Екатерина Лесина - Проклятая картина Крамского
Екатерина Лесина
Проклятая картина Крамского
“Милостивый сударь.
Обращаюсь к Вам, ибо больше не к кому мне обратиться.
И прошу простить меня, ежели просьба моя нынешняя покажется Вам неуместною. Ныне многие из тех, которые давече именовали себя моими друзьями и свято уверяли в своей расположенности к моей особе, предпочитают делать вид, будто бы вовсе со мною не знакомы. Что ж, такова, верно, моя судьба. И все же уповаю на Провидение, что Вы, многоуважаемый Иван Николаевич, не уподобитесь тем, кому благосклонность моих родственников, отрекшихся от этого родства, дороже истины. Кому ли, как не Вам, знать, что я была и остаюсь верна своему супругу и телом, и разумом, и душой. Что в наветах, разрушивших наш брак, нет ни слова правды.
Я не прошу Вас стать судией, но лишь устроить нашу встречу.
Я писала письма ему, умоляя о том, но он, не без помощи своей матушки, которая никогда-то не относилась ко мне с любовью, оставался глух к мольбам моим. Но Вас, Ваш талант, Вашу прозорливость он всегда ценил. И ежели Вы передадите ему мою просьбу…»
Не дочитав слезного послания, мужчина скомкал его и отправил в камин. Он отвернулся, не желая видеть, как вместе с бумагой сгорают чужие надежды.
Да и… Пустые это надежды.
Все уже было решено и предопределено, и что бы он ни делал, он не добьется ничего, кроме гнева старой графини, а она на редкость злопамятна. Надобно ли ему это? Не сейчас… Его собственное положение в обществе не столь уж устойчиво. Да, его охотно принимают во многих домах, делают заказы, за которые платят щедро, однако ему ли не знать, сколь переменчива бывает удача.
Так стоит ли…
Не стоит.
Это не трусость, это благоразумие, то самое благоразумие, которого не хватило Матрене Саввишне, а ведь ее предупреждали… Она не слышала, люди никогда не слышат, а после искренне удивляются, как же вышло так, что судьба от них отвернулась.
Мужчина налил вина.
Он сел перед камином, уставился на живое пламя. Он думал вовсе не о чужом горе, но о грядущей выставке, до которой оставалось несколько месяцев… Выставки он любил, поскольку и публика, и критики любили его, точнее, его картины.
И все же… хотелось бы удивить.
Чем?
Отблески вина в бокале ложились на руки, которые самому человеку всегда-то казались слишком уж грубыми, нарочито крестьянскими, чтобы быть пригодными к тонкой работе. Ах, были у него задумки, и эскизы имелись, и все же… все же не то… характерно.
Обыкновенно.
Скучно.
А требовалось нечто этакое, удивительное, что вновь заставит говорить о нем… Мужчина прикрыл глаза. И все-таки сожженное письмо не шло из головы.
Даже не письмо, а женщина, его написавшая.
Ах, до чего красива она была… Неподобающе красива… и удивительна… и не удивительно, вовсе не удивительно, что он сам не устоял пред этим природным очарованием, написав ее портрет.
Где он?
Если попросить графиню… Она скорее уж сожжет полотно, чтобы ничего не напоминало о неугодной невестке. А супруг все-таки любит ее… не расстанется… Или Матрена Саввишна забрала портрет с собой? Почему нет… Больше у нее нет ничего, что бы и вправду ей принадлежало… Ах, до чего неудачно… Пусть и написан он был в нехарактерной манере, но… в том и интерес, и новизна… и сколь неосмотрительно было поддаваться чувствам.
Чувства мимолетны.
С другой стороны… выставь он полотно, графиня точно осталась бы недовольна.
…а вот если написать новую картину.
…Он никогда-то не работал без модели, но модель имеется. Есть эскизы, наброски… Есть и память его, которая прежде не подводила. Он и сейчас распрекрасно помнит каждую черту ее лица… Пожалуй, черты эти следует несколько изменить, избегая полного сходства… Нанять девицу для позирования… и сделать нечто среднее, тогда никто не сможет обвинить его, хотя, видит бог, его-то точно не в чем обвинять.
Но мысль о картине не отпускала. Более того, он ощутил непреодолимое почти желание немедля приступить к работе, пока сам образ был еще ярок…
…«Неизвестная» получилась именно такой, какой он желал ее видеть. И критики отнеслись к ней не просто с благосклонностью, но с искренним восторгом.
– Кто она?
– Неизвестная. – Крамской улыбался, отвечая на вопросы.
– Она ведь существует?
– Несомненно…
…в его памяти. И в воображении, слепившем из двух лицо одно, придавшем этому лицу нужные лоск и в то же время скрытую легкомысленность. До чего славно все получилось…
А Третьякову картина не понравилась.
– Ты рискуешь, – сказал он, разглядывая картину настороженно, будто бы ожидая от нее некоей пакости. – Неужели полагаешь, что ее не узнают? Не ты один был хорошо знаком с этою… особой…
Особой.
Ныне имя Матрены Саввишны предпочли забыть, так забудут и лицо, и прочее, что связано с нею. В воле людской вытеснять из памяти неприятные моменты бытия.
– Не понимаю, о чем ты…
– Она умерла. – Третьяков отступил. – Слышал?
