Екатерина Лесина - Плеть темной богини
Екатерина Лесина
Плеть темной богини
Моей любимой мамочке посвящается
Темно на перекрестье трех дорог, небо низкое, беззвездное, ветер воет вдали, несет, катит по земле сухие листья. И белеют костяно кресты на старом кладбище. За спиною оно, пялится, буравит мертвыми глазами тех, кто сгинул во веки веков, дабы, повинуясь слову моему, воскреснуть.
Страшно. Страх преодолею, холод выдержу, и губы занемевшие произнесут первые слова заклятья:
– Геката, Мудрая, прошу твоего благословения.
Подними надо мной Вуаль, чтобы мог я
приветствовать духов-помощников,
старых и новых друзей из прошлых
жизней. Пусть войдут в это священное место только
те, кто желает мне добра…
Руки, ставшие вдруг чужими, творят священные символы. И будто бы воздух задрожал, а дрожь эта, просачиваясь сквозь пальцы, расползается по округе. И немо становится, и спокойно, и только угли трещат.
…Геката, твоя сила хороша для смерти и рождения,
Испытаний, которым мы подвергаемся снова
и снова.
Пусть же во мне не будет страха, ведь я
знаю твою доброту.
Дай мне узнать тайный смысл жизни в смерти.
Из глиняной формы льется воск, не прозрачный, а красно-кровавого оттенка, каменеет, земли коснувшись, оседает слезами. Берусь за второй ковш, не уставая повторять.
Пусть я смогу постичь твои сокровенные Таинства.
Пусть я смогу найти спираль твоего пути.
Пусть я смогу найти истинный Свет,
Ведущий к Внутреннему Пути.
Расплавленная медь шипит и брызжет искрами, форма тяжелеет, налегает на щипцы, держать становится неудобно, но я держу. Уже почти, самая малость осталась.
Я смертен, но все-таки бессмертен.
Не существует конца жизни, есть
только новое начало.
Дотягиваюсь до фляги, что висит на поясе, зубами скручиваю крышку и морщусь от едкого запаха крови. Долго пришлось искать черную собаку, но справился, и вот теперь, согласно книге, лью кровь на землю, на вычерченные символы, и скользкими пальцами касаюсь губ, щек и глаз – пусть откроются врата, пусть явится та, в руке которой сила…
Пусть отдаст она силу тому, что зреет, остывая, в глиняной утробе.
Я появляюсь рядом с Богиней во многих ее ликах.
Поэтому мне нечего бояться.
И я не боюсь, отныне и во веки, ибо нашел я способ оградить себя от того зла, каковое люди творят. И не приблизится ко мне злой и бесчестный, подлый и хитрый, гнилой нутром и дурной помыслами. А коли приблизятся, станут они послушны желаниям моим и будут служить, как псы стигийские служили великой богине.
Открой же мое сознание, сердце и душу
Для Великих таинств, о Геката.
Пусть все слова будут услышаны
По воле моей. И да сотворится!
Снова ветер завыл, грозно и дивно, на многие голоса, а небо ощерилось огненными глазами. И полная луна вдруг выкатилась, ослепила, залила светом все три дороги. А глиняный камень вдруг треснул, выпуская сотворенную мною Плеть.
Я сумел. Я сделал.
На следующий день я слег в горячке, а спустя еще три – умер. Такова была справедливость Гекаты и такова воля ее, чтобы плеть вместе с иным имуществом ушла в мир…
И суждены были миру перемены.
От кого-кого, но от Магды Юленька подобной пакости не ожидала. Нет, конечно, она в принципе не склонна была ожидать пакостей от людей, а потому всякий раз, когда случалась очередная неприятность, удивлялась. И вот сейчас тоже удивлялась, глядя в каштановые Магдины очи. Да, не карие, не черные, а именно цвета спелых каштанов, где строгая чернота светлела до глянцево-коричневого цвета, а у самого зрачка и вовсе становилась солнечно-желтой.
Магда, она вся такая… необычная.
Стервь, как говаривала Юленькина бабушка, стряхивая пепел с пахитоски в чашку из гжельского фарфора. И нос морщила, отчего на переносице образовывались маленькие вертикальные складочки, в которых тонули выщипанные в нитку бабушкины брови.
А в стервях бабушка толк знала, хотя Юленька и не верила. Вот до последнего не верила. И продолжала любоваться тем, как искажается мир в томных, чуть навыкате, глазах Магды.
– Что? – Магда достала из футляра очочки и, повертев в пальчиках, водрузила на кончик носа, окончательно отрезав себя от Юленьки серой стекольной дымкой.
Стало совсем грустно.
– Неужели ты и вправду полагала, что у вас все серьезно? – в уголках Магдиных губ поселилась улыбка. – Милая, ну нельзя же быть такой наивной. Михаил – человек серьезный, уважаемый, интеллигентный.
«Гэ», она произнесла последнее слово через «гэ», и Юленька вновь вспомнила бабушку с ее пахитосками, сеткой для волос и расшитым китайскими драконами халатом.
– Хабалка. Это у нее в крови, – изрекала бабушка, а изо рта ее выползали струйки сизого дыма, – а то, что в крови, так просто не выбить. Держись от нее подальше, пока не сожрала.
Уже сожрала. Юленька именно так себя и ощущала – съели ее, вот взяли и в один глоток съели, а теперь переваривают, медленно, мучительно, продолжая агонию разговора неторопливостью жестов.
Вот Магда поправляет очки – вместе выбирали, и именно Юленька убедила взять эти, узкие, чуть вздернутые к вискам, в отливающей строгим хромом оправе и черным стразом-мушкой на левой линзе. Ей именно эта мушка приглянулась, а еще то, как очки преображают Магдино лицо, некрасивое в сущности, костлявое, с тяжелым носом и острым подбородком, с узкими губами и лбом, каковой Магда долго прятала под низкой челкой.
– И… и когда? – Юленька моментально возненавидела себя за этот вопрос. Какая разница когда? На свадьбу не пригласят. Или нет, пригласят, конечно, Магда же не такая, чтобы совсем про Юленьку забыть, она же не нарочно, просто получилось, просто жизнь – она ведь сложная штука…
И Магда влюбилась в Михаила, а он – в Магду. Конечно, она же… она другая, чем была.
– В августе, – не слишком-то охотно отозвалась Магда. – Но я не думаю, что тебе следует… хотя, ты ж у нас человек легкий…
Запиликал мобильник, оставив тираду незаконченной, и Магда, глянув на экран, торопливо поднялась, по привычке кинув:
– Рассчитаешься.
Юленька кивнула. Она всегда рассчитывалась за нее. Почему? Как так получилось?
Они познакомились на первом курсе, в темном коридоре с холодными стенами, на которых виднелись капельки влаги и мелкие трещины. Далеко впереди сквозь огромное, в пол, окно проникал солнечный свет, но он не дотягивался и до середины коридора, вяз в вечном сумраке, лишь слегка его разбавляя. Кроме окна имелись двери в количестве пяти штук: три с одной стороны, две – с другой; лестница, ведущая вниз, и с десятка два первокурсников, замерших в ожидании.
Юленька очень хорошо запомнила это чувство неопределенности, когда пялишься на все двери сразу и гадаешь – которая откроется. Уйти нельзя, потому что бабушка не одобрит побег, а стоять скучно и тяжело.
– Хоть бы стулья поставили, – заявила рыжая девица в зеленом сарафане, пиная стену. – Задолбали.
И трое парней, одинаково подкачанных, одинаково подстриженных и одетых, поспешили согласиться и тоже пнули стену. И громко заржали, когда отвалившийся с потолка кусок штукатурки шлепнулся на голову долговязой девице. Та взвизгнула, отскочила, принялась отряхиваться.
Длинная и нескладная, с растрепанными волосами какого-то неопределенного пегого цвета, чуть более выгоревшими на макушке и темными на концах, в теплом, под горло, свитере и мешковатых джинсах, в круглых совиных очках, девушка была отчаянно некрасива, и рыжая тотчас сделала вывод:
– Дура. Убожище.
– Сама дура, – огрызнулась очкастая, поправляя съехавшие набок очки. Волосы откинула, подбородок выпятила и посмотрела на окружающих сверху вниз, будто это они, и рыжая, и парни-близнецы, и Юленька, были несчастны и достойны сочувствия. – Гэспажа нашлась.
Как она потом с этим своим «гэ» боролась, вытравливая, выкорчевывая, выдирая из себя… но в тот момент «гэспажа» всех и добила.
Кличка к Лядащевой прилипла намертво, вместе с Магдиной ненавистью.
Но это случилось потом, позже, а тогда в коридоре, когда уставшая Юленька уже почти готова была сесть на грязный пол, дверь открылась, и пухлощекая дама в строгом черном костюме велела:
– Заходите по двое.
Стоило ли говорить, что в стихийно возникшей очереди Юленька оказалась последней. А Магда – предпоследней.
– Чего так? – поинтересовалась она, ногой подпихивая грязный рюкзак к стене.
– Ну… просто, – ответила Юленька и неожиданно для себя пожаловалась: – Оно всегда так. Бабушка говорит, что я – слабая.
– И ты, значит, с бабушкой живешь?
– Да. А ты?
– А я сама по себе. Меня Магдой звать.
– Юленька, – Юленька коснулась пальцами бледной, но сухой и горячей Магдиной кожи, легонько сжала ладонь, отметив про себя, что та узкая и красивая. А у самой Юленьки, по бабушкиному мнению, руки простоваты, да еще и с веснушками.
– Слушай… – Магда задрала подбородок и поскребла шею, тоже пожаловавшись: – Чешется, блин. Посмотри, чего тут.
Оттянув горловину, она наклонилась:
– Вот тут.
Юленька послушно посмотрела и, увидев мелкую красную сыпь на бледной коже, расстроилась.
– Раздражение, значит. Блин, – Магда и запястье почесала, задумчиво повторив все то же привязавшееся слово: – Блин.
– А… а ты сними. Свитер сними. Бабушка говорит, что если на вещь аллергия, то нужно от вещи избавляться.
Юленька вздохнула, припомнив, что бабушка вообще очень легко избавлялась от вещей. И от шелкового покрывала с желтым тигром, и от деревянного веера, что раскрывался с тихим шелестом, позволяя любоваться сложнейшими узорами, и от лохматой шали с брошью-камеей…
– А одевать я что буду? – возразила Магда.
– Надевать.
– Чего?
– Правильно говорить «надевать».
От Магдиного гнева, вспыхнувшего на бледной коже, на острых скулах и впалых щеках, спасла дверь, которая открылась, выпуская и впуская, наполняя коридор шумом и суетой.
– Ладно, – сказала Магда потом. – Я все-таки сюда учиться приехала. Вот ты меня и будешь учить.
– Я?
Кивок – и косая челка сместилась и снова упала на лоб и скрыла и широкие брови, неестественно темные для этого лица, и розовый, свежий шрам на переносице, и трещину в линзе.
– Ты не думай, Юлька, я – сообразительная. И жить хочу.
– А разве ты не живешь?
Смешок, презрительно изогнувшиеся губы и ответ:
– Пока нет. Но буду…
Она и вправду очень хотела жить, до злости, до истерики, до лютой бледности, когда и без того светлая от природы кожа ее обретала мертвенный оттенок синевы, а глаза, напротив, наливались кровью, свидетельствуя о высшей степени бешенства. До прокушенной нижней губы и мигреней, когда Магда только и могла, что лежать и пялиться в потолок, до обломанных ногтей и рваных обоев…
Магда ненавидела, когда кто-то или что-то нарушало ее планы.
Магда желала «идти вперед» и шла, когда легко, когда с боями, с кровью, потраченной гордостью, изуродованным самолюбием и все той же жаждой жизни, которая от неудачи к неудаче лишь крепла.
Магда была старше, но не умнее или опытнее, а возможно, в чем-то даже наивнее, однако она быстро избавлялась от подобных недостатков.
– Далеко пойдешь, – сказала бабушка, увидев Магду в первый раз.
– И не представляете, насколько далеко, – ответила та, ощерившись улыбкой. Имелась у нее привычка – улыбаться так, что верхняя и нижняя губы выворачивались, обнажая скользковатое нутро, бледно-розовые десны и крупные, ровные зубы, желтоватые, а левый клык и вовсе черный, некрасивый.
Был некрасивый. Устроившись на работу, Магда первым делом поставила протез. А остальные зубы отбелила.
– Смотри, чем выше прыгнешь, тем больнее упадешь, – улыбнулась в ответ бабушка, извлекая из серебряного портсигара пахитоску. – А чем дальше, тем сложнее найти дорогу назад.
– А мне назад не надо. Я вперед пойду.
– И то верно. Ну проходи, проходи… не стесняйся… хотя… чуть стеснения тебе не помешало бы.
Весь тот вечер Юлька сидела как на иголках, предчувствуя катастрофу, в каковой именно она, Юленька Светлякова, станет единственной жертвой. Так случалось всегда: новая подруга, бабушкино приглашение, ужин или обед, и в итоге снова одиночество.
– И откуда вы приехали? – бабушка отчаянно дымила, стряхивая пепел в одну чашку и потягивая крепкий коктейль из другой. Бабушка глядела на Магду сверху вниз, всем своим видом давая понять, что ей, неуклюжей, костлявой, в очередном бесформенном свитере и тех же, что и в первую с Юлей встречу, джинсах, не место в этом доме.
А Магда скалилась, кивала, отвечала. Дерзила.
– Ниоткуда.
– Стыдитесь родины? Рановато пока. Обычно эта стадия начинается чуть позже, когда происхождение становится не столь явным… К слову, интересно, на что вы рассчитываете здесь? – сухая пергаментная рука на светлом дереве, жесткий манжет и янтарные запонки, дедовы, но деда Юленька не помнит. А вот запонки бабушка носила всегда, и Янина Федоровна, ворчливая, шестидесятисемилетняя и талантливая до гениальности портниха, являясь в дом раз в месяц, тут же, сидя на софе, перешивала блузки и платья, приспосабливая рукав под запонки.
Янина Федоровна курила «Беломор», и пальцы у нее были желтые, точь-в-точь как камни на запонках.
– Я рассчитываю человеком стать, – огрызнулась Магда. Нет, не совсем даже так, она произнесла протяжно, выделяя «вэ», и получилось – «человэ-э-эком».
Бабушка рассмеялась, Магда обиделась, а Юленька на несколько дней осталась без подруги. Как же она обрадовалась, когда Магда передумала, подошла и, присев на край парты, дернула вниз горловину коричневой кофты.
– Старуха у тебя мэрзкая. Я больше в гости не приду.
– Никто не приходит по второму разу, – призналась Юленька, торопливо запихивая косметичку в рюкзачок.
– Ну, понимаю. А ты, подруга, не грузись. Нам старуха не помеха, мы с тобой горы свернем.
Юленька поверила. Равно как поверила и бабушке, когда та вечером, узнав о возвращении Магды неизвестно откуда, сказала:
– Наплачешься ты из-за нее.
Выходит, сбылось предсказание, плакала Юленька. И слезы, скатываясь по лицу, шлепались на белоснежную скатерть и нарядное солнечное блюдце с розовой орхидеей на донце. Точно такой, какие Юленька заказала бы для букета невесты.
А Магда выберет лилии.
Собственно говоря, это не было перекрестком. Просто три дороги сходились в одной точке, и черный пористый асфальт смешивался с мелким гравием и выезженным, окаменевшим грунтом, образуя некое и вовсе неопределимое покрытие, в каковом белые камни тонули в вязкой битумной черноте, и из нее же торчали редкие ости сухой травы.
– Дерьмо, – пробормотал Илья, отступая от трупа. Присел, склонив голову набок, посмотрел, подметив новые детали вроде темных кровяных капель и зеленых мясных мух, которых слетелось, верно, десятка с два. Они вились, наполняя воздух радостным жужжанием, садились на мясо, ползали по костям и взлетали, чтобы тут же сесть чуть левее или правее.
Ну и что с этим делать-то? Оно, конечно, понятно – убрать, закопать где подальше, но потом что? Дело заводить? Из-за собаки? Оно, конечно, жалко животину, но у Ильи и без нее проблем хватает. А с другой стороны, бросить и забыть? Так мало ли, сегодня собака, а завтра вот так и человека разделают.
Илья обошел труп с другой стороны, походя отмечая черный, вывалившийся из пасти язык, задернутые бельмами глаза, слипшуюся от крови шерсть на башке и темно-красное, местами прорезанное белизной костей тело.
Шкуру сняли, но сделали это как-то неумело, оставив ошметки на длинных худых лапах, и хвост не тронули, и голову. Рядом, в луже черной, спекшейся, оттого и неотличимой по виду от асфальта крови, валялся тряпичный ошейник, хорошо знакомый Илье, как и песья морда, по-лисьи вытянутая, седоватая на бровях, с поломанным ухом.
– Ну и кто ж тебя так, Свисток? – Илья спрашивал для себя, в надежде звуком голоса отогнать нахлынувшую было жуть. И сам себе отвечал: – Вот сволочи, найду и…
И ничего. Собака же. Не человек. И единственное, чего он сможет, – морду набить… Да и то если найти сумеет, поймет, кому понадобилось убивать черную собаку на перекрестке трех дорог, да еще и шкуру сдирать, седую вполовину, грязную, в репье да засохшей грязи… Кому она такая нужна? И зачем?
Но пока Илья подогнал машину и, открыв багажник, вытащил холщовый мешок.
– Извини, друг. – Илья, преодолевая брезгливость, ухватился за черный, еще не до конца перелинявший хвост, потянул тушу вверх. Закоченевшая, она отдиралась тяжело, точно успела прорасти в эту смесь гравия, битума и каменистого песка, прижиться на перекрестке.
Нехорошее место. И дело нехорошее, воняющее чертовщиной. И гнилью. Жужжащее сине-зелеными мясными мухами да отливающее мертвенной белизной собачьих глаз.
На морду Илья старался не смотреть, виноватым себя чувствовал. Он запаковывал Свистка в мешок, оказавшийся чересчур длинным, но слишком узким, и приходилось запихивать, трясти, материться и сдерживать рвотные позывы.
– Сволочи, какие же сволочи… – Илья повторял слова то громко, то шепотом. И кое-как закрутив тушу в несколько слоев ткани, кинул в багажник, прикрыл брезентом, вытер газетой измазанные руки и все равно долго еще бродил вокруг, приглядываясь к траве на обочине.
Ничего не нашел.
Свистка он похоронил на старой ферме, в ямине, оставшейся от вывернутого бурей тополя, а вечером, наконец, дал себе волю сделать то, чего хотелось давно, – напился.
Но даже в хмельном угаре Илье не давал покоя один-единственный вопрос: зачем кому-то снимать шкуру?
День тянулся бесконечно. Юленька нарочно оттягивала момент возвращения домой, изобретая все новые и новые дела, мелкие и совершенно неважные, не способные отвлечь от боли и пустоты внутри.
А она накапливалась, разрасталась, грозя в любой момент выплеснуться из хрупкого Юленькиного тельца и затопить весь мир.
Нельзя.
И домой нельзя. Одиноко там. Пусто там. Тоскливо.
Вот и приходилось стоять на улице, уставившись на очередную витрину, и старательно улыбаться собственному отражению. А оно милое, и даже очень, со светлыми кудельками волос, с круглыми щечками, которые пылали болезненным румянцем, с мягким подбородочком, пухлыми губками и курносым носиком.
Вечная юность, мечта нимфоманов и любителей фарфоровых куколок. Так говорила бабушка, а Юленька не обижалась. На бабушку обижаться глупо, ведь в большинстве случаев она оказывается права.
И платье это… сплошное кружево-бантики… а Магда одевается строго, со вкусом. Как выяснилось, у нее очень хороший вкус. Правильный.
– Светлякова! – толкнули в спину, дернули за сумку, хлопнули по плечу. – Ты, что ли? Ну, Юлок, сколько зим? Узнаешь?
Конечно, как не узнать, когда всего месяц назад виделись. Дашка Лядащева ну ни на йоту не изменилась, разве что рыжина волос стала более правильной, стилистически выверенной и перекочевавшей на густые Дашкины кудри из разноцветной коробочки…
– А чего случилось? Ты ревешь? Ну, Светлякова, ты даешь! Я иду, смотрю, стоит. Смотрю – она. Ну думаю, на ловца и зверь… а она ревет. Пошли.
Дашка схватила за руку, потянула, расталкивая редких прохожих. Ей всегда было мало места, мало воздуха, мало поклонения, мало всего, даже Магдиной ненависти.
– Так чего случилось?
Звонкая дробь каблуков по плитке, тени в витринах, жестковатые, почти мужские духи и ярко-красная помада, которая совершенно не идет Лядащевой.
«Вампирша», – сказала бы бабушка, случись ей повстречать Дашку. И предупредила бы, непременно предупредила бы, что от вампиров, даже если они пьют не кровь, а эмоции, нужно держаться подальше. Но подальше не выходило – как вырваться из цепких дружеских объятий? И как сказать, что внутри Юленьки теперь живет пустота, которая вот-вот выплеснется наружу.
Мир утонет.
И рыжая Лядащева. И даже Магда с Михаилом.
– Садись, – Дашка с грохотом отодвинула тяжелый стул. Кафе? Когда они сюда пришли? И что за место? Прежде Юленька не бывала тут, да она вообще мало где бывала.
– Двойной капучино, двойной эспрессо и две «Шоколадных чуда».
– Два, – машинально поправила Юленька. – Если чуда.
– Ты у нас чудо, – Лядащева плюхнула на скатерть ярко-алую торбу и, распахнув, принялась копаться в содержимом. – Ну, рассказывай, чего там у вас случилось. Как стервозина поживает?
– Хорошо.
Лучше, чем Юленька. Все живут лучше, чем Юленька.
– Ну кто бы сомневался! – Дашка вытащила помятую, разодранную с одного бока пачку бумажных салфеток и строго велела: – Морду вытри, а то на чучело похожа. Без обид.
Какие обиды. Кажется, Юленька давным-давно разучилась обижаться. А может, с самого рождения необидчивой была. Дефект такой. Одни слепые, другие глухие, третьи необидчивые.
Принесли кофе, пирожные, и Лядащева, устав ждать, снова дернула:
– Так что у вас там? Рассказывай.
И Юлька рассказала. Понимая, что этого не следует делать, что Лядащева, конечно, выслушает с удовольствием, медленно потягивая кофе, расковыривая вилочкой рыхлую плоть «Шоколадного чуда», охая и ахая, а в конце скажет:
– Я всегда знала, что она – та еще тварь, – подтвердила догадку Дашка, облизывая вилочку. – Нет, ну я не понимаю, какого ты с ней возилась?! Ведь ты ж из этого убожища человека сделала! Я как вспомню ее свитера, челку эту… а очки… сова слепая. Нет, Юлок, это уже все! Это уже конец!
– Конец чего?
– Моей веры в человечество! Значит, она у тебя жениха увела, да?
– Да.
Михаил не был женихом, они просто встречались. Часто встречались. И Юленька ждала, нет, она была твердо уверена, что предложение вот-вот последует. Взгляды, выражение его лица, прикосновения, случайные и в то же время многозначительные, голос, который менялся, когда он произносил ее имя…
А он сделал предложение Магде. Почему?
– Ну скотинища! – с чувством глубокого удовлетворения произнесла Дашка, пальцем собирая с тарелки жирный крем. – А твой куда смотрел? Променять тебя на это… А ты сама виновата! Наивная… Ладно, Юлок, извини, что я так… это от возмущения.
Ну да, она ведь всегда любила возмущаться, по любому поводу, а порой и без него, сама создавая повод. Она громкая и суетливая, вездесущая и раздражающая. Она – Магдин враг. Или нет, не враг, но помеха на пути.
И Юленька теперь тоже помеха.
– Слушай, так выходит, ты сейчас вообще одна? Ну бабка ж твоя еще в прошлом году, если не ошибаюсь…
– Не ошибаешься.
Какой у Дашки жадный взгляд. Глаза зеленые – это правильно, когда к рыжим волосам зеленые глаза прилагаются; цвет искусственно-яркий, нарочитый, но, как ни странно, натуральный. Во всяком случае, Юленька эти глаза хорошо помнила. А вот выражение подобное видела впервые.
– Бедная ты моя, – Дашка ласково погладила по руке. – Знаешь, что я тебе скажу… тебе надо развеяться! Отвлечься! А вообще – клин клином вышибают!
Теперь сосредоточенная, напряженная – мизинец царапает скатерть, а уголки губ нервно подрагивают, пытаясь сохранить нарочитую дружелюбность улыбки.
– Сама подумай, станешь теперь киснуть в своем мавзолее… в депрессняк ударишься. Кому оно надо? А я тебе как женщина опытная советую – лучшее средство вылечить самолюбие…
Какое самолюбие? При чем здесь самолюбие? Юльке просто больно. Ее не переваривают – ее варят живьем.
– Ну так он позвонит? – дернула вопросом Лядащева.
– Кто?
– О господи, боже ж ты мой! Илья! Братец мой, о котором я тебе битый час талдычу! Ну ты помнишь Ильку? Он к нам заходил как-то…
Помнила, кажется. А может, и не помнила. Смутный образ, не неприятный, но и не вызывающий желания снова встретиться. Впрочем, в вареной пустоте не осталась места для желаний.
– Он у меня умница, юрфак эмгэушный закончил, только все равно балбес, особенно сейчас. Прикинь, от него год назад жена ушла, так это чудо все бросило, работу, дом, и свалило в деревню участковым пахать. Я ему говорю: ну на фига такое делать? А он мне – отстань. Упрямый. И одинокий, – последнее Лядащева произнесла выразительно, глядя в глаза снизу вверх, так, что чудилось – просит. Упрашивает даже. – Так он позвонит?
– Зачем?
Зачем, зачем, зачем… билось в висках риторическим вопросом.
Зачем они так поступили с ней?
– Затем, Светлякова, что тебе нужно выйти замуж, – Дашка поднялась и, перекинув широкий ремень сумки через плечо, отчего сразу стала похожа на почтальона из военных хроник, добавила: – Срочно. Раньше этой тварюки. Ну все, я побежала, свидимся еще!
Липкое прикосновение губ к щеке, запах шоколада, разбавляющий едкий аромат духов Лядащевой, ободряющее похлопывание по плечу – и снова одиночество, наполненное кукольными отражениями и мыслями о том, что все происходящее, наверное, неправильно, но вот исправить его Юленька не сможет.
Любовь – это ведь навеки. Даже если чужая.
В этом храме всегда тишина, наверное, потому, что он лишь существует в моем воображении, а следовательно, я сам властен над звуками, в нем царящими. Я их стираю, закрашиваю белым, мысленно провожу кистью по шорохам, скрипам, курлыканью голубей, по стуку ставен, даже по звуку собственного дыхания, и каждое движение приносит еще немного тишины.
Да, пусть будет так. Меня утомляет все это… необходимость говорить, необходимость слушать, необходимость вообще делать что-либо, и я не делаю. Я сижу с закрытыми глазами и разглядываю свой храм. Пожалуй, я даже знаю, кто будет обитать в нем.
Странно, да? Строить храм, не выбрав бога, но ведь их столько вокруг… Грозный Яхве и его прообраз – светоносный Осирис, супруг и брат милосердной Изиды, убитый и воскресший из мертвых, спустившийся в подземелья Нила с тем, чтобы создать страну мертвых и вершить свой суд… Осирис мне более симпатичен, хотя, пожалуй, я знаю, что его не существует.
Как и того, другого, безымянного, которому возносят жертвы миррой и ладаном, колокольным звоном да сухими ветками вербы, запрятанными за икону. Этот смотрит на людей глазами святых, прощая и в то же время предупреждая: я вас!
Этот, самоуверенный, ждет, что именно для него воздвигнут мой храм, но, увы, я не готов отдаться ему настолько, насколько он того жаждет.
Этот бог не оставит мне меня, как не оставил мне Машеньку.
Что ж, к счастью, есть и другие: кошкоглавая Бастет, несущая мир в дом, сокол-Гор, львица-Сехмет с кровавыми клыками и сонным взором… Или не Египет? Допустим, Греция.
Зевс-громовержец? Зевс сладострастный, похититель Европы, соблазнитель Данаи? Зевс-отцеубийца? И с ним в паре царственная Гера? Нет, слишком шумны и беспокойны. Тогда Аид и Персефона? Хозяева мертвых пустошей подземного царства, эти ценят тишину так же, как и я…
Но с ними придут мрак и тлен.
Деметра, Аполлон, Артемида, Гелиос, Гермес… Бесчисленная череда имен и ликов, что заглядывают в приоткрытую дверь и отступают, сами отказываясь от чести быть моим богом. Людям не пристало выбирать, ведь обычно случается наоборот.
И храм мой пуст, и в нем тоска и тишина, и я уже, забыв обо всем, готов кричать, взывая:
– Где же?
Но в храме нету места звукам, я сам их стер. Я сам себя обезбожил.
И заснул, сам не заметив, как это случилось. И как обычно, понял, что сплю, но меж тем храм мой был реален, как никогда: тускло мерцали мраморные плиты, иссеченные узорами, и тянулись к небу колонны, меняясь на глазах, теряя египетскую монументальность в угоду греческой легкости. Портики и арки, статуи безликие и мутные, словно туман, их окутывавший, пытался защитить их от взора оскорбляющего. Создателю не дозволенно лицезреть наготу создания, он и так знает слишком много.
Я шел вперед, я ступал меж факелов и чаш, в которых клубилось рыжее пламя, я знал, что если получится пройти дальше, к алтарю, я увижу бога своего.
Мне очень нужен бог, я устал от одиночества.
И я почти дошел, когда сзади раздалось рычание. Ненавижу собак, особенно таких: черны и огромны, взращены воображением моим до немыслимых размеров. Вздыбленные загривки, оскаленные морды, пылающие алым глаза.
– Прочь пошли! – уже понимая, что не отступят, я силился голосом напугать этих существ, пришедших в мой храм из иного давно забытого мира. Они были не званы и опасны, они не собирались уходить, ведь стигийским псам не ведом страх.
– Прочь!
– Не гони моих слуг, человек, – вдруг раздалось сзади, и я, позабыв об опасности, обернулся. И упал на колени, и руки протянул, уповая на милость и защиту у той, что спускалась по ступеням.
Я сразу узнал ее, Гекату Хтонию, Подземную; Гекату Уранию, Небесную; Гекату Пропилею и Гекату Энодию, богиню пределов, дорог и перекрестков, для которой нет преград и запретов. Дочь Перса и Астерии, мать Сциллы и Эмпузы.
Она не была прекрасна той красотой, которую присваивает богиням молва, – чересчур худощава, темноволоса и смуглокожа и отлична от эллинок, коим покровительствовала. И она, чудесная, знала об этом, а я, в свою очередь, неведомым способом знал о знании ее.
– Не причинит тебе вреда моя свита, – сказала Геката, и, повинуясь голосу ее, стигийские псы легли. – Как и ты не чинил вреда тем, кто был под заступничеством моим.
А в глазах у нее отблеск того самого пламени, что ныне величают адским.
– Встань. Подойди.
Я повинуюсь, я счастлив, что могу почтить мою богиню исполнением воли ее. Я приближаюсь, вдыхая аромат кедрового масла и меда. Я вижу каждый завиток ее волос, каждую складку белого хитона, каждый язычок огня на факеле, который она держит.
А во второй – плеть. Длинная, на жесткой ручке, к которой прикреплена ременная петля, что обвивает тонкое запястье; плетенная хитрым способом, перетянутая медными колечками по всей длине. Плеть кажется живой, как и волосы Гекаты…
– Не бойся, человек, – улыбается она и, протягивая плеть свою, говорит: – Возьми.
Беру, и вот уже петля сама обнимает мое запястье, прижимаясь и словно бы прорастая под кожу, а следом приходит понимание, что стая псов отныне послушна мне.
Уже не рычат, не скалятся даже, и шерсть на хребтах опала, они словно бы и уменьшились, превратившись в обыкновенных дворовых собак, разве что чересчур крупных.
– Да, человек, ушел Аид, иссякла в слезах Персефона, издох трехголовый Цербер, ушли в небытие и мертвые герои, и даже великий покорный Хроносу Стикс обмелел. А они выжили, выбрались в мир иной, переступив порог по следу моему, и стали людьми.
Теперь в голосе ее мне слышится печаль, и я готов сердце вынуть из груди, лишь бы она не огорчалась, но Гекате не нужно сердце.
– Я приглядываю за ними, не позволяя слишком многого, но…
И тут я снова понимаю, что это – сон, всего-навсего сон об опустевшем храме, самовольно занятом той, которую я не звал. Геката – хозяйка ночи, а заснул я днем. Геката покровительствует женщинам, а я – мужчина. Геката никому не отдала бы плеть свою и стаю стигийцев, ведь, кроме нее, с ней никто не управится.
Вернуть и проснуться! Хотя бы проснуться, но… не отпускает забытая богиня.
– Не спеши, человек, скоро я и вправду уйду, вероятно, навсегда. Меня не держит этот мир, ведь люди больше не ставят статуи мои на перекрестках и у порогов, не молят об удаче, покидая дом, не приносят дары…
Мед! Проснувшись, я непременно принесу ей мед в дар, и лук, и…
Я просыпаюсь, как-то резко и вдруг, захлебываясь счастьем и страхом, сжимая в руке подаренную плеть и понимая уже, что не плеть это вовсе – лишь подлокотник кресла. А на зубах по-прежнему вязкий дым храмовых огней, и ноздри щекочет запах кедрового масла и меда.
Ну конечно, я ведь склянку не закрыл, я сегодня экспериментировал с заживлением ран и маслом, а потом устал, присел в надежде отдохнуть хоть пару минут – и заснул.
Привидится же… Геката… стигийские псы… я бы, пожалуй, понял, случись узреть Гермеса Трисмегиста или же Асклепия – вот уж кому молиться бы, но чтобы сама Безымянная…
– Егор Ильич! – в комнату заглянула Марьянка. – Егор Ильич! Идемте чай пить! С медом!
Вот неугомонная. Марьянка всегда так говорит, восклицая, словно вот-вот ударится в панику, а то и вовсе завизжит, как в тот раз, когда увидела мышь. Она жалостливая и пугливая, готовая по любому поводу разразиться слезами или же радостным, громким смехом, каковой не подобает женщине ее воспитания и положения. А Марьянка о воспитании не думает, ей радостно жить, удивительно…
Таких вот Геката защищает, к таким бы ей являться.
Чай пить пошел. И, сидя за столом, на обычном, почетном месте, исподтишка разглядывал сестер милосердия. Марьянка щебетала, охая, ахая, черпая серебряной ложечкой свежий липовый мед, и облизывая ложечку, и краснея, стесняясь запоздало этой своей детской привычки. Она круглолица и румяна, несколько полновата, и окружающие воспринимают детскую Марьянкину сдобность как признак врожденной доброты.
Не ошибаются.
А вот Софья другая: строга, и даже слишком. Пожалуй, узкое лицо ее с черными широкими бровями малоподвижно, словно лишь одно выражение – раздраженной брезгливости – способно прижиться на нем. Узкие губы всегда что-то шепчут, чаще всего молитвы, иногда – стихи, я знаю потому, что выпало подслушать. Наши пациентки Софью недолюбливают за холодность, но на самом деле она – заботлива и самоотверженна, как никто иной.
Глаша… Глаша простовата и хамовата, возрасту неопределенного, неряшливая – вон и сейчас волосы из-под чепца выбиваются – и некрасивая, с побитым оспинами лицом, с замыленными, растертыми до воспаленной красноты руками, с пухлой обвисшей грудью и пухлым же животом, из-за которого кажется, что она, Глаша, и не сестра милосердия, а одна из наших пациенток. Но в работе она иная – исполнительная, аккуратная, точно в этом массивном теле находятся два человека, подменяющие друг друга.
Хотя Вецкий полагает, будто бы Глаша обирает пациенток. Не верю. Не потому, что так уж полагаюсь на Глашину честность, скорее вижу, что брать с наших нечего…
– А я, значится, ей и говорю: что ж вы, милочка, недоглядели? А она мне: доктор, а как глядеть было? Занятая я! Занятая! – Вецкий расхохотался, но никто его не поддержал, только Марьянка вспыхнула румянцем, Софья отвернулась, а Глашка недобро хмыкнула, давая понять, что рассказанная история неуместна.
Впрочем, Вецкий поражает умением подбирать совершенно неуместные истории, порой мне чудится, что он это нарочно делает, но опять же мысли сии я держу при себе.
– Ой, Егор Ильич! А вы не кушаете! Кушайте! – Марьянка подвигает ко мне миску с домашним, Глашей принесенным печивом и банку с бело-желтым, ароматным до дурноты медом и крынку с молоком. Софья тут же наливает молока в кружку, а Глаша, укоризненно качая головой, встает. Спустя несколько минут она возвращается с тарелкой, на которой разложены куски отсыревшего, ноздреватого хлеба, белые ломтики сала с тонкой мясной прослойкой и два соленых огурца.
– Нате. Лучше этого, а чаю и потом.
– Потом остынет, – возражает Софья. – Холодный невкусно.
Не возражаю обоим, но при виде Глашиного натюрморта в животе совершенно неприлично урчит.
– Что, опять поесть забыл? – усмехается Вецкий.
Забыл, всегда забываю, но они напоминают. Храни их Геката.
Илья проснулся от звонка, точнее, он проснулся немного раньше, словно предчувствуя, что трубка разорвется звоном, ударит по натянутым нервам, вытягивая из спасительного забытья, запустит маховик похмелья и жизни, которая почему-то продолжалась, несмотря на неприязнь к ней Ильи.
Он лежал на диване, на покрывале, скинув плед на пол, замерзая и радуясь тому, что замерзает, и понимая, что все-таки придется вставать. Хотя бы к телефону.
А тот, строгий, черный, поблескивал солидным хромом и подмигивал цифрами на узком экране. Да и без цифр все понятно: Дашка звонит. Она сама эту мелодию выбрала, поставила и менять запретила. И пускай. Визг, приправленный завываниями скрипок, басовитым похрюкиванием трубы и дребезжанием медных тарелок, что, соединяясь друг с другом, порождали звук неимоверно отвратный.
– Да? – с трудом разлепив губы, выдал Илья. Он прижимал трубку к уху одной рукой, второй же не глядя шарил по полу, пытаясь нащупать плед. Тот не нащупывался, зато ладонь натолкнулась на что-то продолговатое и скользкое. Бутылка с минералкой?
Это она вовремя.
– Дрыхнешь? – с подозрением поинтересовалась Дашка. – Уже дрыхнешь?
– Нет. Уже не дрыхну.
– Значит, страдаешь. Слушай, Илька, ну сколько можно, а? Ну ушла она, так что теперь, до конца жизни слезы лить? Ты, в конце концов, мужик или как?
– Или как, – эхом отозвался Илья и, зажав бутылку под мышкой, решительно повернул пробку. Зашипело, потекло по пластиковому боку и пальцам, расплываясь темными пятнами на покрывале.
Совсем как собачья кровь.
И кровь собачья, и жизнь такая же.
– Да она, если хочешь знать, с самого начала… – Дашка с воодушевлением принялась за старое. Нравилось ей обсуждать Аленку, всегда нравилось. Как она выразилась? С самого начала, да?
С самого начала это был обыкновенный курортный роман: случайная встреча на берегу моря, волны, летящие по песку, солнце и девушка в красном купальнике.
– Можно с вами познакомиться?
– Попытайтесь.
Как вызов. И еще насмешка в глазах. Надменный носик, аккуратный подбородок, разодранная коленка с желтым квадратом пластыря.
– …да ты ей нужен был лишь как трамплин…
Она умела прыгать с трамплина. Хрупкая фигурка под самым небом, три шага, полет, когда сердце Ильи обрывалось знакомым страхом, и сине-зеленая гладь раскалывается, поглощая человека.
Они поженились годом позже, в Москве. Сначала ЗАГС, потом венчание. Белое платье с широкой юбкой, искусственный жемчуг на тонкой шейке, острые Аленины плечики – на правом родинка. А вторая на животе. И третья – на внутренней поверхности бедра. И четвертая, под коленкой, той самой разбитой коленкой, которую Алена некогда прикрывала желтым пятном пластыря.
Илья помнил ее всю, и старые белые шрамы над правой лопаткой – в детстве неудачно скатилась с горки. И чуть кривоватый позвоночник, помешавший ей достичь побед в большом спорте. И то, как серьезно Алена произносила эти слова, про спорт и победы, а ему хотелось смеяться, столько в них было пафоса.
– …да она жила с тобой как у Христа за пазухой…
Три года счастья, ослепляющего, оглушающего, бесконечного. Тогда у Ильи и мысли не возникало, что можно жить иначе, все, что было до Алены, он воспринимал как подготовку, ожидание чуда… а после нее приходилось существовать воспоминаниями об этом чуде.
– …нашла замену, стал не нужен…
Замена. Как в большом спорте. Илья не сумел взять барьер, и его отстранили. Его замена – плотный и потный немец, герр Бахер. Герр Бахер. Так и тянет срифмовать. Три складки под подбородком, над розовой губой двумя полосками бархата усы, рыжие, как Дашкины волосы. И ресницы рыжие – короткие, редкие, а взгляд беспомощный.
Единственное, что в нем беспомощного, – это взгляд. Герр Бахер высок и статен, широкоплеч и широкопал, с повадками сонного медведя и акульей хваткою.
Один укус – и душу выгрыз. Жаль, что не добил.
– …обобрала как липку, а ты и рад стараться был…
Нет, не рад. Анестезия. Аленино робкое:
– Прости, пожалуйста.
Слеза на загорелой щечке ползет к родинке номер семь, той, которая живет на шее, прячась под гривой гладких темных волос.
Ей не за что просить прощения, она же не виновата, это Илья не справился, не сумел, пошел на замену. И сдал спортивный инвентарь.
– Ви должны понимат, что она иметь право… – говорил герр Бахер, близоруко щурясь, и ладошку поглаживал, Аленину ладошку, на глазах у Ильи.
– Половина имущества по закону принадлежит супруге, – вторили адвокаты. Их было два, один в синем костюме, другой в сером. А больше Илья не запомнил.
Потом Дашка говорила, что отдал он гораздо больше, чем половину, да и ту мог не отдавать, ведь фирму-то он создал до Алены, и квартиру купил тоже до, и вообще она изменила.
Она ушла, и этот факт, короткий и беспощадный, перечеркивал все Дашкины возражения.
Ушла. Бросила. Заменила. Так стоит ли жалеть о потерянном жилье? Или о том, что вторая половина фирмы ушла за бесценок тому же герру Бахеру? Какая разница.
– Илья! – рявкнула Дашка в трубку. – Ты пил?
– Нет.
– Пил! Ты начал пить из-за этой стервы! Это не выход!
– И не вход.
Не из-за Алены он запил. И вообще один раз – не в счет.
– День вчера отвратным получился, извини, – Илья попробовал сесть на диване, пошевелил головой, с мазохистским наслаждением отмечая наличие головной боли. – Собаку убили.
– О да, – Дашкин голос лучился ехидством. – Какое ужасное преступление. Убили собаку! Ильюха, ты что? Теперь всю жизнь этим заниматься будешь?
Наверное, да. Тем более что жизнь уже была, осталась позади, ушла вместе с Аленой, позарившись на рыжие бархатные усы и беспомощный взгляд.
– Значит, так, сегодня… лучше если ближе к вечеру, ты ей позвонишь.
– Алене?
– Идиот, – выдохнула Дашка, скрипнув чем-то. В кресле сидит, точно, на даче, на веранде, в кресле-качалке, которое еще от бабки осталось. Сидит и раскачивается, прижимает телефонную трубку плечом к уху и перебирает клубнику. На Дашкином животе целая миска стоит, темно-зелененькая, с рисованной же клубничиной сбоку. И внутри клубника, розово-бело-зеленая, недоспелая, и буро-красная, с россыпью мелких желтых зернышек. Дашка берет по одной и ногтями отрывает зеленые шапки, которые кидает в стакан. А ягоды – в другую миску. Потом вымоет, посыплет сахаром и зальет молоком. Она всегда только так.
А Алена любит виноград.
– Юльку Светлякову помнишь? Ну я тебе про нее рассказывала, и про подругу ее, которая Магдалена и стерва, – постанывают половицы, и Илье неимоверно хочется туда, на бабкину дачу, где ни проблем, ни боли, только солнце, грядки с клубникой и речка в трех шагах.
– Не помню, – дача не вязалась со страданиями, и Илья усилием воли задушил желание.
– Короче, Юлька собиралась замуж, а Магда у нее жениха увела. Прикинь?
Ей, наверное, больно, этой неизвестной Юльке, от которой ушел жених. Илья точно знал – никто никого не уводит, люди уходят сами, к другим людям, оставив третьих, с кем были до того, искалеченными.
– И что?
– И то, Ильюха, что это – твой шанс.
– Какой?
– Ты все-таки идиот, – вздохнула Дашка. – Ну сам посуди, ты что, остаток жизни в этой дыре провести собрался? А возвращаться куда? Ни квартиры, ни работы приличной, ни даже денег, чтоб дело начать. Илья, ты бы сумел снова… Тебе бы только попробовать, отвлечься.
Он не хотел отвлекаться, не сейчас. Сейчас болит голова, и минералка как-то вдруг закончилась. И носки найти надо, и рубашку не слишком мятую, и съездить к Савониным, соврать, что Свистка машина сбила.
– Юлька – идеальный вариант. Характер у нее покладистый, тихий, самое то, чтоб с тобой ужиться. Плюс приданое.
– Чье? – Илья выгреб из-под кровати рубашку, с тоской отметив пару бурых пятен на рукавах. То ли от крови, то ли от кетчупа.
– Юлькино, блаженный ты мой. Ну вспоминай давай, я тебе стопудово про нее говорила. Родители – дипломаты, летели и разбились, жила с бабкой. А та при бабках, – Дашка хихикнула, довольная каламбуром, и половицы заскрипели чаще. Раскачивается.
– Кресло сломаешь.
– Откуда ты… а, неважно. Не сломаю. Короче, бабка у Юльки еще та была, не знаю, чего и как, но мозг Светляковой конкретно вынесли. Она сама только и может, что шнурки завязать и сумочку выбрать. Классическая блондинка.
А Алена – шатенка, темная, в рыжину на макушке.
– Короче, существо абсолютно беспомощное, зато живет одна в пятикомнатной, я один раз как-то заскочила, так вообще прифигела. Не хата – музей натуральный! Антикварного барахла – полно! Я уже не говорю про то, что старуха на счетах заныкала.
– Дашка, угомонись.
– Не угомонюсь. Ты послушай, ну чем плохо-то? Женишься на Юльке…
Не хочет он ни на ком жениться. Пусть отстанет, оставит в покое и…
– …и получишь стартовый капитал. А дальше просто: начнешь работать, глядишь, и всякая дурь из головы выйдет, – с воодушевлением закончила сестра. Нет, не будет она слушать, Дашка никогда никого не слушала, кроме себя и еще, пожалуй, матери. И то потому, что у той говорить выходило громче и быстрее.
– А подруга твоя? Она что, горит желанием замуж выскочить?
Больное воображение нарисовала старую деву, унылую, в платочке и длинной мешковатой юбке, из-под которой порой выглядывают бледные лодыжки с синими венами и темными волосками. А тонкие ломкие запястья торчат из широких рукавов вязаной кофты. И лицо у неизвестной Юльки узкое, с гримасой вечного удивления и тоской в глазах.
Алена всегда улыбалась. Даже на суде.
– Юлька? – скрип в трубке прекратился, зато что-то застучало, звонко, металлом о стекло. Чай пьет? Это мысль. Надо чаю сделать, и умыться, и зубы почистить, и побриться, и вообще жизнь продолжается. Илья не желает, а она продолжается. Она, жизнь, вообще дама упрямая.
– Ой, ты ее не знаешь! Она ж… желе. Куда толкнешь, туда и идет. И вообще, Ильюха, если ты не подсуетишься, так мигом желающие найдутся. Странно, что еще не нашлись. Разведут Светлякову, обдерут как липку и вышвырнут на улицу. Будешь тогда виноват!
Про вину это она ради красного словца добавила, но Илья послушно ощутил угрызения совести по поводу печального будущего неизвестной ему Светляковой. Старая дева, прячась от дождя под пластиковым козырьком остановки, тянула тощие лапки, выпрашивая милостыню.
– И вообще, знаешь что, я вот думаю… – Дашка вдруг замолчала, и эта пауза претворяла появление мысли или решения, от которого Илье не отвертеться. – Я думаю, что эта стерва с нее еще поимеет… оно странно, конечно, что вот так… Магда у нас тварь расчетливая, и вдруг бросить… она ж Юльку как живой кошелек, запасной аэродром держала… Илья, пожалуйста, поговори со Светляковой. Ну не хочешь жениться – не женись! Но поговори. Она ж как ребенок, одна не выживет…
– Хорошо, – пообещал Илья и тут же проклял себя за слабость. И тут же простил. Конечно, если бы он не был таким слабым, он бы ни за что не позволил Алене уйти.
За любовь надо бороться. Только вот она всегда побеждает.
И заварка в жестяной коробке, бело-розовой, привезенной из Праги Аленой – часа полтора выбирала среди таких же бело-розовых, одинаковых на первый взгляд банок, – закончилась.
Магда торопилась. Она не любила спешить, потому как в спешке терялась, забывала о необходимости контролировать себя, выпуская из виду то одну, то другую деталь, которые пробивались наружу, разрушая образ, создаваемый годами.
И тогда, из трещин в образе, выглядывало прошлое, то самое, где она второпях собиралась, заталкивая вещи в нутро рюкзака, утапливая коленом, срывая ногти в попытке затянуть молнию, кусая губы, прислушиваясь к звукам за дверью.
Она бежала на вокзал, задыхаясь от ужаса и понимания, что догонят, настигнут, найдут и утянут обратно, в стаю. И по следу ее летели тени, то подпрыгивая, готовясь накрыть с головой, то опадая, разлетаясь под ногами сухой листвой.
Август берег дожди.
А Магда берегла себя и оттого усилием воли затолкала «тогдашние» страхи в отведенный им закуток памяти.
– Сидеть! – скомандовала она и, оглянувшись на витрину, ощерилась. – Лежать! Бояться!
До встречи двадцать минут. Целая треть циферблата и две медленные стрелки, готовые сомкнуться на двенадцати.
Тени исчезают в полдень.
Магда совершенно искренне ненавидела тени. А еще очень хотела жить. И потому, вздернув подбородок, расправив плечи, фыркнув на отражение, мелькнувшее в одной из витрин, она ускорила шаг.
Нет, это еще не бег.
Она успеет. Она всюду успевает. И все делает правильно. И в кафе, грязноватое, пропахшее пережаренным мясом, специями и пивом, она вошла с запасом в три минуты. Впрочем, ее визави уже ждал.
– Привет, – он вяло помахал рукой и, подняв полупустой бокал, вылил остатки пенной жидкости в глотку. Кадык заходил, растянулись морщины и складки, четче проступила щетина.
Отвратителен. Всегда был отвратителен, а теперь особенно. Сдал, обрюзг, оплыл, как воск на солнце. Обвисли губы и щеки, налился пивной дряблостью подбородок, кривоватый нос сочился через поры пивным потом, а из вывернутых ноздрей торчали пуки волос.
– Садись. Пиво будешь? – Он хлопнул по скамье и дружелюбно оскалился. А вот зубы сохранились целыми и даже белыми, впрочем, все равно они казались Магде этаким частоколом, по-за которым открывался путь в ненасытную глотку. А жрал он много. И не только пиво.
Но Магда села и, преодолевая брезгливость, мягко произнесла:
– Как ты?
– Никак. Тоска зеленая. Я тут с ума схожу…
Давно сошел, в тот момент, когда в его прокуренной, пропитой голове возникла мысль явиться сюда.
– Магдусь, я устал, – он руками закрыл лицо и всхлипнул. – Магдусь, помоги… пожалуйста, помоги мне…
– Конечно, милый, помогу, – она ласково провела рукой по всклокоченным волосам, жирным, слипшимся и изрядно побитым сединой. – Я уже почти договорилась с клиникой. Они тебя вылечат. Они помогут. Потерпи.
– Я терплю.
Разве? Что он знает о терпении? Алкоголик несчастный. Терпеть – это ждать, несмотря и вопреки, подгадывать момент, собирать крупицы информации, сдерживать себя, беречь от срывов, откладывая гнев на потом и зная, что это потом никогда не наступит.
– Вот и умница, – сказала Магда. – Я знала, что могу на тебя положиться.
Воняет, как же от него воняет. Она отвыкла от смешения запахов: от смрада застарелого пота, дыхания, спирта и тяжелого одеколона, который он по прежней привычке выливал прямо на рубашку.
– Смотри, что я принесла, – Магда достала из сумочки крохотный пакетик. – Одну примешь завтра утром, другую – вечером.
Взгляд у него сразу становится жадным и просящим одновременно, как у собаки, которую подразнили костью, но не дали.
– Это только чтобы продержаться. Понял?
Закивал, затрясся, зашлепал губами, пытаясь что-то сказать, но, не находя слов, протянул сложенные лодочкой руки.
– Обе сразу нельзя, – строго проговорила Магда, протягивая пакетик. – Ты же не хочешь умереть?
О нет, смерти он боялся, пусть и подыхал медленно, захлебываясь собственной мерзостью, но при этом не решаясь сделать последний шаг, который бы избавил ее от необходимости таких встреч. С другой стороны, возможно, это и к счастью. Даже столь никчемное существо можно использовать.
– И ты помнишь, о чем я тебя просила? Ты сделал?
– Почти.
– Ты должен был сделать. Все сделать. Как я тебе говорила. Почему ты не сделал?
Именно так с ним и надо, кратко и конкретно.
– Я… я подумал… вчера сделал… а сегодня доделаю. Мне только занести! Коробку занести! Я сегодня же, сейчас же! Я сделаю…
– Если ты не сделаешь, – Магда сунула пакет в заскорузлую ладонь, – я больше не приду. И тогда тебе самому придется зарабатывать и на дозу, и на клинику.
Этого он тоже боялся, пусть поначалу, только-только объявившись в городе, и пытался хорохориться, требовать, шантажировать, но уже тогда был настолько жалок, что Магда не испугалась.
Впрочем, она давно разучилась бояться, в тот вечер, когда уходила от теней на стенах. Тогда стигийские псы потеряли след.
– Сегодня же, – повторила она, поднимаясь.
Закивал, подорвался было идти следом, но плюхнулся на лавку, обнял пустой бокал и, глянув с прежнею тоской, протянул:
– А денег? Дай, пожалуйста, денег… мне очень надо… спасибо. Я люблю тебя, Магда. Ты… ты могла бы прийти ко мне тогда! Я бы помог, честно, помог…
Ложь, и они оба это знают.
Юленька открыла глаза, удивляясь тому, что совсем не хочется спать. И ночью не хотелось. Она вообще надолго растянулась, эта самая ночь. Юленька лежала в постели, закрыв глаза, уговаривая себя, что еще немного, через две овечки, она, наконец, получит спасительную передышку.
Сон – это когда не больно и не пусто. Когда не нужно думать о Михаиле, и Магде, и вообще о чем бы то ни было, ведь все мысли искажаются в сюрреалистическом пространстве раскрывшегося разума. Юленьке нравились ее сны, иногда молочно-шоколадные, пронизанные карамельными нитями эмоций; иногда безотчетные, неразличимые в деталях, стремительные и яркие; иногда медленные, тягучие, как нуга, расползающаяся по поверхности печенья.
Ей нравилось вспоминать, выискивать детали и оценивать, толковать, зачастую выдумывая желаемые значения.
А сегодня сна не было. Точнее, может статься, он и случился, легкий обморок-забытье, когда исчез назойливый стук часов, беспричинное поскрипывание половиц и редкие, глухие шлепки листьев по стеклу. Клен нужно бы подрезать, а то и вовсе срубить, как Никита Савельич уговаривал, предлагая собственные услуги, но Анна Егоровна из тридцать третьей квартиры протестовала и грозилась ЖЭКом и управлением… Днем Юленька соглашалась с ней, а ночью, оставаясь одна, жалела о согласии и мысленно подталкивала Никиту Савельича к преступлению.
Листья касались стекла, лаская; ветки же драли, скрежетали и под ветер стучали так, что Юленьке казалось: еще немного – и окно разлетится вдребезги.
Сегодня ночью плевать было на клен, и на скрип, и на часы, приросшие к малахитовой полке. Сегодня ночью овцы послушно прыгали через забор и падали в пустоту по другую его сторону. А потом зазвенел будильник. Ненужный в принципе – Юленьке некуда спешить, – но заведенный по привычке, что остались еще со школьных времен, сейчас он был как нельзя более кстати.
– Кто рано встает, тому бог дает, – любила повторять бабушка. Сама она вставала затемно и бродила по квартире, кутаясь в цветастый халат, накинутый поверх батистовой рубашки. Вытертые подошвы шлепанец ее, восточных, расшитых золотом, но ветхих, сухо шелестели по паркету, а широкие рукава, вытертые до сальноватого блеска, скользили по мебели беззвучно.
Сколько Юленька себя помнила, в этой квартире, огромной, порой пугающе огромной, жили трое: она, бабушка и бабушкина экономка Зоя Павловна. Иногда только, под Новый год или на майские праздники, появлялись родители, но их визиты, прочно ассоциировавшиеся с шумом, подарками и постоянной необходимостью «соответствовать», она переносила терпеливо. И даже радовалась, когда родители, оставив ворох вещей, каковые бабушка презрительно именовала «барахлом», исчезали, а жизнь возвращалась в прежнюю колею.
Утро, солнце, пробивающееся сквозь щель в портьерах, белые лужицы тепла на досках паркета – можно, перепрыгивая с одной на другую, касаясь босыми ногами горячего пола, добраться до самого порога. Дотянуться до ручки – толстая русалка с отполированным до блеска хвостом и зеленоватыми волосами – и выбраться в коридор. Сумрак. Запах табака, иногда сильный, резкий, иногда, после ежемесячных уборок, устраиваемых Зоей Павловной, почти неощутимый. Узкие полоски света, касающиеся ковра и растворяющиеся в темно-синем пыльном ворсе. Сколько его ни выбивали, и на турниках во дворе, и на снегу, оставляя после черные прямоугольники-раны; сколько ни пылесосили, сколько ни терли жесткими щетками из свиной щетины, ковер упрямо берег пыль. Как и книжные полки вдоль стен. А на полках – тяжелые тома в нарядных переплетах и низко, у самого пола, связки газет. При каждой уборке Зоя Павловна заводила разговор, что хорошо бы газеты на антресоли убрать, а бабушка возражала.
Кроме книг на полках стояли вазочки и чашки, фигурки из стекла и фарфора и нарядные куклы в роскошных платьях, каковые, впрочем, не вызывали у Юленьки желания поиграть. Скорее наоборот, они были вызывающе строги и невозможно прекрасны и взирали на маленькую Юленьку сверху вниз, с удивлением и неодобрением особенно, когда она решалась вытащить в коридор пластмассовую Машку в самосшитом наряде. Или желтый мяч. Или потрепанного кудлатого пса, какового бабушка однажды велела выкинуть, а Юленька потом долго плакала, но так и не решилась сходить на помойку.
И теперь она не решится позвонить Михаилу. Будет сидеть, смотреть на телефон, порой касаясь глянцевой поверхности кончиками пальцев, трогая тугой диск, нащупывая медные циферки в оконцах, прикладывая к уху тонкую, перетянутую двумя медными же кольцами трубку.
Телефон старый, он шумит и кряхтит, то замолкая растерянно, то стреляя в ухо шумом волн. Нужно было поменять, но бабушка всегда противилась.
– Придут, увидят и ограбят, – ответила она Зое Павловне, когда та заикнулась про телефонного мастера, которого можно вызвать по знакомству и совсем недорого, а он бы за вечер новый аппарат поставил.
– Да кто тебя ограбит! – Зоя Павловна от возмущения руками всплеснула. – Кому ты нужна!
– Нужна, нужна… всем нужна… а мастер твой наводчиком окажется. Вот увидишь, сейчас так делают, ходят по квартирам, высматривают да вынюхивают, а потом информацию сдают.
– Куда?
– Куда надо.
Кажется, они тогда поругались, впрочем, бабушка и Зоя Павловна часто ругались, находя в этом какое-то извращенное в Юленькином понимании удовольствие, затягивая споры порой на месяцы, а то и годы и радуясь, когда удавалось одержать верх.
