей предложил доработать, чтоб нормально было. А она уперлась. Мол, хочу, чтоб как на браслетике, и все тут. А мне чего? Я ж за чужие глюки не в ответе. Она заплатила, я сделал.
– А браслет она с собой принесла?
– Ага. Копеечный. Я еще удивился. Фифа-то подкрученная, в побрякушках, и прикид недешевенький. Ей этот браслетик, как собаке кошачий хвост. И еще вот… – Олег потер переносицу. – Странное такое. Она его в сумочке таскала, в салфетку завернутым. Как будто…
– Как будто ей его дали, – подсказала Ниночка. – Салфетка фирменная. Тут кафешка недалеко есть. Недорогая, но с понтами. Они специальные салфетки закупают, большие и с фирменным логотипом. Я его и узнала. Там спросите.
Дашка сомневалась, что на ее вопросы ответят. И дело отнюдь не в желании, а в том, что вряд ли Переславина была постоянной посетительницей недорогого кафе. Вероятно, она просто назначила там встречу. Или ей назначили.
Вопрос в том – кто?
Ответ определен – убийца.
– А хотите, я для вас чего-нить нарисую? – предложил Олег, разглядывая Дашку иным, профессионально цепким взглядом. – Змею. Вот тут.
Он схватил за руку и провел пальцем по запястью.
– Потому что я такая гадкая?
– Нет. Уробос пожирает свой хвост. Замкнутость. Цикл. Возвращение к исходной точке.
– Спасибо, я как-нибудь воздержусь.
Руки у Олега были ледяными. Как клиенты его терпят? Дашка скорее умрет, чем позволит ему снова к себе прикоснуться.
Но получасом позже, сидя за столиком у огромного, во всю стену, окна, Дашка разглядывала левую руку, по которой змеился невидимый пока узор. Он проступал на коже ледяными черточками, и змеиный глаз подмигивал черным камнем. Точь-в-точь таким, какой сиял на виске девушки Нины.
Татуировку Дашка делать не станет.
Это глупо.
Даже для нее.
Она пила кофе-гляссе и выковыривала из творожного десерта кусочки абрикосов. Она присматривалась к официанткам и искусственно подсмугленному бармену, что протирал бокалы с одержимостью фанатика-неофита. Дашка пыталась прикинуть, повезет ли ей в этой охоте.
Не повезло.
Никто не вспомнил Анну Переславину, даже за деньги. А салфетки в кафе и вправду были фирменными, с птичкой-колибри в верхнем левом углу. В нижнем правом притаился ягуар. Он очень внимательно следил за птицей, и Дашка понимала – его охота будет удачной.
Выйдя из кафе, она в очередной раз набрала номер и, прослушав знакомую фразу о недоступности абонента, остановила такси. Бегать дальше не имело смысла.
Если повезет, Вась-Вася уже дома.
Если не повезет, то Дашка подождет. Если нарисованный ягуар умеет ждать, то почему бы и ей не попробовать.
Машина остановилась на углу, и Дашка, расплатившись с водителем, осмотрелась. Ей никогда не нравилось здесь. Серый район, грязные стены, исписанные матерными словами. И причудливое граффити вплетается логичным узором в городской натюрморт.
Собачья свадьба кипит на углу. За вакханалией из окна наблюдает рыжий кот псевдоперсидской породы и, верно, с тоской готовится к приходу марта. Люди редки и пьяны. Машины уродливы. Подъезды – бумажные коробки у картонных небоскребов. Крыши их гнутся под весом старого снега, а с парапетов и балконов свисают длинные иглы-сосульки.
Нет, Дашке совершенно точно здесь не нравилось.
Она вошла в подъезд. Она взбежала по лестнице, перепрыгивая через ступеньку, и остановилась перед знакомой дверью. Звонить или не звонить? Сердце трепетало, как ненормальный воробей в клетке, и Дашка сама бы засмеялась от глупого этого волнения, останься в ней хоть капля смеха.
А если Вась-Вася и вправду считает, что Адам виновен? Или хочет свалить вину? Или думает еще что-то столь же ужасное и невозможное?
Дашка решительно нажала на кнопку. Считает или нет, но поговорить следует. Хотя бы затем, чтобы рассказать про татуировщика, колибри и кафе, где Переславина встречалась с убийцей.
За дверью раздались шаги, по-женски быстрые, и щелкнул замок.
– Здравствуйте, – сказала рыжеволосая хрупкая девушка, глядя на Дашку с удивлением. – А вам кого?
– В-василия.
– Вася! К тебе пришли!
Совершенство черт, помноженное на идеал фигуры. Все в ней чудесно. И цвет волос, и прозрачность кожи, и томный, ласковый взгляд. И манера эта – придерживать отвороты рубашки.
И сама рубашка – байковая, в клеточку, явно мужская – сидит на незнакомке с очаровательной небрежностью.
Вась-Вася вышел в коридор, глянул на Дашку сумрачно и, вздохнув, буркнул:
– Привет.
– Привет. А я вот зашла. Ты трубку не брал. Я звонила, а ты не брал. Подумала, вдруг что случилось?
Например, внезапная любовь, прорезавшаяся на нейтральной территории чужой квартиры.
– Батарея села, – сухо ответил Вась-Вася.
– А… тогда ладно. Не представишь?
– Даша, это Лиза. Лиза, это Даша, – сказал Вась-Вася и руками развел, мол, извините, что так получилось. Извинять Дашка не собиралась. Она разглядывала девицу, которая была просто отвратительно хороша, и прикидывала, как бы повежливей откланяться.
Девица же глядела на Дашку с выражением незамутненного ужаса в очах фарфорово-небесного колера. И ресницами хлопала. Из округлившегося ротика донесся стон, и девица попятилась в глубь квартиры, а Вась-Вася, заступив Дашке дорогу – как будто она собиралась бросаться вдогонку! – извиняющимся тоном произнес:
– Я тебе потом объясню.
– Да чего уж тут… объяснять, – Дашка развернулась и вышла. Дверь она прикрыла аккуратненько и, спустившись на пролет, встала у окна, стояла минут пять, ожидая – выйдет или нет. Хотел бы объяснить – вышел бы. А раз нет, то и понятно.
– Ну и хрен с тобой, золотая рыбка, – сказала Дашка и, выловив в сумочке банку монпансье, открыла, пересчитала конфеты, закрыла и спрятала.
Ничего не хотелось.
Абсолютно.
Ягуар снова вернулся в тот день, когда ему не дали умереть. Он помнил, как лежал на берегу. Мягкий песок ласкал кожу, набегавшие волны касались пальцев левой руки и слизывали кровь с распоротых вен. Волна набегала белой, а убегала алой.
Ягуар смотрел.
Тогда у него было другое имя, потому что у всех людей бывают имена. И как у всех, это имя ничего не значило. Несколько звуков, нужных лишь затем, чтобы другие люди имели возможность обратиться.
Другие люди остались за краем леса.
А Ягуар умирал. Жизнь уходила медленно, пожалуй даже, слишком. В какой-то миг он заснул, а очнулся от прикосновения.
– Это не выход, – сказала тень, заслонившая солнце. – Вы ведь понимаете, что это – не выход?
Не тень – девушка. Очень тонкая и светлая. Наверное, приехала совсем недавно. На плечах ее – платок, разрисованный синими и лиловыми перьями. Ноги босы, руки прохладны.
– Я вызову врача! Вы меня понимаете? Врач? Доктор?
– Понимаю, – ответил Ягуар на русском. – Не надо.
– Вы крови много потеряли. И еще ожоги солнечные.
– Ерунда, – Ягуар схватился за ее руку, как за спасательный трос. – Солнце меня не обидит.
И это было правдой, не всей, ибо путь лишь начинал раскрываться, но уже тогда Ягуар усвоил – загар не для него. Он мог лежать сутками, смазываться всеми возможными кремами для загара, но кожа сохраняла отвратительную белизну. Изредка на ней возникали темно-красные пятна, которые зудели, но не сильно.
– Вы ведь пытались покончить с собой, – с упреком сказала девушка и потянула его, требуя подняться. Ягуар же не сумел, поэтому усадил девушку рядом и ответил:
– Пытался.
– Вены нужно резать не поперек, а вдоль. Только это все равно глупо.
– Почему?
– Ну… потому что вам кажется, будто жизнь плохая. А на самом деле она хорошая. И надо запомнить что-то из нее, что-то очень-очень хорошее, спрятать в сундук памяти и, когда станет плохо, вытянуть.
У нее продолговатое лицо с правильными чертами, несколько кукольное, и ярко-голубые глаза усугубляют это впечатление. Руки тонкие, и кожа светится, хотя ягуар знает – невозможно подобное.
– И что вы храните в своем сундуке?
Она указала на море.
– Разве оно не прекрасно? На небесах только и говорят, что о море. Как оно бесконечно прекрасно… О закате, который они видели… О том, как солнце, погружаясь в волны, стало алым, как кровь…
– И почувствовали, что море впитало энергию светила в себя, и солнце было укрощено, и огонь уже догорал в глубине[3].
– Вы тоже смотрели этот фильм? – ее глаза меняют цвет. С чего Ягуар взял, будто они голубые? Серые. Сизые. Цвета нефрита и морской волны, подмывающей горизонт. И стоит захотеть ей, как столпы небесные рухнут, и небо вместе с ними.
– Смотрел, – ответил Ягуар, прикладывая ладонь к груди. Сердце не работало. – Он великолепен.
– Я тоже так думаю, а… в общем, один человек считает, что этот фильм глупый.
Она вздохнула и обняла себя.
– Хотите я убью его? – Ягуар был уверен, что человек, о котором она говорит, – плохой. Он не способен видеть красоту.
– Вы?
– Я. Мне ведь терять нечего. Он умрет. Вы будете свободны. И вам не придется сбегать на пустой пляж, чтобы побыть в одиночестве. Чтобы посмотреть на море там, где никто не будет смеяться над вашей слабостью.
Ягуар потер запястье, размывая темную корку спекшейся крови. Умереть сегодня не вышло. Возможно, в этом имелся какой-то смысл.
– Вы говорите страшные вещи, – однако в голосе ее не было испуга или отвращения. – И ненужные. Я ведь просто могу уйти.
Ложь он почувствовал, как чувствовал ветер на своем лице и едкое прикосновение морской воды к ранам. Но Ягуар не разозлился. Он понимал, что его случайная знакомая лжет, сама того не понимая.
– У вас сил не хватит, – мягко заметил он. – Если бы хватило, вы бы его давно оставили. Синдром бездействия. Знаете, когда-то давно ученые, пытаясь понять психологию жертвы, устроили эксперимент. Они заперли собак в клетках и мучили током. Собаки никак не могли прервать мучения или убежать. Потом этих собак выпустили в большие вольеры. И уже там продолжили наносить удары.
– Это отвратительно!
– Отвратительно то, что ни одно животное не попыталось убежать. Собаки просто ложились и терпели.
Она расплакалась, и Ягуар проклял свой длинный язык. И беспомощность, потому что сейчас сам походил на такую вот собаку, растерянную и не знающую, как остановить пытку.
– Простите меня, – сказал он, подвигаясь к ней. – Простите меня, пожалуйста. Я не хотел делать вам больно. Я просто очень давно ни с кем не разговаривал и…
– И я тоже, – она улыбнулась сквозь слезы. – Люди вообще плохо умеют разговаривать друг с другом.
Ягуар согласился и обнял ее. Сидели. Смотрели на море. Молчали. Когда душная тропическая ночь легла на берег, Ягуар поцеловал ее, потому что не сделать это было бы преступлением.
Она была хрупка, как колибри в кошачьих лапах. Он был очень осторожен.
Она исчезла.
Он остался. И когда солнце вынырнуло из моря, понял, кто он есть на самом деле. Хотя по глупости еще продолжал противиться этому знанию.
И солнце наказало Ягуара темнотой. Он принял кару. Он заслужил.
Заказанные цветы прибыли ближе к обеду. Анна ждала их с нетерпением, как в детстве ждала дня рождения или Нового года. Она предвкушала момент, когда, оставшись наедине с цветами, развернет бумажные коконы упаковки. И перед мгновением грядущего чуда отступали и собственные заботы, и чужое горе. Анне было немного стыдно за собственное равнодушие, и она изо всех сил прятала его, стараясь казаться сочувствующей.
Анну не отпускала мысль о том, что будет с ней, если лишь на третий день работы она превратилась в существо столь циничное. И не лучше ли будет принять переславинское предложение? Накануне, уходя из квартиры Анны, он повторил его и пообещал устроить все так, что Анне не придется встречаться с будущим бывшим мужем.
Она отказалась.
А сегодня стояла и смотрела на похоронный ритуал, размеренный и привычный, как десятый кряду новогодний спектакль. Состав участников менялся, но роли оставались прежними.
К счастью, по расписанию вторая половина дня была свободна, и Анна получила возможность заняться цветами. И когда она распаковала последний вазон, раздался звонок.
– Анна, что ты себе позволяешь? – голос Геннадия дрожал от ярости. – Я понимаю твое недовольство и нежелание мириться с разводом, но ты перешла за рамки?
– Что случилось?
Орхидеи отходили от переезда. Анна еще раз внимательно осматривала стебли и листья, убеждаясь в отсутствии повреждений и паразитов.
Цветы были чудесны.
– Она еще спрашивает, что случилось? Ты не знаешь?!
– Я не знаю, Гена.
Белые крылья фаленопсисов чуть поблекли. Орхидеи – чуткие растения.
– Все будет хорошо, – пообещала Анна, проводя по лепесткам мизинцем.
– Она не знает! – Геннадий громко выругался. Он всегда был несдержан, но теперь у Анны нет нужды притворяться, что она понимает причины подобного поведения. – Меня вызывал Переславин!
От удивления Анна едва не выронила широкую фарфоровую вазу, которую надеялась использовать в качестве вазона.
– Зачем?
– Затем, что ему стало интересно, почему это мы разводимся и не собираюсь ли я передумать.
Господи, следовало ожидать, что Переславин с его самоуверенностью и желанием контролировать всех и вся полезет в Аннину жизнь.
– Так вот, драгоценнейшая моя. Я не собираюсь передумывать! Я люблю Лилю! У нас будет ребенок! Слышишь, ты? У нас будет ребенок!
Анна слышала. Она не плакала, просто смотрела на цветы и думала: как вышло так, что этого человека она назвала мужем? И почему так долго терпела его рядом с собой, пытаясь приспособиться к его жизни и его правилам?
Орхидеи не знали ответа.
Когда Геннадий, наоравшись вдосталь, отключился, Анна решительно набрала номер, виденный лишь однажды, но по прихоти разума прочно запавший в память.
– Эдгар? Это Анна.
– Да, – сухое подтверждение и раздраженный тон. Но Анна сегодня тоже раздражена.
– Мне только что звонил мой супруг…
– Бывший.
– Пока нет.
– В скором времени бывший, – поправился Переславин. – Я узнал. Он настроен развестись.
– Спасибо, я и без вас знала.
– Сердишься? У тебя голос глубже становится, когда ты сердишься. И мы вроде перестали друг другу выкать.
– Я и без вас знала, что его намерения серьезны.
– А я не знал. Я должен был убедиться, что этот хрен не пойдет на попятную. Я не люблю неожиданностей, Аннушка.
Личики цветов повернулись к Анне. Они смотрели с удивлением и будто бы ждали чего-то, что всенепременно должно было случиться.
– Чего вам от меня надо? Скажите, пожалуйста, и отстаньте!
– Ты. От тебя мне нужна ты. Так понятно? Во сколько ты заканчиваешь работу?
– Эдгар, послушай, пожалуйста, я…
– Послезавтра похороны. Ты сама говорила, что мне надо костюм выбрать. А я не умею выбирать костюмы. Я вообще ни черта не соображаю во всех этих примочках. Секретарша занималась обычно. Или подружки случайные. Только этот костюм – на похороны. Я в нем с Анечкой прощаться буду. И я не хочу, чтобы кто-то левый имел к ним… ко мне отношение. Сечешь?
– А я, выходит, не левая?
– Ты – моя. Просто пока еще время неподходящее.
Орхидеи согласились. Зима – тяжелое время для тех, кто любит солнце.
Следующий звонок был на рабочий телефон, и Анна, сняв трубку, произнесла положенное:
– Добрый день. Бюро ритуальных услуг «Харон».
– Добрый, – голос в трубке был тускл и невыразителен. – Девушка, подскажите, когда похороны Анны Переславиной? Я друг ее. Я вот услышал и… с ее отцом сложно разговаривать, но мне бы хотелось попрощаться. Это было бы правильно. Это было бы правильно…
Говоривший убеждал сам себя.
– Послезавтра, – тихо ответила Анна, чувствуя, как леденеет позвоночник. – Два. Богуцкое кладбище.
Она говорила, осознавая, что не желает выдавать информацию, пусть даже в сказанном не было ничего секретного. Но голос гипнотизировал, в позвоночник Анны точно спицу ледяную вонзили, и теперь двигали ею, заставляя шевелить губами.
– Спасибо, девушка.
Он отключился. И Анна повесила трубку. Руки дрожали. Но стоит ли рассказывать об этом звонке? Нет. Сочтут глупостью, блажью бабьей, Анну же – истеричкой.
Лед таял. Дрожь проходила. Уверенность в том, что в звонке не было ничего предосудительного, крепла.
Вась-Вася собирался ехать к Дашке, объясняться, но звонок Московцева заставил изменить маршрут. Честно говоря, Вась-Вася был даже рад. Не любил он объяснений и вообще не знал, как объяснить то, что чувствует, а Дашка всенепременно станет докапываться, потом ударится в обиду и слезы, и будет права.
Не стоило ее обижать.
И невозможно было не обидеть.
Лизавета обжилась в доме, как будто никуда не исчезала, она вдруг стала прежней, разве что чуть более молчаливой и замкнутой. Она не рассказывала о том, как жила, и Вась-Васе не задавала вопросов. Восстановив статус-кво прежнего существования, Лизавета принялась приводить квартиру в порядок.
И это тоже было правильно.
Ее присутствие согревало, но вместе с тем росла и вина перед Дашкой.
Вась-Вася поговорил бы, он же собирался, хотя и до последнего откладывал неприятную беседу, но Дашка явилась в гости и все испортила. Теперь точно без скандала не обойтись.
К тому времени, как Вась-Вася добрался до дома Московцева, он успел сочинить и оправдания, и извинения. Очнулся уже у подъезда со старомодной решеткой, по которой вились сизые стебли винограда. Что металл, что побеги были одинаково покрыты изморозью, и казалось, будто и то и другое равноценно лишено жизни.
В подъезде сидела консьержка, которая скользнула по удостоверению цепким злым взглядом. И таким же обогрела цепочку следов, оставленных Вась-Васей на мозаичном полу. Лестницу покрывала темно-синяя дорожка, на пролетах стояли высокие горшки с фикусами, и ярко-желтая, нарядная коляска у двери выглядела здесь уместно, как и резиновый мяч.
Московцев жил на пятом этаже. Вась-Вася нарочно поднимался по лестнице, привыкая к месту и настраиваясь на разговор. Остановился он перед солидной дверью. Полированное дерево поблескивало лаком, сияло кольцо в носу кованого льва, отсутствовал звонок.
Вась-Вася, вспомнив фильмы, ухватился за кольцо и, потянув, с силой впечатал в медную табличку. Звук вышел очень уж громким. А дверь вдруг подалась и приоткрылась.
– Эй, – Вась-Вася ногой поддал ее, раскрывая. – Эй! Есть кто живой?
Острый запах табака доминировал, приглушая характерную пороховую вонь. Внутри царил полумрак. С выбеленных стен на пришельца взирали уродливые маски. На огромном панно в зале древние люди приносили жертвы древним богам.
В спальне на точно таком же панно охотились ягуары.
В ванной комнате – летали колибри и бабочки.
Профессор сидел на унитазе, уткнувшись головой в стену. Часть черепной коробки отсутствовала. Влажное пятно на стене гармонировало с бледно-розовой, в желтоватых прожилках, плиткой. Воняло дерьмом. Штаны Московцева были опущены, а в полураскрытой ладони лежал мундштук, сигарета упала в лужу крови, и темные брызги ее покрыли все пространство санузла.
Вась-Вася дотянулся до шеи, проверил пульс, хотя надобности в том не было, и вызвал бригаду.
Ждал за порогом. Отчаянно жалел лишь о том, что курево закончилось. Но брать у покойника было как-то неудобно. Из головы не шло, что, сложись тот первый разговор иначе, убийства не произошло бы.
Позже, осматривая квартиру, Вась-Вася надолго остановился перед тем, самым первым из увиденных панно. Он рассматривал уродливое солнце и животных, наблюдавших за зверствами людей. Возвышались пирамиды. На их плоских вершинах синие человечки с уродливыми лицами приносили жертвы богам. Прорисованные в мельчайших деталях боги были отвратительны до содрогания, но Вась-Вася заставлял себя всматриваться в лица идолов. И постепенно из-под маски уродства проступила истинная сущность.
Боги древних были печальны.
Домой Вась-Вася вернулся поздно. Хотел переночевать у Дашки, но очнулся у собственного подъезда. Окна светились желтым, и Лизаветина тень проступала за вуалью тюлевой завесы. Лизавета стояла у окна. Ждала?
Когда-то мечталось, чтобы он вот так возвращался с работы, а она ждала. И встречала непременно с улыбкой. Мечта исполнилась. Правда, привкус у нее был горьким.
Лизавета вышла встречать в коридор и тапочки принесла. И, присев на табурет, она смотрела, как Вась-Вася переобувается, запихивает куртку в старый гардероб, как кидает шарф на оленьи рога, служащие вешалкой.
– Я ужин приготовила. Будешь? – спросила она, отворачиваясь. Лизавета старательно избегала прямых взглядов, и это злило.
Вась-Вася ведь не кричал на нее. Не ударил. Ничего вообще плохого не сделал. Чего она жмется?
– Буду, – буркнул он.
– Тогда руки помой. Я накрою.
Она ушла на кухню. Зазвенела посуда. Запахло сытно, съестным, как никогда не пахло у Дашки. И окрепшее чувство вины кольнуло под лопатку.
– Тебе посылку принесли, – крикнула Лизавета. – Я на телевизор положила.
– От кого?
Она не ответила, но Вась-Вася уже нашел фирменный конверт. Обратный адрес, выведенный каллиграфическим почерком, был знаком, как и фамилия отправителя.
Павел Егорович Московцев.
Внутри в прозрачном футляре лежал диск.
Вась-Вася заставил себя поесть. Вежливо поблагодарил за заботу. И получил вежливый же ответ.
– Чаю сделать? – поинтересовалась Лизавета, собирая грязную посуду в раковину.
– Сделай.
Она кивнула и включила воду, повернулась к Вась-Васе спиной: разговор окончен. И ладно, дела еще есть. Главное, чтобы этот чертов диск читался.
Опасения не подтвердились. Файл был один и запустился сразу. Сначала было слово.
– Полагаю, запись началась, – сказал компьютер голосом Московцева. – Надеюсь, у меня получится. С техникой я как-то не в ладах, но так и вправду быстрее.
Черный экран проигрывателя мигнул, и появилось изображение. Камера смотрела на серый пиджак, любовно обрисовывая лапчатый узор ткани, желтые пуговицы и булавку, заткнутую в лацкан. Затем изображение сместилось вверх, выхватив участок потолка с трещиной и белым пятном света, и вниз, на пол.
– Мне нужно многое рассказать вам. Надеюсь, успею.
– Идиот, – сказал Вась-Вася, хотя теперь Московцев точно не имел возможности слышать и ответить на обвинение.
– Конечно, хотелось бы надеяться, что сие послание не станет последним, написанным мною, но… некие обстоятельства заставляют меня усомниться в возможности личного разговора.
Что-то заскрипело, заскрежетало, и на экране появился профессор. Он выглядел утомленным и раздраженным. Всклоченные волосы, припухшие веки и пепел на рукаве.
– Эту запись я отправлю с курьером по двум адресам. Первый – ваш рабочий, второй – домашний. Уж простите, но пришлось нарушить личное пространство.
Он вытащил из кармана мундштук и сигареты.
– Также вынужден просить прощения за некоторую сумбурность моего рассказа. Эта история во многом личная, и отчасти потому я не посвятил вас сразу. Я хотел проверить информацию. – Московцев закурил, и дым застилал веб-камеру, смазывая изображение. – Я боялся повредить мальчику, ему и без того в жизни досталось… Одну минуту.
Пауза. Рука, накрывающая глазок. Картинка вздрагивает и становится на место. Теперь на экране черно-белая фотография. Мужчина и женщина в мужской одежде. Эти двое похожи друг на друга, как близнецы.
– Это Митенька и Инночка. Мои друзья. Мы со школы были вместе, а это значит многое. Сейчас дружба зачастую просто звук, а тогда… мы вместе поступили. Вместе учились, вытягивая друг друга. Я был самым слабеньким, бесталанным, и они изо всех сил старались сделать так, чтобы я не ощутил своей ущербности. Вы, наверное, думаете, что для истории таланты не нужны? Ошибаетесь. Наше прошлое – это состоявшаяся многомерность. Тысячи событий на каждом временном пласте, сотни тысяч связей. И лишь человек, обладающий врожденным даром, способен определить ту точку, которая изменила мир.
Лизавета принесла пепельницу и чай, поставила кружку на край стола, а сама присела на пуфик. Вась-Вася хотел было сказать, чтоб уходила, но глянул в ее лицо и передумал. Пускай остается.
– Наше настоящее – это следствие нашего прошлого. И только что я убедился в этом. Все началось тогда, в прошлом. Сложное было время, по-своему прекрасное, как мне теперь кажется, лучше того, в котором я оказался сейчас. Мы доучились в университете, поступили в аспирантуру. Митенька с Инночкой сыграли свадьбу. Нет, поверьте, не было никаких историй о третьем лишнем или тайной моей любви. Или уж тем паче о Митиной ревности. Ревнуют, когда сомневаются, а он верил Инночке, как себе. Больше, чем себе. Но я не о том. Мы занимались одним периодом, вы уж, верно, догадались, каким именно. Это сейчас древние ацтеки нужны лишь тем, кто желает пощекотать нервы рассказами об ужасах того времени. Мы же пытались понять, как вышло, что пара сотен европейцев уничтожили огромную империю. Это ведь нельзя объяснить ни наличием у Кортеса огнестрельного оружия, ни страхом перед лошадьми, каковой, между прочим, очень быстро исчез. Сейчас я думаю, что мешиков убили собственные боги, исполняя предсказание. Эпоха пятого солнца закончилась. Люди севера выстроили новый мир на костях старого. На небо взошло Шестое солнце, но народу мешиков не осталось места под его лучами. – Московцев шумно откашлялся и извиняющимся тоном заметил: – Вы уж простите, что увлекаюсь. Я хочу, чтобы вы поняли.
– Кто это? – шепотом спросила Лизавета.
– Так, один человек.
Которого убили, застрелив в туалете.
– В семидесятых годах мы отправились на раскопки. Мы и до этого не раз бывали в Мексике, поэтому не ждали от поездки ничего нового, во всяком случае, не более нового, чем от любой иной экспедиции. Надобно сказать, что к тому времени мы все достигли того возраста, который ныне именуют возрастом расцвета. Однако забывают, что у женщин и мужчин расцвет приходится на разное время. Брак Инночки и Мити был крепок, но бездетен, и сие обстоятельство весьма угнетало обоих. Я, признаться, не понимал этой одержимости в заведении потомства, да и сейчас не понимаю.
– Он болтлив, – заметила Лиска, подвигаясь ближе.
– Ему можно.
Потому что эта речь, кажется, последняя из произнесенных Московцевым.
– Мы прибыли в Мексику в семьдесят третьем. Цель была известна – Ушмаль. Это руины некогда крупного города майя, который находится неподалеку от современной Мериды. Название можно перевести как «построенный трижды», хотя, по последним данным, город перестраивался пять раз. Злые духи крепко владели им. Двести лет они правили в земле Ушмаль вместе с правителем Чичен-Ица и Майяпана… это предсказание, которое сбылось. По прошествии этих лет с городом начало происходить неладное. Фрески, которыми были расписаны стены, оживали и воровали души людей…
Зачем Московцев рассказывает все это? Голова не варит совершенно. И чай Лизаветин не помогает. А присутствие самой Лизаветы скорее помехой является.
Отвлекает.
Вась-Вася готов был сказать, чтоб уходила, но прикусил язык. Без нее будет совсем пусто. Меж тем Московцев продолжал рассказывать:
– И наступил миг, когда жители просто покинули город. – Московцев перезарядил сигарету в мундштуке. – Это нужно видеть. Каменные улицы, пирамиду, воссозданную, огромную даже по современным меркам. Стелы. Каменные дома. Дворцы, разукрашенные причудливой резьбой. Храмы… Они оставили все, потому что боялись унести с собой злых духов. И никто из других народов не решился войти в опустевший Ушмаль. А потом пришли испанцы. Мир переменился. Об оставленном городе забыли, и лишь в девятнадцатом веке некий путешественник наткнулся на развалины.
– Это похоже на сказку, – шепотом сказала Лизавета.
Похоже. Только жутковатой сказочка выходит.
– К семидесятым Ушмаль был неплохо изучен и большей частью восстановлен. В общем-то, потому мы и не ждали от этой экспедиции ничего интересного. Отправлялись мы в Ушмаль по просьбе старого друга и коллеги, написавшего о некой находке, разглашать информацию о которой он опасался.
Московцев закрыл лицо руками.
– Мы не успели с ним встретиться. Хосе пропал, а спустя неделю его останки были обнаружены в джунглях. Опознавали главным образом по одежде и часам с гравировкой, которые я сам ему дарил.
– Ужас какой.
– Тихо, – шикнул Вась-Вася.
– По официальной версии Хосе погиб от когтей ягуара. По неофициальной – злые духи Ушмаля выбрали себе жертву. Вы, верно, улыбаетесь. Вы показались мне весьма скептически настроенным молодым человеком. Я сам был таким. Я искренне верил в победу разума над суевериями. Я твердо знал, что майя оставили Ушмаль из-за засухи и болезней, а духи стали лишь поводом… я говорил об этом, но оказалось, что ни старое знакомство, ни обещания, ни разъяснения не способны пробить этот многовековой щит легенд. Они все считали нас обреченными. Уговаривали уехать. Но разве могли мы сделать это? И даже появись у нас подобное желание, оставались преграды бытового плана. Разрешение на раскопки получено. План работы экспедиции заверен и согласован во всех существовавших инстанциях, которым уж точно наплевать на проклятье давным-давно сгинувших богов. Ну и конечно, не последнюю роль сыграло желание понять, что же такого нашел Хосе. И почему он, специалист по мешикам, позвал нас в город майя? Митя и Инна предпочли искать ответ в руинах древнего города. Я же, сам не знаю отчего, пошел иным путем. Я стал разговаривать с людьми. Вслушиваться в их страхи, разбирать их, как разбирал черепки и осколки древней жизни. И вот однажды мои усилия были вознаграждены. Эта женщина сама нашла меня. Она назвалась подругой Хосе. Она сказала, что долгое время колебалась между страхом и любовью к человеку, ныне умершему, и решилась, лишь видя мое желание добраться до истины. Эта женщина передала мне сверток, заявив, будто он – ключ к месту, в котором духи Ушмаля хранят последнее сокровище Куаутемока. Вряд ли вы способны представить себе, что я испытал, услышав это.
Верно. Зато Вась-Вася прекрасно представлял, что испытал он сам, обнаружив труп. Злость.
– Дело в том, что Куаутемок был последним властителем ацтеков. Он воевал с испанцами, пытаясь отстоять право на свободу, но проиграл. Куаутемок имел весьма косвенное отношение к майя. И уж тем паче к заброшенному городу. И невозможность этой связи не давала мне покоя. Я поблагодарил женщину, она же сказала, что таков был ее долг. А спустя три дня ее тело нашли на вершине Пирамиды Волшебника. Врачи сошлись во мнении, что причиной смерти стала остановка сердца. Я сам осмотрел тело со всей тщательностью. Я не нашел ни ран, ни следов уколов, ни потемнений кожи, которые бы свидетельствовали об отравлении. Естественно, среди рабочих вновь пошли слухи о духах Ушмаля, разбуженных Хосе.
Вновь раздался характерный скрип сдвигаемого кресла, и Московцев исчез из поля зрения камеры. Теперь голос его доносился словно бы издалека.
– Итак, каким образом сокровища последнего императора ацтеков могли оказаться в покинутом городе майя? В городе, чья дурная слава хранила его сотни лет? И не в том ли дело? Вот, – Московцев вернулся в кресло и ткнул в камеру лист бумаги, испещренный рисунками. Уродливые лица, гротескные фигуры, слившиеся не то в танце, не то в битве. Широко раскрытые рты и квадратные уши, длинные носы и перья, выраставшие из голов. – Я сохранил то послание, которое было передано нам Хосе. Это копия. Сейчас я все объясню.
Он повернулся боком и ткнул мундштуком в центральную фигуру.
– Это человек, облеченный властью. На данный факт указывают его место, его поза, размеры фигуры и специфика одежды. Углубляться не стану. У ног его пленники и те, кому выпало стать жертвой.
Мундштук-указка скользнул ниже, к людям, лежавшим плотно, как шпротины в банке.
– Обратите внимание на эти две фигуры.
Вась-Вася обратил, хотя и не понял, чем они отличаются от прочих.
– Одежда, – подсказал Московцев. – Здесь явно виден шлем, а второй облачен в длинное одеяние, которое свойственно жрецам.
– И миссионерам, – догадалась Лизавета.
Вась-Вася, накрыв ее ладонь рукой, сжал пальцы. Лизавета не стала вырываться.
– А вот захваченная военная добыча, в числе которой видно нечто, отдаленно напоминающее аркебузу. Теперь переходим к богам. Я не стану описывать признаки, я просто озвучу выводы. Вот Уицилопочтли, – Московцев указал на уродливую фигурку с квадратным лицом. – Бог войны. А после того, как культ его слился с культом Тонатиу, и бог солнца. А это Тескатлипока, хозяин мертвых. Вот Тлалок, бог дождя и грома. Вот Тонатцин, дарительница жизни. Посмотрите на нее, если хотите понять ацтеков.
Вась-Вася не хотел понимать ацтеков, но все равно внимательно уставился на картинку.
– Она держит на руках ребенка и копьеметалку, а вместо головы у Тонатцин – череп. Ацтеки знали, что жизнь идет рядом со смертью. Неразрывность этих явлений – основа их философии.
Лист исчез, Московцев провел руками по волосам, достал очередную сигарету и, развалившись в кресле, продолжил рассказ.
– Но эти рисунки свидетельствовали о том, что ацтеки побывали в Ушмале. Более того, по велению императора они совершили жертвоприношение, пытаясь вернуть утраченную милость богов и отвратить неминуемую гибель. Увы, как мы знаем, это не удалось. Однако возвращаюсь к дням не столь давним. Итак, я получил послание от Хосе, представлявшее собой лист с вышеприведенным рисунком, три инкрустированных бирюзой зуба и золотую пластину с выгравированным ягуаром. Знаки с обратной стороны недвусмысленно указывали на принадлежность этой вещи дому Ягуара. А к нему принадлежала элита ацтекских воинов. Да, я прекрасно понимал, что все это может быть фальсификацией, совпадением, да чем угодно! Так мне сказал Митя, Инна согласилась с ним. А я просил их поверить мне. Хотя бы раз! Я твердил, что пусть мизерный, но шанс имеется. Что подобная находка увековечила бы наши имена. Что Картеру удалось найти гробницу Тутанхамона, а безумному мечтателю – Трою. И что мы – ничем не хуже, а Хосе поплатился за этот шанс жизнью.
Московцев и сейчас, спустя годы, говорил страстно.
– Митя встал на мою сторону, сказав, что мы все равно приехали работать, а значит, работать и будем. Инночка же вяло сопротивлялась. Сейчас мне кажется, что она ощущала приближение беды, ибо женщины все же во многом тоньше воспринимают мир. Но мы с Митей увлеклись поиском призрачного клада. Как удалось выяснить, Хосе планировал копать не в самом Ушмале. Он определил участок километрах в трех южнее и выехал осматривать местность. Именно во время той поездки и случилась трагедия.
Московцев резко встал и вышел. С полминуты камера снимала стену и кусок стола со знакомой пепельницей-рыбой, правда, на сей раз она была покрыта темно-зеленой глазурью.
Вернулся Московцев с бутылкой минеральной воды и низким широким стаканом, наполовину заполненным жидкостью характерного янтарного цвета.
– Извините. То, что собираюсь рассказать дальше, крайне неприятно для меня, поэтому вот… лекарство для больного сердца.
Ну да, только от пули в голову это лекарство не помогло.
– Итак, мы разбили лагерь. Начали раскопки. И, увлекшись, перестали обращать внимание на то, что творится рядом. Люди наши боялись. Они шептались о древних духах и проклятиях, они скрупулезно выискивали приметы, которые подтверждали близость беды. И когда на рабочего напал ягуар, слухи о духах Ушмаля вспыхнули, словно пожар. А треклятый зверь, словно подыгрывая, проник в лагерь и ранил двоих. Поведение, весьма нехарактерное для кошки, но не настолько, чтобы поверить в божественную суть этой самой кошки. Пожалуй, не стану утомлять вас рассказом о противостоянии, о попытках достучаться до разума и о вполне закономерной, как я сейчас понимаю, бессмысленности данных попыток. Отчасти на руку слухам была беспрецедентная наглость кошки. Ягуар не только не выказывал страха, он будто бы издевался над людьми. Его рев ночью лишал сна. Он мог перебежать тропу или, выглянув из джунглей, следить за людьми. Когда в него стреляли, ягуар уходил, но недалеко. Он возвращался спустя час или два. Я понимаю, насколько дико это звучит, но чертова тварь казалась неуязвимой! И что удивительного, если ее стали называть Нагуалем, духом-хранителем места, воплощением древнего божества, которое, понятное дело, не желало, чтобы его тревожили.
Человек на мониторе был незнаком Лиске. И более того, он ей не нравился. Это сухое, скукоженное лицо в ущельях морщин, эти седые всклоченные волосы и дикий взгляд. Так выглядят сумасшедшие гении, а от них лучше держаться подальше.
Конечно, Лиска могла уйти. Вась-Вася, наверное, даже хотел бы, чтобы она ушла, – вон как смотрит, совсем как кающийся безумец на экране. Но, во-первых, Лиске было интересно. Во-вторых, она устала за день от одиночества. А в-третьих, она боялась.
Страх пришел вместе с женщиной в темно-синем пальто и смешной шапке с пушистым помпоном. Она позвонила и спросила Вась-Васю, а на Лиску глянула, как на врага. И Лиска сразу поняла, что эта женщина появилась не просто так, а с очень даже конкретным вопросом, и Лиске она не рада. И подозревает, что Лиска поселилась в квартире надолго и будет покушаться на отношения, которые, несомненно, есть между Вась-Васей и женщиной…
А Лиска не хочет покушаться. Ей идти некуда. И еще человек, которого она любит, совершил убийство, но Лиске почему-то совсем-совсем не жаль убитого.
Она стала циничной и злой. Почти такой же злой, как морщинистый человек, изливавший душу с монитора.
– Рабочие сбежали. Мы, признаться, тоже чувствовали себя неуютно. Инночка пала духом. Митя мрачнел день ото дня. Несколько облав закончились ничем. А однажды в лагере появились вооруженные люди, которые потребовали свернуть раскопки. Здесь следует сказать, что друг мой, Митя, не отличался сдержанностью нрава, а уж тем паче не выносил принуждения. И пусть мы уже сами задумывались над тем, чтобы уйти, ультиматум все изменил. Мы остались. И ягуар, смирившись, отступил. Нам так показалось, на деле же… – Московцев одним глотком осушил бокал и даже не поморщился. – На деле же боги готовились нанести удар. Пропала Инна. Не было нападений, выстрелов, не было подозрительных чужаков или предупреждений. Она просто исчезла из палатки. Митя обезумел. Он кричал, грозился полицией и тряс разрешениями, а после вдруг начинал умолять… Я же видел, что люди, оставшиеся в лагере, сами боятся. Полицейский, прибывший на место происшествия, посоветовал смириться с потерей. Он сказал, что джунгли – место опасное, да и мы сами заявляли о ягуаре-людоеде. Злых духов он не помянул, но явно в них верил. И тогда мы с Митей сделали единственное, что могли, – свернули лагерь.
Лиска представила себе зверя. Почему-то в ее воображении он получился грустным и больным, с потускневшей шкурой и седым загривком. Глаза зверя были желтыми, солнечными, но это солнце тоже готово было погаснуть.
– Инночка появилась так же тихо, как исчезла. Просто однажды в дверь моего номера постучали. Открыв, я увидел Инну. Она была в ужасном состоянии. Нет-нет, ни синяков, ни крови, ни порезов и прочих ужасов, каковыми принято пугать заложников и родичей. Ее переодели. А лицо и руки покрыли узорами, которые ко времени нашей встречи несколько размазались. Но глаза Инны… не знаю, как это описать. Они словно умерли. Я усадил ее и кинулся за Митей. Вдвоем мы стали расспрашивать, а Инна не отвечала. Сидела. Смотрела на руки и только на них. Первая, произнесенная ею фраза, была: «Я хочу домой». Стоит ли говорить, что мы улетели ближайшим рейсом? И вы, верно, поняли, что история на этом не закончилась?
Лиска подозревала, но ее подозрения были никому не нужны. Хорошо, что Вась-Вася вообще не велел ей уйти. Он кивнул, хотя человек с экрана не мог видеть Вась-Васю, и допил остатки холодного чая.
– Спустя полтора месяца ко мне пришел Митя. Нет, он приходил и раньше, но мы никогда не обсуждали случившееся в Ушмале, уж не знаю как, но все трое чувствовали, что тему эту лучше оставить позади. Но как выяснилось, она сама не пожелала выйти из нашей жизни. Инна была беременна. И Митя уверял меня, что ребенок – не его. Он умолял поговорить с Инной. Он нашел врача и…
– Трус, – тихо произнесла Лизавета. – Он же виноват. Он не послушал тех людей. А страдать снова пришлось бы ей.
