Екатерина Лесина - Вечная молодость графини
Екатерина Лесина
Вечная молодость графини
Клара Батори расчесывала волосы. Чудесной шалью лежали они на плечах, обнимали руки и ласкали длинную шею. И любовник, наблюдавший за Кларой, не выдержал, протянул руку, желая прикоснуться.
– Нет, – сказала Клара, отстраняясь.
– Ты прекрасна!
– Да.
– Жаль, если эта красота пропадет, – произнес он, пожирая ее взглядом. – Вы, женщины, как цветы. Быстро увядаете.
Рука дрогнула, и седой волос соскользнул на ладонь.
– Жаль, что нет способа сохранить твою красоту, – продолжил глупец и злой насмешник. И Клара зажмурилась, не желая видеть лица его.
– Есть способ, – ответила она, сама того не желая.
Есть. Темные дороги открыты тем, у кого хватит смелости ступить на них. И платить за каждый шаг.
– Тогда почему ты не используешь его? – он жесток, ее случайный спутник. Он задает вопросы, которые Клара сама боится задать себе. И даже факт, что поутру этот человек навсегда исчезнет из Клариной жизни, не приносит успокоения.
Он исчезнет, а сказанное останется.
– Потому что… потому что цена высока.
А выигрыш ничтожен. Кого ради хранить красоту? Ради очередного престарелого супруга, который жив лишь потому, что Клара боится подойти к пропасти? Или ради случайных красавцев вроде нынешнего? Ради себя самой?
– Хочешь, я расскажу тебе одну историю? – Клара села на кровать и провела гребнем по волосам любовника. – Давным–давно пришли на эти земли братья Гуд Келед. Грозных даков они привели с собой, и крепко сели на этих землях, обласканные королем. Дал он им имя Батори, сиречь храбрый, и право возводить замки. Дал пленников безмерно. Дал золота и серебра. Долго были вместе братья. И дети их тоже друг друга держались. И дети детей. Крепко вросли в скалы Венгрии. А знаешь, почему?
– Нет.
– Потому что прежде, чем семена нового рода сеять, щедро полили землю кровью. Так всегда бывает. Многие деревни и города они вырезали, многих дев замуровали в камень замков, ибо верили не в Бога, но в богов, а они были темны. И однажды встретилась на пути братьев женщина нагая да черноволосая. В руке ее был камень, в волосах росло дерево, а на плече сидела птица. И сказала она: щедры вы были к богам. И щедрыми будут к вам боги. Сколько отдали, столько и отдано будет. Полтысячи лет стоять дереву рода Батори. Но срок пройдет – и рухнет, ибо нельзя купить вечность, как нельзя купить жизнь. И поклонились братья, поблагодарив женщину. И одарила она их истинной тьмой и способностью зреть грядущее. То ли награда, то ли проклятье…
– И что?
– Ничего. Срок подходит. Ждут темные дороги, того ждут, у кого хватит духу дойти до конца, заглянуть за дверь запертую и вернуть подарок. Без этого не будет новой жизни. Ты замерз? Иди ко мне, я согрею тебя.
Наутро его жизнь согрела Клару. И грела, пока длилась скоротечная лихорадка, переплавляя жар из одного тела в другое. Глупый насмешник умер, так ничего и не поняв. А Клара сделала еще один шажок по темному пути.
Она была очень осторожна.
И знала, что не решится дойти до конца. Как знала и то, что вот–вот появится на свет дитя из рода Батори, у которого будет больше смелости и меньше страха. Она дойдет до края и смело шагнет в бездну.
А бездна примет человека, и тьма сольется с темнотой.
Этот путь уже прочертили звезды. А перечить звездам – не в силах человеческих.
И Клара спрятала гребень в шкатулку, а шкатулку – в тайник: всякому дару – свое время. Всякой судьбе – своя нить.
Всякой смерти – свой час.
Да будет так.
Она лежала перед Адамом нагая и беззащитная. Розовые пятки разведены, а большие пальцы ног соприкасаются. Узкие щиколотки кажутся неестественно хрупкими, колени же выделяются этакими желтоватыми яблоками с мелкой россыпью синяков.
Адам перевел взгляд выше, на плоский живот и раздутую грудную клетку. Под тонкой кожей явственно проступала решетка ребер, а темные точки сосков казались бархатными мушками.
– Здравствуй, – сказал Адам, убирая с лица соломенную прядь. – Извини, что не поверил.
Девушка не ответила. И данный факт был логичен: мертвецы в принципе не способны поддерживать беседу. Но с другой стороны, нельзя было сказать, что они молчат.
Девушка, к примеру, улыбалась. Яркий свет лампы стер краски с ее лица, и даже волосы сделались неестественно белыми, словно нарезанными из бумаги, и лишь губы остались вишнево–красными, набухшими и совершенно неправильными.
Раскрыв чемоданчик с гримом, Адам провел пальцем вдоль ячеек, пытаясь на глаз определить оттенок.
Он не станет лезть в это дело.
Он просто выполнит свою работу.
Он вымоет тело. Оденет – платье белое, невестино, с россыпью крахмальных розочек. Обует. Уложит волосы и нарисует лицо. А после отойдет в тень, как всегда…
Но девушка улыбалась. Ее и девушкой–то назвать сложно. Сколько ей? Пятнадцать?
Не нужно заглядывать в документы. Но взгляд уже выхватил нужную графу. Четырнадцать. А сестре и десяти не было.
– Это не моя вина. Я просто… – Адам замолчал и отвернулся, чтобы не видеть этой улыбки. Захлопнул чемодан – щелкнули сердито замки. Сел за стол. Уставился на белую доску.
График заказов. И рядом второй – похорон. Старое фото за стеклом и его, Адама, мутное отражение на глянцевой поверхности.
Мертвый взгляд, в котором не упрек – обвинение: ты же знал, Адам. Ты мог помочь, но отвернулся. И то, что отворачиваешься во второй раз – это нормально. С сумасшедших спрос невелик. Поэтому заткни свою совесть и работай. Завтра в девять ее заберут, и ты выкинешь из головы этот эпизод, как выкинул прошлый.
Или не выкинул? Та, прошлая, от чьего имени ты открестился, точно так же лежала пред тобой, беззащитная в мертвой своей наготе. И ты, уже обмыв тело, осторожно – ты всегда осторожен с мертвецами – убирал влагу с кожи. Бумажные полотенца разбухали и скатывались, ты комкал их, швыряя в урну, одно за другим. Ты не смотрел на лицо, ибо ненавидишь глядеть в лица мертвым детям.
Обычный день. И дверь открылась обычно, без предупреждения, вот только весенний запах чайных роз казался чуждым в твоем логове. Он на мгновенье перекрыл и формалиновую вонь, и хлорный смрад, и тухлую смесь бальзамических растворов.
Удивил. Заставил оглянуться и замереть.
– Здравствуйте, – сказала та, которая принесла запах. – Меня зовут Таня. Таня Красникина. Я старшая сестра Ольги.
Ты поморщился, потому что не желал знать имя покойной.
– Можно, я тут посижу? Я тихонько.
– Нет.
Но она все равно села на твой стул, и ты не знал, как прогнать ее. Разглядывал, по ходу отмечая черты сходства: ямочки на щеках, вздернутый нос и вросшие мочки ушей. Голубые глаза. Светлые волосы. Родимое пятно, почти скрытое в левой брови.
– Алина сказала, что вы самый лучший, – ей быстро наскучило молчать. – Она всегда покупает только самое лучшее, иначе смысла нет.
– В чем?
– В том, чтобы покупать. Вы сделаете Олю красивой?
Сделает. Она уже красива, нужно лишь показать эту красоту.
– Я одежду принесла. Я знаю, что она дала вам другую, но… Ольге то платье не понравилось бы…
Белый шифон, крахмальные розы, приметанные наскоро. Подкладка из скрипучего искусственного атласа и изморозь серебряных узоров по рукавам и горловине.
Второе платье проще. И не подходит для мертвеца.
– Я знаю, – поспешила сказать Татьяна. – Я знаю, что другие нужны, но… вы же лучший! Сделайте, пожалуйста! Я заплачу!
Она вытащила кучку мятых долларовых купюр и с отвращением вытряхнула их на стол. Скривилась презрительно, хотя в глазах блестели слезы. Ты молчал. Ты хотел, чтобы эта девочка в полосатом свитере ушла. Она была безумна в своем горе, которое старательно прятала, и ты боялся, что проснется собственное твое безумие.
– Или мало? Я больше могу! Пожалуйста.
– Хорошо.
Платье оказалось великовато. Пришлось ушивать прямо на теле, и Татьяна, осмелев, помогала. А ты наблюдал исподтишка и привычно держал дистанцию.
– Ее убили, – сказала Татьяна, сделав последний стежок. Нитку она обкусывала, а хвост наматывала на мизинец. – Олю убили. И меня убьют.
– Кто?
Какое тебе дело? Девушку еще загримировать надо. Тебе и вправду заплатили по высшему разряду, привычно купив лучшее.
– Она. Мачеха. Она нас ненавидит. Притворяется доброй, а на самом деле ненавидит.
– Ты можешь ошибаться.
Татьяна мотнула головой и закусила прядь волос. Пожевав, выплюнула мокрую и измочаленную.
– Нет. Ошибаться не могу. И доказать не могу. Ничего не могу. И Оля умерла. Она Оле волосы расчесывала… а теперь мне расчесывает. Значит, я тоже скоро умру.
Два факта не имели прямой связи. Но вряд ли девушка восприняла бы это в качестве аргумента.
– Скажи кому–нибудь.
– Говорю. Тебе. А ты не слушаешь. Тебе ведь все равно, так? И тому, который из милиции, тоже все равно. А знаешь почему?
– Почему?
– Потому что она привыкла покупать все самое лучшее. И яд тоже. Его не найти… а нет яда – нет отравления. И нет убийства. И… и, я пойду, да? – спросила она. И ты кивнул, радуясь, что этот разговор закончен.
Вот только запах чайных роз долго еще тревожил покой твоего мертвого царства.
На следующий день ты поднялся в зал, и из–за прозрачной перегородки наблюдал за родственниками. Татьяна в черном наряде была строга и не похожа на себя вчерашнюю. Как непохожа и на женщину с изможденным лицом. Правда, из–под вуали ты видел лишь острый подбородок и узкие губы, которые вяло шевелились, повторяя молитву. Но и по ним, а еще по напряженной шее и рукам понял – на пределе.
Вот жмется в тень еще одна женщина в черной блузе и широкой, колоколом, юбке. На волосах ее лежал черный платок, а в руках были гвоздички, перетянутые траурной ленточкой. Рядом стоял мужчина. Он был плотен, одышлив. Явно с больным сердцем и, пожалуй, печенью. Потел и тер лоб клетчатым платком. Родственник? Если так, то дальний. За ним сонно переминался с ноги на ногу долговязый юноша в костюме с чужого плеча, и девица чуть постарше Татьяны. Этой явно было скучно. Она то и дело поглядывала на часы, а желваки по лицу ходили, выдавая желание зевнуть во всю пасть.
Тебя подобное неуважение злило. Но ты смотрел на остальных, сам не понимая, чем тебя вдруг заинтересовали эти похороны.
Дальше все обыкновенно. Речи. Слезы – громко рыдала женщина с гвоздиками. Прощание. Первой к гробу подошла дама в шляпке, за ней – Татьяна и суетливым стадом подтянулись остальные. И ты ушел, не дождавшись завершения. Ты знал, как оно будет: Аннушка нажимает на рычаг и гроб вползает в открытую пасть печи. Сомкнуться заслонки–губы, загремит «Реквием», заглушая скрип лебедок и рев пламени. И родичи спустятся на первый этаж. Там уже накрыт поминальный стол, скорбными тенями скользят официанты, и ждет своего слова священник.
Его ты выбирал тщательно и, как Янка считает, цинично. Наверное, она права.
Она во всем права.
– Что я мог сделать? – Адам все–таки решился повернуться к Татьяне. – Скажи, что? Обратиться в милицию? С чем? С твоим рассказом? Да если хочешь знать, такое постоянно рассказывают! Знаешь, почему? А потому что верить не хотят!
Татьяна улыбалась, и на выжженном светом лице эта улыбка казалась издевательской.
– Никто не хочет верить в то, что смерть просто случается. Что вчера заснул, а сегодня уже не проснулся… когда убили – можно обвинить. Можно ненавидеть. И не так больно. А вот когда сам, то… – Адам швырнул о стену кружку. Алюминиевая, она лишь звякнула и отскочила.
Тоже Янка купить посоветовала, когда он в очередной раз порезался.
– И даже теперь… что я теперь сделаю? Ничего! Нет, сделаю. То, что должен. То, за что заплатили.
На глаза попалось белое платье с искусственными розами. Тане бы не понравилось, но теперь нет того, кто принес бы нужную одежду.
– Я опять сошел с ума, – сказал Адам, загребая горсть волос. Дернул. Стало больно, но не стало легче. А раньше помогало. И Янка смеялась, говоря, что так он облысеет.
– Я опять сошел с ума! Из–за тебя, слышишь?
Татьяна продолжала улыбаться, но спокойно: она добилась своего.
Мертвецы, они такие, всегда своего добиваются.
Ящик с инструментами был рад избавиться от пыли. Адам сменил халат. Надел перчатки. Маску. Потянулся было к диктофону, все еще лежавшему в специальной ячейке, но передумал.
Хватит и того, который на мобильнике.
– Татьяна Павловна Красникина. Четырнадцать лет… – голос сбился, и Адам остановил запись, пытаясь отдышаться.
До десяти считать. Медленно. Как Янка учила. А потом от десяти. И на каждый счет сгибать и разгибать палец. Заодно есть время передумать и бросить все…
Татьяна Павловна Красникина нахмурилась. Кажется. Всего–навсего кажется. Он ведь сумасшедший. И галлюцинации – дело нормальное.
– Телосложение нормостеническое, пониженного питания. Длина тела… около ста пятидесяти трех сантиметров. Кожные покровы бледно–желтоватые, холодные на ощупь. Трупных пятен не наблюдается. Мышечное окоченение почти полностью отсутствует во всех группах мышц.
С каждым словом говорить становилось все легче.
– Кости свода и лицевого отдела черепа на ощупь неподвижны, без деформаций, целы. Волосы на голове светло–русые, длиной до пятидесяти сантиметров. Глаза прикрыты веками. Роговицы прозрачные, темно–карего оттенка.
Пришлось сделать паузу. Две кнопки: стереть и продолжить. Продолжить.
– Глазные яблоки упругие. Зрачки расширены до полусантиметра. Наблюдается незначительный экзофтальм… – здесь Адам снова остановился, но уже для того, чтобы внимательнее изучить находку, и спустя несколько секунд добавил к записи: – Сосуды слизистых оболочек век с мелкоточечными темно–красными кровоизлияниями. Выделений из рта, носа и ушей нет.
Пожалуй, она даже слишком чистая.
И пахнет… конечно! Запах! Цветочное мыло, словно… словно ее после смерти уже искупали. Зачем? А главное, когда? И почему тот, который был до Адама – а он был, и следы его рук – черный шрам на грудине, схваченный крупными стежками – не обратил внимания на запах? Или обратил, но…
Янка считает, что Адам параноик. Но на сей раз подозрения его имели все шансы оправдаться.
– Извини, – сказал он Татьяне, берясь за ножницы. Нитки, стягивавшие шов, разлетелись на раз, выставляя потемневшее нутро.
Работать будет сложно, но Адам справится.
Он ведь лучший. Во всяком случае, когда–то считался лучшим.
Мэри кидала камушки. Она специально часа два ходила по берегу, выбирая плоские и гладкие, а теперь, забравшись на насыпь, кидала. Камушки пружинисто скакали по сизой поверхности воды, а после беззвучно и обреченно уходили на дно.
Небо развесило тучи, словно мамка грязное белье. И в прорехи их выглядывало солнце, тусклое, как старая лампа на лестничной площадке.
Скучно.
Мэри вздохнула и посмотрела на часики. Еще сорок минут. Она с ума сойдет от тоски. Или утопится. Точно. Как камушек. С разбегу кинется в воду, пролетит несколько шагов, взбивая брызги толстыми подошвами «гриндерсов», а после бах – и нету…
Облака–простыни дернулись, хлопнули влажно и потекли на землю холодной водой. Ну вот, теперь и прическе конец. А Мэри на то, чтобы волосы дыбом поставить, полтора флакона лака извела, не говоря уже о времени.
Полчаса.
Под навесом сухо. Дождь нудит, как училка, выговаривающая за очередной прогул. Вздрагивают листья корявой березы, а капли в песок уходят. Только черноты становится больше. И все равно тоска…
Двадцать минут. Дождь усиливается. Гудит ветер, высвистывая на трубах теплоцентрали городскую мелодию. Уставшая береза сыплет листья, прикрывая корни от хлестких ударов.
Десять… Если он опоздает, Мэри сделает то, что обещала. Она всегда делает то, что обещала. Мэри – человек принципов.
Пять.
На циферблате сверкают камни, а вот браслетик, наоборот, простенький, выполированный до тусклого блеска, но неприметный.
Он вынырнул из мутной пелены, отряхивая капли с волос, и сказал:
– Привет.
– И тебе привет, – ответила Мэри, изо всех сил стараясь не улыбаться. Какой же он все–таки красивый! Обалдеть просто. Особенно вот так, близко. Близко она к нему еще не подходила… и теперь вдруг оробела. Мэри тысячу раз представляла, как это будет: они встретятся. Мэри заглянет в его глаза, и он поймет, что именно Мэри и никто другой – его истинная любовь.
На всю жизнь и даже больше.
Глаза бледные, с темным ободком по краю роговицы, а зрачки – черными каплями. Как камушки на воде.
– Значит, это ты была?
– Я.
Он разговаривает с ней! Смотрит на нее! И, верно чувствует то же, что и Мэри – сладко замерло сердце, а руки вспотели.
– И чего ты хочешь?
– Я? Я хочу быть с тобой.
– Чего? – его удивление непонятно и злит. Это ведь так просто: быть вместе.
– С тобой, – повторила Мэри, поглаживая браслет. – Быть. Навсегда. Я тебя люблю… ты не думай, что это глупость. Я действительно тебя люблю! С первого взгляда. Ты пришел, и я сразу поняла, что… мы предназначены друг для друга!
– Кем?
– Судьбой! Миром! – она вдруг поняла, что слова закончились, что рассказать о собственном мучении, о зависти, которую она испытывала, глядя на Таньку Красникину, не сможет. Как и об унизительном желании стать Красникиной. Или хотя бы немного на нее похожей.
– Послушай… как тебя звать–то?
– Мэри… Мария.
– Маша.
– Мэри! – даже ради него Мэри не согласиться изуродовать имя. Хватит, ее и так всю жизнь уродовали, пихали в какие–то рамки, обтесывали по тупому образцу идеальной девчонки. Маша – туповатая, добрая и готовая всем помогать. А Мэри – хитра и цинична.
Совсем разные люди. Как можно не понимать?
И он понял. Сел рядом. Достав портсигар, протянул Мэри. Она взяла. Сигареты внутри забавные, тоненькие и коричневые. Пахнут корицей.
– Послушай, Мэри, – он отворачивается и смотрит на реку. И Мэри смотрит, пытаясь уловить то, что видно ему. Узкая лента в бетонном желобе русла. Песчаные берега. Дождь. Грязные ручьи и грязные же листья, которые не тонут, хотя должны бы. – Ты хорошая девчонка…
Конечно. Красникина была дурой. Красивой, отлакированной дурой. И он не мог не видеть ее тупости.
– …но я люблю Таню.
Сволочь!
– Неправда.
– Правда.
– Нет! Я знаю! Я видела! Да, я все видела! И я…
– Ты ничего не видела, – он хватает ее за руку и выкручивает. Больно! – Сядь. Слушай. Ты следила за мной? И за ней?
Да! Следила! И что с того? Это унизительно, но любовь не знает унижений!
– Ты следила за нами, – он заставляет Мэри сесть. Говорит спокойно, равнодушно даже. – Ты видела, как мы поссорились. Я был неправ. Теперь я понимаю, что был неправ. Таня очень переживала из–за Оленьки. А я не понимал. Мне казалось, что это ненормально так переживать, будто она сходит с ума или уже сошла, но… теперь я схожу с ума. Я тебя отпущу, но обещай выслушать.
Мэри кивнула и, когда он разжал руку – на запястье остался широкий красный след, – спросила:
– Зачем ты ее убил?
– Я?
– Ты. Вы поссорились. Я слышала. Ты ушел. А потом вернулся. Ты заставил ее что–то выпить. Угрожал, что если она не выпьет, то между вами – все. Она согласилась. Выпила. А на следующий день умерла.
– Это было успокоительное! Я хотел, чтобы она наконец заснула!
Оправдывается. Кричит. Пускай. Он причинил Мэри боль после того, как Мэри призналась в своей любви; рискнула прийти на встречу с убийцей? Сама готова была пойти на преступление ради него? И вот после всего этого он ее отверг?
Маша бы плакала в подушку, а Мэри отомстит. И будет хохотать, глядя на его мучения. А потом, уже после суда, подойдет и, заглянув в глаза, скажет:
– А все могло быть иначе!
– Что? – спросил он, вырывая из мечты.
– Ничего. Ты ее убил. Если успокоительное, то зачем ты так старательно мыл стакан? Дважды или трижды. А потом еще салфеткой протер. Чтобы отпечатков не осталось, да?
Мэри знала, что права, и ей приятно было видеть страх на его лице.
– И часики… красивые, правда? – она подняла рукав, демонстрируя находку. – А она их выбросила. Зачем? Ты подарил, а Танька взяла и…
– Отдай.
– Не–а. Я их нашла. Теперь они мои.
– Нет.
Упрямый. И пускай. Мэри тоже упряма. Он растоптал ее сердце, и значит, сам навлек на себя будущие беды.
– Ты ей был не нужен! Никто не нужен! И вообще она ненормальная! А еще гребень украла! Мой гребень!
Он не позволил договорить. Вскочив, схватил за горло. Сдавил пребольно, и Мэри, растерявшись, забилась в его руках. Она дергалась, пытаясь разжать пальцы, и хрипела.
Когда затихла, почти потеряв сознание, он отпустил. Выбросил из–под навеса на дождь и, наклонившись, снял часики. Постоял – Мэри видела его силуэт в мареве дождя. Носком ботинка повернул голову на бок и громко, чтобы наверняка услышала, сказал:
– Будешь про меня и Таньку гадости говорить, прибью. Поняла?
Мэри поняла. Мэри ушла, выпуская Машу, и уже Маша плакала, мешая слезы с дождем. А он ушел. Влажно чавкали по грязи ботинки. Звук стихал, а после и вовсе исчез. Маша кое–как поднялась. Саднило горло. С мокрых, слипшихся прядей стекала вода, прямо за шиворот. И джинсы тоже промокли. И трусики. И вся она, от носа до пяток.
Мама рассердится.
И подружка ее обругает за попорченную блузку. И все это несправедливо! Нельзя любить без взаимности! Нельзя поступать так с теми, кто любит!
Маша, взобравшись на насыпь, с которой кидала камушки, села. Она сняла куртку, пальцами разодрала влажные пряди – чертов лак склеил намертво – и набрав в ладонь воды, плеснула на лицо. Потом просто сидела, позволяя дождю смывать грязь, и смотрела на реку.
Не услышала.
Когда дождь шумит, то ничего не слышно.
И теней почти нет. В какой–то миг стало очень больно – не сердцу, но отчего–то затылку – и Маша растерялась. А потом умерла.
И умерев, не видела, как убийца садится рядом и начинает расчесывать волосы. Старинный гребень застревает в склеенных лаком прядях, и убийца сердится, дергает, выдирая пряди. Подхваченная пальцем капля крови размазывается по длинным зубьям гребня. А сам он исчезает в пластиковом пакете.
Спустя четверть часа дождь смывает все следы.
Алина сидела перед зеркалом, придирчиво изучая свое отражение. Определенно, следовало согласиться на предложения доктора Манихова. Ботокс почти не помогает. Морщины на лбу отвратительны, линии щек утратили выразительность, а подбородок поплыл, намечая складочку.
Зато шея хороша.
И руки тоже.
Грудь вот не мешало бы поднять, но только поднять – никаких имплантатов. Живот плоский, мускулистый, но умеренно.
Алина знала, как важна умеренность.
А с ягодицами беда. Всегда были слабым местом. Пышные, но невыразительные, они охотно принимали лишние килограммы. И с бедрами делились. Но липосакция… Алина сомневалась.
В дверь постучали. Поспешно набросив халат, Алина крикнула:
– Войдите.
Анечка. Вошла боком, замерла на пороге, потупив глазки. Умная девочка, но порой переигрывает.
– А Сережи дома нет, – шепотом сказала она. – Ушел, и все. Я ему говорила, что теперь мы должны держаться вместе, а он ушел…
– Милая, ябедничать на брата – некрасиво.
На Анечкином личике мелькнуло раздражение. Неужели и вправду думала, что сумеет провести Алину? Мала еще.
– И где он? Ну ты же знаешь. Если бы не знала, не пришла бы.
– На свиданке. Вот прикинь, запалят его, и завтра во всех газетенках появится про то, что вместо траура он трахается.
Анечка нарочно язык коверкает, знает, что это Алину злит. И в чем–то она, конечно, права, но отнюдь Алина газет не боится.. Газеты напишут то, что она велит. Она заплатила.
– Чего ты на самом деле хочешь? – Алина, поплотнее запахнув халат, осмотрела племянницу. Молода. Хороша. Знает, насколько хороша, и думает, что за это ей все простится. Ей бы не племянницей – дочерью быть. Нет в Анечке ни уныния Галины, ни Витольдового шутавского куражу. Да и внешность иная.
Подгуляла сестричка, как есть подгуляла.
Анечка, присев на край банкетки, сложила руки на коленях. Глянула снизу вверх, ресничками захлопала. Того и гляди заплачет крокодильими слезками.
– Тетенька, милая, ну скажи, ты взаправду Сережку в Англию ушлешь?
Вот оно что. Алина с трудом подавила нервный смешок.
– Я думаю. Возможно. Он перспективный мальчик.
– А я? Как же я, тетенька? Я не перспективная? – крупная слеза, сорвавшись с ресниц, прокатилась по бархатной щечке. – Я тоже хочу учиться! В Англии!
…где полно диких миллионеров, которые спят и видят, как бы облагодетельствовать Анечку предложением руки и сердца, а заодно бросить к ее ножкам – хороши, бесспорно – все нажитые непосильным трудом миллионы.
А лучше миллиарды.
Все–таки Анечка не умна – хитровата, но отнюдь не умна.
– Ты останешься с родителями, – сухо ответила Алина, поворачиваясь к зеркалу.
– Тетечка, миленькая, ну это же несправедливо! Почему ему – все, а мне ничего? – Анечка, сложив ладошки, прижала их к острому подбородку. – Ну скажи папочке… он не будет против! Честно–честно!
Еще бы Анечка небось, уже переговорила с Витольдом, и тот, желая поскорей отделаться от назойливой доченьки, согласился. А Галина вообще спит и видит, как бы поудобнее пристроить чадушко.
– Нет.
– Н–но… но почему? У тебя же есть деньги! Есть!
– Не кричи.
– Буду! – Анечка, запрокинув голову, завизжала, затопала ногами. Алина некоторое время слушала, раздумывая о том, что лучше бы померла эта истеричка, чем Танюша, потом поднялась и отвесила хлесткую пощечину, приказав:
– Заткнись.
Анечка заткнулась, лишь всхлипнула громко. И щечку свою припухшую погладила.
– Ты считаешь себя умной. Самой умной, если начистоту. Ты считаешь себя красивой. Самой красивой. Нет, не перебивай. Тебе кажется, что стоит попасть в свет, и этот свет падет к твоим ногам. Такого не будет. Нет! Не смей перебивать.
Анечка послушно захлопнула ротик. Видит Бог, Алина устала от своей родни. С возрастом старые долги становились обременительными до невозможности.
– На самом деле ты – писюха.
– Кто?
– Писюха. Малолетка. Хорошенькая, но не более того. Склонная к истерии. Стервозненькая, но мелочно, поскольку у настоящей стервы должны быть мозги. А у тебя они напрочь отсутствуют. Молчать!
Анечка пискнула. Лицо ее полыхало багрянцем, но вряд ли это – признак стыда. Скорее уж Анечка злится. Ничего, сейчас разозлится еще сильней.
– Ты не умеешь себя вести. Более того, в твою головку даже мысли такой не зародится, что ты не умеешь себя вести. Ты хабалка. Точно такая же, как твои одноклассницы, которых ты презираешь. Ты просто одета чуть лучше и хочешь чуть большего, а в остальном разницы никакой.
– Я…
– Ты замолчишь и выйдешь из комнаты. И больше никогда не станешь заводить этот разговор. Тебе пятнадцать всего. Какая Англия? Повзрослей и поверь: я знаю, что лучше для тебя.
– А я знаю, что ты убила Таньку! – прошипела Анечка, облизывая губки.
– Что ты сказала?
– Что слышала. Думаешь, ты самая умная, да? Или самая хитрая? Нет, тетечка, не самая… и все, что ты тут сказала – это от зависти. Ты стареешь, тетечка. И ботокс не помогает, верно? И небось подумываешь о том, чтоб под ножик лечь, подкорректировать грамотно остатки былой роскоши…
Глаза Анечки полыхали праведным гневом и злостью. Глупенькая. Нашла слабое место, а ударить не сумела. Алина про себя все знает. В этом главный секрет – знать про себя. И если быть честной, совсем честной, то слабость станет силой.
– А я настоящая! Молодая! Красивая! У меня вся жизнь впереди, а ты хочешь, чтобы я тут с вами подыхала. Да мне душно! И тошно! Я свободы хочу!
– Хочешь – бери.
Алина провела щеткой по волосам. Жесткие. Но покрашены хорошо, блестят, переливаются… а раньше свои так переливались.
– Разве я мешаю тебе быть свободной? Ты хочешь в Англию? Пожалуйста. Оформляй документы. Поступай. Желательно, чтобы сразу со стипендией. А нет – подыскивай работу.
Анечка вцепилась в халатик, дернула, почти срывая с плеч.
– Ты что, не слышала? Я знаю, что ты убила Таньку! И как убила!
– Неужели?
– И ты… ты будешь делать так, как я скажу! Или сядешь. А если ты сядешь, то все денежки перейдут мамочке. Мамочка меня любит. Меня, а не Сережку!
Как скучно и предсказуемо. И ведь правда же. Сергея Галине любить не за что. Алина, отцепив пальчики Анечки от ворота халата, мягко произнесла:
– Пожалуй, этот вариант для тебя был бы более выгоден.
– Конечно, тетенька. Но мы ведь родственники. А родственники должны помогать друг другу. И любить друг друга. Я тебя очень сильно люблю. И я не хочу, чтобы ты села. Поэтому, если ты будешь меня слушаться, то…
– То?
– То все у нас получится. Правда–правда…
В крохотной комнатушке успело накопиться изрядно пыли, и Адам чихнул, дав себе слово сегодня же поговорить с уборщицей. Если он редко поднимается в наблюдательскую, то это еще не повод здесь не убираться.
К счастью, время еще было, а в шкафчике обнаружилась стопка отсыревших полотенец, которые Адам использовал вместо тряпки. Одна из стен комнаты была стеклянной. Собственно говоря, она и стеной–то не являлась – перегородка, прозрачная с одной стороны и черно–лаковая – с другой. Окаймленная пилястрами, украшенная мертвенно–бледными светильниками в виде лилий, она нравилась посетителям. А вот посетители редко нравились Адаму. Хотя, конечно, они не догадывались, что за ними наблюдают.
Яночка называла его извращенцем. И говорила, что только сумасшедший может получать удовольствие, наблюдая за похоронами. А он отнекивался, пытался рассказать о смерти и о жизни, о дуализме бытия и культурных традициях, которые есть прошлое, в настоящем отраженное.
Яночка смеялась.
Скрипнула дверь и в щели показалась виноватая физия Нелочки.
– Ой, Адам Сергеевич, вы уже… я думала, что вы позже… и вот… – Нелочка перетащила через порожек красную тушу пылесоса. – Я скоренько, а вы…
– Потом.
Ему не хотелось уходить. Он тяжело привыкал к смене обстановки, пусть и менять приходилось лишь комнату. И он успел обжиться, приведя эту временную нору в порядок. Нелочка, подобрав разбросанные полотенца, сунула их в черный пакет и шепотом поинтересовалась:
– Вам, может, принести чего?
Сначала Адам хотел отказаться, но в животе заурчало, напоминая, что ночью он не только не спал, но и не ел. И слюна, наполнившая рот, сделала слова вязкими:
– Будьте добры – чаю. И бутербродов каких–нибудь. Лучше, если с мясом.
Сунул руку в бумажник, вытащил купюру, не глядя, и вложил в мокрую Нелочкину руку. Боится. Все здесь его боятся и психом называют уже не в шутку. А и плевать.
– Уже пришли?
Нелочка затрясла головой, и рыжие кудряшки, выбившиеся из–под черного платка, заскакали. Надо будет сказать, чтобы перекрасилась. Рыжий – неподходящий цвет.
Пусть уж заодно и сатрапом считают.
Безумный диктатор, единоличный владыка всея похоронного бюро… смешно. Только смеяться Адам давно разучился.
Он просто сидел, разглядывая зал. Потом пил чай. Жевал бутерброды, принесенные уже не Нелочкой, но Ольгой. Она еще долго вертелась, пытаясь выспрашивать, а после просто стояла, поворачиваясь то одним боком, то другим. У Ольги была красивая грудь. И ноги тоже, особенно щиколотки. Чтобы подчеркнуть их Ольга носила туфли на высоких каблуках, и Адам, глядя на нее, удивлялся, как она не падает.
– Вы не выйдете? – поинтересовалась Ольга, накручивая на палец локон. – Красникина про вас спрашивала.
– Когда?
Про Адама никто никогда не спрашивал. Наоборот, о его существовании принято забывать. Все боятся смерти. Яночка – исключение.
– Утром. В восемь позвонила, спросила, будете ли вы. Я сказала, что не знаю. А если опять спросит, то чего сказать?
– Ничего, – Адам слизал с пальцев майонез, пожалев, что бутерброды закончились. И чай тоже. – Или скажи, что я устал.
Он и вправду устал. И вялое тело, наполняясь сытостью, становилось еще более вялым. Поспать бы. Во сне хорошо думается. Но скоро приедут. Всегда приезжают чуть раньше, словно торопясь поскорее закончить неприятное дело.
– А если…
– Я устал, – повторил Адам, прикрывая веки. Тонкая полоска света все же пробивалась, раздражая и мешая полностью отключиться. Хорошо. Нельзя отключаться. Он должен смотреть. И думать. И еще что–нибудь решить, хотя решать не хочет.
Ольга не уходит. У нее духи резкие.
Ольга хочет с ним переспать. Не потому что Адам ей нравится, но потому, что он – хозяин и перспективная партия. А она достаточно устала от любви, чтобы хотеть иного.
Ольгу жаль. Себя тоже. В этом совершенно нет смысла.
– Иди, – сказал он. – Уже скоро.
Оставшееся время пролетает быстро. Вот Ольга ходит по залу, старательно поправляя цветочные композиции, которые не нужно поправлять. Затем столь же тщательно и бессмысленно разглаживает складки на шелковом покрывале, на котором стоит гроб. Самого гроба сторонится.
Ольга не любит мертвецов. И Адам ей отвратителен, но лишь самую малость, ведь, кроме него, у нее нет перспектив. Адам сам слышал, как она говорила об этом со Светочкой. А Светочка охала, ахала и посоветовала напоить и затащить его в постель. И они долго обсуждали этот безумный план.
Вот захрипел, откашлявшись, динамик. Выплюнул первые ноты в пустоту и, окрепнув голосом, заиграл Requiem aeteram doa eis, Domie.
– Я не хочу в это ввязываться, – сказал Адам, разглядывая собственные руки. Белые и гладкие. Сухие. Пахнут формалином и эфиром. И еще немного сосновой смолой, но эта нота слишком незначительна.
– Я ничего не смогу изменить.
Виски ломило от бессонницы. И скрипнувшая дверь ударила по нервам.
– И ничего не смогу доказать. Я ведь ненормальный… И какая теперь разница, а?
Ледяная ладошка коснулась шеи, пальцы скользнули в волосы, приподнимая от корней. Дернули. Отпустили.
– Ты ведь не отстанешь от меня, да? Я не гений. Гениальность – иррациональное понятие. Я просто кое–что увидел. И это странно. А еще я знаю, что тот, кто был до меня, тоже это видел. И если промолчал…
Женщину в узком черном платье Адам сразу узнал. Сейчас платье было другим, а шляпка с вуалью исчезла. Гладко зачесанные волосы делали женщину строже и старше.
Пожалуй, красива, но красота ее увядает. Женщина это знает: Адам видел.
– …значит, ему заплатили. И думаю, что заплатили не только ему. Тут появляюсь я. Что будет? Очередное принудительное освидетельствование. А ты знаешь, как просто сделать человека психом…
Руки переместились на шею. Они ласкали кожу, забираясь под воротник, и трогали мочки ушей. И Адам закрыл глаза, наслаждаясь лаской.
– …особенно, когда однажды уже было доказано, что он не нормален.
Толстяк в прежнем наряде. Рыдающая дама с гвоздиками. Она похожа на первую, строгую, но копия несовершенна. Парень. Девушка.
– И твоя сестра снова отправит меня в больницу. Я боюсь. Я не хочу снова оказаться там.
Голос утонул в пыли. И Адам, уронив голову на ладони, затих.
Анечка никогда не любила похорон. Не потому что страшно там или противно, нет. Скучно. Стоишь, пялишься, строишь скорбную мину, хотя на самом–то деле пофигу тебе и покойничек, и родня его. И родне самой – тоже пофиг. И выходит, что все собираются только потому, что так принято.
Но сегодня Анечка вскочила рано. Долго собиралась. Дважды меняла платье – первое морщило на животе, второе – на бедрах. Трижды красилась, всякий раз чуть ярче.
Так, чтобы тетечка заметила и разозлилась.
Она заметила. Приподняла бровку, но сказать – ничегошеньки не сказала. И правильно. Теперь–то ей и осталось, что молчать да слушать. И сама виноватая. Нечего было Таньку травить.
Нет, конечно, Танька той еще цацой была. Вечно кривилась да пальцы гнула. Мол, она богатенькая и вся из себя расчудесная, а Анечка и Серега – бедные родственнички. Ну и где она теперь со своим богатством? В гробике лежит!
То–то и оно.
– Ты выглядишь недопустимо, – сказала тетечка, когда садились в машину. И мамуля, вот клуша, тотчас запричитала:
– Анечка, миленькая, ну что же ты…
А ничего. Подумаешь. Как будто кому–то тут до Анечки дело есть.
– …нельзя ж на похороны так… чего о нас люди подумают? Витольд, скажи ей!
– Анна, умойся.
– Не хочу.
Папуле, как всегда, хватило. Хрюкнул, губы поджал и уставился на дорогу. Какой он все–таки… и мамуля тоже. Иногда Анечке начинало казаться, что давным–давно в единственном роддоме городка Матюхово произошла ошибка: врачи перепутали младенцев. Ведь бывает же так? Конечно! Об этом еще и по телику говорили…
У мамули нос картошкой. У папули подбородок круглый и вдавленный, а шея короткая. Он вообще на бегемота похож. Ну и на свинью, конечно, правда, только когда ест. Хотя ест он постоянно.
Вот тетечка – другое дело. И Серега, конечно. Правда, тут радости мало…
Ничего. Все исправится. Все будет замечательно!
– Тебе смешно? – Серега, сидевший рядышком, ткнул локтем в бок. – Смешно, да? Танька умерла и…
– И что? Думаешь, я по ней плакать стану?
Лицемер. Сейчас состроит скорбную мину, а то и слезу выдавит. Мамуля расчувствуется, папуля тоже, а тетечка скажет, что с Сереги надо пример брать.
Ха! Кому как не Анечке про него правду знать? Где он вчера был? То–то же! Когда б это правда была о его неземной любви к Таньке, тогда б он с другой на свиданку не бегал бы…
– А я знаю, что ты Таньку не любил, – прошептала Анечка, и Серега дернулся. Страшно? Правильно. Пусть боится. – И что с Машкой на свиданку бегал…
– Если ты кому–нибудь…
– Никому. Если ты тетечке скажешь, что я тоже должна поехать.
Конечно, он может и не говорить, все равно по–Анечкиному выйдет.
– Значит, вот ради чего все? – Серега больно сжал руку и прошипел: – Не дергайся.
Анечка и не собиралась. Не боялась она его, вот ни капельки. Это он с виду крутой да грозный, а на самом деле – рохля и мямля.
– Сереженька, мне больно, – Анечка хлопнула ресницами, раздумывая, не выдавить ли слезу. Но вовремя вспомнила про макияж и просто отцепила Серегины пальцы. Подвинулась ближе к брату и на ухо прошептала: – Сереженька, если ты не сделаешь, как говорю, то…
– То что?
– То я все расскажу тетеньке. Как ты думаешь, она обрадуется? Она ведь так тебя лю–ю–юбит… Нельзя разочаровывать тех, кто тебя любит.
Он выпятил губу и задышал часто и мелко. И подбородок выпятил. Смешной. Все смешные. Строят из себя невесть что, а правды в этом ни на грош.
– Дети, – строго сказала мамуля, отрываясь от чтения газетенки: – ведите себя прилично. Помните – мы на похоронах и Танечка была членом нашей семьи. Мы любили Танечку.
Вот уж чушь!
– Любили, – эхом отозвался папуля, облизывая губы. На широкой щетке усов заблестела слюна. Надо будет ему шепнуть, что усы теперь не модно. Хотя папеньке на моду плевать. Он про моду вообще не думает. И ни про что не думает.
Тяжело с ними.
Машина остановилась. Вышли. Небо хмурое, но хоть дождя нету. Правда, шофер все равно выскочил, услужливо распахивая над мамулей черное колесо зонта. А Анечку словно и не заметил.
Кто такая Анечка? Никто. Пока никто.
А местечко тут знатное, качественное. Анечке еще в прошлый раз приглянулось. Ограда высокая, чугунная, растянулась черным кружевом, отделяя мир живых от мира мертвых. Дорожки из седого камня пробирались меж зеленых, несмотря на ноябрь месяц, клумб. И стыдливо прятался за строем кленов кирпично–красный колумбарий.
Внутри красиво. Стильненько. И статуи эти из мрамора очень к месту смотрятся, особенно печальный ангелочек, который на лестнице сидит и словно бы смотрит на всех входящих. Когда Ольку хоронили, Анечка нарочно от процессии отстала и ангелочка пощупала, до того он показался ей живым.
Холодный. Каменный. Скользкий от дождя.
Мерзость.
Но сегодня шли прямо, к строгому кубу крематория. Труба его подпирала небо, и Анечка представила, как совсем скоро из нее вылетит дым, который был Танькой.
Так ей и надо!
Черные двери в мраморной рамке барельефа распахнулись. Анечка шла по узкому коридору, с бледно–лиловых стен которого на нее взирали маски. Их набралось с полсотни почти. Женщины и мужчины, старые и не очень, и даже две детских, младенческих было.
– Глянь, – Серега ущипнул за бок, указывая куда–то на стену. Анечка посмотрела и совсем растерялась: на стене висела Олька. Нет, ну конечно, не сама, всего лишь маска, но выполненная с такой тщательностью, что прям мурашки по коже побежали!
– Круто! – сказал Серега, и папуля громко кашлянул, приказывая заткнуться. И мамуля глянула косо. А у самой–то из сумочки яркий хвост газеты выглядывает.
Распорядительница, моложавая блондинка, встретила на пороге главной залы. Ухоженная физия ее была профессионально печальна, а сложенные молитвенно руки едва заметно подрагивали. Пьет? Колется? Не мудрено. В таком–то местечке работая.
– Добрый день. Мне бы хотелось поговорить с Адамом, – едкий тетечкин голос терялся в пространстве зала, да и сама она выглядела незначительной и, по ходу, была не в восторге от этаких антуражей.
– К сожалению, господина Тынина нет на месте, но…
Тетечка взмахнула рукой, и распорядительница – Ольга, ее зовут Ольга – заткнулась, как дрессированная.
– Когда он будет?
– Не имею чести знать.
Врет. Анечка уже достаточно поднаторела в поисках вранья и теперь запросто видела его. Вот набеленный висок прорезали трещинки, а губа чуть приподнялась. Взгляд прямой, наглый, но руки дрожат сильнее прежнего.
– Мне кажется, мы достаточно заплатили господину Тынину, чтобы он проявил толику уважения к нашей семье.
Ха. Тетечка терпеть не могла, когда ее не уважали. И достанется этому Тынину, который никакой вовсе и не господин, а обыкновенный гробовщик. Он Таньку обряжал и разрисовывал, хотя смысла в этом действии было еще меньше, чем в похоронах.
Зачем, если все равно сгорит?
– Поверьте, – мягко сказала Ольга, поднимая все еще сцепленные руки. И длинные средние пальцы уперлись в подбородок. – Господин Тынин безмерно уважает вас. Ему более чем кому–либо известна глубина горя, постигшего вашу семью.
Запела, канарейка. Скучно. Сейчас будут кидаться словами, как теннисным мячиком, и тетечка эту крашеную все равно переиграет, потому как она скорее сдохнет, чем прислуге уступит. Но пока играют, придется стоять, слушать. А туфли жмут. И чулок, кажись, съезжает. Точно съезжает.
Может, в туалет выйти? Похороны похоронами, но против природы не попрешь! И Анечка, обрадовавшись найденному предлогу, двинулась к выходу из залы. Мамулю, загородившую было проход, обманула скорбной рожей и стоном. Папуля, тот вообще внимания не обратил. Вытянув шею, он жадно вслушивался в свару.
Тьфу, уроды.
Выбравшись в коридор, Анечка перевела дух. Осмотрелась. Погрозила маскам пальцем, потом скорчила рожу. Они остались неподвижны.
Этот их Тынин – полный извращенец, если лепит их с натуральных жмуров. Запоздало подумалось, что Танька тоже повиснет на стене. Наверное, рядом с Олькой. Или на противоположной? Будут глядеть друг на друга, ухмыляться…
Жуть.
И скука. Хоть и вправду в туалет иди. Анечка и пошла, благо нужная комната обнаружилась за углом. Три кабинки. Два зеркала в полный рост. Сияние фаянса и плитки, тоже черной. Анечку уже мутить начинает от этого цвета.
Завтра же она наденет ярко–красное платье! Просто так, ну и назло, конечно.
Присев на унитаз – к счастью, нормальный, белый – Анечка зевнула. Сосчитала от одного до ста, потом от ста до одного, запнувшись на пятидесяти девяти, и уже решилась было встать, когда наружная дверь громко хлопнула.
– …а я тебе говорю, мертвый номер! – женский голос свистел и шипел. – Он всю ночь в морге провозился! Ну да… и что? Я знаю, что он псих, а ты знаешь, что психи последовательны. Тынин раньше не клюнул и теперь не клюнет!
Анечка слушала, затаив дыхание. Плевать ей было на Тынина, который хоть и господин, но псих – а то не видно! – но чужие тайны завораживали.
– Да я пыталась… по–всякому пыталась. А он ни в какую. Да нет, не педик. Импотент. В клинике небось обкалывали, вот теперь и не стоит… что значит, постарайся? Я стараюсь! Вот сам приезжай и старайся, если тебе так надо! Да! А меня достало все! Господи, да меня тошнит от этого местечка! Сейчас еще дура одна приперлась, скандал устроила. Вынь да положь ей Тынина! Я ей говорю, что он с живыми не разговаривает. А самое смешное, что этот урод забрался в свою нору и следит оттудова!
Анечка громко спустила воду, и женщина, всхлипнув, заткнулась. Юркнула в кабинку, пытаясь спрятаться… глупые люди. Ну зачем разговаривать там, где легко подслушать?
Когда Анечка наконец вернулась в залу, то обнаружила, что церемония уже началась.
Интересно, а где здесь нора «этого урода»?
– Не вертись, – шикнула мамуля и картинно захлюпала носом.
– Спаси и помилуй, мя грешного… спаси и помилуй… спаси…
В спину стрельнуло, и Степушка глухо застонал, но поклон, последний из отведенных на сегодня, положил. Лоб почти коснулся холодного пола, щеки лизнуло распаленным свечами воздухом, а затылок обожгло взглядом.
Суров ныне Спаситель, знает, что крепко грешен Степушка. Слаба, ох слаба, натура человеческая! Уж сколько раз зарекался, сколько говорил себе, ан нет, поманит нечистый звоном злата–серебра, закрутит колесо разноцветное да шарик по нему скакать пустит.
Смотри, Степушка! Хорошенько смотри! Думай и слушай душеньку свою слабую, и будет тебе богатство великое. Зачем тебе, Степушка, в тягости да бедности жить? И чем ты иных хуже? Отчего им свезло, а тебя Боженька испытывает?
– Прости, – совсем искренне сказал Степушка и, поерзав – стоять на коленях было жестко – залопотал молитву. В лицо Спасителю он старался не глядеть. Из норы за неприметной дверцей выглянула сердобольная старушка–ключница. Увидев Степушку, печально покачала головой, перекрестилась и снова исчезла.
Осуждает?
Ох и тяжко жить, когда все осуждают, буде они сами святы. Буде не знают, сколь силен Дьявол, сколь искусен в соблазнении малых мира сего. И ведь не себя ради Степушка богатства чаял. Семья у него. Женушка, детоньки малые…
Нахмурился Спаситель, сделавшись на бабку похожим.
Ну ладно, не такие и малые. И жена давным–давно ушла.
– Бросила! – пожалился Степушка, смахивая слезинку. – Раздела–разула, засудила меня… разве ж это по–божески? По–справедливости?
И детки в мамку пошли. Если и вспоминают про Степушку, то только затем, чтоб денег попросить. Как будто Степушка их рисует. Он им твердит про смирение и труд, а они только ухмыляются. Никакого уважения! И в церковь не ходят.
Оттого все беды, что люди Бога позабыли, очерствели душами. Вот у Степушки душа мягкая, податливая, к чужому горю сочувственная. И хочется ему всем угодить. И женушке своей столько в зубы кинуть, чтоб подавилась. И деткам показать, что папочка их не лыком шит. И Марьянушке, соседушке новой, красных роз купить и духов французских.
– Это ж по Завету! Возлюби ближнего своего, как себя самого. Я и люблю. Паче себя люблю, – Степушка оперся на скамью и поднялся. Плечи ломило, в поясницу постреливало. Никак продуло, теперь радикулит разыграется и будет корежить недельки две.
Ох беды, беды…
К выходу из храма побрел, шаркая растоптанными подошвами по полу. Старуха–ключница уже ждала на выходе, подлетела с кружкой, сунула под нос, проскрежетав противно:
– Степан Лексеич! На нужды храма.
Степушка вздохнул про себя и, оглянувшись на Спасителя, который все еще смотрел строго, но уже не сердито, вытащил заготовленную купюру. Кое–как запихал в узкую прорезь и поинтересовался:
– Слышал, что батюшку сменят?
– Сменят, – ответила ключница, оползая лицом. Зашептала. – Нашего–то уже отозвали. И матушку с ним. Ох и плакала она, ох и плакала… а нового со дня на день. Что ж то деется, Степан Лексеич? Что деется–то?
– Беда, беда… – покивал Степушка, крестясь.
А ведь не спроста отца Николая снимают! Ох, неспроста. Давненько гуляли слухи, что подворовывает батюшка. Стяжательство – грех великий, но простительный. Ведь Степушку–то простят, а батюшка и на новом месте неплохо обустроится. И мысль эта придала Степушке сил. До самого дома – шел пешком, экономя оставшиеся купюры – он думал только о том, что милосердный Боженька дал ему еще один шанс. И уж этот–то Степушка не упустит.
Начнет жить праведно.
У самого подъезда столкнулся с Марьянушкой. В новом белом пальто с мохнатым воротником из крашеного кролика она была хороша. Алели румянцем пухлые щеки, похотливо блестели глаза, выпученные губы притягивали взгляд, и Степушкино сердце пойманной птахой забилось в сетях соблазна.
Хитер Дьявол, ох хитер.
– Здравствуй, Степан, – пропела Марьянушка, протягивая пакеты. – Поможешь донести? А то я женщина слабая, тяжко…
Подхватил, охнув от тяжести – камней в них, что ль, напихали? – и потянулся за широкой спиной. А Марьянушка все говорила.
Про одиночество свое. Про мужа, ирода, сбежавшего. Про то, что Степушка – мужик хороший, только что неухоженный, но это – дело поправимое.
В квартире ее сытно пахло булками и котлетами. Марьянушка предложила чаю, и Степан согласился. Разувшись – ох и стыдно за носки драные стало – прошел в зал. Отметил, что мебель стоит хорошая, почти новая. И мягкий уголок дорогой, и секция с хрусталем старым, венгерским. И телевизор плоский, и много всего. Особенно приглянулась Степушке ваза огромная с пуком темно–багряных роз. Пощупал – так и есть, искусственные. А глядятся как живые!
Степушка очень ценил умение мертвое живым делать.
Марьянушка суетилась. Принесла кружки нарядные, фарфоровые – такие Степушка в супермаркете смотрел, но покупать не стал: дорого. И чайник у нее расписанный синими цветочками. И сахарница к набору.
– А вы, Степан, чем занимаетесь? – скинув пальто, Марьянушка только похорошела. Синяя кофта плотно облегала грудь, пышная юбка богато отливала золотом, а на ногах, что Степушку удивило больше прочего, были не тапки – туфли на каблучке.
– В органах работаю, – ответил Степушка, беря бутербродик с ветчинкою. Подумав, прикрыл сверху листиком пахучего сыра. – Судебный эксперт я.
И ведь почти не соврал. Так, самую малость.
Марьянушка, всплеснув руками, уставилась влюбленно. Вот она, настоящая женщина. Это только бывшая зудела, что Степушка никчемен, а работа его – для дураков. А уж то, чем он в свободное время занимается, и вовсе ужас тихий. Марьянушка – дело другое.
А ведь может, у них сложится. Конечно, может! Он одинокий. Она одинокая. Для того Боженька их и свел… вот только денег почти не осталось.
Ну да Степушка знал, где взять.
Конечно, нехорошо и наказуемо, что по Божьим законам, что по человечьим. Но от одного разочка беды не будет? Господь охоронит. А тот, у кого Степушка денег попросит – немного, только на жизнь новую – сам виноватый.
Убийство – грех больший, нежели шантаж.
Когда началась церемония, Адам встал с кресла и приник к стеклу. Он вглядывался в лица собравшихся – к счастью, их было немного – и пытался определить, кто из них убил сестер Красникиных.
Пустое занятие. Он никогда не умел читать живых.
Наконец все закончилось, и Ольга вывела их из зала. А затем вернулась: мадам Красникина желала поговорить с господином Тыниным. И Адам решился.
– Я Алина, – сказала женщина, по–мужски протягивая руку. Адам не стал пожимать, и она ничуть не смутилась. – Алина Красникина.
– Знаю.
– Красникина – это фамилия по мужу. К сожалению, он умер.
– Знаю.
– Все–то вы знаете, – она криво улыбнулась и, достав из сумочки портсигар, открыла, предлагая.
– Здесь не курят, – заметил Адам. – Я попросил бы вас уважать наши правила.
– Надо же… правила. Везде правила. Куда ни сунься – правила. И все хотят, чтобы их правила уважали.
Но портсигар мадам Красникина убрала. Теперь она молча разглядывала Адама, и ему стало неудобно под этим жестким взглядом. На психиатра похожа. Тот тоже садился и пялился–пялился, выворачивая наизнанку, а после начинал в этой изнанке ковыряться, не слишком заботясь о том, что кому–то больно.
Через боль идет излечение.
– Я хотела вас нанять.
– Вы меня и наняли. – Уйти несложно. Дверь рядом. Всего–то и нужно, что шагнуть, повернуть ручку, приоткрывая сырое нутро коридора. Она не пойдет следом. Наверное.
– Нет. Я хотела вас нанять провести… вскрытие. Идемте, я не могу здесь говорить! – она взяла Адама под руку и дернула, заставляя идти рядом.
Чужое прикосновение ввело в ступор. Стряхнуть руку! И эту паучиху в черном наряде оттолкнуть! Сбежать!
Стоять. Это просто прикосновение. Ничего страшного. А она тянула за собой. И Адам шел.
– Смерть Ольги была… ожидаемой. Лейкемия, пусть и в стадии рецессии, такое заболевание, с которым поневоле начинаешь готовиться к… неотвратимому. Все это знали. И Таня тоже. Только Таня, в отличие от меня, была молода. Ей казалось сама по себе смерть невозможна, что если она случилась, то кто–то виноват. И закономерно, что Таня определила на роль виновной меня. Я знаю, она приходила к вам.
Адам кивнул. Говорить он не мог: страх крепко держал за горло.
– Мне казалось, это пройдет. Я давала Тане время. Я находилась рядом, потому что боялась отпустить ее. В таком возрасте легко натворить глупостей, о которых будешь жалеть всю жизнь. Я убила Таню.
Это признание заставило Адама остановиться. И стряхнуть с руки цепкую ладошку Алины. Мадам Красникина, толкнув дверь, выбралась из здания на гранитный пятачок заднего двора.
– …образно выражаясь. Теперь мне кажется, что если бы я прислушалась к ней, она была бы жива. Здесь курить можно?
– Да.
– У вас хриплый голос. Вам ведь неприятны прикосновения? И люди в принципе? Мне многое известно о вас. Вы, господин Тынин, еще в прошлый раз весьма меня заинтересовали.
– Какова цель вашего визита?
– Мне нужна помощь, – она курила, жадно всасывая из сигареты дым, и щеки впадали, а скулы становились четче и острее. Казалось, натянутая кожа вот–вот треснет, обнажая кость. – Когда Татьяна умерла, я сперва растерялась. Я любила ее. И Ольгу тоже. Да господи, я не та мачеха, которая спит и видит, как бы избавиться от детей! Я их растила! Я к ним привязалась! И… и теперь у меня такое чувство, будто…
– …сердце вытащили.
Алина не лгала.
Отвернулась, тишком смахивая слезы. Продолжила прежним, сухим тоном.
– Именно. Вытащили. А когда в груди дыра, думается плохо. Ведь было освидетельствование! И вскрытие было! И результаты его я сама читала. Но…
– Случилось что–то, изменившее ваше мнение.
– Моя племянница. Вы видели ее в зале. Глупая девчонка, истеричная и совершенно невозможная, но она считает, будто это я убила Татьяну. Представляете? Сначала это показалось мне глупостью. Однако… чем дольше я думала, тем подозрительней казалась ситуация. Сначала Ольга. Теперь Татьяна. Кто следующий? Наверное, я. Нет, не думайте, мне не страшно умирать. Я давным–давно свыклась с этой мыслью, но вот знать, что тебя убьет кто–то из родных, неприятно.
Ей совсем не шла истеричность. Адам с брезгливостью разглядывал искаженное лицо, отмечая сухие губы и тонкие складки у век. Потом перевел взгляд на дрожащее горло, и белые спокойные пальцы.
– Вы должны сказать мне правду! – она снова попыталась схватить его, но на сей раз Адам уклонился.
– Нет.
– В смысле?
– Я не должен вам ничего говорить.
– Но можете?
– Возможность не является определяющим фактором в данном случае, – Адам снова стал говорить так, как нельзя говорить. Следовало успокоиться. Вспомнить то, чему учили психиатр и Яна. Но воспоминание о Яне лишь подхлестнуло болезнь. – Требования с вашей стороны неправомочны и выходят за границы изначальной договоренности, следовательно, со своей стороны я имею…
– Заткнись. Денег хочешь? Сколько? Назови сумму.
– Денежный вопрос несущественен.
– Тогда что? Переспать со мной?
– Скорее мое желание в данном случае имеет обратный вектор.
Алина бросила сигарету и раздавила ее.
– Какой же ты псих!
Об этом Адаму многие говорили. Статистически они были правы.
– Ничего. Я найду на тебя управу.
И это тоже возможно.
Девочка, которая хотела знать все
Она родилась в грозовую ночь. Тяжелые облака заволокли небо, и луна выглядывала в пробоины туч, полыхая желтым глазом. Сверкали молнии, гром бился о скалы, и они вздрагивали в благоговейном ужасе. Крылья ветра сметали кучи камней, и река, принимая их, вскипала белой пеной, вставала на дыбы, пытаясь вырваться из русла.
В кипении грозовой бездны неподвижен оставался лишь замок семьи Эчед. Прочно вросли в скалу кряжистые башни, штыками поднялись шпили, тусклый свет скрывался за окнами.
Ветер бился вкровь о стены.
Билась в судорогах Анна Батори. Жадно вслушивался в крики ее супруг. В руке Дьердь Батори держал серебряную чашу, и старуха–цыганка лопотала заклятья, призывая древних духов на помощь роженице. Вот щелкнули пальцы, высыпая в воду пепел мертвецов. Дернулся подбородок с черной бляшкой–бородавкой. Плюнула цыганка в воду, перекрестилась и, выбив чашу, завыла:
– Чудище идет! Чудище идет! Стригой!
– Заткнись! – Дьердь залепил старухе пощечину, но цыганка не смолкла. Откатившись кубарем в угол зала, закрыла голову руками и заплакала тоньше, горше.
И ветер, подхватив ее крик, заскулил раненым волком.
И собаки, взбудораженные воем, залаяли.
В этом гомоне потонули тонкий писк младенца и стон его матери, обессиленной родами.
Крупнотелая повитуха, с лицом побитым оспой, вынесла младенчика и с поклоном протянула его хозяину, сказав:
– Девочка. Вы только посмотрите, какая красавица!
Дитя было бледно, словно вылеплено из горного снега, и лишь глаза сияли темными агатами. Взгляд их, слишком серьезный для младенца, проник в душу. Сердце вздрогнуло, и Дьердь Батори, до того совершенно равнодушный к отпрыскам своим, взял новорожденную в руки.
– Чудовище! – завыла цыганка, о которой он почти забыл. – Чудовище родилось!
– Уберите ее, – велел Батори и, подумав, добавил: – Выставите за ворота. Просто выставите.
Успокаивался ветер. Свив гнездо в заснеженном ущелье, он сложил крылья. Река, устав биться в ловушке русла, успокоилась и поползла стремительной змеей меж каменными клыками дна. Она тянула серые глыбины льда и вспухшее тело молодой крестьянки.
Анна Батори оправилась от родов быстро, стряхнув и боль, и немочь телесную, словно собака воду. На другой день она поднялась с постели, на третий – вышла из комнаты.
На пятый – самолично порола няньку.
Девочка, сидя на руках у брата, внимательно глядела на экзекуцию и лишь причмокивала губами.
– Смотри, – сказал Иштван. – Мерзость какая!
Сам он больше глядел на белые телеса крестьянки, на мягкую спину ее с тугими комками мышц и ажур старых шрамов. Вообще – в замке все чаще перешептывались, что детки у Анны Дьяволом меченные. Один от падучей мучится, другой на голову слаб, а третья так и вовсе бледна до того, что сразу ясно – не жилица. Но шло время, а Эржбета, странно молчаливая и некапризная для младенчика, не думала помирать. Зато померла ее кормилица. Девка дородная и здоровая телом, она за три месяца высохла, потеряла половину зубов и окривела на один глаз. Отошла она тихо, во сне, и только новорожденная на другой день хныкала, чего за нею прежде не водилось.
– Зубы режутся, – деловито сообщила местная знахарка да присоветовала подмешивать в козье молоко маковый сок. И верно, сон девочки стал спокойнее.
Вторая кормилица разбилась насмерть. Она неким чудом, обойдя стражу, взобралась на замковую стену и шагнула в пропасть. Река после вытащила тело на отмель, насадив на острый каменный зуб, словно муху на соломину.
Третью решили не искать, благо коз и коров в замке хватало. Однако или в молоке их не доставало чего–то важного, или дело и вправду было во врожденной хилости девочки, но росла она медленно.
В год она еще копошилась, пробуя ползать. В два – встала на ножки и сделала первый шажок, чем несказанно обрадовала отца. В три – заговорила.
Первым словом, произнесенным ею, стало собственное имя. Девочка увидела себя в материном зеркале и, зачарованная отражением, сказала:
– Эржбета!
Чуть позже она начала произносить имена прочих домашних.
– Дурочка она! – кричал Иштван отцу, заходясь от ревности, а тот со смехом возражал:
– Зато красивая.
Она и вправду была неправдоподобна красива. Белокожая, темноглазая и темноволосая, Эржбета соединила в себе черты обоих ветвей древнего рода, словно рассеянная по многим жилам кровь братьев Батори проросла в девочке, знаменуя возрождение. И чем старше становилась Эржбета, тем чаще о том заговаривал Дьердь. И раз от раза все больше в его речах становилось гордыни.
Внимали им горы, вздыхали и передавали слова реке, которая несла их вниз, на равнины, как носила и тела, каковые с завидной регулярностью отторгались замком.
Незадолго до шестого дня рождения Эржбеты, каковое Дьердь Батори планировал отпраздновать с размахом, в замке произошло два события: Анна принесла мужу еще одного ребенка, и очередная нянька Эржбеты исчезла, как казалось, бесследно.
Однако спустя неделю ее сыскали по запаху в одном из погребов. Тело изрядно подгнило, да и крысы вовсю расстарались, однако дворня, которой пришлось выволакивать мертвячку, судачила о престранном выражении ее лица, неуместно счастливом.
Эржбета же еще больше похорошела.
– На жизнях чужих, – зашепталась дворня, но шепот этот был тих и полон страха – отнюдь не суеверного. Помнили слуги о гневе Батори, о языках вырванных, о клеймах да железе, о крови, что не единожды заливала двор замка.
Помнили и хранили молчание, привечая гостей. Крепко было семя братьев Гут Келед, многажды прорастало оно на земле венгерской. Сидели на востоке Трансильванские Батори–Эчед, сторожили запад Батори–Шомльо. И глядела из окна Эржбета на людей да повозки, заполонившие узкую горную дорогу, на штандарты и стяги, на драконов и волков.
– А вон от дяди Штефана идут, – Иштван указал на особо роскошный посольский поезд. – Дядя Штефан – король![1]
– Знаю, – отмахнулась Эржбета, которой надоел этот шумный мальчишка. Он норовил отпихнуть ее от окна, и ко всему дыхание его отдавало гнилью и луком.
– А там тетин поезд! Тетя Клара! Ты ее не знаешь! – Иштван ткнул сестру локтем под дых и, пользуясь тем, что нянька отвернулась, ущипнул за шею.
Ему нравилось смотреть, как белая кожа краснеет, а потом вновь белеет, как будто ничего и не было. Еще нравилось, что Эржбета, в отличие от прочих девчонок, не плачет и не бегает с жалобами.
Правда, совсем не понравилось, когда она ткнула иглой в бок.
Дура.
– Людей много, – сказала она, отпихивая Иштвана.
– Это не люди. Это – родичи.
Столы накрыли в нижнем зале, и, прежде казавшийся непомерно большим, он вдруг стал слишком мал, чтобы вместить всех желающих. В черном жерле камина бесновалось пламя. Хитрые повара рассекли его надвое, направив вверх по каменным стенам, и теперь длинные языки огня лизали бычью тушу. Жир с нее капал на начиненных травами ягнят. Еще ниже, над самыми углями, протянулись вертела с птицей, и поварята, сами исходя от пота, вертели ручки механизма. Скрежетали цепи, вращались железные штыри, доходило мясо.
В зале было полно людей и собак. Люди разговаривали, громко смеялись, ели, облизывая пальцы или вытирая их о нарядную одежду. Псы грызлись за кости.
Свежая солома, которой накрыли пол, быстро сырела, пропитываясь водой, пивом и нечистотами.
Эржбета сморщила нос. Пожалуй, ей здесь не нравилось. Но отец уже заметил ее и, отвлекшись от беседы с толстым стариком в черном кафтане, протянул руки и крикнул:
– Вот она, моя красавица!
И люди разом забыли о разговорах, повернулись к Эржбете сотнями лиц, одинаково набеленных. Многие глаза ощупывали ее, жадно, презрительно, равнодушно. Многие рты скривились в улыбках. И многие слова были сказаны в один миг.
Эржбета не слышала ничего.
Она вдруг словно оглохла, а мир сузился до бледно–синих, как сухие незабудки, глаз удивительно бледной женщины. Она была немолода – Эржбета неким тайным чувством видела внутри незнакомки прожитые тою годы и гниловатую черноту под сердцем – но сумела сохранить красоту.
Узкое лицо ее имело черты строгие и четкие, и лишь губы выбивались смазанным алым пятном. Губы шевельнулись, но Эржбета не услышала сказанного. И тогда женщина сама шагнула к Эржбете.