И снова было странно: победителем выходила либо бабушка, либо Зоя Павловна, а радовались вместе, устраивали чаепитие с бостонским сервизом и клюквенным вареньем из серебряной креманки, с гаданием на картах Таро, старых, замусоленных и вечно предсказывавших скорые перемены…
Какие перемены?
Михаил переменился к Юленьке. А позвонить, спросить, почему вышло так, смелости не хватает. Остается только воспоминания перебирать.
Но и этому помешал звонок. Протяжный, нервный, сложенный из точек и тире, словно тот, кто прятался за дверью, желал предупредить Юленьку.
– Кто там? – Она, прильнув к дверному глазку, попыталась разглядеть хоть что-нибудь, но на лестничной площадке царил привычный сумрак, в котором черной тенью выделялся старый шкаф, вынесенный из квартиры Ниной Михайловной, но так и не донесенный до помойки. Шкаф стоял вдоль стены, загораживая пространство.
– Кто там? – Юленька, поколебавшись, приоткрыла дверь. Натянулась желтая цепочка, готовясь защитить, если тот, кто прятался с другой стороны, задумал недоброе, но… тихо и пусто. И нет никого.
Дверь наткнулась на что-то тяжелое, объемное, поехавшее по полу с громким шелестом.
Коробка? Картонная коробка из-под принтера, замотанная серым скотчем, украшенная корявым розовым бантом, что съехал на угол и висел грязноватой ленточкой.
Странная коробка. Опасная коробка.
Бабушка не уставала повторять, что странные вещи безопасными не бывают, и верно, в другое время Юленька прислушалась бы, но сейчас внутри у нее было пусто, и слабая вспышка любопытства хоть как-то заполнила эту пустоту.
Она наклонилась, провела по поверхности ладонями, ощущая глянцевую гладкость картона, выбитые буквы, редкие царапины, из которых торчали мягкие бумажные нити, жесткий и липкий скотч. Подняла. Весила коробка не так чтобы много, но ощущалось – определенно не пустая.
Добычу Юленька отнесла на кухню и решительно водрузила на стол, прямо на белоснежную, накрахмаленную до ломкости скатерть, на кружевные, Зоей Павловной вязанные салфетки и на газету… газету Михаил оставил на прошлой неделе, когда забегал на чашку кофе.
Забегал и сидел, пил, рассказывал о работе и перспективах, о том, что экономическая ситуация в стране нестабильна и цены на нефть падают, а строительный рынок переживает кризис. Пил и глядел на Юленьку с насмешкой, понимая, что она ничего не понимает. Пил и собирался жениться на Магде. И ушел, ничего не сказав об этом действительно важном решении. Только вот газету забыл.
– Ненадежный он тип, – сказала бы бабушка. – Решительно ненадежный. И это даже хорошо…
Плохо. Сейчас Юленьке было очень-очень плохо. И в кои-то веки фарфоровые куклы на полках шкафа смотрели не с презрением, а с сочувствием.
Достав из ящика садовые ножницы, купленные когда-то Зоей Павловной для дачи, но так на дачу и не отвезенные, Юленька решительно вспорола скотч.
Внутри находилась солома, самая обыкновенная, золотистая и колючая, моментально впившаяся в руки мелкими занозами. Под соломой прятался пакет, тоже обыкновенный, тонкий, в каких выносят мусор на помойку, а уже в пакете, просматриваемое сквозь полупрозрачные стенки его, лежало что-то и мягкое, и жесткое, сверху рыхлое, но в то же время жесткое.
Юленька, перевернув пакет, решительно вытряхнула содержимое на стол.
Черный мех. Грязный черный мех, в котором застряли колючие шары репейника, солома, катышки грязи… черный мех с изрядной сединой и проплешинами… черный мех с черно-бурой лужицей, растекавшейся с обратной стороны.
На столе, пропитывая хрусткую крахмальную белизну скатерти чем-то гниловато-отвратительным, едко пахнущим тухлятиной, лежала шкура. Кажется, собачья.
Юленька, сдавленно всхлипнув, потеряла сознание.
Некоторое время, пожалуй, до самого Рождества почти, не происходило ровным счетом ничего отличного от обыкновенной моей жизни. Не мучили ни сны, ни кошмары, и даже привычное, зародившееся еще в бытность мою студентом томительное чувство несовершенства своего отпустило.
Скажу больше, я словно бы перешел в иное, благостное существование, непостижимым образом отделившись и от грязи, и от боли, и от страданий человеческих, чаша которых копилась день ото дня. И виновата в том была война, затянувшаяся, никому не нужная война, как-то в одночасье охватившая весь мир. Война была далеко, она обитала в письмах и газетах, взывая аршинными заголовками побед и крохотной вязью поражений. Она ютилась в подворотнях, шепотом, сплетнями, что передавали друг другу, пробиралась в палаты больницы, вызывая приступы истеричных рыданий и обреченное, тупое безразличие.
Наши пациентки тоже воевали. Пусть они и находились за многие мили от линии фронта, но, привязанные к оному тонкими нитями любви, мучились верой и надеждой, страхом за близких.
– Холодно нынче… – Вецкий поднял воротник каракулевого пальто, дыхнул белым живым паром и, хлопнув себя по бокам, заявил: – Что-то вы, Егор Ильич, совсем здесь обжились-то…
Хитро блеснул черный цыганский глаз, приподнялась и опустилась бровь, изогнулись в улыбке губы, и худощавое, аристократически-правильные черты лица изменились, сделав Вецкого неуловимо похожим на… собаку? Ну да, собаку, породистую, дорогую, но меж тем премерзостного характеру, каковой дозволяется укусить всякого, хоть бы и хозяина.
– Но о вас, Егор Ильич, поговаривают.
– И что же поговаривают? – Я огляделся, кивнул матушке Серафиме, спешившей во двор с корзиной грязного белья.
– А всякое… одни полагают, будто вы у нас за святого, – Вецкий достал из кармана портсигар и, открыв, предложил мне. Я не устоял, принял подношение, уж больно хорош табак был у стервеца. – Другие думают, что вы – блаженный, ну это у нашего народишки на одной скамье со святостью стоит. Третьи…
Выразительно замолчал, прикусывая кончик папиросы белыми крупными зубами.
– Третьи шепчутся, что вы за бабскими юбками от войны скрываетесь, что на фронте-то пользы от умелого врача всяк больше, чем в тылу, в лечебнице для шлюх.
Мимо, тяжко переваливаясь, подволакивая ноги, замотанные в грязное тряпье, прошли две Серафимины подопечные, уродливые в своей преждевременной старости, в болезнях, кои у прочих пациентов вызывали лишь страх и омерзение. Да и не только у пациентов.
– Нет, вы не думайте, что я вас осуждаю, – меж тем продолжил Вецкий. – С моей стороны сие было бы неоправданнейшей глупостью, ведь я сам, Егор Ильич, я сам нахожусь в той же ситуации…
А может, и вправду на фронт надо было? Ведь предлагали же, нет, не принуждали, хотя, верно, и такое могло случиться, но как бы то ни было – мне дали право выбирать, и я выбрал.
Что выбрал? Частный госпиталь при женском монастыре? Убежище для шлюх, нищенок, деревенских баб, каковые дичатся да норовят сбежать? Ангел падших, алкоголиков и безумцев? Всех тех, кого христианское милосердие велит любить?
Но я не христианин!
– Я к вам пришел, дабы просто… поделиться… так сказать… спросить… почему?
Да как ответить, когда и сам не знаю, когда иду не по правилам, не по правильности, а против. Нет, я не трус. Мне случалось работать и в прифронтовых госпиталях, которые тонут в грязи и стонах, распространяя характерный мерзковатый душок гнилой плоти, спирта и взопревших человеческих тел. Я работал там, я спасал и вытаскивал, резал, пилил, зашивал, успокаивал, утешал, врал в глаза, хоть бы и ложь эта была видна да понятна всем. Я читал молитвы над отходящими и стоял на краю могил, пусть и присутствие мое было не обязательно.
Кажется, именно там, в госпиталях, я начал терять веру. А потом ушла Машенька…
– Вы понимаете, Егор Ильич, – Вецкий схватил меня за руку, сжал так, что я сквозь рубашку и поддетую под сюртук кофту, грязно-белую, из овечьей шерсти вязанную, сквозь плотную костюмную ткань и тонкую – халата, почувствовал его пальцы. – Понимаете, что это – неправильно? Что они… кто они такие? Оглядитесь!
Огляделся. Все как обычно, мы стоим во дворике, под дощатым навесом, на котором виднеются горбики слежавшегося снега, а по бокам свисают прозрачные хвосты сосулек, частью сколотых дворником. Сам дворик невелик, слева он упирается в черную стену старого коровника, в котором нынче прачечная и погреба, где хранят картошку, свеклу, капусту. Там же и поленница, и кухня… Покатая крыша, трубы, из которых нет-нет да выкатываются сизоватые, волглые клубы пара.
С другой стороны дворик оканчивается стеной старого монастыря, сложенной из крупного некрасивого камня, заросшего мхом и лишайником, сырого, по зиме блестящего ледяною коркой, а по весне и лету – вечно мокрого, будто взопревшего. Внутри сама больница: два этажа, низкие потолки и крохотные оконца, сквозь которые внутрь проникает слабый свет, каморки-кельи, в каковых живут пациенты, общая трапезная, осененная крестом…
– Вот она! Она, посмотрите на нее, сколько ей лет? Пятнадцать?
Двенадцать, ну, может, тринадцать, но выглядит старше, и виной тому не фигура, уже вполне женская, женственно-округлая, а усталость в глазах. И обреченность, и понимание, что жизнь так и пройдет между улицей, комнатами в наем и скрипучей койкой да больницей.
Я не разговаривал с нею, худощавой девочкой-женщиной в сером платке, что кормила птицу, прижимая сито с зерном к круглому, неестественно большому для такого тела животу.
– Кого она родит? Еще одного нищего? Побирушку? Вора? Разбойника? Родит и бросит, благо есть на кого… а сама вернется в ту грязь, из которой выползла, – лихорадочный шепот Вецкого, выпавшая папироса, которую внезапно становится очень и очень жаль – хороший ведь табак, почем зря тратить? – Там вы могли бы спасать тех, кто действительно нужен… важен…
Одноногих, одноруких, одноглазых, негодных к тому, чтобы быть принесенными в жертву Аресу-Марсу. Или других, которые, стоило затянуться ранам, возвращались на поле брани. Нет, не прав Вецкий, именно там, в полевом госпитале, я пришел к мысли, что усилия мои бесполезны, более того, именно они помогают функционировать самому механизму войны, продляя агонию, наделяя тех, кому единожды повезло, иллюзией собственной неуязвимости.
А здесь и сейчас я и вправду спасал, что-то менял, кому-то давал надежду.
– А вы, Иннокентий Николаевич, зачем вы здесь? – я задал вопрос, чтобы отвлечься от этого дурного шепота. И взгляд перевел с копошащейся, суетливой птичьей стаи на лицо Вецкого, в глаза его, в кои-то веки не спрятанные за очками.
Нормальные глаза, человечьи, радужка не то светло-голубая, не то серая, темнеющая к краю. На левом плавает желтое пятнышко катаракты, пока крохотное, но грозящее в будущем серьезными проблемами. Вецкий о них знает, Вецкий бережется.
– А я не сюда пришел, не в место это, я к вам шел, Егор Ильич! К вам, понимаете? Я учиться хотел!
– Учитесь.
– Учусь. Гнойники вскрывать. Зубы драть и роды принимать! – Он сплюнул под ноги и наступил, раздавливая сапогом и слюну, и папиросу. Жаль-то табака… я свою до вечера поберегу. А то и до завтра. Да, именно, я выкурю ее завтра.
– Уедемте, Егор Ильич! Молю вас! Вы же – звезда, талант, легенда живая! Да стоит вам захотеть… вернетесь в Петербург. Или в Москву? В Петербурге-то сейчас неспокойно, говорят. Не хотите на фронт? Это я понять в состоянии, не в вашем возрасте в эту, прости господи, грязь… но любая клиника… да что там клиника, частная практика! К вам люди пойдут, настоящие люди, а не это отребье! Да вы благодаря вашему таланту…
Хлопнула дверь в коровнике, и матушка Серафима вывела во двор одну из новеньких своих подопечных – косматую, горбатую старуху. Вывела, махнула рукой беременной, подзывая, и принялась что-то втолковывать.
Матушка Серафима с нашими-то строга, но это больше с виду – женщина она от природы крупнотелая, с красным, точно распаренным лицом, на котором главенствовали горбатый нос и тяжелый квадратный подбородок с темными волосками. И голосом матушка обладала зычным, командирским. А норовом кипучим, но отходчивым.
– Посмотрите на них! Одни блаженные других блаженным вразумляют… бесполезные людишки, чего на них тратиться? Пусть бы жили, как есть… Уедемте, Егор Ильич! Завтра же бричку пригоню и с ветерком… вы не подумайте, у меня деньги есть, помогу на первых порах, я ж понимаю, что вы, с позволенья сказать, характеру бессребренического. Вон, матушка пожалуется на то, что денег нет, вы задарма и работаете… за похлебку.
А еще за надежду, правда, пожалуй, я сам не знал, на что надеялся, пуст был храм мой, обезбожен. Пуст был и я.
– Не сочтите, что претендую… нет, на долю в доходах от клиники – естественно, но мы люди деловые, сумеем договориться. Плюс работать собираюсь, вы же видите, я – врач хороший…
Только злой, очерствелый.
Матушка Серафима исчезла в коровнике, а беременная, взяв под руку старуху, потянула ее к птицам. Кормить будут. И правильно, людям надо о ком-то заботиться, пусть бы и о курах, лишь бы не одиночество, лишь бы не пустота…
– Спасибо, Иннокентий Николаевич, за предложение и за табак, только я уж как-то привык тут.
Вецкий хмыкнул и, вынув из кармана портсигар, протянул:
– Забирайте, чего уж тут. Я все равно не курю.
– А вот за это и вправду спасибо.
Тут я был совершенно искренен.
– Да кому он помешал-то? Кому? – старуха спрашивала громко, требовательно, и голос ее сливался в один сплошной визг.
– Я ж его щеночком! Вот такехоньким! – Желтая ладошка приподнялась сантиметров на десять, сравнявшись со стопкой бумаг. – Сама выхаживала, выпаивала, лечила! Он же ласковый и добрый был, а что брехал, ну так собака же, что ей, молчать?
Илья кивнул, надеясь, что вид в должной мере выражает сочувствие. А он и вправду сочувствовал, но больше себе, предаваясь жалости с мазохистским удовольствием, выискивая все новые и новые поводы для того, чтоб не исполнять данное Дашке обещание.
Ему плохо и больно. И сушит. И вообще его бросили. Как собаку… Хотя нет, собак не бросают, собак подбирают и приносят домой, выпаивают и лечат, а потом, когда те сбегают по своей собачьей надобности, хозяева требуют ответа. И плевать им, что Илья понятия не имеет, куда мог подеваться брехливый пуделек, не нужный никому, кроме старухи Выхиной.
– Найди, – вдруг разом помягчела та, глядя с выражением растерянным и жалким. – Я заплачу, я не за так… найди только.
– Найду, – дал очередное невыполнимое обещание Илья и, устыдившись, поправился: – Если получится.
Старуха ушла, некоторое время топталась на пороге, оправляя лохмотья юбок, надетых одна на другую, одергивая вязаную кофту с нашитым по воротнику мехом, засовывая под косынку выбившиеся пряди. Она явно хотела что-то сказать, да не решалась, а Илья боялся, что все-таки скажет, и ему снова станет стыдно, совестно и еще хуже, чем сейчас.
Но нет, ушла, аккуратно прикрыв дверь и оставив наедине с привычной тишиной кабинета.
Жужжала муха, перелетая с грязного стекла на не менее грязную занавеску, которую по-хорошему давно следовало бы снять и постирать или просто снять, чтоб не мозолила глаза своим видом. Муха ползала по шкафу и столу, подбираясь к бумажным горам, напоминая, что хорошо бы обратить на них, на горы, внимание и заняться делом… муха садилась на старенький монитор и глядела на Илью выпученными блестящими глазами, словно ждала, когда же он, выведенный из равновесия жужжанием, потянется к мухобойке.
Когда хоть что-нибудь сделает.
Илья отвернулся от мухи к стене, к плакату, на котором блестел синевой круглый бассейн, поднималась стрела-вышка, уходя в синее-пресинее небо, и единственным ярким пятном выделялся оранжевый купальник на девушке, что замерла на самом краю пропасти, готовясь нырнуть…
У Алены купальник был черный, строгий.
Илья решительно поднялся, схватился за голову, уговаривая ту погодить с болью, и вышел из кабинета. Пудель пуделем, искать собак он не обязан, но имелось у него нехорошее подозрение, что с черным, брехливым, надоедливым Леонардом случилось то же самое, что и со Свистком.
Подозрения оправдались, вернее, почти оправдались: Леонард нашелся на перекрестье трех дорог, на обочине, в изрядно истоптанных зарослях крапивы. Снова воняло кровью, снова кружили мухи, гудели в яблоне-дичке шмели да пчелы, снова собаку разделали.
Правда, шкуру на сей раз снимать не стали – отсекли голову.
– Сволочи, – сказал Илья, доставая из багажника загодя спрятанный мешок. И подумал, что уж точно не поверит в машину, сбившую Леонарда. А тело показывать нельзя – хозяйка устроит истерику.
– Будешь числиться в без вести пропавших, – Илья подхватил тело за заднюю лапу. – Извини.
Трупик он закопал там же, на старой ферме. А про себя постановил, что нынче же ночью устроит засаду на этого потрошителя собак. Какое-никакое, а развлечение.
– И ради этого ты меня вызвала? – Михаил глядел на сверток, выпятив нижнюю губу, так он делал всегда, когда сталкивался с чем-то неприятным или непонятным. – У меня была назначена встреча. Важная встреча.
– Прости… – Юленька в отличие от него в сторону стола старалась не смотреть. Ее знобило от страха и отвращения, от осознания того, что кто-то мог быть настолько жесток… Почему? Из-за чего? Кому она перешла дорогу?
Магде?
Но ведь все наоборот! Магда победила! Магда с Михаилом и останется счастлива, а Юленькин удел – грязь, кровь и собачья шкура.
Про то, что шкура собачья, сказал Михаил. Он приехал сразу или почти сразу и с порога сказал, что не позволит себя шантажировать и с ходу желает расставить акценты.
Центы-центы-доллары, в китайской вазе, вперемешку с пенни, еними, драхмами, пиастрами… целая коллекция, которую можно высыпать на ковер и бесконечно разглядывать, всматриваясь в лица на монетах, разные и одинаково напыщенные.
Михаил хорошо бы на них смотрелся. У него резкая линия подбородка, дисгармонирующая с пухлыми щеками, и римский нос с горбинкой. У него ровные, сходящиеся над переносицей брови и черные усики, лихо завивающиеся вверх.
– Юлия, я понимаю, что мой поступок мог показаться тебе оскорбительным. И осознаю, что ты, вероятно, ощущаешь себя обиженной. Незаслуженно обиженной, – он поднял палец вверх и на мгновение задержал взгляд на широком ободке кольца.
Фамильный перстень графа Сухомятского, человека в высшей степени достойного – иных предков у Михаила и быть не могло. Перстень он любил, родословное древо, исполненное по специальному заказу, тоже, и не единожды повторял, что на его плечах лежит груз ответственности.
– Несомненно, мне следовало самому поставить тебя в известность о произошедшем, это избавило бы нас от необходимости встречаться снова…
Ну да, он больше не желает встречаться. Видеть ее. Обнимать… у него очень солидные объятия, с жесткими складками накрахмаленной ткани, с тяжелым запахом туалетной воды, непременно французской, непременно с клеймом старого и достойного дома, с щекотным прикосновением усиков к щеке…
– С прискорбием замечаю, что поведение твое еще более безответственно, чем я мог бы предположить.
Что она сделала? Только позвонила… попросила приехать. Плакала, кажется. Но ведь было страшно и очень противно, и на столе исходила вонью подброшенная шкура.
– …идти на такой шаг… даже от тебя не ожидал подобного! – Михаил приложил сложенные щепотью пальцы к носу и глубоко вдохнул.
– Чего не ожидал?
– Ничего! Ты с самого начала была такой… несерьезной. Безответственной. Не способной на глубокое чувство.
А говорил, что любит. Цветы дарил. Двенадцать алых роз, крупных, с сухими, почерневшими по краю лепестками, и тринадцатую, в центре, снежно-белую. Букеты по понедельникам, ужины по вторникам, в среду непременный выход в свет. Четверг свободен. А пятница…
– Мне казалось, я ясно дал тебе понять, что рассчитывать на нечто большее…
По пятницам Юлька встречалась с Магдой, где-нибудь в центре, в кафе, не слишком модном, не слишком дорогом, не слишком шумном… а потом был бар и посиделки до утра на кухоньке Магдиной квартиры. Болтовня ни о чем и наивная надежда, что так будет всегда.
– Даже сейчас ты не слушаешь меня, – с упреком произнес Михаил.
Слушает. Она всегда его слушала. С самой первой встречи. Выставка стеклянных бабочек. Белые стены галереи с утопленными светильниками, черный бархат на кубах-подставках и волшебное разноцветье. Бабочки синие, зеленые, желтые, красные, пестрые со сложными узорами на хрупких крыльцах, с позолотой или вплавленными в стекло камнями, с черными бусинами глаз и длинными проволочными усами, которые топорщились, отпугивая посетителей.
И девушка-художница в вязаной, волочащейся по полу шали, растерянная и какая-то испуганная, взирающая на посетителей поверх очков с удивлением и явной тоской. Посетители забирали бабочек, а девушке было жаль расставаться с ними.
– Надеюсь, теперь мы все выяснили? – поинтересовался Михаил. – И ты больше не станешь совершать глупостей? Магда обещала, что сама поговорит с тобой. Я надеялся, она сумеет. Вы ведь подруги.
Подруги. Магда не смогла прийти на выставку, и Юленька встретила Михаила. А потом, позже, Михаил встретил Магду, и его расписание изменилось, вытеснив Юленьку на периферию жизни.
К стеклянным бабочкам.
– Это неправильно.
– Что? – он удивился, верно, не ожидая возражений.
– Ты не можешь… ты не имеешь права со мной так поступать!
– Я? Да это ты не имеешь права так поступать! Ты не должна была звонить. – Михаил схватил за плечи и с неожиданной злостью тряхнул Юленьку. Она удивилась: никто никогда не позволял себе подобного. – Никаких истерик. Никаких самоубийств. Никаких подброшенных самой себе шкур!
– Это не я! В дверь позвонили и…
– Это ты, – жестко сказал он. – Глупая женская хитрость. Ты думаешь, что подобным образом можешь вернуть меня? Нет, нет и нет. Я не поддамся. Я приехал лишь потому, что желал расставить акценты.
– Точки ставят над «и». Хотя правильнее было бы над «ё».
Руки больно сдавливали плечи, и у Юленьки появилось острое желание стряхнуть их.
– По-моему, шутки неуместны. Ты делаешь глупости, и эти глупости на тебе же отразятся! Ты посмотри на себя! Кто ты? Прожигательница жизни! Бесполезное существо!
Он злился. Юленька никогда прежде не видела, чтобы он злился, а тут вдруг… или не вдруг? Бисер пота на переносице, замазанный тональным кремом прыщик над губой, белый шрамик на подбородке. И чеканное лицо, которому самое место на монетах, вдруг начало меняться, обрастая ненужными, даже опасными, деталями.
Как собака. Тигровый боксер Павла Егорыча, который в соседнем подъезде обитает. Боксер холен и породист, но при этом слюняв и откровенно подловат, смотрит исподлобья, примеряется, чтобы цапнуть.
– Ты все получала просто так! С самого рождения имела, что захочешь… никогда не пыталась…
Капельки слюны на лице. Противно. А пустота внутри заполняется обидой и вот-вот захлебнется.
– Ты пустота, бабочка…
Стеклянная бабочка с позолотой на крыльях, распластавшаяся на черном бархате. Михаил сожмет руки, и крылья треснут, рассыплются разноцветными осколками.
– Уходи. Ты… ты мерзок!
Юленька и сама не поняла, как это она решилась сказать такое. И сделать: она отвесила пощечину, резкую, хлесткую и горячую, – ладошка моментально вспыхнула огнем, как когда-то в детстве, когда с велосипеда и об асфальт, сдирая кожу до крови.
– Значит, ты так? – на щеке Михаила остался розовый отпечаток. – Значит, ты кусаешься, маленькая стерва?
Рука сжала горло, перекрывая воздух. И Юленькин крик, готовый сорваться с губ, застрял в горле. Пальцы жесткие, а ногти впиваются в кожу и, кажется, вот-вот прорвут насквозь.
– Так, значит? – он потянул вверх, заставляя подняться и, усмехнувшись, отвесил пощечину. Больно.
– Еще? Конечно, еще. Таких, как ты, учить надо.
Вторая пощечина и жесткий ободок кольца разодрал губы. Юленька хотела вырваться, оттолкнуть, выскользнуть, но не получалось. Он крепко держал. И ткань костюма скользила под Юленькиными пальцами, защищая руки. Не уцепиться, не закричать.
– Учить и крепко. Чтобы помнили. Чтобы знали. Хозяина знали. Избалованная тварь…
Михаил ослабил хватку и, запустив руки в волосы, потянул, заставляя выгнуться. Юленька хотела закричать, но вместо этого из горла вырвался сдавленный сип.
– Ты больше не будешь этого делать, – подтащив к столу, Михаил резко толкнул, нажал, опрокидывая Юленьку в смердящую шкуру. – Ты больше не будешь этого делать…
Когда лицо коснулось лохматого, липкого, воняющего тухлятиной кома, Юленька во второй раз за день потеряла сознание.
Звонить в дверь Магда не стала, да и появись у нее подобное желание, все равно исполнить его не удалось бы: звонок представлял собой кусок сплавленной пластмассы с торчащими наружу проводами. Да и сама дверь, просевшая, с порезанным дерматином, с торчащими наружу кусками желтого поролона, была приоткрыта. Изнутри тянуло дымом и характерной вонью помещения, в котором давным-давно забыли про уборку. Магда хорошо знала этот запах: переполненное мусорное ведро, гниющие отбросы, банка с рассолом и синими островками плесени, консервные банки и зацветший хлеб. Грязное белье и смердящий мочой матрас…
Все как раньше. Разве что матрас лежал не на полу, а на пружинной кровати, прикрытый сверху желтым покрывалом. А на покрывале, свернувшись калачиком, дремал он.
– Вставай, – Магда переступила через куртку, брошенную поперек порога, и, пнув кровать, повторила. – Вставай!
Он замычал, заворочался, закрыв руками голову, забормотал невнятно. Несло перегаром и сигаретным дымом. Последним не столько от человека, сколько от заполненной окурками банки, что стояла рядом с кроватью.
– Вставай, скотина.
– М-магда?
Опухшая рожа, щелочки глаз, седая щетина на дряблом подбородке, складочки шеи и волосатая грудь. А когда-то был хорош.
– Магда, водички принеси!
Принесла. Не из жалости, жалеть стигийских псов – глупо, но потому, что в подобном состоянии от данного конкретного кобеля толку не было. А ей очень нужно, чтобы он выслушал и, гораздо важнее, понял.
Грязная кухня, стая тараканов на столе, хлеб, осклизлая картошка в рыжем томатном соусе, лужа под холодильником и вторая – под умывальником.
Ничего не меняется. И прежде колено подтекало, и влага, собираясь на цементном полу, стекала к батарее. И раз в неделю прибегала Нюрка, орала с порога, грозилась милицией и ЖЭКом, обкладывала матом и оплакивала гибнущие обои…
Магда, вздрогнув, отогнала неприятное воспоминание. Ушло, все ушло, и Нюрка с ее обоями и скандалами, и тараканы по потолку и косякам, и серый крыс, который изводил лишь ее, словно наравне со всеми ощущая слабость.
– Спасибо, – он схватил стакан обеими руками. – Ты настоящий ангел…
А он – пес. Старый стигийский пес, которого пора бы на живодерню, и рано или поздно он туда попадет.
Магда, выбрав стул почище, присела.
– Сделал?
– А? Да, да, сделал. Как сказала, сделал. И бантик… во прикол, я бант прицепил.
– Какой бант?
– Розовый. Ленточка. Бант, – он облизал потрескавшиеся губы. – Она открывает, а там…
– Хорошо. Молодец. А со вторым пунктом как?
– Норма! Магдуль, а ты – хищница…
С волками жить – по-волчьи выть, а с собаками – по-собачьи. И чего удивительного в том, что она научилась? И выть, и скулить, и притворяться человеком.
– Магдуль, а чем она тебе не угодила-то?
– Не твое дело. Слушай, что ты сделаешь сегодня.
– Голову? – Он сел на кровати и пружины громко скрипнули. Он, не глядя, сунул ноги в тапочки и, раззявив пасть, рыгнул.
– Кроме головы. Вот, – Магда вынула из сумочки конверт. – Здесь пятьдесят… евро.
Как же вспыхнули глаза. Жадно, выдавая, что он согласен. Не знает, что нужно сделать, но уже согласен на все, лишь бы добраться, лишь бы дотянуться до белого конверта и купюр в нем.
Стигийские псы – жадные существа. И это хорошо.
– Еще столько же получишь после… А теперь слушай. Ты должен проследить за ним. Узнать, чем он дышит. Встречается ли с ней. Если да, то где и когда.
– Слушай, Илья, ты можешь приехать? – Дашкин голос был странно напряжен, не знай он сестру, подумал бы, что та в шоке. Но шокировать Дашку невозможно. – Пожалуйста!
Или возможно?
– Илья… нам очень надо! Очень.
– Куда ехать?
Слышать ее такую было невыносимо. И оставаться в кабинете, дожидаясь визита старухи Выхиной, которой придется врать и, значит, оправдываться, желания не было.
– Я… я вчера тебе про Юльку говорила. Помнишь? Нет, Илья, сейчас другое… сейчас действительно случилось.
И Дашка всхлипнула в трубку.
– Адрес давай.
Дашка продиктовала.
Дом-линкор, серая громадина старого корабля в порту новостроев. Узкие окна-бойницы, ласточкины гнезда балконов, вызывающе неряшливых и огромных, щетина антенн на крыше и глянцевые табуны иномарок на асфальтовом поле вокруг. Редкие пятна зелени тонули и пылились, отторгались этим обжитым до нежизнеспособности пространством.
Машину Илья припарковал свободно. И нужный подъезд отыскался сразу: чистый, остро пахнущий хлоркой и лимоном, с выщербленными, вытертыми до блеска ступенями и пластиковым фикусом в пластиковой же кадке между третьим и четвертым этажами.
А вот и нужная квартира. Дверь открыла Дашка и, чмокнув в щеку, сказала:
– Мог бы и побриться.
Мог. Наверное. И кажется, даже брился, но это было вчера. Или позавчера? Илья провел по щеке, удивляясь тому, откуда взялась щетина, а Дашка, вцепившись в руку, тянула за собой.
– Идем… Нет, Илюх, я все понимаю, но чтобы вот такое скотство!
Квартира была огромна. Коридор-труба с вытянувшимися вдоль стен полками. Старый ковер, заглушающий шаги. Запертые двери. Тени и пыль.
– Как в музее, да? Ты еще ее бабку не застал! Вот это был экспонат! – Дашка, нажав на ручку в виде русалки, открыла дверь. – Юлька, знакомься, это Илья. Илюх – это Юлька. Ты как?
Вопрос адресовался явно не ему, и Илья, воспользовавшись секундной заминкой, огляделся. Комната как комната. Кровать, стол, стул, кресло, шкаф и ковер на полу. Правда, видно, что ремонта здесь давно не делали и что мебель старая, если не сказать древняя. И что, по-хорошему, ковер не чистить, а менять надо.
– Ты… ты посмотри, что с ней сделали! Это ж какой скотиной надо быть, чтобы вот так… Ты посмотри, посмотри! – Дашка шептала и подталкивала в плечо, как когда-то в детстве, когда очень хотела заглянуть в темноту подвала, но сама переступить через порог не решалась.
– Она же такая… безобидная. Блаженная. Мы ее вообще поначалу чокнутой считали, а она…
Она сидела в старом кресле, забравшись в него с ногами, и смотрела прямо перед собой. Она не выглядела ни безобидной, ни блаженной – обыкновенная. Но уж точно не старая дева.
– Привет. Я – Илья, ты меня помнишь?
Кивок. Рассеянный взгляд, и тут же, словно спохватившись, ручка прикрывает разбитые губы. Над верхней родинка. Или нет, скорее это засохшее пятнышко крови.
Илья разглядывал ее, ничуть не стесняясь собственного любопытства. Куколка – инфанте – вечное дитя. Пухлые щечки, вздернутый носик, пусть распухший и покрасневший, но все равно миленький, подбородок с ямочкой, серые глаза, пушистые ресницы.
Только кожа неестественно покрасневшая, но все равно Юленька слишком уж сладкая, слишком непохожая на Алену.
– Юлька, расскажи. Давай, не тяни, Илья поможет. Ты же поможешь?
И еще один тычок в бок, чувствительный, заставивший поморщиться и согласиться.
– Помогу.
– Он поможет. Он в милиции работает.
Пожалуй, впервые Дашка сказала это с гордостью, а не пренебрежением.
– Не надо милиции. Я не хочу в милицию. Пожалуйста.
А голос у Юленьки не детский, глубокий, грудной, с пряными нотами хрипотцы.
– Кто вас избил?
И за что? Юленьку именно этот вопрос не отпускал: за что? Что она такого сделала, чтобы Михаил, ее вежливый, воспитанный Михаил, вдруг позволил себе подобное?
Она очнулась на полу собственной кухни. Ныла затекшая рука, а по лицу ползала муха. Щекотно. И мокро. Мокрое было на коже, и Юленька как-то сразу вспомнила, что с ней случилось.
Она не знала, откуда взялись силы подняться и отправиться в душ, под которым она простояла без малого час, растирая лицо жесткой банной губкой, намыливая и смывая. От мыла ли, попавшего в глаза, от обиды ли – но слезы катились градом, и в конце концов Юленька почти ослепла. И из ванной комнаты выбиралась на ощупь, и в коридоре, неловко повернувшись, смахнула с полки вазу, которая разлетелась вдребезги, а Юленьке стало вдруг плевать на то, что с вазой случилось. И вообще на все-все плевать.
Кажется, она забралась в кровать и просто лежала… А потом? Что было потом? Откуда взялась Дашка и этот тип, что беспокоит Юленьку своими вопросами? Какая ему разница, кто сделал? Пусть бы лучше ответил: за что?
– Ее дружок, – встряла Дашка и, присев на пол, взяла Юленькину руку. Ладони у Дашки теплые, и пальчики тонкие, хрупкие, такие легко сломать.
Нехорошие мысли.
И у Ильи нехороший взгляд. Жесткий. И сам он тоже жесткий, как бабушкин воротничок из кружева, который Зоя Павловна вываривала в крахмале и заутюживала, пока тот не становился твердым, словно сплетенным из белой проволоки.
– Она мне сама рассказала! Сволочь! Скотина!
Надо же, а Юленька не помнит, чтобы кому-нибудь рассказывала. Нет, она бы не стала говорить, ведь стыдно же… Тогда откуда Дашка узнала? Откуда она вообще появилась здесь?
– Я ей позвонила. Ну просто позвонила, не смотри ты так! А она в слезах. И… Илья, сделай что-нибудь!
Пожалуйста. Юленька мысленно присоединилась к горячей просьбе. Пожалуйста, Илья-брат-Дашки-Лядащевой-на-нее-совсем-не-похожий, сделай что-нибудь, чтобы время вернулось к утру, к тому моменту, когда жизнь казалась рухнувшей. Но тогда в руинах не было ни собачьей шкуры, ни Михаила, ни Юленькиного нынешнего непонимания.
– Даш, сходи на кухню, сделай чаю. А мы поговорим. Правда?
Юленька кивнула. Да, она поговорит, ей очень нужно поговорить с кем-нибудь, пусть даже с этим странным человеком, который неизвестно как попал в ее квартиру.
А еще говорят, будто дом – это крепость. В Юленькиной крепости ворота открыты всем.
Дашка вышла, прикрыла за собой дверь и исчезла, оставив Юленьку наедине со своим братом. А тот не спешит задавать вопросы, разглядывает. И Юленька, в свою очередь, разглядывает его.
Блеклый. Человек-рыба, как сказала бы бабушка, и добавила, что рыбы тоже разными бывают. К примеру, яркие телескопы с пушистыми хвостами, или юркие гуппи, или даже солидные, в кольчужной чешуе карпы. А Илья – рыба глубоководная и потому невзрачная до отвращения. Бледная кожа, белесые волосы, неестественно светлые глаза не пойми какого цвета: то ли серый талый лед, то ли блеклая осенняя синева. Только ресницы и брови неожиданно темные, словно крашеные. Юленьке вдруг захотелось спросить: вправду ли крашеные, вдруг человеку-рыбе надоела его невыразительность.
– Так кто это сделал? – повторил вопрос человек-рыба. – И что именно он сделал?
Юленька заговорила. Нет, не потому, что прониклась вдруг доверием, и не потому, что хотела пожаловаться. Скорее уж эти глаза, чуть навыкате, чуть в тени длинных ресниц, заворожили. Нельзя им врать и нельзя замалчивать факты.
К собственному удивлению, излагала она внятно и спокойно, вспоминая детали и даже – что и вовсе невероятно – не испытывая больше отвращения к тому, что случилось утром.
– Значит, шкура? Собачья?
– Черная, – уточнила Юленька. – Грязная. И воняет.
И решившись, задала мучавший ее вопрос:
– За что он так?
– Не знаю, – честно ответил Илья. – Но обязательно выясню. У тебя номер его имеется? Или подруги твоей?
Конечно, номер имелся. Вот только Михаил вряд ли захочет разговаривать с человеком-рыбой…
В ресторане оплывали свечи, скулила скрипка, блестела капельками влаги бутылка шампанского. Белые орхидеи, лед, черная посуда. Хрусталь и серебро. Уровень.
Михаилу нравилось это заведение. Не кухней, не обслуживанием, но самой атмосферой достатка и степенного, неторопливого течения жизни. И не просто жизни, но именно такой, которой он, Михаил, заслуживал. Он мечтал о ней, пусть и не с детства – тогда, вот же глупость, он умудрялся довольствоваться малым, искренне веря, что не в деньгах счастье, – то уж с голодной, завистливой юности.
Да, именно тогда Михаил понял, что жизнь – она разная бывает. У одних вот такая, глянцевая, нарядная, искусственно избавленная от острых деталей быта и бытия, очищенная от грязи, рафинированная и дезодорированная. У других – серая, вязкая, как машинное масло, что выдают за подсолнечное, воняющая и оседающая в крови избыточным холестерином, вымыть который можно лишь избыточным спиртом.
Но уж никак не бокалом французского коньяка.
Да, сейчас он мог себе позволить и коньяк, и сигары, и галстуки ручной работы, и презрение к тем, кто менее удачлив.
– Привет, – Магда, опоздавшая на десять минут, коснулась губами щеки. – Извини. Пробки.
– Конечно.
Михаил извинил, ему нравилось быть великодушным. И Магда нравилась. Пожалуй, он даже любил ее настолько, насколько мог позволить себе поддаться чувствам.
– Как дела? – Она открыла меню и, сдвинув очки ближе к переносице, принялась изучать, хотя Михаил мог поклясться, что Магда знает каждую строчку, каждую запятую, каждую чертову цифру в этой папке. И уж точно знает, что будет заказывать, но ритуал требовал танцев, и Магда послушно танцевала.
Она вообще очень послушная девочка.
– Замечательно. Сегодня разговаривал с твоей подругой.
Не нужно было упоминать, тем более что разговор вышел не совсем таким, каким планировалось. Он сорвался, снова позорно сорвался и снова не жалел, ибо в крови гуляло еще хмельное послевкусие совершенного.
– Зачем? – Магда отложила меню. – Я с ней разговаривала. Она все поняла правильно. Или… она тебя шантажировала? Чем угрожала? Самоубийством?
– Почти.
Какая разница чем, главное, что угрожала, осмелилась пасть открыть. И тогда он ударил. Господи, как же давно он хотел сделать это… Нет, не в Юленьке дело, а вообще в таких вот, ей подобных, с раннего детства в теплице растущих и поглядывающих оттуда, из-за стекла, на других с презрением. О да, теперь никто не посмеет его презирать!
И Магда, скажи ей, поняла бы. Она одной с ним крови. Магда – хороший выбор. Только вот ей знать не обязательно.
Взмах руки, официант, шепот. И хрусталь, и свечи, и скрипка… И Михаил забудет о никчемушной Юленьке, в нынешней его жизни нет для нее места.
Ее и в прошлой-то не было. Он просто… просто переиграл одну старую историю. Тогда бросили его, теперь – он. Равновесие.
– Михаил, не нужно ее трогать. Оставь.
Магда сказала это очень мягко, но вместе с тем так, что не оставалось сомнений – это не просьба. И вот же, вместо того чтобы возмутиться и поставить Магду на место, Михаил совершенно спокойно ответил:
– Да, дорогая. Как скажешь.
В конце концов, ему это не будет стоить ровным счетом ничего.
– Спасибо…
Домой Михаил возвращался далеко за полночь и в расположении духа превосходном, таком, которое позволило получить удовольствие от недолгой прогулки по двору. Узкий и длинный, с азалиями, шатровыми вязами и светло-золотистыми декоративными елями, он служил очередным подтверждением высокого уровня жизни. Такой двор не каждый может себе позволить.
Такой двор нужно заслужить.
– Ты Шульма будешь? – Тень вынырнула откуда-то слева и, нагло заступив дорогу, повторила вопрос: – Михаил Шульма?
– Ну я.
Михаил подумал, что, пожалуй, не помешает кликнуть охрану. Что, пожалуй, у него достаточно врагов, чтобы подобная встреча обернулась серьезными неприятностями. И такие неприятности могут привести на кладбище.
И в подтверждение предчувствий в бок уперлось что-то жесткое, весьма характерной формы, а человек-тень велел:
– Тихо. Идем.
– Куда?
Не ответили, но подтолкнули, направляя. Заорать, позвать на помощь, оттолкнуть или отпрыгнуть, всего-то шаг в темноту, а то убьют! Теперь-то сомнений не осталось, теперь-то ясно, что тип этот, совершенно незнакомый Михаилу, пришел, чтобы убить. И понимание парализовывало.
– Орать не советую, – предвосхитил события незнакомец. – Давай, шевели ногами. Поговорить надо.
Поговорить… врет. Все врут, и сам Михаил не однажды говорил то, что собеседник хотел услышать. Ложь – как оружие. Оружие в руках, за спиной, за душой, которая вот-вот отлетит.
Нельзя выходить со двора. Нельзя было. Но поздно.
Какой-то закоулок, близкий и меж тем непередаваемо далекий, вынырнувший из прошлой общажной жизни вместе с вонью и грязью, мусорными баками, раздувшимися, разошедшимися по швам с вываливающимся в щели содержимым. С блеклым пятном фонаря, единственного источника света. С бродячим псом, оскалившимся при виде людей, и с черной тенью-кошкой, что бросилась под ноги, заставив Михаила непроизвольно шарахнуться.
– Стой. Да не дергайся ты, – сердито отозвался тот, кто шел сзади.
– Кто ты такой? Чего тебе надо? – страх вдруг изменился, сделавшись из парализующего, отбирающего силы яростным. – Ты знаешь, кто я такой?
– Подонок, который способен ударить женщину.
И после этих его слов сразу отлегло.
Юля-Юленька-Юла. Защитники и рыцари, щиты и копья в честь дамы. И ночные налеты с угрозами, но, слава богу, дальше угроз дело не станет. Слава богу, рыцари не бьют в спину и точно не убивают. А значит, можно договориться, отделаться малым, в конце концов, все мы люди.
– Все мы люди, все мы человеки, – совсем иным тоном сказал Михаил и, сунув руки в карманы, сжал кулаки. Успокоиться. Унять нервную дрожь, сосредоточиться и послать этого заступника подальше. – Я вышел из себя. Обернуться можно?
Обернулся, не дожидаясь разрешения, уже уверенный, что этот странствующий рыцарь не выстрелит, уже уверенный, что и стрелять-то ему не из чего – оружие небось игрушечное.
– И чего ты хочешь? Чтобы я извинился? Цветы послал? Открытку «прости дорогая, был не прав»? Пошлю.
Так все-таки игрушечный у него пистолет или настоящий? И откуда вообще он такой, заступник, объявился? Из бывших поклонников? Или из будущих, пытается храбростью очки набрать?
А ему нужны, ибо уныл и невзрачен. Серый человечек, каковых в толпе каждый второй, если не каждый первый. Дешевка.
– Хочу сказать, чтобы ты больше не приближался к ней, – голос с ломкой детской хрипотцой, которая в любой момент сорвется или на сип, или на визг. – И шутки свои прекратил. Нехорошо собак резать, гражданин Шульма.
Гражданин? Это сродни товарищу. Это уравнивает, позволяет бледной немочи вскарабкаться на одну ступеньку с Михаилом, создать иллюзию того, что все люди – братья.
Побратимы в пролетарских надеждах, которые большими буквами написаны на этой роже.
– Резать? Собак? Вы меня с кем-то путаете, – а тон выбран правильный, холодный и уверенный. Этих только так и дрессируют. Эти должны сразу понимать, кто здесь хозяин. – Собак резать – мелковато. И грязно. А я грязи не люблю. И еще не люблю тех, кто сует свой нос в мои дела, ясно? И если вы, молодой человек, хотите еще что-то сказать, то говорите. Я слушаю. Пока слушаю, но скоро мне надоест.
– Сволочь ты.
– Я? А вы кто? Между прочим, угрожать уважаемому человеку – тоже нехорошо. Опасно, я бы сказал.
Пролетарскую рожу перекосило пролетарской яростью, а рука с пистолетом дернулась, дуло скользнуло по пиджаку, но тут же опустилось, признавая поражение стрелка.
Хотя какой это стрелок? Разве что в тире, по банкам и деревянным зверушкам, а на что-то большее смелости не хватит. Потому они и копаются в дерьме от рождения до смерти, потому как дрожат, трусят, когда дело доходит до чего-то более серьезного, чем пламенные разговоры о несправедливости жизни.
А жизнь, она еще как справедлива. Каждому по способностям.
– Убирайся, – прорычал рыцарь, отступая в тень, к мусорным бакам и бродячему псу, туда, где самое ему место.
– Нет, молодой человек, это вам лучше бы уйти. Так и быть, сегодняшнюю выходку вашу я оставлю без последствий. Считайте, я вас простил. Но крайне не рекомендую повторять, ибо в таком случае я буду обязан…
Звук выстрела, отраженный стенами дома, оглушил; боль – отрезвила, а осознание грядущей смерти ввергло в панику.
Он не должен был стрелять! Он не имел права! Не здесь, не в грязи, не… Асфальт холодный, и тряпкой на нем – банановая кожура.
Наша больница была не так велика, но не так и убога, как думалось Вецкому. Созданная при монастыре лет пять тому назад, она успела обрести определенную известность в округе, чему в немалой степени способствовало время, в котором нам выпало жить. Да, война, каковая поначалу казалась нелепой – сколько той Японии, – тянула силы из страны, пожирая мужчин, обездоливая женщин. Голод, разруха, беспомощность, некая всеобщая парализованность, словно бы каждый чуял грядущую катастрофу, ее неотвратимость и в предчувствии терял возможность сопротивляться.
Верно, за это я и любил матушку Серафиму, за характер ее бойцовский, за дух, который позволял противостоять всему и вся, идти выбранным путем, невзирая на трудности. И вот диво – в монастыре силами монахинь находилось и зерно, и картошка, и морковка с луком, было по скоромным дням и мясо со скотного да птичьего дворов. Худо-бедно, но топились печи, имелись в наличии и простыни, и перевязочный материал, и кой-какие лекарства, многие из которых заменялись травяными сборами из монастырского же садика. Но главное, что здесь, за старыми стенами, была жизнь.
– Егор Ильич, Егор Ильич! – Марьянка, подняв подол, скакала по сугробом. Нынче дня три кряду снег валил, плотно, густо, засыпав и двор, и окрестности. – Егор Ильич! Рожают!
Она выдохнула последнее слово и зарделась. Марьянка у нас стеснительная и скромная, но с характером – работает в больнице наперекор батюшкиной воле, по собственному почину.
– Сенька рожает!
Я только и успел подумать, что рановато ей, что еще б месяца два доносить, но тут же сорвался в бег, задыхаясь на холоде, но торопясь – всякий раз чудилось, что не успею, не помогу, не спасу, хоть бы и знал, что роды – дело неспешное, а все равно.
Успел, правда, не спас – слаба она была, молода слишком для родов, да и чахоточна. Говоря по правде, Сенькину судьбу в первый же день определил Вецкий, сказав:
– Еще одна покойница.
И Софья тогда на него еще посмотрела так… выразительно, а как даже не знаю, ибо почудилось, что во взгляде ее одобрение мелькнуло. Но почудилось, ведь именно Софья от Сеньки не отходила, выспрашивая, подбадривая, успокаивая…
Вышло, что прав Вецкий, Сенька, тринадцатилетняя беременная Сенька, умерла родами, и младенчик ее, мужского полу, на свет мертвым появился.
Ненавижу такие дни.
– Видите, Егор Ильич? – Софья отошла от залитой кровью постели к крохотному окошку, вытерла руки о халат, оставляя красные пятна, каковые потом ни щелочью, ни жирным, самосваренным мылом не отстираются, так и останутся на халате застарелым узором в дополнение к уже существующим. – Видите, что происходит?
– Это случается. К этому привыкнешь.
Моя очередная ложь, потому как знаю – привыкнуть невозможно, сколько лет работаю, а все равно не могу принять, когда они уходят. Но Софьюшке знать не надобно, Софьюшка нужна и важна для больницы, и если сейчас, сломившись, она отступит, то без ее помощи и поддержки оборвется гораздо больше жизней.
– Нет, Егор Ильич, я не о том, – отмахнулась, подняла руку, чтобы перекреститься, и со вздохом опустила. – Я о том, что вокруг происходит! Почему они позволяют это?
– Кто?
– Власти! Почему не прекратят? Она же ребенком была… за кусок хлеба… Егор Ильич, почему в этой стране о нищих заботится бог, а не государство?
– Не знаю, Софьюшка, – и тут говорю сущую правду, я никогда не задумывался о политике, ибо та виделась мне делом сложным, отрешенным от жизни, но в то же время опасным.
– Не знаете! Не хотите знать! Даже вы, Егор Ильич, отказываетесь глядеть дальше!
– Куда глядеть, Софьюшка? – Я закрыл мертвые глаза несчастной девочке, перекрестил ее, прося у Безымянного милости, а следом, повинуясь внезапному порыву, произнес и имя той, языческой богини, что держит плеть в руках своих. Кажется, она и роженицам покровительствовала, так пусть уж позаботится.
– Дальше вот этого! Вот ее! Вот больницы! Матушки Серафимы! На страну посмотрите! Народ нищенствует, народ обессилен, а чиновничье жирует. Помните, на той неделе приезжал?
Как не помнить, имя вот из головы вылетело вместе с должностью, но в остальном: вороная тройка, расписные сани, толстый, неповоротливый человек в медвежьей шубе, от которого человек выглядит еще более толстым, более неповоротливым. Хмурый кучер, остроносый чинуша из тех, что помельче, – этот трясся, кутаясь в бараний тулуп и что-то быстро говорил, да так, что я ничегошеньки не понял.
Матушка отвечала сначала спокойно, потом, побагровев лицом, налившись вовсе не смиренным, не христианским гневом, уже кричала, потрясая кулаками, рассыпая по двору проклятья, от которых чинуша приседал и суетился еще больше. А тот, второй, толстый, лишь изредка кивал, не то соглашаясь, не то просто отрешаясь ото сна.
– Им все бы тянуть… тянут и тянут, кровососы. А чтобы дать, чтобы помочь, поддержать… – сухие кулачки Софьи уперлись в стену. – Это от безразличия, Егор Ильич, просто всем все равно и…
– И что прикажете, Софьюшка?
– Делать! Что-нибудь делать! Пробудить, разрушить…
– Бомбы, значит. А вы, милая, когда-нибудь думали, что бомбисты убивают вот таких, как она? Что бомбе безразлично, под кем взрываться? Что на одно покушенье, которое считают удачным, приходится с десяток таких, каковые просто губят людей? Вам хочется еще больше крови?
– Да, если это поможет. Лучше малая кровь сейчас, чем большая после…
– Софьюшка, милая, запомните, никогда ни одна революция не обходилась малой кровью. Революция – та же война, согласные против несогласных… только несогласные своей крови, а потому и куда как более люты. Берегитесь благодетелей, Софьюшка, а коль хотите что-то изменить, то делайте то, что умеете.
– Вы… вы так ничего и не поняли! – глаза ее полыхнули гневом. – Я надеялась, что… я думала… а вы!
Она сорвалась и, подхватив юбки, сбежала, только дверью хлопнула. Вот глупая девочка, надо бы матушке сказать, чтоб поговорила, а то, не приведи господи, свяжется с революционерами, и тогда прямой путь на каторгу.
А может, права она? Может, от бездействия нашего беды все? От слепоты?
Об этом я думал и остаток дня, и вечер, что накатился по-зимнему внезапно, растекшись густой чернотой по двору, по покоям, по моей давно обжитой, несмотря на наличие квартиры в городе, келье. Острее стало одиночество, злей обида на Сеньку, что так глупо умерла, не сумела зацепиться за жизнь, а вероятно, и не хотела цепляться… Я думал об этом, когда засыпал.
И проснулся в храме своем, пустом и безмятежном, том, где покой обитает и мир, где коптят чаши беззвучным пламенем, и лежат послушные псы, только хвостами виляют и морды тянут, ласку выпрашивая. У крайнего морда ну точь-в-точь Вецкий, а рядом и псица, худлявая, строгая – Софья.
Снова, как в прошлый раз, Геката сошла по ступеням. Теперь в одной руке ее пылал факел, в другой виднелся ключ. Его она мне и протянула.
Беру. Просыпаюсь. Вновь в поту, в горячке, с привкусом дыма на языке, с теплым металлом в руке. Кочерга? Я заснул с кочергою? И привидится же… Права Марьянка, надо больше отдыхать, а то сам себя накручиваю – и потом мерещится всякое.
Заснуть с кочергой… откуда я ее приволок? В комнатушке-то ни печи, ни камина… стены вымерзли до инея. И пальцев на ногах не чувствую, руки, впрочем, тоже занемели. А мысли, мысли-то путаются, мешаются.
Устал. Замерз. Бежать. Куда? А так ли важно, главное, что прочь отсюда, подальше от нищих и убогих, жаждущих и страждущих, спаситель завтра не придет.
Нет, нужно успокоиться. Я не спаситель, я просто-напросто врач, который делает то, чему его учили, а остальное не так и важно.
Да, не важно.
Искушающие искушают, искушаемым остаются муки выбора, но свой-то я давно сделал и менять не собираюсь.
Юленька снова не могла заснуть, она лежала в кровати, разглядывая потолок, отсчитывая вместе с будильником минуты очередной бесконечной ночи. А потом будет бесконечный день. И снова ночь. В этом чередовании не было смысла. И в Юленькиной жизни тоже не было смысла.
Прав Михаил, никчемушная она. И всегда никчемушной была.
– Глупости все это. Чушь. Отстань от девочки, – бабушкин скрипучий голос наплывает из темноты, а следом – постукивание ложки о край тазика и бульканье черной массы, которая то вспухала розовой пеной, то вдруг затихала, чтобы спустя мгновение выпустить огромный пузырь.
Пахнет давленым чесноком, перцем, молотым кориандром и сыпким тмином, Зоя Павловна ловко втирает приправы в белую куриную тушку, а бабушка, сидя в углу кухни, курит.
– Ну зачем ей нужно это варенье?
Ложка застревает в вязкой массе из черной смородины и сахара, и Юленьке приходится прикладывать все силы, чтобы повернуть ее по часовой стрелке, как сказано. И Юленька не справляется, ложка скрежещет об дно тазика и, вывернувшись из рук, тонет.
– Ой!
– Ну и что с тебя, неуклюжей, вырастет? – хмурится Зоя Павловна, обтирая пальцы тряпицей. – Вытаскивай давай.
– Зойка, отстань от девочки. Иди, милая, отдыхай.
– Пусть достанет ложку!
– Нет!
– Ты ее балуешь!
– А ты – ретроградка. Ну зачем ей твое варенье? Что, жизнь на нем клином сошлась?
Юленька тихонько слазит с табуретки, она уже знает, что этот спор останется за бабушкой, а значит, можно бросить и таз, и утонувшую ложку. Конечно, уходить с кухни ей не хотелось, ведь все равно заняться нечем, но варенье, не разлитое в банки, не закатанное, а вот такое, почти живое, пугало.
– Да у тебя ни на чем клином не сходится! У тебя все по-простому… а что ты из нее вырастишь? Ни прибраться, ни сготовить, ни к чему руки не лежат. Никчемушницей будешь! – это Зоя Павловна говорит уже Юленьке и, вооружившись крюком из проволоки, ловко выуживает ложку.
Сбылось предсказание.
Она села на кровати, нашарила ногой тапочки, вышла из комнаты. В темноте коридор выглядел бесконечным, а слабый свет луны скользил по фарфоровым кукольным лицам, выхватывая и превращая их в белые маски.
Сколько же их? Двадцать? Тридцать? Много, настоящая коллекция и единственное, пожалуй, бабушкино увлечение.
Юленька прошла мимо, стараясь не дрожать от внезапного ужаса. Юленька решила сегодня же убрать кукол в ящик. А ящик – в подвал. И тут же отказалась от решения.
Когда раздалась звонкая трель телефонного звонка, Юленька почти добралась до кухни.
– Юлька? Юлька! – Дашкин голос разом заполнил окружающую пустоту. – Юлька! Илью арестовали! Его посадят, слышишь?! Из-за тебя посадят!
Илья – это человек-рыба, бледная рыба с мудрыми глазами. Он приходил сегодня слушать о Юленькиных обидах, а потом ушел, Дашку забрал и оставил Юленьку в одиночестве. Даже рыбам не нужна никчемушница.
– Юлька, что делать? Он его убил! Застрелил! Он – человека застрелил!
– Кого? – прижав трубку к уху, Юлька села на пол, прямо на пороге, так, что одно колено, обтянутое мягкой байкой пижамных штанишек, оказалось уже на кухне, второе же – еще в коридоре.
– Да эту сволочь! Юлька, он не мог, я не верю, что это он… Его жена бросила, свалила к такому же хлыщу богатенькому и обобрала напоследок. Он переживал, ты же видела, какой он…
Спокойный очень. Бледный. Неторопливый. Рядом с таким уютно жить.
Откуда взялась последняя мысль, Юленька не знала, но удивилась ее несоответствию моменту.
– Я думала, что с тобой он хоть немного встряхнется. А он пошел и застрелил! У него ж табельное… его над телом взяли… что делать? Юль, ну что нам теперь делать?
– Адвоката искать.
– Где? – всхлипнула Дашка. – Ну где его искать, чтобы нормальный, а…
Пожалуй, на этот вопрос Юленька могла ответить: в бабушкиной записной книжке. Там много имен и много людей, самых разных, и адвокат найдется. И поможет. Те, кто попал в бабушкину записную книжку, не откажут Юленьке.
– Запомни, милая, – бабушка перелистывала желтые странички, водила желтыми же пальцами по строкам, загибая или расправляя листы в соответствии с одной ей известным планом. – Здесь – твоя страховка. Они помнят, на что Плеть способна…
Про Плеть Юленька тогда не очень поняла, но про книжку запомнила. Адвокат в ней нашелся и с ходу согласился помочь. Хорошо. Юленьке не хотелось, чтобы человека-рыбу посадили.
Выпустили под утро, и этот факт, что все-таки выпустили, что дали шанс, не то поверив в невиновность, не то отложив поиск доказательств вины, удивил гораздо больше, чем случившееся в подворотне.
Не нужно было вообще идти туда, связываться с белобрысой куклой и ее проблемами. Зачем? Илья выходил из квартиры с твердым намерением не возвращаться больше, и мусорный пакет, отяжелевший, сочащийся запахом гнили, выкинул в контейнер как подтверждение этого самого намерения.