– Инна отказалась. Она и мне повторила отказ, а стоило чуть надавить, как разразилась слезами. Она требовала оставить ее в покое. Грозилась разводом. Кричала и на меня, и на Митю, и вообще вела себя как безумная. Я не узнавал ее. Куда подевалась прежняя, разумная и уравновешенная женщина?
– Умерла, – снова сказала Лизавета. Если ее спросят, она не сумеет объяснить. Ведь дело сугубо во внутренних ощущениях. Вот ты живешь, дышишь, ешь и пьешь, иногда даже чувствуешь, что именно ешь и пьешь, но на самом деле тебя как бы нет.
– Развода не случилось. Ребенок появился на свет. Здоровый мальчик. Светлокожий. С волосами цвета соломы. В нем не было ничего с той стороны моря. Его личико – личико Инны. Вот только глаза у него были желтыми. Не карими, не ореховыми, а янтарно-желтыми, как у кошки. Но ведь это мелочь! Пустяк! Я стал говорить Мите, что он ошибся в своих подозрениях. Что в ребенке нет чужой крови. Мальчика назвали Иваном. И жизнь продолжилась. Только это была совсем другая жизнь, построенная на развалинах прежней.
С самого детства Ягуар знал, что отец его ненавидит. Нет, конечно, сначала это нельзя было назвать знанием. Скорее смутное ощущение опасности, возникавшее всякий раз, когда рядом появлялся высокий человек в вельветовом пиджаке. В гардеробе висел десяток таких пиджаков горчичного цвета и одинакового кроя. Они и пахли одинаково: смесью одеколона «Шипр» и сигарет «Кэмел».
Ягуар очень рано научился различать именно этот сорт. Мать курила другие. И курила тайком, выбираясь на лестницу или на балкон, а после непременно заглядывала в ванную и чистила зубы.
– Ты же меня не выдашь? – спрашивала она у Ягуара и подмигивала. И он подмигивал в ответ, еще не очень понимая, что должен делать.
Он ел. Спал. Иногда плакал, чаще всего, когда человек в пиджаке подходил чересчур близко. К счастью, тот никогда не пытался взять Ягуара на руки. Он останавливался в нескольких шагах и подолгу разглядывал Ягуара. Порой в квартире появлялся и третий, этот был безопасен, более того, в его присутствии отец словно бы успокаивался. Поэтому третий нравился Ягуару.
– Ванечка уже сидит, – щебетала матушка, нервно убирая посуду.
– Ванечка на ножки встал…
– Ванечка ходить начал…
Ягуар пытался понять, кто такой Ванечка. И поняв, удивился, что у него настолько пустое, бессмысленное имя.
Когда Ягуару исполнилось два, отец раскрыл секрет матери. Она не стала отрицать и сказала, что если так, то будет курить теперь на кухне. Отец ударил.
Звонкий звук пощечины и сухое слово:
– Стерва.
Мамины слезы, от которых становилось больно и хотелось плакать самому. Но Ягуар не плакал, продолжая возить ложкой по тарелке, рисовать на манной каше узоры, что мучили его во снах. Крик. И еще крик. И много крика, среди которого страшно. Ягуар все-таки плачет. Мать бросается к нему, обнимает, гладит, прижимает к мокрой шее.
И продолжает говорить отцу что-то такое, из-за чего он белеет и выскакивает из кухоньки. Он появляется очень поздно, когда Ягуар уже спит. Но от скрипа двери он просыпается. От отца дурно пахнет. И ощущение опасности остро как никогда. Отец стоит, смотрит. Ничего не делает. Выходит.
Наутро родители разговаривают, и эта беседа все возвращает на круги своя. Жизнь идет своим чередом, а время зализывает раны, создавая иллюзию решенных проблем.
Второй скандал Ягуар помнил хорошо.
Ему было четыре. Он сбежал из детского сада, потому что там было скучно. Он бродил по городу и разглядывал витрины. И собаку дворовую гладить пытался, хотя мама строго-настрого запретила подходить к собакам и котам. А рыжий лохматый кобель с тряпичным ошейником словно учуял мамин запрет. Он понюхал Ягуарову руку и зарычал, пятясь к стене.
Кошки тоже убегали.
Обидно.
Домой Ягуар вернулся сам. Он знал и адрес, и дорогу и был не настолько глупым, чтобы пропадать надолго. Но мама плакала. Ей позвонили из детского сада. И отцу тоже позвонили, но отец не плакал. Наоборот, когда увидел Ягуара, скривился. Именно тогда Ягуар осознал: отец хотел бы, чтобы Ягуар навсегда ушел из дома.
– Ты не ранен? Тебя не обидели? – мама ощупывала руки и ноги, гладила, заглядывала в глаза и улыбалась сквозь слезы.
– Инна, отойди. Ты где был?
– Гулял, – честно ответил Ягуар.
– Он гулял. Он просто гулял, Митенька. И вернулся домой. Умничка ты моя…
– Инна…
– Он больше так не будет, верно? Пообещай, что ты больше так не будешь?
Отец оттолкнул маму, сжал плечо Ягуара, пребольно, так, что косточки захрустели, и сухо произнес:
– Он должен быть наказан.
– Он же маленький еще… он не понимает.
– Все он прекрасно понимает. Ты посмотри в глаза, Инна. Ты посмотри в его чертовы глаза! – отец кричит и дергает, вырывая из теплых маминых рук. – Его надо научить слушаться. Заставить. Выбить зло.
Ягуар не понимает, какое именно в нем зло, но ему очень страшно.
А потом больно. Отцовский ремень впечатывается в кожу с отвратительными шлепками, но Ягуар терпит. Он закусил губу, чтобы не заплакать.
Все правильно. Он виноват. Мама плакала. Отец переживал.
Когда боль стала нестерпимой, Ягуар потерял сознание. Очнулся он в своей кровати, лежал на животе, и подушка сбилась неудобным комом. Ягуар хотел повернуться, но движение причинило боль, и он уже не сумел сдержаться, заплакал.
В кровати пришлось провести несколько дней. Мать была очень ласковой, отец снова пропадал. Ягуар слышал, как хлопает входная дверь, и стыдился собственного страха. Он заставлял себя не бояться, но тело подводило. И на третью ночь Ягуар описался.
Было стыдно.
И мать снова плакала. Отец же наутро ушел из дома и вернулся только спустя три дня. Принес цветы и огромный грузовик с ярко-желтым кузовом. Цвет, неправдоподобно живой, заворожил Ягуара. Он весь вечер сидел рядом с грузовиком, не решаясь прикоснуться. И заснул прямо на ковре, у машины.
Еще через неделю ему разрешили вернуться в сад. Мама очень просила никому не говорить про отца, и Ягуар пообещал. Он сдержал слово, и ненадолго все стало хорошо.
Причиной следующей ссоры родителей послужил тот самый игрушечный грузовик. Он прочно обосновался среди самых любимых игрушек Ягуара, и потому, когда мать предложила взять грузовик в сад, Ягуар не устоял перед искушением.
Он же не знал, что машину станут отбирать.
Будут трогать грязными руками, оставлять отпечатки, портить великолепие желтого цвета!
Он просто пытался забрать свое. А воспитатели сказали, что Ягуар дрался. И что он разбил тому, второму мальчику, чье имя навсегда стерлось из памяти, нос до крови. И что дело, наверное, дойдет до директора…
Отец дождался родителей мальчика, которые – удивительно! – вдвоем обнимали сына и утешали, и обещали ему купить точно такой же грузовик. А отец, услышав, предложил забрать грузовик Ягуара, потому как такое наказание будет самым правильным.
За ремень, правда, он снова взялся. Но плакал Ягуар не от боли – от обиды.
И еще потому, что родители вновь поссорились. Мать обвиняла отца. Отец кричал на нее, повторяя, как заклятье, что Ягуар – проклят. Она же отвесила пощечину. Он толкнул ее в грудь, и мать упала на стол, спиной на тарелки и миски. Она закричала. Он выскочил из кухни и из квартиры тоже. Хлопнула дверь.
Стало тихо.
Ягуар, выбравшись из кровати, прокрался на кухню. Мать курила. На стеганом халате ее были пятна сметаны и аджики, а к рукаву приклеилась кожура от сосиски.
– Не надо больше драться, – сказала мама, вытирая глаза. Тушь размазалась, как будто мама гусеницу черную раздавила. – Хорошо?
– Хорошо, – согласился Ягуар и, присев, стал собирать посуду. Убирали вдвоем. Потом мама достала из тумбочки пузатую бутылку с иностранной этикеткой, а Ягуару велела отдыхать.
– Завтра мы с тобой сходим в одно место, – сказала она. – Тебе понравится.
Но мама ошиблась. Было скучно. Во всяком случае, поначалу. Ягуар помнил огромное здание, крыша которого лежала на спичках колонн, и он еще подумал, что колонны слишком уж тонкие. И когда-нибудь крыша обвалится. Она накроет и узкие окна, и высокие ступеньки, подниматься по которым было тяжело.
Внутри тоже были колонны, но другие – низкие и толстые. Под самым потолком они раздваивались и закручивались бараньими рогами. А мама объяснила, что колонны – ионические. А здание построено в духе позднего классицизма. И пока шли по длинному-длинному коридору, рассказывала про древних греков, придумавших, какими должны быть правильные колонны.
Ягуар слушал и считал двери. Правда, считать он умел только до десяти, но когда линейка заканчивалась, просто начинал счет сначала.
– Веди себя хорошо, – сказала мама, остановившись перед серой дверью, на которой выделялась желтая табличка. Ягуар пожалел, что буквы не все знает. – Ты же хочешь, чтобы папа вернулся?
Ягуар не хотел. Но одной маме было плохо. За дверью был не отец, а старый мамин знакомый, который почему-то почти перестал появляться в квартире.
– Привет, Ванечка, а ты совсем большой вырос, – сказал знакомый, обнимая Ягуара. И вверх подбросил, к самому потолку. – И тяжелый.
– Здравствуйте, дядя Паша, – ответил Ягуар.
– Здравствуй, Пашенька. Будет чем занять его?
Дядя Паша усадил Ягуара за свой стол, огромный, словно море, и дал несколько листов бумаги, велев:
– Порисуй, мы пока с мамой поговорим.
Они ушли за дверь, которую Ягуар не сразу увидел, потому что дверь притворялась дверью шкафа. Рисовать быстро надоело, и Ягуар, сложив листы и карандаши, сполз со стула. Он подобрался к двери и приоткрыл ее. Он не хотел подслушивать, но должен был убедиться, что мама не плачет.
– …Инночка, пойми, вы оба мне дороги. И ты, и Митя… и мне больно смотреть на то, что с вами происходит. И мой совет… он покажется тебе жестоким, но я подозреваю, что это – единственный шанс сохранить хоть что-то. Разведись.
– Я люблю его.
– И он любит тебя. Но Ваня…
– Ребенок! Просто ребенок! Я не понимаю, откуда он взял, что Ванечка – чудовище? Он сам чудовище, если думает так!
Ягуар посмотрел на свои руки. Руки были обыкновенными. Грязны немного, с обгрызенными ногтями и парой свежих царапин.
– Он не думает. Он ищет повод. Пойми, он видит перед собой чужого ребенка, которого ты заставляешь любить! Нельзя заставить любить, Инна.
– И что мне делать? Отдать Ванечку в интернат?
Сердце остановилось.
– …я не могу. Он мой сын. Я его мать.
– Тогда отпусти Митю.
– Тоже не могу.
– Инна… я не хотел тебе говорить, но… лучше отпусти сейчас, сама, чем…
– Чем что?
– Чем он уйдет и бросит тебя.
Это было бы хорошо. Ягуар представил, что отец исчез. В квартире тишина и покой, пахнет котлетами и компотом. Мама курит, стряхивая пепел на блюдце, и книгу читает. Иногда вслух, Ягуар не понимает, о чем книга, но ему нравится мамин голос.
– Куда уйдет?
– Инна, пойми…
– Куда? – мама говорит тихо, но у Ягуара очень хороший слух. – У него роман? Не надо, Пашенька, я догадывалась. Он иногда был таким… странным. Я предпочитала закрывать глаза, думала, уляжется. А оно не укладывается, так?
Молчание.
– Паша… я не переживу, если он уйдет.
Мама опять плачет. А Ягуар чувствует себя виноватым. Он прикусывает руку, чтобы не зареветь, и смотрит потом на следы зубов, глубокие, неправильные, с двумя проколами от верхних клыков.
Отец все-таки ушел. Его чемодан походил на хозяина – клетчатый, строгий с металлическими уголками, которые могли бы больно ударить по руке или ноге. Мать весь вечер курила. А после достала прежнюю бутылку с иностранной наклейкой. Ягуар потом тайком понюхал из стакана. От сладковатого запаха волосы на затылке встали дыбом.
Дашка шла домой пешком. Она держалась кромки тротуара, разглядывая седоватый лед и грязные ошметки снега, разрисованные протекторами. Слева мигали витрины, сверху лилась нарочито веселая музыка, вызывавшая раздражение.
Редкие машины проносились с грохотом, и цветы в киоске пропитались запахом бензина. Дашка специально остановилась, чтобы понюхать розы. А потом, поддавшись порыву, купил десяток.
Продавщица посмотрела с жалостью, видать, прочла на Дашкином лице, что цветы эти – слабая попытка утешить себя. Она не права. Дашке не нужны цветы. Выбравшись на проспект, освещенный желтыми пузырями фонарей, Дашка взяла розу и протянула проходящей мимо женщине с усталым лицом.
– Это вам, возьмите, – сказала она, вкладывая стебель в холодные пальцы.
– Зачем?
– Просто так, – честно ответила Дашка и подарила цветок молоденькой девчушке.
Просто так. Просто все, уходящее в мир, возвращается. Потому как Земля круглая. И Дашка хочет, чтобы вернулось доброе. И чтобы ревность умерла. И обида. И все зло, которого слишком много.
Когда розы закончились, Дашка набрала номер Адама.
– Я приеду, – сказала она вместо приветствия. – Сегодня мне лучше побыть у тебя.
Дашка не прячется. Ей нужно спокойное место, чтобы подумать. А разве возможно найти место, более спокойное, чем похоронная контора?
Дашку больше не пугали сумерки, и белые маски со стен смотрели спокойно и ласково. Адам вышел встретить. И снова куртку не надел. Холодно же. Дашка сказала, Адам отмахнулся.
– Я должен присутствовать на похоронах Переславиной, – он не спрашивал Дашкиного разрешения. Он ставил ее в известность. И Дашка слишком устала, чтобы спорить.
– Зачем?
– Высока вероятность того, что убийца там будет присутствовать.
– И ты надеешься его узнать?
Человека без лица нельзя узнать.
– Я надеюсь по специфическим поведенческим маркерам установить возможного подозреваемого, – сухо пояснил Адам, отворачиваясь. И он тоже? А ему-то Дашка что сделала? Она даже его Анну не проверяла. Забыла за обилием дел.
– Я не думаю, что тебе стоит выходить.
– Почему?
Это он спрашивает? Разумный, уравновешенный Адам, который если и не знает ответов на все вопросы, то знает способ получения этих ответов.
– Адам, ты же социально… неадаптирован, – неудобное слово не сразу удалось поймать. Ну что за день сегодня такой? Ну почему буквально все задались целью проверить на крепость Дашкины нервы?
– У меня хватит выдержки. Я так полагаю.
Он полагает. А случись истерика, будет отвечать не он – Дашка. И краснеть. И объяснять. И потом еще объясняться с Переславиным, которому совершенно точно не нужен цирк на похоронах дочери.
– Нет, – сказала Дашка.
– Да, – ответил Адам.
– Ты мне перечишь? – это было что-то новенькое и совершенно не в тему.
– Я тебе перечу. Твое желание запереть меня здесь неразумно.
Значит, Дашка его заперла? И еще пусть скажет, что на цепь посадила? Да он сам сбежал от мира, трусовато поджав хвост! Спрятался между иллюзиями и тешит свое самомнение. Кто самый умный? Адам. Кто самый наблюдательный? Адам. А кому плевать на окружающих? Тоже Адаму.
– Я за тебя отвечаю! – Дашка все-таки сорвалась на крик, хотя ей было очень стыдно за свое поведение. – И никуда ты не пойдешь! Я работать хочу, а не подтирать тебе сопли! Ты же псих…
Надо остановиться. Он же как лучше хочет. Просто день неудачный: длинный, и случилось много всякого, травматичного для нежной Дашкиной души. И теперь этой душе очень хочется кого-нибудь убить, хотя бы понарошку.
Не помогли, выходит, розы.
– Я не спрашивал твоего разрешения, – ответил Адам, сжимая кулаки. – Я ставил тебя в известность. А если ты испытываешь сомнения в моей адекватности, то зачем обращаешься ко мне за помощью?
Он шагнул к ней, положил руки на плечи и тряхнул, сильно, так, что Дашкина голова запрокинулась, а зубы лязгнули.
– Если ты думаешь, что я псих, то почему не запрешь?
Его ноздри раздувались, а на лбу проступили крупные капли пота. И в глазах сосуды прорезались.
– Адам, спокойно, – Дашка попыталась стряхнуть его руки, но Тынин держал крепко. – Адам, это же я, Даша. Все хорошо. Никто тебя не запрет. Я не позволю. Слышишь?
Он медленно кивнул, посмотрел вдруг удивленно на Дашку, на комнату, на маски, молчаливо наблюдавшие за творящимся в холле.
– Адам, ты что-то принял? Пил? – Дашка положила ладонь на тынинский лоб. Он был горячим. – Ты простыл. Вышел без куртки и простыл.
– В голове шумит, – жалобно произнес Адам. – И я сегодня чашку разбил. Выскользнула из рук и вдребезги.
– Бывает. Это от усталости. Пойдем. Тебе надо отдохнуть. Мне надо отдохнуть. А завтра поговорим.
Он позволил взять себя за руку и отвести наверх. И, потеряв ориентацию в пространстве, пустил за буфер гостевых комнат, на свою территорию, прежде запретную для Дашки. И, заглянув, Дашка поняла, почему.
Черно-белое Янкино фото во всю стену. И рядом еще одно, поменьше, и целый десяток. Лоскутки потерянной жизни, разложенные по одному Тынину понятной схеме. И пара лайковых перчаток, якобы оставленных на столе. Мертвый корпус телефона, замолчавшего раз и навсегда. Молочного цвета зонт в специальной стойке и шляпка.
Тапочки у старого дивана.
Плед с аккуратно сложенными складками.
Книга со спичкой-закладкой…
– Теперь ты видишь, что я действительно безумен, – Адам нежно провел рукой по пушистому серому шарфу. – И меня лучше изолировать.
– Тебя лучше уложить в кровать.
И остаться поблизости, потому что теперь Дашка не имеет права уйти. А может, и вправду позвонить врачу? Визитка ведь сохранилась. Просто звонок. Просто вопрос. Адам, конечно, не опасен, но вдруг ему хуже стало.
Но врач настоит на визите, а потом порекомендует госпитализацию.
Нельзя.
– Ты можешь сесть туда, – Адам указал на кожаное кресло, за спинкой которого возвышался светильник с желтым абажуром. – Это моя старая квартира. Мне так легче.
Он присел на край дивана и положил руки на колени. Узкие ладони, длинные музыкальные пальцы. Подрагивающие мизинцы.
– Еще со мной случаются галлюцинации.
– Ты видишь Яну?
Немудрено. Она же везде. Это не комната – склеп, в котором не место живым. Но Адам – не жив в полной мере. А значит, пусть сам решает.
– Осязаю. Но бывают и видения. И еще звуковые. Последние особенно неприятны. Шум в голове мешает думать. Я не говорил тебе, поскольку опасался снова оказаться в больнице. Я убеждал себя, что не представляю опасности для окружающих.
Мертвый его тон пугал Дашку сильнее, чем все увиденное в этой комнате.
– Однако сегодня я хотел тебя ударить. Или не только ударить? Не знаю, эти эмоции мне не знакомы, поэтому я затрудняюсь их интерпретировать. Но ясно одно, я более агрессивен, чем сам полагал. Следовательно, меня необходимо изолировать.
– А похороны как же?
Он ведь прав, так зачем Дашка перечит? Надо поддержать. Убедить. Так будет лучше для всех.
– Кажется, я переоценил свои способности к самоконтролю, – Адам вымученно улыбнулся. – Ты сама найдешь его. В твоей системе координат появилась еще одна точка. Вторая жертва.
– Ты пойдешь со мной на похороны Переславиной.
– Я задействовал старые связи. Это оказалось проще, чем я предполагал. Парень. Двадцать два года. Профессиональный боксер-легковес.
– Слышишь? Ты пойдешь со мной на похороны Переславиной!
– Вырезанное сердце укладывается в схему.
– Адам!
– Ты должна дослушать. Это важно. Гематомы на теле почти исчезли, следовательно, получены от недели до полутора назад. Характер расположения указывает на тесное контактное взаимодействие, вероятно, поединок.
– Ты сам сказал, что парень – боксер.
– Перчатки снижают травматичность удара. В тот раз их не было.
– Дворовая драка?
Адам покачал головой, сложил руки и упер указательные пальцы в подбородок.
– Нет. Это был честный поединок. Но без перчаток. Он выбирал. Проверял будущую жертву. Ему нужен был воин. Кто-то, достойный высокой чести.
Чтобы понять ненормального, нужно самому быть ненормальным.
– Найди, где жертва тренировалась. Или в каких соревнованиях участвовала. Вряд ли он бы стал искать воина на улице.
Этот совет был разумен. Дашка все сделает, но завтра. Сегодняшний день следовало закончить. И Дашка сказала:
– Ложись спать.
– В последнее время я не могу заснуть. И не хочу. Когда засыпаю, то оказываюсь в больнице. Дарья, почему возвращаются именно эти воспоминания? Почему больница, а не… не то, что было до нее?
Наверное, потому, что страх сильнее любви, даже такой патологически болезненной, как у Адама. Но Дарья не скажет ему. Она просто побудет рядом.
Она нашла человека, который и вправду нуждается в ней. А розы – это так, пустяк.
– Ложись. Я посижу с тобой. Сегодня кошмары не придут.
– Твое утверждение лишено смысла.
– Проверь, Адам. Просто проверь.
Воды в бутылке почти не осталось, а в голосе Московцева появилась сиплость. Да и сам он выглядел усталым, но продолжал говорить, цепляясь за слова, как за спасательный круг.
Вась-Вася с тоской подумал, что эту исповедь предстоит прослушать не раз и не два.
И экспертизу еще делать… хорошо, не Вась-Васе.
– Развод случился. Он был неминуем изначально, и странно, что лишь я понимал это. Митю считали сволочью, бросившей жену и ребенка ради молоденькой лаборантки. Инну – жертвой. Ее жалели и отчасти испортили этой жалостью. Инна начала пить. Ей довольно долго удавалось скрывать это. Ее вспышки раздражения, подавленность и регулярные головные боли списывали на нервное расстройство. Я же внезапно оказался отдален от обоих. Инна не желала знать меня, поскольку я был напоминанием о Мите, он же избегал, опасаясь упреков. Я не смел настаивать, хотя, видит Бог, сейчас повел бы себя иначе. Возможно, мне удалось бы остановить ее на краю пропасти, в которую Инна превратила собственную жизнь. У Мити тоже не все ладилось. Новая супруга оказалась совсем уж новой, у нее были свои привычки, которые она не желала менять, но притом со страстью неофита пыталась перевоспитать Митю. Родившийся ребенок не сгладил, а лишь усугубил проблему. Думаю, Егор служил постоянным напоминанием Мите о брошенном Ванечке и раздражал совесть, как некогда сам Ванечка возбуждал ревность. Люди – странные существа, весьма нестойкие в своих эмоциях.
Московцев сделал паузу, и на экране появились новые фотографии.
Знакомая уже женщина, но в растянутой кофте с крупными пуговицами. На руках ее сидит белокурый мальчишка с неправдоподобно светлыми глазами. Мальчишка хмур. Пальцы его вцепились в рукава кофты, а на лице матери застыло выражение растерянное и виноватое.
Следующий снимок – молоденькая круглая девочка. Она светится от радости и нежно прижимает к груди сверток. Мужчина, замерший за ее спиной, насторожен, в камеру глядит недоверчиво, и видно, что ему не по душе идея запечатлеть себя для вечности.
Еще фотографии. Долговязый парнишка с портфелем. Его легко узнать по взгляду и выражению лица. Настороженное, как у давешнего мужчины. И сходство обоих – лучшее свидетельство родства.
А вот второй, Егор, похож на мать. Круглолиц и голубоглаз. Волосы его с возрастом потемнели и закурчавились, а на подбородке появилась трогательная ямочка.
– Ванечке было десять, когда Инна умерла, – тусклый голос Московцева оживлял галерею незнакомых лиц. – Она вышла на крышу и шагнула вниз, не сумев выбрать между мужем и сыном. Осиротели оба. Вскрытие показало, что Инна была пьяна, да и Ванечкины рассказы добавили ясности. Инночкина смерть стала ударом по нашей совести. А злые духи Ушмаля получили еще одну жертву. Однако, помимо вопросов морально-этических, возникли и практические. Я был удивлен, когда Митя забрал Ванечку в семью. Признаться, мне казалось, что он отправит мальчика в детский дом, раз и навсегда избавившись от докуки. Но выяснилось, я недооценил великодушие Светочки. Она потребовала от Мити заняться сыном. И Митя, раздавленный совестью, не посмел перечить. Вы уж, верно, догадываетесь, что из этой затеи не вышло ничего хорошего.
Вась-Вася догадывался. А еще испытывал стойкое желание удушить чересчур умного профессора, который выбрал в качестве исповедника веб-камеру.
Идиот.
Ну почему все вокруг такие непроходимые идиоты?
Лискина рука, легшая на плечо, успокоила.
– Мне жаль его, – сказала Лиска.
– Кого?
– Того мальчика. Ему, наверное, было очень одиноко.
Пусть и так, но одиночество – еще не повод для убийства. Вась-Вася озвучил мысль, но Лиска лишь плечами пожала. Она была на редкость упрямым существом.
Как и сам Вась-Вася. Не стоило на нее давить тогда. Найди он в себе силы поддержать, глядишь, все бы сложилось иначе.
Новый дом начался с двери подъезда, ярко-желтой и нарядной. Отец толкнул и мрачно сказал:
– Иди. Веди себя хорошо. Не обижай брата.
Ягуар кивнул: он не станет. Он вообще не знал, что у него есть брат, а когда узнал, то начал гадать, каков этот брат.
Мелкий. Круглый. Ноги косолапые, а волосы вьются. И еще они легкие, на пух похожие. А глаза у брата круглые, кукольные.
– Ванечка, – сказала женщина в клетчатом переднике, – это Егор. Егор – это Ванечка. Идите мыть руки, кушать будем.
Она улыбнулась отцу и Ягуару, и Ванечке, и всем троим – одинаково приветливо. И руку протянула, чтобы Ягуара погладить, а он испугался и отшатнулся.
– Я же тебе говорил, что он – дикий, – буркнул отец, отворачиваясь.
Ягуару стало обидно, что теперь эта женщина, от которой вкусно пахло едой, поверит отцу. Она больше не станет улыбаться и превратится в хмурую тетку, вроде классной руководительницы.
Уже потом, когда за столом сидели, Ягуар исподтишка рассматривал Светочку. Живое лицо, светлые волосы, ярко-красные серьги в ушах и на шее – три нитки таких же ярких, как выспевшая малина, бус.
– Ты будешь жить в комнате с Егором, – сказала Светочка, ставя перед Ягуаром тарелку с борщом. – Ты же не против?
– Он не против, – ответил отец и, глянув на Светочку, жестко произнес: – Нечего над ним прыгать. Не маленький уже.
Отец был прав, но когда теплая Светочкина рука легла на макушку, Ягуар замер, боясь спугнуть. Мама давно не прикасалась к нему.
Мамы больше не было. Но только ночью, когда все-все в квартире уснули, Ягуар позволил себе расплакаться. Он вцепился в подушку зубами, давя хрипы, и отчаянно моргал. Слезы сыпались градом. И Егор проснулся.
– Плацес? – шепотом спросил он.
– Нет.
– Плацес. – Брат сполз с кровати и босиком прошлепал по полу. – На вот.
Егор сунул своего медведя с обслюнявленным ухом и поинтересовался:
– Где болит?
– Тут, – Ягуар приложил детскую ладошку к сердцу. – Слышишь, как стучит?
Тень брата, черная в чернильной ночи, кивнула. Егор забрался в кровать, обнял – пахло от него клубничным вареньем – и сказал:
– Потерпи. Пройдет.
Он четко выговаривал «р», и все равно был смешным. Беспомощным. Близким. Пожалуй, ближе, чем кто-либо в этом мире. Одиночество отступило, и Ягуар понял: он сдержит слово.
Он скорее умрет, чем обидит брата.
В новый дом солнце приходило рано. Оно пробивалось сквозь дымку тюля и разрисовывало пол узорчатыми тенями. Солнце рассыпало бисерных зайчиков и щекотало нос длинными кошачьими усами. В столбах света плясали пылинки. А пол источал слабый запах краски.
Ягуар просыпался и лежал, наслаждаясь покоем. А потом появлялась Светочка и будила Егора поцелуем, а Ягуару подмигивала, и это был их со Светочкой пустяшный секрет.
Они завтракали втроем, потому что отец уходил раньше, и собирались, суетливо и смешно. Егор иногда капризничал, но Светочка не злилась на него, как не злилась на Ягуара.
Она была очень светлой, Светочка, и Ягуар изо всех сил старался не огорчать ее.
Он начал учиться, внезапно осознав, что ничего сложного в учебе нет. Он бегал в магазин и подметал пол. Он вытирал тарелки, радуясь, что Светочка не боится его неловкости. Он читал Егору сказки и сам сочинял истории с участием пластиковых солдат и плюшевого медведя.
Светочка радовалась. Отец злился. Он прятал злость внутри себя, и та зрела, готовая в любой миг прорвать тонкую кожицу терпения. А потом Ягуар потерял деньги. Десять рублей, отложенных на магазин, завернутых в тетрадный лист со списком покупок. Он сложил листок, сунул в карман и побежал, спеша поскорей исполнить поручение. Уже в магазине оказалось, что карман дырявый, и листок выпал, и деньги тоже. Отец в потерю не поверил.
Он заглянул Ягуару в глаза, скривился, как обычно, и спросил:
– Ты ведь их потратил?
– Нет, – Ягуар не отвел взгляда.
– Ты вор.
– Нет.
– Ты украл деньги и потратил, – отец убеждал не столько себя, сколько Светочку, застывшую в углу кухни. И именно перед ней Ягуару было стыдно. А вдруг Светочка тоже поверит, что он – вор? И перестанет улыбаться, перестанет подмигивать по утрам, сохраняя смешной секрет?
– Я потерял! В кармане дырка была! Я не знал, что там дырка…
– Хорошее оправдание.
– Митя, может, так все и было? – тихо сказала Светочка. – В конце концов, это просто деньги…
– Это мои деньги. И твои деньги. Не его. Он не имеет права брать эти деньги. И уж тем более не имеет права врать.
– Послушай…
– Светлана, пожалуйста, не вмешивайся. Это мой сын. И мне решать, как его воспитывать.
– Но…
– Света!
Сейчас он ее ударит. И будет виноват Ягуар. Он ведь действительно виноват. Он деньги потерял, и нельзя, чтобы Светочке было больно.
– Я потратил деньги, – тихо сказал он, опуская взгляд. – Это я украл и потратил деньги.
– Вот видишь? – жесткие пальцы вцепились в ухо. – С ним нельзя мягко. Он не поймет.
Отец, получив желаемый ответ, как-то сразу успокоился. Пороть – выпорол, но бил не в полную силу, и Ягуар стерпел. А приказу оставаться в комнате он даже обрадовался. Ягуар не представлял, как теперь сесть за общий стол и посмотреть в глаза Светочке или Егору.
Чувство стыда было столь мучительно, что Ягуар забрался под кровать, закрыл глаза и заткнул уши. Он представил, что его здесь нет. Он в другом месте.
Где-то далеко-далеко, где солнце гладит горбатые спины скал. И волны играют на струнах света. А заигравшись, выплескиваются на берег, разглаживают белый-белый песок.
На песке следы человека и зверя. Человек смугл. Черные его волосы украшены перьями. Кожа – шрамами. В руке его лук, на груди – цепочка с медальоном. Зверь ступает по следу. Он огромен, но не страшен. Он словно вылеплен из света и тени.
Зверь поворачивается к Ягуару и раскрывает рот, говоря:
– Просыпайся.
Ягуар открывает глаза. В комнате темно. И холодно. И рука затекла.
– Ну же, Ваня, выходи. Не надо прятаться, – Светочка стоит на четвереньках и протягивает руку. – Выходи же.
– Я не… деньги… я не…
– Я знаю, – мягко отвечает она.
Светочка помогает вылезти, она обнимает, прижимает к себе и гладит, унимая боль и обиду. А потом тайком отводит на кухню, наливает молоко и режет батон. Ягуар не голоден, но он ест, чтобы не огорчить Светочку.
– Больше не делай так. Ладно? – шепотом просит она.
– Как?
– Не признавайся в том, чего не делал. Будет только хуже.
В темноте ее лицо – белый круг. Словно луна, сошедшая на землю. Там, в стране Ягуара, луна тоже большая и круглая, она добра ко всем, живущим в ночи.
Но луну легко обидеть. Ягуар не позволит.
А что касается самого Ягуара, то он сильный, выдержит.
Он твердил себе это потом, когда Светочка заболела. Ягуар первым заметил печаль в ее улыбке и то, что солнечный свет, падая на ее лицо, не украшает – уродует. Тени под глазами, заострившиеся нос и подбородок. Обвисшие щеки и печальные складки на лбу.
Ягуар начал следить. Он чуял запах, но еще не знал, что так пахнет смерть. К матери она подбиралась иначе, во флере ароматов вина и водки.
Светочка таяла. И когда в доме прозвучало слово «рак», Ягуар сбежал. Он день бродил по улицам, кусая себя за пальцы, ночь провел на кладбище. Ягуар и сам не понял, как выбрался сюда, просто очнулся перед могильной плитой, которая была холодна и грязна. Он что-то говорил, или жаловался, или плакал, или ему просто казалось, что он разговаривает, а на самом деле в голове была пустота и тишина.
Утомленный, Ягуар заснул, а проснувшись, отправился домой.
Спокойно вынес крики отца и порку, чувство стыда встрепенулось и заглохло, придавленное горем столь необъятным, что для собственных капризов Ягуара места не осталось.
Он извинился перед заплаканной Светочкой и не смог выдержать взгляда – страшно было глядеться в тень. А ночью, не сумев заснуть, Ягуар услышал то, что ему не полагалось слышать.
– Митя, пообещай мне, что не бросишь мальчиков! – Светочка говорила сердито, и уже это заставило Ягуара насторожиться. Она прежде никогда ни на кого не сердилась, а тем более на отца. – Обоих.
Отец молчал. И пускай. Предопределенность будущего смиряла с настоящим.
– Митя, пожалуйста. Он же просто ребенок. Он твой сын. Достаточно посмотреть на вас, чтобы…
– Он проклят!
– Да глупость какая! Ты мне твердишь и твердишь, а на самом деле не он проклят, а ты упрям.
– Из-за него мы развелись. Из-за него умерла Инночка. Из-за него ты заболела…
– Ты вот сейчас глупости говоришь.
Не глупости. Он ведь говорил это и раньше, Ягуар просто забыл, что слышал такое. А теперь вот вспомнил.
– Нет, – возразил отец. – Злые духи Ушмаля. Я тебе рассказывал о них. Посмотри в его глаза! Ты только посмотри в эти его глаза! Он не человек даже, а…
– Замолчи, Митя. Он человек. А ты… ты просто перекладываешь на него собственные ошибки. – Светочка шептала зло, и слова были похожи на серых шмелей. – Хотя бы сейчас признай, что он – обыкновенный ребенок.
Ягуар вернулся в кровать и спрятал голову под подушку. Он лежал и думал. Сопоставлял. Выводы были очевидны. И утром, когда Ягуар заглянул в зеркало, он убедился – отец прав.
У людей не бывает желтых глаз.
– К счастью, развитие Светочкиной болезни удалось приостановить. Пять лет отсрочки. Мне кажется, она специально тянула, цеплялась за жизнь, чтобы дать Ивану шанс. И поверьте, он был благодарен. Он делал все, чтобы Светочка могла им гордиться. А Мите упорно виделся в этом подвох. Наверное, именно он, Митя, и был одержим духами Ушмаля. Увы, к тому времени я превратился в зрителя, которому не дозволено вмешиваться в дела чужой семьи.
Вась-Вася слушал Московцева вполуха. Лизавета ушла. Она сказала, что устала и ляжет спать, что ей не хочется слушать о чужих бедах, потому что хватает и собственных. В словах этих Вась-Васе послышался упрек, и он ответил зло, сердито, что в собственных бедах Лизавета сама виновата.
И теперь она обиделась всерьез, а он не знал, как помириться и нужно ли это делать.
За тонкой перегородкой в серой одежке дешевых обоев Лизавета все не могла улечься. Она ворочалась в кровати, кровать скрипела, и звук этот резал нервы.
Надо сосредоточиться. Его проблемы обождут, хотя бы до того момента, когда Московцев соизволит заткнуться. Кто ж знал, что он настолько говорлив?
– Естественно, в смерти Светочки, которая, несмотря на все ее усилия, была неотвратима, Митя обвинил Ивана. По-моему, он уже сам не понимал, насколько нелепы эти домыслы. В его представлении Иван стал чем-то вроде высшего зла, уничтожить которое физически Митя не мог. Но он нашел другие способы.
Все люди находят. Это нормально. На самом деле сладкая любовь бывает только в сказках, а в жизни она – горькая. И скулы сводит от этой горечи, и злость разбирает непонятная, и не на ком ее сорвать.
– Ванечка очень любил брата. И Митя очень скоро сообразил, где слабое место его упрямого непробиваемого старшего сына. Сам Иван способен был вынести любое наказание. Он не оправдывался и не просил пощады. В его характере было принимать случившееся как данность. Но вот несправедливость по отношению к Егору доводила Ивана до безумия. И Митя пользовался этим. Нет, он не был жесток к младшему ребенку, он любил его, как любил и Светочку, но он постоянно поминал, что Ивану следует держаться от брата подальше. Он медленно и верно внушал мысль, что любое происшествие с братом, будь то разбитая коленка или простуда, – результат действия проклятия. И Ваня верил! Этот бестолковый, запутавшийся мальчишка верил!
Если бы этот разговор состоялся в действительности, Вась-Вася бы задал вопрос:
– А что сделал ты?
И еще заглянул в поседевшие глаза Московцева, чтобы уж точно понять, насколько правдив ответ. Но разве можно задать вопрос монитору? И не потому ли Московцев предпочел подобный способ ведения беседы?
– Когда ему исполнилось восемнадцать, Ванечка сбежал из дома. Шаг отчаяния, но мне он виделся верным взрослым поступком. Я надеялся, что Ванечка излечится от этого безумия вечной вины. Он слал мне открытки. Из Мурманска. Из Екатеринбурга. Из Вологды. Из Карелии. Из Уганды… Ливии… Афганистана… вы найдете эти открытки в сейфе. Я приготовил. Потом Митя сказал, что Ванечка стал наемником. Он радовался этому очередному подтверждению черствости натуры. Я же думал о том, какое влияние окажет на Ванечку война. Мне было страшно за этого ребенка!
Ошибался Московцев: не было ребенка, но был зверь, который родился на пустынной дороге, и сухой африканский ветер облизал его шкуру, а горькая вода с привкусом химии утолила жажду.
Вась-Вася думал и видел эти мысли, как рыбок сквозь стекло аквариума. И параллельно легло желание купить этот самый аквариум, поставить в Лизаветиной комнате и обязать ее ухаживать за юркими меченосцами или толстыми ленивыми барбусами.
– Вернулся он в две тысячи втором. Пришел ко мне и потребовал рассказать все. Это его слова, – продолжал метаться мертвый Московцев. Он притворно заламывал ручонки и мял переносицу. Он и курить забыл, хотя мундштук лежал в прицеле камеры. – И я рассказал. Про город Ушмаль. Про наши поиски и ягуара, у которого, и правда, такие же глаза, как у Ванечки. Я отдал ему пластинку, единственное, что осталось от той истории, не считая разломанных жизней. И Ванечка принял подарок. Нет. Не подарок. Он взял эту несчастную пластину, посмотрел на зверя и улыбнулся. А потом сказал: «Дядя Паша, вот это мой настоящий отец». Ну конечно, я стал ему говорить то же, что говорил Мите, и как Митя, Иван не желал слушать. Слова отскакивали от него. Для Вани не существовало этого мира, кроме, пожалуй, единственного человека. Егора. И тогда я спросил, виделся ли Ваня с братом. По лицу понял – не виделся, хотя и мечтает о встрече. Я предложил устроить. Я еще надеялся, что все сложится… нормально.
А случилась очередная неудача. Жизнь поймала мальчика-зверя в очередной капкан.
Лизавета наконец улеглась. Жаль, не слышно, как она дышит… надо будет помирить ее с братом. Объяснить. Поговорить. Избавиться от этой вынужденной опеки. И с Дашкой объясниться, хотя Вась-Вася ненавидел объяснения.
– Егор был рад встрече, про Ивана я и вовсе молчу. Митю, естественно, не стали ставить в известность. Парни разговаривали. И снова встретились. И снова разговаривали. Иван оттаивал душой. Я видел, как он меняется, и радовался этим переменам. Егор познакомил Ивана с Танечкой, хорошей светлой девочкой, которая, как полагаю, весьма напомнила Ване мачеху. Честно говоря, они были похожи. Невысокая, плотненькая, круглолицая и светловолосая. И характера легкого. Просто идеальный вариант.
С которым наверняка случилось нечто нехорошее. Вась-Васе об этом сказала интуиция, и хмурое лицо Московцева подтвердило догадку. Конечно, когда любишь кого-то очень сильно, обязательно случится беда. Закон жизни. Проверено на себе.