– До чего милое дитя! – сказала она, касаясь щеки. Холодные пальцы ее были вымазаны в чем–то липком, и Эржбета дернулась.
– Стой спокойно, – велела женщина, и отец не стал с нею спорить. Она же, присев, принялась разглядывать Эржбету точно так же, как Эржбета разглядывала ее.
Теперь, когда женщина находилась так близко, стали видны и морщины, присыпанные белой пудрой, и седина в навощенных волосах, и даже болезненная дряблость шеи, которую лишь подчеркивали широкие крылья воротника.
Глубокий вырез верхнего платья открывал грудь, расшитые золотыми рунами рукава нижнего подчеркивали тонкость рук. И пахло от женщины не телом, а ландышами.
Приятно.
И пальцы на щеке перестали вызывать омерзение.
Захотелось потрогать золотые серьги. Или алмазные капельки, поблескивавшие в волосах. Примерить высокую шляпу, с которой спускалась дымка вуали, словно туман над рекой.
– Я твоя тетушка, милая, – сказала женщина, глядя в глаза Эржбете. – Клара.
Она протянула руку, и Эржбета, непривычно робея, коснулась раскрытой ладони.
Глубоких–глубоких линий.
Как ущелья. В ущельях воет ветер, разворачивая стяги. Он подхватывает на крылья тучи стрел и швыряет их на стены замка. Стрелы свистят, сливаясь тысячами голосов в протяжный вой. Железные наконечники, сталкиваясь с камнем, высекают искру. Или пробивают панцири и толстые кожи, впиваясь в тело. И ветер с радостью срывает крики с губ умирающих…
Катится, гремит оружием лавина людская. Цепляется хлыстами осадных лестниц за стены, стучит круторогим тараном в ворота, глотает струи кипящей смолы и камни, что сыплются сверху. Трещат ворота. Вскрывается замок, как раковина, и воющие смуглолицые люди сотнями клинков кромсают мягкое его нутро.
То тут, то там вспыхивают огни. Льется кровь. Прорезает общий гомон боя протяжный женский крик. Копыта мнут людей, секиры рубят, мечи колют. Татарин на скаку вспарывает кончиком копья глотку и смеется, радуясь умению. И падает, сраженный последней стрелой.
Сдался замок.
Затихла битва.
– Что ты видишь? – жесткие пальцы вцепились в подбородок, задирая голову, нос прижался к носу, а мертвые глаза оказались очень близко. – Что ты видишь?
Синее–синее небо и синие же вершины, словно вылепленные из вышины. Белые гроздья облаков. Белая лента на шее. Серое лицо, искаженное мукой.
Раскрывается рот в немом крике, дергаются обрубки рук, мажут красным по камню. И под гогот толпы изуродованное тело насаживают на вертел, поднимая над костром.
Эржбета хочет отвернуться, но пальцы не позволяют.
– Что ты видишь?!
Все. Она видит рождение и младенца в белых пеленках. И повитуху, получающую награду из рук короля[2].
Видит дитя в тяжелом наряде.
Видит девушку у алтаря, над которым, заслоняя крест, расправил крылья дракон Батори.
Видит старика, чье лицо скрывается под подушкой, и молодая, свирепо рыча, давит на его грудь коленом. Пальцы ее побелели от гнева, искаженное злобой лицо страшно.
И прекрасно.
И снова свадьба да алтарь, марево над многими свечами. Золото и багрянец. Кровать с резными столбиками и тяжелый балдахин с желтыми кистями. Тронь – и распрямятся бархатные складки, закрывая молодоженов от жадных глаз прислуги.
– Вы их убили, – шепчет Эржбета, и незабудковые глаза вспыхивают жизнью.
– Да, – звучит несказанное. – И других тоже.
Йохан Бетко умер от яда. А Валентин Бенко в пропасть упал… он был неуклюж, а Клара – осторожна.
– Ты… тебя изгонят, – слова выходили из Эржбеты, хотя ей совсем не хотелось говорить. – Признают недостойной называться Батори. Твой отец…
…сам убивал многих, пусть и чужими руками.
– …а потом ты умрешь…
…глядя на то, как корчится на вертеле молодой любовник, а после – в лицо турецкого паши. Он будет щедр к своим солдатам, он всем желающим даст попробовать этого поразительно белого тела. А после, когда желающих не станет, самолично перережет горло.
И снова все будет красно.
Внизу.
Вверху останется только синее.
– У тебя удивительная дочь, – говорит Клара, отпуская девочку. – Береги ее. И берегись ее.
Этот тихий, словно шелест осенних листьев, голос летит по залу. А Клара вынимает из волос высокий гребень, украшенный накладками слоновой кости, и протягивает Эржбете.
– Возьми, милая. Спасибо за предсказание.
– Оно было недобрым, – хмурится за спиной отец.
Гребень теплый. От него исходит все тот же тонкий ландышевый аромат, и меж зубьев застрял седой волос.
– Оно было честным, Дьердь. От судьбы не уйдешь. Помни об этом, солнышко. Всегда помни.
Теткин голос пробивался сквозь сон, в котором Эржбета шла по воде, а потом оказалось, что вода – не вода, а кровь. И не водоросли тянутся к ногам Эржбеты – волосы женские. Просвечивают на дне глаза, и трепещут ресницы, порождая волну.
Страшно.
Но восходит луна, плещет белым светом, и успокаивается алое море.
– От прекрасного союза Солнца и Луны, восхитительного соединения петуха в золотом оперенье и серебряной курицы – говорит Клара, стоящая на острове из мужских голов, – рождено все сущее. Помни и об этом тоже.
– Я помню.
Волны гасят голос.
Головы дрожат, грозя рассыпать остров, но тетка скидывает широкое одеянье и белые крылья его подобны снегу. Но тело ее еще белее.
– Ты избрана, – шепчут алые губы. – Ты избрана им!
– Кем?
– Великим Иштеном. Иди ко мне.
– Я боюсь.
– Чего?
– Заблудиться. Я не вижу дороги.
– Иштен пришел на эти земли вместе с даками. Иштен подарил победу нашим предкам, пусть те, кто принял ее, и славили распятого. Здесь нет его власти. Здесь нет его силы.
Тетка пела, вытянув руки над морем, и лунный свет стекал с ее пальцев, сплетаясь узкой тропой. Эржбета ступила на нее, забыв про страх.
– Здесь правит Иштен и три сына его. Один есть дерево. Другой есть трава. Третий есть птица.
Лунный свет жег ноги холодом. Дорожка становилась все уже, пока не превратилась в лезвие клинка. И каждый шаг оставлял на ступне глубокую рану. Но раны не кровили, и боль, пусть явная, была терпима.
– Он есть, – сказала Эржбета, вытягивая руки, почти касаясь пальцами пальцев тетки.
– Он есть, – эхом повторила она.
Эржбетины ладони, испачканные светом, почти истаяли. А море закружилось, выплеснуло грязную волну на берег, и иссякло, превратившись в чашу.
На дне ее сидели боги.
Трехликий Иштен с раскрытыми ртами.
Карпатский Ердег, бледный и немочный, окруженный черными котами.
Темноокая Мнеллики, в чьих волосах птицы вили гнезда, и феи распустили волосы из тонких нитей воды. А в руках – точно такие гребни, как тот, который подарила тетка…
Эржбета знала их, а они знали Эржбету. И это было правильно.
– Теперь тебе хранить, – говорит Клара.
– Обещаю.
Будущее близко. Оно предопределено, но это не пугает. Главное – чтобы хватило сил. Но теперь Эржбета знает, где их взять.
Она проснулась незадолго до рассвета и, взобравшись на подоконник, прилипла к окну. Полная луна плыла в тумане, и с лица ее на Эржбету ласково взирали боги.
По прошествии двух недель гости начали разъезжаться. Некоторые из них, впрочем, остались на несколько месяцев, гармонично вписавшись в спокойное существование замка. Дольше всех задержалась тетка Клара.
Матушка, оправившись от родов, занялась хозяйством. Отец развлекал гостей охотой и медвежьей травлей. Иштван шнырял по замку, подглядывая за служанками.
Клара учила племянницу.
Слуги сплетничали.
– Слушай ветер, – говорила тетка, выводя Эржбету на крепостную стену. – Хорошенько слушай.
И ветер, метавшийся в пропасти, взлетал, гладил волосы, трогал лицо, лез в уши тонким ледяным языком, нашептывая слова, смысл которых оставался непонятен.
Но Эржбета старалась.
– Слушай реку, – повторяла тетка, сходя в бурлящую воду. И та успокаивалась. Пена оседала, каменные клыки исчезали в пасти дна, и волны вторили ветру на непонятном языке.
– Слушай землю, – твердила тетка и, скинув тяжелый плащ, ложилась нагая на траву. Волосы ее вплетались в стебли, а блеклые головки ромашек щекотали кожу.
Эржбета слушала.
Думала.
Повторяла.
Она приносила голубя ветру, и тот принимал подношенье, размазывая кровь птицы по лицу. Она отдавала реке собаку, и водоворот благодарно заглатывал живой мешок. Она дарила ягненка земле, и зеленые стебли прорастали сквозь живое еще тело. И наступило время, когда тетка сказала, что Эржбета готова, чтобы отдать свою первую кровь Иштену.
Отражением луны лежал древний камень, и три круга камней поменьше торчали из гнилой листвы. Земля исходила испариной, и жаровня о трех ногах добавляла дыма и вони.
– Ложись, – велела тетка, указывая на камень. – И помни, что если хочешь взять силу, ты должна отдать.
– Что?
– Что–нибудь. Сколько отдашь, столько возьмешь.
Лежать на камне было жестко. С неба на Эржбету любовалась луна, и теткино заунывное пение вплеталось в звуки леса. Теперь голос его был почти понятен.
Мужчина выступил из темноты. Лицо его скрывала рогатая маска. Он был наг и измазан кровью, вонь которой перебила прочие запахи. Эржбета заставила себя не дышать, и глаза закрыла, чтобы не видеть. Человек навалился весом тела, раздвинул ноги. Стало больно. Не нужно обращать внимания на боль. Нужно слушать ветер, который гудит в ветвях, смывая с губ чесночную вонь чужого дыхания. Слушать землю, что стонет и вздрагивает вместе с Эржбетой. И корни дерев ловят капли первой крови. Слушать воду, что льется из кувшина на угли и сыпется хрустальной росой с травы.
Отдавать.
И брать взамен.
Сила переполнила Эржбету, и кости ее стали камнем. Кровь – водой. Волосы – травой. Она сама была птица и дерево. Лес и болота. Мир, на чьих ладонях лежали замки.
И со смехом этот мир оттолкнул беспечного человека, перевернул спиной на белый камень, а рука, приняв острый кинжал, вскрыла горло, расплачиваясь чужой кровью за взятое в долг.
Всего–навсего в долг.
Об этом тоже надо помнить.
В себя Эржбета пришла уже в замке, и тетка, сидящая у кровати, улыбнулась и протянула нож. Лезвие его было темно, а губы Эржбеты сухи.
– Это было? – спросила она, принимая еще один дар.
– Это было, – ответила тетка. – Теперь ты знаешь, как. Только будь осторожна, милая моя. Это темная дорога. Каждый шаг по ней ведет к пропасти. И сколько бы ты ни плутала, но судьбу не обойдешь.
Тетка уехала на следующее утро. Сундуки ее, как оказалось давным–давно собранные, споро погрузили на телеги. Слуги, вооруженные самострелами и дубинами, окружили поезд, готовые оберечь хозяйку и ее дворню от зверей, лихих людей и турок.
Вот только Эржбета видела, что от судьбы они не сберегут.
– Ты теперь ведьма? – спросил Иштван, пробравшийся в комнату Эржбеты. – Я слышал, как служанки шепчутся, что она отдала тебе всю силу. Значит, ты теперь ведьма?
Скорее та, которая ведает тайное. И умеет слушать мир. И знает, как подчинить этот мир себе, но только не знает, зачем. А братец все не отставал:
– А ты можешь клопов повывести? Или вшей? Чесучие они, – Иштван выловил одну из волос и сунул Эржбете в лицо. – Поглянь, до чего здоровые!
Он был болен, и болезнь, пока придремавшая внутри, уже ворочалась, готовясь пробудиться.
Только какое Эржбете было до нее дело? Никакого.
Цыгане пришли с востока. Солнце только–только добралось до вершины, и желтый свет его был подобен покрову, за которым лишь угадывались очертания гор и дороги. Кибитки выползали по одной, будто появлялись из ниоткуда. За ними выскочили всадники, и ветер принес обрывки хриплых голосов, мешанные с конским ржанием и детским плачем.
Чем ближе подползал караван, тем интереснее Эржбете становилось. Она смотрела на людей, бредущих рядом с повозками, на медведя, что шел, норовя забрести влево, а седой цыган бил его по носу хворостиной. На собак, каковых было много, даже больше, чем людей, и на серого груженого ящиками осла. Ворота замка раскрылись, впуская пришлых во внутренний двор, и молодой чернявый цыган долго спорил с управителем, а после отступил, только хлопнул себя по бокам.
Рубашка у него была красивая, алого шелка, видно, что надетая по случаю.
– Спорим, я медведя поборю? – бросил Иштван, разглядывая ревниво и цыгана, и медведя. За прошедшие годы Иштван вытянулся, раздался в плечах и надулся в брюхе. Плечи у брата были железные, а брюхо – мягкое, слабое. И болезнь, в нем поселившаяся, грызла утробу, порой доводя до неистовства.
Но нынче Иштвану было хорошо. И Эржбете тоже.
А цыган понравился. Глаз у него черный, хитрый, и жизни много. Редко случается, чтобы в ком–то так много жизни было. Почувствовав Эржбетин взгляд, он обернулся и хитро подмигнул. Сердце заколотилось, а в животе закололо, словно Иштвановская болезнь вдруг решила сменить хозяина.
– Пошли, – Иштван все же чего–то почуял. Схватил за руку и поволок, ругаясь сквозь зубы. Пальцы его дрожали, а на шее билась кровяная жилка.
Вечером в зале принимали купцов. Отец сидел на высоком кресле, и Иштван стоял по правую руку его. Матушка присела на скамеечку, а Эржбете достался низенький французский стульчик с неудобной спинкой. Челядь выстроилась вдоль стен и теперь вытягивала шеи, пихалась, норовя разглядеть содержимое сундуков. Тех самых, которых вез ослик. При сундуках суетился еврейчик в затертом колете и желтом, изрядно изгвазданном колпаке. Еврейчик то принимался говорить, то замолкал, видно, напуганный звучаньем своего голоса. Наконец, утомившись, он просто откинул крышку ближайшего сундука и принялся вытаскивать содержимое. Каждую вещь он поднимал высоко, чтобы видно было всем, а после клал на стол. Еврею помогал давешний цыган.
– Вот ленты французские, госпожа! До чего хороши! Так и просятся в косы. Глядите, серебром расшитые, а вот и золотом…
Ленты обвивали его руки, и женщины в зале вздыхали, не то по красоте этакой, не то по цыгану. А он уже поднимал отрезы тканей, тяжелого бархата с металлической искрой, легчайшего шелка или газа, вовсе прозрачного.
– Вот кольца, перстни, браслеты, ожерелья! Алмазы из копей самого царя Соломона!
Еврей кивал, сотрясаясь от кивков всем телом и едва не падая.
– Сапфиры из царства пресвитера Иоанна![3]
Синие камни были мертвы, как глаза тетки Клары.
– А вот рубины, родившиеся из крови святого Петра, когда его побивали камнями язычники…
Еврей затрясся и побледнел, покосившись на отца, ибо лицо того было мрачно. Эржбета запоздало вспомнила, что евреи – тоже язычники.
Дьердь Батори сделал знак, и цыган, благоразумно умолкнув, отставил шкатулку, принявшись за следующую. В ней лежали гребни и сетки для волос. Потом на свет появились парики и резные блохоловки, стила и ножики для чистки пергамента, чернильницы и чернила.
Становилось скучно.
– А здесь особый товар, – цыган извлек объемную шкатулку, обитую темным сафьяном. – И если вы позволите приблизиться…
Отец махнул рукой, и цыган, согнувшись в поклоне, подошел к возвышению. Еврей потянулся следом, шел он бочком и сутулился, стараясь стать меньше ростом.
– Здесь… если вы позволите… зубы…
Он говорил, запинаясь, но чисто. А цыган откинул крышку. Внутри шкатулка была разделена на ячейки, в которых лежали зубы.
– Отменнейшие зубы. Белые, ровные, здоровые, – голос еврея становился громче. Отец потянулся, разглядывая товар. – И я могу собрать любую челюсть, будь то нижняя или верхняя, мужская или женская.
Он снял с пояса мешочек и вытащил оттуда челюсть, протянув отцу.
– Вот. Смотрите. Я снимаю мерку и делаю…
– Делает наилучшие челюсти по эту сторону мира. Сей скромный лекарь известен и в Лондоне, и в Париже, и в Испании и даже нечестивые турки желали бы воспользоваться…
– Заткнись! – рявкнул отец и, тыча в еврея тростью, спросил: – А ты, значит, лекарь?
Тот кивнул и сунул пальцы в рот цыгану, вытащив оттуда еще одну челюсть. Дворня охнула, а цыган раззявился. И все увидели, что своих зубов у него только два и осталось, да и те – гнилыми пенечками. Эржбета скривилась, до того отвратным показалось ей зрелище. Отец же, напротив, уставился на обоих торговцев пристальным немигающим взором.
– Хорошо, – процедил он, наконец, – завтра поговорим.
На том все и закончилось. Нет, матушка и другие женщины еще долго перебирали ленты, примеряли украшенья да трясли отрезы ткани. Цыган торговался, еврей вертелся рядом.
Ночью Эржбета выскользнула из покоев и вышла во двор. Она стояла у стены, глядя на кольцо костров и кибиток, вдыхая смесь пришлых запахов и привыкая к голосам. Гортанно кричала старуха, дергая струны плоского инструмента, подвывали ей две смуглолицые девки, и собаки, затаившиеся рядом, внимательно слушали пение.
– Эй, красавица, от кого прячешься? – он вынырнул из темноты, думая, что остался незамеченным. Эржбете давно рассказал о нем ветер и старый нетопырь, поселившийся в Четной башне. Но для виду она испугалась, и цыган радостно оскалился.
– Не бойся, не трону.
Даже вблизи зубы его казались настоящими.
– Я не боюсь, – сказала Эржбета, глядя в рот, а не в глаза. – Ты не тот, кого мне надо бояться…
Под ее взглядом он отступил и скрестил руки на груди. А после медленно опустился на колени и поклонился, волосами коснувшись камня.
– Встань, – велела Эржбета. Цыган послушался. Он побледнел, а на лбу и висках его выступили капли пота.
– Чем могу служить, госпожа?
Эржбета протянула руку и сказала:
– Идем со мной.
И снова удивилась, что этот человек, который силен и мечен жизнью, стал столь покорен. Его рука была приятно горяча, а кожа терпко пахла дымом.
– Ты знаешь, кто я? – спросила она, оказавшись в тиши замкового подземелья. Здесь на древних стенах еще остались символы древних же богов, и сполохи факела красили их алым.
– Госпожа не мулло[4]. Госпожа носит знак Сэру[5].
– Расскажи, – велела Эржбета и, закрепив факел, села на камни.
Проговорили до утра. Цыган назвался Бронко, но это имя было ложью, и он все время боялся, что эта ложь вот–вот раскроется, а потому не смел произносить иную. Эржбету это устроило. Вот только слова его ничуть не угасили пламя.
Эржбете хотелось иного.
На второй день цыгане, обустроившись, заполонили двор. Их вдруг стало очень много, настолько, что к отцу вереницей потянулись жалобщики. Но они ничего не добились, поскольку Дьердь Батори с самого утра заперся в комнатах. Вместе с хозяином исчез и давешний еврей.
Матушка увлеклась товарами.
Иштван – медведем.
Эржбета – цыганами.
Бронко она нашла с легкостью, как всегда находила людей, которые были ей нужны. Он сидел в кольце старух, до того омерзительных с виду, что Эржбета остановилась, не решаясь приблизиться.
Старухи разом подняли головы и повернулись к ней. Все они были слепы. В бельмяных глазах Эржбете виделось отражение луны, а кривые руки держали воздух. И держали крепко.
– Уходи, – прошамкала одна, выплевывая слюну.
– Уходи! – вторая кинула в Эржбету горсть зерна.
– Уходи! Уходи!!! – взвыли все разом.
Бронко закрыл уши руками. Трус! И предатель. Пламя внутри полыхнуло знакомой силой, и Эржбета, преодолев отвращение, сказала:
– Хорошо. Я уйду. Но пусть она, – Эржбета указала на девочку, вертевшуюся неподалеку, – придет сегодня ко мне. Пусть расчешет волосы.
Девочка была совсем юной. Она смотрела со страхом и куталась в кусок драной мешковины. И жалкий вид ее убил Эржбетин гнев.
– Как тебя зовут? – спросила она и потрогала сбитые колтуном волосы.
– Как будет угодно госпоже, – ответила девочка, падая на колени. Она низко наклонила голову, и на шее стала видна полоска более светлой кожи.
Послюнявив палец, Эржбета потерла полоску, потом и щеку. Несмотря на загар, прочно въевшийся в кожу, девочка явно отличалась от цыган.
– Тебя украли?
– Купили.
А теперь продали, точнее, отдали вместо улыбчивого, но такого трусливого Бронко. И Эржбета, отослав новенькую на кухню, присела у окна и задумалась.
Их следовало наказать.
Никто не смеет перечить Батори.
Эржбета взяла в руку гребень и стала расчесывать волосы, напевая песенку, которой научила ее тетка. Сквозь толстое стекло пробивались тени пламени и ветер, стучась в окно, требовал впустить.
Не сегодня.
Заснула Эржбета легко, как случалось всегда на полную луну, и спала крепко, без снов, а очнулась оттого, что в постели мокро. По ногам текла кровь, и резкий запах ее вызвал тошноту.
Наутро у постели собрались служанки, и матушка долго, придирчиво разглядывала простыни, а после велела спрятать. Эржбету же на всю неделю заперли. И все, что она могла – это наблюдать, как гаснут костры, сбиваются стадом кибитки, и пестрый караван выходит из замка.
Она послала вдогонку ветер, но тот вернулся, беспомощный и оскорбленный.
Она бросила слово реке, но та не сумела подняться по крутым берегам.
Она попросила горы, но силы осталось слишком мало, и горы не ответили.
Это было обидно. Теткино искусство оказалось бесполезным. Так какой в нем прок? Обида и разочарование сделали Эржбету больной. И лишь присутствие новой служанки, которую разрешили оставить, постепенно примирило Эржбету со случившимся.
Девочку звали Доротея. Родителей своих она помнила плохо, да и прошлую жизнь тоже, зато знала тысячу историй о мулло. С ней было интересно, и позже Эржбета решила, что обмен был справедлив.
А в замке появился новый обитатель, давешний еврей по имени Ноам. Он сделал хорошие зубы отцу и матери. И даже обычно трусоватый Иштван стал заговаривать, что тоже позволит себе поменять зубы. Однако стоило ему увидеть стул с ремнями и клещи, которыми надлежало выдрать старые, плохие зубы, как завыл и кинулся прочь, и прятался в подземельях три дня.
Ноам обосновался в старой башне, заняв самые верхние комнаты. Его, казалось, не смущала ни треснувшая крыша, сквозь пробоины которой виднелось небо, ни теснота, ни сырость. Он сам прибрался – служанки еврея сторонились – и подправил древнюю мебель. Толстым ковром легла на пол смешанная с душистыми травами солома, заполонили комнаты сундуки и удивительные вещи, многих из которых Эржбете видеть не доводилось.
Поначалу Ноам принимал ее любопытство с осторожностью и о сокровищах своих рассказывать опасался, однако постепенно привык к частым визитам Эржбеты, каковую сопровождала молчаливая Дорта, и начал делиться знаниями.
– Сие есть армиллярная сфера, каковая являет собой весь небесный свод. А вот астролябия, – говорил еврей, нежно беря в руки блестящую тарелку с высоким бортом. – Ее изобрел греческий астроном Евдокс, а иные полагают, что Аполлоний Пергский. Видите, госпожа, вот эта часть ее именуется «мать», ибо она – основа. Внутри ее вложен тимпан…
Плоский диск был украшен изображениями животных и людей.
– Вот полюс мира и края небесной сферы. А поверху его накладывается паук, на каковом, сколь можете видеть, нанесены двенадцать высших Знаков. Сиречь Овен, Телец…
Эржбета слушала и смотрела, как ловко Ноам управляется с инструментом, как ищет звезды на высоком небосводе и сличает расположенье их с таблицами. Как составляет новые таблицы, сверяя линии небесные и земные, выводя пути будущего.
И чем дольше проводила она времени в старой башне, тем большим доверием проникался Ноам. Он принялся учить ее греческому и латыни, без каковых невозможно было чтение книг. Эржбета схватывала быстро, и Ноам единственный из учителей не пенял на скудость женского ума.
– Небесное властно над всем земным. Над судьбою ли народов, над человеческою ли жизнью, над разумом и телом, – Ноам разворачивал свиток, закрепляя его по углам. И Эржбета жадно разглядывала знакомый уже рисунок, выискивая новые детали. – Вот тело человеческое, каковое состоит из четырех видов жидкостей. И ежели жидкости оные пребывают в равновесии, то человек здоров. Однако же пребывая в движенье, светила небесные вызывают смущения жидкостей. Так растущая луна способствует разлитию черной желчи у тех, кто рожден под знаками Воды, отчего приключается меланхолия и разум…
Эржбета запоминала.
Эта наука, разложенная на таблицы и линии, вычерченная в сложнейшей вязи гороскопов и намертво приколоченная буквами к листам пергамента, разительно отличалась от теткиной. И Эржбета, сколько ни думала, не могла понять, кто же из них прав: тетушка Клара или Ноам?
А если оба, то как такое возможно?
И время шло, наполняясь событиями и раздумьями.
Пролетела весна, стремительная, как водный поток. Растянулось душное лето, полное пыли и дыма. Оно сменилось осенью, и небо затянули тучи. Потоки воды смысли со скал остатки зелени, и сизые их бока теперь блестели, словно смазанные воском.
С первым снегом Ноам заболел. Он начал кашлять, долго и мучительно. И кашель этот, засевший глубоко внутри, не поддавался лечению. Не помогли ни скрупулезно составленный гороскоп, ни мазь на бобровом жиру, смешанная с кровью черного петушка. Бесполезными оказались и горячие лепешки из красной глины, замешанной на конской моче.
Болезнь подтачивала Ноама изнутри. И вскорости он ослаб настолько, что перестал выходить из своей комнатушки. Дорта по Эржбетиному приказу каждый день навещала старика, убиралась и разжигала в камине огонь. Однако скудное его тепло просачивалось сквозь щели в крыше и окнах, улетая в безбрежную ночь. И Ноам мерз.
Эржбета подарила ему пуховое одеяло, а он отдал книгу в переплете черной кожи.
– Спрячь, – велел Ноам. – Хорошенько спрячь…
Книга была тяжела. Углы ее поистерлись, а страницы разбухли, словно старческие кости. Широкие ремни перетягивали ее, запирая знание от глаз недостойных. Ярко блестели крохотные замки и ключ от них, переданный Ноамом.
– Ты скоро умрешь, – сказала Эржбета, когда вернулась, припрятав подарок на дне сундука. – Ты отдал мне книгу, потому что знаешь, что скоро умрешь.
– Ты всегда была умной, – в его простуженном голосе явственно прорывались легочные хрипы. – Ваш бог говорит, что женщина – это Дьявол. И все, что в ней есть, от Дьявола. Если так, то он дал тебе много. Ты красива. Ты умна.
Закашлялся, орошая кровью и одеяло, и грязную рубаху. Эржбета поднялась и смешала в чаше воду с бальзамическим укусом, в который добавила несколько капель вина. Подогрев над свечой, она протянула смесь Ноаму. И держала, помогая пить.
Ей не было жаль еврея, как и тетку, чей жизненный путь вот–вот должен был оборваться. Эржбете хотелось узнать, как разговаривать с книгой, в которой – она была уверена – сокрыто иное, отличное от первых двух, знание. Возможно, в нем правда и сила.
– Красота скоротечна. Она сгорает, как свеча из свиного сала, оставляя лишь жир, копоть и дурной запах, – Ноам видел ее, и это тоже было хорошо: не нужно притворяться. – И ум исчезает, медленнее, но все же. Тело слабо… недолговечно… болезни рушат… годы рушат… как этот замок.
– Но есть средство остановить разрушение?
– Есть. Я почти нашел. Ребис. Камень философов. И aurum potabile…
– Золотой напиток?
Пришлось наклониться, потому что Ноам перешел на шепот, однако голос его обрел прежнюю силу:
– Возьми философской ртути и накаливай, пока она не превратится в красного льва. Дигерируй этого красного льва на песчаной бане с кислым виноградным спиртом, выпари жидкость, и ртуть превратится в камедеобразное вещество, которое можно резать ножом. Положи его в обмазанную глиной реторту и дистиллируй. Собери отдельно жидкости различной природы, которые появятся при этом. Ты получишь безвкусную флегму, спирт и красные капли. Киммерийские тени покроют реторту своим тусклым покрывалом, и ты найдешь внутри нее истинного дракона, потому что он пожирает свой хвост. Возьми этого черного дракона, разотри на камне и прикоснись к нему раскаленным углем. Он загорится и, приняв вскоре великолепный лимонный цвет, вновь воспроизведет зеленого льва. Сделай так, чтобы он пожрал свой хвост, и снова дистиллируй продукт. Наконец, сын мой, тщательно ректифицируй, и ты увидишь появление горючей воды и человеческой крови.[6]
Эржбета начала было повторять рецепт, но Ноам прервал ее взмахом руки:
– Неверно! Он ошибался. Не со ртути надо начинать, а с крови! Кровь – вот истинная тайна. Чистая душа… чистая кровь… вечность… телесное – прах… – Речь Ноама ускорялась, становясь все более и более неразборчивой, пока вовсе не слилась в бормотанье. Эржбета встала. Она подошла к окну и потрогала влажную изнутри слюду. Сквозь нее просвечивало сизое небо и мутные очертания гор. Снова шел дождь или снег, с дождем мешанный, а ночь наползала с востока, подобная сказочному змею. Брюхо его, расшитое звездами, огибало вершины, а в пасти сияла луна.
В змея Эржбета верила когда–то давно, еще до того, как начала верить в трехликого бога, который есть трава, дерево и птица. Но теперь вера снова менялась, уступая место тайному знанию Ноама.
Выживет ли он?
А если вдруг выживет, то не раскается ли в том, что отдал книгу и раскрыл тайну? И не потребует ли вернуть отданное?
Капли со слюды перетекли на Эржбетины пальцы, собрались лужицей, которая норовила соскользнуть на запястье и оттуда холодной змеей – в узкий рукав. Эржбета решилась. Она распахнула окно и стащила с Ноама одеяло. Он открыл глаза, неожиданно ясные, и улыбнулся:
– Умная девочка.
Эржбета сидела в комнате долго, пока не замерло дыхание и не остановилось сердце. Ноама нашли на следующее утро. И Дорта нашептала, что все думают, будто бы за евреем сам Дьявол пришел. В чем–то они были правы.
Половина листов в черной книге оказались чистыми. Эржбета осмотрела их внимательно, и при солнечном, и при лунном свете, и смочив краешек молоком черной коровы, и протерев мышиной кровью.
Ничего.
Зато вторая половина пестрела записями. Самые ранние, видимо, были сделаны давно, чернила на них выцвели, а местами и вовсе истерлись, в самых поздних узнавалась небрежная рука Ноама.
Вот только прочесть написанное не выходило!
Эржбета узнавала буквы. Она поворачивала книгу и так, и этак. Читала через одну и через две, складывала цифири, пытаясь найти ключ в астрологических таблицах, но тщетно – тайное знание упорно оставалось тайным.
Ноам посмеялся над своей ученицей.
А время шло…
– …смотри, смотри, как он корчиться станет! – зудел Иштван, пытаясь ущипнуть Дорту, та стояла ровненько, глядя на Эржбету, и не понять было, пугает ли ее увиденное.
Поле зеленело молодой травой, в которой то тут, то там полыхали алым маки. С неба летела песня жаворонка, почти заглушаемая ропотом толпы.
Много привели. Крепко держали оружие солдаты. Жались друг к другу оборванцы. Гремели цепи, и выли турьи рога в руках глашатаев. Этот звук порождал мигрень у матушки, и она морщилась, не позволяя себе, однако, отвернуться или уйти. Отец сидел тут же, он был мрачен и слегка пьян.
– Раз, два, три… – начал счет Иштван и на третьем десятке сбился, покрасневши лицом от гнева или нетерпенья. Но вот отец поднял руку и, дождавшись, когда звук рогов растает, заговорил. И говорил он долго, красиво, но скучно. Зачем столько слов, когда и без них понятно?
Мятеж подавлен. Мятежники пойманы и будут казнены. На землях Батори воцарится покой.
Эржбета проглотила зевок.
Но вот и речь подошла к концу. Замковый распорядитель тонким голосом зачитал список помилованных, к счастью, коротенький, и велел приступать.
Жаворонок камнем рухнул на землю и, не коснувшись травы, взмыл в небеса. Когда черная точка растворилась в золотом мареве солнца, Эржбета перевела взгляд на поле. Действие, развернувшееся там, было привычно и оттого скучно. Сначала клеймили. Потом рубили руки и носы, драли языки и секли, деловито, неспешно. Воздух заполонялся кровяным смрадом, на который живо слетелись мухи. Гудение их крыльев почти заглушало вопли.
А матушка, уже не стесняясь, голову мнет. Матушке не по вкусу казни, а вот Иштвану нравится. Смотрит он неотрывно, рот приоткрыл, кончик языка вывалил и слюну пустил по щеке. Смешной. Разве можно так себя на людях выставлять?
Эржбета ткнула братца в бок иголкой, и тот дернулся, замахал руками, жирный и неприятный, как одна из мух. А взгляда–то не отвел…
До кольев добрались только к вечеру, когда Эржбета уже изрядно притомилась сидеть. Оттого в замок возвращалась она охотно и, забравшись в кровать, думала, что если кровь человечья в философский камень выродиться способна, то на земле Венгерской ее предостаточно пролито. Так почему же не слышно о том, чтоб кому–то удалось отыскать этакое чудо?
Достав книгу, Эржбета наново принялась изучать рисунки. Вот человек со снятой кожей, и каждая мышца его подписана. Вот иной, у которого уже и мышц нет, зато видны сосуды кровяные и сердце о трех желудочках, к которому дорисован четвертый. Чернила темнее, и значит, рисовал уже Ноам. Вот еще человек, из которого льется кровь, а из нее уже родится дракон красный с куцыми крылами. Пасть его раскрыта и меж зубов сияет золотом яйцо.
Вот письмена – танец пауков на бледно–желтом листе пергамента.
И мысль, подобная откровению свыше: не во всяком знании есть смысл.
Дашка просыпалась долго. Сначала она ворочалась в постели, зарываясь в одеяло, но яркий свет все равно щекотал глаза, заставляя морщиться. И в конце концов, Дашка смирилась, потянулась, зевая до ломоты в челюсти, а потом смачно чихнула.
Белое перо, сорвавшись с подушки, заплясало в воздухе.
Хорошо. Просто замечательно!
За окошком солнце висит на качелях проводов. Галдящие птицы облепили кормушку, и только старая ворона наблюдает за суетой с неодобрением. Ворона Дашке симпатична. Она напоминает саму Дашку: взъерошенная, раздраженная с виду, но в душе, несомненно, прекрасная.
Быть может, вообще в каждой вороне жар–птица прячется.
Еще раз зевнув, Дашка выбралась–таки из кровати, прошлепала на кухню, стараясь ступать только по нагретым участкам пола. Приходилось прыгать, и от этого тоже становилось смешно.
Утренний кофе с утренней сигаретой и утренним творожком, который дань моде и еще привычке. Вообще–то, творог Дашка не очень любит, но если с вареньицем… Варенья оставалось на дне банки и еще на стенках, и Дашка ела пальцами. Было вкусно.
– Трям, – сказал будильник, и тут же зазвонил телефон. Брать трубку не хотелось: день был слишком хорош, чтобы портить его работой. Но вот творог закончился и кофе тоже, а телефон и не думал умолкать. Дашка смирилась.
– Да? – она прижала трубку к уху и почесала живот.
– Дарья Федоровна? – осведомился холодный женский голос.
– Дарья, – согласилась Дашка. – Федоровна.
На животе виднелась россыпь красных пятнышек. Интересненько, а это откуда?
– Мне необходимо с вами встретиться. Я хочу вас нанять.
Клопы, что ли, завелись? Или комары? Но комар был один, очень нудный и хитрый, он звенел по ночам, доводя Дашку до истерики, а днем прятался. И дихлофос его не брал. И раптор. И вообще Дашка постепенно проникалась к комару уважением.
Может, аллергия?
– Вы можете подъехать… скажем, в Бужский парк? Вы ведь живете рядом, если не ошибаюсь.
– Ага, – Дашка натянула майку, прикрывая красные пятнышки.
– Через полчаса вас устроит?
Вполне. Полчаса – это целая вечность. Правда, еще таблетки найти надо, от аллергии. Или черт с ними?
В парке свежо. Черные зеркала луж в белом кружеве раннего льда. Солнце смотрится–смотрится, но разглядеть себя не может. И Дашка не может, хотя она и не смотрится, так, краем глаза разве что.
На седых стеблях дремлют звезды поздних астр и сухие бархатцы печально шелестят корзинками, рассеивая семена. Дашка набрала полную пригоршню и вытряхнула на черное поле свежевскопанного газона. Ветер подхватил…
– Дарья Федоровна Белова? Я думала, вы несколько… старше, – женщина стояла у лавочки. Черный плащ с черным поясом, черные сапоги и черный платок, надвинутый на самые брови. И лицо в этой черноте глядится бледным, немочным.
– Здрасьте, – сказала Дашка. – Я просто вот…
Женщина вдруг улыбнулась и, протянув руку – черная перчатка с черными стразиками – представилась:
– Алина. Извините, я просто редко ошибаюсь в людях, а вы…
Очки исчезли в кармане, и взгляд Алины скользнул по васильковому Дашкиному пальтецу, задержался на широких ярко–желтых шароварах и уж точно не оставил без внимания красные казаки.
– Вы выглядите весьма экстравагантно.
– Спасибо, я старалась. Прогуляемся? Тут пруд есть. И утки. Я иногда прихожу их кормить. А вы когда–нибудь кормили уток?
– Давно.
Шли молча. Дашка думала о том, что Алине идет ее имя, но не идет чернота, И что утки, наверное, разлетелись, так как в парке пусто. И что морозы прихватили листву, и та больше не шуршит под ногами, и от этой близости зимы немного грустно.
– Вас рекомендовали как человека надежного, – Алина не дотерпела до пруда, заговорила, как только миновали карусель. – И разумного.
– Ага. Наверное.
– …мое дело достаточно специфично и… мне нужен совет. И помощь. Для начала. Я готова заплатить. Десять тысяч за согласие сотрудничать. Десять, если удастся получить информацию, которую, я знаю, вы можете получить. И сорок – по окончании дела… конечно, если дело существует.
Печальные лошадки с облезшей за лето гривой. Красные и синие лодочки, ставшие на зимний прикол. Разноцветное колесо «Ромашки»… она еще с советских времен стоит, но работает – Дашка видела.
А вот и мостик с ржавою оградкой, и пруд, который все зарастает и зарастает, но никак не зарастет.
– Так вы согласны?
Алина не терпелива. Ее пальцы постукивают по перилам, и на черной коже перчаток оседает пыльца ржавчины. А лоб прорезают три вертикальные трещины, которые уродуют лицо.
Дашка вздохнула и, вытащив из кармана пакетик с кормом, сказала:
– Ага.
– Тогда, быть может, обсудим подробности в каком–нибудь более подходящем месте? – Алина поморщилась, указав на пруд.
Ну да, воняет. Осенью всегда немного воняет, но ведь утки же ждут! И Дашка, вздохнув, вывернула пакет над водой.
Эта девица не внушала доверия, но… но какой у Алины выбор? Отступить. Обратиться к нормальным специалистам. Или рискнуть и связаться с Дарьей. Или связаться с Дарьей, а потом, когда она вытащит из Тынина нужную информацию, передать дело спецам. Пожалуй, так будет лучше всего.
Алина еще раз оглядела свою визави.
Высокая. Тонкая, но худоба эта отнюдь не модельная, скорее уж истощенно–болезненная. Кожа смуглая, с пурпурными пятнами румянца на щеках. Глаза серые и волосы тоже. Странный оттенок, как и сама Дарья.
И эта ее страсть к ярким цветам… несерьезно.
Вывернув пакетик наизнанку, Дарья тщательно стряхнула все крошки и, сложив, сунула в карман. Пальто на ней кошмарнейшее, чересчур короткое и широкое, пелериной. И брюки пузырями. Девица Алине совсем не нравилась.
– Знаете, – сказала девица, заглянув в глаза. – Вы ведь можете нанять кого–нибудь другого.
Ах, если бы так…
Наконец убрались из парка. Местное кафе было грязным, но Дарья, казалось, не замечала его убогости. Заняв столик у окна – виден кусок парка с рыжим шаром солнца – она долго и придирчиво изучала меню, чтобы заказать сухарики, пиццу и чай.
Алина попросила минералки, надеясь, что не отравится.
– Так и чего вы хотели? – поинтересовалась Дарья, отправляя в рот сухарь. Хрустела громко, нарочно, чтобы Алину позлить. Господи, ну почему все задались целью вывести Алину из равновесия? Спокойнее. Вдохнуть. Выдохнуть. Достать папку. Подвинуть.
– Вот. Там все.
Дарья листала неторопливо, не забывая при этом хрустеть сухариками. Крошки с пальцев она слизывала, а листы переворачивала левой рукой, не испытывая при том ни малейшего неудобства.
– Вы думаете, их убили? – наконец спросила она, закрыв папку.
– Да.
– Но протокол вскрытия…
– Ложь – от первого до последнего слова. Я так предполагаю.
Принесли пиццу на пластиковой тарелке и пластиковый же стаканчик, раздувшийся под действием кипятка. Того и гляди, треснут тонкие бока, выплескивая мутную жижу, которую здесь выдавали за чай. Как она может это есть? И пить?
И почему не задает вопросов? Смотрит только искоса, с насмешечкой.
– И я почти уверена, что было второе вскрытие. Вот только результаты его мне не известны. И я хочу, чтобы вы их получили. Понятно?
– Понятно, – Дарья, наклонившись, подула на чай, пуская по коричневому морю мелкую волну. – К Тынину, значит, отправляете…
Ну что ж, она хотя бы не глупа.
– А вы знаете, что он псих? Причем полный? Нет, я серьезно. Он кажется разумным и где–то даже адекватным, но его заключения…
– У него синдром Аспергера. Я в курсе. Как в курсе того, что это значит.
Дарья фыркнула и, ухватившись зубами за пиццу, пробурчала:
– Он просто шизик. Просто шизик. А синдром – чтобы звучало красиво.
Ела она неаккуратно, подхватывая рассыпающуюся начинку пальцами и пальцы же облизывая, урча и причмокивая, прихлебывая горячий чай и застывая с раскрытым ртом.
Алина отвернулась.
– В любом случае, предполагаю, что ни с кем, кроме вас, он говорить не станет.
– А он и шо мной не штанет. Шишик.
– Он знает, что произошло с Татьяной. И мне не скажет. Я пробовала. Я уговаривала. Я предлагала деньги. Да он мог бы назвать любую сумму, но…
– Но психам деньги ни к чему, – нормально сказала Дарья, и в кои–то веки Алина с ней согласилась. – И сочувствия из него вы не выбьете, потому что он не умеет сочувствовать. Эмоции – вообще слишком сложно для него и… и в общем, я согласна. Деньги вперед. И папочку я с собой заберу, если не возражаете. Кстати, они ведь в обычной школе учились, так? Почему?
– Так хотел их отец.
– Но он же давным–давно умер.
– И что?
– Ничего, – Дашка допила чай и пальцами отжала пакетик, кинув его на тарелку. – Совершенно ничего… просто подумалось. Вы же не будете против, если я в школу загляну? Если уж копать, то копать везде. А день сегодня хороший, правда?
Алина пожала плечами: обыкновенный. И голова болит.
– Вы ведь не только из–за Тынина уверены, что Танечку убили, верно? – теперь серые глаза смотрели зло. – Есть еще что–то. И мне надо знать что.
Будь это другое место или другой человек, Алина нашла бы способ молчать, но здесь и сейчас она слишком устала, чтобы сопротивляться:
– Это я… я виновата! Она говорила, а я не поверила. И теперь Таня умерла. А я должна убедиться.
– В чем?
– В том, что ее убили. Или что она умерла. Господи, да хоть в чем–нибудь, но с однозначным ответом! Слышите?
Дарья кивнула и, сунув в рот пластиковую ложечку, сказала:
– Слышу. Про ответ потом поговорим. А вы мне пока досье на ваших родственничков подготовьте. Подробненькое. И чур – честное. Напишите о них так, как вы и вправду думаете.
– Полагаете, это кто–то из них?
Галина? Витольд? Сергей? Анечка? Кто, черт возьми?
Анечка с трудом подавила зевок. Нудотень. Ну и какого она вынуждена тухнуть тут, вникая в подробности какой–то там войны, когда на улице солнце и вообще денек отменный? В центре девчонки говорили про распродажу в «Burberry», и от «NafNaf» СМС–ка пришла о новой коллекции, да и в MEXX и «Mango» завоз намечался…
Слинять, что ли?
Русичка точно распсихуется, станет втирать классухе, что Анечка безнадежна, а классуха мамуле позвонит – тут и гадать нечего, сто пудов позвонит. Мамка, естественно, тетеньке нажалуется, а та… стоп. Ничего та не сделает! Ни–че–го–шень–ки!
Анечка аж заерзала на месте, и историчка – истеричка она, а не историчка – тотчас вперилась недружелюбным взглядом.
– Ногу отсидела, – сказала Анечка, выставляя в проход ножку. Ножка была хороша, да и палевые чулочки с синими незабудками лишь подчеркивали ее стройность. И Кузька с задней парты одобрительно засвистел. Историчка же побагровела, того и гляди лопнет от злости. Вот потехи было бы!
– Глушина, вы у меня допрыгаетесь! – предупредила она в стопятьсотысячный раз. Можно подумать, можно подумать… директриса не даст Анечку отчислить, потому как тетенька башляет школе и директрисе лично. А историчке–истеричке не башляет, вот та и бесится.
Анечка подавила зевок и вперилась в окно. Школьный двор в окружении перекопанных клумб, парочка чахлых туй, дворник в оранжевом жилете шоркает метлой по плиткам. Шоркает и шоркает, а с места не сходит…
– Глушина! Выйди из класса! – взвизгнула историчка–истеричка и указкой по столу шлепнула. Сама дура. А из класса Анечка только рада. Подхватила сумочку, тетрадки, пошла медленно, нарочно вихляя задом, а рядом с Кузькой задержалась.
Тот осклабился.
Придурок. Все в этом классе придурки. И в школе тоже. Серега – единственный нормальный человек и то потому что брат. Теперь, когда исчезла нужда конкурировать, он казался даже симпатичным. И по Таньке горюет. Или все–таки притворяется?
В фойе было тихо. Дремал за стойкой вахтерши мордастый охранник, поливала цветки уборщица, то и дело на охранника оглядываясь, читала журнальчик дежурная. Она было вскинулась, но Анечка махнула рукой, и дежурная снова углубилась в чтение.
Они никогда ничего не видят и ничего не слышат. За это и платят.
Тащиться в центр одной было скучно, и Анечка решила обождать. До конца урока оставалось добрых пятнадцать минут, как раз на покурить.
Курили обычно в закутке за мусорными ящиками. Анечка переступила через почерневшую банановую кожуру и, нырнув под низкую арку, присела на пластиковый стул. Сигарет осталось всего две, ну да купится… а может, дома покурить? Чисто внаглую, чтоб побесить и матушку, и тетушку? Нет, пожалуй, не стоит. Удовольствия – чуть, а нервы трепать потом долгехонько станут.
Дым свивался колечками, Анечка смотрела и ни о чем не думала. Было хорошо. Покой ее нарушил голос директрисы:
– Да помилуйте, откуда я знаю, были у нее конфликты или не были? – голос раздался совсем рядом, и Анечка рефлекторно дернулась, пряча сигарету за спину. – В мои обязанности не входит следить за каждым.
– Но вы же директор… – мягко упрекнул мужчина, Анечке незнакомый.
– Именно. Директор. Административный работник. В мои функции входит организация учебного процесса. А вот по вопросам частностей его – это к классному руководителю. Поймите, я физически не в состоянии знать всех учеников!
– Но некоторых же знаете?
– Некоторых знаю. В основном проблемных. И если я не знаю этой вашей…
– Капуценко.
– Капуценко, – повторила директриса неизбывно презрительным тоном, – значит, она не была проблемной. Во всяком случае, настолько, чтобы мне ею заниматься.
Интересненько. А что с Капуценко? Анечка ее знала – корова. Не по фигуре, хотя и по фигуре тоже, но по жизни. И в Серегу влюбленная, думала, что никто не просекает, как она на него тишком пялится.
– Спросите у классного руководителя. У учителей. У одноклассников, в конце концов! – директриса сорвалась–таки на нервические ноты. – Но меня оставьте в покое! У нас обыкновенная школа. Бюджетная. Учеников – перебор. Учителей – недобор. Финансов нет…
Ага, конечно, тетушка каждый месяц круглую сумму меценатствует. Да только ни фигища не видно, чтоб меценатство это на пользу кому–то шло. Ну, кроме директрисы, конечно.
Дождавшись, когда голоса удалятся, Анечка докурила – уже безо всякого удовольствия – и выбралась из тайника. Похоже, придется возвращаться. Тут как раз звонок зазвенел…
Пока Анечка дошла – а шла она нарочно медленно – в фойе уже набралось народу. Носилась с визгом мелюзга, толклись у лестницы училки, и Сан Саныч, физрук, подслеповато вертел башкой, выглядывая кого–то.
– Глушина! – заорал он и в свисток дунул. – Наверх немедленно! К классному руководителю!
Ну конечно, сейчас учить примутся. Однако обошлось. Классуха, заалевшаяся, как маков цвет, сидела в уголке, а стол ее оккупировал лысоватый мужик с сонным взглядом.
– Драсьте, – сказала Анечка, присаживаясь за крайнюю парту. Кузьма придвинулся и горячо шепнул в ухо:
– Капуценко кирдык!
– Знаю.
Не то чтобы Анечка точно знала, но догадаться, что случилось чего–то напряжное, догадалась. И вот теперь по ходу ситуация прояснилась.
Кирдык… какое пошлое слово.
Нести папку в руках было неудобно, и Дашка купила пакет: темно–синий с желтыми астрами. Смотреть на них было радостно, да и вообще было радостно, хотя, конечно, перспектива разговора с Адамом изрядно эту радость портила.
В утешение и успокоение Дашка взяла мороженое. Так с мороженым в школу и явилась и бродила вокруг, приглядываясь к зданию, пока не доела.
Здание было так себе. Сложенное из красного кирпича, оно успело постареть, как–то перекоситься на один угол. Новенькие стеклопакеты смотрелись чуждо, а три узкие длинные клумбы походили на свежие могилы.
Ну уж нет! Дашка не позволит себе настроение испортить. И вытерев пальцы о пальто, она решительно шагнула под сень вывески: «СШ №5».
Пахло пирожками и котлетами.
– Вам к кому? – поинтересовалась грустная девочка с повязкой дежурного на руке.
– Мне бы Сергея Глушина увидеть, – Дашка улыбнулась. – Покажешь? Или Анечку.
Дежурная завертела головой, а потом ткнула в группку старшеклассников, что–то оживленно обсуждавших в углу.
– Вон. Светлый такой. Бледный. А вы тоже из–за Машки?
– Из–за какой Машки?
– Капуценко, – и сделав большие глаза, дежурная прошептала. – Ее убили! И из милиции приходили, правда, уже ушли. А вы из газеты, да? Вам не с Серегой говорить надо, а с Надькой, Машкиной подружкой. А Серега врать станет, что ничего не знает. Он и милиции врал.
– На самом деле знает?
Девочка кивнула.
– Знает. Он сам говорил, что Машка его уже достала. А она не доставала. Она его любила. Вот.
– Баболкина! – завопили откуда–то со стороны лестницы, и дежурная вмиг исчезла. Баболкина… почти балаболкина. Ей подходит. Но вообще интересненько получается. Еще один труп, связанный с этой семейкой? Случайность? Вряд ли. Сделав зарубку в памяти, Дашка двинулась к цели.
Светленький, значит. Бледненький. И вправду бледненький, аж до белизны. Кожа нежная, тонкая, сосудики вон просвечивают, а под глазами круги. Сами же глаза темные, вишневые.
Прелесть, а не мальчик!
– Привет, – сказала Дашка, отстраняя высокого типа, от которого остро смердело табаком и потом. – Ты Сергей?
– Я.
– Поговорить надо.
Смерил презрительным взглядом, уголки рта дернулись, но ответил вежливо:
– Могу я узнать о содержании беседы? И хотелось бы еще о том, кто вы такая?
И чего тебе, старая страшная тетка, надобно? Воспитанный мальчик, да только не нравится он Дашке. С ней такое бывает: глянет на человека – и все, либо нравится, либо нет. Большей–то частью, конечно, пофиг, но…
– Выйдем, – ответила она, доставая удостоверение. Сергей изучал долго, потом хмыкнул и, уже не скрывая презрения, поинтересовался: – И кто вас нанял?
– Алина Красникина.
После этого презрение исчезло, а на лице появилось выражение виноватое, даже покаянное. Надо же, как она их держит! Небось чуть что – и прикрывает финансовый вентиль. Грустно.
– Вы не возражаете, – спросил Сергей, выйдя из школы, – если мы туда пойдем? Во дворы. Я не хочу, чтобы нас видели… лишние вопросы и все такое.
Дашка не возражала. Более того, дворик, в который ее привели, оказался вполне симпатичным. Здесь под сенью примерзшего клена стоял резной столик и две лавочки, прикрытые глянцевым пластиком. Чуть дальше виднелась песочница и горка, и даже высокие кусты пузыреплодника, чьи потемневшие кисти упрямо цеплялись за ветки.
– Я закурю? Вы только тетушке не говорите. Она страшно не любит, когда…
– Нарушают правила, – подсказала Дашка. На лавочку она не села, но подошла к качелям, подергала цепочки и, убедившись в прочности, взобралась на узкое сиденье. Качнулась, отталкиваясь ногами от земли.
– Именно. Нарушают правила. Она зациклена на этих своих правилах! Нельзя курить – это вредно. Нельзя есть свинину – это вредно. Нужно есть сырые овощи и вареную телятину – это полезно. Нельзя уходить из дому на ночь. Нельзя приводить в дом гостей… да куда ни сунься, ничего нельзя!
А пальчики дрожат. И курит он неумело, жадно вытягивая дым и быстро же его выпуская.
– Вас она из–за Таньки наняла, да? Думает, что ее убили?
– Да, – Дашка остановила качели и подняла влажноватый кленовый лист с отпечатком чьей–то ноги. – А вы что думаете?
– Я думаю, она права.
Неожиданный поворот. Дашка, признаться, ожидала, что парень станет убеждать в теткиной невменяемости, а он взял и согласился.
– Она много вам заплатила?
– Достаточно.
– Для чего? Для того, чтобы вы нашли убийцу? Или нашли того, на кого можно будет убийство свалить? Она же… моя тетка… это она виновата! Она про нас с Танькой узнала. Кричать начала. Никогда прежде не кричала, а тут прямо истерика. Танька же ее послала. И тетка… она ей пощечину дала. – сигарета вдруг выпала и парень, сев на землю, закрыл лицо руками. Оба–на, какие они, оказывается, эмоциональные и тонко чувствующие. – А потом Танька умерла. И как мне теперь жить?
Сложный вопрос. Каждый решает сам. И чужие рецепты, как показывает опыт, бесполезны. И потому Дашка молчала. Ждала. Дождалась. Вот всхлипы стихли, и Сергей поднялся, вернее, пересел на скамейку и принялся счищать с брюк грязь. Похоже, он успокоился достаточно, чтобы можно было продолжить разговор.
– Зачем Алине сначала убивать, а потом нанимать меня расследовать убийства, которого нет? – Дашка вертела лист в руках, вглядываясь в плотную кожистую поверхность, прорезанную плотными жилками. – Смерть признали естественной. Тело кремировали…
…но бог мертвых заинтересовался случаем и сделал повторное вскрытие, результаты которого отказался передать мадам Красникиной. Интересно, почему?
С другой стороны, эти его результаты ни один суд не примет. Красникина об этом знает.
– Понятия не имею, – буркнул Сергей. – Вот вы и выясните, а я расскажу все так, как оно было.
Уж будь любезен, милый друг. И начни с того, почему ты в свои девятнадцать до сих пор в школе.
– Болел, – ответил Сергей. – Или с документами чего–то. Не помню, честно говоря. Там столько всего произошло, что школа просто стерлась.
Лет до семи Сергей жил обыкновенно. Точнее, тогда эта жизнь казалась не то что нормальной – единственно возможной. Дом. Мамка вечно ворчащая. Отец пьяноватый. Сестра–нытик. Школа. Игры во дворе и за двором, летние купания в канаве и тайные походы в лес.
Пожалуй, он чувствовал себя вполне счастливым, но и перемены, когда пришли, воспринял спокойно.
Сначала было письмо. Белый конверт с крапиной марки и отпечатком большого пальца почтальонши Люси до вечера лежал на столе. Сергей ходил кругами, ожидая, когда конверт вскроют, а марку отдадут ему.
Когда терпение почти уже лопнуло, собрались все. И матушка, нацепив очки, из–за которых лицо ее становилось пугающе–чужим, вспорола конверт кухонным ножом, который предварительно облизала. Письмо вытряхнула прямо на скатерть и взяла его брезгливо, как дохлую мышь. Все молчали. Даже Анечка, привыкшая орать за просто так, и та сидела молча.
Матушка читала. Сначала про себя, а потом вслух. И отец, очнувшись от вечной дремы, спросил:
– Ехать? Зачем?
– В гости, – отрезала матушка. Тогда Сергей еще не знал, что гости – это насовсем.
Собирались две недели. Таскали из подвала банки, чтобы снова отправить в подвал и притащить другие, понаряднее или, наоборот, поплоше – матушкино настроение менялось быстро. Стирали. Утюжили. Набивали клетчатые сумки мякотью вещей. Ругались. Тянули молнии и, когда те рвались, снова кричали.
Потом было прощание с соседкой, матушкин горделивый взгляд поверх головы и строгое указание поливать цветы. Далее – станция и поезд, остановившийся на две минуты. Пустой и гулкий вагон, который подпрыгивал и раскачивался, тем веселее было бегать. Правда, матушка вскоре бегать запретила, но нашлось другое занятие…
На третий день езды поезд наскучил. Тело ломило, а голова гудела, совсем как город, в который наконец добрались. Круглая лысина площади меж серых домов. Столбы с провисающими проводами. Трамвай, застрявший на путях. Машины. Много. И людей тоже много. Серега растерялся и выпустил отцовскую руку, Анечка привычно заорала…
– Галочка! – крикнул кто–то, и матушка решительно ломанулась на голос. Она взрезала привокзальную толпу телесами, а отец ширил проход тележкой и сумками. Сереге оставалось только спешить следом. Он и спешил, и запыхался, и не сразу понял, что гонка прервалась. Сумки подхватили, отца оттолкнули, пусть и вежливо. Самого Серегу подняли на руки, правда, тут же поставили, воскликнув:
– Какой большой! Ну здравствуй, племянничек!
– Знакомься, это тетя Алина, – сказала матушка и руку на голову положила, словно норовя защитить от незнакомой, вкусно пахнущей и поразительно красивой дамы.
Он смотрел и смотрел, снизу вверх, чувствуя затылком матушкино недовольство, но не в силах оторвать взгляд. И Анечка, замолчав, тоже разглядывала диковинный белый костюм с треугольными пуговицами, крохотную сумочку и шляпку–таблетку с кружевом вуали. Из–за вуали хитро, со знакомым прищуром, поглядывали черные глаза, а над губой присела мушка.
У матушки такая же. Только матушка мушки стесняется и каждое утро замазывает кремом, а эта, нарядная, наоборот, выставляет.
– Едем? – спросила она и подмигнула Сереге, а тот, не удержавшись, подмигнул в ответ.
Ехали сразу на трех машинах, и это тоже было удивительно. А как доехали, так Серега сразу устал удивляться. Витая ограда из кованых лоз. Широкая дорожка, которая шуршала под колесами авто. Зеленые луга, вернее, лужайки и кусты, стриженные в виде зверей. Но главное – белая громадина дома. Два десятка колонн и бессчетно – окон. Лестница. Львы. Чаши, в которых зеленела трава.
Матушкина рука на затылке тяжелела.
– Вот тут я и живу, – сказала тетка и снова подмигнула Сереге. – И хочу, чтобы ты жила со мной.
– Здесь?
– Здесь.
– Ну даже не знаю, – в матушкином голосе слышались грозовые нотки. – У меня хозяйство. Работа…
– Огород на три грядки да стул в конторе? И перспектива дослужиться до главбуха, но вряд ли, ибо место одно, а желающих – много.
– Да что ты понимаешь!
– Все понимаю, Галочка. Прекрасно понимаю. Тебя коробит все это. Тебе хочется доказать, что твой выбор – единственно верный и правильный. Ты у нас всегда правильной была. Но о детях подумай. Неужели ты хочешь для него такой жизни? Школа, армия, ПТУ. Почетная профессия слесаря–станочника…
– Что в этом плохого? – матушка вцепилась в волосы, и Серега замер – а ну как дернет? Больно же.
– Ничего. И хорошего ничего. Будет всю жизнь на заводе пахать, а по выходным нажираться в хлам. И тайком мечтать о несбыточном. Хотя на него тебе, наверное, плевать. Но и дочка по твоим стопам пойдет, унаследует и место, и стул в конторе… Ты можешь дать им больше. Много больше. Нормальная жизнь. Хорошая школа. Университет. Не здесь, но в Америке или в Англии, потом подумаем. Возможность открыть бизнес и…
Матушка отпустила. Серега слышал, как тяжело она дышит, и боялся, что снова кашлять начнет, а то и вовсе сляжет, как в прошлую зиму.
– Тебе нужны мои дети?
– Своих у меня не будет, – спокойно ответила тетка и постучала в перегородку. Машина остановилась. – И я хочу дать шанс твоим. Нашим, если точнее. Неужели твои ревность и самолюбие этот шанс отнимут?
Матушка молчала.
– Подумай, Галина. Погости у меня. Я постараюсь, чтобы тебе понравилось. Но если захочешь вернуться, удерживать не стану. Помогать – тоже.
– Диктуешь условия?
– Имею право, – тетка выскользнула из машины ловко, а матушка выбиралась долго, сумкой отмахнувшись от протянутой водителем руки.
А вечером матушка и отец ссорились. Серега лежал в кровати, натянув одеяло на голову, и вслушивался в шипящие голоса за тонкой стеной. Слов было не различить, пока отец, устав возражать, не крикнул:
– Ты только о себе думаешь!
– А ты… ты о ней! Всегда о ней! И теперь тоже! Да она тебя купила! Только–только приехали, и уже…
– Замолчи.
И замолчали. А Серега вдруг понял, что они здесь надолго.
– Не думайте, что мне не нравилось, – он уже успокоился и даже руки дрожать перестали. Сидел. Курил. Глядел на небо и еще на клен, на вершине которого желтым флагом трепетал последний лист. – На самом деле все было классно. Игрушки, какие хочешь. Жрачки полно. Все вокруг на цырлах бегают и разве что в рот не заглядывают. А летом Танька с Олькой прикатили. Я с ними быстро скорешился… знаете, я вот только сейчас вспомнил одну историю. Она давняя и, наверное, ничего–то не значит, но если вспомнилась… вы же не против?
– Нет.
– Пойдем! – Танька ждала в комнате. Как она попадала сюда, умудряясь сбежать и от подслеповатой няньки, и от гувернантки, Серега понятия не имел. Но на всякий случай он выглянул в коридор и, убедившись, что там тихо, сказал:
– Чего тебе?
– Ну мы ж договаривались, что на чердак пойдем. Или сцыкотно?
Фигу! Нет, конечно, Сереге слегка не по себе: ночью и на чердак переться. Но у него фонарик есть, а Танька говорит, что на чердаке полным–полно всякого–интересного, чего точно брать нельзя, но если взять незаметно, то не хватятся.
Да и трусом себя показывать западло.
Танька вела. Ступала она на цыпочках, и атласные балетки беззвучно скользили по мрамору. Дружелюбно ухмыльнулись белые львы, а сонная горгулья набросила на лестницу покрывало тени. В нем Танька почти растворилась.
Второй этаж – узкий коридор, как жерло чудовищной пушки. Светлые прямоугольники дверей. Редкие окна, сито для лунного света. Но выше… выше темнее, и Серега с Танькиного молчаливого согласия зажигает фонарик.
А вот и дверь с массивным замком, и ключ в Танькиной руке. Откуда взяла, спрашивать бессмысленно. Ключ поворачивается со скрипом, замок щелкает, и дверь отворяется.
Запах пыли. Шорох, который заставляет Серегу пятиться. Танькины горячие пальцы на его руке. Она смело шагает в темноту и дверь тянет, прикрывая.
– Тихо, – шепчет Танька, хотя Сергей и сам почти не дышит, опасаясь разбудить то, неведомое, спрятавшееся на чердаке.
Они стоят. Смотрят, как воздух светлеет, но не равномерно, а полосами, словно они попали внутрь огромного сине–лилового тигра. Бешено колотится сердце, но Танька медлит, и тогда Серега сам делает первый шаг. Скрипит доска, вспугивая облако пыли. Чихать нельзя – а вдруг услышат? Желтое пятно света скачет с пола на стены, со стен на ящики, с ящиков – на мебель, затянутую белыми полотнищами. Они шевелятся, пугают тени и Серегу…
– Смотри! – Танька тянет его куда–то вбок, к низкому и длинному сундуку, перетянутому железными полосами. – Там клад. Спорим?
Внутри одежда, нарядная, упакованная в полиэтиленовые мешки и сдобренная пакетиками от моли. В другом сундуке, обнаружившемся неподалеку, туфли. И Танька, нацепив одни, расшитые бисером, пытается танцевать, но падает и задевает что–то узкое и длинное. Оно качается и, несмотря на усилия Сереги, летит, с хрустом проламывая столешницу.
– Капец, – говорит Танька, выбираясь из туфлей. – Бежим!
Не успевают. Дверь открывается перед самым носом, и сухой голос тетушкиного дворецкого вопрошает:
– Как вы сюда попали?
– Теперь точно капец, – шепчет Танька, прижимаясь к Сереге, и он снова выступает в безнадежной попытке ее защитить:
– Это я придумал!
Дворецкий разворачивается и спускается по лестнице. Приходится идти следом. В комнате, куда он их проводил – а в этом доме тысяча и одна комната – пусто и скучно. Тетушка появляется не сразу, а появившись, первым делом спрашивает:
– Вы не поранились?
– Нет, – отвечает Танька за обоих и, облизав губы, просит: – Простите.
– Мы просто хотели посмотреть! Там же… там…
– Там нет ничего интересного, – в теткиных глазах пустота, бледные губы ее лоснятся кремом, да и лицо тоже, а тонкие руки в специальных перчатках походят на ласты. – Завтра вы убедитесь сами. Федор!
Дворецкий возникает как из–под земли.
– Федор, проследи, чтобы Татьяна и Сергей помогли завтра убраться. И во избежание инцидентов, устрой им экскурсию.
Танька сопит. Она недовольна, но Серега не может понять причин этого недовольства. Вот матушка его за эту выходку точно бы выпорола. Ну и телик, само собой, накрылся б на неделю, а то и надольше. А тетка клевая. Подумаешь, убраться… убраться – это даже по–честноку.
– Она разрушила сказку. Я не знаю, специально или нет, но на следующий день Федор показал нам каждую вещь на этом треклятом чердаке. Он снимал покрывало, выдвигал ящики и распахивал дверцы, выворачивал содержимое сундуков и коробок… к концу дня там не осталось ничего, что бы мы не видели. И к концу дня нам стало скучно. У моей тетушки был талант разрушать иллюзии, – Серега замолчал и, подойдя к качелям, тронул натянутые цепи. – Хотите, я вас раскачаю? А вы совсем не похожи на сыщика.