Избавиться от грязи в квартире, избавиться от грязи в жизни, избавиться вообще от всего, что отвлекало от собственных, привычных, страданий.
Так какого лешего? Почему он вернулся? Выследил, ждал, прячась в уютных сумерках чужого двора, раз за разом прокручивая в голове картины.
Фарфоровые куклы в пыльных платьях, немые свидетели чужой жизни. Старые газеты, перевязанные алой лентой. Старые книги с потертыми, потрепанными корешками. Старая мебель и старые же ковры.
Как можно было жить в склепе? Не замечая, что он – склеп? И как можно было оправдывать того, кто причинил боль?
Алена никогда не опустилась бы до подобного. Алена ответила бы ударом на удар.
На опережение. Его она ударила на опережение, под дых, и клинок повернула, и вынула, оставив истекать кровью. Алена ушла, а от Юленьки – нелепое какое имя, не Юлия, не Юля, а именно Юленька, приторно-сладко, зефир в шоколаде и засахарившаяся халва – от Юленьки тоже ушли, избив напоследок, ткнув лицом в кучу гнили, испоганив душу…
Да, именно этот извращенный садизм чужого поступка и не давал покоя, именно он подтолкнул к этой глупости, а разговор с Михаилом иначе чем глупостью и не назовешь. И до последнего ведь Илья верил, что сумеет сдержаться, что отступит, что только посмотрит и…
И посмотрел. Михаил Шульма был родным братом Бахера, пусть даже эти двое и не подозревали о существовании друг друга, но Илья-то видел. Вальяжность и сытость, бюргерская уверенность в подконтрольности мира. Они и внешне-то похожи. Крупные, тяжеловесные и нарочито неповоротливые, скупые на движения, словно опасающиеся спешки, ведь она, торопливость, несолидна. Мясистые губы, римский нос, пухлые щеки с тонкими ниточками морщин – вот он какой, Михаил Шульма. Был таким, теперь-то… теперь в скором времени станет грудой мяса, как несчастный Свисток или брехливый Леопольд…
Но при чем тут собаки?
Кто стрелял в Шульму, так ловко подгадав момент?
И почему Илью отпускают?
Да, он не убивал, пусть и был с пистолетом, пусть и сгорал от желания двинуть этому хлыщу по роже, пусть и не столько ему, сколько почтенному бюргеру Бахеру, но ведь не двинул же! Он вообще его пальцем не тронул! Он просто…
Просто кто-то застрелил Шульму, а повесят на Илью. Как отпустили, так и посадят…
– Садитесь, молодой человек, скорее садитесь! Господи, от вас воняет! Нет, не туда, сюда садитесь. Мы не представлены? Эльдар Викентьевич. Буду представлять ваши интересы… да, да, не стоит благодарностей. Ремень безопасности, будьте так любезны.
Он говорил без умолку и головой вертел, заглядывая то через правое, то через левое плечо, судорожно вздрагивая, точно опасаясь преследования. Он был невысок, сутуловат и преисполнен какой-то необъяснимой тревоги. Кривились брови, кривились губы, морщился нос, плясали пальцы, попеременно касаясь массивной оправы очков, лысоватой головы, обвислых щек, тугого узла галстука, кармана, пуговиц пиджака и снова очков…
– Да, Юленька, да, милая моя, уже едем… скоро, совсем скоро будем, – в трубку он говорил иным, медвяным голосом, который, вероятно, должен был успокаивать, но вместо этого вызвал у Ильи острый приступ раздражения.
Нет, Эльдар Викентьевич ему не нравился, и это чувство порождало другое – вины. Именно он, Эльдар Викентьевич, вытащил Илью, пусть и ненадолго, но все же… Именно он ждал в отделении, ерзая на грязном стуле, выговаривая и заговаривая зубы дежурному, которому совершенно точно не хотелось отпускать столь удобного подозреваемого.
Пожалуй, Эльдар Викентьевич сделал много хорошего для незнакомого ему Ильи Лядащева, но вот неблагодарная человеческая натура последнего наотрез отказывалась испытывать благодарность.
– Дело странное. Дело нехорошее. У вас, молодой человек, проблемы, – нервная улыбка и вцепившиеся в оплетку руля пальцы. Смотрит вперед, на дорогу, но в то же время видит – это Илья шкурой ощущал – каждое движение пассажира. Наблюдает, примечает, примеряется, пусть пока и не понять к чему.
– Вас задержали рядом с телом. У вас имелось оружие. Вероятно, и мотив… хотя тут, конечно, придется повозиться.
– Я не стрелял!
– Конечно, конечно, не стреляли. Я верю вам, а главное, своему рассудку, – Эльдар Викентьевич постучал пальцем по виску. – Следов пороха на руках и одежде не обнаружили. Это хорошо. Пистолет, из которого убит Шульма, найден в переулке… Это плохо.
– Его мог бросить я.
– Да, да, именно. Выстрелить и бросить, а остаться с телом ради того, чтобы обеспечить алиби… и переодеться могли. Нет, нет, я осознаю, что звучит фантастично, но, молодой человек, если бы вы знали, сколько фантастичного мне довелось встречать за свою жизнь! Просто голова кругом… к слову, а Юлия кем вам приходится? Подруга? Близкая?
Внимательный взгляд, испуганный даже. Интересно. Выходит, вот этот мелкий хищник опасается… опасается его, Илью? Или фарфоровую Юленьку?
– Прошу простить за назойливое любопытство, – торопливо заговорил Эльдар Викентьевич, – но мне довелось быть знакомым с ее бабушкой… великолепная, я вам скажу, женщина! Магнифик!
– Что?
– Ничего, совершенно ничего в Юленьке нет от нее… а жаль, да, да, несомненно, жаль… в свое время был очарован. Готов на безумства, притом что она много меня старше… кем я был для нее? Очередной поклонник…
Илья прикрыл глаза. Какая бабка? Какие поклонники? Человека убили, пусть дрянного, но все же человека, и сделали это прямо на глазах Ильи, более того, его же вот-вот за убийство и посадят.
А адвокат про бабку… Юленька наняла адвоката? Ради него? Небось не поверила в невиновность и считает себя виноватой. Дашка тоже будет считать себя виноватой, вспомнит, что она познакомила, а остальное додумает.
– Мы очень давно не встречались, но я помню, да, да, прекрасно помню, чем ей обязан… и когда Юленька позвонила… очаровательнейшее дитя, такое светлое, хрупкое, Стефочка очень ее берегла, как по мне, так даже слишком. Но когда она позвонила, я не смог отказать.
В предрассветных сумерках дом-линкор выглядел еще больше, еще массивнее, чем прежде. И в темной туше его единственным глазом горело окно.
– Прошу, прошу, выходите… да, да, я понимаю, что не комильфо перед дамой да в подобном костюме, но ситуация не терпит отлагательств. Я должен знать, за что берусь…
Во дворе тишина, цветами пахнет, а от Ильи, кажется, и вправду несет. В КПЗ было грязно, а в Юленькиной квартире – музей. Проклятие, мысли путаются, накладываются друг на друга. Это от усталости и нервов. Домой надо было ехать, ну или к Дашке на худой конец, чтобы помыться, поесть, поспать пару часов и потом уже…
– Давайте, давайте, молодой человек! Что вы как…
Вареный. Аленка часто его вареным обзывала.
– О, этот дом… да, я его помню. Квартира досталась Стефочке от второго мужа, Данцеля… очень, очень специфическая личность. Страшный человек… но магнифик, магнифик!
Эльдар Викентьевич перепрыгивал со ступеньки на ступеньку, непостижимым образом умудряясь при этом сохранить некое подобие степенности. Ботинки у него хорошие, итальянские, Алена тоже такие покупала, заботилась.
И герру Бахеру, наверное, покупает.
– Стефочке всегда везло на необычных людей! Ах, если бы вы знали, молодой человек, сколько всяких дел вершилось за этой дверью.
Не знает и знать не хочет, потому как не всякое знание во благо. И не всякие двери стоит открывать. Но эта, солидная и вместе с тем удручающе старомодная, даже просто старая, открылась сразу.
– Илька! – Дашка, отпихнув адвоката, перелетела через порог и повисла на шее. – Илька, я так испугалась! Я… я не верю, что это ты! Ты не убивал. Не убивал, правда?
– Правда.
От Дашки пахло валерьянкой и дыней. Дашка сомневается. Всем и каждому будет говорить, что он, Илья Лядащев, не убийца, но в то же время сама так до конца и не поверит. Плохо это или хорошо? Дашка его любит. Дашка о нем волнуется. Дашка думает, что все-таки стрелял он.
– А Юлька перезванивает и говорит, едь ко мне. Я и поехала. Сидим, ждем, ничего… я ведь сразу сказала, что это не ты…
– Да, да, именно так, – закивал Эльдар Викентьевич, придерживая дверь. – Но полагаю, что нам всем будет удобнее поговорить в квартире, а не на лестнице…
– Ой, извините, – Дашка зарделась и протянула руку, которую адвокат поцеловал. Дашка зарделась еще больше, она уже успела привыкнуть, что женские руки, как и мужские, пожимают.
– А где хозяйка? Юленька? Юленька! Солнце мое, ты совсем выросла! – Эльдар Викентьевич нервно засмеялся и, приобняв, поцеловал Юленьку в щеку. Кажется, ей это не понравилось. – Я помню, что в последнюю нашу встречу ты была совсем крохой… стихи читала. Ахматову. Да, да, Ахматову… такое чудо, когда дитя и к классике…
– Он нормальный? – шепнула Дашка на ухо. – По-моему…
– Идем, – Илья подтолкнул сестру в квартиру. Обсуждать что-либо на лестнице и вправду было глупо.
– Ты была просто очаровательна…
…А Юленька не помнила. Ни стихов, ни человека этого, который представлялся ей совершенно иным. Более солидным, что ли. И спокойным. И не столь омерзительным.
Она тайком потерла щеку, пытаясь убрать несуществующий отпечаток губ.
– А здесь ничего не изменилось! – Эльдар Викентьевич разулся и, достав из нижней ячейки шкафа пропыленные тапочки, надел их. Лицо его хранило выражение высшей степени довольства, но вот каким-то иным, до сего момента молчавшим, чувством Юленька осознала – врет.
Но зачем?
– Идемте, идемте в гостиную, – Эльдар Викентьевич засеменил по коридору, оглядываясь, проверяя, идут ли следом. Идут. Зареванная Дашка тянет за руку брата, а тот не то чтобы упирается, но заметно, что находится в квартире ему неприятно.
Убивал или нет? Тогда, после Дашкиного звонка, Юленька как-то сразу и без труда ответила на этот вопрос, а теперь вдруг засомневалась.
– Стефочка очень любила это кресло, только стояло оно вон в том углу, – Эльдар Викентьевич укоризненно покачал головой, словно сетуя, что Юленьке вздумалось нарушать былую планировку. – Да, да, в том. Стефочке из окна дуло. Стефочка очень хрупкого здоровья была.
Бабушка? Разве? Юленька не могла вспомнить, чтобы та болела или хотя бы просто жаловалась. Вот Зоя Павловна постоянно ныла, то ей спину тянет, то в груди ноет, то кости ломит, то зубы сводит, а бабушка отвечала, что, значит, на кладбище пора…
– Не верится, что ее не стало, – адвокат прошелся по комнате, вытягивая шею, заглядывая в углы и, кажется, случись ему остаться в одиночестве, непременно сунет нос и в ящики стола, и в китайские вазы, и в шкатулки, где – Юленька точно знала – только пыль да старые открытки. А может, не постесняется и в шкаф заглянуть, покопаться в старых коробках, вытряхнет сапоги, галоши, туфли, туфельки, босоножки, ботиночки и толстые вязаные чулки на пуговицах, которые следовало надевать поверх халяв, чтоб не испачкалась кожа.
Но Эльдар Викентьевич присел на краешек дивана, поправил очки в тяжелой оправе и строго произнес:
– Слушаю.
– Я не стрелял, – ответил ему человек-рыба. И в бабушкино кресло сел. И шаль, которую Юленька не убирала вот уже… давно не убирала, подвинул. Да какое он право имеет! Нельзя трогать…
– …Нельзя привязываться к пустякам, иначе рискуешь всю жизнь на мелочи разменять. Там медяк, там другой, копейка на копейку, – бабушка пускает монеты по лакированной поверхности столика. Ставит на ребро и подталкивает желтым ногтем, те катятся, иногда добираются до края и летят на мягкий ковер. Эти Юленька собирает, чтобы спрятать в копилку, Зоей Павловной подаренную. А бабушке копилка не нравится, она обзывает домоправительницу скупой и Юленьку с нею. – Люди имеют обыкновение к упорядочиванию мира, но забывают, что жизнь по сути своей – хаос…
Интересно, бабушке бы понравился Илья? Наверное, она сочла бы его забавным. Или глупым. Или нашла бы еще какой-нибудь недостаток, она ведь у всех находила недостатки.
– Юлька, что с тобой? – Дашка дернула за рукав и зашептала: – Спасибо тебе огромное за помощь, но… мы, наверное, пойдем? Поздно уже. Точнее, рано еще. Ильюхе бы отдохнуть и…
– И если вы уйдете, то, полагаю, молодой человек в скором времени окажется там, откуда имел счастье сегодня выйти. Он ведь понимает сложность ситуации? Неоднозначность?
– Понимаю, – человек-рыба откинулся на спинку кресла и руки на подлокотники положил, и кресло заскрипело, подаваясь назад, но уперлось в подоконник. – Я – удобный вариант.
– Вот именно, вот именно! Удобный вариант! Зачем искать, когда можно сделать? Вы пришли, вы сами имели неосторожность признаться в том, что разговор был недружеским. Что вы имели претензии к потерпевшему…
Претензии? Какое смешное слово. Разве Юленькина обида – это претензия?
– Итак, у нас имеется, во-первых, труп, – Эльдар Викентьевич загнул палец, потом второй. – Во-вторых, орудие убийства, найденное у тела. В-третьих, свидетель и он же вероятный подозреваемый, найденный тоже у тела.
Адвокат хихикнул, словно сказал что-то смешное, но никто больше веселья не поддержал.
– В-четвертых, у оного свидетеля тоже имелось оружие, ну а в-пятых, мотив. Увы, увы, печально, но все говорит именно в пользу того, что Шульму убили именно вы, молодой человек. А остальное – хитрые попытки замести следы…
– Неправда! – взвизгнула Дашка, впиваясь в Юленькину руку. – Илья не убивал!
– Не убивал, – совершенно спокойно ответил Илья. – Стреляли со спины, а я стоял…
– А это не важно, где вы стояли. Это – слова, а нам нужны факты и только факты.
Почему же он на Юленьку смотрит? Чего ждет? Она дома была. Пыталась заснуть, думала, а потом ходила по квартире.
– Но факты пока против вас… но я готов, да, готов вам помочь. В память о Стефочке, о Данцеле… помогу, постараюсь помочь, сделаю все, что в моих силах.
И снова врет. Видит ли кто-нибудь, что он врет?
– Но мне нужно иметь полную информацию, обо всем, что происходило, происходит и произойдет! Я хочу знать все и обо всех, и только так, да, да, только так я сумею что-то сделать.
– А вы сумеете? – Дашка отпустила руку и с нажимом повторила вопрос: – Вы сумеете вытащить Илью?
– Несомненно, милая леди, несомненно! Итак, пожалуй, начнем… Юленька, свет очей моих, не будешь ли ты столь добра, чтобы кофею сделать? Да, да, с кардамоном и какао, как прежде. Не помнишь?
Не помнит. Ничего не помнит.
– Не помню я, во сколько я домой вернулась, – Магда сжала кулаки, ощущая, как ногти впиваются в кожу, больно, но это хорошо, боль отрезвляет, боль заставляет думать и держаться, скрывать эмоции.
А этот, напротив, он только и ждет, когда же Магда ошибется и выдаст нужную реакцию. У этого, напротив, отделенного столом-барьером, уже и теория имеется, версия закономерная и достоверная, разложенная по полочкам и жаждущая перекочевать из головы на бумагу. А там, глядишь, бумажка к бумажке – и путь открыт.
Дальняя дорога и казенный дом…
Старая карга вечно про них бубнила, вытащит колоду, смешает и швыряет карты по одной на пол, хохочет, повизгивает, тычет пальцем да приговаривает про дорогу, дом и короля червового, который на дороге стоит.
– И да, мы собирались пожениться! Господи ты боже мой! – Магда еще сильнее вонзила ногти в кожу и всхлипнула. Получилось довольно искренне, во всяком случае, тот, что напротив, поспешил изобразить сочувствие.
Тоже маска… у всех маски… и черта с два он сочувствует, скорее уж закипает тихой злостью, понимая, что ночь на исходе, тает рассветом, а значит, в очередной раз не выйдет выспаться, значит, снова зуд в глазах, тяжелая голова и одно-единственное желание – доползти до заката. А там, глядишь, рухнуть в кровать и не шевелиться, надеясь, что еще немного и сон придет. А тот, скотина этакая, не идет, пугаясь малейшего шороха, полосуя нервы, подталкивая…
Нет, это было давно. Это было раньше. И человек, тот, который напротив, живет иной, не Магдиной, жизнью. Может, у него-то как раз со сном все в порядке.
– Кто это сделал? Кто? – истерично, соответственно моменту, так, что человек вздрогнул и, отведя взгляд, пообещал:
– Выясним. Вы знакомы с Ильей Лядащевым?
– Ильей?
Вот уж и вправду неожиданный вопрос.
– Фамилия знакомая. – Магда разжала руки и положила на колени ладонями вверх. Если он не видит слез, то пусть хотя бы отметины станут тем маркером, который говорит о ее переживаниях. Ему, тому, кто напротив, нужны маркеры.
– У нас в группе была Дарья Лядащева. Рыжая такая.
Рыжая стервозная тварь, одна из многих. Впрочем, тогда все казались тварями. Все, кроме Юльки.
– Извините, но вряд ли мы знакомы, – решилась Магда. В конце концов, когда не знаешь, что сказать, говори правду: меньше шансов, что поймают на вранье.
– Ясно. А Шульма, он не упоминал эту фамилию? Имя?
– Нет.
– А… – шелест страниц потрепанного блокнота, темные пальцы на белой бумаге, лиловые чернила и желтые ногти. Цвета яркие, слишком яркие, и во рту знакомый мыльный привкус. Нет, только не сейчас. – А Юлия Светлякова? Такую знаете?
– Знаю. Мы дружим. Дружили. С университета.
– А почему перестали? – человек ловко вцепился в обрывок фразы. Как же его зовут? Ведь представлялся, имя, фамилия, отчество, удостоверение, вежливая просьба о разговоре… выскользнуло имя.
– Перестали… ну, вы все равно узнаете. Понимаете, бывает так, что личная жизнь, она… в общем, с Михаилом меня Юля познакомила. Они уже встречались некоторое время, ничего серьезного. Она вообще легкий человек, знаете, бывает так, когда из романа в роман. Каждую неделю новая любовь… нет, не подумайте, что я осуждаю, просто… мы с первого взгляда поняли, что подходим друг другу. Я и Миша. А тут она…
– Любовный треугольник?
Треугольник? Скорее уж многогранник, в котором меньше всего было любви. Расчет, планирование, вложенные силы, ожидаемые дивиденды, партнерство, брачные танцы во имя отдаленных перспектив… а любовь – это непрактично.
– Да. Любовный треугольник, – Магда потерла свербящие ладони о брюки. – Я долго тянула с разговором, все надеялась, что она сама остынет, тем более что Миша от нее отдалился… они уже и не встречались-то, ну, не жили, понимаете, о чем я?
– Понимаю.
– Вот. Поэтому я все-таки надеялась, что она правильно поймет, что удастся сохранить… все-таки столько лет вместе. Ее дружба много для меня значила.
За окном уже серая муть. Предрассветная, знакомая, которая собирается у земли туманом, а потом поднимается вверх, растворяя темноту, вытесняя ее этой болезненной белизной. И только когда черного почти не останется, выглянет солнце.
Нет в рассветах ничего красивого, тоска одна.
– Но не получилось, верно?
Доволен догадливостью. Или ему плевать? На Шульму-личность, вероятнее всего, плевать, а вот Шульма-дело беспокоит. И она, Магда, беспокоит как часть этого дела. А ее, в свою очередь, беспокоит этот тип с припухшими глазами, заплывшими то ли по причине регулярного недосыпа, то ли пьянства, не менее регулярного; с ломаным, криво сросшимся носом, со шрамом над губой и черной неряшливой щетиной.
Вот же скотство. Узнать бы, кто Мишку грохнул, лично удушила бы.
– Не получилось. Юлька – она не злая, избалованная только. Родители рано умерли, и Юлька с бабкой жила. А у той деньги были, она деньгами все проблемы и решала… ну да я не о том.
О том, о том… классовая ненависть. Небось того, кто напротив, не баловали. И кусок жизни ему клыками добывать пришлось, и оборонять от других, столь же голодных и жадных. А теперь ему кажется, что обманули, обещали больше, а дали меньше.
И таких, как Юленька, он ненавидит. Или хотя бы завидует.
– Она… она звонила ему. Сегодня, то есть уже вчера. Мне Миша говорил. Грязные женские приемы… знаете, из разряда шантажа… он поехал, чтобы поговорить и…
– Избил?
– Нет, что вы, Миша не смог бы руку на женщину поднять! Юлька присочинила. Если не вернуть, то хотя бы отомстить, ну а получилось… Господи боже ты мой! Как я теперь без него? Как?
Отвернулся, распрощался, отступил, делая вид, что уважает горе. Хорошо, Магде необходимо было подумать, Магде необходимо было что-то решить, ведь жизнь, ее тщательно выстраиваемая, добытая с трудом жизнь разлеталась на куски.
Нужно срочно что-то делать, но она впервые не знала, что именно.
Постепенно сон поистерся, выцвел, утратил подробности, оставив послевкусие некоторой неуверенности в себе и происходящем вокруг. Сон отступил и дал место дневным заботам, несоизмеримо более важным, чем видения, порожденные уставшим разумом.
Были похороны Сеньки, поминальная служба, потом обычные, ежедневные проблемы с пациентами старыми и пациенты новые.
Я выбрался из больницы в преддверии вечера, воспользовавшись случаем, что сестра Августина заложила подводу, чтоб в город ехать. Она и подвезла.
Городок наш, небольшой, суетливый, стоял на холмах. Не на семи, конечно, всего-то три было, и те пологие, широкие, что черепашьи спины. На самом крупном этакой залысиной виднелась площадь с памятником, поставленным, по одной версии, Пушкину, по другой – Лермонтову, по третьей – и вовсе разбойному человеку, который раскаялся и город основал. В общем-то, сработанное местными умельцами изваяние не отличалось четкостью черт, хотя сие, пожалуй, было скорее достоинством.
Неизвестный на постаменте печально взирал на городскую управу, а спину его подпирали казармы с пожарной каланчой. Нашлось место и двум церквушкам, и нарядному, современному на общем фоне дому графа Яшурского, каковой, впрочем, в этих краях показываться не изволил. Далее, вторым фронтом, стояло кольцо домов, принадлежавших людям не столь знатным, но в то же время достаточно богатым, ну а народец попроще ютился в сыроватых, не просыхающих даже по июльской жаре, низинах. Там деревянные домики и домишки плотно жались друг к другу, наползая, срастаясь крышами и стенами, дыша плесенью и грязью, глотали узкие дорожки, распространяя не то чтобы зловоние, скорее уж бедность.
И снова смотрел я на это с удивлением, точно в первый раз, и шел по снежной грязи. Хлюпало. Звенело раздраженными голосами спорящих, которые замолкали при моем приближении, отворачивались и, стоило пройти мимо, возобновляли спор с того самого слова, с той самой ноты, словно и не было паузы.
Вот что-то втолковывает извозчику толстуха в старом пуховом платке, и чумазый мальчишка при ней уцепился за юбку да глазеет на сонную, одутловатую шлюху, что без пудры да румян при свете дневном выглядит откровенно страшной. Знаю ее, Сонечку, постаревшую Мармеладову, ничего-то общего не имеющую с той, другой, описанной Федором Михайловичем. Эта склочна и скуповата, склонна к истерикам и обморокам, бесплодна, как выжженная многими пожарами земля. Она останавливается, приветствует меня кивком и торопливо отворачивается, спешит, придерживая одной рукой юбки, другой – плетеную корзину.
Стайка пацанят, подпихивая друг друга, свистит вслед, вытягивается этаким живым хвостом, каковой, думаю, продержится до самого рынку, чтобы там уже схлестнуться с другим, пришедшим с иного района. И будет драка, матерные слова, выкрикнутые дрожащими, детскими голосами, срывающимися то на хрипловатый басок, то на тонкий фальцет; и приближение, и первый удар, толчки и пинки, возня в снегу, выбитые зубы, расквашенные носы…
Почему-то сегодня, именно сегодня, я видел город словно бы с изнанки, причем не сразу, но в продолжении, видел прошлое, настоящее и будущее. Видел лица и людей. И сопливого, повзрослевшего мальчонку, что, кривясь, краснея от стыда, выбирает из стайки развратных девиц новую Сонечку, а та, еще не обозленная, не остервенелая душой, тоже стыдится и краснеет, но продает себя ради…
Ради чего все это? Неужто права Софья, та, наша Софья, серьезная и степенная, жалеющая и горящая праведным гневом. Неужто в ее словах лежит то, что было мною пропущено? Миру нужны перемены! Не медленные, что приходят со взрослением, но немедленные, каковые бы избавили многих…
– Егор Ильич! Егор Ильич! Погодите же вы! – по улице торопливым, вовсе не свойственным ему шагом шел Вецкий. Напрямую шел, не заботясь о дорогих галошах своих, о том, что полы каракулевого пальто измажутся темным снегом, о том, что в спешке этой выглядит он нелепо и даже жалко. – Мне матушка сказала, что вы уехали… что ж вы, Егор Ильич, и без предупрежденья… на подводе… сказали бы, я б извозчику велел, к самому б порогу…
Вецкий, похоже, не оставил еще мысли переманить меня в Петербург или в Москву, оттого и был угодлив безмерно. Хотя… мерзко вот так человека обвинять, каковой в сущности не желает мне зла, напротив, пытается облагодетельствовать. И не его вина, что его добро для меня не годно.
Мальчишка, отвлекшись от ковырянья в носу, раззявил рот, матушка его тотчас наклонилась, дернула вверх широкий шарф, закрывая до самых глаз, и вновь вернулась к разговору.
– Егор Ильич, – он остановился в двух шагах, как-то растерянно огляделся, точно удивляясь, куда это его, нарядного и холеного, занесло. – Как вы тут обитаете?
Обыкновенно. Комната дешева, квартирная хозяйка приветлива. Да и соседи не столь шумны, как я опасался вначале.
– Вы ведь большего заслуживаете! Много большего! Неужто никогда не хотелось иметь…
Хотелось. Имел. И дом свой, и экипаж, и лошадок, и прислугу, и Машеньку, ради которой готов был на многое… Одного не сумел – удержать ее. Ушла моя красавица к другому, к безымянному, тому, который на кресте. И крест стал над последним прибежищем Машеньки, молчаливым укором мне, беспомощному и бесполезному.
– Простите, Егор Ильич, – тут же пошел на попятную Вецкий, видимо, отразились-таки мысли на моем лице. – Я слышал, да, слышал о беде вашей, но… но разве можно себя хоронить?
Он шел за мною, в шаге, то ли ангелом-хранителем, то ли бесом-искусителем, шептал да приговаривал о том, что работа моя в больнице бесполезна, что им, приходящим, не нужно мое милосердие и мое умение, что любой бы справился, и та же Софья, и Марьянка, и Глаша. А мне дорога в Петербург…
Дорога дальняя да дом казенный. И только в храме моем тишина и покой.
У порога остановились.
– Егор Ильич, пожалуйста, позвольте мне хотя бы объяснить… нет, нет, не отказывайте, с того прошлого разговору я много думал… признаться, не сразу понял, да и то не уверен, что понимаю верно… но Софья помогла, спасибо ей. И появилась мысль…
Дверь открылась прежде, чем я успел ответить, и выглянула Тонечка, хозяйка дома, а Вецкий замолчал.
– Ой, Егорушка, вы ли это? – она подняла лорнет, щурясь и кривясь, хотя я точно знал, что зрение у Тонечки было отменным. – И с гостем! Проходите, проходите, я самовару поставлю!
Она разговаривала почти как Марьянка, громко, восклицая, но с первого же слова становилось ясно, что все это – лишь игра. Некогда Тонечка была актрисой и с тех пор сохранила явную любовь к притворству, каковым был и голос, и жесты ее, преисполненные торжества и пафосности, и грим, что толстым слоем лежал на Тонечкином лице.
– Егорушка, а я уж думала, кого это за вами послать! – Тонечка шла по коридору, широкая спина ее, задрапированная яркой тканью, заполняла почти все пространство, а плотный круп вообще с трудом протискивался меж стенами.
Вецкого Тонечка ввергла в молчаливый ступор, и можно было бы распрощаться, полагаю, он ушел бы без споров, но мне вдруг стало любопытно, что за идея пришла к этим двоим – Вецкому и Софье. Они ведь друг друга недолюбливают…
– У меня, знаете ли, поясницу жмет, вот тут, – Тонечка похлопала по плотному боку и засмеялась игривым дребезжащим смехом. – И спину тянет… и по утрам такая слабость, вот глаза, бывает, открою, лежу в постели и думаю: поднимусь сегодня или приберет господь несчастную дочь свою.
– Вам есть меньше надо, – недружелюбно отозвался Вецкий. – Тогда и слабость пройдет.
Пожалуй, он хотел добавить еще что-то, но замолчал, не желая вступать в спор бесполезный.
– Так разве я много? – Тонечка всплеснула руками. – Аки птичка! Поутру росинку маковую! Чаю пустого, а то и кипятку вовсе… и целый день молитвою одной…
Сегодня на массивной груди ее возлежал крупный крест на железной цепи. И волосы – рыжий парик, припорошенный белой мукой для пущей красоты, – прятались под черным платком.
– А вы тоже врачом будете? Как Егорушка? Он от бога доктор… А вы проходите, проходите, я сейчас, скоренько с самоваром. Аленка, шалава, сгинула куда-то, все самой да самой приходится…
Вецкий не знал, что никакой Аленки не существовало, что выдумала ее Тонечка сугубо для солидности, ибо в ее представлении серьезной даме без прислуги обходиться никак невозможно, а позволить себе нанять кого-то Тонечка не могла.
– Господи, как вы живете вот с этим… с этой… – Вецкого передернуло. – Она же…
– Невероятна, – я снял шляпу и пальто, кинув его по старой привычке на софу, но потом, подумав, убрал в шкаф, там же нашлось место и для вещей Вецкого. Шкаф-то в отличие от комнаты был пуст.
– Егор Ильич, неужели вам здесь нравится? – Иннокентий Николаевич прошелся по комнате. – Вот здесь? Вот с этой женщиной? Неужели не возникает желания сбежать?
Я снова видел свою комнату, удивлялся несуразности ее, узкой и длинной, словно и не комната это – кусок коридора, стеной отгороженный да окном снабженный. Снова раздражался низким потолкам и кривоватому, скрипучему полу, обилию вещей, чужих, незнакомых и ненужных. Секретер у окна, книжные полки и широкая кровать – это да, это я бы оставил. А вот низенький столик, кокетливые креслица со старой, поистертой обивкой, бронзовых обезьян с бронзовыми же подсвечниками, пыльный веер, картинки, из журналов вырезанные, цветастый палас – это бы выкинул к чертовой матери.
Но Тонечка обидится, Тонечка создает уют в ее собственном понимании.
– Здесь даже не убого… нет, я думал, что кельи – это… но здесь! – Вецкий поднял руки, взывая к кому-то, верно, Безымянному и Неназываемому, тому, который на кресте, к которому ушла Машенька и многие другие.
– Я ни за что не поверю, что вас устраивает такая жизнь!
– Успокойтесь, Иннокентий Николаевич, давайте-ка лучше чаю попьем. Поверьте, Тонечка готовит превосходный чай. А что до прочего… ну, полагаю, тут дело лишь в привычке. Да и вы верно заметили, я редко тут появляюсь.
Тонечка внесла чай на гостевом подносе, широченном и тяжеленном, с черной вязью старой чеканки по белому серебру. Я думаю, что поднос этот был единственной по-настоящему ценной вещью в доме, и извлекала его хозяйка лишь тогда, когда хотела поразить гостей шиком.
Вецкий не поразился. Не впечатлил его и темный до кофейной черноты чай в нарядных фарфоровых чашках, которых, и это я тоже знал, осталось лишь три, а четвертая – треснутая – хранилась Тонечкой для комплекту. Не притронулся он и к выпечке… и вовсе сидел молча, глядя на Тонечку, всем видом своим демонстрируя неприязнь.
А она не замечала, щебетала, делилась сплетнями, расспрашивала о сестрах, больнице, пациентах, жаловалась на соседей и в свою очередь игнорировала Вецкого.
– Простите, – наконец не выдержал тот. – Но я хотел бы поговорить с Егором Ильичом приватно!
– Ах, да, да, конечно! Егор Ильич, а вы как, останетесь? Егор Ильич, я вчера карты раскидывала, так вы не поверите… я для вас бы раскинула…
– Дура! – буркнул Иннокентий Николаевич, когда за Тонечкой закрылась дверь. – Господи, ну и дура же! Я поражаюсь вашему терпению, как вы выдерживаете эту болтовню? Как вы вообще… впрочем, извините меня, не хотел оскорбить, но я и вправду тороплюсь, я хотел бы вернуться в больницу сегодня. Да, Егор Ильич, я не так и равнодушен, как вам это показалось! Мне не безразличны наши пациентки, но…
– Но вы желали бы иного для себя?
– Да! Вот именно, Егор Ильич, вот именно! Вы видите меня лучше, чем я сам…
Геката показала стигийских псов, Геката позволила мне видеть чуть больше, чем прочим, и даже не знаю, благодарен ли я ей за сей нежданный дар. Прежний Вецкий-человек был неприятен, а нынешний вызывает жалость.
– Я и вправду желаю иного. Нет, не славы и не богатства, но… да, они нужны, ибо позволяют многое. Путано говорю? Да я и сам, признаться, в себе запутался. Не рассказывал никогда, как решил стать врачом? Безделица, конечно, пустячок-с, детское воспоминанье…
Надо же, и у стигийцев детство бывает. А как вообще становятся псами? Кирка-Цирцея, служившая Гекате, обращала попавших на остров мужчин в животных, но хитромудрый Одиссей сумел противостоять чарам. А у Вецкого не получилось, Вецкий и знать не знает, что зачарован, более того, не мифология забытого народа нынче его волнует, а собственное недалекое прошлое.
– Я хотел узнать, почему человек умирает. Живет-живет, а потом раз и нету… – Он покусывал губы, отчего те налились кровью, раскраснелись, припухли. – Бабка моя умерла, и матушка, и брат… а я понять хотел. И теперь хочу. Сердце работает, легкие работают, многое работает, но вот как? Как?!
Кричит. И за стеной раздается протяжный скрип, свидетельствующий, что Тонечка забеспокоилась, встала с кровати и сейчас объявится, проверит, с чего это гость расшумелся.
– Одному господу известно, – пытаюсь успокоить Вецкого, но тот успокаивается сам, машет рукой, обессиленно, словно отчаявшись донести до меня мысль, и чай выпивает, залпом, кривится, облизывает неестественно красные губы и тихо говорит:
– Бросьте, Егор Ильич, уж вы-то в бога не верите. Тут мы с вами похожи… да, похожи. Но я не о том хотел, вот, верите, сам не пойму, с чего это меня на откровенья потянуло? Видно, устал, все мы устали… Егор Ильич, я имел предложить идейку, какая, имею надежду, вам приглянется больше, чем прежняя. Я желаю открыть больницу, с вашим именем и моими связями сие вполне возможно.
– Я уже говорил, что…
Вскинул руки, обрывая возражения:
– Дослушайте. Я не требую отказаться от вашей миссии милосердия, я предлагаю перевести его на иной уровень, сделать более… всеобъемлющим, что ли? – кажется, он сам удивлен этим словам. – Смотрите, больницу при монастыре в скором времени прикроют, ибо сестрам не на что ее содержать, но вот если иметь коммерческое заведение, то часть доходов можно было бы пустить на благотворительность.
Больницу закроют? Матушка Серафима о таком не упоминала.
– Бесплатное отделение. Много больше того, которое здесь. С палатами, а не кельями. Куда лучше обеспеченное и оборудованием, и лекарствами. Полностью укомплектованное персоналом. Более того, это отделение видится мне великолепной возможностью практики для студентов-медиков или даже молодых врачей, кои захотят перенять ваш опыт…
– Экспериментальный материал?
– А пусть и так! Им все равно, кто вскрывает гнойники, профессор или студент. Им плевать, кто принимает роды – мировая знаменитость или полуграмотная монашка! Эти люди получат надлежащий уход, и вы будете лично следить за этим, коли так хочется.
– Но?
– Сомнения? Что ж, я понимаю вас, Егор Ильич, мир корыстен, и я не исключение. Я хочу, чтобы вы работали с иными пациентами. Бедные и убогие – по вашему желанию, но в первую очередь те, за счет кого будет процветать наша с вами клиника. Я хочу, чтобы вы учили. Меня, Софью… иных. И не только тому, как спасать чужие жизни. Егор Ильич, мы с вами нужны друг другу, жизненно необходимы просто! Вы станете моим знаменем, моим символом. Я – гарантом вашего милосердия.
– Уходите.
Вецкий вскочил, поднял сжавшиеся кулаки, словно угрожая, но не ударил, отступил, трусливо отвел взгляд и пробормотал:
– Извините.
Эта его внезапная покорность, пожалуй, была еще более удивительна, чем прежний поток откровения.
Стигийские псы меня не тронут? Или все же я слишком заигрался с фантазиями, ежели в обыкновенном человеке ищу печать мистицизма?
В тот вечер я не думал над предложеньем Вецкого – упал в кровать, не раздеваясь, и провалился в черный, бездвижный сон, из которого вынырнул еще более утомленным, чем прежде.
А спустя неделю матушка Серафима объявила о закрытии больницы. Делать стало нечего.
– Интересно, очень интересно… – Эльдар Викентьевич снял очки и сунул их в нагрудный карман. – Значит, собачья шкура… значит, кто-то желает разбудить ее…
Лицо его вытянулось, черты поплыли, словно растворяясь в резком электрическом свете, на миг даже почудилось, что и не человек это вовсе.
Илья потер глаза, мотнул головой, пытаясь выбраться из сонливого состояния, и, кажется, получилось. Во всяком случае физия адвоката теперь была вполне человеческой, мерзкой, конечно, вызывающей отвращение на каком-то подсознательном уровне, но тем не менее.
– Тем не менее я попробую. Ради Стефочки попробую… вы только скажите, где она?
– Бабушка? – Юленька пожала плечами. – На кладбище. Она умерла.
– Да, да, я в курсе, что Стефочка отошла в мир иной, и весьма, да, да, весьма опечален, ибо она была великолепной женщиной. Магнифик! Но я о Плети спрашиваю. Где Плеть? Я должен, я обязан убедиться, что она существует, что…
– Я не понимаю, о чем вы.
– О Плети Гекаты!
Взвизгнул и, осекшись, замолчал, уставился на Юленьку немигающим взором. А кадык мелко-мелко подрагивает. И пальцы на обивке дивана, словно Эльдару Викентьевичу очень хочется сжать руки в кулаки и, возможно, ударить, но он держится.
– Плеть Гекаты, – спокойнее повторил он и даже улыбку выдавил, кривоватую, этаким беззубым оскалом. – Стефочка не рассказывала тебе про Плеть?
– А я говорила, что он псих, – громко заявила Дашка. – И бабка твоя, Юлька, тоже ненормальной была…
Наверное, Дашка добавила бы и больше, и про саму Юльку, которую уже тоже считала ненормальной и виноватой во всем, случившемся вечером, но Илья перебил:
– Расскажите про Плеть. Даша, сядь, пожалуйста.
А кофе остыл, черная жижа в белых чашках, не фарфор, но керамика, в отличие от всего в доме, – новая, блестящая, украшенная аляповатым рисунком и очень миленькая. Только вот кофе холодный. Юленька сделала его еще тогда, когда за окном плескалась волглая муть непонятного цвета, не ночь, но еще и не утро. О кофе просил Эльдар Викентьевич, но так и не притронулся, а Дашка, выпив свою чашку, забрала и Юлькину, но не допила…
Алена не любит кофе, Алена пьет зеленый чай, чистый, без добавок или ароматизаторов, без сахара и молока, без конфет в прикуску и булочек.
– Рассказать? Что ж, молодой человек, я могу и рассказать… о Гекате темной, о Гекате великой, о Гекате – хозяйке перекрестков, повелительнице ночи, о Гекате Карающей, той, что обитает в мрачном царстве Аида, которое покидает лишь изредка. Она выходит на поверхность, чтобы нести ужас и безумие, в руке ее – плеть и факел, у ног ее – стигийские псы, мрачные сородичи ужасного Кербера.
Права Дашка, он точно псих, причем самый натуральный. Вон как заблестели глаза, а голос зазвенел, загремел, заполняя пустое пространство квартиры. Эльдар Викентьевич поднялся и, вытянув руку над столом, над чашками с остатками кофе, над сахарницей – серебро и ляпис-лазурь, над салфеткой и журнальчиком «Мини», продолжил вещать:
– И по слову Гекаты срывается стая в бег, дабы лететь по следу, дабы настигнуть рано или поздно того, на ком гнев богини. И вонзят они клыки, и польется кровь…
– И наступит конец света, – заявила Дашка. – А вы давно голову проверяли? Знаете, у меня знакомый есть, он как раз по нервным расстройствам специализируется, хороший врач…
– Спасибо, – иным, нормальным голосом ответил Эльдар Викентьевич, доставая очки. Плечи его вдруг поникли, движения обрели прежнюю суетность, а в позе появилось нечто жалкое, просящее. – Но не нужно. Я понимаю, что все это выглядит странно и, вероятно, пугающе, но все же… пожалуйста, Юленька, мне очень нужно знать, что тебе бабушка рассказывала о Плети?
– Ничего.
– А о Данцеле? Она не могла не рассказывать тебе о Данцеле! Это ведь твой дед, отец Ксюши…
Ничего не рассказывала, только ведь не поверят, решат, что Юленька замалчивает правду, хотя у нее того и в мыслях нет. Бабушка и вправду не говорила… Или говорила все же?
– …не хочу и слышать! – бабушкин голос доносился с кухни, колючий, как кактусы в комнате Зои Павловны. И Юленька прижалась к стене, затаив дыхание.
– Стефочка, но она имеет право знать…
А этот мягкий, ласковый, пуховый, но все же неприятный, может, потому, что Юленьке незнаком. Чужой человек? В последнее время в доме не было чужих людей, и Зоя Павловна очень этому факту радовалась.
– Не имеет и не будет.
– Он ее дед…
– И что из того? Он мертв. Хватит. Отпустите и отстаньте! Эта тема закрыта. Юленька ничего не знает, и я постараюсь, чтобы ничего не узнала.
– Да, ты стараешься… наемные актеры, родительские визиты… как мило! Сказка о катастрофе…
– Лучше уж так, чем правда. И еще, мой дорогой, надеюсь, ты понимаешь, что я не потерплю ослушания? Плеть Гекаты может и шкуру снять, а может и хребет перебить…
Юленька попятилась, ей вдруг стало очень и очень страшно, хотя она сама не знала, отчего вдруг. Тон ли тому виной? Или слова? Или еще что-то?
– Так все-таки было что-то? – это уже спросил не Эльдар Викентьевич, а Илья.
– Было, не могло не быть. Хотя, полагаю, Стефочка и вправду озаботилась бы, чтобы вы не знали… да, да, не знали… – Эльдар Викентьевич потер подбородок и, вытянув нижнюю губу, спросил: – Что вам известно о своих родителях?
– Они умерли, – ответила Дашка. – И вообще, какое отношение имеют Юлькины родители к делу?
– Самое непосредственное, милая нетерпеливая леди. Самое, смею вас заверить, прямое. О Плети Гекаты знают лишь те, кто был близок Данцелю, а это, прежде всего, его пропавшая дочь, мать Юленьки, Ксения.
Мама не пропадала, она умерла. Она появлялась на праздники, привнося в дом шум и суету, она утомляла Юленьку, но и радовала, потому что хорошие девочки радуются визитам родителей. Мама слушала стихи про елочку и зайчика, и громко хлопала, и громко смеялась…
У мамы нет лица – белое пятно в обрамлении светлых… или темных? Нет, все-таки светлых, пшеничных, пахнущих как руки Зои Павловны – мылом – волос. У мамы жесткие руки в пятнышках мозолей и скользкие шелковые перчатки. У мамы широкий пояс с блестящей пряжкой… платья разные, а пояс один. И галстук у папы один, темно-синий, с узкой золотистой полоской.
Маму звали Оксаной, а отца – Павлом.
– Вы простите, но сейчас, возможно, я причиню вам боль, – мягко предупредил Эльдар Викентьевич. – Но вы никогда не видели свою родную мать. Стефочка, она действовала из лучших побуждений, не хотела, чтобы вы росли с комплексом брошенного ребенка, а потому наняла актеров, которые и играли роль ваших родителей. Когда же вы подросли, она сочинила сказку про катастрофу. Сугубо ради того, чтобы уберечь вас от правды…
Дашка вздохнула и, присев рядом, обняла, погладила по плечу. Сочувствие выражает? Но… но Юленьке не больно и не обидно, странно немного, что она сама не догадалась, а так… Бабушка ее любила, и это главное. Юленька всегда знала, что бабушка ее любит. И Зоя Павловна тоже.
– А правда в том, что ваш дед, Данцель, был человеком весьма специфического толка. Такие редко появляются, а еще реже приносят потомство, так как природа бережет мир от нашествия подобных. Извини, милая моя, я не хотел оскорбить, я лишь говорю правду.
И только правду… как в кино.
Бабушка не любила кино, говорила, что на экране – одно вранье, а выходит, что и сама она… а и пусть, что изменилось бы?
– Знаете, даже сейчас я не могу внятно объяснить, кем же он все-таки был. Не партийный работник, не военный, не ученый… Может, то самое всемогуще-вездесущее КГБ? Хотя, вероятно, и это сказки… да, да, сказки, полагаю. Данцель просто умел подчинять.
– Кого? – не выдержал Илья.
– Всех, молодой человек. Всех и каждого. Он умудрялся взглядом одним, жестом. Или мыслями? Нет, нет, я не застал его, но разговоры… знающие, серьезные люди, которые, стесняясь, повторяют одно – Данцель был всемогущ. И Стефочка тоже. Хотя там, конечно, другое. Стефочка – магнифик, отказывать ей в чем-либо и в голову не приходило. Да и как отказать тому, кто руку на Плети держит? – смех-скрип, виноватый взгляд из-под очков и толстые стекла.
Бабушка до самой смерти очков избегала, говорила, что нельзя верить тем, кто глаза прячет.
– Думаете, я безумец? Кто знает, кто знает… вот когда я Юленьку услышал, то сразу подумал – провидение божье. Я, признаться, и сам думал, что нужно бы наладить отношения, но был занят, да, да, занят…
– И чем же? – поинтересовалась Дашка, разглядывая Эльдара Викентьевича с таким видом, что сразу становилось ясно – не верит ни одному слову.
– Не суть важно, о прекрасная леди, главное, что сейчас я здесь и готов помочь. Вам ведь нужна помощь? А мне нужна Плеть!
Это походило на шантаж, пожалуй, это и являлось шантажом, и Юленька готова была заплатить, но… она понятия не имела, где искать эту плеть!
– Не спеши отказываться, милая моя, – прошелестел Эльдар Викентьевич. – Плеть стоит дорого, но ты не сможешь ею воспользоваться, Стефочка – та могла, а ты… ты слабенькая, ты беспомощная, ты нуждаешься во мне…
– Вон пошел! – Илья встал с места и, в один шаг преодолев расстояние между собой и адвокатом, положил руку на плечо. – Вставай. И убирайся.
– Илька! – пискнула Дашка.
– Молодой человек пытается выглядеть благородным, вот только молодой человек не понимает, чем это благородство ему грозит… – Адвокат послушно поднялся, стряхнул грязные тапки, оставшись в одних носках и, поправив очки, продолжил мягким, вкрадчивым голосом: – Сегодня я помог вам выйти на свободу, завтра я так же легко могу помочь уйти со свободы. Так стоит ли оно…
– Илья, он же…
– Он ничего не сделает, – Юленька удивилась тому, что сама сказала, равно как и тому, что в глубине души понимала – правду говорит. Эльдар Викентьевич ничего не сделает ни ей, ни Илье, ни Дашке, которая сейчас боится сразу за всех. – Он уйдет, и мы забудем о его наглости.
Замер, пригнулся в готовности согнуться еще ниже, стрельнул глазами и открыл было рот.
– Он знает, что плеть может как шкуру разодрать, так и вовсе хребет перебить. Верно?
– Д-да…
Он выдавил из себя это согласие и густо покраснел то ли от стыда, то ли от гнева – Юленьке сие было безразлично. Куда больше пугала ее собственная уверенность в праве повелевать, в том, что стоит сказать слово, и этот человек, который еще недавно пытался шантажировать ее, рухнет на брюхо и будет скулить, вымаливая пощаду.
Мерзко-то как!
– А теперь он уйдет. Мы благодарны за помощь, мы позовем, если решим, что нуждаемся в его услугах, – голос все же дрогнул, но никто, кажется, не заметил. Удивлены? Шокированы? За кого они ее принимают? За ведьму?
– Ну ты, подруга… – только и выдохнула Дашка, когда Эльдар Викентьевич вышел. – Как ты его…
– А все-таки, что такое Плеть Гекаты? – задал вопрос Илья, усаживаясь в кресло. – Давай, рассказывай, коли уж втянула в это дерьмо.
Она? Втянула? Юленька никого не втягивала, просто… просто странно все случилось.
– Не знаю я! Честное слово – не знаю! Чтоб мне под землю провалиться!
И сама же на пол глянула – а ну как провалится? Но нет, пол остался недвижим, прикрыт ковром, украшен лаковым глянцем.
– Я честно не знаю! Просто однажды слышала, как бабушка… как она…
– Хорошо, – милосердно согласился человек-рыба, прикрывая глаза. – Тогда давай про бабушку.
Ну про бабушку Юленька могла говорить много. И долго. Вот только вряд ли он поверит – уж больно странным получится рассказ.
Магда зло пнула дверь, понимая, что действие это – лишь выражение гнева и, что гораздо хуже, беспомощности. Дверь даже не шелохнулось, а старый замок ехидно поблескивал остатками лака, словно издевался.
– Открывай! Слышишь? Я сейчас ментов вызову! – удар кулаком по косяку и тонкая щепа, вонзившаяся в кожу. Давно уже она не позволяла себе потерять равновесие, забыться и забыть, кто она теперь. И острая боль, и капелька крови, кругленькая, нарядная даже, окончательно вывела из себя.
– Слушай ты, урод! – Магда кричала, не беспокоясь уже, что увидят и запомнят. Плевать, ведь рухнуло, почти все рухнуло. – Я знаю, что ты там, знаю…
За дверью завозилось, заскрипело, грохнуло и покатилось.
– Так вот, если сейчас же не откроешь, я уйду. Навсегда уйду. И оставлю тебя подыхать в том дерьме, в которое ты вляпался. Ну что?
– Магдочка… – сиплый голос, раздавшийся из-за двери, сочился медом. – Магдочка, не сердись… не сердись, я сейчас. Я уже, я только…
– Открывай, урод несчастный!
Открыл, вернее приоткрыл, надеясь, верно, избежать разговора. Но один хороший пинок, и подобие человека отлетело на кучу тряпья.
– Магда, ну что ты… – он, скатившись с кучи, встал на четвереньки, выгнув дугой тощую спину, прикрытую грязной майкой. – Злая такая.
– Где ты был? – Магда закрыла дверь и повернула ключ в замке. – Ты где был, я спрашиваю?
– Когда? – Он все-таки поднялся, сгорбился, обняв себя руками, уставился непонимающе, улыбнулся, как когда-то…
Когда-то она глотку готова была перегрызть из-за этой улыбки. И теперь готова. Вот так бы и ухватила за тощую шею, сжала, тряхнула, чтобы запищал, заскулил о пощаде.
Нет, не сейчас, нужно взять себя в руки, нужно успокоиться.
– Сегодня где был? Ночью.
– Здесь. У меня голова болела. Нет, Магдочка, я не вру, я здесь был! Честно! Я даже…
– Ле-е-ха… – донеслось из комнаты ленивое. – Ты с кем базаришь?
– Заткнись!
– Кто это там у тебя?
Он сделал было попытку заслонить проход, но Магда с легкостью его оттолкнула. Магда кипела яростью, застарелой, бесполезной ревностью, отвращением к себе такой, не способной окончательно сбежать от прошлого, и растерянностью в предчувствии ответа.
– Ой, а ты кто? – девица сидела на раскладушке и зевала. Была она обыкновенна: слегка потаскана, слегка пьяна, слегка нагла. Попыталась встать, выпятила грудь, а с нею и живот, в отличие от груди мягкий, ровной формы, плавно стекающий складочками на бедра.
– Это ты кто такая?
– Н-надя! Магдочка, не злись, это Надя. Наденька…
Всклоченные волосы со светлыми концами и черными корнями, на которых пыльцой лежала перхоть, растекшиеся тени и вялые, капризные губы. Наденька, значит… он и раньше всех ласково называл: Оленька, Катенька, Машенька… а теперь Наденька.
Сволочь. Оба сволочи.
– Я, кажется, говорила, чтоб ты никого сюда не водил? Говорила?
– Магдочка, не злись! – молитвенно сложенные руки, дрожащий голос, бездна раскаяния в глазах. – Мы вчера вечером познакомились. Наденьке негде было переночевать, и я подумал… Магдочка, не злись.
…Магдочка, не злись, она ничего для меня не значит! Всего-навсего эпизод, натура такая… Магдочка, ты же понимаешь – я только тебя люблю! Тебя одну!
…Магдочка, не злись, ты должна понять, что они – люди серьезные, что нельзя шутить… Магдочка, пожалуйста, ты не можешь вот просто взять и бросить меня!
…Магдочка, не злись, я ведь не нарочно… да, я понимаю, но… помоги, пожалуйста!
И помогла, и нырнула в кучу чужого дерьма, и только когда чуть не захлебнулась, начала понимать хоть что-то.
Червовый король, дальняя дорога и дом казенный.
– Да кто она такая! Кто? – взвизгнула Наденька. – Кто она тебе?
– Она… она…
– Жена, – неожиданно для себя ответила Магда.
– Ах ты сволочь! – Наденька вывалилась из раскладушки и с воплями бросилась на Лешку, вцепилась в остатки волос, заверещала, заорала матерно: – Жена! Жена ему! А сам говорил!
– Наденька… пожалуйста, Наденька… не злись!
Магда отступила к двери, кажется, здесь все понятно, кажется, в этой жизни ничего-то не меняется.
Выбравшись из квартиры, она сбежала по лестнице, нарочно зло хлопнула дверью и замерла, прижавшись к грязной стене. Сердце колотилось, в голове шумело, а во рту возник привкус мыла.
…Дрянная девчонка! Будешь говорить такое? Будешь? Жри вот, на вот! – пальцы лезут в рот, запихивая склизкий кусок. – Рот тебе вымою! А еще услышу – так и наждачкой! Напильником!
Кусок проскальзывает в горло, на миг перекрывая дыхание, и Магду выворачивает прямо на ковер в ванной, на халат старухи, которая врет всем, будто она – мать Магды. Неправда, она не может быть матерью, потому что сволочь.
Магде шесть, и она уже крепко усвоила, что вокруг все – сволочи. И псы.
Она очнулась там же, у подъезда, разбуженная резким хлопком двери и презрительным:
– Такая молодая, а уже нажралась… – черные туфли с глянцевыми красными пряжками и кривоватые черные собачьи лапы с глянцевыми же, точно наманикюренными коготками. – Идем, Тошечка… идем…
Собак Магда ненавидела.
Она еще немного полежала, шевеля пальцами рук, с облегчением убеждаясь, что немота тела проходит, сменяясь знакомыми мурашками, а те, в свою очередь, скоро перерастут в судорогу. Будет больно, но потом Магда сумеет встать и убраться отсюда. Пока же… пока пусть считают ее пьяной, лишь бы не трогали, лишь бы позволили еще немного спокойствия.
Первый приступ после того, который с мылом, случился с ней в школе, во втором классе, когда конопатый, вечно всклоченный и злой Витька Залевин отобрал портфель. Почти новый, только-только подаренный соседкой портфель, который казался Магде самой замечательной вещью в мире. А Залевин отнял и, подбежав к окну, вышвырнул.
Вот тогда у Магды и вырвалось то плохое слово, а следом появился знакомый мыльный привкус, в глазах поплыли круги, разноцветные, сине-желтые, цвета ткани, из которой был сшит ранец… и красные, как поля на тетрадках.
Очнулась она в больнице. Единственное, что осталось в памяти, – вкус мыла, круги и всеобъемлющая, сжигающая, корежащая злость, которой непременно нужно дать выход. И еще жалость, что Залевин слишком далеко и дотянуться не выйдет.
Теперь она понимала – хорошо, что не вышло, иначе лечение было бы другим. Вся жизнь была бы другой и, как знать, может, тогда и не осталось бы ее, Магды, вовсе. А себя в отличие от собак Магда любила.
Со временем она научилась не только предсказывать приступы, но и контролировать, а порой и вовсе отодвигать, вытеснять силой воли, взнуздывая то, иное существо, обитавшее внутри. Сегодня, правда, не получилось…
Снова хлопнула дверь, по спине ощутимо протянуло сквозняком, а на руке обосновался горячий солнечный зайчик. Еще немного тишины, еще немного покоя… еще немного мыслей о том, кто и зачем убил Михаила.
Не Леша – факт. У Леши ночью была Наденька и скотский трах со скотской пьянкой.
Но кто тогда? Юля? Юля-Юля-Юленька, случайная встреча, неслучайный человек в Магдиной жизни? Мстить решила? Слаба она для мести, но… может, и в ней кровь старой карги вскипела. Хотелось бы знать, у Юленьки случаются приступы?
Вряд ли. И жаль: хоть что-то общее было бы.
Он все-таки заснул, прямо в кресле, под монотонное, извиняющееся бормотание, в которое поначалу вслушивался внимательно, стараясь не пропустить ни слова, ни тона, ни движения.
Впрочем, иногда на нее было приятно смотреть, особенно в профиль, в котором не было ничего фарфорово-игрушечного, наоборот даже: профиль Дашкиной подруги отличался какой-то особой выверенностью линий.
Рисунок углем на мелованном листе… Алена когда-то пыталась рисовать, но у нее что-то там не получилось, и потому уголь, листы и планшет отправились на вечную ссылку в кладовку. А вот у учительницы Алениной, женщины пожилой, сухой и строгой, тяготеющей к толстым свитерам, широким брюкам да завязанным в узел волосам, как-то получалось двумя-тремя линиями создать нечто особенное.
Юленька ей понравилась бы, особенно если в профиль.
Кажется, именно на моменте, выборе ракурса Илья окончательно потерял нить беседы и провалился в сон. А проснулся от того, что кто-то настойчиво тряс его за плечо.
– Ну вставай же! Нет, ну Юль, ну ты посмотри на него! Ты распинаешься, а он – дрыхнет! Ильюха, вставай!
Встал, послушно, еще не очень соображая, зачем его поднимают, просто преодолевая сонную слабость тела, покачнулся, ухватился рукой за узкое Дашкино плечо и только тогда открыл глаза. И тут же закрыл, спасаясь от света.
– Наверное, нам всем следует отдохнуть, – мягко произнесла хозяйка чужого дома. – Ночь выдалась… напряженной.
Запнулась и, наверное, покраснела. Такие, как она, краснеют по любому поводу. Такие, как она, не внушают страх прожженным типам вроде того адвоката. А он явно испугался.
– Вам лучше будет остаться здесь, – снова тон, не терпящий возражений, да и как возражать, когда, несмотря на все Дашкины усилия, тянет в сон. – Идем, Даша, я покажу комнаты.