– Дело шло к свадьбе. Егор был счастлив. Иван был счастлив. И Танечка тоже. А вот Митя совсем лишился ума. Он все твердил и твердил, что вот-вот случится беда, что Танечке нужно держаться от Ивана подальше, что самому Ивану не стоило возвращаться, что он ставит под удар не себя, а Егора и девушку… Параноидальная шизофрения, как сказали нам позже. Пятнадцать ударов ножом. Шансов у нее не было. А Митя сидел и плакал, твердил, что виноваты во всем злые духи Ушмаля. После похорон Иван исчез. Я думаю, он уехал, опасаясь стать причиной смерти брата. Переубедить его было невозможно. Он снова колесил по миру, присылал открытки, давая знать, что жив. Однажды написал письмо. Очень короткое. Иван сказал, что был в том месте, о котором я ему рассказал, и видел ягуара. Зверь напал на Ивана, но не убил, хотя Иван и не сопротивлялся. Этот факт доказал его безумную теорию избранности. А два года тому назад Егора поставили в известность о смерти брата. Наверное, мы очень хотели верить в это, если ни у него, ни у меня не возникло и тени сомнений. Тела нам не выдали, но Егор все равно организовал похороны. Пустой гроб с фотографиями. Тогда это казалось правильным. Сейчас – насмешкой, ведь я даже не имею возможности показать вам Ивана. Но я подскажу, как найти Егора. Он в первой городской больнице. Полгода как… автомобильная авария. Кома. Точка равновесия. То, что делает Иван, – попытка нарушить это равновесие. Его путь солнца. Я не виню его. Я знаю, что он придет ко мне, потому что я способен разрушить его замысел. Остается лишь надеяться, что смерть моя будет легкой. Она справедлива. В конце концов, я виноват во всем. Только я один со своей робостью и бесхарактерностью.
А еще интеллигентской тупой уверенностью в способности искупить все грехи ярким и бесполезным поступком. Кому он что доказал, профессор Московцев, позволив себя убить? Совесть угомонил. Так, мертвым, с совестью просто – раз и нету. Ни человека, ни совести, ни проблемы.
Другое дело, если жить и мучиться.
– Я предполагаю, что вы думаете обо мне…
Это вряд ли. Мысли Вась-Васи озвучивать было бы нецензурно.
– …прошу вас понять. Я не могу мириться с тем, что делает Иван. Я знаю, что не сумею его остановить. И я не имею сил осуждать его. И не должен предавать. В данной задаче моя смерть – единственный закономерный выход…
Если бы дело было только в Московцеве, Вась-Вася плюнул бы. Вот прямо на могилу, презрев условности и предупреждающие флажки черных лент. Но ведь безумный мальчик Ваня непременно кого-то убьет. И вопрос лишь в том, когда.
Дежурный первой городской больницы сонным голосом ответил, что пациент Егор Дмитриевич Осокин был переведен. Куда – дежурный не знал и на вырвавшееся у Вась-Васи матерное слово отреагировал зевком. А после и трубочку повесил.
Вась-Вася, на цыпочках выбравшись в коридор, остановился перед дверью и замер, пытаясь в наступившей тишине услышать Лизаветино дыхание. Не получалось.
Он положил ладонь на ручку, но не решился. И так же тихо перебрался на кухню. До рассвета сидел, курил, думал, и в мыслях этих чужое будущее перемежалось с собственным прошлым Вась-Васи.
Утром Дашка сбежала. Она проснулась первой, потянулась, разминая затекшие мышцы, и зевнула. Сознание с отвратительной четкостью выдало сводку за прошедший день, и настроение окончательно испортилось.
Глянув на спящего Адама – почти ангелочек, ну чудо, до чего хорош, – Дашка сползла с дивана и проковыляла в кабинет. Уже там она помахала руками, разгоняя кровь, неловко присела и поднялась, чувствуя, как похрустывают в теле косточки.
Вещи собрала быстро, выскользнула за дверь и нос к носу столкнулась с Анной.
– Доброе утро, – светским тоном заметила Анна. И на щеках ее вспыхнул румянец. Интересненько, что она теперь подумает про Дашку? А известно что. И наплевать.
– Адам спит, – ответила Дашка, разглядывая новенькую. – И будьте добры, не будите пока.
Потому что у него галлюцинации и приступы раздражения, которые раньше были не характерны. И Дашке предстоит решить, что делать и с приступами, и с самим Адамом, и с собственной совестью.
Другого врача найти? Хорошего? И больничку удобнее?
Дашка оттеснила Анну от двери и гордо прошествовала по коридору. Странно, но чужой взгляд не мозолил затылок. Может, и Анне было плевать на начальство?
Проверить ее следовало бы…
Только к Вась-Васе с просьбой не обратишься.
Под сердцем кольнуло, и желудок, отвлекая Дашку от жизненных бед, возмущенно заурчал. Правильно, война войной, а обед или в данном случае завтрак по расписанию.
И, добравшись до квартиры, Дашка совсем не удивилась, увидев Вась-Васю. Он сидел на подоконнике и вертел на пальце ключ.
– Привет, – сказала Дашка, обнимая обеими руками пакет. По дороге она заехала в магазин и от жадности купила все, на что взгляд упал. Как выяснилось в итоге, падал он часто, и ручки пластикового пакета не выдержали.
– Я не стал звонить. Думал, не захочешь разговаривать. Помочь?
– Помоги.
Вась-Вася принял бремя продуктовой ноши, а Дашка подумала, что, может быть, она действительно все себе сочинила. И не было вчерашней девушки, или была, но совсем не потому, что Вась-Вася Дашку обманывал. Ведь может же быть другая причина.
– Хорошо, что ты пришел, – сказала Дашка, стягивая сапоги. – Я хотела тебе позвонить… ну чтобы поговорить. По делу.
Дашке не понравилось выражение его лица.
– Только ты мне кофе сделай, ладно? – Дашка мысленно затерла неприятное ощущение грядущей катастрофы. – А я расскажу.
Ему придется слушать. И глядишь, он поймет, насколько ему нужна Дашка. Она ведь не хочет расставаться. И переходить в разряд «бывших» или даже «дружелюбно настроенных бывших».
Вась-Вася возложил пакет на стол и отвернулся к плите, предоставив Дашке самой разбирать покупки.
Йогурт. И еще йогурт. И творожок в высоком стаканчике. Сыр нарезанный. Колбаса сырокопченая. Багет, торчащий как флагшток. И тушка копченой курицы в полиэтиленовом коконе.
Дашка старательно смотрела на продукты, чтобы не смотреть на Вась-Васю. И говорила ровно, сама удивляясь правильным, аккуратным фразочкам. Им бы в Адамовой голове родиться.
Когда информация иссякла, Дашка решилась поднять взгляд и спросить:
– Ну что скажешь теперь?
Например, что Дашка умница и поработала на славу, что без нее – как без рук, а лучше бы без сердца, но надежды не оправдались.
– Не лезь в это дело, – отрезал Вась-Вася, вытирая руки кухонным полотенцем. Руки были чистыми, а вот полотенце – не очень. Только Вась-Васю этот факт не смущал.
– Почему?
– Потому что мы знаем, кто это. И мы его возьмем. Не лезь.
– А откуда знаете?
– От верблюда, – Вась-Вася вздохнул и повторил: – Даша, спасибо тебе большое, честное слово, но твоя работа закончена. Все. Не мешайся под ногами.
Вот так? Спасибо и вон пошла?
Дашка преодолела желание запустить кружкой в этого паразита. Остановил главным образом кофе, которого оставалось в кружке изрядно.
– Дашунь, я знаю, как это выглядит, – Вась-Вася аккуратно сложил полотенце. – И меньше всего мне хочется тебя обидеть, но дело и вправду раскрыто.
– Вы его задержали?
– Вопрос времени.
Значит, нет. Но ведь какое Дашке дело? Никакого. Она человек посторонний. Частное лицо с ограниченными полномочиями. И если попробует по глупости врожденной эти полномочия расширить, нарвется на грубость.
– Ты за этим пришел? – тему все-таки пришлось сменить, и болезненный холодок под сердцем расширился. Вась-Вася же мотнул головой, пожал плечами и ответил:
– Не только. Я поговорить. По поводу Лизы. Мне раньше следовало бы, но вот как-то… замотался.
Бывает. Или просто отговорился занятостью. Трус он. Все трусы. Один Адам достаточно смелый, чтобы на горло собственным страхам наступить. Ну так Адам – псих, какой с него спрос-то?
– Лиза живет у меня. В смысле в моей квартире. Так уж получилось. И да, мы были знакомы. Ну… старые соседи по лестничной площадке. А потом любовь случилась. Я жениться собирался. Предложение сделал.
– Она отказала?
Дашке хотелось бы, чтобы не тянули ее в чужую, однажды погибшую любовь. Трупы чувств – самые мерзопакостные из всех трупов.
– Она согласилась. Только отсрочки попросила. Понимаешь…
…не понимает и понимать не желает!
– …Лиза – мечтательница. Ей всегда хотелось невозможного.
Если сильно захотеть, можно даже полететь. Мультик такой был. Про волчонка и щенка, а Дашка – человек, она летает на самолетах и в мечтах, только очередную партию мечтаний пора отправлять в утиль.
Заняться переоснасткой крыльев, а заодно и жизни собственной.
– …ну и перед самой свадьбой она заявила, что моделью будет, что кастинг какой-то там прошла. И что это ничегошеньки не меняет, она меня любит и все такое, но надо немного подождать со свадьбой.
– А ты отказался ждать?
– Да я ей и думать запретил! Ну Дашка, ты же видела, каким местом там карьеру делают! Да я… я и представить не мог, чтобы Лизка пошла в модели.
Конечно, она должна была принадлежать исключительно супругу и детям, которые появятся, чтобы привязать мечтательницу к земле, отнюдь не обетованной. Дашка не должна жалеть рыжую девку, которая появилась из ниоткуда, чтобы убить Дашкин роман, но все равно жалела. Она вообще жалостливая.
– И отец ее был согласен со мной. И брат.
Мужская солидарность, кто бы сомневался.
– А она взяла и из дому сбежала. Простите. Не ищите. Я не хочу растрачивать жизнь впустую. Тьфу!
Он вскочил и принялся мерить комнату шагами. А Дашка смотрела, думая о том, что, наверное, когда-нибудь Вась-Вася и ее попробовал бы запихнуть в рамки собственных представлений о правильности жизни. Или не попробовал бы, потому что стал старше и умнее.
– Вот чего она добилась? Скажи?
– Понятия не имею, – Дашка развернула фольгу, добираясь до комочка шоколада в коричневой пыльце какао-порошка.
– Я нашел ее в доме одного урода. Жирного, старого урода!
И теперь не в состоянии забыть про урода и про любовь поруганную. А воображение подливает маслица в огонь старых обид. И мучают Вась-Васю эротические фантазии зловещего содержания.
– Он с ней обращался, как… как с животным. Сидеть. Голос. Точнее, заткнись. И она принимала! Вот скажи, как можно такое принимать?
– Понятия не имею, – повторила Дашка прежний ответ.
– И я тоже. Я не мог ее там оставить!
Благородный Тристан спас Изольду. И теперь любит ее гораздо сильней, потому что теперь она – живое напоминание совершенного подвига и свидетельство широты души.
Дашка, не занудствуй. Тебе просто завидно.
– А брат Лизкин видеть ее не желает. И дружка ее убили. Наверное, хорошо, что убили. Я и сам хотел это сделать. И хорошо, что ее забрал. Ведь если бы она там была, то убили бы ее. Ну не на улице же ее оставлять?
– Конечно, – подтвердила Дашка, облизывая пальцы. – Но ты мог предупредить хотя бы.
И переночевать здесь, а не дома, приврав про занятость и обстоятельства. В этом проблема, а не в рыжеволосой Лизавете.
– Я боялся, что ты не поймешь, – Вась-Вася перевел дух. Ему казалось, что все решено и исповедь искупает вину.
– Ты ее любишь? – спросила Дашка, глядя на собственные руки. Ей страшно было заглядывать в глаза Вась-Васи, потому что, если он соврет, глаза эту ложь выдадут.
– Казалось, что уже нет, – ответил Вась-Вася, присаживаясь: – Извини, что так. Я сам хочу разобраться.
– Тогда… может, нам стоит немного отдохнуть друг от друга? Отпуск от отношений. Небольшой.
Дашка отчаянно надеялась, что он не примет предложение.
– Конечно, – сказал Вась-Вася. – Ты – чудо.
Дурища она, а не чудо. Бороться надо. Выгрызать право на счастье, а не скулить про себя.
Но Дашка не умела бороться. Она поставила чайник, хотя больше не хотелось ни пить, ни есть, и громко звенела посудой, чтобы не слышать, как ходит Вась-Вася. Но все равно слышала. Скрипели половицы и дверцы шкафов, отдавая немногочисленные пожитки. И когда чайник закипел, выпустив тонкую струю пара, Вась-Вася снова появился на кухне. В руках он держал спортивную сумку.
– Ну до встречи? – в этом его вопросе Дашке слышалось обещание, в которое очень хотелось верить.
– До встречи, – сказала Дашка, высыпая четвертую ложку сахара.
Чайный сироп сгладил горечь расставания. А два оставшихся трюфеля в броне золоченой фольги почти примирили с жизнью.
Как-нибудь да наладится.
Только Вась-Вася не прав. Дело Дашка не бросит. И она знает, что делать дальше – поговорить с тем, кто знал потерпевшего.
Девчонка плакала и размазывала косметику по щекам. Черная тушь, синие тени и алая помада, мешаясь, превращали бледненькое личико в маску. И Дашка, не выдержав, рявкнула:
– Прекрати!
Девчонка зарыдала громче. Плечики ее вздрагивали, пальчики рвали бумажную салфетку, и обрывки прилипали к шерстяному свитеру. Свитер был зеленый, салфетка – розовая.
– Это… это он… – выдала свидетельница, громко хлюпая носом. – Я знаю, что это он. Больше некому.
– Кто он?
– Не знаю.
Хороший ответ. Только нельзя на девку злиться, она-то точно не имеет отношения к Дашкиным неприятностям. У нее у самой горе и кажется, что жизнь закончена. Это неправда, потому что жизнь продолжается, а значит, девчонке рано или поздно придется завязать со слезами, осмотреться и решить, как быть дальше.
– Как тебя зовут? – спросила Дашка, не особо надеясь на ответ.
– М-маргоша… Маргарита. Петрова Маргарита Павловна, – сказала девчонка.
– Идем, Маргарита, – Дашка взяла девчонку за руку. – Покажешь, где здесь туалет.
В закутке. Два квадратных метра пространства с желтым унитазом и желтым же рукомойником, из которого текла ледяная вода. Вода пахла хлоркой, а квадрат зеркала покрывали известковые брызги. Дашка открутила краны на полную и, зачерпывая холодную воду горстью, стала умывать свидетельницу. Вода протекала сквозь сжатые пальцы, и капли скатывались в рукава. Дашкина кофта намокала, девичье лицо избавлялось от излишков краски.
Сама Маргоша успокаивалась.
– Спасибо вам, – сказала она, глядя в треснувшее зеркало. – Это Лешка его разбил. Задел случайно, и упало. Треснуло вот. Я испугалась. Нельзя разбивать зеркала. Удачи не будет. А он не верил. Он знаете какой был?
– Не знаю, – покопавшись в сумочке, Дашка вытащила пачку бумажных платков. – На, вытрись, и расскажешь.
– Он считал, что все в руках человека. И удача – ни при чем. То есть тебе, конечно, может повезти, и бывает, что некоторым везет больше других, но это не повод, чтобы отступать.
Умный мальчик, который переоценил свой ум.
– Давайте я вас чаем напою? – предложила Маргоша и тут же добавила: – Он вообще-то дрянной, но лучше так, чем просто… Вы ведь найдете его?
– Я постараюсь.
Вот только хватит ли стараний? И как знать, может, в это самое время, когда Дашка будет хлебать дрянной чаек и вести разговоры, кто-нибудь умирает.
А какой у Дашки выбор? Никакого.
И потому она вздохнула и помогла с чаем. Девчонка суетилась, всхлипывала украдкой и с интересом на Дашку поглядывала.
– Я ему сразу сказала, что этот человек – псих форменный. И что заявить на него надо. А Лешка сказал, что ничуть не псих и ничего заявлять не надо. И что, может, это его, ну то есть Лешкин, шанс в жизни. И что он скорее сдохнет, чем шанс упустит. – Маргоша заговорила, не дожидаясь Дашкиных вопросов. – А какой шанс, если у него глаза ненормальные? И вообще… приперся сюда…
– Когда?
– Неделю назад. Вы поймите, мы тут вроде как клуб, а на самом деле оно для своих. Ну приходят вот железо потаскать, побазарить про всякое. Иногда боксом занимаются. Лешка вот учил. У Лешки разряд… был. – Она громко вздохнула и задышала ртом, часто, как собака на жаре.
Дашка не торопила. Она осматривала помещение и пила чай, и вправду оказавшийся на редкость поганым.
И про зал девчонка не соврала. Грязные маты, самодельные штанги, шведская стенка, оставшаяся, по-видимому, с незапамятных времен. Мишень, густо утыканная дротиками. Беговая дорожка, неуместная, как породистая иномарка среди «Запорожцев».
– Это Лешка купил. Ему тот человек денег оставил. И я говорила, что глупо сюда вкладываться, а Лешка вот купил. – Губы у Маргоши задрожали, а из глаз синхронно выкатились две слезинки. Они прокатились по впалым щекам и прочертили параллельные линии на смуглой Маргошиной шее.
– Итак, этот человек появился около недели назад? Он пришел сюда?
– Да.
– И что было дальше?
– Я не хотела, чтобы он проходил. Он на меня глянул и… знаете, бывает, что у людей взгляд неживой. А у этого так вообще как у зомби какого-то! Я ему и цену сказала запредельную, ну думала, что он уберется. А он взял и заплатил. А потом Лешку вызвал.
– В каком смысле вызвал?
– Ну… просто вызвал. Я не знаю! Я уже потом вышла, когда они на ринге были.
Надо думать, на этом самом, сооруженном из подручных средств.
– Еще он голый был. Ну то есть не совсем раздетый. В трусах боксерских. И все. А тут же температура – десять градусов. Я сама мерзну иногда. А этот прямо горел весь! Знаете, он двигался так… ну не как человек! Иначе. Я не могу объяснить. Я мало видела, а Лешка потом сказал, что товарищ – реально крутой и что для Лешки за честь было с ним постоять. А какой стоять? Он Лешку замолотил. И потом еще спросил, мол, признает ли Лешка себя побежденным. Жуть!
Настоящая жуть – на пустыре, где старый камень превратился в жертвенник.
– Я вот только сейчас сообразила. Я же не помню его лица! Вот не помню, и все! – Маргоша уставилась на Дашку с суеверным ужасом. – Глаза мертвые. А какого цвета – не знаю. И с бровями что. И вообще… а у меня память фотографическая! А вот шрамы… У него вся спина в шрамах! Таких вот… полосками одинаковыми. Как будто его кошка располосовала. У меня есть кошка, вот…
Маргоша закатала рукав, демонстрируя тонкие бледные полоски.
– Она не специально тогда, но глубоко. И уже третий год не сходят. А болели – просто жуть! И у него на спине шрамы похожие, только как если бы кошка очень большой была, понимаете?
Дашка достала из сумки блокнот и карандаш.
– Марго, закрой глаза. И скажи, на кого из актеров он был похож…
Маргоша зажмурилась.
Если повезет, фокус удастся.
Везение было относительным. Дашка рисовала. Уточняла. Исправляла. Перерисовывала. А Маргоша, скептически посмотрев на итог работы, сказала:
– Это он. Похож. Только у него еще глаза мертвые. Совсем мертвые.
На рассвете мы покинули деревню. К нашему каравану присоединился тот самый юный воин, что встречал Тлауликоли, а с ним еще четверо. Пятой же, к превеликому моему удивлению, стала молодая жена Ягуара.
Она была прекрасна и чиста, подобна радуге, что вспыхивает на разломе неба. Глаза ее – синева. Кожа – золото драгоценное. Губы – алые рубины, ярче тех, что горят в глазах чужого бога.
Я смотрел на нее и сравнивал с женщинами, коих немало встречалось на пути моем. Я вспоминал испанских красавиц в тяжелых оковах нарядов и кубинок, легких нравом. Я воскрешал в памяти лик доньи Марии, прежде представлявшейся мне идеалом женской красоты, но этот лик расплывался, сменяясь иным.
Киа с урожденной грацией скользила по джунглям, и если уставала, то ничуть не выказывала этой усталости. Вечером же голосок ее звенел, выводя слова песни. Слова незнакомые и непонятные, но заставляющие сердце наполняться болью.
– Шлюха дикарская, – бросил Педро сквозь зубы, и впервые я пожелал ударить его. Но сдержался, сказав лишь:
– Она дитя, которое не видело иного.
– И не увидит. Сдохнет, как все они. А душа ее будет гореть в адском пламени.
Он был серьезен, а еще говорил чистую правду, ибо пусть милосерден Господь, но врата рая его закрыты пред язычниками.
Так думал я и днем, и так же думал ночью, когда увидел ее во сне. Там, отданный во власть силы иной, я был не собой, но желтоглазым зверем, а она – птицей в лапах его. И любовался я красотой оперенья, страшась спугнуть колибри. Но она ничуть не боялась, сидела на когте и пела песню на незнакомом птичьем языке.
Пожалуй, мне не следовало бы поверять бумаге эти свои мысли, однако, решив быть честным, следует быть им до конца. Я по-прежнему пишу об увиденном, хотя теперь взгляд мой повсюду ищет лишь ее. И я по-прежнему честно читаю свои записи Тлауликоли, удивляясь спокойствию, с каким он слушает меня. Сегодня я спросил:
– Разве не испытываешь ты ревности ко мне? Разве не желаешь убить? Или сделать так, чтобы я не видел ее?
– Зачем? – ответил он вопросом на вопрос. Взгляд Ягуара был прикован к маленькой Колибри, и улыбка смягчала жесткое его лицо.
– В моей стране мужья ревнивы.
– В моей тоже. Были. Сейчас все изменилось.
По лицу Тлауликоли скользнула тень, и ужасная догадка озарила меня.
– Ты убьешь ее? – Я заговорил шепотом и наклонился близко, опасаясь быть услышанным. Все же я мог ошибаться, ведь видел, с какой любовью и нежностью смотрит он на девушку, как радуется, когда она рядом, как нервничает, стоит ей отойти.
Молчание – вот ответ, которого я был удостоен.
– Ты чудовище! – Я опять шептал, хотя мне бы зайтись криком, предупредить невинную душу о том, что ждет ее в запретном городе.
– Беги! – кричало мое сердце. – Беги со всех ног, маленькая птичка. И пусть Господь и Дева Мария милосердная спасут тебя от злой участи.
Но оставались крепко сжатыми губы мои, и ни слова, ни звука не вырвалось на волю.
Мое ли это дело? Нет. Все будет, как суждено тому. А я сделаю, что могу, рассказав им о Господе. И Тлауликоли слушал мои рассказы, переводя их Киа. Та же улыбалась, смеялась, и у меня от смеха ее голова шла кругом, а мысли путались.
Наши прошлые беседы с Ягуаром, когда рассказывали мы друг другу о пути, сведшем нас вместе, продолжались, но уже много реже. Он много времени проводил с женой, а я – с бумагой.
И наступил момент, когда мне выпало рассказать о переменах в нашем существовании в Мешико и предательстве, совершенном Мотекосумой, а также о золоте и многом ином.
После долгих разговоров Мотекосума дал разрешение построить часовню внутри нашего лагеря и любезно прислал для того каменщиков. И по прошествии двух дней работа была исполнена. Но важно не то, а иное: выбирая место для постройки, мы внимательно осмотрели стены и нашли след от недавно замурованной двери. Кортес велел вскрыть эту дверь и с несколькими капитанами вошел в замурованное помещение. Действительно, это был великий клад! Всюду лежали драгоценности в виде изделий, кирпичиков, листов. Слепили взор драгоценные камни. И было их так много, что никогда никто из нас не видал такого сказочного богатства! Но все мы: и капитаны, и солдаты – единодушно решили никому ничего не говорить, а дверь заделать по-прежнему.
Сами же начали думать о том, как нам быть. Ведь не обманули нас тишина и дружелюбие Мотекосумы, знали мы, что в любой миг способен перемениться он. А перемена эта станет для нас гибелью. Ведь нам неоткуда ждать помощи, целиком мы отрезаны от внешнего мира.
Тогда-то, проговорив весь день, мы решились предпринять неслыханное дело: арестовать могучего государя в его же собственном дворце среди множества телохранителей и неисчислимых войск. И пусть кажется это полным безумием, но к тому времени терять нам было нечего.
И решение наше усилилось, когда два тлашкальца прокрались к нам с письмом из нашей крепостицы на побережье. Известия были донельзя печальные: мешики, позабыв о договоре, коварно напали и попытались разрушить мирное поселение. И храбрый Хуан де Эскаланте – капитан, оставленный за старшего, – погиб в бою, а вместе с ним шестеро солдат, один конь и множество наших друзей, индейцев-тотонаков.
Поняли мы, что отныне не можем доверять ни Мотекосуме, ни даже прежним союзникам, каковые премного боялись мешиков и в случае беды не пришли бы нам на помощь.
Вот почему мы решили пленение Мотекосумы не откладывать ни на единый час.
Всю ночь накануне мы молились Богу. Рано утром следующего дня Кортес взял с собой пятерых капитанов, а также меня и наших переводчиков. Подобная свита не могла возбудить подозрения, так как в ином сопровождении Кортес никогда не появлялся во дворце Мотекосумы. Как всегда, Кортес наперед послал человека с просьбой об аудиенции. Мотекосума ответил, что очень рад посещению.
После обычных приветствий и поклонов Кортес обратился к Мотекосуме со следующими словами:
– О великий Мотекосума, как мне понять, что Вы, назвавши себя нашим другом, повелели Вашим военачальникам на побережье захватить поселения, находящиеся под охраной нашего короля? Baши люди осмелились убить испанца, одного из моих братьев! Это объявление войны. Тем не менее я не алчу начать военные действия, не хочу разрушить этот город, но с условием: для сохранения мира Вы должны тайно вызвать Ваших виновных военачальников и передать их нам. А также Вы должны сейчас же вместе с нами, добровольно и спокойно, отправиться в наши палаты, где и будете впредь пребывать. Вам будут служить там столь же почтительно, как в Вашем собственном дворце. Но если Вы поднимете шум, то Вас немедленно убьют. Именно для того я взял с собой этих моих капитанов.
В первую минуту Мотекосума от неожиданности не мог произнести ни слова. Затем он, несколько оправившись, торжественно заявил, что никогда не давал приказа о нашем уничтожении. Он готов сейчас же вызвать провинившихся военачальников, чтобы наказать их примерным образом. Однако идти с нами он не желал. И препирательство длилось долго, пока у Хуана Веласкеса де Леона не лопнуло терпение, и он с возмущением не обратился к Кортесу:
– К чему столько слов? Или он последует за нами добровольно, или мы его прикончим.
Суровый, необычный тон произвел впечатление на Мотекосуму, и он смягчился. По совету Кортеса Мотекосума объявил приближенным и охране, что идет с нами, ибо таковы желания и воля их идола Уицилопочтли, ибо только с нами его жизнь будет в безопасности. Ему подали богатейшие его носилки, и вся процессия отправилась к нам.
Вскоре к нему явились все главные советники и племянники Мотекосумы, как бы для услуг, а на самом деле, чтобы узнать – не пора ли начать против нас военные действия. Но Мотекосума неизменно отвечал, что ему приятно провести с нами несколько дней, что переезд произошел по его собственному желанию и не следует верить слухам об обратном. А для пущего успокоения Мотекосума перевел к нам всех своих слуг и жен.
Он сдержал слово. Через несколько дней прибыли военачальники, сражавшиеся против Хуана Эскаланте, и Мотекосума передал их Кортесу для суда.
Под пыткой они же признались в тайном приказе, полученном от Мотекосумы, и повинились. Однако Кортес не собирался прощать предательства и приговорил всех к смерти. Мешики были заживо сожжены перед дворцом. Самого же Мотекосуму Кортес велел на время казни его военачальников заключить в оковы, а вернувшись, лично уверил его, что любит Мотекосуму как родного брата. И в доказательство Кортес уступил ему и своего пажа Ортегилью.
Так Мотекосума остался в нашем расположении, и только единственно это сдерживало мешиков от войны. Однако власть великого слабела, и случалось так, что лишь при помощи Кортеса ему удавалось сохранить положение. Эти двое стали нужны друг другу, что премного поспособствовало сближению и установлению дружбы.
– Хороша же была дружба, – засмеялся Тлауликоли, – тогда и ты – мой друг, а я – твой. И надо нам с тобой, как истинным друзьям, радоваться тому, что находимся мы вместе.
Киа, прижавшаяся к плечу его, спросила о чем-то, и Ягуар ответил. Только не стала смеяться девушка-птица, вздохнула и спряталась в тени своего мужа.
Боялась она меня? Презирала?
Не знаю.
– Что ж, теуль, – сказал Тлауликоли, обнимая жену. – Могу сказать тебе, что наша дружба закончится так же, как закончилась та, которая была у Малинче и Монтесумы.
И я понял, что говорит он о смерти владыки мешиков.
Пожалуй, случись Кортесу быть в Мешико в те дни, многое повернулось бы иначе. Однако Господь Бог распорядился так, что предательство Нарваэса, прибывшего с Кубы нам на подмогу, вынудило Кортеса двинуться к побережью. Мотекосуму и Мешико он оставил на попечение Педро де Альварадо. А он, будучи человеком знатным и верным духом нашему делу, умом не отличался. Честно исполняя приказы, Альварадо постановил через Мотекосуму запретить человеческие жертвоприношения, чем вызвал сильное недовольство среди мешиков.
Не раз и не два приходили к нему послы с просьбой переменить приказ, но Альварадо, а с ним и прочие капитаны, оставались непоколебимы. И я мыслил, что сие – во благо. Пусть бы увидели мешики, сколь бессильны их боги, что и не боги они вовсе, но идолы золотые. А истинный Господь – милосерден.
Однако же многие волнения и мятежи смущали Альварадо, ибо мешиков было множество, а нас – горстка. Потому, когда обратились к Альварадо жрецы, прося дозволения провести праздник Тошкатль во славу их гневливого бога Уицилопочтли, Альварадо от имени Мотекосумы ответил согласием. Он поставил два условия. Первое – всем мешикам, кои желают праздновать, следует явиться без оружия. Второе – сам Альварадо желает увидеть празднование. И прочие из нас сказали, что если боги мешиков столь грозны, как то говорят, то и нам будет не лишним выразить свое им почтение. Мешики не посмели перечить.
Тотчас специальные женщины, которые целый год соблюдали строжайший пост, начали молоть семена мака. А другие женщины стали готовить статую в виде человека. Ее сделали из молотого зерна, смешанного с семенами мака, уложив смесь на каркас из прутьев.
Фигуру обернули тканями и украсили перьями, сделали лицо, каковое разрисовали поперечными полосами. Уши бога украсили мозаикой из бирюзы, а к ногам прикрепили золотые пальцы. На голову же Уицилопочтли поместили магический убор из перьев колибри. А плечи обернули накидкой в виде листьев крапивы, выкрашенной в черный цвет, на ней было пять пучков хвостовых орлиных перьев. В руках бог держал кремневый жертвенный нож из бумаги и тростниковый щит.
Когда же солнце озарило небосвод, возвестив о наступлении праздничного дня, жрецы открыли лицо идола и, расположившись вокруг, начали воздавать хвалу. А после вознесли его на вершину пирамиды.
Праздник начался.
Верно, не стоило мне говорить о том, что и я присутствовал в тот день, прозванный мешиками днем печали. Тлауликоли, прежде спокойный и даже в редких приступах ярости остававшийся сдержанным, ныне превратился в зверя. Не было внешних проявлений гнева, напротив, он будто бы заледенел и сидел долго, минуты две, неподвижен. А после глянул мне в глаза, и я увидел, что передо мной уже не человек.
Лучше бы он упрекал меня. Лучше бы спросил, чем оправдаю я случившееся. Тогда бы я имел возможность объяснить, что не имею оправданий и знать не знал, чем закончится сие празднование. Я шел туда, желая увидеть обычаи мешиков, чтобы после записать их, как записываю сейчас хронику кровавого дня, едва не уничтожившего нас.
– Тошкатль – праздник воинов, – мертвым голосом произнес Тлауликоли, и лицо его оставалось недвижно, а взгляд – устремлен в огонь. И даже ласковое прикосновение Киа не вывело Ягуара из того состояния, в котором пребывал он. – Открывается он танцем змея. Год готовятся те, кто идет во главе змея. И за ними стоят те, кто готовится два десятка дней. А после – прочие… мы пляшем и поем. Мы славим имя Уицилопочтли и силу его… Мне самому доводилось ступать на площадь, и поверь, что не было мгновенья прекрасней.
Было. Когда душа рвется ввысь и взлетает к куполу храма. Когда подхватывают ее крылья гимна, что поют мои братья. И грешная земля уходит из-под ног, а пречистое синее небо раскрывается перед тобой. Не остается ничего, кроме абсолютного счастья.
Но разве способны были дикари испытать подобную радость?
Нет! Их счастье вызвано дурманящими напитками, безумием, которое вызывала пролитая кровь, дымом отравленным…
А Тлауликоли, прервав меня, начал свой рассказ.
…В тот день я был рядом с моим другом и повелителем, который и мыслить не смел, что когда-нибудь примет Теночтитлан из рук дяди. Он желал присоединиться к пляшущим, однако три ночи кряду мне снился ягуар. Он скулил и хрипел, а шкура зияла многими дырами, которые сочились кровью. Я просыпался в холодном поту, не зная, жив ли сам. А на третью ночь увидел, что старая рана раскрылась. Тогда, откинув сомнения, вошел я в покои Куаутемока и, преклонив колени, сказал:
– Пусть гнев Уицилопочтли падет на голову мою, но я скорее умру, чем позволю тебе спуститься в город.
И Куаутемок, сдержав гнев – никогда прежде я не смел быть столь дерзким, – спросил:
– Почему?
Я рассказал ему о снах, боясь, что меня сочтут безумцем. Но Куаутемок выслушал меня и спросил:
– Веришь ли ты тому, что видел?
– Верю.
Он знал мою историю, как знал и то, что ягуар не единожды подавал мне знаки, подсказывая или упреждая. Куаутемок велел позвать жрецов, и уже им изложил я увиденное. Но что может человек, когда боги уже вынесли свое решение?
Долго говорил Куаутемок, убеждая жрецов не пускать теулей в город, однако пленение Мотекосумы связало нам руки. И в назначенный час празднество началось.
Сердцем рвался я к тем, кто пришел на площадь, а было их великое множество…
…И я, брат Алонсо, подтверждаю, что десять тысяч мешиков собрались почтить бога Уицилопочтли. В тот миг, когда все они вошли в храм и оказались на площади, запертой меж внутренних строений, Педро де Альварадо подал тайный знак.
В сей же миг его люди перекрыли все входы и выходы. Одни стали у Ворот Орлов и маленького дворца, другие – у Акатльийакапана и Зеркал Змеи. Слаженно и быстро действовали они, и вот уже спустя мгновенье никто не мог покинуть главную площадь.
Снова подали сигнал. И солдаты двинулись на танцующих, окружили, тесня щитами, а некоторые бросились к музыкантам. Я видел, как напали они на человека, что бил в атабали, и отрубили ему обе руки. Он закричал, а меч Альварадо уже отсек голову. И был тот удар такой силы, что голова покатилась далеко. В тот же миг ожили прочие солдаты, начали колоть и рубить, тыкали копьями и мечами, рассекая головы, раня руки и плечи.
Это была невиданная резня, оправданий которой у меня нет и быть не может. И хоть был у меня меч, я стоял с ним, прижавшись к стене, и молился за души бедных моих соотечественников.
Мешики же пытались спастись бегством, однако выходы были перекрыты, и стоявшие там солдаты добивали раненых. Были и те, кто пробовал прорваться в храмовые постройки или же падал на землю, пытаясь притвориться мертвым или раненым. Но по приказу Альварадо всех, кто хоть как-то шелохнулся, добивали.
Кровь воинов-мешиков лилась ручьями, текла повсюду, как вода во время сильного дождя, образуя лужи. Тошнотворный запах распоротых внутренностей стоял в воздухе. А солдаты рыскали по храмовым постройкам, протыкая занавеси и громя мебель.
Тут и раздался клич:
– Люди, люди… поспешите сюда! Скорее бегите сюда! Мертвыми лежат наши военачальники, мертвыми лежат наши воины!
И страшный крик поднялся в городе. Выли люди, ударяли себя по губам и раздирали ногтями груди…
…Я слышал этот крик, стоя рядом с моим другом Куаутемоком. Сердца наши полнились печалью, а перед внутренним взором моим вставал ягуар. Зверь умирал, хотя сил в его теле оставалось достаточно, чтобы разорвать охотника.
Куаутемок же велел собирать войско, и приказ его был выполнен с превеликой охотой. Многие уже знали о том, как осквернено было празднество, и желали выпустить кровь пришельцам.
Мы слаженным строем двинулись к площади, и многие из горожан, не бывших воинами, присоединились. А Куаутемок не велел их гнать, признав их право на гнев и месть.
Теули встретили нас выстрелами, но боль и ярость застили страх. Тысячи стрел вспороли воздух, обрушиваясь на головы лжецов. Тысячи дротиков устремлялись вниз, ища добычи. И небо стало темным, а земля содрогнулась.
Куаутемок велел наступать, отрезая людей Малинче от их убежища, однако те оказались быстры и сумели скрыться. Запершись в постройках, они успешно сдерживали наши атаки. Бой длился семь дней, а когда иссякли и наши, и их силы, началась осада.
Не желая гибели людей, Куаутемок велел окружить дворец и расширить каналы, отрезая теулей от города. Он ждал, что те, осознав неизбежность исхода, сдадутся.
Куаутемок не собирался дарить им милость, ибо стало мертво сердце его, как были мертвы дети мешиков. С прежним упорством и при поддержке многих осаждал он дворец. Но чем дольше длилась осада, тем чаще звучали голоса в поддержку Монтесумы. И многие стали называть Куаутемока лжецом и обвинять его в захвате власти. Это и позволило лжецу-Малинче вернуться в Теночтитлан. Он вошел в город, как хозяин, и хоть оставшиеся верными Куаутемоку люди пытались противостоять вам, но было их слишком мало…
…ах, если бы Кортесу хватило сил обождать. Однако он был зол и на Педро, допустившего резню, и на мешиков, что никак не желали успокоиться, и на Мотекосуму, что не сумел предотвратить беду. Ко всему мы были измотаны осадой и мелкими стычками, что случались постоянно. Наши союзники-тлашкальцы дрожали, готовые в любой миг отступить. А продовольствия с каждым днем доставляли все меньше.
Мотекосума утратил власть, и скоро могло статься так, что молодой владыка велел бы штурмовать дворец и захватить его любой ценой. Кортес прекрасно понимал, что в миг, когда народ мешиков признает Куаутемока, наш пленник утратит всякую ценность.
И дело к тому шло.
Вот наступил день, когда нам вовсе не доставили никакой еды, а воду мы давным-давно брали из колодца, что прорыли во дворе. И милостью Божьей, доказательством воли Его и нашей правоты, вода в этом колодце была пресная, хотя во всех прочих колодцах Мешико она имела солоноватый вкус.
Но, возвращаясь к печальным событиям прошлого, скажу, что страстная натура Кортеса не способна была вынести никакого оскорбления. И потому, узнав, что нам грозит голодная смерть, он явился к Мотекосуме и принялся обзывать того по-всякому.
Мотекосума молчал.
Этот не старый еще человек – а было ему лет около сорока – сильно переменился за время пленения. Волосы его поседели, а лицо утратило черты благородства, приняв выражение страдания. Казалось, будто нестерпимая боль терзает владыку мешиков.
– Не будь меня, – сказал он тихо, – вас бы уже убили.
И сие также было правдой.
Я, брат Алонсо, могу лишь догадываться о том, что случилось дальше. Видимо, поняв, что путь его предначертан, Мотекосума решил нанести последний удар врагам, каковыми теперь полагал нас. Он отправил верного человека к своему кузену с приказом немедля уничтожить теулей.
Сам же остался, готовый с честью встретить свою погибель.
И вот к полудню со всего Мешико стали стекаться индейцы. Они несли с собой стрелы и дротики, копья и пращи. Воздух гудел от камней и стрел, даже стены дворца дрожали, грозя обрушиться и погрести нас под завалами.
Скоро у нас было с полсотни раненых, из которых дюжина скончались еще до заката. Как ни неистовствовали наши пушки и аркебузы и как ни разили стрелы арбалетов, враги все напирали. Они с безумной готовностью напарывались на наше оружие, умирали, но ряды смыкались.
Весь день и часть ночи длилась битва, лишь перед самым рассветом нам дали отдохнуть и перевязать раненых, однако знали мы, что минуты отдыха скоротечны. Снова нас спасла хитроумность Кортеса, который разумом был подобен Одиссею, повергшему Трою. По его слову и под его умелым руководством начали мы строить особые башни. Это были четыре махины, и каждая вмещала две дюжины человек, которые и двигали башню, а также, прячась за крепкими стенами, стреляли из арбалетов и аркебуз. Каждую башню сопровождал отборный отряд пехоты и конников.
Строительство заняло два дня, и все это время мы были вынуждены отбивать атаки мешиков, упорство которых поражало.
И вот, переждав ночь, наутро третьего дня мы решились покинуть дворец и под прикрытием башен двинулись к главному храму. Мешики не замедлили напасть, и были они подобны морю, что, ярясь, обрушивает волну за волной на прибрежные камни. Но скалы крепко держат удар и отбрасывают гневливую стихию прочь.
Мы продвигались медленно, расплачиваясь за каждый шаг многими ранами. По улицам же Мешико лилась кровь. Порой случалось переступать через тела, изрубленные или растоптанные лошадьми, измолотые или развороченные прямым выстрелом. И не скажу, что всегда то были тела воинов.