Это Дашка уже слышала, как и многое другое. Люди скучны в своих догадках и слепом стремлении следовать каким–то глупым, единожды выдуманным правилам.
Дашке нравилось создавать собственные правила.
– Что было потом? – спросила она, толкая качели. Цепочки вывернулись из Серегиных пальцев, завертелись, скручиваясь железным жгутом.
– Ничего. Мы жили. Одна большая дружная семья. Тетушка – главная, за ней матушка и отец, потом я с Анечкой, ну и Танька с Ольгой, естественно. Слушайте, но если это не она, в смысле, не тетка, тогда кто?
– Понятия не имею. Но обязательно выясню.
С Кузькой Анечка столкнулась во дворе. Ее ждал. Стоял, расхлястанный, жевал размокшую сигарку и сквозь зубы плевался. Ну точь–в–точь верблюд. Рожа у него тоже верблюжья, с мягкими отвислыми губами, печальными глазами и щетиной на подбородке. Кузька нарочно не бреется, впечатленье производит.
– Чего надо? – спросила Анечка, раздумывая над тем, куда бы прогуляться. Можно и с Кузькой, пусть порадуется.
– Побазарить, – он перекатил сигарету в угол рта и, пустив на губу пузырик слюны, шумно всхлипнул. – Про Капуценко. Это ж твой братец ее пристукнул?
– Чего?
– Того. Пошли, – Кузька выпятил локоть, давая Анечке возможность вцепиться, каковой она и воспользовалась, лишь поинтересовавшись:
– Куда идем?
– Да недалече, – неопределенно ответил Кузька, выплевывая измочаленный огрызок сигареты.
И вправду недалеко вышло. На собачьей площадке днем было пусто. Поблескивали талым инеем щиты и лесенки, виднелись на песке отпечатки лап, а на вкопанных в землю шинах – следы зубов.
– Я с Джором сюда прихожу, – похвастал Кузька, кидая рюкзак под лесенку. – Он у меня умный.
Может быть, а хозяин – точно дурак дураком.
– Чего ты про Сережку трепал? – Анечка садиться не стала. На площадке ей было неуютно: разгулявшийся ветер забирался под куртейку, холодил живот и спину, дергал за волосы, склеивая их неряшливыми прядками. Вот тебе и «три погоды», одной не выдерживает.
– Я не трепло. Я говорю как есть. Думаешь, следак не допетрит? Дядь Вась хоть и сонный, а умный.
– Ты его знаешь?
Кузька пожал плечами и, вытащив очередную сигарету, уже мятую, сунул в рот.
– Ну знаю. Сосед мой. Нормальный мужик. Вась–Вась кличут.
– И этот твой нормальный мужик думает, что Сергей убил Капуценко? Да на кой ему?!
Сейчас Кузька молчал долго, глядел куда–то вбок: Анечка тоже повернулась. Ничегошеньки. Ну кусты с облетевшей листвой, ну дамочка в красном пуховике таскает по траве унылую болонку. Ну трубы виднеются городские, пышут паром.
Ерунда какая.
– Если не он, то кто? – выдал Кузька. Ох идиот! Идиотище просто! Анечка собиралась высказать всего, что думает, но Кузька опередил. – Сама подумай. Капуценко за ним ходила, точно приклеенная. И подружка ее твердит, что она на свидание с братцем твоим отправилась…
– Она чего хочешь скажет, лишь бы Сережке нагадить.
– Не знаю… Ань, ты осторожнее, ладно? Она ж не с потолка про то свидание придумала!
Ой, да эта парочка – чушки крашеные! – и не такое могли придумать. Им примерещилось, а теперь, значит, Сережке страдать? Хотя… Анечка вдруг застыла. Конечно! Как ей сразу в голову–то не пришло? Если Сергея обвинят в убийстве, то точно не отпустят в Англию. И вообще никуда не отпустят. И тетечка, заподозрив неладное, его в стороночку–то отодвинет.
Тетечка у нас брезгливая.
– Чего он тебе еще рассказал? Следак твой? – Анечка придвинулась вплотную к Кузьке – воняло от него ядреным потом и дешевеньким дезиком. Анечка постаралась не морщиться.
– Ну… сказал, что если убили, то мотивчик был. А я вот думаю, какой мотивчик?
– Какой? – эхом повторила вопрос Анечка, поглаживая скользкую куртку. Дешевенькая. Кожа на трещинах и ямках, словно оспой побитая, и шов крупный, но на дрянной нитке, вон уже расползаться начал.
Кузька – парень симпатичный где–то, но неухоженный. Жаль.
– Ну… если она за ним ходила, – Кузька обнял Анечку и говорил почти в лицо, дыша сигаретами и мятной жвачкой. – Значит, могла чего–то видеть. Чего? А того, что Таньку убили! И что убил ее Серега. И если так, то Капуценко решила его шантажировать…
А ведь складно выходит. Дурак дураком, но как сочиняет! Анечка мысленно замурлыкала от удовольствия. Небось тетечке не понравится такое слышать.
Но если найдется козел отпущения, то… то ничего страшного. Всегда все можно повернуть! И чтобы не повернуть, тетечка станет с Анечкой дружить. Куда она денется?
– Знаешь, ты очень красивая, – с придыханием прошептал Кузька.
– Знаю, – ответила Анечка, выворачиваясь из объятий.
Степушка нервничал. А когда нервничал – потел. Совершенно бесстыдно и нелепо. Его полное тело превращалось в сальный бурдюк, мельчайшие поры которого сочились жиром. И он пропитывал одежду, приклеивая жесткую рубашку к лопаткам и животу, сочился по позвоночнику и хлюпал в подмышках. Еще пот выступал на лбу и даже за ушами.
– Спаси и сохрани, – пробормотал Степушка, крестясь. Отражение его в витрине дернулось, словно бы огладило глянцевый бок манекену.
У Марьянушки бока мягкие, сдобные, со следами от кружева и темной сыпью родимых пятнышек. Горячая она, податливая и тут же строгая. Руки шелушащиеся, а коготки кожу так и корябали, так и корябали…
Степушка зажмурился, отгоняя чудесное видение: грешен. Как есть грешен, но ведь он, человек, слабонький. И счастия желает. И кому дурно будет от счастия его? Никому. А тот, другой, который счастие это купюрой подкрепит, он небось куда страшнейший грех совершил.
И искупить его жаждет. А Степушка поможет, наставит словом на путь истинный и тем самым спасению душеньки чужой поспособствует. Благое дело, как есть благое.
А вот и вокзал. Вынырнул из–за угла приплюснутой каменюкой, чем–то на шляпу похожей. Расходятся в стороны стеклянные крылья, сияют грязноватым осенним солнышком, заслоняют людей. Грохочут поезда, сиплыми голосами переговариваясь. Гудят рельсы. Кричит народец. Людно.
Степушка нарочно выбрал такое место, чтоб людно было. Глядишь, на людях–то человечек в грех не войдет, не покусится на никчемную Степушкину жизнь.
Визгливый голос диспетчера объявил о прибытии поезда. Толпа зашумела, загалдела и, зажав Степушку острыми локтями, понесла с собой. Еле–еле вывернулся. Откатившись к пригородным кассам, Степушка перевел дух и кое–как вытер треклятый пот.
На часах без четверти. Пора уже… давно пора.
– Не оборачивайся, – сказали Степушке, подпирая спину чем–то твердым. – Иди. Дернешься – стрельну.
Как стрельнет? Прямо на людях? Степушка закрутил головой, раззявил рот, думая о том, кого бы на помощь кликнуть, но не посмел. Шел. Протискивался сквозь тугое тело толпы, пихался локтями и надеялся, что тот, сзади, отстанет. Но человечек был юрок и уперт.
Вот вышли под козырек. В лицо пахнуло разогретым колесами железом и дымом, и Степушка взмолился:
– Не убивай.
– Не буду. Деньги вот.
Под рукой появилось острое ребро дипломата. Скользкий. Но Степушкины пальцы, вспотевшие, но цепкие впились в пластик.
Неужто пронесет? Неужто выведет? Господь милосердный, спасибо тебе! И Богородице! И младенчику Иисусу, славному, как все младенчики. Степушка аж прослезился от этакого счастья, дав себе зарок, что никогда в жизни… никогда–никогда не согрешит! А то и вовсе в монахи пойдет.
И вправду ведь в душе томление, охота к свету вечному припасть…
– Если еще раз осмелишься пасть раскрыть – убью, – пригрозил человечек. Отчего он не уходит?
– Господом богом клянусь! – пообещал Степушка, перехватывая чемоданчик за скользкую ручку.
– Не клянись. И живой ты только потому, что нужен. Иначе…
Степушка повернул голову налево. Там пыхтел, сопел, готовый тронуться с места, поезд. Тяжелые колеса его прочно сидели на рельсах, и поезд время от времени вздрагивал. Тогда синие бусины вагонов тоже вздрагивали и грохотали, сталкиваясь железными носиками сцепок.
– …ты сам не захотел выйти из игры, – продолжил голос. Тихий, он все ж был хорошо слышен в шумах вокзала. – И это хорошо. Ты ведь можешь быть полезным?
– Могу.
– Ты будешь помогать мне. Я тебе.
А потом что? Когда Степушкина помощь перестанет быть нужною? О нет, о таком лучше и не думать. Или думать и готовиться?
– За помощь нужно платить, – преодолев страх, выдавил Степушка. Ручейки пота, выбравшись из–под подмышек, катились по бокам, стекали в брюки, отчего было стыдно.
– Заплачу, не сомневайся. В чемодане аванс.
…которого хватит надолго, если с разумением.
– Сделаешь, как скажу, дам вдвое.
…и тогда Степушка уедет. Просто сядет на поезд, такой вот невзрачный, пригородный, и укатит в синие дали. Марьянушку с собой возьмет. Не на юга или за границу, но в деревеньку, где можно задешево прикупить домик. А по воскресеньям будут в храм местный ходить, и Степушка, щедро жертвуя на возрождение, замолит грехи прежние и приготовит душеньку к встрече с Богом.
И так светло стало от мыслей этих, так легко, что просьба человечка показалась совсем и нетяжелою.
К обиталищу смерти Дашка подъехала в сумерках и подумала, что времечко–то самое оно. Лиловая пелена задернула небо, и облака просвечивали сквозь нее как белые комки шерсти сквозь растянутую ткань колгот. Лохматое солнце застряло над крышей, и дыркой смотрелась единственная звезда.
Выйдя из машины, Дашка бодрым шагом – не бегом, именно шагом – направилась к административному зданию. Щебенка похрустывала под ногами, метались тени, заставляя вздрагивать, а по позвоночнику потянулась колонна мурашек.
Жуть. Мрак. И воняет паленым. Дашка изо всех сил старалась не думать про запах.
Если повезет, Адам откажется разговаривать, и тогда она с чистым сердцем уберется отсюда, а вернется завтра утречком. Не повезло. Адам сидел на лавочке и курил, точнее, держал в руках сигарету и глядел, как она тлеет.
– Привет, придурок! – крикнула Дашка издали. – А я к тебе.
Даже не шелохнулся. Интересненько, это у него от избытка таблеток или от избытка мозгов? И то, и другое вредно в больших количествах.
– Я тебя ждал, – сказал Адам, стряхивая пепел в ладонь. – Ты поздно.
Надо же, какой догадливый. Просчитал, что мадам Красникина в желании докопаться до истины выйдет на Дашку, и что Дашка преодолеет свою брезгливость и явится с вопросами.
– Ну извини, как смогла, так приехала. Выбрось сигарету.
Адам подчинился.
Янка говорит, что он бестолковый и беспомощный, потому что современный мир слишком сложен для Адама. Но если бы кто Дашку спросил, она бы честно ответила, что Адам – притворщик. Все он прекрасно понимает, а некоторые штуки так вообще на лету сечет. И если притворяется страдающим и одиноким, то чтоб жалость выманить.
Не станет Дашка его жалеть!
– Ну? Так и будем торчать тут? – она притопнула ногой, и под каблуком влажновато чавкнула земля. – Или в гости пригласишь?
– Ты пришла по делу. В гости я не приглашаю.
Адам поднялся и двинулся к дому, шел он прямо, ступая по центру дорожки. Плечи, голова оставались неподвижны, как и руки, прижатые к бокам. И эта его привычка тоже вызывала у Дашки раздражение. А еще у него пиджак морщил. И брюки были коротковаты, задирались при ходьбе, обнажая узкие белые полосочки носков.
Тьфу ты!
Дверь, конечно, придерживать не стал. И предупредить, что лампочка перегорела, не потрудился. Дашка шагнула за порог и замерла, испытывая почти непреодолимое желание сбежать. И чтобы преодолеть страх, спросила:
– А тебе тут самому не жутко?
Единственный светильник горел где–то на повороте, и желтый свет его увязал в сумерках. Белыми пятнами проступали мраморные лица, которые все как одно повернулись к Дашке, уставились выпуклыми глазами, словно спрашивая, что она делает здесь в неурочный час?
– Страх – иррациональное чувство, – Адам остановился. – В здании нет ничего, что представляло бы опасность для жизни и здоровья.
Ну да, конечно. Ему просто пофиг. Он извращенец и псих, а может, и наркоман. Он кайф ловит. Небось представляет себя этаким царем мертвых. Аид гребаный.
Дашка старательно злила себя, потому как знала: если хорошенько разозлиться, то страх уйдет. Пока не ушел, она старательно пялилась на пол и чертовы туфли Адама. Шла, сгорбясь под весом мертвых взглядов, кляла и себя, и Алину, и, уж конечно, ненормального, устроившего выставку мертвецов.
Наконец коридор закончился. В закоулке было чуть светлей, а на лестнице так и вовсе хорошо стало. Стерильность белых стен, хромовый блеск поручней и зеркало, отразившее бледную Дашкину физиономию. У зеркала Дашка задержалась, якобы прическу поправляла. На самом деле приходила в себя. Адам ждал. Он не выказывал ни нетерпения, ни раздражения.
Ну да, Аиду не пристало злиться на излишне нервозных смертных.
– Твое восприятие реалий неадекватно, – мягко сказал он. – Как и твое отрицание действительности.
Кто бы про отрицания говорил.
– Смерть является естественным завершением жизненного цикла отдельной особи и движущим элементом глобальной эволюции мира.
Надо же, какой он умный. Эволюция, элемент… а на людей ему начхать?
– Идем, – велел Адам. – Если ты не поторопишься, то существует риск, что ты задержишься до полуночи. А с учетом мистических свойств, приписываемых данному периоду времени, равно как и связи его с некротическим миром, это будет мощным стрессорным фактором воздействия на твою психику.
Мать–мать–мать… Дашка уже и забыла, как он разговаривает. Но в любом случае Адам прав: задерживаться тут на ночь беспонтово. Этак и копыта отбросить можно со страху.
Спускались долго. Пролет за пролетом, словно лестница вела не в подвал, а прямым ходом к центру Земли. Свет становился все более тусклым, глянец белой плитки блек, а Адам оживал. Наконец он остановился у массивной железной двери, выкрашенной в болотно–зеленый колер. Из кармана Адам достал массивную связку ключей, и Дашка не сдержала нервного смешка: вот они, ключи от царствия мертвых.
– Ты уверена, что твое нынешнее состояние выдержит посещение морга? – Адам не спешил открывать, перебирая ключи, он вытаскивал то один, то другой, но тут же отпускал. – Ты выглядишь возбужденной. Это может являться признаком психической неуравновешенности, которая помешает адекватно исполнить возложенные на тебя функции.
– Говори нормально! И открывай.
Дашка снова топнула, но здесь звук получился глухим. Прокатившись по лестнице, он оттолкнулся от стен и заполнил все здание, отчего показалось, что кто–то невидимый там, наверху, вздохнул. Стало еще более жутко.
Адам же, быстро управившись с замками, распахнул дверь и щелкнул выключателем. Слабо загудели, разгораясь, лампы дневного света. Засиял хром внутренней отделки, блеснули инструменты, разложенные на длинном столике. Когда Дашка вошла, Адам закрыл дверь.
А если он не просто псих, но и маньяк вдобавок? Вот возьмет и прирежет Дашку, а тело в печи сожжет.
– Твои подозрения, равно как и опасения, беспочвенны. И упреждая последующий вопрос: к этому выводу я пришел, проанализировав твои эмоции. Они явны.
– А ты все равно псих.
– Переодевайся. Вещи можешь оставить здесь. И да, твои опасения мне понятны, поскольку, с логической точки зрения, я обладаю большим спектром возможностей для совершения преступления, нежели среднестатистический человек. Однако прошу заметить, что насильственное причинение смерти противоречит моим убеждениям.
Дашка сбежала переодеваться.
В крохотной комнатушке было всего три шкафчика. Два заперты, третий распахнут. На полочках лежит синий халат в упаковке, бахилы, шапочка и пара тонких хирургических перчаток.
Он что, думает, Дашка вскрытие делать станет? И какое вскрытие, когда тело кремировали. Или Адам… о нет!
О да! Догадка оказалось верной. Во втором помещении, отделенном от первого стеклянной перегородкой, лежало тело. Серый стол, покрытый мелкой царапиной, был слишком велик для него. Дашка сглотнула и перекрестилась.
Господи, ну это же безумие!
– Зачем?
– Это доказательство, – ответил Адам. Он тоже успел переодеться, и в синем халате, точно таком же, какой был на Дашке, походил на врача. Сходство увеличивала шапочка, пластиковые очки и повязка, скрывшая нижнюю половину лица. – Она на меня не сердится.
Девушка улыбалась. Дашка сразу и не поверила, что та вправду улыбается, подумала – из–за грима, но, подойдя вплотную, убедилась: грима не было. И одежды тоже. Но в наготе тела не было ничего стыдного.
– Ее убили, – Адам поправил сухие прядки волос. – И тот, кто делал первое вскрытие, знает, что ее убили.
– Яд?
– Во–первых, трупных пятен нет.
– И что? – Дашка смотрела на черную линию шва, пересекавшего грудину и живот девушки.
– Трупные пятна формируются за счет того, что после прекращения сердечной деятельности и утраты тонуса сосудистой стенки происходит пассивное перемещение крови по сосудам под действием силы тяжести и концентрация ее в нижерасположенных участках тела.
– И что? – ударить бы его. Вот взять этот нарядненький лоток и приложиться к излишне премудрой, но такой тупой башке!
– При смерти от массивной кровопотери трупные пятна выражены слабо и никогда не захватывают всей нижней поверхности трупа, – Адам осторожно перевернул тело на бок, чтобы Дашка сама могла убедиться. Убеждаться она не желала. – Они имеют вид островков, отграниченных друг от друга, и бледный цвет.
Никаких островков какого бы то ни было цвета. Так. Стоп. Он не то хотел сказать!
– Кровопотеря? – переспросила Дашка. – Хочешь сказать, что…
Адам, вернув телу исходное положение, поднял волосы и, поманив Дашку, велел:
– Смотри.
Она смотрела изо всех сил, пытаясь разглядеть хоть что–то, но синеватая, со специфическим запахом, кожа была чиста. Ну почти чиста – родинка не в счет.
Или это не родинка?
Дашка заставила прикоснуться к шее. Кожа холодная и скользкая даже через перчатку. Противно. Но нужно осмотреть со второй стороны.
– Кровь из нее выкачали, заменив раствором.
– При жизни?
Адам задумался на секунду, потом отрицательно мотнул головой:
– Вероятнее всего, в течение нескольких часов после смерти.
Безумие какое–то! Точнее, если и ожидать от кого подобного безумия, то от самого Адама. Это он на смерти повернут!
– Сейчас так не делают. Бальзамирующий раствор вводят под давлением в кровеносную систему с помощью анатомических шприцов. Однако здесь использовали старую технологию. Более трудоемка, менее надежна, но иногда дает поразительные результаты.
У него аж глаза загорелись. И говорить нормально стал. Значит, успокоился. Конечно, с трупами ему привычнее, удобнее даже! Нет, не о том думать надо. Вдохнуть – лучше ртом, чтобы не слышать запахи – и задать нужный вопрос:
– Ты хочешь сказать, что ее убили, а после выкачали кровь…
– …заменив бальзамирующей жидкостью по рецепту Альфредо Салафия.
А это что еще за хрен с горы? Дашка сделала еще одну зарубку в памяти – узнать.
– Гениальное просто. Несложный состав: формалин, спирт, глицерин и соли цинка… – продолжал бубнить Адам, с нежностью разглядывая тело. – И поразительный эффект. Ты только посмотри на нее.
Дашка смотрела. И чем больше смотрела, тем страшнее становилось. Ну не должен мертвец выглядеть, как живой человек. Неправильно это. Неестественно!
– Цвет кожных покровов максимально близок к естественному. Признаки трупного окоченения отсутствуют… – Адам сгибал и разгибал руки, поглаживая пальцы. Того и гляди, целовать примется. Извращенец! И небось некрофил тайный. Господи, да может, он сам все и сделал? А теперь очки втирает, притворяясь восхищенным поклонником чужого мастерства?
– Чтобы работать так, нужен опыт. А еще тело должно быть свежим. Очень свежим, иначе какие–нибудь следы да остались бы, – подтвердил и сразу же опроверг Дашину догадку Адам. – Скорее всего он ждал смерти.
Ждать – это тяжело. Сидеть рядом, держать за руку и, глядя в глаза, врать, что все будет хорошо.
– Или не ждал, – завершил Адам, отступив от стола. – Если причина смерти – кровопотеря, а иных повреждений кожных покровов не установлено, то…
…то из девочки выкачали кровь, заменив бальзамирующей жидкостью. К горлу Дашки подкатила тошнота.
Невеста для Черного бея
На одиннадцатую весну Эржбетиной жизни Дьердь Батори умер. Событие это было не то, чтобы неожиданным – в замке умирали много и часто – скорее уж удивляло то что причиной смерти стала не турецкая стрела, не разбойничья дубина, но заяц.
Он выскочил из–под копыт коня, и тот, испуганный, поднялся на дыбы. А Дьердь возьми и вывались из седла, да прямо головою об острый камень. Хрустнула кость, и не стало человека.
До замка–то его довезли. Он протянул три дня, лежа пластом и постанывая. Местный лекарь трижды спускал кровь, ставил пьявок и поил мумией, в уксусе растворенной, однако действия его были бессмысленны. Эржбета видела смерть у изголовья, а смерть видела Эржбету.
Улыбалась.
– Ты не сумела прочесть книгу, – сказала смерть, облизывая зубы черным языком.
– Я сумею.
– Посмотрим.
Костлявые руки легли на плечи, и Дьердь, дернувшись, затих навсегда.
Похороны Эржбете запомнились тем, что было жарко. Над телом, обряженным в лучшие одежды, вились мухи, и матушкино лавандовое масло мало перебивало запах. Священник, Петер Батори, заунывно молился, качалось кадило, рассыпая дым, качались и тени на лицах святых. Иштван, не достояв до конца церемонии, упал и забился в припадке, выплевывая белую пену, и его унесли.
Однако смерть Дьердя Батори лишь положила начало многим переменам в Эржбетиной жизни. И начались они с разговора с матушкой.
В комнате горел камин, скудно, экономно. По ногам тянуло сквозняком, гобелены покачивались, и вертелась прялка в ловких матушкиных пальцах. Лицо Анны Батори, укрытое вуалью тени, было все еще красиво. Но вдовий платок подчеркивал желтизну кожи, морщины в уголках глаз и скорбную складку рта.
– Ты выросла, – сказала Анна, разглядывая дочь. – Ты красива. Но душа твоя темна. Я не желаю слышать о том, что ты занимаешься вещами недозволенными.
Голос ее был сух.
– Да, матушка.
– Твой отец тебя избаловал.
– Да, матушка.
– Тебе дозволялось слишком многое, и теперь ты думаешь, будто лучше сестер и братьев лишь потому, что красива, – холодный взгляд ощупал лицо. – Это не так.
Скрипнули ставни, и огонь в камине прилег на угли, обессиленный голодом.
– Однако красота твоя может послужить семье. Твой отец сумел добиться согласия на твое обручение с Ференцем Надашди. Ты рада?
– Да, матушка, – Эржбета изобразила улыбку. – Мне доводилось слышать это имя.
– Его матушка, Оршоля Надашди, желает лично заняться твоим обучением. И я согласна с ней в том, что невесте лучше жить в доме ее жениха. И постарайся не расстроить этот брак.
– Да, матушка, – Эржбете пришлось использовать всю силу воли, чтобы не выдать гнева.
Ее отсылают! Выставляют из дома, продав жениху, словно какую–нибудь крестьянку в услужение. Как цыгане Дорту, как…
Спустя три дня со двора замка выехала карета, запряженная четвериком лошадей. Широкогрудой испанской породы, они были выносливы и сильны, экипаж – тяжел и солиден, свита богата, охрана – сильна.
Сидя у окна, Эржбета невидящим взглядом смотрела на зеленые долины, разрезанные ручьями, на деревья, что протянули ветви к небу, молясь о своем, о тайном. Заливался жаворонок. Скрежетали колеса. Подпрыгивал экипаж, и даже мягкие подушки, которые матушка велела положить поверх сидений, не делали дорогу приятнее.
– Ты узнала что–нибудь? – Эржбета перевела взгляд на наперсницу, и Дорта, торопливо расправив складки нового платья, заговорила:
– Он красив. И силен. И говорят, что он – славный воин. Его гороскоп составлял сам Палий Фабриций.
Эржбета кивнула. Ноам упоминал это имя.
– Он предсказал, что ваш будущий супруг станет «бичом турок». А еще будет страдать от мигреней и часто простужаться. Луна и Меркурий в Весах предрасполагают его к литературе, но сам он стихи не пишет. И одно предсказание вот–вот сбудется, – Дорта хитро прищурилась, но у Эржбеты не было настроения поддерживать игру.
– …он вот–вот женится на прекрасной деве!
Выходить замуж Эржбете совершенно не хотелось, однако Надашди и вправду были весьма удачным вариантом. Они богаты и славны, род древний, сильный, и породниться с ним – честь.
Просто не следует думать о том, что ее, Эржбету Батори, продали.
– С нею что?
– Сложно, – призналась Дорта, подвигая корзину с рукоделием. – О ней говорят, но… однобоко как–то. Хвалят. Восхваляют даже! Как будто она святая при жизни.
Эржбета скривилась, она не выносила святых, и Дорта передразнив гримаску, продолжила:
– Она вышла за Томаша Надашди в четырнадцать лет. Глупая тетеря не умела ни читать, ни писать. И поговаривают, что он пытался ее учить, но Орошля оказалась слишком тупа. Он выкинул кучу денег на учителей, она вторую кучу – на бедных. Да только денег у Надашди – куры не клюют. Еще и сама Орошля из рода Канижай…
– Тех самых?
– Да. – Только глупости все это. Вот увидите, беспокоиться вам не о чем. Вы прекрасны. Вы умны. Вы образованы…
…но это не имеет значения в глазах Орошли Надашди. Ее глаза походили на две бусины, прилипшие к луне. Ее лицо было кругло, а мягкий скошенный подбородок прятался в лентах головного убора. Она сбривала брови и забривала лоб, чтобы тот казался выше, а губы постоянно покусывала.
Орошля Надашди самолично встретила будущую невестку, и замершие за спиной хозяйки слуги в первый миг показались Эржбете статуями. Но стоило маленькой женщине в смешном наряде подать знак, как статуи ожили, окружив карету. Они работали с той слаженностью, которой не удавалось добиться матери, несмотря на все старания.
Вот въехавшие во двор телеги опустели. Вот выпрягли и повели к конюшням уставших лошадей. Вот открыли дверь и вновь застыли, позволяя Эржбете самой выйти.
Тело ныло от долгого пути. В волосах чесалось. Подмышки натерло. А в животе свилась тяжелая змея, предвещая скорое наступление полной луны.
– Ну же, хозяйка, – попыталась подбодрить Дорта, сама изрядно измучившаяся, – нехорошо заставлять ее ждать. Еще рассердится.
Тогда они не знали, что Орошля Надашди сердилась редко, а когда таковому случалось, она не кричала, не кидалась вещами и не грозилась карами, но поджимала искусанные губки и укоризненно качала головой.
В тот раз она первая шагнула к карете и ласково пропела:
– Не нужно бояться, дитя.
Тонкий голосок ее заставил Эржбету вздрогнуть и вспомнить, кто она есть. Батори. А Батори означает «храбрый».
Эржбета поднялась и, потянувшись, чтобы хоть как–то унять ломоту в костях, вышла из кареты. Точнее сказать – вывалилась в заботливые руки Орошли.
Щеки коснулись влажные губы, крохотная ручка сотворила знак креста и будущая свекровь чопорно произнесла:
– Божьей милостью ты наконец добралась. Спокоен ли был твой путь?
– Да… госпожа, – Эржбета поклонилась со всем возможным на тот миг изяществом. – Дорога была спокойна. А ожидание встречи с вами скрашивало тоску разлуки по дому.
Слова пришлись по вкусу хозяйке замка. Она вообще любила красивые слова. Хлопнув в ладоши, Орошля поторопила дворню и сама провела Эржбету в дом.
– …сегодня тебе надлежит хорошенько отдохнуть, а завтра… – маленькая ручка держала крепко, а голосок Орошли звенел и звенел, и этот звон мешал смотреть и думать, он словно заполнил все пространство двора, стер звуки прочие, оставив лишь возможность смотреть.
Эржбета смотрела.
На древние камни. На бурую громадину донжона, словно явившуюся продолжением скалы, на высокую стену, на кованую решетку, что упала на ворота, перекрывая путь домой. На амбары, конюшни, красильни, кузни, пивоварни…
Впервые Эржбете хотелось вернуться домой или хотя бы спрятаться.
– Твоя матушка писала, что тебе нужна твердая рука. Но не сомневаюсь, что мы подружимся, – завершила приветственную речь Орошля, внимательно разглядывая Эржбету.
– Да, госпожа. Я очень на это надеюсь.
Спустя две недели Эржбета уже истово ненавидела свекровь.
«…тебе следует оказывать всякое почтение и помнить, что Ференц испытывает сильную привязанность к своей матери и прислушивается к ее мнению так же, как и ты должна прислушаться к моему. Я понимаю твое недовольство, однако хочу напомнить, что брак этот – итог многолетних стараний твоего несчастного отца, и, разрушив созданное им ты, Эржбета, тем самым опорочишь саму память о нем…»
Эржбета трижды перечитала этот отрывок, прежде чем перейти к следующему.
«О любезнейшей Орошле Надашди мне не доводилось слышать ни одного дурного слова. Более того, все, с кем имела я честь беседовать, высоко оценивают ее ум и духовную силу, каковой тебе не хватает. Сия женщина – пример того, какой надлежит быть жене, ежели она желает сыскать любовь супруга…»
– Только почему–то Томаш редко домой заглядывает, – пробурчала Дорта, не переставая тереть медный таз. Таз уже сиял, как само солнце, но Орошля ее глазами–бусинами всенепременно найдет какое–нибудь совсем уж крохотное пятнышко.
Эржбета вздохнула и вернулась к письму. Глупо было ждать понимания и сочувствия от матери, но попытаться стоило.
«…ее набожность известна каждому…»
– Сухотка и лицемерка!
«…как и ее милосердие…»
– О да, милосердие! – Дорта плюнула на таз и сильнее заскрипела тряпкой.
«…но если мало тебе того, если благочестие противно твоей испорченной душе, подумай о том, что придет время и…»
– …старая мегера сдохнет, подавившись собственным благочестивым языком!
– Дорта, прекрати! – пусть речи ее и нравились Эржбете, да и мысли во многом сходились, но чересчур длинный язык всегда представлял опасность. И Дорта, маленькая мерзавка, сама понимала это.
«Став супругой Ференца, ты обретешь свободу, богатство и власть, каковых у тебя никогда прежде не имелось. А еще этот брак соединит два самых могучих в Венгрии рода, к вящей их славе и процветанию».
– К славе и процветанию, – повторила Эржбета слова, показавшиеся ей на вкус пресными, как нынешняя жизнь.
Ранний подъем. Умывание холодной водой. Молитва. Завтрак, скудный, словно Эржбета была одной из служанок. Чтение Библии, вгонявшее в сон.
Работа.
О нет, Орошля Надашди не заставляла будущую невестку натирать серебро или чистить кухонные котлы, но взяв под руку, таскала по замку, показывая каждую проклятую комнату, заставляя выучить список всего, в ней хранящегося.
Пуховые перины и подушки. Набитые гагачьим пухом одеяла и льняные простыни. Шелковые гобелены и серебряная посуда. Фарфоровая посуда. Золотая посуда. Отрезы тканей. Пуговицы…
У Эржбеты кружилась голова, а Орошля знай себе приговаривала:
– Если ты не будешь знать, что у тебя есть, то найдутся те, кто приберет то, о чем ты не помнишь…
Она заставляла спускаться в подвалы и пересчитывать бочки с вином, головки сыра, туши и колбасы. Она открывала дубовые шкапы и показывала сундучки со специями. Она была полна сил и желания поделиться всем.
Эржбета желала лишь покоя.
Ее учили управлять имением, гладить рубашки и пересыпать белье шафраном, чтобы при хранении не обретало затхлого аромата.
Она мечтала прочесть черную книгу.
Перед ней раскрывали все двери замка и выводили за его пределы. На красильнях воняло. Скотный и птичий дворы были полны гомона и дерьма. А после посещения кузни кожа Эржбеты надолго приобрела нездоровый красноватый оттенок, который удалось снять лишь смесью лимонного сока и творога.
Успокаивалась Орошля лишь в редкие приезды Томаша, обретая несвойственную прежде покорность. Замок же расцветал шелками и красками. Исчезали сальные свечи, появлялись белые восковые, одни гобелены сменялись другими, то же происходило с посудой. И музыка на время изгоняла благословенную Орошлей тишину.
Уже за одно это Эржбета полюбила свекра.
Эрцгерцог был шумен, а свита его – весела. И пусть госпожа Надашди не одобряла пустого веселия, но ради супруга готова была стерпеть все. Сильнее была лишь ее любовь к сыну.
Увы, Ференц, уже получивший прозвание Черный бей, слишком увлекся войной, чтобы вспомнить о матери, не говоря уже о невесте. Его единственное письмо было полно изящных выражений, однако лишено и толики тепла. Но Эржбета ждала.
Некоторое облегчение принес переезд в Леке, замок, затерянный в диких Татрах. Здесь Орошля переменилась, словно звонкий горный воздух наполнил ее жизнью.
И здесь Эржбета впервые увидела будущего мужа.
Ференц был прекрасен. Она смотрела, как он въезжает в ворота. Гордо выступал испанский конь бурой масти, сияла сбруя и латы. И сияние это отражалась в глазах всадника.
– По–моему, он даже лучше, чем рассказывали, – шепнула Дорта, подавая перчатки. А вторая служанка, Катрина, торопливо поправляла прическу. Эржбета же глядела и думала о том, что этот человек ее достоин.
А он не удостоил Эржбету взглядом.
Прошел мимо, словно она, Эржбета Батори – одна из теней. Или хуже – служанка, которых полон замок. Но нет, на служанок он смотрел иным взглядом, жадным, ищущим, и в этом Эржбете виделось оскорбление большее, чем простое безразличие.
Обида заставила нарушить приказ Орошли и покинуть комнату ночью, проскользнуть мимо спящих на полу Дорты и Катрины и, привычно укутавшись в темноту, выйти в коридоры замка.
Ныне они были шумны.
Из залы доносились пьяные песни и хохот. Спал на полу, свернувшись калачиком, человек в заблеванном кафтане. Повизгивала служанка, прижатая к стене другим. От этой пары пахло почти так же, как от человека в лесу. И Эржбета, прижавшись к стене, долго наблюдала за ними. Она ловила мутный взгляд девицы, и растрепанные волосы, прилипшие к потной шее, подмечала, как дергается мужчина, и что ягодицы его белы, как лучшие подушки госпожи Надашди.
Когда он, утомленный, отлип от девки и обвел коридор мутным взором, Эржбета испугалась: вдруг заметит? А после страх сменился радостью: он не Ференц!
И Эржбета на цыпочках продолжила прерванное путешествие. Спаривающиеся парочки попадались еще дважды, но теперь Эржбета предпочитала обходить их, увлеченных друг другом. Ее вели гнев, обида и теткина наука.
Дверь была приоткрыта. Дрожащий свет выплескивался за порог и таял на каменных плитах. И голоса не решались войти в темноту. Эржбета остановилась рядом, присела и, протянув руки, стала ловить слова, скользкие и верткие, как зеркальные карпы из пруда Орошли.
– …все равно это ошибка, – голос, который Эржбета не слышала, но узнала. – Я не хочу на ней жениться! Я не хочу жениться вообще!
– Ференц…
– Нет, мама, послушайте, пожалуйста. Она… слишком молода.
– Этот недостаток со временем исчезнет сам.
– Она бледна!
– Это скорее достоинство.
– Достоинство? Да меня от вида ее в дрожь бросает! У нее лицо мертвеца!
Эржбета, отпустив слова–рыбы в лужу света, тронула лицо. Кожа холодна и гладка. Она чиста, и все говорили, как это прекрасно.
– Утопленницы, которую даже река не решилась принять!
Река не примет человека. Реке нужно приносить петуха или собаку, положив в мешок, на дне которого спрятаны три камня.
– А ее глаза? Да они словно дыры в бездну!
– Ты ищешь недостатки там, где другой узрел бы достоинства, – в голосе Орошли звучит раздражение. – Она лишь девочка. Испуганное дитя, которое забрали из дому…
– …мне доводилось многое слышать о доме этого дитяти, – с насмешкой сказал Ференц.
Эржбета его ненавидит!
– Я согласна, что она диковата и несколько странна, но уверена – нужно лишь время и толика внимания. Будь ласков с ней, и она ответил лаской на ласку, нежностью на нежность, любовью на любовь.
Рыбы–карпы трогали пальцы холодными губами.
– Она станет тебе хорошей женой.
Молчание. И Эржбета сдерживает стук сердца, опасаясь быть услышанной.
– Мама, я уверен, что вы…
– Я скоро умру. Ференц, будь добр, помолчи и послушай. Я никогда и ни о чем не просила тебя. Я была благодарна Господу за то, что у меня чудесный муж и замечательный сын. Что еще может пожелать женщина? Разве лишь того, чтобы сын ее был счастлив. А счастье без семьи невозможно.
Эржбета вгоняет пальцы в розовые щели жабр. Рыбина бьется. Рыбина не ускользнет.
Рыбина принадлежит Эржбете.
– И потому, умоляю тебя…
Эржбета встает и, баюкая в руках несуществующую рыбу, идет по коридору. Шаги ее легки.
Обручение состоялось спустя три дня. Маленькая церковь не вместила всех желающих, и замковый двор заполнился людом. Эржбета была прекрасна. Нижнее платье из темно–синего бархата, расшитого золотыми птичками, оттеняло бледность кожи, верхнее – атласное, цвета сливок – подчеркивало черноту волос. Но Ференц по–прежнему не глядел на нее.
На алтарь.
На убранство церкви.
На узкое лицо священника, что постоянно тер пальцы, словно пытался очистить их от некой грязи.
На матушку, на отца, на друзей, на… на кого угодно!
Однако это не имело значения. Отныне перед Богом и людьми этот мужчина принадлежал Эржбете.
– Я постараюсь стать хорошей женой вам, – пообещала она, глядя в синие глаза Ференца. И тот, улыбнувшись, коснулся губами Эржбетиной щеки.
Она надолго запомнила этот поцелуй.
В замке Леке Эржбета провела еще несколько лет, которые не казались ей такими уж отвратительными. Она даже сумела привыкнуть к обществу Орошли Надашди, начав находить в занудности последней некую особую прелесть.
Когда же Эржбете исполнилось пятнадцать, состоялась свадьба.
Госпожа Орошля Надашди задолго начала готовить сие событие. Перебрав все замки и имения супруга, она поняла, что Лека и Чейте не способны вместить всех гостей, а потому следует отправиться в Варанно, замок крупный и расположенный на краю равнины.
И стоило сойти снегу, как закипела работа. Стучали топоры и молотки, сооружая многие дома. Тянулись подводы, вывозя со всех иных замков посуду, ткани и прочее добро. И вот расцвели поля шатрами, раскинулись по траве ковры, и не цветы рассыпали по пути невесты, прекрасной в белом своем наряде, но мелкий жемчуг речной.
Все должны были видеть богатство герцогов Надашди.
Все должны были видеть красоту и силу Батори.
Эржбета шла к алтарю, не помня себя. Ее белое платье было тяжело, как рыцарская броня, и узкие манжеты охватывали руки подобно оковам.
У алтаря она осмелилась поднять глаза на жениха. Ференц поспешно отвернулся.
Ковры из супружеской спальни вынесли, раскатав небеленое полотно, по которому змеились алые ленты узоров. У резных ножек кровати стояли миски с зерном, а с колонн свешивались шкурки. Эржбета стояла у камина. Дорта расшнуровывала платье, Катрина разбирала сложную прическу. Снизу доносились крики и шум свадебного пира, но чужая радость не доставляла успокоения Эржбете.
Ференц не любит ее.
Она поняла это сразу: достаточно было заглянуть в прозрачные глаза. Не любит и не хочет. Плохо. Он подчинился матери, но Орошли скоро не станет. Теперь ее болезнь видна всем, а Ференц – хороший сын. Порадовал матушку. А когда матушка отойдет в мир иной, отправит туда же и Эржбету.
Или в монастырь. В один из тех серых, выгрызенных кирками в скале монастырей, где вечный холод, молитвы и несвобода. Где день ото дня в сумерках и сырости женщины теряют красоту.
И сходят с ума.
Эржбета поежилась, вдруг явно увидев распутье собственной жизни. И обе дороги вели к заточенью.
– Вам холодно? – шепотом поинтересовалась Дорта и, не дождавшись ответа, накинула на плечи плащ. Темный бархат, подбитый соболем ничуть, не согрел. Напротив, дрожь усилилась.
– Принеси мне гребень, – Эржбета глядела на огонь. – Мой гребень.
– Но вы…
Она забыла о подарке тетушки. Она решила, что в тайной науке Ноама больше истины, чем в древнем знании о трехликом боге. В ней и сейчас не осталось веры, но может быть, вера не столь и нужна?
Дорта ушла и вернулась со шкатулкой. Сама она не решалась прикасаться к некоторым вещам Эржбеты.
Гребень лежал внутри. Слегка запылившийся, он был прекрасен.
– Та девица… с которой Ференц баловался вчера. Ты знаешь ее?
– Оделька? Кухонная девка! Она ничтожество! Она никто! – зашептала Дорта, и Катрина подхватила шепот, принялась уверять, что стоит супругу увидеть Эржбету, как он разом позабудет обо всех иных женщинах.
– Приведите ее.
– Сейчас? Но госпожа…
– Приведи!
Окрик подействовал на Катрину. Присев в поклоне, она исчезла, а вернулась через четверть часа. К тому времени Эржбета, истомившись ждать, нервно расхаживала по комнате. Плащ слетел с ее плеч и лежал грудой бархата и меха, посверкивал алмазными заколками.
– Тебя зовут Оделька? – спросила Эржбета, жадно разглядывая женщину. А та, не торопясь кланяться, нагло смотрела на Эржбету.
Грязна. Пахнет жареным салом и сажей, и ядреным потом молодого тела. На серой рубахе ее темные круги, а курчавые волосы растрепались бесстыже.
– Да, госпожа, – наконец произносит Оделька и разом робеет. Притворяется.
Неужели и она видит, что Ференцу не нужна молодая жена?
– Ты мне понравилась, Оделька, – Эржбета вымученно улыбнулась. – Я увидела тебя и сказала себе: посмотри, какая красавица есть в моем доме!
Полыхнули пунцово толстые щеки, дрогнул подбородок.
– Разве я красива? Вы красивы, госпожа.
– И разве ей место на кухне? – Эржбета отмахнулась от слов, ибо они были ложью. – В моих покоях ей место. Красота должна радовать глаз, не так ли?
Молчаливыми тенями застыли Дорта и Катрина. Обе смотрят в пол и сжимают кулаки, не то от ярости и обиды за хозяйку, не то от страха перед тем, что случится.
– И потому с завтрашнего дня ты будешь прислуживать мне. Или лучше с сегодняшнего? Да прямо сейчас! – Эржбета рассмеялась, удивляясь звучанию собственного голоса.
– Но я не умею, госпожа!
– Это несложно. Дорта тебя научит. Правда?
– Как прикажете, госпожа.
– Вот. Дорта поможет. И Катрина. И я… – Эржбета, пересилив брезгливость, коснулась толстой щеки. Гладкая, лоснящаяся, мерзкая… размахнуться и ударить бы, рассечь до крови и смотреть, как она заливает и шею, и воротник, и наглую белую грудь, выступающую из разреза рубахи.
– Но сначала тебя саму надо привести в порядок. Иначе что скажут гости? Неаккуратные слуги позорят хозяев. Садись, я расчешу тебе волосы.
– Не надо, госпожа! – теперь в томном голосе послышался настоящий страх. И хорошо. Пусть боится. И пусть отдаст свою животную силу Эржбете.
– Садись. Или выпорю за ослушание.
Она села, и резная скамеечка затрещала под немалым весом девки. Оделька уставилась в венецианское зеркало, приоткрыв рот, и сидела, боясь дышать.
Расчесывать чужие волосы было непривычно. Гребень путался, и приходилось дергать, но девка не смела выказать недовольства. Оделька смотрела на себя, и постепенно на лице ее появлялось мечтательное выражение. Интересно, кем она себя вообразила? Герцогиней Надашди? Законной супругой Ференца? Пускай.
Но вот все пряди разобраны, легки, словно пух, и ости гребня скользят по ним, как лодочка по глади водяной.
– Вот так хорошо, – Эржбета, поднявшись на цыпочки, поцеловала девку в макушку. – Теперь иди. Принеси воды. Мне надо искупаться. Скоро сюда придет мой муж.
И останется доволен.
Искупавшись, Эржбета сама расчесала себе волосы, чувствуя, как наполняются они чужой жизнью. И сила переходит из волос в Эржбету, зажигая внутри огонь.
Ференц, явившийся глубоко заполночь, глянул на невесту, которая была ему не нужна. Глянул и замер, не в силах отвести взгляд. И сердце его, одурманенное вином и кровью затравленного медведя, вдруг забилось быстро и суматошно, как никогда прежде.
Утром он поблагодарил матушку за выбор и науку.
А кухонная девка Оделька спустя две недели умерла, свалившись с лестницы. Эта нелепая смерть огорчила лишь одного человека: Эржбету Батори, ставшую Эржбетой Надашди.
Как ни странно, свадьба, долгожданная и яркая, не привнесла изменений в сложившийся распорядок бытия. Музыка отгремела, веселье угасло, и лишь черные пятна кострищ на вытоптанной траве напоминали о недавнем веселье.
Чуть дольше грели душу чудесные подарки: двести талеров и золотой кувшин редкого греческого вина, присланный императором Максимилианом, тончайшей работы кубок от императрицы и восточные ковры от короля Рудольфа. Лошади и луки. Посуда. Ткани. Жемчуга. Желтый с восковым налетом янтарь и звонкое серебро в вязи чеканки. Меха. Охотничьи сокола, собаки и даже гепард с пятнистой шкурой и украшенным рубинами ошейником.
Красота отправилась в подвалы замка Чейте, отданного Орошлей Надашди молодым.
Зеленели виноградниками подножья гор, радовала многоцветьем долина, степенно несла воды река Ваг. На берегах ее раскинулась деревня. Белые дома с деревянными крышами поразили Эржбету нарядностью и богатством. И люди в праздничных одеждах вышли на тропу, чтобы поприветствовать хозяина и хозяйку. Однако славили они не Эржбету, а Орошлю Надашди, и та благосклонно принимала приветствия.
Сам замок стоял на вершине холма, голого, словно череп великана. Ни деревца не росло здесь, ни травинки. А сам Чейте был открыт всем ветрам. Вот только не говорили они с Эржбетой, не верили, что она отныне хозяйка.
Не верила и Орошля.
Она вдруг ожила и отбросила болезнь, каковая казалась теперь притворством. Она приросла к Эржбете жадным постыдным вниманием, что выматывало сильнее ее прежней назойливости.
И Ференц, словно торопясь отделаться от матери, оставил жену ради войны.
Он появлялся редко, привнося в Эржбетину жизнь праздник и любовь, от которой ломило сердце. Он был силен и славен, он не боялся ни огня, ни сабли турецкой, но всякий раз робел, заглянув в черные глаза супруги. И Эржбета таяла от счастья и осознания своей власти.
– Не уходи, – шептала она, считая пальцами белые шрамы на таком смуглом теле Черного бея.
– Не уйду, – обещал он, но наступало утро или другое утро, или третье, и Ференц ускользал. А возвращался спустя месяц или два. Однажды он привез в подарок голову турка, знатного и богатого, с золоченой чалмой, которую прибили гвоздями к макушке. Голова чуть подтухла, но Эржбета безо всякой брезгливости разглядывала и черный срез шеи, и толстый язык, высунувшийся меж желтых зубов, и оттопыренные уши со многими проколами.
Голову бросили собакам.
А Эржбета, к вящей радости свекрови, наконец забеременела.
Правда, до рождения внука Орошля Надашди не дожила. Однако не было в том Эржбетиной вины.
От нее пахло улицей. Опасный аромат, который тревожит, разрушая мир. Прелые листья и влажное небо, что обычно остается по ту сторону стекла; духи и сырая, разбитая каблуками земля. Эти запахи трещинами взламывают плотную вонь формалина и эфира, стирая ноты хлорного очистителя и искусственного лимона.
Кроме запахов Дарья принесла краски. Слишком много красок для того, чтобы оставаться спокойным. Но Адам старался. Он дышал, отсчитывая про себя вдохи и выдохи, и еще не подпускал ее ближе, чем на три шага.
Три шага – его зона комфорта. Так сказал психиатр. Он был непрофессионален и уныл, но в данном случае оказался прав.
– Это ужасно, – сказала Дарья, пытаясь заглянуть в глаза. Адаму пришлось отвернуться. Ну почему всем так важен этот бессмысленный, в общем–то, контакт?
А что до вопроса: то, с общеэтической точки зрения, совершенное неизвестной личностью деяние, несомненно, может быть оценено как ужасное. Вместе с тем профессиональные умения неизвестного заставляли Адама замирать в восхищении.
Совершенство портил лишь разрез, свидетельствовавший лишь о том, что вскрытие проводилось.
– Он добавил мирру и розовое масло. Чувствуешь запах? – Адам решил продолжить беседу. Несмотря на то, что каждый Дарьин визит приносил в мир дисгармонию, она была единственной, с кем Адам вообще мог разговаривать более–менее свободно. Этим следовало пользоваться.
– Запах?
Люди всегда переспрашивают. И еще не обращают внимания на вещи очевидные.
– Запах. Отчетливый. Особенно у ушных раковин и в полости рта. Ее готовили к погребению.
И готовившему было безразлично, что тело сожгут. Либо же имела место некая ритуальность действа, и тогда смысл его лежал в области, отличной от похоронных обрядов.
Мысли свои Адам озвучил, и Дарья, слушавшая весьма внимательно, тут же сделала заключение:
– Он такой же псих, как и ты. Убил девчонку, а потом… потом…
– Забальзамировал тело.
– Да!
Что ж, пожалуй, Адам готов был согласиться. Сложная и трудоемкая процедура была совершена без малейшей на то необходимости. Более того, бальзамировщик пошел на риск.
Зачем?
Мотивы некоторых человеческих поступков ставили Адама в тупик.
– Ты мне поможешь, – сказала Дарья, стягивая перчатки. – Только идем отсюда! И свет не выключай, слышишь?
Она говорила громко, и Адам вздрагивал от звука этого голоса, но неприязни или желания спрятаться не возникало. Психиатр усматривал в этом несомненные признаки выздоровления, на самом же деле Адам просто привык к Дарье.
Он с детства приспособился привыкать.
Поднялись в кабинет. Дарья шла первой, через каждые три шага останавливалась, оглядывалась и, убедившись, что Адам идет следом, отворачивалась. Ей было страшно.
Большинство людей боится смерти. Или своих о ней представлений.
В кабинете Дарья огляделась, повела носом, сделавшись похожей на собаку, и велела:
– Кофе дай. И с сахарочком. Ну ты знаешь.
Адам знал. И она знала, что не стоит приближаться, когда он становится к плите, пусть даже плита электрическая и спрятанная в одном из ящиков дубового комода. В соседнем ящике пряталась сковородка с мелким речным песком, банка с зернами, ручная мельница и набор склянок с приправами.
– По–турецки, – заказала Дарья, забираясь на диван с ногами. Бесцеремонно встряхнула плед и, зевнув, заметила: – Может, я тут останусь?
– Это было бы…
Ужасно.
– Да ладно, не дергайся. Не собираюсь я нарушать твой уют своим присутствием. Но вот кофе охота взаправду. И пока ты будешь варить, я тебе расскажу… нет, не сказку, хотя как посмотреть. Слушай, что ты думаешь про Красникину? Про Алину, – уточнила Дарья, хотя Адам и без того понял. Все–таки Янкина сестра – взбалмошная и несколько непоследовательная особа. Только что хотела рассказывать сама, и вот уже спрашивает его мнения.
А психиатр утверждал, будто Адам не способен составить адекватное мнение о людях, поскольку не в состоянии оперировать нелогическими аргументами.
– Она носит кольцо.
Кофейные зерна источают одуряющий аромат, но этот запах приятен.
– Кольцо? Да она десяток колец носит!
– Она помнит, что была бедна. И думает, что другие тоже помнят, что она была бедна. Возможно, зарабатывала мытьем посуды, поэтому тогда не могла носить кольца. Следовательно, пытается скрыть прошлое и надевает очень много колец.
Мельница поворачивается в руке, узкие лезвия ломают скорлупу зерен.
– Не серьги. Не браслеты. Не ожерелья или броши, но кольца. Платина с изумрудом квадратной огранки. Белое золото с темным жемчугом. Желтое золото с алмазом в стиле бриллиант и еще одно, тоже с алмазом, но желтым, на тридцать две грани. Сапфир. Она или не знает, что такие камни не принято сочетать, равно как и металлы, либо делает это сознательно, подчеркивая свое нынешнее положение, которое дает ей возможность встать над общепринятыми правилами.
Мельница проворачивалась с каждым разом все легче, песок накалялся, темная джезва стояла на срезе темного агата.
– И серебро. Простое серебро без камней. Ободок в три миллиметра, украшенный орнаментом. Это кольцо старое и дешевое по сравнению с прочими. Но Красникина его носит, не снимая: кожа выше и ниже припухла.
Вода накрывает кофейную пыль в бронзовой чаше. Джезва выдавливает ямку на песке, и тот недовольно шипит.
– Предполагаю, оно имеет некое символическое значение.
– Или она просто не может снять, – возразила Дарья.
– Если бы проблема была в размере, кольцо просто распилили бы. Но его берегут. И прячут среди других колец. Почему – не знаю. Символ? Напоминание?
Вода медленно доходила до кипения. Скоро кофе будет готов. Затем выпит. После чего Дарья откланяется и исчезнет на месяц–два. Будет одиноко.
Адаму не бывает одиноко.
– А ее… семейка. О них что скажешь? – в голосе Дарьи появились знакомые ноты азарта, как тогда, когда они втроем играли в рулетку. В тот раз победила Яна, и Дарья расстроилась.
Но сейчас все иначе.
– О них… сложно сказать. Они люди. А людей я плохо понимаю.
Водяная гладь задрожала, готовясь выплюнуть стаю пузырьков.
Мамуля с папулей опять срались. Это было скучно, но Анечка продолжала слушать, потому как заняться больше было нечем. Ну не уроки же учить на самом–то деле!
Вытащив из вазы подвявшие лилии, Анечка запихнула их в мусорное ведро. Воду она вылила в унитаз и, прополоскав вазу, тщательно вытерла полотенчиком. После чего отыскала розетку и накрыла ее стеклянным колпаком. О данной методе рассказывал Кузька и в грудь себя бил, клянясь, что круче нету, но опробовать на деле у Анечки руки не доходили.
И вот дошли.
– Прекрати скулить! – шипела маменька, и голос ее, проникая в узкую щель розетки, заставлял вазу дрожать. А и вправду прикольно. – Мы должны действовать вместе. Или ты подтвердишь мои слова…
– Или что? – папенька сердится. Когда он сердится, то краснеет, причем только лицом, шея же остается белой, да еще и с полосочками–складочками, в которые забиваются катышки от свитера.
– Или я обойдусь без тебя!
– С ума сошла?!
И давненько. Они все тут крышей двинулись. Только одна Анечка нормальная.
В дверь постучали. Анечка еле–еле успела убрать вазу за спину, прикрыв свитерком, как в комнату заглянул Серега:
– Чем занимаешься? – спросил он, протискиваясь в щель. Еще один придурок. Мог бы дверь нормально открыть и войти. А мог бы не открывать и остаться за порогом.
– Ничем, – сказала Анечка, поднимаясь с пола. – Просто вот… думала пресс покачать.
– А чего не в спортзале?
А того! Ишь любопытненький выискался!. Вон как глазками по комнате шарит.
– Лениво, – Анечка мысленно прикинула, как бы поскорее выпроводить братца. – Да и уроки…
– Обождут.
Что–то новенькое. До того он вечно зудел про то, что надо учиться, и учиться хорошо, и маменька ему поддакивала, и тетушка тоже…
– Такое дело, – Серега присел на банкетку, вытянув ноги. – Ты ж с Капуценко в одном классе, так?
– Ну.
– Не ну, а «да». Или «нет». В данном случае первый вариант, поскольку вопрос риторический.
– Иди нафиг!
Учить он будет. Небось за другим пришел. Прижали его из ментовки? То–то же!
– Ладно, извини. Забылся, – Серега быстренько соскочил с базара. – Учить не буду. Обещаю. Я вот спросить хотел… ты же с ней не особо дружила?
– Не особо.
Да и кто с этой коровой дружил? Надька разве что, ну да она сама такая же, как Капуценко – неудачница. Вот и сбились в стадо.
– Просто… просто ходит слух, будто это я Машку убил. И пусть это бред полнейший – сама подумай, зачем мне ее убивать?..
…а кто тебя, психа этакого, знает?
– …но все равно неприятно. Еще сюда придут, тетку мучить станут, а ей и без того хлопот предостаточно.
– Или дело заведут, – Анечка стянула атласную подушку и села на нее. Неудобно. – У них же это запросто. Чего настоящего убийцу искать, если на тебя повесить можно?
– Точно! – Серега клюнул на приманку. – Потом, конечно, разберутся, но ведь нервов потреплют изрядно.
И поездочка обломается. Плевать Сереге на Машку Капуценко – да и кому не плевать–то? – его Англия, из–под самого носа ускользающая, волнует. И Анечка в кои–то веки понимала брата. Хотя не сочувствовала.
Наоборот, настроение улучшалось.
– Ну и я попросить хотел, – Серега сгорбился, опершись локтями о колени. – Если вдруг тебя спрашивать станут, скажи им, что я с тобою в тот вечер был?
– Скажу, – пообещала Анечка, прикидывая, что, наверное, и вправду скажет. Сначала. А потом… потом случайно проболтается кому–нибудь.
Например, Кузьке.
Всем известно, что влюбленные девушки голову теряют. Вот и Анечка потеряет…
Алина перебирала украшения. Она достала из сейфа все пять шкатулок, расставила на круглом ломберном столике и, откинув крышки, разглядывала содержимое.
Конечно, все самое ценное хранится в банковской ячейке, но…
Алмазная змейка обвила запястье, чтобы стечь на темную поверхность стола. Рядом легла широкая цепь с нарочито массивными звеньями, в которых проблескивали синевой сапфиры. Платиновой же паутиной Алина любовалась долго. Вертела и так, и этак, подставляя под жесткий свет лампы, и тогда алые рубины вспыхивали злым сиянием.
Темный жемчуг скушен.
Белый – скушен еще более.
Кольца россыпью, такие разные и все же одинаковые.
Браслеты. Подвески. Броши. Медальоны. Холодный металл ласкает пальцы, острые грани камней норовят царапнуть, свет их завораживает.
Но вот шкатулки опустели, и содержимое их Алина с раздражением отодвинула в сторону. Что–то, кажется, упало, утонув в высоком ворсе ковра. Потом отыщется.
Каждую шкатулку Алина осматривала с куда большим вниманием, чем драгоценности. Она вертела в руках, трогала крышку, дергала, пробуя на крепость, простукивала стенки и даже пыталась узким ножом для бумаг поддеть подкладку. Когда не удавалось, с раздражением отбрасывала и бралась за следующую.
Пусто. Здесь не должно быть пустоты. Или то, что она ищет, спряталось в ином месте?
Алина встала и, кое–как распихав драгоценности, прошлась по комнате.
Стеллаж с книгами. Там? Возможно. И толстые тома полетели на пол. Гневно хрустели переплеты, шелестели страницы, рассыпая облака пыли, тускло лоснились страницы… Снова пусто!
Тогда мебель? Столик или секретер, дразнивший обилием ящиков и ящичков? Но каждый исследован давно и со всем тщанием. Кровать? Тайна скрыта в резных столбиках, на которых лежит бархатная шкура балдахина? Нет, их она давно изучила. Зеркала? Вазы?
Раздражение наваливалось, требуя немедленного действия. И Алина, мечась по комнатам, просто выворачивала вещи на пол. Когда же, остановившись и успокоившись, перевела дух, то села и заплакала.
– Исчез! – крикнула она отражению. – Он опять исчез! Проклятый гребень…
Степушкина жизнь наладилась. Отойдя от потрясения, каковое он испытал на вокзале, Степушка привычно наведался в церковь, сунув бабке не обычный полтинник, а солидную пятисотенную купюру. Еще он постоял перед алтарем, прошелся вдоль стен, старательно пригибаясь под тяжелыми взглядами святых, и прочел молитву.
Полегшало.
Из церкви Степушка прямым ходом двинулся в супермаркет. Он долго ходил вдоль полок, разглядывая уже не иконы, но товары. Снимал с полок разноцветные коробки конфет, щупал сквозь тонкую пленку тиснение, скреб ногтем позолоту и, завидев приближающегося охранника, спешил дальше.
Выбирать было приятно.
И мучительно, потому как деньги, хоть и жгли Степушкин карман, однако же явно не желали оставаться в кассе магазина.
Не конфет бы – растворов купить. И еще инструмента нового, австрийского, на который Степушка на прошлой выставке любовался. Но и Марьянушку обижать не стоит.
В конце концов, Степушка взял с распродажи коробку «Ассорти», слегка примятую с одного угла, полкило красных, морщинистых яблок и бутылку шампанского. Последнее выбирал особенно долго.
Рассчитывался с шиком, кинув на пластиковую тарелку вторую пятисотку. И свысока глядел на кассиршу, пока та колупалась, выискивая сдачу. Дура насыпала монет.
Ничего, тоже деньга и ничем не хуже прочих.
Продолжая шиковать, домой Степушка поехал на маршрутке. Глядел в окно на серый город, изрядно побитый дождем, и думал о том, как радостно встретит его Марьянушка, как станет улыбаться и приговаривать, что Степушка – кормилец. А он, лоснясь от удовольствия, денег не даст.
Бабе деньги давать – дурное дело…
Марьянушку встретил во дворе. Шла с ведрами, полными скрученного, мокрого белья, которое еще исходило паром. Улыбнулась широко, и лицо ее круглое стало еще красивей.
– Это тебе, – сказал Степушка, протягивая пакет. – От меня.
Марьянушка поставила ведро, вытерла руки о живот и только потом приняла. Глянув внутрь, вздернула широкую смоляную бровь и скривилась, словно от кислого.
– Домой неси, – велела, снова ведро поднимая. – Я скоро.
Ключи на веревочке повесила на шею.
– Я к себе, – ответил Степушка. – Переодеться…
По лестнице взбегал, как молодой, сердце в груди пело, душа предвкушала праздник. Теперь–то все будет иначе… все…
Девка сидела на подоконнике и ела мороженое. Ярко–синее пальто ее выделялось на фоне облезлой стены, а оранжевый шарф сполз на пол.
– Ваше? – Степушка шарфик поднял.
– Мое, – девка взяла и, запихав в карман, поинтересовалась: – Вы Степаном Заварским будете? Если вы, то я вас жду.
Она облизала пальцы и, скомкав бумажку, сунула ее в тот же карман, что и шарф.
– Поговорить надо.
Степушка сглотнул. Говорить ему не хотелось. У девицы было узкое кобылячье лицо с наглыми глазищами, широкая прорезь рта и упрямый подбородок. И глядит хитроватенько, с прищуром, аккурат как бывшая, когда развестись уговаривала и бумажки свои подсовывала.
Обломалось бывшей: Степушка – не дурак.
И этой обломается.
– Надо чего? – грубо спросил он, прижимая пакет к груди. Тот скользил, норовя сползти и выставить серебристое горло бутылки.
– Поговорить. Для начала. А если не договоримся, то…
…в суд подам, – сказала бывшая и брови сдвинула, а деточки, Степушкина надежа и опора, за мамкины плечи попрятались и оттуда кивали, поддакивая.
Нет, не пройдет нумер.
– …то мне придется написать заявление в прокуратуру о том, что гражданин Заварский дал заведомо ложное заключение, поспособствовав тем самым сокрытию факта убийства гражданки Красникиной, – девица облизнула губы, стирая остатки шоколаду.
– У тебя доказательств нету!
– Спорим, что есть? Ты давай, открывай дверь, не на пороге же нам трепаться. А вдруг кто и подслушает?
Ключи выскальзывали из потной ладони. А после замок заклинило, и Степушка снова взопрел. А девка – гулящая, как есть гулящая! – буравила спину взглядом. Веселилась небось.
В квартиру она вошла первой, решительно отодвинув Степушку в сторону.
– Ну и грязь тут у тебя…
Это не грязь, но бедность. А бедность не зазорна. Спаситель тоже беден был, не имел ничего своего, за то и почитаем людями. В богатстве же искушения великие… Степушка, запоздало всполошившись, схватился за грудь, нащупал в тайном кармане тугую пачку и выдохнул счастливо.
– Ну, рассказывай, – девица, не разуваясь, процокала на кухню. От сапожищ ее, вызывающе–красного колеру, на линолиуме оставались разводы, и глядеть на них было горестно.
Она ходит, а Степушке, значит, убирай.
– Нечего рассказывать, – буркнул он, пристраивая пакет в шкаф. Дверца, как обычно, взвизгнула, прочертив углом широкую дугу.
– Как – нечего?
– А так! Чего приперлась? Денег хочешь? Фиг тебе, а не денег! – теперь Степушка видел перед собой изуродованное жадностью лицо бывшей супружницы и с наслаждением крутил фиги, тыча в харю.
Харя хохотала.
– Значит, жадность… а ведь зарабатываешь ты не так и мало…
…только по суду треть на алименты забирают, оставляя Степушку в нищете корчиться.
– …слушай, паскудник, – девка вдруг оказалась до того близко, что в нос шибануло запахом ее духов, гнилостно–сладковатым и развратным. И наглая тварь схватила Степушку за отвороты куртейки и, подняв безо всякого усилия, тряхнула. – Я все равно доберусь до правды. И сядешь ты при этом или выкрутишься, меня волнует мало. Девчонку убили. А ты, зная про убийство, помог его скрыть.
Грешен. Как есть грешен. Прости Господи ничтожного раба твоего…
– Ты… ты не понимаешь, – вывернуться из рук ее не получалось. Костлявые пальцы оказались цепкими, а тощая на вид баба – удивительно сильной.
– Объясни.
Она поволокла Степушку на кухню, вновь презрительно скривилась и, швырнув его на старенький диванчик, заметила:
– Ремонт сделай!
Легко ей сказать – «сделай» – а где деньги взять? Ремонт, он копеечку тянет. Да и Степушке и так ладно, а кому не по вкусу, пусть сам и делает.
– Ты думаешь, тело сожгли? – девка, пройдясь по кухне, взяла со стола газету – почти свежая, только–только принес из магазина, где раздавали бесплатно – постелила ее на табурет. Сама же села, вытянув длиннющие ноги. Потянула руки к чучелу кошечки, которое Степушка почти закончил – осталось глазки доработать – но цапать не стала. Заговорила:
– Так вот, его не сожгли. И в любой момент мы можем предъявить на экспертизу. И экспертиза эта подтвердит, что ты, Степан, оказался сволочью и мздоимцем. И если первое ненаказуемо, то за второе тебя точно посадят.
Пугай, пугай… не такие пугали! Нету у нее ничегошеньки и быть не может, потому как человечек, Степушкину душу с пути истинного совративший, серьезен весьма. И раз обещал он, что следов не останется, значит, так оно и есть.