Надо же, комнаты… гостевые… а у них с Дашкой одна на двоих была, и то роскошь. Трехкомнатная квартира от отцовского завода… Нашел о чем вспоминать, в квартире теперь Дашка обитает с сыном, его, Ильюхиным, племянником, и родителями, которые, правда, большую часть времени проводят на даче, но все равно как-то уж он привык думать о квартире как о родительской.
На кровать Илья рухнул, не раздеваясь, уговаривая себя, что лишь немного вздремнет, а потом… о том, что будет потом, он снова не успел додумать – заснул. И снова, как прошлый раз, разбудила его Дашка.
– Вставай же! – она забралась на кровать и теперь норовила занять место – у стены. – Просыпайся!
– Я проснулся и сейчас свалюсь.
– Не свалишься, – Дашка выплюнула рыжую прядку, забравшуюся в рот. – Ты ловкий. И толстый. Подвинься.
Илья подвинулся, а заодно и огляделся, сколь это было возможно, не вставая. Впрочем, гостевая комната была невелика, одну стену ее почти полностью занимал массивный шкаф, вторую – книжные полки и кровать. В углу виднелся стол, прикрытый белой скатертью, на нем – массивная лампа, точно такая, как у родителей, только тканевой абажур не красный, а синий. На полу растянулся полосатый палас.
– Илья, ты же не убивал? – Дашка легла на бок и подперла щеку ладонью, длинные ярко-алые когти ее выделялись на белой коже. – Скажи, что не убивал!
– Не убивал.
– Нет, ты не так скажи, ты… скажи, чтобы я поверила!
– А ты не веришь?
Факт не разозлил и не обидел, скорее удивил, но и удивление исчезло, стоило вспомнить о событиях прошлой ночи. В конце концов, он и сам сомневаться начал.
– Верю, конечно, – фыркнула Дашка. – Как я тебе не поверю, если ты – брат?
Действительно, веская причина.
– Я же точно знаю, когда ты врешь, – завершила она и, коснувшись лба, добавила: – У тебя морщина вот тут появляется. А еще левый глаз косить начинает!
– Неправда!
– Правда, я лучше знаю… Илья, ты ведь не собираешься и дальше ей помогать? Нет, ты на меня смотри, не отворачивайся! Ты… ты и так уже…
– Да, уже. Даша, вот именно, что «уже», он ведь прав был, адвокат этот. Как отпустили, так и посадить могут. Понимаешь?
Она понимала, закусила губу, упрямо насупилась, как в детстве, когда не желала признавать поражения, и ресницы дрожат, значит, вот-вот расплачется.
– Дашуль, единственный мой шанс – найти того, кто реально убил. Все, других вариантов нет. И подружка твоя мне поможет. Ну ты же сама ее мне сватала!
– Я передумала.
Поздно. Да и не зависит уже ничего ни от Дашкиных желаний, ни от его собственных, ни даже от Юленькиных…
Кто она такая, маленькая хозяйка большого дома? Почему живет одна? Почему живет здесь, в месте, совершенно не подходящем ни ей, ни кому бы то ни было вообще?
– Расскажи о ней, – попросил Илья. Дашка кивнула, открыла рот, собираясь начать рассказ, и тут же закрыла, прикусив губу. Выражение лица у нее сделалось обиженным, растерянным, таким, каким бывало крайне редко.
– Она… Илья, знаешь, а я вот поняла, что ничего про нее не знаю. Вообще ничего! Ну нет, кое-что знаю, конечно, что училась она хорошо, Юлька вообще старательная, исполнительная, тихая очень. Мышка серая при черной кошке… это я про Магду, та еще стервь. А Юлька… она с бабкой жила. Даже с двумя…
Вертикальные складочки на Дашкином лбу, ранние морщинки вокруг глаз, припухшие, сонные веки с темными потеками туши, как обычно – смыть косметику было лень.
– Вообще мы долго ничего про нее не знали, она ж такая… ну никакая почти, ни рыба ни мясо, всегда в тени, всегда в стороне. А тут заболела и позвонила… Или я ей позвонила? Вот черт, не помню!
– Не важно.
– Важно, Ильюх, в этом доме все важно. Я пришла, вечер был, зима, а у меня сапожки новые, те, которые я у Ляльки по дешевке купила, помнишь, красные, нарядные такие.
– Это целлофановые которые?
– Дурак! – Дашка привычно толкнула локтем в бок. – Скажешь тоже! Они лаковые были!
И тонкие, совершенно не зимние в своей нарядности, с чудовищно вытянутыми носами, стальной шпилькой, которая отчего-то напоминала Илье костыль, и подкладкой на куцем, скрипучем меху. Дашка их до января месяца носила, пока после очередной прогулки не слегла с ангиной, бронхитом и еще чем-то труднопроизносимым и сложноизлечимым.
– Мне они нравились, а ты, дуболом, ничего не понимал! И старуха тоже… Знаешь, как было? Открывает дверь, смотрит так, исподлобья, и громко зовет: «Юленька, к тебе пришли. Кто? Не знаю, но обувь у нее совершенно безвкусная».
Она даже всхлипнула от той давней, но, как оказалось, еще не изжитой обиды.
– Нет, потом вежливая стала… странная очень. В мужском костюме, в пиджаке, который размера на два больше, а сверху халат, барский, парчовый. Волосы короткие, завитые, уложены тщательно, но не крашеные. Все красили, даже наша соседка, которая синькой пользовалась, помнишь?
– Помню, – согласился Илья.
– А Юлькина бабка – нет. Волосы у нее были как… как не знаю, что… соль с перцем? Когда и русые, и седые? И лицо старое, но… но сухое такое, породистое, глянешь – остолбенеешь. А еще курила постоянно, вот я в квартиру вошла и поняла – курильщик живет, как папка, только еще больше, от дыма даже чихать хотелось, а она так дым из носа выпустила и говорит: «Проходите, Юленькина комната дальше по коридору».
Илья попытался представить себе старуху, но отчего-то не выходило.
– Юлька потом сказала, что она, ну бабка то есть, всегда такой была. Прикинь, она явно ненормальная, а Юлька с ней жила! И еще вторая, которая вроде как служанка, а вроде и нет, Юлька ее домоправительницей называла.
– Фрекен Бок?
– Что? А… а знаешь, да, похожа! Точно она, – Дашка даже вскочила. – Толстая или нет, скорее массивная, как… как этажерка! И в цветастом платье, которое длинное, но не до пола, а еще носки вязаные носила и тапки растоптанные. А волосы красила, в рыжий-рыжий…
– Как ты?
– Ну скажешь тоже! У меня натуральный, а у нее… ну как луковая шелуха, что ли? В общем, сразу видно, что крашеные. И в этакую башню составленные. А ходила медленно, важно так, и слышно было, что идет – пол скрипел. Я тогда не сразу поняла, отчего скрип, это Юлька объяснила, что чай несут… Я тогда еще позавидовала, глупая, что у Юльки и комната своя, и чай подают… А теперь вот, знаешь, я бы так не смогла жить. И чтобы одна совсем…
Она замолчала и молчала долго, покусывая губы, напряженно думая о чем-то своем, о чем говорить пока не желала. Илья не мешал, он тоже думал и тоже о своем, к примеру о том, что выпутаться из этой истории будет непросто, что не следовало вовсе приближаться к Юленьке и что с адвокатом поговорить бы надо, и с подругой Юлькиной, той самой, которая жениха отбила.
– Мы с ней еще раз встретились потом, с бабкой Юлькиной, она сама в университет пришла, уж не знаю зачем, потому что проблем с учебой у Юльки не возникало, она ж исполнительная… у Магды вот были, а у Юльки – нет. Ну да, у Магды как раз тогда и были проблемы. Да она вообще проблемная!
– Ты говорила.
Дашка кивнула.
– Мы в коридоре столкнулись, у деканата, старуха выходила, а декан наш, помнишь, я тебе рассказывала? Премерзкий тип был, а главное, что самолюбивый, скотина, аж до скрежета зубовного, прямо пуп земли. Я именно поэтому удивилась, что он с его-то пупизмом и перед старухой стелется, то с одной стороны забежит, то с другой, нагибается, в глаза заглядывает, а она ему едва ли не дымом в харю дышит. Прикинь? А со мной поздоровалась, поинтересовалась, как дела и почему больше не захожу…
– А ты?
– Соврала что-то. Только она сразу поняла, что вру, и еще посмеялась над этим. А декан наш ждал, пока она со мной наболтается. И потом к такси провожал… Бред, правда?
Не бред, скорее еще одна странность, которую, впрочем, можно объяснить логически. Все можно объяснить логически, даже то, что кто-то собак убивает.
– А еще Юльку никогда не трогали… никто не трогал… Ведь бывает, когда препод – сволочь конченная, как ни крутись, а поизмывается, попляшет на костях. Так ее такие обходили. И другие тоже… кроме Магды. И знаешь, я вот сейчас думаю… нет, глупость полная.
– Говори.
– Ну… Илья, и вправду глупость. Просто… вот если… короче, если Магда вдруг состарится, то она – вылитая Юлькина бабка станет. Может, поэтому та ее не отвадила? Как ты думаешь?
Дашка вдруг встрепенулась, прислушалась к чему-то и, приложив палец к губам, сказала:
– Я… я пойду, пожалуй. Домой пойду. А ты пока не высовывайся, ладно? Здесь тебя точно искать не станут.
В этом она была не права, здесь-то как раз и стали бы искать, но разубеждать сестру Илья не решился ни к чему ей лишние тревоги.
Здание, выбранное Вецким для больницы, впечатляло размерами. Некогда находившееся во владении купца первой гильдии Стяжникова, оно было добротным и громоздким с виду. Нарядные стены из белого кирпича, стрельчатые окна, двускатная крыша с блестящей черепицей. Кокетливая, нарядная колоколенка при крохотной церквушке, несколько домиков с тыльной стороны основного дома, хозяйственные постройки, парк…
– Вам нравится? Нет, конечно, не Москва и не Петербург, но близко, близко… да и публика здесь неизбалованная. – Иннокентий Николаевич сошел с дорожки и, нагнувшись, подобрал старый кленовый лист. – Ну да, следует привести в порядок парк, не говоря о газонах, зато внутри…
Внутри весьма прилично, лучше, чем я мог бы предположить, и эта удача, которой так гордится Вецкий, наполняет внезапным раздражением.
– Вот тут будет ваш кабинет, а тут – мой…
Его больше и удобнее. Смешно от собственной мелочности, и грустно, ведь не по сердцу мне это место, и темные тополя с блестящей шкурой, и жирная земля, уже кое-где проклюнувшаяся травой, по-весеннему яркой, зеленой. Не нравится гулкая пустота коридоров, обилие дверей и витающий в воздухе запах специй.
– К Пасхе откроемся, – радостно обещает Иннокентий Николаевич, и улыбается, и видно, что улыбка эта идет от сердца.
Клиника – его детище, его мечта. Правильная, наверное, ведь сколько ни думал я, как ни поворачивал предложение, которое все ж вынужден был принять, оно не становилось хуже. Напротив, было логичным и изящным, приводящим к равновесию желания и мои, и Софьины, и Вецкого…
Вот только мечта чужая. А у меня? О чем я мечтаю? Уж точно не о черном уголке двора, заслоненном рыжей башней колокольни.
– Жить вы можете прямо тут, в домике. Конечно, если хотите. Я просто подумал, что так вам удобнее будет. Нет, нет, Егор Ильич, если имеется желание, то и городскую квартиру подыщу в приличном районе, – он подчеркнул голосом слово «приличном», напоминая о той, брошенной комнатушке и ее владелице. Тонечка рыдала, по-театральному бурно, с заламыванием рук и отрепетированными причитаниями, в каковых мне слышались знакомые фразы диалогов всех брошенных героинь.
Медея, Цирцея…
Геката?
– Нет, благодарю, удобней, если тут.
Иннокентий Николаевич кивает, кажется, он счастлив еще и этой уступкой, хотя мне и вправду удобнее при больнице будет, нынешняя квартира давит… а дом я продал, сразу, как Машенька ушла, продал задешево, оттого и быстро получилось.
– Вы не слушаете, Егор Ильич, совсем не слушаете, – проговорил Вецкий, потешно грозя пальцем. – Уже небось примеряетесь… вот посмотрите, все у нас получится!
У него получится, это ведь его мечта, а я ею просто-напросто пользуюсь.
К слову сказать, у Вецкого и вправду получилось. Не знаю, что тут помогло, мое имя, как мне казалось прочно позабытое, связи ли его, деньги, взявшиеся из источников, мне неизвестных, но клиника открылась в срок.
Юлька ходила по квартире на цыпочках, опасаясь разбудить неожиданных гостей. Да и гости ли они? Скорее уж люди, случайно попавшие в ее дом, но точно не собирающиеся задерживаться в нем сколь бы то ни было долго. Проснутся и уйдут.
Из этого дома всегда все уходили или, скорее уж, сбегали. Бабушка не признавала посторонних.
– Разве это подруга? Какая она тебе подруга? – бабушка дышала дымом и, пристроив на коленях нарядное блюдо из свежеприобретенного Зоей Павловной сервиза, катала по нему яблоко. Самое обыкновенное, антоновку, с крепкой желтой кожицей, у хвостика побитой мелкими пятнышками. С одного боку яблоко было кривоватым, с другого – придавленным. – Ты ей куклу отдала, так?
Отдала, но ведь Люба так просила… и Люба обязательно вернет!
– Не вернет, – жестко сказала бабушка, приподнимая яблоко над блюдом. – Карандаши ведь не вернула. И ленты твои. И альбом с красками. И…
Она перечисляла вещи, отданные Любе, и Юленька с удивлением понимала, что, оказывается, вон их сколько…
– Милая, я не сержусь на тебя, – скрипучий бабушкин голос стал мягче. – Наоборот, это хорошо, что ты у меня не жадина…
А Люба вчера дразнилась. Ну да, прыгала вокруг, язык показывала и верещала: «Жадина-говядина, соленый огурец, на полу валяется, никто его не ест!» Когда же Юленька куклу отдала, новую почти, на день рождения подаренную, замолчала и стала мириться.
– Плохо то, что этим пользуются. Научись, наконец, различать, кто тебе друг, а кто просто в гости зашел…
И яблоко, вырвавшись из цепких бабушкиных пальцев, шлепнулось на ковер. Жалко, значит, и на втором боку его скоро расплывется коричневое, похожее на синяк пятно. Яблоки с пятнами Юленька не любила.
Но, в конце концов, не в яблоках же дело! А в том, как узнать, кто ей Дашка Лядащева – друг или просто случайная гостья? А Илья, человек-рыба, равнодушный и пугающе-холодный, он кто? Точно не друг, но по ее, по Юленькиной, вине оказался втянут в неприятную историю…
Звонок в дверь прервал плавное течение мыслей, чему Юленька только обрадовалась – уж больно эти мысли были неприятны. Открыла она сразу.
– Что ж это вы, дамочка, не спрашиваете, кто звонит? – на пороге стоял тип хмурый и усталый, чем-то похожий на Дашкиного брата, вероятно, той самой усталостью, которая поселилась в каждой черте лица. Тип зевнул и представился: – Баньшин Сергей Миронович.
– Здравствуйте, – Юленька скользнула взглядом по документам, отметив, что на фото тип выглядит куда представительней, и поинтересовалась: – Вы ведь из-за Миши, да?
– Из-за гражданина Шульмы, – строго поправил гость. – Где мы могли бы побеседовать?
На кухне. Хотя бабушка не раз повторяла, что на кухне лишь прислуге место, хотя при этом ни у нее, ни у самой Юленьки никогда прислуги не было, а Зоя Павловна – не в счет, Зоя Павловна своя.
А тип – чужой. У него вытянутое лицо с жестким квадратным подбородком, на котором проступала жесткая же старая щетина. Она же карабкалась выше, ко впалым щекам, обрываясь у самых век, припухлых от вечного недосыпа, и глаза Сергея Мироновича казались этакими щелками-бойницами.
Юленьке не нравилось, когда на нее так смотрят.
Гость сел на стул, оглядевшись, буркнул:
– А хорошо устроились.
И Юленьке тотчас стало стыдно, потому что выходило – прав он, хорошо устроилась Юленька под бабушкиным крылом. И пусть сейчас бабушки с нею нету, но зато осталась и квартира, и счет в банке, и фонд, капитала которого хватит до самой Юленькиной смерти. А типу, наверное, на одну зарплату приходится существовать, вот он и сердится, и завидует.
В зависти нет ничего плохого, если только она не мешает жить.
– Что? – Баньшин нахмурился.
– Ничего, – Юленька улыбнулась как можно более дружелюбно. – Вы нашли того, кто Мишу убил?
– Найдем. Обязательно найдем.
Это прозвучало как угроза. Или как предупреждение? В любом случае по непонятной причине человек этот испытывал явную неприязнь к Юленьке. Вопросы он задавал сухим тоном, в голосе сквозило раздражение, а во взгляде – почти откровенная ненависть. Юленька отвечала послушно, старательно. Имя-фамилия-отчество, год рождения и адрес, образование и место работы…
– Значит, не работаете?
– Нет.
Бабушка была против, бабушка считала, что работа – это для мужчин или для тех женщин, которые не могут позволить себе безделье. Сама-то она позволяла.
– И на какие средства, с позволения сказать, живете? – ручка замерла над листом бумаги, то ли готовая продолжить прерванную вязь букв, то ли собираясь проткнуть и его, и стол заодно.
– Бабушка… бабушка оставила. И фонд еще. Им распоряжаются, а мне проценты, – Юленька замолчала, неуверенная, что стоило говорить об этом.
– Фонд, значит, проценты… хорошо устроились…
– Юлька… О, а это кто? – на кухню, отчаянно зевая, заглянула Дашка. – И чего ему от тебя надо?
Баньшин молча достал корочки, вот только на Дашку они не произвели ровным счетом никакого впечатления, она снова зевнула, тряхнула примятой рыжей гривой и лениво так, сонно заметила:
– Допрашивает, значит? Не говори ему ничего. Без адвоката, – на всякий случай уточнила она и, прошлепав к умывальнику, открыла воду. Кружку доставать не стала, пила просто из-под крана, шумно фыркая и совершенно не стесняясь того, что на нее смотрят.
– А… а вы кто будете? – тип вдруг смутился, что, впрочем, несказанно обрадовало Юленьку. Смущенный, он выглядел человечнее.
– Подруга, – неопределенно ответила Дашка, вытирая губы.
– Еще одна, значит…
– Чего? Юлька, так он от Магды приперся? Ну теперь понятно…
– Что понятно?
Лядащева, повернувшись спиной к раковине, смерила гостя презрительным взглядом и, чуть оттопырив нижнюю губу, как делала всегда, собираясь сказать гадость, спросила:
– И чего она вам понарассказывала? Между прочим, не удивлюсь, если это она женишка кокнула.
– Зачем? – в один голос спросили и Юленька, и тип. Переглянулись, пожали плечами, сами удивляясь этакому совпадению, а Дашка ответила:
– Откуда я знаю зачем? Это вообще ваша работа, искать, кто кого и за что. А я предполагаю. Магда – стерва!
– Даша…
– Чего «Даша»? Тебе мало было? Сначала эта тварь за Юлькин счет жила… да Юлька из нее человека сделала! Вы б видели, какой она кикиморой была, глянуть не на что! – Дашка откинула волосы с лица и, сев на тумбочку, поглядела на растерянного Баньшина сверху вниз. – Да с ней никто и разговаривать не стал бы! Да за версту видно было, чем она дышит и чего хочет.
– И чего же? – Сергей Миронович отложил ручку, и та покатилась по столу. Упадет сейчас… Отчего-то у Юленьки возникло странное ощущение собственной лишнести, как будто само присутствие при этом разговоре было неуместно и что если встать и уйти, то эти двое не заметят.
Ручку она поймала и, сжав в кулаке, спрятала под столом. Уходить нельзя, тип враждебен и может обидеть Дашку, она хоть и громкая, и шумная, но в душе ранимая.
– А того, что и все, – устроиться получше. За чужой счет желательно. Что, разве не заметно было? Юльку с ходу в оборот взяла. Скажи, кто Магде шмотки покупал?
– Ну…
– А к парикмахеру приличному завел? И к стилисту? И…
– Даша! Какая теперь разница? – Юленька ощущала, как пылают щеки. Зря она не ушла, что теперь тип подумает? А то и подумает, что она, Юленька, благодарности ждала, а не дождавшись, отомстить решила.
– Большая, – веско заметил Баньшин, подтверждая нехорошую Юленькину догадку. – Так, значит, вы подругами были?
– Были, были. Еще какими. Не разлей вода просто. Слушай, а работу ей кто, тоже ты нашла? Вы б поспрошали на работе, думаю, там рассказали бы, что к чему… или у соседей…
– Я-то поспрошаю, – нехорошим тоном ответил Сергей Миронович. – А вы бы, гражданочка, шли отсюда, не с вами беседу имею.
– Грозный? Ну да, все вы грозные, когда при погонах и корочках, прям одна гроза и остается, человек весь выходит, – Дашка спрыгнула с тумбочки и куда тише, спокойнее, заметила: – Юль, я вправду пойду, у меня там Тошка один, и вообще… а Ильюха спит. Как проснется, так поговорите, ладно?
– А это кто?
– А тебе какое дело? – огрызнулась Лядащева, уже стоя на пороге кухни. – Ты ж у нас сам умный, вот и выясняй.
– Сердитая у вас подруга, – теперь Баньшин смотрел на Юленьку немного иначе, как именно – она не могла сообразить, по-прежнему строго и раздраженно, но… но это раздражение отличалось от того, какое было до разговора с Дашкой. Нет, права бабушка, ничего-то Юленька в людях не понимает…
Интересно, а тип ей понравился бы?
– Так, значит, вы с гражданкой Салопиной давно знакомы?
– Давно, с первого курса…
Толстый свитер, круглые очки и рюкзак. И узкий темный коридор, в котором нужно ждать чего-то, а чего именно – Юленька забыла. Странно, про свитер не забыла, а про смысл ожидания – так начисто.
– А теперь давайте-ка подробнее, – попросил Сергей Миронович, протягивая руку. Юленька не сразу догадалась, что нужно ручку отдать, а отдав, тут же пожалела. Не нужно, и вообще выставить бы его вон, пригрозить адвокатом и…
Плетью? Нет, этот, сегодняшний, о существовании плети не догадывается, и имя такое – Геката – вряд ли прежде слышал. И еще – это знание появилось словно бы из ниоткуда – не испугается. И не в незнании дело, а в чем-то другом. В чем – Юленька не понимала.
Ушел он скоро, сам, задумчивый, уже не злой, но по-прежнему усталый. И напоследок посоветовал:
– Наняли бы вы адвоката, Юлия Павловна. Дело-то нехорошее… и у знакомого вашего положеньице не из приятных. И у вас самой… мотив-то есть.
Вероятно, он не должен был говорить этого, вероятно, он знал, что не должен, и оттого снова рассердился, ушел, не прощаясь, и дверью хлопнул громко.
Вспыльчивый, как Дашка. И добрый, как она же.
Магда все-таки заставила себя вернуться в квартиру, силком, буквально перетаскивая себя со ступеньки на ступеньку, принюхиваясь, как когда-то, когда она возвращалась из школы и – три пролета, две площадки, чтобы угадать.
Жареная картошка и лук? Это хорошо, это запахи праздничные, от которых шаг сам ускоряется. Вилка-ложка-майонез, иногда, когда у отца все ладилось, то и кетчуп, и сосиски… и старая карга улыбается и даже спрашивает, не налить ли чаю.
Жареная картошка без лука – аромат настораживающий, потому что все могло повернуться как в сторону праздника, так и в другую, которая свидетельствовала о… о том, о чем Магда старалась не думать. Зачем? Придет время – спрячется. А пока… холодная картошка на сковородке, ложка, скребущая белую пленку жира на дне, молчащая старуха, отец, застывший у окна с видом отрешенным.
Но хуже, когда не пахло ничем…
Как в этом подъезде. Вот она идет, поднимается, стоит перед дверью, прислонившись лбом к косяку, и пытается понять, чем же тут пахнет.
Сыр с плесенью? Или плесень без сыра? Томные духи дамы с собачкой? Собственный запах Магды, соответствующий новому имиджу, подходящий к новой роли, но теперь вызывающий лишь тошноту.
Нельзя поддаваться, не сейчас, не здесь. Это унизительно, а с нее унижений хватит.
– Магдочка? Ты? А мы думали, что ты ушла, – Лешка смущенно захихикал, а его подруга вскочила с кровати и, прикрыв телеса не слишком чистым покрывалом, громко взвизгнула:
– Да что вы себе позволяете?!
– Заткнись.
– Леша, как она со мной разговаривает?!
– Заткнись, дура!
Заткнулась, побагровела, выпятила губы, выкатила обиду наружу, быстро заморгав глазами, выдавила слезу.
– Магдочка! – заскулил Лешик. Ну да, он бабских слез терпеть не мог. Странно, однако, чужих не мог, а ее, Магдины, терпел; со стонами, кряхтением, но терпел ведь! Хватит.
– Где ты вчера был?
– Я?
– Ты, Лешик, ты. Где ты был вчера?
– Со мной! – с вызовом произнесла Наденька, набрасывая покрывало на манер плаща. – Мы всю ночь были вместе.
Да, в это верится больше, чем в то, что Лешик убил Михаила. Нет, он, конечно, скотина, но для убийства – трусоват. Подловат. Беззуб и бесхребетен, но… но вот что-то же заставило вернуться? А это «что-то» никогда не подводило, еще со времен игры с запахами.
Магда попыталась сосредоточиться, выделить, выловить то самое, что мешало спокойно уйти, раз и навсегда оставив эту квартиру.
– Ты… тебя ведь не было вчера?
– Была! – Наденька попятилась и выставила растопыренные пальцы, одновременно пытаясь удержать сползающее покрывало локтями. – Была!
– И во сколько ты тут появилась?
– А тебе какая разница?
– Лешка, во сколько? Где вы познакомились?
Лешик беспомощно озирался, то щурясь, то кривясь, отвисшая челюсть придавала ему вид слегка дебильноватый, что, впрочем, весьма и весьма соответствовало Лешиковой личности.
Дебил он. Самовлюбленный дебил, в которого Магду когда-то угораздило влюбиться.
– Лешик, радость моя, если ты не ответишь, я сдам тебя ментам. И ее тоже. Скажу, что ты меня не хотел отпускать, ревновал и поэтому убил…
– Кого?
Левый Лешиков глаз нервно задергался. Значит, угадала, не в страхе перед ментами дело, а в ином, в том, что ему есть чего бояться.
– Ты знаешь кого, Лешенька. А еще знаешь, что человеком он был очень непростым, что друзья его непременно посчитаются за обиду. Если повезет, то убьют тебя сразу, если нет – отправишься на зону.
Он побледнел, сглотнул, а в уголке рта появился пузырек слюны.
– Отстань от него! Отстань! – Наденька, позабыв о скромности, кинулась вперед, норовя вцепиться в волосы, но, зацепившись ногой за упавшее покрывало, рухнула на карачки. – Дура!
Она добавила пару слов покрепче, встала на карачки и, сграбастав покрывало обеими руками, села на полу, глядя с явной ненавистью.
– Итак, Лешик, радость моя, идти к ментам? Или сам расскажешь, что ты сделал вчера? И подружку успокой, – Магда отошла к двери. – Если я уйду, то разговора не выйдет. Точнее, выйдет, но не со мной, а следовательно, вряд ли он будет легким для тебя.
– Н-не надо… Наденька, успокойся. Наденька… пожалуйста… Магдочка… Магдочка, это не я, я не убивал, я просто… я не знаю… я не помню, Магдочка!
А вот это уже что-то новенькое.
– Он не помнит! Он пьян был, – теперь Наденька говорила почти спокойно. – Я его пьяным нашла и домой проводила. Из жалости.
Лешик радостно закивал, что ж, подобная история вполне вписывалась в его привычки, но вот чтобы ему об этом рассказали… Даже во время самых своих глухих запоев Лешик всегда точно помнил, где он был, с кем и о чем разговаривал.
– Она меня привела и… я вышел из дому. Я ненадолго вышел!
– За добавкой пошел, – Магда попыталась унять дрожь в руках. Что ж, подобный финт тоже весьма в Лешиковом духе.
– Магдочка!
– Значит, пошел. И что потом?
– Ничего! Я не помню… на меня, наверное, напали… да, да… да! – он словно зацепился за эту догадку. – Да, напали! Я вспомнил, Магдочка, я вспомнил! Это был он! Он нас нашел… выследил…
– Кто?
Нет-нет-нет, Лешик другое имя назовет, Лешик алкоголик, Лешик соврет о чем угодно, лишь бы отвязаться от нее!
– Да, Магда, ты правильно поняла, – на испитой, небритой, мятой Лешиковой физии возникла хищная улыбка. – Он меня нашел. Он спрашивал про тебя… он искал тебя! Он очень сильно разозлился!
Неправда! Он не нашел бы, не сумел бы, он в прошлом, он…
– Он здесь, Магда, и теперь все изменится.
– Ну вы и психи! – Наденька перебралась с пола на кровать. – Оба ненормальные. Лешик, а у тебя курево осталось?
Апрель в этом году затянулся. Нет, на календаре давно уже июнь был, но вот погода на улице стояла самая что ни на есть апрельская, с сырым, прохладным воздухом, капризным солнцем, которое то палило нещадно, то, наоборот, светило ярко да ледяно. Зато ветру вволю было разгуляться, летал, носил обрывки дыма, печной гари, кидал в лицо запахи, залазил за шиворот, выстуживая, хлопал дверьми и стучал в окна.
Ветер стряхивал с деревьев куцую и болезненную зелень, выкладывая из нее предивные узоры, в которых мне чудилось предупреждение. Ветер заставлял тополя стонать, а осины трястись, слабо, испуганно позвякивая плотными листочками.
Чудилось мне. В последнее время много чего чудится, особенно в людях. Изменились они, оскотинили, выставили лица, прикрывая рожи звериные. Я убеждал себя, уговаривал, что нету этого, даже боролся с желанием принять морфий во успокоительное, но после передумал, не столько из-за страха стать морфинистом, сколько из опасений, что подобное лекарство будет скорее во вред больному разуму.
Я подчинился. Я привык. Я проработал год, от Пасхи до Пасхи, и сжился с чужой мечтой, врос в нее, став элементом неприметным, но необходимым, если уж Вецкий до сих пор терпел мое присутствие и мои капризы. Нет, я был честен с ним во всем, что касалось работы, более того, я был вежлив и с пациентами, и с учениками, каковых приводил ко мне Иннокентий Николаевич, даже не заострял внимания на мелочах, вроде того, что ученики эти были не всегда талантливы, зато почти всегда состоятельны. Я понимал, что продаюсь, и испытывал от этого некое странное удовлетворение, и только ночью, во снах, в храме моем, мне было спокойно.
Верно, расскажи я о том хоть кому-нибудь, тому же Вецкому, или Софье, или старухе Машерко, каковая исполняла роль домоправительницы, или ученикам, или пациентам… они все сочли бы меня сумасшедшим.
И были бы правы. Я и вправду сошел с ума.
А еще впервые за год выбрался из добровольного заточения, чтобы пройтись по городу, чтобы увидеть… что увидеть?
Старуха-нищенка с протянутой рукой. Толстая баба в платке, смутно знакомая, словно вынырнувшая из моего прошлого, только вот без ребенка. Смотрит недобро, плюет и отворачивается. А вот кучер дремлет на облучке, и лошадь его, сонная, как и хозяин, лениво машет хвостом, отгоняя гнус. Мальчишка-газетчик кричит что-то, но звуки растворяются в окружающем мире, словно он сам, этот мир, являет собой толстый слой ваты.
Я иду, понимая, что еще немного – и попросту потеряюсь в хитросплетении улочек, если это уже не произошло. Но некое необъяснимое беспокойство гонит меня вперед.
Поворот и еще один… Людская толпа, разъяренная и выплескивающая ярость в криках. Красные, перекошенные лица, более звериные, нежели те, с которыми я сталкивался в больнице, поднятые кулаки и истеричная, захлебывающаяся проповедь худого типа, по виду – студента, подсаженного на бочку.
Наверное, следовало бы послушать, о чем он говорил. Наверное, следовало бы, наконец, коснуться мира, ибо все же даже сумасшествие мое – еще не повод, чтобы открещиваться от происходящего. Но я прошел мимо, и толпа – еще одна странность – расступилась. Они вообще будто не увидели меня.
И, пожалуй, это даже хорошо.
Путь мой прервался у двери, ничем особым непримечательной, разве что кованой дужкой, на которой, надо полагать, некогда держалась вывеска, и чугунным колокольцем, что глухо звякнул, предупреждая о моем приходе.
Переступив порог, я понял – да, я шел именно сюда.
– Добрый день! – я крикнул и, прикрыв дверь, сделал несколько шагов в сумрак, царивший в помещении. Именно из-за него было невозможно определить, сколь велика комната, да и вовсе куда я, собственно говоря, попал.
Пахнет приправами, как некогда в больнице, разве что острее, словно только-только рассыпали душистый перец, томный мускат, сладкий имбирь и гвоздику. От запаха засвербело в носу, и я чихнул.
– Да, да, иду! – раздалось откуда-то слева, и темноту прорезали зыбкие огоньки свечей. – Иду… спешат, вечно все спешат…
Голос был ворчлив, но не сердит, а обладатель его – невысок, полнотел и лысоват.
– Чего желаете? Вы к брату моему? Нет, нету Степанушки, погиб, да пребудет с ним во веки веков милость господня! – человечек широко перекрестился и, примостив канделябр на столике, поинтересовался: – Может, я помочь сумею? Степанушка мне доверял… да, да, так и говаривал, только ты у меня, Николушка, одна надежда… детей-то господь не дал, вдвоем и вдвоем.
Мои глаза постепенно привыкают к неровному освещению. Теперь я вижу, что комната мала и почти пуста: из мебели здесь лишь низкий стол, несколько стульев да высокий, в потолок, шкаф, за которым виднеется черный прямоугольник двери.
– Закрываю, да, да, закрываю… видит бог, я бы хотел исполнить данное Степанушке обещанье, – торопливо поясняет хозяин, осматриваясь с видом удивленным. Он рыж и нелеп в сюртуке, явно с чужого плеча, пошедшем складками, растянувшемся на брюхе и с оттопырившимися карманами. – Что я в этом понимаю? А ничегошеньки… я ему так и говаривал, помилуй, Степанушка, найди кого другого, чтоб разбирался, а он мне: только тебе, Николушка, довериться могу…
У стены вытянулись ровными рядами ящики, светлые доски, солома, торчащая из щелей, и неуловимое сходство с гробами. Я моргнул, прогоняя наваждение, и, уставившись в выпученные, беспокойные глаза Николая, сказал:
– Я хотел бы купить…
– А то, конечно, конечно, я же сразу увидел, что неспроста пришли. Вывеску-то я сразу снял, что людей путать… а они все идут и идут… я завтра уезжаю, жена, знаете ли, беспокоится, детки…
Оправдывается, словно опасается, что я, незнакомый ему человек, обвиню в чем-то.
– А вы, значит, за картиною?
Картина? Нет, мне совершенно точно не нужна картина.
– Нет… Китайская шкатулка? Ее перед самою смертью доставили. А есть табакерка, французская, конец семнадцатого века, ручная работа…
И это мне ни к чему. Я не знаю, за чем пришел сюда, но уж точно не за этими пустяками.
– Тогда что? – теперь взгляд цепкий, ищущий.
– Что-нибудь особенное. Необычное.
Николай засмеялся, хрипло, с присвистом, точно простужен был.
– Особенное, необычное, да у Степанушки иного и не водилось. Сколько раз я ему говаривал, что ж ты, братец, на этакие штуки тратишься, разве ж в них есть что? А он мне: ничего-то ты не разумеешь, Николаюшка. А я разве спорю? Нет, не спорю, не разумею и ладно. Особенное… а пожалуй что… погодите.
Он оставил меня в полупустом помещении, осиротевшем, ограбленном и готовом перемениться по желанию нового хозяина, ежели такой найдется. Отсутствовал Николай недолго, а вернулся со свертком, который небрежно кинул на стол.
– Вот. Особенней некуда.
Сверток, глухо звякнувший, лежал, ожидая, пока я решусь прикоснуться. Это было именно то, что нужно, то, зачем я выбрался из благословенного покоя больницы.
– Последняя его… сто пятьдесят.
– Что? – я коснулся-таки ткани, ощущая сквозь нее нечто жесткое, холодное, продолговатой формы.
– Сто пятьдесят рублей. Дешево отдаю! Считайте, что задаром, из уваженья к памяти брата…
Плеть, медная или нет, скорее отлитая из бронзы, этакая свернувшаяся змея с чешуей-плетением, широкой, сплюснутой головой-рукоятью, на которой явственно проступала резьба.
Та самая плеть, подаренная Гекатой. Совсем как во сне моем.
– Так берете? А то мне складываться надо, завтра-то поутру грузить и ехать… ох и тяжко тут у вас. Я Степанушке говорил, бросай, давай к нам, на вольном-то воздухе всяко спокойнее, а он города держался… зачем?
Плеть оживала, отвечала на прикосновения теплом, тянулась, манила взять в руку.
– Сто пятьдесят, говорите? Если отправитесь со мной, – возвращаться сюда еще раз жуть как не хотелось, впрочем, как и расставаться с чудесной плетью. – Получите двести.
Вецкий станет возмущаться… а и плевать.
После ухода Дашки Илья не думал засыпать, наоборот, он твердо решил сбежать из этой квартиры. Решил, но… но закрыл глаза и увидел Алену: темные волосы, собранные в тугой узел, черный купальник, капельки воды на смуглой коже. Алена стояла на узкой доске, а под ногами ее расстилалась бездна.
– Стой! – хотел заорать Илья, но не сумел.
Алена сделала шаг по доске, взмахнула руками, точно крыльями.
– Стой!
Нельзя, там же бездна, пустота, нет воды на дне. Она разобьется!
– Дурачок, – Алена опустила руки. – Ну что ты все время мешаешь? Ты просто не видишь! Ничего не видишь!
Он видел: серые стены пропасти с желтыми бляшками, словно глазами, с дымом и туманом, поднимающимся из глубин ущелья, и трещину на доске.
– Нет, на самом деле все иначе! – возразила Алена и, легко оттолкнувшись от опоры, ласточкой прыгнула вниз.
Илья очнулся. Он сел в кровати и попытался стряхнуть тягостное ощущение свершившейся катастрофы.
– Ничего не случилось, – он сказал это и понял, что не прав, – случилось. С Аленой? Ну да, с Аленой, давно случилось: она ушла, прыгнула в безводную пропасть брака с герром Бахером, а он, дурак, ничего не понял. Он, дурак, никогда-то ей не был нужен. Он, дурак, лишь временная опора, промежуточная высота или, правильнее сказать, глубина.
– К черту!
Стало немного легче. А и вправду к черту все! Права была Дашка, предупреждая, права была Алена, променявшая одну высоту на другую, правы были все, кроме него, идиота влюбленного. И что теперь? А ничего, забыть обо всем и заняться делами насущными, благо грозят дела сии немалыми неприятностями в ближайшем будущем. Это если, конечно, Илья не разберется.
И надо же было уснуть, вот так просто взять и отрубиться. И теперь, оглядываясь назад, сложно отделить явь от сна. Была ли Дашка? Разговор? Уговоры ее отступить? Или привиделось все, включая ночное приключение? Нет, это точно было.
Он прошелся по комнате, зачем-то открыл дверцы шкафа, полюбовавшись на пустые полки – только на самых верхних лежали ровные стопки постельного белья, – закрыл. Выдвинул ящики – пара свечей, жестяная коробка из-под монпансье, в которой обнаружилась целая коллекция пуговиц; записная книжка, чистая и пропыленная, да розовая лента из тех, что в волосы заплетают.
Что он ищет? Ту самую плеть Гекаты? Чужую сказку, каковая, возможно, подскажет, зачем кому-то понадобилось убивать гражданина Шульму? Страшную тайну Юленькиной бабки?
Нет, пора завязывать и с этим, ведь понятно же, что на самом деле все просто… плеть Гекаты… люди не убивают из-за подобной ерунды. Мотив – это деньги, месть, или ненависть, или зависть, но никак не какая-то там плеть.
Знать хотя бы, как она выглядит.
Но, в любом случае, комнату Илья обыскал и сделал это настолько тщательно, насколько вообще было возможно: он имеет право знать, во что ввязался. Правда, ничего такого – таинственного и ужасного или хотя бы неуместного – найти не удалось.
Алена сказала бы, что он становится иррациональным. Алена ушла к рациональному бюргеру, ну и скатертью ей дорога. Обойдется как-нибудь. Вон, на Юленьке женится…
Юленька сидела в центре зала, окруженная картонными коробками, пакетами и свертками. Некоторые из них выглядели старыми, если не сказать древними: в толстых панцирях из пыли, с драными ранами на ветхой ткани, из которых торчало ветхое же нутро, такого же пыльно-неопределенного колеру.
– Вы уже проснулись? – Юленька ловко поддела ножом тонкую бечеву, та беззвучно лопнула, а сверток разъехался, теряя первоначальную форму. – Даша просила не будить вас. Сказала, что вы… что вы нуждаетесь в отдыхе.
Сверток на коленях Юленьки рассыпался ветошью, клочками ткани, кусками пыли, выкатилось и звякнуло о пол нечто железное, неопределенной формы, блеснуло в груде тряпья то ли зеркальце, то ли побрякушка.
– Спасибо. – Илья осторожно переступил через коробки, подвинул ногой черный чемодан, замотанный поверху скотчем, и, присев, поинтересовался: – Архивы перебираешь?
– Что? А… да, архивы. Я… я подумала, что если бабушка что-то спрятала, то в квартире. Она ведь почти и не выходила отсюда.
– Болела?
– Нет, просто… ну не знаю, теперь, конечно, странно все, но тогда это как-то… правильно, что ли? – Юленька подняла стальной шар, размером с кулак, одна половина его была гладкой и зеркально-блестящей, другая – с облупившейся эмалью – выглядела обожженной. – Я никогда не думала, что может быть иначе… мне даже нравилось, что никто не мешает. У моей одноклассницы, мы пытались дружить, а теперь почти и не здороваемся, хотя она в соседнем доме живет… так вот, у нее трое братьев было, а комнат в квартире только две. И я все думала, как это она одна и с тремя братьями.
– И как?
– Да тяжело, наверное, особенно если все в одной комнате.
Шар отправился в груду разобранного тряпья, а Юленька с тем же интересом изучала узорчатую пряжку ремня.
– Что ищешь? – Илья подтянул ближайшую из коробок, ту, что показалась менее запыленной.
– Что-нибудь. Не знаю. Бабушка, она такая была… неправильная. Она говорила, что к вещам не нужно привязываться, и все могла выбросить. Совсем все… у нас кофейник был, серебряный, очень старый и очень красивый. Протекать стал.
– Выбросила? – В ближайшей коробке оказались тетради, старые, с выцветшими обложками и серыми страницами, с узкими строчками и кривыми, крупными буквами, выведенными с той старательностью, что свойственна в основном детям.
– Ой! Это мое! Это Зоя Павловна сюда сложила! Ужас какой! А я и не знала, что она до сих пор… зачем? У меня с чистописанием не очень… почерк отвратительный… и бабушка за это ругалась, и учителя, а Зоя Павловна говорила, что глупости все это и главное, чтоб я человеком выросла. Они никогда друг с другом не соглашались, и кофейник тот Зоя Павловна запаять понесла, а бабушка ее скаредной обозвала!
Две старухи и ребенок. Как сложилось такое странное трио? И что на самом деле произошло с Юленькиными родителями? Ведь были же у нее и мать, и отец… были. И вероятно, есть. Только она думала, что они умерли.
Старуха соврала, и первая, которая не хотела привязываться к вещам, и вторая, хранившая бесполезные детские тетради в коробке из-под круп. Но почему? Оберегали? Любили?
Юленька пролистнула тетрадь и, замерев на развороте, удивленно сказала:
– А это рецепты… Зоя Павловна их собирала! Я думала, бабушка тетрадку выкинула после ее смерти. Ой, смотри, а это бабушка! Надо же, я не думала, что у нее фотографии есть… старые – да, а чтобы новые… зачем?
Фотография и вправду недавняя: яркие цвета, четкое изображение и даже дата в нижнем углу. Нет, вряд ли снимок прятали, скорее уж сунули за ненадобностью в тетрадку, не глядя. А потом отправили к другим тетрадям.
– Два года назад, – прокомментировала Юленька, спихивая с колен кучу тряпья. – Это незадолго до ее смерти… странно.
Старуха, но не из тех карамельно-сахарных, которых показывают в детских фильмах в роли заботливых бабушек. И не из других, озлобившихся и подточенных желчью, что сбиваются в стаи у подъездов, следя друг за другом и за жильцами в прицелы бесцветных глаз. Эта старуха была особенной.
Узкое лицо с обвисшими щеками и пухлыми веками, редкие морщины глубоки, кожа бледна, и седые волосы – а она и вправду их не красила – выглядят естественно. Как и черная пахитоска в тонких губах. На старухе мужской костюм вызывающе-алого цвета, с крупными черными пуговицами, и желтый галстук-бант к нему.
– А его я не знаю, – Юленька подобралась ближе и, прижавшись щекой к плечу, повторила: – Не знаю.
Мужчина смотрел на Стефанию сверху вниз, равнодушно, так, будто бы и в кадр попал совершенно случайно. На вид ему лет сорок, вероятно, на самом деле старше будет. Холен, ухожен, породист. Римский нос и тяжелый подбородок, высокий лоб и светлые брови, отчего лицо кажется безбровым, глубокие залысины и оттопыривающиеся круглые уши. Одет дорого, а на пальце обручальное кольцо виднеется.
– Значит, фотографироваться она не любила?
Нет, не любила, и снимки в доме были только старые, и те потом, после очередной уборки, каковую Зоя Павловна затеяла перед Пасхой, исчезли. И вероятно, исчезли много раньше, но хватились альбомов только во время уборки.
– Ну и зачем выкинула?! – Зоя Павловна против правил повысила голос, хотя Юленьке, спрятавшейся под кроватью, и без того весь разговор слышен был. Под кровать она забралась с умыслом, чтоб, когда Зоя Павловна за швабру возьмется и станет полы мыть, завыть престрашно. Вот бы напугалась.
А получилось, что швабру Зоя Павловна в коридоре бросила, у полок. И пошла к бабушке ругаться.
– Выросла б девка, какая-никакая, а память…
– Ни к чему ей та память.
– Отдай, говорю!
– Нечего отдавать… сгорело все… тлело-тлело и сгорело! – бабушка рассмеялась, а Юленьке снова стало страшно, она быстро выбралась из убежища и, кое-как отряхнувшись от пыли, каковой под кроватью скопилось преизрядно, покинула комнату.
– Дура! От дура! – в коридоре голос Зои Павловны раздавался глухо и почти таял в тишине. В коридоре фарфоровые куклы уставились вниз, на Юленьку, куклы видят все, куклы знают все… куклы сохранят ее тайну. – Знала бы, хоть чего бояться!
– А нечего ей бояться! Нечего, понятно?
Но выходит, ошибалась бабушка, есть чего бояться Юленьке, и не человек ли с фотографии в том виноват? И не из-за него ли погиб Михаил?
– А место не узнаешь? Попробуй вспомнить, пожалуйста. Вряд ли она ушла бы далеко от дома, ведь старая, – человек-рыба протянул фотографию. Он ошибается: бабушка никогда не делала себе скидок на возраст, и если бы понадобилось, то прошла бы и полгорода пешком. Она сильная, в отличие от Юленьки.
Но Юленька промолчала и, склонившись над снимком, принялась тщательно изучать детали. Угол дома, серый, непримечательный, без таблички с адресом и номером. Кусок окна с белым подоконником и черным стеклом, через которое смутно просвечивал силуэт цветка. Старая ива с кривым стволом… ива? Она где-то видела иву, определенно видела. Но где?
– Узнаешь?
Смутно и мутно… А слева что? Колесо? Шина? Ну конечно, в том дворе была смешная клумба, огороженная врытыми в землю шинами. А еще дерево, которое грозились спилить, но не спиливали. И за стеклом белая герань! Юленьке она очень нравилась…
– Это недалеко. Но я могу ошибаться! Я и вправду могу ошибаться!
Но человек-рыба не желал слушать про ошибки, он поднялся и велел:
– Собирайся.
– Куда?
– Туда. Пойдем, посмотрим, что за место, может, кто-нибудь что-нибудь и вспомнит.
Юленька сомневалась, Юленька помнила, что в этом странном дворе люди почти не показывались, зато в избытке находились конторы…
Офисы. Сейчас они назывались офисами. Компьютерная фирма, юридическая консультация, кабинет астрологии и гадания и что-то еще, без пояснения, но с вывеской «Селайт». А клумба осталась, и бархатцы на ней уже распустились рыже-коричневыми цветами. И ива мела ветвями пыль. И сквозь черное окно угловой квартиры по-прежнему глядела во двор цветущая герань.
– Да, место то, – сказал Илья, сверившись с фотографией. – И стояли они вот здесь…
Зачем бабушка пришла сюда? Встретиться с человеком, который был незнаком Юленьке? Сфотографироваться на память? Глупо как-то… не похоже на нее.
– Идем, – Илья, оглядевшись, решительно направился к металлической двери, на которой виднелась строгая синяя табличка «Будильник». Странное название для фирмы, которая торгует компьютерами.
– Идем, идем, – Илья открыл дверь, пропуская вперед, хотя с куда большим удовольствием Юленька осталась бы снаружи, ее не отпускало опасение, что пришла она сюда совершенно зря, что если у бабушки и были какие-то тайны, то Юленьке явно не следует их раскапывать.
Но ведь Мишу убили… и шкуру подбросили…
За дверью начинался узкий коридор, ярко освещенный, но оттого кажущийся еще более узким и длинным. Белые стены, белый потолок, серая дорожка на полу и строгие черные прямоугольники дверей. Ближняя приоткрыта. Пахло… ничем здесь не пахло, стерильный кондиционированный воздух, пропущенный через мелкое сито фильтров и пылеулавливателей, избавлялся и от запахов.
– Добрый день. – Из приоткрытой двери выглянула стриженая блондинка в тяжелых очках, придающих ее детскому личику серьезность. – Чем могу помочь?
– Всем, – радостно ответил Илья, выступая вперед. Приосанился, плечи расправил… ради нее, ради блондиночки? – Скажите, милая…
– Ольга, – представилась девушка и, указав на дверь, предложила: – Вы проходите. Вы ведь от Викентия Степановича?
– Не совсем. Юля, не спи!
Она не спит, ей просто… просто не нравится здесь все. У Ольги длинные стройные ноги с круглыми коленками, которые нет-нет да выглянут из-под строгой серой юбки. И пяточки кругленькие, просвечивающие розовым сквозь паутину колгот. И локти, спрятанные в широкие рукава нарядной блузы, тоже, надо полагать, розовые.
А губы – красные. Даже алые, вызывающие и наглые. И взгляд такой же, пусть и приглушенный стеклом очков. Нет, эта девушка определенно вызывала у Юленьки реакцию неправильную и до сего дня совершенно незнакомую.
– Садитесь, пожалуйста, чем я могу вам помочь? – Ольга заняла место за столом: серая панель под дерево, черный квадрат монитора на ножке, белая подставка для ручек и карандашей из псевдомрамора, но с претензией на натуральность.
Да что же это происходит?
Юленька сжала кулачки и спрятала руки за спину. Успокоиться, в конце концов, Ольга – случайное знакомство, они с Ильей уйдут, а она останется в этой стерильной офисной клетке, обустроенной и даже облагороженной двумя фиалками и тремя кактусами.
– Скажите, Ольга, а вам не приходилось встречать здесь… – Илья вынул фотографию и протянул, коснувшись пальцами ярко-красных, в цвет помады, ноготков. Жест этот, раздражающе интимный, вызвал новый приступ раздражения.
– А вам зачем? – настороженность и любопытство. Запоздалое опасение. – Кто вы такие?
– Частный детектив.
Ну да, романтическая профессия, только бабушка бы сказала, что лишь дурочки клюют на романтику дальних берегов и аромата пороха. Интересно, Ольга дурочка или нет?
Нет, нет, нельзя так думать! Это не Юленька, это кто-то другой, до сего дня дремавший где-то на краю сознания, очнулся и теперь нашептывает гадости.
– Извините, но ничем помочь не могу. – Ольга вернула снимок и иным, строгим тоном сказала: – Если у вас нет других вопросов, то я попросила бы вас…
– Оля! – Дверь открылась, и в комнатушку заглянул мужчина. – Оля, от Викентия Степаныча еще не пришли?
Тяжелый подбородок и римский нос. Высокий лоб с тонкими светлыми бровями, залысины, оттопыренные круглые уши и даже галстук будто бы тот же.
– Здравствуйте! – Илья вскочил и, протянув руку незнакомцу, сказал: – А мы вот как раз вас искали!
Какой у него холодный взгляд. А глаза каштановые, как у Магды.
– Павел Ильич, я им говорила! Я просила уйти! – Ольга тотчас вскочила, задев локтем подставку, и на пол посыпались ручки-карандаши-скрепки. Съехала, гулко шлепнувшись о ковролин, и пухлая синяя папка, беззвучно соскользнула бумажка в файле…
Нет, злорадство это тоже не Юленькино, она в жизни не злорадствовала.
– Илья. Это Юлия. А это Стефания, – Илья продемонстрировал снимок. – У нас к вам есть несколько вопросов.
На мгновение Юленьке показалось, что этот человек просто велит им убираться, а то и охрану кликнет. Но вместо этого мужчина, скользнув по фотографии взглядом, сухо велел:
– Идемте. Ольга, будьте добры позвоните Викентию Степановичу, выясните, в чем там проблема…
Эта комната была раза в два больше прежней, а стол здесь стоял лишь один, но огромный. На столе дремали бумажные горы, протянулся частокол папок, подпертых массивным малахитовым пресс-папье, в кажущемся беспорядке стояли фигуры и фигурки…
А компьютера вот не было. Странно, сейчас у всех есть, а у этого – не было.
– Садись, – человек, проигнорировав человека-рыбу, обратился к Юленьке: – Зачем ты пришла?
– Не знаю, – Юленька присела на край кресла, которое тут же качнулось под ее весом.
– Мы пришли узнать, что у вас за дела были со Стефанией. – Илья встал сзади, положив руки на спинку кресла, и присутствие его успокоило. Еще бы этот, который напротив, за столом, не смотрел с такой насмешкой.
– А вы, значит, не в курсе?
– Были бы в курсе, не стали бы спрашивать.
– Ну да, ну да… – он потер пальцами мочку уха. Обручальное кольцо на месте… а вот костюм сегодня темно-серый, со стальным отливом. – Не рассказала, значит… вот и что теперь с вами делать-то? Послать подальше?
– Это не серьезно.
– Рассказывай, – Павел Ильич снова смотрел на Юленьку, сквозь Юленьку, примораживая к креслу. – Давай, времени у меня мало.
Ну да, он похож на того, кто следит за временем, вон и часы на запястье, не для солидности – для дела. А вот бабушка, она совсем наоборот, никогда не спешила, никогда не опаздывала, ей вообще плевать было, который час – Стефа жила по собственному графику.
– Деточка, даже с тобой я не собираюсь возиться долго, – мягко поторопил Павел Ильич, постукивая по циферблату ногтем. – Или ты заговариваешь, или вы уходите.
И Юленька заговорила, наверное, оттого, что разозлилась. Вот ведь странно на нее это место действует, прежде ей и в голову не пришло бы сердиться по пустякам, а тут… а тут вдруг нахлынуло, накрыло с головой, полыхнуло жаром в щеках и перцем в глазах, вынуждая торопливо, спешно не то рассказывать, не то просто жаловаться. И ведь понимала же, что не стоит, что не интересны ему Юленькины проблемы, что слушает-то краем уха, думая о своем, к примеру о том же Викентии Савельиче. Или Степаныче? А совсем скоро в дверь постучат, и на пороге появится Ольга, которая, победно поглядывая поверх очочков, сообщит о важном и неотложном деле, требующем всенепременного присутствия Павла Ильича.
Но это будет потом, пока же Юленька рассказывала, а хозяин кабинета слушал…
– Вот, значит, как, – задумчиво протянул он, снова дергая себя за ухо. – Старуха многим напакостить успела, а тебе отдуваться.
– Кем она вам приходилась? – не выдержал молчавший до сего момента Илья. – Клиентка? Знакомая?
– Скорее уж родственница. Могла бы быть родственницей, хотя, видит бог, подобное родство мне совершенно ни к чему, только вот… А ты ничего, симпатичная, и на нее совсем не похожа. Она-то мужиковатого типу была.
– Кто?
– Мать твоя, – совершенно спокойно пояснил Павел Ильич, откидываясь на спинку кресла. – Мы с ней познакомились… а давно познакомились, честно говоря, год уже и не припомню. Я только-только вернулся из командировки… долгой командировки, на пять лет аж услали, но ничего, не мытьем, так катаньем, но на досрочку вышел.
Он и сидел? Этот вальяжный, холеный, деловитый человек сидел? У Юленьки подобное в голове не укладывалось, как и то, что об отсидке Павел Ильич говорил как о чем-то естественном, точно и не отсидка это, а и вправду командировка была.
– Куда податься? А был у меня товарищ, широкой души человек, согласился приютить на месяцок-другой. Приютил. Там я с Ксюхой и сошелся, ох и горячая была. Нет, и вправду случается, что ни рожи ни кожи, а всех точно привораживает. Товарищ-то мой за ней щенком бегал, трясся и над нею, и над дочкой. Ну а я… нет, поначалу держался, понимал, что не по-дружески это. А потом… чего вышло, то вышло.
Вздыхает? Сожалеет? Неужели подобные ему способны на сожаление? Или Юленьке просто показалось?
– А вышла банальная интрижка, препошлейшая, надо сказать. Я вот теперь не могу понять, чем же она так меня зацепила? Стерва, идиотка, наркоманка, пьянь подзаборная, но… в общем, я сбежал.
– Зачем это все? – Илья воспользовался паузой, чтобы задать Юленькин вопрос.
– А затем, что через пару месяцев эта тварь меня нашла и говорит: здравствуй, дорогой, принимай, отцом будешь. В тот раз я послал ее куда подальше, и во второй, когда с ребенком приперлась, тоже. А она мне: тебе не нужен, так вообще на свалку отнесу. И отнесла бы, наверное, она ж совсем безголовая, бешеная, как та собака, чего в голову стрельнет, то и творит. Да и у меня, признаться, в голове не многим больше было, оттого и сказал, чтоб валила и не путалась под ногами, мол, сама залетела, сама пусть и разбирается… Да на ней пробы ставить негде было! Почем знать, мой ли это ребенок вообще!
Оправдывается и взгляд отводит. Холодно-ледяной, каштановый, а у Юленьки глаза голубые, правильные, подходящие фарфоровой кукле.
Ну конечно, он не про нее, не про Юленьку говорит! Он не может, вот так и…
– Ну под конец присоветовал ей ее мамашу проблемой нагрузить. Так она и сделала. Нет, это я уже потом узнал, что сделала, а тогда плевать было…
– Стефания сама вас нашла?
– Да. Та еще штучка, видно, в кого дочурка кровью пошла. Приперлась в офис и с порога заявила, что я о дочери позаботиться должен. Что, видите ли, ей недолго осталось, а девочка одна…
– Я привыкла, – тихо-тихо сказала Юленька, мысленно обращаясь к блондинке Ольге. Пусть бы пришла скорее и остановила эту пытку. Но Ольга не шла, Павел Ильич замолкать не собирался, и оставалось лишь слушать да прислушиваться к ровному дыханию Ильи за спиной.
Хорошо, что он есть. Хорошо, что он рядом.
– Фото принесла. Ну… да, похожа на моих. Только что с этого-то? Что?
А ничего, наверное. Юленьке не нужны родители, точнее, были у нее, те, которые по праздникам и на Новый год, с подарками и шумом, исчезающие быстро, а после якобы в катастрофе погибшие.
Хорошо бы, чтоб на самом деле у них все было хорошо.
– Я женат. Двадцать лет почти как женат. У меня трое девочек…
– Четверо, – поправил Илья.
– Трое! Я не собираюсь их травмировать! Как и жену свою, она – замечательная женщина…
– Пойдем, Юль, – Илья подал руку, помогая выбраться из мягкого, но такого неустойчивого кресла.