Но мы достигли подножия пирамиды, и Кортес крикнул:
– К вершине!
Солдаты покинули башни и устремились вверх, прорубая себе путь сквозь плотный строй индейцев, как некогда – сквозь лес. Снова плыла кровь, замывая собой старые следы. И видится мне, что хохотали золоченые идолы, принимая подобную жертву.
Сорок человек наших было убито прежде, чем достигли мы вершины храма. И то была цена победы над чужими богами.
Мой недруг Ягуар криво усмехается, но я знаю, что сердце его умирало в день, когда по ступенькам вниз покатились не человеческие тела, но статуи идолов, низвергнутых по приказу Кортеса.
Возвращались мы, скрываясь за пленными, каковых взяли немало, и были среди них верховные жрецы. Увидев наши действия, которые были для них страшным святотатством, эти люди смирились с участью и предали себя в руки Кортеса.
Великая растерянность охватила дикарей. Они ждали, что грозные боги их поразят нас громом и молниями, однако небо лишь горело алым, готовясь встречать ночь. И потому никто не посмел заступить нам дорогу. Оказавшись под защитой дворцовых стен, Кортес велел созвать совет.
– Мы победили сегодня, – сказал он, вытирая кровавый пот со лба. – И ничто не доказывает так милость Господню и благоволение к детям его. Однако же мы изранены, а многие – убиты.
Все стали говорить, перебивая друг друга. Одни предлагали напасть и смять сопротивление, хотя сами понимали, сколь нереален подобный план. Другие желали отсидеться во дворце и послать гонцов в Тлашкалу и прочие города, присягнувшие нам на верность. И уже с помощью союзников одержать окончательную победу. Третьи, каковых было немного, говорили, что надо бы заключить с мешиками мир и отступить к побережью. Дескать, наша добыча и так велика. И уже с побережья, дождавшись помощи с Кубы или даже из самой Испании, вновь наступать на Мешико.
Не берусь судить, сколь разумны были предложения, ибо я далек от военного дела. Знаю, что ни одно из них не пришлось Кортесу по душе. Но он принял решение – пусть великий Мотекосума выйдет на плоскую крышу и, обратившись к подданным своим, прикажет прекратить военные действия, так как мы хотим уйти из их города.
Он тотчас отправился в покои к Мотекосуме и изложил требование, пообещав, что в тот миг, когда выйдем мы из Мешико, освободит императора. Но, видимо, тот растерял всякую веру в нас, потому и ответил:
– Что же еще хочет от меня Малинче?! Неужели мало сделал я для него? И что видел в ответ? Ложь? Смерть, каковую причиняли вы моим подданным? Оскверненье нашей веры и наших храмов? Так что ж удивляешься ты, что люди желают убить тебя?
Кортес разозлился, услышав подобный ответ, и пригрозил, что немедля и сам убьет Мотекосуму. На слова эти император ответил улыбкой. Он не боялся смерти.
Тогда я и падре Ольмедо начали уговаривать его не упрямиться. Хватит крови и нашей, и мешиков. Допьяна напоены боги, и смерть собрала изрядную жатву. Так стоит ли множить горе?
И слушал нас Мотекосума, а после сказал:
– Я попытаюсь совершить невозможное, ибо никак не удастся остановить войну. Избрали люди над собой иного владыку и решили не выпускать вас живыми отсюда. Так что я полагаю, что всех вас убьют.
Как мне почудилось, был он премного рад тому.
И вот, облачившись в лучшие одежды, сделавшись похожим сам на себя прежнего – человека, исполненного величия и силы, – Мотекосума поднялся на крышу. Там уже стоял Кортес и прочие капитаны. Мотекосума встал у парапета вместе с нашими солдатами, которые его охраняли, и обратился к людям.
– Остановитесь, – сказал он, распростерши руки над толпой. – Хватит лить кровь. Хватит нести смерть. Плачет сердце мое, видя, как умирают дети орла, как уходят сыны ягуара. Дайте теулям уйти!
И военачальники мешиков, каковых было среди толпы немало, услышали Мотекосуму. Они тотчас приказали людям замолчать и прекратить обстрел. Избрав меж собой четверых, они отправили их к месту, где возвышался Мотекосума. И со слезами на глазах обратились они:
– Ох, господин! Наш возлюбленный господин! Несчастье твое и страдание твоих детей и родственников глубоко нас печалят! Однако же не смеем мы подчиниться твоему приказу, поскольку избрали над собой нового властителя, угодного богам.
– И как имя его?
Я стоял рядом с императором и видел, что улыбается Мотекосума, хотя должен был печалиться об утраченной власти.
– Куитлауак, – ответили ему.
От себя добавлю, что царствование Куитлауака, прежде правившего в Истапалапане, было недолгим. А уже после смерти его власть принял Куаутемок.
– Что ж, – сказал Мотекосума, – но пусть прислушается он к моему совету. Хватит крови и разрушений.
– Мы молим Уицилопочтли, чтобы даровали они тебе свободу, – старший из посланников поклонился. – Чтобы уберегли тебя от беды и болезней, чтобы передали в наши руки из этого позорного плена. Однако молим мы и о том, чтобы подарили они победу над теулями. Не можем мы отпустить их, ибо оскорбили они не людей – богов.
И лишь закончил он говорить, тотчас мешики метнули камни и дротики. Мотекосума, стоявший на краю крыши, покачнулся и упал бы, когда бы его не подхватили солдаты. Голова владыки мешиков была разбита камнем, и кровь сочилась из раны, заливая лицо.
Раненого тотчас унесли.
О нем заботились, промыв и перевязав рану, однако наш лекарь сразу сказал, что дни сего великого человека сочтены. И в подтверждение слов его к утру у Мотекосумы началась горячка. Он метался в бреду и выкрикивал имена людей, которых не было рядом.
А после и вовсе отошел. Когда сообщили нам о смерти сего великого человека, мы все премного огорчились и искренне горевали.
– Вы же его и убили, – сказал Тлауликоли, обнимая жену. – Вы убили Монтесуму, когда поняли, что он стал бесполезен. Я видел тело. Я расскажу тебе, как было это.
Ночь легла на Теночтитлан, та самая ночь, которую вы позже назвали ночью печали. Для нас же она была ночью радости, ибо думали мы, что освободились от яда в сердце страны.
Мы гнали змею из нашего дома и единственно опечалились, когда не сумели догнать.
Мы ошиблись, решив, что змея не вернется, ибо слаба.
Мы заплатили за свои ошибки. Но теперь слушай меня, теуль. Я, Тлауликоли из дома Ягуара, и еще два десятка воинов вошли во дворец через разваленную стену. Уже тогда мы знали, что вы готовитесь уйти. Но знали и то, что золото, до которого вы проявили неслыханную жадность, замедлит путь. Оно же и усыпит бдительность.
Вы не верите друг другу. И, занявшись дележом добычи, вы забудете об осторожности. Я говорил Куаутемоку, что нам следует воспользоваться случаем и, пробравшись во дворец, убить всех. Но он на сей раз сделал по-своему.
Итак, мы шли, и шаги наши были бесшумны, как ветер, скользящий по глади морской. Комнату за комнатой осматривали мы и видели, что опустел дворец. А вскоре снаружи донеслись звуки выстрелов и крики, которые подтвердили нашу догадку.
Тогда, забыв про осторожность, кинулся я к покоям Монтесумы и вошел.
Покои были пусты. И все другие тоже. Остались в них лишь мертвые теули и золото, которое вы не сумели унести и за которым вернулись.
А Монтесума, о котором ты так скорбишь, притворяясь, будто скорбь эта истинна, лежал на берегу канала. Его убили и бросили, как не бросают даже раба. И так же поступили с Ицкауцином, человеком, который и вовсе не причинил вам никакого зла.
Вот цена вашего слова. И вот она – суть вашей веры. Обман и ничего, кроме обмана.
– Ты ошибаешься! – я вскочил, потому как не мог терпеть, что он, дикарь, поносит имя Господа и обвиняет нас в том, в чем нет нашей вины.
– Не ошибаюсь, – Тлауликоли стал напротив меня. Он был выше и сильней, не говоря уже о том, что призвание мое не давало мне возможностей отточить воинские умения. – Я не ошибаюсь и могу отличить рану, полученную от камня, от раны, нанесенной мечом. Три удара. Сюда.
Он коснулся живота.
– Сюда, – рука легла на левую сторону груди, а затем переместилась на плечо. – И сюда.
– Ты лжешь!
Я готов был признаться в грехах совершенных, но по какому праву Ягуар обвиняет нас в смерти Мотекосумы?
– Это вы лжете и лгали с первого дня!
Смех заставил нас обернуться. Педро, стоя на коленях, хохотал и хлопал себя ладонями по бедрам.
– Вы оба… дураки… какие же вы дураки… верите… не верите… – Смех перешел в сиплый кашель, но Педро не замолчал.
– Убили его… конечно, убили… он нас всех подставил. Заслужил. Отпусти – что было бы?
Тлауликоли схватил Педро за шиворот, поднял и встряхнул.
– Говори!
– Я тебя не боюсь. Ты дикарь, а со мной – Бог! Он спасет мою душу, а ты будешь гнить в аду! Вы все здесь будете гнить в аду!
Его крик оборвался, когда Ягуар отвесил Педро пощечину.
– Говори, – повторил он спокойно.
– Нет!
То, что происходило дальше, было мерзко. Тлауликоли подтянул Педро к дереву и принялся привязывать, явно имея намерение пытать. Когда же я попытался воспротивиться и даже схватил Тлауликоли за руку, то просто вдруг оказался лежащим на земле, а подняться не сумел, потому как воины навалились и скрутили мне руки. Беспомощного, они усадили меня таким образом, чтобы я видел все происходящее, рот же заткнули.
Тлауликоли снял с Педро одежду, которая за время пути изрядно истрепалась, став черной от грязи.
– Расскажи, – обратился он на испанском, но Педро вновь рассмеялся и плюнул во врага.
Когда первый надрез чертил плечо, Педро сжал зубы. И молчал долго, испытывая муки, которые мне и вообразить тяжко. Но стоило Тлауликоли, подцепив кончиком ножа кожу, дернуть, Педро закричал. И если бы я мог, я бы закрыл уши, не желая слышать крик.
Но я закрыл глаза. В мыслях я обращался к Господу с просьбой помиловать сего человека и ниспослать милосердие в жестокое сердце Ягуара, но, видно, слишком грешен я был, чтобы молитву услышали.
В конце концов Педро заговорил.
– Кортес приказал. Кортес умен. Умнее всех вас. Он позвал всех собак, которым вы отдавили хвосты. Он показал, что вам можно пустить кровь, и позволил сделать это. И сейчас твой город сдыхает. И люди сдохнут вместе с ним. Гореть им в геенне огненной. А Кортес заберет все золото. И женщин. И земли…
– Если суждено, то так и случится, – спокойно отвечал ему Тлауликоли. – Ты рассказывай, что знаешь о смерти Монтесумы.
Педро не стал запираться, а я решился открыть глаза. Мой товарищ по несчастью был весь покрыт кровью, на плечах и груди его темнели пятна снятой кожи, а по щекам текли слезы.
– Кортес позвал меня и еще троих, которых знал и которым верил. Он сказал, что надо зачистить хвосты. Что если мы оставим мешиков жить, то Монтесума вернет себе трон и тогда уж точно не простит нам всего, что мы сделали. А если он вдруг умрет, то, глядишь, мешики станут делить власть и тогда им будет не до нас. Мы успеем уйти. Только по мне, мог бы на слова и не растрачиваться. Мне хватило того камушка, который Кортес дал за дело.
Удивился ли я, услышав это признание? Испытал ли гнев? Пожалуй, что нет. И, проведя ночь связанным, я не спал, но думал. Прав ли был Кортес, убив того, кому пообещал свободу и защиту? И прав ли был я, поверив человеку, веры недостойному? И прав ли я, проникаясь верой к дикарю, не знающему слова Божия? Кортес спасал наши жизни, а жизнь христианина бесценна. Так стоит ли упрекать его за вынужденную подлость?
И не оттого ли верно сказано: не судите, и не судимы будете.
– Кортес показал нам двоих индейцев и велел им идти с нами. Дескать, его печалит непонимание и терзает страх, что мешики, напав на нас, могут причинить вред и его дорогому другу. Ха… другу… вывели мы их. Аккурат на бережок и вывели. А потом прирезали. И твой владыка лег, как овечка… пикнуть не успел.
Тут Тлауликоли ударил Педро наотмашь, и тот удар был настолько силен, что Педро упал и не двигался. Я испугался, что он мертв, но к вечеру Педро пришел в себя. Его упрямство стоило ему нескольких зубов и клочьев кожи, однако он не получил желаемого – смерти.
Мы бредем. Я оглядываюсь назад, поражаясь пройденному пути, который видится мне столь же бесконечным, как некогда виделись воды океана. Они уносились за горизонт, подмывая опоры неба, и солнце качалось, как корабельный фонарь.
Нынешнее небо проглядывает в прорехах листвы. Яркая лазурь и яркая же зелень, вкрапления причудливых цветов, пестрота птиц… порой мне кажется, что этот мир похож на росписи, виденные мной в храмах мешиков. Он полон красок. А еще жесток.
Два дня Педро, ослабевшего от пыток, несли. Ему связали руки и ноги, вбили в рот кляп. Он стал похож на барана, которого рачительный хозяин волочет на бойню.
Я же стал вторым бараном. Менее строптивым, ибо шел сам и без принуждения.
После того вечера, о событиях которого я все же осмелился поведать, мы с Тлауликоли не говорили. Он держался в стороне ото всех, и Киа не смела подойти к мужу. Ее печаль ясно читалась на ее лице, и однажды, улучив момент, когда Киа очутилась рядом, я заговорил с ней.
– Тебе надо уйти, – шепотом произнес я на языке мешиков, моля, чтобы Киа поняла.
Она поняла и так же шепотом ответила:
– Почему?
– Он хочет убить тебя.
Мне было больно говорить эти слова, а еще стыдно, что я столь долго тянул с предупрежденьем.
– Нет, – улыбка делала ее еще краше.
– Он принесет нас в жертву. Меня. Педро. Тебя.
Киа коснулась моей щеки и сказала:
– Я никогда не видела таких людей, как ты. Мой муж говорит, что вам нельзя верить. Но все же беседует с тобой.
– Это ему нельзя верить! – признаюсь, я совсем забыл об осторожности.
– Он сказал, что ты лучше, чем он думал.
– Он убьет тебя!
Почему не слышала она? Ослеплена любовью? Она почти дитя и…
– Он спасет меня, – ответила Киа.
– От чего?
– От вас, – сказал Тлауликоли, возникший из тени. И вид его был грозен. Мне показалось, что он ударит меня, но Тлауликоли лишь положил руку на плечо жены. – От подобных тебе. И подобных ему. От подобных вашему Малинче. От тех, кто вырезал живое сердце Теночтитлана. Но в ту ночь мы очистили город. Но не до конца.
Помолчав, Ягуар добавил:
– Хорошо, что ты пережил ее, теуль. Мне нравится беседовать с тобой…
Пережил? Господь укрыл меня, Дева Мария спасла меня. И ангелы-хранители крылами заслонили, оберегая от стрел и копий. Та ночь осталась в памяти моей заревом пожаров. Мы бежали, словно стая бродячих псов. И как псы огрызались.
Рычали пушки, выплевывая заряды свинца. Грохотали аркебузы, и ночь разрывали вспышки выстрелов. Едкий же пороховой дым застилал глаза. Я помню, как лились у меня слезы, и бил я, не глядя, моля лишь о том, чтоб ненароком не поразить своих же. Визжали индейцы. Легионами дьявольскими напирали они, тщась опрокинуть и смешать наши ряды.
Но если отринуть ужас и начать повествование сначала, то скажу, что выходили мы так. Сначала Кортес, живой ум которого не мог смириться с тем, что мы вот-вот окажемся побеждены, придумал, как пройти по каналам, вырытым Куаутемоком. Из бревен мы соорудили переносной мост, огромный и тяжелый, но вместе с тем способный выдержать не только людей, но и лошадей.
Затем Кортес велел позвать всех, от капитанов до самого распоследнего солдата. Он открыл перед нами сокровищницу и на наших глазах отделил пятую часть, про которую сказал:
– Это – для короля.
Никто не осмелился спорить, поскольку понимали мы, что действуем с согласия и во благо наихристианнейшего монарха. Кортес же, указав на оставшееся – а оставалось столь много, что под золотыми слитками, камнями и изделиями не видно было пола, – произнес:
– Вот сокровища. Пусть каждый возьмет то, что пожелает. И столько, сколько пожелает. Однако помните, что идти нам придется быстро, и жадность ваша может стоить вам жизни.
Тогда все бросились к золоту, и мне больно было смотреть на копошение тел, смех, как будто бы люди враз обезумели. Только самые старые и опытные солдаты остались в стороне. Я видел, что берут они немного, отдавая предпочтение изделиям тонкой работы. Сам же я не желал ничего, но, когда Кортес протянул мне несколько темно-зеленых камней, не стал отказываться.
После того как сокровища Мотекосумы были разделены – а при всей жадности над людьми возобладал-таки разум и взяли они едва ли третью часть от всего, – мы стали готовиться к выступлению. Началось оно около полуночи. И Господь ниспослал нам тучи. Плотные и густые, они затянули небо, скрыв луну и сделав ночь непроглядной. Сыпалась с неба мелкая морось вроде дождя, но некоторые из нас заговорили, что это не дождь – слезы Девы Марии, которая скорбит по павшим. Кортес же велел всем заткнуться. Солдаты установили мост, и вода в канале была темна, а дорога, проложенная по дамбе, казалась близкой. С озера же поднялся дым, заслоняя нас от мешикских дозорных.
Первыми по мосту на дамбу перешли лошади, груженные золотом. Следующими Кортес пустил тлашкальцев, а уже потом двинулся сам и прочие люди по обговоренному распорядку. Мост лежал на воде, но угрожающе раскачивался, и под ногами хлюпало. Я думал лишь о том, как бы не рухнуть в воду.
Мешики заметили нас, когда почти половина войска оказалась на дамбе. Сначала раздался крик, будто диковинная птица вдруг заплакала в тростниках. Тотчас этот крик размножился, и подхватили его трубы, взывая к бою.
– Уходят! – донеслось до нас. – Теули уходят!
На воде озера стали появляться лодки, множась с каждым ударом сердца. Вопли же и стрелы, расчертившие воздух, напугали лошадей. Я видел, как встал на дыбы жеребец и поскользнулся второй на ненадежном мосту. Как рухнули они в воду, увлекая за собой троих солдат, и как забились, пытаясь выплыть. Мост же покачнулся и покачнулся снова, стряхивая всех, кто был на нем. А после и вовсе перевернулся.
И люди, отчаявшись, ринулись в воду. Всякий, кто не умел плавать, погибал. А многие из тех, кто умел, также погибали, потому как до последнего не желали расставаться с золотом. В воде же образовалось великое месиво из людей, лошадей и лодок. Мешики отлавливали плывущих и, оглушив, связывали.
Со всех сторон слышались крики о помощи. Но не было никого, кто рискнул бы помочь. Кое-кто сумел перебраться через головы и тела своих же товарищей… План Кортеса и диспозиция, столь тщательно им разработанная, были забыты. Сам Кортес, капитаны и солдаты, которые перешли за авангардом, неслись вперед, стараясь выбраться как можно скорее из Мешико и спасти свои жизни.
Да и что могла конница? Даже сойдя с дамбы, очутились мы меж домов, и из каждого в нас летели копья и стрелы. Мы стали толпой, каковую вела лишь одна мысль – выжить.
И мы выжили!
Мы вырвались из этой западни, покинули проклятый город едино милостью Господа нашего Бога.
Но сколь жалким стало наше войско! Две сотни испанцев и тысячи тлашкальцев пали в ту ночь либо же были принесены в жертву разгневанным богам. Мы же, собрав всех, кому суждено было спастись, оказались в положении ужасном – без оружия, израненные и утомленные. Мы брели по малолюдным дорогам, направляясь в Тлашкалу, и не чаяли дойти.
Мешики же шли по следу, то и дело нападая на нас, но не спеша раздавить. На пятый день пути состоялась большая битва, в которой мы, цеплявшиеся за жизнь с отчаянием корабельных крыс, опрокинули свежие отряды мешиков и убили их полководца. А также захватили штандарт и тем самым доказали и себе, и тлашкальцам, и мешикам, что ночь печали не сломила наш дух.
Однако, говоря о потерях, следует сказать, что за пять дней с нашего выхода из Мешико на мостах, на дорогах и дамбах, и во всех стычках, и при Отумбе у нас убили и принесли в жертву восемь с половиной сотен солдат. Многие из погибших были из вновь прибывшего отряда Нарваэса, и сгубила их жадность. Они взяли столько золота, что оно сковало их движения и сделало легкой добычей.
В тот миг, когда пересекли мы ручей, ступив на земли Тлашкалы, войско наше состояло из четырех сотен человек, двадцати лошадей, дюжины арбалетчиков и нескольких аркебузников, причем все были изранены, запасы пороха истощились, тетивы у арбалетов взмокли…
Ягуар, слушавший меня с прежним отстраненным вниманием, сказал:
– Ваш бог силен, если сумел сохранить вам жизнь.
И это признание далось ему нелегко. Он же продолжил мой оборванный рассказ.
Та ночь принесла много радости. Это было время мести, и кровь, смешавшись с водой озера, сделала ее красной. Но откуда знать нам было, что цвет этот – лишь предзнаменование еще большей крови?
Утро люди встретили плясками и песнями.
– Ушли! – кричали они, хохоча от счастья. – Ушли теули! Свободен Теночтитлан!
И стали призывать к тому, чтобы очистить город от яда, вами оставленного.
Я же уговаривал друга моего поспешить. Собрать войско и ударить по вам, пока вы слабы.
– Раздави эту змею, – умолял я. – Пошли меня. Позволь отсечь ей голову. Позволь сделать так, чтобы ни один теуль не дошел до Тлашкалы. А после пошли на побережье, и я привезу тебе пленных. Снова покорится Тлашкала. Падет на колени Семеапола. И предатели кровью заплатят за нашу боль.
– Так и будет, – говорил мне Куаутемок, заверяя, что вы стали слабы и нет нужды посылать по следу большое войско. И Куитлауак, чье слово отныне было для нас всех законом, сказал так:
– Они не вернутся.
Но как же ошибались они! И Ягуар, вновь вернувшийся в мои сны, ярился. Он хлестал себя хвостом по бокам, рычал и прижимался к земле, точно готовясь к прыжку. Погони желал он, сражения и победы.
А мне приходилось оставаться в Теночтитлане.
Многие славные воины погибли, и оттого не желал Куаутемок допускать гибели прочих. Сердце его разрывалось от боли за павших, а душа жаждала мести.
Куитлауак, который был человеком рассудительным, велел очистить город от заразы. Люди вышли из домов, чтобы собрать все тела. Освободив улицу за улицей, они направились к озеру. Там было особенно много погибших и почти все – теули или тлашкальцы. Люди стали нырять и вытаскивать тела мертвецов, складывая их на берегу. Доставали также и золото, и многие другие вещи.
Длилось это три дня. И каждый день я умолял Куаутемока отпустить меня.
– Нет, – говорил он раз за разом. – Ты нужен здесь.
Он поручил мне восстановить охрану дворца, сделав ее такой, какой была она до появления теулей, и даже лучше. Он дал мне право выбрать любого воина, сколь бы молод он ни был, и тем самым оказал величайшее доверие.
Но чем больше я делал, тем сильнее становилось понимание, сколь слабы мы стали. Смерть унесла лучших. А оставшиеся были молоды, неопытны и поражены страхом пред теулями. Шептались они, что силен бог белых людей, если уберег их и вывел из Мешико, хоть бы и ценой великой крови.
Я же ничего не мог поделать с этими разговорами. И потому делал единственное, что было в моих силах: отдавал знание, уже не отделяя разрешенного от скрытого. Братья мои, которых осталось едва ли два десятка из нескольких сотен, согласились с подобным решением. Видели они, что стоим и мы, и весь Теночтитлан на краю пропасти.
Однажды Гремящий щит, который был уже стар, но по-прежнему крепок, призвал меня к себе.
– Вот, – сказал он, выкладывая на стол браслеты. – Отныне они твои по праву.
– Нет.
– Снова перечишь, неуемный звереныш? – он произнес это ласково и с насмешкой. – Снова желаешь показать упрямство свое? Нет в этом нужды.
Гремящий щит закашлялся и, вытерев губы, показал мне ладонь. Она была в крови.
– Помнишь ли ты, о чем рассказывал Ицкоатль в тот день, когда привел тебя к нам? – Гремящий щит вытер кровь. – Его видения сбываются. Они всегда сбываются, хоть бы я и не желал такого.
– Позвольте мне позвать лекаря!
Я мог бы привести лучшего, но каким-то образом знал, что дни Гремящего щита и вправду сочтены. Лекарь облегчит смерть, но не сумеет продлить жизнь.
Он же откинул одеяло. На теле, расчерченном шрамами, виднелись язвы и белесые вздутия, словно бы от ожогов. Мне уже случалось видеть их.
– Сядь, – велел мне Чимальпопока. – Ты не поможешь мне. Я еще жив потому, что это угодно богам. Но надолго сил моих не хватит.
Я с почтением уселся на циновки. Я глядел на учителя и видел, что лицо его бледно, а грудь тяжко вздымается. Я слышал бурление внутри и чувствовал жар, объявший тело учителя.
Боялся ли я? Да. Эта болезнь пришла вслед за теулями, и многие видели в ней признак божественного гнева. Страх туманил разум. И мое собственное сердце заколотилось. Я не боялся смерти, но я не хотел умирать так, лежа в постели, чувствуя, как тело мое съедает болезнь.
– Он был зрячим среди слепцов. Однажды Ицкоатль пришел ко мне и попросил отпустить его. Я удивился. Ведь он был хорошим воином и ни в чем не испытывал нужды. А когда я спросил, отчего желает он бросить и братьев, и дом, то Ицкоатль ответил: дома скоро не станет. Он был преисполнен некой непонятной мне уверенности, что конец мира близок. И что будет он ужасен. А еще, что никто – ни люди, ни боги – не сумеет изменить предначертанное. Я стал спрашивать, что именно видел Змей, но Ицкоатль на все вопросы отвечал одинаково: смерть по другую сторону мира готова раскрыть паруса… Тогда я, вспылив, назвал его трусом. Это было несправедливо, но мой друг лишь повторил просьбу.
Чимальпопока снова закашлял и прижал ладони к груди.
«Иди, – вот что ответил я ему. – Убирайся отсюда и никогда не возвращайся. Если ты видишь смерть всех и желаешь бежать от нее, то беги». И он, поклонившись, пожелал мне удачи. Ушел Ицкоатль в тот же день. Многие годы я не слышал о нем. Говоря по правде, я стал думать, что ошибся премудрый Змей в своем предсказании…
Знаком Чимальпопока велел подать воды. Пил мелкими глотками, долго катая каждый во рту.
– А потом он привел тебя. И гнев, сопровождавший меня по жизни, исчез, стоило мне заглянуть в глаза моего старого друга. Смерть обитала в них. Тоска раненого зверя, который только и ждет, когда охотник прервет мучения. Ты слышал, молодой Ягуар, о чем говорили мы в большой зале. Но ты не знаешь, о чем говорили мы здесь, в моей комнате. О людях, которые прибудут в год тростника, и все скажут, что эти люди – боги. О том, что кровь польется во славу чужого бога, который более жесток, чем все боги прежние. О мире, что вывернется наизнанку. О предательстве. О гибели дома Ягуара…
Мне было тяжело слушать его слова, но в глубине души я понимал, что все сказанное – правда. Смерть надолго поселилась в славном Теночтитлане. Легкой поступью шла она по улицам. И с каждым шагом все больше мертвецов становилось в городе.
– Теули вернутся. И вернутся не одни. С ними придут тлашкальцы, и семеапольцы, и многие другие, которые мнят себя воинами. Падальщики. Они дорого заплатят за свое предательство. Они не желают видеть, что союзники их жадны. Сегодня они опрокинут Мешико, а завтра – всех прочих. И не найдется никого, кто сумеет выстоять.
И теперь я, Тлауликоли, думаю, что прав был мой старый учитель. Малинче всегда будет мало. Его и твой бог – бездонен. Он говорит, что он – един во всем мире, а значит, и весь мир принадлежит ему. Так же думают и те, кто идет за словом этого бога.
Все золото захотят взять они. Все земли и всех женщин. И умрут боги тлашкальцев, как умерли наши, и останется один бог и один хозяин.
Но я этого не увижу.
Гремящий щит умер. А следом умер и Куитлауак, и многие другие, кто жил во дворце. От болезни, принесенной теулями, погибло больше людей, чем от их стрел и пуль. И я, Тлауликоли, чувствовал за собой вину, потому как остался жив.
Но не успели мы похоронить мертвых, как в Теночтитлан вернулись лазутчики. Новости были печальны. Рассказали они о мятежной Тлашкале, над которой уже поднялся крест. И о том, как стучат топоры, как дымят кузницы и как стонет лес, отдавая дерево. И о том, что из дерева этого Малинче делает корабли, которые поведет на Теночтитлан. И что касики пока сомневаются, но скоро решатся.
– Зря не послушал я тебя, мой друг, – сказал мне Куаутемок. – Быть войне.
В его сердце еще жила надежда. И не решился я сказать слова, которые бы эту надежду убили.
Но в тот день я вспомнил об обещании, данном Ицкоатлю. Горько мне вдруг стало, что я умру, не сдержав слово. Потому и отрядил я четырех воинов, среди которых был мой лучший ученик, в селение, где стоял дом Ицкоатля.
Я не думал неволить невесту мою. И найдись тот, кто был бы ей больше по сердцу, я бы отступил. Однако видишь ты, что мой цветок расцвел лишь для меня. Наверное, это награда, которой я недостоин, но которую приму, ибо отказаться от нее – выше сил человеческих.
Так записал я, брат Алонсо, со слов Ягуара. А от себя же добавлю, что слушал рассказ этого человека со всем вниманием и многое понял.
Вот почему Мешико не спешил ударить по Тлашкале, раздавить ее, раз и навсегда избавившись от угрозы. С иным врагом сражались мешики – с оспой. Она и нас коснулась, забрав пятерых, однако тут же угасла. В ином месте ее ждала куда большая добыча.
Что ж, сколь ни скорбно признавать, однако их смерть позволила жить нам. А справедливо ли это – судить не людям.
И да смилостивится Господь милосердный над душами язычников. И над всеми, павшими в этой войне. Пусть принесет им благословенный покой и даст искупление. За то буду молиться я, Алонсо из ордена Святого Доминика.
Ягуар лежал на полу. Было холодно. Холод пробивался сквозь толстую шкуру и растекался вместе с кровью, и сама кровь становилась ледяной. Она представлялась Ягуару этакой рекой, которая несет мешанину льда и грязи. И сердце в груди открывает и закрывает шлюзы клапанов, рассекая грязевой поток.
Промерзали мышцы, и только кости сохраняли остатки тепла.
– Я должен был убить его, – сказал Ягуар, перекрикивая шум кровяного вала. – Он бы помешал. Он сам мне сказал, что остановит меня. А я не могу остановиться.
Солнце, пробившись сквозь плотный серый полог, смотрело в лицо. И глаза его были желты.
Солнце не видело причин для страданий.
Дядя Паша был стар. Он все равно скоро умер бы. А Егорка молод. И ему бы жить и жить, но жизнь гасла. Ягуар сам видел. Он приходил и сидел часами, слушал, как бьется сердце в тенетах лекарств, как гудят приборы и щелкает безумный сверчок в черном ящике аппарата ИВЛ.
Лицо Егора – серое пятно на белоснежной наволочке. И с каждым разом контраст увеличивается.
Смотреть на это больно. Но если не смотреть, то Ягуар забудет, кто он и почему должен делать то, что делает. Не ради себя, но ради тех, кто слаб.
Ягуар поднялся, встал на четвереньки и пополз к телефону. Аппарат, оставленный на подоконнике, манил доступностью. Это ведь так мало: просто услышать голос.
– Алло? – спросила та, которая не позволила умереть.
– Здравствуй, – из горла вырвался сип. И Ягуар испугался, что она не узнает, но нет – узнала.
– Здравствуй. Это ты его убил?
– Я, – наверное, следовало сказать неправду, но врать – плохо. И Ягуар действительно убил ту жирную сволочь, которая причиняла боль девушке-колибри. Жалел только, что не решился убить его раньше.
Ему не приходилось убивать безоружных людей. Это оказалось немного сложнее, чем Ягуар представлял. А теперь, после признания, его колибри улетит, повесит трубку и постарается выкинуть страшное знакомство из головы.
– Спасибо, – сказала она. – Он бы не отпустил меня.
– Я тебя отпустил.
– Тебя будут искать? – осторожный вопрос, на который у Ягуара имеется ответ.
– Меня уже ищут. Но я хочу тебя увидеть.
Он не собирался признаваться в этом, и уж точно был уверен, что девушка-колибри откажется. Птицы – хрупкие существа, им лучше держаться подальше от неуклюжих хищников.
– Я тоже, – услышал он в ответ. – Но я не уверена, что меня отпустят. Если получится выйти, то… я позвоню, да?
Нельзя оставлять этот номер. Он засвечен. И с рыжей в качестве благодарности станется навести охотников на след Ягуара.
– Я тебя не предам, – сказала она. – Я тебя ждала. После той ночи все думала, что ты придешь и спасешь меня. А потом мы уехали, и надеяться стало не на что. Пожалуйста, не исчезай снова.
Ее легко было найти. Красивая девушка, дорогостоящая игрушка толстого урода, который не давал себе труда скрывать, что относится к ней именно как к игрушке. Ягуар следил за ними. Иногда подходил настолько близко, что обонял едкую вонь, исходящую от распаренного тела. Не раз и не два он испытывал желание убить толстяка. Еще чаще хотел вернуться на берег и довершить начатое, но всякий раз, взглянув на перечеркнутые шрамами запястья, останавливался.
И сейчас следует это сделать. Воспользоваться предлогом и собственным страхом. Не доводить дело до беды. Но Ягуар слишком устал, чтобы сопротивляться.
– Позвони мне. В любое время.
И тихо добавил:
– Пожалуйста.
Отключившись, он заставил себя поесть, одеться и выйти. К медицинскому центру шел пешком. Привычно поздоровался с охраной, подарил медсестре улыбку, а врачу – конверт. Короткий обмен взглядами и привычное:
– Без изменений.
Тишина палаты. Солнце пробивается сквозь жалюзи и, разрезанное узкими ломтями, падает на одеяло. Стул. Тумба. Резинка для волос, забытая кем-то. Запах духов и мысль, что надо бы цветы принести. Это ерунда, конечно, но Ягуару хочется добавить в это место жизни.
Пусть будут орхидеи.
Переславину категорически не шли костюмы. Они лишь подчеркивали неуклюжесть фигуры. Ткань растягивалась на плечах и морщилась под мышками, залегая прочными острыми складками. Лацканы приподнимались как уши метиса-овчарки, а воротничок прикрывал короткую шею, отчего казалось, что голова Переславина словно бы на блюде лежит.
Звериным нюхом он чувствовал эту неловкость, злился, начинал дергать рукава, норовя растянуть. Ткань трещала, швы расходились, продавцы нервничали.
– Пойдем отсюда, – сказала Анна очень тихо, но Переславин все равно услышал.
– А костюм?
– Тебе так важно быть именно в костюме?
Он повернулся к зеркалу, уставился на отражение и смотрел долго, затем выдал:
– Я похож на идиота.
Разделся быстро. Продавцы – в этом месте, полном жесткого света, злых запахов и искусственных цветов, они назывались консультантами – утащили отвергнутые вещи. Менеджер по залу пыталась что-то говорить, то и дело стреляя в сторону Анны недобрым взглядом.
Переславин отмахнулся от менеджера, сунул пару купюр светлоокому пареньку и, подхватив Анну под локоть, потащил прочь.
– Мне сказали, что это самое крутое место. Здесь все дорого, – сказал он, очутившись на крыльце. – А ты говоришь, что пойдем. Куда пойдем?
– Не знаю. Куда-нибудь.
Если он скажет, что Анна – дура, если сама не знает, куда идти, она раз и навсегда выбросит Переславина из головы. И без того слишком много места занял.
Это потому, что Эдгар очень крупный. И еще шумный. Бескомпромиссный. И жить любит, даже теперь, когда тяжело.
Он ничего не сказал. Отпустил шофера и пошел за Анной. Держался рядом, но не настолько, чтобы мешать. Она же шла по улице, разглядывая яркие вывески и витрины. Манекены следили за ней, случайной гостьей чужого мира. Пластиковые лица были одинаково холодны и похожи на лицо менеджера, чью заботу Переславин отверг.
– Сюда, – Анна толкнула дверь с вывеской «Ателье». Переславин хмыкнул, но спорить не стал. В дверной проем ему пришлось протискиваться боком, зато внутри оказалось просторно. Желтоватый свет был мягок. В воздухе витали ароматы тканей, нитей, немного – клея. За деревянной конторкой дремали старушка в роговых очках и огромный кот полосатой дворовой породы.
– Ну и что мы тут делаем? – шепотом поинтересовался Переславин.
Анна взялась за плетеную ленту и дернула. Вверху задребезжал старый колокольчик, на который тотчас отозвался скрежещущий, старый же голос:
– Ну и чего? Ну и кто там спешит? Ну и Милечка, солнышко, ты опять заснула?
Старушка встрепенулась и поспешно пригладила короткие волосы незабудкового цвета.
– Слушаю вас, – произнесла она густым басом, и кот мяукнул, подтверждая, что он тоже слушает.
– Нам костюм нужен. Ему, – Анна указала на Переславина. – Срочно.
– Лиля! Сюда иди!
– Зачем?
– Иди – сказала!
– А я спрашиваю, зачем…
– По-моему, они уже в маразме, – сказал Переславин на ухо Анне. – Ты надо мной издеваешься? Мстишь?
Лиля оказалась высокой и полной. Ее шея и руки были красны, словно их обварили кипятком, и обгрызенные ногти выделялись белыми бляшками.
– Нам костюм нужен, – повторила Анна, запрокидывая голову, чтобы заглянуть в бесцветные глаза портнихи. – На похороны.
– Черный, – добавил Переславин.
– Без тебя знаю. Иди туда. Раздевайся. А ты, деточка, присядь, отдохни… Милечка, сделай ей чаю!
– А может, она не хочет?
– Хочет, хочет, – Лиля открыла перед Эдгаром дверь. – Иди. С тобой возиться долго надо. Нестандарт.
Анна присела на банкетку и, опершись на обитую кожей стену, прикрыла глаза. Она очень устала. И вчерашний день, и сегодняшний вдруг слились в один, заполненный какой-то мелкой суетой и потому совершенно непонятный.
Мир словно подменили. Кто-то вымарал из Анниной жизни мужа, но подсунул ей безумного начальника, на весь день запершегося в кабинете, и не менее безумную его подругу. А в довесок наградил Переславиным, которого хотелось пнуть, потому что он большой и выдержит, Анне же надо на ком-то раздражение выместить.
– А вы точно чаю хотите? – с подозрением поинтересовалась старушка, выставляя на кофейный стол пузатый заварочный чайник и хрупкие чашки.
– Не знаю, – честно ответила Анна, не открывая глаз.
– Хотите.
Ноги коснулось что-то мягкое, оно потерлось, заурчало и прыгнуло на колени.
– Вот нахал, – заметила Милечка безо всякой, впрочем, злости. – Вы не бойтесь, он чистый.
Анна не боялась. Она провела ладонью по острому кошачьему хребту. Кот заурчал.
– Как его зовут?
– Бес, – ответила Милечка. – Сущий бес.
– Миля! – донесся из-за приоткрытой двери зычный голос Лили. – Сюда иди.
Анна осталась наедине с Бесом. Внимательные глаза смотрели прямо в душу, точно спрашивая: ну что теперь будешь делать? Анна не знала, гладила кота, пила чай, ждала.
Переславин не вышел – вывалился, красный от злости. По лбу и щекам катились капли пота, а рубашка была застегнута неправильно. Галстук и вовсе из кармана выглядывал.
– Они… они тут… – он махнул рукой на открытую дверь. – Достали!
– Сложная фигура, – сказала Лиля, не разжимая губ. Стальные булавки, зажатые в них, щетинились колючками ежа.
– Но сделаем, – добавила Миля, протягивая бархатную подушечку. Лиля одну за другой вынимала булавки и втыкала их в белые и черные клетки подушки. – К утру сделаем.
Бес заурчал и стек с Анниных колен на пол, подошел к Переславину, смерил презрительным взглядом – что ж ты нервный-то такой? – и исчез под конторкой.
– Сделают, – сказала Анна. – Я знаю.
Она встала и подошла к Переславину, расстегнула пуговицы, одернула и застегнула. Как ребенка одевать, только ребенок большой очень. И сердитый. Он привык получать все и сразу, и чтобы его при этом не трогали, а если и трогали, то с проявлением заботы и уважения.
Лиля и Миля уважали клиентов, но иначе, чем обитатели хрустальных домиков с красивыми вещами.
– Там зеркало, – сказала Анна, застегнув последнюю пуговицу на тугом, жестком, как хомут, воротничке. – Приведи себя в порядок. Я подожду.
Сестры одобрительно кивнули.
– Откуда ты их откопала? – поинтересовался Переславин, уже покинув мастерскую. Чернильное небо держалось крыш, и редкие звезды мерцали тускло. Сыпался снег, тяжелый, пушистый.
– Просто слышала…
– От кого?
Он ее допрашивает? По какому праву?
– От Гены.
Имя произносить по-прежнему больно, хотя эта боль несколько примороженная, неторопливая, как сегодняшний вечер.
– Он как-то сказал, что лучшее не всегда на виду лежит. И что имя – иногда этикетка, а иногда и вправду имя. Старое… я навела справки. Я сама шью.
Кому интересно, что ты делаешь? Истории о машинке с ножным приводом и отполированным ладонью колесом. Об иглах и нитках. О тканях и лентах. Пуговицах, которых превеликое множество выпускают, но найти идеальные под задумку почти невозможно.