– Значит, мы храбрые. Кто бы мог подумать! – девка потянулась по–кошачьи. – Ну зато мы еще и жадные. Сколько ты хочешь? Тысячу? Пять? Двадцать пять? Называй свою цену – заплатят.
Сердце болезненно ёкнуло в груди. И ведь правду говорит. Заплатят. Двадцать пять тысяч… и вряд ли речь о рубликах. А если вдвое больше? Или втрое?
– Так от чего она умерла? – девица придвинулась близко–близко, вперилась в его глаза и, облизнув губы, хотя шоколаду на них уже не осталось ни крошечки, шепотом повторила вопрос: – От чего, Степан? Ты же знаешь.
Не поддаваться. От добра добра не ищут.
Или… Степушка закрыл глаза и перед внутренним взором его встал вокзал, раскаленные рельсы и вяло подрагивающая туша поезда.
– Все, чего я знаю, в заключении написано. Почитай. И будь добра оставить меня в покое… немедленно! – Степушка выхватил чучело и отправил в коробку. – Убирайтесь!
И как ни странно, девица просьбу исполнила. Даже грозиться напоследок не стала, только подмигнула так, словно бы давая понять, что видит Степушку насквозь и что непременно вернется, да не одна.
Ничего. Как–нибудь. Господь да охоронит.
Адам заснул сразу. Он знал за собой это неприятное свойство выключаться, лишь коснувшись подушки. И порой жалел, что не страдает, как прочие, бессонницей. Это сделало бы его немного более нормальным.
Другой его особенностью были реалистичные сны. И психиатр – тупоголовый скот – не верил, что подобное возможно, все твердил о травме и живости воображения, каковое не дает Адаму покоя, а следовательно, должно быть заглушено медикаментами.
Но дело не в воображении. У Адама с воображением туго, сны же – воспоминания, что не желают отпускать. В них не происходит ничего, чего не случалось бы наяву.
Вот и сейчас.
Больница. Снег. Белые хлопья кружатся под фонарем. Это не вальс, движения куда более хаотичны, но вместе с тем подчинены сложному ритму ветра.
Снег на ступеньках. Его сметают, трут щетками, размазывая по плитке грязь, выстукивают на щетинистые пятаки ковров и все равно несут внутрь. Следов много. Они теснят друг друга, перекрывая гранями, и злят мрачноватую снулую уборщицу, что недовольно глядит на Адама из–под платка.
Платок красный с черным рельефом узоров.
В больнице пахнет хлоркой, хвоей и лекарствами. Последний запах особенно силен и на какое–то время перебивает прочие. Дезориентирует.
– Адам? – психиатр хватает за руку, трясет, подобострастно заглядывая в глаза. – Дарья предупреждала, что вы придете. Надо же, она отпустила вас одного. А у нас праздник.
Новый год. Сияет серебром пластиковая елка, тускло мерцают шары и ехидно перемигиваются огоньки.
– Идемте, Адам… – голос лечащего врача гулкий, и шаги – шорох–скрип тугих больничных тапочек – заглушают его. Сухо потрескивают, ломаясь, складки на накрахмаленном халате, и визгливо поет оконная рама.
Адам идет. Воздух, ставший вязким, облизывает его, новичка, принимая в стаю. Куда–то исчезает прежняя одежда и появляется новая: байковый халат поверх спортивного костюма. Карманы оттопыриваются. В них лежат пластиковые стаканчики с таблетками.
Адам не хочет пить. Он прячет лекарства, но во сне его попытки смешны.
– Нехорошо, дорогой мой, – психиатр, уже не заискивающий, но вальяжно–насмешливый, грозит пальцем. – Ваш опекун считает, что вам нужна помощь. И вы должны признать, что она права. И вы это признали. Так?
У него привычка: переспрашивать. Он думает, что это – тонкий психологический прием, который заставит собеседника согласиться, но на самом деле выглядит глупо.
Его и прозвали «доктор Так». Есть еще доктор Тук и доктор Стук. Три одуревшие свиньи с дипломами. Во сне Адам ненавидит их ничуть не меньше, чем наяву.
– Иначе вы бы не оказались здесь, – сцепленные пальцы, на большом виднеется старый шрам. Поговаривают, что это сумасшедший укусил доброго доктора.. От зубов шрамы другие, этот же – след от пореза и давний.
– А вы упрямитесь и ваше упрямство замедляет лечение.
Они не лечат. Они делают больно и странно, так, что Адам перестает ощущать себя. Он хотел уйти, когда понял, что спасенья нет, но его не выпустили. Он звал, а Дашка не пришла.
– Мне не хочется применять иные меры, Адам. Но я вынужден…
Кабинет с хлопком выворачивается наизнанку. Там мягкие серые стены в потеках у левого угла. Кровать, прикрученная к полу. Адам, прикрученный к кровати. Прозрачный мешок капельницы и слезы, текущие прямо в вены. Адам чувствует их в себе, как капли кислоты, что разносятся потоком крови, путешествуя по венам к сердцу, а оттуда, со стремительным артериальным потоком – к мозгу и внутренностям. К мозгу больше.
Адам кричит. Его не слышат.
И проснуться нельзя.
– Вот теперь вы стали совсем другим, – доктор доволен. – Вы готовы разговаривать…
Нет!
– …и признать, что…
Это место во всех снах пролетает быстро. И сейчас сжимается в яркую точку, которая вспыхивает солнцем на стрекозиных очках Дарьи.
– Привет, придурок, – говорит она привычное, но не улыбается и это странно. Дарья всегда улыбается. – Мне сказали, что тебя можно забрать и…
Из–под очков текут слезы.
– Почему… почему ты не сказал, чтобы раньше… чтобы я… ты… ты на себя не похож!
Похож. Нельзя быть не похожим на себя. Выражение фигурально и логически лишено смысла вследствие относительной стабильности фенотипа особи. Некоторая же корректировка внешности естественна при изменении параметра веса.
– Заткнись, – Дарья вытирает слезы и говорит: – Пойдем. В твоем царстве тебя заждались.
Просыпается Адам тоже быстро. Просто внутри щелкает, и глаза открываются, а разум начинает анализировать происходящее вокруг.
В трубах слабо шелестит вода: внизу принимают душ. В щель между ставнями пробивается свет. Яркий. Следовательно, пора вставать.
Пульс высок. Сон взволновал, однако по опыту Адам знал: еще полчаса – и сон сотрется из памяти, скрывшись под ворохом новых впечатлений.
Адам встал. Три глубоких вдоха. Три выдоха. Три подхода по двадцать отжиманий. Пятнадцать минут на велотренажере и столько же – на беговой дорожке. Душ. Выход из жилого комплекса в кабинет.
Здесь еще витает легкий аромат кофе и, кажется, Дарьиных духов.
Кажется.
Включить компьютер. Разложить папки. Вызвать Ольгу.
Появилась быстро.
– Вы сегодня что–то заспались, – она старательно улыбалась. – Я уж беспокоиться начала, не заболели ли вы…
Взгляд осоловелый, расслабленный. Юбка слегка мятая. Блузка та же, что и вчера была. Пальцы левой то и дело касаются безымянного правой, словно пытаясь найти отсутствующее кольцо.
– Я был бы вам признателен, если бы вы в другой раз, если случится провести ночь вне дома, прежде чем явиться на работу, привели себя в порядок. Ваше нынешнее эмоциональное состояние не соответствует той роли, которую вы должны исполнять.
Ольгины щеки полыхнули румянцем, рот приоткрылся и сжался колечком.
– Вы… вы…
– Нормальное функционирование всего механизма зависит от точности и качества работы каждого элемента, – сказал Адам. Подобные разговоры ему претили, оставляя подсознательное ощущение, что сказано совсем не то и не так, как следовало. Но иначе он не умел. Психиатр говорил, что иногда полезно притворяться, и Адам пробовал. – Перспектива расставания с вами была бы огорчительной для меня.
Ольга побелела.
– И–извините, – сказала она, пятясь к двери. – Б–больше не повторится! Клянусь!
Его опять неправильно поняли. Печально, но не смертельно.
– Вот, – Адам открыл папку, оставленную Дарьей, и вытащил лист бумаги. – Пожалуйста, свяжитесь с первым городским моргом и купите у них заказ на подготовку к погребению Марии Игоревны Капуценко.
– Купить? Купить у них труп? Но…
– Я имею в виду компенсацию финансовых потерь вследствие расторжения контракта. Еще свяжитесь с родственниками девушки. Выясните их пожелания относительно похорон. Если возникнут вопросы, скажите, что фирма предоставит услуги бесплатно.
– А на самом деле?
– После того как тело будет доставлено, займитесь похоронами.
Ольга все поняла правильно. Выйдя за дверь, она в полголоса сказала:
– Псих!
Возможно, была права. Однако просьба Дарьи о повторном вскрытии была разумной.
– Видишь, – сказал Адам, глядя в потолок. – Я занимаюсь этим делом.
Галина хорошо запомнила день, когда возненавидела сестру. До того Алинка была лишь помехою. Она вечно крутилась у мамкиного шкафа, вытягивала платья, примеряя то одно, то другое. А наигравшись, кидала все или, комкая, распихивала по полочкам. Заставить ее разложить все аккуратнее было невозможно. Подобная же небрежность, которую мама ласково полагала легкостью характера, сквозила во всем. Неряшливые тетради, неисполненные обещания, грязная обувь и плохо заштопанные чулки.
И еще вечные насмешечки над Галининой серьезностью.
Все это не могло закончиться добром.
Тем вечером Галина собиралась на танцы. Она загодя выбрала платье, постирала его, выгладила, сбрызнула юбку антистатиком. Вечером на четверть часа на мороз вынесла, чтобы платье обрело свежесть. Сама же отправилась мыться. После долго крутила волосы на бигуди и еще подшивала некстати порвавшуюся лямку лифчика.
А когда наконец выбралась из ванной комнаты, увидела, что платья нету.
– Алиночка надела, – сказала мама с виноватою улыбочкой. – Ей так хорошо в нем…
И Галине тоже хорошо!
– Надень другое. То, красненькое, шифоновое, тоже неплохо смотрится.
Неплохо – еще не хорошо. Но возразить матери было нечего, да и хотелось найти сестрицу и надрать ей уши, высказать наконец все, что Галина думает.
На подоле шифонового платья сидело чернильное пятно. А третье, из цветастой вискозы, было великовато в груди, на талии же собиралось складками…
Когда Галина добралась все же до клуба, то увидела, что Витольд танцует с Алинкой. И как танцует… черная злоба затопила разум.
Тогда Галина не ушла. Она заставила себя поздороваться и с Витольдом, виновато потупившимся, и с Алинкой. Остаток вечера прошел в стоянии у стены, тогда как Алинка веселилась вовсю.
– Да ладно, не хмурься, – сказала она уже дома, кидая мятое платье в корзину с бельем. – Если он так легко сменял тебя на меня, то и внимания твоего не стоит.
Наверное, она в чем–то была права, но Галина не выдержала. Она кричала, визгливо, сама удивляясь тому, до чего мерзкий у нее голос. Она порвала треклятое платье и зарыдала, когда Алинка только рассмеялась. А мама утром выговорила. Дескать, Галина старше и потому уступать должна. И еще должна прощения попросить за то, что сестре наговорила.
В тот же день Алина пошла с Витольдом в кино, на билеты, которые покупала Галя.
Было горько. Унизительно. Гадостно. И семя злобы с того дня прочно проросло в Галинином сердце. Потом уже, когда Алинка сбежала из дому, Галя немного отошла, оттаяла душой. Она утешала мать, радуясь тому, что в кои–то веки в доме порядок. Она успокаивала Витольда, ни разу не попрекнув предательством. Она строила свою жизнь и впервые никто не мешал.
Правда, жизнь получилась кривая.
И новое Алинкино появление, которое должно было выправить все, только доломало. Кукушка чертова! Галина вздохнула и с ненавистью уставилась на высеребренное блюдо. В самом центре его возвышалась горка липкого бурого риса, украшенная чем–то мелким и зеленым, мерзостным даже с виду.
– Кофе, – рявкнула Галина, и девочка–служанка вихрем унеслась прочь.
Естественно, кофе подали холодный.
Все ненавидят Галю. Даже слуги.
– Галочка, ты здесь? – Витольд сползал по лестнице, забавно переваливаясь с ноги на ногу. Он близоруко щурился, но очков упорно не носил, считая, будто они старят.
Он и есть старик. У него одышка и язва, и сердце при малейшей нагрузке вскачь пускается, и лысина в полголовы, а туда же, в любовнички…
– Галочка, я вот подумал о том, о чем мы вчера говорили, – виновато опущенные плечи Витольда чуть вздрагивали. – По–моему, это все же лишено смысла. Напрочь!
Голос сорвался на визг, и Галина встала. Все. С нее хватит. Она не будет больше спорить, пытаясь показать очевидное. Она… она просто сделает то, что должна сделать.
Галинины каблуки зло стучали по мрамору пола. Пускай. Прочь. Из дому, из поместья, из чужой, одолженной жизни…
– Галочка! – донеслось в спину.
Трус. Кругом трусы и подлецы. Предпочитают спины гнуть да ноги целовать, вместо того чтобы поступить так, как давным–давно поступить следовало. У гаража Галина перевела дух. Собственное сердце ощущалось тяжелым болезненным комом, глаза застило, а в висках трепыхался пульс.
– Машину подать? Куда изволите ехать? – шофер подскочил, подхватывая Галину под локоток. Пальцы его нежно скользнули по руке, и Егор совсем иным тоном поинтересовался: – Тебе плохо?
– Поехали отсюда.
– Куда?
– Куда–нибудь. Лишь бы отсюда.
Он понял. Егор всегда ее понимал лучше, чем кто бы то ни было. И порой понимание такое пугало, иногда же казалось притворным, но Галина гнала подобные мысли прочь.
В машине пахло ванилью, и Егор, не дожидаясь просьбы, открыл окна. Холодный осенний ветер тотчас слизал чужой запах. Хорошо. Зажмурившись, Галина подставляла лицо ветру. Она так и сидела с закрытыми глазами, пока машина не остановилась. Открылась дверца, и Егор протянул руку, помогая выбраться.
Городской пруд. Желтые фонтаны очистных сооружений, тяжелая пена у берегов, три консервные банки и два удилища, торчащие сухими ветками. Замшевые ботиночки тотчас пропитались влагой.
– Зачем ты меня сюда привез?
Галина крепко вцепилась в Егорову руку, но тот вдруг стряхнул пальцы.
– Видишь там? – он указал куда–то в сизую дымку горизонта. – Дома?
Темные горбы в сизом мареве. Они жмутся к земле, стыдясь своей бедноты.
– Я там родился. И вырос тоже там. И выбрался не для того, чтобы туда вернуться.
– Не понимаю.
– Не понимаешь? – Егор схватил за плечи и тряхнул Галину.
– Отпусти!
– Слушай сюда, дура злобная! Ты вернешься и прекратишь копать под сестру. Ты станешь тихой и ласковой. И тогда я тоже буду ласковым.
– А если нет? – злость очнулась, разлилась внутри горячим, безумным.
– Если нет, тогда я расскажу твоей сестричке и о романе нашем, и о копаниях твоих… о документиках, которые ты собираешь. Сына–то не жалко? Каково ему будет?
– Он давно уже не мой сын! И не был никогда! И…
Егор толкнул к машине и буркнул:
– Я сказал. Думай сама. Алина тебе все прощала, но детей тронуть не даст.
Назад ехали молча. Галина думала о том, что в этом мире никому нельзя доверять, особенно людям, которые притворяются понимающими.
В салоне воняло ванилью.
Тело доставили ближе к вечеру. Адам уже устал ждать. Он дважды или трижды дозревал до того, чтобы звонить Ольге или Дарье, но всякий раз, набрав номер, сбрасывал. В конце концов, он выбрался на крышу, тщательно вытер лавку, запорошенную водяной сыпью, поправил сбившийся навес и сел.
Поступок был алогичен.
Сумерки наползали с востока, растягиваясь зябкой пеленой. Они накрыли белые стволы труб теплоцентрали, завязли в лесу многоэтажек, но перебравшись, ринулись на выжженное морозами поле. Темный фургон вынырнул перед воротами, просигналил требовательно. Открыли. По территории машина ползла медленно, и борта ее бликовали светом редких фонарей.
Когда фургон скрылся в норе подземного гаража, Адам встал. Предвкушение работы наполнило его тело звенящей легкостью, голова была пуста и ясна, а кулаки привычно сжимались и разжимались.
Пальцам нужна гибкость.
Спускался Адам по лестнице. Он изо всех сил старался не бежать, но последний пролет преодолел быстрым шагом. Остановился, переводя дыхание, и открыл дверь.
– А это Адам Тынин, – пропела Ольга. – Наш лучший специалист. И хозяин.
Две женщины в черном, похожие друг на друга, как горошины одного стручка, разом воззарились на Адама.
– Это вы будете Машеньку готовить? – всхлипнула правая, прикладывая к глазам черный платочек. Левая осталась неподвижна. Кажется, она плохо понимала, где находится и что вообще происходит.
– Вы уж постарайтесь, постарайтесь, а мы заплатим…
– Все уже уплачено, – поспешила заверить Ольга, потирая руки. Адам машинально отметил новый брючный костюм и темно–синюю блузу. Переоделась? Что ж, он сам велел.
– Мы вот вещи принесли, – спохватилась женщина, засовывая платок в узкий рукав платья. – Машенькины вещи. Тут платье и обувочка, а вот гроб…
– Ольга, будь добра, покажи ассортимент.
И уведи их отсюда. Присутствие дестабилизирует. Особенно этой, молчащей. Она вдруг вздрогнула и, подавшись всем телом, зашипела:
– Убийцы! Негодяи!
– Леночка! – вторая неловко обняла подругу. – Леночка, да что ты такое говоришь!
– Сначала Машеньку убили, а теперь откупиться хотят! Это он! И она! Ведьма! Тварь!
Ольга выразительно пожала плечами и взглядом указала на шкаф, в котором хранилась аптечка. Адам покачал головой.
Ему было интересно.
– Маша, Машенька… говорила ей, что добра не будет… и эта еще заявилась, фифа разряженная. Мол, угомоните вашу девочку, она моему племяннику прохода не дает.
Очень интересно.
– И как угомонишь–то? Я так ей и сказала. А она в ответ: смотрите сами, хуже будет!
– Ой горе, горе! – завыла вторая женщина и, обняв Елену за плечи, подтолкнула к выходу. Ольга двинулась следом.
– Вы ей скажите! Скажите, что этим греха не искупишь! Господь, он все видит!
– Все видит, Леночка, все. И всех накажет.
Эта вторая, так и оставшаяся безымянной, врала. Или знала что–то, что могло пригодиться Дарье, и Адам решился. Дождавшись, когда остальные уйдут, он набрал номер:
– Да? – Дашкин голос был сонным. – Чего надо, придурок?
– Сапоги.
– Чего? – Дарья мигом проснулась. – Какие сапоги? Ты бредишь?
– От «Паоло Биондини». Тридцать девятый размер. Верх – черная кожа. Подкладка – натуральный мех. Каблук – металлическая шпилька. Цена – от семи тысяч рублей.
– Точно бредишь.
– Куплены недавно. Судя по внешнему виду – день или два.
– Кем? – наконец Дарья задала правильный вопрос.
– Близкая родственница Марии Капуценко. Или подруга матери, но тоже близкая.
– И что?
Почему с людьми так сложно? Адам ведь рассказал все, что следовало знать, но Дарья упорно отказывается понимать.
– Юбка и блузка на ней неидентифицируемы. Сумка – кожзам.
– А сапоги от этого… Паоло. Интересненько. То есть денег у нее нет.
– Не было, – поправил Адам. – Но предполагаю, что недавно она получила очень крупную сумму, если часть ее решила потратить на обувь.
– Сапоги, – в трубке что–то звякнуло и зашипело, а Дарья выругалась. – Может, мне приехать? Поговорить с тетенькой, пока она тут…
– Мать погибшей утверждает, что имела беседу с Алиной Красникиной, которая просила оказать влияние на дочь, чтобы последняя прекратила преследование племянника Красникиной.
– Под твою диктовку протоколы писать можно.
– В то же время кто–то выплачивает близкому семье человеку значительную сумму денег.
– А на выходе имеем труп! – с энтузиазмом подвела итог Дарья. – Я приеду.
– Я сомневаюсь, чтобы женщина предполагала смертельный исход. В противном случае она приобрела бы менее вызывающую модель. Металлический каблук весьма бросается в глаза. Если так, то в настоящий момент она должна испытывать страх и угрызения совести, а эмоциональная нестабильность…
– …лучший аргумент для немедленного разговора. Я вздрючу эту стерву, – пообещала Дарья и отключилась.
Адам же, убрав телефон в чехол, сделал заметку в памяти: попросить Ольгу заказать еды. Ночь предстояла долгая.
На свидание Анечка собиралась тщательно. Примерив с десяток нарядов, она остановилась на демократичных джинсиках от «Collins» и ярко–зеленом пуловере, поверх которого надела серый кардиган сетчатого плетения. Волосы завила, взбила и сбрызнула лаком. Губы подкрасила, глаза подвела и, задержавшись у зеркала, вздохнула: все–таки жаль этакую красоту на Кузьку изводить.
Последним штрихом стали духи. Тяжелые, слегка отталкивающие в первое мгновенье, во второе они совершенно завораживали чудесным ароматом.
Белое пальтишко, клетчатый шарф и легкое кепи.
Анечка готова.
Шофер довез ее до центра, высадив у памятника. Кузька уже ждал. В своей нелепой дутой куртке с разноцветными нашлепками он гляделся убого. И шапка эта, что сидит на голове мятым презервативом. И джинсы, уже начавшие оплывать на коленях пузырями. И цветы…
– Как мило, – выдохнула Анечка, касаясь губами щеки.
Мог бы и лучше выбриться. И купить нормальный букет, а не эти перемороженные розы в глянцевой фольге.
– Ты красавица, – выдохнул Кузька.
Еще бы. Конечно, Анечка – красавица. И умница. И точно знает, чего хочет от жизни. И непременно получит, потому что если не получит, то это будет в высшей степени несправедливо. Анечка решительно взяла кавалера под руку. Пацаны на соседней лавке, до того делавшие вид, будто заняты игрою в карты, засвистели.
– Не обращай внимания, – охрипшим вдруг голосом сказал Кузька. – Это так… знакомые… случайно встретил.
Так Анечка ему и поверила. Случайно. Привел, желая похвастать Анечкой. И от этого на сердце тепло. Даже запахи дешевенькой Кузькиной воды и псины не раздражают.
А дальше что? В кинотеатр тащиться и втыкать полтора часа на экран? Или в забегаловке какой–нибудь дешевой торчать, делая вид, что ей это безумно нравится?
– Давай просто погуляем, – предложила Анечка. – Посмотри какой день. Скоро морозы. Снег. Любишь снег?
– Не очень. Уши мерзнут.
Вот придурок, можно подумать, что больше ни у кого уши не мерзнут. Понимать же надо, где уши, а где романтика. Брели по улице. Под ногами хлюпала грязь, норовя пробраться под лаковую шкурку башмачков. Проезжающие машины поднимали фонтаны из мутных луж, скользкие листья ложились под ноги.
– Я тут с дядь Васей говорил, – нарушил молчание Кузька.
– И чего?
Анечка затаилась, изо всех сил делая вид, что на самом деле ей вот нисколечко не интересен ни дядя Вася, ни то, о чем он там с Кузькой говорил. Да и сам Кузька тоже не интересен. Впрочем, последнее было правдой.
– Ну… он сказал, что там мутно все, – Кузька перепрыгнул через разломанный бордюр, плюхнув на джинсики грязью. – И что от тебя мне подальше надо держаться.
– Это еще почему?!
– Ну… тут такое… – Кузька замялся, а после, решившись вдруг, выдохнул: – Это он сказал, а не я! Я так совсем не думаю, вот ни на столечко!
Интересненько выходит. Если не думает, то отчего оправдаться спешит? Анечка остановилась и вырвала руку.
– Рассказывай! – велела она.
– Ну… так он считает, что ты мне не подходишь.
Открыл Америку. Это и барану понятно. Только не Анечка не подходит Кузьке, а он не подходит Анечке. Нюансик, но существенный.
– …что ты себе на уме, и что если хочешь со мной сойтись, то только потому, что выгоды какой–то ждешь. Смешно. Какая тебе от меня выгода?
Именно, что никакой.
– Ты очень сердишься? – вид у Кузьки был виноватый. Шапка съехала на затылок, челка торчала дыбом, а на носу повисла капля. Мерзость какая!
– Не очень, – Анечка мысленно заставила себя успокоиться. – Он же старый. И ничего не понимает. Правильно?
Кузька кивнул.
– И вообще мало кто понимает. Все думают, раз у тетки деньги есть, то и у меня есть. Что живу я на всем готовеньком и в ус не дую… – она пошла, быстро, но не слишком, чтобы разговаривать было удобно, и чтобы Кузька не отстал. Впрочем, о последнем можно было не беспокоиться. Топает, сопит, как слон, и, шапку свою дурацкую сняв, в руках крутит.
– На самом деле попробовали бы они на моем месте…
На свое место Анечка никого пускать не собиралась, но Кузьке–то зачем знать?
– …когда вся твоя жизнь кому–то другому принадлежит. Все вокруг тетечки трясутся, выплясывают. Особенно Серега. Его она любит.
– А тебя?
– А что я? Я так, приложение. Не гонят и ладно. Нет, ну на самом деле она не то чтобы меня не любит. Не замечает, и все. Я попробовала поговорить про нормальную школу или про репетиторов хотя бы, чтоб поступать можно было, а она отмахнулась. Зато Сереге прямая дорога в Англию. Уже все договорено, куплено, решено…
Обида все же прорвалась. Исключительно своевременный момент.
– …мне же тут торчать. Я вообще думаю, что тетечка мне учиться не позволит. Спихнет замуж за кого–нибудь из деловых партнеров и забудет.
– Но это ж дикость!
– Это жизнь, Кузя. Просто такая вот странная жизнь.
Которая вполне бы устроила Анечку.
– Ладно, ты не бери себе в голову. Проблемы чисто мои. И… и я как–нибудь справлюсь. Вообще, я как–то думала из дому сбежать, только потом поняла, что это глупость. И тетечка разозлится. Тетечку злить нельзя.
– Почему? – сухой вопрос, строго сдвинутые брови. Рыцарь готов спасти прекрасную даму из лап коварной ведьмы.
– Потому, что если тетечка разозлится… если тетечка очень–очень разозлится… то со мной будет то же самое, что с Танечкой или Олечкой. А ты ведь знаешь, что с ними случилось, так?
Кузька кивнул. Складки на лбу его, равно как и рассеянный взгляд, свидетельствовали о задумчивости, каковая была прежде Кузьке не свойственна.
– Она их убила? – наконец озвучил он вопрос, помогая Анечке перебираться через лужу.
– Не знаю. Просто они ругались. Много ругались. А потом заболели и умерли… Это ведь странно, правда? И еще неправильно. А куда ты меня привел?
Анечка только сейчас сообразила, что понятия не имеет, где находится. Серым щитом поднимались дома, смыкаясь углами. Тускло сияла парочка фонарей, высвечивая ряд старых машин. Узкую протоку улицы запечатывало низкое здание из белого кирпича.
– Не бойся. Это клуб. Я просто подумал, что тебе может быть интересно. Я тут занимаюсь.
И что делать? Устроить скандал? Позвать на помощь?
– Ничего такого! Ты не думай, я…
– Показывай, – решилась Анечка.
Оставалось надеяться, что показ не займет слишком много времени. Уже хотелось домой.
Как выяснилось, клуб занимал первый этаж и вместительные подвалы домика. Внутри было жарко и шумно. Еще грязно, хотя никто, кажется, грязи не видел. Людно. В основном собрались парни, но было и пара девчонок. Они поглядывали на Анечку как–то искоса, с насмешечкой, хотя смеяться следовало бы ей.
– Здесь я занимаюсь, – с гордостью сказал Кузька, держа Анечку под руку. И сейчас его близость радовала. – Там тренажерка. И зал для самбо, хотя я самбо–то не очень. И еще тир есть, но он ниже и закрыт.
Кузьке кивали, с Кузькой здоровались. Анечку облизывали взглядами и отворачивались, словно она, Анечка, ничего–то не значила.
– А когда получается, то и на площадку выходим. С собаками. Я тебе говорил, что у меня собака есть?
– Говорил.
От лязга, грохота и голосов закладывало уши. Ну и зачем Кузька ее приволок сюда? Лучше бы и вправду в кино повел. Или в кафешку. А собака… подумаешь, собака. Невидаль какая. У Анечки, если захочет, тоже будет.
– Кузь, привет, – девчонка подскочила, плечом потеснив Анечку, сунула в Кузькину руку ладошку, потрясла. – Не думала, что зайдешь. Знакомь. Я Валька.
Скорее Джульетта. Вполне друг другу подходят. У нее широкое лицо с плоскими скулами, нос картошкой и глаза чуть навыкате. Еще веснушки и прыщи, которые Валька прячет под челкой.
– Анечка, – представилась Анечка, раздумывая над тем, что пора бы домой.
– А Кузя мне про тебя рассказывал. Рада встретиться.
В Валечкиных глазах ни тени радости. Скорее злость и обида. Небось тоже сравнила и поняла, что проигрывает. Все проигрывают Анечке.
– А мне про тебя не рассказывал, – Анечка брезгливо пожала потную ладонь. – Приятно было познакомиться. Но мне пора. Тетя будет волноваться. Мне нельзя волновать тетечку. Ты же понимаешь…
Кузька растерянно кивнул. Он что, и вправду думал, что Анечка с воплем радости бросится на шею его подружке? Или что та растает, Анечку увидев? Идиот.
Господи, если бы кто знал, как Анечка устала от идиотов!
Выбравшись из клуба, она с наслаждением вдохнула холодный воздух. Кузька топтался сзади, не решаясь заговорить. Наконец Анечке надоело, и она спросила:
– Чего?
– Ну… Валька и я… мы просто дружим. Вот.
Просто дружим. Какой потрясающий наив! Конечно, Кузька дружит, а вот Вальке совсем не дружбы хочется. И если бы не ситуация, Анечка позволила бы этим двоим разбираться. Они друг другу подходят.
– Тебе не понравилось? – спросил Кузька, совсем понурившись.
– Я к такому не привыкла, – честно ответила Анечка, поправляя беретик. – Просто не привыкла, и все. И… и давай в следующий раз ты ко мне в гости придешь? Если охота, то и Вальку приводи.
Пусть посмотрит на жизнь, которой у нее никогда не будет.
– Я… да. Конечно. Приду.
Конечно, придет, куда он денется?
Закончив вскрытие, Адам сел на стул и, подперев подбородок локтем, уставился на тело. Он прикрыл глаза, чтобы не видеть лица или сведенных судорогой рук. Он мысленно отбросил все лишнее, известное и соответствующее протоколу, сосредоточившись лишь на том, что в протоколе не значилось.
Волосы.
Ногти.
Зубы.
Затем ладони и ступни. Шея. Мелочи, которые были вполне объяснимы по отдельности и вместе, но вызывали смутное беспокойство. Теория требовала подтверждения. Вероятно, двойного. Следовательно, Адаму вновь придется потревожить покой Татьяны.
Дверь отворилась бесшумно, но легчайший сквозняк выдал входящего. Адам обернулся. На пороге стоял человек, чье лицо скрывала лыжная маска. В руке человека была бейсбольная бита.
– Вы ошиблись местом, – спокойно произнес Адам, разглядывая гостя. Тот постучал битой по ближайшему шкафу. На пол со звоном посыпалось стекло. А производитель уверял, будто стекло небьющееся.
– Сюда иди, – шепотом велел человек, замахиваясь. Адам не сдвинулся с места, лишь вздрогнул, когда лопнуло второе стекло. Хрустнули банки с химикалиями, расплескивая содержимое. Автоматом загудела вытяжка, но запах формалина поплыл по лаборатории.
– Сюда иди, – повторил приказ человек, сделав шаг навстречу.
Адам поднялся.
– Потрошитель…
Хрустят осколки под толстой подошвой ботинок. Пляшет бита в руках. Надо было бежать или хотя бы оказать сопротивление. Однако Адам просто разглядывал посетителя. Рост около метра восьмидесяти пяти. Минус три сантиметра подошвы. Минус два сантиметра шапки, которая сидит неплотно. Вес – килограмм девяносто пять. Если принять во внимание узкие кисти, то телосложение исходно – атлетического типа.
– Ты меня выводишь! – человек пинком перевернул столик с инструментом, воззарился на вскрытое тело и замер. Бита в его руке опустилась, а затем резко взлетела, легла на плечо.
– Не стоит причинять вред телу. Мертвецы беззащитны.
– О мертвецах беспокоишься? Заботливый?
– Если вы повредите тело, это усилит эмоциональное потрясение родственников девушки и может быть чревато судебными исками или же уголовным наказанием.
Человек повернулся к столу спиной.
– А если я поврежу твое тело? Если возьму и… – он, ловко перехватив биту, ткнул Адама в грудь, почти опрокидывая. Затем нанес легкий удар по коленной чашечке. В живот, выбивая дыхание. И снова по ногам. Упав на пол, Адам сжался в комок и прикрыл голову руками.
Печально будет, если гость повредит пальцы.
Пинали. Размеренно. Выцеливая ноги и поясницу, пропечатывая жесткие носы ботинок в кожу, но вместе с тем тщательно рассчитывая силу удара.
– Слушай, ты, – сказал, пытаясь отдышаться. Адам мысленно добавил к легкому ожирению легкую же стенокардию. – Козел. Если ты. Еще раз. Тронешь Ольгу. Я разнесу. Тебе. Башку.
Бита впечаталась в пол в полусантиметре от головы. Треснула плитка, Адам же подумал, что подобный выход весьма привлекателен. Удачный удар, недолгая агония и свобода.
Неудачный удар – и долгая агония, которая закончится параличом и необходимостью существования на больничной койке в постоянном контакте с людьми.
– Понял? – вопрос подкрепили пинком по ребрам.
– Да, – ответил Адам.
– То–то же!
Незваный посетитель ушел, но Адам не сразу решился сесть. Он лежал, привыкая к боли, как когда–то привыкал к лекарствам. Когда же привык – перевернулся на живот. Уперся ладонями в пол, чувствуя, как раздирают кожу осколки стекла. Встал на колени. И снова сел, пытаясь отдышаться.
Наверное, разумно было бы позвать на помощь.
Но кого?
Графиня Надашди
Карлик плясал на углях, высоко подбрасывая факелы и подставляя раскрытые ладони под снопы искр. Лицо его оставалось серьезным и даже скучным, а на шутовском колпаке звенели бубенцы.
– Быстрей! – крикнул Черный бей и швырнул костью. Карлик, ловко наклонившись, принял кость покатым лбом, покатился по полу и задергал коротенькими ножками.
Дети и дворня разразились смехом.
Ференц Надашди оставался мрачен.
Эта мрачность его родилась не в бесчисленных схватках с турками, из которых Черный бей выходил победителем. Не от вида крови или мучений человеческих, но от тоски, родившейся в полумраке супружеской спальни, от любви, то переполнявшей герцога, то вдруг иссякавшей, подобно старому руслу. И тогда душа обнажала трещины, язвы и старые раны, в которых копошились черви недобрых мыслей.
В такие минуты Ференц предпочитал напиваться, ибо вино хоть бы и ненадолго, но примиряло с жизнью.
– Ай–да! Ай–да! – заорал карлик и, высоко задрав правую ногу, заскакал на левой, кривой. В одной руке он держал полный кубок, в другой – куриное яйцо.
Вот подбросил, изогнулся, схватив ртом, и сжал зубы. Хрустнула скорлупа – и желтая жижа потекла по подбородку.
– Пшел вон! – рявкнул Ференц, и карлик попятился к двери. Заныли дети, забормотала кормилица, великанша Йо Илона, похожая на всех сказочных ведьм разом, приникла к плечу жена.
Плохо. Стоит закрыть глаза, и все плывет в зыбком мареве света. Не то сполохами пожаров светлеет небо, не то свечей жгут много, дрянных, сальных, от которых копоть и дым. Дым этот глаза застит, а копоть садится на доспехи, забивается в сочлененья плотной коркой. И вот уже не может Ференц ни руки повернуть, ни ногой шевельнуть.
А на него катится, гремя железом, турецкий вал. Щерятся белыми зубами гнусные хари, поднимаются одним движеньем руки, и сполохи расцвечивают алым ятаганы.
Не пройдут!
Напорются на пики. Полягут в волчьи ямы, повиснув на кольях хрипящей мешаниной конского и людского. Уснут под свистящим дождем стрел. А те, которые сумеют устоять, разобьются о цветастые щиты Ференцева войска.
И эхо разнесет в горах гром пушек.
Это было.
Пил Ференцев меч кровь правоверных детей Мурада–братоубийцы. Кромсал, ломал, рубил. И память о подвигах его нашла достойное место. Вечно будут хранить стены замка Шарвар раз и навсегда остановившееся время. И каждый, хоть бы через сто, хоть бы через двести лет, ступив под своды его, увидит, сколь грозен и славен был Черный бей. И скажет: вот человек, не щадивший себя во имя веры.
Там, при Шиссеке, Ференц жил. Ныне же чувствовал себя почти мертвым.
Черны глаза жены, как небо над замком. Как мысли ее. Как тени, поселившиеся в Чейте. Ференц знает имена некоторых. Дорта, Катрина, Йо Илона… но теней много больше.
И крови – тоже.
Порой запах ее доносится исподволь, дразнит воспоминаниями, чтобы тут же исчезнуть.
– О чем грустишь, моя любовь? Уж здоров ли ты? – Эржбета касается губами руки. Она покорна, как покорна зима слабому февральскому солнцу, как буря покорна ветру, а море – кораблю. Она любит его и, верно, в этом удача.
– Просто, – Ференц вырвал руку и поднялся. – У нас опять кто–то умер?
– Всего лишь девка. Дворовая девка. Ее привели цыгане и… она была больна.
Как предыдущая и та, что была до нее, как длинная вереница прочих, исчезнувших в подвалах Чейте. И не оттого ли кажется, будто вино Ференца кровью отдает? Не на запах, но на вкус.
– Крестьяне часто болеют. Тем более бедняки. Они продают своих дочерей и… – голос Эржбеты полон участия и печали. И глаза опустила долу. И руки сложила молитвенно. Но ходят по замку следом за тенями слухи недобрые. Того и гляди, вырвавшись из замка, дойдут до чужих ушей. И что тогда?
Суд будет. Позор. И что позора страшнее – его, Ференца, одиночество.
Сухое русло души наполнялось любовью, она залечивала язвы и заращивала шрамы, она уносила не камни, но рубленые головы татарские и чистые берега прорастали травой.
Его жена прекрасна. И должно ли хотеть иного?
Когда Ференц заснул, Эржбета долго сидела рядом, перебирая пальцами прядки волос. В них уже было изрядно седины, и Эржбета печалилась. Как печалилась она, глядя на шрамы и морщины.
Долгая жизнь прожита.
Сложена она из редких встреч и частых расставаний. Из тоски и ожидания, когда порой начинало казаться, что замок этот – суть клетка. Отдельными, яркими вспышками памяти – визиты в Вену и милость императора, очарованного красотой Эржбеты.
Ей бы хотелось остаться в городе… пожалуй, там все могло сложиться иначе. Но Ференц о подобном и слышать не хотел.
Он сам виноват.
Это он иссушал Эржбету, тянул из нее жизнь, и оттого ей приходилось брать чужую. О нет, Эржбета не винила мужа. Он подарил ей счастье и детей. Прекрасную Анну, задумчивую Урсулу, робкую Катрину и Пала, яростного и свирепого, как отец. В их лицах Эржбета видела себя и Ференца, и сие было чудесно. И верно, не родись она Батори, была бы счастлива.
Накинув на голое тело плащ из белых соболей, Эржбета выскользнула из комнаты. Она не опасалась, что Ференц очнется: травы и вино обеспечат ему сон до рассвета.
Она шла по коридору, и редкие слуги жались к стенам, страшась встретиться взглядом с той, которая поклонялась Дьяволу. Они не знали: не к нему направляла молитвы Эржбета, не ему жертвовала чужую кровь, но богам более древним и терпеливым.
Спустившись по винтовой лестнице, Эржбета повернула запор на тайной двери и толкнула ее. Дверь отошла с тихим скрипом, и затхлая вонь подземелий смешалась с сыростью замкового воздуха. Три свечи стояло за порогом, и три пары хороших, растоптанных сапог. Карлик, дремавший на циновке, вскочил и помог госпоже обуться.
– Все готово, госпожа, – поклонился карлик, и хвосты его шутовского колпака коснулись пола. – Она уже ждет.
– Молодец, Янош.
Карлик появился в замке незадолго до появления на свет сына. Эржбета мучилась беременностью. Ее раздуло, словно внутри был не ребенок, но истинное чудовище. Распухли ноги, выползли вены, и руки покрылись желтоватыми пятнами. Десны начали кровить, а зубы шататься, и Эржбета с ужасом вспомнила щербатый рот матери.
Она мешала травы, молилась, пила свежую кровь и ела сырую печень. Она даже подумывала о том, чтобы извести плод, но испугалась – слишком уж велик он был. И смирившись – чего прежде за ней не водилось – Эржбета принялась ждать родов. Она выходила во двор замка, садилась на скамеечку и просто глядела на дорогу, в мыслях умоляя супруга появиться. А он все медлил и медлил.
В один из таких дней – небо прояснилось, солнце плеснуло света, и птицы запели – на дороге показался бурый от грязи мул, которого вел на поводу горбатый уродец.
– Я шут, госпожа, – сказал он, чудесным образом миновав и стражу, и кольцо из служанок. – Я очень хороший шут, госпожа. Возьмите меня на службу и сами увидите!
– Ты нагл!
– Хорошему шуту подобострастие не нужно.
Карлика звали Янош Ужвари, но откликался он не на имя, которое ненавидел, но на прозвище – Фицко. Он был уродлив, злобен и невероятно силен. А еще по–собачьи предан, хотя и не объяснял, чем Эржбета заслужила такую преданность. Он ходил следом. Сторожил. Приглядывал. Нянчил детей. И уловив тоску во взгляде, спешил рассмешить. Фицко корчил забавные гримасы и ходил на руках, плясал, подбрасывая ножи и после ловя их пальцами за лезвия. Передразнивал голоса. И умел слушать ветер.
Он принес Эржбете мазь из молодых сосновых шишек, шалфея и соли. Он заставил пить молоко, сдобренное бобровым жиром. Он держал за руку, когда начались схватки, и отогнал неумелую повитуху.
Он, а не отец, перерезал пуповину дитяти.
И никогда ничего не просил взамен.
Сейчас он шел, переваливаясь со ступеньки на ступеньку, и с легкостью нес трехрогий медный подсвечник. Эржбета ступала осторожно.
Стар был замок Чейте. Многие тайны берег он, но все, как одну, положил к ногам хозяйки своей. Открылись перед Эржбетой глубокие подвалы и подземелья, иссеченные древними рисунками. Легли под ноги тайные пути. Сами обвили пальцы нити судеб человечьих.
– Будьте осторожны, госпожа, – предупредил привычно Фицке, перебираясь через высокий порог. И навстречу ему шагнула из темноты Йо Илона.
– Все готово, госпожа, – почтительно произнесла она, кланяясь до самой земли.
– Хорошо, – Эржбета подняла руки, и подошедшая сзади Дорта подхватила плащ.
В помещении было жарко и душно. На расставленных вдоль стен треногах пылало пламя, оплывали воском свечи, и огромный каменный таз на полу был полон углей. Девушка сидела возле ямы. Колодки обхватывали ее запястья и щиколотки, а тонкая цепь змеей лежала на плечах.
– Пощадите! – заголосила девушка, пытаясь припасть к полу. Светлые волосы ее разметались по широкой спине, а оттопыренный зад едва не врезался в жаровню. Почему они все столь неуклюжи?
– Ты меня боишься? Посмотри на меня!
Она не посмела ослушаться приказа. Глаза крохотные, а веки распухшие. Плакала. Хорошо. Эржбете нравилось смотреть на их слезы.
– Разве я кого–нибудь когда–нибудь обидела?
Фицке водрузил на голову волчий череп, пришитый к шкуре, а в руки взял костяные трещотки.
– Вы… вы милосердны, госпожа. Вы пощадите меня!
Врет. Все в замке считают, что Эржбета жестока. И правы. Но жестокость бывает разной. Сейчас Эржбете не хочется убивать, и если бы она могла поступить иначе, она бы поступила.
Но Ференц проснется и снова взглянет на жену. И что он увидит?
Лицо утопленницы?
Нет.
– Не бойся…
Тени на стенах передразнивали шута.
– Я просто расчешу тебе волосы… ты очень красивая девушка.
Голову ей тщательно вымыли, избавляясь от блох, и высохшие волосы сбились колтунами. Но девица терпела, только крепче сжимала зубы, когда гребень выдирал клоки из гривы.
Терпи. Ты будешь красивой. И Эржбета тоже.
Навсегда.
И в этом сила молодой луны. И слово, сказанное в темном лесу. Пусть слышит земля, и вода, и ветер. Пусть слышит темноликий бог, который есть Птица и Камень и Дерево.
Когда Эржбета закончила расчесывать волосы, девица лежала на полу, горячая, как само пламя. Широкая спина блестела потом, и карлик, жадно облизываясь, уже вступил в круг.
Голый, он был совершенно отвратителен.
– Не останетесь, госпожа? – спросил он сипло.
– Нет.
Скоро рассвет. И Эржбете нужно вернуться. Она ведь хорошая жена. Она не заставит супруга испытывать ненужные волнения.
Утро Эржбета Батори встретила перед зеркалом. Она поставила его у окна, чтобы первые лучи, скользнув по полированной бронзе, стерли старое отражение. Но на этот раз небо было хмурым, и солнце, вытертое простынями туч, светило слабо. Бронза поблескивала, черноглазая женщина, запертая в глубинах металла, была печальна. Распущенные волосы ее темным покрывалом лежали на плечах, белых, словно молоко. Изысканный гребень скользил по прядям, вычесывая седину.
По крови разливалось такое знакомое, сладкое тепло.
Вот только хватит его ненадолго.
Эржбета уже чувствовало, как покидает тело, уходя сквозь мелкие поры в белой коже, вымораживаясь и вымораживая. Еще день–другой – и руки перестанут гнуться, превращаясь в чудесный германский фарфор. А кожа уподобится старому пергаменту, присыпанному меловой пудрой. Одно неосторожное прикосновение – и пудра останется на пальцах.
Прежде тепла хватало на месяцы.
Сейчас – на дни.
Это Ференц его пьет. Жадными губами, грубыми руками, требовательностью своей и ложной любовью, которая не должна угаснуть в глазах его.
Отложив гребень, Эржбета поднялась. Она ступала бесшумно, и лишь борзая сука, любимица Ференца, подняла голову, оскалившись. Эржбета покачала головой, и сука отползла под кровать. А Ференц снова одеяло сбросил, разметался, словно в горячке. Смуглый. Исшрамленный. Мучитель ее.
Хоть бы раз, когда тепло ушло, глянул с любовью…
Эржбета присела на пуховую перину и коснулась лба мужа. Он открыл глаза и руку перехватил.
– Ты скоро уедешь, – сказала Эржбета. – Я чувствую, что уедешь.
В сонных глазах его тоска по свободе.
– А я буду ждать. Я всегда тебя жду. Я не такая, как другие… другие Батори.
– Знаю. Это потому, что ты – Надашди.
– Да.
Почему у Эржбеты не получается согреться его теплом? У Фицко выходит. У Дорты тоже. И даже великанша Йо Илона нашла себе любовника и хвасталась, будто бы он настолько горяч, что иного и не надо. А вот Эржбете холодно.
– Я боюсь за тебя, – Эржбета протянула руки к мужу, но тот отмахнулся. Спросонья, с мутной после вина и трав головой, он бывал груб.
– Нечего боятся.
– Ты ведь не становишься моложе, а наоборот… и если вдруг…
– Замолчи, женщина!
Он всегда был суеверен. Или скорее отголоски старой веры, жившей в жилах Надашди, прорывались сквозь сонмы молитв. Но сейчас Эржбету это скорее радовало.
– Я хочу тебя защитить, – она подала таз с водой и сама лила на руки из кувшина, пока Ференц умывался. А потом вытирала и расчесывала путаные космы деревянным гребешком, доставшимся Ференцу от матери.
Ей бы понравилось.
– Я узнала, как сделать амулет. Очень хороший амулет.
– И кто тебе сказал?
Йо Илона, говорившая на чужом, певучем языке и рассказывавшая страшные сказки про говорящих волков и мертвых девиц, которые вставали из стеклянных гробов, чтобы пить кровь. Йо Илона знала много чужих тайн. А что не знала она – знал Фицко. Или Дорта. Или сама Эржбета.
– Не важно, – ответила она. Волосы Ференца были жесткие, словно конский волос. – Нужно взять пташку. Маленькую и обязательно черную, чтобы без единого белого перышка. Положить эту пташку в мешок и забить белой тростью. А когда умрет – сцедить кровь.
Ференц слушал внимательно, но нельзя было понять, примет ли он подобный рецепт.
– И эта кровь будет иметь силу такую, что если капнуть ею на врага или на одежду врага, то этот враг никогда и ни за что не причинит тебе вреда.
– Предлагаешь обрызгать турецкое войско вороньей кровью? Ворон на всех не хватит! – Ференц рассмеялся, и смех этот растворил его дурной настрой, как уксус растворял жемчуг. – Все ж – таки вы, бабы, горазды придумывать всякие глупости.
Может быть, но главное, что Ференц снова счастлив.
– А если хочешь кого забить, то лучше на охоту поедем.
– Конечно, – согласилась Эржбета. – Ты же знаешь, что я люблю охоту.
Он уже забыл о жене и ласкал псицу, что крутилась под ногами, тыкалась острой мордой в колени и виляла хвостом.
Если отравить ее, Ференц огорчится.
И охотницей псица была знатной.
Всадники разошлись веером, пустили коней вскачь по узким тропам, вехами на которых возвышались огромные валуны. И крик людской встревожил тишь редколесья. Захлопали крылья, зазвенела тетива, и черная птичья туша рухнула в кусты.
Эржбета засмеялась и подхлестнула кобылу.
Здесь, в лесу, была свобода. И жизнь. И тепло, для которого не нужен гребень. Здесь земля ложилась под ноги коня, а деревья раскрывали над головой зеленые шатры. В просветах их проглядывало небо, расшитое узорами облаков.
С визгом рухнул на землю охотничий сокол Ференца и поднялся с куропаткой.
Хорошее начало.
Кони становились на шаг. То тут, то там, вспугивая дичь, звенели голоса собак. Вот выскочила рыжая косуля, чтобы упасть на третьем прыжке. Широкая стрела вошла в бок, пробив легкое, и псы, окружили добычу, рыча от жадности. А два кобеля – бурый метис и здоровый дворовой кобель, увязавшийся за всадниками – подрались.
Они кружили, сходясь, словно в танце. Скалили зубы, роняя на землю нити слюны. И кобель не выдержал, кинулся, норовя опрокинуть соперника.
Не вышло.
Волчак крутанулся на месте, пропустил дворового мимо и сам полоснул клыками по плечу. Правда, выдрал лишь клок грязной шерсти.
Всадники, подтягиваясь, останавливались. Кони храпели и трясли головами, люди переговаривались, а появившегося псаря, вздумавшего разнимать, перетянули плетью.
Знатная забава.
Кобели вновь сцепились. Слипшись грудью, упершись задними лапами в землю, они грызлись и хрипели, драли друг дружку. Пена мешалась с кровью, липла к шерсти.
И Эржбета не могла отвести взгляд от рассеченной пасти метиса.
Вот он попятился, позволяя вытеснить себя за круг, и люди засвистели, заорали, понукая к драке. Люди думают, что пес ослаб, на самом деле он просто умный.
И когда противник, чуя близкую победу, попробовал навалиться всей лохматою тушей, метис выскользнул и, оказавшись сбоку, вцепился в лапу. Сжались челюсти, захрустела кость, завизжал истошно дворовый кобель. А челюсти метиса уже сомкнулись на глотке. И давили, пока не выдавили жизнь из наглеца.
Эржбета смотрела в желтые собачьи глаза. Смерть была прекрасна.
– Вперед! – скомандовал Ференц, и снова захлопали кнуты, гуляя по конским крупам. Серыми перепелками прыснули из–под копыт крестьяне, потащили собак и повозку с соколиными клетками.
Быстрей!
Веселей!
Сильней!
Метис шел рядом с Эржбетой, и кобыла, всякий раз вдыхая полуволчий запах, вздрагивала. А всадница, поглядывая на морду зверя, облизывала губы. Казалось, что не у него – у нее они в крови.
Спустившись в долины, рассеченные клинками ручьев, охотники выпустили птиц. Серые тени их слились с небом, чтобы спустя минуту–две рухнуть вниз, спеша опередить один одного. И снова подняться.
Добычи было мало.
Ференц мрачнел. И рыжая псица, взятая им в седло, тоже гляделась печальной. Она–то первой и почуяла настоящего зверя. Псица залаяла, закрутилась, норовя спрыгнуть на землю, но под тяжелой хозяйской рукой затихла. И прочие тоже смолкли, прижимаясь к земле.
Зверь шел. И под ногами его дрожала земля. Трещал кустарник, и раскачивались вершины тонких осин.
– Копье! – рявкнул Ференц и требовательно вытянул руку.
Копье поднесли. Одно из трех, подаренных Эржбетой. Толстое древко и острые листья наконечников арабской ковки. Тайные знаки удачи, вплетенные в узоры на дереве и острые зазубрины по краю клинков.
– Не лезть! Я сам! Ату его, Чара! Ату! Гони!
Гнать не потребовалось. Зубр сам вышел из лесу и ступал он с тем достоинством, что свойственно животным крупным и статным. Он был стар, велик и подобен одному из серых валунов, что порастали бурым лишайником, словно шерстью. Тяжелая голова, увенчанная парой рогов, вросла в массивную шею. С черной бороды текла вода, а длинная шерсть на горле слиплась.
– Хорош, – одними губами произнес Ференц.
Зверь же разглядывал людей. И в крохотных глазах его Эржбета не видела разума. Вот он открыл рот, вывалив язык, и замычал.
Псица, кинувшаяся было под ноги, отползла и прижалась к земле. И Ференц ругнувшись, дал шпоры коню. Он несся на зверя, прикипев к седлу, и солнце сияло на наконечнике копья. Зубр, уловив движение, начал медленно разворачиваться. Поднялись и опустились копыта, медленно выгнулась косматая выя, и показался бок в проплешинах. Хлестанул по тощему заду хвост.
Копье мелькнуло, преодолев десяток шагов, и впилось точно под лопатку. А Ференц с гиканьем пронесся перед зубриной мордой.
Зверь заорал.
Копье сидело в нем, как дерево в скале, и длинное древко покачивалось, помня крепкую хозяйскую руку. И не давая зверю опомниться, кинулись псы. Визжа, цепляясь зубами за плотную шкуру, они вертелись под ногами, слишком мелкие и слишком юркие. Ференц же, взяв второе копье, несся навстречу лобастой башке.
Эржбета заставила себя смотреть.
Вот вскинулась рука, передавая силу всадника и коня. Вот копье развернуло воздушные слои, задрожало, зазвенело и натужным треском прошило кожу, застряв в плотном жиру.
Зверь подскочил, завертелся, топча собак.
– Копье! – крикнул распаленный Ференц, и слуга кинулся к нему.
Не добежал. Бык, не видя одного человека, увидел другого. Влажные ноздри ухватили нить запаха, повернули, давая пустым глазам зацепиться за роскошный и яркий наряд. Из пасти вырвался рев. Зубр подкинул задом, вышибая дух из особо наглой собаки, и медленно, но ускоряясь, пошел на Ференца. Его скачки были огромны, а вид ужасен, и люди с небывалой поспешностью убирались с пути.
– Ференц! – завизжала Эржбета, пытаясь удержать хрипящую лошадь. – Ференц, осторожно!
Но разве он, Черный бей, думал когда–либо об осторожности?!
Со смехом он пошел навстречу зверю и в самый последний миг, направив коня влево, метко всадил последнее копье под горло быку. Широкий наконечник вспорол кожу и мышцу, перебив кровяную жилу, застрял. Зубр рванулся, нелепо поднимаясь на дыбы. Тяжелые копыта его забили по воздуху и припечатали землю. Хлестала кровь.
Но силен был старый хозяин леса и яростен. Не стал он ждать смиренно, когда из необъятного тела его вытечет вся жизнь до капли. Рванулся и, ловко поддев рогами коня, поднял.
От рывка этого выскочили копья, и кровяные струи полились сильней.
Конь визжал. Хрипели собаки. Голосили люди, опасаясь подойти к зверю. А зубр плясал, утаптывая землю, и лошадь со всадником на рогах были подобны удивительной короне.
– Ференц!
Эржбета на скаку перевалилась и подхватила копье с земли.
Зубр мотнул головой, скидывая ношу, и грохнулся жеребец Ференца, подмял всадника. Вывалилась на траву сизая требуха, поползла скользкими змеями. Животное еще жило, хрипело, дергало ногами, но подняться не пыталось. Черной тенью дергался человек. И зубр кинулся на них, норовя растоптать.
– Н–но! – Эржбета направила кобылу наперерез. Поводья врезались в пальцы сквозь кожу перчаток. Тяжесть копья оттягивала руку, и та показалась вдруг слишком слабой, чтобы нанести удар.
Визг кобылы смешался с ревом зубра. Кривая морда, поросшая кудлатой шерстью, оказалась вдруг слишком близко. Крутые рога вошли в конский бок. Хрустнули ребра. И Эржбету подняло. Она с удивлением глядела на людей, окруживших поляну, на суетливые мелкие тени собак, на Ференца, которому удалось выкарабкаться из–под коня…
Внизу, широкий и тяжелый, виднелся загривок зубра. И Эржбета со странным спокойствием вонзила в него копье. Клинок пробил слой жира и мышц, застряв в сочленении шеи. Эржбета в отчаянии навалилась всем телом, чувствуя, как выскальзывает из седла, повисая на массивной зубриной голове.
Что–то хрустнуло. Копье прошло глубже и застряло окончательно.
Только зверь не спешил умирать.
Эржбета вцепилась в шерсть, грязную и тугую, похожую на сухие водоросли и старушачьи космы одновременно. Клочья выдирались.
Зубр стоял.
Он сипел, обжигая дыханием Эржбетин живот. У него хватило бы сил сделать шаг или мотнуть головой, сбрасывая ношу на землю, под копыта. Или же подбросить вверх, ловя рогами, осклизлыми от конской крови. А он просто стоял и глаза его были пусты. Но вот, покачнувшись, зубр рухнул. И было его падение подобно падению столетнего дуба. Снова вздрогнула земля, застонала глухо, и был тот стон последним, что услышала Эржбета.
Она лежала в тиши и слушала темноту. А темнота окружила Эржбету тяжелыми крыльями, ластясь и вздыхая. Иногда темнота решалась заговорить, но голоса ее были невнятны. Будто звала. Но куда? Эржбете не хотелось откликаться, и она пряталась от темноты.
Тогда та начала плакать.
А отчаявшись добиться своего слезами, принялась лепить лица. Отец, со всеми строгий, а Эржбете улыбается, и улыбка его красива, потому что еврей Ноам сделал ему хорошие зубы. Мать хмурая, деловитая, смотрит неодобрительно. Орошля. Ее лицо проступает смутно и вызывает злость. Ференц. Его темнота показывает долго, любовно вырисовывая каждую черточку.
Дети.
Чего им надо? Пусть отстанут.
Глаза Ференца становятся зубриными и пустыми, а после превращаются в хитрые зенки Ноама. И вот уже сам еврей стоит перед Эржбетой, укоризненно трясет пальцем.
– Ты бы все равно умер, – отвечает Эржбета. И знает: так оно и есть. И тут же злится: – Ты меня обманул! Ты дал мне книгу, которую нельзя прочесть. Разве это правильно?
Хитро щурится. Идет бочком, тянет одну ногу, точно охромевший.
– Кровь, – отчетливо складывается слово на неподвижных Ноамовых губах. – С крови начать надо. Все написано. Все!
– Но я не могу прочесть!
– Ты умная!
Умная. Как мужчина. И даже умнее мужчин, но этот ум не дал ключа. И Ноам, смилостивившись, дает подсказку:
– Книги тоже любят зеркала.
– Не слушай его, – второй тенью из темноты выступает тетка. Она страшна. Она нага, как когда–то во сне, но теперь ее белое тело покрыто черными пятнами. А горло перечеркивает широкая рваная рана.
– Не слушай. Посмотри на нее! И стань такою же! Ты думаешь, что сила у ваших богов? Они давно уже слабы! – визжит Ноам. – Что дали ей ее боги, кроме мук смерти?
– А что дало тебе твое знание? – слепые глаза тетки смотрят на карлика. – Ничто не может длиться вечно: ни молодость, ни жизнь.
– Ты просто испугалась! Она другая. Она дойдет до конца.
– Она не сможет уйти от судьбы.
Эти двое сцепились, как две вороны за одну хлебную корку. И хриплые их голоса мешали Эржбете.
– Посмотри, девочка моя, вспомни: ты умела видеть. Ты знаешь правду. И знаешь, что, сколько бы ни было дорог, но ты придешь к одной двери.
И дверь встает перед Эржбетой. Она сделана из дуба, вырезана из цельной его середины и выглажена до блеска. Три широкие полосы перетягивают ее. И рыжими глазами на них – шляпки гвоздей.
У этой двери нет ни ручки, ни замка. Зато имеется щель, достаточно широкая, чтобы просунуть в нее руку или тарелку с едой.
Как собаке.
– Смотри. Помни. Не пытайся изменить судьбу.
Рука выныривает из щели и скребет камень грязными когтями. Эржбета кричит.
Эржбета открывает глаза.
Над ней не темнота, но темная ткань со знакомой вышивкой. Тяжелые простыни промокли, пропитавшись потом. Перины сбились. И меховое одеяло тоже. Жарко. И камин добавлял жару. У него застыла сгорбленная черная фигура, которая, почувствовав Эржбетин взгляд, вздрогнула.
– Госпожа? – сколько неприкрытой радости в том голосе. – Госпожа, вы пришли в себя!
– Да, Дорта.
– Мы так волновались, госпожа. Вы так долго лежали…
– Как долго?
Дорта не спешит отвечать. Мнется.
– Говори.
– Осень на переломе.
Невозможно! Но меж тем по лицу Дорты видно: правда. И слабость собственная, непривычная, подтверждает. Лето на излете означает, что не один месяц Эржбета в постели провела.
У Дорты ледяные руки.
– Вы вся горите, госпожа. У вас лихорадка.
Как у Ноама. Это запоздавшая месть его?
– Господин Ференц велел священника звать… последнее причастие, – шепот Дорты становится злым. – Он думает, что вы скоро отойдете.
– Нет.
– Конечно, вы не умрете так. Не так.
Иначе. У Эржбеты иная судьба и иная смерть. Если она смирится.
– Моя книга…
Дорта понимает с полуслова и прижимает палец к губам:
– Тише, госпожа. Ваши вещи в сохранности. Но… но лучше пока забыть о них.
– Зеркало принеси.
Внутри пустота и холод, что значит – иссякли Эржбетины силы, вытекли, как кровь из зубриной шеи. А с ними ушла и красота.
Зеркало темно. Гладкая поверхность его отторгает отражение, как желудок Эржбеты отторгает сдобренное травами вино. Другой напиток ей нужен.
И Дорта, не дожидаясь приказа, приносит гребень. Она наклоняется над кроватью, шепчет:
– Я новенькую нашла. Я сама расчесала ей волосы…
Гребень едва–едва теплый. Но чтобы подняться с постели – хватит. А дальше Эржбета сама справится. Попросив поднести ее поближе к окну, графиня Надашди дожидалась рассвета. И с первым лучом солнца коснулась волос. Скользил гребень по ним, вплетая не ленты – чужую жизнь. Поил тело молодым теплом, волшебным духом. Мало.
Хватит.
Ференц явился на следующий день. Почему–то остановился в трех шагах от кровати, замер, избегая взглядом Эржбету. Что за странное выражение на лице его?
– Ты очень бледна, – сказал он медленно. – И очень слаба.
Он силен. От тела исходит жар, свойственный людям горячим и безудержным.
– Я рада видеть, что ты здоров. Я испугалась, что это животное убьет тебя.
По лицу Ференца бегут тени.
– Ты очень смелая для женщины.
– Я – Батори. А Батори означает «храбрый», – Эржбета вымучивает улыбку. Этот разговор рождает беспокойство. Неправильный он.
Не те слова должен говорить Ференц. И смотреть ему следует иначе. И обнять бы жену, поцеловать, лаской вознаградить за жизнь спасенную. Не будь ее – умер бы. Он же стоит, молчит, а затем тихо выходит, оставляя Эржбету в раздумьях и подозрениях. Верная Дорта, чуя страх госпожи, уходит, чтобы вернуться со страшной новостью: о новой жене задумался Ференц.
– Сначала он сильно испереживался. Каждый день о вас спрашивал. А вы все не просыпались и не умирали. И лекарь, который пришел, кровь выпустил трижды, а после сказал, что, дескать, в голове у вас крепко ушиблось, и надо отворить, чтобы и оттуда дурную кровь выпустить. Ференц запретил отворять, – в ловких пальчиках Дорты трепещет шерстяная нить. Скачет кудель, тянет из овечьей шерсти белую струну, выплетает ворсинка к ворсинке, как рассказ нынешний. – Но пиявок все ж ставили. Сюда и сюда.
Дорта показала на себе и передернулась.
– А когда не помогли, то врача прогнал. И молиться велел. Сам тоже молился, только…
– Говори.
Она бы и без понукания сказала, верная честная Дорта. Но в глазах ее Эржбета видела страх и обиду, не за себя – за хозяйку.
– Гонец прибыл из Вены. С письмом от императора. Он сочувствие выражал и… и они все думали, что вы вот–вот умрете.
– И Ференц станет свободен.
Злость придала силы. Эржбета сама села и отмахнулась от Дорты.
– Они сговорились?
– Да.
А Эржбета посмела выжить, и теперь выходит, что договор этот придется разорвать.
– Я видела ее портрет. Одним глазком только, но… она красавица.
Эржбета бросила взгляд на зеркало, лежавшее в ногах.
– Нет–нет, госпожа, вы оправитесь. Вы снова станете красивы, как прежде. А прежде ни одна женщина не могла сравниться с вами! Ваша кожа бела, а волосы темны. Ваш стан тонок, будто клинок булгарский, ваша речь тиха, а смех подобен голосу ручья…
– Прекрати!
Если бы могла, Эржбета отвесила бы нахалке пощечину. Зачем говорить о том, что было? Потемнела белоснежная кожа, и незримый Эржбетин враг расписал ее тонкими морщинами. Сухими стали волосы, а голос обрел воронью хрипоту.
Та, другая, верно, молода. Молодость же всегда прекрасна.
Больно. Будто все же дотянулся умирающий бык, пронзил Эржбету рогом своим прямо в сердце. Вот как Ференц, возлюбленный супруг, пивший из Эржбеты жизнь и силы, отплатил за любовь? Предал! Заживо похоронил.
Не станет Эржбета плакать по неверному. Уймет боль и, сил набравшись, вернет все прежнее. Легка колдовская любовь и подобна луне: то полна, то пуста. Ненадежна.
А Дорта еще не все сказала, сберегла самое тяжкое напоследок:
– Она сильно господину приглянулась. Уже три письма написал отцу ее и еще одно сегодня отправил. Писал его долго, а после мрачный ходил.
– Что в письме?
Злое. Чует сердце, ноет сердце, как никогда прежде. А Дорта протягивает серую тряпицу с перерисованными буквами. И пляшут они, отказываясь складываться в слова. Читает Эржбета. Хмурится. И чувствует, как ворочается, выходя из сердца, бычий рог.
Месяц иссох и возродился, напившись зыбкого света звезд. Он пожирал их одну за другой, а сам становился шире и белей. Точно так же белела кожа Эржбеты, выталкивая из себя морщины.
День. Два. Неделя. Визит Ференца. Вежливые слова, которые должны быть сказаны, и задумчивый взгляд. Больше на Черного бея не действовали чары. То ли угасала сила Эржбеты, то ли ослабли сами боги. А может, Ференц стал сильнее, испив еще живой бычьей крови.
Об охоте говорили многое, но теперь все больше о том, что именно Ференц, жизнью рискнув, спас жену от зубра. И слышалась в тех словах печаль и робкая надежда.
А после она сменилась иной.
– Говорят, – шептала Катрина, выплетая косы, – будто господин писал в монастырь письмо. А с ним отправил три серебряных чаши и обещал золотое покрывало на алтарь и крест жемчужный, византийский.