– И мы со Стефой ясно договорились, что она не лезет в мою жизнь, а я не мешаю жить ей. По-моему, справедливо… и да, она настояла на анализе, я не стал перечить. Ты моя дочь. Что-нибудь изменилось?
Ничего, ровным счетом ничего, кроме вспыхнувшей и погасшей обиды: ему ведь на самом деле все равно, и никакой анализ не сделает Юленьку ближе, роднее.
– Чего хотела Стефания? – Юленька задала вопрос, не надеясь на ответ, более того, ей мучительно хотелось убраться отсюда, из стерильного пространства, в котором кондиционированный воздух был вычищен от ароматов.
– Хотела, чтобы я тебя признал. Хотела, чтобы я за тобой присмотрел. Я согласился стать одним из попечителей фонда.
– Даже так? – это уже Илья, человек-рыба, не позволяющий упасть и пропасть, надежный и спокойный. Может, и вправду замуж за него пойти? Дашка обрадовалась бы… или не обрадовалась? Теперь-то Дашка, наверное, раскаивается, что познакомила с братом, ведь из-за Юленьки у него неприятности.
– Даже так. И мне не нужны ее деньги, у меня своих хватает. А ей не нужна нянька.
Больше говорить было не о чем, а предлог, чтобы уйти и не появляться, и тогда Юленька спросила то, о чем не должна была:
– А бабушка не говорила про Плеть?
– Плеть? Нет, – слишком быстрый ответ, и быстрое же прикосновение пальцев к уху, а потом к губам, словно Павел Ильич пытался запереть готовые вырваться слова.
– Говорила, – его ложь придала Юленьке злости. – Что именно она сказала?
– Господи, только не надо делать вид, что тебе интересен этот бред! Да ничего она…
– Что?
– Что если я осмелюсь воспользоваться ситуацией… Плеть Гекаты может и ожечь, а может…
– И хребет переломить.
– Вот именно, – он поднялся и, в два шага дойдя до двери, распахнул. – Только сказки все это. Бредни старухины… И не она говорила, Ксюха грозилась. Ксюха всем про Плеть рассказывала, что с помощью ее любого подчинить можно. Но ее не существует! Не может существовать! Да и деньги твои мне без надобности. Не такая уж я сволочь. Пойми, детка, все ошибаются! Все!
– До свидания. И… звони, если вдруг… – Юленька выскользнула в дверь и, стараясь не бежать, хотя очень и очень хотелось, дошла до двери. А за нею – солнце и пыльные шины, ограждающие бархатцы от ветра. Черный кот под лавкой и старая ива с искривленным стволом да тонкими ветвями до самой земли. И за крайним окном по-прежнему пышно цветет белая герань.
– Извини, – Илья заговорил первым. – Мне не следовало было тащить тебя сюда.
Нужно, пусть и больно, но нужно.
– Знаешь, а я на него не похожа, правда?
– Правда. Совсем не похожа. Кстати, готов поспорить, что, несмотря на всю любовь к жене, он с этой Ольгой спит…
– Зачем ты это сказал? – Юленька заглянула в глаза, в очередной раз поразившись, что могут быть такие, светлые-светлые, почти прозрачные, разве что с тонкой синей каемкой по радужке. – Думаешь, легче будет?
– Нет, не будет. Только все равно ведь спит. И про плеть слышал, и верит в нее… Кем была твоя бабка, Юля?
– Я не знаю! Не знаю я! Не смотри так, я правду говорю, я… я хочу домой.
Домой и запереться, спрятаться, снять, наконец, треклятых кукол и выбросить… Да, именно, она же ненавидела их, а значит… значит, будет такая вот смешная месть игрушкам.
Но отомстить не получилось: на пороге квартиры, перевязанная бечевкой, украшенная нелепым пластиковым бантом, стояла коробка.
– Не нужно ее открывать. Пожалуйста. – Юленька сглотнула комок, который внезапно возник в горле, она уже знала, что там, внутри, под картоном, оберточной бумагой и прозрачным полиэтиленом, не позволяющим содержимому вытечь.
Но человек-рыба, приподняв коробку, решительно внес ее в квартиру. Почему он не слушает? Почему никто никогда не слушает Юленьку?
– Не нужно, Илья… Пожалуйста!
– Выйди, – коротко приказал он, поставив коробку на стол. И нож взял. – Юля, выйди, пожалуйста. Не нужно тебе смотреть на это.
Юленька мотнула головой: она останется, она не истеричка и, если прислали, то для нее. Странно, но возражать и настаивать человек-рыба не стал. Лезвие скользнуло под бечеву, и та беззвучно лопнула. Теперь освободить и поднять крышку… и лезвием же, стараясь не прикасаться к содержимому пакета, его развернуть.
Внутри коробки лежала изрядно подтухшая, грязная, вонючая голова собаки.
– Вот так вот, – в никуда сказал Илья, закрывая коробку крышкой. – Давай, звони своему адвокату…
Спорить Юленька не стала, но номер набрала не Эльдара Викентьевича, а другой, записанный на обрывке бумаги дневным посетителем, тем, который был зол и раздражен, который Юленьке не верил, а Дашки засмущался. Пусть придет, пусть сам посмотрит на этот ужас.
Наверное, он тоже задаст вопрос, кем была Юленькина бабка…
Сволочью! Какой же сволочью нужно быть, чтобы вот взять и снова все разрушить? Она ведь сбежала, у нее получилось: ночь, город, тени по улице, вой в спину, призрачный, но для нее существующий столь же явно, как если бы и вправду по пятам шла стая.
Стигийские псы! Отродья ядовитых вод и мертвых берегов. Дикая охота, пересевшая с черных лошадей на черные джипы, лошадьми расписанные. И вместо труб в руках – мобильные телефоны. Вместо стрел и копий – пистолеты. Обойма за поясом, улыбка на роже, предвкушение…
Когда-то Магде казалось, что она сумела, ушла, обманула. Ошиблась. Потом была вторая попытка и страх. И ожидание. И робкая надежда, что на этот-то раз получилось, что жить безопасно, столько времени прошло… А для них время значения не имеет. Какое время, когда вечность впереди? И позади. И вообще уходит в темноту горячий след, пропахший страхом жертвы.
– Я не боюсь! – Магда уставилась в зеркало и повторила: – Я сумею.
Не убегать надо было, а убивать! Конечное решение, самое верное, но вот не сумела когда-то, то ли жалость помешала, то ли страх, и скорее даже второе, чем первое: убей она Грига, уйти бы не позволили.
Но ведь и так не позволили!
– Нет, это лишь предположение. Ничем не обоснованное предположение. – Магда тронула губы помадой, похлопала пальцами по щекам, пытаясь вызвать хоть какое-то подобие румянца, и, коснувшись салфеткой уголка глаза, сказала: – Ему привиделось.
Пожалуй, будь Магда иного характера или, вернее было бы сказать, иного опыта, она очень быстро успокоилась бы этой в общем-то логичной мыслью. В конце концов, Леха – алкоголик, и не только, ему что угодно могло привидеться, но… Но предупреждение получено и грешно его игнорировать.
А еще кто-то же убил Михаила! Не Юленьку же в самом-то деле винить. С другой стороны, виновата она или нет, но поговорить стоит. И Магда, застегнув круглую скользкую пуговку, что так туго входила в петлю, одернула блузу. Разговор, всего-навсего разговор.
Просто чтобы хоть как-то в этой жизни сориентироваться.
На улице солнце, машины пыль гоняют, и та, забиваясь в горло, дерет, оседает вкусом мыла. Проклятие! Еще немного и… успокоится! Немедленно успокоится! Она уже не та, прошлая, испуганная, она теперь готова обратить свой страх против того, кто осмелился пойти по следу.
Стигийских псов можно приручить. А можно и иначе, плетью переломить! Вряд ли старая карга стала бы врать, да и Данцель существовал на самом деле – Магда проверяла. И на Стефу деньги не с неба падали. Нет, не врала та, которая матерью Магдиной притворялась, был способ.
Но плети не было. Куда ее подевали?
Еще два поворота – и Юленькин дом… может, к черту притворство? Рассказать, как есть, заставить поделиться, в конце концов, у Магды прав не меньше, а то и больше, если подумать.
– Не поможет. Не сбежишь, – голос, раздавшийся сзади, был знаком. Магда обернулась и… пусто. Улочка уходила вперед, упираясь в перекресток, за которым снова продолжалась той же крупной, местами треснутой плиткой, высоким бордюром, отграничивавшим тротуар от широкой ленты асфальта. Упирались в небо дома, а старые тополя, закрывавшие свет окнам, шумели, шептались, сыпали листву. И пусто. Нету никого! Нету! Старуха в белой панаме и черной юбке, с тяпкою в руке и корзиной в другой. Пара подростков с куревом. Девчонка с телефоном… собака.
Показалось? Да быть того не может! Магда – не сумасшедшая, чтобы слышать несуществующие голоса!
– Неужели? – и снова сзади, и снова пусто… нет, не пусто – серая тень, сгорбленная, кривая, стремительно двигалась вперед по переулку.
– Стой! – Магда бросилась следом. – Стой!
Останавливаться тень не думала, напротив, она кинулась бежать, отчетливо прихрамывая на левую ногу.
– Стой, а то хуже будет! – Магда бежала, но не могла догнать. Она толкнула солидного толстяка в белой рубашке, который тут же обложил матом. Магда едва не упала, застряв каблуком в расщелине между плитками. Она почти догнала тень, когда та вдруг исчезла.
Тень не могла исчезнуть! Не могла и все! Это неправильно… это неправда!
– Девушка, девушка, с вами все в порядке? – поинтересовался кто-то. – У вас такое лицо…
Стена… тень не могла исчезнуть, потому что впереди стена. Серая, бетонная, с редкими вкраплениями белых камешков, влажная и шершавая на ощупь. Тень ушла в стену?
– Девушка, что случилось?
Ничего не случилось, просто… просто, кажется, она сошла с ума. Ну да, это ведь логично, это предопределено.
– Давайте присядем… идемте, – ее потянули куда-то вперед, в сырую темноту арки, в пыльный колодец двора, на лавочку, старую и грязную. Нельзя садиться – на юбке будут пятна… у старухи одежда вечно в пятнах была… он заставлял стирать.
– Кто заставлял? Да вы садитесь, садитесь…
Только теперь Магда заставила себя посмотреть на того, кто проявлял такую заботу. Обыкновенный. Лопоухий и забавный. Лет около тридцати, но может, и больше – он из породы тех, кого время щадит, до самой смерти не позволяя стареть. Волосы-пух, желтая щетина на круглом подбородке, яркая и смешная, и захотелось вдруг потрогать… а почему и нет – сумасшедшим можно.
– Мягкая, – сказала Магда, проводя по щеке нового знакомого. – Меня Магда зовут.
– Петр, – представился он, вежливо отнимая руку от лица. А ладонь теплая-теплая, у Лехи тоже когда-то руки теплыми были, и именно им Магда поверила… а верить нельзя никому.
– Вам дурно? Может, врача вызвать? – он не уходил, стоял, переминаясь с ноги на ногу, горбясь и пряча руки за спину. Длинный и нескладный. Рыжая майка съехала на одно плечо, а на втором татуировка виднеется. Значит…
– Спасибо, но мне пора. – Магда поднялась, поняв вдруг, что каждая секунда, проведенная в компании этого типа, забирает силы. А подобного она не могла себе позволить.
– Вам лучше еще немного посидеть… У вас такое лицо стало. Знаете, я вижу, когда людям плохо. И вижу, что вам плохо.
– Ошибаетесь. Мне очень даже хорошо.
Он пожал плечами, почесал черный рисунок на коже и, наклонив голову, так, что стала видна розовая лысинка, скрытая пока светло-соломенным пухом волос, заметил:
– Я не ошибаюсь. Профессия такая.
– Психиатр, что ли? Психиатр мне бы пригодился…
И лекарства. Белые таблетки, розовые таблетки, стертые в порошок таблетки, которые нужно подмешивать в еду, иначе случится обострение. И уколы, но это – на крайний случай. Уколов старуха не любила.
– Я экстрасенс, – тихо сказал Петр. – Вы можете не верить…
Экстрасенс – значит притворщик. Это тот, кто ложь за деньги продает. Хорошая профессия, ничем не хуже других, даже в чем-то честнее, потому как к подобным обращаются те, кто сам рад обмануться.
– Нет, не верите, думаете, что я людей обманываю.
А на ногах у экстрасенса шлепанцы, черные, резиновые и совершенно новые – вон и ценник сохранился.
– Вы в опасности, и это более чем серьезно. Вы сами себя губите, вы сами пытаетесь соответствовать кому-то или чему-то… но это не ваш путь… не ваша судьба. Не позволяйте мертвецам управлять вами.
Мертвецам? И душам? А что, это очень даже мило – силуэт был призраком, а потому прошел сквозь стену и никакого сумасшествия! Чем не вариант?
– Вы думаете, что прошлое вас не отпускает, что оно вернулось…
– А на самом деле?
– А на самом деле это вы его вернули. Сами. И сами же не отпускаете, ищете, тянете в собственную жизнь. Магда, я… я понимаю, что звучит не очень, чтобы… но позвольте вам помочь.
Помочь? Двое сумасшедших лучше, чем один. Им вдвоем интереснее будет… У Петра мягкая щетина и детские глаза, в которых искренняя вера в свои способности. Нельзя его впутывать, нельзя эту веру рушить.
– Извините, но я сама. Спасибо за предложение.
– Пожалуйста… вот, возьмите, – покопавшись в карманах, он протянул белую, изрядно измятую картонку. – Вы звоните. В любое время звоните, если понадоблюсь. Я действительно хочу помочь! И еще… вы не виноваты! Ни в чем не виноваты!
Голос его растворился в полумраке арки, и Магда, проведя руками по лицу, вдруг поняла, что вот-вот заплачет. Несправедливо это! Она не хочет быть сумасшедшей! Не хочет и все!
И не будет. Конечно, ей ведь просто показалось, что тень исчезла в стене, арка-то рядом совсем. Да, два шага от того места. Тень от угла дома. Кусты. Ее собственная, Магдина, невнимательность. Человек просто скрылся в арке, а она поверила в призрака!
Ну и глупости же! Впрочем, белый прямоугольничек визитки Магда не стала выбрасывать – спрятала в сумочку. И к Юленьке не пошла: вечером, сейчас Магда не способна к разговору.
Воздух в переулке пах дымом, асфальтом и котлетами, из приоткрытого окна доносилась мелодия. Город продолжал существовать в прежнем ритме. И Магда постепенно возвращалась в него.
Революция случилась неожиданно, во всяком случае, для меня, ибо имею предположение, что какие-то свидетельства скорых перемен имели место быть, но я их пропустил в обычном своем нежелании вникать в дела мирские.
Я бы, пожалуй, и о революции не узнал бы, когда б не Вецкий, Софья и люди в черных бушлатах, обосновавшиеся в клинике. Мне особенно один запомнился, краснолицый, упитанный, с виду похожий скорее на приказчика, нежели на военного, и по-приказчицки деловитый. Он выступал, умело пересыпая речь сложными словами, среди которых нашлось место и великой троице свободы, равенства и братства, и говорил столь складно, что я и сам едва ему не поверил.
И поверил бы, когда б не дар случайный, позволивший за человечьей рожей свиную харю разглядеть. Впрочем, я, как всегда, промолчал, страшась демонстрировать столь явные признаки ненормальности.
С другой стороны, наблюдая за этими людьми, что бесцеремонно, нагло вторглись в клинику, разрушив все, созданное за два года, я начал приходить к мысли, что обезумел мир, но не я.
Бушлаты были наглы и агрессивны, вооружены и опасны, готовы в малейшей неприятности узреть опасность для их «великого дела». Пожалуй, спроси я, в чем именно величие, вряд ли эти люди, одурманенные лозунгами и кровью, сумели бы ответить.
Но я не спрашивал, они не отвечали, Вецкий же не сопротивлялся разоренью. Напротив, он всячески повторял, что является человеком сочувствующим, готовым отдать последнее во имя революции.
И отдавал. Исчезли ковры из кабинетов, тульский самовар, фарфоровый сервиз, серебряные ложечки и пуховой платок одной из пациенток. Следом ушло и каракулевое пальто Вецкого, и Софьин салоп, неосмотрительно надетый по холодной погоде, и щегольская шубка одной из сестер милосердия.
Не стало ни чая, ни сахара, ни круп, ни муки, ни даже толстого желтого сала, запасы которого прежде виделись мне неисчерпаемыми. Голод поселился в клинике, а с ним и ветер, изморозь на окнах, не снаружи, но изнутри, и не только на стекле – инеем покрывалась мебель и уцелевшие картины на стенах, иней оседал на полу, превращая его в каток, и на печных изразцах, что и вовсе казалось мне невозможным.
– Спокойнее, Егор Ильич, спокойнее, умоляю вас, – каждый день Вецкий начинал с этой молитвы, в каковой в зависимости от настроения его мне чудились то ноты тщательно скрываемой ненависти, то страха, скрываемого столь же тщательно, как и ненависть. – Их сейчас власть! Их сила! Нам не справиться, нам бы уцелеть… Плебейство!
Это слово он не произносил вслух, однако я все же слышал его, видел его, и презрение, и обреченность, и боль от гибнущей мечты.
– Товарищи знают, что делают, – твердила Софья, согревая руки дыханием. – Товарищи стараются во благо нового мира!
Она-то в это верила, и разрушать ее веру было бы жестоко, оттого молчал я.
А о мире говорили много, и о том, новом, который непременно наступит вместе со всеобщим благом, и о нынешнем, скором, что должен остановить великую войну.
– Армия не может ждать дальше. Она разута, раздета и голодна. Надвигается зима. Солдаты изверились в лживые фразы буржуазных и оборонческих «патриотов», за спиною которых орудуют Родзянки. Солдаты требуют мира, потому что в мире для них единственное спасение. Нельзя испытывать без конца долготерпение армии. Что будет, если армия в припадке отчаяния бросится назад, в тыл? Тогда погибла революция. Спасение одно: предложение немедленного перемирия на всех фронтах! – читал с бумажки краснолицый, пыхтя и время от времени прикладываясь к стакану, в котором плескалась жидкость прозрачная, но не вода – спирт они тоже конфисковали во благо революционного комитета.
– Правительство Керенского есть правительство буржуазии. Вся его политика – против рабочих, солдат и крестьян. Это правительство губит страну. Оно травит рабочих, громит крестьян и доводит армию до последних пределов отчаяния! – надрывался он, и ветер, подхватывая обрывки слов, катил их по пустым коридорам, примораживая к полу. – Народ должен быть спасен от гибели. Революция должна быть доведена до конца…
Грозил небесам поднятый кулак, надрывались глотки в бессильном гневе, назывались имена, незнакомые мне совершенно, но, верно, важные?
Троцкий, Керенский, Родзянки, Чернов и Скобелев, и все чаще – Ленин… Мне они были безразличны, а вот Вецкий слушал внимательно, Вецкий приспосабливался, и разве можно было его винить?
– Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов имеет четкую программу! Вся власть Советам – в центре и на местах! Немедленное перемирие на всех фронтах! Честный демократический мир народов! Помещичья земля – без выкупа – крестьянам! Рабочий контроль над производством! Честно созванное Учредительное собрание!
Что ж, я не осмеливался судить за лозунги, я судил за дела, свидетелем которым был. И то суждение это скорее являло пример той душевной трусости, которая заставляет смотреть и замалчивать, ведь сказанное слово, пусть и случайное, моментально сделает врагом и этих, в бушлатах, и тех, с которыми я незнаком.
А мир бурлил, плевался кипятком, разливался то радостными воплями по поводу мира, все же заключенного, то слухами о делах не столь радостных. Восстание, мятеж, хотя, по мнению моему, мятежниками являлись и те, кто прикрывался именем царя, и те, кто его отрицал. Вообще слишком много их было вокруг, чтобы определить, кто же прав. Наверное, никто.
Но не судите, и не судимы будете. Я пытался следовать заповеди. Я нашел ее невозможной, а те, новые, что срослись с бушлатами, просто отодвинули ее в сторону.
Они судили и приговаривали. Они проливали кровь, и та, черно-бурая, густая, разливалась по плитам храма моего, а стигийские псы, выгнув выи, лакали, урча от удовольствия.
Я же стоял, просто стоял с плетью в одной руке и ключом в другой. Я не знал, что делать, и не делал ничего. Нет, я продолжал лечить, пытаясь сохранить хоть что-то от себя.
В этом плане Вецкий оказался умнее: он приспособился. Не знаю, как это вышло, но пропавшее каракулевое пальто сменилось другим, из мягкого драпу, сшитым по фигуре и придающим этой самой фигуре почти военную выправку. С ней к Вецкому вернулась и прежняя уверенность, вальяжность манер и привычка говорить снисходительным тоном.
Впрочем, теперь его снова слушали, и те, которые в бушлатах, и другие, в рванье, военной форме или гражданских костюмах.
Наверное, так было нужно. Наверное, мне повезло, что Вецкий сумел пробиться, ведь с ним пробился и я, прошел через очистительное пламя революции, и оно не тронуло меня.
Снова в полную силу заработала больница, уже не частная, но народная, хотя и по-прежнему опекаемая Иннокентием. Появился сахар, мука, перевязочный материал и даже некоторое количество постельного белья. Вернулся персонал из тех, кто уцелел и захотел вернуться. Появились и пациенты. Хотя нет, вру, эти никогда не переводились, но теперь в хаотической толпе приходящих в клинику стало больше людей с прокуренными пальцами, выстуженными легкими и отказывающими почками, к каковым прилагался пламенеющий взгляд и кожаная куртка, как-то сразу и вдруг заменившая униформу.
А иных, простых, приползавших с улиц в поисках помощи, наоборот, уменьшилось.
Боялись? Или стая избавлялась от чужаков?
Но как бы там ни было, жизнь постепенно наладилась.
К счастью или нет, но ждать пришлось недолго. Вызванный Юленькой тип – уж точно не адвокат, ибо милицейская принадлежность Баньшина была написана, как говорится, на физиономии – явился спустя полчаса. А еще минут через десять, громко хлопнув дверью, привнеся в коридор уличную пыль, магазинные пакеты да запах духов, в квартире возникла Дашка.
– Привет! Кстати, братец, мог бы и позвонить. – Она бросила пакеты в угол, туда же последовали и Дашкины босоножки, и пластмассовое ведерко с розовыми граблями внутри. – По-моему, не звонить – это свинство!
– Разрешите, помогу? – Тип из милиции подхватил пакеты, а босоножки поставил в ряд из туфель, ботинок и домашних тапочек.
– А у вас, между прочим, нездоровая тенденция к порядку! – Дашка подобрала ведерко и, протянув Юленьке, объяснила: – У тебя цветы скоро издохнут, пересадить надо.
– Ты что тут делаешь? – Дашкино присутствие не то чтобы раздражало Илью, скорее было не совсем уместно. Не хватало еще и ее впутать в эту историю с собачьими головами и трупом в подворотне.
– Я? Я вам поесть принесла, а то ж издохнете, как цветы… и вообще, проверить, как вы, а то, может, посадили уже, а я не в курсе. Их ведь могут посадить?
– Могут, – ответил мент. – Серьезно могут.
Да куда уж серьезнее: труп имеется, ствол имеется, необходимость в закрытии дела тоже имеется, а вот адвоката уже не имеется… точнее, вряд ли согласится помогать.
– А мне опять прислали, – Юленька погладила розовое ведерко. – Ну… как тогда, помнишь?
– Да? – Дашкины глаза округлились, потом, наоборот, сузились, что говорило о крайней степени раздраженности. – И кто?
– Выясним, – не очень в тему пообещал мент и, приподняв пакеты, поинтересовался: – Куда нести? На кухню?
– На кухню, – скомандовала Дашка и, обернувшись к Юленьке, заявила: – А мы с тобой пока цветами займемся.
Голова никуда не исчезла, лежала себе в коробке, в развороченном, измазанном чем-то черным полиэтилене, таращась на людей обиженными синими глазами. Из коробки воняло, а внутри, кажется, и что-то ползало – Илья предпочел не вглядываться.
– Ну и какой в этом смысл? – Баньшин наклонился было над коробкой, но, вдохнув едкий аммиачный запах, отшатнулся, замахал рукой, пытаясь избавиться. – Черт! Закрой ты это…
Илья закрыл, хотя прикасаться к коробке, пусть и сухой, относительно чистой, было противно до невозможности.
– Ну и что мне с этим делать? Я убийствами занимаюсь! И не собачьими… Слушай, тут курить можно?
– Понятия не имею.
Вышли на балкон при кухне, крохотный, этакое ласточкино гнездо на серой громадине дома-корабля, а внизу – серо-зеленое, травянисто-асфальтовое городское море.
– Оно же никаким боком вообще! Ну к делу-то… и она и вправду сама могла… – мент нервно щелкал зажигалкой, высекая искру. – Слушай, ну могла ведь?
Нет, вряд ли. Фарфоровые куклы не убивают животных, и не потому, что не могут, а потому, что опасаются испачкать свои бархатные платьица. Только Юленька – не кукла, человек она. И человек очень добрый, мягкий, впечатлительный. Невозможно представить ее, отрезающей голову пуделю.
Но невозможно было представить, что Алена его бросит.
– Нет, ты прав, фигня получается… но с другой стороны, не факт, что собаки имеют отношение к делу?
– Не факт, – согласился Илья и подумал, что, верно, стоило рассказать про собак, про то, откуда они появились. Но скажи он – и гадать нечего! – мигом припишут. Как говорится? Кто шляпку спер, тот и бабку прибил? Хватит, что и так его в отпуск на неопределенный срок спровадили, хорошо, что вообще не уволили.
– Не факт… мутно… ладно, пошли, поговорим, что ли? – прозвучало это неуверенно. – С потерпевшей?
Потерпевшая, сидя на полу, ковырялась в огромном ведре, из которого торчал печальный остов дерева. Где-то вверху на желтых веточках еще держалось несколько глянцевых листочков, но и те, тронутые желтизной, грозились вот-вот облететь. Дерево погибало, если уже не погибло, и кажется, проблема эта на данный момент полностью занимала все Юленькины мысли.
– Ну что, насекретничались? – спросила Дашка, откладывая в сторону желтую газету десятилетней давности. – Слышь, Юлька, нас допрашивать пришли. Коллективно! Сейчас скажут, что мы сами во всем виноваты, и арестуют!
– Даша, угомонись, а то выгоню.
Не поверила, хмыкнула и отвернулась. Ну и что это за цирк? Кого ради… хотя… ну нет, не мог же ей этот тип приглянуться, тем паче настолько не вовремя. Хотя для Дашки понятия «вовремя» не существует.
А Баньшин… ну ничего такой, обыкновенный. Не старый и не молодой, лобастый, с упрямым подбородком и горбатым носом. Да и вообще симпатию вызывает, и в других обстоятельствах, глядишь, сошлись бы, стали бы если не друзьями, то приятелями.
– Так и будете молчать? – ехидно поинтересовалась Дашка, снова отгораживаясь газетой. – Или, может, скажете чего-нибудь умное?
– Даш, лучше ты расскажи, – тихо попросила Юленька, вытирая руки о ковер, поднялась, подошла к Дашке и, тронув жесткий газетный лист, повторила просьбу: – Расскажи… ну то, что ты мне рассказывала. Про бабушку.
– Не заслужили…
– Даша, если знаешь что-то, то выкладывай, – Илья почувствовал, что начинает заводиться. Знал он за собой такую способность: психовать по пустякам, редко, но метко, так, что потом долго приходилось совестью мучится, прощения просить…
Букеты привозить. Розовые орхидеи и шампанское. Мандарины и конфеты… А может, Алена поэтому ушла? Из-за характера, из-за того, что сложно с ним жить, а не потому, что герр Бахер богаче?
– Ладно, – Дашка кинула газету за диван и, махнув в сторону кресел, что стояли у противоположной стены, велела: – Садитесь и слушайте. Но вообще я не для вас старалась, мне просто интересно стало… ну и Юльке думала, что не помешает.
Баньшин сел в кресло и вытянул ноги, почти коснувшись ведрообразного вазона с чахлым деревцем, Илье же осталось место ближе к двери.
– Я просто подумала, что мало ли, если тот тип, ну адвокат который, он так про бабку Юлькину рассказывал, про Данцеля этого, то чем черт не шутит? А у меня Валька в архиве городском работает, а Ленка – газетчица и вообще книгу пишет, а…
– Даша, мы поняли, ты к делу давай, хорошо?
Кивнула, закусила губу, раздумывая, с чего начать, и, нервно дернув плечом, заговорила:
– Стефе крепко на мужчин не везло… я серьезно. Первый ее, который женихом числился, уже заявление вроде подали, под статью попал, расстреляли его… за убийство приговорили. И не за одно.
Паузы делает, но уже не потому, что красуется, а потому, что рассказывать ей и вправду сложно.
– Второй который… замуж вышла, он следователем значился, а потом развелась. И вроде как из-за побоев. А он ее ненормальной выставить пытался. А уже третьим Данцель был…
Данцель. Дан-цель. Какое колючее имя, или нет, не то чтобы колючее, скорее угловатое, как куб из стали с гладкими холодными гранями и острыми ребрами. И углы тоже острые – схватишь такой не глядя, а он возьмет и кожу расцарапает, до крови.
Юленька посмотрела на руки: кожа была гладкая с тыльной стороны и прорезанная путаными линиями жизни с внутренней. И комочки земли прилипли, и сухой березовый лист, невесть откуда взявшийся в вазоне, приклеился к запястью. И выглядит с этой лопаткой и ведерком она, Юля Светлякова, дурочкой.
Фарфоровая кукла решила поиграть в садовода… Чем-то вот не давали покоя Юленьке эти куклы, лезли в голову ровными рядами фарфоровых солдатиков, чеканили шаг розовыми башмачками и хитро улыбались.
– Данцель был странным, – меж тем продолжила рассказ Дашка. – Ну не потому странным, что ненормальным, а потому… короче, он был богат, не имея возможности быть богатым! Понимаете?
– Нет, – одновременно ответил и Илья, и Баньшин, который прибыл сюда по Юлечкиному зову и теперь, кажется, сердился, что его оторвали от дел.
– Ну смотри, Илья, откуда люди берут деньги? – азартная Дашка вскочила, тряхнула рыжей гривой и плюхнулась на диван. – Зарабатывают, верно? Или крадут, так? Или в наследство получают? А Данцель… ну не было у него возможности зарабатывать, никем он был! Бухгалтер на заводе!
– Подпольный миллионер? – предположил Илья, окидывая комнату придирчивым взглядом. Может, конечно, и не придирчивым, может, конечно, это Юленьке так показалось, но вот смотрел он с явною насмешкой, словно выискивая признаки, что заработана квартира была нечестным путем.
А ведь и вправду, как она была заработана? Бабушка ведь из дому почти не выходила, а отец сказал, что у него есть деньги… точнее, у Юленьки есть деньги, но они от бабушки. А у бабушки от кого?
– В том-то и дело, что не подпольный! Он не скрывался, понимаете? Он никого не боялся, более того, это его боялись… Ну, тут, конечно, догадки скорее, но ведь если бы не боялись, то обязательно прижали бы? Так?
Тик-так, ходики на стене, золоченый циферблат под стеклом, а на стекле, позолотой же, рисунок – кавалер и дама застыли, чуть наклонясь друг к другу. Тут где-то разгадка, рядышком, совсем как… куклы? Какого они лезут и лезут в голову?
– А он жил если не на широкую ногу, то почти… от него и квартира эта, и деньги на счету, и вещи… вроде как антиквариат коллекционировал даже. Откуда у скромного советского бухгалтера деньги на антиквариат?
– Значит, не был он скромным бухгалтером, – Баньшин скрестил руки на впалом животе. – А был… ну пусть вором в законе.
Некрасиво звучит. Нет, бабушка никогда не упоминала о Данцеле, и выходит, что знать его Юленьке как бы не обязательно и даже, весьма вероятно, вредно, но все же он – дедом приходится! И значит, нечего обзываться на дедушку!
– Или занимался фарцовкой или валютой… – подкинул собственную версию Илья. – Мало ли…
– Вот именно, что не мало! И что открыто так! Нагло даже! И тут выплывает эта самая Плеть. Ну, про нее вообще мало, только самый-самый краешек, и то слухи и сказки, но, короче, в общем, как по легенде, так была у Данцеля вещь одна…
– Плеть?
– Плеть, Илья, Плеть Гекаты. И эта самая Плеть обладала удивительной способностью ломать людей, точнее, не то чтобы ломать, но подчинять, заставлять исполнять чужие желания.
И снова Юленькино воображение нарисовало кукол. Много-много кукол с подвязанными к рукам и ногам веревочками, а где-то вверху деревянная крестовина, на которую эти веревочки крепятся, а на крестовине – умелые руки кукловода. Дернет вправо, дернет влево… кланяются куклы.
При чем тут они? При чем?
– А досталась она ему от деда, который эту самую Плеть у врагов народа конфисковал.
– И к делу приспособил, – закончил за Дашкой фразу Сергей Миронович. – Вот я как-то больше поверю в то, что дед при революции добра чужого конфисковал, так, чтоб и себе, и государству, но сидел тихо, чтоб внимания не привлекать. А внук уже дедову кубышку расковырял…
– Может, и так, – не стала спорить Дашка. – Но ведь про нее, про Плеть, спрашивали! Этот адвокат, которого Юленька наняла. И Плети же испугался!
– Суеверный.
Суеверия – это соль, рассыпанная ненароком, и черная кошка, что хитро улыбается в усы, перебегая дорогу. Суеверия – это выпавшие зубы во сне и воющий пес под окном. Встать с левой ноги или выносить мусор после захода солнца. Плеть – иное. Юленька не знала, откуда она это знала, но была уверена – другое. Не суеверен суетливый Эльдар Викентьевич, а расчетлив. И труслив. И если хорошо ударить, то и вправду хребет перешибить можно.
Интересно, что это означает? У человека спина хрустнет – и он умрет?
Или нужно подходить абстрагированно? Бабушка это слово любила, а Зоя Павловна выражалась попроще – с фантазией. У нее и пирожки были – по рецепту, с творогом или там капустой, или без рецепта, с фантазией.
– Ну плеть тут дело десятое, в общем-то, – продолжила Дашка, глядя отчего-то исключительно на Баньшина. – Тут я про другое… у Стефании с Данцелем был ребенок, дочь, Оксана, которая после смерти отца сбежала из дому.
– Куда?
– А я откуда знаю куда?! Это ваша работа была выяснить, куда она там сбежала! Не нашли! Ей всего-то четырнадцать было, ребенок совсем!
В четырнадцать Юленька очень хотела пойти на дискотеку. В школе устраивали, и Людка, наморщив нос, презрительно фыркала, что все это – детство и глупости, а у самой глаза горели, и говорила только о том, как все плохо и криво… Людка была влюблена и отчаянно не показывала виду. Юленьке было любопытно, но… бабушка запретила.
Нет, она не кричала, она сухо, строго, холодно, позабыв про пахитоску и очередную испачканную пеплом тарелку, говорила о том, что на дискотеках пьют и курят, обжимаются в туалете и ведут себя крайне непристойно. Что на дискотеки путь открыт тем, кто ищет ранней беременности и карты в кожно-венерологическом диспансере. Что после дискотек… В общем, что-то там очень страшное случалось после дискотек.
И странное дело, Зоя Павловна, вечно несогласная, вечно враждующая и отстаивающая собственное мнение, на сей раз бабушку поддержала. На дискотеку Юленьку не пустили, а Людка на следующий день, все так же презрительно, свысока и сквозь зубы, рассказывала, как танцевала с Витькой, целовалась с Малиным, а провожал ее Федотов. Кажется, Юленька тогда очень ей завидовала.
– А Стефания, вместо того чтобы дочь искать, снова замуж вышла, за коллегу Данцеля, некоего Кулькова. Про этого вообще информации нету, кроме того, что родился, учился, работал, женился… умер, – тут Дашка сделала паузу нарочно, интриги ради. Для нее эта история – приключение. – Но еще до смерти их в доме появился ребенок, девочка… А случилось это лет через пять после исчезновения Оксаны.
– То есть, – Илья поскреб подбородок, – думаешь, что она вернулась и…
– Да, вернулась и подкинула незаконнорожденную дочь матери… Ой, Юлька, ты извини, что я так, я не хотела обидеть!
– Ты не обидела, – Юленька ковырнула лопаткой твердую землю в вазоне. Все же вряд ли ему пересадка поможет, но попытаться стоит. – Ты же правду сказала.
Дашка фыркнула, щеки ее полыхнули румянцем, а брови грозно сдвинулись над переносицей.
– К черту правду! И твоя бабка хороша была, и твоя мамаша! Ладно, что вообще не в детдом отдали…
В детдом? К брошенным и ненужным? Юленька вдруг почувствовала, что задыхается. Или скорее уж цепенеет. Наливаются холодной тяжестью руки и ноги, каменеет тело, вместе с сердцем и легкими, которые тянут-тянут воздух, а втянуть не могут. Почти как в сказке про репку, когда тянут-тянут, а не вытянут.
– Юль, с тобой все в порядке? Илья! Илья, ты посмотри, что с ней? Врача надо вызвать!
– Не надо. Все нормально, просто… голова кружится.
И каменеет, и только странно, что она, Юленька окаменевшая, еще разговаривать может. И думать, пусть даже собственные мысли ей совершенно не по вкусу.
Выходит, ее хотели выкинуть, потому что уже тогда, много-много лет назад, она была не нужна. Или нужна? Бабушка ведь не отправила ее в детдом.
– А Стефания потом, после смерти Кулькова, фамилию сменила на девичью. И ты под ней записана.
Светлякова – лучше, чем Кулькова? Или хуже? Или без разницы? Жалко себя, до слез прямо-таки-жалко, до зудящих глаз и горячей иглы под лопаткой. А еще заорать бы, матом бы, на всех бы за то, что они – другие. Что их не бросали, не забывали и вообще…
– Вообще, дорогая моя, – строго заметила Дашка, протягивая руку, – тебе бы прилечь, отдохнуть и выкинуть из головы все эти глупости. Илья, ну скажи ты ей!
– Скажу. Глупости…
Да, глупости, Павел Ильич в солидном костюме, не скрывающий своего преступного прошлого, – Юленька фыркнула, до того нелепо-пафосной получилась мысль. И девушка Ольга, которая с ним спит. Или он с ней? Или они оба друг с другом? Чушь какая.
Смешная чушь.
– Между прочим, это ты виноват, – сказала Дашка брату, не глядя в его сторону. Она заставила Юленьку подняться. – Если бы ты рассказал мне…
То ничего бы не изменилось. Слова-слова, опять слова, которые только воздух трясут. Нет, правильнее говорить «сотрясают».
– Даш, со мной все в порядке, а ты не закончила рассказывать. Про Кулькова. Про то, что его убили.
– Это был несчастный случай… ну подозрительный, конечно, как по мне, но ты, Юлька, перегибаешь палку! Убили… ну как можно знать, убили или нет?
Как-то можно, знание из ниоткуда, почти голос свыше, верно, в доказательство ее, Юленькиной, ненормальности, которую другие почему-то не замечают. Ах нет, другие, кажется, думают, что Юленька расстроена правдой о родителях… высокопарно звучит, но… а она и расстроена. Удивлена немного. И еще устала.
– Его убили, – твердо заявила Юленька, высвобождая руку из горячих, липких Дашкиных ладоней. – Его убили, потому что… он был очень плохим человеком.
– Ну… не знаю.
Не знает. Ни Дашка, глядящая с откровенной жалостью, ни брат ее, взгляд которого куда более внимателен, ни Баньшин, кажется, уснувший прямо в кресле. А Юленька знает, у нее имя это вызывает страх, и обиду, и желание спрятаться, так, чтобы никто-никто не нашел.
Но она не помнит, совершенно точно, не помнит этого человека! И имя его слышит впервые, так откуда все это?
И почему куклы? Вот привязались, глупые!
– Нет, все это, конечно, безумно интересно, – вяло заметил Баньшин, открывая глаза. – Но только какое отношение имеет к делам сегодняшним?
Вот именно, что никакого!
– А если имеет? – возразила Дашка. – Если прямое и непосредственное? Вот, скажем, что мы знаем о Юлькиной матери? Она ведь не старая еще, она вполне может появиться и…
– И претендовать на наследство, – закончил мысль Илья. – На квартиру. На вещи. На дом. Если, конечно, с Юлей что-нибудь случится… к примеру, если ее убьют.
– Или посадят, – Баньшин снова потер подбородок. – Тогда родственники получат возможность распоряжаться имуществом. По закону.
– А еще… еще ее мать могла ведь и замуж выйти, так? И тогда уже не Юленькины родственники, а…
– Доказать родство будет сложно.
– А Михаил? При чем тут Михаил? – Юленька даже руки подняла, пытаясь привлечь внимание. – Его зачем убивать?
– Не сходится, – подтвердил Сергей Миронович, окончательно просыпаясь. – Слишком уже опосредованная связь, слишком недоказуемая.
– Не сходится, – поддержал его Илья. – Как-то чересчур сложно. И собаки тоже… почему собаки?
– А потому, что Геката, – Дашка снова вскочила, прошлась по комнате до подоконника, провела ладонью и фыркнула, вытерла руки о юбку. Ну да, пыли там, верно, скопилось преизрядно, – Геката в древнегреческой мифологии была богиней ночи и перекрестков. Более того, она стала одной из избранных, кто мог существовать как в нижнем мире, царстве Аида, царстве мертвых, так и в верхнем. Она была и оберегающей, и дарующей, и хранящей клады…
Клад – это то, что спрятано. Не обязательно под землей, иногда оно близко лежит, достаточно руку протянуть… куда? К куклам? Юленька зажмурилась, пытаясь вспомнить что-либо конкретное.
Ничего не вспоминалось. Бабушка курит, бабушка смеется, бабушка спорит с Зоей Павловной, бабушка запрещает Зое Павловне трогать кукол. Те же сидят и смотрят с верхней полки рисованными глазами. Улыбаются.
– Испортишь, дура старая, – скрежещет бабушка, опираясь обеими руками на книжную полку. – Не с твоими корявыми руками их трогать!
– Так пыльные же ж, – Зоя Павловна елозит тряпкой по полке, задевая красными пальцами корешки книг.
– Зато целые. Кто вчера балерину разбил?
– А кто ее так поставил, чтоб я разбила?
– А смотреть надо было!
И снова закипает ссора, вялая, ленивая и привычная, сдобренная брызгами из ведра, в которое Зоя Павловна с раздражением кидает и тряпку, и темный кусок хозяйственного мыла. И терпким дымом пахитоски, каковую бабушка раскуривает прямо в коридоре, нарочно, чтобы позлить…
Нет, это все не важно, это – пустое. Но почему бабушка запретила Зое Павловне трогать кукол? Что она в них спрятала? И нужно ли говорить о догадке остальным?
Дашка с упоением рассказывает о Гекате, которой якобы приносили в жертву черных собак, и не просто убивали, а непременно чтобы на перекрестках… Илья слушает, Баньшин снова будто бы дремлет, хотя теперь видно, что веки его подрагивают и сомкнуты не плотно, а так, что между верхним и нижним остается узкая щель. Сергей Миронович подсматривает за Дашкой.
Нет, говорить пока рано. Юленька сама проверит, что скрывают фарфоровые куклы в бархатных фижмах.
– И тогда получается, что тот, кто посылал Юльке собак, намекал таким образом на Плеть! А значит, он верит, что с этой Плетью что-то можно сделать.
– Угу, получить власть над миром, – Баньшин, опершись руками на подлокотники кресла, поднялся. – Нет, оно все, конечно, познавательно до невозможности, но только…
– Только сходится! – рявкнула Дашка, позабыв о вежливости. – Смотри, во-первых, – она загнула мизинец, – вылезает этот адвокат. Когда? А когда больше всего нужен! И обещает золотые горы, требуя взамен эту самую Плеть. Юлька, а ты точно не знаешь, где она может быть?
– Точно.
– Ну ладно. Во-вторых, – Дашка загнула второй палец, – собаки. Черные собаки, которых приносят в жертву Гекате, а значит, снова на Плеть намекают. А в-третьих… Юлька, можешь говорить, что хочешь, можешь защищать ее, ты ж у нас добрая, но без Магды тут не обошлось! Это я тебе точно говорю! Я… я нюхом чую, что она в этом деле по самое не хочу завязана!
Магда и фарфоровые куклы. И Михаил… И Плеть, и Геката с ее справедливостью.
Ну да, она же справедливая и защитница, она карает виноватых и покровительствует невинным. Она – женская богиня. Кажется, это бабушка рассказывала, давно, когда Юленька еще любила сказки на ночь.
– Поговори с Магдой, – тихо предложила Дашка. – Позвони и поговори. Она должна что-то знать. Она ведь собиралась за него замуж, так? И как только сказала тебе об этом, как все и началось. С нее началось, со свадьбы…
Свадьбы и Юленькиной обиды. С надежды на телефонный звонок и голос, который ласково скажет, что над Юленькой подшутили. Но вместо этого был другой звонок, в дверь, и посылка с бантом.
– Я не…
– Я понимаю, что не хочешь. Я бы и сама не хотела с этой стервью связываться, но… но, Юлька, если она тебя знает, то и ты ее знаешь! Ты поймешь, где и в чем она врет, а когда поймешь, тогда и мы узнаем, чего нам дальше делать. Ясно?
Юленьке не было ясно, наоборот, первоначальные сомнения стремительно разрастались и крепли. Ну что она скажет Магде? Привет, как дела? Не хочешь ко мне на чай приехать? Ах да, мы же в ссоре, потому что Михаил собирался жениться на тебе, а меня бросил. А еще его убили, и ты, наверное, думаешь, что это я виновата, хотя я совсем не виновата. Честное слово! Клятва кровью… Нет, не смешно клясться над кровью, которая уже пролилась. И безнадежно думать, что Магда согласится на встречу.
Она ведь любила… да, она безусловно любила Михаила, потому что иначе зачем замуж идти?
– Нет, ты не о том думаешь, – сев рядом, Дашка приобняла за плечи и встряхнула. – Ты сейчас думаешь, что она не захочет с тобой встретиться, так?
Конечно, так. Но неужели все Юленькины мысли столь отчетливо видны посторонним? Это, право слово, неудобно.
– А она захочет! Вот увидишь, захочет! Если она думает, что ты причастна к делу, то захочет посмотреть и плюнуть в рожу. А если причастна она сама, то ей нужно будет увидеть, что знаешь ты!
– Ну, резон в этом имеется, – поддержал Дашку Баньшин. – Хотя… не думаю, что стоит так уж и напрямую. Это может быть небезопасно.
– Ой, да ладно тебе! Ну не будет же она убивать Юльку! Это уже слишком!
Убивать? Почему Дашка заговорила об убийстве? Что за выдумки нелепые!
– А если все-таки? – Илья, кажется, отнесся к выдумкам вполне серьезно. – Нельзя предвидеть…
– Но можно предотвратить. – Дашка поднялась и, заложив руки за спину, принялась мерить комнату шагами. И стала похожа на тощую рыжую цаплю, голенастую и по-птичьи нескладную.
– Если Магда, придя на встречу, застанет в квартире кого-нибудь… да, если будет свидетель, который покажет, что она приходила… нет, она не станет рисковать.
– При свидетеле она не заговорит.
– Конечно, Сергей прав. При свидетеле она не заговорит. А значит, свидетель столкнется с ней, скажем… в коридоре. Словно бы случайно, верно? Илья, я думаю, что это будешь ты.
Юленька подавила стон, готовый сорваться с губ. Они все вот так просто делили ее жизнь, разбирали, планировали, собирались сыграть в интересную, как им кажется, игру… Совсем как бабушка, она тоже постоянно играла, когда в карты, когда с людьми. И с Юленькой играла, в представления про Новый год и счастливую семью.
Бабушка защищала ее! И все сделанное – из любви, вот только как-то не легче.
– Юлька, да ты не бойся, все будет хорошо! – Дашка старательно улыбалась. – Илья позаботится, он… он не позволит, чтобы с тобой что-то произошло.
– Не позволю, – сказал человек-рыба, и Юленька поверила. Она вообще легковерною была.
Про Плеть Вецкий узнал случайно. Уже и не помню, что стало причиной для того разговора: очередное ли постановление, принятое коллективом товарищей не то в поддержку, не то в протест и обличение; случай ли из тех, что происходили ежедневно. А может, и не было причины иной, кроме желания поговорить. Как бы то ни было, но на третьем году нашего существования в мире, объявленном свободным и равным, Вецкий не только сумел вернуть былое, но и добиться гораздо большего. А потому и радовался, и спешил радостью этой делиться.
– Подумайте сами, Егор Ильич, они имеют все, но в то же время не имеют ничего. Они все больны, что есть естественное следствие прошлой жизни, но главное… главное, Егор Ильич, что их нездоровость – это наша с вами индульгенция! – говорил он шепотом, но в то же время громко. И белой тряпкой яростно тер стекла очков. Ну да, если ткани на новое пальто найти удалось, то с очками и стеклами дело обстояло куда как хуже. – Нет, Егор Ильич, сколь бы ревностно они ни добивались того, чтоб строить новый мир самостоятельно, у них не выйдет! Помяните мое слово – не выйдет! Они слишком мало знают, чтобы действительно чего-то достичь.
– Они научатся, – я возражал, ибо достиг предела молчания своего, а говорить с Вецким было безопасно, во всяком случае куда безопаснее, чем с кем бы то ни было из персонала. Эти, новые, злые, дорвавшиеся до, как им казалось, благ, настороженно следили за всеми, кто, по их мнению, жаждал сии блага отобрать. И я, чего уж тут, был в числе первых. Верно, послушай я Вецкого или Софью, что весьма быстро освоилась в пролетарском мире, сумей приспособиться хоть как-то, хоть внешне, жить стало бы легче, но я не умел, да и не хотел притворства. Не любили, так и пускай, лишь бы не трогали…
– Конечно, научатся, когда-нибудь. Но помилуйте, у кого им учиться? Орать о новом мире легко, а вот делать…
– Оставили бы вы, Иннокентий, политику. Грязное дело.
– Я бы оставил, – Вецкий сел в кресло, и только теперь стало заметно, что время его не пощадило. Погрузнел, поседел, обзавелся жесткими складками вокруг рта, хитрым прищуром, вечной настороженностью, вечным ожиданием удара и вечной же попыткой, предугадав удар, нанести свой. Как он договаривался? Чем платил? Уж не деньгами точно. Хотя и деньгами, но не своими, а тех, прежних покровителей, и жизнями их же. В обмен на наши с ним, на больничку и на пациентов, которые ведать не ведают о жертве, принесенной во их благоденствие. Нет, я не знал ни имен, ни фактов, но в то же время иррациональное знание мое было весьма и весьма конкретным, я словно бы там, в ином мире, видел, что делал мой коллега.
Стигийцы вырвались на волю, и опустели берега Стикса, подернулись ряскою воды Леты, проросли ржавчиной цепи, удерживавшие трехглавого Цербера, и рухнули врата, миры разделявшие.
Тихо мое безумие. Безопасно.
– Я бы оставил, Егор Ильич, когда б сейчас можно было бы жить без политики. Правы вы, грязь там одна, грызня… Смотришь, бывает, и думаешь: люди перед тобою или как есть собаки? Делят, делят то одну кость, то другую, норовят друг дружку за горло ухватить… а зазеваешься – тебя ухватят. Враги ведь. Не те, так эти, которые против тех, с которыми ты дело имел. Стоит кому кровь пустить, стая сразу и вцепится… Нет, Егор Ильич, все я вижу, распрекрасно вижу, да только выбора нет. Поздно бежать – не выпустят. Жить? А как и кем? И как долго?
А в храме моем тишина, и даже псы, налакавшись за день крови, покорные лежат, будто дремлют.
– Бывало, что сам себе противен становлюсь… но ведь пользы же ради? Жизни спасая! Хотя бы вашу вот… вы, конечно, от бога врач, но ведь беспомощный! В кого ж вы такой беспомощный? Отвернись только – и пропадете.
– Не пропаду, – зачем я возражал ему, куда больше моего понимающему в реалиях здешней жизни? Возражал и все, ибо знанием тайным, свыше дарованным, ведал – не пропаду. В моей руке Плеть Гекаты и будут псы послушны воле ее, ибо помнят, что и ожечь способна, и хребет переломить…
Но разве верю я в это?
– И вы в это верите? – Вецкий, сняв очочки, сунул их в карман. – Помилуйте, Егор Ильич, вы, здравомыслящий человек, атеист – не побоюсь этого слова, – и верите в подобную… мистификацию?
Вот тогда-то я и спохватился, что выдал свою тайну. И огорчился до невозможности, как будто совершил нечто непотребное, недостойное, такое, что нарушит покой храма моего и насторожит стигийцев.
Они ведь умные…
Вецкий явился спустя три дня. Возбужденный до крайности и не скрывающий своего волнения, он ввалился в комнатушку, цыкнул на старуху, что копошилась у стола, накрывая нехитрый ужин. Та, испуганно ойкнув, поспешила убраться в сени, утащив с собой краюху хлеба. Голодная. Перепуганная. Притворяющаяся более больной, чем на самом деле, только ради того, чтоб задержаться еще ненадолго…
– Егор Ильич! – на стол полетела меховая шапка, к ней перчатки, а покрасневшие, распухшие пальцы Вецкого завозились с пуговицами пальто. – Егор Ильич, я много думал о том, что вы рассказывали! И понял – правы! Во всем правы!
Пальто упало на пол темной грудой, а Вецкий принялся мерить комнату широкими шагами.
– Пусть это кажется невозможным, невероятным… но я верю! – он стукнул себя кулаком в грудь. – Покажите ее! Умоляю, покажите…
– Помилуйте, Иннокентий, вы никак заразились суевериями, – я попытался было отшутиться, потому как то самое, чужое знание подсказывало – нельзя давать Плеть Вецкому в руки. Опасно. – Я вам фантазию свою изложил, а вы взяли и поверили. Смешно.
– Не смешно.
И вправду не смешно. За окном метет и завывает, скалится метель, брызгает слюною снежной, грызет тех, кому не досталось уголка в доме. А многим не досталось, потому что негде взять углов. Не вмещает людей прогнившее городское нутро, и кто-то сейчас, в эту самую минуту, когда мы с Вецким спорим о ненужном, подыхает в лапах метели. Или с голоду. Или от болезней, числа которым не счесть. Или по другой, новое причине, имя которой – несходство взглядов…
– Да, Егор Ильич, вы верно все поняли, правильно, – Вецкий присел на край табурета, облокотившись на стол. – Вы видите куда больше, чем виду подаете… а еще вы трус. Да, да, трус, который одна за одной находит причины, дабы оставаться в бездействии, точно тогда руки его будут более чисты. Вы хотите заботиться о больных и страждущих? Вы даже пригрели у себя старушку… Только, Егор Ильич, это ведь капля в море.
Да, капля, да, в бездонном море людских страданий, которые я обречен видеть и слышать.
– Вы могли бы… вы бы сумели… но вы не хотите мараться. Да, вам проще пользоваться тем, что имеете. Благодаря мне имеете! – он сорвался на крик: – Благодаря тому, что я не столь брезглив, как вы, вы можете притвориться благодетелем… но самому… использовать, что упало в руки, что пришло вот просто так, даром… если бы мне, я бы сумел. Да, я бы сумел и сумею!
Сумеет. Прежде всего, именно потому, что не брезглив и бесстрашен, он не испугался тогда, в семнадцатом, не отступит и сейчас, в двадцать первом. И в тридцать первом, если доведется дожить. И в сорок первом, каковой от меня несказанно далек…
Глядишь, и вправду светлый новый мир построят. А я останусь к тому непричастным.
– Дайте мне ее! Не хотите сами, так позвольте другому! Где вы прячете? Где?! – он схватил меня за плечи, сдавил, тряхнул. – Ну же, Егор Ильич, проявите благоразумие! Отдайте! Я… я сделаю так, что вы будете… вы спасете не одного, а многих. Милосердия ради… ради них…
Я отдал ему Плеть, хотя и не должен был. Я попросил прощения у той, что являлась мне во снах, и у храма, войти в который больше не сумею. Я теперь боюсь стаи, с того дня они знают, что я беззащитен…
Но Вецкий сдержит слово!
И он держал, почти девять лет держал, поднимаясь все выше и выше, покоряя, изменяясь, но позволяя мне делать то, что я умел делать.
А в тридцатом меня арестовали… и, наверное, это было правильно. В конце концов, никто не может жить вечно, боги и те уходят.
Последняя моя встреча с Вецким состоялась в тридцать третьем. Железнодорожный вокзал безымянного города. Рельсы, выползающие из тумана и в туман же уходящие, протяжные гудки то слева, то справа. И небо, вздрагивая от них, то и дело трескалось тучами, выставляя мутную синеву. И даже звезда была, у самой крыши, почти соскальзывая светом на красную черепицу, но все еще держась.
Мне было холодно и зверски спать хотелось, а вот к чувству голода, равно как и к усталости, привык. Нас выгнали на перрон, оцепили, оставили под низким небом, позволив дышать чем-то отличным от вязкого, кисловатого и лишенного кислорода воздуха вагонов, позволив стоять и любоваться чертовой звездой… Впрочем, похоже, только я, вконец обезумевший, смотрел вверх. Там, в вагонах, звезд не было, кроме разве что красно-колючих, патриотически верных и намалеванных на стенах.
– Егор Ильич? – в руку вцепились ледяные пальцы, в затылок дохнуло гнилью. – Егор Ильич, вы ли это? Вы… я думал, вас нету уже…
Меня давно нету, наверное, не стало в тот самый момент, когда ушла Машенька.
– Простите меня, простите, Егор Ильич…
И тогда я его узнал. И удивился, как это Вецкий, вальяжный и неспешный Вецкий, превратился в этакое подобие человека. Болезненно худой, впрочем, как и все здесь, но притом сгорбленный, скособоченный. В черных глазах уже не пламя – угли и толстый слой пепла сгоревших желаний. Губы дрожат, а клыков не осталось – повыбивали, повыдергивали, чтоб не огрызался. Тощая шея из серого ватника, который среди прочего тряпья, каковое выдают за одежду остальные, кажется роскошью. А пальцы ледяные, мертвые почти.
– Отобрали… все отобрали, сволочи. Пока она была со мной – не решались, а тут… – он сглатывал слюну, нелепо дергая шеей влево, ухом задевая встопорщенный воротник. – Не смели поначалу, боялись! А как Плеть украли, так и все…
– Кто украл? – мне стало вдруг жаль, нет, не Вецкого в его нынешнем убогом состоянии – ничем-то он не отличался от прочих, но Плеть, ту самую, обретенную случайно и отданную выкупом за сколько-то там лет жизни. Теперь мне понятно, что, как ни откупайся от них, все одно настигнут. И жизни, если разобраться, не было.
– Данцель! Данцель, скотина малолетняя… я его пригрел, я его вытащил, а он… он…
Брызги слюны, трясущийся подбородок – Вецкий зол, только злость эта мало что способна изменить. Кто такой Данцель? Хотя нет, не хочу я знать.
– Кто он без меня? Мальчишка… помощник… волчье племя… – продолжал бормотать Вецкий, судорожно дергаясь. – Пронюхал, пробрался, украл, донес…
Где-то далеко, там, где рельсы ныряли под туман, укрываясь в высокой щетине травы, завыли собаки, громко, печально, на десятки голосов. И люди, взбудораженные этим многоголосым хором, зашевелились, засуетились, затолкались.
– Мамочки! – заскулил кто-то рядом, не понять – мужчина ли, женщина. И крик этот подхватили, отразили десятки голосов…
Не стало больше тишины. Не стало храмов, лишь племя стигийских псов, вырвавшись на волю, расселилось по миру.
Что будет с ними? А с людьми? Что будет с миром этим?
И снова давнее, замолчавшее после утраты Плети знание подсказало ответ: а ничего. Выживет мир, угомонятся псы, передрав друг другу глотки, и станет во главе стаи сильнейший, и будет держать он власть столько, сколько сил хватит, а прочие в страхе отступят, лягут на пол несуществующего храма да морды в кровь опустят.
– Что? Что вы такое говорите, Егор Ильич? Опасно, опасно… услышат, донесут, головы не сбережете…
А чего ее беречь? Недолго уже, жалко, что холодно и что тучи звезду закрыли, ибо хороша была.