– У меня мама шила, – сказал Переславин, стряхивая с плеча снежинку. – Для себя. И еще для меня. Даже джинсы как-то сшила. Из хлопка синего, но все равно почти один в один.
Анна шила юбки и блузки, строгие пиджаки, где строчки следовало выверять, а любая помарка становилась катастрофой.
– И мне тетки понравились. Они ведь успеют?
– Если обещали, то, наверное, успеют. – Анна остановилась, выбравшись на проспект. Рядом виднелась ракушка остановки, и если повезет, то автобус появится скоро. Наверное, можно попросить Переславина подвезти, но неудобно.
И если домой напросится, кормить его нечем.
– Сбежать придумала? – Эдгар помрачнел. Эмоции на его лице проступали, как волны на озере.
– Мне пора.
А он получил то, что хотел. И не надо дразнить ее. Он уйдет, а Анне будет больно. Она и так еле-еле справляется.
– Будет пора, когда я отпущу. Идем.
– Куда?
Он указал куда-то за спину. Анна обернулась. Ресторан. Или кафе. Или клуб. Неоновые огни обрисовывают контуры цветка и выплетаются словами.
Орхидея.
Чем не знак? Но Анна все-таки попыталась оказать сопротивление.
– Я не хочу в ресторан. Я не одета и… вообще.
Переславин глухо ответил:
– Хорошо. Тогда поедем к тебе.
Он не проводил – отконвоировал к автомобилю, усадил на заднее сиденье, велев не дергаться. Сам сел за руль. По дороге ни разу не оглянулся, но Анна чувствовала – смотрит. И сама глядела в окно, опасаясь случайно встретиться взглядом.
Он куда-то звонил, что-то заказывал, уточнял. Наорал даже, но не зло, скорее для порядка. Во дворе же поставил машину на прежнее место, выбрался и, открыв дверь, руку подал.
– Я поесть заказал. Ты весь день на ногах. Устала? Конечно, устала. А я еще тут. Ты извини, но мне нужен кто-то рядом. Ну просто чтобы был. Я заплачу. Скажи, сколько хочешь. Или что хочешь.
– Иди к черту.
– Ну все мы там будем, – Переславин протянул руку. – Ну что, я опять к тебе в гости?
– Угостить нечем.
– Привезут. Я заказал. Послушай, я ж серьезно. Нравишься ты мне. И отпустить я тебя не отпущу. И отстать не отстану. Ну если только ты скажешь, что любишь своего придурка безмерно.
– Он не придурок!
Рука холодная и влажная, это от снега, который тает, касаясь кожи.
– Придурок, – уверенно заявил Переславин. – Но это хорошо. Мне бы не хотелось разбивать семью. Вызвало бы ненужные толки. Ты бы переживала.
Эта его самоуверенность и злила, и успокаивала. А в конце концов, что Анна теряет? Переславин богат. Недурен собой. Прямо воплощенная мечта девичья. За такими мечтами ныне охотиться принято, она же нос воротит.
Несовременно.
– Я тебе понравлюсь, – пообещала мечта. – Ты мне только время дай.
Вот времени у Анны с избытком. Пусть пользуется – не жалко.
Адам прятался. Он осознавал, что его попытка удержаться на краю разума обречена и что запертая дверь не станет символом, а будет лишь дверью. Рано или поздно ее придется открыть.
Но один он не сумеет.
А Дарья ушла.
Адам слушал тишину. Та разливалась шелестом волн, который нарастал, нарастал и, становясь невыносимым, накрывал Адама с головой. Он чувствовал ледяную воду и соль на губах, песок скрипел под лапами ягуара. Зверь оставался, даже когда все остальное исчезало. И реальность, вывернувшись наизнанку, полнилась полутенями. Как будто кто-то шел по следу. Все время за спиной стоял. Дышал в затылок. Щекотал шею. Руки протягивал, чтобы коснуться, но в самый последний миг останавливался. Отступал.
Прятался.
Адам устал играть в прятки. Зеркала чужаков не ловили. Разум подсказывал, что происходящее творится сугубо в разуме. И не стоит так переживать.
Нужно набраться смелости и позвонить.
Визитка исчезла. Адам помнил, где она лежала. Он помнил, где лежат его вещи. Все.
Туфли он не доставал. И рубашка оставалась в шкафу. А теперь она висела на спинке стула. Брошена небрежно. Смята. И на ткани мелкие красные капли. Кровь? Нет, кетчуп.
Адам не любит кетчуп. Вкус излишне агрессивен.
Адам отправляет грязные вещи в корзину для белья. Белые рубашки к белым. Цветные – к цветным. Адам не помнит, когда и зачем надевал именно эту рубашку.
И куда исчезли запонки? Их Яна подарила. Платиновые квадраты с выгравированной латиницей буквой.
– А – это не Адам. Это первая буква алфавита, – сказала она. – Ты у нас самый умный. Значит, самый первый. И тебе носить.
Запонки исчезли. Появился скальпель, которому следовало быть внизу, среди других инструментов. Скальпель был чист.
Хорошо. Иначе Адаму пришлось бы гадать – не убил ли он кого-нибудь случайно.
Но все-таки куда подевалась визитка?
Найти. Обязательно. Немедленно. Визитка заткнет море и развеет галлюцинации силой удаленной психотерапии.
Адам снял книгу с полки, перевернул, потряс. Бросил. Достал следующую. И еще одну… пришел в себя в разгромленном кабинете. В руках он держал фотографию Яны. Трещина на стекле перечеркнула и ее лицо, и отражение Адама.
Он выронил снимок, попятился и, отступив за дверь, ее запер.
К счастью, телефон лежал на прежнем месте. И Дарьин номер не вычеркнули из памяти.
– Даша, мне нужно в больницу, – сказал Адам, когда она сняла трубку. – Со мной опять… не в порядке.
Тень за спиной попыталась коснуться волос. Адам отпрянул и, повернувшись на пятках, ударил раскрытой ладонью воздух.
Тень ушла из-под удара. И вновь оказалась за спиной.
– Я привезу лекарства, – ответила Дарья. – Никуда не выходи.
Он и не собирался.
Думать надо. О чем? О ягуаре. О том, кто скрывается в тени и идет по следу. Нужна следующая жертва. Кто ею будет? Адам, ты знаешь. Данное знание не является адекватным.
Плевать. Оно есть. Существует отдельно от умозаключений и выводов, не поддается логическому осмыслению и структуризации. Но оно – факт.
Многие факты алогичны.
Например, смерть. Какой в ней смысл? Никакого. Она данность. Адам принимает данность.
Смерть рядом. Присматривается. Трогает лапой. Хорошо, когти пока втянула. Адам рассмеялся. И смеялся долго, до самого Дарьиного приезда. А потом, уткнувшись ей в плечо – запах карамели и табака, поддельное детство, – всхлипывал. Тоже от смеха.
Он губами собрал таблетки с ее ладони и проглотил. А они застряли в сухом горле, и даже вода не унесла их дальше, по трубам пищеварительной системы.
– Что с тобой, а? – спросила Дарья, зачем-то трогая лоб. – Ты ведь не всерьез, правда? Ты совсем даже не всерьез? Решил подразнить меня? Отвлечь? Не надо, Адам.
Он и сам не хочет.
Привычное медикаментозное отупение на сей раз было сродни счастью. Адам позволил поднять себя, добрел до постели и упал.
– Он придет. Завтра. Обязательно.
– Что? – Дарья села рядом и рукой руку накрыла. Зачем? Все равно.
– Ягуар. Он обязан прийти. Я знаю.
– Откуда?
– И Анне помочь надо. У нее неприятности. Ты ей не веришь. Помоги. Пожалуйста.
– Помогу.
Врет.
– Врешь.
– Вру, – подтвердила Дарья. – Я за тебя отвечаю. А ты поплыл. Все было хорошо, пока она тут не появилась. А теперь все плохо. У тебя галлюцинации начались.
– Обострились.
– То есть тебя и раньше глючило?
Почему ее голос настолько спокоен? Она не сердится на Адама? Это хорошо. У Дарьи таблетки. Таблетки мешают валу моря добраться до Адама. И тени разгоняют. Среди теней одиноко.
– Яна приходила. Она хотела, чтобы я помог. Я помогал. Тогда и теперь. Теперь за ней идет ягуар.
– У него спина располосована. Я тебе не рассказывала? Нет? Я со свидетельницей разговаривала. Ты же прав был. Ты у нас всегда прав, пора бы привыкнуть. Он приходил к мальчишке. И драться заставил. Свидетельница сказала, что у него глаза мертвые. И спина располосована. Как будто кот огромный драл.
– Ягуар.
– Ягуар – тоже кот.
Пусть так. Но ягуар – кот конкретный. Ягуар, или Panthera onca – вид хищных млекопитающих семейства кошачьих, один из четырех представителей рода пантера, который относится к подсемейству больших кошек. Единственный представитель рода на территории Северной и Южной Америки. Ареал вида простирается от Мексики на юге до Парагвая и севера Аргентины. Взрослый самец весит около 90 – 110 кг, высота в холке составляет 68–76 см, редко до 81 см.
– Энциклопедия ты наша, – Дарья смотрела с жалостью и решимостью. Правильно. Ей еще вчера следовало бы позвонить врачу, пока Адам не потерял визитку.
– У ацтеков были воины-ягуары. Элита. Орден. Путь для избранных. Точка сборки, схождения силы воли и разума. Сдвиг. И в результате – превращение человека в Ягуара.
– И что это значит?
Адам не знал. Память выталкивала факты, как вода – пустые пластиковые бутылки. Адам просто подчинялся.
– Символ. Он не станет зверем снаружи. Изменение биологической формы невозможно. Но сдвиг разума и восприятия – реален.
– Ты не нервничай, ладно? Мы его возьмем.
Ложь. Ягуар – хитрый зверь. Уйдет. На него ставят сети и ловчие ямы готовят, а белые люди глупы. Пришли в дом зверя с ружьями и верой, будто сильнее. Смерть – плата за самоуверенность.
– Он вас обманет.
– А тебя?
– Меня нет, – Адам успокаивался. Было ли это результатом действия лекарств или же Дарьино присутствие оказывало благотворное влияние на нервную систему, он не знал.
Но волны улеглись. Разум прояснился.
– Он не будет мешаться с толпой родственников. Он будет ждать рядом. Вряд ли вы его заметите, даже если оцепите все кладбище. Но лучше этого не делать – уйдет. У него чутье звериное.
За больницей следили. Ягуар понял это сразу, как только увидел знакомую серую ограду. Не было никаких внешних признаков чужого присутствия. Ни подозрительных машин, ни подозрительных людей, ничего, отличавшего сегодняшний пейзаж от пейзажа вчерашнего. Однако стоило выйти из маршрутки, как затылок кольнуло.
Ягуар, раскланявшись с нервной дамочкой, скользнул между двумя старухами, увлеченно обсуждавшими лечение скипидаром. На остановке было достаточно народа, чтобы затеряться. Ягуар поднял воротник куртки, сгорбился, словно ему холодно – благо ветер дул изрядный, – и двинулся во дворы. Шел он не быстро и не медленно, как человек, следующий по данному маршруту регулярно. Головой по сторонам не крутил, но вслушивался в себя.
Коричневые брикеты старых домов заслонили комплекс. И Ягуар получил возможность передохнуть. Спрятавшись в арку, достал пачку сигарет, которую носил уже неделю, вытащил одну, закурил.
Вкус дыма был гадостен, и легкие спазматически сжались, выталкивая яд из тела, но Ягуар подавил кашель. Он – больше не он. Иван безымянный, каковых в городе много. Возвращается с работы, но не особо спешит. Работу не любит, дом тоже. Жена бесит, дети – уроды. И все его достало, кроме сигареты.
Сигарета – это хорошо.
Это законная пауза и возможность понаблюдать за больницей, не привлекая внимания к себе. А пара глотков дыма – приемлемая плата.
Ворота открылись, пропуская блестящую, как елочная игрушка, машинку. За ней выполз престарелый «уазик». Тишина. Люди. Входят и выходят. Снова ворота. Снова авто. Старое, но не древнее. Грязное, но не настолько, чтобы выделяться среди прочих.
Обыкновенное.
Но зверь внутри подтвердил – да, там прячется тот, кто привел охотников к Егору.
Нужно его убить?
Нет.
Нужно бояться за Егора?
Нет.
Нужно идти дальше?
Да.
Ягуар бросил окурок и растер носком ботинка. Скоро все закончится. Главное, не отступать.
Вась-Вася покидал больницу со стойким чувством вины, хотя, видит Бог, кто-кто, а Вась-Вася точно непричастен к несчастью, случившемуся с этим пареньком. И сам паренек не виноват, что его старший братец свихнулся. И вообще выходит, что единственный виновник давным-давно в дурдоме сидит.
Нюанс: в частном и дорогом.
Плата поступает ежемесячно со специального фонда. Фондом распоряжаются опекуны. Опекуны желают сотрудничать с правоохранительными органами, но, к вящему своему сожалению, ничем не могут помочь. Они не знают, где находится Иван Дмитриевич.
Они слышали о его смерти, однако данное обстоятельство никоим образом не отразится на работе фонда. Им очень печально думать, что Иван Дмитриевич может быть причастен к делам столь скорбным.
И если он вдруг объявится, то они непременно дадут знать.
Только и они, и Вась-Вася понимали – не объявится Иван Дмитриевич. Не для того он умирал, чтобы вдруг воскресать из мертвых. Осторожный, скотина!
Егором занималась аналогичная контора. Еще один фонд. И группа лиц в серых костюмах. К костюмам прилагались кожаные папки и серебряные значки на лацканах пиджаков. Пожалуй, лица тоже прилагались с равнодушно-дружелюбным выражением.
Да, ситуация сложная.
Да, с нашей стороны будет оказано любое содействие.
Нет, перемещение пациента в другое лечебное заведение невозможно. Охрана у палаты? Мы не видим необходимости, но препятствовать не станем.
Наша главная задача – забота о здоровье Егора Дмитриевича, который не имеет никакого отношения к тому, что делает его брат. И на вашем месте, уважаемый, мы бы поостереглись делать подобные заявления.
У вас ведь нет прямых доказательств?
Опасная позиция.
Вась-Вася и сам понимал. Какие доказательства? Единственная фотография Осокина, которую удалось откопать, была сделана лет пятнадцать назад. И Вась-Вася сомневался, что тот, кого они ищут, сохранил прежнее лицо.
Портрет, присланный Дашкой по мылу, разозлил: какого лешего она под ногами путается? Ведь ясно же сказано было: не лезь! А лезет. Грызет. Доказывает что-то.
Сложно все. И самое простое в этом сложном – парень на больничной койке. Постоянство бездвижности и заботливые щупальца медицинских аппаратов, вросшие в тело. И уже казалось, что они не поддерживают, но высасывают остатки жизни из этого угловатого человека.
– Какие у него шансы? – спросил Вась-Вася и по раздражению, мелькнувшему на лице врача, понял, что вопрос этот задавался не единожды.
– Сложно прогнозировать, – мягко попытался ответить врач. – Ситуация неоднозначная… длительная кома приводит…
– Шансы какие?
– Почти никаких, – честный ответ и виноватый взгляд. И тут же вдогонку оправданием: – Я говорил ему, что нельзя ничего сделать. То, что можно, уже сделали, еще раньше, после аварии. И сделали грамотно! Да на тех хирургов молиться надо! Они парня с того света вытащили…
Только не дотащили. Устали и бросили на половине пути.
Вась-Вася выходил из палаты на цыпочках, хотя врач явно считал, что подобная осторожность излишня. Дальнейшая беседа протекала в собственном кабинете доктора и носила характер обыденный. Он не пытался отговариваться плохой памятью на лица. Он опознал в распечатке с Дашкиного наброска человека, регулярно навещавшего пациента. Он добавил, что время обычного визита уже прошло и теперь врачу кажется, что ждать не стоит.
А под конец поинтересовался, надолго ли охрана у палаты.
Вась-Вася не знал. Ему было понятно, что в охране смысла нет: не придет человек-ягуар, но объяснять ощущения начальству Вась-Вася не желал.
Из больницы он позвонил Лизавете, просто так, чтобы услышать ее голос и сказать, что будет поздно. А она не станет уточнять и переспрашивать, ответит коротко, обиженно.
– Вася, я телевизор смотрела, – застрекотала Лизавета в трубку. – Тут по всем городским каналам показывают фоторобот… вы его ищете?
– Его, – Вась-Вася вырулил на шоссе.
– А… а что он сделал?
– Убил человека.
– Ясно, – сказала она странным голосом, и Вась-Вася, спохватившись, спросил: – Ты его знаешь?
– Нет. Просто… будь осторожен, пожалуйста.
Эта ее просьба согрела сердце. Жить стало легче. И кому он, Василий, врет? Подумать надо. Выбрать. Сверить достоинства и недостатки. Дашка сразу все поняла и отступила, позволяя ему сохранить чувство достоинства.
Тяжко все же осознавать себя сволочью. И Вась-Вася, решившись, позвонил.
– Привет, Даша.
– Привет, – отозвалась она. Было ощущение, что голос доносится издалека.
– Спасибо за посылку, но…
– Больше так не делать. Знаю. Что еще?
Ничего. Ну разве если только попрощаться. Или отложить прощание, немного поиграв в надежду?
– У тебя все в порядке?
– Не все, – она всхлипнула. – Адаму плохо. У него галлюцинации, и давно, а он молчал. И сейчас бы смолчал, если бы хуже не стало. А стало – сказал. Он ответственный. И теперь требует, чтобы я его в больницу отправила. А я не могу! Я как вспомню, каким он оттуда вышел и… и ничего не делать нельзя! Ладно, извини, это мои проблемы.
Точно. И Вась-Вася не выдержит еще и этого груза, он вообще не обязан грузы носить, не верблюд. А совесть со временем заткнется, она сговорчивая дамочка.
– Мне приехать? – спросил Вась-Вася, перестраиваясь из ряда в ряд.
– Зачем?
– Ну мало ли… не ходи на похороны, хорошо?
Пойдет ведь. Пусть и не затем, чтобы досадить Вась-Васе, а из природного упрямства и взятых обязательств. Переславин верит в Дашку, как в икону, а с полицией и разговаривать не желает.
Несправедливо.
– Никуда ты не пойдешь, Адам! Слышишь?
Адам одевался. Ему следует выглядеть адекватно. Люди склонны проводить оценку других людей по внешности. Следовательно, его внешность должна производить благоприятное впечатление.
– Адам, я запрещаю!
Дарья отобрала галстук и спрятала его за спину. Поведение нефункциональное. Или, проще говоря, глупое. У Адама хватает в гардеробе иных галстуков.
– Ну послушай, – Дарья пошла на попятную. – Не место тебе там. У тебя вчера ведь был приступ? Ну посмотри на меня! Скажи!
– Был, – отрицать очевидное бессмысленно. – Я принял лекарство. Оно действует. Я спокоен.
– Ты дерево, Адам.
Дарья упала на кресло и приложила ладонь ко лбу.
– Ты же вообще робот. Реальность не воспринимаешь.
Воспринимает. Но способ восприятия отличается от общепринятого. Это порождает диссонанс. Адаму жаль, что Дарья не понимает очевидной вещи: без него убийцу не задержать.
Почему так, Адам не знал. Но больше его пробелы в информационном поле не волновали.
– Синий или зеленый? – спросил он, достав из шкафа два галстука.
– Красный. С гвоздичкой, – буркнула Дарья.
Синий. И серебряная заколка к нему. Пиджак. Кашне. Пальто. Адам готов к выходу.
– Я ведь могу «Скорую» вызвать. Санитаров. Или просто запереть тебя здесь, – устало произнесла Дарья.
– У тебя было время. Но ты ничего не предприняла. Следовательно, ты согласна с правильностью моей позиции. Но ты не обладаешь достаточной смелостью, чтобы сознательно пойти на риск. В результате ты оставляешь себе же лазейку для совести, чтобы в случае возникновения проблемы выдать себе же индульгенцию.
Адам заставил себя остановиться. Достаточно. Дарья не будет больше мешать. А он позже извинится, если, конечно, вспомнит, что надо извиняться.
– Знаешь, иногда ты ведешь себя как последняя скотина, – Дарья поднялась. – И честно говоря, не знаю, почему я это терплю. Наверное, потому, что на самом деле ты никакая не скотина, а всего-навсего упрямый псих. И если уж тебе так надо присутствовать на этих похоронах, то ты на них поприсутствуешь. Только, Адам, пожалуйста, дай слово, что, если тебе станет не по себе, ты мне скажешь!
– Обещаю.
Адам и в самом деле исполнил бы данное обещание. Он надеялся, что выдержит. Однако перед тем, как выйти из здания, Адам проглотил еще две таблетки.
Дневная доза была превышена вчетверо.
Мир поплыл.
Серое небо перекосилось и осело на мачтах придорожных столбов. Провода-струны прочертили на нем шрамы, и редкие облака-заплаты норовили скрыть от Адама содержимое изнанки. Ему всегда было любопытно заглянуть на другую сторону неба.
Шел снег. Мелкий и редкий, скорее похожий на муку, чем на твердое состояние воды. Снег оседал на пальто пылью, а стоило сесть в машину, и пыль растаяла.
В авто пахло хвойной отдушкой и Дарьиными духами. Дарья молчала. Хорошо. Адаму сложно разговаривать, он в окно смотрит. На небо, столбы, облака, линию горизонта, из-за которой сразу и вдруг выныривает мутный город. Над домами висит пелена. Это тепло. И кажется, что город дышит. Машины по ленте дороги пробивают насквозь пористое тело диковинного зверя. Адам едва-едва успевает моргнуть, как кортеж выбирается на кладбище.
Цветов не купили. Они с Дарьей всегда покупали цветы.
Не сейчас. Дарья мрачна. И смотрит не отрываясь. Надо бы улыбнуться ей, но Адам забыл, как улыбаться. А кладбище помнит. Дорожки расчистили. Церковь гудит медью, и детские голоса режут нервы. В церкви будет много людей.
– Может, пока тут посидишь? – Дарья сжимает руку. Ее собственная холодна.
– Надень перчатки. Замерзнешь.
Язык тяжелый и губы резиновые, слова растягиваются, будто жевательная резинка.
– Последними пойдем. – Дарья натягивает вязаные варежки, ярко-красные с узором из зеленых елочек. Адам не возражает. Он из кокона автомобиля наблюдает за процессией. Находит Переславина, который выделяется среди людей, как айсберг среди ледышек. Рядом с ним шествует Анна, и присутствие ее выглядит уместным. Больше Адам никого не знает, но отчаянно всматривается в лица, ожидая подсказки.
Лица пусты. Белые круги с черными точками глаз. Как будто ребенок нарисовал безумную картинку, где все похожи друг на друга.
Дарья тоже смотрит. Она внимательна. И в руках ее – блокнот с настоящим рисунком. Она пытается сличить пришедших на кладбище с этой картинкой.
Но зверь хитер. Он явится позже, когда стадо людское будет пересчитано.
Он не станет подходить близко.
Адам открыл дверцу машины и выбрался наружу. Холодно. И качает. Координация нарушена. Плохо. Следовательно, и внимание пострадало. Надо сосредоточиться. Смотреть. Слушать.
Искать.
Дарья берет под руку и тянет к церкви по растоптанной многими ногами тропе. Снег на ней уже не снег – бурая жижа. Чавкает под ногами громко, со всхлипами. А из открытых дверей церквушки доносятся песнопения.
Тень креста метит землю, и Адам останавливается, не в силах перешагнуть ее. За тенью – ловушка крохотного помещения, набитого запахами и людьми. Они растворят Адама, смешают с толпой, а после не позволят вернуться в себя.
Надо идти.
Нет.
– А ты и вправду нечисть, – шепчет Дарья.
Из дверей выглядывает старуха в старом тулупе. На голове ее черный платок, а в руках – четки и кривая трость.
– Остаемся здесь? – Дарья наступает на тень, отделяя спрятавшуюся в церкви толпу от Адама. – Другого выхода нет. Ты будешь видеть всех.
– Он не придет в церковь. Он верит в другого бога.
Облегчение, которое принесла отгадка, невообразимо.
– Кортес – христианин. Он разрушил мир Солнца. Он принес мир Креста. Он враг.
– Вот и хорошо, – Дарья не пытается скрыть радости.
Адам мешает ей работать. Не будь его здесь, Дарья нырнула бы в толпу, смело став частью хаоса. Она бы держалась рядом с Переславиным и разглядывала людей, сличая лица с рисунком. Ей, возможно, повезло бы. Но сейчас Дарья вынуждена возиться с Адамом.
– Почему ты это делаешь? Почему ты со мной, а не там? Почему ты вообще со мной? – стало очень важно получить ответ. И Дарья его дала.
– Потому что люблю тебя, идиота этакого. Ну не в том смысле, что люблю, а… наверное, как брата. У тебя не было братьев?
У Адама сестра была. Давно. До Яны. Сестра уехала. И родители с ней. Родственные связи не являются объяснением. Адам знает.
– Сестра? – Дарья удивлена. – А ты раньше не говорил. И Яна не говорила. Я думала, что ты… ну сам по себе, короче. Детдомовский или просто брошенный.
Старухи выбирались на воздух и застывали стаей грязных ворон. Они смотрели на Адама и Дарью, перешептывались и чего-то ждали.
– Мне тяжело контактировать с людьми.
Сестра этого не понимала. И родители постоянно пеняли Адаму за черствость. Они были другими, нормальными, и в итоге вышло, что по отдельности всем лучше.
Адам шлет им открытки.
И когда придет срок, он похоронит их за счет заведения.
– Надеюсь, эту информацию ты оставил при себе, – Дарья потянула Адама от церкви.
Он сказал. Сестре. А та начала кричать. Она весьма эмоциональна. Адаму сложно иметь дело с эмоциональными людьми.
– Раньше почему не сказал? Хотя ладно, сама могла бы поинтересоваться. Конфетку хочешь? Шоколадные, – Дарья достала трюфель в золотой фольге и тут же спрятала его в карман, пояснив: – Как-то неудобно на похоронах конфеты жевать.
Непоследовательность действий свидетельствовала о высокой степени эмоционального напряжения.
– А он со мной не поздоровался. Ну Васька то есть. Кивнуть кивнул, но так, сверху вниз глядя. Он думает, что я ему мешаю. Чушь, конечно. Сами же не справляются? Не справляются. Значит, любая помощь на руку.
Колокольный звон оборвал Дарьину эскападу. И Дарья замолчала, прикусив рукавицу. Из церкви потянулись люди. Адам попятился, но заставил себя остановиться. Теперь нельзя бежать.
Он вдохнул дым и запахи, пропустил Переславина, на широком плече которого лежал гроб, и других, незнакомых людей, чьи лица были одинаково печальны. Он позволил Дарье увлечь себя в хвост процессии и не отмахнулся, когда с другой стороны появилась Анна.
Так даже легче.
Церемония шла своим чередом. Время резало пространство на куски, и только сердце в груди громыхало громко, забивая все прочие звуки.
Музыка стихла. Гроб беззвучно опустили в яму. И Переславин, окаменевший лицом, бросил горсть земли. Ледяная крошка ударилась о дубовый ящик. И Адам дернулся от этого звука, повернувшись вправо.
Ягуару снился свет. Солнце, приблизившись к земле, смотрело в его глаза и ждало ответа. Жар его прожигал до костей, и, когда Ягуар сумел отвести взгляд, он увидел, что кожа его горит. Она слезала лоскутами серой ткани, обнажая розовые мышцы, и те, в свою очередь, серели, трескались и осыпались. Пепел летел по ветру, и солнце добралось до костей. Оно съело белые мешки легких и красную, полную крови, печень, и ласковые руки обняли сердце.
– В тебе нет страха, – сказало Солнце.
– Я знаю, – ответил Ягуар, чувствуя, что вот-вот умрет.
– Но я не могу принять тебя.
– Почему?
– Еще не время.
– Почему?!
– Еще не время, – эхом отозвалось солнце и погасло. Великая тьма окутала раны, восстанавливая плоть. Ягуар рыдал.
Он проснулся в слезах и, сидя в кровати, долго не мог успокоиться. Не время… когда же наступит время? Когда он, последний Ягуар, забытая тень, сможет уйти? Сидя в ванной под холодным душем, он смывал обиду. Он просто нужен. Сейчас. Здесь. Чтобы другие могли жить. Чтобы Егор открыл глаза. И Великое Солнце обязательно наградит его за терпение.
Залив кукурузные хлопья молоком, Ягуар заставил себя есть, хотя тело отказывалось принимать пищу. Стакан свежевыжатого апельсинового сока завершил завтрак.
Собирался он тщательно. Выглаженная загодя рубашка еще сохранила специфический аромат, который остается после соприкосновения ткани с раскаленным железом. Шелковый галстук змеей скользил по ладони. Квадраты запонок скрепили жесткие манжеты.
Но лишь надев пиджак, Ягуар посмел взглянуть в зеркало.
Маска человека сидела идеально.
Он покинул дом в четверть двенадцатого, а спустя полчаса уже вышел из такси у кладбища. В руках Ягуар держал шесть белых роз, перевязанных черной лентой. Шофер косился на цветы и ленту, но с вопросами не приставал. И Ягуар вознаградил его за сдержанность.
Деньги давно не имели значения.
Сыпал снег. Мелкий и злой, он заметал дорожки и пластиковые венки, скрывал жухлую сырую траву и пустые бутылки. Ягуар старался смотреть прямо перед собой. Хрустел лед. Сквозь тонкую подошву ботинок проникал холод, и уколы его были предупреждением: осторожнее, зверь.
Он осторожен.
И солнце отводит глаза наблюдателям, позволяя просочиться на территорию кладбища. Тень скрывает Ягуара. Страха нет. Он знает, как и куда идти, чтобы остаться незамеченным.
Достигнув развилки, Ягуар позволил себе бросить взгляд налево, где уже собралась толпа в одинаковых траурных одеяниях. Хрипела труба, дребезжали тарелки, и толстая ворона с удивлением наблюдала за людьми. Ей, вороне, был непонятен смысл происходящего.
Ягуару хотелось подойти ближе, заглянуть в массивный гроб из беленого дуба, убедиться, что люди не потревожили вечный покой невесты бога.
Но он сдержал порыв и заставил себя пойти по другой дорожке. Он остановился у какой-то могилы, памятник на которой был достаточно высок и широк, чтобы заслонить Ягуара от любопытствующих, ежели таковые найдутся.
В морозной тишине звуки разносились далеко. Бессмыслица надгробной речи, вязкий вой молитвы, причитания и скульптурная неподвижность некоторых людей.
Массивный мужчина в черном костюме. У мужчины грубое лицо с тяжелыми лбом и подбородком. Глаза будто вдавлены в череп, а уши, напротив, оттопырены. Он уродлив и силен, и эта мощь, скрытая под английской шерстью наряда, завораживает Ягуара.
Но мужчина чувствует взгляд, и Ягуар отступает в тень чужой могилы.
Нет, с этим не справиться. И солнце уже получило воина. Следует искать жреца.
Пустые лица. Мгновенье, чтобы оценить пепельноволосую женщину со строгим лицом и вторую, яркую, как птичка-колибри. Многоцветный наряд ее неуместен на похоронах, однако не выглядит раздражающим. Эта женщина нравится Ягуару. А мужчина, которого она держит за руку, заставляет замереть.
Высок. Строен. На лице его выражение отрешенное. А над головой пляшет солнечный нимб. Ягуар знал, что никто из людей, собравшихся на кладбище, не видит этого нимба. Если бы и видели, вряд ли бы они поняли истинный смысл его.
Вот избранный, который достоин чести взойти на небо. И Солнце, соглашаясь с мыслями Ягуара, тронуло затылок ласковой горячей лапой.
Мужчина обернулся. Он видел Ягуара. И определенно знал, кого именно видит. В глазах не было страха, и Ягуар поклонился. Жрец ответил едва заметным кивком.
Он был готов к встрече.
Рисунок Лиска нашла на полу. Говоря по правде, она не искала, вошла в комнату и увидела, что лист лежит. Еще подумала, что сквозняки по квартире ходят. Лиска лист подняла и увидела то, чего, будь у нее выбор, не хотела бы видеть.
Рисунок был смешон и схематичен. Путаные линии, кривые тени, из-за которых лицо искажалось до неузнаваемости, однако Лиска все равно узнала его. По этому рисунку создавали фоторобот. И получился он неуклюжим, неправильным, оставил Лиске место для сомнений. А вот сейчас сомнения окончательно рассеялись.
Она положила лист на место и вернулась в комнату, которую уже обжила и считала почти своей. Лиска села, прислонившись спиной к батарее, скрестила ноги на турецкий манер и принялась думать. Мысли ее скакали и никак не успокаивались.
И уж точно они не собирались подсказывать Лиске ответ на вопрос, что ей делать.
Рассказать Вась-Васе? Или не рассказывать?
Позвонить?
Промолчать?
Спрятаться?
Он ведь сам признался, что убил человека. И Лиска тогда ответила, что понимает. И не было в ней жалости, и совесть не грызла. Теперь, стало быть, проснулась?
Конечно, могло статься, что рисунок этот оказался у Вась-Васи случайно. Ведь бывает же, что люди ненужное хранят? Ну когда руки выбросить не доходят? Вот и у Вась-Васи не дошли.
Лиска понимала, что врет самой себе и тянет время. И время послушно тянулось-тянулось, пока не оборвалось звоном старых часов, которые шли неправильно, но исправно громыхали, выкидывая из дверец пустую пружину. Кукушка потерялась давным-давно, а медные шишечки маятника потускнели без Лискиной о них заботы.
И вся эта квартира вместе с хозяином тоже потускнела.
Вась-Вася не простит еще и этого предательства. Он же только-только оттаивать начал и смотреть на Лиску без пренебрежения и насмешки.
Вась-Вася пришел ближе к вечеру. Раздраженный. Лиске кивнул, ботинки сунул под батарею. Шапку убрал на полочку, куртку сунул в шкаф. Руки мыл долго, тщательно.
– День тяжелый, – пояснил он, усаживаясь за стол. Выражение лица его смягчилось.
Лиска разогрела ужин, подала и, присев рядом, смотрела, как он ест. Ее прежний хозяин не умел есть красиво. А вот Вась-Вася аккуратный. И родной. Нехорошо его обманывать.
Но Лиска ведь не врет, так? Она просто проясняет ситуацию.
– Я на полу нашла, – сказала она, протянув лист. – Это что-то важное?
Вась-Вася, скользнув взглядом по рисунку, насупился. Плохой признак.
– Ну я подумала, что может быть важное… а кто это?
– Урод один.
Он не урод. Убийца – возможно, но далеко не урод.
– Опасный? – Лиска очень боялась себя выдать. Она заставляла себя улыбаться и смотреть на рисунок, чтобы случайно не заглянуть в Вась-Васины глаза.
– Очень опасный.
Ну почему Вась-Вася такой упрямец? Взял бы и рассказал. Или знает? Догадывается? Не доверяет?
– А… а что он сделал? – спросила Лиска, прикусив губу.
– Убил человека.
На долю секунды Лиске показалось, что и этот ответ будет кратким, но Вась-Вася провел ладонями по лицу, вздохнул и сам спросил:
– Ты его видела?
– Н-нет… н-не знаю.
Видела, мельком, когда ночь отступила. Рассвет был розовым, как внутренности морской раковины. И выходящее из моря солнце покрывало небо слоем перламутра.
– Лиза, подумай хорошенько. Когда ты бегала или там гуляла, или, я не знаю, бродила по поселку… рядом с поселком… рядом с ангаром, ты его не встречала?
Ангар? Темное месиво, схваченное глазурью льда? Девушка убитая? Вась-Вася думает… нет! Ошибается! Он не такой. Он бы никогда не поступил подобным образом.
Он Лиску защитить хотел.
И за Лиской наблюдал. И место убийства выбрал не случайно. Она тогда на берегу сама про ангар рассказала. Про побеги свои и про время пустоты и умиротворения.
– Это… это он сделал?
– Он, – подтвердил Вась-Вася и опять ладонями по лицу провел, как будто желая стереть маску. – Я сегодня на похоронах был. Думал, что он появится. Такие психи всегда приходят посмотреть на дело рук своих. А он не пришел. Ну, конечно, снимки еще просмотреть надо, но чую – не пришел.
Потому что это сделал другой человек. Лиска позволила себе выдохнуть и спросить:
– А ты уверен?
– В чем? В том, что не пришел? Не уверен. В том, что убийца вот он? Уверен. Ну процентов этак на девяносто. Или девяносто пять. Ты же со мной запись смотрела…
Запись – это просто запись. Тот старик тоже мог ошибаться. Все могли. И Лиска не исключение.
– Зачем ему? – пальцы смяли лист бумаги, уродуя уродливый рисунок. Тени-полутени, маски ночи, которые пятнают шкуру зверя.
– Затем, что его слишком долго убеждали в том, что он – урод. Он и поверил. И теперь пытается эту веру обратить в помощь своему братцу. А братцу по фигу, Лизавета. Он в коме лежит… Сложно все.
Лиска провела ладонью по его волосам. Жесткие и седые на затылке. Он постоянно нервничает, вот и поседел. А еще лысина проклюнулась, совсем-совсем крохотная, но…
Но ей следует принять решение.
И Лиска приняла. Ночью, дождавшись, когда Вась-Вася уснет, она прокралась на кухню и набрала номер, который ей оставили. Лиска боялась, что уже поздно и звонок не услышат. Или сигнал вообще упадет в пустоту, ведь человек-зверь слишком осторожен, чтобы не оставлять подобного следа.
Но трубку взяли почти сразу.
– Привет, – шепотом сказала Лиска. – Это я.
– Я знаю, – ответили ей. – Я ждал тебя. Хорошо, что ты позвонила сейчас.
– Почему?
Надо спросить его про ту девушку и похороны, про профессора, который умер, и про брата, который еще жив.
– Еще немного, и было бы поздно.
– Ты убегаешь?
Пускай. В другую страну, в другой мир, куда угодно.
– Убегаю. Иногда приходится.
– Ты же убил не только… этого… этого…
– Не только, – не стал спорить Лискин собеседник. – Этого я убил, чтобы ты была свободна. Мне следовало прийти раньше?
– Да.
– Там… где ты сейчас. Тебе там хорошо?
– Да.
– И о тебе позаботятся?
– Да.
Лиска отвечала и понимала, что говорит чистую правду. Вась-Вася непременно о ней позаботится. Он вообще самый заботливый из всех людей и Лиску любит. Он коленки ей зеленкой мазал. И в школу водил, хотя был старше и все смеялись, что он с мелюзгой водится. И в поход взял, сам пришел у родителей отпрашивать. А она ему письма в армию писала, и мама смеялась, называя Лиску солдатской невестой. И никто ни слова не сказал, когда Лиска однажды не вернулась домой, оставшись на ночь у Вась-Васи.
Это была хорошая жизнь. Зачем Лиска убежала от нее?
И что она делает сейчас?
– Та девочка, она была в чем-то виновата? – Лиска стерла слезу. Ей очень хотелось, чтобы он сказал «да», даже если это неправда.
– Нет. Она просто была. Мне жаль, что пришлось сделать с ней такое.
– Тогда почему?
Вась-Вася может проснуться. Спокойней надо, но у Лиски нет сил, чтобы справиться с собой. Она же слабенькая.
– Потому что она была рождена, чтобы стать невестой бога. И солнце показало мне ее. Я шел к дяде Паше, тогда – просто поговорить. А она спускалась. И тут у нее ремешок на сумке оборвался. Тетради высыпались…
Зачем он рассказывает так подробно? Но Лиска ведь сама спросила. Он лишь исполняет ее желание.
– Колибри на обложках. Колибри на закладках. Колибри на запястье. Переводная картинка, которая как татуировка выглядит. Смешно. Я ей сказал, что эти птицы – неправильные. Она сказала, что тогда я должен показать ей правильных. И мы договорились о встрече. Она сама выбрала место. И место стало вторым знаком. Она пришла на встречу и приняла подарок. И знак был третьим. Она сделала татуировку, сама поставила печать бога на свое тело…
Пусть замолчит! Лиска не выдержит рассказа о том, как он снял с бедняжки кожу. Девочка любила тропических птиц. Это ведь не преступление? Конечно, нет. Это знак для безумца.
– Тебе страшно? Прости. Но лгать мне тяжело. Ложь не спасает. Еще я убил парня. Он был храбрым воином. И теперь он помогает солнцу. И дядю Пашу пришлось застрелить. Некрасиво так. Он в туалете был. А я испугался, что если промедлю, то уже не смогу. Он хороший человек. А я – урод.
Нет. И да. Его сделали таким. Но ведь те, которые умерли, не виноваты? Лиска не должна поддаваться на жалость. А что должна? Лиска не знала.
– Это из-за твоего брата? Я знаю, что он болен. Но ты не поможешь ему, убивая людей. Ты никому не поможешь…
– Тебе ведь помог, – возразил человек, которого Лиска любила. – Солнце уходит. Солнцу тяжело, особенно здесь. Я даю ему силы. Оно говорит со мной. Оно горячее. И скоро меня не станет. Человек не может долго стоять на солнце, даже когда он не совсем человек. Ты прости, птичка-колибри. Я знаю, что ты сейчас мучаешься вопросом, выдавать меня или нет. Я был бы благодарен, если бы ты подождала до утра. Я отвечу на твой звонок и скажу, куда приехать за мной.
– Если… если я подожду, ты убьешь еще кого-нибудь?
– Нет, – ответил он.
И Лиска поверила. Ей очень сильно хотелось верить этому человеку. Отключившись, она стерла с мобильника запись о звонке и вернулась в комнату. Лиска легла на кровать и уставилась в белый потолок. По потолку, словно по волнам, скользили белые блики луны.
Часы в углу начали отсчет.
Ягуар убрал мобильник в карман и шагнул под купол света. Где-то вверху, заслоняя небо, покачивался жестяной колпак фонаря. Он поскрипывал на ветру, и звук этот подстегивал.