Эржбета глядела не в зеркало, но в окно, за которым сизым дымом плыл рассвет.
– Что если настоятельница согласится, а она согласится, потому что не посмеет Надашди отказать, приедет сюда.
Ференц думает, будто так просто избавиться от опостылевшей супруги? Вызвать монахинь и отдать им Эржбету? Навеки заточить в каменной скале, которая смотрит на мир кротовыми норами древних ходов?
Сыра гора. Холоден камень. Света мало, и вскоре глаза привыкают к полумраку. А тело пропитывается плесенью и ароматными травами, что воскуряют перед алтарем.
Тяжко живут монахини. В тишине и молитве. В запрете слово лишнее молвить.
Славятся своей святостью.
Да только не помогает она продлить годы. Год пройдет – иссохнет Эржбета. Другой – и вовсе умрет, совесть Ференцеву освободив.
– Я – Батори, – сказала Эржбета, себе, не Катрине, но та ответила.
– Да, госпожа. Однако он придумал сделать так, что ваш род за вас не вступится. Он позовет священников, которые скажут, будто на вас лежит проклятье.
Сам он проклят, предатель! Пусть бы умер. Пусть бы сгинул под турецкой саблей, или под звериными копытами. Пусть бы оставил от себя печаль да тоску, но не эту ярость, что сжигает Эржбету ныне.
– Люди в замке мрут. Много мрут. Часто мрут.
– Люди легко мрут, – возразила Эржбета и, встретившись с прислужницей глазами, осипшим голосом велела: – Продолжай.
– Дело–то ваше. Мрут частенько. Да только тут как поглядеть. А если Ференц скажет поглядеть, что это неспроста, то все так и поглядят. И хорошо, если в проклятии обвинят, а не в колдовстве. Колдовство – дело опасное…
Черная книга, лежавшая на дне сундука, хранила тайны. Не было у Эржбеты сил и времени извлечь книгу, поставить перед зеркалом и поглядеть, верна ли подсказка мертвого Ноама.
– Иди, Катрина, иди, – Эржбета сама подала последнюю булавку с жемчужным навершием. – Скажи моему супругу, что я спущусь. И пусть Йо Илона приведет в зал детей. А Фицке вели смешить всех. Хочу, чтобы радостно было в доме моем.
Поклонившись, Катрина выскользнула за дверь.
Тень из теней. Верная до поры до времени.
Эржбета же, подойдя к столику, вынула коробку с письменными принадлежностями. Перебрала стила и перья, ровно разрезанные куски пергамента, железный ножик и чеканную чернильницу, крышку которой оседлал дракон. Взяла она коробочку с белым морским песком и беличьими кистями. Стряхнула с подноса кольца и браслеты. Высыпала песок и, разровняв, прижала ладони. А после уставилась на четкие отпечатки.
Камень. Всюду камень. Комнатушка–клетка, из которой не выбраться. Ни окна, ни двери… дверь есть, но грязная, она почти срослась с камнем, скрылась от глаз человеческих.
Душно.
Вонь стоит в комнате. Пахнет гнилым телом и немощью людской.
Жажда горло сводит. Голод точит тело. И ломит–крутит кости.
Это будет? Будет. Эржбета видела себя, иссушенную болезнью, пойманную в каменный капкан, так же ясно, как видела некогда мучения тетки.
Две дороги вели к тому пути. Одна была короче. Другая длиннее. Так стоило ли выбирать?
Двести самых лучших восковых свечей освещали зал. Алым заревом пылал камин. И суетились поварята, поворачивая вертел с целым кабаном. Иные несли блюда с пирогами, начиненными дичью, с цельными фазанами, умело украшенными пером и золочеными нитями, с гусями и курами, с олениной и бужениной. Медленно выплыло блюдо с двухпудовым осетром, чешуя которого была разрисована.
Свистели дудки. Прыгал Фицко, подкидывая пылающие головни. Ходили на руках акробаты. Танцевал дрессированный медведь.
Веселился люд.
Слава, слава доброй хозяйке, смерть победившей!
Вот сидит она, как прежде, рядом с супругом своим. Вот стоят дети, продолженье великого рода, слава и честь его. Вот мрачной хранительницей чести той возвышается Йо Илона. И столь же мрачен Ференц Надашди, Черный бей и герцог, любимец императора. Печать тоски неведомой легла на чело его.
Не смеется Ференц. Не пьет вина. Не глядит на ужимки карлика. Не провожает взглядом новых служанок. Недобрые думы бродят в голове его. Зреет решимость. И темнеют темные глаза графини, когда смотрит она на супруга. И белеет белая кожа. Шепчутся люди: быть грозе.
Слушают люди: не свистит ли ветер, не несет ли стук копыт да скрип монастырской повозки. Думают люди: не пора ли собирать сундуки, пряча ткани и серебро, приправы и золото приданым новой Христовой невесте.
Не бывать тому!
И ласковая улыбка появляется на Эржбетиных губах. И прислоняется графиня к супругу, заглядывает робко в глаза, о прощении умоляя, хотя не видит за собой вины. И отворачивается Ференц: он не привык менять решения.
После станут поговаривать, что именно после того пира, устроенного внезапно, заболел Черный бей. И злые языки усмотрят в том очередное свидетельство колдовства. Скажут, что сменяла Эржбета свою жизнь на жизнь мужа.
Будут неправы.
Не меняла она жизнь: смерть отдала. Белый порошок, привезенный Ноамом из Италии, хранимый для случая особого, растворился в воде, а вода пропитала рубаху. Эржбета сама ее шила, сама и расшивала серебряными нитями да жемчугом речным, выплетая узоры тайные. Сама и поднесла супругу, попросив о малом: примерить.
Надел.
Два дня носил Ференц дар, надеясь тем унять подозрения жены, последнюю благодарность за заботу ей выказывая, а на третий день занемог.
Медленной была его смерть, и Эржбета верным псом сторожила ее у постели мужа. Она позвала всех врачей и каждому подарила по перстню, пообещав втрое больше если сумеют помочь супругу.
Врачи старались. Они пускали кровь и прикладывали горячее железо к пяткам. Ставили пиявок и обкладывали больного сырой печенью. Растворяли куски мумии в вине и чеснок мешали с молоком. Они были беспомощны пред тенью, замершей у изголовья.
И друг за другом отступали, разводя руками.
А в январе ворота Чейте отворились, выпуская гонцов. Случилось страшное. Печалься, Венгрия! Умер Черный бей, гроза турков и защита слабых. Лей слезы, бей в колокола, скорби, как скорбит верная Эржбета…
Окруженный домочадцами, Ференц Надашди скончался в Чейте четвертого января 1604 года в возрасте сорока девяти лет. Несколько дней вокруг гроба его горели сотни восковых свечей, и бледная Эржбета стояла на пороге дома, встречая родственников. Со всей страны летели они, спеша отдать последнюю дань человеку, чье имя мечом и кровью вписалось в историю мира.
Эржбета подошла к гробу на четвертый день, когда в душном, выжженном огнем воздухе, явно ощущалась уже телесная гниль. Она дышала ею и смотрела в лицо человека, убившего ее сердце.
Он был красив. В нарядной одежде, расшитой золотом и жемчугом. С мечом в одной руке и крестом – в другой, Ференц лежал в дубовом гробу. И плакальщицы стаей воронья расселись на лавках. Они голосили и заламывали руки, шептали молитвы и сыпали причитаниями, как крестьянин – зерном. Слова разбивались о камень, а слезы мочили черные платки.
Вторили плакальщицам голоса цыган, стянувшихся со всей округи. Их пестрые шатры и кибитки заполонили внутренний двор Чейте. А костры поднялись до самых небес.
И на ночь четвертую Эржбета велела погасить свечи и прогнала плакальщиц. Родичи расселись вдоль стен, а цыгане, влившись пестрою толпой, закружились в танце. Их гортанные голоса будили память Эржбеты о давней встрече, и Дорта робко жалась, норовя спрятаться в тени хозяйки.
Плясали цыгане. Скакали цыганки. Золотой монетой вертелся бубен в руках. Голосили мониста. И перед самым рассветом иссякли силы плясунов. Подкошенными колосьями попадали они и лежали ниц, протягивая руки к гробу.
Ференц улыбался.
И улыбка его заставила трястись старика Бертони, пастора, читавшего молитвы. Голос его был слаб в доме, а на январской метели и вовсе потерялся. Верно, не желал Черный бей слышать об упокоении.
Позже, когда гости, почтив память обильным возлиянием, разъехались, Эржбета пошла по замку. Она начала с самых верхних покоев, крохотных и грязных, забитых ненужными вещами. Графиня открывала дверь и закрывала глаза, по памяти перечисляя все, чему надлежало быть в комнате.
Столько лет прошло, а она помнила. И голос Орошли с упреком звучал в ушах Эржбеты.
Спустившись в зал, такой огромный и гулкий, Эржбета не выдержала и расплакалась. Ей было страшно, ибо в тишине, воцарившейся в Чейте, виделась мерзкая харя одиночества.
Но Батори не плачут.
И Эржбета справится. Найдет кого–нибудь… просто, чтобы согреться.
А сапожки и вправду были чудо как хороши! Круглые носики, кокетливый каблучок, который несмотря на погоду сиял металлом, мягкое голенище, плотно облегавшее ногу. Только над пяткою три складочки образовались.
Хозяйка же сапог хлюпала носом. Она была краснолица, обрюзгла и относилась к породе людей, которые воспринимают жизнь как бесконечную борьбу и бесконечно в этой борьбе проигрывают.
– Не понимаю, чего вам от меня надо? – нижняя губа приподнялась, прикрывая верхнюю, подбородок выпятился, а кожа на шее тоже складочками пошла.
– Правды, – прямо ответила Дашка, сдвинув берет набекрень. – Правды и исключительно правды! Ее вообще говорить полезно. Аура очищается.
– Девушка, да вы хотя бы понимаете, что у нас похороны?
– Понимаю.
– И что мне тут не до игр какой–то… – дамочка взмахнула рукой, и широкий рукав кофты растянулся нетопырячьим крылом. Кофта была не ахти: старенькая и в катышках по левому боку. А виновница появления этих катышек – огромная сумища с заклепками – рядышком стоит.
– У вас сапоги новые, – сказала Дашка. – А девушка умерла.
– И что? – по тому, как дамочка взвизгнула, Дашка поняла – в яблочко. – Что, теперь преступление обувь покупать?! В старье ходить? В рванье?
– Кто вам денег дал? И как это с убийством связано? Вы же не хотите, чтобы я эти вопросы при подруженьке вашей задавать начала? Она ведь не знает, что вы ее дочь за сапоги продали.
Щеки дамочки пунцовели, рот открывался шире и шире, как дыра в сказочную нору, куда рухнула Алиса вслед за белым кроликом. И Дашка подумала, что дамочка или задохнется, или разорется. Ни первый, ни второй варианты Дашку не устраивали.
– Это… это все не так, – наконец сиплым голосом выдавила дамочка и рот закрыла. – Вы неправильно понимаете. Не должно было быть смерти! Я наоборот… я спасти хотела! Только Леночке не говорите, ладно? Я сейчас. Погодите.
Она замахала рукой перед носом и громко, со всхлипами, задышала.
– Это методика. Для успокоения. И сердце работает лучше, – проговорила дамочка между вдохами–всхлипами. – Попробую.
– Всенепременнейшим образом, но…
– Бажена. Меня зовут Бажена. И я всю свою чертову жизнь мечтала о нормальных сапогах!
…а приходилось донашивать за сестрой. И обувь доставалась Бажене изрядно растоптанной, местами облупившейся, а то и с трещинами, в которые по осени просачивалась вода. На жалобы матушка реагировала одинаково:
– Не лазь по лужам, и ноги будут сухие.
Бажена лужи обходила, но ноги все равно промокали. Потом сестрины сапоги сменились сапогами от матушкиных подружек и их дочек, а новые Бажене купили только, когда она в институт поступила. Она хорошо помнит, как радовалась, предвкушая обновку.
Сапоги были черными, на квадратном низком каблуке и с тугим голенищем, которое не сходилось на ноге. Сапоги натирали и давили, а спустя неделю носки треснули над подошвой.
Бажена проплакала всю ночь.
Конечно, в жизни ее хватало и других бед, но почему–то все, касающееся сапог, Бажена воспринимала особенно остро. Она училась разбираться в обуви. Иногда позволяла себе заходить в магазины, смотреть. Никогда – мерить. Ей чудилось во взглядах продавщиц презрение и еще недоумение оттого, что такая, как Бажена, вообще осмелилась переступить порог.
Будто бы все знали, что ее удел – блестящий, хрупкий дерматин и рыбий мех на клею, неудобная колодка и каблук, что идет в пляс на третий день носки.
Бажена почти смирилась. И вот тут произошло чудо.
Женщина, которая заглянула в соседкин дом, явно не знала проблем с обувью. Она вообще не знала проблем. И Бажена тогда отчаянно позавидовала незнакомке, понимая, что сама никогда и близко такою не станет.
– Ваша дочь, – сказала незнакомка, глядя сразу и на Бажену, и на Леночку, – должна взять себя в руки и наконец успокоиться. Пусть отстанет от моего племянника.
О нет, это был не ультиматум – приказ.
Леночка принялась возражать, а Бажена, понимая, что дело–то семейное, тихо вышла из квартиры. Она стояла и курила на лестнице, разглядывая в окно промозглую осень, которая в ответ смотрела на Бажену, напоминая, что еще немного – и морозы ударят.
«А сапог–то нету»! – издевалась осень.
Нету. И до зарплаты неделя.
Хлопнула дверь этажом выше. Раздались шаги, и на лестничной площадке появилась дамочка. Выглядела она сердитой.
– Вы им кто? – поинтересовалась дамочка, достав свои сигареты.
– Леночкина подруга. Близкая, – ответила Бажена, поворачиваясь к осени спиной.
– Близкая, значит… это хорошо, что близкая. В дом доступ имеете?
– Имею.
– Свободный?
– Ключи есть.
Дамочка смотрела в глаза, и соврать ей было ну никак невозможно. Более того, в Бажениной голове и мысли о вранье не возникло, как и о том, что дамочка может подбить ее, Бажену, на преступленье.
– Это хорошо. Денег хотите?
– Хочу. Зима скоро. А сапог нету, – сказала Бажена, щелчком отправляя окурок в банку.
– Сапог.
– Чего?
– Правильно говорить «сапог», а не «сапогов». И неправильно переспрашивать «чего». Но я не о том, – дамочка сунула руку в сумку, вытащила кошелек, а из кошелька – стопку купюр. – Вот. Принесете гребень – получите две тысячи.
– Чего?
– Того. Две тысячи долларов. И не думайте, что я подговариваю вас украсть что–то ценное. Я прошу вернуть то, что принадлежит мне. Дочь вашей подруги, уж простите, совершенно бесцеремонная девица. Невоспитанная. Наглая. Хамит постоянно.
Тут она, конечно, была права. Машенька, по прежнему времени такая ласковая и светлая девочка, день ото дня становилась все более гадкою. И Бажена говорила о том Леночке, предупреждала, что добром оно не кончится, а та отнекивалась. Дескать, не Машенька виноватая, а возраст переходный. Подрастет, образумится…
– Она третирует моего племянника. Прохода ему не дает. Я попыталась с ней поговорить. Нет, если бы Сергей испытывал к ней чувства, я бы не стала возражать. Мне плевать на достаток семьи или происхождение, но он вашу Машу не любит.
Бажена кивнула и протянула дамочке банку, чтобы пепел на лестницу не падал. Дамочка–то докурит и уйдет, а Бажене убирать.
– Но она отказалась это понимать. Более того, стащила у меня из машины пакет, в котором лежала одна вещь. Очень важная и ценная вещь. Поймите, я могу доказать, что гребень принадлежит мне. Я могу обратиться в милицию, но тогда вашей девочке придется отвечать по закону. И я понимаю, что она ребенок и не воспринимает ситуацию адекватно, но ее мать… она тоже не воспринимает. Господи, да они сами не оставляют мне выхода!
Бажена представила милицию. И обыск в Леночкиной квартире. И слезы, которые Леночка станет лить, и Машка тоже, потому как четырнадцать ей исполнилось, а значит, по закону и посадить могут.
– Вот, – дамочка достала из сумки фотографию. – Посмотрите. Я уверена, что гребень где–то в квартире. И если в течение трех дней он не вернется ко мне, я вынуждена буду решить вопрос иным путем. Посмотрите внимательно.
Бажена смотрела.
– Он небольшой, где–то с ладонь, – пояснила дамочка. – Видите, основание сделано из дуба и прикрыто чеканными пластинами…
Полумесяцом оно и расчерченно узорами. Завитушки, цветочки какие–то. Камушков несколько.
– Камни полудрагоценные, поэтому много вам за них не дадут, – подсказала дамочка, точно заглянула в Баженину голову. – И да, вещь очень ценная. Но вы не сумеете ее продать. Точнее, вам не дадут больше тех двух тысяч, которые я предлагаю. А скорее всего ничего не дадут, но сдадут милиции.
Да у Бажены и мысли не мелькало, чтоб украсть. Она отродясь чужого не трогала! И сейчас не тронет. Но вещица–то красивая.
– Красивая, – дамочка протянула фотографию. – И опасная. Она принадлежала Эржбете Батори. Вряд ли вы слышали, но я расскажу, если любите страшные сказки. Эржбета была прекрасна. А еще достаточно умна, чтобы понять, что красота скоротечна. И придумала способ ее удержать. Она стала убивать молоденьких девушек, забирая и жизнь их, и молодость…
Голос дамочки стал мечтательным, и Бажена перекрестилась. Не то чтобы она верила, скорее даже не верила, но разговор этот жути нагнал изрядно.
– Смерть Эржбеты была так же страшна, как и жизнь. И конечно, это было давно, если вообще было, но… знаете, правду говорят, будто вещи помнят хозяев. Я не любила прикасаться к гребню. И мне страшно подумать, что произойдет, если кто–то… какая–то молоденькая девушка вдруг решит использовать его по назначению. Безумие заразно. Даже через века.
– Вот не надо меня пужать! – Бажена почти уже решила не связываться ни с ненормальной дамочкой, ни с ее гребнем, но осень за окном корчила рожи, а сапогов – сапог! – хотелось.
Итальянских. Из мягкой кожи. С толстой подкладкой натурального меха. С каблуком изящным и устойчивым. С подошвой толстой, но не тяжелой.
Господи, да один–то разок в жизни она право имеет!
– Я вас не пугаю. Я предупреждаю. И мне хотелось бы, чтобы предупреждение мое было воспринято серьезно. В любом случае, если вы не верите в сверхъестественное, вы уж точно верите в милицию и Уголовный кодекс.
Бажена протянула снимок, глухо сказав:
– Я найду ваш гребешок.
– Гребень. Не обижайте вещь презрительным названием. А фотографию себе оставьте. Пригодится. Хотя, конечно, его сложно забыть. И позвоните мне. Даже если передумаете или не найдете…
Она оставила визитку. И на следующий же день Бажена позвонила.
– Вы не нашли гребень? – Дашке было жалко женщину. Она и вправду не хотела плохого. Более того, если гребень и вправду принадлежал Красникиной, то Бажена избавила подругу от крупных неприятностей.
Но тогда не из–за гребня ли убили девочку? И про Батори Дашка что–то слышала, но что именно – пока не вспомнила.
– Нашла. Он в Машкиной сумке лежал. На самом дне. Неприятная вещица, – Бажена, почти совсем успокоилась, только носом шмыгала. – Я как увидела, так прямо и оцепенела вся. Стою, гляжу, а в руки взять никак. Ну аккурат как если бы оно живое. Я даже домой вернулась, пакет взяла и еще перчатков резиновых. Смешно вам?
Ничуть. Дашка была не из тех, кто смеется над странностями. Один Адам чего стоит.
– А дальше что?
– Ну… я отдала гребень ей. Она мне – деньги. И документы показала, страховку вроде, в которой значилось, что этот гребень ей принадлежит, и все по–честному. А потом все так… так случилось… – она снова захлюпала носом, принялась тереть щеки, пока те не стали пунцово–красными.
– А Маша, она что–нибудь говорила, когда обнаружила пропажу гребня?
– Нет.
– Совсем ничего? И не разозлилась? И не выспрашивала, куда подеваться мог?
Бажена замотала головой. Странненько. С другой стороны, если действительность соответствует Бажениному рассказу, то гребень не может стать поводом для убийства.
И вообще может случиться так, что убийство это к убийству Танечки Красникиной отношения не имеет. Совпадение, и только.
Витольд поскребся в дверь перед закатом. Не дожидаясь разрешения – Алина в жизни бы не разрешила – втиснулся в щель и застыл, подслеповато щурясь. Близорукие глаза его, упрятанные за темными стекольцами очков, казались черными точками на белом лице.
– Алиночка, – прошептал он, прижимая стиснутые кулачки к груди. – Алиночка, нам нужно поговорить.
– Говори, – Алина отложила книгу и спрятанное в ней зеркало. Щелкнула выключателем и зажмурилась, привыкая к слишком уж яркому свету. Витольд в нем потерялся.
Зато не потерялся в комнате. Он подошел к креслу, забился в него, как кролик в шляпу фокусника, и снова пробубнил:
– Это важно. Это очень важно…
У него нет неважных дел, даже стирка носков превращается в мероприятие, достойное эпического описания. Алина помнила, как он собирал носки, разделял их на светлые и темные, после стирал каждую пару отдельно, натирая подошвы серым куском мыла. Долго полоскал, тщательно развешивал на батарее, и лишь когда партия подсыхала, брался за следующую.
Витольд всегда был серьезен. И в этом очень подходил Галочке.
– Галина, она… мне кажется, наш брак исчерпал себя.
– Неужели?
– Да. С самого начала было понятно, что это – ошибка! Но я так страдал… ты уехала. Ты бросила меня и предала нашу любовь.
Про любовь писали и в книжке, которая лежала на прикроватном столике, только там любовь была чистой и ясной, предопределенной с первых страниц.
– И я отчаялся. Да, Алина, я потерял себя, и потому позволил вовлечь в тенета этого нелепого брака. Но теперь я устал. Я жажду свободы.
– Жаждешь – бери. Я при чем?
Витольд засопел. Большие пальцы его нервно дергались, то касаясь глянцевого шелка жилеточки, то прижимаясь к кулачкам.
– Ты… ты та, о которой я мечтал. О которой я помнил всегда. И теперь, Алина, настало время, когда я могу сказать тебе это, не боясь быть осмеянным! Нет! Молчи!
Она и так молчала, раздумывая, как бы половчей выпроводить этого идиота. Витольд же вскинул руки к потолку, замахал, дирижируя пламенной речи.
– Я вижу тебя, истинную! Ты страдала и продолжаешь страдать! Жизнь твоя, несмотря на все эти деньги, не стала легче…
…стала. В чем–то. А в чем–то сложнее. Никогда не угадаешь, где найдешь, где потеряешь. Вот и в рифму получилось, так недолго и до стихов скатиться.
– …тебе нужен друг. Партнер. Кто–то, кому ты сможешь доверить все свои огорчения, кто возьмется решить твои проблемы и…
– Уходи, – Алина взяла книгу, придержав пальцем зеркальце, которое норовило выскользнуть из плена страниц.
– Что?
– Уходи. Если мне и нужен друг, то точно не ты. Ты же только и умеешь, что плакать и жаловаться. Был со мной, жаловался на Гальку. Был с Галькой, думаю, жаловался на меня. Потом на детей. Детям снова на Гальку. Тебе не противно так жить? Повзрослей уже.
Вскочил. Одернул жилетку, поправил галстук и бросил гневный взгляд. Похоже, долго репетировал позу. Получилась впечатляюще.
– Ты – стерва! Но я тебя люблю. И знай, твоя сестра собирается предать тебя! Но я не с ней.
Неужели?
– Она замыслила избавиться от тебя. Завладеть имуществом и…
– …и отправить тебя в отставку, заменив на… на нашего молодого и такого очаровательного шофера. А тебе это не по вкусу, так?
Витольд растерянно пожал плечами.
– Так вот, передай Галочке, что если со мной случится… несчастье. Любое несчастье. То деньги отойдут Тынину.
– Кому? – удивление Витольда было прекрасно.
– Адаму Тынину. Владельцу бюро похоронных услуг. По–моему, он очень интересный человек. Куда интереснее, чем вы все, вместе взятые.
– И… и что? Это повод, чтобы оставлять ему все?!
– Нет. Но больше некому.
– Но это не честно!
– Почему? Мои деньги, кому хочу, тому и завещаю. А про честность… где была твоя честность, Витольд, когда ты от своего ребенка открестился? Или когда писал мне, что все кончено, и что ты не можешь связывать жизнь с особой, столь легкомысленной? Тебе нужен кто–то серьезный. Пожалуйста. Я не мешала. Я даже помогла вам, когда поняла, что нужна помощь.
– Бросила кость с барского плеча!
– Кости с плеч не бросают. Со столов – да. А в остальном, Витольд, скажи, разве тебя здесь держат? Заставляют принимать подарки? Пользоваться кредитными картами? Жить в этом доме? Ты свободен. Ты можешь убраться хоть завтра. Или даже сегодня?
– Ты разрушила мою жизнь! Нашу жизнь!
– Не я, Витольд. Вы сами ее разрушили. А точнее, сделали выбор. Один. Второй. Третий. Так наберитесь духу выбрать еще разок, – Алина с раздражением открыла книгу и подняла, заслоняясь ею от Витольда. Блеснуло зеркало, поймало свет и радостно отразило искаженное злостью лицо Алины.
Подпухшие веки. Трещины вокруг рта и на лбу тоже. Блеклость и отечность кожи. И избыточная жесткость линии губ.
– Если… если есть справедливость, – взвизгнул Витольд, – то ты получишь по заслугам! Господь, он все видит!
И не только Господь.
Продолжить чтение было невозможно. Буквы плыли, смысл ускользал, и Алина, поддавшись порыву, швырнула книженцию в шкаф. Встала. Прошлась. Открыла бар и секунд пять пялилась на бутылки. Достала белую, плоскую и, свернув крышку, хлебнула прямо из горлышка.
Водочная горечь спазмом сдавила глотку.
Плеснув на руки, Алина вытерла лицо, вдохнула запах спирта и, сев в кресло, закрыла глаза: все наладится. Следует потерпеть, и все наладится.
Гребень Батори вернется домой. Он всегда возвращался.
– Ты… Ты придурок! Идиот! Угребище! Ну почему ты на помощь не позвал? Почему? – Дашка изо всех сил старалась не зареветь. Не хватало еще перед этим… этим придурком. Он в крови весь, а еще улыбается, руку протягивает, дескать, помоги стекло вынуть.
А она еще время тянула, не хотела спускаться и звонить тоже не хотела. Думала, будто Адам нарочно комедию устроил, зная, как ей страшно в морге. А он не устраивал. Он сидел и ждал, когда Дашка придет и поможет вытащить стекло из разрезанных рук. И кровь отмоет.
Он же как ребенок. Хуже ребенка.
Янка, Янка, что же ты наделала…
– Я вызываю «Скорую»! – заявила Дашка, пятясь к двери. – Ты как хочешь, а я вызываю «Скорую».
– Нет.
– Да! И милицию. Тебя избили. Тебе помощь нужна. Квалифицированная помощь!
Нахмурился. Съежился. Отвернулся. Нет, ну как с таким можно было жить? Мы в ответе за тех, кого приручаем. И теперь, получается, что отвечать Дашке, а она не просила. Она сразу поняла: Адам – придурок. Как поняла сейчас, что вызывать врачей нельзя.
– А вдруг у тебя переломы? Или сотрясение?
Последняя попытка. Он же разумен, вот пусть и воспользуется разумом, обдумает, чем упрямство чревато. И Адам думал. Секунды две.
– Сильных ударов по голове не было.
Конечно, а кровь откуда? И нос распухший, и под глазами синева плывет–расплывается. И над бровью царапина.
– Носовая перегородка, вероятно, повреждена, но с этим я сам способен справиться.
О да, он всегда и со всем справляется сам. Вот только стекло из рук вытаскивать неудобно.
– Кровотечение прекратилось. Рассечения не столь глубоки, чтобы возникала необходимость в использовании хирургических методов изоляции ран.
– Заткнись, – Дашка кинула берет в угол, зубами стянула перчатки, отправив к шляпке. И пальто, скомкав, швырнула на стул. – Где руки вымыть можно?
– Там, – кивнул он в сторону двери и, задумавшись, предупредил. – Но там тело. Тебе будет неприятно.
Ей уже неприятно. А тело… ну на своем веку Дашка навидалась всяких тел. Правда, перед дверью она все равно задержалась, пытаясь по памяти восстановить обстановку. Умывальники сразу слева, а стол справа и чуть в стороне. Если повернуться боком, то тела она и не заметит.
Под ногами захрустело стекло. И упавший шкаф преградил путь. Гудела вытяжка, но не справлялась с тяжелой формалиновой вонью. Дашка зажмурилась, пытаясь не смотреть не столько на стол, сколько на пол. Кровавые пятна на нем вызывали приступы тошноты и жалости.
Руки она вымыла быстро. Надела пару перчаток, на упаковке которых значилось: «Стерильно». Вернулась в предбанник. Адам успел кое–как разослать полотенце и теперь терпеливо ждал.
– Инструменты в шкафу. Антисептик – тоже. И бинт.
– Ты понимаешь, что это может повториться? – Дашка выставила на стол набор первой помощи. Подвинула лампу, хотя света и без того хватало.
– Нет.
– И почему ты так уверен?
– Потому, что у данного человека имелся конкретный повод для подобной реакции. И как следствие – требование. Я собираюсь его исполнить. Более того, повод, который показался ему значительным, на самом являлся результатом моего неумения контактировать с людьми.
Дашка плеснула перекисью на вату и осторожно приложила к ладони. Вата тотчас порозовела.
– Хочешь сказать, ты кого–то послал, и он настолько разозлился, чтобы пробраться на охраняемую территорию с битой и намерением поквитаться?
Наверное, ему было больно, ведь, что ни говори, но Адам – живой человек! Однако сидит спокойно, руки держит, только с аптечки взгляда не сводит.
Крепко ему тогда досталось. А Дашка не помогла. Она себе–то помочь пыталась, а про него забыла и теперь ненавидит за то, что забыла.
– Я выразил неудовольствие Ольге, сказав, что ее эмоциональный настрой не соответствует роли, которую она должна исполнять на работе. Она провела ночь у любовника…
…и если бы перед Дашкой сидел другой мужик, то она решила бы, что он ревнует.
– …и была излишне весела. Предполагаю, она неверно оценила мое замечание. Пожаловалась партнеру.
А он пришел с битой защищать честь подруги. Дашка сама этой Ольге космы крашеные повыдирает!
– Поскольку я не собираюсь увольнять Ольгу, считая ее ценным работником, то инцидент не имеет шансов повториться.
Блаженны верующие.
Первый осколок удалось подцепить не сразу, острые края пинцета соскальзывали, раздирая рану, но Адам терпел.
– Дарья, а твой разговор имел результат?
– Что? Ах да, имел… рассказать?
– Расскажи.
Кусочки стекла падали в чашку Петри, и по дну ее расползались пятна крови, на просвет выглядящие не красными – бледно розовыми.
Дашка рассказывала, Адам слушал. Железный он, что ли? Вот Дашка ни за что в жизни не смогла бы так сидеть, спокойненько и даже с улыбочкой.
– Вроде все. Мелкие я не достану, – Дашка отложила пинцет и взялась за антисептик. Поверху наложила бинты, которые пропитались кровью и лекарством, и разукрасились в красно–желтые цвета. Казалось, что Адам варежки надел, плотные и нарядные, но неудобные.
– Это не логично, – сказал он, пробуя согнуть руку. Поморщился. – Если вещь представляет историческую ценность, причем такую ценность, что на вещь оформляется страховой договор, то эту вещь держат в соответствующих условиях. Безопасность и стабильный микроклимат одинаково важны.
Все–таки он голова. Хоть и больная напрочь.
– Сиди, – велела Дашка. – С лицом разберусь. Уж извини, шить я не умею, но хотя бы кровь вытру.
Сидел. Глаза закрыл, но сам так и не заткнулся.
– Таким образом встает вопрос, почему госпожа Красникина возила столь важную вещь в машине, ко всему, насколько понимаю, в пакете, что совершенно не соответствует статусу и ценности предмета. Более того, при теоретическом допущении возможности развития событий описанным образом за данным пакетом велось бы пристальное наблюдение, которое сделало бы невозможным незаметное его изъятие.
– Хочешь сказать, Маша Капуценко не крала гребня?
– Да. И ты сама подтвердила мою теорию, заметив отсутствие реакции девушки на повторную пропажу.
Именно. Тогда выходит, что гребень Маше подбросили. Кто? И зачем? И главное, как это связано с убийствами?
– Спасибо, – Адам отстранился и руку Дашкину отодвинул. – Пожалуй, дальше я справлюсь сам.
Справится. Или притворится, что справляется. Он же ребенок, не знает, что играть в самостоятельность и быть самостоятельным – вещи разные.
– Мне бы хотелось, чтобы ты передала некоторые образцы тканей доктору Кодровскому. Я напишу, какие анализы мне нужны. Желательно, чтобы их провели по возможности быстро.
Дашка кивнула. Проведут. Кодровского она знает, тут решится просто – платишь деньги, получаешь результаты. Везде бы так. Только вот уезжать надолго страшновато. Может, Адама с собой захватить?
Он будет против. Адам прячется в своем царстве мертвых, считая его самым безопасным местом на этой треклятой планете. И псих с битой – не тот аргумент, который переубедит Адама. И что делать Дашке? Попрощаться? Уехать? Забыть до поры, до времени?
Раньше у нее получалось. Тягостный визит раз в три месяца, полчаса монолога, в который Адам вставляет редкие реплики, напрочь лишенные смысла, и бегство. Обязательное мороженое до разговора, непременная сигарета – после.
– Адам, а ты… ты не хотел бы поехать со мной? Прогуляться?
– Нет. После загляни к Красникиной. Узнай ее версию. И версию шофера.
– Шофера?
Адам поскреб забинтованной рукой подбородок.
– Она привыкла к определенному образу жизни. Если она взяла шофера, у тебя будет еще один свидетель. Если она не взяла шофера, то…
– …то дело совсем не в разговоре с Машкой! Ради сердечных дел племянника Красникина не стала бы нарушать существующий порядок! Ты просто чудо! Только пожалуйста, Адам… умоляю тебя, будь осторожен! Закройся и… и я поговорю с Ольгой. Я из нее душу вытрясу!
– Это образное выражение?
– Образное, образное. Я полетела. Где твои анализы?
Анечка на дух не переносила семейных советов, потому что они, во–первых, отнимали много времени, а во–вторых, заканчивались ссорами. Сегодняшнее заседалово проходило в мамулиной комнате, и потому Анечка пришла пораньше. Чмокнув мамулю в щеку, она забралась в единственное удобное кресло и приготовилась к нотациям.
Те не замедлили себя ждать. Ну конечно, учится Анечка плохо. Ведет себя отвратительно. О будущем не думает. И вообще при таком образе жизни скоро залетит и опозорит всю семью.
Зря мамуля дрожит. Анечка, чай, не полная дура. О презиках слышала, о таблетках тоже. И не залететь как–нибудь сумеет. Что до остального, то верно тетечка говорит – мамуля всю жизнь сухарем прожила и остальных хочет в таких же сухарей превратить.
Серега появился вовремя, чтобы переключить мамулино внимание на себя. Тоже досталось крепко, но уже за то, что Серега перед тетечкой хвостом крутит. Дескать, неприлично это.
Конечно, как комнатку на сорок метров отхватить, и чтобы с окнами на оранжерею, и с мебелью антикварной, так это прилично, ибо это для мамули, и заслуженно, а вот остальным – шиш с маслом.
Анечка подмигнула брату: мол, терпи.
Он терпел. Хуже всех пришлось папке, тот словно чуял мамулино недовольство и явился с опозданием. Надо же, и бухнул, видать, вон как лысина порозовела, а глазки блестят–блестят. Только вот храбрости ни на грош. Мамулю узрел и сразу скукожился.
А та подобралась, зашипела, но чудо – ни словечка вслух не произнесла, хотя на лице ее сухом и безобразном все было вычерчено. Папка сел на низкую софу, поерзал – а тахта, хоть и антикварная, но неудобственная до жути – и сказал:
– Я разговаривал с Алиной. По–моему, она окончательно сошла с ума.
– Неужели? – сухо поинтересовалась маменька. – И как же ты диагноз поставил?
– Она собирается завещать все Тынину!
– Кому?
Анечка тоже не сообразила, кому. И даже подумала, что у тетечки – вот умора! – любовник завелся. А Серега так и вообще позеленел лицом. Быстренько просчитал, что этот любовничек тетечку к рукам приберет, накрыв и без того накрывающуюся поездку медным тазом.
– Тому типу из крематория, который похоронами занимался.
Вот тут уж все окаменели. Анечка так прям почувствовала, как у нее челюсть отваливается. И одна мысль – как тетечка с этим переспать умудрилась? И вторая – когда? Потом пошла третья и четвертая, и вообще мысли повалили косяком, только успевай хватать.
Анечка успевала.
– Она… она ему? – шепотом поинтересовалась мамуля, хватаясь за горло. – Ему? Все?
– Ему, – подтвердил отец. – Все. Сама сказала. Сказала, будто мы нахлебники и кровопийцы, будто мы сидим и думаем, как ее убить. И что если придумаем и убьем, то останемся ни с чем.
Вот оно что… интересненько. Просто офигеть до чего интересненько!
– Вот дрянь! – рявкнула мамуля, вскакивая с места. – Дрянь! Дрянь!!!
Схватив со стола вазочку, швырнула ее в окно и, когда вазочка разлетелась вдребезги, завизжала.
– Галя, успокойся, – сказал отец, разглядывая мамулю с каким–то хищным интересом. – Нас могут подслушать.
– Дрянь! – мамуля успокаиваться не желала. Ее точно заклинило на этом слове, хотя проскальзывали и другие, которые напугали Анечку тем, что мамуля их никогда в жизни не говорила. – Она мне… всю жизнь… все, что было… поломала… ушла… вернулась. Откупиться пробовала! От греха не откупишься!
Серега пальцем указал на дверь, но Анечка мотнула головой: нельзя сваливать, послушать надо.
– Шлюха! Силу взяла, да? Забыла, как на панели стояла? Забыла, как писала письма, умоляя простить? Забыла, что я ее простила! Да, простила и…
Мамуля вдруг выдохнула и, остановившись взглядом на Анечке, рявкнула:
– Вон пошли.
Серегу вымело тотчас, Анечка попыталась задержаться у двери, надеясь, что мамуля передумает, но финт не удался. Стоило выйти, как в двери щелкнул замок.
– Обалдеть, – сказал Серега, вытирая пот со лба. Испугался? Слабак! И всегда был слабаком. – Я и не думал, что она так может.
– И я не думала. Извини. Я к себе.
Анечка шмыгнула в комнату и заперла дверь перед самым Серегиным носом. Стучаться не стал, и на том спасибо. Так, взять вазу со столика, привычно выкинуть цветы, вылить воду и наскоро протереть блузкой. Приставить к стене и понадеяться, что будет слышно ничуть не хуже, чем в прошлый раз.
– …твои подозрения меня оскорбляют! – взвизгивал отец, и Анечка представила, как хмельная розоватость его лица сменяется болезненной краснотой. – Ты сама не без греха!
– А ты мои грехи не считай!
– Интрижка с шофером, что может быть пошлее!
Ну… шофер–то довольно симпатичный, всяко получше папули, да и если глянуть на мамулину физию, то сразу все понятненько становится.
– Не тебе меня попрекать! На твои интрижки я многие годы закрывала глаза!
И эти люди еще запрещают Анечке ковыряться в носу? Она уже почти разочаровалась, решив, что ничего по–настоящему интересного не услышит, когда мамуля бросила:
– И на то, что из–за тебя я Алинкиного ребенка приняла…
Опа–на! А вот это уже реальный шухер. Анечка легла на пол, придавив плечом и ухом вазу к стене.
– …я растила его, как своего…
Обалдеть! Так это получается, что Серега… или Анечка? Или все–таки Серега?
– …и поэтому у нас есть шанс.
Это уже отец. И голос его звучит хрипло, как будто он там, у мамули, успел еще водочки накатить.
– Послушай, Галя, я узнавал. Я консультировался у юриста, и тот сказал, что любое завещание можно оспорить. Не ты, не я, но ребенок… несовершеннолетнего по нашим законам нельзя лишить наследства. У него имеется гарантированная доля.
А Сереге восемнадцать через год. Стремно.
– При худшем раскладе мы получим от трети до половины. При нормальном – все.
– Если она умрет, – мамуля не спрашивала, но утверждала. И от этого Анечке стало так жутко, как не бывало никогда в жизни. Даже в детстве.
– Если она умрет, – подтвердил отец. – А если умрет и Тынин…
– Родственники?
– У него нет родственников. Есть опекун.
– Кто? – мамулино удивление слегка рассеивает жуть, и Анечка чувствует, что плечо занемело и ухо тоже.
– Опекун. Точнее, опекунша. Тынин недееспособен, понимаешь? И раз так…
Они собираются убить тетечку. Они уже давно все решили и теперь, сидя в ее доме, просто меняют планы, потому что тетечка изменила завещание.
Страшно. И не понятно. Что в этом случае делать Анечке? Посоветоваться бы… да только с кем?
Анечка убрала вазу и невидящим взглядом обвела комнату. Когда–то здесь было много игрушек, так много, что Анечка среди них терялась. А потерявшись совсем, плакала и звала маму, но приходила няня или горничная, иногда – тетка… совсем–совсем редко никто не приходил и оставалась успокаиваться самой.
Сейчас именно тот случай.
Степушка с вечера еще присмотрел позицию. Специально потянулся, и Марьяшу взял, дескать, прогуляться. Погуляли и вправду славненько. Марьяша щебетала, как птичка, и на воскресную службу пойти согласилась. Правда, под конец стала о бывшей выспрашивать да про развитие отношениев намекать, и Степушка напрягся: уж не корысть ли ею движет? Но поглядел в честные Марьяшины глаза, на грудь сдобную, богатую, на пальтецо кашемировое с золочеными пуговицами и успокоился.
Почти.
Всю ночь он ворочался под горячим Марьяшиным боком, думая: жениться аль нет? Квартира у Марьяши славная, и добра полно, и сама она зарабатывает, небось главного бухгалтера копеечкой не обидишь. Да и баба она хорошая, пусть Бога и не знает. И не дело – во грехе жить, Диаволу потакать. Но… останавливал Степушку внутренний страх, крутил печень и внутренности, требуя приглядеться.
Он бы и поглядел, да только имелось иное дело.
Степушка явился за полчаса до начала занятий. Расстелил на лавке газетку, сел, поставил портфельчик рядом и, принялся наблюдать за школой. Через морской бинокль здание выглядело нелепо–круглобоким, с будто бы выпученными стеклами и скукоженной крышей, из которой редкими волосьями торчали антенны. Тянулись к крыльцу детки, и в этой пестрой толпе Степушка испугался, что не сможет разглядеть ту, которая нужна.
Вытащил из кармана фотографию, пригляделся и снова к биноклю прикипел. И почти сразу узнал.
Как не узнать, когда она из серебристой машинки вышла. Даже не вышла – выплыла, словно лебедушка. А хороша–то, хороша! Ягодка–малинка, нимфетка несчастная.
Сердечко затрепетало в Степушкиной груди, мыслью грешной истомленное. И когда к красавице юной подвалил развязный, грязного вида парень, Степушку обожгло ревностью. Аж забыл, зачем пришел. А вспомнив, закручинился. Неужто он, Степушка, собственноручно…
Бинокль дрогнул в руке, а перед глазами встала туша поезда и начищенные до блеска рельсы.
Дальше стало скучно. Степушка сидел. Глядел на школу, когда так, когда через бинокль. В обед откушал кефиру и бутербродов, Марьянушкой изготовленных, и снова прикипел к биноклю.
Больше всего Степушка боялся, что красавицу заберет авто. Как он тогда задание выполнит? Но она появилась на пороге одна, видать, сбежала до конца урока. Степушка торопливо запихал бинокль в портфельчик и поднялся. Шел он быстро и взгляда с цели не спускал.
А девица явно кого–то ждала. И ждать утомившись, двинулась вдоль школы.
– Анечка! Анечка, погодите! – крикнул Степушка, когда цель вознамерилась исчезнуть в подворотне. Остановилась. Оглядела. Скривилась презрительно, сделавшись похожей сразу и на бывшую, и на Степушкину дочку. Вблизи ничего красивого в ней нету. Личико простоватенькое, накрашенное с избытком. Волосы всклокочены по моде. Курточка дорогая нараспашку, и синий свитерок поблескивает искоркой.
Куколка, а не девочка.
– Чего надо? – спросила Анечка, засовывая руку в сумку. И предупредила: – У меня газовый баллончик есть!
– Нет, нет! Не надо баллончик! – Степушка попятился. – Я… Я Степан… я в морге работаю. Судебный эксперт.
Это подействовало. Гримаска исчезла с лица, но рука по–прежнему шарила в сумочке.
– И чего?
– Я делал вскрытие вашей… сестры Татьяны Красникиной.
– Да?
Дура. Степушка начал заводиться.
– Тело доставили ко мне и…
– От меня чего надо, – перебила Анечка.
– От вас… дело в том, что при Татьяне была одна вещь… очень ценная… очень дорогая, как мне кажется. А о ней забыли. Я хотел напомнить вашей тетке, но она не желает иметь со мной дела. Я ведь не прошу ничего взамен! Я лишь пытаюсь вернуть то, что мне не принадлежит!
– Ну так возвращай, – Анечка протянула руку. – Где?
Верно, ох верно говорят, что красота телесная от Диавола, Господь же созданиям своим души прекрасные дарует. А эта… тупа, нагла и бестолкова.
Тем легче. И жалости к ней не осталось.
Степушка сделал вид, что копается в портфельчике. На самом деле сверток лежал наверху, но злить девицу было приятно.
– Вот, – наконец он достал пакет, развернул и вытащил то, что внутри. – Вы уж будьте добры, передайте вашей…
– Передам, – Анечка выхватила гребень и, стряхнув крошки, посмотрела на свет. – Красивый.
Очень красивый. У Степушки, когда увидел, аж дух заняло.
Верхняя часть – полумесяцем, украшенным пластинами из желтоватой кости и каменьями. По пластинам резьба вьется, каменья же мерцают таинственно. В нижней части зубья посеребренные, и рисунок вязью на них продолжается.
И оставить бы себе вещицу, оберечь от небрежных ручонок стервы молодой, но человечек с вокзала четкие инструкции дал. А против него Степушка не пойдет.
Да и не пойдет сия красота девице впрок.
– Ну? – Анечка вырвала из руки пакет, сунула гребень и, кое–как замотав, спрятала в сумочку. – Спасибо. Можешь идти. Или чего? Ах да!
Вытащив кошелек, она отслюнявила пару бумажек и, скомкав, сунула Степушке.
– Это тебе за честность. Ну все, вали!
Степушка, ссутулившись, ушел.
Дашка отвезла пробы по назначению, заплатила, ответила вежливо на несколько вежливых же вопросов, пообещала передать Адаму привет и, выбравшись из института, села на лавочку.
Холодало. Пламенели старые клены, шелестели желтым липы, и тяжелые листы прилипали к ледяной дорожке. Из Дашкиного рта вырывались клубы пара, а в носу тотчас захлюпало.
Совсем скоро сыпанет снегом, накроет город пуховым платком. И будут пробиваться сквозь белое плетение штыри фонарей и громадины домов.
А потом настанет время елки, мандаринов и Дашкиного дня рождения, отмечать которое Дашка больше не любила.
– Привет, Дашуль, знакомься, это Адам. Адам – это моя сестра, Дашка, – Янка втолкнула в прихожую мутного типа в черном пальто. Высокий воротник скрывал нижнюю половину лица, а войлочная шляпа с широкими полями – верхнюю. В щели между воротником и шляпой, словно в бойнице, поблескивали глаза.
– Ну же, Адам, смелее. Дашка тебя не укусит.
Янка уже сняла шубу, запихав ее в угол шкафа, и принялась стаскивать ботинки. Адам стоял, загораживаясь веником из роз.
– Дашка, возьми цветы и не обращай внимания, Адам немного странный.
– Псих, – решила тогда Дашка. Не ошиблась. И потом уже, на следующий день, кричала на Янку, требуя найти нормального.
– Да ну, Дашуль, – ответила Янка, когда Дашка утомилась кричать. – Он же забавный. Да и не такой уж псих, даже умный. Гений. А все гении немного того…
– Зачем он тебе?
– Ну, во–первых, такой как Адам, никогда не предаст. Просто не умеет. Во–вторых, кто еще меня, такую, вынесет? А в–третьих, я его люблю.
Дашка поверила. Она всегда верила сестре.
И что теперь? Позвонить? Спросить, как Адам себя чувствует? Вернуться, забив на все и поговорить с Ольгой? Выяснить, что ей надо? Или успокоиться и поехать к Красникиной?
Адам прав в том, что в ближайшее время второго покушения не будет.
И Дашка набрала номер. Алина Красникина звонку не удивилась. И на встречу согласилась охотно. Даже шофера предложила прислать. И Дашка не стала отказываться.
Шофера звали Ильей, был он молод и весьма собой хорош. И знал об этом. Держался он хоть и вежливо, но слегка свысока, отнеся Дашку к категории не слишком привлекательных особ, ко всему безденежных, а потому совершенно неперспективных.
– Алина предупредила, что вы будете задавать вопросы. И что мне следует отвечать на них честно, ничего не скрывая, – Илья заговорил первым и глянул на Дашку искоса, словно посмеиваясь: дескать, как тебя поймали.
– Давно на нее работаешь?
– Четыре года.
– И как тебе работа?
– Хорошая, – он отвернулся, делая вид, что всецело увлечен дорогой. – Обязанностей мало, денег много. В наше время такую непросто найти. И учиться Алина помогает. И когда диплом получу, пообещала устроить на фирму. А слово она свое держит. Хорошая баба.
– А кто плохой? – Дашка достала из сумочки пакетик с карамельками, и нарочито громко зашелестела бумажками.
– Никто.
– Тебе же сказали – не врать. Сейчас ты врешь.
– Вру, – отпираться он не собирался. – А ты любопытная.
– Профессия такая. Ты рассказывай, рассказывай… к примеру, о домашних. Знаешь ведь?
– Знаю, – косая ухмылка и нахальный взгляд. – Только лучше бы не знал. Уроды.
– Кто?
– Да все! Что, думаешь, раз дамочка богатенькая, то в раю обитает? И вокруг одни ангелочки с арфами? Черта с два!
Ух ты, как разгорячился. Шея покраснела, и на висках пот блестит. Нервничает, друг Илья, сердится непритворно. Только с чего такая ярость праведная? Из преданности? Или за преданностью Красникиной другое чувство стоит?
А что, Алина, пусть и не так молода, но хороша, безусловно. Манеры опять же. Поведение. Вежливость, которую он принимает за хорошее отношение. Участие в судьбе и обещание помочь. Что еще надо?
– Сестрица ее ненавистью аж захлебывается, спит и видит, как бы ударить побольнее. С самого начала копать стала. А теперь и вовсе в раж вошла. Муженек ее – слизняк. Детки – сволочи. Младшенькая – истеричка, старшенький – притворщик. Чего тебе еще? Подробностей?
– Ага, – согласилась Дашка, запихивая карамельку в рот. Вторую протянула Илье. – Конфетку хочешь? Сладкое успокаивает. А ты не помнишь, Красникина не встречалась случайно с девочкой одной? Маша ее звали. Капуценко.
– А… Джульетта. Ну в доме ее так называли. За влюбленность. Нормальная деваха, только на хлыще этом, Алинином племянничке, головой подвинулась. Ну так в ее возрасте случается. Я вон тоже когда–то влюбленный был. Ночи напролет под окнами торчал. Прошло. И у нее пройдет.
– Ее убили.
Илья выругался и нажал на тормоз. Дашку кинуло вперед, и только ремень безопасности удержал ее от того, чтобы не впечататься в стекло.
– Убили, значит? – глухо проговорил Илья. И с силой хлопнул по рулевому колесу, добавив пару слов покрепче. – Убили… он, гаденыш. Он из дому выходил. Я видел, что выходил… Если что, то обращайтесь, засвидетельствую, как есть. А ведь девчонка–то нормальная. Я ее подвозил пару раз, ну просто так… и Алина присмотреть просила.
Значит, хорошая. И при всей хорошести украла гребень. Или не крала?
– А сама Алина с Машей не встречалась?
– Ну было раз, – признался Илья. – Разговаривали. Алина убеждала девушку оставить Сергея, говорила, будто он Машу не любит и скоро вообще уедет. А та плакала. И кричала, что ее любовь рушат, хотя никто там ничего не рушил.
– Илья, может, мой вопрос покажется немного странным, но… Маша ничего не крала?
– Это вам кто сказал? Серега? Или Галочка? Или Анька? Ну давайте, говорите! – Водитель ухватил Дашку за отворот пальто, и она шлепнула по пальцам:
– Руки убери.
Убрал. Набычился и засопел, разве что клубы пара не шли.
– Не крала она ничего. Машка не из таких. Пусть и бедная, но не из таких…
С каждым разом жить становилось все интересней.
Сегодня на Дарье Федоровне было ярко–желтое платье с высоким воротником и крупными, в два ряда пуговицами. Платье топорщилось на животе и прилипало к бедрам, подчеркивая неаппетитную их угловатость. Ноги в лиловых колготках были непомерно длинны, а шея, наоборот, коротка.
– Вам не нравится моя манера одеваться? – поинтересовалась Дарья, ерзая в кресле. Алина против ожидания – она давно разучилась осуждать чьи–либо манеры – кивнула.
– Мир серый. Скучный. Куда ни глянь, одно и то же. А так хоть какие–то краски.
Что ж, в этом был смысл. Алина обвела взглядом комнату, удивляясь, что раньше не видела, до чего та скудна на цвета. Сдержанность, элегантность, серость.
И Алина сама в сером, с жемчужным отливом, но все же сером.
– Зачем вы наврали, будто Маша Капуценко украла у вас гребень? – вопрос Дарьи заставил очнуться.
– Она вам пожаловалась? Та женщина? Поверьте, я просто хотела вернуть вещь. Гребень принадлежит мне и…
– Девочку убили.
Алина задохнулась, чувствуя, как холодеют руки. Этого не могло произойти! Не так скоро. Не так… она же забрала гребень! Она успела!
– Расскажете?
Расскажет. Теперь она не имеет сил молчать.
Алина всегда знала, что она особенная, и не потому, что красавица, а потому, что внутри ее горит огонек. Этот огонек никому не виден, и скажи о нем – поднимут на смех. Но Алина чувствовала тепло. Порой оно разгоралось, требуя сделать что–то, и Алина делала, не способная противиться.
– Я ведь действительно не понимала, что делаю. А если и понимала, то какая разница? Сначала мелочи. Платья там. Игрушки чужие. Ложь для интересу. Глупости, конечно, но каждая из них – особая. Потом был Витольд…
…Витольд Алине сразу не понравился, уж больно гадостный у него взгляд, особенно, когда Галина не видит. Вперится глазенками в спину и мусолит, мусолит. Рот еще раззявит, точно жаба, муху ожидающая.
Алина попыталась рассказать, но то ли слов правильных не нашла, то ли Галя уже успела влюбиться: но слушать не стала. Высмеяла зло и велела держаться от Витольда подальше.
Алина и рада бы, да вот огонек внутри требовал действия.
– И тогда я его соблазнила, – Алина внимательно смотрела на лицо собеседницы. Вдруг стало очень важно понять, что та не осуждает Алину. – Я глупой была… господи, да я не то что глупой – полной идиоткой! Надеялась, потанцую, побегаю на свиданки, вскружу ему голову, чтоб от Гали отстал. Ну и спасу ее. А его, конечно, брошу. Зачем мне Витольд? Вышло иначе. Галя меня возненавидела. А Витольд как–то подпоил и… ну сами понимаете. Мерзко было – словами не передать. А главное, я не знала, как разорвать все это. Все тянулось и тянулось. И вытянулось. Аккурат на выпускной я поняла, что беременна. Представляете мой ужас?
– Не очень.
Что ж, Дарья хотя бы честна была.
– Он бы на мне женился, конечно. Из страха или из любви, про которую все время ныл – разницы особой нет. Главное, что я на долгие годы оказалась бы привязана к нему. И к ребенку, конечно, но о ребенке я тогда не думала. В общем, я сбежала…
…дорога–дорога. Узкая колея бежит за окном вагона, а потом вдруг сворачивает, исчезая в темной полосе ельника. А поезд трясется дальше, подпрыгивая на стыках рельс.
Будущего нет, как нет и горизонта, на котором застряло слепое солнце.
– Постель брать будете? – хриплый голос проводницы вплетается в мелодию дороги. И Алина мотает головой: не будет. Денег нет. Почти нет. А те, что были, закончились прямо на вокзале, где прибывший поезд пришвартовался к грязному пирсу перрона. Там, в суете, Алина почти решила вернуться.
И вернулась бы, если бы не нашла работу.
– Сначала посудомойкой и уборщицей. Мне предлагали больше, за услуги некоторые, но меня стошнило. Думаю, от токсикоза, хотя и очень вовремя. Про беременность я молчала… а потом… потом, как–то я не выдержала, поняла, что вот–вот умру там, в этой забегаловке, и позвонила Витольду. Рассказала про беременность.
У Дарьи очень внимательные глаза. Как у собаки – люди не умеют слушать так, как слушают собаки.
– Он ответил, что знать меня не знает, видеть не желает и понятия не имеет, от кого я залетела. Он помирился с Галиной и имеет серьезные намерения. Он так и выразился «намерения», а меня попросил не беспокоить. Я и не беспокоила. Действительно, какое я право имею? Никакого… никогда и никаких прав.
…только от злости огонь внутри вспыхнул, ярко, как никогда. Он же и выжег никому не нужную беременность, вытолкнул плод из тела с болью и кровью. Была больница с зелеными стенами. Врач. Медсестры. Чужое сочувствие и собственная ненависть к прошлому.
Ненависть мешала заживать. Она разворошила раны, пустила гной по крови, словно оскорбленное тело желало уничтожить само себя. Врачи сражались. И где–то даже побеждали, холодным железом усмиряя болезнь.
– В больнице я и встретила Стефанию. Сначала я не знала, кто она. Подумаешь, старшая медсестра. Таких много. Хотя позже я поняла, что таких, как Стефания, много быть не может.
Круглое лицо, неестественно белая кожа, отливающая синевой. Черные глаза и черные же волосы, в которых, несмотря на возраст, ни тени седины. Ухоженные руки с красивыми ногтями. Широкий ободок обручального кольца. И вместо шлейфа духов – шлейф страха, дикого, суеверного, но тем не менее реального.
– Ведьма, – шепнула как–то соседка по палате и, перекрестившись, сунула под подушку иконку. Вторую дала Алине, но Алина иконку выкинула.
Соседка обиделась, а вот Стефания зачастила в палату. Она ничего не делала, ничего не говорила. Она заходила и садилась у окна, внимательно разглядывая Алину. И Алина, привыкнув к визитам, постепенно научилась смотреть в черные глаза Стефании.
– Ты интересна, – однажды сказала Стефания и, поднявшись, велела. – Пойдем разговаривать.
Алина не без труда поднялась. Больно было, страшновато, что швы разойдутся, но и невозможно ослушаться Стефанию. К счастью, далеко та не повела.
Ее кабинет был стерилен. В нем нашлось место столу и паре стульев, шкафу, забитому цветастыми папками и компьютеру. Но из вещей этих не было ни одной личной, принадлежащей Стефании.
– Садись, – велела та, указывая на стул. – У тебя хорошие прогнозы. Скоро тебя выпишут.
Выкинут. На улицу, в чертову забегаловку, где снова полы и посуда. Или же на порог родимого дома, к ногам милосердной Галины и немилосердного, но лживого Витольда.
– Идти тебе некуда, – Стефания заняла место по другую сторону стола. – Это первое неприятное обстоятельство. Второе – тебе уже говорили, что ты не сможешь иметь детей?
Алина кивнула. Говорили. Только это не показалось важным.
– Вижу, эта новость не вызвала огорчения. Возможно, ты слишком молода, чтобы оценить ситуацию адекватно. А возможно, ты не предрасположена к сентиментальности.
– Что вам нужно?
– Я хочу сделать тебе предложение, – Стефания открыла верхний ящик и вытащила из него пару снимков, которые подвинула к Алине. – Это мой зять. Недавно он овдовел. Данное событие весьма дурно повлияло на его характер и образ жизни. Если бы дело касалось лишь Павла, я бы не стала вмешиваться. Однако затронуты интересы моих внучек.
Мужчина некрасив. Худощав и бледнокож, в Стефанию, хотя она и не мать ему. Черные волосы поредели, а в темных, навыкате глазах чудится нездоровый блеск.
– Как видите, Павел напрочь лишен какого–либо очарования. И характер у него сложный.
Девочки же прелестны. Младшенькой едва исполнилось три, старшенькая до боли похожа на бабушку.
– Татьяна и Ольга.
– Любите Пушкина? – осмелилась задать вопрос Алина, и Стефания усмехнулась.
– Скорее уважаю. «Евгений Онегин» – история не о столичном щеголе, а о двух провинциалках, которым удалось вырваться из провинции и в конечном счете неплохо устроить свою судьбу. Но я не о том поговорить хотела.
Стефания взяла фотографию сына.
– К несчастью, Павел достаточно богат, чтобы представлять интерес для… некоторых особ, жаждущих удачно выйти замуж. Сейчас лишь мое слово удерживает его от глупостей. Но скоро я вынуждена буду покинуть Павла и девочек.
На ее лице не обнаружилось ни тени печали или сомнений.
– И предполагаю, что не пройдет и полугода, как он вынужден будет жениться на какой–нибудь стервочке, которой повезет забеременеть. Павел очень ответственный. И порой потрясающе недальновидный!
– Вы опасаетесь, что третий ребенок будет представлять угрозу для ваших внучек?
– Именно. Я рада, что ты меня понимаешь.
– И чего вы хотите?
– Чтобы ты вышла замуж. Ты молода. Красива. Умна. Порядочна. Ты не умеешь просить и выпрашивать, но и не делала попыток взять чужого, хотя в больнице это легко. Ты – хороший вариант.
– А… а ваш зять? Он тоже так думает?
– Пока он никак не думает, но вот увидишь, мы сумеем его уговорить. Более того, полагаю, если немного с тобой поработать, уговаривать не придется. Главное, что мне нужно – твое согласие. И твое обещание присмотреть за девочками. Я не прошу становиться матерью, это было бы чересчур, но хорошее отношение, забота о здоровье и воспитании, образование и выход в свет. Взамен ты получишь жизнь на таком уровне, которого прежде и не представляла. Поверь, это хорошее предложение.
Алина поверила. И согласилась, потому что огонек внутри подсказал: согласиться будет правильным. Стефания, услышав ответ, обрадовалась. Неужели она опасалась отказа?
– Ты не пожалеешь. Теперь главное – поскорее поставить тебя на ноги…
И у Стефании это получилось быстрее, чем у врачей. Спустя неделю Алина переехала жить на съемную квартиру. Спустя полгода, уже изменившаяся и мало похожая на себя–прошлую, «случайно» познакомилась с Павлом.
Три месяца игры. Предложение, заставившее Стефанию облегченно вздохнуть. Свадьба.
– Сразу после свадьбы она слегла. Стефания знала про рак и потому спешила, и держалась, наверное, лишь силой воли. Она часто приговаривала, что у князей Батори дух властвует над телом, а не наоборот… Да, вы ведь это хотели услышать? Стефания, как и Павел, была урожденной Батори и гордилась этим. От нее мне и достался гребень.
По лицу Дарьи Федоровны легко читать вопросы, и легко же отвечать на них, пусть ответы эти чем–то похожи на исповедь.
– Она передала гребень перед самой смертью. Не подарок, скорее очередное задание. Мне следовало беречь реликвию до достижения Татьяной двадцати одного года. И я собиралась исполнить его! Мне незачем было врать. Стефания сделала все, что обещала, и даже больше. Вряд ли она могла предположить, что Павел умрет, и я останусь одна с девочками. Но… но когда–нибудь я тоже умру. И встречу по ту сторону жизни Стефанию Батори, которая спросит меня, почему я не сдержала слово. И я хочу знать, что ей ответить. Вы верите, будто там, за порогом, что–то есть?
– Нет, – ответила Дарья Федоровна, сминая в горсть подол своего нелепого платья. – Не верю.
– Странно. В ваших–то обстоятельствах… но вы же не за этим сюда пришли. Вам хочется узнать про гребень, верно? Спрашивайте, и я расскажу. И даже если спрашивать не будете, то расскажу. Хотя вы не верите в жизнь после смерти, а значит, вряд ли поверите в сказку о вечной молодости.
Госпожа из замка Чейте
Ладислав Бенде покачивался в седле. Он свысока взирал и на равнину, раскинувшуюся перед ним, и на замок, выглядевший издали маленьким, и на спутников. Чаще всего задерживался взгляд его на прекрасной Эржбете, и екало сердце в груди, не то от страха, не то от томления.
Многое слышал Ладислав про паучиху из Чейте. И слухам тем не то чтобы не верил, скорей напротив – они манили его, добавляли остроты в унылое бытие.
Хороша была Эржбета Батори. Прекрасней дочерей. Моложе самой весны. И белое лицо ее не нуждалось в пудре, как темные, гладко зачесанные волосы – в краске из сажи. Черной птицей летела она впереди свиты. Развевалась конская грива знаменем, разлетался расшитый чепрак, но всадница оставалась недвижима, будто находилась она в каком–то ином месте. Изредка Эржбета позволяла себе обернуться и тогда смотрела на Ладислава. Обещанье читалось в глазах ее. И тогда разгоряченная кровь заставляла схватиться за плеть, обрушить оную на конские бока.
Скорей!
Встречавшиеся на пути крестьяне спешно убирались с дороги, и лишь одна старуха застыла столбом. Но не сбила ее грозная владычица Чейте, осадила коня, подняв на дыбы.
– Убирайся! – крикнула она. И раздулись гневно ноздри, а глаза полыхнули пламенем.
– Уйду, – спокойно ответила старуха. – Уйду, но скажи мне, госпожа, куда ушли мои дочери?
– А мне откуда знать?
– Пятеро их было у меня, славных, словно пташечки. Работящих, будто пчелки. Но пришел твой человек и поманил старшую в замок. Полетела она, понеслась за песней его. И не вернулась. А твой человек снова пришел и забрал двоих. И месяца не прошло, как сказал, что умерли они.
– Случается, – прошипела Эржбета. И свита ее растянулась, обступая старуху.
– И последних девочек забрал он. Силой забрал, ибо не хотела я отдавать, прятала. Зачем тебе мои дочери?
– В замке много людей. Я не должна знать их всех.
– Но ты знаешь! – старуха вытянула корявую руку и палец коснулся конской морды. – Ты знаешь! И все знают! Боится Эржбета из Чейте состариться. Откупается от времени кровью невинных!
Ладислав тронул коня и подъехал ближе, чем раньше смел.
– Ты смотришь на меня, добрая Эржбета. Ты думаешь, кто из тех, убитых тобой, мои дочери? И что я смогу? Ничего не смогу! Ты госпожа, а я твоя рабыня. Ты сильна, а я слаба. Ты молода, а я стара. Да только краденая это молодость!
– Замолкни!
– Краденая, – продолжила старуха, расплываясь в улыбке. Показала поточенные язвами десны, черные пеньки зубов и белый тяжелый язык. – Краденая! Придет время, и заплатишь ты за слезы женские! Придет время!
– Она безумна, – сказала Эржбета, отворачиваясь. – Она просто безумна. Держи.
На землю упала золотая монета, яркая, как солнце.
– Купи себе еды. Купи одежды. И успокойся, бедная женщина. Я не трогала твоих дочерей.
– Откупаешься? От судьбы не откупишься! Ты знаешь это, госпожа из Чейте! Знаешь, что пройдет совсем немного времени, и ты станешь такой же, как я. Хуже меня! Ворованное придется вернуть.
И Ладислав ударил, отвернувшись. Дернулась в ладони рукоять плети, хрустнуло что–то, хлюпнуло. И старушечий крик заставил свиту вздрогнуть. Загомонив, сомкнулись люди, толкая друг друга. И только кони храпели да норовили ухватить друг друга. Когда же расступились все, старухи не стало. Куча грязного тряпья лежала на дороге, и следили за ним подобравшиеся собаки.