– Успокойтесь, Кеша, ничего-то не случится…
И я был прав. Собаки к утру утихли, туман рассеялся, осев на землю, травы, стену и одежду холодною росой, а ближе к полудню, когда сухое солнце распалилось вовсю, подогнали паровоз. Значит, снова рельсы, снова дорога, снова кислый воздух да мысли о будущем, какого нет ни у кого из нас.
На второй день пути умер, обессилев, Вецкий, спустя день я понял, что последую за ним…
День тянулся и тянулся, полз стрелками по циферблату, неторопливо щелкал шестеренками в разобранных часах. Зачем Магда их разобрала? Она ведь ничего не понимает в работе часов, но вот сняла корпус и, положив руки на стол, а голову на руки, наблюдала за тем, как движутся, стрекочут, раскатывают время плоские зубчики.
В голове было пусто, ну почти пусто – металась лишь одна мысль: нужно поговорить с Юленькой. Да, обязательно поговорить, но… потом, позже, еще немного тишины.
Она забыла уже, как любила это состояние одиночества, когда ни его, ни старухи, когда не хлопают, не скрипят двери, когда не хохочут, не орут пьяные песни люди, когда почти исчезает кислая вонь немытых тел и запах перегара… когда наступает мир.
Да, именно в эти минуты, пожалуй, она и была счастлива. И точно так же смотрела на часы, разобранные, оголенные и беспомощные перед пылью. Нет, у тех, старых, корпус украла не Магда, похоже, что он исчез задолго до ее появления в квартире, но ведь корпус – не главное. Главное – то, как нервно вздрагивают шестерни, шуршат, цепляясь друг за друга острыми зубчиками, колесики, как медленно натягивается пружина и как, послушные этим вроде бы несвязанным явлениям, движутся стрелки.
Потом – наверное, ей было уже двенадцать или даже больше – отец разбил часы, просто по пьяни, или даже нет, просто чтобы сделать ей больно. А старуха, сидя на кровати, хохотала, скалилась беззубым ртом, пуская пузыри слюны…
Как же хорошо было сбежать от них.
Как же привычно было убегать…
Магда, сжав голову руками, поднялась. Мыло-мыло-мыло… едкое хозяйственное мыло, семьдесят два процента щелочи… от нее руки сохнут и кожа на сгибах пальцев идет мелкими трещинками. От нее распухает язык, грозя забить горло. От нее Магда почти задохнулась и…
И нужно что-то делать. Уходить, бежать, сейчас, пока возможно, пока он просто по следу идет, пока не догнал, пока еще лишь дышит в спину, а не скалится.
Но как же она устала бегать!
Чтобы не бегать, нужно добыть Плеть. Чтобы добыть Плеть, нужно поговорить с Юленькой. Со Стефой-то бесполезно было и пытаться, но Юленька – другое дело. А чтобы поговорить, нужно выйти из квартиры. Всего-то и дел – переступить порог. Запереть дверь. Спуститься по лестнице. Выйти на улицу и дойти до серого дома, в котором должна была жить сама Магда…
Страх парализует.
– От стигийских псов так просто не уйти, – призрачная старуха машет с кровати корявым пальцем, заходится хриплым смехом. – Они найдут! Но ты беги, беги, глупая, так им интереснее…
– Нет! – Магда закричала и, схватив разобранные часы, швырнула остов в стену. Брызнули колесики, шестеренки, болты и тонкие спицы, с шипением распрямилась пружина.
– Нет, – тихо повторила Магда, усилием воли унимая дрожь в руках. – Бегать я не стану, не дождетесь! Слышите, не дождетесь!
Если кто и слышал ее, то исключительно сизый голубь с лохматыми лапами и желтыми круглыми глазами. Он топтался на подоконнике, терся жестким оперением о стекло и громко ворковал. Пожалуй, именно этот звук, мирный и не имеющий ничего общего с прошлой жизнью Магды, позволил ей вернуть внутреннее равновесие.
Умыться. Одеться. Убраться из квартиры и навестить Юленьку. В конце концов, будет лишь разговор и ничего более… в конце концов, Юленька ее не убьет… в конце концов…
В конце концов, сомнения убил телефонный звонок. Юленька. Извиняющаяся, заикающаяся, смущающаяся Юленька просила о встрече.
Это, наверное, хорошо. Но… Магда посмотрела на себя в зеркало и недовольно поморщилась: понятно, отчего незнакомый тип догадался о проблемах Магды. Вон они, проблемы, на лице, на уставшей коже, в набрякших веках, в безумном блеске глаз, в размазанной помаде.
К Юленьке она пойдет, но для начала приведет себя в порядок.
Умирать, так с музыкой! Хотя старуха как раз музыку и ненавидела.
Не сказать, чтобы Дашкина затея пришлась Илье по вкусу, скорее наоборот даже – чересчур уж рискованное мероприятие, мало ли чего от этой неизвестной ему Магды ожидать. Но Юленька согласилась, Баньшин тоже, причем сделал это как бы и нехотя, но видно было – Дашку он поддерживает всецело, а значит, и Илье делать было нечего, кроме как соглашаться.
И был звонок, и было – как Дашка и предположила – согласие на встречу. И было скоропалительное прощание и Дашки, и Баньшина. И было ожидание, впрочем, недолго: громкая птичья трель звонка разрушила тишину.
Ну вот, сейчас он увидит Магду. Ту самую Магду, из-за которой столько разговоров, Дашкиной злости, Юленькиной задумчивой обиды и смятения Баньшина, что, надо полагать, никак не мог решить – виновна Магда или нет.
Дверь открылась легко, и Илья отступил, жестом приглашая войти.
– А ты у нас кто? Новый любовник? Ну да, бывает, у Юленьки просто, что ни день – то новости, и не поймешь, то ли склероз, то ли еще девичья память.
Женщина засмеялась, запрокинув голову, хрипло, сексуально и отвратительно. Она сама, от кокетливой шляпки-таблетки до набоек на шпильках, была отвратительна, хотя сама об этом вряд ли догадывалась. Или в Илье дело?
Наверное. Она ведь, если разобраться, не некрасива. Худое лицо с четкими скулами, большеватым, но аккуратным носом и широким жадным ртом. Изломанная линия бровей, узкие, широко расставленные глаза, чуть навыкате, цвета непонятного, не то карие, не то желтые.
– Зовут-то как, любовник? – поинтересовалась она и, протянув руку, щелкнула по носу. – Или ты у нас без имени? Под номером?
– Илья.
– А… тот самый. Убийца, – сказала небрежно и, шагнув навстречу, толкнула в грудь. – Значит, это ты меня соломенной вдовой оставил? Мститель.
Вот уже почти коснулась уха губами, словно собираясь сказать что-то тайное, предназначенное лишь ему, приобняла, вдохнула и… громко крикнула:
– Юлька! Юлька, это я, вылазь из пещеры.
– Выползай, – раздалось из глубины квартиры. – Правильно будет – выползай.
– Видишь, она у нас правильная, добрая. А ты – убийца. И я постараюсь сделать так, чтоб ты сел и никогда не вылез с зоны. Или не выполз?
Стервь обыкновенная, глянцево-журнальная, слегка хамоватая и полагающая, что мир создан исключительно для ее удовольствия. У стерви крупные ровные зубы специально для того, чтоб было чем ухватить и удержать долю благ, у стерви длинные когти – отбиваться от конкурентов, у стерви жадные глаза – искать цель.
А еще она на Алену похожа, но это – если в профиль смотреть. Но лучше не смотреть, лучше бы вообще убраться из квартиры, что, собственно говоря, Илья и собирался сделать.
– Неужели уходишь? Что ж ты, милый, бросишь свою подругу мне на растерзание? – она не отпускала, взяла за руку, провела когтем по коже и ласково промурлыкала: – Не хорошо бросать женщину в беде… или в одиночестве.
Юлька уже спешила по коридору, теряя тапочки и маску безразличия. Она была… счастлива? Нет, не совсем счастье это, скорее радость встречи с другом, предвкушение чего-то – и тут же стремительное, меняющее черты лица, отчаяние.
Вспомнила? Как вообще о таком забыть можно было?
И вправду, странная она, Юля-Юленька.
– Илья, ты… ты иди, мы поговорим. Ладно? – умоляющий взгляд, сложенные руки, пальчики упираются в подбородок, точно пытаясь поддержать мучительную, кривоватую улыбку. – Мы вдвоем поговорим.
– Вот именно, – Магда подтолкнула его к двери. – Иди, герой-любовник, тут пока без тебя обойдемся. Правда ведь обойдемся, милая моя?
Дальше Илья не слышал: дверь захлопнулась.
Впоследствии он не раз задавался вопросом, что именно заставило его проследить за Магдой, но так и не понял, была ли виной тому неприязнь к ней, вспыхнувшая с первого же взгляда, предчувствие, что женщина эта – не просто стерва, либо же нечто иное, сродни озарению. Впрочем, как бы то ни было, но, выйдя из подъезда, Илья обошел дом по периметру, остановился у крайнего подъезда, в тени раскидистого, старого куста сирени, как нельзя вовремя выбросившего поздние, но обильные темно-лиловые свечи соцветий, и принялся ждать.
Время тянулось, время растягивало тени по асфальту, звенело оживившейся к вечеру мошкарой, время нашептывало, что он, Илья Лядащев, глуп и нелеп в роли шпиона. Что, в сущности, Магда хоть и стерва, но это не преступление, что убивать богатого жениха ей было совершенно невыгодно, и с точки зрения мотива куда логичнее заподозрить Юленьку.
Но врожденное упрямство не позволяло уйти, примиряя и с мошкарой, и с мыслями, и с надрывным кошачьим ором, что раздавался, казалось бы, прямо под ногами.
Когда же стоять стало невмоготу, дверь подъезда громко хлопнула, и во дворе раздался звонкий и знакомый голос:
– А ты, Юлька, как была дурой, так и осталась!
Вот и она. Стала у подъезда, пошатывается, будто пьяная, глядит по сторонам – Илья решил было, что увидела, но нет, отвернулась и бодро зашагала прочь.
Ну а теперь что? Красться по кустам? Прятаться за деревьями и по-идиотски скрывать лицо за газетой? Так у него и газеты нет, и очков черных в комплекте с накладной бородой и усами из мочала… Но делать нечего – когда Магда скрылась за поворотом, Илья решился покинуть укрытие. Он шел, стараясь не выпускать ее из поля зрения, но в то же время не приближаться, чтобы не привлечь внимание.
Шел, не разбирая дороги, лишь изредка выхватывая взглядом знакомые вывески над знакомыми же витринами или же незнакомыми, но яркими, завлекательными. Тогда снова начинало казаться, что Магда догадалась о слежке и теперь попросту водит за собой, развлекаясь. Но нет, вот центр остался позади, широкий проспект сменился узкой безлюдной улочкой, зажатой между серыми стенами многоэтажек, проросшей фонарными столбами и редкими кленами, которые в отличие от столбов чувствовали себя не слишком уютно. Теперь опасно: стоит Магде оглянуться – и конец слежке. Но она не оглядывалась, а на очередном повороте ускорила шаг, словно торопясь достигнуть какой-то очень важной, но лишь ей известной цели.
Двор. Обыкновенный двор обыкновенного города. Дома, сомкнувшиеся буквой «П», прорезанные арками, в которых воняло мочой и котами, стоянка для машин, детская площадка, газоны с вытоптанными дорожками, мусорные баки.
Вот и все? А дальше куда? Магда зашла в подъезд, но в который…
Илья огляделся и, заметив группу пацанов, обосновавшихся на лавочке у одного из подъездов, направился к ним.
– Привет, – он остановился шагах в пяти, буквально кожей ощущая исходящую от парней неприязнь. Скорее всего, дело было не в Илье, как личности неприятной местным, а в том, что сидели у подъезда давно, пива, судя по количеству пустых бутылок, выпили изрядно, закусив его терпким табачным дымом, и теперь страдали желанием доказать миру… а что-нибудь да доказать.
– Чего тебе, дядя? – лопоухий парень в черной джинсовой куртке, обильно изувеченной заклепками, лениво поднялся с лавки, протягивая гитару товарищу.
– Спросить хочу.
– Спрашивай.
Пацан натужно пытался казаться взрослым, тянул шею, выпячивал острый подбородок с рыжеватым курчавым пушком первой бороды и щурил глаза.
– Стольник хотите?
– А то, – фыркнул кто-то, пробуя на прочность гитарные струны. – Мы, дядя, много хотим.
– А чего хотим, то и возьмем, – радостно завершил фразу главарь. – Так чего те?
– Мне? Хочу узнать, вы тут девушку часом не видели? Симпатичную, брюнетка…
– Эту цацу? Ну, которая к Лехичу приходит? – парень сунул руки в карманы и совершенно иным, мирным, тоном поинтересовался: – А ты ей кто? Друг, что ли?
– Ну…
– Да я ее толком не знаю, я больше с Лешиком пересекался, он – мужик клевый, не жмотится.
– Ога, – подтвердил гитарист, – вообще нормал. И не зануда.
– Да ну, – возразил третий, до того сидевший тихо. – Нарик конченый!
– Трындишь.
– Я? Да я сам его обдолбанного видел! На лестнице валялся, я ему – Лех, домой иди, не фиг в подъезде мариноваться, еще ментов позовут.
– Ага, у нас могут. Дунька с третьей – стерва конченая, чуть что, так к участковому, – со знанием дела заметил лопоухий, усаживаясь на прежнее место.
– Во-во, а кому это надо? Ну я его тяну-тяну, а он ни в какую, бормочет, башкой мотает и мычит чего-то, а чего – фиг поймешь. А потом уже эта, бабень его… ну не эта, другая, такая… ну которая с рынку, ну ты знаешь, белая такая, крикливая, короче, из квартиры его выперлась и давай на меня верещать, что я его обокрасть хочу!
– Тварь!
– Ага, полная. Я ей и объяснил, чтоб пасть заткнула… а ведь чего, пахло-то от Лехича не водярой, значит, нарик. Закинулся и приход поймал. Во!
– И когда это было? – осторожно поинтересовался Илья, прикидывая, что может быть общего у стильно-стервозной Магды и не то алкоголика, не то наркомана.
– А недавно, вчера вроде… или… ну да, ночью как раз, часа в три, у меня еще батя забыковал, в хату не пустил.
– Ога, – гитарист снова дернул струны, извлекая из инструмента звуки, больше похожие на стон, нежели на музыку. – Денька ко мне спать приволокся, у меня предки нормальные, а у него батя – зверь, особенно если выпьет.
– Эт точно. В прошлый раз вообще по хате гонялся с топором, говорит, зарежу падлу. А сам он падла. Вот как выпьет, так кранты полные, а Леха даже когда пьяный, то тихий, болтливый только. Все рассказывает, каким он крутым был и как его подставили.
– Трындит!
– Может, и трындит, а может, и нет, – Денька пнул пустую бутылку, зашвырнув ее в низкие, редкие кусты черной рябины. – Ты ж цацу эту видел? Такие только на крутых западают…
И это наблюдение, сделанное пятнадцатилетним подростком, показалось Илье не то что здравым, скорее уж единственно возможным. Да, Магда западает на крутых, таких, как покойный Шульма, а вот старые алкоголики-наркоманы ей совершенно не в кассу.
Или скорее не к имиджу?
Снова забренчала гитара, защелкали зажигалки, поплыл дым сигаретный, точно ставя точку в этом неожиданном и неожиданно полезном разговоре. Их дворовое величество, стряхивая пыль с джинсовой мантии, поднялось и широко зевнуло. Пора бы уходить, пока не опомнились, пока не сообразили, что сказано слишком много и человеку чужому, а значит, по определению враждебному.
– Спасибо. Ребят, может, еще подскажете, в каком подъезде обитает Леха этот? И квартирку заодно.
– А чего не подсказать… рублей за триста?
Тип, открывший дверь, был нетрезв, небрит и явно не в себе. Одной рукой он держался за дверь, другой – за косяк, при этом раскачивался так, что чудом не вываливался за дверь и чудом же удерживался от падения. Рыхлое, в дряблых складочках плоти тело его было облачено в вытянутую майку неопределенного цвета и синие спортивные штаны с пузырями на коленях.
– Чего тебе? – тип, отлипнув от двери, вытянул руку, пытаясь коснуться Ильи, качнулся вперед, обдав перегаром, и повторил: – Чего тебе?
– Ты Лешкой будешь?
– Ну я. А ты кто?
Три подбородка, образовавшихся не столько от того, что человек был толст, сколько от избытка кожи, покрывала редкая щетина, на длинной шее топорщился кадык, горбились покатые плечи, обвисал живот.
– Поговорить хочу.
– Ну проходи, – он качнулся теперь назад, ударившись о что-то, выругался и исчез в глубине квартиры. Илья переступил порог с некоторым опасением.
Пусто. Захламленный коридор, вонь, свидетельствующая о том, что проживающие в квартире люди уборкой не слишком себя утруждали. Бутылка, точнее бутылки, выстроившиеся печальной колонной вдоль стены.
– Заходи! – позвали из комнаты.
Но Илья сначала заглянул на кухню, после – в санузел, к удивлению, относительно чистый, и только потом в единственную комнатушку, где на кровати восседал давешний знакомец. В одной руке он держал полупустую бутылку с мутноватой жидкостью, в другой – четвертушку хлеба с выеденной мякотью.
– Садись куда-нибудь. Ты не смотри, что я такой, я ж болею… да, да, болею… – Леха вздохнул и, отломав кусок хлеба, скатал из него шарик. – Душой болею… Вот скажи, ты женат?
– Был, – Илья присел на колченогий табурет.
– Был… тоже душу повыела? Они, брат, такие. Ты к ним с цветами и конфетами, а они – лопатой по хребту!
С цветами… Орхидеи во льду как украшение на свадьбе и ледяные же лебеди с сюрреалистично вытянутыми шеями. Он, кажется, мутантами их обозвал, а Алена в ответ обозвала его. Алене лебеди нравились. Интересно, а на ее свадьбе с герром Бахером они были? Или новое что придумала?
– Я вот тоже женился… бес попутал. Всех нас бес путает… а хороша была чер-р-ртовка! – Леха, хлебнув из бутылки, протянул, видать, в знак мужского единства и дружбы. Но на отказ не обиделся. – Хороша… как вспомню… Черный волос до задницы, а задница… что это была за задница!
Он закатил глаза и, причмокнув, продолжил:
– И глаз дикий, вот цыганский! Поговаривали, что в мать пошла, не мордой, конечно, мордой та страшна была, но характером… это да, характер у нее был еще тот! Кремень! Сталь! Но в меня влюбилась, что кошка! По пятам ходила, а сама-то, сама – дикая. Я к ней – она сбежит, но недалеко, и снова по пятам. Я ж раньше-то не просто был, а приличным человеком… это она меня выпила.
– Как ее звали?
– Кого? – Лешка моргнул и тут же спохватился: – А… Магда… ты же знаешь, раз пришел! Ты же из-за нее пришел, верно?
– Из-за нее.
– Что натворила? А не говори, не хочу знать… Но я расскажу, все расскажу… я ей помогу. Ты поможешь. Магда не привыкла к помощи. Знаешь, она ведь беспомощная на самом-то деле. Беспомощная и ненормальная. Да, ненормальная! В мамашу свою.
– Откуда она родом?
– Пертьево. Под Волгоградом.
– Далеко.
– Далеко, – согласился Лешка, отковыривая новый кусок хлеба. – Ты о таком небось и не слышал. И правильно, ничего там хорошего нету, глушь одна. Из достопримечательностей – библиотека имени Ленина и психушка имени Крупской. Весело, правда?
– Не знаю. По мне – так не очень.
Илья четко представил себе город: сырой, с непременным ветром с реки, узкой набережной, строгим, помпезным даже центром и рыхлыми окраинами, где серые пятиэтажки перемежались со старыми и даже старинными частными постройками. В городе царит скука. В городе девять месяцев в году холод и сырость, а еще три – влажная банная духота. И комары, непременные клубы комарья, что во дворах, что в квартирах. А к ним – свернутые трубками газеты, мат и в последние годы – пластины раптора.
– Точно, не очень. Тоска зеленая. Либо бухать, либо колоться. Всегда – трахаться, не важно с кем… хотя есть и те, кто устроился неплохо… ну для наших мест неплохо, ты же понимаешь?
Городское начальство? И пара-тройка бизнесменов, что в ближайшем рассмотрении тоже являются родичами городского начальства. Иногда, обычно накануне или после выборов, город оживает, питаясь некоторое время слухами и скандалами, примеряясь к новым господам, но постепенно снова засыпает.
– Я знаю, я тоже там жил, только вырвался. Недалеко, не в Москву, но в Волгоград сам… сам, слышишь! Без чьей-либо помощи!
Без помощи, это значит – без тети-дяди-бабушки-дедушки… внучатых племянников, троюродных кузин и четвероюродных братьев по линии отца… без тихих просьб и слезных уговоров, без белых конвертов, затертых по краям, и черных непрозрачных пакетов, в которых, если прислушаться, изредка позвякивает.
Сам – это локти в кровь, и колени тоже, и совесть, потому как закалять приходится, затыкать, по мере того как поднимаешься выше и выше. Успеть раньше, сделать больше, сделать так много, чтобы заметили, обойти, а лучше утопить того, другого, который конкурент.
Да, пожалуй, Илья знал, что такое пробиваться без помощи, приходилось наблюдать.
– Я стал известен! Награды… меня награждали… и не только наши. Швеция! Ирландия! Австралия! А во Франции номинировали! А еще… нет, все равно, это не важно, это ушло… все ушло, кроме Магдочки. И она… почему она до сих пор меня не бросила? А потому, что я все про нее знаю.
Слушать это бормотание надоело, и Илья, поднявшись, подошел к кровати, взял пьяницу за майку и тряхнул:
– Соберись. Рассказывай. Как вы познакомились?
– Она поступать приехала. В училище. На художку. Она – и на художку… наивная девочка, но мне понравилась, я даже помог ей. Просто, без задней мысли, все же она была не красавица, далеко не красавица… она поступила. А потом уже…
– Она влюбилась в тебя?
Кивок.
– Дальше?
– Мы… мы поженились, ей ведь шестнадцать… пригрозила, что заявление подаст, маленькая хищница. А малолетка… и скандал. Зачем мне скандал? Нет, я все тихо, я мирно, у меня врагов много, я ведь многим ноги оттоптал… Нет, такого козыря я не мог себе позволить. Я бы развелся, год-два, в конце концов, штамп в паспорте ничего не значит. Но… такое… я не специально… не специально!
Он затрясся, потом закашлялся, а кашель перешел в икоту, которую Леха утопил в остатках водки.
– Я ведь играл… много играл… ну знаешь, как бывает, сначала по чуть-чуть, потом больше и больше… а потом приходят к тебе и говорят: отдавай, мил человек, долги, а не то мы тебе больно сделаем. И сделали, сволочи! Я три дня кровью дышал, под себя ходил после первого их визита, а на второй бы все, точно коньки откинул. Магдочка выручила… Что он в ней нашел, а? Что мы все в ней находили? Тайна женщины.
Тайна? А и вправду тайна. Ведь, если подумать, и Алена далеко не красавица, не из тех, которые по подиуму или по страницам журналов шествуют, но ведь душу зацепила, выволокла, приручила, а потом взяла и бросила.
И это было нечестно!
– Она пошла к человеку, которому я был должен, пошла, чтобы об отсрочке попросить, а он ей выбор предложил. С ним остаться. Представляешь?
Не очень. Жалко стало вдруг эту стерву с хриплым голосом, которая, по сути, лишь притворяется стервой, а на самом деле скрывает под толстой шкурой стервозности остатки души.
– Она и осталась. Нет, я не осуждаю… конечно, я не осуждаю! Я же понимаю, что она ради меня, что никогда-то его не любила… а вот он ее наоборот. Да, да, он к ней крепко прикипел, бывает же такое? У него ж баб полно было, и не чета Магде, а он с нею как с писаной торбой. То то, то это, то одно, то другое… принимала. Небось скоро про меня забыла. Я к ней как-то пришел, уже потом, когда она с Григом плотненько любовь закрутила. Денег попросил… немного и надо было, а она выгнать велела. Ну ничего, ей-то потом жизнь отплатила. Ты не думай, что я злорадствую, мне ж ее жалко, дуру этакую… Чего она натворила, а?
– Вот ты мне и расскажи, чего она натворила, – Илья сунул руки в карманы, поскольку желание врезать собеседнику крепло от слова к слову. Еще немного – и не сдержится.
– Так сбежала! Да, представь себе, сбежала! От Грига! На что она рассчитывала, а? Он быстренько нашел… ну в первый-то раз она по глупости домой подалась, к мамаше своей. Старуха хоть и ненормальная, шизофреничка полная, но понимает, с кем можно связываться, а с кем лучше и не надо. Старуха сама на меня вышла, ну а я – на Грига, значит.
Сдал, вот как это называется. Интересно, почему? Из мести за то, что его, такого замечательного, бросили? Пусть и сам виноват, но все же, видать, свербела обида, нашептывала план отмщения, такой же трусоватый, как тот, кому он в голову пришел. Или причина более банальна? Деньги, деньги, деньги… проклятый металл или проклятая же бумага. Сколько ему пообещали за содействие? И заплатили ли?
Хотя… таким платят, уже ради того, чтобы вместе с пресловутым серебром переложить и вину на продающего.
– Они бы убили меня, если б знали, что я знал! – заскулил дядя Леша. – Григ ведь бесился, Григ в нее без памяти… Что нашел, а? Вот что? А она почему такая? Опять сбежала! Да, да, сбежала… на этот раз не домой, на этот раз дальше.
– Он снова искал?
– Не успел. Подох. Она его убила! Она! С лестницы столкнула и сбежала, думала – все. Только знаешь что? Я тебе скажу… я не сумасшедший, я знаю, как оно будет… я вижу, что не поверишь, но… – дядя Леша, судорожно сглотнув, поманил пальцем.
Пришлось нагнуться.
– Он живой! Нет, он подох, и хоронили даже. С помпой хоронили, урода этакого! С цветами и речами, я сам на кладбище был. А он все равно покоя найти не может, без нее-то… даже там ему нужна. Вот зачем покойнику баба?
От Леши пахло алкоголем, остро и неправильно, не было в этом запахе человеческой составляющей, той, что выдыхает кетоновые пары, приправленные сигаретным дымом и вонью телесной. Нет, запах был чистым и свежим.
– А еще… еще многие думают, что это никакой не несчастный случай. Она убила! Да, она его убила! Вот такая вот история, друг. Дай стольник, а?
Юленьке не без труда удалось сдвинуть с места массивный стол, протолкать его, сопротивляющегося, скребущего паркет, к полкам. Стол перегородил коридор, а на паркете остались две глубокие длинные царапины. Но вот ведь дело – не жалко. Бабушка сама говорила, что не стоит жалеть о вещах.
Стул Юленька взяла не на кухне, а в одной из комнат, он был высокий и с узким сиденьем, прочно закрепленном на толстой раме. И подбитые резиной ножки не должны были скользить по полированной столешнице.
А Зоя Павловна, случись ей увидеть подобное непотребство, непременно разоралась бы.
Зоя Павловна умерла, и бабушка тоже, и не это обидно, а то, что ни одна из них – а ведь Юленька доверяла им – не удосужилась сказать правду.
Впрочем, маловероятно, что фарфоровые куклы тоже что-нибудь да скажут, они по природе молчаливы.
Забравшись на стол, Юленька с сожалением подумала, что падать будет высоко. И больно. Боли Юленька жуть как не любила. Но стул вроде бы был устойчивым, полки крепко держались на стене, а сверху загадочно и насмешливо смотрели куклы.
Магда обозвала Юленьку куклой. Магда с порога потребовала отдать Плеть. Магда сказала, что если Юленька не отдаст, то ей же, Юленьке, хуже будет. Она кричала и билась в истерике, а Юленька понятия не имела, как это остановить. А потом Магда ушла.
Да, в этой встрече определенно не было смысла.
Стул скрипнул под Юленькиным весом. Какой же он крохотный! И как высоко! А куклы, как нарочно, тяжелые. И пыльные… Да, сейчас было видно, что на изящных фарфоровых личиках лежал толстый слой пыли, она же, серая, мягкая, пряталась в волосах и складках пышных юбок, в корзинках и шляпках.
Юленька решительно сняла первую из кукол – Златовласку в жесткой парче. Тяжелая. С мягким тельцем, в котором похрустывает не то солома, не то отсыревший песок, не то и вовсе пенопласт. Ручки у куклы тяжелые, отлитые из фарфора, с крохотными пальчиками. А глаза выразительные, не кукольно-круглые, но словно бы вытянутые к вискам. И реснички настоящие.
Прелесть, а не куколка!
Юленька, спрыгнув с табурета, сползла со стола, отнесла куклу в комнату и, посадив на подоконник, крепко задумалась: все-таки без помощи ей не управиться, это за каждой придется сначала вверх карабкаться, а потом вниз слезать.
– Бездельница, – проворчала Зоя Павловна, прихлопывая тряпкой сонную осеннюю муху. – От бездельница растет! Ну ты только посмотри на нее! Ни к чему… и чем ты всю жизнь заниматься станешь, а?
– Отстань от ребенка, успеет она еще… – пыхнула дымом бабушка. – Вырастет – сама и решит.
Еще один подслушанный и забытый разговор? Когда он случился? И в чем тогда провинилась Юленька? Отказалась половики скатывать? Или хрусталь мыть? Или делать еще что-то важное и срочное? Она не помнила, но теперь, аккуратно пристроив добычу в углу подоконника, решительно вышла из комнаты. Там, под самым потолком, оставалось почти два десятка кукол – работа до самого вечера.
Спустя полчаса кукол на подоконнике сидело пять, Юленькины ноги и руки ныли, голова кружилась, а к штанам, кофточке, да и к коже прилипла старая, сухая пыль.
И тогда Юленька решила процесс модифицировать – сначала она пересадила кукол с самой верхней полки на ту, которая пониже. Потом, спустившись с табурета, переселила их на столешницу, а уже со столешницы – в комнату.
Итого в наличии оказалось двадцать две игрушки, хотя, конечно, язык не поворачивался называть этих фарфоровых дам игрушками.
– И что теперь? – спросила Юленька у самой себя, вытирая пропыленные ладони о пропыленные же штаны. Куклы смотрели строго, осуждающе. Что они могут прятать? И где?
Юленька, вздохнув, принялась расстегивать платьице: в любом случае наряды следовало бы постирать, ну а секрет – если повезет…
Повезло на тринадцатой. Темноволосой, круглолицей, с нарочито огромными глазами из синего стекла, с рыжеватыми, резко контрастирующими с цветом волос ресницами и карминовым ртом. На ней была красная шляпка с белым перышком, широкая юбка из плотной ткани, белая блузка с кружевным воротником, жакет и корзинка в фарфоровой ручке. В корзинке-то, прикрытый серыми клубками пыли, и лежал ключ.
Обыкновенный серый ключ с белым брелком, на котором значилась цифра «7».
– И что это значит? – Юленька вытерла ключ о штаны. – Как мне понять, что это значит? И почему его спрятали аж туда?
Естественно, ответить кукла не удосужилась.
– Если есть ключ, то должен быть и замок, правильно? Вопрос только где? Камера хранения? Банковская ячейка?
Юленька проговаривала варианты и тут же сама их отметала: уж больно обыкновенным выглядел ключ. Плоская, треугольная головка, украшенная выдавленным листочком клевера, длинная шейка и острые бороздки, в которых застряла грязь. Такой ключ хорошо подходит к двери, старой двери с некогда блестящим, но поистершимся замком, простеньким, таким, который уже не защита от вора, а скорее минутное препятствие.
Но вот вопрос: где эта дверь?
И Юленька, сунув ключ в карман, продолжила поиски. Она не сомневалась: ответ будет тут же, в куклах, и потому не удивилась, когда в мягком, источающем тонкий запах лаванды тельце нащупала нечто жесткое. А внимательно присмотревшись, увидела, что боковой шов, начинавшийся под мышкой куклы, был некогда распорот и снова зашит, но уже наспех, неуклюже и некрасиво.
Ну да, бабушка никогда не любила возиться с шитьем, вот Зоя Павловна сделала бы все не в пример аккуратнее.
Поиск ножниц занял минут десять, за которые Юленька была вынуждена констатировать, что в квартире царит полный развал: в одной из комнат стояли недоперебранные мешки и коробки, во второй на полу валялась кукольная одежда, а сами фарфоровые красавицы, растерявшие изрядную долю привлекательности, унылой грудой возвышались в углу. На кухне – пакеты, в спальной комнате – одежда, уже не игрушечная, но собственная Юленьки…
Зоя Павловна бы за голову схватилась. Да и бабушка вряд ли одобрила бы такое. Нет, определенно пора что-то делать и с квартирой, и с жизнью. Но для начала Юленька занялась куклой.
Внутри, под мешковиной, оказалось не сено, не песок и даже не пенопласт, а мелкие шарики, которые моментально просыпались из распоротого шва на колени, на покрывало, на ковер. Но Юленька только стряхнула их с брюк и, сунув пальцы в дырку, вытащила коробочку.
Та была невелика – сантиметров пяти в длину и трех в ширину, – сделана из жести и некогда украшена росписью: по синему озеру плавали белые лебеди, а красавица в сарафане и кокошнике тянула руки к небу, точно умоляя о чем-то. Правда, сейчас роспись изрядно поблекла, пошла мелкими трещинками и при малейшем прикосновении осыпалась крупными лоскутами краски.
Зато, если коробочку потрясти, внутри ее шуршало и позвякивало нечто.
– В ларце – заяц, в зайце – утка, в утке – яйцо, в яйце – игла, а в ней-то уже и смерть Кощеева, – назидательно произнесла Юленька, подцепляя плотную крышку ногтями. Пришлось повозиться, потому что крышка была плотной, коробочка маленькой, а ногти – длинными и хрупкими.
– Ну и кто ты? – спросила Юленька, вытягивая сложенный вчетверо тетрадный лист и еще один ключ. – Заяц? Утка? Или уже яйцо?
На листе никаких знаков, ни цифр, ни букв, ни тем более адреса и указаний, что с ключами делать. Второй, в отличие от первого, был длинный, штыревидный, с глубокими бороздками и обмотанною синей изолентой головкой.
А в остальных куклах ничего не нашлось. Или просто это Юленька была невнимательна? Она не знала. И от незнания этого расстроилась почти до слез, но, глянув на разваленную комнату, вспомнила вдруг о Зое Павловне.
И не просто вспомнила, а…
Подъезд был другим, с темно-красной, подпертой кирпичом дверью, со щербатыми ступеньками, на которых стояла алюминиевая миска с молоком и покрошенным хлебом, с двумя березами, низкими и кривоватыми от старости, с козырьком, где шумели, курлыкали, пихаясь, голуби.
Подъезд смотрел на маленькую Юленьку с удивлением, точно не понимая, как она сюда попала. На Юленьке синее платьице и белый нарядный фартук с оборочками по низу. В волосах – синие ленты, а в руке – холщовая сумка, синяя же, пошитая Зоей Павловной и украшенная тремя крупными бусинами.
Сама Зоя Павловна была тут же – присела на лавку под березой, вытянула ноющие ноги и, поставив рядом авоську, прикрыла глаза.
– Хорошо-то как…
Ветер теплый, пахнет свежим батоном. Голуби ярятся, перекрикивая, сталкивая друг друга на землю и, громко хлопая крыльями, перья роняя, кружат над козырьком. А у миски кот черный дремлет.
– Вот тут я и живу, – наконец объясняет Зоя Павловна и с кряхтением поднимается, подхватывает авоську – плотные ручки продавливают мягкую кожу, потом полоски останутся, красные и некрасивые. – Ну идем, что ли?
И Юленька, не смея перечить, идет. В подъезде пахнет уже не батоном, но чем-то иным и неприятно.
– Вот Ванька, ирод, снова… Я ему! – неизвестно отчего злится Зоя Павловна, и носом поводит, и ноздри раздуваются, и Юленьке кажется, что вот сейчас Зоя Павловна вдохнет весь воздух.
Второй этаж, третий… ковров нет и цветов тоже. Зато лежат на лестничной площадке плоские блины от штанги. И рядом же – черные сапоги в желтых разводах.
– Ну я им! – снова грозится Зоя Павловна, перехватывая авоську. – А ты смотри, смотри, как не надо делать! Мусор-то выкидывают.
На четвертом этаже они останавливаются перед красной дверью, на которой крест-накрест забиты желтые гвоздики. Красиво.
Зоя Павловна ставит сумку на землю, лезет в карман вязаного жакета и чем-то долго звенит, а под конец вытягивает связку ключей.
– Сейчас, сейчас чаю попьем, – бормочет она, успокаивая. А Юленька не нервничает, более того, здесь, на четвертом этаже, тепло и даже уютно, и прежний запах ушел, уступив место новому – сытно-котлетному.
– Сейчас…
Связка выскальзывает из неповоротливых пальцев, со звоном падает вниз, в пролет, и радостно дребезжит, прыгая со ступеньки на ступеньку.
– От же!
– Я принесу, баба Зоя! – Юленька бежит вниз, перескакивая через ступеньку. – Я принесу!
И принесла, со второго этажа, того самого, где плохой запах. А к нему и звуки не очень – голоса, музыка будто, но все это недоброе. И Юленька, подняв связку, спешит наверх. Но по дороге успевает хорошенько изучить ключи, которых оказывается не так и много.
И теперь, много лет спустя, она готова была поклясться, что среди тех, прошлых, ключей были эти два. Вот только ими ли Зоя Павловна дверь отпирала? Кажется, ими…
Во всяком случае, теперь Юленька хотя бы знала, куда идти. В бабушкиной книжке адрес найдется.
Стигийских псов узнаешь по глазам. Не сразу, они хитры, они прячут сущность в панцири модных костюмов, прикалывая к ткани булавками, пришивая тончайшей нитью в цвет, приклеивая отработанной перед зеркалом улыбкой.
Стигийские псы хитры. Они готовы быть вежливыми и прятать клыки. Готовы ждать и дремать, где-то там, в глубине сущности, каковая до поры до времени искренне мнит себя человеком. И живет, и выстраивает день за днем, барьер за барьером хрупкую клетку жизненных обязательств и отношений. Но однажды пленка этого чуждого и наносного треснет с беззвучным стоном, и пес удивится. Нет, не тому, кем он стал, а тому, кем был.
Галстуки-рубашки, запонки-заколки, дорогая туалетная вода, летящая со столика в мусорное ведро, и бритва в кармане, припрятанная, прикрытая тонкой тканью платка. Непременная монограмма – они почему-то любят монограммы, надеются, что пара букв на сатине еще немного попридержит маску.
А в глазах-то, в глазах уже читается: поздно. Полетело, покатилось, разлетаясь осколками жизни.
Ссора. И еще. И снова. Непонятная другим – что за муха укусила милого парня Леху-Миху-Ваню-Васю-Игоряшу? Что случилось со степенным Владимиром Петровичем? И с суетливым, лысоватым весельчаком Сидоровым? Ударил жену? Влез в драку? Да быть того не может!
Может. Стигийские псы, они такие. Непредсказуемые. И по глазам узнаются.
Тоска в глазах. Понимание. Беспомощность твари, заблудившейся в мире чужом, и тихая, закипающая ярость.
Они меняются. Костюмы носят по привычке, но не замечают, что теперь те сидят иначе, топорщась на спине, растягиваясь на груди до треска вылетающих пуговиц, отвисая карманами и собираясь под мышками мелкой складкой. Нити треснули, и панцирь разломился, того и гляди съедет, обнажив сокрытое.
Что скрыто? Да псы – они псы и есть. Шакалообразные, трусоватые и жадноватые, но опасные в стаях, когда былая трусость вдруг сменяется отчаянной, безумной храбростью. Горе чужаку, что посмеет стать на пути. Разорвут. И сами же удивятся – как это вышло-то? Ведь не хотели же, чтоб до смерти, ведь только крови, только страха, только пнуть разок, с наслажденьем запоминая звук ломающейся кости. Или влажный всхлип выбиваемого из легких воздуха.
Стигийские псы, они такие, уж если стали на след, ни за что не отступятся, будут идти, срываясь на бег, вихляя тощими задами, подвывая, подскуливая, поторапливая и не торопясь.
И смысла бежать нет – настигнут. Сегодня ли, завтра ли, год ли спустя, но обязательно явятся. Скорее всего, это будет звонок в дверь, знакомое дребезжание, которое заставит разве что матюкнуться, если незваный гость оторвет от важного дела. Но страха не будет. И предчувствия. Вообще ничего, кроме желания поскорей отделаться от визитера.
Но стоит открыть дверь…
– Привет, не ждала?
Ложь. Я жду всегда. Каждый день просыпаюсь в холодном поту, вслушиваясь в темноту, отделяя звуки знакомые и безопасные от других, тех, что могут предупредить. Я выбираюсь из постели и бесцельно брожу по квартире, понимая, что поведение это глупо и странно. Но сил изменить себя нет. Я их боюсь.
Все еще боюсь.
И кажется, что даже смерть, если таковая случится не от клыков, не принесет освобожденья. По ту сторону тоже их территория, правда, там они будут без масок, костюмов и галстуков, там они настоящие.
Впрочем, здесь у меня еще есть время, но как же безобразно я его трачу.
С первым из них я познакомилась в пятьдесят девятом. Тогда я не знала об их существовании. Тогда я вообще мало что знала. Мир лежал передо мной, ожидая, когда я снизойду, чтобы принять все блага его. И Лешенька виделся благом.
Хитроватый-подловатый-трусоватый. Типичный шакалоид. Но до чего же качественная маска. Костюм из «Березки» и правильные родители. Дядя во Внешторге и тетя – заслуженный партиец. И маразматичная бабка, которая, выбираясь из дальней комнатушки, бродила по квартире, бормоча про собак.
Теперь я понимаю, что ее сумасшествие было более разумным, нежели моя нормальность. Впрочем, сначала о Лешеньке.
Он круглолиц и мило-неуклюж, горазд смущаться и розоветь, касаясь невзначай моей ладони. Он смотрит с восторгом и трепетом, словно я – божество. Он приносит в подарок бельгийский шоколад от дяди и билеты на премьеру от тети. Он робко интересуется о наших планах…
И просит сказать, что вчера мы были вместе.
– У отца неприятности… и на дяде сказаться может.
Бегающий взгляд, истеричный и насмешливый одновременно, словно Лешеньке известно что-то, чего не знаю я, и ему хочется похвастать, вывалить это знание, но вместе с тем по непонятным причинам он сдерживается.
– Мелочь, пустяк… я не думал, что там облава… я тебе подарок искал… а теперь меня могут посадить… пожалуйста.
Конечно, дорогой, мне нравится быть благородной, как жены декабристов, – еще один ненужный подвиг, в котором нет иного смысла, кроме кажущейся красоты. Я готова защищать его и хранить, беречь и врать тем, кто приходит справиться: не знаю ли я, где вчера был товарищ Рутцев с семи до девяти вечера.
Знаю. Конечно, знаю. Почти уже сама верю, что знание это – истина в последней инстанции. И, чувствуя себя вершительницей судеб, самозабвенно вру, создавая детали несуществующего свидания.
Они не верят. Они переспрашивают, норовя поймать меня на лжи, и вздыхают, когда не удается. А я горда собой. Я ведь спасла…
Какая, право слово, чушь – спасать стигийского пса.
Лешенька долго избавлялся от маски. Случайные слова, которых прежний он никогда не позволил бы, внезапная наглость, развязность, которая мне, глупой, кажется признаком новой ступени наших отношений. И взгляд, плывущий, ищущий взгляд голодной собаки.
Пустые вечера. Все чаще. Все больше. И робкое удивление – как это вышло, что он решается оставлять меня? Куда уходит? И почему, возвращаясь, кажется совершенно чуждым? А скоро наша свадьба…
Лешеньку арестовали спустя три месяца. Пять эпизодов, как выразились те, кто снова пришел допрашивать. И с наслажденьем почти, в наказание за мое прошлое вранье, окунули в подробности.
Тогда я узнала, что слово «эпизод» синонимично слову «труп».
Далее – закрытый процесс. Приговор. И случайно оброненная фраза Вархина, с которым у меня сложились приятельские отношения:
– Одной бешеной собакой меньше.
Тогда я вспомнила Лешенькину бабку с ее собакобоязнью.
Магда и сама не поняла, как и когда оказалась здесь. Она не собиралась возвращаться, она не верила ни в астрологию, ни в предсказания будущего, ни в чудеса вообще. Разве что в одно, но о нем рассказала старуха, а старуха не врала из принципа.
Но как бы то ни было, сейчас она стояла в узком старом дворике, пялилась на окна, ожидая неизвестно чего.
Чудо. Ей очень-очень нужно чудо.
Визитка в кармане, мобильник в другом… позвонить? Спросить: а не производите ли вы, уважаемый экстрасенс, чудеса? В индивидуальном, так сказать, порядке? Или, может, с высшими силами в контакт вступить способны? Договор заключить, хоть с богом, хоть с дьяволом, лишь бы помогло…
Магда рассмеялась. Магда вспомнила, как некогда думала о том же: как бы половчее с дьяволом договориться. Договорилась. Уговорилась. Жила и… и что теперь?
Теперь пустые окна чужого дома, пух тополиный на асфальте, скрипящая лавочка. Тишина. Магда достала сигареты и закурила. Ей просто нужно было передохнуть, перевести дыхание, подумать.
Вот именно, что подумать следовало, и хорошенько. Во-первых, все-таки понять, какого рожна она после разговора с Лешиком приперлась именно сюда? Хотя тут все просто, колдун, несмотря на некоторую несуразность облика, весьма симпатичным парнем оказался, вот и притянуло.
Притянуло-утянуло, в омут с головою, тиной поросло, ряской затянуло, а потом и землицей. Как в могилу… в могиле ей и лежать, если не сумеет разобраться во всем. Ну да, только в могиле и лежать, Григ-то не простит, точно не простит. И ищет уже не для того, чтоб в любви поклясться да возвращения потребовать, а чтобы похоронить ее, грешную, на тихом местном кладбище.
Нервно хохотнув, Магда стряхнула пепел, шикнула на ленивого бело-рыжего голубя, который на шиканье ее закивал, заворковал, раздувая зоб.
Нет, не на голубей надо смотреть… Во-вторых, Юлька-Юленька, бывшая подружка. На разговор пригласила сама, но при этом молчала, пялилась пустыми глазами да по-идиотски ресницами хлопала. Вот Магда и не выдержала, слетела с петель здравого смысла, ударилась в крик, глупый, бабий, истеричный. И чего теперь?
А ничего, закрывать можно, Юлька теперь точно, даже если узнает что-то, не скажет. А она знает. Не может такого быть, чтоб Стефа своей любимице и намека не оставила… только для Магды этот путь закрыт.
Ладно, сигарета почти дотлела, всего-то и осталось – раз затянуться. Как раз чтоб над пунктом «в-третьих» поразмыслить. Хороший такой пункт, колючий. Леха-Лешенька, скотина этакая, раз предал и теперь вот второй… Только странно, что Григ до сих пор самолично не заявился, все через Лешеньку, подхалима, бесхребетника решает.
Голубь бочком, бочком, но приблизился, вывернул белую голову, приоткрыв сизоватый клюв, зарокотал. Хвост распушил, крылья приподнял и уставился внимательным красноватым глазом.
Ну да, этак недолго и совсем с ума сойти… паранойя налицо. Или именно этого Григ и добивается? Чтоб она, Магда, запаниковала, начала глупости творить и…
– И я знал, что вы придете. Вы не могли не прийти! – сейчас на колдуне-астрологе был костюм. Спортивный. Синенький с широкими красными лампасами, металлической искрой в ткани и гордым силуэтом пумы на груди. Картину дополняли белые кроссовки и съехавшие на кончик носа очки. Ну да, а под мышкой он держал увесистый том.
Вот тебе и спаситель. Ни доспехов, ни копья, не говоря уже о коне.
– Знаете, я очень боялся, что напугал вас. Мне бы не хотелось.
– Мне бы тоже, – ответила Магда, как бы невзначай роняя окурок. – Но я вообще случайно… просто мимо шла.
– Конечно, случайно. Все самое важное в этой жизни случается случайно. И при этом ни в одном случае нет только случая. Парадокс.
Он это произнес на полном серьезе и даже очки передвинул к переносице, а потом, плюхнувшись на лавку, раскрыл книгу.
– Вот, смотрите, видите?
Круги и треугольники, линии, пересекающиеся друг с другом, знаки глупые в своей таинственности, оскаленные морды чудищ…
– Это Марс, он воинственен, как и подобает богу войны… в Греции его именовали Аресом. А вот Венера, или же Афродита, прекраснейшая из богинь.
Точка и еще одна точка, и ничего, кроме точек и чужих фантазий, слушать которые Магде совершенно ни к чему. Но слушает и не торопится уходить. Повода нет? Так прежде она и без повода могла.
– Звезды знают многое, а я вот пытаюсь понять, что же они знают. Так что я даже не экстрасенс, а скорее…
– Звездочет, – Магда коснулась пальцем странички. Гладкая, мелованная, и буквы тоже гладкие, а кажется, будто книга старинная. Очередное разочарование.
– Звездочет… а меня никто звездочетом не называл, – доверительно сказал Петр, закрывая книгу. – Но ведь подходит, правда? У меня и телескоп имеется. Соседи думают, что я псих… а знаете, давайте вы ко мне на чай… нет, лучше на звезды. Совсем скоро звезды появятся!
К нему на звезды? Или на постель, которую призваны маскировать все эти псевдовежливые предложения? Кофе-чай-конфеты, немного вина… потанцуем, дорогая?
– Нет, нет, вы неправильно сейчас подумали! Очень неправильно! Я бы никогда не осмелился на… – звездочет густо покраснел и поднялся. – И-извините, что вот так…
– Это вы меня извините, – Магда вдруг поняла, что пойдет. Хоть на звезды смотреть, хоть на черта лысого, лишь бы не оставаться наедине с собственными погаными мыслями. Сколько же в ней черноты-то? Много, не на одну вселенную хватит. А как от нее избавиться?
Магда не знала. Она легко вскочила, не удержавшись, наклонилась, хлопнула на бело-рыжего голубя, и тот, испуганный, взлетел.
– Так что, идем? Ну на звезды смотреть? Или приглашение отменяется?
Звездочет покраснел еще сильнее и, ссутулившись, пробормотал:
– Нет, что вы! Конечно, нет! Не отменяется. А хотите… хотите, я вам гороскоп составлю?
«И договор с нечистой силой заодно», – хотела добавить Магда. Но промолчала: ни к чему хорошего человека пугать.
В квартире Звездочета обитали звезды, но не те, которые гигантские шары плазмы в вечном ничто, а те, что некогда были известны многим. Чарли Чаплин и Марлон Брандо. Великолепная Марлен Дитрих и божественная Мэрилин Монро.
– Это мое второе увлечение, – Звездочет положил книгу на высокий комод и, указав на один из черно-белых снимков, заметил: – Им всем звезды предсказывали славу. Только вот слава вечной не бывает.
Ну да, наверное, так. А может, и иначе, но главное, что в этой квартире, что располагалась на третьем этаже старого дома, царили покой и уют. Просторная прихожая и крохотная, не развернуться, кухонька. Гостиная-пенал с единственным, но огромным, в полстены, окном. И спальня, дверь в которую закрыта.
Здесь было много всего: мебель, самая разнообразная, но вместе с тем в совокупности не порождающая ощущения хаоса. Скорее уж наоборот, имелся здесь некий порядок, в котором старый ореховый шкаф вполне мирно соседствовал с легкими пластиковыми стульями, и мягкая груда разномастных подушек, сваленная в углу комнаты, тоже была на своем месте, как и тонкий широкоэкранный телевизор, соседствовавший с чеканным кувшином и двумя подсвечниками.
– Вы садитесь, садитесь, – Звездочет торопливо убрал с дивана несколько толстенных томов. – Вам чай или кофе?
– Мне все равно.
Он вышел, и Магда, облокотившись на спину плюшевого тигра, подумала, что нужно убираться отсюда, уходить, пока не поздно, пока она совсем не растаяла в этом уюте.
Нельзя. Григ… Григ может подумать неправильно. Григ может причинить и причинит боль этому случайному знакомому, сочтя знакомство совсем не случайным. Лешик сказал, что Григу нужна Плеть. Как он узнал о ней? Когда? От кого? Но ведь узнал же… и… и у Магды выхода иного нет.
– Знаете, я подумал, что вам лучше вот это выпить, – Звездочет вернулся с подносом в руках, который поставил на низенький стеклянный столик. – Тут кой-какие травки и суданская роза. Очень вкусно. И успокаивает.
Своевременно, Магда же сама хотела успокоиться. Она взяла кружку – массивную и неожиданно тяжелую, наполненную ярко-красной, совсем не похожей на чай, жидкостью. Пахло не розами, а скорее уж гранатами. Или апельсинами.
– Вы погодите, пока остынет немного, – Звездочет сел напротив, сложив руки на коленях. Стеснительный. И несуразный. Кроссовки сменились тапочками, а под спортивной мастеркой оказалась серая майка-поло. Ему идет. Еще бы очки убрать и волосы пригладить.
– А вы не хотите рассказать, что с вами случилось? – мягко поинтересовался Звездочет, выдержав внимательный взгляд. Очки снял, положил в деревянную шкатулку и, потерев глаза, пояснил: – Может, я бы помог?
– Это вряд ли.
– А все-таки? Иногда ведь бывает, что помощь приходит оттуда, откуда не ждешь.
– Божественное вмешательство? – Магда подула на красное море в кружке.
– Скорее уж случай. Вы не поверите, если я скажу, что именно случай правит миром. И если уж благодаря ему мы встретились, то…
– То какое вам дело до моих проблем? Да, они есть, они…
Они всеобъемлющи и беспощадны, они не отпустят. Они… они – это стая, идущая по следу. Пляшут тени на стенах, тянутся, рычат, подгоняя, поторапливая, ведь когда жертва бежит – это много-много интереснее. А они любят, чтобы интересно.
И даже могут притвориться, будто потеряли след. Ложь! Теперь Магда точно знала – ложь! Никогда стигийские псы не сходят со следа, никогда не отступают, и избавиться от них можно лишь одним способом: убить.
А ей так не хотелось никого убивать…
– Как интересно, однако, – Звездочет вдруг оказался рядом. У него серые глаза, мягкие, добрые, внушающие доверие. И руки теплые, поддержали дрожащие ладони Магды, отобрали чашку, поставили на стол и вернулись, обняли, и темнота внутри, та, которой хватит на несколько вселенных и даже останется еще, отступила.
Уткнувшись в плечо совершенно незнакомого ей человека, Магда плакала и рассказывала, обо всем рассказывала и, понимая, что делает очередную ошибку, нисколько о ней не жалела.
Случай? Что ж, пусть будет случай.
Илья не стал возвращаться в дом-корабль. Он отыскал сто и одну причину, чтобы отправиться к Дашке, и все равно, нажимая на кнопку звонка собственной некогда квартиры, мучительно боролся с угрызениями совести.
Скоро ночь, а ночью Юленьке будет страшно.
Но ее страх – это ее же проблема. Не Илье решать ее. Не Илье вообще соваться в эту чужую и непонятную жизнь, он случайно прикоснулся к ней. И не стоит усугублять эту случайность.
– Оба-на, – Дашка открыла дверь не сразу. В одной руке ее был половник, в другой – синяя крышка с выступившими на эмали капельками воды. – Вот это сюрприз! А ты не у Юльки остаешься? Нет? Ну… ладно, я просто подумала…
Подумала, что, наконец, устроила его, Ильи, семейное счастье, а следовательно, может со спокойным сердцем возвращаться к заботам иным, хозяйственно-прикладного характера.
– А вы что, поругались? – поинтересовалась Дашка и крышку выставила, словно щит. – Или что?
– Или что, – ответил Илья, стягивая ботинки. – Я что, по-твоему, жить у нее должен?
– Злишься.
– Не злюсь!
– Нет, злишься, – с чувством глубочайшего удовлетворения заметила Дашка. – Ты давно не злился вот так… Признавайся, понравилась тебе Юлька? Понравилась! Я вижу, что понравилась! И правильно, она хоть нормальная, не то что…
Дашка запнулась. Ну да, не произносите имя, не напоминайте, не трожьте больного и несчастного, дайте настрадаться вволю. И ведь неправильно это, только почему никто никогда не заострял внимания на том, что неправильно?
Дашку он нашел на кухне, в дыму, чаду, шипении, в ароматах горящего масла и жареного лука, в окружении кастрюль, кастрюлек, сковородок, тарелок, мисок, ложек, ножей и всякой иной кухонной дребедени.
– Слушай, ну ты ей хотя бы позвонил? На, попробуй, соли хватает?
– Не позвонил, хватает.
– Сядь вон туда и не мешайся под ногами, – рыжие Дашкины кудри выбивались из-под платка, лицо раскраснелось, а туго завязанный фартук пошел мелкими складками на животе. – Нет, ну в кого ты такой? Я не понимаю! Ты мужик или кто? Ну я не понимаю, как так можно!
– Ты про что? – Илья сгреб в пакет луковую шелуху, хлебные крошки, лоснящуюся жиром обертку из-под масла. Кинул в мусорное ведро пустую бутылку из-под кетчупа.
– Я про все! Я про все и сразу! Ну да, Юленька не в твоем вкусе… я вообще не очень понимаю, в чьем она вкусе… ну ладно, но ты-то, ты… сначала мне доказываешь, что бросать ее нельзя и вообще это тебе надо в деле разобраться, а потом вдруг сбегаешь. Вот сидел бы у нее и разбирался! Кстати, ты Магду видел?
– Видел.
Острое лицо, хищное лицо, колючий и насмешливый взгляд. Шляпка-таблетка, темные кудри… Не красавица, но стерва, из тех, запоминающихся, врастающих в душу.
– Ну и как? Поговорили они? – Дашка, облизав ложку, кинула ее в умывальник, к груде тарелок.
– Наверное.
– Что значит «наверное»? Ты что… Илья! Ты и вправду не знаешь, о чем они говорили?! Ты… ты… да у меня слов нет! У Тошки и то мозгов больше!
– Кстати, где он?
– У родителей, – пробурчала Дашка, включая воду. – Они там в поход собираются. А ты тему не меняй! Ты рассказывай, рассказывай, отчего это вдруг передумал!
– Я не передумал, – Илья замолчал, пытаясь сообразить, что же сказать. Отмолчаться не выйдет – это понятно: Дашка с детства получала то, чего хотела. В данном случае она хотела объяснений. Но вот беда: не было у Ильи объяснений. Ни внятных, ни невнятных, ни вообще каких-либо. И даже ему самому действия собственные казались совершенно нелогичными.
Да, еще объясним тот факт, что он отправился за Магдой. И тот, что поговорил с ее мужем. Но вот после разговора все же следовало навестить Юленьку. Или хотя бы позвонить.
– Дурак ты, – беззлобно сказала Дашка, расставляя тарелки в шкафу. – И трус.
– Я?
– Ты, ты, и нечего такие глаза удивленные делать. Трусишь. На самом деле она тебе понравилась, вот только связываться боишься, после того что с Аленкой было. Ну да, ты с ней роман, а она возьмет и сбежит… Илья, ну это же глупо, всех по одному человеку мерить! Это… это я даже не знаю как! Иди звони!
– Не пойду.
Дашка только фыркнула и, стегнув ему по спине мокрым полотенцем, повторила:
– Иди. А то без ужина оставлю.
Юленька устала. Юленька сидела на ковре, подогнув колени, подперев рукой подбородок, и думала о том, что устала. И о том, что нужно бы вспомнить, где лежит бабушкин блокнот – в нем уж точно должен быть адрес Зои Павловны, а потом отправиться к ней на квартиру и…
И что-нибудь произойдет.
Звякнул телефон.
– Кто говорит? Слон? – Юленька подмигнула шеренге кукол, устроенных ею на диване. Пускай, завтра, а может, послезавтра она выстирает их наряды, а после оденет, причешет и вернет на самую-самую верхнюю полку, чтобы как раньше.
Или не вернет? Ей ведь совсем не хочется, чтобы как раньше, ей хочется иного, а чего – она сама не знала. Но поймет, обязательно поймет.
А телефон продолжал дребезжать и позвякивать. Телефон требовал немедленного Юленькиного внимания, и она, сняв трубку, привычно прижала ее к уху плечом.
– Алло?