Ягуар шел медленно, напряженно вслушиваясь в происходящее вокруг. Восприятия органов чувств обострились и перемешались. Звуки обрели окрас, а скудные ночные цвета зазвучали причудливой мелодией.
До-ре-ми…
Ночь расшита серебром. Снег сыплется-сыплется, заметает следы.
Фа и соль. Два куста можжевельника с обындевевшими иглами. Очередной фонарь, на сей раз под крышей-козырьком. Освещенные ступени белы, как кость.
Или песок.
Ее голос еще звучал в ушах. Ей бы не понравилось то, что Ягуар собирался сделать. И врать нехорошо. Он же дал себе слово, что врать не будет.
Без необходимости.
Дверь отворилась беззвучно, и Ягуар улыбнулся: его ждали. Жрец был мудр и потому опасен. Ягуар не пойдет по прочерченному другим человеком пути. И, снова смешавшись с темнотой, он двинулся вдоль стены, приглядываясь к окнам. Одинаково темные, они отражали пустоту, в которой плавала луна – голова прекрасной Койольшауки. И четыреста подвластных ей звезд Уицнауна.
Выбрав окно, Ягуар поддел раму. Вскрыть оказалось просто. Сигнализация молчала. Горячий воздух вывалился наружу клубом седого пара, и Ягуар, втянув ноздрями запахи, чихнул.
По ту сторону окна была комната. Ковер погасил звуки шагов, белые орхидеи приветливо качнули цветами, подбадривая, и лишь маски со стен взирали печально. Но они не выдадут.
Темнота объяла и вынесла в коридор, под прицел мертвых взглядов. Ягуар выпрямился и расправил плечи. Он не боялся тех, кто ушел за грань. И он позволил себе отсрочку. Остановившись, Ягуар вглядывался в лица, старые и молодые, женские и мужские. Одни выражали удивление, другие – скуку, третьи – страх, четвертые – сочувствие.
Ягуар поклонился мертвецам.
Скоро их станет больше.
Он не знал, куда идти дальше, – проследить Жреца удалось лишь до этого места, – но подсказало само здание. Сквозь пустоту залов и тяжесть серых переборок оно протянуло руки музыки.
Играла скрипка.
Мелодия плыла и звала за собой. Ягуар подчинился. Есть ли смысл противиться судьбе?
Он спускался по лестнице, дыша химической вонью. Он слышал, как плачут струны под давлением смычка и тут же смеются, рассыпая звон золотых колокольчиков.
Койольшауки бы понравилось.
Эта дверь была приоткрыта. Полоска света выползала на площадку, чтобы замереть в тревожном ожидании. Ягуар вздохнул: стоило ли пытаться перехитрить Жреца?
Он толкнул дверь и вошел, готовый принять пулю. Однако ничто не нарушило скрипичную гармонию. И музыка побудила сделать следующий вдох.
– Что это играет? – спросил Ягуар, разглядывая человека, который знал будущее и не бежал от него. Он читал книгу и слушал музыку. И оставил дверь открытой.
– Прокофьев. Соната для скрипки соло. Andante dolce.
– Красиво.
Ягуар окинул взглядом комнату. Он не удивился бы, застань здесь наряд полиции. Однако, кроме Жреца и самого Ягуара, в комнате никого не было. Она вообще была невыразительна и пуста, эта комната. Словно отсюда специально вынесли мебель, оставив лишь пару стульев, круглый стол с патефоном и торшер на длинной ножке. Серые стены не придавали помещению уюта, как и единственная фотография на стене. Черно-белая. Живая. Девушка на ней смотрела на Ягуара с жалостью, и он не выдержал взгляда.
– Я тебя ждал, – сказал Жрец, закрывая книгу. Он положил ее на низкий столик и водрузил сверху очки. – Я надеялся, что ты придешь сегодня.
– Я пришел.
Ягуар снял рюкзак.
– Ты – Иван? Дарья мне называла имя, но полагаю, для тебя оно ничего не значит?
– Почти ничего.
– Присаживайся. У нас с тобой вся ночь впереди. Ты не спешишь? – Жрец сцепил пальцы в замок.
– Не спешу. Кто это? – Ягуар указал на фотографию.
– Моя жена. Она мне сказала, что ты придешь. Ты не голоден? Или чая? – Жрец поднял термос, но Ягуар мотнул головой.
– Меня зовут Адам, – продолжил жрец. – И для меня имя значит многое. Скажем так, имя и еще мои знания – единственное, чего нельзя отнять. Так я думал. Однако выяснилось, что и знания можно отнять. Если не забрать, то стереть. Тогда в голове образуется пустота. Для меня это так же болезненно, как для тебя пустота здесь.
Он коснулся раскрытой ладонью груди.
– Я не уверен, что понимаю, как болит сердце. Я не понимаю эмоции. Но я не хотел бы пережить еще раз подавление разума. Поэтому твой визит для меня – идеальный выход.
– Ты хочешь умереть? – Ягуар все-таки присел. Стул, несмотря на невзрачность, оказался довольно удобным. Но пистолет в кармане расслабиться не позволит, заодно и подстрахует в случае неожиданностей. Хотя зверь внутри, чутью которого Ягуар верил, был спокоен.
– Не совсем верная интерпретация побудительных мотивов. У меня нет желания прекращать свое физическое существование. Более того, оно вполне меня удовлетворяет.
Его манера говорить, как и его поведение, ставила в тупик, и Ягуар просто кивнул. Так сказать, в поддержание беседы.
– Однако с учетом некоторых обстоятельств недавнего времени моя смерть является оптимальным решением задачи. Высока вероятность того, что в ближайшем будущем меня ждет полная утрата адекватного восприятия реальности. Также существует шанс, что трансформация личности пойдет по негативному вектору. Следовательно, я могу превратиться в твое подобие. Шанс мизерен, однако это не повод его игнорировать. Ты пытаешься защитить тех, кого любишь. И я также пытаюсь защитить людей, к которым испытываю привязанность.
Что ж, желание Адама было понятно. Намерения совпадали. Оставалось дождаться рассвета.
Со скрипкой и разговором время пролетит быстро.
– Кроме того, – добавил Адам, – мне глубоко неприятна мысль о больнице, распаде личности и существовании в качестве…
– Животного, – подсказал Ягуар, пользуясь паузой.
– Именно. Ты сам когда-нибудь бывал в психиатрической больнице? Пусть и очень хорошей?
– Доводилось.
Ежегодные визиты. Забор, опоясавший больничный комплекс. Контрольно-пропускной пункт. Глаза у охранников тусклые, как старое зеркало. От форменных фуражек на лицо падает тень, и кажется, будто кожу пылью припорошило. За забором в рамке живой изгороди стоянка. Дорожки разбегаются. Галька желтая. Кусты пострижены. Над газонами поднимаются кубики разноцветных лавочек.
На медсестрах униформа грязно-розового оттенка, который прочно ассоциируется с гниющим мясом. А халат на докторице ядовито-зеленый. Она именно докторица, потому как слово «врач» с ней, долговязой и нервозной, не вяжется. Кобылье лицо с обвислыми губами, длинная шея и хвост волос. Во время разговора докторица вечно головой крутит, хвост мотается и нахлестывает по щекам. И докторица сердится, выплевывает термин за термином в медицинском галопе, чтобы, иссякнув, сказать нормально:
– У него просветление.
Ягуар подозревал, что она все придумывала в тщетной попытке подарить утешение. И еще, что докторица мечтала утешить всех и навсегда, чтобы осчастливленные люди, наконец, оставили ее в покое. Неисполнимость мечты приводила ее в уныние, и спасительной веревкой становилась коробка психотропного препарата, позаимствованного из больничных запасов.
Одна таблетка для успокоения нервов – это же еще не наркомания…
Ягуару плевать. Он покидает кабинет-логово и под конвоем медбрата шествует в глубь территории. Редкие люди с пустыми залеченными лицами смотрят вслед.
В отцовской палате светло. Старик сидит на стуле, сложив руки на коленях. Он выглядит спящим, но стоит медбрату выйти за дверь, отец вскакивает и бросается к Ягуару. Корявые пальцы хватают за рукав, и в лицо брызжет слюна.
– Принес? Ты же принес? – рычащее «р» глушит прочие звуки. Ягуар раскрывает сумку и вытаскивает горсть золоченых елочных бус. Спутанные, они тяжелым комком падают в морщинистые ладони.
– Нашел… я нашел… никто не верил, а я нашел! – отец смеется. Он ощупывает пластмассовые бусины, сует в рот и мусолит.
– Никто не верил… никто… вернись-вернись, говорили. А оно рядышком было. Я знаю. Я сразу догадался, где. Хосе дурак. Дурак-дурачок. К кому он пошел? К Пашеньке. А Пашенька наш – ничтожество полное.
Слова-тараканы лезут в уши и набивают голову, и швы черепа трещат, грозя разойтись.
– Ко мне он должен был прийти… ко мне… а нет – сам виноват. Я его убил? Я? – отец замирает, сраженный страшным озарением. И привычно от него отмахивается. – Нет! Как я мог? Я в Москве был. У меня алиби. А-ли-би!
Он выкрикивает слово Ягуару в лицо и мерзко хихикает.
– А денег дать… денег – это еще не убийство… я же их не заставлял… Хосе сам виноват. Мог бы по-хорошему. Мог? Конечно. И та дура тоже виновата. Вылезла. Кто просил? Я бы тихонечко… я бы сам… а Пашка взял и все испортил. Экспедиция. Государство. Проект. Достали. Это же что выходит? Мы для государства все копаем землицу и копаем? А взамен? Пара строк в учебнике? Премия? Нет уж… надоело!
Старик прижал бусы к груди.
– Я людей нашел. Договорился. Золото на золото. Валюта прошлого на валюту настоящего. Черепочки за доллары… сраный социализм побоку. И в Америку! В Америку… приняли бы… с деньгами всюду приняли бы… только надо было изъять грамотно. И самому аккуратненько уйти. Так, чтоб не искали. Я умный. Я придумал. Нам угрожали? Угрожали! Нападали? Нападали. А потом ограбили. И меня в заложники. А там… джунгли большие, пусть ищут. Пусть вспоминают, как нам не верили… и этим дебилам, Пашке с Инкой, ничего бы не было. Я умный. И заботливый.
Он опустился на четвереньки и пополз к кровати.
– Только кто-то перепрятал клад… он был на месте… должен был быть… я проверял. Я не открывал тайник. Все как полтысячи лет назад. Шкатулка истории…
Отец, пыхтя от натуги, выволок пластиковый короб ярко-оранжевого цвета. Он долго возился с замками, а открыв, замер, любуясь содержимым.
– Инка пропала. По плану все. По плану. Я ее не трогал… нельзя ее трогать… любил. Честно, любил. Ее бы вернули, если бы по плану все шло. А оно не шло. Злые духи Ушмаля виноваты. И золото пропало. Инку вернули, а золото – нет. А людишки серьезные. Вдруг бы решили, что я обманул? Я не обманывал. Я знал, что золото там. Мне боги сказали. Обманули. Все врут. И боги не исключение… я же вырваться хотел из той жизни! А им зачем золото? А?
Он вытащил горсти барахла и кинул на пол. Покатились пластмассовые кольца, сверкая искусственными камнями, полетели латунные серьги и яркие браслеты. Бисер. Жемчуг. Советские пятаки, которые отец считал дублонами.
– Я вскрыл, а там пусто… они бы потребовали выкупа. Я бы пошел дорогую жену выкупать и погиб. Героически. А сам бы фьють и там… а тут золота нету! Нету золота! Пусто. Я вскрыл камеру, и пусто. Духи Ушмаля смеются. И я смеюсь. Но я же нашел? Вот!
– Нашел, – Ягуар вытолкнул слово, цепенея от лютой ненависти.
– Я одолел злых духов? – в серых глазах отца блестели слезы. – Всех одолел, слышишь? И тебя… это ты виноват!
– В чем?
– Во всем, – убежденно заявил старик. Спорить с ним было бессмысленно, и Ягуар, присев на корточки, стал собирать фальшивое золото.
– Я больше не приду, – сказал он, поднимая браслет. По широкой ленте вился цветной узор. Птичка-колибри, нарядная и легкая, как душа воина.
– Знаю.
– Откуда?
– Тебя наконец заберут. Пусть бы они сразу тебя забрали. Золота нету. А ты есть. Злые-злые духи… забирайте. Отдаю! А мне пусть отдадут все мое золото! Им ведь ни к чему! Им кровь нужна.
Из палаты Ягуар выходил, пряча в кармане браслет. Ягуар не помнил, когда и откуда привез его, но сейчас браслет стал последней деталью древней мозаики.
Птичка-колибри ждала своего часа.
Анна сразу его заметила и жутко перепугалась. Совершенно по-девчоночьи, когда разум говорит одно, а суматошное сердце – другое. Анна понимала, что Геннадий неизбежно заметит ее, потому что не заметить Переславина невозможно, а Анна держится рядом с Эдгаром, как тень.
Следовательно, эта неуместная встреча на чужих похоронах неотвратима.
Анна попыталась было затеряться в толпе, но Переславин держал ее взглядом. И Анна смирилась. Она попросила у кого-то, кто правил миром и людьми, отсрочки, и просьба была услышана.
Геннадий на кладбище смешался с толпой. На поминках же он сидел далеко, уделяя больше внимания рюмке, нежели будущей второй половине. Она же, быстро растеряв стеснительность, откровенно и с удивлением пялилась на Анну. А стоило выйти в туалет, потянулась следом.
– Привет, значит, – сказала она. – Как дела?
– Замечательно.
Сиял фаянс. Блестели хромом краны. В воздухе витал цветочный аромат, а в кубе-аквариуме лениво шевелили плавниками рыбы. Зачем аквариум в клозете?
Рыжая постучала ногтем по стеклу, распугав стайку меченосцев.
– Я вижу, что замечательно. А Генуська говорил, что ты в печали. И вообще страдаешь.
Анна не страдала. Переславин – да. Но говорить об этом рыжей не стоит.
– Смотри, – рыжая мазнула по губам помадой. – Я тебе, конечно, желаю всяческого счастья, но Переславин – мертвый номер. Дубина он. Сейчас-то, конечно, да, расстроенная дубина. Фигово ему, вот и тянет все, что под руку попадается. А отойдет и выкинет к лешему.
– Личный опыт? – Анне хотелось уколоть эту наглую девку, которая столь долго и методично разрушала Аннину жизнь, а теперь жаждет сплясать на обломках.
– Вроде того.
Девка одернула стильный жакет из черного атласа и вышла.
От встречи остался осадок, который постепенно перерастал в предчувствие беды. Виски ломило, как перед штормом. Анна старательно гнала предчувствие и уговаривала себя не нервничать.
Эта рыжая полагает, что у Анны на Переславина планы. И к ним – тонкий расчет с бонусом в виде нового обручального кольца и нового же супруга. На самом деле все иначе. Анна просто помогает человеку. Она нужна Переславину. А когда перестанет быть нужна, то исчезнет, как будто ее и не было.
Новую жизнь она будет строить сама, возводя по кирпичику. День за днем, год за годом, пока не выстроит. Что? Дворец? Шале? Землянку с удобствами за ближайшей сосной? Или очередную башню из слоновой кости? В башнях удобно прятаться от мира. Из башни не видно, как мучается злостью будущий бывший муж, как скалится его невеста, как наливается водкой Переславин…
Стычка, которой Анна опасалась, произошла на крыльце ресторана. Услужливый метрдотель распахнул дверь в зиму. Переславин выбрался, потряс головой, стряхивая опьянение, и задышал. Он дышал шумно и жадно, глотая мороз и крохотные снежинки. Секретарь, тип невзрачный и скучный, подмигнул Анне и велел подавать авто.
Он так и выразился: «подавать». Анна тотчас представила, как дюжие охранники волокут блюдо с переславинским «Мерседесом».
Тут-то Геннадий и вышел. Шел прямо, как по линеечке. И выглядел трезвым. Только покрасневшие глаза выдавали его состояние.
– Здравствуйте, Эдгар Иванович, – сказал он.
– И ты здравствуй, – ответил Переславин, пытаясь сфокусировать взгляд.
– Соболезнования мои примите. А заодно уж и поздравления.
– С чем?
– Со свадьбой. Или вы с ней так… под ручку гуляете? Поэтому делами моими интересовались? Так могли бы прямо. Я бы уступил. Чего, второй сорт – не брак.
– Гена, прекрати, пожалуйста.
Он не послушает. Он никогда не слушал Анну, особенно если выпил. А выпил Геннадий немало, и Переславин тоже. Он вытянул руку и вцепился в меховой воротник Гениной куртки. Подтянул, приподнял, встряхнул.
– Чего вякаешь?
– Я не вякаю. Я говорю. И хотите скажу, как это выглядит?
– Ну скажи.
Ударит. У Переславина дикий норов и рука крепкая. А еще ему очень хочется злость согнать, пусть и на человеке непричастном.
– Смешно. И отвратительно. У вас дочь погибла, а вы бабе под юбку лезете. Нашли замену.
Переславин пыхтел, бить не спешил, но и не отпускал. Замерла на ступеньках охрана. Испуганным сусликом замер секретарь, и давешний метрдотель наблюдал за происходящим сквозь стекло.
– Все видят, что вы на Аньку запали. И как запали. И что только и думаете, как бы завалить. Это нормально. Это можно понять. Но вы бы к покойнице хоть уважение поимели…
Переславин разжал руку и брезгливо вытер о пальто. Не оборачиваясь, он велел Анне:
– Идем. Домой отвезу.
В машине Эдгар молчал, смотрел в окно и грыз ноготь. Анна не решалась заговорить. Водитель остановился у подъезда, открыл дверь и руку подал, помогая выбраться из салона.
– До свидания, – сказала Анна. Переславин кивнул и отвернулся.
А в квартире ждала пустота. Анна включила свет и, не разуваясь, прошла в зал. Села на стул, вытянула ноющие ноги – сапоги натирали – огляделась. Выцветшие обои были светлы, как стены пока не возведенной башни. Все вернулось на круги своя.
Так стоит ли сопротивляться судьбе?
Нет. Анна сняла пальто и сапоги, прошла на кухню – пол привычно холодил ступни – и поставила чайник. Забравшись на подоконник, она приоткрыла форточку. Курить не хотелось, но Анна закурила. Сизый дым выползал в ночь. Звезды были тусклы.
До рассвета оставалось изрядно, а заснуть не получится.
И заняться нечем.
Она все-таки легла в постель, холодную и влажную, лежала, считая сначала овец, потом баранов. Бараны плавно превратились в быков. Быки были похожи друг на друга и на Переславина, что окончательно убило сон. На часах было четверть пятого, когда Анна вспомнила про орхидеи и вылезла из кровати.
Горячий душ взбодрил, очередная чашка кофе затопила пустоту в желудке.
В пять Анна вышла из дома и поймала такси. В сумочке оставались деньги, выданные Адамом на цветы. Анна потом вернет. Обязательно вернет.
Ей просто очень нужно занять себя.
Дверь в корпус была открыта. Анна отметила этот факт походя, машинально и, только добравшись до служебного помещения, запоздало удивилась.
Удивление было вялым, как и пришедшая мысль о том, что Адам кого-то ждал. Или ждет?
Анна мысль стряхнула и, накинув синий халат, закатала рукава. У нее есть несколько часов, чтобы поработать с орхидеями. Так стоит ли растрачивать время на глупые мысли?
Адам несколько опасался, что ожидание будет утомительно. И что человек, сидящий напротив, передумает, пусть характер его поступков и свидетельствовал о решимости.
У него было жесткое лицо классического европеоидного типа. На тяжелом подбородке темнела щетина, переносица хранила свидетельства нескольких переломов. Шрам, перечеркнувший левую бровь, дополнял картину. Вместе с тем облик гостя был обычен и в иной обстановке не привлек бы внимания.
И одет просто. Темный спортивный костюм, дешевый пуховик, темная шапка, натянутая по самые брови. На руках – вязаные перчатки.
Снимет? Оставит? В перчатках действовать неудобно.
– В шкафу есть хирургические, – сказал Адам, указав на руки и на дверь. – Там же лежит инструмент. Ты можешь посмотреть и выбрать тот, который нужен.
– Да у меня с собой. – Иван поднял спортивную сумку и тряхнул, внутри зазвенело.
Его инструмент наверняка куплен по случаю. Ломбард? Аукцион? Магазин медтехники? В любом случае качество стали представляется сомнительным, не говоря уже о заточке. Тупое лезвие усугубит болезненные ощущения.
Адам высказал соображения, и оппонент согласился с доводами. Пожалуй, в иной ситуации можно было бы сказать, что с ним приятно иметь дело.
Иван извлек из сумки наручники и липкую ленту.
– Я не хочу рисковать, – пояснил он.
Что ж, это было разумно. Нормальный человек вряд ли стал бы спокойно ожидать смерти. Это еще раз подтверждало правильность принятого Адамом решения.
– Туда садись, к батарее, – велел Иван и разрешил: – Можешь стул поставить, если тебе так удобнее.
Адам предложением воспользовался. Он сомневался, что в помещении убирали должным образом, следовательно, сидеть на полу было бы негигиенично.
Иван протянул наручники под трубой отопления и защелкнул браслеты на запястьях.
– Не слишком туго? Повернись.
Липкая лента была определенно лишней, но Адам предпочел подчиниться.
– Ты извини, пожалуйста, что так вышло. Я ничего против тебя не имею. Просто… совпало.
Адам понимал. В его жизни тоже периодически что-то совпадало, эту самую жизнь уродуя. Например, Яна ушла. Сказала:
– До свиданья, увидимся вечером.
И еще в щеку поцеловала, оставив отпечаток розовой помады. Адам стирал его спиртом. Тогда его злила и помада, и Янина манера нарушать личное пространство.
Если бы Яна вернулась, Адам простил бы. Но она ушла насовсем.
Только фотографии остались. Много-много фотографий осколками прошлой жизни. Адам пытался их сложить, но воспоминания, в отличие от ярких кусочков бумаги, были тусклы.
Игла соскользнула с пластинки и повисла скорпионьим хвостом. Поправить некому. Тишина тяжела. И только остается, что прислушиваться к звуку шагов. Ждать.
Адам устал ждать.
Дарья сильно разозлится. Наверное, так же, как разозлился сам Адам, поняв, что Яна ушла. Но он знает – злость пройдет, ведь в ней нет никакого смысла.
Возвращения Ивана он не услышал, тот и вправду передвигался по-кошачьи бесшумно. Просто дверь открылась, и он появился с лотком, в котором поблескивали инструменты.
Лоток Иван поставил на стол, рядом с патефоном, перевернул пластинку и аккуратно пристроил иглу на начало дорожки. Шелест и потрескивание заполнили комнату, предваряя начало концерта для скрипки с оркестром. Яна любит эту пластинку. И вообще пластинки. Говорит, что только винил способен правильно сохранить звуки. Адам разницы не видит. С дисками удобнее, но нынешнее действо располагало к некоторому пафосу.
Сняв ленту, Иван и наручники отстегнул.
Снова пересели к столу. Молчали. Смотрели, как крутится черное колесо пластинки, выпуская звуки. Слушали. Ждали.
– Ты не пытаешься меня отговорить, – произнес Иван, снимая перчатки. – Или потребовать обещание сдаться. Я могу его дать. Я действительно не собираюсь уходить отсюда.
– Пока.
– Думаешь, я настолько слабоволен?
– Нет. Ты поврежден. Здесь, – Адам коснулся мизинцем лба. – Я знаю. Я сам такой. Ты контролируешь свои поступки. Однако твоя мотивация искажена фактором ложного восприятия мира.
– Интересно. Значит, я вижу не то, что вижу?
Пожалуй, в его внешности все-таки имелась яркая черта: глаза. Адаму еще не доводилось встречать подобный тип окраски радужки. Не карий, не желто-зеленый, но желтый, как акварельное солнце на детском рисунке. И специфическая форма разреза глаз усугубляла ассоциативную связь с кошачьими.
– Ты видишь то же, что и я или прочие люди. Слышишь. Осязаешь. Однако поступающая в мозг информация обрабатывается с поправкой на твое патологическое убеждение в собственной уникальности. Любой объективный факт интерпретируется субъективно таким образом, чтобы не нарушить заданную картину мира.
– Ты что, психиатр по совместительству? – Иван подобрался, но тут же заставил себя расслабиться и кулаки разжать.
– Нет. Я сумасшедший. Я знаю свою патологию. Я просто экстраполирую индивидуальный опыт.
– Опыт, значит… ты когда-нибудь слышал, как разговаривают духи? Хочешь, расскажу, каково это? Просыпаешься. Ночь. Темнота. Тяжелая. Садится на грудь и давит, давит, вытравливая воздух по капле. А когда ты почти задыхаешься, она отползает, позволяя вдохнуть. И ты дышишь, иначе сдохнешь. Но только в легкие вползает не воздух – темнота. Она в крови. И кричать о помощи бесполезно – не услышат. Зато в голове появляется шум. Сначала такой легкий звон, затем он сменяется шелестом, который нарастает. Точно море пошло на тебя войной. И вот ты уже смирился. Ты готов утонуть в этом долбаном море. А оно не топит. Только шелест превращается в голоса.
– Галлюцинации бывают яркими.
– Заткнись! Галлюцинации… я тоже думал, что галлюцинации. Я к врачу побежал. И что? И ничего! Переутомление. Отдохните. Расслабьтесь. Нет духов. Наука не признает. А у меня просто военное прошлое сказывается. Совесть грызет. И мирная жизнь выталкивает. Она всегда меня выталкивала, так что на хрен психиатров. Я перестал бояться духов. Я стал слушать. Они требовали крови. Пришло время долги отдавать. Я на свет появился, потому что духи помогли… прав был отец. Никто не понимал, только он. Но я держался. Я нашел способ. Темнота боится света.
– Солнце прогонит ночь?
– Именно. Я не стану убивать для них. Я нашел место бога. То самое, о котором говорили отец и дядя Паша. Там были сокровища. Я взял немного. Я должен был позаботиться о тех, кто остается. И я позаботился. Но главное, не клад, а вот это, – он расстегнул мастерку и вытащил кожаный шнурок с пластиной. Она имела форму прямоугольника шириной в три сантиметра и длиной в пять. Иван рванул, разрывая шнурок, и кинул пластину на стол. – Смотри. Бери-бери, не бойся.
Адам взял. Металл был теплым и слегка влажным. Цвет имел характерный, с красноватым отливом.
– Золото, – пояснил Иван.
Одна сторона была испещрена глубокими царапинами, складывавшимися в сложный рисунок. На второй виднелось схематичное изображение зверя. Вытянутое тело, длинный хвост, непропорционально огромная голова и желтые камни, вставленные в глазницы.
Ягуар? Определенно.
– Воины-Ягуары, последний оплот солнца. Они пришли в проклятый город, потому что понимали – больше идти некуда. Мир их агонизировал. Тень креста перечеркнула все. А люди, пришедшие из-за моря, много говорили о душе, но жаждали лишь золота.
Его речь стала рваной. Слова вклинивались меж нотами симфонического оркестра, разбивая музыку.
– Они сказали: ваши боги – зло. Отдайте их нам. Мы же дадим вам нового бога. Ему не нужно золото. Не нужна кровь. Не нужны сердца. Он возьмет ваши души.
– Интересная интерпретация христианства.
– И опустели храмы. Ушел Тлалок, хозяин молний и дождей. Исчез Кетсаткоатль милосердный, хранитель наук. Умерла в плавильной печи Тонатцин, всеобщая мать, и женщины остались без защиты. И великий Тескатлипока, владыка нижнего мира, оказался беззащитен пред жадностью. Плакали осиротевшие мешики. И хитроумный Куаутемок, не видя иного выхода, позвал последних Воинов-Ягуаров. Им он отдал сердце умирающей империи, золотого идола Уицилопочтли, внутри которого спрятал драгоценные камни и не менее драгоценные свитки. Он отправил Ягуаров в такое место, которое должно было защитить это величайшее из сокровищ. Я видел его. Веришь?
– Верю.
– Он был таким, как и описывал Берналь Диас. «Первый, находившийся по правую руку, сказали они, был идол Уицилопочтли, их бог войны, его лицо и нос были весьма широкие, а глаза безобразные и свирепые; все его туловище было покрыто столь многими драгоценными камнями, золотом и жемчугом».
Иван говорил с закрытыми глазами. Пальцы его гладили поверхность стола.
– Его вывозили тайными тропами. Я помню это. Я знаю, что я был среди тех, кто шел по пути солнца. Я дышал за него. Я слышал, как билось его сердце. Я помню, как мои-его пальцы касались мокрых листьев и как кровили, разодранные веревками. Как мы скользили сквозь джунгли, неслышные, словно тени. И как тащили по разведанному пути носилки. И как желтый ягуар вышел нам навстречу. Мы поклонились ему, сказав: «Здравствуй, отец». А он не тронул никого, но повернулся и позвал за собой. Он указал нам пещеру, глубокую, как колодец дождей.
Ложные воспоминания сродни галлюцинациям. Однако Иван вряд ли согласится с данным утверждением. Эти воспоминания – становой хребет его нынешнего мира.
– Мы спрятали бога и подарили ему испанского монаха и испанского солдата. А моя невеста решила остаться рядом с Уицилопочтли. И я не посмел перечить ее желанию. Я знал, что и сам не вернусь в гибнущий Теночтитлан, и потому попросил лишь об отсрочке. Мы вышли из пещеры, и тогда умнейший из нас, который мог бы стать жрецом, но стал воином, сказал: «Мы спрятали один след. Но мы должны оставить другой». И все, кто слышал его, согласились. Так появился ложный тайник. Один из нескольких. Когда работа была окончена, мы умерли. Мы отдали нашу кровь и нашу жизнь, чтобы солнце могло возродиться. И оно возродилось, здесь.
Иван прижал ладонь к сердцу.
– Я – Ягуар, отравленный ядом темного города. Я должен уйти, но сначала – напоить солнце кровью. Тогда оно дождется кого-то настоящего.
Девушка и невеста. Солдат и боец. Монах и… жрец? Аллюзии читались легко. И логичность связей подтверждала версию безумия. Последней жертвой станет сам человек-зверь. Данный поступок укладывается в концепцию мира.
Что ж, Адаму будет легче уходить, осознавая, что цикл убийств не продолжится.
Музыка оборвалась. И продолжилась, но уже из коридора.
Мы все еще идем. Сколь долог путь. Ноги мои избиты в кровь. Раны Педро воспалились, и теперь тело его источает смрад. На запах этот слетаются мухи и иные твари, а мешики сторонятся Педро. Они полагают его нечистым и даже называют проклятым.
Я жду, что Тлауликоли прикажет его убить или же сам исполнит грязную работу, но он ждет. Чего? Не знаю.
Мы идем. Мерное движение это завораживает однообразием. И единственной отдушиной – воспоминания. Их осталось не так много, и каждое – драгоценно.
Теперь, по вечерам, я не тороплюсь, как прежде, излагать свои мысли, но тщательно продумываю то, что желал бы написать. В моей голове живет тысяча мелочей, и каждая выглядит важной.
Это не так.
Я помню отступление и бои. Помню умирающих, которых причащал, освобождая от грехов. Я помню болезных, что цеплялись за жизнь упорно. Я помню живых и мертвых и думаю о том, кто из тех, кто жил, ныне мертв?
Я помню берега озера и гладь его, синюю и блестящую, словно шелковый платок. И солнце, выбираясь на небосвод, щедро сыпало золото.
Золото же скрывалось и за стенами Мешико…
Многое нам пришлось пережить, прежде чем оправились мы от ран, нанесенных мешиками. И все чаще раздавался ропот недовольных. Требовали они возвращения на Кубу, желали покоя. Но упрям был Кортес.
– Вы хотите вернуться? – спросил он, собрав и капитанов, и солдат. – Куда? На Кубу? И что вы скажете тем, кто выйдет встречать вас? Что вашей силы духа не хватило, чтобы удержаться на землях Новой Испании? Что трусость заставила вас отступить? Что имя Господа бросили вы на поругание идолопоклонникам?
Молчали люди. И шептались, дескать, слова говорить легко, но что делать, ежели не осталось у нас ни пороха, ни аркебуз, ни пушек. А войско мешиков огромно.
– Мы уходили с Кубы открыть новые земли, – Кортес развел руки и повернулся к лесу. – Вот они. Лежат перед вами. Таят неисчислимые богатства. И если бросим мы все, как есть, то другие пойдут по нашему следу.
Пожалуй, именно это заставило людей задуматься. По лицам я видел, что вспоминают они о несметных сокровищах Мешико, сожалея о золоте и боясь, что достанется оно иным.
– Что ж, пусть Веласкес порадуется нашей неудаче. Он только и ждет повода, чтобы сместить меня и прочих, выслать своих людей и двинуться по пути, нами проложенному. Он жаждет славы и богатства…
Кортес говорил долго. Он уповал на благоразумие людей, и те, вслушиваясь в красивые слова, проникались верой. Он твердил о том, что союзники наши – тлашкальцы – не менее нас жаждут мести. Что по зову их и нашему примкнут к нам иные племена. Что не столь страшны мешики, ибо не единожды нам удавалось одержать над ними победу…
Как бы то ни было, но та его речь заставила людей сделать выбор.
Мы решили остаться. Старый Шикотенкатль, Чичимекатекутли и все другие касики Тлашкалы с великой охотой согласились помочь нам. Боясь мешиков и зная, что в случае нашей гибели не избежать им мести, желали тлашкальцы выступить войной. А то, что не единожды удавалось нам выйти живыми, когда все полагали, что единый наш путь – славная гибель в бою, лишь укрепило нашу славу. Кортес обнимал касиков и горячо благодарил за это, а одного, старого Шикотенкатля, он уговорил принять христианство. И это было, вне всяких сомнений, серьезной победой.
Итак, мы зализывали раны. Тысячи индейцев валили лес, обтесывали его, пилили, прилаживали, строя новые корабли. А другие тысячи приносили на себе железо, гвозди, якоря, канаты, парусину и прочее с кораблей в Веракрусе. И надо сказать, что постройка продвигалась быстро.
Когда же ясно стало, что затея имеет все шансы на успех, Кортес решил всей силой двинуться в Тескоко. Именно там можно было произвести сборку наших бригантин, а заодно и открыть путь на Мешико. Во время сборов с побережья пришла весть, что в наше поселение Веракрус прибыл большой испанский корабль с множеством арбалетов, аркебуз, пороха и прочей амуницией. И, услышав о том, мы поняли, что Господь и Дева Мария не оставили нас своей милостью.
Итак, мы были снаряжены богато, и капитаны, и солдаты, прежде исполненные сомнений, теперь в один голос требовали ускорения кампании. Кортес обратился к властям Тлашкалы за помощью в десять тысяч человек, на что Шикотенкатль, вернее дон Лоренсо де Варгас, ответил:
– Гораздо больше дадим мы вам. Наши войска уже заготовлены и лишь ждут того, чтобы двинуться в путь. Пора раз и навсегда низвергнуть власть мешиков. И да воцарится на сей земле истинная вера.
Так оно и вышло. На следующий день после праздника Рождества 1520 года мы двинулись в путь на Тескоко.
Оставив границу позади, шли мы медленно, с опаской, ибо наслышались о засадах в горных теснинах. Проведя ночь в предгорьях, наутро мы подошли к главному перевалу. Стоит ли говорить, что он оказался завален бревнами и камнями, но тлашкальцы легко разнесли засеку, и мы беспрепятственно прошли через горы. Вскоре начался спуск, и мы вновь увидели пред собой чудесный вид долины Мешико с ее озерными городами. Всюду и везде дымились сигнальные костры, сообщая о нашем приходе. Вспомнив все прошлые беды, мы вознесли молитву Господу и поклялись в новых боях проявить всю возможную храбрость и силой нашего оружия послужить Богу.
Первое столкновение случилось у реки, мост через которую был разрушен. Но, вдохновленные удачей, мы без труда перешли на тот берег и разгромили поджидавший нас отряд мешиков. На следующий же день мы приблизились к Тескоко. И каково же было удивление, когда вместо войска нас встретил десяток посланцев, среди которых были высочайшие чины Тескоко.
С поклоном и почтением обратились они к Кортесу:
– Малинче! Коанакочцин – сеньор Тескоко и наш повелитель – просит тебя о дружбе. Пусть братья твои и тлашкальцы больше не разоряют полей и селений. Мы рады будем принять их как гостей и готовы снабдить всем необходимым. В знак мира прими от нас это золотое знамя.
Кортес, обрадованный тем, что не придется лить кровь, заверил посланцев в том, что не держит на них зла. Он велел тлашкальцам прекратить всякий разбой, едино разрешив разрушить языческие капища.
Пока мы стояли в Тескоко, наводя порядок и помогая упрочить власть новому хозяину – а был это молодой сын прежнего короля, человек большого ума и широкой души, – из Испании прибыли четыре корабля с двумя сотнями солдат и восьмьюдесятью конями. Также привезли они изобильный груз оружия, пороха и иных бесценных вещей. Особо порадовало нас, что прибыли с кораблями казначей Его Величества Хулиан де Альдерете, а также монах из ордена Святого Франсиско Педро Мелгарехо де Урреа с весьма желанными для нашей отягченной совести индульгенциями.
Тлауликоли спросил меня, что такое индульгенция, и, выслушав объяснение, удивился:
– Значит, за золото ваш бог готов закрыть глаза на любое преступленье?
– Ты снова понял неверно.
Я попытался рассказать о том, кто есть папа, владыка христианского мира, и что избирается он по особым знакам, которые посылает Господь Бог. А значит, имеет всякую власть и в том числе от имени Бога отпустить любой грех.
– Наши жрецы тоже говорят от имени наших богов, – возразил Тлауликоли. – Однако они не берутся судить или прощать. Для того есть закон.
Увы, красноречия моего не хватило, чтобы объяснить Ягуару все, как оно есть на самом деле. Ведь и у нас имелся закон, который судил преступника по всей строгости. Исполняя заповеди, мы отделяли земное от небесного. А значит, любой преступник, любой еретик, хоть бы и казнимый на главной площади Мадрида, мог очистить душу перед смертью и уйти в Царствие Небесное праведником.
– Вы не даете прощение. Вы его продаете, – в том вопросе Тлауликоли стоял на своем. Что ж, признаюсь, что и меня порой посещали сомнения в верности подобного подхода. И всякий раз я говорил себе, что оправданием тому – единственно надобность святой церкви в деньгах на дела праведные.
Итак, в Тескоко была собрана армия из трехсот солдат, множества конных, арбалетчиков, аркебузников, неисчислимого числа тлашкальцев и друзей из Тескоко. Сам Кортес встал во главе, пригласив к участию только что прибывших. Утром в 5-й день месяца апреля 1521 года, прослушав мессу, армия выступила. Но прежде перед строем Кортес принес торжественную клятву на кресте и знамени не возвращаться, пока будет стоять Мешико.
– Подло пролитая кровь взывает об отмщении! И мерзости, творимые в Мешико, переполнили чашу терпения Господня, – сказал он громко. – Мы должны отсечь голову этому чудовищу, и только тогда мы сможем сказать, что победили. И что воля Господня исполнена.
На второй день мы прибыли в Чалько. И снова окрестные касики устремились к Кортесу, спеша заверить в любви и дружбе. Вскоре армия наша пополнилась на двадцать тысяч союзных индейцев. Влекла их не только надежда на богатую добычу, но и жажда захватить пленных, которых они по-прежнему приносили в жертву. Так тянулись за нами эти ватаги, точно стаи хищных птиц, чуя богатый корм на полях битвы.
Многими землями прошли мы, когда с боем, когда спокойно. И если нас встречали миром, то Кортес приказывал не чинить разбоя, чем завоевал сердца многих простых людей.
И вот наконец мы вышли к Мешико…
К тому времени армия наша была огромна, а корабли изготовлены в количестве тринадцати. Их провели по водам к озеру, и на берегу его Кортес созвал очередной большой совет, на котором и объявил следующий приказ:
Никто да не дерзнет поносить священное имя Иисуса Христа и его благословенной Матери, а также Святых Апостолов и других святых.
Никто да не обижает союзника, никто да не отнимет у него добычу.
Никто не смеет удаляться из главной квартиры без особого наряда.
Всякий должен на все время иметь исправное оружие.
Всякая игра на оружие и коней строжайше карается.
Всем спать, не раздеваясь и не разуваясь, с оружием в руках, кроме больных и раненых.
Также подтверждены были и обычные полевые кары: за ослушание в строю – смерть, за сон на посту – смерть, за дезертирство – смерть, за позорное бегство – смерть.
И вот бригантины наши весело поплыли по озеру. Согласно приказу Кортеса над каждым кораблем воспарило королевское знамя. Зрелище это было столь величественно, что сердца наши преисполнились радости и гордости. Меж тем три корпуса солдат, всадников и арбалетчиков, поддерживаемые союзниками, отправились для осады Мешико с суши. Таким образом, столица была бы отрезана в трех пунктах, где проходили дамбы, а бригантины заперли водный путь.
Мне наше войско представлялось необъятным, однако высоки были стены Мешико, узки дороги, храбры враги. Оттого сомнения терзали душу мою.
Как выяснилось, не только мою.
Тлауликоли, дослушав мой рассказ, по заведенному уже распорядку начал собственный. И Киа, прижавшись к его плечу, слушала.
А мне вдруг подумалось, что в осажденном нами городе было множество таких вот девушек, как и стариков, детей, и прочих, не причастных к войне. И на смену этой мысли пришла иная: что столь же много их погибло на вершинах пирамид, отдав сердца свои мерзким идолам.
О приближении войска нам сказали лазутчики. И мы пытались остановить его.
– Мы можем победить, – сказал мне Куаутемок, но я видел, что в нем нет прежней уверенности. Огромное войско привел Малинче, и было в нем множество предателей, которые знали, что в случае поражения наш гнев падет на них.
И так бы случилось. Куаутемок разрушил бы Тлашкалу и Чололу, сравнял бы с землей Семеаполу. И не оставил бы ни города, ни деревни из тех, что приняли руку теулей.
Мы стояли на стене и глядели, как расцветает огнями берег и небо становится желтым, будто бы перед самым рассветом. Отсветы пламени плыли по воде и тонули в черных тенях кораблей.
Больно сжималось мое сердце.