– За вас, госпожа, – сказал Ладислав, облизывая губы. И Эржбета улыбнулась. Ему, и только ему улыбнулась!
– Эта сумасшедшая заслужила! – запоздало крикнул кто–то со спины. А хозяйка Чейте поманила Ладислава. Он подъехал, не сводя восхищенного взора.
– Ради вас я готов на все! – сказал и испугался, ибо мелькнуло в черных глазах нечто необъяснимое, будто сама темнота посмотрела на Ладислава.
– Я запомню, – пообещала Эржбета. – Я отблагодарю.
И сдержала слово.
– Любишь ли ты меня? – шептала она, прижимаясь холодным змеиным телом. Оплели шею руки, прижались к губам губы, готовые поймать слова. Они глотали их, как кот глотает пташек, и в пустых черных глазах разворачивалась бездна.
– Люблю, – отвечает он, не в силах отвернуться от бездны.
– Сильно?
– Сильно.
– Как сильно? – она не успокаивается. Ее ласки настойчивы, а в голосе слышится подозрительность.
– Как жизнь!
И это правда. Ее любовь – она и есть жизнь, ибо в тот момент, когда паучиха поймет правду, самой жизни наступит конец. Он слышал многое о замке Чейте. Он шел сюда, надеясь, что слухи эти ничем не отличны от слухов прочих, каковых много гуляет о каждом хозяине замка. Он надеялся на ласку и милость, а получив их, понял, что пропал.
Ее любовь была ядом.
Точнее, в Эржбете, вдове Надашди, не осталось места для любви. Ее тело, белое и совершенное, было подобно серебряному сосуду, из которого вытекло содержимое. И гулкая пустота внутри притворялась чем–то, являясь на самом деле ничем.
– Скажи мне, скажи… – просила она. И он говорил. О любви своей, о ее красоте, которая будет всегда, о вечности и чуде. Эржбета верила.
Чудовищное дитя.
В ее замке жили ветра и кошмары. Одни стонали, вторые – мелькали тенями на стенах, манили за собой уродливой ухмылкой карлика Фицке, норовили прижать горячей грудью Йо Илоны или завлечь в пустующие пыльные комнаты.
Они проверяли его. Всякий раз иначе, и пока ему удавалось держаться.
– И если я о чем–то попрошу, ты сделаешь это для меня? – поинтересовалась бездна, отлипая от него.
– Что?
– Пообещай. Или твоя любовь заканчивается на твоих же словах?
Он дал слово, а выслушав просьбу Эржбеты, пожалел о том дне, когда увидел замок Чейте.
– Он слаб, госпожа, – сказала Йо Илона, подавая черные свечи. Эржбета расставляла их на вершинах фигуры, вычерченной на полу. Сложная, та начиналась у порога комнаты, разворачиваясь во все пространство причудливым цветком. Железом были лепестки его, сходящиеся к стальной деве в центре. Глиняная маска, вылепленная со всем тщанием и расписанная красками, прикрывала лицо страшного сооружения.
– Он сделает то, что нужно.
– Нужно ли? – Йо Илона, подняв юбки, переступила через канавку в полу. – Чем плох старый способ?
Ничем. Только помогать перестал. Не чувствует Эржбета жизни. Пьет, пьет, да не напьется никак. И только стоит поглядеть на них, таких молоденьких, таких живых, как внутренняя жажда вспыхивает с новой силой.
Зеркало говорит о красоте.
Душа твердит о гнили.
В чем правда?
В пути, который был вычерчен при рождении Эржбеты. Его проложили звезды по небосводу, прочно вплетая встречи и людей в нить предназначенья. И чем больше о том думалось, тем больше виделось правды. Не будь тетки или Иштвана, не случись появиться Ноаму и смуглому цыгану, подарившему Дорту, не появись Орошля и откажись Ференц от юной невесты, не появилась бы в замке Чейте кровавая графиня.
Так ее называют, шепотом, робко, но голос тот смелеет день ото дня. Скоро, скоро он дойдет до нужных ушей… и каждому воздастся по заслугам.
По предначертанному.
Йо Илона закончила рисунок на полу и теперь ждала новых указаний. Ее готовность служить и послушание порой пугали Эржбету. Но сейчас оно кстати.
– Принеси ее, – сказала Эржбета, скидывая плащ. Сама же склонилась над каменным постаментом, на котором возлежало творение Ноама.
Открыта была Черная книга, и помутневшее, несмотря на усилия Дорты, зеркало ловило знаки, перерисовывая их самым причудливым образом.
А Эржбета уже повторяла, глядя в зеркало. Ее перо было неутомимо, ибо именно в работе Эржбета вновь чувствовала себя если не живой, то уж, во всяком случае, не мертвой. И книга ненадолго заслоняла собственный белоснежный лик.
Но сегодня – удачное время.
Марс и Меркурий уняли извечное свое соперничество, выпустив прекрасноликую Венеру. И Стрелец опустил лук, не смея ранить Божественную. Лишь Темная Луна накинула вуаль на обнаженные плечи. И упрямый Сатурн заткнул пасть Льву.
Гороскопы Эржбета рисовала лично. И сверяла не один день.
Она же и выбрала девушку.
Йо Илона внесла ее на руках, словно младенца. Завернутая в плащ девица Харци спала. И лик ее спокойный был некрасив. Кругло лицо, щеки – подушками, нос массивен и изуродован веснушками, а над губой и вовсе зрела черная родинка.
Служанка положила спящую в колыбель Железной девы. Голыми ладонями она убрала шипы, а краем плаща вытерла бурое пятно у ног жертвы. Эржбета ждала. Она никогда не будила их, щадя минуты ласкового сна. Она просто находилась рядом, разглядывала, ловила чужую красоту, дышала чужой жизнью. Иногда прикасалась. Как сейчас.
Графиня положила руку на мягкий живот девушки. Подняла выше, прикрыв тяжелую грудь со сморщенным соском. Там, под грудью, гулко ухало сердце. И где–то рядом с ним обитало чудо голоса Илоны Харци. Это чудо лилось в церкви, заполняя нефы, расправляясь под сводам крыльями звука, пронизывая тело и заставляя пустоту, что давно была в душе, трепетать.
Впервые Эржбета услышала голос этот на похоронах старого Андроша Бертони. И глядя в лицо нового священника, такого молодого, такого вдохновенного, подумала: вот тот, кто должен покориться воле Надашди.
И в миг этот чудесным соловьем запела Илона.
Ресницы спящей дрогнули, и веки поднялись, открывая темно–серые блеклые глаза.
– Не бойся, – сказала Эржбета.
Илона затряслась. Слышала? В округе давно гуляют слухи. Их приносит ветер, пускай Эржбета не приносит ветру ничего взамен. Их прикатывает река, выбрасывая с пеной и злым ропотом, выпрашивая подачку. Их хранит земля, выпуская по весне синими первоцветами.
– Не бойся. Спой мне.
– Слышишь? – Йо Илона показала плеть из сыромятной кожи. – Госпожа петь велела.
Илона Харци попыталась подняться, но ремни держали крепко, и колыбель железной девы не собиралась отпускать дитя.
– Спой, – повторила просьбу Эржбета.
Илона запела. Голос ее, поначалу робкий, набирал силу, растекался пламенем. И зажженные свечи трепетали в восторге. Он же переполнял и Эржбету. Закрыв глаза, она слушала, впитывая каждый звук, а когда песня оборвалась, подала знак. Сомкнулась железная дева, выпустила стальные зубы. И потекла по камню кровь, наполнила рисунок.
Эржбета, вернувшаяся к книге, начала читать заклятье. Тяжелая латынь ложилась поверх песни подобно могильному камню, раздавившему землю. Илона кричала, но как–то далеко.
А по словам из книги перед Эржбетой разворачивались удивительные картины.
Вот родился белый единорог, чьи глаза сияли во тьме. Вот из чрева единорога, вспоров его когтями, выполз черный дракон, а из него – дракон алый. Он изрыгнул льва, а тот – птицу–феникс. Вспыхнула она пламенем, сгорела дотла, а из пепла ее возник белый камень.
Но стоило Эржбете протянуть руку к камню, как он исчез.
Завизжав от ярости, графиня Надашди упала на землю и принялась кататься, измазываясь в крови и свечном воске. Попадали свечи, прижалась к стене Йо Илона, с ужасом глядя на хозяйку: вновь не вышло.
Соврал карлик?
Или ошибся?
Или же права была тетка: нельзя переменить судьбу! Но Эржбета не хотела умирать в камне!
Утром Эржбета по привычке вычесала волосы и, бросив взгляд на отражение свое, сказала Дорте:
– Она не была невинной.
Служанка, обрадовавшись, что госпожа снова способна говорить, поспешила согласиться:
– Не была! Конечно не была! Распутная девка!
– И не была красивой.
– Вы красивей всех.
– И знатной… негодный материал. И раньше тоже негодный материал. Пусть привезут нужный. Слышишь? Пусть привезут мне то, что я хочу!
Она ударила гребнем, рассекая лицо Дорты, и та поспешно зажала рану. А Эржбета, глядя на кровь, улыбнулась.
– В ней начало. В ней камень чистый истинного знания и жизни вечной. В ней есть начало и конец. Их конец. Мое начало. Новое. Иное. Скажи мне, когда привезут их. И на, – Эржбета стянула с пальца перстень с самоцветом. – Это тебе.
Второй дала для священника. Она еще слишком плохо его знала, чтобы не платить за похороны.
Теплый июньский дождь напоил землю досыта. Благодарная, она вытянулась навстречу небу зелеными стеблями трав и хрупкими цветочными бутонами. Переплетались руками корни, держали друг за друга, но железное тело лопаты перебило их. Поддело. Вывалило черный ком с розоватыми хвостами дождевых червей. И накрыло комом следующим.
Разрасталась земляная рана вширь и вглубь. Поднимался черный горб, стекали с него дождевые ручьи, мешая людям. Пастор Янош молча взирал на карлика с лопатой, на двух женщин, одна из которых была огромна, словно гора, на тело, укутанное льняными простынями. Снизу они промокли и пропитались кровью, сверху – дождевой водой. Виделось в том пастору знамение свыше. Словно уподобилась вдруг несчастная певунья самому Спасителю.
Наконец Фицко, отбросив лопату, выбрался из могилы, отряхнулся, только размазывая грязь по одежде, и махнул: дескать, начинайте.
Пастор перекрестился.
Он открыл было рот, желая начать молитву, но неведомая сила запечатала уста. И молния разодрала небесную твердь.
– Говори, – велел карлик, гнусно ухмыляясь. – Молись, святоша! Все, что ты можешь – молиться!
А Янош не находил в себе сил ответить на дерзость. Вспомнил он многие иные похороны, тайные, для которых его поднимали с постели, все чаще – грубо, вытягивали во двор и волокли к лесу. Вспомнил ямины меж древесными корнями. Вспомнил тела, закутанные точно так же, в простыни. Вспомнил собственный страх и деньги, которые брал, хотя их следовало кинуть в лицо нечестивцам.
– Что ж ты медлишь, Янош, – Дорта оказалась рядом и, приобняв, жарко шепнула: – Заканчивай поскорее и пойдем.
И карлик захохотал, мешая голос с громом. А Янош стал мерзостен сам себе. Как мог он поддаться на обольщенье этой ведьмы? Принимать золото и серебро из рук ее, давать мутить себя непотребными речами, брать ласки и ласки же дарить. Прежде она казалась прекрасной, а ныне, омытое слезами неба лицо стало уродливым. Бездушным.
Янош оттолкнул руки.
– Ей же хуже будет! – крикнула Дорта. – Без отпевания уйдет!
– За что? – сей вопрос мучил Яноша с самых первых похорон, но великое имя Надашди заставило сцепить зубы.
– Она провинилась. И разозлила госпожу, – торопливо ответила Дорта, и карлик с гигантихой закивали. – Госпожа велела ее выпороть. А она возьми и помри. Кто теперь госпоже петь станет?
– Она сама себе песни поет.
Янош поднял нечестивые глаза к небу. Там, за облаками и тучами, за твердью, звездами усыпанной, стоит престол Господень. И каждый, кто духом чист, откроет врата райские, узрит Спасителя и возрадуется.
– Она уже там, – сказал Янош. – Давно там. Ей мои молитвы ни к чему.
– Эй! – карлик заступил дорогу. В руках он держал лопату. – Госпоже это не понравится!
Ударит? Или пропустит, чтобы в спину? Он трусоват, карлик Фицке, черный шут. А еще силен. И умеет на дудке играть. Он ходит от села к селу, поет песни про замок Чейте, где служанки рядятся в атлас, а на свадьбу получают надел земли и пять золотых из рук доброй госпожи.
Возможно, не врет карлик.
Дортина дочка получила сорок юбок и сто монет. Только вот иных свадеб в Чейте не играли, а похороны случались частенько. И как знать, кого позовут хоронить строптивого Яноша?
– Погоди, Фицке, – заступилась Дорта. – Не вмешивайся в дела госпожи, Янош. А она не станет вмешиваться в дела церкви. Разве не платит она тебе восемь золотых флоринов каждый год? Разве не присылает десять кувшинов вина с каждого урожая? И сорок возов кукурузы? Разве не заботится о бедных и страждущих?
Все так. Но было ли в этой заботе хоть что–то человеческое?
– Если ты уйдешь, Янош…
Он не дослушал: развернулся и ушел. И небо шептало дождем: выбор правилен. Только силы нужны, чтобы до конца выстоять. Небо обещало помощь. Но как же оно было далеко!
На утро из замка Чейте прислали чашу, полную золотых монет. И гонец, поклонившись, сказал, что сие есть дар графини на обновление храмового убранства. Скрепя зубами Янош принял подношение. И на сей раз небо смолчало. Но человек с молчанием расстался. Тем же вечером он, сгорбившийся и несчастный, сидел над письмом, каждое слово которого давалось с мукой.
Когда же письмо было закончено, Янош перечитал его наново и, скомкав, швырнул в камин, на потеху умирающему пламени. Не доберется оно до Элиаса Лани, главы местной власти. А если и доберется, то сумеет ли сделать что–то хозяин Биче? Или же расскажет Эржбете о непокорном святоше?
Идти надо. В Пресбург.
Янош выжидал три дня. А на четвертый, когда луна иссякла, а небо стало непроглядно–черным, покинул свой дом. Он шел лесными тропами, скрываясь ото всех и на ходу придумывая, что сказать. Он почти уверился, что сумел сбежать, когда на границе, у самой Трнавы, чьи стены проступали из рассветного сумрака, его остановили.
– Куда идешь? – спросил мрачный Барно.
– Зачем ты бросил нас? – поинтересовался Хорват, кусая ножны.
– Люди спрашивают, почему пуст дом Божий? Неужто случилось страшное? – подхватил Вась. И вечно пьяная Кардошка, поднявшись с травы, зашлась хохотом.
– Убивайте, но я не вернусь! – крикнул Янош, молясь о скорой смерти. И стая сомкнулась.
Не убили. Просто били. Долго, старательно и лениво, утомившись же, связали и кинули на траву.
– Госпожа сама с тобой поговорить желает.
И страх сковал Яноша сильнее цепей.
Она сидела на высоком стуле, убранная в меха и бархат, непристойно молодая и прекрасная, как может быть прекрасен Дьявол. За левым плечом ее стояла огромная Йо Илона. За правым – Дортка, на чьем лице виднелась гримаса отвращения.
Все смотрели на Яноша. Он же глядел на бархатные туфельки, выглядывавшие из–под расшитой белыми волками юбки. На туфельках сияли алмазы и жемчуга, а в вырезе мыска виднелся белый чулочек.
Или нога? Ноги у нее столь же бледны.
– Скажи, Янош, чего тебе было мало? – тихо спросила госпожа Эржбета. – Неужто не любила я тебя? Неужто не писала в Вену, хваля как человека разумного и честного? Неужто не присылала в дом твой сыры, хлеб и вино? Чем же отплатил ты мне?
Янош прильнул лбом к каменному полу.
– За что ты предал меня?
– Я не предавал.
– Куда ты шел?
– В Пресбург, – он отвечал, поскольку боялся. И страх собственный был стыден, ибо ничто – страданья телесные пред силой духа. Янош заставил себя поднять взгляд. У ног графини восседал молодой человек со злым лицом. Светлые волосы его, смазанные воском, были длинны, а наряд – богат. На боку человека висел меч, а на шее – крупный, украшенный жемчугом крест.
Человека звали Ладиславом. И поговаривали, что сбежал он из объятий Эржбеты. Видать врали.
– Зачем ты ехал в Пресбург? Уж не для того ли, чтобы вложить в руки моего врага отравленный кинжал клеветы? Дать ему то оружие, которое пронзит мое сердце и прервет нить жизни?
– Нет, госпожа.
Она не слышала. Она была зачарована звуком собственного голоса.
– Ты собирался встретиться с Меджери Рыжим? С псом, что алчет вонзить клыки в земли моего сына? Обездолить дитя? Лишить крова и хлеба женщину?
– Подлец! – крикнул Ладислав, но графиня подняла руку.
– Ты собирался сказать ему, что я колдунья, так?
– Нет!
Она поднялась. Зашелестели юбки, зазвенели многие ожерелья, и Эржбета Батори подошла к распростертому человеку. Она стояла над ним и разглядывала. И видела пустоту, что затаилась в этом изуродованном теле.
Нельзя его убивать. Янош – священник. Хватятся всенепременно. И станут задавать вопросы. И проклятый Меджери, пусть сгниет он заживо, снова будет слухи пускать.
Уже ходят, переползают из уст в уста змеями ядовитыми, и пускай пока помнят многие о силе Батори, о славе Надашди, но на сколь надолго хватит памяти этой?
– Не ты ли писал, что я читаю Черную книгу, что была написана самим Диаволом? – спросила Эржбета, ласково проводя по волосам лежащего человека. – Не ты ли говорил, будто дает мне эта книга силу нечеловечью? Будто могу я летать, туманом обратившись. Или ходить по лучу лунного света? Будто доступно мне и прошлое, и будущее? А если так, почему не увидела я в сердце твоем гнили? Скажи.
И Янош ответил:
– Прости, госпожа. Но разве не правда это?
Сколь наглы его глаза. И сколь живы. Эржбете давно не хватает жизни. Может, в том и тайна, ускользнувшая из рук? Не женщину требуется взять, а мужчину. Чтобы душа горела ярко, будто пламя на сосновых бревнах. Чтобы жар от нее шел. Чтобы вера истекала.
– Вниз его, – приказала хозяйка Чейте. – Приготовьте.
Позже, глядя на струи крови, застывшие в черных желобах пола, она вновь увидела будущее. Дорогу, пролегшую от Вены к Чейте. Всадников. И дверь, запертую изнутри, сросшуюся со стеной.
Она вдохнула вонь и выдохнула ее же. И выбежав из подвала, понеслась в комнату, упала на кровать с рыданиями и впилась зубами в подушку. Никто из слуг не посмел приблизиться к Эржбете ни в тот, ни в последующий день. Ее меланхолия длилась недолго: вскоре в замок начали приезжать гости.
Славно постарался Ладислав.
Их было ровным счетом три дюжины. Юных, как новорожденное мартовское солнце. Они были такие разные и меж тем схожие меж собой бурлящей силой молодости.
Эржбета сидела во главе стола и разглядывала новоприбывших девушек. Старые, верные фрейлины держались в отдалении. Они стояли вдоль стен, боясь движением или выражением лица выдать страх и вызвать гнев госпожи.
– Добро пожаловать в замок Чейте, – наконец сказала Эржбета и улыбнулась. – Я рада приветствовать вас в этом доме.
Девушки торопливо присели в реверансах. Неуклюжие. Похожи на цыплят, уже растративших одно оперение, но не успевших обрести другое. Как мило.
– Ваши родители прислали вас сюда в надежде, что вы постигнете все то, что надлежит знать женщине благородного рождения. Я покажу вам мой замок. Его подвалы всегда полны. Его комнаты убраны в ожидании гостей. Слуги вежливы и воспитаны.
Они слушали внимательно, не решаясь взглянуть друг на друга. Светлые и темные. Одна даже непристойно смуглая, и подобный цвет кожи выдает низость рождения. Эржбета остановилась напротив девушки, раздумывая: отослать ее или попытаться исправить сей недостаток.
– Я научу вас правильно разговаривать, играть на лютне, читать стихи и петь…
А эта толстовата и низка. И наряд лишь подчеркивает недостатки тела. Следующая в ряду напротив, тоща и длинна, взирает свысока и узкие губы ее поджаты.
– И надеюсь, вы будете старательны.
Эта, пожалуй, красива. Вот только родинка на щеке вызывает омерзение. А Ладислав с родинки взгляда не сводит. И в глазах его иное выражение, нежели то, с каким он смотрит на Эржбету. Неужели дрогнуло железное сердце?
Позже, у себя, перебирая кольца и перстни, раскладывая на столе вереницы ожерелий, Эржбета глядела на рубины, а видела карминовые губы прелестницы. Сапфиры обретали синеву ее глаз. Жемчуг – золотистый отлив кожи. Кораллы становились румянцем, а черный алмаз – проклятой родинкой.
Ладислав вошел без стука и, положив руки на плечи, поцеловал в шею.
– Ты прекрасна, – сказал он обыкновенное. Но сейчас не было в его словах прежней искренности. Лжет? Как Ференц лжет?
– Уже ль? – она сняла тяжелые серьги и принялась разминать мочки уха. – Я не молода.
– Ты всегда молода.
Пальцы Ладислава гладили шею и трогали широкие крылья воротника.
– А они?
– И они молоды, – Ладислав присел на пол и, взяв Эржбетину руку, приник губами. – Я хотел поговорить с тобой… только не сердись. Я беспокоюсь.
– О ком?
– О тебе.
Ложь. Но Эржбета сделает вид, будто верит. Она давно научилась притворяться. И с каждым разом это все проще. Трнава, Пресбург, Вена… кто знает там правду об Эржбете Батори? Никто. Анна догадывается, но она дочь и ближе, чем прочие. Ее супруг тоже чует неладное, и страх его забавляет Эржбету. Но прочие… прочие верят тому, чему хочется верить.
Смешно.
– Твоя затея опасна. Они – не крестьянки. И родители не станут молчать.
– О чем ты, Ладислав, – Эржбета погладила любовника по щеке. – Я не собираюсь причинять вреда этим девушкам. Мне просто одиноко. Мои дети разлетелись, а ты… ты так непостоянен.
Упрек попал в цель, по глазам его видно, что если предательство еще не свершилось, то вот–вот свершится.
– И я хочу, чтобы кто–то вспоминал обо мне с той же нежностью, с которой я вспоминаю о своей свекрови. Орошля многое сделала для маленькой Эржбеты. И я хочу отдать этот долг.
Не верит. Сомнение в глазах, в которых раньше был лишь восторг. Глупый неверный мальчик. Убегал бы. Уносил бы свою возлюбленную за высокие горы, за темные леса, прятал бы в пещерах глубоких да молился. Глядишь, и спасло бы.
– Я устала, Ладислав, – сказала Эржбета. – Скажи Дорте, пусть пришлет кого–нибудь.
Он не сумел сдержать вздох облегчения. И покинул спальню слишком уж поспешно. Жаль. Он и вправду нравился Эржбете. Графиня вернулась к прерванному занятию. Разложив кольца по шкатулкам, убрала их в потайной шкаф, вытащив китайскую лаковую коробку, в которой хранила одно из величайших сокровищ – теткин гребень.
– Возьми, – сказала она Дорте. – И пойди расчеши волосы… той светленькой, которая излишне толста.
Дорта приняла гребень с поклоном и удалилась, оставив Эржбету наедине с мыслями. Мысли были горькими, как порченное масло.
Все бросают Эржбету.
Сначала тетушка, открыв тайную дверь, уехала навстречу смерти.
После – Ноам, показав путь иной, сгинул в смертной тьме.
Отец ушел вслед за Ноамом, а матушка отдала Эржбету Орошле Кадашди.
И Ференц, такой родной, такой настоящий Ференц, тоже предал, решив заточить Эржбету в монастырском камне. А теперь вот Ладислав, обязанный госпоже всем, готов этим всем пожертвовать. Ради чего? Молодости? Она улетает, как яблонев цвет. Призрачного счастья? Надежды стать иным?
Нет способа. Проложены темные дороги, и ни на одной из них не найти философского камня.
Эржбета села у зеркала, перед которым горела серебряная лампа. Пламя ее было ровным, а пропитанный восточными маслами фитиль сдабривал дым дивными ароматами. На столике перед зеркалом лежали баночки с притираниями и мазями. Тут же, на постаменте из цельного куска агата, лежала книга в драгоценном окладе. Крест был выложен из желтых топазов, а крохотные эмалированные медальоны венчали каждый из углов. Пергаментные страницы книги потемнели, а некоторые разбухли и слиплись. Меж тем каждая буква была выписана четко и аккуратно. Штефан Батори долго трудился над Библией своей. Вот только труд его имел не больше смысла, чем тайная книга Ноама.
Вернувшись, Дорта протянула гребень, но не ушла, а сосредоточенно принялась снимать нагар со свечей.
– Что ты хочешь сказать? – спросила Эржбета, укладывая гребень в шкатулку. Завтра она расчешет волосы. Завтра еще на шаг приблизится к пропасти, черный зев которой давно был виден на Эржбетином пути. Завтра снова станет собой, а сегодня она слишком устала.
– Ладислав… он ненадежен.
– Уже слышала.
– Нет, госпожа! Тогда иначе. Тогда он трусил, а теперь он…
– Влюблен. Я вижу.
Дорта вздохнула с облегчением и иным, спокойным, тоном переспросила:
– Что с девкой сделать?
– Ничего. Пока ничего. Она красива, правда?
– Не столь красива, как вы, моя госпожа, – Дорта присела на колени и, взяв в руки Эржбетины ступни, принялась растирать. – Ее красота, что лист осенний. Вспыхнула – и нету. Что снег на камнях. Чуть солнце согрело, и он сошел. Что песня жаворонка глупого. Ударится оземь и исчезнет навек. А вы – ветер, срывающий листья. Небо, что держит жаворонков и прочих птах. Вы гора и…
Нельзя верить словам. Придет время, и ветер разобьется о камень. Небо запрут, а гору истопчут.
Главное, не торопить это время. А что до Ладислава, то он получит награду по деяниям своим.
И снова мертвенный покой воцарился в замке Чейте. Изредка нарушался он голосом колоколов. Когда же последний звук таял, ворота замка открывались, выпуская черную упряжку. И слуги в траурных одеяниях ехали по обе стороны ее. Везли горе и письма, наполненные вежливой скорбью Надашди. Искренними казались слова ее, да знакомым был лик смерти: часто гуляла она по зеленым равнинам Венгрии. Верили Эржбете. Лили слезы. Кляли судьбу. Да в проклятиях тех все чаще звучало имя графини.
Сама же она хорошела день ото дня.
Вот только крестились вслед воспитанницы, страшась участи своей.
Вот только прятались от хозяйского глаза слуги.
Вот только Ладислав все чаще избегал покоев Эржбеты.
– Сбежит, – как–то с уверенностью произнесла Йо Илона, и в кои–то веки Дорта с Катриной согласились. Эржбета и сама видела, что истончилась нить–пуповина, связавшая ее с Ладиславом. И перехватить бы ее, перебить ударом кнута или сабли, пустить кровь неверного по камням, а самой вглядываться в лицо, мучительно выискивая ответ на вопрос: за что?
Почему и он, кровью связанный, тайной повенчанный, бежит от Эржбеты?
Отчего не в радость ему красота?
И чем привлекла его черноволосая Анна?
Одно Эржбета знала точно: что бы ни делала она, прошлого не вернуть. И потому, глядя в зеркало, запоминая нынешнюю жизнь, которой осталось длиться недолго, Эржбета велела:
– Скажи Ладиславу, пусть нынче вечером придет.
Ослушаться он не посмел. Вошел, поклонился, замер, прижав раскрытые ладони к груди. Он глядел в пол, а Эржбета – на него. Побелело лицо, осунулось. Заострились черты, и массивный прежде нос стал невообразимо велик. А глаза, подрисованные тенями, глубоки.
– Зачем ты избегаешь меня, Ладислав, – спросила Эржбета, зажигая свечи. Нынешним вечером она велела принести их втрое больше против обычного.
– Не смею тревожить.
Пламя перебиралось с фитиля на фитиль и, разгораясь, наполняло комнату зыбким светом.
– Разве может меня потревожить любовь? Ты ведь любишь меня, Ладислав?
– Больше жизни!
Эржбета налила в стеклянный кубок вина и протянула любовнику.
– Возьми. Выпей. Тебя мучит жажда.
– Вовсе нет!
– За мое здоровье.
Он отшатнулся и руки поднял, заслоняясь от подношения.
– Ты говоришь о любви, – заметила Эржбета и сделала большой глоток. – А меж тем не веришь. Но разве может быть любовь без доверия? Значит, ты лжешь. Я же оскорблена подобной ложью. И не могу оставить ее безнаказанной. Мне больно, Ладислав. Ты ударил меня в самое сердце.
Оно давно умерло, пронзенное зубриным рогом и иным, куда более страшным предательством, но Ладислав, посерев, упал на колени.
– Прости!
– Что в ней такого, чего нет во мне?
Эржбета ждала любого ответа, кроме того, который услышала. Ладислав вскинул голову и, выдержав взгляд, сказал:
– Она живая. А ты… ты просто никак не умрешь.
Выскользнувший из–за ширмы Фицке скрутил негодяя, да тот и не сопротивлялся, прекрасно зная силу карлика. Увели. Эржбета осталась наедине с зеркалом и, допивая вино, любовалась собой в зеркале. Жизнь – это безделица. Жить просто. Не умирать куда как сложнее. Но скоро Ладислав это и сам поймет.
Его привели через три дня. Он был грязен и страшен, как будто провел в подземелье годы. Он дрожал и кутался в обрывки дорогого прежде одеяния. Он скулил и, увидев Эржбету, пал на колени, пополз к ее ногам, желая прикоснуться.
Эржбета позволила.
– Помилуй! – завыл Ладислав, протягивая раскоряченные, переломанные пальцы. – Помилуй!
И куда подевалась прежняя его страстность? И ярость в глазах иссякла. И серое лицо стало уродливым, а перебитый нос сочился слизью и кровью.
– Люблю! Только тебя люблю!
Он принялся целовать каменные плиты, и Фицке, выругавшись, сплюнул, попал прямо на темечко Ладиславу, а тот и не заметил. До чего же мерзостен он. До чего же слаб.
– А как же она?
Задрожал. Поднял собачьи больные глаза и, облизав губы, заныл:
– Помилуй.
– Приведите его в порядок, – велела Эржбета. – И отведите их вниз.
Умная Йо Илона расставила и зажгла черные свечи, Дорта раскатала ткань, чтоб убрать тело. Катрина приготовила иглы и щипцы, протерла уксусной эссенцией железную деву, а шипы убирать не стала. И Ладислав, кинув взгляд, затрясся пуще прежнего, повис на цепи, впившись пальцами в звенья.
Анна, опоенная зельем, лежала на полу. Распущенные волосы прикрывали наготу тела, но не скрывали нанесенных на кожу узоров.
Увидев ее, Ладислав завыл, и Фицке пришлось вразумить безумца парой пощечин. Карлик подтянул пленника к Эржбете и толкнул так, что несчастный пролетел едва ли не через весь зал.
– Ты говорил, что любишь меня больше жизни, – сказала Эржбета, глядя на существо, некогда бывшее человеком. Сколь мало, оказывается, надо, чтобы потерять этот облик. – И я не просила отдать мне жизнь, я просила лишь довериться. А ты не сумел.
Он начал раскачиваться и биться головой о пол.
– Ты умоляешь о прощении, и я готова простить. Но кого? Тебя? Или вот ее? Она уж точно невинна…
– Нет! – взвизгнул Ладислав, вскакивая. – Она… она меня околдовала! Она боялась тебя, моя госпожа! Она хотела сбежать! И ради этого завлекла меня своим телом и…
С каждым его словом Эржбете становилось все отвратнее. Быть может, она и не живая настолько, чтобы считаться человеком, но зато и не столь подла, как люди.
– Ты пришел сюда ни с чем. Ты уйдешь отсюда ни с чем.
– Уйду? – он онемел, не смея поверить своему счастью.
– Уйдешь, – подтвердила Эржбета. – Только клятву сдержишь. Помнишь, ты был весьма настойчив, добиваясь моего расположения? Ты обещал, что иные женщины умрут для тебя. Так оно и будет.
Не понимал. Слышал лишь одно: его отпускают.
– Фицке, – позвала Эржбета. – Оскопи его.
Вой Ладислава был приятен слуху. А у спавшей Анны веки не дрогнули. Бедняжка. Она и не узнала, сколь лживы мужчины. И боли она не почувствовала. Железные зубья вошли в податливое тело, отворив кровяные жилы. На сей раз Эржбета не читала заклинания, а просто смотрела, как расползаются по полу кровяные реки.
Чужая смерть принесла долгожданный покой. Этот рецепт следовало попробовать еще раз.
Каменная дверь приближалась.
Ольга появилась под вечер, она вошла крадучись. Повела головой, втянула воздух раздутыми ноздрями и спросила:
– С вами все хорошо?
– Все, – ответил Адам, хотя было не очень хорошо. Руки чесались, нос свербел. А еще тело, не желая прислушиваться к доводам разума, нервно реагировало на присутствие этой женщины.
– Вы можете быть свободны. Спасибо, – Адам понадеялся, что она воспользуется возможностью, но Ольга и не подумала уйти. Наоборот, она сделала шаг навстречу. И второй. И третий. Она оказалась так близко, что в нос ударили запах духов и кисловатого пота.
– Тебе больно?
Она коснулась ссадины на лбу. Эта женщина слишком близко, чтобы Адам чувствовал себя в безопасности. Он видит пудру на ее коже. Видит помаду – жирная пленка с трещинами. Видит неровную линию карандаша под нижними веками. Адам не желает смотреть.
– Мне не хотелось причинять тебе боль, – Ольга улыбается. На верхних зубах ее остались красные следы помады. – Но ты сам виноват.
– В чем? – говорить, когда она так близко, сложно.
– В том, что так себя со мной ведешь. Я стараюсь, а ты не замечаешь.
– Я считаю вас ценным работником, который…
– Тише, – Ольга прижала палец к губам Адама. – Много слов. Иногда слова – это лишнее. Лучше действовать, правда?
Адам кивнул. Если он будет соглашаться, то она уйдет. И будет тихо. Спокойно.
У нее руки пахнут больницей.
– А если так, то мы будем действовать. Завтра. Хочешь знать как?
Нет.
– Ты наденешь тот белый костюм, что висит в твоем шкафу. И рубашку цвета слоновой кости. Галстук пусть будет синим. Ты не против? Конечно, нет. Ты же не станешь меня огорчать. Если ты меня огорчишь, тебе снова сделают больно.
Это прямая угроза, на которую следует ответить. Но Адам не знал, как отвечать. А Ольга продолжила:
– Потом ты возьмешь паспорт. И меня. Мы поедем в ЗАГС. Напишем заявление. Поженимся.
– Зачем?
– Затем, что я хочу стать твоей женой.
Подобное желание иррационально, если, конечно, не ставит цель иную, в каковой брак – лишь промежуточное звено.
– Мы поженимся и будем жить долго и счастливо.
– Пока твой любовник не найдет способ меня убить, рассчитывая таким образом сделать тебя богатой вдовой, – Адам, преодолев омерзение, перехватил руку, сдавил запястье, пытаясь оттолкнуть Ольгу. – Однако вы не учли того факта, что, с юридической точки зрения, я не являюсь дееспособной личностью, следовательно не несу ответственности за свои поступки. И любые сделки, совершенные мной, не являются действительными. Более того, любая собственность принадлежит мне лишь номинально.
– Почему – не учли? Учли. Твоя опекунша даст согласие. Зачем ты ей? Молодой самостоятельной девушке, которая очень небрежно относится к своим обязанностям…
Не надо ее слушать. Слова – яд. Слова – лекарство, так считал психиатр и заставлял Адама говорить. А когда Адам молчал, психиатр расстраивался и заставлял Адама пить лекарства. От них голова становилась мутной, тяжелой, и чтобы избавиться от этой тяжести, Адам нарушал молчание.
Может, в том и был высший смысл лечения?
– …и убивать тебя ни к чему, – Ольга обняла, прижалась горячим, мокрым телом, ухватила влажными губами за ухо. – Ты забавный. Я не буду тебя убивать. Я тебя вылечу.
– Дарья…
– А вот Дарья умрет, если попробует вмешаться. Ты меня понял?
Машину Витольд оставил в полукилометре от места, о чем успел пожалеть. Небо, поутру пасмурное, разродилось мокрым снегом. Тяжелые хлопья летели и оседали на пальто кусками ваты, таяли, пропитывая тонкий кашемир и пробираясь под жилет и рубашку. Вскоре ледяные струйки потекли по спине, а в ботинках противно захлюпало. И чем дальше, тем сильнее хлюпало.
Но вот Витольд дошел. Белая стена, кованые ворота с желтым шаром фонаря. Пустота и тишина. Жуть жуткая, от которой ушам стало жарко, а руки в карманах пальто затряслись. Не поздно еще вернуться в машину, прогреть салон и уехать. Да, это лучшее из того, что Витольд может сделать. В конце концов, Алина могла пошутить. Она любит издеваться над другими.
Ворота были открыты. Створки расходились самую малость, а старый замок лежал в грязи. И это было странно. Очень странно. Страх заставил Витольда оцепенеть на долю секунды, а после подтолкнул сделать шаг. И второй. И третий по дорожке.
К слову, дорожка на территории похоронного комплекса была чистой и даже блестела. То тут, то там торчали фонари. Гудел ветер, качали голыми ветками деревья.
Витольд старательно гнал прочь мысли о том, что где–то рядом кладбище, и колумбарий, который, если разобраться, тоже кладбище.
Он все–таки добрался до дома и увидел свет в окне, и заглянул. В комнате, очертания которой терялись в сумраке, были двое. Мужчина – несомненно, Тынин, в этом зеленом халате похожий на хирурга; и светловолосая женщина в строгом черном костюме. Витольд прилип к стеклу. Он смотрел на женщину, которая смотрела на мужчину. На лице ее блуждало странное выражение, которое можно было истолковать и как отчаяние, и как злость. В руках женщина держала свернутые трубочкой бумаги и время от времени принималась постукивать ею по ладони.
Вот женщина, крутанувшись на каблуках, направилась к двери. И стеклопакет, заглушавший иные звуки, пропустил этот раздраженный, скрежещущий звук ее шагов. Мужчина сел на стул и замер, скрестив руки на груди. Он смотрел куда–то вбок, и Витольд, сколько ни терся щекой о стекло, не мог разглядеть, что же находится в дальнем углу.
Стало скучно. И мокро.
Надо идти. Или внутрь, или прочь. Надо…
Хлопнула дверь, и женщина вылетела на порог, стала под козырьком крыши, закурила. Красное пятно ее сигареты мерцало в темноте, бликовал экран мобильника.
– Да? Да, это я, черт бы тебя побрал! Ты же говорил, что только поучишь, а он… на нем же живого места не осталось!
Неприятный голос, совсем как у Галины, когда она начинает поучать.
– Нет, не жалко. Да срать я на него хотела, но что завтра скажут? Ну да, я заплатила! Но увидят такую рожу и поймут, что не… я не психую!
Сигарета вывалилась из пальцев и, прочертив дугу, умерла в луже.
– Все. Я спокойна. Я слушаю тебя. Да. Нет. Она сюда приезжала. И видела. Ну конечно, она его видела! И нам повезет, если ментам заявлять не станет… злая была, как черт.
Женщина двинулась к воротам и шла широко, бодро. Полы ее пальто развевались, шарф мокрой тряпкой прилип к плечу, но она не замечала неудобств. Кто она? И какое отношение имеет к Тынину? И не правильнее ли будет последовать за ней, а не лезть к черту на рога? Витольд мучился сомнениями, и пока он решал, женщина исчезла. Только тихо, ласково заурчал где–то мотор автомобиля.
И Витольд решился. Шмыгнув вдоль стены, он добрался до двери, отряхнулся кое–как и нажал на ручку. Не заперто. В сумерках знакомый по прошлым посещениям холл выглядит совсем иным. Потолок его высок, а стены расступаются, и только мертвые лица с укором глядят на Витольда.
Это маски. Обыкновенные глиняные маски, которые сумасшедший Тынин делает с умерших людей. И маски лишь доказывают, что Тынинское безумие – не вымысел.
Когда глаза немного привыкли, Витольд заметил в дальнем конце холла тонюсенькую полоску света. Там находится темная комната, в которой женщина выговаривала мужчине. И там Витольду предстоит…
Он старался не думать о том, что ему предстоит, ибо иначе выплескивающийся из подсознания страх парализовывал. Комната отыскалась без труда. Тынин по–прежнему сидел, скрестив руки на груди, и глядел, как оказывается, на другую дверь. Витольда он услышал, повернулся к нему и, смерив равнодушным взглядом, спросил:
– Вы тоже испытываете необходимость в разговоре со мной?
– Испытываю, – совсем растерявшись ответил Витольд. И почувствовал себя совсем глупо. Тынин кивнул и предложил:
– Садитесь куда–нибудь.
И только теперь Витольд заметил, что лицо его будущего врага хранит на себе следы чужой ярости. И руки забинтованы, и вообще выглядит он препаршиво.
– Я вас знаю. – Тынин по–прежнему говорил, не глядя на собеседника, и эта его манера выводила Витольда из равновесия. – Вы были на похоронах Татьяны Красникиной. И раньше, на похоронах ее сестры, Ольги Красникиной.
– Был.
Витольд не собирался отрицать очевидное.
– Вы родственник?
– Муж, – Витольд сказал и спохватился, что сказанное может быть истолковано иначе. – Я муж сестры Алины. А девочкам, наверное, никем был. Если по правилам. А если без правил, то я любил их. И Олечку, и Танечку. Мне так горько!
– Вы врете.
Вот же сволочь! Но возражать Витольд не стал, вздохнул и уставился на ботинки, с которых натекла изрядная лужа.
– Вру. Плевать мне на них. И на Алину тоже, потому что она – еще та сволочь, хотя и притворяется белой и пушистой. Небось и тебе голову задурила?
Тынин пожал плечами, и даже жест этот нехитрый вышел у него неестественным.
– Задурила, задурила. Денег пообещала? Плакалась, мол, скоро помру, а родня – все как один сволочи? Поэтому не оставлю им ни копеечки, все тебе отойдет…
– Зачем? – подняв руку, Тынин почесал тыльной стороной ладони подбородок. – Этот поступок лишен логики. Продолжительность нашего знакомства и его характер не располагают к столь опрометчивым поступкам.
– Именно! Ты ей скажешь?
– Что?
– Что ты не согласен!
– Мое согласие не является определяющим фактором. Поскольку причина данного поступка лежит не в моей харизматичности, – Тынин произнес это, как показалось Витольду, с насмешкой, – я делаю вывод, что значимы не мои отношения с Красникиной, а ваши. И в данном случае решать возникшую проблему имеет смысл с вашей стороны.
Конечно, кто добровольно откажется от денег, которые сами в руки плывут? Туда же, псих–псих, а хитрый! И зря Витольд сюда приехал. Он сунул руку в карман, нащупывая влажную и скользкую рукоять.
– Второй спорный момент в вашей цепочке рассуждений – предположение о скорой смерти Красникиной. И я прихожу к выводу, что вы располагаете некоторой информацией, мне недоступной. К примеру, о наличии у Красникиной некоторого заболевания, закономерным итогом которого является летальный исход. Либо как второй вариант сами собираетесь выступить в качестве определяющего фактора смерти.
– Чего?
– Убийство планируете, – спокойно пояснил Тынин. – Полагаю, что в том числе и мое.
Рукоять пистолета нагревалась. Короткое дуло упиралось в бедро, точно подталкивая Витольда к действию. Это же просто – вытащить, направить на урода, что смотрит с любопытством, снять с предохранителя и нажать на спусковой крючок.
Витольд попадет. Он тренировался. Главное, не нервничать. Следы вытереть за собой. И тихо уйти. Никто не догадается… более того, подумают на ту женщину с истеричным голосом.
– Если вы собираетесь стрелять, то стреляйте. Только, пожалуйста, постарайтесь в голову. Можете подойти, я не стану оказывать сопротивления.
Пистолет зацепился за подкладку и все никак не вытаскивался. Витольду было стыдно за свою неловкость, но стыд приглушал чувство страха. А Тынин и вправду не думал сопротивляться. Он даже повернулся к Витольду и сел, положив руки на колени. Ждал.
Безумец! Ну кто ждет своей смерти? От смерти люди бегут, отбиваются, зовут на помощь и вообще всячески цепляются за бытие, каким бы дрянным оно ни было.
– Однако я должен вас предупредить, что количество следов, вами оставленное, с высокой долей вероятности приведет к быстрому раскрытию данного преступления. – Тынин смотрел на дуло с прежним равнодушием. – Ваш план имеет слишком много слабых мест и условных допущений.
У Витольда вырвался нервный смешок. Надо же, его еще и учат правильно убивать!
– Я могу помочь исправить. Например, сегодня вы просто уйдете. Вернетесь домой, но предварительно заедете в какой–нибудь бар, выпьете там. Немного. Так, чтобы в случае возникновения вопросов со стороны ваших родных ваше состояние являлось подтверждением вашим же словам.
Рука с пистолетом дрожала. Совсем не так оно, как в чертовом лесу с пивными банками. Банки молча стоят, ждут, пока Витольд прицелится. И уж точно не помогают планировать алиби.
– Будет неплохо, если вы спровоцируете скандал с домашними. Это позволит вам завтра избежать общения и ненужного любопытства. Вы сможете покинуть дом, к примеру, демонстративно желая продолжить загул.
Господи, да у него куда сильнее поехала крыша, чем Витольд предполагал!
– К двенадцати часам вы подъедете к ЗАГСу по улице имени Крупской. Войдете в туалет. С собой у вас будет нож. Возьмите один из этих. – Тынин указал на стол, прикрытый коричневым полотном. – Возможно, ждать придется долго. Я не знаю точного времени росписи, но предполагаю, что она пройдет во время официального обеденного перерыва. Надеюсь, к моим физиологическим потребностям отнесутся с пониманием. Иногда статус безумца играет на руку.
– Ты… ты хочешь, чтобы я тебя зарезал?
– Да. Я понимаю, что, с точки зрения психологии, непосредственный контакт с жертвой является серьезным испытанием для преступника, однако я очень надеюсь, что вы справитесь. Бить лучше вот сюда. – Тынин повернулся и ткнул себя в бок. – Лезвие провернете и вытащите. Постарайтесь стоять так, чтобы вас не залило кровью. В принципе, достаточно будет, если вы ударите и повернете. Я сам вытащу лезвие после вашего ухода.
– Ты… ты так хочешь умереть?
– Мое желание не имеет значения. В сложившихся обстоятельствах смерть представляется мне наиболее оптимальным выходом.
Руки устали, и Витольд положил пистолет на колено. Все равно уже выстрелить не сможет.
И да, лучше будет сделать все завтра.
– Почему тогда ты сам все не сделаешь? Боишься?
– Нет.
– Ну хочешь, я оставлю пистолет? Говорят, если в голову, то это не больно. – Мысль о том, что если этот безумец сам убьет себя, то совесть и руки Витольда будут чисты, полностью завладела сознанием. – Или еще таблетки можно. У тебя есть таблетки?
Все ненормальные принимают лекарства. И это уж точно не вызовет подозрения.
– Нет. Я не боюсь боли. Я не боюсь смерти.
– Тогда почему?! – Витольд окончательно перестал понимать что–либо.
– Потому, что моя смерть в контексте самоубийства может быть неадекватно воспринята. Подобный акт с моей стороны станет источником угрызения совести у одного хорошего человека. И мне кажется, что это будет неправильно.
– Ты… – Витольд не выдержал, вскочил и выронил пистолет, который глухо брякнулся о пол. Пришлось наклоняться и поднимать. А пистолет упал в лужу, натекшую с Витольда, и потом, мокрый, пропитал водой карман. – Ты псих!
– То есть вы передумали?
Тынин спросил это, не скрывая огорчения в голосе.
– Ты… ты просто псих! И я… я лучше в суд на тебя подам, чем так… так…
Витольд попятился, а оказавшись у двери, развернулся и кинулся бежать. Шлепали подошвы, плодя куцее коридорное эхо; корчили рожи мертвяки со стен и сердце Витольдо громко бухало, ударяясь то в горло, то в желудок. И только на улице, когда холодный ветер швырнул в лицо снегом, стало легче.
Все хорошо. Просто Витольд – не убийца. И… и если Бог есть, то Витольду зачтется.
Но в бар он все–таки заехал, а вечером с удовольствием поскандалил с Галиной.
Сидя в комнате, Анечка разглядывала нежданное приобретение. Она положила гребень на пол, сама села на корточки и просто смотрела, борясь с желанием взять в руки.
Нельзя.
Но если очень хочется? Очень–очень, как не хотелось до этой минуты ни одной вещи! И даже той немецкой куклы, которую тетечка прятала за витриной и позволяла только разглядывать. Анечке хотелось поиграть, потому что кукла была расчудесною. Фарфоровое личико с синими глазищами, рыжие волосы, завитые и уложенные в сложную прическу. Крохотные шпилечки, бусики, бантики, ожерелье…
Кукла снилась по ночам. Рядом с нею меркли прочие игрушки, и однажды Анечка не выдержала.
Но теперь–то витрины нету. И запрета нету. И наоборот даже, гребень отдали Анечке! Тот смешной человек с липким взглядом и жадными руками. Он еще губы все время облизывал.
Анечка провела пальчиком по краю. Зубцы кололись. И узоры на пластинках можно было читать с закрытыми глазами. Камни же были теплыми, ласковыми. Но все же что–то внутри Анечки, что–то незнакомое и проснувшееся недавно, мешало взять вещь.
Оно предупреждало. Оно требовало рассказать о гребне тетечке, и не только о гребне – тот разговор мамули с отцом не шел из головы.
Они ведь убьют тетечку.
Убивать – плохо.
Гребень загадочно блеснул темными каменьями, словно убеждая: ну и что, что плохо? Ты ведь много плохого делала, так какая разница? Тетечки не станет, все денежки отойдут отцу и мамуле, или Сереге, а Анечка станет жить, как прежде, и даже лучше.
Это правильно… и не правильно.
Анечка взяла гребень в руки. Встала. Подошла к зеркалу. Приложила к волосам. Красиво. Она, Анечка, красавица. И это самое главное. Остальное – пустяки.
Кто–то умрет? Кто–то всегда умирает.
Зубья коснулись волос, скользнули, разбирая на пряди. Ласково. Нежно.
Мама не приходила расчесывать волосы. И тетечка не приходила. А няня чесала жестко, сердито, словно Анечка в чем–то провинилась. И когда Анечка начинала хныкать, пугала колтунами.
Волосы золотистой волной накрыли плечо. Анечка зажмурилась. Какая чудесная вещь! Замечательная. Как будто не гребень – рука гладит, и тепло от нее исходящее до самого Анечкиного нутра пробирается, отогревая и избавляя от обид.
Никому Анечка гребень не отдаст!
Она и заснула с ним, спрятав под подушку. И сны видела чудесные, как будто она, Анечка, и не Анечка вовсе, а настоящая княгиня. Она прекрасна, как лунный свет, и красота ее нетленна.
И люди, видя ее, удивляются и становятся на колени, говоря:
– Посмотрите на эту женщину, разве она не чудо Господне?
И звери, видя ее, падали на брюхо. Скулили псы, ползли к ногам, взывая к милости. И псами же за милость ее сходились лучшие из рыцарей. Один Анечкин взгляд, и с треском крошатся копья о щиты. Один взмах руки, и сталь ударяет о сталь. Молотят копытами воздух злые жеребцы, визжат, норовя вцепиться противнику в шею. Летит щепа расколотых щитов. Падает побежденный, заливая кровью желтый песочек.
Желтый–желтый. А кровь красная. Она бежит ручьями весенними, но не по песку, а по камню, чертит дорожки и затягивает щели. Крови много.
Крови мало. По щиколотку только, а ванна глубока. Ванна очень стара и грязна, Анечке немного противно в ней сидеть, и она выбирается. Она идет, оставляя на белом мраморе темные отпечатки. Садится у зеркала. Смотрит на себя. Долго смотрит, пытаясь понять, кто же та, отраженная в венецианском стекле. Бледная кожа, темные глаза, мягкий подбородок и черный волос, в котором белыми каплями блестят жемчужины.
Это не Анечка!
Женщина в зеркале улыбается и говорит:
– Возьми гребень.
Анечка берет. Она расчесывает волосы, потому что так хочет незнакомка из зеркала.
– Ты правильно делаешь, – хвалит она Анечку. – Только надо сильнее.
Анечка пытается. Старается. А волосы вдруг начинают выпадать целыми прядями. Страшно. Анечка хочет отбросить гребень, но не может. Незнакомка хохочет. Анечка кричит. И просыпается.
На подушке у самого Анечкиного носа лежит длинный светлый волос.
У Анечки никогда прежде волосы не выпадали…
Когда ушла Ольга и тот странный человек, который слишком робок, чтобы помочь, Адам затосковал. У тоски зеленый цвет больничных коридоров, и запах свежесваренной перловки. У тоски вкус какао, в котором больше молока, чем какао, а поверху плавает тугая морщинистая пленка. Тоска караулит, ходит следом голодной шакалицей, ждет удобного момента, чтобы вцепиться в глотку, и тогда уже не выпустит.
Адам привел в порядок тело.
Включил компьютер. Уставился на монитор и смотрел, пока резь в глазах стала невыносимой.
А на часах уже утро.
Шесть. Семь. Половина восьмого. Хлопает дверь, раздаются шаги. И снова дверь. Другие шаги. Третьи. Людей становится слишком много, и тоска отползает, но не так далеко, чтобы Адам забыл.
– Привет, ты как?
Он как всегда пропустил появление Дарьи, и как всегда смутился. Попытался скрыть смущение, но оказалось – слишком устал.
– Совсем не ложился, что ли? Ты просто…
– Придурок, – ответил Адам. На нее было приятно смотреть. Широкие брюки цвета морской волны и тяжелый свитер, рукава которого закрывают Дарьины пальцы до самых кончиков. Свитер темно–багряный, с золотыми звездочками по плечу. Яна говорит, что у ее сестры отсутствует чувство меры и чувство вкуса. И вообще все чувства, и в этом Дарья похожа на Адама.
– Не придурок, – возразила она и, оказавшись совсем рядом, положила руку на плечо. – Вставай. Тебе надо хоть немного отдохнуть. Или привести себя в порядок.
Ее прикосновение не противно. Пожалуй, Адаму даже нравится, потому что тоска не любит теплоты чужих рук и отползает еще дальше, на самую границу своего существования.
– Результаты уже есть?
Дарья пожимает плечами и, достав из сумочки – полосатый шар на длинной цепочке – карамельку, протягивает Адаму.
– Обещал как только, так и прислать. А я про гребень узнала. И про Батори. Тебе должно понравиться, ты ужастики любишь.
– Рассказывай.
– Не–а, – Дарья толкнула в плечо. – Давай так, ты идешь к себе и приводишь себя в порядок. А я рассказываю про гребень. Идет?
Она сидела в своем обычном кресле, накрывшись пледом, хотя температура в комнате была достаточно высокой, чтобы Дарья не испытывала дискомфорта. На одном колене Дарьи лежала толстая книга сказок Гоуфмана, на другом – пустая чашка с остатками кофе.
– Давным–давно, в шестнадцатом веке от Рождества Христова, в маленьком замке появилась на свет девочка, которую при рождении нарекли Эржбетой. А следует сказать, что семейка у девочки была специфической даже для трансильванских венгров.
Дарьино отражение в зеркале корчит презрительную гримасу.
– Ты меня слушаешь?
– Слушаю, – отозвался Адам, включая душ. Шелест воды попробовал перебить громкий Дарьин голос, но не сумел и, отчаявшись, стал тихим–тихим.
– Так вот, семейка у нее была – наполовину психи, наполовину маньяки. Причем вполне такие маньяки реальные. Бабка Эржбеты с темными силами водилась, тетушка на всю округу аки черная вдова прославилась. Матушка с отцом и братья тоже не отставали в веселье. В общем, ничего странного, что ребенок с дурной наследственностью, да еще в таком окружении выросший, сам головой подвинулся.
Ее голос весел, но в веселье чудится фальшь. Правда, Адам никогда не умел верно трактовать оттенки человеческой речи. И эта нынешняя уверенность странна.
– Ты слушаешь?
– Слушаю. Но ты не совсем права, – Адам выключил воду, потому как говорить в душе было неудобно. – Батори вряд ли можно назвать коренными венграми. Род основали братья Гуд Келен, родившиеся в Швабии. Они сумели объединить племена даков, и в 1036 году по слову императора Генриха III прибыли на помощь венгерскому королю Петеру. За что и были пожалованы дворянством, правом на родовое гнездо и многими милостями. Позднее семья делится на две ветви, одна из которых обосновалась в Трансильвании, другая – на западе страны. Эржбета Батори принадлежала к ветви Эчед, ее двоюродные братья были королями Польши и Венгрии.
Адам зубами попытался стянуть пропитавшийся водой бинт. Неудобно. И говорить получается плохо. Лучше бы он дал возможность Дашке рассказать. И он бы дал. В других условиях. Но сейчас следовало спешить, потому как уже половина десятого, и скоро появится Ольга.
– Ты червь книжный! – крикнула Дарья, но милостиво разрешила. – Продолжай. Сверим сказочки.
И снова она не права. История является сказкой лишь в том количестве, в котором ее желают видеть люди. И жизнь Эржбеты Батори – не исключение.
Со второй руки бинт стянуть было легче. Адам сунул ладони под струю воды, смывая желтый антисептик и засохшую побуревшую кровь.
– Эржбета появилась на свет в 1560 году. Ее отец, Дьердь Батори, был одновременно союзником императора Священной Римской империи Фердинанда I и его злейшего врага, Заполи. Мать – Анна Батори происходила из ветви Шомльо.
– А я всегда говорила, что близкородственные браки ни к чему хорошему не приводят!
– Для Анны это был третий брак, и к имеющимся двум сыновьям она родила еще четверых детей. Полоумного мальчика и трех девочек. При достижении Эржбетой одиннадцатилетнего возраста ее помолвили с Ференцем Надашди, более известным как Черный бей.
Руки сгибались плохо. Тонкие нити свежих шрамов стягивали кожу, грозя прорваться и выплеснуть новую порцию крови.
– У нее и вправду имелась предрасположенность к ряду наследственных заболеваний, среди которых наиболее явно проявлялись шизофрения и эпилепсия. Однако при всем том род Батори был весьма влиятелен. Владения семейства раскинулись по всей Венгрии, от Эчеда на востоке до Шомльо у границы с Австрией – на западе.
– Когда ты так рассказываешь, это совсем не похоже на сказку. И вообще, выходи! Я не могу говорить через запертую дверь!
Адам вышел.
– Ну и зачем бинты снял? Хотя да, хорошо, что снял, я тебя перевяжу, – Дарья кое–как выпуталась из складок пледа.
– Сиди. Слушай. Важно.
Потому что он должен завершить рассказ до появления Ольги. Но Дарья только мотнула головой и, схватив за запястья, потянула к столу:
– Ты говоришь, я делаю. Роли сменились, правда?
– Достоверно не известно, когда Эржбета совершила первое убийство, предположительно, это произошло случайно, в приступе ярости, которым были подвержены все Батори.
– А ты знаешь, по–моему, затянулось. На тебе все заживает, как на собаке.
Почему Дарья не слушает? Адам для нее информацию искал. Но не выпуская рук, она перехватила слово.
– Счет был открыт. Ты это хочешь сказать? У каждого из Батори было свое кладбище, просто про других не знают. Алина мне рассказала… Дело в гребне. И в старухе. Однажды Эржбета посмеялась над старухой–цыганкой, потому что та была грязна и уродлива, а Эржбета – молода и прекрасна. Но старуха сказала, что красота мимолетна, и когда–нибудь Эржбета состарится. Батори запомнила и…
– Идея–фикс, которая запустила процесс.
– Можно и так. А еще старуха сказала, что у Батори есть выбор. Тетка дала Эржбете гребень. Очень красивый гребень. Волшебный.
У нее задумчивое лицо. А еще Дарья мало похожа на Яну. Яна невысокая и аккуратная. Она любит стильную одежду и туфли на низком каблуке. Яна зачесывает волосы гладко, и волосы блестят на солнце. И помаду Яна использует бледную.
– Если расчесывать этим гребнем волосы молодой девушки, он заберет у нее молодость. И отдаст тому, кто возьмет гребень после…
Яна не верит в сказки, зато верит в биржевые индексы и рынок ценных бумаг. В аналитические прогнозы и чертово везение. Она так и говорит: «это чертово везение». Или еще «чертов везунчик».
– Конечно, девушка тогда умрет.
– Логично.
– Да что ты понимаешь, придурок! – Дарья вдруг оттолкнула его и, вскочив, отбежала в другой конец комнаты. – Логично… для тебя только и есть то, что логично! А что это по–свински, что это… несправедливо, так плевать! Как она могла! И Алина тоже. Она рассказывала спокойно, равнодушененько. Ее интересовали только гребень и невыполненное обещание, а то, что люди умерли, на это плевать! И что еще умрут!
– Ты в это веришь?
Если ее разозлить… очень сильно разозлить, она убежит и спрячется, а у Адама появится время решить иную проблему. Но если разозлить слишком сильно, то Дарье будет больно долго. А ему не хочется, чтобы ей было больно. Он и так перед ней виноват.
– Но ведь Ольга умерла. И Татьяна. И Алина призналась, что гребень пропадал. В первый раз она не заметила. Во второй – пыталась найти, но не успела. А в третий ей позвонили, сказали, где гребень, и еще посмеялись, дескать, если Алина поторопится, то сумеет предотвратить беду. И теперь он снова пропал! Он лежал в сейфе и…
– И кто–то открыл сейф, забрал гребень и спрятал его, чтобы продолжить сказку. И этот кто–то очень старается для сказки.
Нельзя ее успокаивать. Но надо договорить.
– Он или она нелогичны. Первые две смерти не имеют признаков насилия, если не считать факта бальзамирования трупа. Третий эпизод – явное убийство.
– Да потому что она сходит с ума! И Батори тоже! Она сначала использовала гребень, как было сказано, но… ей не хватало!
– Чего?
– Крови. Чужих страданий. Чужой смерти. Она хотела видеть, как уходит чужая жизнь! Чувствовать ее! Понимаешь, гребень – это обман! Эржбета оставалась красивой, но переставала быть живой, как…
– …как бальзамированное тело?
– Да! О Господи, неужели до тебя можно достучаться?!
Дарья импульсивная. В тот первый раз, когда Яна вытянула Адама из лаборатории «знакомиться», она предупредила:
– Дарья хорошая, но такая эмоциональная. Так что не дергайся, если чего.
Адам старался не дергаться. И старается до сих пор, хотя иногда сложно.
– В таком случае элемент бальзамирования приобретает ритуальную окраску и укладывается в концепцию девиантного поведения преступника?
Это должно ее разозлить. Эмоции похожи на качели. Почему бы не толкнуть их в другую сторону?
– Да.
– Тогда в нее уложится и причина смерти. Я надеюсь, что результаты анализов подтвердят наличие у Красникиной высокоагрессивной лимфомы Беркитта на фоне выраженного имуннодефицита.
– У нее был СПИД?
– Нет. Не знаю. Не похоже. Дефицит иммунитета может быть вызван различными факторами, в том числе и генетической предрасположенностью. Например, в результате близкородственного скрещивания, как у Батори. Обострение вследствие гормональной нестабильности препубертатного периода стало фактором, запустившим обе болезни. Мистичность алогична при наличии логического объяснения.
– Заткнись.
Она все–таки вспыхнула. Схватила сумку, попятилась, пока не уперлась в дверь.
– Если бы ты знал, как я ненавижу твою логику! Твое… твою дубовость!
Адам знал. И это знание поможет ему сегодня. Он посмотрел на часы, отметив, что в запасе имеется тридцать минут. Хватит, чтобы изложить некоторые соображения по делу. Оставалось надеяться, что в конечном итоге лист все же попадет в руки Дарьи.
Почерк у Адама скверный, Янка смеется, что он пишет, как кура лапой. И что лучше иероглифы расшифровывать, чем Адамовские письмена. Лист быстро заполнялся кривоватыми строками. Поставив точку, Адам перечитал и сделал приписку.
«Дарья, пожалуйста, соблюдай осторожность».
Он сложил лист, сунул его в конверт, надписал адрес и, спустившись в зал, передал курьеру. Ольга уже ждала. Как и положено невесте, она была в белом.
Степушка стоял у порога квартиры и скребся в дверь. Звонок не работал, а стучать было больно. Он совсем уж было решился уйти, убедив себя, что Марьянушки нету дома, но тут за дверью заворочалось, заскрипело, а после и вовсе что–то хрустнуло, словно на стекло наступили.
– Открывай! – взвизгнул Степушка, крестясь. И пригрозил: – Милицию вызову!
Воображение нарисовало ему вора, застывшего в ужасе. Вор был худоват и бледноват, он трясся, прижимая к груди коробку с Марьянушкиным хрусталем, и думал о том, что вот–вот будет схвачен.
Но дверь открыли.
На пороге возвышался мужик двухметрового росту. Блестела масляно бритая голова, бугрились мышцой руки, на левой синела татуировка.
– Чего тебе? – гулким голосом поинтересовался он, почесывая татуировку.
– М–марьяну.
Марьянушка протиснулась под рукой ужасного типа. Она виновато улыбалась.
– Это Федор. Федор – это Степан. Федор мой… друг.
Лапища сдавила пухлое Марьянушкино плечико, и та захихикала.
– Мы вместе работаем. А Степан – сосед мой. Он, верно, решил, что грабят, правда?
Степушка кивнул, не в силах отвести взгляд от квадратной физии, на которой застыло унылое выражение Степушкиной скорой смерти.
Вот тварь! Сразу с двоими роман закрутила. Небось выбирать думала, рядилась, который лучше. Сказать этому, что ли? Степушка заглянул в тусклые глазенки и передумал.
– Я… я тогда, пожалуй, пойду?
– Иди, – буркнул мужик, отодвигая Марьянушку в квартиру. Хлопнула дверь, заскрипел пол, натужно захихикала Марьянушка. Но вскорости смех растаял, сменившись звуками иными, от которых Степушку вбило в краску.
– Господи, спаси и помилуй, – сказал он двери, осеняя себя крестным знамением.
Произошедшее душило сердце несправедливостью, а в носу свербели слезы. Он же со всею душой к ней! И сбежать хотел вместе. И домик придумал с садом яблоневым, грядочками и гамаком, в котором станет отдыхать, природою любуясь. Непрошеная слеза скользнула по щечке прямо на губу.
– И по какому поводу рыдания? – поинтересовалась наглая девка, наблюдавшая за Степушкой с живейшим интересом. И давно она там стоит? Много ли видела?
Степушка поспешно вытер слезу и повернулся к девке спиной.
– Да ладно, с кем не бывает?
Степушка побежал по лестнице, силясь добраться до квартиры и захлопнуть дверь. Небось станет ломиться, так он милицию вызовет. Вызовет, и все тут!
Девка догнала, обогнала и стала поперек проходу, вперев руки в бока. Выглядела она злою. И левый глаз нехорошо прищурился, правый же глядел прямо в Степушкину душу.
– Знаешь, а я понимаю, почему она ту тушу выбрала, – сказала девка, упираясь пальцем в Степушкину грудь. – Потому что с тобою жить – себя не уважать. Ты же слизень обыкновенный. Трус. Мямля и…
– Заткнись! – взвизгнул Степушка, отступив на ступеньку. И потом еще на одну. Но теперь он оказался ниже девки. Он пялился на полоску белой кожи, которая просверкивала между свитером и брюками, и думал, что если девка не убралась, то снова станет мучить вопросами.
– Не–а. Поговорим?
– Я уже говорил с тобою!
Она наклонилась, положив руки на Степушкины плечи, и тряхнула, ласково пропев.
– Троих человек убили, гнида. Троих. А ты кочевряжишься.
– Я…
– Тебе не страшно? Ты думаешь, что самый хитрожопый, так? Что по–любому вывернешься и свое поимеешь? Сколько тебе заплатили?
– Уйди!
– А сколько бы ни заплатили, тебе мало будет. Или он, тот, который убивал, решит, что тебе мало. И тогда он придет за тобой…
– Она!
Сказал и онемел. Тело вдруг стало легким–легким, как будто внутри Степушки родилась и расправила крылья душа.