– Юля? – мягкий голос, знакомый голос. Человек-рыба-который-брат-Дашки. За которого Дашка хотела выдать Юленьку замуж или просто познакомить. Интересно, а где она, Дашка? Наверное, рядом стоит, заглядывая через плечо, пытаясь расслышать, подсказывая шепотом нужные фразы.
Ну уж нет! Нельзя думать о людях вот так… это бабушка могла просто взять и обидеть, словами или мыслями, а Юленька другая.
– С тобой все в порядке? – вежливо спросил человек-рыба.
– Да, – ответила Юленька, нащупывая в кармане ключи. – В полном.
Какой забавный, вежливый разговор. Почти как на уроке английского: «Hello! How are you? – I’m fine…» – и дальше о погоде.
– Говорят, что завтра будет жарко, жарче, чем сегодня, – пропела Юленька, подражая светскому разговору.
– Что? Юля, с тобой точно все в порядке? Ты извини, я не зашел, я к Дашке и…
В трубке вдруг засипело, защелкало, и Юленька испугалась, что телефон, старый, дряхлый и склочный, склонный к брюзжанию и жеванию разговоров, украдет слова.
– Да! В порядке! – теперь она кричала. – В полном!
– Мне приехать?
– Не надо.
– Ты уверена?
Как она может быть уверена хоть в чем бы то ни было? Все меняется так быстро, что само понятие уверенности не применимо к этой жизни.
– Уверена. Илья… Магда тоже про Плеть говорила, что она имеет на нее право, и даже большее, чем я. Что она старше, а потому я должна отдать Плеть.
– А она старше?
– Да. На пять лет почти. Она где-то в другом месте училась, а потом сюда приехала. Мы в университете встретились.
В длинном темном коридоре, в ожидании и тоске, в Юленькиной постоянной неуверенности, которая складывалась из желания уйти и страха перед тем, что бабушка не одобрит побег.
– Ты не говорила, что она старше, – с упреком произнес Илья. – И что еще она сказала?
– Что… что я украла ее жизнь. Я у нее ничего не крала! Я вообще не знала ее до университета! Я… я не понимаю, чего она хочет и где эта Плеть, – тут Юленька осеклась, потрогала ключи сквозь плотную ткань штанишек – они лежали в кармане, неудобно, впиваясь в кожу, и намекали, что она, Юленька, врет. Она уже знает, где Плеть спрятана.
– А еще… еще я ключи нашла. Два. Старые, – сунув руку в карман, Юленька вытащила ключи и положила их на столик рядом с телефоном. – Я, кажется, знаю, какую дверь они открывают, только не помню, где она находится. Но адрес найду, это не сложно. Я завтра туда загляну и…
Молчание. Шелест и пощелкивание, точно за сказанными ею словами закрываются невидимые двери. И Юленька торопливо, опасаясь, что дверей станет слишком много, заговорила:
– Это от квартиры Зои Павловны. Она у нас работала! И бабушка могла воспользоваться… уже потом, когда Зоя Павловна заболела. Или нет, она раньше запретила кукол трогать. Значит, раньше и спрятала, да? Она еще раньше решила, что там спрячет? И украла ключи? Она могла… только не побоялась, что Зоя Павловна найдет? Или они обе знали? Сговорились? Или она просто подстраховалась? Наверное, да, наверное, просто спрятала, на всякий случай, а потом воспользовалась…
– Юля, стоп! Я ничего не понимаю.
– Я тоже, – она с трудом сдержала вздох облегчения. – Просто я сегодня нашла ключи. Два. И они точно… ну почти точно от квартиры, которая принадлежала Зое Павловне. И я подумала, что если ключи там спрятаны, то это что-то значит. Правильно?
– Правильно. Только, Юля, ты сама ничего не делай, хорошо? Завтра я приеду и…
И все будет хорошо. Солнце как положено встанет на востоке, в полдень зависнет, полыхнет жаром и покатится к западу. Будет ветер, или дождь, или раскаленная городская пыль на губах и в легких, будут машины и автобусы, суетливые, спешащие, и будут люди…
Будет жизнь.
Наверное, это хорошо.
– Юленька, завтра мы вместе найдем эту квартиру, ладно? И лучше, если не только ты и я. В таких случаях лучше, если запертую дверь откроет человек в погонах.
Он это про кого? Про Баньшина, который так приглянулся Дашке? Что ж, Юленьке не жалко, Юленька готова – как это правильно будет? – сотрудничать. Да, Юленька готова сотрудничать с правоохранительными органами, если только эти органы не собираются причинять вред самой Юленьке.
Органы в лице Баньшина вредить не собирались, во всяком случае, виду не показывали. Сегодня Сергей Миронович был даже приветлив, но с ходу заявил:
– Давайте ваши ключи сюда.
– Нет, – Юленька прижала сумочку к груди. Ключи она не отдаст, это для нее прятали, это она нашла, а значит, ей и открывать запертую дверь. Конечно, сейчас отговаривать станут, убеждать, но ключи она не отдаст. Ни за что не отдаст!
– Ну как хотите, – сказал Баньшин, засовывая руки в карманы. – Дело ваше.
Вот именно, что ее, Юленькино. И Дашка, что стояла у машины, обмахиваясь журналом, и Илья, державшийся в стороне, с видом непричастным, и Сергей Миронович отношение к этому делу имеют косвенное.
– Юлька, садись давай, рассказывай! И он пусть рассказывает! Нет, вчера приперся, представляешь, и говорит, что он с тобой даже не поговорил! – Дашка, нырнув в салон автомобиля, активнее замахала журналом. – Нет, ну я понимаю, что не всем дано, но чтобы такой остолоп!
Илья занял место рядом с водителем, Юленька устроилась сзади.
– И они еще говорят, что мне ехать не надо! Нет, конечно, не надо, они же умные, сами все знают, только вот ума не хватает знанием поделиться, так что, пока едем, делитесь.
Дашка, скрутив журнал в трубку, стукнула по сиденью.
– Давай, рассказывай, чего там вчера накопал! Прикинь, он за нею проследил! И еще выяснил, что она замужем была!
– Кто? – Юленька чувствовала себя преглупо.
– Магда! И до сих пор замужем, понимаешь?
– Не очень.
– Ну смотри, она ведь за этого, ну, за твоего который, выйти собиралась, а он – бизнесмен. И еще тот фрукт, судя по всему. Не подходишь ты ему, недостаточно хороша… выбрал хорошую… и в общем, смотри, получается, он перед свадьбой вдруг узнает, что его будущая супруга уже замужем! А еще…
– Дашка! – Илья повысил голос. – Не время сейчас…
– А когда время? Так и будешь в тайны играть? Это и ее касается! И тебя! И всех вообще. Правда?
Ей не ответили, но Дашке, похоже, ответ и не требовался, более того, пауза вполне устроила ее, позволив перевести дух и снова заговорить, на этот раз торопливо, точно в опасении, что помешают, перебьют.
– Мало того, что она замужем, то есть формально не может снова вступить в брак, так и супруг ее и алкоголик, и наркоман…
– Так не бывает, – заметил Баньшин, не оборачиваясь. – Тут либо – либо.
– Либо – либо? – переспросил вдруг Илья. – А ты прав. Либо одно, либо другое, но не вместе. Врет. А где один раз, там и второй.
– Да погодите вы! – Дашка снова стукнула журналом по сиденью. – Короче, кроме мужа в активах еще и любовник, которому этот муж ее в карты проиграл. А любовник – криминальный тип… Прикинь, биография какая?
Страшная. Бедная Магда.
– Что? Юлька, очнись, сколько жалеть-то можно? Она бедная? Да ты на себя посмотри!
– Так со мной все в порядке, – Юленька, отобрав у Дашки журнал, передала его вперед. – Окно приоткрой – и легче станет. А Магда…
– Магда не пропадет, мотив у нее был, – буркнула Дашка. – Хороший такой мотив. Если тебе твой дружок по морде настучал из-за одного звонка лишнего, то ее вообще прибил бы. Значит, она успела раньше. Испугалась, что выяснит.
– Она могла бы отказаться, – возразила Юленька, сама открывая окно, и порыв ветра, горячего, пахнущего городом и смогом, растрепал волосы. – Она могла просто отказать ему. Магда не убивала.
– Тогда кто?
– Тот, кто врал, – на Дашкин вопрос ответил Илья. – Тот, кто очень часто и очень много врал. И тот, кто знал, как врать, чтобы испугать. Юля, звони Магде, скажи ей адрес, пусть приедет.
– Зачем?
– Надо. Пожалуйста, Юленька, поверь, что это нужно… всем нам нужно просто поговорить, нормально, спокойно поговорить. Я думаю, что многое прояснится.
За Вархина я вышла замуж годом спустя, в шестидесятом. Приличная пауза для неприличных отношений. А они с самого начала, с первого поцелуя в грязном подъезде, с первой ночи на грязной простыни в вархинской квартире, да что там, с первой нашей с ним встречи, когда я солгала, были неприличны. И отравлены призраком Лешеньки.
Ушел на пенсию по состоянию здоровья Лешенькин дядя из Внешторга, ушла на кладбище, тоже по состоянию здоровья, тетя-партийница, ушел в небытие и сам Лешенька, пополнив счет безликих призраков системы. Но вот я, необязанная, непричастная к его сумасшествию, оказалась вдруг привязанной ко всему, Лешенькой сотворенному.
Ложь-булавка, девочка-стрекоза, слюдяные крылья. Вархин-то их и оборвал.
Нет, поначалу он, Лешенькина противоположность, виделся мне спасением, избавлением от чувства вины, что возникало обычно к вечеру. И я бродила по комнате, чураясь соседок, и думала об одном: не солги я тогда, может, дело ограничилось бы одним эпизодом? Как правило, мысли подобные приводили к одному результату: я одевалась и спешно сбегала с общежития к Вархину.
Всего-то два квартала, и черная арка с черным котом на канализационном люке. И единственный фонарь с дядей Левой, местным алкоголиком:.
– У, шалава! – говорил он, завидев меня, и грозил пухлым кулачком, а потом, хлопнув по карману, растерянно кривился и скулил: – Дай цыгаретку.
Именно скулил и именно «цыгаретку».
Теперь я понимаю, что дядя Лева тоже был псом, старым, обессилевшим и жалким выродком их стигийского племени. Но тогда я послушно совала в сальную ладошку пачку «Казбека» и торопливо шмыгала в подъезд. Тот самый грязный подъезд, который помнил наш с Вархиным поцелуй.
Впрочем, я быстро привыкла и ко двору, и к подъезду. А Вархин едва ли когда-либо вообще замечал уродство окружающего мира, ибо тогда он должен был бы заметить и собственное.
Я видела. Но все равно, когда он сказал: «Давай распишемся!» — согласилась.
Это была нелепая свадьба. Вархин с его хмуростью, вспотевшим загривком да лоснящимся пиджаком на две пуговицы, я в розовом платье с веночком из искусственных цветов в волосах и изжогой в желудке. Разношерстные гости, спустя две рюмки перемешавшиеся в суетливую, многоголосую стаю.
– За спасителя вышла, – ворковала Нюра Михайловна, томно закатывая очи, и все пять подбородков ее изгибались, складываясь этакими толстыми, бледными губами. Улыбались. Радовались за меня.
– Спас от психа и женился, – поддакивала ей белобрысая и красноносая Шведка, жившая в одном с Вархиным доме. Не помню имени ее, но помню, как тогда, сидя за столом, я радостно ловила обрывки разговоров, соглашаясь с каждым словом.
Да, спас, да, женился… Он – герой.
Скотина он. Стигийский пес, выдравший у собрата добычу, а я, ослепленная надеждой, видела лишь благородство. Бедный рыцарь городских окраин, Ланселот нестиранных сорочек, Галахад потерянных носков и грязных ботинок. Все это чудилось мне пустым и незначительным, этаким призраком быта, признаком мещанства мыслей и стремлений.
Девочка-стрекоза хотела парить.
– Сволочи, ты не представляешь, какие кругом сволочи! – он повторял это каждый день, присовокупляя поименные списки и явные признаки сволочизма в каждом из названных, окуная меня в канализацию собственной жизни.
Ладно, если бы это были обыкновенные рабочие дрязги, пусть и извращенные больным сознанием, но нет, Вархин не просто говорил о работе, он вываливал на меня ее изнанку, рассказывая об униженных и оскорбленных, изнасилованных и изувеченных, убитых или брошенных умирать. Он расписывал каждого из них в подробностях, пока незнакомый мне человек не превращался в знакомого, и только тогда стигийский пес убивал, столь же тщательно, подетально, рисуя агонию.
– Смотри! Смотри, что с ними делают!
– Смотри, смотри, – вторили голоса ночных кошмаров, – смотри, что с нами сделали! Из-за тебя!
Из-за меня, а Вархин, чертов художник моего воображения, снова блистал бумажными латами отчетов, протоколов, актов экспертиз, что со временем складывались в пухлые тома дел.
Вот они-то и мучили Вархина, дразнили следом и недоступностью жертвы, давили ошейником, заставляя расплачиваться за принадлежность к избранным, к тем, кому разрешено охотиться. А потому не удивительно то, что он сорвался.
Сначала водка. Потом больница. Водку пил он, в больницу попала я. И удивилась той легкости, с которой все поверили, что я упала со стула.
Особенно долго не заживали ребра, вернее, переломы срослись быстро, но вот боль почему-то осталась, особенно на смену погоды.
Как ни странно, но мысли о разводе у меня не возникло, стигийские псы умеют подавлять волю, и я, подавленная и продавленная авторитетом Вархина, продолжала существовать рядом с ним, а он, наученный, стал осторожнее.
Не бить по лицу. Не ломать костей. Не… не так уж много «не», которых приходилось соблюдать. К счастью, случилось нечто, убившее остатки иллюзий.
Измена – банально, глупо и очень своевременно. Белобрысая-красноносая Шведка с квадратным задом и черным лифчиком, из которого вздымались горы бледной плоти, смущенный Вархин без штанов, но в мятой рубашке, которую я вчера утюжила…
Рубашка разозлила. Измена позволила сбежать, а угроза парткома и аморалки – избавиться от брака. И вздохнула свободно. И дышала, наверное, с полгода, пока не встретила Семена Ильича.
Магда проснулась в чужом доме и поняла, что не хочет отсюда уходить. Она понимала иррациональность желания и то, что чем больше потакает себе сейчас, тем больнее будет потом. А она устала от боли, и потому, сев на кровати, сбросив смятую простыню на пол, Магда закрыла лицо руками, глубоко вдохнула, сосчитав до десяти, выдохнула.
Сейчас. Она встанет, оденется и уйдет, не говоря ни слова.
Правильно, некому говорить, Звездочет ко всему оказался и Рыцарем. А Рыцарю по рангу благородство положено, а к нему в довесок и робость, и стыдливость почти девичья, и в результате… в результате убираться надо отсюда, пока спит Рыцарь крепким сном в комнатушке своей.
Магда одевалась торопливо, закусив губу от обиды. Магда опять убегала. И у нее почти получилось.
– Уходите? – Звездочет-рыцарь вышел в коридор, когда она пыталась провернуть ключ, но замок заел, видимо, по молчаливому уговору с хозяином не желая выпускать случайную гостью. – Тут дверь тугая.
Исчезнувшие очки как поднятое забрало, взъерошенные волосы и ранняя лысина на макушке, старые джинсы, застиранные почти до белизны, и очередная книга под мышкой. Кажется, он проснулся давно и слышал, как она собирается, бродит по комнате, как на цыпочках крадется в коридор.
Господи, он, наверное, ее за воровку принял!
– Я не… – Магде вдруг стало невыносимо стыдно. – Я не… я не хотела вас беспокоить. Думала, вы спите и…
И ключ вдруг повернулся, дверь открыта, путь свободен: всего-то – выбежать на площадку, и вниз, по лестнице, во двор, а потом дальше – на улицу. И совсем-совсем далеко, туда, где ее не найдут.
Уйти и увести стигийских псов.
– Это вы меня извините, пожалуйста, мне следовало раньше показаться, но… я решил, что вы хотите уйти незамеченной. Я… я вас не обидел?
Как мило он запинается, как очаровательно краснеет и как нелеп в беспомощности своей. Звездочет и предсказатель… таких беречь надо, а лучшее, что Магда может сделать, – это убраться отсюда.
– Нет, не обидели, – медлит. Почему медлит?
– Тогда, может, все-таки кофе? Я тут думал над тем, что вы вчера говорили.
Господи, ведь говорила же! Вчера, запутавшись, расклеившись, ударившись в слезы и истерику, каковой никогда прежде себе не позволяла. Что именно она ему сказала? Все? Магда не помнила деталей. Нет, она точно знала, что разговор был, что даже тогда, в слезах, она понимала нелепость ситуации и пыталась замолчать, но все равно говорила, говорила, говорила…
– Не стоит убегать, – Рыцарь-звездочет-экстрасенс протянул руку. – Нельзя бегать всю жизнь.
– А что можно?
– Можно попытаться изменить жизнь. Но для начала – кофе. Или все-таки чай?
– Лучше кофе, – Магда решительно повернула ключ в обратную сторону, и замок тихо щелкнул, перекрывая путь к отступлению.
В этот раз сидели на кухне. Петр – спиной к окну, и утреннее солнце, по-летнему яркое, подсвечивало его фигуру, создавая вокруг головы иллюзию нимба. Еще и Ангел ко всем прочим достоинствам.
Магда фыркнула, прогоняя нелепые мысли: ангел или нет, но кофе он готовит весьма приличный.
– Ваша проблема… – начал он, подвигая чашки, и сахарницу, и легкую, сплетенную из лозы корзинку с печеньем. – Ваша проблема в том, что вы слишком боитесь себя, чтобы себе же помочь. Вы предвидите в себе и безумие вашей матери, и жестокость отца, вы скрупулезно выискиваете малейшие подтверждения и находите… да, находите их везде! Вы заставляете себя соответствовать собственному страху.
Глупость какая. Ангел-психоаналитик, он же Рыцарь, вновь опустивший стеклянное забрало нелепых очков, он же Звездочет, спрятавший колпак и мантию в шкаф.
– Вы толкаете себя на чужой путь.
Чужой? А что в нем чужого? Нет, этот путь был предопределен уже при рождении, этот путь был вколочен, вбит в нее, он вошел вместе с ядом слов Карги, вместе с тихой яростью отца, вместе с запахом жареной картошки и соленых огурцов.
Она пыталась убежать, поступить иначе, но… Лешка и Григ – стигийцы ни за что в жизни не выпустят добычу. Если она нормальна, то почему в жизни встречались только стигийцы?
– А на самом деле в вас не больше безумия, чем в ком бы то ни было из людей. И то же самое с жестокостью. Ну в конце-то концов, ваша бабка была нормальной!
– Моя бабка предпочла от меня откупиться.
– Это ее вина, а не ваша. Вы ведь ничего не сделали!
Не сделала… разве что по мелочи. Убитые собаки не в счет. И убитый Михаил тоже. Она ведь не убивала, она только способствовала, соучаствовала.
– Вот видите, вы переживаете. А если бы вы и вправду были такой, какой себе видитесь, эти вещи не вызвали бы ровным счетом никаких эмоций.
– Я за себя боюсь!
– Не только. Если бы вы боялись за себя, то остались бы здесь. А что, у меня безопасно, знакомство было случайным, а следовательно, вычислить эту квартиру крайне сложно, – он не собирался отступать, он храбро сражался со страхами Магды и, кажется, побеждал. Во всяком случае, его словам хотелось верить.
Нельзя верить. Никому нельзя верить.
– Нельзя же так не любить себя, – мягко произнес Петр, глядя в глаза. – Посмотри, что ты с собой делаешь…
Вот уже и на «ты» перешел.
– Ты позволила уродовать себя сначала родителям, потом мужу, потом любовнику. А потом, когда все же сумела избавиться от них, снова едва не вышла замуж за такого же…
А он прав, во всем прав. Но эта правота – не то ли самое доказательство, которое так искала Магда? Сбежала от старухи к Леше-Лешеньке, а там – к Григу. Сбежала от Грига и в результате попала в Мишкины лапы. Ведь с самого первого дня, с самого первого взгляда было ясно, чем он дышит.
Стигиец, истинный стигиец, из тех, что натянули шелковую шкуру приличного человека, а она нет-нет да и вздыбится горбом, выдавая то, что внутри. У него и оскал-то песий был, правильный, подкорректированный стоматологом, выбеленный и приведенный в состояние соответствия стандартам породы.
– Ну вот, опять ищешь причину не меняться? Это ведь просто, сказать – предопределено и идти по предопределенности. А раз нету, то самой ее и создать.
– Я ее ненавижу!
– Кого?
– Юленьку. Если бы ты знал, если бы ты мог заглянуть в меня, увидеть…
Скорее уж почувствовать всепоглощающую тьму, ту самую, которая из ненависти и страха, из боли и ожидания боли, из зависти и презрения. Грехов человеческих не семь – много, много больше. И все они живут внутри, в той тонкой оболочке, которую обычно называют душой.
У Магды вот души не осталось – чернота одна, и нечего пускать в нее чужих.
– Это не ненависть, это обида, – Рыцарь, который звездочет и ангел, подошел, присел на корточки и, взяв Магдины руки, сказал: – Обида и ревность. Обыкновенные, человеческие. Понимаешь? И она не виновата, что так вышло. И ты не виновата. Вам нужно встретиться.
– Уже встречались…
– Нет, не для того, чтобы требовать, а для того, чтобы поговорить, рассказать. Ты – ей, она – тебе. Поверь, у всех есть своя темнота, но не все умеют с ней управляться.
И именно в эту минуту сомнений, нерешительности и Магдиной незащищенности зазвонил телефон.
– Возьми трубку, – велел Петр. – И если это она, то…
– А ты поедешь со мной? Это… это небезопасно, если Григ увидит, если он узнает… он уже убил… он ревнивый.
– Я не боюсь. И ты не бойся. Возьми трубку.
И Магда, нехотя высвободив руки, взяла.
Этот дом некогда находился на окраине города, на самой границе его, где серый вал новостроек обрывался и начинались поля. Вероятно, прежде они тянулись до горизонта, радуя по весне глаз зеленью, а по осенним дождям расползаясь коричнево-черным, раздражающим месивом. Летом они золотились зерном, зимой – белели снежными простынями, но всегда, в любую пору года оставляли ощущение свободы и бесконечности мира. Теперь же на месте полей стали дома – серые и желтые, частью старые, частью – новые, построенные столь тесно друг к другу, что окна глядели в окна.
От былых просторов остался асфальтовый пятачок автостоянки, огороженный сеткой, да пустырь с темным котлованом, в котором виднелись серые горбы труб.
– Нам, кажется, туда, – оглядевшись, Петр указал на ближайший из домов. – Идем, ты же не боишься?
Бояться? Чего Магде еще бояться? Ну уж точно не разговора. Но вот странно – леденеют пальцы, немеют губы, и в голове одна-единственная мысль: это ошибка. С самого начала, с вечера вчерашнего ошибка, которая от каждого последующего действия ее становится больше, грозя изуродовать то, что еще не изуродовано в жизни.
– Идем, идем… – торопит Рыцарь. И Магда покорно торопится, Магда старается не смотреть по сторонам.
Она и домой возвращалась вот так же, глядя под ноги. Нет, не бегом – бежать нельзя, тогда засвистят, заорут, кинутся следом, поддаваясь древнему инстинкту догнать убегающего. Спокойно. Не обращая внимания ни на смех, ни на шепот, ни на крик:
– А у тебя мамка – психушка!
Дойти до подъезда, хлопнув дверью, отсекая этим звуком все иные, остановиться, вдохнуть поглубже и промедлить на секунду-две, прежде чем коснуться старых, треснувших перил.
– Магда, все хорошо, я с тобой, – Рыцарь-звездочет взял под руку. – Ты здесь бывала?
Нет, не бывала, точнее, не здесь, но в месте, которое похоже на этот двор, как отражение. В лавке, клумбах, вычерченных куском мела классиках на асфальте.
И в подъезде пахнет вот так же, немного хлоркой, немного котами, но больше всего – характерной сыростью, которой тянет из подвала.
– Нам на четвертый, – он тянет за собой, не позволяя полностью уйти в воспоминания. Наверное, это хорошо, но потрескавшиеся перила этой лестницы царапают ладонь, совсем как много-много лет назад. На третьем этаже картошкой пахнет…
– Давай вот ты вдохнешь, сосчитаешь до десяти, и тогда мы постучим, – предложил Рыцарь, уже только Рыцарь, в котором не осталось ничего забавного и смешного. Сейчас он был серьезен.
А способ? Откуда он способ знает? Хотя… его все знают и тайком пользуются. И Магда тоже воспользовалась. Вдохнула и быстро-быстро сосчитала про себя:
– Раз, два, три, четыре… – четыре ступеньки серые, а пятая с крапинами белой краски, пролитой некогда и въевшейся насмерть.
– Пять, шесть, семь… – в семь лет она поняла, что Старуха – не просто старуха, но мать, которую нужно было уважать. Если не уважать, то отец злился. И если уважать – злился.
– Восемь, девять… – в девять Магда попробовала убежать. Нашли. Вернули. Пороли. Больно было. А старуха смеялась, старуха сказала, что от стигийских псов нельзя сбежать.
– Десять.
В десять Магда узнала про Плеть и решила, что когда снова убежит – а она убежит обязательно, – то сумеет найти Плеть и подчинить всех.
Стигийские псы отстанут, и Магда будет свободна.
Пальцы коснулись липкой поверхности звонка, нажали, и радостный треск разорвал и эту цепочку воспоминаний.
Дверь открылась немедленно.
Эта квартира одновременно и походила, и отличалась от той, в которой обитала Юленька. Общим в них было то особое музейное запустение, когда при кажущемся порядке чувствуется, что порядок этот – сугубо внешний, показательный, призванный создать иллюзию жизни, но на самом-то деле с задачей не справляющийся.
Впрочем, с самого начала Илья подозревал нечто подобное. Или даже не так, с самого начала он вообще сомневался, что квартира существует: времени-то прошло преизрядно, а значит, высока вероятность, что квартиру продали, обменяли или вообще снесли вместе с домом и районом. Но нет, был район – пестрый, мозаичный, сочетающий и новое, и старое, и оттого суетливый и даже нелепый в архитектуре своей. Был дом – пятиэтажка с битумной крышей да гнездами-балконами на обе стороны. Был подъезд, и была квартира. И замок, и ключи, подошедшие к замку, и скрип открывающейся – пришлось приложить усилие – двери. И запах застоявшегося воздуха, в котором тонкой нитью вился чуждый аромат кофе, верно, пробравшийся сквозь вентиляцию из других квартир.
– А тут все как раньше почти! – Юленька щелкнула выключателем, и лампочки, пару раз мигнув, все же не лопнули, но засияли ярким ровным светом. – Тут две комнаты. И кухня.
– И воняет, – Дашка помахала перед носом журналом, предусмотрительно захваченным из машины. – А пыли сколько…
Пыли и вправду было в достатке. Ровным слоем она покрывала блестящую секцию и выставленный в ней хрусталь, обложки редких книг и книжные полки, стеклянную вазу с синими хризантемами и покрытый кружевной салфеткой телевизор. Пыль лежала на полу, собираясь в углах пушистыми серыми клубками, пыль пропитала ковер и теперь при каждом шаге поднималась серым облачком. Пыль проросла в воздухе и забивала легкие, вызывая приступ кашля.
– Юлька, я окно открою! И балкон!
Пыльные занавески шелохнулись, и Дашка снова закашлялась.
– Давай я, – предложил Баньшин, оттесняя ее. – Тут рамы заедают, наверное, от старости.
Услужливый, хотя… А почему нет? Если он сейчас не друг, то не значит, что совсем сволочь.
– Я здесь всего один раз была… Зоя Павловна у нас жила и ночевала тоже. А детей у нее не было, – Юленька провела пальцем по выпуклому глазу телевизора, оставляя темную линию в пыльном покрове. То ли рана, то ли царапина, но уж точно – след.
– И ты не интересовалась, что стало с квартирой?
Удивленное выражение, словно эта мысль, что о чужом имуществе следовало бы позаботиться, впервые пришла Юленьке в голову.
– Я не подумала… я честно не подумала, что… – оправдывается и отворачивается. – Я не уверена, что имею право на нее. Я ведь никто. Формально никто. И у квартиры может быть хозяин.
– Если бы, – Дашка возилась с запором на балконной двери. – Если бы был, он бы тут жил. Или сделал что-нибудь… уборку, к примеру. Нет, Юлька, он прав, тут такое запустение, что… вон, на кактус глянь, сдох.
На подоконнике в темном горшке желтый ежик печально щетинился иглами. И вправду сдох.
– Так что твоя бабуля в очередной раз номер отколола, квартирку вроде и завещала, а тебе не сказала. Крутая находка.
– А коммунальные? – Баньшин в очередной раз оттеснил Дашку. С засовом он управился быстро, а вот с дверью, отсыревшей, старой, просевшей и намертво вросшей в проем, пришлось повозиться. – Кто платил коммунальные?
– Кстати, да. Кто?
– Ну… наверное, из фонда. За ту квартиру платят из фонда, бухгалтер занимается, – Юленька села на стул. – Может, и за эту тоже. Только почему он мне не сказал?
И сама же себе Юленька ответила: потому что так повелось, что говорить ей о чем-либо серьезном не считают нужным. Зачем? Дело сделано, так стоит ли загружать кукольную головку ненужными подробностями?
И кажется, все вокруг догадались о Юленькиных мыслях и согласились с ними.
– Юля, – Дашка громко чихнула и, мазнув по носу тыльной стороной ладони, чихнула снова: – Черт! Юлька, ты можешь позвонить этому типу? Ну бухгалтеру… Черт! Не могу, когда пылища такая!
– Лучше будет, если ты позвонишь не бухгалтеру, – сказал человек-рыба, глядя в глаза. – Лучше, если позвонишь кому-нибудь из попечителей, скажем…
Она не хочет! Не ему!
– …и спросишь, на тебя ли одну оформлен фонд. Ну то есть одна ли ты наследница. И если одна, то не было ли иных, оговоренных Стефанией, отчислений на чье-либо имя.
– В каком смысле? – заинтересовался Баньшин, отходя от окна. – Ты предполагаешь…
– Кажется, я догадываюсь, в чем тут дело. Юля, звони.
Нет, не сейчас! Она не хочет вообще звонить, а сейчас это нежелание особенно остро.
– Сейчас. Пока Магда не приехала. А ты, Сергей, коль не трудно, тоже позвони, узнай вот что. В Волгограде некогда был такой криминальный авторитет, кличка Григ, имени-фамилии не знаю. Пробей, что с ним случилось. Жив ли. Точнее, вправду ли умер, и если да, то как. А еще пробей, нет ли чего-нибудь на…
– Надеюсь, ты знаешь, чего делаешь, – спокойно сказал Сергей Миронович, выслушав просьбу. – И что эта вся хренотень в конечном итоге сложится во что-то удобоваримое.
– Я тоже надеюсь, – не слишком-то уверенно пробормотал человек-рыба. И Юленьке подвинул свой телефон: – Давай, солнце, я записал номер. И если будет рыпаться, пригрози пойти к его жене.
Но Павел Ильич против ожиданий попыток избежать ответов не делал, более того, он говорил так ясно и четко, словно давно уже ожидал подобного звонка и именно этих, странных для Юленьки вопросов, которые шепотом подсказывал Илья.
А ответы удивили. Ответы удивили настолько, что Юленька окончательно перестала понимать происходящее. Но вот Илья, кажется, был вполне удовлетворен.
– Ну и что, объяснишь, что происходит? – громко спросила Дашка, в очередной раз чихнув. И именно в этот момент раздался звонок в дверь. Приехала Магда.
В отличие от многих, Семен Ильич был скорее исключением в том плане, что никогда не пытался маскировать сущность свою, он непостижимым образом умудрялся уживаться с нею. Он был не лишен обаяния, которое тем не менее нисколько не компенсировало мертвую хватку, из-за нее-то Данцеля за глаза называли Акулой.
Он и внешне походил на акулу: узкий скошенный лоб с тонкими ниточками блеклых бровей, что сливались по цвету с кожей, широкий вытянутый нос, короткая верхняя губа, обнажавшая и десны, и ровные красивые зубы. И в довершение облика – вялый подбородок, короткая шея, отчего кажется, будто лысоватая голова Семена Ильича является естественным продолжением туловища, по-рыбьи узкого, обтекаемого.
Акульими были и привычки: неспешное приближение, круги и замершая в ожидании атаки жертва, уже понимающая, что встречи не избежать, и парализованная этим пониманием. Но Семен Ильич не спешил, порой он позволял себе отойти, даруя иллюзию избавления, порой совершал бросок сразу…
Меня он съел в один глоток.
– Ах, милочка, такой женщине не идет одиночество… и ваш супруг все еще живет надеждой на возвращение… не стоит его дразнить.
Прикосновение холодных губ к руке, пальцы, щекочущие ладонь, выразительный взгляд и осознание неизбежности будущего, одноколейного, такого, в котором не останется жизни без Семена Ильича.
И снова свадьба. Всеобщее удивление выбором Данцеля, но тихое, почтительное – не приведи господи заметит и обидится. Новая квартира, чистота и позолота, музейный покой и, как ни странно, несколько лет спокойной жизни.
Стигийский пес Данцель не трогал своих.
– Понимаешь, милочка, в этом мире и так предостаточно грязи, чтобы еще и в дом тащить. Так делают глупцы…
Себя он считал умным, впрочем, он и был умным, иногда даже мудрым, а порой – пугающе наивным. Пожалуй, в то время я была счастлива. Да, не любя, не испытывая душевного трепета и дрожи, четко осознавая, что супруг мой – чудовище и сбежать от него вряд ли выйдет, но…
Но клетки бывают комфортны, а чудовища способны на человечность.
Именно Семен Ильич, которого я и после свадьбы продолжала называть по имени и отчеству, рассказал о стигийских псах, Гекате и Плети.
– Смотри, – он отвел меня в комнатку, которая обычно оставалась запертой, и ключ Данцель носил с собой. Пять квадратных метров. Мощные лампы и сейф в углу. Полки от пола до потолка, разделяющие пространство на множество ячеек разного размера. Предметы.
– Смотри, милая… – Данцель боком переступил высокий порог и подал руку. – Хорошо смотри…
На что? Собрание черепков? Краснота обожженной глины и редкие пятна белого и черного? Или нечто несуразное, похожее на комок изломанного, изжеванного металла. А вот нож на кривой рукояти, лезвие поточено до того, что выглядит кружевным.
– Это все настоящее, – шепотом сказал Семен Ильич, касаясь ближней полки, кончиками пальцев провел по дереву, но дотронуться до статуэтки – серый кусок мрамора, в котором угадывались очертания фигурки, – так и не решился.
– Вот, – наклонившись, он вытащил другую фигурку, столь же уродливую, сколь и притягательную. Три женщины, сросшиеся спинами, близнецы и отражения друг друга. – Геката!
Так я впервые услышала ее имя.
– Геката, владычица дорог и перекрестков, королева мертвых, безлунными ночами покидающая степи Гадеса, чтобы бродить по земле, вселяя ужас и порождая безумие. Стигийские псы и души умерших – вот ее свита.
Как он это говорил! С нежностью, с искренней верой, с любовью. Как он держал статуэтку, касаясь столь ласково, что я испытала неожиданный приступ ревности. К ней, к трехголовой богине, ушедшей в забвение вместе с остальными богами и героями древнего мира.
– Бежит стая по следу, и никому, будь то зверь, человек или даже бог, не уйти от них… только Геката властна над стаей, в ее руке сила, в ее руке плеть страстей человеческих. Была в ее… – вдруг оборвал рассказ Семен Ильич и, сунув статуэтку на место, поманил за собой, к зеленому кубу сейфа, что занимал весь угол комнаты. Он долго возился с шифром, потом с ключом, я ждала. Я не знала, что именно увижу, да и, признаться, в тот момент не понимала, зачем вообще нужна эта комната, эти черепки, эти сказки о забытых днях. Но вот дверца бесшумно отворилась, и Данцель, циничный Данцель, опасный Данцель, преклонил колени.
В его руках был футляр – черная кожа, перетянутая серебряными полосами, полметра в длину и сантиметров десять в высоту, и если бы не жесткие грани, то футляр можно было бы принять за тубу, в которых хранят картины.
– Иди сюда. Смотри.
Щелчок, скрип крохотных петель, удерживающих тяжелую крышку, алое бархатное нутро.
– Вот она, Плеть Гекаты!
Не плеть, а жезл, красно-медный, с натертой до блеска рукоятью и темно-зеленым навершием, которое на первый взгляд казалось хвостом змеи. Но нет, это не являлось змеей, хотя даже при приближении ощущение «рептильности» Данцелевой игрушки не исчезало. Однако это и вправду была плеть, выполненная в бронзе в мельчайших деталях.
– Ее сделали, чтобы держать, – Семен Ильич трепетно провел пальцами по змеевидному хвосту, повторяя каждый изгиб его, царапая ногтем мелкие зазубрины плетения, того, которое, вероятно, имела настоящая плеть. – Чтобы подчинять. И я теперь могу. Все стигийские псы покорны. Все!
– Сколько она стоит?
– Много, милая, много… она бесценна. Пока ты держишь ее в руках, ни одна собака не осмелится укусить тебя. Даже такая, как я.
Оскалился, рассмеялся, а я впервые, пожалуй, задумалась о тех, кто меня окружал. И позже, может, спустя месяц, может, два, я и пришла к мыслям о стигийских псах.
Так открылась истина.
Пыль, вот чем пахло в этой квартире – пылью и запустением. Тоской брошенного дома, в которую чуждыми, беспокойными нотами вплетались ароматы туалетной воды и одеколона, свежего хлеба и совсем немного – кофе.
Дверь открыла не Юленька, а давешний знакомый по предутреннему разговору мент. Как же его фамилия-то? Магда забыла. Ну да не столь важно, еще раз представится.
Но вместо того чтобы представиться, мент кивнул и, прижимая трубку к уху, промычал нечто нечленораздельное. Рукой махнул, приглашая войти. И Магда вошла, и вдохнула полной грудью запах пыли, тоски и заброшенности. А он, в свою очередь, разбудил убаюканную Рыцарем тьму внутри нее.
Следовало прийти сюда одной.
– Пустое место, – прошептал Петр за спиной. – Очень давно никто не жил. И даже когда жил, то очень-очень мало. Редко.
Галоши в углу и полураскрытый зонт, повисший летучей мышью на крючке. Такой же у него был, но не синий с желтым узором, а черный… и тумбочка под телефоном один в один.
Они нарочно позвали Магду сюда, чтобы сломать воспоминаниями. Они просчитались.
– Добрый день, какая встреча! – Дашка демонстративно спрятала руки за спину. – Не могу сказать, что радостная.
– Аналогично, – отозвалась Магда. – Приятно видеть, что в этой жизни хоть что-то не меняется. Привет, Юльчик. И вам доброго дня, товарищ убийца.
– Прекрати, – попросил Рыцарь. – Здравствуйте, я – Петр.
– Охрана, что ли? – Дашка с явным удивлением разглядывала Рыцаря, по лицу было видно – пытается сообразить, кто это такой и откуда взялся.
– Друг, – поправил Петр и, отодвинув один из стульев, сказал: – Я думаю, что мы все здесь собрались, чтобы поговорить и прояснить некоторые вопросы. А потому предлагаю этим и заняться. То есть сесть и поговорить. Тут даже стол круглый.
И кажется, это была не шутка. Круглый пыльный стол времен Камелота… А почему и нет? Хотя, конечно, больше на зал суда похоже, так и тянет крикнуть:
– Гражданин судья, товарищи присяжные, я не виновата!
А ведь и вправду не виновата. Ну или почти, самую малость.
Магда села, закинув ногу на ногу, заставила себя выпрямиться и расправить плечи. Помирать, так с музыкой.
– Ну, – Петр отодвинул второй стул, для рыжей. А Лядащева не изменилась, рыжая-горячая, сначала скажет, потом подумает. Но постарела, тут ничего не сделаешь, вон они, предательские морщинки вокруг глаз и на подбородке, щеки скоро поплывут, шея. Год-два и располнеет, обрюзгнет Лядащева, обабится.
Нет, плохие мысли, злые, темные. А темноту изгонять надо.
И Юленька села, не за стол – на диван, застланный красною дерюгой. На дерюге – бахрома, на бахроме – пыль.
Братец же Лядащевой, блекло-невыразительный, какой-то весь вымороженный, как филе хека в куске льда, напротив устроился, сверлит недружелюбным взглядом. Ну да, ему-то любить ее не за что. А никому здесь любить Магду не за что. Так уж вышло…
– Скажите, как так вышло, что вы не рассказали сестре о родстве? – это спросил он, рыбообразный, и усмехнулся этак нехорошо.
– А обязана была?
– О родстве? – переспросила Юленька, но на нее не обратили внимания. Ничего, это ведь хорошо, когда внимания не обращают, это безопасно.
– Не обязаны, но в свете того, что вы знали, но не сообщили, нынешняя ситуация выглядит двусмысленной.
А изъясняется-то как… его высочество бюрократ протокол зачитывает. Остается слушать и соглашаться. А лучше наоборот – отрицать. И посылать. И пусть уж будет так, как будет…
Но ладонь накрыла теплая рука Рыцаря. Тьма отступила.
– Вы ведь знали, верно? Когда? С самого начала?
– Да. С самого. Я когда сбежала, то… я ей позвонила, старухе, попросила о помощи. Я никогда никого не просила о помощи, я всегда сама справлялась, а тут… мне и вправду понадобилось. Встретились. Знаете, что она сказала? Нет? Сказала, что я слишком на нее похожа, на матушку мою, на Данцеля, чтобы меня в дом брать! Это недостаток!
Да, да, именно недостаток – это читалось в светлых, выцветших глазах Стефании, в брезгливо поджатых губах, в прорезанном морщинами и складками подбородке, что выпятился, совсем как у той, другой, безумной и тоже старой, несмотря на то что она была моложе Стефы.
– Меня в дом… приблудыша с улицы… испугалась, что генетика дурная. Так и сказала: родства отрицать не стану, но связываться с тобой не хочу.
– Она не могла, она не…
– Не такая? Ты, Юленька, это хотела сказать? Твоя замечательная бабушка не способна на подобную пакость? Боюсь, ты бы удивилась, узнав, на что она способна. Знаешь, это ведь она устроила меня в университет. А что, тебе помогала, почему б и мне не помочь? Наверное, надеялась, что мы слишком разные, да только вот одной крови оказались.
Я вообще думаю, что если бы она могла, она бы в разные университеты нас пристроила, а лучше – в разные города. Но, наверное, силенок не так и много осталось, последние резервы старушка использовала… – улыбаться и еще раз улыбаться. И пусть уже их, собравшихся слушать и судить, корежит.
– Зачем ты так?
– Затем! Да что ты вообще знаешь? Что ты понимаешь? – Магда сжала кулаки, стараясь успокоиться. Вдохнуть и выдохнуть, сосчитать до десяти, а может, и до ста, лучше всего – до тысячи или, чего уж там, просто заорать, вцепиться когтями в глаза Дашки-Дашеньки, что смотрит с брезгливостью и осуждением.
И Юленька хороша, лисичка-сестричка, белая-пушистая, невиновная-непричастная-обиженная. Ее Магда ненавидела, пожалуй, сильнее, чем всех прочих, вместе взятых. Ненавидела и просто так, и по причине, которую определила для себя давным-давно, еще когда только узнала о Юленькином существовании.
Нет, ненависть – чужая, ненависть – темнота, а Магде очень нужен свет, хотя бы глоток солнца.
– И чего я не понимаю? Может, объяснишь?
Объяснить? Этому? Или этой? Как объяснить, где слова найти, чтобы рассказать?
Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана, буду резать, буду бить…
Бил отец редко, но никогда нельзя было предсказать, что это случится. Что рука, потянувшаяся было к куску хлеба, вдруг обернется пощечиной. Или что, просто проходя мимо, спокойный, полностью погруженный в мысли, он вдруг развернется и ударит. Всегда резко, всегда метко, всегда больно и всегда без следов.
А старая карга знай себе смехом заходится.
– Иди к черту!
Юленька охнула, прикрыв рот ладошкой: преидиотский жест. У нее все идиотское: прическа, платья, жесты, манера говорить, растягивая слова, манера слушать, приоткрыв рот. И совсем они не похожи… не могут быть похожи! Нет в Магде ничего от этой сладкой дурочки.
– К черту иди, и ты, и она, и все…
– Магда, пожалуйста, успокойся, – голос Рыцаря-звездочета с трудом пробивается сквозь шум в ушах и тьму не разгоняет, напротив, та поднимается, окутывает, тянет за собою в бездну.
– Почему ты не сказала? Почему она не сказала? – леденцовый голосок, невинный взгляд, в котором и вправду видится удивление. Интересно, чем она удивлена? Неужто ждала, что ей и вправду расскажут? И как она себе это представляла? Раскрытые объятия, слезы на глазах и вопль:
– Здравствуй, сестра!
– Здравствуй, сестричка, – хмыкнула Магда, поддаваясь искушению. – Что, не ждала? И не догадывалась? И старуха ничего не сказала?
– Нет.
– Ну надо же… я ж говорила, боялась она. И было чего… сумасшедших все боятся. Даже я. Особенно я. И Стефа тоже думала, что раз дочурка ее, наша с тобой мамашка, безумна, то и я тоже. Обидно. Нет, я, конечно, не ожидала, что она сразу признает, но чтоб так… в штыки… за шкирку и вон… обидно, сестричка, ты не представляешь, до чего обидно. Кто нас поделил? Почему решили кого кому? Я у Стефы спросила, и знаешь, что она ответила? Ты – светлая! Вот в чем причина! Ты – светлая, а я – темная! Брюнетка, значит! Я родилась первой, а ты – второй.
– А может, причина в другом? – мягко вступил в разговор Илья, до того слушавший молча. – В том, что ваша с Юлей мать не хотела еще раз возиться с младенцем. А ты уже взрослой была…
Взрослая? Картонный ящик между стеной и шкафом, ненадежное убежище, но хоть какое-то, если сидеть тихо-тихо, то не заметят, не обратят внимание, забудут… Что тогда было? Магда не помнила деталей и, наверное, это к счастью, но вот само ощущение, и картон – жесткий, шершавый – от этого не избавиться.
– Почему она не избавилась и от меня тоже? Почему?
Этот вопрос всегда мучил. Ведь не в любви дело: стигийские псы на любовь не способны, даже к собственным щенкам. И старуха не исключение, старуха не понимала, что такое любовь, но по странной прихоти не отпускала от себя.
– Ну а ваш отец? Отец Юли от нее отказался, думаю, вашему приблудыш тоже был не нужен. А вы как-никак родная. Для матери же – гарант существования ее в той квартире.
Гарант? Магда – и гарант? Ну да… старая двушка, отец молчаливый и вечно хмурый, постоянно говорящий о долге. И старая карга, которая этим чувством пользовалась. Они же ненавидели друг друга и заодно Магду, связавшую их вместе.
– Я ей не нужна была. Ни ей, ни ему… лучше бы в детдом уж… лучше бы вообще не рожали, чем так. Я мешала! Ты, сестричка, когда-нибудь мешала? Не временные неудобства, от которых можно избавиться, если выйти из комнаты. А вот мешать постоянно, каждый день, каждый час быть лишней…
– Магдочка!
Коза драная! Скулит, жалеет, а Магде жалость не нужна! Плевать она хотела и на жалость, и на жалельщиков, и вообще на всех их. Она – сама по себе, и, пожалуй, это – самый важный урок, который ей преподали: всегда рассчитывать только на себя.
Всегда верить только себе.
Всегда быть начеку.
Так что же сейчас происходит? Почему руки дрожат, а глаза горят, точно в них перцу насыпали, того и гляди слезы брызнут. Но Магда плакать не умеет – разучилась, отучили, если быть точнее. И это тоже правильно: слезы – признак слабости, а выживают сильнейшие. Магда хотела быть сильной.
До недавнего времени у нее получалось.
– Знаешь, а ведь я в город приехала, чтобы спрятаться. В очередной раз спрятаться. Я всегда бегала и пряталась. Эй, красивый, расскажи подружке, ты же в курсе.
– В курсе, – белобрысый покраснел, и это смотрелось забавно. – Неприятная история с ранним замужеством…
– Лешенька показался мне удачным вариантом. У него я тоже пряталась.
– А как же любовь? Вы ведь любили его.
Любила. За то, что добрый, за то, что первый, кто увидел в ней не недоразумение, но живого человека. Лешенька разговаривал, рассуждал, втягивая в разговор, Лешенька слушал и говорил, что она, Магда, умная от природы. Лешенька… Лешенька с легкостью вскрыл ее панцирь, приручил, а потом вздумал бросить.
Извини, дорогая, но наши пути расходятся…
Как они могут разойтись, если он, Лешик, для нее и воздух, и вода, и дух святой? Нет, нельзя было позволить, чтобы он ушел. И Магда сделала ту самую глупость.
И ведь получилось! Чуть-чуть солгать, купить справку о беременности, припугнуть скандалом. Не ради себя, ради него, ради отчаянной попытки выцарапать немного нормальной жизни, чтобы муж, и семья, и дети, когда-нибудь непременно дети… Она и вправду думала, что сделает Лешеньку счастливым.
– Правда, ты очень скоро поняла, что ошиблась, что замужество это – совсем не приз.
Приз? А ведь верно выразился белобрысый. Именно, приз: нарядный золотой кубок на постаменте из куска мрамора, с чеканкой и медальонами. Такой желанный, недоступный, а возьмешь в руки и видишь, что вещь, в сущности, бесполезная, что не золото это – а позолоченная бронза, и эмаль кое-где потрескалась. Медальоны приклеены, а мрамор – холодный камень. Кубок можно поставить на полку, а больше – ничего.
– Он, не особо стесняясь, изменял вам…
Людочки-Олечки-Манечки-Мариночки-Полиночки… Бесконечная череда тех, кто лучше ее, Магды, ведь если не лучше, то зачем? И ложь, и оправдания, и истерики, что он, Лешик, гений, привел ее в дом, пригрел, поднял до своего уровня, ведь на самом деле она, Магда, никакой не художник, а самая что ни на есть бухгалтерша.
В исполнении Лешика это звучало особенно оскорбительно, хотя она так и не поняла, чем ему не угодили бухгалтеры.
– А потом и вовсе проиграл в карты.
– Как? – пискнула Юленька. Глазки распахнулись, ротик приоткрылся – удивляется.
– А вот так. Обыкновенно. Сел играть и проигрался, а отдавать нечем. Вот ему и предложили… бартер.
– Григ, либо же Григорий Потешников, – это уже сказал мент, возвращаясь в комнату. Сел напротив, смотрит странно. Что он узнал? И о чем сейчас расскажет? Ну же, говори. И мент, повинуясь невысказанной просьбе, заговорил: – Григорий Потешников – личность в Волгограде известная.
Сволочь, холеная сволочь в черном костюме. Всегда аккуратная, даже стильная – очень уж Григу импонировал образ крестного отца, пожалуй, он себя и мнил этаким доном Карлеоне: умным, жестким, но справедливым.
Заботливым.
Кисуля, ты плохо выглядишь, не сходить ли тебе в солярий… Кисуля, мне не нравится это платье, оно слишком открытое… Кисуля, ты должна позволить Машеньке заняться твоим лицом… Кисуля, я слышал, что он – хороший врач, а значит…
Значит, она должна соответствовать ему, Григу, во всех его капризах. Право на голос? Какой голос, ведь о ней же заботятся! На нее деньги тратят! Ее любят.
Душною любовью, от которой не избавиться ни на секунду. Даже во снах ласковый шепоток Грига указывал, как и что делать правильно.
– Наркотики, проституция, азартные игры, – перечислял мент – Баньшин его фамилия, а зовут Сергеем – сухим, отрешенным голосом, как приговор зачитывал. – Я не знаю, что ему так приглянулось в вас…
И она не знала, вот пыталась понять, снова и снова сравнивала себя с Григовыми шлюхами, каковых вокруг вилось немерено, и каждая – готовая на все, лишь бы занять Магдино место. Не поняла. Сбежала.
А нить рассказа снова перехватил белобрысый. Ну почему они все просто не оставят Магду в покое?
– Вы прожили почти год, а потом решили уйти. Спрятаться. Но побег не удался?
Как он мог удаться, если ее выдали? Старуха и Лешик, безумный тандем, который с радостью указал путь стигийцу.
И был звонок в дверь, поздно ночью, когда маленькая корявая стрелка застыла где-то между цифрами три и четыре. И был истерический крик старухи, и частые удары клюкой в стену. Бормотание очнувшегося папаши. И был страх, преодолеть который казалось невозможным, и долгий путь от комнаты к двери. Звонок – шаг, звонок – шаг. Половица, ковер, холодный пол и что-то мокрое – старуха опять воду расплескала. Секундный порыв к бегству и обреченность: нельзя убежать от стигийца.
И было больно…
Было жаль ее, непередаваемо, невыносимо, и оттого эта собственная жалость казалась Илье ненастоящей. И наверное, он хотел бы, чтобы женщина, сидящая напротив, исчезла. Вместе с проблемами, прошлым и будущим, вместе с колючками и ненавистью, за которой прятались страх и боль. Вот тебе и оболочка для стервы.
Дашка вздохнула и, закусив палец, отвернулась. Дашка остро чувствует чужое горе и теперь, верно, перебирает нанесенные обиды, готовится терзаться угрызениями совести.
– Хотите знать, что было потом? – Магда подперла острый подбородок кулаком, оскалилась улыбкой. – Потом он меня посадил на цепь. Ну или в клетку. Запер, короче говоря. А и вправду, зачем мне свобода, когда у меня и так все есть. Он даже почти и не бил, так, съездил пару раз по морде и пригрозился живьем похоронить, если еще раз попробую выкинуть что-нить этакое. Я поверила. Он, знаете ли, умел быть убедительным.
– Я… я бы тебе помогла, если бы знала… я бы…
– Ты бы ничего не сделала, плюшевая девочка. Хотя нет, фарфоровая, – Магдин пальчик вытянулся в сторону Юленьки, то ли обвиняя, то ли просто указывая на ту, что, по Магдиному мнению, жила слишком хорошо. – Ты фарфоровая, как те куклы, которых твоя бабка собирала… и как они – беспомощная. Ты когда-нибудь осмеливалась хотя бы слово поперек Стефы сказать? Да ладно, не красней, я такая же, я тоже принимала все как должное. А что, раз подзатыльник, два подзатыльник… и со временем начинаешь думать, что так оно и правильно.
– Лучше расскажите, как вы убили Грига, – оборвал поток откровения Баньшин. И по столу ладонью хлопнул, подняв серое облачко.
– Что? – худое лицо Магды вытянулось еще больше. – Что ты сказал?
– Как вы убили Григория Потешникова?
– Это какая-то ошибка, это…
– Это не ошибка, – сказал Илья. – Это не ошибка и не фантазия, и еще – она Грига не убивала. Она от него прячется, ведь так?
Короткий кивок, беспомощный взгляд, обращенный на типа, который появился вместе с Магдой. Молчаливая свита, крепкий тыл.
– Кто-то убедил ее, что Григ жив, верно? Кто-то, кто совершенно точно знал, что врет.
Ну вот и он, момент сомнительного триумфа, с удивлением, сомнением во взглядах, с молчанием нервным и ожиданием, что тянется и тянется театральной паузой. Нет, неудобно чувствовал себя Илья на подмостках, не умел он притворяться да играть, а потому быстро, пожалуй, чересчур уж торопливо, заговорил:
– И убийство Шульмы совершили, чтобы ее запугать, подчинить и заставить слушаться.
Пафосно звучит, помпезно, осталось еще руку вытянуть, как подобает римскому сенатору при публичном выступлении.
– Зачем? – Магда задала вопрос шепотом и рот ладошкой прикрыла.
– Затем, что пугать вас выгодно. Затем, что держать испуганной тоже выгодно. Затем, что кому-то захотелось вернуть прошлое, чтобы обеспечить теплое будущее.
– Илья, хватит мурыжить! – Дашка откинулась на спинку стула, и тот жалобно хрустнул.
– Я не мурыжу, я по порядку хочу. Юля, на чье имя открыт второй фонд?
К счастью, ответила быстро и без слез.
– Магда. Он сказал, что Магда Салопина. И что именно для этого бабушка тогда приходила… и еще, что о деньгах Магда не знала. Бабушка не хотела давать в руки и сразу. Бабушка поставила условие – двадцать пять лет.
– Итак, в двадцать пять лет Магда станет богатой. То есть получит возможность распоряжаться деньгами… если, конечно, сможет ими распоряжаться. Бывают случаи, когда человека признают недееспособным и назначают опекуна из числа ближайших родственников. И уже опекун фактически получает доступ ко всему имуществу. Именно на это и рассчитывал ваш супруг. Да, да, супруг… вы же не развелись, верно? Но могли бы, ведь вы снова собирались замуж.
Кивнула, медленно, неестественно медленно, как человек, из последних сил пытающийся контролировать каждое свое движение.
– Вы бы рассорились с сестрой. Более того, она бы вас боялась. А других родственников у вас нет.
– Он… он не мог. Он бесхребетный совершенно. Подлый, но бесхребетный. Он и не знал-то…
– Ну, на самом деле ваш супруг знал куда больше, чем вам кажется. Вы думали, что контролируете его, а на самом деле все наоборот – он вас контролировал. Он за вами следил. И не только за вами… Вы никогда не пытались узнать, как давно он в городе?
Нет, не пыталась, по лицу видно, что не пыталась, – уж больно растерянное. Верно, ей и в голову мысль не приходила, что алкоголик-наркоман мог обмануть.
– А он в городе уже давно, года три, – заговорил Баньшин, поглаживая сотовый. – Может, и больше, но с полгода назад его пытались привлечь за мошенничество, подделку документов. Фирма «Карзун». Доказать ничего не удалось, но в поле зрения Салопин попал. И вот что удивительно, с фирмы-то, в которой проработал почти два года, он уволился и практически сразу отыскал новую работу. Частное предприятие «Будильник».
Юленька встрепенулась и выдала:
– Так это же… Илья, это же…
– Да, то самое предприятие, что принадлежит твоему отцу, который одновременно является попечителем и распорядителем фондов. К слову, занимается фирма совсем не компьютерами.
Вот так просто, точнее, очень даже не просто. Сложно, хитро и почти на грани фола, а потому красиво.
– Этого быть не может! Это… это ерунда какая-то! – Магда вскочила. – Вы же не… не думаете, что я… что я…
Она отступила, вытянула вдруг руки, словно пытаясь коснуться чего-то или кого-то, невидимого для прочих, и в следующее мгновение упала навзничь. Глухо, тяжко, с деревянным стуком, будто и не человек вовсе.
Это не было приступом эпилепсии, это вообще не походило ни на одну из известных Илье болезней: Магда просто лежала, неподвижная, побелевшая, неживая с виду.
– Отойдите! – с неожиданной злостью сказал очкастый, падая на колени. – Окна шире откройте, балкон, ей воздух надо.
Подчинились.
– Может, ей «Скорую»? – осторожно предложил Беньшин.
– Это нервное, истерическое, – Петр расстегивал пуговицы на Магдиной блузке, растирал пальцы, гладил щеки, склонившись, шептал что-то. – Просто уйдите. Пожалуйста. Ей нужно немного времени. И тишины. Всего полчаса… подождите на улице. Пожалуйста.
Вниз по лестнице, медленно, с надеждой, что остановят, позовут назад и объяснят, что ничего страшного не случилось.
Юленька очень хорошо помнила вот это ощущение спуска, когда этажей не так и много, но лестница никак не заканчивается. Ступенька за ступенькой, площадка за площадкой, белый свет на сером бетоне, розовые стены… Нет, здесь, в подъезде, стены были темно-синие, слегка облезшие, но все равно яркие. А розовые – в больнице, в той, в которой умерла бабушка, а до нее – Зоя Павловна.
– Юлька, а Юлька, – шепотом поинтересовалась Дашка, склоняясь так близко, что рыжие космы ее щекотнули лицо. – А ты и вправду не знала ничего?
– И вправду.
Не поверят. Юленька в жизни бы не поверила, расскажи кто. Но ведь она на самом деле не знала, не подозревала, наоборот даже… что наоборот? Ну да, она мечтала о сестре или брате? Разве что когда-то очень давно, а потом бросила, отказалась, попривыкла к собственному одиночеству.
– Нет, все равно ерунда какая-то! – Дашка сказала это громко. – Ну ерунда ведь!