– Дороги на дамбах узки, – Куаутемок не терял силы духа, и пример его многих ободрил. – Если разрушить их, то Малинче не сумеет провести свои тысячи к Теночтитлану. Пусть стоит он на берегу. Пусть ищет, чем накормить людей…
Нам он приказал следить за дамбами, а также отобрать людей верных и сильных, которые должны будут плавать по озеру, следя за кораблями и противником, а еще – провозить в Теночтитлан всякую снедь, потому как и наши запасы были скудны.
Пусть скажут, что молод был Куаутемок, когда взошел на трон, но боги наделили его и мудростью, и отвагой. Коль скоро выпало городу умереть, то пусть и Куаутемок примет смерть достойно, как воин.
На другой день, собрав воинов на площади, Куаутемок обратился к ним с такими словами:
– Храбрые мешики! Вы видите, что восстали против нас все те, кто прежде уверял в дружбе. Теперь имеем мы в качестве врагов не только тлашкальцев, чолульцев и уэшоцинков, но и тескокцев, чальков, шочимильков и тепанеков. Но я прошу вас вспомнить о храбрых сердцах и душах наших предков. Будучи в малом числе, прибыли они на эту землю, отважились атаковать ее и подчинили могучей рукой этот новый мир и все народы.
Слушали его, отводя взгляды. Молчали боги. Молчали жрецы. Небо уже вычертило путь, определив каждому его роль. Куаутемок продолжил:
– Изгоните страх! Укрепите душу и отважное сердце, чтобы выйти на новую битву! Мы можем сдаться и преклонить колени, как желал того Монтесума. Но где он теперь? Пал, убитый рукой друга. И потому скажу я вам, что если вы не пойдете в бой, то станут вечными рабами ваши жены и дети, а ваше имущество будет отнято и разграблено…
И это – истинная правда. Пусть даже ты, теуль, станешь уверять меня в ином. Вспомни, откуда ты пришел. И были ли свободны покоренные вами народы. Мы брали дань золотом и людьми, вы же желаете получить души и тела, и все, до чего дотянутся ваши руки.
– Не смотрите, что я слишком молод, – сказал Куаутемок. – И помните: вы обязаны защищать ваш город и вашу родину, которую я обещаю вам не покидать до смерти или до победы.
И мы вышли на стены, которые стали последней чертой. А сердце мое согрело известие, принесенное из дома. Верно, боги желали, чтобы я знал, за что сражаюсь, как знали это и мои братья.
Киа ждала меня.
Тут он прервался и посмотрел на жену. Она же ласково коснулась его ладони. Киа выглядела счастливой. И такой хрупкой… Разве способна колибри уцелеть в лапах ягуара? И разве умеет зверь любить?
– Скоро ты увидишь Ушмаль, – сказал Тлауликоли, завершая беседу. – И знай, что мне не доставит радости твоя смерть, однако отпустить тебя я тоже не могу. Такова воля богов.
Однако, прежде чем достигли мы Ушмаля, произошло событие иное.
Случилось оно на следующий день после давешнего разговора. Сидя у костра, я раздумывал над тем, какими словами описать его. Тлауликоли с воинами ушел разведывать путь к проклятому городу, оставив лишь двоих. И в их числе – того самого юношу, который присоединился к нам в селении.
А надо сказать, что юноша этот отличался несдержанным характером и немалой гордостью. А еще приметил я, что взгляд его часто останавливается на Киа, хотя ни словом, ни жестом не выдавал воин своего интереса.
И я решил про себя, что этот человек, верно, сам желал взять Киа в жены, однако либо она была верна слову отца, либо он не смел заступить путь Ягуару. Меж тем этим двоим часто случалось беседовать, и как виделось мне, беседы эти были отнюдь не дружеские.
Еще воин испытывал явную неприязнь ко мне и прочим пленникам. Он не упускал момента, чтобы толкнуть или ударить, но делал это исподтишка. И прочие воины или не замечали, или, ненавидя нас, отворачивались.
Некоторое время ничего не происходило. Воины сидели у костра, пленные индейцы дремали, пользуясь передышкой, Педро молился и выковыривал личинок из ран, Киа расчесывала волосы, я – думал.
Но вот воин – а имени его я так и не узнал – вскочил на ноги и легкой походкой подошел к Педро.
– Встань, – сказал он на языке мешиков, но упрямец Педро не подчинился. Тогда воин вернулся к костру, взял копье и, подойдя, ударил Педро в грудь. Бил он не острым наконечником, но тупой частью, однако тычок был столь силен, что опрокинул Педро навзничь.
Воин рассмеялся, глядя, как Педро катается по земле. Раскрытые раны, видимо, нестерпимо зудели, и унять этот зуд было никак невозможно. Но вдруг Педро замер и моментально прыгнул на воина. Он ударил под ноги, заставив наглеца упасть, а сам ловко сел на грудь и вдавил сцепленные руки в лицо. Пальцы прорвали кожу, потекла кровь, воин закричал, а второй, остановившись в растерянности, не сразу сообразил кинуться на помощь.
Педро же приник губами к горлу врага, вгрызаясь, как будто был собакой. Я тоже вскочил, закричала Киа, а второй индеец кинул копье, но промахнулся. Педро с нечеловечьей ловкостью откатился в сторону и копье попало в лежащего на земле индейца. Тот вытянулся и запрокинул голову. В горле его виднелась рваная рана, из которой хлестала кровь.
Педро же, подскочив к Киа, вцепился ей в волосы и выставил перед собой.
– Ну что? Давай! Стреляй! – крикнул он второму охраннику. И тот опустил лук.
– Тебе не убежать, – спокойно ответил он.
– А я и не буду бежать!
И тогда я увидел в руке Педро нож, который он, верно, утащил у мертвеца. Лезвие прижалось к шее Киа, там, где пульсировала синяя жилка.
– Со мной Господь милосердный, – Педро говорил, и с губ его на плечо девушки падали капли крови. – Он не попустит позорной смерти. Он…
– Педро, – я встал и поднял раскрытые руки над головой, показывая, что не собираюсь чинить ему вреда. В тот миг мне было страшно за безумца, который сам не ведал, что творил. – Господь в твоем сердце.
– Верно, брат монашек. Это ты верно. В сердце. И он руку мою ведет.
Педро пятился и тащил за собой Киа, которая не пыталась вырваться, но будто бы лишилась воли. Она была как цветок, сорванный жестокою рукой.
Упершись в широкий древесный ствол, Педро остановился.
– Зови, – сказал он. – Кричи!
Киа мотнула головой и сжала зубы.
– Мне не нужна девка! Алонсо, скажи ей, пусть позовет своего дружка. Его-то я выпотрошу. Выпотрошу! – крикнул он на ухо Киа, и та сжалась. – Давай же, кричи…
– Они далеко ушли, – попытался я воззвать к его благоразумию. – Ее просто не услышат.
– Тогда я перережу ей горло. И ему. И тебе тоже. Ты стал таким, как они, Алонсо. Слушаешь. Говоришь. На нее вот пялишься. Нравится? Или просто целибат надоел?
– Не убий, – напомнил я.
– Господь простит.
Киа дрожала, второй охранник не знал, как ему поступить, и отчего-то смотрел на меня, хотя я, как и Педро, был врагом. И по уму мне бы последовать примеру солдата, взяться за оружие и освободить прочих пленных. Тогда бы у нас появился шанс. Я же, стоя между мешиком и Педро, говорил о Боге.
– Господь есть любовь…
И странно мне, что теперь я не могу вспомнить слов иных, как будто эти три – стали наиглавнейшим откровением в моей жизни.
Но разве любит Он нас, если бросил сюда? Разве любит Он несчастных мешиков, если позволил им существовать в рукотворном аду? Разве любит Педро, коль ниспослал ему столькие испытания?
И в чем вина девочки со светлыми глазами, к горлу которой приставлен нож?
– Заткнись, братец Алонсо, – устало произнес Педро. – Ты что, не понял? Мы все умрем. Но я не хочу подыхать на алтаре идола.
– И я не хочу.
– Тогда бери оружие. И помри как мужик.
Не знаю. Верно, я трус, если не сделал так, как сказал Педро. Вместо того чтобы поднять копье или снять нож с пояса мертвеца, я просто сел на землю. Ожидание представлялось долгим.
И время будто бы замерло.
Пели птицы чужими голосами, темнело небо, готовясь встретить ночь. Костер погас. Индейцы молчали, и даже второй охранник не решался двинуться.
Я спиной ощутил внимательный взгляд, но не успел двинуться, как раздался знакомый голос:
– Чего ты хочешь?
Тлауликоли вышел на поляну и, не дожидаясь приказа, бросил оружие.
– Тебе надобна моя жизнь, теуль? Забирай.
– Если я отпущу ее, ты меня убьешь.
Нож разрезал кожу на шее девушки, и темные потоки крови прочертили путь вниз.
– Я дам тебе поединок. Честный. Если ты одолеешь меня, то будешь свободен здесь. Если нет… ты снова станешь моим пленником.
В голосе его не было никакого волнения, Тлауликоли словно не сомневался, что все будет, как он сказал. Педро думал.
– Я могу убить тебя сейчас. Я могу убить тебя потом, – продолжил Ягуар. – Я могу сделать это быстро, так, что ты не испытаешь боли, а могу – очень медленно. Выбирай.
– Хорошо, – Педро оттолкнул девушку, и та упала, растянувшись на земле. Я кинулся к ней, обнял, дрожащую, и стал говорить, что все кончилось и нет нужды бояться. Я мешал испанские и мешикские слова, верно, изливая собственный страх.
Что же касается поединка, то у Педро не было ни малейшего шанса. Он ослабел за время пути. Тело его разъела болезнь, и нанесенные Ягуаром раны лишь усугубили ситуацию. Однако сила духа его и безумие сотворили невозможное.
Он ударил и был быстр, словно молния. Нож взрезал воздух и, войдя в тело Тлауликоли, с хрустом переломился. Ягуар же вцепился Педро в глотку и, несмотря на рану в плече, с легкостью поднял. Он держал Педро на вытянутой руке легко, как если бы тот был ребенком. Когда же тот затих, попросту отбросил тело.
– Свяжи, – велел он страже. И, подойдя к нам, протянул Киа руку.
– Все хорошо, – мягко произнес Тлауликоли, глядя на меня.
– Все хорошо, – повторил я его слова, хотя в том не было нужды.
На другой день мы задержались, чтобы похоронить убитого воина. Педро, опутанный по рукам и ногам, лежал молча. Взгляд его оставался неподвижен, губы шевелились, но с них стекали лишь нити слюны.
– Почему ты не убил его? – спросил я.
– Потому что он принадлежит Уицилопочтли, – ответил Ягуар.
Его собственная рана была неглубока и, хотя сильно кровила, неопасна.
И вскоре мы двинулись к Ушмалю. Моя гибель приближалась и была столь же неотвратима, как гибель Мешико.
Штурм начался с дамбы подле Мешико. Индейцы защищали ее отчаянно, вода озера кишела лодками и смуглыми телами. Воины карабкались по отвесным стенам, желая заполонить дорогу и остановить нас. Летели копья и стрелы. И вместо каждого пораженного нами врага выступал десяток новых.
И, понимая безуспешность этого первого удара, Кортес велел отступить. Обрадованные нашим, как им казалось, поражением, мешики вопили, словно безумные. И тысячи камней полетели нам вслед, однако не причиняя особого ущерба.
Но уже вечером получили мы известия от командира третьего корпуса, Гонсало де Сандоваля, которому выпало осадить Истапалапан. Ему также противостояли многие тысячи, но он все одно продвигался к дамбе. Город же, который запомнился мне прекрасным, умирал. В первый же день сгорело множество домов и были разрушены сады, а также каналы, что нас весьма огорчило. Но разве могли мы остановиться теперь?
Каждый понимал, что сражаемся мы не за город – за целый мир.
Перераспределив флот, Кортес направил каждому корпусу бригантины, которые топили и опрокидывали лодки мешиков, облегчая нам путь по дамбе. Но сопротивление было столь яростным, что мы увязли в боях.
Враг беспрестанно делал вылазки. Имея возможность постоянно пополнять свои ряды свежими силами, мешики не давали нам вздохнуть ни днем, ни ночью. Доставалось и пехоте, и коннице, что была почти бесполезна на дамбах, и бригантинам. Нередко весь неприятельский обстрел направлялся именно на корабли.
Случалось и такое, что враг ночью отбирал то, что мы захватили днем. А отобрав, возводил новые укрепления, перекапывал и перерезал дамбу, заставляя нас тратить силы на то, чтобы вернуть уже однажды завоеванное. Часто перекопы маскировались легкими досками с тонким слоем земли, и на следующий день, в пылу сражения, мы падали в ямы. Упавших же, если они были живы, вытаскивали мешики, чтобы отдать своим богам.
Вскоре хитроумный Куаутемок придумал, как причинить вред бригантинам. Он велел вбить в дно озера множество свай, которые бы не доходили до поверхности воды. И бригантины натыкались на сваи, как на рифы, получали пробоины, а одна и вовсе застряла. Освободить ее вышло с превеликим трудом.
Когда стало ясно, что дневные наши наступления ничего почти не дают, кроме потерь, было решено перенести лагерь с суши на саму дамбу, в место, где она несколько расширялась. Там имелась площадка с несколькими башнями с идолами, которую мы уже захватили. Конечно, для всех нас крова не хватало, и большинство должно было ночевать под открытым небом, несмотря на дожди, холод или изнуряющую жару. Тлашкальцы и всадники остались на суше, в прежних квартирах при Тлакопане, чтоб обезопасить нас от нападений с тыла, а мы всю свою энергию отныне могли сосредоточить на продвижении вперед. Было решено идти, пока мы не доберемся до пригородов Мешико.
И мы шли. Медленно, выгрызая каждый клочок дороги. Мы засыпали промежутки в дамбе камнями, употребляя на это разрушенные дома и святилища. Мы исправляли каждое укрепление. Мы ставили охрану на мосты. Иногда мы ночи напролет не смыкали глаз, а наутро вынуждены были сражаться. Снова лишь сила веры в Господа нашего и в мудрость Кортеса не позволяла нам отступить.
Работа крутилась сутки за сутками, без устали и перерывов: то сражения, то мелкие стычки, всегда на холоде, дожде, всегда с пустыми желудками, в грязи, не снимая одежды и доспехов.
Это было тяжкое время для всех. Мешики пытались опрокинуть нас. Мы пробовали изничтожить мешиков или хотя бы обрезать им поставки продовольствия. Нам удалось разрушить водопровод, однако лодки, сновавшие по озеру и днем, и ночью, привозили в город достаточно продовольствия. Мы же голодали. Но, несмотря на все трудности, наступление продолжалось.
Однажды Куаутемоку почти удалось остановить его. А вышло вот как: индейцы сделали громадный пролом в дамбе между нашим головным отрядом и городом. Возле пролома с обеих сторон вбито было множество свай, которые не позволили бригантинам подойти близко. Также всюду были усилены войска мешиков, а значительный отряд искусно спрятан.
Итак, поутру мы проснулись и обнаружили, что окружены со всех сторон. В тылу наши всадники и тлашкальцы быстро справились с врагом. Нам удалось его опрокинуть на дамбе и обратить в бегство. Но оказалось, что бегство это притворно. В пылу сражения мы зашли слишком далеко, как вдруг спрятанный отряд ударил по нам. И мы оказались так крепко вклиненными в неприятеля, что нельзя было двинуться ни назад, ни вперед. С великим усилием удалось начать отступление, но тут пред нами встал пролом в дамбе, через который пришлось перебираться. Мы плыли и шли по грудь в воде, по скользким камням, зная, что если упадем, то подняться уже не сумеем. То тут, то там падали мертвые и вскрикивали раненые. Лодки мешиков сновали, выхватывая людей, как волки выхватывают овец из стада, а бригантины ничем помочь не могли из-за свай, на которые они уже напоролись.
Та победа придала мешикам уверенности, но в самой войне ничего не переменилось. Текли дни и ночи, сутки за сутками. Жизнь на всех трех дамбах была одинаковой. С наступлением сумерек мы теснее смыкались, выставляли очередной охранный отряд, а затем перевязывали раны и старались отдохнуть. С вечера же бригантины начинали обход озера и ловлю лодок.
Днем мы возобновляли продвижение. Упорство и успех постепенно передавались и нашим союзником, число которых росло. Так, понемногу вступили с нами в союз Истапалапан, Уицилопочко, Кулуакан и Мискик. Они поставили свежие силы, каковые были весьма и весьма нам необходимы.
С ними продвижение по дамбе продолжилось. То и дело мы брали небольшие святилища идолов, дома и другие постройки, множество мостов. Сколько ни устраивал враг проломов и промежутков, мы тщательно заполняли их необожженным кирпичом и бревнами из только что захваченных строений. Близость цели придавала сил, и вот наступил день, когда труды наши увенчались успехом: подступы к самому городу открылись, ибо мы могли покинуть дамбу и ступить на сам остров.
Тогда Куаутемок испробовал последнее средство. Две ночи напролет производил он отчаянный штурм всех трех дамб, а когда тем не менее ничего не вышло, он на третий день все свои силы сосредоточил на нас. Разгорелся небывалый бой. И ярость наступления была такова, что мы едва не дрогнули и готовы были бежать, однако появление бригантин вновь позволило отбросить мешиков. Перебито их было великое множество, а четверо особ знатных взяты в плен. В ту ночь мы поняли, что безумный план наш удался. Вот-вот падет Мешико, подобно перезревшему плоду, в руки Кортеса. И опьянило предвкушение победы. Усталые, но счастливые, легли мы спать.
А проснулся я уже в лесу, плененный дикарем Тлауликоли по прозвищу Ягуар. И о том, что произошло дальше, не знаю. Хотя верю: Господь Бог ниспошлет победу Кортесу.
– Ниспошлет, – ответил мне Ягуар. – Я бы не ушел, будь у города хоть малый шанс.
Теули забирали жизни. Десятками и сотнями, отравляя воздух смрадом сгоревшего пороха. И случалось так, что многие тела не получалось вынести с поля боя. Они тонули в водах озера и гнили на берегах его, они разлагались, поили ядом и землю, и воду.
Пустели улицы Теночтитлана. Все меньше оставалось тех, кто способен был держать оружие. Однако сердца людей полны были отваги. Но что могли сделать они малым числом против объединенной армии? День за днем приближалась наша гибель. Шаг за шагом захватывал враг пути, сжимая город в кольцо.
И вот наступил миг, когда Малинче прислал своих людей с предложением сдаться.
– Прими мир, – сказали они Куаутемоку. – Прими мир и сохрани город. Твои воины хотят есть и пить. Твои запасы иссякают…
Это было верно, потому как теперь бригантины и лазутчики тлашкальцев плотно осадили Теночтитлан, не пропуская ни одной лодки со съестным. А водопровод был разрушен в самом начале осады, и всем приходилось довольствоваться дождевой водой. Из всех колодцев Теночтитлана лишь в трех была вода, годная для питья.
Передали послы Куаутемоку и письмо, которое гласило:
«Пусть Куаутемок, которого Кортес любит как родственника великого Мотекосумы, поверит, что ему, Кортесу, жаль совершенно уничтожить великий город. Пусть он покорится, и Кортес обещает ему выхлопотать прощение и милость Его Величества. Пусть Куаутемок откажется от дурных своих советчиков, жрецов и проклятых идолов. Пусть смилуется он над несчастным населением столицы, изнемогающим от голода и жажды».
Сердце моего друга исполнилось гнева, но, несмотря на молодость, был он мудр и велел созвать совет, на который пригласил военачальников и жрецов. Им и зачитал он послание и предложил высказаться каждому.
– Нам не удастся удержать город. И предложение это – шанс спасти многие и многие жизни, – так сказал Куаутемок. – Потому поступлю я так, как велите вы, ибо не может один человек своим решением обречь иных на гибель.
Долго молчали люди, и нарушил это молчание старейший из жрецов:
– Ты наш повелитель, и власть тебе дана не напрасно: честно и мощно правил ты нами. Конечно, мир – великое, славное дело. Но вспомни, с тех пор, как иноземцы пришли в нашу страну, не было ни мира, ни удачи. Вспомни, какими милостями осыпал их твой дядя, великий Мотекосума, и что же за это он получил?! Как кончил он, все его дети и родственники? Сперва погиб Какамацин, король Тескоко, а затем – касики Истапалапана, Койоакана, Тлакопана и Талатсинго?! Где ныне богатство наших стран?!
Молчал Куаутемок, и нельзя было прочесть по лицу его, рад ли он ответу подобному или же нет. Но продолжил старейший:
– Ведомо ли тебе, что множество жителей Чалько, Тепеака и Тескоко клеймили раскаленным железом как рабов?! А посему не пренебрегай советом наших богов, не доверяйся словам Малинче. Лучше с честью пасть в борьбе, нежели покориться и стать рабом.
Один за другим вставали советники. Были они единодушны в принятом решении.
– Если таково ваше мнение, – воскликнул взволнованный Куаутемок, – то пусть будет по сему! Берегите запасы. И ни слова более о сдаче и мире!
После совета он призвал меня и рассказал о своем плане.
– Им нужно золото, земли и рабы. Но в наших силах сделать так, чтобы они не получили желаемого. Потому, друг мой, я попрошу от тебя больше, нежели позволено. И пойму, если откажешь ты.
– Моя жизнь – в руках твоих, – ответил я.
– Ты возьмешь столько воинов, сколько пожелаешь. Соберешь золото, драгоценные камни и свитки, которые отберут жрецы. Ты поведешь их к Ушмалю.
– Этот город проклят.
– Теули пойдут повсюду. Наши земли не насытят их, лишь ненадолго задержат. Скоро падут прочие города, а все люди, живущие здесь, станут рабами. Таков конец мира. Не ягуары пожрали его, не великаны, но белые люди со знаком креста.
Он показал мне карты, которые получил от отца, а тот – от деда и прадеда. Путь был далек, и я сразу понял, что сложно будет нам добраться до затерянного города.
– Напои духов кровью. Пусть сберегут они то, что осталось от мешиков. Я же напою теулей.
На сборы ушло три дня, за которые теули дошли до берега и обосновались у стен Теночтитлана. Многие сокровища собрал Куаутемок, а среди них – бесценные свитки, которые он спрятал внутри статуи Уицилопочтли и велел мне беречь паче всего. И я сберегу их, исполнив последнюю волю не повелителя, но друга.
Собирая нас, он собрал и войско, призвав каждого, в чьих силах было держать оружие. Старики и дети, воины молодые и умудренные опытом, раненые и больные, все те, кто желал честной смерти.
Я знаю, что, пропустив нас, он обрушит этот последний удар на теулей, чем свяжет их и выиграет время. Когда же Малинче одержит победу, то увидит он, что желанное сокровище ушло. Но вряд ли сумеет найти наш след.
А может, случится чудо, и боги смилостивятся, позволив нам одолеть иноземцев[4].
Если же не случится, то я знаю, что увидит Малинче, войдя в город.
Мертвецов. Их сотни и тысячи. Они лежат в домах и на улицах, на крышах и площадях, порой друг на дружке и так, что пройти, не ступая по телам, невозможно. Одни погибли от ран, другие – от голода или жажды. Третьи отравились, испив воды из колодцев…
Увидит он сломанные копья и стрелы. Ободранные стены, потому как, не имея иного пропитания, многие ели мел или же грызли дерево. Я сам ловил ящериц и мелких птиц, отдавая пойманное, чтобы продлить жизнь Куаутемока. Ел же старые шкуры и червей, что заводились в трупах. Многие же, отчаявшись, грызли соленую землю. Но не было слез в глазах наших женщин. Молча прятали они мертвых детей в колыбелях и молча же шли на стены, желая мести.
Тебя не было в том городе, теуль. И никогда не будет. Но поверь, что отныне Теночтитлан не менее проклят, нежели Ушмаль.
Молчал я. Ибо не было оправдания подобному. Мы воевали с именем Бога. А вышло, что измазали это имя в грязи и крови. Ни одна молитва, ни одно покаяние не очистят рук моих.
А черной душе – черную смерть.
Но что меняли мои мысли? Ничего. Мы шли. Лес становился плотнее. Лианы связывали деревья, образуя сеть, пробиваться сквозь которую приходилось с превеликим трудом. Мы то и дело останавливались, отдыхали, пока пленные индейцы и воины Ягуара расчищали путь.
Однажды, когда широкий клинок нанес лесу новую рану, тот отозвался могучим рыком. И пленный выронил оружие, упал на колени, заслонив голову руками. Поначалу я не понял, чего именно он испугался, а после разглядел в сплетении теней гибкое тело зверя. Был он огромен и силен, со шкурой золотой, украшенной пятнами, будто темными алмазами.
Длинным прыжком он оказался рядом с человеком. Раздулись ноздри, втягивая аромат, раскрылась пасть. И снова рев ягуара оглушил нас.
Всех, кроме Тлауликоли.
Он выступил навстречу зверю, разведя руки в стороны и опустив оружие. И эти двое стали друг напротив друга. Были они равны по силе. А еще я узрел невидимую нить, связавшую обоих.
Тлауликоли обратился к ягуару на языке, которого я не понял. Зверь же, выслушав, коротко рыкнул и перескочил через тлашкальца.
Тлауликоли встал на одно колено.
Ягуар сел.
Человеческая ладонь коснулась морды, а лапа зверя нанесла пять кровящих полос на плечо.
– Здравствуй, брат, – сказал Тлауликоли и обнял ягуара, тот же нежно лизнул человека в щеку.
Этот зверь, которого все индейцы сочли живым воплощением бога, и вывел нас на дорогу. Пусть была она заброшена и частью разрушена, но все же представлялась более удобным путем, чем тот, который прокладывали мы сквозь джунгли.
И вот наступил день, когда проклятый город Ушмаль предстал пред нами. Был он огромен и величественен. Плененный джунглями, сохранил он стать и прежнюю красоту. Я восторгался строениями, покрытыми резьбой, и ужасался статуями, еще более уродливыми, нежели те, которые мне доводилось видеть.
Я чувствовал, что глаза чудовищ смотрят на меня и видят целиком, слабого мерзкого человека. Непостижимым образом вытягивали они мои страхи и сомнения, раздирая душу в клочья.
Кто я есть? И кем я был?
Не знаю.
Я захожу в опустевшие дома. Они некогда были богаты и полны жизни, как несчастный город Мешико. Я трогаю вещи, оставленные людьми, и смотрю в лица на фресках. Им бы выцвести за столько лет, но нет, они сохранили прежнюю яркость.
Я побывал на площади, способной вместить многие сотни индейцев. Я подходил к башне, которая была столь великолепна, что у меня нет слов, подходящих для описания ее. Я заглядывал в колодец, глубокий, будто бы идущий в преисподнюю, и чудилось, что вижу кости людей, лежащие на дне его. Был я и в здании, где некогда обитал касик города, поражаясь комнатам и удивительным статуям. Был и на вершине пирамиды, куда не добрался даже лес. И лишь кровяные пятна прочно вросли в камень. Этот город был мертв для людей, но иная жизнь в нем ощущалась ярко.
Ее чуяли и мешики, а Тлауликоли больше не улыбался, даже глядя на свою жену. Желтоглазый зверь, следовавший за ним, теперь сторожит меня. Он знает, что я не сбегу, однако же не отходит ни на шаг. И я, не зная, как еще одолеть страх, разговариваю с ним, как с равным. А может, правы мешики, и ягуар – это воплощение божества? Идола, которого изгнали из страны, как изгоняют демонов из больного тела? Я чую, как слабеет оно, готовясь исторгнуть дух, и точно так же чую, как иссякает моя жизнь. Скоро оборвется она под ударом ножа, и сердце, которому тесно в груди моей, получит свободу.
Мешики строили убежища, используя тайные места, каковых в городе было преизрядно, а ягуар подсказывал, какие из них верны. Не знаю, в котором я найду свою смерть и как скоро это случится, но пусть Господь примет грешную душу мою.
Сегодня Тлауликоли сказал, что строительство закончено.
– Если хочешь, – предложил он, – я сделаю напиток, который убьет страх. Твой разум будет видеть сны, а тело не ощутит боли.
– Отпустить ты меня не отпустишь?
Я знал ответ, но не мог не задать вопроса.
– Нет. И не потому, что желаю твоей смерти. Ты не сумеешь вернуться.
Это тоже было правдой. Я кивнул и снова спросил:
– А ее ты тоже не отпустишь?
Он сел и, взяв глиняную чашу, налил в нее из фляги. Протянул мне.
– Я никогда бы по воле своей не причинил ей боль. Я благодарен богам за счастье, которое они дали мне.
– Счастье было недолгим, – пригубив напиток, я убедился в верности догадки: Ягуар припас для меня доброе испанское вино.
Зверь, ложась между нами, заурчал, как будто был домашним котом. И я, решившись, прикоснулся к жесткой шерсти, провел по загривку и тронул пятна. Ягуар лежал смирно.
– Посмотри на цветы, – ответил Тлауликоли. – Их век недолог. Но разве думают они о смерти, встречая рассвет? Разве пеняют солнцу, что день короток? Они любят жизнь и каждую минуту ее.
Я не допил вино, отдав половину чаши моему врагу. Он принял и спросил:
– Ты жрец. Ты видишь больше, чем вижу я. Так скажи, отчего я боюсь смерти?
– Все боятся смерти.
Он усмехнулся.
– Сегодня я видел сон. Из тех снов, которые не просто видения разума. Я знаю, что все исполнилось: Малинче вошел в город и вышел, не в силах оставаться среди смрада разлагающихся тел и боясь болезней. Ты говорил, что Малинче держит слово. Но в моем сне он обещал милость и прощение. Однако люди его стояли на дорогах. Они высматривали среди тех, кто бежал из Теночтитлана, красивых женщин и сильных мужчин. И тех и других забирали.
– Ты мог ошибиться.
– Ты сам в это не веришь. Во сне я дышал запахом паленой плоти. Раскаленное железо выжигало клейма на лицах, шеях, руках и грудях. Я слышал крики женщин, взывавших о помощи. Я смотрел в глаза Текуичпо, жены моего друга, которую некогда клялся защищать. Я могу рассказать тебе, что сделал с ней Малинче и его солдаты. Но лучше расскажу о том, что сделали они с Куаутемоком. Они привязали его к креслу и, возложив ноги на жаровню, жгли. И так же пытали иных. Но мой друг не сказал ни слова…
– Кортес не станет убивать его, – уверенности в моем голосе не было, а ответ читался в желтых глазах ягуара.
– О да, не станет. Оставит жить калекой. Повелителем рабов. Мужчиной, что не сумел защитить свой дом и свою жену. И не найдется никого, кто бы освободил его от мучений.
Допив вино, Тлауликоли поднялся, сказав одно-единственное слово:
– Завтра.
Всю ночь я провел в молитве, пытаясь в прежних словах найти успокоение. И злые духи Ушмаля слетелись ко мне. Безликие и темные, птицы иного мира, они пялились в мою душу черными глазами.
– Я не ваш, – сказал я им.
И на востоке взошло солнце.
Проклятый ублюдок был хитер. Дашка проверила все адреса. Дашка установила знакомых. Дашка обратилась в психушку, столкнувшись с вежливым противостоянием докторши. Если бы не похороны, Дашка бы к докторше съездила, вцепилась бы в глотку и высказала все, что думает про ее докторшины профессиональные тайны и умственные способности.
Переславин поддержал бы.
Ниточки следов рвались легко, словно паутина. И оставалось лишь липкое ощущение неудачи.
Квартира матери? Продана.
Квартира отца? Временно нежилая.
Дача? Не имеется.
Прочая недвижимость? Не установлена.
Да и вообще не существует такого человека, как Иван Дмитриевич Осокин. Умер он. Похоронен. И памятник наличествует. Не верите, Дарья Федоровна? Ваше полное суверенное на то право. Но вы бы лучше делом занялись…
Она и занималась. Похороны оказались пустым номером. И девчонка-свидетельница, которую Дашка уговорила появиться, не опознала убийцу. Она клялась, что смотрела во все глаза, но человека с исшрамленной спиной среди пришедших на кладбище не было.
И Адам подтвердил: не было. Адаму Дашка поверила больше, хотя головой понимала, что его-то свидетельства аккурат и пусты. Фантики воображения.
Фантики Дашка раскладывала на столе. Синие, красные, зеленые и золотистые, нарядные и легкие, чуть потянет сквозняк, и фантики разлетаются по всей комнате. Один в один Дашкины пустые мысли.
Но ведь должен же был Ягуар остановиться где-то?
Должен. И остановился. Вариантов масса. Вон, стоит газету открыть на страничке «сдается». На час, на сутки, на недели и месяцы… были бы деньги. У Ягуара, судя по всему, деньги имелись.
В больнице дежурили. За квартирой наблюдали. Фоторобот, составленный по Дашкиному рисунку и показаниям Маргариты, расклеили по городу. Только действия эти – суета сует.
Сети, окружающие пустоту.
И Дашка мучительно пыталась понять, где именно она совершила ошибку.
Раз-два-три-четыре-пять… шаг за шагом. Действие за действием. Татуировка. Встреча в кафе. Птица-колибри. Переславина училась в том же университете, в котором работал погибший Павел Егорович. Совпадение? Или знаковый момент? Не прочесть.
Он – рисунок на стене мертвого Ушмаля, возрожденного стараниями археологов на потеху туристам. Смотрите. Трепещите. Восхищайтесь духом ушедших.
На фресках – Дашка специально нашла их в Сети – яркие люди убивали людей. И звери взирали на них с восхищением и ужасом, а боги были равнодушны. Боги всегда равнодушны.
Синерукий уродец Уицилопочтли скалился на черного карлика, а существо в наряде из шкур и перьев поднимало к небесам вырезанное сердце.
Это сердце вдруг обрело объем и жизнь, оно запульсировало в измаранных алым пальцах. Дашка увидела сизоватую пленку перикарда, обрывки сосудов и что-то белое, жирное, повисшее на лоскуте. Сердце стучало, человек держал его над ущельем раны. Лицо стоящего, как и его жертвы, было в тени. И Дашка понимала, что ей обязательно нужно заглянуть в эту тень.
Но она онемела. И тело, парализованное страхом, превратилось в камень, точно такой, как черный продолговатый жертвенник.
За спиной раздался рык, дыхнуло гнилью, и Дашка дернулась, падая на лежащего человека со вскрытой грудиной. Руки вошли в мягкое, влажное, а лицо оказалось близко к лицу.
Адам?
Адам открыл глаза. Они были по-кошачьи желты.
Дашка проснулась. Она вскочила, слетев с табуретки, и упала, потому что затекшие ноги не выдержали веса тела. Пребольно стукнувшись о плитку ладонями и коленями, Дашка заплакала от счастья: это был сон. Просто-напросто сон.
За окном светлело, пока робко и незаметно. Солнце, грозя взойти, посылало вниз тени, и они, серые и подвижные, словно крысы, метались под Дашкиными руками. На полу россыпью лежали фантики, которые она так заботливо выкладывала узорами, и в этом беспорядке теперь виделся новый смысл.
Дашка кое-как села и принялась разминать затекшие мышцы. По ногам побежали мурашки, икры закололо, и она сцепила зубы, а в голове вертелось одно: почему на камне лежал Адам?
Ответ пришел сам собой: потому что он соврал.
Адам никогда не врет.
Но он соврал! Зачем?
Его маниакальное желание присутствовать на похоронах. Его спокойствие, которое граничило с безразличием, хотя для него ситуация как раз была сверхстрессовой. Его краткий и сухой отчет о том, что ничего необычного замечено не было. И просьба оставить его в покое.
– Я лягу спать, – сказал Адам, аккуратно расправляя пальто на плечиках. – Я устал.
И Дашка устала, поэтому поверила.
Она так много думала про Ягуара, что совсем забыла про Адама.
Часы показывали полшестого утра. И Дашкина рука, потянувшаяся было к телефону, замерла. А если Адам спит?
– Ничего, проснется, – сказала Дашка вслух, подбадривая сама себя.
Трубка ответила длинными гудками. Раз-два-три… и до бесконечности… и потом снова.
– Он спит. Закинулся таблетками и спит, – Дашка пыталась успокоиться, но не выходило.
Чертов придурок! Возьми трубку! Ну будь хоть раз человеком-то? Зачем тебе умирать? Что случилось? Больницы испугался? А сердце, значит, отдать – не страшно?
Дашка набирала и набирала номер, прорываясь сквозь полог гудков. Потом поняла – не прорвется. Ехать надо. Собираться. В шкафу беспорядок и ничего невозможно найти, все из рук валится, дразнит Дашку, доводя до бешенства.
Штаны. Свитер какой-то. Шиворот-навыворот? Ничего, потом переоденется, а под пальто не видно. Пальто мятое. Шапка исчезла. Замок на сапоге заело, и Дашка, разозлившись, рванула так, что молния совсем разорвалась.
А такси уже у подъезда, томится. Или сонно ждет, насчитывая по счетчику цену Дашкиной медлительности. Прочь сапоги. Ботинки. Не замерзнет. Шнурки внутрь, в машине завяжет. Сумка…
Из квартиры Дашка выбежала, дверью хлопнула и ключ повернула на два оборота, зло его выдернув, когда застрял. Спускалась, громко топоча. И полы пальто разлетались фетровыми крылами.
Такси ждало, таксист, смерив Дашку осоловелым взглядом, поинтересовался:
– Куда везть?
Дашка назвала адрес, вытащила из сумки кошелек, а из кошелька – купюру. Отдала таксисту, присовокупив к просьбе:
– Побыстрее, пожалуйста. Это очень важно!
Он кивнул. Ему было все равно. Дашка сжала руки. Ногти впились в кожу. Объективных причин для волнения не было, но ей казалось, что она снова опаздывает.
Автомобиль несся по пустым улицам. Мелькали фонари и редкие колпаки автобусных остановок. Водитель молчал. Радио сипело. Остановились у ограды, и приоткрытые ворота подстегнули Дашкин ужас. Она сунула таксисту еще денег, он взял и, дождавшись, когда Дашка выберется из машины, уехал. Только фары полоснули по глазам, ослепляя.
Дашка осталась одна. А небо было мутно-лиловым, готовым вот-вот налиться спелой розовостью рассвета. Только добравшись до корпуса, Дашка спохватилась: надо позвонить Вась-Васе. Даже если все пустяк и бабья блажь, он поймет и не станет смеяться.
Телефона в сумочке не оказалось. Он остался в кухне, на столе, между разноцветными конфетными фантиками. Сначала Дашка совсем растерялась, а потом вспомнила про стационарный аппарат и успокоилась. Она толкнула дверь, не удивляясь тому, что та не заперта, и вошла в холл. В полумраке привычно встречали белые лица и серые тени. Одна качнулась к Дашке и уперлась в висок холодом.
– Не шуми, – попросила тень шепотом. – И не дергайся. Кивни, если поняла.
Дашка кивнула, очень медленно, боясь напугать тень.
Если она испугается – выстрелит. А если она выстрелит – Дашка умрет.
Дашке не хотелось умирать.
– Стань лицом к стене. И руки за спину.
Дашка подчинилась. Она уперлась лбом в неровную поверхность, чувствуя, как по телу скользят чужие ладони, ощупывая и выискивая то, чего у Дарьи не было.
Она и телефон-то забыла, не говоря уже о пистолете.
– Зачем ты приехала? – печально спросила тень, разворачивая Дашку. Руки у тени были тяжелыми и цепкими. И не стоит даже думать о том, чтобы вырваться.
– Иван? – шепотом спросила Дашка. – Это ведь ты, правда?
– Правда. Так зачем ты здесь?
– Чтобы спасти. Ты же не просто так появился? Ты был на кладбище. И ты пришел по следу. Собираешься убить Адама? Он ни при чем. Он сторонний человек. Просто консультировал и…
Руки разжались, и Дашка, осмелев, повернулась.
А лица не разглядеть. Совсем как во сне. Да и вовсе человек ли смотрит из тени? Сглотнув, Дашка ломким голосом произнесла:
– Если ты хочешь отомстить, то…
– Я не хочу мстить, – он провел пальцем по Дашкиной щеке, поймав слезу. – Я просто иду по дороге. Прости.
Рука скользнула на шею и сжала. Крепко. Больно. Пережимая гортань. Дашка раскрыла рот, забилась, пытаясь выскользнуть, но пальцы впились в кожу, словно рыболовные крючки.
Дышать.
– Не надо сопротивляться неизбежному.
Надо. Дышать. Ударить. Ногой. В пустоту. Тени бесплотны. Темнота рядом. И Дашка, рванувшись из рук, поняла, что вот-вот умрет. А потом взяла и умерла.
Лиска ворочалась в постели. Она пыталась уснуть, но никак не выходило. Громко тикали часы, которым вроде бы полагалось работать бесшумно. Урчала вода в трубах. Плясали тени на стене.
Они корчили Лиске рожи.
– Я ведь обещала! Обещала я…
Ветер стукнул в стекло.
– И он сказал, что никого не убьет…
Заскрипел диван за стеной.
– Он сдержит слово. Он же не соврал про тех людей. Он мог, а не соврал.
Тени подобрались к кровати и застыли, подняв к Лиске безглазые лица. Рты их раскрывались, и Лиска слышала шепот:
– Наш, наш, наш…
Или они говорили другое? Например:
– Ложь, ложь, ложь…
Лиска села и накинула одеяло на плечи. Она снова стояла перед выбором. В прошлый раз выбор казался легким, только вышло все неправильно. А сейчас?
Она боится предать, причем сразу двоих.
– Думай, – шепнула тень и потерлась о ногу, как кошка.
Лиска думала. Его голос? Спокоен. Равнодушен даже. Как у человека, который точно знает свое будущее и не желает иного. Его тон? Уверенный. Его обещание…
Утром он скажет Лиске, куда приехать. Почему? Потому что сам устал убивать. Но тогда зачем ждать до утра? И сколько осталось до рассвета?
Лиска встала. Она подошла к старенькому комоду, на котором осколками прошлой жизни выстроились склянки и разноцветные баночки с фирменными этикетками. Лиска открыла ящик, вытянула мягкую рухлядь вещей и кинула на пол. Ее больше не заботило, что вещи помнутся или порвутся, зацепившись за острый угол комода. Она искала то, что даст точный ответ.