– Пойдем! – Легкость принесла решимость, Степушка стряхнул руки девки и, протиснувшись мимо нее, открыл дверь. – Давай. Если говорить, то там.
Ухало в груди сердце, и собственная храбрость пугала сильнее, чем до того – страх.
– И с чего это ты передумал?
– С того. На кухню иди. И тапочки надень, я полы помыл.
Пахло свежестью и радостью, ясность душевная пьянила, словно вино, и казалось таким странным, что Степушка прежде не понимал всего того, что вдруг понял сейчас. И что прозрение случилось не в храме, под заботливыми взглядами святых угодников, а на заплеванной лестнице, у квартиры любовницы, женщины, в сущности, несчастной…
Ломило невыносимой печалью к уже умершим и к еще живым. Свет в очах застил грязь кухоньки, и Степушка часто моргал, чтоб разглядеть хоть что–то. Девка – какое усталое у нее лицо – села на табурет и руки положила на колени ладонями вверх, точно милостыньку просила.
– Господь с тобой, – сказал Степушка, потому как и вправду Бог был с нею и милосерден. Со всеми ими был, а они не видят.
Горе горькое. Но не в Степушкиных силах изменить его.
– И первая, и вторая девочки умерли естественной смертью, – он заговорил, и слова–птички вылетали из тесной клетки разума. – Редкая форма рака. Единственное мое преступление, каковое и преступлением назвать нельзя – бальзамирование тела.
– Живого?
– Нет, что вы! – Степушка даже занемел от этакого предположенья. – И да. Она привела меня к девочке, когда та была еще жива. Показала и спросила, смогу ли я сделать так, чтобы ее красота осталась навечно. Я ответил, что могу постараться, но… понимаете, я ведь не пробовал методику на людях.
– На кошках тренировался?
– И на кошках, и на собаках. Я хороший таксидермист. И методика уникальна. Я не делаю чучел, но создаю произведения искусства. Меня знают. Советуют. Деньги платят. И она пообещала.
– Много?
– Много, – не стал юлить Степушка. – Я ведь болен был. Душа перекореженная помирала. И показалось, что разницы–то нету, кого раствором начинять, человека или скотину бессловесную.
– Но в тот раз девушка была жива?
– Да. Она болела, видно было, что долго не протянет, и та, другая, казалась такой… заботливой. Все сидела и волосы расчесывала, приговаривала, что главное – красоту сберечь. Горе ведь людей меняет. Сильно.
Девица кивнула и ничего не ответила. А Степушка по лицу прочел, что ее тоже изменило горе. Небось ударило под дых, сильно, до мути кровавой в глазах, до растерянности, в которой один вопрос полощется: почему я? Степушка протянул руку и накрыл широкую ладонь гостьи. Не одернула.
– Все еще наладится. Вот увидишь.
– Рассказывай.
В ее глазах блестели слезы, прятались под ресницами, как роса в высокой траве, но Степушка видел.
– И я решил, будто ничегошеньки плохого не будет. Только предупредил, что тело все одно вскрывать станут, и если делать хорошо, то надо в первые часы после смерти. Она пообещала позаботиться об этом.
– Вскрывать пришлось тебе?
– Да. Только сначала я все сделал… очень тонкая система. На вскрытом бы не получилось.
– Но Татьяна была мертва?
– Конечно! Я бы никогда в жизни… я бы не посмел убить живую душу.
Правду говорить легко, и пусть девушка думает, что Степушка ей исповедается, но на самом–то деле он с Господом беседует, рассказывая все, как было, показывая себя, раскаявшегося и очищенного этим раскаянием.
– Я был очень аккуратен. Приготовил смесь, подключил аппарат. Восемь часов ушло на то, чтобы выкачать кровь. Трижды менялся раствор.
На лице собеседницы омерзение. Ей, как и Степушкиной бывшей, кажется, будто делать подобное – кощунство. Но она не видела, как менялась девочка, как уходила смертельная бледность и розовела кожа, разглаживались ранние морщины и исчезала синева под глазами.
Когда Степушка закончил, то сам поразился тому, сколь прекрасно творение рук его.
– Я… я даже не хотел ее вскрывать, ибо это повредило бы работе. И повредило. Но правила не изменишь. Потом я привел тело в порядок, насколько смог.
Оно лишилось части совершенной своей красоты, и от этого Степушке было больно.
– Я позвонил ей, сказал, что работа исполнена. Она появилась сразу, словно ждала за дверью.
Белый халат на темном костюме, темные очки в поллица, красные губы, точно измазанные кровью. Длинные ногти и крохотная сумочка.
– Ей понравилось. Она сказала, что я хорошо поработал и что теперь должен понять и оставить ее наедине с девочкой. Нужно попрощаться. Я понял. И вышел. В соседнюю комнату. Я там иногда отдыхаю и сейчас тоже… поймите, я так устал.
И в этой усталости не было места сну. Степушка пребывал в том состоянии, когда утомленный разум беззащитен перед окружающим миром, любой звук, любая тень – словно игла.
– И когда она заговорила, я услышал все.
Степушка помнил, как это было. Цветочный аромат мыла. Сухая кожа рук. Больные глаза. И одно желание – лежать. Он и лежал на тонком матрасике, чувствуя каждый комок, каждую вмятину, словно он, Степушка, и не Степушка–патологоанатом, а принцесса на горошине.
Горошинами были пуговицы на наволочке, которые прилипли к щеке и давили на десну. Степушка закрыл глаза, силясь защититься от острого света, и уши бы заткнул. Но за берушами надо вставать, а двигаться сил нету.
– Спи, моя радость, усни. – Чужой голос проник сквозь гудение вентилятора, и лопасти последнего замерли, чтобы не мешать словам.
– Крепко–крепко спи.
Степушка перевернулся на бок.
– А когда проснешься, расскажешь, что там.
Сумасшедшая. Таких вокруг полно. Этот мир давно уже свихнулся, и люди вместе с ним.
– Сестрицу свою встретишь…
Смешок.
– Ты же хотела знать, что с ней случилась. Думала, что убили. Угадала. Убили.
Степушка замер.
– Только никто этого не поймет. А знаешь, почему? Потому что я умная. Потому что даже если поймут, то ничего не докажут. Этот мир слишком упорядочен, чтобы оставалось место для мистицизма… кто поверит в то, что можно украсть молодость? Они скажут: крадут имущество движимое или нет. Крадут жизнь, если образно выразиться. А молодость украсть нельзя. У них просто нет моего гребня. Помнишь, я расчесывала волосы Ольге? Ты ревновала… я видела, что ты ревнуешь. И ты обрадовалась, когда Ольга умерла, и я стала расчесывать волосы тебе. Ты ничего не поняла, моя маленькая глупенькая девочка…
Степушка сел на лежанке. Ему было муторно. И еще жутковато, как не случалось никогда прежде.
Вот разве что теперь, потому как лицо девушки, сидящей напротив Степушки, выражает недоверие. Надо ли ее убеждать? Степушка не знал. Он просто решил рассказать, как оно есть.
– Она все говорила и говорила. Очень долго. Говорила, что теперь все пойдет по–новому. Что жизнь только–только начинается и… и я подумал, она совсем свихнулась.
Степушка поерзал на стуле. Признаваться в содеянном было невыносимо тяжко.
– И что если так, то отчего б не попользоваться?
– Шантаж? – Ни тени улыбки на лице девицы, наоборот, она хмурится и становится старше, скучнее.
– Да. Понимаете… понимаете, я был всецело уверен, что девочка и вправду умерла от рака! Это факт! Все прочее – лишь домыслы.
– А что ее сестра умерла незадолго до того?
Степушка пожал плечами:
– Бывает. Генетическая предрасположенность. Но… их не убивали! Не существует в этом мире средства, способного вызвать развитие лимфомы Беркитта.
– А в мире ином?
Издевается? Не похоже. Глядит–то серьезно, как будто ждет откровения свыше.
– Не знаю, – честно ответил Степушка.
Девица кивнула и, положив на колено сумку, принялась в ней копаться.
– Вы ведь узнаете ту, которая к вам приходила? Посмотрите, пожалуйста, на снимки.
Степушка посмотрел. И еще раз посмотрел. И третий тоже, внимательно, потому как внутренний сторож, очистивший душу светом, ныне берег чистоту.
– Н–не знаю… понимаете, она была в шляпке. Такой, которая с вуалью. И там поля вот так, вниз идут, лицо прикрывают. А еще у рубашки воротник широкий и… я не уверен! Они же похожи по телосложенью.
Поверит ли? Поверила. Снимки забрала и поднялась.
– Погодите! – Степушка вскочил вместе с нею. – Я знаю, у кого сейчас этот гребень! Заберите его себе, и она к вам придет. Только осторожнее! Это может быть опасно.
И он быстро рассказал о второй встрече, о поезде на рельсах, о толпе и о собственном страхе и жадности, толкнувших на преступление. Он мог бы оправдаться, сказать, что не верил в эти мистические штучки, но не сказал. А гостья, слушавшая с преувеличенным вниманием, не стала попрекать и издеваться.
Уже на пороге, проводив ее, Степушка вдруг спохватился:
– Вы… вы простите.
– Вас?
Он мотнул головой, силясь уловить то, что вертелось на языке.
– Нет. Вы злитесь на кого–то… из–за кого–то… простите его и станет легче.
– Ты ошибся, – ответила она. – Я не на него злюсь, а на себя.
– Тогда простите себя. Иначе жить не получится.
Анечка смотрела на расческу. Сандаловое дерево, инкрустация пластинками бирюзы, ручка в виде прыгающего льва и волосы, застрявшие между зубьев. У Анечки никогда не выпадали волосы. И десны не кровили.
И вообще прежде она не чувствовала себя настолько слабой. Хотелось одного: забраться в постель, лечь и уснуть. В школу надо. Там Кузька. И эта его, подружка, которая на год старше Анечки и Кузьки.
Сегодня договорились поехать к Анечке.
Анечка не может. Она звякнет Кузьке и скажет, что заболела. И ведь если соврет, то самую–самую малость… Нет, ехать надо. Она же хотела про Серегу проболтаться… Зачем? Чтобы посадили. Если Серегу посадят, то Анечка поедет в Англию.
Господи, глупость какая. Зачем ей Англия?
Мысли в голове запутались совершенно. Анечка умылась. Оделась. Поняла, что накраситься не сумеет, и вышла из дому. Забравшись в машину, забилась в угол и закрыла глаза.
– С тобой все в порядке? – Серега приложил руку ко лбу. – Анька, ты же горячая вся! Илья, ей нельзя никуда ехать! Поворачивай домой. А лучше – в больницу.
– Не хочу.
Серегино присутствие рядом успокаивало. И ехать хорошо. Урчит мотор, машину покачивает, словно колыбель, и слабый аромат лимона щекочет ноздри.
– Иди сюда, – Серега обнял и прижал к себе. – И не спорь. Надо вернуться. А вдруг это серьезно?
Просто грипп. Анечка никогда не болела, чтобы серьезно и надолго. Даже в детстве. У Сереги туалетная вода резкая, чихать хочется, а от чихания в голове звенит.
– Ну, совсем расклеилась, да?
Нет.
– Я сейчас мамке позвоню. И тетке.
– Мне в школу надо.
Возражать, прижавшись щекой к рукаву, удобно. И еще приятно, когда Серега по голове гладит. И вообще хорошо, что он есть. А она собиралась Серегу ментам сдать.
Какая же она сволочь!
Анечка хлюпнула носом, до того ей стало стыдно за свои планы. Серега же расценил слезы по–своему.
– Ну не реви. Потом в школу пойдешь. И вообще, чего тебя туда потянуло вдруг? Любовь?
Не любовь, но… Кузя забавный. Он Анечке совсем–совсем не подходит, но зато у него есть собака и друзья. А у Анечки друзей никогда не было. Игрушки вот были, а друзей – нет.
– Будут. Все у тебя будет, обещаю. Ты только постарайся не заболеть, ладно?
– Ладно, – Анечка закрыла глаза и призналась: – А я на тебя настучать хотела. Кузьке. У него сосед – мент. Он приходил в школу и спрашивал про Капуценко. Тогда я ничегошеньки не знала и теперь не знаю. Но если сказать, что ты меня просил… просил…
– Алиби подтвердить? – шепотом подсказал Серега. – Если рассказать об этом, то меня станут подозревать?
Анечка кивнула. Сейчас Серега разозлится и оттолкнет ее. И снова станет, как прежде. Большой–большой дом, где у каждого своя нора. В норах одиноко. И даже лисы живут семьями.
– Зачем? – спросил Серега.
– Я… я хотела, чтобы тетечка меня любила. Тебя ведь она любит. А я… я просто при тебе. И вообще… ты же ей родной.
Серега нажал кнопку на панели, и стеклянная перегородка разделила салон на две части.
– Я знаю. Я слышала, как папуля говорил, что если есть ребенок, то по закону треть имущества по–любому полагается. Это потому, что тетечка все Тынину завещала. А Тынин – сумасшедший.
– Кто такой Тынин?
Серега не сердится? Анечка бы на его месте очень рассердилась.
– Это человек, который Таньку хоронил. Он сумасшедший, но тетечка все равно завещание на него написала. А папуля сказал, что суд отсудит, если родному ребенку. И что действовать надо быстро. Они хотят убить тетечку.
Отстранившись, Серега взял Анечку за подбородок, приподнял голову и заглянул в глаза.
– И давно ты знаешь?
Она мотнула головой и едва не упала от этого движения. Серега удержал.
– Я думала. Целый день думала. А потом мне гребень подарили. Он очень–очень красивый.
– Кто подарил?
– Дядька один. Он мерзкий. Он возле школы ждал и сказал, будто при Таньке гребень был и будто он дорогой. И вправду дорогой. А мне сон про него снился.
– Я сам Танины вещи забирал, – глухо произнес Сергей. – Не было среди них гребня. Анька, ты дура.
– Дура, – согласилась Анечка и снова закрыла глаза. Свет, проникающий через окна, причинял боль.
– Ты… ты почему не рассказала?
– Не знаю. А гребень очень–очень красивый! Правда. Я его под подушку спрятала. Только ты никому! Это тайна! И про тебя – тоже тайна. И про маму с папой. Ты говоришь, что рассказать надо. А кому? Тетечке? Но я маму люблю. И папу. И вообще все так странно. А мне хорошо. Нет, правда, хорошо! Поехали в школу?!
Серега отказался. Он держал ее крепко, и Анечке было немного неудобно от этих объятий. И еще очень жарко. А потом пятки зачесались, но Серега не дал сапоги снять. Он сам вытащил Анечку из машины и, отмахнувшись от Ильи, затащил в дом. Помог раздеться, прогнав горничную, и уложил в постель.
А гребень забрал.
Пообещал вернуть. Анечка поверила: Серега добрый.
А она – сволочь. Но исправится. Обязательно исправится. Вот только поспит немного.
– Выпей, – велела Ольга, протягивая пластиковый стаканчик. – Полегчает. И не психуй ты так, скоро вернемся.
Адам принял стаканчик. Сделал несколько глотков и вывернул остаток на сиденье машины.
– Что ты делаешь, урод?! – взвизгнул водитель, оборачиваясь. Ольга поспешила его успокоить. Адам же уставился в окно.
Дорога тянулась вдоль желтых новостроек, которые с одной стороны подпирал пустырь, а с другой – куцый лесок. Блестели вымытые талым снегом ели, пыхтел трактор, увязший в грязи, провисли мокрыми нитками провода. Проходило оцепенение.
Что бы там ни было в чае, но оно работало. Адам с удовлетворением отметил, что пульс его выровнялся и дыхание пришло в норму. Правда, появилась сонливость, но она – скорее норма для седативных средств.
– Ты ведь помнишь, что делать, Адам? – спросила Ольга, поворачиваясь всем корпусом. Она привстала и оперлась на спинку сиденья локтями. – Ты ведь не станешь делать того, что меня расстроит?
Водитель громко хмыкнул. Вероятно, он считал, что остался неузнанным.
Адам зевнул и закрыл глаза. Разговаривать ему не хотелось.
– Уверена, что не переборщила?
– Уверена, – огрызнулась Ольга. – Он притворяется. Он у нас вообще знатный притворщик.
Почему бы и нет? Мимикрия – одна из возможных стратегий выживания, и не самая плохая.
Машина повернула налево. Звуки города стали громче, отчетливей. Потом направо. И снова налево. Выбранный путь соответствовал карте, следовательно, сюрпризов не предвиделось, что не могло не радовать. Наверное, странно радоваться собственной смерти, и психиатр непременно сказал бы что–нибудь умное по этому поводу. Но психиатра не было и больше не будет в жизни Адама, как и самой жизни.
Остановка. Рука на плече, и раздражение, которое чувствуется за этим прикосновением. И подтверждая догадку, Ольга шипит:
– Вставай! Идем!
Серый куб ЗАГСа влажно поблескивает, и золоченые буквы горят на табличке ярко, почти ослепляя. Адам щурится, но прочитать ему не позволяют: водитель подталкивает в спину и шепчет, уже не скрывая злости:
– Пошел!
Адам не может сдвинуться с места, ноги словно приросли к шестигранной плитке, из стыков которой торчат стебельки травы. Слишком много чужого. Слишком много другого. И дышать.
Психиатр учил дышать.
Глубоко, чтобы до боли в ребрах, до воздушной пробки в горле, которую выталкиваешь с резким выдохом. И снова вдох.
Первый шаг. Смотреть под ноги. Людей нет. Ничего нет. Плитка есть. Порог. Ступеньки с узкой золоченой каймой.
Вдох–выдох. Все хорошо. Розовая крошка в искусственном граните, точно звезды впаяли.
Иррациональная ассоциация говорит о высоком уровне эмоционального статуса, несмотря на седативное средство, полученное от Ольги.
Ее партнер держится чересчур близко.
Двери открываются. Внутри пахнет знакомо, цветами и свечами. И вонь их несколько снижает напряжение. Настолько, что Адам решается поднять взгляд.
Зеркало во всю стену. Расчерчено ромбами, украшено золотыми гвоздиками, и кажется, что отражения приколотили к воде.
У зеркала нервозно переминается дамочка в красном костюме. Прямая юбка морщит на бедрах, двубортный пиджак расходится на груди, грозя лопнуть. Судя по верхней пуговице, более темной, чем остальные, однажды угрозу он выполнил. Дамочка сидит на диете и врет себе, будто диета помогает. И в поддержание вранья натягивает старые вещи. Это глупо.
– Мы к Наталье Юрьевне, – говорит Ольга гулким шепотом. – По поводу…
– Да–да, – соглашается дамочка и широким жестом указывает на дверь с табличкой: «Администратор».
– Мне надо в туалет, – Адам постарался сказать громко, но все равно голос утонул в громадине зала, только отражение на золоченых гвоздиках нервически дрогнуло.
– Что? – переспросила Ольга. А дамочка брезгливо скривилась и забыла про то, что надо утягивать живот, который тотчас вспух тяжелым пузырем.
– В туалет. Надо. Организм требует избавиться от избытка влаги.
Адам пояснил охотно, получая странное удовольствие от того, как меняется лицо Ольги.
– Физиологическая потребность, игнорировать которую неразумно.
– Иди. Присмотри за ним…
– Не стоит. Будет хорошо, если вы останетесь за дверью. Специфика моего психологического портрета требует уединения при некоторых процессах.
Губы дамочки сошлись ярко–красной точкой, а грудь подпрыгнула, увеличив давление на пуговицу до предела. И водитель, видя гнев, схватил за руку, потянул куда–то вбок, шипя на ходу:
– Да я тебе…
В туалет заглянул и, убедившись, что окон нет, впихнул Адама внутрь.
Белый кафель. Запах хлорки. Еще один зеркальный квадрат, на сей раз, правда, без гвоздей. Три кабинки. Рукомойник.
– Вы здесь? – спросил Адам, не особо надеясь на удачу. Однако ближайшая дверь скрипнула, выпуская вчерашнего толстяка. Он явно нервничал. Но он пришел. Уже хорошо.
– Вы… ты не передумал? – толстяк облизал губы.
– Нет.
Адаму немного жаль толстяка, которого посадят. Толстяк наивен. Он пришел убивать и вооружился вчерашним сценарием. И почти уверен, что останется безнаказанным, и знать не знает о подельнике Ольги. А подельник нервничает. И обязательно запомнит толстяка. И даст показания, открещиваясь от убийства.
Нож лежал в пластиковом пакете. Длинная рукоять и еще более длинное лезвие.
– В хозяйственном купил, – пояснил толстяк и смахнул пот. – Заехал и купил. Правильно? И еще вот перчатки.
Он продемонстрировал руки в бледной оболочке хирургических перчаток.
– Молодец, – похвалил Адам и снял пиджак, который аккуратно пристроил на угол дверцы.
– Я… ты… тебе же не будет больно?
Все–таки люди во многом алогичны. Какая разница, будет ли больно, если боль, как и жизнь – явление конечное?
– Не будет.
Адам повернулся боком и, указав на место под левым ребром.
– Размахиваешься и бьешь. Проворачиваешь лезвие. Уходишь. Старайся не бежать. Выйдя, переоденься. Одежду сложи в пакет. Отвези в другой район. Сунь в контейнер для отходов. После отправишься к кинотеатру. Там в мусорном ведре или в урне посмотри билет. Их часто выбрасывают на выходе. Выбери сеанс, который приходится на данный временной отрезок. Если не видел этого фильма – посмотри. Он и билет – твое алиби.
Толстяк кивал.
– Кажется, все. А теперь бей.
Он попятился. Перехватил нож обеими руками. Закрыл глаза. Замахнулся…
– Не могу! Ты… ты сумасшедший! А я не такой! Я не убийца… я…
Нож выпал. Звякнуло о кафель лезвие. Хлопнула дверь, порывом сквозняка сбивая на пол пакет. Жаль. Все несколько усложнилось, хотя произошедшее было вполне ожидаемо. Адам, вынув платок, поднял нож. Шагнул в кабинку, заперев за собой дверь.
Время уходило.
Так. Держаться за основание рукояти. Бить под углом – толстяк ниже ростом. Плохо, что замахнуться толком не выйдет. И закрепить негде.
Ничего. Адам справится.
Он закрыл глаза, вдохнул и вместе с резким выдохом ударил.
Стало больно. Очень больно. Настолько, что Адам, не выдержав, застонал. И сполз по стене, пытаясь завалиться на пол, вдавливая весом тела лезвие.
Выдохнуть. Вдохнуть.
Плохо.
Во рту ощутимый привкус железа. Встать на четвереньки. Сделать шаг. И еще. Упереться лбом в запертую дверь. Лечь на пол. Закрыть глаза.
Теперь все будет хорошо.
– Видишь, я пришел, – сказал Адам.
– Вижу, – ответила Яна и, коснувшись волос, упрекнула. – Что ж ты наделал, гений мой глупый?
А потом он увидел себя изнутри. Сталь, продавившую тонкий слой эпителия. Разодранные мышечные волокна и перебитые стены сосудов. Артериолы и венулы похожи на трубы, по которым проехал Камаз. Кружево капилляров измято. Бляшки эритроцитов темнеют, окисляясь. Фибриноген превращается в фибрин, и тот растет коралловым островом, надеясь перекрыть русло кровяных рек.
Слишком медленно.
В дверь стучат. И еще стучат. Или уже не в дверь, а в сердце?
– Да что тут… твою мать!
Именно. Мать–перемать. И время схлопнулось.
Паладин Турзо
Тише, ветер, небо плачет. Тучи черные свирепы. И луны бесстыжий глаз в окна пялится.
Слушает Эржбета ночь. Ночь разглядывает Эржбету. Гладят тело руки ледяные, омывают слезами, отпевают голосами, которые не слышны никому, кроме урожденной Батори.
И тянет ветер не дым пожженных деревень, не плач людской, не гортанные голоса турков, что яростью движимы, выплеснулись на окрестности Чейте.
Слушай, Эржбета, слушай.
Вот несется по пропасти стук подков. Тенями черными пластаются кони, и пена с разодранных ртов падает на землю, устилает ранним снегом. Вот поднимается и опускается плеть, разрисовывая конские крупы кровавыми узорами, и тонет ржание средь голосов и звона оружейного.
Близится судьба. И ровна дорога перед ней. И лик ее темен, выскоблен годами да обожжен порохом. Зовут судьбу отцовским именем. И плащ крестовый лежит на плечах ее.
Скачет–торопится паладин Дьердь Турзо, советник короля. Хмур он и страшен, тяжек долг его, но не в силах человечьих с дороги свернуть.
– Когда? – шепчет Эржбета ветру и руки поднимает.
Скоро. Завтра. Сегодня. Уже. Или еще потом. Но быть человеку короля в Чейте, слушать шепот теней, что горазды рассказывать, мешая ложь и правду.
Так может, проще – шагнуть вперед? Дать себя ветру и земле, воде и травам? Стать частью иного, чему нет названья? Эржбета поднялась на цыпочки, и ветер толкнул в живот, заставляя отступить от пропасти. Верно. Не время еще. Эржбета – Батори. И Надашди. И за спиной ее сила двух ветвей, чьи корни напоены древностью земель нынешних.
– Да–да–да, – ветер погладил лицо, размазывая капли воды. – Надо.
Тетушка прошла до конца. Эржбета слышала о смерти ее и плакала, когда никто не мог увидеть слез. И уже тогда боялась, зная, что ее собственная смерть тоже будет ужасной. Трехликий бог, который Камень, Дерево и Птица, каждому готовит свой путь. Она закрыла глаза и, подув на ладонь, попросила ветер:
– Скажи ему, чтоб поторопился.
И прозрачная душа, соскользнув в пропасть, покатилась по склону, грохоча камнепадом. Она рухнула в реку и оседлала водяного коня, чья грива – пена, чьи копыта – вода.
Всадники, остановившиеся на ночь, услышали гром. Замерли солдаты у костров, забеспокоились лошади, и пара собак завыла на круглую луну. Дьердь Турзо вышел из шатра как был, в простых штанах и рубахе грубого полотна. Он прислушался к реву и пожал плечами:
– Горы. Всякое случается.
Однако несмотря на уверенность его в правоте, ночь выдалась бессонной. Ветер носился по ущелью, сыпал камнями и норовил раздуть костер до самых небес, а под утро, утомившись, принялся скулить и вздыхать. Он бродил вокруг шатра, не давая уснуть, и шептал сотней женских голосов.
Утро застало Дьердя молящимся.
И солдаты, обычно безверные, тоже сгрудились у костров, слушая звонкий голос молоденького монашка. Откуда он взялся? И зачем? Но прогнать его Турзо не посмел, более того, велел дать монашку одну из вьючных лошадей.
– Вы восстановите справедливость. Почти, – сказал тот, забираясь в седло. Босые, избитые в кровь ноги, уперлись в стремена, а худые руки вцепились в поводья куда уверенней, чем в четки. – Совсем вам не позволят. Но помните, главное – остановить ее.
И ветер толкнул в спину.
Чейте началось с мертвых деревень. Низкие дома скрывались в снегу, и белый, он хранил на себе лишь звериные следы. Изредка где–то вдали появлялись нити дыма, чтобы тут же растаять в мутном небе. Начавшийся снегопад скрывал пути и выравнивал дороги, и Дьердю пришлось замедлить шаг.
Монашек оказался неожиданно полезным. Местный, он ловко находил путь и вел отряд по горам, словно пророк Моисей по пустыне Синайской.
Дважды приходилось спешиваться, до того узки были горные тропы. Но монашек отказался от сапог. Голые ступни его ломали наст, окрашивая розоватым колером, а он, упрямец, твердил молитву. И святость человеческая наполняла души людей.
– Кто ты? – спросил Дьердь на одном из привалов, когда монашка подвели к костру.
– Человек, – ответил монах, глядя сизыми больными глазами.
– Садись. Ты помогаешь нам?
– Не вам. Богу.
– Почему?
– Потому что это правильно, – он все же не выдержал и протянул к огню синеватые ладони. – И потому, что время пришло.
Кого другого за подобную дерзость Турзо велел бы выпороть, а то и вовсе бросил бы тут, оставив самого разбираться с волками, что уже который день шли за караваном. Но сей человек внушал если не страх, то опасение тем, что и вправду был крепок верой.
И Турзо подал ему свою чашу с подогретым вином.
– Благодарю, – монах поклонился, принимая дар. Его манеры свидетельствовали о том, что он знал жизнь иную. – И вы правы. Господь открыл мне милость свою недавно. Он дал мне шанс спастись и получить прощение. То место, куда мы идем… там давно позабыли имя Его. Там славят имена иные, и Дьявол, великий Обманщик, прячется за новыми масками.
– Вы были в Чейте? Что там происходит? Слухи, доходившие до короля, весьма… странны.
Монах пригубил вино. Он пил медленно, наслаждаясь каждым глотком.
– Я был в Чейте. Я жил в Чейте. И в ее покоях. Она и вправду прекрасна. Каждое утро она просыпается вместе с солнцем и, садясь у зеркала, начинает расчесывать волосы. Мне нравилось смотреть, как меняется ее лик. Сколь возвышенным он становится. Сколь прекрасным. Мне думалось, что такая красота, возможна лишь милостью свыше. А выяснилось, что Бог здесь ни при чем.
Верные соратники подходили к костру, рассаживались на плащах.
– Когда же волосы ее становились легки и обретали прежнюю черноту, она звала служанок. Звук медного колокольчика разносился по замку, и по зову его в комнату Эржбеты входила Йо Илона. Это женщина из руссов, огромная, словно сама гора. Ее груди тяжелы, а живот необъятен. Однажды Йо Илона кулаком разломила наковальню, а вторым – вышибла дух из кузнеца, посмевшего сказать обидное про госпожу. Йо Илона приносит детей. Они сидят на плечах ее, словно птенцы, и держатся за желтые косы.
– То, что говоришь ты, странно, – сказал Турзо, знаком приказывая подать еду.
– Это чужие дети, те, кого Эржбета велела привести в свой замок, желая воспитать людей верных и преданных. Собственные ее дети разлетелись по миру. Графиня целует каждого ребенка, и те плачут, потому что души их горячи, тогда как губы Эржбеты холоднее льда.
Соленое мясо, подогретое над огнем, лишено вкуса, как и холодный, зачерствелый хлеб. Но люди едят. И слушают, впитывая каждое слово.
– Когда детей уносят, Эржбета снова садится перед зеркалом, и служанки начинают скрести ее лицо. Они натирают его лимонным соком и перепелиными яйцами, медом и творогом, перетертыми листьями мяты и жиром белых овец. Они мажут его тайными мазями, которых у Эржбеты целый сундук. Они читают заклятья, призывая тайные силы.
– Ведьма! – голос был слаб и тонок, но вместе с тем подобен камню. Он пробудил ропот, что побежал по толпе, становясь все громче.
Ведьма.
А монах, точно не слыша, продолжал.
– И когда кожа ее вновь становится белее белого, Эржбета позволяет служанкам одеть себя. Затем она спускается в парадный зал, садится в кресло, которое прежде занимал ее супруг, и сидит в нем часами. Она не нуждается ни в еде, ни в питье, ни в молитве. Ее взор устремляется в огонь. И Дьявол рисует для Эржбеты письмена. Когда же наступает вечер, Эржбета уходит в башню. Я не знаю, что в ней. Но кричат там часто.
Люди, переглядываясь, крестились. Сам Дьердь испытывал желание ударить монашка по щеке, вырывая из этого странного отупелого состояния.
Врал ли он?
Говорил ли правду?
Люди, каковым удавалось добраться до королевского трона, валялись в ногах и молили о защите. Они рассказывали о Кровавой Графине, что вылетала по ночам из замка, чтобы пить людскую кровь. Другие обвиняли в воровстве детей и прелюбодеянии. Третьи – в черном колдовстве. Четвертые, приведенные в качестве свидетелей, немо выли.
И плач людской переполнил чашу королевского терпения:
– Иди, – сказал он, уже не король, но император Матвей. – Иди и узнай, что там делается.
– А если они говорят правду? – осторожно спросил Турзо, предчувствуя, что оба рода – и Батори, и Надашди – не обрадуются вмешательству в дела вдовой графини.
– Если… если так, то в руке твоей – моя справедливость.
И слова эти разнесли. Видать, долетели они и до ущелья в преддверии Карпат, приманив безумного монашка с его страшными историями.
– Я ей помогал, – произнес он, неловко вставая на колени. – Я был молод и глуп. А она пообещала мне власть, богатство и силу, с которой ничто не сравнится. Хитер Дьявол. Слаб человек. Я сказал: да будет так. И стало так. Мне пришлось идти с гор вместе с Фицке, мерзостным горбуном. И ходил я от замка к замку, от дома к дому. И спрашивал: имеете ли вы дочерей, каковые прекрасны и горды? Желаете ли вы дочерям своим счастья? Ежели желаете, то отдайте их Эржбете Надашди в замок Чейте, ибо тогда графиня научит дочерей ваших всему, что надлежно знать девице хорошего рода. И найдет им женихов. И будет счастье всем, какового никто не видывал. Голос мой был сладок, а вид богат.
Человек у костра был мерзок. И многие, восхищавшиеся крепостью веры его, отвернулись. Гнев появился на их лицах и жажда мщения. Дьердь поднял руку, успокаивая люд.
– И многие верили. Они собрали дочерей, дав наставленье во всем слушаться госпожу Надашди, и выставили тех из дому. Они в гордыне своей надеялись, будто смогут породниться с каким–нибудь из древних семей. На этих руках кровь невинных.
Пламя, вскипев, облизало ладони и стекло рыжими искрами. Руки же остались неопаленными.
– Эржбета и вправду учила их. Она ведь была умна и сведуща во многих вопросах. Она знала тысячу трав и язык греков. И то, как держать замок, и то, как встречать гостей. И то, как убивать, чтоб не осталось следов. Первые умерли от лихорадки, что сковала члены их и сожгла изнутри, оставив тела иссушенными. И Эржбета надела наряд печали, самолично написала письма родичам и велела снарядить богатые похоронные кортежи. Однако не прошло и месяца, как погибли еще трое, и многие заговорили о неведомой болезни, что поселилась в замке Чейте. А когда смерти продолжились, все уверились – проклятье висит над домом. И это истинно так, ибо Дьявол поселил в доме сем дитя свое.
Монашек вскочил и руки распростер над костром:
– Ладиславом меня звали! Помните это имя! Молитесь за несчастного, что душу потерял.
– Сядь! – рявкнул Дьердь Турзо, сам же поднялся и, окинув взором солдат, повелел: – Разойдитесь. Скоро мы будем в Чейте. Скоро выясним все.
Ох Эржбета…
Славен был род Батори, да только перемололо время эту славу. Умерли его короли, отвернулись от него императоры, память троном меченых коротка, как миг. Исчезли родичи, друг за другом уходя в сырую землю, и отблески былого величия лишь продляли агонию.
Иссякла сила Батори.
И ныне рукой Дьердя Турзо будет срезана еще одна ветвь с оскудевшего древа.
Замок вынырнул из снежной мглы. Ветер разбивался о высокие стены Чейте, выла метель, набрасывая снежное покрывало, и редкие огни сверкали сквозь ночь, как волчьи глаза.
Люди, утомленные дорогой и подъемом, оживились. Дьердь, придержав коня, дождался, пока подтянутся последние. И монашек, встретившись со взглядом паладина Турзо, съежился.
– Она там, – прошептал Ладислав, и ветер подхватил шепот, разнося по узкой дороге. – Там она. Ждет! Она знает наперед! Она…
Ворота замка оказались заперты. Колотить пришлось долго. И еще дольше, перекрикивая бурю и сдирая горло, объяснять, кто явился в Чейте. Открыли. Впустили. Приняли лошадей и помогли спешиться. Сунули в руки фонарь и тут же отступили, будто бы и не люди служили в Чейте – тени бессловесные.
Поймав одну за руку – теплую, человечью – Дьедрь крикнул:
– Где хозяйка?
Тень молча указала на дом. А монашек, ввинтившись между Дьердем и тенью, сказал:
– Идемте, я знаю, где ее искать.
Он повел по коврам, оставляя на них комья грязного снега и следы. Он шел вдоль стен, и портреты Надашди и Батори с презрением смотрели на предателя. Он сторонился редких факелов и еще более редких людей. И ускорял шаг.
Дьердь едва–едва поспевал за ним. Стража сзади и вовсе бегом неслась, грохоча железом доспехов.
– Ладислав! – раздался громкий голос и навстречу вышел карлик, уродливый, как война. – Стой, Ладислав! Ты предатель!
– Покайся, Фицке!
Карлик захохотал и подбросил два факела, рассыпая искры по полу. Он поймал факелы на лету и тут же швырнул в монаха. И снова захохотал, глядя, как тот сбивает пламя. Промокшая одежда не вспыхнула, а боли Ладислав давно не чуял.
– Кто вы? – поинтересовался карлик, расправляя чудовищно длинные руки. Коротенькие же ножки прочно уперлись в пол. – Кто вы и зачем пожаловали в Чейте?
– Ты не узнаешь меня, шут? – Дьердь Турзо снял шлем. – Ты бывал в моем доме. Ты веселил гостей на свадьбе моей дочери, и я сам подарил тебе три флорина.
Карлик ничего не ответил, а в руках появились ножи. Рукояти их скрывались в умелых ладонях, а лезвия выглядывали серыми жалами.
– Уйди, горбун. Я здесь по слову императора…
Договорить не вышло, дернулись руки, свистнули ножи, вспарывая воздух, и зазвенели, столкнувшись с железом. Ловок был карлик, но умел был паладин Турзо. На лету мечом сбил ножи и велел:
– Свяжите его!
Стража, оттеснив господина, напала на горбуна. Тот сопротивлялся. Он хватал людей и, подняв над головой, швырял. Он месил кулаками и хохотал, и даже когда его повалили на землю и спеленали, не успокоился:
– Ты предатель, Ладислав! Предатель!
– Веди дальше, – рявкнул Турзо, отвешивая монашку подзатыльник. – Где она? Я хочу знать, где она! Слышите, вы все?!
В нижнем зале.
Эржбета Батори, графиня Надашди сидела в высоком кресле с резной спинкой. Над ней возвышались волк и дракон, а еще выше парил вырезанный из дерева сокол.
Хозяйка замка Чейте была столь же прекрасна, как в тот день, когда она вошла в празднично убранный замок Бичеваг. Тогда на ней было платье темно–зеленое, почти черное, а по подолу расцветали белые лилии и сапфировые незабудки. Сегодня она нарядилась в белое, и белизна наряда лишь подчеркивала бледность кожи. Убранные под сетку волосы были черны, а на воротнике и лифе платья посверкивали алмазные звезды.
И кровь на руках и подоле была ярка, как никогда.
– Здравствуй, Дьердь, – сказала хозяйка Чейте, улыбаясь. – Я рада приветствовать тебя в доме моем. Была ли спокойна твоя дорога? И не желаешь ли ты отдохнуть? Быть может, тебя мучит жажда или голод?
Она рукой очертила столы, уставленные золотыми и серебряными блюдами. Еда на них давным–давно остыла, а частью даже сгнила, подернувшись зеленым налетом плесени.
И Дьердь отвернулся от стола.
– Здорова ли твоя жена и моя кузина Эржбета? Хорошо ли живется дочери твоей Юдит? Хорошего ли мужа я нашла для нее? – продолжила расспрашивать Эржбета.
– Я пришел за тобой, – переломив себя, сказал Дьердь. – По слову императора.
– До него дошли эти слухи? Рыжий Меджери их распускает. Ты же знаешь, Дьердь. Ты ведь не веришь тому, будто я умею летать или становиться туманом? Цыгане верят в мулло. А ты, Дьердь Турзо, родич мой, во что веришь?
– В то, что вижу.
Он наклонился и, стянув перчатку, прижал пальцы к шее девушки, что лежала у ног графини. Срезанный цветок, лилия белоснежная, измаранная кровью. Дьердь осмотрел раны, ужасаясь их количеству, пересчитал ожоги и выпрямил сломанные пальцы.
Люди стояли. Смотрели. Ждали приказа.
– Она не хотела меня слушать. Служанки упрямы, – пояснила Эржбета, продолжая улыбаться.
– Это не служанка.
Дьердь прикрыл мертвую плащом и перекрестил.
– Туча, туча, защити Эржбет! Ты есть Бог. Ты есть Дерево, Камень и Птица. Ты есть Смотрящий из темноты и идущий на лапах ночи. Помоги мне! Огради меня! Пошли девяносто девять черных котов! Пусть выйдут они из гор, вод и трещин земных… – Эржбета говорила речитативом и водила пальцем по Черной книге, лежавшей на ее коленях. – Пусть пройдут они тропами ночными. Пусть найдут Меджери Рыжего и принесут мне сердце его! Пусть!
– Ведьма! – завизжал кто–то за спиной Дьедря.
– Ведьма! – подхватили крик, ширя и передавая из уст в уста.
– И пусть хранят Эржбет от зла, заклинаю именем твоим, о Иштен…
Кубок ударился в стену, заплескав наряд графини вином.
– Хватит! – рявкнул Дьердь, становясь меж людьми и Эржбетой. – Она безумна, разве вы не видите?
Давешний монашек выступил из толпы и, указав обеими руками на Эржбету, сказал:
– Она ведьма. Как ведьму и судите! Иначе…
Договорить Дьердь не дал: ударил латной перчаткой в лицо, сбивая на пол. И пнул в ребра.
Не выносил он мерзости людской. Ее в отличие от безумия сложно было объяснить.
Суд, начавшийся в Вене в марте года 1610–го и завершившийся отправкой Дьердя Турзо в замок Чейт, продолжился. Эржбету и слуг ее, взяв под стражу, вывезли в Бичеваг. Туда же прибыл и личный посланник короля, кардинал Франсуа Форгач, а с ним и двое дознавателей: Мойзич Циройку и Анджей из Керештур.
В первый же день по прибытии их состоялась приватная беседа.
– Чернокнижие – великий грех, – произнес кардинал, крестясь. И герцог вынужден был повторить сей знак, но на манер иной. Не следовало злить посланца короля, пусть и не внушает посланец этот хоть сколько бы доверия.
– Эржбета безумна. Я самолично пересмотрел каждую страницу в этой книге. Там ничего нет! Ничего!
– Верю, охотно верю. Но разве не могло быть так, что вы, любезный герцог, слишком чисты духом? И оттого не явились вам письмена дьявольские?
Скользок он был и хитер. Мудростью змеиной блестели глаза, сытостью лоснились одежды богатые. И оба дознавателя были под стать кардиналу.
– Но вовсе не о том я хотел речь вести, – кардинал улыбнулся. – Напротив, я всецело готов поддержать вас. Безумие… ни королю, ни вам, ни кому бы то ни было не нужны в родичах безумцы, но еще менее нужны чернокнижники. Обстоятельства требуют выбрать из двух зол меньшее.
– Люди говорят…
– Люди всегда говорят. Нужно дать им иной смысл бесед. Пусть говорят о жестокости. О пролитой крови. О невинных душах, загубленных Эржбетой. Бог видит, что сие – правда. Но пусть говорят иначе.
– Как? – Дьердь потерялся в словесах, как горожанин в лесу.
– Как о безумии женщины, обуянной манией навеки сохранить свою красоту. Как о грехе тщеславия. Как о гнилой сути их племени, отравленной в тот миг, когда дщерь Евы приняла яблоко от змия.
Кивали дознаватели, крестился кардинал, Дьердь слушал, пытаясь найти в речах подвох. Не находил.
– Она станет примером для прочих…
– Вам не удастся замолчать всего.
– Это не нужно. Там вдосталь людей низких, которые сами не отрицают участия своего в противоестественных обрядах.
– Что же нужно от меня?
– Не вмешиваться. Просто не вмешиваться. Во благо государя и мира.
И Дьердь Турзо, паладин императора, согласился. Он замолчал и молчал все время, пока длился суд.
Вызывали свидетелей и те, мешая правду с ложью, говорили. О смертях. О жестокости. О крови, что потоками заливала подземелья Чейте. О железной деве. О ваннах крови. О ножах и крючьях. О тьме разума. И наступил миг, когда сам Турзо уже не смог сказать точно, что из осевшего в протоколах братства Иисусова является истиной, а где начинается вымысел. Недоверие же Турзо к кардиналу возросло многократно. Люди, столь умелые во лжи, когда–нибудь забудут, что есть правда.
Первыми казнили приспешниц Эржбеты. Поглядеть на них собралось множество людей. Сначала ломали пальцы и выдирали ногти, и толпа радовалась, ловя крики обреченных. А когда же они, привязанные к столбам и обложенные хворостом, вспыхнули, крик перерос в вой. И вой этот долго стоял над площадью, ибо умелый палач разгонял дым, не давая обреченным милосердия.
Карлик, в подземельях Бичевага враз утративший былую смелость, сумел договориться с кардиналом. Он выступил перед собранием, подробно рассказав о том, что хозяйка утратила разум, а три колдуньи, сговорившись, воспользовались немощью Эржбеты, дабы творить ведьмовство.
Поверили ли Фицке, паладин Турзо не знал. Зато испытал радость, когда палачу не удалось срубить голову с одного удара. Когда же обезглавленное тело отдали пламени, Дьердь перекрестился и испросил прощения у небес за то, что вынужден будет совершить.
Он возвратился в замок Чейте, и многие люди вышли встречать кортеж. Они пропускали солдат и рабочих, а карету освистывали. Порой пытались и камнями швырять, но Дьердь пресекал непотребства.
Велика была вина Эржбеты. Но и наказание ей было отмеряно немалое.
Уже в Чейте Дьердь смотрел, как споро работают каменщики, закладывая дверь в покои графини. Она была спокойна, не пыталась ни кричать, ни рваться на свободу, но напевала песенку сиплым голосом. Турзо представил, как Эржбета сидит на высоком стуле и пристально разглядывает свое отражение. И блестит, отражая огни свечей, венецианское зеркало.
– Не забудь, Дьердь! – сказала Эржбета, и голос ее прошел сквозь стену. – Ты обещал передать мой подарок Анне!
Такси поворачивало к дому Красникиной, когда зазвонил телефон.
– Алло? – сказала Дашка, пытаясь запихнуть папку в сумку. Папка не запихивалась и норовила поцарапать пальцы острым углом.
– Дарья Федоровна? Простите, это Алексей вас беспокоит. Меня к вам послали, а вас дома нету.
Хотелось бы знать, кто он такой, этот Алексей, которого послали. Знакомых Алексеев в Дашкином окружении не водилось. Нет, пожалуй, задайся она целью поискать, нашла бы парочку–другую, но вот чтобы с ходу…
– Я курьер. От Адама Тынина, – пояснил Алексей, видимо, уловив Дашкину растерянность. – Он поручил вам письмо доставить. Велел срочно. И я вот жду, а вас все нету.
Прозвучало жалобно.
Письмо? Срочно? Обождет. Конечно, обождет. У Тынина не может быть ничего срочного. И вообще Тынин хам и бездушная скотина.
Тынин никогда прежде не писал ей писем.
– Ждите. Сейчас подъеду, – сказала Дашка Алексею.
Таксист к перемене маршрута отнесся с философским спокойствием. А вот Дашка занервничала. Нет, она и прежде–то спокойной не была, и вообще, по словам Янки, заводилась с полоборота, но…
Тынин никогда не писал писем. Звонил – это да. На Новый год и на Дашкин день рожденья, сопел в трубку и зачитывал поздравления сухим равнодушным голосом. Извинялся за беспокойство. Отключался.
И на Восьмое марта звонил, пока Дашка не объяснила, что этот праздник – не совсем праздник.
А теперь вдруг письмо.
Алексея она вспомнила сразу, как только увидела. Длинный нескладный парень в черной куртке и черных джинсах с синей заплатой на колене. В ухе серьги и наушники, в глазах – тоска. Он изрядно замерз и хлюпал носом, но, передав конверт, не стал уходить. Уставился на Дашку тоскливо, выжидающе.
– Чего? – спросила она, оглядываясь на такси.
– А… а вас тоже не пригласили?
– Куда?
– На свадьбу.
Какую, на фиг, свадьбу?
– Какую, на фиг, свадьбу? – Дашка повторила вопрос вслух и, на всякий случай, ухватила парня за провод от наушников.
– Ну… которая сегодня. Которая с Ольгой. Мне наши сказали. А я не понял. Какая свадьба? Ну ладно если б роман был. А тут свадьба. И Ольга эта мне не нравится.
Здесь Дашка всецело согласилась с Алексеем. Ольга ей не нравилась. Очень не нравилась, как и сама ситуация.
– Я… я думал, вы в курсах. Ну слышал, что без вас оно никак и вообще…
– Так, – Дашка, выпустив провод, взялась за отворот куртки и подтянула жертву ближе. Заглянула в глаза и очень мягко попросила: – Рассказывай. И не надо заикаться. Я тебя не съем.
Алексей сглотнул, наверное, не поверил.
– Ну они поехали. Взяли и поехали.
– Куда?
– Ну в ЗАГС, наверное, я почем знаю? Она со мной не говорила! Она по телефону говорила, а я рядышком стоял. И потом еще так Тынина под ручку взяла и добавила, что ей как невесте можно.
Невеста, значит? Надо было ей патлы повыдергивать, рожу расцарапать! Надо. И сейчас повыдергивается–порасцарапается. Адам… ну телок! Не заикнулся даже! Штирлиц хренов.
Дашка злилась, а когда она злилась, то думала очень быстро.
– Идем, – она потянула Алексея к такси. – В какой ЗАГС знаешь?
– Н–нет.
– А позвонить ей можешь? По срочному делу?
– По какому?
– Да по любому! Сам придумай! И умоляю, не тормози. Это я не вам. А ты садись. Садись, сказала!
Письмо Дашка сунула в сумку и, поставив ее на колени, отобрала у Алексея трубку. Господи, ну почему когда она спешит, все вокруг вдруг становятся такими медленными?
– Да? – от этого томного женского голоса у Дашки волосы на затылке поднялись. – Алеша, ты чего хотел?
– Ольга… – Алеша принял трубку дрожащей рукой. – Тут вам передать просили. Срочно. Деньги за… ага, я понял. Да, скоро буду. Спасибо.
К счастью, чертов ЗАГС находился недалеко. И Дашка, сделав ну очень глубокий вдох, заставила себя успокоиться. У ЗАГСа стояли машина «Скорой помощи» и бурый милицейский «уазик», и пойманное было равновесие разлетелось вдребезги. Дашка выскочила из машины, кинув Алексею кошелек.
– Девушка, вы куда, туда нельзя…
Дашка плечом отпихнула хилого паренька в форме и ворвалась в фойе. В нос ударила вонь лилий и крови, совсем как в морге.
Совсем как тогда.
Перед глазами завертелись, заскакали красно–белые пятна, помноженные на отражение в зеркале.
Там Дашка, растерянная и беспомощная.
– Девушка, вам сюда нельзя! – чертов мент вцепился в рукав и, упираясь ногами в пол, пытается сдвинуть Дашку.
– Что здесь произошло? – спросила она севшим голосом.
Кровью пахнет.
– Девушка! – почти застонал мент.
– Что здесь произошло?
Каталка выехала из боковой двери, и к кровяному смраду добавился острый запах больницы. От сердца отлегло. Если больница, то…
– Тынин? Адам Тынин? Он пострадал? – Дашка повернулась к менту и приказала: – Говорите. Я имею право знать. Я… я его опекун.
Дрянной опекун, который изо всех сил старался держаться подальше от опекаемого. И вот что получилось.
– Ну… – мент смешался и представился: – Олег Валерьянович. В смысла, я Олег Валерьянович. А произошло происшествие.
И случился случай. Бывает.
Каталка, дребезжа колесиками, проехала мимо закостеневшей Дашки.
– Ножом его ударили. Вот. Серьезно.
– Понятно, – Дашка стряхнула цепкие пальцы с рукава и опрометью бросилась за врачами. Убить Ольгу она еще успеет, но сейчас нужно выяснить, что с Тыниным.
В машину пустили и ее, и Алексея, который сунулся только бумажник вернуть, но остался и сидел, забившись в угол, глядел круглыми удивленными глазами.
– Жить будет, – пообещал врач, похожий на усталого мопса. – Крови только потерял.
Он смерил Дашку любопытствующим взглядом и, почесав лысину, выдал:
– Я, конечно, всякого повидал, но чтоб таким способом от свадьбы косить… силен, товарищ.
Дашка всхлипнула и с благодарностью приняла две желтые таблетки валерьянки.
Все будет хорошо. А Ольга… с Ольгой Дашка разберется.
Уже при выгрузке Адам очнулся, повернул голову – взгляд его был предельно ясным – и увидев Дашку, сказал:
– Письмо. Важно.
Анечке было жарко. В животе ее развели костер, на котором грели кровь, словно воду в трубах отопления. А она раскаляла тело, выплавляя крупный пот. Пот катился по подушке и пропитывал простыню, отчего лежать становилось ну совсем неудобно. И Анечка ерзала по кровати, сбивая одеяло. Серега поправлял. Потом Серега исчез, сменившись озабоченным врачом, а врач – тетенькой. И горничной, которая по ложечке вливала в Анечку лекарства.
Мерзость какая! Отмахнуться от мерзости не хватало сил. И поэтому Анечка заснула.
Сон был горячим, как сама Анечка. Правда, теперь огонь жил снаружи, обосновавшись в огромном камине, забравшись на смолистые ветки факелов и восковые пальцы–свечи, которые торчали из тяжелых канделябров.
Огонь отражался в глазах женщины, которая сидела напротив Анечки.
Красивая.
Кожа белая–белая. Лицо круглое, а шея длинная, и воротник платья лишь подчеркивает ее красоту.
– Здравствуй, – сказала женщина, убирая руки со стола.
– Здравствуй, – ответила Анечка. – Ты кто? Тебя не существует. Я знаю, что это сон.
– Конечно.
– Поэтому я тебя не боюсь.
– А почему ты должна меня бояться? – женщина улыбнулась. – Разве я сделала тебе что–то плохое?
Анечка не знала. Но ведь во сне не обязательно что–то объяснять. Сны существуют сами по себе, и это замечательно.
– Давай лучше познакомимся. Меня зовут Анечка.
– Давай, – согласилась женщина. – Я Эржбета Батори, графиня Надашди.
– Настоящая?
Анечке не приходилось разговаривать с графинями, пусть даже и во сне. Вообще, она редко сны видела, да и те были неинтересными и норовили сбежать из памяти, стоило открыть глаза.
– Хочешь, я покажу тебе мой замок?
Эржбета поднялась. Платье на ней суперское. Из тяжелой бархатной ткани с золотой вышивкой. Рукава перетянуты браслетами, на пальцах сияют перстни, а шею прикрывает темная полоска ткани с драгоценными камнями.
– Это фероньерка, – подсказала Батори, протягивая руку. – Пойдем.
Пальцы у нее ледяные, но это даже хорошо, потому как Анечке очень, ну просто невыносимо жарко. Зал же бесконечен и сменяется другим, таким же. Только здесь нет огня, зато на стенах висят звериные морды, скалятся.
– Это охотничьи трофеи моего мужа, – говорит Батори. – Смотри внимательно.
Анечка смотрит, хотя ей скучно. Что она, зверья не видела, что ли? А веприк прикольный. И медведь. Здоровущий – аж жуть. Волки стаей. Лось. Бык какой–то лохматый с каменными глазами, на которых красной краской намалеваны зрачки. Рога быка выкрашены в алый.
В следующем зале темно. И единственная свеча, которая вдруг вспыхивает в руке Эржбеты, лишь самую малость разгоняет темноту.
Под ногами что–то хлюпает. И пахнет мерзостно, как лекарство, которое влили в Анечку. Не поможет оно: понимание приходит вместе со светом. Он вспыхивает вдруг и на всех концах комнаты. И Анечка, ослепленная, жмурится, пытаясь сообразить, отчего же хохочет ее новая знакомая.
– Смотри! Хорошенько смотри! Это мои охотничьи трофеи!
На стенах головы, вот только не звериные – человечьи. Их лица белы, их глаза и рты широко раскрыты, их волосы свисают до самого пола, почти касаясь темно–бурой жижи.
– Это кровь? – спрашивает Анечка и знает ответ.
– Это кровь.
Страшно. Наверное. Но это же сон? А во сне всякое случается, особенно когда засыпаешь с температурой.
И Анечка, присев, касается крови пальцами. Подняв руку, она смотрит, как течет по ладони густая, словно битум, жидкость. Она обволакивает кожу тончайшей пленочкой, и теперь кажется, что на руках Анечки перчатки.
– Ты смелая девочка, – хвалит Батори. – Настоящая Батори. Пойдем.
Уходить не хочется, головы больше не пугают, наоборот, они дружелюбно улыбаются Анечке и шепчут что–то, а что – не разобрать.
– Я вернусь! – обещает Анечка, и добравшись до выхода из комнаты, оборачивается. На кровяном полу тают следы.
Следующая комната обыкновенна настолько, насколько может быть обыкновенен сон. Крупная каменная кладка рядится в гобелены и шелка. Из огромной кровати вырастают резные столбики, на которых покоится балдахин с волчьими мордами и золотыми кистями. У узкого окошка, забранного мутным стеклом, стоит столик.
– Садись, – приказывает Батори. И Анечка садится. Низкий стул неудобен, и зеркало смешное – как будто круглую деревяшку фольгой обернули. В такое смотрись – не смотрись, а себя не увидишь. Разве что мельком.
– Мне привезли его из Венеции, – делится секретом Батори. – Оно очень дорогое. Смотри. Не бойся.
Анечка не боится. Она откладывает зеркало и принимается изучать флакончики, выставленные в беспорядке. Они тяжелые и скользкие, и внутри непонятное.
– Этим натирают лицо, чтобы сохранить белизну кожи. Вот это используют для шеи. Это – для рук и ног. Это – для холма Венеры.
Анечка смеется. Какие же они здесь, во сне, дикие!
– Хочешь, я тебе волосы расчешу? – спрашивает вдруг Батори и, не дождавшись ответа, берет в руки гребень.
– А у меня тоже такой есть! – вспоминает Анечка.
– Конечно, есть. Я ведь тебе его подарила. Не помнишь?
– Нет, – Анечка огорчилась оттого, что она не помнит и что Эржбета, наверное, обидится. Но та снова улыбнулась и, усадив Анечку перед зеркалом, велела: – Смотри, какая ты красивая.
Гребень коснулся волос, скользнул, разделяя пряди. Анечка смотрела на себя, Эржбета улыбалась. А серебряное зеркало не отражало ничего. Даже свечей.
– Никому, – шепнула Батори. – Никому не позволяй забрать у тебя гребень!
А разве его хотят забрать? Это немыслимо!
И от возмущения Анечка проснулась.
В комнате было сумрачно, а у Анечкиной постели сидел человек.
– Привет, – сказал он, закрывая книжку. – Меня твой брат привез. А он ничего. Честно.
– Привет.
– Ты как? Он сказал, что ты вдруг заболела, но я не помню, чтобы ты вообще болела. Болеть неправильно.
И Анечка согласилась с Кузей. И еще подумала, что хорошо, что он приехал.
– И еще твой брат сказал, что ему надо переговорить с дядь–Васей. По делу. Не знаешь, по какому?
Анечка пожала плечами. Разве это важно?
– Твоя мамаша пыталась меня прогнать, а тетка велела ей заткнуться. Забавно вышло. Значит, ты в этом дурдоме живешь?
– Почему в дурдоме? – Анечка села в постели и сунула под спину подушку. Сон придал сил, хотя голова все равно кружилась.
Кузькиного лица не рассмотреть. Интересно, а подружка его где? В клубе осталась? Ждет–надеется на Кузькино возвращение и на то, что заболевшая Анечка подрастеряет красоту.
Красоту вообще потерять легко.
– Ну… просто. Не обижайся. – Он отложил книгу и подвинул стул. – Хата классная, конечно. У нас такой, наверное, никогда не будет, только вот… мертвая она какая–то!
Последние слова Кузька произнес шепотом.
– Я зашел и аж мурашки по коже. Позвольте вашу куртку… прошу вас тапочки принять. Жуть! И улыбаются так стеклянненько. Может, они вообще не живые? Не проверяла?
– Нет.
Смешной. И свитер этот, старый, растянутый на горле, ему идет. А вот костюм, как на Сереге, не смотрелся бы.
– Зря. Я бы проверил. Это они тебя уморили. Слушай, наверное, надо позвать кого–нибудь.
– Зачем?
– Ну сказать, что ты очнулась. Маму там. Или отца.
Анечка мотнула головой: бесполезно. Не придут. Никто не приходит, кроме нянечки или горничной, а тем все равно, они служат и улыбаются стеклянненько. Хорошее слово. И Кузька хороший, а она, Анечка, снова дура.
– Я страшная, да? – вдруг захотелось посмотреть в зеркало, убедиться, что на самом деле все не так и плохо, что Анечка даже больная даст тысячу очков вперед той Кузькиной девице.
– Ну… есть немного.
Гад! Мог бы и соврать.
– Ты просто другая стала, – сказал Кузька, и тон его был серьезен. – Позавчера – одна, и вчера та же, а сегодня вдруг раз и совсем другая. Это плохо.
– Почему?
– Потому что люди так быстро меняются, только когда им очень плохо. А я не хочу, чтобы тебе было очень плохо, понимаешь?
Не очень. Какое ему до Анечки дело? Анечка ведь сама по себе. И вообще, остальные в этом доме тоже сами по себе. К этому привыкаешь.
А вот лисы живут семьями.
– Я все–таки позову кого–нибудь, – Кузька поднялся и вышел. И Анечка, пользуясь моментом, сунула руку под матрац.
Гребень исчез.
В операционную Дашку не пустили. И курьер Алексей, с нарочитой заботой подхватив под локоть, заставил сесть на скамейку.
– Все будет хорошо, – сказал он, часто моргая. – Врач ведь сказал, что все будет хорошо.
Врачи лгут. Иногда. Нет, конечно, они не специально. Они сами верят в то, что всемогущи со скальпелем в руке. Джедаи от медицины, стоят на пути смерти. Но иногда не справляются.
– Все будет хорошо, – эхом повторила Дашка.
Она сидела, глядела на плакат, призывавший соблюдать гигиену полости рта, и на второй, где рассказывалось про СПИД. Она слушала, как вздыхает, но не уходит курьер и его присутствие стало бесконечно важным. Она думала о том, что скоро выйдет врач…
В маске?
Или уже без?
И как он станет смотреть. По глазам–то сразу понятно. И тогда она поняла, но надеялась–надеялась.
Надежда – это так мало.
Цокот каблуков прокатился по коридору. Дашка поднялась. Повернулась. Халат слетел с плеч, как папаха, и верный оруженосец–Алексей едва успел его подхватить.
– Ой, – сказала Ольга, останавливаясь. Над ее головой сияла лампа дневного света, и Ольгины волосы светились нимбом. – А вы… вы тут?
– Я тут, – мрачно ответила Дашка, пристраивая сумочку на лавку. – И ты тут. Это хорошо, что мы обе тут. Правда?
Ольга кивнула. Она и прежде не нравилась Дашке, а теперь неприязнь перерастала в ненависть, и сдерживать себя было сложно.
– Вы же не станете устраивать здесь истерики? – Ольга выставила перед собой черный пакетик.
– Не буду. Здесь. Пойдем.
Дашка в два шага преодолела расстояние и, обняв жертву за талию, потянула к выходу. Она летела по коридору и волокла Ольгу. Люди разбегались. Дверь открылась с полпинка, выпуская на крыльцо. Прокуренный воздух щекотнул ноздри, и Дашка чихнула.
– Вы ведете себя неприлично! – взвизгнула Ольга, выскользнув из рук. Отбежав на другую сторону крыльца, она вцепилась в перила и предупредила: – Если вы станете скандалить, придет охрана!
– Пускай.
В ней же ничего нету. Средняя дамочка средних лет и средней паршивости. Красится–рядится, скрывает за разноцветной чешуей косметики истинную харю.
– На что ты рассчитывала?
Дашка вытащила карамельку и, повертев в руках, кинула в урну. Попала.
– Вот скажи, на что ты рассчитывала?
Ольгины глаза мутны, как нынешний день. Облака–туманы расползлись, заслоняя тусклое солнце. И кажется, что кто–то просто забыл вымыть небо.
А в прошлый раз оно было ярким, и свет резал глаза, больно, до слез.
– Брак бы признали недействительным.
Ольга мотнула головой и, достав из кармана сигареты, закурила.
– Вам ведь было все равно. Вы ж не появляетесь почти. Так, бумажки подписать заходите. Вам он в тягость, но… деньги, да? Строите святую невинность, а сама такая же.
– Нет.
– Да. Я что, не видела? Да если бы я думала, что вам не плевать, я б не полезла. А расчет… всегда можно подать в суд на лишение опеки. Паче того, я могла не знать, что Тынин ненормальный. Он не сказал, вас рядом не было.
Невинная девица со слезами на глазах повествует о трагической любви и о Дашкиной некомпетентности. У нее и вправду могло бы получиться.
– А если бы я стала дергаться? – поинтересовалась Дашка, пропуская кривоногого человечка в белой шляпе. – Что тогда? Твой дружок и меня избил бы? Вы же сволочи. Вы…
– Ты ничего не докажешь.
И снова правда. Адам даст показания? Во–первых, вряд ли. Во–вторых, кто будет слушать сумасшедшего? Сама Ольга в жизни рта не раскроет. И дружок ее тем паче.
Спокойнее, Дарья, нельзя ее бить.
– Слушай ты, умница–красавица. – Дашка сунула руки в карманы. – Если Адам умрет, то… то я закажу тебя и твоего дружка.
Она хмыкнула, выпустив струйку дыма из носу. Сказал презрительно:
– Гонишь, тетенька.
– Прекрати паясничать! Или думаешь, будто если я больше не следователь, то ничего и не могу? Что у меня по прежней работенке связей не осталось? Остались, родимая моя. Как с одной, так и с другой стороны. И найти вас мне будет очень просто.
Проняло. Хоть держится за маску и сигарету, но по глазам видно – проняло.
– А теперь сделай так, чтобы я тебя больше не видела. И молись, чтобы Адам выбрался.
Молиться бесполезно, как и надеяться. Ольга, бросив сигарету на крыльцо, повернулась спиной. Шла она нарочито медленно, но белые волосы больше не сияли нимбом.
– Эй, – окликнула Дашка. – С фирмы тоже проваливай! Считай себя уволенной…
Не оглянулась и не ответила. От разговора этого остался привкус тошноты и вины, потому что права была Ольга: фиговый из Дашки опекун. И суд бы это признал. Глядишь, и признает, тот другой, высший, который распределяет, кому жить, а кому уходить. Как знать, что он решил для Адама?
Дашка стояла, не решаясь войти. Ждать еще долго. Если повезет. А если нет, то врач без маски и с жалостью в глазах поджидает Дарью. Он разведет руками и скажет:
– Мы сделали все возможное.
Она стояла, пока не пошел крупный снег, смешанный с дождем. Снег ложился на воротник свитера, а дождь полз по щекам. И когда на крыльце появился Алексей – сколько времени прошло? – Дашка позволила увести себя внутрь.
Ждать пришлось еще долго. И Дашка ждала, прикипев затылком к жесткой стене. Читала плакаты справа налево и слева направо, сверху вниз и снизу вверх, собирая буквы, как мозаику. Дважды пила кофе, которое приносил тот же Алексей. И один раз – сладкий чай с мерзковатым привкусом карамели. Наконец дверь открылась, и Дашкино сердце замерло.
Не врач – медсестра. Усталая. Немолодая. Рыжая челка выбивается из–под форменной шапочки, а на левом глазу стрелка размазалась.
– Тынины? – спросила медсестра, глядя почему–то на Алексея. Дашка поднялась. Кивнула. Сил сказать что–либо не было.
– Операция прошла успешно. Состояние тяжелое. Стабильное.
Тугие губы медсестры растягиваются в улыбке, усталой, но это самая прекрасная улыбка, которую Дашка когда–либо видела. И женщина тоже. И потому Дашка говорит первое, что пришло в голову:
– У вас стрелка размазалась.
А потом, спохватившись, добавляет:
– Спасибо!
И снова садится на скамью – ноги не держат. Тяжелое – это понятно. Стабильное – это хорошо. Операция прошла успешно, и джедай со скальпелем поборол смерть.
А Тынину за самоуправства Дашка уши оборвет. Позже.
– Я пойду? – шепотом спрашивает Алексей, и Дашка кивает. Иди. Теперь все. Теперь она сама справится, только немного дух переведет.
Когда же Дашка сама решила встать, то оказалось, что тело ее затекло и стало неловким. Сумочка, выскользнув из рук, плюхнулась на пол. Из раззявленной пасти ее вывалился пакет с карамельками, тюбик крема для рук и белый конверт.
Откуда конверт?
От Алексея. Он привез и рассказал про Ольгу. А еще Адама, когда в себя пришел, сказал, что письмо – важно. Важно, что этот придурок несчастный жив остался! И Дарья, счастливо вздохнув, разорвала конверт, вытряхнув послание на колени.