Наверное. Или не ерунда? Почему молчал тот самый хваленый голос крови? Почему не шепнул на ухо: что в этой дружбе есть что-то, кроме дружбы?
А потому, что дружбы не было, потому что с самого начала Магда ее, Юленьку, ненавидела. И смеялась над глупостью, над слепотой, и держала на поводке только затем… затем…
А зачем? Она ведь получила, что хотела. Бабушка помогла поступить, бабушка, наверное, даже за учебу платила и за квартиру тоже. И с работой подсобила – глупо было думать, что это только Юленькина заслуга…
– Ты чего ревешь? Юлька, ну не надо, а? Ну вот еще и ты в обморок грохнись! Илья, ну скажи ты ей, что никто ее ни в чем не обвиняет! И вообще еще разобраться надо, сестра она тебе или не сестра!
Сестра. Бабушка нарочно убрала фотографии – врать проще. Сначала про родителей, потом про Магду. Про Магду, когда альбомы убирала, она и не догадывалась, но вышло удачно.
– Юлька, ну… ну Стефа всегда слегка того была. Ну вот честно! Ну не реви, а? Я сейчас тоже разревусь, и тушь потечет.
– Пускай, – зачем-то ответил Илья и взял за руку. – Иногда полезно.
– Дурак ты, – фыркнула Дашка, но как-то неубедительно.
А лестница закончилась. Вышли на улицу.
Господи, нужно успокоиться и перестать реветь, что люди подумают? Не Дашка с Ильей, не Баньшин, тактично отворачивающийся, но другие, с Юленькой не знакомые. Эти люди ничего не знают ни про бабушку, которая, оказывается, всю жизнь лгала. Ни про Магду, что Юленьку ненавидит, хотя Юленька-то ни в чем не виновата. Это не она разделила, это не она отказалась от родства, все сделали другие.
Все всегда делали другие.
– Ну, успокоилась, на, – Илья протянул мятый, но чистый носовой платок. – И давай все же доразберемся.
– С чем? – Платок пах мятной резинкой и фруктовой, совершенно немужской туалетной водой. А разбираться… так ведь уже разобрались, точнее разобрали, разложили Юленькину жизнь и совесть по кирпичикам.
– Со всем. Садись, – Илья усадил на скамейку. – Даша, ты тоже. Во-первых, никто никого и вправду не обвиняет. Ни в чем!
Он это произнес тоном, не терпящим возражений, но отчего-то сразу захотелось возразить, сказать, что Юленька обвиняет себя сама, и это куда как мучительно.
– Во-вторых, я все еще могу ошибаться. В-третьих, не совсем понятно, какое отношение имеет к делу Плеть. В-четвертых, все-таки хорошо бы найти эту Плеть, а для этого надо обыскать квартиру.
Обыскать – это подняться вверх по лестнице, через ступеньку или две, как когда-то с Зоей Павловной, которая сидела вот на этом самом месте, что Юленька сейчас. Подняться, и дверь открыть, и сказать что-нибудь глупое, приветственное:
– А вот и мы.
Или, напротив, проскользнуть тенью, устроиться так, чтобы не привлекать внимания. И слушать новые истины, которые станет изрекать Илья. И тонуть в потоках правды.
– Юля! Юля, очнись. Пожалуйста, потерпи немного, нам очень нужна твоя помощь. Слышишь?
– Может, за успокоительным сходить? Валерьянка там… новопассит?
– Дашка, не лезь.
Человек-рыба злится? Юленька не хотела, чтобы на нее еще и злились.
– Юля, подумай, где она может лежать? Плеть, я имею в виду? Куда ее можно спрятать?
– Я не знаю.
– Юля!
Юленька, бабушка всегда называла ее Юленькой, ласково и любя, только вот зачем она все остальное сделала? Зачем врала? Ведь теперь так больно от этой лжи, до того больно, что прямо дыхание перехватывает.
Подниматься будет сложнее, чем спускаться.
Но когда пришел час, она поднялась.
Семен Ильич преставился в восьмидесятом, к тому времени нашей дочери Ксюше исполнилось тринадцать, и, пожалуй, будь у меня возможность выбрать, я бы отложила смерть Данцеля года на три, а то и четыре.
С Ксюшей сложно было справиться.
Точнее, не совсем так. С Ксюшей мог справиться только Данцель, и, кажется, он втайне гордился этим очередным подтверждением собственной исключительности. Как и тем, что в Ксюше не было ровным счетом ничего моего.
Данцелев нос, Данцелев скошенный подбородок, переходящий в длинную шею, которая из-за покатых, узких плеч казалась еще длиннее. Данцелевы сросшиеся брови и Данцелевы же глаза, холодные, расчетливые.
Пожалуй, теперь я могу сказать определенно: я не любила Ксюшу. Ее рождение являлось частью сделки под названием «брак», и особого выбора – рожать от Данцеля или нет – я не имела. Родила. Хорошие условия, хорошие врачи, хороший заботливый муж, хороший здоровый младенец… вокруг меня все было хорошо.
Качественно.
Я как-то и не помню Ксюшиного взросления. Первый зуб, первый шаг, первое слово – все это принадлежало Данцелю, который милостиво позволил мне наблюдать. Я наблюдала, отмечала перемены, поддерживала беседы и инициативы, касающиеся Ксюшиного воспитания. Я следила за гувернанткой и преподавателями, что появились в доме, как только Данцелевой дочери исполнилось три года.
Музыка, французский и английский, философия, риторика… естественные науки по одобренной Семеном Ильичом программе.
По-моему, он, увлекшись очередной сказкой о прошлом, желал дать дочери классическое воспитание, но не учел одного: Ксюха была Данцелевых кровей.
Упряма. Истерична. Озлобленна без повода и неспособна сколь бы то ни было серьезно относиться к иному, отличному от собственного, мнению. Данцеля она слушалась, потому что чувствовала – он сильнее. Меня не замечала.
Но как бы там ни было, в восьмидесятом, спустя две недели после очередного Ксюшиного дня рождения, празднование которого прошло с обычным размахом, Данцеля скрутил приступ аппендицита. Тот постепенно, несмотря на все усилия врачей, плавно перетек в перитонит, который, собственно, и отправил Великого и Ужасного в лучший из миров.
Впрочем, не знаю, будет ли там Данцелю лучше, ему и на этом замечательно жилось.
А на третий день после похорон Ксюха исчезла. Ушла в школу и не вернулась.
– Не волнуйтесь, Стефочка, найдем, – поспешно пообещал стигиец в подполковничьих погонах и, облизав жадным взглядом, добавил: – Как-никак дочь самого…
Сколько бы они еще помнили о «самом»? Сколько бы держались в отдалении, не столько ради почтения к Данцелю, сколько из-за страха перед ним, угнездившегося столь глубоко, что даже Данцелева гибель не уничтожила его.
Я не знаю. Пожалуй, что недолго. Пожалуй, очень скоро появился бы кто-то, достаточно молодой и наглый, чтобы выдрать первый кусок из наследства, но я не стала ждать развязки, как и не стала ждать того, что они найдут Ксюху, – я вышла замуж.
В восемьдесят первом. Да, хорошая цифра. И выбор хороший: Кульков Андрей Саныч был правой рукой, ногой, а иногда и головой Данцеля. Лысоватой, лобастой, с выступающими вперед надбровными дугами и реденькими рыжими бровками. С глубоко запавшими, почти утонувшими в складках век глазками и вечно мокрыми ладонями, которые он имел привычку вытирать о брюки.
Брюки у Кулькова всегда лоснились, даже новые, только-только сшитые.
В отличие от Данцеля, Саныч был тихушником, он подбирался к жертве исподволь, тщательно продумывая каждый шаг, да и бить предпочитал не сам, а через кого-то.
Единственное, что было общего между этими двумя, – страсть к черепкам. И подозреваю, что Саныч женился на мне лишь потому, что желал завладеть Данцелевой коллекцией. Что ж, мне не жалко. Ну почти не жалко: я все же скрыла от него Плеть. Даже теперь, спустя годы, не могу объяснить внятно, что именно двигало мной. Осознанное желание сделать гадость? Неосознанное предчувствие беды? Или просто попытка сохранить что-либо исключительно для себя?
Стигийские псы не терпят неподвластных. Хотя сами с удовольствием подчиняются, главное – правильно взяться за плетку.
Про плетку он и спрашивал, исподволь, ласкою, отчего-то не решаясь требовать, хотя мог бы. Но нет, Саныч предпочитал следить, вынюхивать, точно не в силах решиться на логичный, в общем-то, шаг. Пожалуй, случись ему ударить меня, случись пригрозить, я бы отдала Плеть.
Не решился.
А в восемьдесят четвертом вернулась Ксюха.
Звонок в дверь – ненавижу поздние визиты. Шлепанье босых ног – Саныч не носил ни тапок, ни даже носков, и ведь не мерз же, сволочь этакая. Скрип двери. И бормотание. На него я и вышла.
– Привет, мамаша! – Ксюха стояла, прислонившись к косяку. Кажется, она была пьяна. Кажется, я тогда испугалась, что она решит остаться. Кажется, я не нашлась, что сказать.
– О, вижу, рада! Прям– таки плещешь счастьем! – Ксюха заржала и, пнув принесенный с собой деревянный ящик, из тех, в которых овощи на рынках держат, заявила: – А ты, смотрю, времени не теряешь! Как переходящее знамя, из одних рук в другие!
Саныч отступил. Саныч как-то сразу признал Ксюхину силу, доставшуюся ей в наследство от Данцеля, и, поджав хвост, ретировался. Готова поклясться, что дальше приоткрытой двери в комнату он не ушел: сел, вытянул тощую шею, приник к щели, вылавливая каждое слово.
Саныч – он тихушник.
А Ксюха – стигийка. Да, тогда я поняла, что среди этого племени встречаются и твари женского полу.
– Так что, мамаша, не рада?
Нет, нисколько. Я смотрела на нее и удивлялась тому, сколь мало она изменилась. Волосы вот обрезала, коротко, неровно. И голову не мыла давно, и вообще несет от нее подворотней да псиной, а взгляд безумный.
– Ладно, я ненадолго, проверить, как ты тут. Папа велел заботиться. Я позабочусь, – Ксюха достала сигарету и, сунув в рот, буркнула: – Пошли, что ли, чаем напоишь. Поговорим.
Коробка вдруг запищала, замяукала, но Ксюха снова отвесила пинок:
– Не обращай внимания. Обождет.
И снова я не решилась перечить. Мы сидели на кухне, пили чай, Ксюха курила, зажигая одну сигарету за другой, и рассказывала. Точнее, вряд ли она собиралась действительно делиться со мной страхами своими или надеждами, вряд ли ставила целью ввести меня в курс дел, она просто сообщала факты, исполняя некогда данное Данцелю обещание.
– Ты слабая. Ты всегда слабой была. Тенью по квартире бродишь, молчишь, молчишь постоянно… и даже когда заговариваешь, то голос этакий, извиняющийся… и злость берет, прямо сил нету.
Выдох, сиреневый едкий дым по бескровным Ксюхиным губам, по бледным щекам, по утиному носу, над которым срослись густые брови. Дым путается в ресницах, подчеркивая синевой и без того синюшные круги под Ксюхиными глазами, дым сползает по шее за воротник мужской рубашки. Пуговица оторвана, и с обратной стороны, там, где воротник отстает от шеи, видна темная полоска грязи.
– Папа говорил, что сильная рядом с ним не выжила бы. Не знаю. Главное, что я – как он. Почти как он. Хотела бы совсем, да только сил нет. Это из-за тебя! Твоя кровь! Его говорит – делай так, и я не могу иначе! А была бы ты сильной, я бы остановилась. Что, думаешь, по кайфу бродяжкой? Кому мой французский нужен, а? Рожей я не вышла, чтоб с иностранцами болтать, им не язык нужен…
Тощие запястья с рыхлой кожей, словно разбухшей от долгого контакта с водой. Красные узлы суставов, темные мозоли и свежие, розовые еще шрамы.
– Оставайся, – предложила я.
– Нет. Не могу. Зовет. Я пыталась. Я нашла с кем остановиться, думала – сумею. Думала, чтоб как все… приеду с мужем… он хороший человек, да только я не по зубам. Не по силе.
Слезы? Нет, не умеют стигийские псы плакать, воют только, и то от бессилия.
– Я думала, что люблю. Еще тогда думала. И он тоже. А не вышло… – сигарета падает на пол, и Ксюха наступает на нее, давит каблуком, зло, точно вымещая злость. – В общем, мамаша, дело такое…
Дело лежало в деревянном ящике, в газетах и тряпье, небрежно замотанное, раскрасневшееся от долгого плача и обессилевшее. У дела был выпуклый младенческий лобик, пухлые щеки с плотной коркой коросты, загноившиеся глаза и цепкие пальчики, побелевшие от холода.
– Эту Юлькой назвала, – бросила Ксюха, подвигая ящик ногой. – На. Я ж убью ее. Если раньше хоть как-то могла, то теперь… и ему она без надобности. Мешает. А мы не любим, когда что-то мешает.
Ксюха тоже знала про стигийцев, Данцель небось рассказал. И Ксюха боялась этого знания, только сейчас я поняла, что именно страх заставлял ее бежать, гнал из дому, требуя следовать Данцелевому правилу – своих не кусают.
Я была своя. И Юленька в ящике тоже.
– Ты ее не бросишь, – это был не вопрос, но утверждение, а я все равно ответила:
– Не брошу.
– Знаю. И не собакой вырасти, человеком пусть будет. Человеком жить проще.
И снова слабо взвизгнули петли, хлопнула дверь, зашоркали босые подошвы Саныча, который решился-таки выглянуть из укрытия, заскулил ребенок.
Это была наша последняя с Ксюхой встреча. Наверное, к счастью. А двумя годами позже я убила Саныча.
Магда пришла в себя сразу, словно и не было приступа. Она открыла глаза, поразившись тому, что потолок пожелтел и треснул возле люстры, что в углах пыль и паутина, что воздух странно пахнет и вообще место незнакомое.
Следом память, расслабленная, чужая пока еще, подсказала, что находится Магда не дома, а… где?
– Ну вот, очнулась. Давно с тобой такое? – холодная рука на лбу, и чужое дыхание в ухо. Дыхание, в отличие от руки, горячее, обжигающее, щекотное очень. – Почему не предупредила, а? Лежи, тебе нельзя нервничать. И прости, что заставил.
Хорошо. Просто хорошо вот так лежать и думать, что о тебе заботятся. И не думать о причинах этой заботы. И о том, что спровоцировало приступ. И о том, что если приступы участились, значит, она, Магда, все-таки сходит с ума.
От судьбы не убежишь. Кажется, это она произнесла вслух.
– Ты просто не пробовала по-настоящему, – сказал Звездочет-рыцарь, который ко всему и Лекарем оказался. Ценное знакомство, только вот не вписывающееся в старые, некогда разработанные и привычные ранги ценностей.
– Ты от людей бегала, а не от судьбы, а люди, они к судьбе отношения не имеют, – продолжал поучать Петр. И выходило у него просто и не обидно. И так, что Магда почти готова была согласиться и, если уж так надо, измениться.
Только бы руку не убирал.
– Уйдем отсюда, – попросила Магда, стыдясь просьбы.
– Нет.
– Почему?
– Потому что если ты уйдешь, то ничего не изменится. А тебе нужны перемены. По-настоящему нужны.
Кто бы спорил. Магда, собравшись с духом, убрала руку и, сев на кровати – на чужой, пыльной кровати, – закрыла лицо руками. Вдохнуть и выдохнуть. Спросить.
– Остальные где?
Главное, где Юля-Юленька. Бьется в истерике? Или рыдает? А какая разница-то, Магде от этого не станет ни лучше, ни хуже, скорее уж тьма внутри получит очередную порцию гадостей. Разрастется, а надо бы наоборот.
– Так где? – волосы бы расчесать, сбились колтунами. И косметика, верно, размазалась. И похожа теперь Магда на чудовище, вот только вряд ли ей грозит снова в красавицу обернуться. Кто согласиться поцеловать жабу?
Разве что наивный Рыцарь-звездочет, что смотрит с мягкой укоризной.
– Я попросил выйти, они внизу, ждут.
– А… спасибо… черт… – Магда вынула из волос белое куриное перо, а второе сняла с рукава. – Извини, но мне в ванную надо. А этим скажи, чтоб поднимались, нечего кота за хвост тянуть. Я… я выдержу, честное слово. Я злюсь, а значит, выдержу.
Он медлил с ответом, а в результате и вовсе ничего не сказал, точнее, Магда, страшась услышать нечто, способное изменить ее решимость, ретировалась в ванную, отгородилась дверью – тонкой, провисшей на петлях, застревающей в плотном ворсе старого ковра. Дверь еще и скрипела, скрежетала, а лампа в коконе из толстого стекла светила тускло, словно бы нехотя.
Пахло внутри отсыревшей штукатуркой, куски которой, обваливаясь, засыпали и коврик, и умывальник, и пожелтевшую ванну. Под ногами скрипело, в трубах – сипело, а вода из крана пошла ржавая.
– Ну да, чего уж тут… – Магда огляделась и, сняв полотенце – на ощупь влажную, липковатую тряпку, – провела по зеркалу. На беловатой, вымеленной поверхности осталась темная полоса. А тряпка, выскользнув из рук, шлепнулась на край умывальника, а после – на пол, застряв между стеной и посыпанной белым коробкой. Не такой и старой коробкой. Высокой, с полметра, и узкой, скорее уж похожей на футляр. И верно для пущего сходства перевязанной не скотчем или бечевой, но темно-синей нарядной лентой.
– Надо же, как мило, – Магда вдруг как-то сразу поняла, что там, внутри. И совсем не обрадовалась, а удивилась, потому что понимание должно было бы обрадовать, потому что цель, к которой она так стремилась, достигнута.
Странное место, чтобы что-то прятать. Хотя не более странное, чем вся эта история.
Присев на корточки, Магда выцарапала тряпку, попыталась стереть с коробки мел, но больше развезла седоватую грязь, ухватилась за края, вытащила сначала из того угла, в который коробку спрятали, а после и вовсе из ванной комнаты.
Не слишком-то тяжелой была находка, но нести пришлось на вытянутых руках, чтобы не измазать и без того уже не слишком чистый наряд.
– И снова здравствуйте, – пробормотала Магда, стараясь не смотреть ни на кого. Сердце вдруг заухало, заколотилось, а руки задрожали. – Ну что, продолжим прерванную беседу? На чем мы там остановились? Ах да, на заговоре, на том, что меня собираются в психушку сдать, а наследством воспользоваться.
Коробку Магда поставила на стол и, вытерев руки о скатерть – мел на коже смешался с пылью, – попыталась развязать бант.
– Вам помочь? – галантно предложил Баньшин, облизывая коробку взглядом.
– Благодарю, но я как-нибудь сама. А вы давайте-давайте, рассказывайте. То есть хотите сказать, что меня просто развели? Как идиотку?
Пожалуй, именно это и злило больше всего… нет, Магда не считала себя ни самой умной, ни уж тем более самой хитрой, но вот чтобы так… чтобы это ничтожество и…
Бант развязался, лента соскользнула, оставляя на картоне темные следы, и Магда, поддев пальцем крышку, стянула ее. Сунула руку внутрь – не без опасения, иррационального, но все же заставившего на долю мгновения промедлить.
– И дело не в Лешеньке, дело во мне… так? Я достаточно натворила, чтобы можно было выдать за одержимую…
Пальцы коснулись пыльного целлофана, в который было завернуто нечто твердое, продолговатой формы.
А ведь и вправду натворила… одни собачьи головы чего стоят! А страх перед тем, кто уже умер? Хождение сквозь стены? Интересно, как скоро бы она сошла с ума? Год-два? Быстрее? Быстрее, Лешик бы год не выдержал. А Плеть – как вещественное воплощение, доказательство ненормальности.
Верить, что в куске металла заключена сила древней богини… повелевать другими! Господи, ну и чушь!
Плеть и вправду лежала там, внутри, в пустой коробке неясного происхождения, завернутая в плотный полиэтиленовый пакет, перемотанный широким скотчем. Отдирали руками и ножницами, что беззубо елозили, не в силах перекусить ленту. Ноготь сломался. Жалко. Но вот Юленькины пальцы ловко подцепили скотч, растягивая; и старые, тупые ножницы все же сумели ухватиться, разодрать пакет.
Вместе? Как и подобает любящим сестрам? Глупость. Нет здесь любви и быть не может, разве что… случайно пойманный взгляд Звездочета, в котором видится одобрение.
– И что, вот это она? – Дашка разрушила равновесие момента, ввинтившись между Магдой и Юленькой, руки протянула, накрыла артефакт, провела, вытирая от пыли. – Та самая Плеть?
Вероятно, да, вероятно – та самая. Как старая карга говорила? Возьми покрепче да бей, чтоб боялись… Но как бить? Плеть-то и не плеть вовсе, скорее уж этакая престранная статуэтка, в форме плети исполненная. Старая очень, местами покрывшаяся патиной, местами – медно-красная, натертая до блеска.
– На змею похоже, – Дашка все же отступила, спряталась за плечо брата. Чувствует? По словам старухи, от Плети должна была сила исходить, такая, которую все чувствовали. Но… холод исходил, обыкновенный холод куска металла, что, вероятно, скоро нагреется, наберется тепла из человеческих ладоней, а потом так же безучастно, сам не меняясь, это тепло отдаст.
– Из-за нее столько шуму? Можно?
Магда позволила Баньшину взять Плеть, и Юленька не возражала. Только смотрела задумчиво, словно пережевывая какую-то очень важную мысль.
– Ну и что в ней такого?
– Позволите? – к Плети протянул руки Звездочет. – Гм… любопытно, но… если она и имеет отношение к Древней Греции, то весьма номинальное.
– В смысле?
– В смысле, что ей вряд ли больше двухсот лет. Скорее уж… середина девятнадцатого века? Или самое начало? Точнее сейчас не скажу.
Значит, и здесь обман.
– И честно говоря, я не очень понимаю, почему Плеть Гекаты… конечно, по мифологии, у богини была плеть, с помощью которой она укрощала стигийских псов, но… но я сомневаюсь, что такая. Я думаю, мы имеем дело с некой метафорой, ассоциацией, однажды привязавшейся к предмету, – Звездочет, положив плеть, провел над ней ладонью. – Геката до некоторой степени – богиня правосудия, точнее, даже женского правосудия. Защиты. Геката – дочь титанов, Перса и Астерии, некогда сбежавшей от Зевса и за это превращенной в остров. Геката не забыла об этом, пусть и жила на Олимпе, но… она пошла против воли Зевса, когда помогла Деметре отыскать похищенную дочь. Она же помогла Медее добиться любви Ясона… а потом и отомстить, когда Ясон бросил возлюбленную. Она покровительствовала Кирке-Цирцее, обращавшей мужчин в животных.
Его слушали внимательно, не перебивая, а Петр продолжал рассказывать:
– Геката правила триадой человеческого существования: рождением, жизнью и смертью. Она – божество порогов, перекрестков и пределов, всех тех мест, где смыкаются «посюстороннее и потустороннее». А еще защитница обиженных девушек и женщин… Только вот я очень сомневаюсь, что эта Плеть имеет отношение к истинной Гекате. Думаю, что просто кто-то когда-то придумал сказку, и в нее поверили. А вера – материальна. Поэтому если верить, что Плеть подчиняет, то это и увидишь. И если верить в свое безумие, то рано или поздно сойдешь с ума.
Не сойдет, уже не сойдет. Хватит с Магды и собак, и людей, хватит побегов и бессмысленных целей. Хватит попыток объять необъятное и объяснить необъяснимое.
– Вот именно, – заметил Звездочет, улыбаясь. – Так оно лучше. И если уж во что верить, то в счастливую звезду.
Это он, конечно, преувеличивает, но…
– Но лучше скажи, раз такой умный, – не слишком-то вежливо встрял Баньшин. – Что нам с этой штукой делать?
– Отдать, – сказал Дашкин братец, не решаясь, впрочем, коснуться Плети. – Отдать тому, кто хочет получить. Он ведь спрашивал у тебя о Плети?
Магда кивнула.
– По-моему, ты заигрался, – пробормотала Юленька, не сводя глаз с Плети. – Это уже слишком.
– Нет, не слишком. Магда, пожалуйста, позвони ему, скажи… скажи, что ты готова отдать Плеть, но взамен потребуй, чтобы тебя оставили в покое. Скажи, что осознала свои ошибки, и желаешь примириться с сестрой, и надеешься после примирения уехать из страны. А для этого нужен развод. Причину всего этого… ну скажи, что эта штука прочистила мозги, – Илья безо всякого уважения поднял Плеть и постучал ею по столу. – И встречаться с Юлькой будешь не абы где, а у подъезда, потому что именно в квартире лежат доказательства вашего родства.
– Это опасно. Вы понимаете, насколько опасно? – Звездочет стал позади Магды и положил руки на плечи. – Даже не для нее, но для Юли.
И в этот миг все стало на свои места. Юля-Юленька-приманка, вкусная вафелька в белой глазури, в облаке кокосовой стружки и разноцветного конфетти. Приманка, перед которой невозможно устоять… А что, она же рядом, руку только протяни.
А Юленька все правильно поняла, побледнела, губу закусила и, спрятав руку за спину, точно опасаясь, что ее силой заставят участвовать в этом спектакле, сказала:
– Я согласна.
– Я не согласен! – Баньшин даже по столу кулаком ударил. – Вы что, сдурели все? Он ее пристрелит, а мне отвечать? Вы… это бред! Беспредел! Это… у меня слов нету, что это такое.
Выход, кажется, единственная возможность доказать что-либо. Освободиться раз и навсегда. Ко всему стрелять-то будут не в нее, не в Магду, а в сахарно-сладко-фарфоровую куколку Юлю. Куклы не жалко.
Или все-таки… нет, не жалко. Почти не жалко. Даже, кажется, выгодно.
– И на когда назначить встречу? – какой сухой, стервозный голос. Долго пришлось тренироваться, добиваясь нужных интонаций. – Когда будешь готова?
– А сегодня давай. В полночь. Ты, главное, с супругом своим говори так, как прежде. Он же хитрый, только почует – и сразу сбежит.
Ну уж нет, этого Магда точно не позволит.
Ночь подбиралась медленно, наступая с запада лиловыми сумерками и протяжными гудками поездов, что доносились откуда-то издали. Как-то сразу и вдруг зазвенело комарье, невесть откуда взявшееся в квартире. Зашуршали, заскрипели часы, с которыми возился Баньшин, не переставая ворчать под нос о сомнительности затеи.
И вправду сомнительно. И опасно. И Дашка, забившаяся в угол комнаты, грызет мизинец, из последних сил сдерживая слезы и злость. Но не сорвется, в этом Илья был уверен. Как и в том, что Магда сумеет исполнить отведенную ей роль.
– Я должна пойти! Я! – Юленька не выдержала, вскочила. – Он… он увидит, что это не я!
– Он тебя не знает. – Ну вот, все-таки придется уговаривать или, хуже всего, приказывать. А еще хуже – угрожать. Угроз она не простит, и Илье очень не хотелось угрожать Юленьке.
– Знает! Если следил за Магдой, то должен был видеть и меня…
– Будет темно…
– И что? Думаешь, платья достаточно, чтобы сойти за меня? Платье и парик? Ловушка для идиота, а ты сам сказал, что он – далеко не идиот!
И Дашка вскочила.
– Она права, Илья! – выпяченный Дашкин палец уперся в грудь. – Права, и ты это понимаешь.
– А по-моему, мы все тут круто ошибаемся. Очень круто. И самым разумным было бы не заниматься самодеятельностью, а позвонить куда следует, – пробурчал Баньшин, впрочем, не слишком-то уверенно. – И если уж на то пошло, то мой долг – остановить это безумие.
И снова все замолчали, вернулись к занятиям прерванным, помогавшим скоротать ожидание.
А вечер наплывал. Сумерки сгущались, к лиловому добавился и темно-синий, на самой границе неба, и яркий, ослепительный желтый узкой полосой, в которой тонул солнечный шар. Что-то было не так… что-то было неправильно в этой логичной, в общем-то, цепочке размышлений. Чего-то недоставало.
И Илья, сев у приоткрытого балкона, принялся наново перечислять то, что было известно.
Во-первых, Леха, хитрец, подлец и лжец. Умелый лжец, сумевший создать иллюзию собственного падения, сыгравший ничтожество и отпугнувший этой ничтожностью, как скунс отпугивает вонью. Да, к нему брезговали приближаться, ему отказывали в праве на разум, ему подыгрывали, недооценивая.
Во-вторых, Магда… Магда не развелась с ним. Почему? Новый хозяин не желал ее развода? Или просто не думал о нем? А сама Магда не смела. Потом побег. Когда бегаешь и прячешься, то не стоит затевать судебные процессы. Потом… потом он нашел ее. Точнее, случайно узнал, что бывшая жена может стать богатой и очень богатой.
Если не станет безумной.
В-третьих, если она все же станет безумной, то супруг, оформивший опеку, получит право распоряжаться состоянием. Надо полагать, состоянием немалым, если Лешенька решился на подобную игру. Что ж, помывшись, побрившись, потратив день-другой на салон красоты, нарядившись в костюм, он сумел бы произвести впечатление адекватного человека.
В-четвертых, Леха сумел найти Магду, сыграть на фобиях и комплексах, на ее зависти к сестре, на страхе перед бывшим любовником. Сообразил, что она не знает о смерти Грига. А если бы узнала, то… то, надо полагать, он все равно воспользовался бы этим страхом, сыграл бы возвращение мертвеца.
В-пятых, убийство Шульмы. Вполне логично, если подумать. С одной стороны, устраняется конкурент и угроза развода, с другой – вот оно и доказательство, что Григ жив. Или другое, что Магда виновна, должен был быть у Лешеньки запасной план.
В-шестых, Юленька и собачьи головы… Плеть Гекаты. Нет, если головы еще хоть как-то да вписывались в схему – вряд ли нормальный человек пойдет на подобную месть, следовательно, вот еще одно доказательство ненормальности Магды, – то Плеть в нее не ложилась.
Ни вдоль, ни поперек, ни вообще как-либо иначе.
Илья закрыл глаза и снова пересмотрел схему. Нет, не сходится. Точнее, все сходится, кроме Плети. Ну не нужна она была Лехе! Зачем тогда требовать?
– Я в туалет, – сказала Юленька, поднимаясь. – И… и в ванную.
Черт, с мысли сбила, а ведь рядом уже была, совсем-совсем рядом.
За окном окончательно стемнело, и небо в этой черноте казалось каменным, неживым.
Выйти из квартиры получилось легче, чем Юленька предполагала. Никто не обратил внимания, никто не вызвался сопровождать ее к клозету и уж тем паче дожидаться возвращения. Нет, они даже не повернулись в ее сторону. Ну и пускай, сейчас эта незаметность на руку.
В туалет Юленька пошла, села на унитаз, поворошила ногой старые газеты, сваленные в углу. Из-под газет выполз паук и тут же скрылся в кипе отсыревшей бумаги.
Юленька встала. Разулась. На цыпочках вышла в коридор, потом – к входной двери. К счастью, та открылась бесшумно. И закрылась так же. Юленька торопливо, но в то же время стараясь не шуметь, добежала до первого этажа, нырнула под лестницу, затаилась, прислушалась. Тихо. Никто не бежит, не кричит, не зовет… Правильно, никому-то она не нужна.
Ну и ладно, ну и хорошо.
Пол холодный, и мокрый, и грязный, наверное. Бабушка бы стала пенять за этакое раздолбайство, да и Зоя Павловна не одобрила бы. Зоя Павловна, пожалуй, согласилась бы с Баньшиным, что надо вызвать милицию. Но ведь и Баньшин из милиции, значит, правильно все?
Нет, не правильно. Магду могут убить. Юленьку могут убить. Или убить того, кто ею притворяется. А Юленьке не хотелось, чтобы из-за нее кто-нибудь умер. Если уж придется, то лучше самой… да, самой. Хоть раз в жизни что-то сделать самой.
Она обулась и, выбравшись из подъезда, достала телефон. Магда должна понять, что так будет правильнее всего. Магда всегда ее понимала, пусть не хотела признаваться в этом.
– Алло? – Юленька, перебежав дорогу, присела за старой машиной, просто на случай, если за ней все-таки следят. – Магда, это… я.
– Привет, сестричка, – отозвалась Магда. Голос у нее странноватый, вялый какой-то, сонный. – Что случилось?
– Я… я сбежала. Нет, погоди, он все правильно сказал, мы должны встретиться. Ты и я. Иначе не выйдет. Ну, то, что вы задумали, не выйдет. И… и я подумала, что, если не здесь? Чтобы не помешали? Давай возле моего дома. Так… так правильнее.
– А я Плеть отдала. Он потребовал, чтобы оставила, и я оставила…
– Ну и черт с ней, – Юленька поняла, что Плети совершенно не жалко, если Магде нужно – пусть забирает. Если ей нужно – пусть забирает вообще все, лишь бы оставалась рядом.
– Глупая ты, – Магда, кажется, всхлипнула. – И умная. Права, сестричка, наше это дело. Твое и мое. И… и еще этот твой, ухажер, ошибается. Ну не может такое ничтожество убить! Не может!
Хотелось бы верить.
Спустя полчаса Юленька была дома. Она стояла у подъезда, думая о том, стоит ли подниматься в квартиру. Ждала и тянула время, боялась сразу и встречи, и того, что встреча эта может не состояться.
Телефон она отключила, села на лавочку, прикрыла глаза. Странно будет умереть вот так. Бессмысленно. И жить тоже бессмысленно, потому как пользы от Юленьки никакой, даже фарфоровые куклы и те согласились бы. Сидят, бедолажные, пялятся печально на стену, ждут возвращения хозяйки.
А она может и не вернуться…
Ее могут убить. Наверное, это больно, а боли Юленька не любила.
Магда появилась, когда ожидание почти перешло в дремоту. Магда разбила ночную тишину звонким стуком каблучков по асфальту. Как подковки цок-цок… муха-цокотуха…
Про муху Зоя Павловна Юленьке читала. А Магде кто? Или никто? Это несправедливо, когда детям не читают сказки. И несправедливо, когда сказка затягивается, прорастая в жизнь. Несправедливо, потому что путаться начинаешь в настоящем и не-настоящем.
– Привет, – сухой голос, протянутая рука, неловкое пожатие. В темноте не видно Магдиного лица, и это хорошо. Прошлый раз на нем была ненависть. И злость. И еще что-то, чему Юленька не сумела подобрать определения. – Давно ждешь?
– Нет, не очень, – Юленька поднялась. – Ты как, нормально?
– Да.
И молчание. Долгая-долгая пауза, теплые пальцы Магды дрожат в Юленькиной руке. Неужели ей страшно? За себя? За Юленьку? За…
– Прости, что так вышло, – прошептала Магда. – Пожалуйста. Я… если все получится, то я постараюсь быть другой. Стать другой. Петр говорит, что на самом деле я и вправду другая, что я просто чужой жизнью жила, а если исправить… Петр забавный, он думает, что все можно взять и исправить. А еще у него телескоп есть. Ты когда-нибудь смотрела на звезды? Вот просто так?
– Нет.
– Они красивые, – Магда высвободила руку и сделала шаг назад. – Не точки в небе, а…
И тут раздался выстрел. Нет, это уже потом, много позже, Юленька сообразила, что это – именно выстрел, а в первый момент она даже не испугалась. Громкий хлопок, брызги каменной крошки в лицо и… снова хлопок. Крик.
– Ложись, дура!
Магда падает на землю, а Юленька застыла, не в силах пошевелиться. Зажмурилась. И только когда ее толкнули, опрокидывая навзничь, прижимая сверху так, что ни вдохнуть, ни выдохнуть, она расплакалась со страху и детским голосом, совершенно по-кукольному, сказала:
– Мама!
Нет, его смерть не была несчастным случаем, как это заявлено в официальной версии. Официальную версию писали псы, а с ними я научилась ладить.
Но, пожалуй, следовало бы по порядку рассказать, и вот тут я сталкиваюсь с первой сложностью – я не знаю, как объяснить, почему я выбрала именно такой вариант решения проблемы. Саныч по-прежнему был тих, спокоен, вежлив и незаметен, он обитал в квартире этакой моей параллелью. Пожалуй, если бы и в дальнейшем удалось сохранить параллельность, избавляющую от контактов, если бы он довольствовался Данцелевым наследством, добытым в тайной комнате, мне не пришлось бы марать руки. Но Саныч, тихушник Саныч ударил Юленьку.
Вероятно, подобное имело место и прежде, когда рядом с ней не было ни меня, ни Зоеньки, нанятой в пригляд за ребенком. Вероятно, ему доставляла удовольствие такая изощренная охота, когда жертва слишком беспомощна, чтобы пожаловаться, слишком слаба, чтобы убежать, слишком мала для понимания, что кара не заслуженна.
Я хорошо помню ярость, затопившую мое сознание в тот момент, когда я увидела Саныча со жгутом-полотенцем в руках и Юленьку, забившуюся в угол.
Я хорошо помню, что ярость эта не была безумной, напротив, она разбудила во мне иную сущность, а та заставила отступить в тень и выйти из квартиры. Вернулась я в обычное время. И была по обычаю рассеянна и невнимательна.
Ждать пришлось долго, я даже почти решилась на откровенное убийство, надеясь свалить его на грабителей, но потом… потом мне повезло. Скользкий кафель, мокрый пол на кухне, острый угол стола. Это было влияние момента, словно кто-то, возможно Данцель, чье незримое присутствие придавало мне сил, подтолкнул руку. А я толкнула Саныча.
Падение, хруст, вывернутая шея, раскинутые руки и темное кофейное пятно на рубашке. Я стояла и смотрела, кажется, я даже поняла, что чувствуют они, стигийцы, в тот миг, когда убивают.
Но как бы там ни было, я убила Саныча и осталась безнаказанной.
Что было дальше? Сложно сказать, потому что, по сути, не было ничего. Я жила. Замуж больше не выходила, опасаясь за Юленьку, но и не сказать, чтобы и вовсе пребывала в одиночестве. Они тянулись ко мне, ползли на брюхе, поджав хвосты, пряча глаза, поскуливая и требуя ласки.
Было ли дело во мне или, сколь предполагаю, в Плети, которую после Санычевой смерти я извлекла из тайника, но псы собирались в моем доме, безобидные и беспомощные даже, готовые на все… Я пользовалась их готовностью. Мелкие услуги, просьбы, высказанные вслух и молчаливые, заставляющие догадываться. Мне нравилось получать, иногда давая взамен, иногда, словно бы невзначай, забывая о награде.
Кажется, постепенно я становилась одной из них и уже не противилась этому превращению – оно закономерно, оно было предопределено с самого первого дня, когда я решилась взять в руки Плеть Гекаты, именно поэтому я сделаю все, чтобы Юленька выросла иной.
В ней не будет ничего от Данцеля, Ксюши и меня, пусть идет своим путем, пусть живет человеком, и тогда, возможно, если повезет, стигийская стая обойдет стороной.
А ей повезет. Я в это верю.
Эта ночь случилась душной. Небо разлеглось на крышах, придавило воздух, и он послушно приник к земле, прогретый за день, пропыленный, вобравший в себя все городские запахи, начиная с кисловатого аромата свежевыпеченного хлеба и заканчивая резкой бензиновой вонью, что витала над стоянкой. Ночь множила звуки и плодила скудное городское эхо, катила по улицам обрывки голосов и мелодий, собачьего воя и истошного кошачьего ора.
Ночь сглаживала цвета и растворяла краски, мешала явь и навь, придавая теням объемность, а тем, кто и вправду был живым и настоящим, – плоскостность, каковая давала шанс слиться с причудливым ночным миром.
Человек шел по краю тротуара, по бордюру, то и дело оглядываясь. Время от времени он останавливался, замирал в позе настороженной и только головой вертел, вылавливая звуки, пытаясь вычленить тот самый, опасный, означавший, что за ним следят.
Не получалось. Вероятно, оттого, что не было слежки, но человек все равно останавливался, слушал: он не мог позволить себе такой глупой ошибки. Нет, не теперь, когда все уже завершено.
Получилось! У него получилось!
И никто ничего не поймет… Да, вот именно, платить будет тот глупец, с которым свела судьба. Счастливый случай, редкая возможность получить то, чего хотелось издавна.
Старуха-то отказалась продавать, отказалась. Нет, ее, конечно, можно понять, и сам бы человек в жизни не расстался бы с добычей добровольно. И теперь периодически, пугаясь невесть чего, он принимался мять, давить кожаные бока старого портфеля, пытаясь нащупать то, что лежало внутри.
То, что принесет удачу. Данцель был везуч и силен. И супружница его сумела выстоять, сумела подчинить многих, а значит, Плеть работает! А раз работает, то и у него все получится.
И, радуясь подобным мыслям, человек спешил, торопился уйти от места трагедии, случайным свидетелем которой он стал.
Жалко, жалко девчонку. Но что поделать, что поделать… Отдала бы сразу, глядишь, и жива бы осталась. Нет, он не чувствовал вины. Откуда вина, если не он нажимал на спусковой крючок, не он и целился, не он вообще придумал этот безумный план. Он лишь слегка подкорректировал, предложив помощь. И получил плату, согласно прейскуранту.
Все как обычно.
А если тот, другой, попадется? Молчать он не станет, но… но недоказуемо. Ничего недоказуемо. Человек не убивал, не предавал, не сделал ничего, что вступило бы в противоречие с законом. Уж кто-кто, а он точно знал, где та черта, пересекать которую нельзя.
Да и Плеть у него. С Плетью он всесилен! Никто не осмелится предъявить обвинение… никто не осмелится отобрать… никто даже близко к нему не подойдет!
Улица, улица… перекресток с трубой фонаря. Широкие полосы зебры на асфальте, которые в нынешнем свете казались не белыми, но желтыми. И снова дорога, дом, кусты и узкая полоска тротуара.
Человек замер на границе света и темноты, вздохнул, прижал к груди пухлый портфель с оборванной ручкой и, решившись, ступил на асфальт.
Нужно спешить, нужно успеть вернуться домой до того, как кто-нибудь заметит его отсутствие, во что бы то ни стало успеть… Чем меньше лжи, тем лучше для дела.
– Куда? Стой, кому говорят! Да чтоб тебя… – резкий голос заставил шарахнуться, упасть в пропыленные, жесткие кусты и, несмотря на отвращение, забиться в них. Замереть.
Его не могли заметить! Не могли! Он ведь не подходил, он стоял по другую сторону двора, вот так же зарывшись в кусты. Он просто пришел убедиться, что его коллега доведет задуманное до конца.
– Стой, сволочь!
Сердце стучало громко, оглушительно, вызывая приступы головокружения и сухость во рту. А еще вдруг пребольно заломило виски… нашли? Неужели нашли? Выследили! Но когда?
Когда-когда-когда… Боль набирала обороты, накатывая волна за волной, грозя накрыть, грозя растворить. И портфель вдруг выскользнул из онемевших рук, плюхнулся на землю, а сил, чтобы нагнуться и поднять, не осталось.
Только не сейчас, только не в финале, когда все так хорошо сложилось, только не…
В ногу вдруг ткнулось нечто мягкое, горячее, завозилось, заурчало и разразилось лаем.
– Ах, вот ты где! – радостный вопль сумел пробиться сквозь пелену боли. – Фу! Место! Нельзя, я сказал!
Собака! Это просто собака. Обыкновенная собака… Человеку удалось наклонить голову и посмотреть… да, собака. Неопределенной породы, здоровая, лохматая, счастливо скалящаяся… черная.
– Не бойтесь, он не кусается! Шатун, фу! Я кому сказал?
Черная-черная… клыкастая… а в глазах ее – пламя подземного мира… не знают, не понимают… за что? Нельзя, ведь у него же Плеть! Он добыл Плеть! Он теперь повелевает стигийской стаей!
– Мужчина, вам плохо? Шатун, сидеть! Мужчина, что с вами? Эй…
Желтый свет… темнота… тени… зыбкие тени подземного мира… собаки… откуда столько собак? И в груди колет-колет, режет-режет… дышать нельзя. Нельзя не дышать, но до чего же больно!
Он уже не слышал ни сирен «Скорой помощи», разорвавших тишину на клочки, ни обиженного воя черного пса, которого хозяин привязал к фонарному столбу, ни обеспокоенных, громких голосов врачей…
Нет, он не умер по дороге в больницу. И продолжал жить уже там, в стерильной палате, в сплетении труб и проводов, под заботливым наблюдением системы жизнеобеспечения, но, пожалуй, сумей кто-нибудь пробиться в забытье Эльдара Викентьевича, увидеть то, что видел он, погруженный в кому сна, этот кто-нибудь проникся бы жалостью и удивлением: Эльдар Викентьевич не хотел жить.
Там, в воображаемом мире его не было покоя, но во все стороны, сливаясь с каменным небом, расстилалась каменная земля, и ущельем непреодолимым лежало русло высохшей реки. И лодка с трещиной на днище. Брошенное весло. Туман. И тоскливые голоса собачьего хора…
И невозможность уйти. Грань между жизнью и смертью оказалась слишком уж широка для Эльдара Викентьевича, но рассказать он об этом не мог.
Вот все и закончилось. Как-то быстро. Даже слишком быстро.
Юленькин побег, который заметили не сразу, а заметив – перепугались до чертиков. Собственный страх Ильи, как тогда, когда Алена прыгать собралась: фигурка в темном купальнике, почти неразличимая снизу, шаг вниз, падение…
Когда она упала, там, у подъезда – благо Баньшин быстро сообразил, где следует искать беглянку, – мир на мгновение замер и тут же рассыпался звуками: визг тормозов, сирены, выстрелы, суета. Собачий лай откуда-то сверху, с одного из балконов, и плач.
Коленки она расшибла…
А Магда – ладони.
Выпороть бы обеих. И себя за рассеянность. И Дашку за то, что не уследила… и что сделано, то сделано. Вовремя успели.
Было задержание, и вот теперь допрос. И удивление, когда слово за слово, а Леха раскалывался, излагая версию, которая почти один в один повторяла собственные догадки Ильи.
Он смотрел. До чего же знакомое место. Комната-пенал. Столы по стенам, стул в центре, лампа под темным слепым абажуром чуть покачивается из стороны в сторону, и желтый отпечаток света скользит по пыльному ковру. Влево-вправо, вправо-влево. И где-то слева, застряв между старыми рамами, жужжит, стучится о стекло муха.
– Да не хотел я, не хотел никого убивать, – он сидел на стуле, вытянув ноги и положив на колени руки. Пальцами поглаживал браслеты наручников и смотрел в пол, не от стыда, а скорее для того, чтоб скрыть злость. – Я ж просто… я случайно… я на фирму пришел, понял, что не задержусь. Да мне поперек горла была вся эта работа! Идиоты! Кругом одни идиоты и карьеристы, а я… я не такой!
Не такой, каким представлялся. Не было в этом человеке ничего настоящего. Грязные штаны и клетчатая рубашка – антураж, не более; как и нарочито всклоченные, грязные волосы, и обгрызенные ногти, и все прочее, включая квартиру и то вранье, которым он потчевал и Илью, и Магду.
Магде на допросе присутствовать не разрешили, да она и не особо рвалась, пыталась делать вид, будто плевать ей на Леху, хотя по выражению лица было заметно – не плевать.
– Она сбежала, думала, я сгнию в том дерьме. А я выплыл. Я не за ней поехал, а от Григовых дружков, как им доказать, что я не причастен? Он сам с той лестницы скатился! Оступился и вниз! Вызвал меня, типа я знать должен, куда эта стерва умотала… А я не знал! Не знал я!
И даже скованными руками в грудь себя ударил, подтверждая неведение. Но вот не поверил ему Илья, слишком уж много вранья было вылито. Да, доказать, что Леха убил Грига, не выйдет, дело-то закрыто, и оснований, чтобы возобновлять его, нет. А что там произошло: оступился ли Григ сам или же в пылу ссоры его попросту столкнули с лестницы – невозможно.
– Я от них прятался. Со страху и пить бросил, и человеком сделался, только… только вы ж поймите, не для меня эта жизнь была! Не канцелярская крыса я, не могу, чтоб с восьми до пяти и каждый день… и сверхурочно… и начальству задницы лизать, других подсиживать. Ненавижу это! А потом история та… Я ж не виноват был, чистая подстава! А на улице мигом очутился. Повезло, устроился в «Будильник». Проработал. Потом как-то случайно смотрю – снимок знакомый. Она ж изменилась, конечно, но не до такой степени, чтоб я не узнал. Узнал. Интересно стало.
Теперь он говорил правду, по-прежнему не решаясь поднять глаза, но спокойно, уверенно. И страшно становилось от подобного притворства.
– Выяснил. Ну, сначала-то без подробностей, а потом на адвокатишку этого вышел, который завещание старухино заверял, вот он-то и помог. У нас сделка была: он мне информацию и с документами помогает, а я ему плетку эту отдаю.
Тогда, во время допроса, Илья еще не знал, что услужливый и вежливый Эльдар Викентьевич находится в больнице, в состоянии, каковое иногда именуют промежуточным. И не думал ни о высшей справедливости, ни о какой-либо иной, кроме той, что может получить вместе с признанием.
– Чего они все нашли? Ведь подделка же! Никакая не Древняя Греция, уж я-то в этом смыслю… и Геката… какая сейчас Геката? Никакой, – Леха словно сам удивлялся глупости подельника и всех прочих людей, кроме себя, разумеется. – А он мне сказал, что нужно представить, будто Магда – ненормальная. Даже если отрицать станет, чтоб ей не верили. Ну чтобы она сделала что-то такое, чтобы каждому понятно было – сумасшедшая.
– К примеру, убивала собак и посылала сводной сестре головы?
– Да. Но это и вправду ее затея была! Нет, ну я-то на мысль навел. Ее легко навести, она никогда не признается, что не сама додумалась… и на плети этой тоже сдвинулась, найти хотела. Зачем?
Пожалуй, на этот вопрос Илья мог бы ответить: затем, чтобы оградить себя от подонков, подобных бывшему мужу. Призрачная защита за неимением иной.
– Ну я и подсказал, что уж если Гекате в жертву собак черных приносили, то нужно повторить и сестричку приобщить, тогда плеть и оживет. Поверила! Нет, вот представьте, она в это поверила!
Чтобы выжить. Чтобы еще раз сбежать ото всех. Впрочем, Баньшина собаки интересовали мало. И он задал вопрос куда более опасный:
– А Шульму за что вы убили? Вы, не отрицайте.
– Я… я… я не нарочно. Я пугнуть хотел! Вот этот в него целился! И я решил, что…
Снова ложь, и бегающие глаза, и губа, которую Леха то и дело закусывает, и нервное подергивание пальцев. Он убил. Сознательно убил. И мотив имелся: грядущая свадьба. Только вот признаться не признается, будет до последнего искать повод.
– Вы решили, что это хороший повод мистицизму нагнать? Пробудить в вашей подруге былые страхи, подчинить и привязать к себе. А заодно, впоследствии, когда выяснилось бы, что Григ умер, вы бы получили еще одно доказательство ее ненормальности. Ко всему, в случае чего, можно было бы свалить убийство на Магду. – Баньшин чешет как по-писаному, а Леха только глазами хлопает. И кадык дергается мелко-мелко, трусовато.
Сломается? Да. Сломался.
– Она… она меня за человека не держала! Решила, что выше стала, круче, что сам черт ей не брат! А я… да она плевала на меня! Она в жизни не подумала бы о том, как мне хреново! Думаете, так сложно было притворяться? Да если бы она захотела, она бы десять… нет, сто раз увидела, что я не… не такой, как она думает.
А ведь и в этом, пожалуй, была доля истины. Не хотела Магда с прошлым сталкиваться, брезговала подойти ближе, ей проще было думать, что бывший супруг – слизняк и урод, которого можно использовать. Только на самом деле все наоборот вышло. Он ее использовал.
– Думаете, это я сволочь? Нет, я… я просто жить хотел лучше! А повезло ей! Почему ей, а не мне? – Он таки вцепился корявыми пальцами в рубаху, рванул так, что пуговицы полетели на пол. – И да, я стрелял! Да я ей лучше сделал! Что, не видно было по роже, что он точная копия Грига? Видно! А я… я ее никогда не обижал! Никогда! Пальцем не тронул…
– Только едва не убили.
– Да я же не в нее… не в нее… я вообще только напугать хотел. Обеих. Чтоб не сговорились между собой. Что, если бы она с сестрицей подружилась, а? Или уехали? А?
– Тогда бы у вас не осталось шансов дотянуться до денег, – а ласковый голос у Баньшина, понимающий, душевный. С таким соглашаться легко, и Леха соглашается, кивает, облизывает сухие губы.
– Я не мог им позволить, не мог…
Илья поднялся и вышел. Слушать дальше не было сил, да и девчата небось волновались.
Выпороть бы их за подобную самодеятельность… или обнять, всех троих сразу, просто оттого, что обошлось, что живы и что ночь все-таки хорошая. Летняя и горячая. Жасмином пахнет. И сигаретами.
– Будете? – Петр стоял на крыльце. Курил. – Знаете, я все не могу понять, почему люди так охотно верят в то, что можно управлять другими? Ведь не деньги же главное и не тот несчастный, которого допрашивают…
– Несчастный? – Илья перебил, вспыхнув злостью. – Думаете, он несчастен?
– Был бы счастлив, не опустился бы до такого. Он несчастен. И тот, кто толкнул его, тоже несчастен. Он полагал, что стоит Плетью завладеть, и он станет всемогущ… Только вот не следует шутить с богами, как правило, у них собственные цели.
В тот момент Илья ему не поверил. В тот момент Илья просто дышал сигаретным дымом и запахом жасмина, думая, что именно скажет, вернувшись домой. И что сделает, и чего не сделает.
Он отпустит Алену.
Он перестанет раздражать Дашку мрачностью.
Он попробует жить так, чтобы быть счастливым.
На следующий же день, узнав о судьбе Эльдара Викентьевича, с которым случился сердечный приступ, Илья лишь укрепится в собственном решении. И мир шагнет ему навстречу.
Сам же адвокат спустя несколько месяцев сумеет выйти из комы и даже восстановиться физически, вот только разум его окажется поврежден куда как сильнее, чем предполагали врачи. Единственное, о чем будет помнить и говорить Эльдар Викентьевич, – это стигийские псы, плеть и древнегреческая богиня Геката. Феномен сочтут интересным, но не более.
Но все это будет потом. Сейчас же Илья слушал стрекот сверчков, щебетание птиц, очнувшихся перед рассветом, и спокойные рассуждения Петра о людях, богах и судьбе.
Магда приехала сюда по просьбе Юленьки и теперь спрашивала себя – зачем? Что это за место такое? Старый парк, находившийся на краю города, пребывал в древнем запустении, в каковом, однако, не было ни неряшливости, ни ветхости. Старая ограда с облупившейся синей краской, за оградой – лохматые кусты с белыми бусинами ягод и редкими, не отцветшими еще кистями сирени. Чуть дальше – деревья: высоченные тополя с обрезанными ветвями, серебристые клены и рябины.
И дорожки здесь были особенные, вымощенные крупным речным камнем, некогда с высокими бордюрами, от которых теперь остались лишь отдельные куски.
– Мрак, – сказала Магда. Тонкие шпильки ее туфелек норовили соскользнуть в трещины между камнями, и Магде приходилось балансировать. Но злости не было, напротив, в душе вдруг появилось спокойствие, такое, какое бывает лишь по возвращении домой. Теперь Магда его знала. Теперь у нее был дом и была сестра. Но не признаваться же вот так просто в собственной слабости? Нет, она еще не привыкла быть настолько мягкой. – Нет, ну, сестричка, вечно ты как выберешь…
Дом показался неожиданно, построенный против правил, в низине, прикрытый разлапистыми кронами деревьев. Древнего виду, он в первую минуту показался заброшенным. Во вторую – спящим. Светлые стены с остатками желтой краски подставляли бока солнцу, и свет плавился на черных стеклах, стекая на широкие подоконники, и оттуда, по сохранившейся лепке, вниз, на узорчатое крыльцо.
Дремали полнотелые кариатиды под зонтиком крыши, дремал и высеребренный пионер с ведром на постаменте, дремала и старуха в синем ситцевом халате. Эта, правда, спала чутко, нежданных гостей услышала загодя, встрепенулась, прищурилась и спросила:
– Вам чего?
И следом за старухой, разбуженные голосом, засуетились, заорали галки с воронами, взлетели, громко хлопая крыльями, голуби с крыши дома, и тихо-тихо, стеклянно, задребезжало окно.
– Мы к Валентине Федоровне, – сказала Юленька, поправляя сумочку. – По делу.
– Так идите, раз по делу… все по делу… хоть бы кто неделовой пришел, – старуха снова плюхнулась на лавку, достала из-под широкого зада газету и, развернув, прикрыла лицо. – Идите, идите, только тихо, а то побудите! Контингент у нас беспокойный.
В доме витал аромат булок и корицы, кипяченого молока и еще чего-то сладкого, мирного. На стенах висели рисунки, частью прилепленные скотчем, частью – посаженные на гвозди.
– Да, а ты, сестричка, затейница… шеф-помощь оказывать будем? Или сразу усыновлять-удочерять? – проворчала Магда.
Детский дом. Просто дом для детей. В доме, где живут дети, не должно быть тьмы и горя, но только свет. Да, именно утерянный свет ее собственного детства, о котором не хотелось вспоминать.
– А я записки нашла, на квартире Зои Павловны, бабушкин дневник. Ну и так, кой-какие записи, от деда, наверное. Тут прежде больница была, еще в царские времена. И после революции тоже. И врач работал хороший…
– Угу, а потом взял и умер. И с этого все началось, – Магда пыталась защититься от того, что окружало ее, обнимая, обманывая звуками и запахами, но привычные способы не помогали.
Детский дом. Дом, где живут дети, брошенные и ненужные, такие, которые очень хорошо знают, что взрослые умеют делать больно. Магда ведь знала. И знание это дорогого стоило.
Где-то вверху хлопнули двери, раздался топот, затем смех.
– Да, началось… – Юленька, оглядевшись, решительно направилась куда-то в глубь холла. – Идем.
– Зачем?
– Ну… мы же можем помочь, правда? Деньгами и просто… Ты ведь понимаешь, о чем я?
Кажется, Магда и вправду понимала. Когда вокруг слишком много темноты, то стоит побороться за каждую каплю света.
Правда, в этом доме света хватало. Проходя сквозь узкие окна, он разливался по холлу, набираясь красок в детских рисунках, и сам уже расцвечивал мир.
И это было прекрасно.
Пусто было в храме моем, тихо было в храме моем, догорал огонь в медных чашах, плыли отсветы пламени по полу, по колоннам ионическим, а может быть, дорическим или еще каким-нибудь, ведь здесь, во сне, все зыбко…
Крошатся под ногами каменные плиты, текут струями песка: я наклонился, зачерпнул горсть, поднес к губам, пробуя холодную пыль на вкус. Пахла хлебом. Вкусно. Голодно.
Отпустил, страшась очнуться ото сна: если уж умирать, то здесь, в храме, посвященном хранительнице путей, великой Гекате, не сумевшей управиться со стаей.
– Ты тоже не смог, человек, – она сидела на земле и уже не казалась мне богиней – просто женщиной. Одной из тех, из многих, кому доставалось место в жизни моей.
И была она худа и некрасива, как те, что умирали в вагонах теплушек, на улицах городов, сдаваясь, замерзая и выстывая, уходя в болезни и боли.
И была она толста и уродлива, как иные, что, кутаясь в платки и дерюги, пытались выживать, да не сами, но вытягивая к жизни и иных – детей ли, стариков, раненых да брошенных, тех, кого еще можно было отогреть горячим телом.
И была она прекрасна, как иконы и лица матерей, каковых небо благословило рождением.
И была она страшна, и была она небом, гневным и готовым покарать нечестивцев.
И была она землей рождающей и землей погребающей…
Хозяйка перекрестков и дорог, та, что ходит меж мирами, Геката Урания, Геката Сатурния, Геката бессильная, подарившая плеть свою недостойному.
– Садись, человек, – сказала она, улыбаясь. – Садись и не думай о том, что не сделано. Ты выбрал свой путь. Ты не сошел с него.
Сажусь, и ласковое пламя из чаши льется на плечи мне. Холод отступает. Страх исчезает. Я в храме моем и теперь вновь покоен.
Я счастлив умереть здесь.
И желание мое исполнилось.