Цепочка попробовала выскользнуть из пальцев, но Лиска не позволила. Она подсекла браслет, как рыбину, и вытянула из полупустого ящика. Звенья в виде листьев отливали кровавой росой, замок же – две половины цветка, соединенные вместе, – раскрылся сам собой. И камни блестели желтыми глазами зверя.
Кажется. Это не кровь – тень легла. И предупреждает: Лиске солгали. Человек собирается убить человека.
В соседнюю комнату Лиска вошла без стука, но Вась-Вася услышал, встрепенулся и вскочил с кровати.
– Чего?
Лиска протянула браслет и сказала:
– Я… мне нужно с тобой поговорить. Это очень важно. И прости меня, пожалуйста. Я только сейчас поняла, что… что в общем – это он.
Вась-Вася хмыкнул и сгреб со стула штаны.
– Мы с ним в Мексике познакомились. Мы туда ездили с… ну, в общем, просто ездили. Там красиво. Яркое все. Зеленое. Синее. Красное. Как будто именно там настоящие живые цвета. И мне мой…
– Спонсор, – подсказал Вась-Вася, подавив зевок.
– Да, не мешал почти. Он плохо полеты переносит. Пить в воздухе начал. А потом добавил. И ушел в запой… с ним иногда случалось. А я взяла и сбежала. На берег. Там пляж рядом с отелем, но вроде как и в стороне. Его не сразу заметишь. Красивое место. Море черное, берег белый. Луна. Скалы. И он – с венами вскрытыми.
Лиска поежилась. Воспоминания были живы. Бледная фигура, которую она едва не приняла за призрака. Переводчик весь день рассказывал про заброшенный город и духов, что сторожат покой ушедших, про фрески, что оживают раз в двадцать четыре года и отправляются на поиски новой крови.
Духи садятся у изголовья кровати и пьют жизнь.
А папик сказал, что понимает духов, ему тоже постоянно пить хочется. И заржал, как конь. Лиске было неудобно перед экскурсоводом – усталой и серьезной женщиной, которая и вправду любила город.
В общем, Лиска испугалась и почти решила спрятаться в джунглях, но там что-то зарычало, и страх реальный пересилил страх ирреальный, заставив ступить на пляж. Тогда она сообразила, что сидящий у кромки моря вовсе и не призрак, а человек. А подойдя ближе, увидела, что с человеком не все ладно.
Широкие его запястья перечеркивали полные крови раны, ручейки крови сползали на колени и песок.
– Он умереть хотел, но сделал неправильно, – Лиска села на краешек кровати и отвернулась, чтобы не видеть лица Вась-Васи. Сейчас он скажет, что Лиска – преступница, если преступника укрывала. А она просто хотела удостовериться, что все – правда…
Правда осталась на берегу, и на отливе море проглотило ее вместе с очередной порцией песка.
– Мы разговаривали до утра. Ни о чем. И обо всем сразу. А потом я ушла. Мне надо было вернуться, пока мой не проснулся. Я думала, что он позвонит или появится, а он исчез.
– Дальше, – сухой приказ. Лиска опустила голову и обняла себя, как обнимала в детстве, когда боялась, что произойдет нечто страшное.
– Он на днях звонил… я не знала, что он убивает! Что он так убивает. – Если уж быть честной, то до конца. – Мы поговорили. Мне было одиноко.
– Ну да… – неопределенность тона, за которой может быть все, что угодно: от насмешки до презрения.
Вась-Васе есть за что презирать Лиску.
– Да, я сразу его узнала. Что еще сказать? Ты обвинил его в убийстве, а он… он не такой был, чтобы беззащитного убивать! Ему самому досталось!
– Тише, – Вась-Вася сел рядом и обнял, от неожиданности Лиска вздрогнула. – Я тебя не обвиняю. И никто не обвинит. Просто скажи, ты знаешь, где он сейчас?
– Я ему позвонила. Сегодня. Хотела спросить, правда ли все это… а он сказал, что правда. Почему он не соврал?
– Устал, наверное.
– И я устала. От всего. Я домой хотела. Я ведь не думала, что так все выйдет. А как вернуться? Вы бы смеяться стали. Или вообще… мне некуда было идти.
– Теперь все будет хорошо.
– Нет. Он еще кого-нибудь убьет.
– Он так тебе сказал?
Лиска мотнула головой и прижалась носом к теплому Вась-Васиному плечу.
– Не он, – она протянула браслет. – Видишь? Кровь на листьях. Это дурной знак. И он не виноват. Он не хочет убивать. Это злые духи… они не пьют жизнь у спящих. Они ее уродуют.
– Ты знаешь, где он сейчас?
– Нет. Но я могу позвонить.
Вась-Вася кивнул и протянул свою трубку, но Лиска не взяла. Он не поверит другому номеру, только тому, который закреплен за Лиской и который Лиску же погубит.
Ее обязательно обвинят в соучастии.
И пусть. Главное, спасти.
Кого? Всех.
В трубке раздавались гудки. Долго. Лиска слушала их целую вечность, уже не надеясь на ответ. Ее опять обманули.
– Да? – шепотом сказал человек, которого Лиска хотела остановить. – Это ты? Что случилось?
– Это я.
Вась-Вася сел рядом и прижался щекой к щеке. Он тоже хотел слышать этот голос.
– Я… я приеду. Сейчас.
– Зачем? – спросил он.
– Затем, что я не хочу, чтобы ты еще кого-нибудь убил. Ты же обещал. Ты мне обещал!
– Прости, – его тон был сух и деловит. Он не скажет Лиске, куда ехать, и Вась-Вася это понимает, но продолжает сидеть и вслушиваться в чужой разговор.
– Остановись, пожалуйста. Ты же можешь.
– Нет.
– Позволь мне приехать. Сейчас. Скажи куда, и я возьму такси.
– Дай трубку тому, кто рядом с тобой сидит, – приказали Лиске, и она подчинилась, протянув телефон Вась-Васе. Сама же забралась в кровать, съежилась и обняла себя за плечи. Всех было жалко.
И себя тоже.
– Да. Нет. Ты… я ее не отпущу одну! Да тебя все равно положат. Ты же не хочешь… – Вась-Вася злился. Его левая рука сжималась и разжималась, комкая несуществующий эспандер, нога пинала ножку кровати, а щека дергалась.
Лиска никогда его таким не видела. Он замолчал. Слушал и, дослушав, швырнул телефон на кровать.
– Ну что, доигралась в любовь? – сиплым шепотом спросил он. И Лиска сжалась еще сильней. – У него заложники. И если ты не появишься через полчаса, он их убьет.
– Но я же появлюсь.
– Никуда ты не появишься, – Вась-Вася взъерошил волосы. – Он же псих. Пусть с ним силовики разбираются.
– Нет!
– Что нет? – Вась-Вася потянулся к телефону, и Лиска, вскочив, схватила за руку, повисла всем телом.
– Он меня знает. Он мне верит. Не тронет! Я знаю. И я сумею до него достучаться. А силовики всегда успеют. Я пойду, а там… там вызывай, хорошо?
Смотрел задумчиво, как будто насквозь просветить хотел, покопаться в бестолковой Лискиной голове.
– Иначе убьет заложников. И ты будешь виноват.
– Я?
– Ты. Тебе же дали шанс.
Нельзя вот так бить, это подло и неправильно, но Лиска знала, что она должна быть там, куда ее позвали.
– Я за тебя боюсь, дурочка, – очень-очень тихо сказал Вась-Вася. – А если он убьет тебя? Мне как тогда жить дальше?
– А если он убьет кого-то еще? Как тогда жить мне? Я ведь могу его остановить.
– Собирайся, – сказал Вась-Вася. – На месте решим.
Во всем был виноват Переславин и, конечно, орхидеи. На цветы Анна не сердилась, а вот на Переславина совсем даже наоборот. Ну зачем он позвонил?
Нет, вопрос следовало формулировать иначе: зачем он позвонил именно тогда?
И зачем она вообще пошла на технический этаж?
За грунтом. Она точно знала, что заказывала грунт для орхидей. И знала, что его привезли – пять цветных пакетов по двадцать килограмм каждый. И что сгрузили их в подсобку. А таковых в корпусе имелось пять, и все как одна – на техническом этаже.
Анна и спустилась. А спустившись, услышала музыку. Плакала скрипка, скулила виолончель, и лишь альт врывался в мелодию грубо, раздирая на клочья.
Почти столь же грубы были голоса. Анна выхватила из разговора слово, затем другое, которое заставило оцепенеть. Анна не собиралась повторять подвиг разведчика и подбираться ближе к двери, она просто растерялась и застыла, слушая чужой опасный разговор.
И вот тут-то зазвонил телефон.
Кто говорит? Переславин.
Анна сбросила вызов и опрометью кинулась назад. Ей удалось выскочить в коридор и нырнуть в приоткрытую дверь. У нее даже хватило духу аккуратно пройти между двумя рядами цветочных горшков, не потревожив покой цветов.
Анна пробралась к стене, где стояло несколько гробов, и забралась в средний. Аккуратно зафиксировав нижнюю часть крышки, верхнюю Анна оставила открытой. Она сползла в узкую часть гроба и сжалась в комок. Вспомнив, выключила телефон.
Оставалось ждать.
Она сидела, не дыша, и уговаривала сердце уняться.
Шаги скорее ощутила по колебанию воздуха, чем услышала. И присутствие человека, такое явное, пугало Анну до смерти.
– Выходи, – сказал он.
Анна не видела лица, но осязала взгляд, скользящий по комнате. Вот он задержался на орхидеях, и белые фаленопсисы закачались, подтверждая, что комната пуста. Стыдливо розовели каттлеи, тонким ароматом маскируя ложь. И лишь надменный мильтониопсис остался равнодушен к происходящему.
– Выходи, я знаю, что ты прячешься здесь.
Голос приблизился. И Анна задержала дыхание. Он врет, этот случайный человек, говоривший о смерти. Если бы он знал, он вел бы себя иначе.
Он – охотник, который пытается вспугнуть жертву. Но Анна – не глупенькая лань, она спрячется. Пересидит, а потом…
Рядом захрустело. С едва слышным скрипом откинулась крышка: охотник заглянул в соседний гроб.
Анна зажмурилась.
Сейчас.
Он уйдет. Он обязательно уйдет.
Или нет? Анна невезучая. А цветы ее не защитят. Надо было оставаться в башне из слоновой кости, там хотя бы безопасно.
Он ушел. Беззвучно, как и появился. Анна сразу не поверила в такую удачу, она сидела и слушала, ловила признаки чужого присутствия, но не могла поймать. И все-таки убедив себя, что обманула хищника, Анна достала телефон. Он был скользким от пота, а пальцы плохо слушались. Но Переславина получилось набрать сразу.
– Эдгар? Эдгар, это я… – Анна говорила шепотом, потому что хищник мог оказаться неподалеку.
– Ты где? Я к тебе приехал. Тебя нет.
– В… в гробу.
Сказала и подумала, что с переславинской точки зрения это будет выглядеть издевательством.
– Я в «Хароне». Поехала. На работу. А тут он.
Почему, когда нужно сказать быстро и много, все мысли путаются? Анна облизала губы и торопливо заговорила:
– Я цветы пересаживала. Орхидеи. Спустилась за субстратом, а там музыка играет, в комнате, которая открыта. И Адам с ним разговаривает, с тем человеком, который убил… Я хотела уйти, а ты позвонил. Я убежала. Он пошел за мной. Но я спряталась. Я хорошо спряталась.
По щекам текли слезы, и щеки от этого немели.
– Сиди. Скоро буду.
Эдгар отключился, но Анна не стала убирать телефон и выбираться из укрытия. Она сидела, прижав трубку к груди, и плакала. Орхидеи печально качали круглыми лицами.
Девушка оказалась тяжелой и длинной, Ягуар перекинул ее через плечо и понес, придерживая за ноги. Он надеялся, что повреждения, им причиненные, не слишком сильны. Во всяком случае, сердце билось, и дышать она дышала.
Жить будет.
А он – нет.
Хорошо, если снайпер будет метким и положит с первой пули.
– Дарья? – жрец по имени Адам вскочил бы, но наручники остановили. – Ты ведь не стал убивать ее?
– Нет, – Ягуар не собирался врать этому человеку. – Она останется жить. Но так – безопасней.
Он уложил девушку на пол, поставил рядом сумочку и сказал:
– Однако нам с тобой надо поспешить. Скоро здесь появятся люди.
Ягуар снял наручники и, указав на дверь, велел:
– Иди на крышу.
– Ближе к солнцу?
Да. Эта кровь прольется во имя его. Она напоит рассвет и прогонит сумрак. Люди выйдут из темноты. Егор выйдет из темноты. Он откроет глаза и вновь увидит мир.
За это стоит умереть.
И за это стоит убить.
К счастью, Адам больше не задавал вопросов. Он шел и не оборачивался, он думал о чем-то своем, наверное, о девушке, лежавшей на полу. Или о другой девушке, которая жила только на снимках. Ягуар знал это, хотя ему не говорили. И знание убеждало в правильности выбранного пути.
Звонок раздался, когда Адам вышел на крышу. Ягуар снял трубку и услышал знакомый голос:
– Я здесь, – сказала девушка, которой не должно было быть. – Я приехала к тебе. Одна. Скажи, где ты находишься?
Она не должна была появиться. Тот, кто стоял рядом, чье присутствие ощущалось, несмотря на расстояние, обязан был отреагировать иначе. Ягуар готовился услышать вой сирен, увидеть деловитое движение людей-муравьев в панцирях пуленепробиваемых жилетов. А она пришла одна. Стала у фонаря так, чтобы желтый свет обволакивал хрупкую фигурку. Она смотрела вверх, и Ягуар знал – видит. Не может видеть, но все-таки…
– Войди внутрь. Поднимайся.
Это неправильно. Пусть бы себе стояла, даже она не в состоянии изменить судьбу.
– Кто это? – спросил Адам, опираясь на парапет ладонями. Белые руки на сером граните. И такое же серое, словно само из гранита вытесанное, небо.
– Человек.
Адам расстегнул пиджак, снял и аккуратно сложил на краю. Зачем? Ах да… сумасшедший, если не боится. И Ягуар такой же.
– Женщина, к которой ты привязан? – уточнил Адам, вытаскивая запонки. Их он спрятал в нагрудный карман, наверное, ценил, если боялся потерять даже перед лицом смерти.
– Да.
– Тогда тебе не стоило приводить ее сюда. Среднестатистический человек, став свидетелем убийства, испытывает мощнейший стресс.
– Она бы все равно пришла.
Откуда такая уверенность, Ягуар и сам не знал. Он смотрел на небо, на восток, где в каменной стене уже появились первые трещины. Они расползались, заливая стену кровью, и та готова была вот-вот вспыхнуть, ярко, ослепляя.
– Мне придется связать тебе руки, – это говорил кто-то другой, ведь сам Ягуар молчал. И этот другой действовал привычно, размеренно. Он достал широкую ленту скотча, подцепил край, развернул с суховатым треском. Бережно обернул лентой запястья и обрезал лишнее.
Кто-то другой развернулся к будке с дверью и, достав пистолет, шагнул навстречу девушке.
Светлое пальто, светлые волосы и лицо бледно – не разглядеть черт.
Этот другой и не хотел глядеть. Он ударил, метя рукоятью в висок, и подхватил осевшее тело. Подняв на руки, нежно прижал и позволил Ягуару поцеловать синяк, убедиться, что пульс имеется. И только затем положил тело у самого парапета, чтобы каменные блоки защитили от случайной пули.
– Она решит, что ты ее предал, – нарушил молчание Адам.
Да. Так будет лучше. Ей еще жить, а ненависть переносится легче, чем неудачная любовь. Главное, причину подходящую дать.
Дашка потерялась. Она была где-то, и это «где-то» было серым и густым, как кисель из паутины. Дашка пыталась двигаться, но каждое движение требовало усилий совершенно нечеловеческих, и она быстро устала, легла или скорее повисла в нигде и принялась ждать.
Она точно помнила, что умерла, и теперь гадала, куда ее отправят.
Место не походило ни на рай, ни на ад.
Ожидание затягивалось. Но Дашку это не утомляло, напротив, появилось время подумать. И мысли проносились перед Дашкиным взором, словно вагоны скорого поезда. Успевай считать.
Раз-два-три-четыре-пять…
Телефон она забыла, дура.
И полезла в воду, не зная броду. А рак за руку Дашку цап и в омут, к чертям. Но в омуте и вправду тихо. Только непонятно, что теперь с Адамом будет.
Или понятно? Его тоже убьют. Или уже убили. Только Адама в паутину не отправят. Он же святой, а все святые попадают в рай, прямо как собаки.
Черт, путано-то как. И черта вспоминать не стоит, появится. Он и появился, продавив осклизлые нити широкой харей, надвинулся, навис над Дашкой и сказал:
– Бу!
– Бу, – ответила Дашка черту и добавила: – Катись ты…
Она рассмеялась от такой нелепицы: черта к черту посылать, а он оскорбился и приложил Дашку пятерней. Вот ведь, а ей казалось, что у чертей копыта.
– Да очнись ты, курица, – рявкнул он голосом Переславина, и Дашка открыла глаза. Все плыло и качалось, горло драло, дышалось с трудом, но все-таки дышалось.
– Ну? Живая? – спросил Переславин – а это и вправду был он, – за шиворот поднимая Дашку. Она прижалась к стене, пытаясь устоять на нетвердых ногах. Колени дрожали, и локти, и вообще все-все дрожало.
– Ш-шифая, – Дашка потрогала шею. – К-кашется.
– Языком чешешь, значит, живая. Анька где?
– Хто? – непослушные губы и тяжелый язык уродовали звуки.
– Анька. Она мне позвонила. Сказала, что этот урод тут. А он и вправду тут, – Переславин улыбнулся, вроде по-доброму, ласково, а Дашку передернуло.
Попала она. И Адам тоже.
– Адам. С ним. У него. Убить хочет. Где – не с-снаю. Сдесь где-то.
Здесь много комнат, искать можно долго и бессмысленно. Вась-Васе позвонить бы, пусть вызывает… а если опоздают?
Думай, Дашка, думай. Ты же знаешь, что ему надо.
И Переславин в тебя верит, ждет, хотя ему не терпится образ мстителя примерить. Дашка закрыла глаза, вызывая пред внутренним взором давешнюю серость. Усилием воли она замедлила летящие мысли-вагоны, пытаясь прочесть направление следования.
Солнце.
Ублюдок убивает не для себя. Значит, надо идти туда, откуда видно солнце. Чтобы как с пирамиды, на вершине которой синелицый бог поедает человеческое сердце, а его черный не то соперник, не то брат ждет своей очереди.
– Крыша, – сказала Дашка четко и ясно. – Он на крыше. И у него пистолет.
– У меня тоже, – Переславин откинул борт пиджака, демонстрируя черную кобуру.
Глок.
Солидный ствол для солидного человека. Почти по Пелевину. Если бы могла, Дашка рассмеялась бы. Но смех требовал сил, которых у Дашки не было, поэтому она просто вцепилась в переславинскую руку и позволила отлепить себя от стены. Шла она, спотыкаясь на каждом шаге, но постепенно приходя в себя и восстанавливая контроль над телом.
Раз-два-три… уже не считалочка, но ритм венского вальса, который теперь выплеснулся далеко за пределы Вены и поселился в Дашкиной голове.
Этот ритм подстегивал, и Дашка переставляла ноги быстрее.
А потом Переславин вдруг отбросил ее к стене и, направив ствол в темноту, рявкнул:
– Стоять!
– Стою, – ответил из темноты знакомый голос, и Дашка все-таки рассмеялась. Вась-Вася. Как раз его-то и не хватало для полноты комплекта. Переславин матюкнулся и ствол опустил. Вась-Вася тоже опустил. Ковбои, мать их так.
– Вы оба останетесь тут, – не терпящим возражения тоном сказал Вась-Вася, но Переславин только сплюнул. Не останется он. Не для того летел сломя голову, не для того ствол свой солидный тащил, чтобы в сторонке отсиживаться.
И Вась-Вася понял это. Он вообще понимающий, только тугой иногда.
– У него заложники. Я вызвал людей. Надо ждать.
Нельзя ждать. Рассвет. И солнце требует крови.
– Она права, – сказал Переславин, и Дашка удивилась: неужели вслух сказала?
Ягуар смотрел на солнце. Солнце смотрело на него. Оно видело сомнения и боль. Оно выжигало их, расплавляя душу, как некогда плавило золото. И раскаленный металл тек по жилам. Иссыхала кожа. Обугливались мышцы. И кости становились тленом.
– Сделай, – велело Солнце, становясь богом.
– Сделаю, – ответил воин-Ягуар.
Перед ним снова лежали серые камни проклятого города. Плененный джунглями, он сохранил прежние красоту и величие. Прорываясь сквозь путы-лианы, тянулась к небесам башня, в основании которой нашли покой двое. Незыблема стояла пирамида, и тайник рядом с нею хранил еще двоих, отдавших сердца Уицилопочтли. Утонули в одичавшей зелени дома, но древние духи, выбравшись из них, сели на крыши. Они смотрели на Ягуара, последнего из воинов.
Они ждали крови.
– Не для вас! – он занес тяжелый жреческий нож из черного обсидиана, привычно немея от восторга и ужаса.
Ему ли, воину, дозволено нарушить заведенный порядок.
Духи ухмылялись.
Рука нашла пластину, и гравированный ягуар царапнул палец, отворяя кровь.
Духи Ушмаля взвыли.
– Скорей! Скорей! – торопили они, кружась в воздухе. И громко хлопали прозрачные крыла, порождая порывы ветра. Он катился на Ягуара, сбивая с ног и выворачивая руку с зажатым в ней ножом.
– Скорей! – велело Солнце и плеснуло светом, изгоняя тени.
– Скорей, – сказал человек, лежавший на черном камне-темалакатле.
Ягуар начал движение, сопровождая которое с губ срывались слова древнего заклятья, и удар был точен. Но вместо того, чтобы войти в плоть, лезвие разлетелось на осколки. Из груди выбралась птица-колибри, златоперая, синеглазая.
Она смотрела на Ягуара с упреком и жалостью.
– Кто ты? – спросил он.
– А кто ты? – задала ответный вопрос птица. И Ягуар узнал голос.
– Ты снова пришла помешать мне?
– Я снова пришла тебе помочь.
– Как?
– Ты все неправильно делаешь…
…вены надо резать вдоль, а не поперек… это из другого мира, которому нет места в прошлом.
– …нельзя убить боль, вырезав чужое сердце, – сказала колибри. – Она в твоем живет.
Птица взмахнула крылами, и мир завертелся. Солнце закричало, страшно, немо. Его крик содрал истлевшую плоть, очистив кости, и лишь сердце Ягуара продолжало биться в грудной клетке.
Он ошибся!
Он выбрал не ту жертву!
Злые духи Ушмаля хохотали.
Лиска очнулась от холода. Ей в жизни не бывало настолько холодно. Посиневшие пальцы казались льдинками, и Лиска, еще не вспомнив, где находится, прижала их к губам. Она часто дышала, пытаясь отогреться. Тепло уходило.
Он ударил! Он не позволил подойти и ударил… след от удара пульсировал на виске, но Лиска вяло подумала про то, что ей полагалось бы умереть, но она жива.
Зачем?
Она открыла глаза. Солнце куталось в розовую шаль предрассветного тумана. Солнце казалось живым. Еще немного, и Лиска увидит его лицо, но свет ослеплял, и из глаз катились слезы.
Осознав собственную никчемность, Лиска отвернулась.
Теперь в поле ее зрения появились люди. Один лежал, и руки его были спрятаны под спину, отчего тело выгибалась. Белая рубашка была расстегнута, но белая кожа сливалась с тканью. Человек находился в сознании, но он не делал попыток вырваться.
Второй возвышался над жертвой. Лиска видела его смутно, как будто он, такой огромный, и не человек вовсе, но оживший призрак. Зато нож в его руке был материален.
Сталь тускло поблескивала.
Человек опустился на колени и поднял руки, метя в одному ему видимую точку на впалом животе лежащего. Поднял руки и застыл.
Лиска села.
Голова кружилась, и сильно, но это перестало быть важным, как и вообще все, кроме двоих, находившихся так близко и так далеко. Встав на колени, Лиска поползла. Быстро. И еще быстрее.
Она успела. Человек-статуя, чья спина была изрисована шрамами, а на груди лежала знакомая пластина с ликом зверя, по-прежнему был недвижим. Он часто дышал, и Лиска видела, как ходят ребра, накачивая легкие воздухом, как дергается кадык и нервно пульсирует жила на виске. Она вцепилась в руки, попытавшись оттянуть лезвие. Не вышло. Пальцы держали крепко.
Тогда она принялась разжимать эти пальцы, тугие, сведенные судорогой.
– Не стоит, – сказал лежащий.
Он наблюдал за Лиской с интересом, но по-прежнему не пытался встать и помочь.
– Нет, – Лиска почти разжала одну руку, и теперь, зажав клинок между ладонями, расшатывала его, пытаясь выдернуть рукоять, как выдергивают из десны молочный зуб. Когда она почти уже достала нож, Иван ожил, вскочил и оттолкнул Лиску.
Он сильный, и Лиска покатилась кувырком по крыше.
– Я ошибся, – сказал Иван, разглядывая нож в руке. – Я ошибся!
Он повторял и повторял это, отступая к краю крыши.
– Стой! – Лиска кинулась к нему, но он выставил руку, заставляя ее остановиться.
– Я принес не ту жертву.
Солнечный шар налился тяжелым сытым багрянцем. И свет его тоже был красен.
– Не надо жертв, – Лиска потерла онемевшую щеку ледяной ладонью. – Не надо, пожалуйста…
– Они смеются. Они обманули меня.
– Кто? – Лискины пальцы схватили за основание клинка и потянули.
– Злые духи Ушмаля.
– Их нет здесь.
– Есть.
Упрямый. Но не отталкивает, напротив, положил руку на плечо, притянул к себе, обнял и коснулся губами волос.
– Это они требовали крови… это они говорили мне… говорили нам… а все закончилось еще тогда.
– Для них, не для тебя. Отдай нож. Отпусти. Уходи, пока здесь никого нет… они тебя не найдут. Ты спрячешься и…
Дверь открылась с грохотом. Заорали:
– Стой! Отпусти ее!
– Отдай, – шептала Лиска, вцепившись в нож.
Тело человека напряглось, он снова соскальзывал в безумие, и тени рассвета разрисовывали кожу пятнами, как будто он и вправду собирался превратиться в зверя. Зарычал. Вцепился в шею, разворачивая. Лискины пальцы соскользнули с лезвия. Полоснул огнем порез. Кровь закапала на черный битум.
– Отпусти! – это кричал не Вась-Вася, другой, незнакомый Лиске человек. Он надвигался медленно и неотвратимо, как ледокол на ледяное поле. И пистолет в его руках приковал взгляд.
Лиска теперь видела только его.
Черный глаз, из которого выскочит пуля. И попадет в Лиску. Или в того, кто пытается спрятаться за нею. Он же болен. Он не понимает, что творит.
Коснувшись пальцев, ломавших ее плечо, Лиска мягко сказала:
– Все будет хорошо. Отпусти меня и брось нож. Они ничего тебе не сделают.
Молчание. Дыхание. Горячее и даже горячечное. А Лиске не страшно. Она знает: Иван не причинит ей вреда. И вообще нельзя было бросать его в тот раз.
Все сложилось бы иначе.
– Прости меня, – сказал кто-то, и Лиску толкнули. Она опять бы упала, если бы не Вась-Вася, который успел подхватить, обнять и перетянуть, заслоняя ото всех.
А следом громыхнуло два выстрела.
Лиска закричала.
Эта жертва была правильной.
Кровь на руках Ягуара казалась черной и густой. Духи Ушмаля пили ее и, напившись, падали, чтобы умереть. Их бесплотные тела сгорали, и с каждым Ягуару становилось легче.
Он снова был.
И мог дышать.
Солнце ласкало, нежно, как мама. Дядя Паша, наверное, рассердится. Не за то, что убил, но потому, что в туалете. Он же профессор, и такая вот нелепая смерть.
– Трус ты, Ванька, – скажет он, а потом простит, потому что мертвые с мертвыми всегда договорятся.
Так даже лучше. Ягуар все равно не смог бы жить дальше. Его пытаются спасти. Суетятся. Чьи-то руки затыкают рану. Кто-то говорит:
– Это была самооборона.
И кто-то подтверждает:
– Это была самооборона.
Ну да. При Ягуаре был пистолет. И если все, собравшиеся на крыше под милостивым взором возродившегося солнца, договорятся, то все пройдет гладко.
Кому надо разбираться в смерти такого ублюдка, как он?
– Дурачок ты неприкаянный, – сказала Танюша, протягивая руку. – Зачем же ты себя так мучил?
– Не знаю.
На ней было белое платье, то самое, которое Егорка выбрал для похорон. И мама, молодая, красивая, как на старом снимке, смотрела на них и радовалась. Дядя Паша покачал головой, но потом тоже улыбнулся и сказал:
– Хорошо, что все закончилось.
– А Егор?
Он не может уйти, не узнав, что будет с Егором. И Светочка ясная, словно и вправду из света сложенная, заверила:
– Егор поправится.
Ее ладошка стерла черное пятно на щеке Ягуара.
– И спасибо, что ты хорошо заботился о них.
Ягуар поцеловал эту руку, и Светочка рассмеялась. И остальные тоже смеялись над ним, таким нелепым.
– Идем, – сказала мама.
– Я не могу. Я убийца.
Он так долго шел по пути солнца, а вышло – пришел во тьму. Но это хорошо, что тот, как бы он ни звался, кто правит миром, позволил свидеться. Ему будет легче.
– Идем, – повторила мама, протягивая руку. – Месть для живых. Все будет хорошо.
Ягуар попытался оглянуться, однако свет был повсюду. Свет стер его.
А вот это уже было правильно.
Переславин позволил забрать пистолет и поехал, куда сказали. Вызвал только адвоката, и никто не стал оспаривать это его конституционное право. На право было насрать.
Почему-то казалось, что стоит убить ублюдка, и все вернется на круги своя. Или хотя бы полегчает.
Стало только гаже.
Девчонка та рыженькая из головы не шла, которая кричала и вырывалась, а мент ее не пускал, успокаивал и уговаривал, глядя поверх головы. И выражение лица у него виноватым было.
Ублюдок заслуживал смерти!
Но знание не приносило облегчения. В участке Переславин отвечал на вопросы, пробиваясь через реплики суетливого и бестолкового адвоката, и в конце концов Эдгара отпустили.
Пистолет забрали. Ну и черт с ним, с пистолетом.
Выбравшись наружу, Переславин зачерпнул горсть сырого снега, смял в руке и выбросил грязный катышек: от него пахло не зимней свежестью, а грязью.
Подумалось: весна скоро.
– Эдгар Иванович, – адвокат зябко кутался в пальто и шмыгал носом, – вы, главное, придерживайтесь заявленной версии. Все будет в порядке.
Не будет. Сегодня Переславин убил человека.
– Закурить есть?
Адвокат протянул всю пачку и предложил:
– Давайте я вас подвезу.
Переславин посмотрел на часы. Почти полдень. Куда ему ехать? Дома пустота. Тоска загрызет. На работе… и там загрызет.
– А подвезите, – он назвал адрес и, пока ехали, курил, прямо в салоне, не обращая внимания на нервную адвокатскую физию. Ничего, потерпит.
Вылез у подъезда, задрал голову, вычисляя нужное окно. Поднимался, перепрыгивая через ступеньку, и в дверь не звонил – стучал. Фанера гудела под кулаком.
– Тебя отпустили? – спросила Анна, открыв дверь.
– Не рада?
А если и так? Если она не захочет с уродом и убийцей связываться? И вообще с ним, с Переславиным, который нагл и невоспитан?
– Я боялась, что тебя посадят, – она отстранилась, пропуская в тесный коридор. – Кофе будешь? Или чай?
– Все буду.
Тоска, щелкнув зубами, улеглась за порогом. Ее пугал тонкий цветочный аромат, исходивший от Анны. И Переславин, наклонившись, втянул этот запах, мечтая весь, от макушки до пяток, им пропитаться.
– Ань, я человека убил, – он стянул пальто и кинул в угол.
Она подняла и повесила на крючок.
– Я знаю, что он заслужил. Он маньяк. Он дочку мою… псих. Убийца. А тут вот, – Переславин прижал ладошку Анны к груди. – Вот тут гадко. Почему так?
– Потому что ты не маньяк и не псих, – серьезно ответила она. – Пойдем. Тебе отдохнуть надо.
– Ты от меня не сбежишь? Я не позволю. То, что этот придурок тогда наговорил… Ань, это глупости все. Я ж не ребенок на такие разводки. Мне просто плохо было. И сейчас тоже. Не уходи?
– Не уйду.
Тоска заскулила за дверью. Люди не открыли.
Лиске вкололи что-то, от чего Лиска перестала плакать, только икала громко и глупо. А Вась-Вася, передав ее в холодные руки бывшей подруги, исчез. У подруги подергивалась щека и волосы дыбом стояли, а на шее наливались черничные пятна синяков.
Красиво. На ожерелье похоже.
Лиска тоже ожерелье сделает. Соберет много-много бусинок и нанижет на леску. Будет носить…
– Ты давай приляг, – в пятый раз повторила Дашка, пытаясь положить Лиску. И Лиска легла, но тут же встала. Когда лежишь – икается плохо.
– Он умер!
– Умер, – Дашка устала укладывать и сама села, на пол. Ноги скрестила по-турецки и шею ладонью обхватила, скрывая синяки.
– Он же отпустил меня! И нож бросил. А они выстрелили. Зачем?
– Затем.
Это неправильно! Убивать, если сдался. Лиска ведь обещала, что его не тронут…
– Так лучше для всех, – тихо сказала Дашка.
Для кого? Для них? Для Вась-Васи? Для этого громилы, который шел убивать и убил. Или для равнодушного типа, спокойно наблюдавшего за всеми.
– Его бы судили. И тогда либо признали бы вменяемым и заперли пожизненно…
Дашка говорит медленно, точно опасается, что до Лиски быстрая речь плохо доходит.
– …и остаток дней он провел бы в клетке. Либо признали бы невменяемым. А это еще хуже. Его заперли бы не в такой лощеной больнице, в которую он отца поместил. В государственном учреждении для особо опасных психов. И лечили бы. Сейчас хорошие лекарства выпускают. Пара лет – и нет человека. Есть оболочка, которая способна разве что шнурки завязывать и ложку в руке держать.
Почему она настолько жестока? Лиска знала ответ: потому что хочет, чтобы Лиске стало легче.
– А смерть – это точка.
Точка-точка-запятая. За Лискиной спиной две смерти. И Вась-Вася. Он приедет. Лиска спросила, опасаясь, что этой запятой тоже предстоит переродиться в точку. Но Дашка, помассировав шею, сказала:
– Приедет-приедет. Куда он денется. Он же любит тебя, по-настоящему. Ты только не убегай, ладно? Он хороший. И сало вкусно засаливает.
Лиска знает. Она сама его научила, выдала мамин рецепт, и эта общая тайна стала первой связующей нитью между ней и Вась-Васей. Нить была протянута давно, но, если Лиске повезет, за годы не истончится.
Все ведь можно восстановить.
Или хотя бы попытаться.
– Ложись. Закрывай глаза. Все будет хорошо, – пообещала Дашка. – У вас – точно.
Ей было жаль эту рыжую встрепанную девчушку, которая потерялась между «хорошо» и «плохо». Ей, наверное, стократ сложнее, чем Дашке. Ей жизнь с нуля начинать.
Так пусть получится хотя бы у кого-то.
Дашка дождалась, когда девчонка, осоловевшая от успокоительного, заснет, и только тогда встала. Предстоял разговор, и неприятный. Дашка отложила бы его, но понимала, что, сколько ни откладывай, легче не станет. Так чего тянуть?
Адам уже успел привести себя в порядок и выглядел даже чересчур нормально для человека, которого собирались убить.
– Ты мне солгал, – Дашка подошла близко. И плевать ей, что этот псих не любит, когда нарушают его долбаную зону комфорта. – Ты видел его на кладбище! Ты сговорился с ним! Я не знаю как! И никто не узнает, но ты с ним сговорился!
– Да.
Кратко. Точно. Бессмысленно. Ну почему он даже не пытается отрицать?
– Зачем, Адам? – Дашка отступила и остановилась, упершись спиной в стол. – Ты понимаешь, что это… это натуральный суицид. Снова, Адам. Ты же обещал.
Вот что ей теперь делать? Забыть? Сделать вид, что все – случай случайный и на самом деле ничего страшного не произошло? А если он снова? Адам найдет способ, фантазия у него богатая.
– Адам, скажи, ты понимаешь, что я должна сделать?
– Поставить в известность лечащего врача.
– Именно.
Того придурка, который залез в эту гениальную голову и переворошил там все. И как знать, не от его ли лечения Адаму так плохо?
– Ты испытываешь угрызения совести? – Адам подошел и встал рядом. Он повторил Дашкину позу, упершись ладонями в край стола и вытянув ноги. – Но данный вариант единственно возможен при нынешней ситуации. Я предпочел бы смерть. Но я сомневаюсь, что самостоятельно сумею убить себя. Следовательно, я должен или найти кого-то, или отказаться от данной мысли.
До омерзения логичен. Почти как раньше.
Ну почему он не совсем как раньше?
– Постороннее вмешательство в данном случае необходимо, – подытожил Адам. – Сегодня я испытал желание убить человека. Я решил, что он причинил тебе вред. Я с трудом удержался. И я опасаюсь, что подобные вспышки повторятся. Мне будет легче, если я буду знать, что нахожусь под контролем до тех пор, пока сам не научусь контролировать подобные эмоции.
– Это просто-напросто злость.
– Для тебя. Для меня это – проблема.
И выражение лица сосредоточенное. Правильно, Адам решает очередную головоломку, на сей раз – собственной жизни.
– Я… – Дашка решилась. – Я найду тебе другого врача. Ладно?
Это место мало походило на лечебницу. Оно было ярким, словно нарисованным детской акварелью. Лужайки. Клумбы. Скамеечки. Беседки.
Деловитые медсестры и длинная докторша с волосами, завязанными в высокий хвост. Докторша при разговоре мотала головой, и хвост тоже мотался, шлепая по щекам.
– Адам? Приятно познакомиться, – она не стала протягивать руку, но указала на кресло, стоящее в углу кабинета. – Присаживайтесь. А вы – Дарья? Тоже присаживайтесь…
Она говорила и говорила, речь журчала ручьем по камешкам, и Дашку постепенно отпускало.
Это же не тюрьма, а больница. Хорошая. Дорогая. И врач тоже хороший и тоже дорогой, но главное – по глазам усталым видно – человечный.
Здесь Адама не обидят.
А Дашка будет приезжать. Она не бросит Адама. А он, если повезет, передумает умирать.
И Дашка, скользнув взглядом по строкам контракта, поставила подпись.
Я, Тлауликоли, пишу эту последнюю страницу чужого повествования, в котором в равной мере смешались две половины одной правды.
И хочу верить, что боги рассудят нас.
Не стало больше Теночтитлана. Скоро погибнут и иные земли, но глаза мои не увидят чужой боли, а сердце избавится от мук. Сегодня духи Ушмаля приняли сокровище, переданное мне Куаутемоком, – да подарят ему боги освобождение[5].
Жизни в этом мире не осталось.
И последней данью гибнущему солнцу я принес жертвы. Я отдал Уицилопочтли троих пленников и теуля с душой собаки. Я отдал Тескатлипоке еще двух пленных и теуля, который должен был быть воином, хотя называл себя жрецом.
Я собственной рукой выпустил сердца моих воинов, и каждое из построенных нами убежищ обрело хранителя. Да исполнят духи Ушмаля свое обещание.
В последнюю ночь мою я смотрел на звезды и слушал дыхание той, которую нашел слишком поздно. Я был глуп и упрям, я слишком медлил с возвращением, но благодарен богам даже за те мгновенья счастья, что выпали на мою долю.
Небо поблекло. Мой брат встречает рассвет. И я встаю рядом с ним. Я знаю, что случится сегодня: на моих руках уснет Водяной цветок, и солнце в сердце моем погаснет. Я положу ее на камень, доверив хранить покой сна богам, и собственной рукой нанесу удар.
Я плачу, хотя глаза мои остаются сухими.
Теуль, ставший мне почти другом, говорил, будто я жесток. Но разве не жестоко обрекать ее на жизнь в мире, где не осталось больше справедливости? Где новые хозяева клеймят людей, как будто скот? Где именем своего бога жгут на кострах и вешают тех, в ком осталась сила духа?
Не знаю.
Я рассказал ей все, как оно есть. И Киа, моя драгоценная Киа, сама попросила о смерти.
– Если ты откажешь, я сама убью себя, – сказала она, обнимая меня. И услышав ответ, я целовал ее руки, ее лицо, ее волосы. Я просил простить меня за то, что не сумел остановить бурю. И духи Ушмаля смотрели на нас с жалостью.
Мне выпало уйти последним, но знаю – в нужный час не дрогнет моя рука и клинок навсегда остановит упрямое сердце.
Так спи спокойно, драгоценное перо птицы кецаль. Я буду стеречь твой сон.
Гимн Несауалькойотля.
Воин, который погибал в бою или на жертвенном камне, становился куаутекатлем, или спутником солнца. Каждый день он должен был вместе со своими товарищами занимать свое место в свите бога.
К/ф «Достучаться до небес».
Атака Куаутемока была столь успешна, что ему почти удалось выбить испанцев с острова. Но Кортес сумел переломить ход сражения. Изнуренные голодом и жаждой ацтеки побежали, из-за обилия мертвецов в городе начались болезни. Вода была заражена. Тогда Куаутемок велел собрать все оставшееся золото и драгоценности на лодки и, выведя их в центр озера, утопил. Разрушил он и дамбу, затопив часть Теночтитлана с наиболее богатыми домами. И лишь затем принял предложение о мире.
Куаутемок был в конце концов повешен по обвинению в заговоре против Кортеса.