А почерк–то до чего отвратный!
«Допущение №1. Алогичность теории наличия реальной способности гребня удерживать молодость не имеет значения, поскольку в парадигме мышления субъекта представление о свойствах замещает действительные свойства.
Вывод №1. Гребень Батори – действительный мотив.
Допущение №2. Полнота парадигмы предполагает абсолютное соответствия легенде как в воздействии объекта на физическое пространство мира, так и в реакции субъекта.
Вывод №2. Субъект, повторяя действия по принципу элементарной магии подобия, будет считать, что изменяет мир и изменяется сам. Следовательно, высока возможность реального усугубления тяжести психического состояния субъекта при увеличении количества смертей. Добровольное безумие работает на подтверждение реальности свойств объекта и поддерживает парадигму мира.
Допущение №3. Мотив выбирает жертву.
Вывод №3. Красникина не укладывается в стереотип жертвы. Ее смерть возможна как сопутствующий элемент, однако наиболее подходящей целью является Анна.
Допущение №4. Гребень Батори в глазах субъекта является величайшей ценностью и основополагающим элементом мироздания.
Вывод №4. Уничтожение гребня станет мощнейшим стрессорным фактором для субъекта. В сочетании с психической нестабильностью последнего логично предположить эмоциональный выброс, который позволит установить личность субъекта».
И чуть ниже трогательное:
«Дарья, пожалуйста, соблюдай осторожность».
Кто бы говорил. Но теперь Дашка точно знала, что ей делать. И тут зазвонил телефон.
– Алло! Дарья Федоровна! Это Сергей. Извините, что так поздно…
Поздно? Поздно. На часах почти десять вечера. И куда только время ушло?
– …я звонил раньше, а вы трубку не брали…
Наверное, не слышала. И Алексей не подсказал, что звонят. Или подсказывал, но Дашка отмахнулась, как отмахивалась от всего несущественного.
– …и дело очень важное. Просто странно все. Но… вы не могли бы со мной встретиться? Анечка заболела! Я боюсь за нее.
Бывшая на встречу согласилась сразу и охотно, чем донельзя удивила Степушку. И явилась такая красивая, светлая, что аж дух захватило.
– Привет, – сказала она, присаживаясь за столик. – Что это ты на кафе расщедрился?
Степушка смутился и, не зная что ответить, пожал плечами. Просто когда звонил, ему это показалось правильным пригласить ее в кафе. Прежде–то не водил, вот с самой свадьбы–то, считай, и не водил. Да и до свадьбы все больше по улице гуляли, воздухом дышали.
– Плохо выглядишь. – Бывшая открыла меню, заслоняясь от Степушкиного ищущего взгляда. – Не заболел?
– Нет.
Она красивая: полноватое лицо с мягким чертами, русый волос, зачесанный гладко, шея лебяжья с черными бусинами «под жемчуг». Почему Степушка прежде не видел этой красоты?
Бывшая продиктовала официантке заказ и повернулась к Степушке, глянула подозрительно: отменит или нет? Прежде–то он скуповат был.
– Я вот уехать думаю, – произнес Степушка.
– Куда?
– В Малиняки. Деревенька такая, ты не знаешь… там нашего батюшки приход прежний. Говорит, что люди нужны.
– И ты поедешь? – она не скрывала своего удивления. – Ты и поедешь?
– Я, Машенька. Поеду. Просто… как–то неправильно оно все, понимаешь?
Она нерешительно кивнула, и длинные серьги с капельками–жемчужинками качнулись. Ей бы не искусственные – настоящие жемчуга носить. И серебро–золото, толстое, солидное, чтоб подчеркнуть стать боярскую.
– Вот. – Степушка вытащил из портфеля папку и положил на стол. – Тут документы на квартиру. И карточка. Я там денег положил. Тебе ж нужно.
– Степ, ты точно не заболел?
Скорее уж выздоровел, и теперь, здоровому, ему стыдно за прежнего себя, мучившего и жену, и детей, и всех, кому случалось приблизиться.
– Все хорошо, Машенька. Теперь все будет только хорошо.
Она неловко улыбнулась и предложила:
– Так может, и мне приехать? На денек–другой.
И Степушка понял: приедет. На денек–другой, чтобы остаться на неделю, а там, если сложится, то и надольше. И это тоже было правильно.
Дашка не сразу поняла, что Сергей пришел не один. Просто второй визитер прятался в тени автобусной остановки. И серое пальто его сливалось со стеной, только белые пуговицы поблескивали.
– Здравствуйте! – Серега помог выбраться из такси.
Надо же какой он бледненький! И волосы дыбом стоят. И куртка его нараспашку, а шарф висит змеею дохлой. Интересненько, что это так на юношу подействовало?
– Это Василий Игоревич, – сказал Серега, и тип, прятавшийся в тени, вышел на свет. – А это Дарья Федоровна. Ее тетушка наняла.
– Наслышан, премного наслышан. Но не имел чести быть представленным. – Тип поклонился, припав к Дашкиной ручке. – И безусловно, рад, что нынешнее дело позволило восполнить сей пробел.
– Я вот вас знаю, – сказала Дашка, отбирая руку. – И тоже рада.
В отделе его называли Вась–Вась за привычку дважды проговаривать слова и несколько недолюбливали, правда, на сей раз за упрямство. Он был невысок и плотно сбит. Покатый лоб продолжался ранней лысиной, тяжелый подбородок отливал синевой щетины, а глубоко посаженные глаза смотрели внимательно. Руки Вась–Васи были широкие с короткими цепкими пальцами. На левой отсутствовал мизинец, на правой сиял золотом перстень.
– Анечка заболела, – привлек внимание Серега, запахивая куртку. – Сегодня взяла и заболела. А она никогда, понимаете, никогда не болела! И чтобы вот так и сразу. Она глупенькая. Вредная, избалованная, но… я знаю, что на самом деле она совсем не такая плохая. Она просто потерялась. И она моя сестра. Я не хочу, чтобы она умерла!
– И вот тут молодой человек с завидным упорством утверждает, что внезапная болезнь его сестры закончится летальным исходом. На самом же деле я узнавал – у девочки грипп. Ничего серьезного.
Серега застонал и повернулся к Дашке:
– Я ему говорил! Рассказывал! И про Ольгу. И про Танечку. У них тоже так начиналось. Сначала простуда. И еще простуда. И потом тоже, а с каждой как будто… как будто жизнь выпивали. И вот.
Он достал что–то из кармана и сунул Дашке в руки.
– Это я под матрасом у нее нашел. А она сказала, что гребень вернули. Еще сказала, что я не родной. Что на самом деле я – теткин сын. Но это глупость полная!
Дашка кивнула, думая о другом. Степушка. Он говорил про гребень и про девочку, которой его велели отдать. И Дашка ехала, чтобы поговорить с Анечкой, а потом позвонил Алексей и стало не до того.
Гребень красивый, даже в сумерках и свете фонаря, хотя, верно, эта вещь привыкла к совершенно иному освещению и обращению. Ей бы на бархате лежать, под стеклом, и чтобы табличка рядом: «Руками не трогать».
Дашка трогала. Ощупывала впадинки и бугорки чеканки, гладила камни, любуясь темными бликами. Захотелось примерить. Приложить к волосам – жаль, что короткие! – и провести, чувствуя, как длинные зубья нежно гладят кожу.
Жуть какая! И после этого Адам утверждает, что свойства гребня не имеют значения?
Стоп!
– Стоп, – сказала Дашка и вытащила из сумочки письмо, сунув его Вась–Васе. – Вот. Почитай.
Он подошел к фонарю, оперся плечом и развернул лист.
– Что там? – шепотом спросил Серега, Дашка махнула рукой. Там ответ, только вот…
У Адама все просто. Взять и уничтожить. А то, что гребешок этот сотни тысяч стоит, он не подумал. Вернее, подумал, но не счел фактор важным.
– Как он? – спросил Вась–Вася, укладывая письмо в конверт. Толстые пальцы его были нежны.
– В больнице, – не зная зачем, ответила Дашка. – С ножевым. Он опять… пытался…
Только бы не расплакаться! Не здесь, не перед мальчишкой, который поверил в страшную сказку и пришел спасти сестру. Не перед Вась–Васей, наверняка слышавшим много и всякого.
И Дашка, вымученно улыбнувшись, соврала:
– Ничего серьезного. Просто… мне бы вернуться побыстрей. Адам больниц не любит.
– А кто…
– Никто, – оборвал Серегу Вась–Вася, а Дашке пообещал: – Вернешься.
Хорошо бы. Вась–Вася же, разминая пальцами обрубок мизинца, продолжил:
– В общем, так, сударь и сударыня, имеется у меня одна презанятная мыслишка, которую весьма неплохо было бы опробовать. Дарья Федоровна, ваша нанимательница, сумеет устроить тихий семейный обед? И чтобы явка на него обязательна?
– Полагаю, сумеет.
– И позвольте изъять гребешок. Временно, сугубо временно, – Вась–Вася подмигнул Дашке. – Постараемся, так сказать, дать пищу волкам, не тронув стадо.
С каждой минутой этот человек был все более симпатичен. Конечно, существовала некая вероятность, что он исчезнет вместе с гребнем, но… но Дашка не нанималась хранить семейные реликвии. Да и была у нее странная уверенность, что никуда Вась–Вася не денется.
– А… а мне что делать? – спросил Серега.
– Тебе? Тебе сидеть у постели сестры и изображать любящего брата. А завтра постараться не переигрывать. – Вась–Вася щелкнул Серегу по носу и гораздо более серьезным тоном сказал: – На самом деле ты уже сделал все, что нужно было. Поэтому просто постарайся не завалить представленье. Ясно?
Алине не спалось. Она сидела с выключенным светом и смотрела в окно. Пробивались сквозь полог ночи желтые цветы фонарей, блестела дорожка, небось вновь заросла льдом, шевелили ветками деревья. Прозрачное небо, измаранное черными кляксами облаков, выгнулось под тяжестью луны. Того и гляди треснет, уронив кривобокий шар прямо на дом.
Хорошо бы.
Алина устала. Она закрыла глаза, но все равно продолжала видеть и двор, и фонари, и чертову луну, и кольцо, тускло поблескивающее в темноте. Оно словно издевалось, напоминая о прошлом.
– Прости, прости… – Павел полз на коленях, и на ковре за ним оставались широкие полосы. Алину они раздражали сильнее, чем муж, казавшийся в этот миг особенно жалким. – Прости меня!
– Хорошо.
– Что? – от удивления он замолчал, а рот остался приоткрытым.
Странно. Павел ведь – хороший человек. Он вежлив, заботлив, умен. Говорят, правда, что с конкурентами он иной, настоящий хищник, но тут… мямля.
– Я тебя прощаю, – повторила Алина и велела. – Встань. Стыдно так. Ты же взрослый человек.
Встал, неловко опершись на столик ротангового дерева, и тот треснул под рукой. Жалко. Столик Алине нравился, а вот муж не очень.
– Ты меня прощаешь? – Павел сел на край софы. – Прощаешь?
– Прощаю.
– Я тебе изменил.
– Да.
Какая разница? Алине все равно. Главное, чтобы девочки не узнали – расстроятся. Это только кажется, что они маленькие, на самом деле все понимают.
– И у нее ребенок, – продолжил Павел, глядя искоса, с новым интересом.
– Пусть. Чего она хочет? Денег? Дай ей денег. Дай столько, чтобы она убралась из города и не возвращалась… хотя бы пока Стефания жива.
Сглотнул, побелев пуще прежнего. Боится? Еще одна странность. Стефания стара и больна. И по сути Павлу она никто. Вот только у Павла и мысли не возникает, что Стефанию можно ослушаться. Это любовь? Страх? Что–то иное, что Алине не удается понять?
– Она хочет, чтобы я взял ребенка.
Интересно. И в какой–то мере разумно. Павел мягкий, свое чадушко не бросит. Вот только Стефания такому точно не обрадуется. Плохо.
Очень плохо. Выходит, зря она на Алину надеялась, не помогла уловочка–то. И что дальше?
– Ты ей объяснял?
Павел кивнул и понурился.
– Говори.
– Она… она сказала, что ей ребенок тоже не нужен. Что я обещал жениться…
– А ты обещал?
– Нет!
Сколько эмоций. Хотелось бы знать, есть ли в них правда.
– …и если не сдержу слово, то она подаст в суд.
Стандартная угроза. Что ж, пожалуй, Алине самой имеет смысл побеседовать с дамочкой. И Павел, услышав предложение, облегченно выдыхает. Неужели рассчитывал? Пускай. Алине все равно. Проблему следовало решить, пока слух о ней не дошел до Стефании.
Встреча состоялась на следующий день, в кабинете дорогого ресторана – Алина нарочно выбрала это место, в котором строгость обстановки лишь подчеркивала статус заведения.
Девица явилась вовремя, кинула сумку на кресло и, щелчком подозвав официанта, велела:
– Джин со льдом.
Алина с удивлением разглядывала соперницу. Молода. Оглушающее молода и ужасающе неряшлива. Полновата, особенно на боках, и вряд ли это – последствия недавних родов. Кашемировый свитер плотно облегает и складки на животе, и обвисшую грудь, выделяя жесткие линии лифчика. Светлые волосы выжжены перекисью до белизны. Губы намазаны ярко–алым, жирным, а глаза щедро припорошены тенями.
– Ну? Довольна? – поинтересовалась девица хриплым голосом. – Не в харе дело, а в умении.
– Каком?
– Постельном, – спокойно ответила она и закурила. Сигареты дешевенькие, вонючие. И колечко на пальце тоже. Серый ободок с мелкими царапинам. – Так забираешь дитенка?
– Это невозможно.
– А если через суд?
– А если через наркодиспансер? Как ты думаешь, насколько дорого будет упрятать тебя в дурдом? Скажем, алкоголизм, спровоцировавший вялотекущую шизофрению…
– Угрожаешь? – не испугалась, наоборот, расплылась некрасивой жабьей ухмылочкой.
– Как и ты, – парировала Алина. – Почему бы тебе просто не взять денег? Десять тысяч? Двадцать?
– Пятьдесят. Я уже получила пятьдесят кусков за пять годочков.
– Сколько?
– Пять, дорогуша. Пять! – нахалка, перегнувшись через стол, добавила: – Что, твой благоверный блеял о романчике? Так вот, романчик наш давний. Еще до твоего появленья завязался. Как в песне: узелок завяжется, узелок развяжется…
Павел, скотина тихая! Пять лет – это же… просто в голове не укладывается.
– И квартирку еще, которую на меня переписал. Видишь, я тебе как оно есть говорю, мне врать не с руки. А также честно он мне еще столько же заплатит, никуда не денется. Только вот деньги придут и уйдут, а дите останется. На кой оно мне теперь?
– А на кой рожала?
Злость зарождалась в животе, полосовала наново зажившие шрамы, грозя прорвать и вывалить нутро. И Алина руку прижала, ощущая, как колотится сердце.
– Замуж думала выскочить. Я жрачки закажу? Голодная, страх.
Алина кивнула, желая оказаться где–нибудь в другом месте. Пока подавали, за столом висело молчание, тяжелое, как дым ее сигарет.
– Он же мяконький у тебя. Чутка поддеть – и поплыл маслом да на сковородочке. Ты вот – другая. Я вижу. А если б раньше видела, то и раньше б ему хвост накрутила. А так решила, чем тебе, Люсиль, не вариантец? Он плакался, что супружница болеет крепко и вот–вот помрет. Думала балаболит, мужичье вечно на своих–то гонит, а потом пронюхала, что и вправду она того… не жиличка.
– Не жилица.
– Во–во, верно.
Люсиль облизала пальцы и продолжила:
– Вот и подзалетела я для надежности. И ждать принялась. Не люблю я ждать, характерец не тот, ну да тут расстаралась. И утешала, как женушка померла, плечико подставляла, по головушке его дебиловатой гладила. Надеялась, дурища! А он все ныл и ныл. Про траур. Про девок своих, которые попривыкнуться должны, что мамки нету. Про тещеньку, чтоб ей в аду горелось!
– Стефания – умный человек. И добрый.
Люсиль заржала, хлопая себя по пузу.
– Добрый? Она и добрый? Сначала свела Пашку со своей дочурочкой, небось не поглядела на родство–то…
– Какое родство? – похоже, нынешняя беседа открывала куда больше секретов, чем предполагал Павел. И Алина с новым интересом посмотрела на собеседницу. Примитивна? Скорее пытается таковой казаться. Ее внешность – бутафория, ведь хватило же у нее ума и умения пять лет удерживать Павла рядом?
– Так ты не знаешь? Близкое. Не любит Стефочка об этом вспоминать, ой не любит. Она же теткою Павлуше приходится. У того родители рано померли, вот Стефочка и пригрела сироту. Вырастила. Воспитала. И женила на дочурочке своей. Не знаю уж, во что это ей обошлось. Уродки твои девки. Вот поглядишь, еще вылезет наследственность дурная!
– Девочек не трогай, – Алина пригубила кофе, уже порядком остывший и оттого слишком горький. – Что еще знаешь?
– Знаю, что Стефка Павлушу вот где держит, – Люсиль продемонстрировала сжатый кулачок. – Захочет – не рыпнется. И не в шантаже тут дело. Боится он ее до одури. А она боится, что нормальная, недефектная баба из него человека сделает. И тогда сбежит Павлуша вместе с миллионами. Сечешь?
Сейчас одутловатое лицо ее было серьезно. Все же она некрасива. Эти усики над губой, эта щербина в переднем зубе и еще черная крапина бородавки у глаза. Но при всем том от Люсиль исходили волны почти животной чувственности, от которых у Алины перехватило горло.
Самка она.
– И за девок трясется. Наследницы, как же… только хилые они. Не доживут. А мое–то дитё здоровое. Павлушу спроси, он знает. И потому тебя прислал, не хочет, чтобы кровинушка родная в детдоме оказалась.
– Не отдавай. Ты получила деньги, а в перспективе можешь получить еще больше.
Люсиль фыркнула и, вытерев губы салфеткой, сказала:
– На кой мне больше? Я не ты. Я жить хочу, а не в золоте дохнуть. Берешь дите? Если нет, то сдаю.
– В детдом?
– А на кой мне докука? У меня кавалер один на примете имеется. Видный мужчинка. Только вот кому баба с довеском нужная? Так что, если ты такая жалостливая, бери себе. А нет – заткнись. И неча меня глазами мозолить.
Алина потупилась. Перед этой женщиной, грубой и страшной в своем понимании жизни, она растерялась. И злость не помогала. Скорее уж родился еще один вопрос:
– Скажи, а тебе не жалко?
– Не–а, – ответила Люсиль, пальцами подхватывая кусок мяса. – Ничуть. Надо будет – еще рожу. А ты думай поскорей. До конца недели сроку, а дальше на няньку я тратиться не намеренная.
Почти чудом получилось уладить вопрос раньше.
Вот только у чуда этого был горький привкус чужого горя и обмана.
Алина провела пальцами по кольцу: почему та, жестокая, отдала его вместе с ребенком? Совесть проснулось? Желание оставить связующую нить? Слаба была эта нить. Тогда что? Прихоть? Вероятно. И прихоти же ради Алина оставила кольцо себе. Пожалуй, это было правильным решением.
Дверь открылась без стука. Запах духов и звук шагов выдали вошедшего.
– Не спишь? – спросила Галина и, щелкнув выключателем, сказала: – Я знаю, что не спишь. Поговорить хочу.
– О чем?
– Ты и вправду завещала все тому ненормальному?
– Да.
Кряхтит, выбирает слова, которые после кинет Алине в лицо, щедро сбрызнув обидой.
– Это неправильно.
– Ну я пока не собираюсь умирать. Глядишь, и передумаю. Ты же хочешь, чтобы я тебе все оставила?
– Я заслужила. Столько лет терпеть…
Пауза повисла в воздухе.
– Договаривай уже, – вздохнула Алина, проворачивая кольцо. – Что ты хотела сказать? «Терпеть чужого ребенка»?
Яркий свет лишь подчеркивает Галинины морщины. Ноздреватость кожи и тугие складки в основании подбородка. Скулы–выступы, глазницы–впадины и прорезь рта, сквозь которую не каждое слово вырвется.
– Тебе плохо жилось?
Галина шла по комнате, как по музею. Останавливалась, разглядывала вещи с легким удивлением, точно никогда прежде не заходила сюда. Винтажный столик с реконструированными ножками. Китайская шкатулка, на крышке которой сплелись в смертельном бою красный и желтый драконы. Мягкое кресло, подделка в стиле Людовика с неизвестным номером.
– Витольд собирался убить того человека, – добравшись до окна, Галина провела ладонью по лиловой тафте и резким движением дернула, затягивая окно. – Ты его довела!
– Он сам себя довел.
– Неужели? – Галина резко повернулась и, уперев руки в бока, громче спросила: – Значит, мы сами во всем и виноваты? Так по–твоему?
А она мало изменилась. Костюм дорогой, но сидит мешок мешком. Бурая ткань собирается в подмышках, и отвороты рукавов норовят загнуться, словно уши дворняги. Воротничок блузы давит шею, и на горле мелькает красная натертая полоса.
И руки у Галины натруженные, хотя она давно и ничего по дому не делает.
– По–моему у вас есть все. Или почти все. А вам мало. Только все равно у Витольда не вышло?
– Почему ты так думаешь? – в Галином голосе звучал вызов, и Алина с удовольствием его приняла.
– Потому что у твоего драгоценного Витольда духу на серьезное дело не хватит. Он только и горазд, что на брюхе ползать, подачки выпрашивая. Гадости исподтишка – это по–Витольдовски, а вот пойти и убрать помеху…
– А тебе хотелось бы, чтобы он взял и убил человека?
– И да, и нет. Я ничего не имею против Тынина. Он мне даже симпатичен где–то. С другой стороны, я, да и ты тоже, увидели бы, что есть Витольд. И увидели, кстати. Но ты же не за этим пришла, верно?
Галина вздохнула и, схватившись руками за голову, пожаловалась:
– Я запуталась, Аль. Я совсем запуталась. Я думала, что ненавижу тебя. Что ты мою жизнь поломала, что всегда первая… во всем первая… а я по следу. Донашиваю за тобой. Только не вещи – людей. И жизнь. Кидаешь с барского плеча… Выпить есть?
Алина подошла к бару и наполнила два стакана, один из которых протянула сестре.
Интересно, а она пьет? Чтобы каждый вечер и понемногу, притворяясь, будто алкоголь исключительно для успокоения нервной системы и остановиться можно в любой момент? И не от пьянства ли лицо ее так быстро старится.
– Спасибо. Так вот, когда Витольд пришел… когда рассказал… господи, Алин, он же плакал, как ребенок.
– И кого жалел? Себя или Тынина?
– Тебе ведь все равно? Я тут каяться пришла, а тебе все равно?! – Галина осушила стакан одним глотком, почти профессионально занюхав ладонью. – Ты ведь специально это устроила? Не понимаю, зачем?!
Сложно объяснить, просто… надоело быть плохой.
Надоело быть хорошей.
Существовать, лавируя между чужими интересами. Танечка хочет одного. Ольга – другого. Анечка – третьего. Галина всего и сразу, но молчит. Витольд же говорит постоянно, но лучше бы молчал.
Это они высосали из Алины жизнь. Из–за них под сердцем гулко и пусто, и даже коньяк не в состоянии согреть эту пустоту.
– Ты говоришь, что имеешь право на деньги. Возможно. А я имею право знать, чего вы стоите.
Алкоголь в стакане не имеет ни вкуса, ни запаха.
– И что мне делать? – этот Галинин вопрос смешон, как и она сама. Глупая курица, которую, как ни наряжай, цесаркой не сделать. Хотя, если разобраться, цесарка – та же курица, только благородных кровей.
– Что хочешь, – ответила Алина. – Оставайся. Уезжай. Делай вид, что все в порядке. Или не делай. Только… завтра в два часа будет семейный обед. Пожалуйста, появись. И проследи, чтобы все остальные тоже были.
– Анька больна.
– Не настолько серьезно, чтобы не уделить часик любимой тетечке.
Все сказано, все выпито, а Галина не уходит. Топчется–топчется на пороге, терзает руками отворот пиджака. Какая она жалкая! Какие они все жалкие!
– Что еще?
– С завещанием… ты же не серьезно?
– Пока нет, – Алина смотрелась в зеркало. Из зеркала на Алину смотрела темноволосая женщина с очень светлой кожей.
Остаток ночи Дашка провела в больнице. Ей, конечно, говорили, что смысла в том нету, что Тынин вряд ли придет в сознание, а спать лучше дома, но Дашка осталась.
Пришлось заплатить за палату и за вторую койку. Дашка легла, переодевшись в принесенное, стерильное, потрогала ломкое больничное белье и, закрыв глаза, представила, что ничего этого нет.
Не вышло. Больничные запахи проникали внутрь вместе с тусклым светом и приглушенными ночными звуками. Тихо дребезжала каталка. Скрипело старое дерево, норовя дотянуться ветвями до окна. Мелькали на двери тени. Адам дышал ровно, но как–то очень медленно, и Дашке всякий раз замирала на паузе между вдохом и выдохом. Все казалось, что слишком длинна эта пауза.
Потом она перевернулась на бок и уставилась на монитор, по которому ползла зеленая лента. В углу поблескивали цифры, тихо гудел мотор.
Сама палата невелика. И кровати стоят плотно друг к другу. Протяни руку и коснешься. Дашка протянула. Коснулась. Вялые пальцы, и порезы недавние наощупь видны. На запястье пульса нет. Зато есть на мониторе.
Следовало бы поспать. Завтра тяжелый день и вся надежда на Вась–Васю.
– Ты дурак, Адам. Какой же ты дурак! Ты хоть понимаешь, чем все это могло закончиться? – Дашка шептала, чтобы было не так жутко. – Ты, главное, приди в себя, пока я тут. Я не хочу, чтобы ты еще испугался, понимаешь? Я просто скажу тебе, что все в порядке и что заберу тебя, как только врач позволит. А он позволит, когда твоя дыра в боку заживет. И еще он не станет лезть в голову и копаться в твоих безумных мозгах. Ему все равно. И это хорошо. Слышишь? Конечно, нет.
Дашка вздохнула. Она заставила себя закрыть глаза и считать баранов.
Раз. Два. Три.
Неродной ребенок. А Серега и вправду не похож на сестрицу. И на мать. И на тетку. И на отца.
Белая–белая кожа и почти прозрачная роговица, и в сумерках глаза выглядят лиловыми из–за просвечивающих капилляров. Совпадение? Или… или Дашка видела где–то подобное. Где? На портрете! Когда Алина рассказывала про Эржбету Батори, она показала портрет. И еще уточнила, что это – лишь репродукция. Нет, это совсем уж чушь. Или очередная мелкая тайна, которая так же не важна, как и кольцо на руке Алины? То самое, простенькое, от вопроса о котором она просто отмахнулась. А Дашка поверила.
Лежать стало тяжело, и Дашка села, одернув рукава слишком короткой пижамы. В плечах куртка была великовата и висела мешком, а рукава вот недотягивали до запястий. Смешно, наверное, смотрится.
Она выглянула в коридор, и дремавшая медсестра встрепенулась:
– Случилось что?
Медсестра говорила шепотом, но в тишине больничной он был хорошо слышим. Дашка помотала головой и, выбравшись из палаты, спросила:
– А вы не знаете, если родители смуглые, то ребенок может получиться светлым? Совсем светлым? Как альбинос?
Медсестра зевнула так широко, что стали видны коронки на коренных зубах.
– Не знаю, – ответила она, подпирая щеку горстью. – Вот по крови понять можно. А так… не, не знаю. И вообще не нарушайте режим!
Дашке не осталось ничего, кроме как вернуться в палату. Адам лежал на кровати, но глаза его были открыты. И маску стащил.
– Привет, – сказала Дашка, проглотив обычное «придурок». – Верни маску. Или давай я?
– Функции дыхательной системы не нарушены, – ответил он сипло и, облизав губы, спросил: – Зачем ты здесь?
Странный вопросец. Хотя не самый странный из тех, что от Адама услышать можно.
– Ну… я испугалась! Знаешь, как я испугалась?! И вообще ты не имел права так поступать!
– Извини.
Как будто его извинение что–то изменит.
– У тебя дыра в боку. Тебя шили. И кровищи потерял не меряно. Поэтому верни маску, а не то врача позову! – Дашка шмыгнула носом и, мазнув ладонью по глазам – сухие, к счастью, – добавила: – Не делай так больше, хорошо? Я не хочу остаться совсем одна.
– Хорошо.
Молчание. Прибор пикает, считая удары сердца, выплетает зеленую линию жизни на мониторе. А чертов упрямец дышит сам. Функции у него, видите ли, не нарушены!
– Я слышал твой вопрос. Полагаю, вероятность высокая.
– Чего вероятность? – не сразу поняла Дашка. – Того, что Серега – не родной ребенок?
– Да. Имеющаяся совокупность рецессивных признаков, проявившихся в фенотипе, подтверждает это, – Адам говорил, делая долгие паузы между словами. – Альбинизм. Тонкие соединенные над переносицей брови. Сросшиеся мочки ушей. Рецессивны. При гетерозиготности родителей вероятность проявления каждого признака – одна четвертая. При пересчете совокупности, уменьшается. В случае, если один из родителей рецессивен по обеим аллелям – увеличивается.
– Ты не трепись, ты…
– Форма лица. Ямочка на подбородке. Доминанта. У родителей нет. Доминанта извне. Минимум один – чужой. Не надо врача.
– Тогда замолчи!
Эксперт хренов! Злости на него не хватает. И на себя за то, что слушает. Надо было сразу заткнуть, так ведь нет, сперва любопытство удовлетворить, а потому уже…
– Ты выздоравливай, – Дашка нашла руку Адама и нежно сжала. – Ты выздоравливай и все будет иначе. Обещаю.
– Иллюзия. Объективную реальность изменить невозможно.
В назначенный срок Дашка выпала из больницы с больной головой и желанием вернуться как можно скорее. Конечно, доктор – новый, но похожий на старого, как брат–близнец – говорил что–то про благоприятные прогнозы и больничный распорядок, но Дашка мало чего поняла.
Вась–Вась ждал за воротами. Опершись на капот старой «девятки», лузгал семечки, и стая воробьев суетилось у самых ног его. Дашку воробьи встретили возмущенным чириканьем, хлопаньем крыльев и белым пятном на пальто. Вась–Вась, вытащив из кармана бумажный платок, протянул:
– Сударыня, ваш вид внушает мне некоторые опасения, – сказал он, высыпая семечки в карман. – Я даже и не знаю, могу ли я позволить вам…
– Можете.
Пятно оттерлось, платок полетел в урну и Дашка, протянув ладошку, попросила:
– Семечек дай.
Отсыпал. Забавный он, Вась–Вась, при дневном свете он выглядит менее внушительно. Скорее даже потрепанно. Рукава у куртки лоснятся, из карманов выглядывают пятерни кожаных перчаток, а черная шапочка собралась складками, сделавшись похожей на колпак.
– Увы, таков, каков есть, – поклонился Вась–Вась и мягко напомнил: – Время.
– Сейчас.
Дашка грызла семечки остервенело, целиком сосредоточившись на этом нехитром занятии. Закрыв глаза, она мысленно отодвинула границу сна на «потом», затем вытащила ночные Адамовы измышления и попыталась донести их до нечаянного помощника. Тот выслушал внимательно и, подав новый платок, которым сам же оттер Дашкины пальцы от налета сажи, произнес:
– Вполне возможно. Вполне. Но если взять в качестве опорной первую версию, данный факт не имеет значения. Важен гребень, а не мальчишка. Итак, леди, прошу.
За руль Вась–Вась вползал боком, пытаясь вписаться между седушкой и рулем. Подмерзшая куртка похрустывала, ботинки скрипели, а машина кряхтела, как древний старик.
– Вы уж извините. Вы, верно, не привыкшие к подобным…
– Привыкшие, – оборвала Дашка. – Мы ко всему привыкшие. Поехали. Оно ведь как: раньше сядешь, раньше выйдешь.
– Тоже верно.
Анечка проспала всю ночь. И утро тоже. Сквозь сон она ела, сквозь сон говорила с мамой и Серегой, и Кузькой тоже, хотя насчет него Анечка не была уверена. Может, привиделось?
Ей в последнее время часто видится странное.
И гребень пропал. Гребня жалко. Его Эржбета Батори Анечке подарила, женщина из сна, у которой в замке залы с трофеями и венецианское зеркало.
– Я не понимаю, зачем нужно тащить девочку?! Пусть отдыхает! – мамин голос ввинтился в черепушку, как штопор, и застрял. Сейчас она снова откроет рот, и черепушка разломится.
Жаль.
– Да у нее температура! Ей плохо! Ее в больницу надо!
– Больница подождет.
Это кто? Тетечка! Почему она сердится? И на кого? Анечке не хочется, чтобы в доме оставалось, как раньше. Плохо. Все злые и друг друга ненавидят. А надо, чтобы любили. Правильно, чтобы любили.
Анечка заставила себя открыть глаза и улыбнуться. А еще сказать:
– Я не хочу в больницу.
– Она не хочет в больницу, – поддержала тетечка, наклоняясь близко–близко. Духи у нее вкусные. Ландышевые.
– И ты будешь слушать, чего она хочет? – а мать сердится. От нее злость волнами накатывает, как прибой. Того и гляди накроет Анечку, утянет на дно и по камушкам.
Она была в Крыму, там камни на море круглые, скользкие, особенно если водорослями покрыты. И когда солнце светит, вода прозрачная–прозрачная, а по камням вытягиваются золотые дорожки.
– Это ненадолго, – обещает тетечка непонятно кому. Наверное, все ж маме. Но Анечка кивает и садится в кровати. Ее одевают, и в одежде сразу становится душно, как если бы в панцире каком.
– Терпи, – шепчет Серега. Когда он появился? Анечка не помнит. У нее жутко начинает болеть голова. Это из–за волос. Какие они тяжелые! И спутались. Надо расчесать, но гребень украли.
– Найдется. Погоди, все найдется.
Серега берет Анечку на руки. Какой же он сильный! И хорошо, что он – Анечкин брат. Ну или не совсем брат, если тому разговору верить. Но Анечке не хочется верить. Ей хочется спать.
– Потерпи, маленькая. Пожалуйста.
Он давно Анечку маленькой не называл. С того самого времени, как в этот дом переехали. В доме появились Танька и Олька, а про Анечку все забыли. Это было нечестно!
– Все будет иначе, – Серега неловко гладит по волосам. – Обещаю тебе.
Анечка верит.
Наконец они спустились в зал, который по случаю – а какому случаю–то? – был нарядно убран. Длинный стол прикрыли скатертью, как попоной. И выставили любимый тетечкин сервиз, который раритет и который можно трогать только по праздникам.
Блестел фарфор, сияло серебро, качались на воде розы и лилии. От аромата цветов Анечка чихает и утыкается в Серегину шею, которая горячая и мокрая.
Волнуется?
– Девочке надо в больницу, – говорит женщина в канареечно–желтом платье, мятом и нелепом на ее фигуре. У женщины волосы всклочены, а под глазами круги. И вообще старая она и смешная.
– Надо. Вижу что надо, – вторит ей мент, который когда–то сидел в классе и расспрашивал Анечку про Капуценко. У мента круглая физия и розовые поросячьи щеки. На нем брюки в узкую полоску и старушачья кофта с карманами. Левый оттопыривается.
Анечке любопытно, но спрашивать она не станет.
А мент смотрит внимательно–превнимательно. С ним Кузька дружит.
Мент снимает с пояса телефон – модель древняя, как и он сам – и говорит кому–то:
– Пришлите сюда врача.
– У нас есть врач, – перебивает его тетечка, но мент отмахивается и долго, нудно объясняет, что Анечка заболела и нужно ее увезти. Серега же, устроив Анечку на софу, становится рядом. И правильно. Так спокойнее.
– Что вы себе позволяете! – не выдерживает тетечка, когда мент заканчивает разговор. – Я как–нибудь сама разберусь со своими домашними!
– Разберетесь. Непременно разберетесь. Все здесь?
Все. Мама сидит в кресле у декоративного камина. Поза у нее учительская, выражение лица брюзгливое и раздраженное. Папуля забился в противоположный угол и оттуда наблюдает за всеми, точно суслик из норы. Тетечка повернула стул спинкой к столу и села.
На ней новый костюм, черный с серебристой искоркой. Ей очень идет. Оттеняет белизну кожи. В руках тетечки сумка–планшет, в глазах – раздражение. За ее спиной возвышается фигура Ильи. А он–то зачем тут? Тетечка позвала?
– Мы здесь, – вступила женщина в желтом платье. Она умудрялась смотреть на всех и вроде бы ни на кого в отдельности. – Мы здесь потому, что вы меня наняли разобраться в смерти Ольги и Татьяны.
Круто. Так она детектив? Не похожа. И даже не потому, что женщина – Анечка за торжество феминизма – а потому, что сама какая–то неряшливая и неуверенная.
– Мы разобрались, – подхватил Кузькин сосед, засовывая руку в карман чудовищной кофты. – Да уж, разобрались. Но для подтверждения и наглядности, так сказать, необходим небольшой эксперимент.
Он продемонстрировал гребень.
Это Анечкин гребень! Его принесли и подарили! И во сне тоже.
Мент поднял гребень над головой, держа за край двумя пальцами, а после швырнул на пол и, прежде, чем Анечка успела возмутиться, наступил. Широкий каблук продавил дерево, раздался хруст, от которого у Анечки заложило в ушах, и крик:
– Сволочь! Что ты делаешь, сволочь?!
Мент перекатился с пятки на носок, додавливая осколки, и посеревшая лицом тетечка кинулась к нему, вцепилась в кофту, толкнула, пытаясь сдвинуть.
– Сволочь… сволочь… какие же вы все сволочи…
Она вдруг села на пол и, закрыв лицо руками, заскулила.
Тетечка никогда раньше не плакала.
Странненько–то как!
А гребень Анечкин! Анечкин гребень!
Анечка попробовала вскочить, но Серега не позволил. Его руки, лежавшие на плечах, оказались неподъемными, и Анечка смирилась с тем, что теперь ей только и можно, что смотреть. Она и смотрела во все глаза, как дергается пойманною рыбкой тетечка, норовя дотянуться когтями до лица мента. А он нисколечки не нервничает, держит тетечку крепко и чегой–то говорит ей.
– Она убийца! – взвизгнул папуля, а женщина в мятом платье попросила:
– Заткнитесь, пожалуйста.
– Отпусти, сволочь! Все сволочи! Ненавижу! Господи, если бы вы знали, как я вас всех ненавижу!
– А ты расскажи, – попросил мент, пихая тетечку на стул. – Давай, дорогая, расскажи–ка ты нам историю, чтоб прониклись все. Аккурат времечко есть, пока машина едет.
Анечка вдруг увидела, что этот человек тоже очень устал, но прячет усталость, наверное, считает ее стыдной.
– Ты как? – шепотом поинтересовался Серега, поправляя подушку. – Ты извини, что вот так, но иначе нельзя было.
– Ты теперь никуда не поедешь, да?
– Да. Наверное. Скорее всего не поеду, – Серега потер нос раскрытой ладонью и оглушительно чихнул. Заболевает? Анечке не хочется, чтобы он заболел. Хватит, что от нее самой хлопот куча. – Но я и не особо хотел ехать. Пихали–пихали. Меня бы кто спросил.
– А чего бы ты хотел?
Никогда раньше Серега на нее не обращал внимания. Вот на Таньку свою – да. И на Ольку. Как будто знал, что они ему роднее, чем Анечка.
– Хотел бы узнать, зачем она так.
Ответ очевиден: тетечка хотела остаться красивой. Как Батори.
– Вы все равно ничего не докажете, – сказала тетечка, леденея лицом. – И не я их убила – собственное прошлое. Сотни и сотни загубленных жизней, а моя – одна из многих. Понимаете, за сотни лет ничего не изменилось! Ничегошеньки!
Алина помнила момент, когда поняла, что ее обманули. Она проснулась среди ночи, в огромной и пустой комнате, в которой каждый звук множил эхо. Эхо билось о каменные стены и забивало себя насмерть. Алинина кровать, стоявшая в алькове, прогибалась под тяжестью полога, на котором золотом были вышиты змеи и драконы. Они же повторялись на подушках и гобеленах, на коврах и скатертях. Обживались и на столовом серебре, впаивая древнюю историю в современный мир.
Тогда Алина встала и подошла к окну, забранному толстой решеткой. Конечно, та была красива, но все же красота не могла скрыть шипов и львиных морд, оскалившихся в ночь. С клыков их стекали слюни тумана, затапливая стриженную лужайку, и новый дракон, созданный из куста умелыми руками садовника, казался живым. Вот он повернул рогатую харю и, расплывшись в улыбке, спросил:
– Не спится?
– Нет, – ответила Алина, положив ладони на стекло. – Почему этот дом такой… странный?
– Потому что это не дом, а замок. Батори всегда живут в замках. А все остальные – под замком, – дракон шутил и смеялся, и смех его был эхом Алининых слов. – Ты не можешь отсюда сбежать. Только выйти. Но чтобы выйти, ты должна стать такой, как она. Понимаешь?
Алина кивнула, хотя знала, что дракон видеть ее не может.
Стать такой, как Стефания, непросто. Но если очень постараться… очень–очень постараться, то можно. Только она не знала, что стать Батори – означает умереть.
Умирать оказалось не сложно. И совсем не больно.
Просто день за днем жизнь теряла вкус.
Можно притворяться мертвым, но не быть им.
Можно притворяться живым, но не быть им.
– Это внутри, глубоко вот тут, – Алина тронула себя за шею, хотя пустота находилась ниже. Но ей было противно думать, что кто–то станет пялиться на грудь. – Это когда сердце бьется, как часы. Хорошие, швейцарские, считает время, а кроме времени, ничего нет. Время – странная материя.
– Ты завидовала? – Дарья Федоровна окинула пламенеющим взглядом, точно желая сжечь.
Почему бы и нет? В старину ведьм жгли и это, наверное, правильно. Огонь согрел бы. Но она не права: не было зависти. Скорее, удивление. И попытка приспособиться, понять их всех.
И этих, собравшихся стаей, Алина понимала. Презирают. Задирают подбородки и тянут шеи, пытаясь казаться выше и значительней. О да, они получили очередное подтверждение собственной исключительности.
Невинные овцы…
Хотя какие они овцы? Волки в овечьих шкурах.
Любимая сестричка, захлопнувшая дверь перед Алининым носом. И открывшая только когда стало выгодно открыть. Пусть теперь другие поют о родственной любви.
Витольд, несчастный камушек, на котором столкнулись две горы. Это ж надо было такой идиоткой быть?! У него не хватило духу даже на то, чтобы добиться желаемого.
А Дарья Федоровна хороша.
Жаль, что настолько хороша. С другой стороны, что это изменит? И Алина сказала вслух то, что говорила себе тысячу раз:
– Я хотела быть живой. Сначала я пыталась быть Батори и умерла, как они. Мулло. Или ламии. Не живые. Вампиры питаются кровью, а Батори – чужими силами. Берут кого–нибудь и высасывают. И если ты – не один из них, то обречен.
Растянувшаяся агония Стефании, которая говорила о смерти, но умирать не торопилась, зато рьяно опекала Алину. Вот только с каждым разом все тяжелее становилось выносить эти разговоры.
И эта ее привычка…
– Садись, милая, – шептала Стефания, выбираясь из кровати. – Садись перед зеркалом, посмотри, до чего ты красива.
Она доставала резную шкатулку и, вынув гребень, принималась расчесывать волосы. Поначалу Алина не понимала – зачем? И смешная, видела в том заботу о себе, ведь от прикосновений Стефании становилось тепло и хорошо.
Правда, к вечеру тепло уходило, сменяясь ознобом, а сон не приносил облегчения.
– Она пила из меня жизнь. Меняла свою на мою.
– А вы решили отомстить, убив ее внучек?
Как пафосно звучит. Не в мести дело, а в том, что яблочко от яблони недалеко падает. И не зря беспокоилась старуха о крови Батори – проросла она в обеих девочках. Бледная Ольга с ее вечным нытьем тянула нервы. Татьяна была мрачна и горделива. Таясь в себе, она следила за Алиной, ходила тенью и подобно тени крала силы. Сами виноваты!
– Они же дети, – с упреком произнесла Дарья Федоровна.
– Они Батори. И он Батори. Поэтому я сдержала слово. Род не угаснет.
Только исчезнет зло, которое в нем жило.
Алина посмотрела на руки. Кожа темнела прямо на глазах, и расползались паучьей сетью трещины, как будто это не кожа – стекло. Мягкое, теплое стекло. Тронь и рассыплется.
Она не хотела плохого. Просто остановить их, чтобы другие, такие же как Алина, не попадались в сладкие ловушки. Гребень – просто средство. Это ведь даже справедливо, чтобы они отдали свою жизнь Алине, ведь Алина отдавала свою старухе и им.
Жертва за жертву.
Трещин все больше. На лицо бы посмотреть, но в зале нет зеркал, а выпустить Алину – не выпустят. Пока. У них все равно ничего нету. Она умнее! Она перехитрила и Батори, перехитрит и этих, шакальей стаей собравшихся здесь. Она расскажет им все, а потом посмеется: ведь за этими словами не будет доказательств. И когда они осознают свою беспомощность, Алина прикажет им убраться из дому.
Всем.
Кроме Сергея.
Он смешной мальчик. И был смешным. Цеплялся за широкие штаны Люсиль, сосал палец и смотрел на Алину снизу вверх, а в глазах стояли слезы. Он тоже не хотел уходить и боялся новой жизни точно так же, как когда–то боялась сама Алина. От мальчика пахло сигаретами. А мамаша, сунув в руки пакетик с одеждой и документами, рявкнула:
– Мотайте отсюда.
Сергей плохо ходил и почти не разговаривал, но это потому, что им не занимались. Он боялся людей, и Алина ощущала его страх, словно свой собственный. Она взяла мальчишку на руки и поцеловала, хотя раньше никогда не целовала детей – пугали.
– Мы поедем к одной тете. Это хорошая тетя. Ты будешь жить у нее. Понимаешь?
Сергей кивнул, не вынимая пальца изо рта, и всю дорогу молчал, только исподтишка на Алину косился и вздыхал совершенно по–взрослому.
Рассказывать об этом легко.
– Она привезла его мне, – вклинилась в воспоминания Галина. – Как щенка какого–то. Дескать, у тебя все равно сын из больниц не вылезал, таки и никто не догадается.
Лицо Сергея бледно. А маленькая дрянь, Анечка, за руку держит. Только не братца держит – кошелек, который отпускать неохота.
– Ваш родной ребенок…
– Родился больным, – тихо сказала Галя, сложив руки на коленях. Жалости ищет? Алину никто не жалел, когда ее собственный ребеночек нерожденным умер. Так что справедливо все, предопределено.
– Он и вправду только в первый год дома был, а потом больницы и больницы…
– За которые платила я.
– Да, ты, Алина, платила. И за лечение, и за лекарства. И за похороны тоже. Только что с твоих денег? Появилась бы разок…
– Ты сама меня выгнала!
Гордая царевна, оскорбленная невинность, которая одной рукой деньги–то берет, а другой фиги крутит, чтоб в спину тыкнуть.
– Погодите, – Дарья Федоровна заслонила Галину и руки подняла. – То есть выходит, что тот ребенок умер, но вы воспользовались его документами, чтобы спрятать Сергея, так?
– Я заботилась о нем, как о родном! – взвизгнула Галина.
Конечно, она заботилась, иначе не получила бы денег, к которым привыкла. Интересно только, что она с этими деньгами делала–то? В кубышку складывала? Приехала–то сюда нищенкой, как и была.
И еще долго за рубище свое держалась.
Дура.
– Сергей, ты как? Если хочешь, можешь…
– Нет, Дарья Федоровна, я останусь. Глядишь, еще чего узнаю… интересненького, – Сергей крепче сжал руку мелкой пакостницы и спросил: – А «Скорая» скоро будет? Анечке жарко.
И Алине тоже. А еще они гребень сломали!
Воспоминание полоснуло болью, и волна гнева вновь накрыла Алину, подталкивая вскочить и вцепиться менту в рожу. Он не имел права гребень ломать!
Без гребня Алина умрет.
Дарья смотрела в глаза женщине, которая наняла Дарью, чтобы себя поймать. Она была, безусловно, безумна, как может быть безумен человек, свято верящий в вечную молодость и божественное правосудие.
Бога нет. И Дьявола тоже. И все, что люди делают, они делают сами. Имена нужны для оправданий.
Дашка накрыла ладонью карман, в котором лежал гребень. Обыкновенный он, как и все в этой жизни, и только безумная женщина могла предположить, что эта вещь способна убить.
– А потом он перестал слушаться, – пожаловалась Алина. – Взял и исчез. Вещи не должны исчезать! А он взял и исчез! И появился. И снова исчез.
Она беспомощно развела руками. Противнее сумасшедшего лишь тот, кто этим сумасшествием пользуется. И Дашка, повернувшись к Галине, задала вопрос:
– Зачем?
Она и вправду не понимала: зачем нужен был спектакль? Чего не хватало вот этой, сидящей в удобном кресле женщине. Она же не спешила с ответом. Гладила полы дорогого костюма, вертела кольцо с изумрудом и разглядывала аккуратные ногти.
– Галочка? – встрепенулся ее супруг и обеими руками пригладил остатки волос. – О чем она спрашивает?
Галина дернула плечом, стряхивая нежданную заботу, словно дождевые капли.
– Мама?
Голос Сергея дрогнул. Жалко мальчишку. Вот так жить–жить, а потом узнать, что в жизни наврали всё. И главное, что смысла в этом вранье было мало.
– Заткнитесь, – сухо сказала Галина и, сцепив руки в замок, поднялась: – У вас ничего нет.
И здесь она тоже права.
– Когда вы поняли, что ваша сестра не совсем адекватна? На первых похоронах? На вторых? – поинтересовался мент.
– Да. Сумасшедшая. И алкоголичка. Пропила мозги. Господи, да вы посмотрите на нее! У нее и сейчас руки дрожат.
Алина вытянула руки и уставилась на дрожащие пальцы, и Вась–Вась осторожно тронул ее за плечи, попросив:
– Вы присядьте. А дрожь – это нервы.
– Нервы, – эхом повторила Алина.
– Конечно, нервы. Какая удобная отговорка! У нее всегда нервы были. А у меня нет. На мне весь дом. И вот он! – Галина ткнула пальцем в супруга, который съежился и попытался вжаться в кресло. – И этот тоже. И Анька с ее капризами. Того хочу, этого не хочу… я их всех растила! Воспитывала! Людей из них сделала.
Галина вытряхнула из сумочки пачку и, сунув сигарету в зубы, рявкнула:
– Чего уставились? С вами не только закуришь. Огня подайте. А вы выметайтесь–ка отсюда, пока…
– Пока что? – Алина подняла взгляд. – Ты здесь никто.
– Это ты никто, сестричка. Ты сорвалась. Спилась. Сошла с ума. И все это видели! Теперь любой врач подтвердит твое безумие…
– И вы получите право на опеку, так? – прервал поток речи Вась–Вась. – Станете полновластной хозяйкой в доме. Ради этого все? Призрак скорой смерти. Проклятие. Батори. Гребень.
И ради этого тоже. Сигарета горчила. Пальцы размяли фильтр, и он теперь вываливался мелкой крошкой. Долго потом придется вычищать.
Курить Галя начала после возвращения Витольда. Курила тайком и назло, испытывая странное наслаждение от самого факта сигареты в зубах. Иногда она и не курила, а, забившись в закуток под лестницей, сидела с сигаретой, выбирала слова, которые – Галя знала – не хватит смелости сказать. А вернувшись домой, она неслась в ванную и долго чистила зубы, перебивая несуществующий запах дыма. Потом выходила, натягивала улыбку и целовала мужа в щеку. Замирала, гадая: заметит или нет.
Витольд замечал лишь себя.
Скотина он. Алинка жаловалась, что из нее жизнь тянули, да только вряд ли она знает, каково это, когда по–настоящему жизнь тянут. Когда день за днем, в одной колее, в танце с неудобным партнером, отказаться от которого неприлично: люди не поймут.
Играть в любовь.
Играть в дом.
Почти как в куклы, только намного сложнее. Хотя правила те же. Дочки–матери–сыновья. Она хотела сделать аборт, чуяла – нездоровый плод внутри зреет, но снова не решилась. А родив, в нерешительности раскаялась, но отказную писать не стала.
Витольд не позволил.
Он умел быть благородным. За ее счет.
Не он метался между больницей, домом и работой, порой забывая собственное имя. Не он совал взятки медсестрам и врачам. Не он бился, продляя жизнь уродцу и мечтая втайне, чтобы тот уродец сдох.
Витольд только и умел, что приходить, садиться и за руку держать.
Сволочь.
А потом вдруг Алинка появилась со своим милосердием.
– В Германию везти надо, – сказала она с ходу, и в голосе ее Галя услышала ленивое презрение. Дескать, вам–то на Германию в жизни не заработать. – В Германии лучшие врачи.
Послать бы ее, но…
Германия далеко. И больница исчезнет из Галиной жизни, если повезет, то навсегда. Да и Витольд в предложение вцепился, как плесень в старый потолок. Он даже поехать вознамерился. Конечно, за чужой–то счет отчего не прокатиться? Вот только Алина катать идиота отказалась. И правильно.
Три следующих месяца Галя была почти счастлива. А на четвертый появилась Алина с новым предложением, отказаться от которого не получилось:
– Мальчик все равно умрет, прогноз однозначный, – на Алине было длинное кашемировое пальто с квадратными пуговицами и высоким воротником. В ее прическе блестели камушки, а шелковый шарф придерживала резная брошь. – Другой вопрос, где он будет умирать. Или в немецком специализированном и очень дорогом интернате, или здесь.
Она оглядела Галину квартиру и скорчила гримасу.
– Я оплачу счета там, если ты мне поможешь.
Витольд, вертевшийся рядом, поспешно заверил, что Галя поможет. Он не удосужился спросить, хочется ли Гале помогать.
– Есть мальчик одного возраста с вашим. Незаконнорожденный сын моего супруга, – Алина присела на поданный Витольдом стул, и полы пальто разошлись, выпуская острую коленку в глянце дорогих чулок. – Ребенка надо спрятать.
– Надолго?
– Да. Возможно, что навсегда.
– Нет.
– Галя! Галочка, постой. Ты же не дослушала! Ты… – Витольд вцепился в руки, заставляя сесть в кресло, и подол Галиного платья – простенького, самосшитого – задрался, обнажив тяжелые шары коленей. И чулки на ней штопаные. И живот уже выпирать начал – снова сроки проворонила! И вся она отличается от сестрицы, отличие же это вызывает желание бухнуться на колени и завыть от тоски.
Несправедливо!
– Ты и вправду не дослушала. Он – хороший мальчик, просто с матерью не повезло. А тебе не повезло с ребенком. Хорошая возможность для обоих. Я дам денег. Много денег. Я могу дать их еще кому–нибудь, думаю, найдутся желающие, но ты – моя сестра.
К несчастью.
– И судя по всему, скоро тебе понадобится поддержка. Хотя, конечно, при таком первом решаться на второго…
Галина и не хотела решаться. Просто получилось так. И если второй тоже будет уродом, то пускай с ним Витольд сам и возится.
– …но будем надеяться, что все сложится хорошо. А если нет – я снова помогу тебе. А ты поможешь мне. Скажешь, что в Германии сделали операцию. У нас верят в чудеса иностранной медицины… – Алина грустно усмехнулась. – Да и твоего здесь вряд ли кто помнит, хотя, конечно, лучше бы тебе переехать.
Она продолжала говорить, излагая план будущей Галиной жизни, добавляя в него позолоту чужих денег и сдабривая жирным кремом надежд.
И Галина не устояла.
Мальчика привезли спустя неделю, он был не так и плох, тихий и ласковый, ходил за ней хвостиком и жалел Галю. Никто никогда ее прежде не жалел, как этот смешной белобрысенький приемыш.
Наверное, его Галя полюбила по–настоящему. И еще Аньку–пакостницу, родившуюся здоровой. Они втроем жили хорошо, славно даже, и Витольд, вытесненный на окраину этой их жизни, ничуть не мешал. Зудел себе и зудел, но стоило рявкнуть: затыкался. Наверное, если бы все так и осталось, то Галя сумела бы привыкнуть.
Она стала бы счастливой.
– Зачем она появилась снова? Не могла отстать от нас? Письмецо прислала, дескать, супруг кони двинул и приезжайте в гости, всею семьей? Я знаю, чего она хотела: забрать у меня то, до чего еще не добралась, – Галина выплюнула сигарету на ковер и с наслаждением раздавила ее. – Она всегда брала чужое. Платье. Мужа. Детей.
Уже тогда все стало понятно. И Галина попыталась отказать, но… В этом доме пахло деньгами и спокойной жизнью. Поначалу была иллюзия выбора и свободы, открытые двери говорили, что возвращение возможно в любой момент, и Галина поверила.
Ей очень хотелось верить, как хотелось пожить для себя. Мир вдруг завертелся. Магазины модной одежды. Салоны красоты. Прислуга. Шофер. Их желание угодить льстило и развращало.
И вместе с тем появился страх, что когда–нибудь все закончится.
– Деньги принадлежали ей? – нарушил молчание ментяра. Широкоплечий и плоскоголовый, он казался туповатым. – Вы никогда не забывали о том, что деньги принадлежали вашей сестре.
– Она не позволяла, – Галя достала вторую сигарету. – Ей нравилось управлять нами. Стоило немного расслабиться, забыться, как Алька тут же одергивала. Она мне собственных детей воспитывать не разрешала!
– Аньку воспитывала ты, – Алина сумела взять себя в руки. Теперь она сидела прямо, плечи расправила и ладони на колени положила. – И воспитала хорошо. Лентяйка. Тупица. Мелкая дрянь.
– Не смей так говорить о моей дочери!
Анечка отвернулась и спряталась за братца.
– Почему же не сметь? Или это ты подучила ее шантажировать меня? Ты послала ее украсть гребень, чтобы убить ту девочку, так?
Анечка раскраснелась. Жарко ей. Ничего, жар костей не ломит, как пришел, так и уйдет. Просто нужно взять себя в руки и довести игру.
У них ничего нет.
– Это ты ее убила. Ты и твой проклятый гребень. Ты ведь так хотела оставаться молодой. Красивой. Уж не для того ли, чтобы в постель к шоферюге прыгнуть? Не даром он с тебя глаз не сводит!
– А спит с тобой!
Верно. Теперь Галя успела раньше. И не нужен ей был этот тип, досадить хотелось.
– Со мной. Но ты пальчиком поманишь, и он передумает. Он умный мальчик. И из нищеты выбраться желает. А ты поможешь. Ты купишь его, как покупала все.
– Прекратите! – воскликнула девица в мятом платье и руки подняла. – Пожалуйста. Вы ведете себя… невозможно. Просто признайте, что играли друг с другом. Вы, Алина, с ними. Ваша сестра – с вами.
И это справедливо. Вот только выгода от тех игр разная. Алинка, играясь, с ума сходила, а Галя к цели двигалась. И уже почти добралась.
И доберется.
– Вы поняли, что у вашей сестры появляется мания. – продолжила девица. – И вы решили сделать так, чтобы об этой мании стало известно окружающим. Тогда возник бы вопрос о душевном равновесии и адекватности, а вследствие – возможность признать Алину душевнобольной. Что дальше? Опека над ней и всем состоянием? Или просто шанс побыть хозяйкой в доме?
А зачем делить, смешная девочка с усталыми глазами? Зачем делить, если можно взять все? Девчонку зовут Дарьей. Отчества Галина не помнила, да и плевать она хотела на отчество, не в нем дело, а в том, что Алинка сама наняла эту дурочку. И дурочке не останется ничего, кроме как подтвердить: госпожа Красникина безумна.
Девочке ведь не впервой рассказывать на суде о чьей–то неадекватности.
– Это вы явились в морг и заказали бальзамирование тела. Вы приняли работу и сыграли сцену для врача. Думали, он примет вас за Алину? Даже надели ее шляпку. А бальзамирование зачем? Хотя постойте, знаю: в похоронной конторе просто обязаны были обратить внимание на некоторую… странность тела. Вы рассчитывали на заявление в милицию, так? Конечно, дело бы закрыли, но на руках у вас остался бы протокол, документальное подтверждение чужого сумасшествия. А вышло иначе. И вам пришлось импровизировать. Вы украли гребень, подкинули его Маше Капуценко и сказали Алине, где искать вещь.
Сколько обвинительного пафоса в речи! За ним почти исчезла правда. И хорошо. Иногда правды лучше не знать.
– А потом убили девочку, поддерживая сказку. Что вам еще оставалось? Маша была здорова, вот вы немного и подправили реальность. Затем подкинули гребень патологоанатому, поручив передать собственной дочери. Удачная мысль – инсценировать болезнь. И добить сестру, – последние слова Дарья произнесла очень тихо, и глядела под ноги.
Все так и не так.
Все правильно, но не верно.
Галина не хотела никого убивать: ранить, испугать, сделать сказку немного страшнее. Получилось неудачно. Для девчонки. Но на Алину подействовало. Как она металась! Бродила из комнаты в комнату, бормотала, трясла кулачками зеркалам и тут же замирала, уставившись на отражение.
И все видели это безумие!
Теперь они не смогут откреститься. Вот только не понятна жалость в глазах других. Кого они жалеют? Галину? Да они слабы и беспомощны! Неудачники, все как один.
– Вы вошли во вкус. Вы дергали за ниточки, сталкивая домашних лбами. Суета была вам на руку, да и, полагаю, нравилась весьма. Настолько нравилась, что сейчас вам обидно прерывать игру.
Обидно? Отнюдь нет. Галина добилась своего, вывернула наизнанку каждого, как они выворачивали ее всю жизнь. Это справедливо.
– Волосы… волосы с кровью на гребне. Это она, да? Она ей волосы расчесала! – сказала Алина. – На гребне была кровь. Я знала чья. Мне стало страшно.
– И где кровь? – встрепенулся мент.
Уже нигде. Галина не такая дура, чтобы оставлять улики. Гребень она убрала на следующий день и вымыла тщательно. Ничего они не найдут. И Галина, улыбнувшись, произнесла:
– Все, что вы тут наговорили, конечно, интересно. Вот только доказать что–то у вас вряд ли выйдет.
– Может быть, – согласилась Дарья, глядя в глаза. – А вам самой не страшно было трогать гребень?
Смеется? Или тоже свихнулась, как дражайшая сестрица?
– Знаете, Адам тоже не верит в мистику. Вот только… иногда от нашей веры ничего не зависит. Вы уж проверьтесь. Чаще всего тьма бьет тех, кто идет по ее дороге. Вы желали безумия сестре, но по–моему, вы сами утратили разум. Извините.
И девка вышла.
Вот так? Не будет ни криков, ни требований сознаться? Галине стало смешно. И смех просился наружу. Она не стала сдерживать. Она смеялась и смеялась, пока не охрипла. Но даже тогда в груди осталось веселое клокотание. А по телу разлился жар.
Дашка помогала собираться. Вещей в палате было немного, но Адам все копался и копался, пытаясь уложить их в сумку согласно какому–то своему высокому плану. И Дашкино терпение иссякало.
У нее вообще терпения было не сказать, чтобы много.
– А все равно я права! – сказала Дашка и, отобрав сумку, встряхнула ее. Внутри звякнуло и улеглось, позволяя затянуть шрам замка. – Два случая – еще ладно. Но три – это уже закономерность. Признай!
Признавать он отказывался. Упрямый, гад. И это упрямство лишь подстегивает в сущности бесполезный спор.
– В данном случае нет четкой закономерности, – Адам двигался, придерживаясь рукой за бок.
– То есть ты отрицаешь закономерность? Ольга. Татьяна. И Галина. Три случая редкого рака в одной семье. И да! Они некровные родственники, если ты про наследственность.
Адам вздохнул и пояснил:
– Этиология рака – вопрос окончательно невыясненный. Ты учитываешь фактор кровного родства. И фактор мистики. Но опускаешь фактор длительного совместного проживания. А оно включает не только физическое сосуществование в неком пространстве, но и сходный режим питания. В этом разрезе воздействия канцерогенов более вероятно, чем…
– А Маша Капуценко? – Дашка шлепнула Адама по руке и закинула сумку на плечо.
– Совпадение.
– Ты – тьма неверия, – фыркнула Дашка.
– Без тьмы неверия невозможен свет веры. Без тьмы, в принципе, свет не возможен.
Ей показалось, или Адам улыбнулся. Показалось, конечно. Он не умеет шутить. И наверное, это тоже хорошо. Она привыкла к нему, такому.
Сегодня им предстояло еще одно очень важное дело. Тьма и свет сойдутся в одно точке.
Крупные хлопья снега плясали в воздухе. Они облепляли стебли фонарей и ветви берез, ложились на дорожку и громады памятников. Дашка стащила варежки и вытянула руки, ловя пальцами снежинки, а когда удалось поймать – съела с ладони и зажмурилась, до того вкусным показалась талая вода.
– Это неразумно, – пробурчал Адам. – А в ряде случаев подобное действие может представлять опасность для здоровья.
Кто бы говорил! Он шел медленно, изо всех сил стараясь держаться прямо, но все равно перекашиваясь на бок. И Дашке неимоверно хотелось нырнуть под руку и подставить плечо.
Янка всегда говорила, что Дашку хлебом не корми, дай кому–нибудь плечо подставить.
Адам испугается. Он и так нервничает. От его трости на снегу остаются круглые ямины, почти как от Дашкиных каблуков, только больше.
– Если ты не хочешь, – она никогда раньше не спрашивала, хочет ли он приходить сюда. Просто наступал день, Дашка появлялась, садила его, уже одетого «на выход», в машину и везла сюда. По дороге по молчаливому согласию останавливались на углу Третьяковой, чтобы купить четыре белых розы.
– Если ты не хочешь, то можешь не идти туда… если тебе слишком… слишком…
– Я адекватен, – Адам переложил рукоять трости в левую руку. – И физическое самочувствие позволяет… совершать прогулки средней протяженности. Однако, если мое общество представляется тебе неприемлемым в данной ситуации, то…
– Заткнись, – Дашка, мокрой от талого снега рукой, потрогала розы. – И пойдем уже.
За чертой ворот вездесущую белизну портили яркие пятна пластиковых венков. Кое–где горели свечи, серая ворона следила за редкими посетителями с будки сторожа.
Идти недалеко. Белый ангел стоял меж двух тополей. Они прочно сплелись ветвями и шары омелы застряли в них желтыми клубками. Снег лежал на крыльях и на черной плите постамента, привязавшего ангела к земле. Дашка рукавицей очистила плиту и протерла трещины букв.
Слова знакомы.
«Яна Тынина»
А ниже – цифры высшего приговора. Отведенный срок ничтожно мал, и оттого знакомая горечь сводит скулы. Обещали, что со временем станет легче, а оно не становится. И Адам еще… смотрит на памятник с удивлением, точно не понимает, зачем он здесь нужен.
Для него Янка жива.
Он сумасшедший. И в то же время в его сумасшествии больше разума, чем в разумности мира. Наверное, хорошо, что Адам есть. Не будь его – Дашка сама бы свихнулась.
А так она стояла, смотрела, как белые розы скрываются под белым снегом и думала, что все обязательно наладится. Как–нибудь.
– Пойдем, – сказала она Адаму и, взяв за руку, потянула к выходу. Он шел, послушный как всегда, и постоянно оглядывался. Оглянулась и Дашка.
За белой пеленой ни черта не видно.
Свечи гасли одна за другой. Вместе с ними уходила та, что живет в зеркале. Она была прекрасна. И Эржбета улыбалась ей.
Когда не осталось ни одной свечи, Эржбета смежила веки. Она была во тьме. А тьма была в ней. Достигнутая гармония подарила покой разуму, и он исчез. Тело же прожило еще четыре года.
Его кормили, просовывая еду в щель. Его поили.
Его ненавидели.
Но все это не имело никакого значения. Главное, что путь Эржбеты Батори, графини Надашди, был завершен. И сидя перед запертой дверью, Эржбета улыбалась.
Она ни о чем не жалела.
1
Стефан Баторий, Батура – польский король (с 1575) и Великий князь литовский (1576–1586), сын Иштвана IV, воеводы Трансильвании, родной брат Анны Батори.
2
Клара Батори была дочерью Андраша IV, короля Трансильвании.
3
Мифическая личность.
4
Вампир
5
Черная дева, символ злых сил в верованиях цыган, прообразом которой стала Кали.
6
Рецепт, по преданию, составленный алхимиком Раймондом Луллием (ок.1235–1315).