– Нет.
И сие было правдой. Увлеченный работой, Крамской порою вовсе выпадал из круговорота светской жизни с ее сплетнями и новостями, столь переменчивыми, что уследить за ними всеми вовсе не представлялось возможным.
– Тогда я тебе говорю. Она умерла… не доехала до дому.
– Жаль.
Жалости не было, разве что сожаление, и то легкое, необязательное. Так сожалеют о красивой чашке, которая дала трещину, или об вещи иной…
– А графиня слегла…
Вот об этом говорили все.
– Возраст. – Крамской пожал плечами. – Годы еще никому не приносили здоровья.
– Поговаривают, что ее прокляли…
– Пустое.
– А у него чахотка…
– Случается. – Болезнь сия была неприятною, но частою, чему немало способствовал сырой климат Петербурга. И неплохо бы вывезти Сонечку с детьми на море… Именно, чтобы солнце, воздух свежий, тот особый, пахнущий близостью моря… Всем пойдет на пользу.
– Амалия скоропостижно скончалась… сердце.
– Печально. – Разговор этот становился неприятен, да и примерещилось вдруг, что женщина на картине, уже не Матрена Саввишна, но иная, имени своего не имеющая, смотрит на создателя со злою насмешкой.
С предупреждением.
– У многих в этот год… случилось всякое. – Третьяков убрал лорнет. – Провидение иногда воздает по заслугам…
Он отвернулся от картины.
– Извини, но… Я не хочу вспоминать эту историю.
Крамской не нашелся, что ответить.
Он был удивлен.
Поражен.
Возмущен, пожалуй, поскольку обманут в наилучших надеждах своих. И кем?! Другом… поклонником, утверждавшим, что в жизни своей имеет одну цель – собрать все полотна в галерее, а тут…
– Ты не купишь ее?
– Нет. – Третьяков уходил. – Не спорю, она хороша… великолепна. Быть может, она лучшее из того, что ты создавал, но… я и вправду не хочу вспоминать.
Вот же… глупец.
И все равно картину купят, найдутся желающие… Желающих всегда имелось в достатке… Что же до проклятия…
Чушь… Совпадения, не более того…
«Неизвестную» и вправду купили, конечно, сумму удалось выручить куда меньшую, нежели Иван Николаевич рассчитывал, однако полученных денег хватило, чтобы вывезти семью к морю.
И, глядя на счастливую Сонечку, Иван Николаевич подумал, что поступил верно…
…кто мог знать, что это лето, солнечное, яркое, будет последним счастливым летом его семьи? И года не пройдет, как один за другим слягут от неизвестной болезни сыновья, чтобы сгореть в лихорадке. Не помогут им ни доктора, ни старуха-шептуха, которую приведет, отчаявшись, Софья.
Та, проведя ладонью над пышущим жаром лбом, отпрянет.
Перекрестится.
– Судьба такая, – скажет, отведя взгляд. – Проклятье…
И тогда-то вдруг вспомнится насмешка в черных глазах женщины, которой на самом деле не существовало…
Уже на похоронах, оглушенный горем, бескрайним, безбрежным, он вдруг воочию увидит другое кладбище, при селе Миленино.
Могилку с потемневшим от частых дождей крестом.
Табличку, имя на которой стерлось почти… и женщину, ту женщину, чья судьба оказалась столь переменчива. Вспомнится и письмо, и огонь в камине.
Ах, если бы можно было все изменить.
Начать все сначала.
Встреча выпускников. Илья никогда не испытывал любви к подобного рода мероприятиям. Двадцать пять лет, конечно, срок изрядный, но… странно, что его вообще пригласили.
Он поднял воротник пальто.
В конце концов, никто не требует у него присутствовать на всем мероприятии. Концерт отсидит как-нибудь. Поулыбается тем, кто якобы рад его видеть. Опрокинет стопку.
Закусит бутербродом. И откланяется.
Вообще не стоило соглашаться, но Танька проявила просто нечеловеческую настойчивость. Она всегда-то была упрямой, и упрямство это с успехом компенсировало недостаток ума. Какой она стала? Постарела, погрузнела, обзавелась вторым подбородком и складками на боках? Волосы небось по-прежнему красит под блондинку, только теперь волос стало куда меньше…
Илья помотал головой.
Ну ее… не хватало… Прибыть и отбыть, вот и вся его задача. Случались в жизни Ильи и куда более неприятные мероприятия. Ничего. Выдержал. И это выдержит, и думать нечего.
Здание школы показалось из-за поворота.
Серое, приземистое, оно пряталось за тощей оградой тополей и ныне вовсе не казалось зловещим, скорее уж усталым. Окна слепые. Широкая лестница. Ступеньки оббитые…
Неистребимый запах пирожков.
Илья поморщился. Пирожки ему есть запретили.
Язва.
А с язвою не шутят. Но запах… Рот наполнился слюной, вспомнились вдруг те самые пирожки, с лоснящеюся масляною корочкой, с начинкою, которая имела отвратительное обыкновение прорываться откуда-то сбоку, обжигая пальцы, а то и на пиджак падая.
– Илья!
Он обернулся на оклик.
– Ты ли это? Сколько лет, сколько зим… Господи, я уже и не надеялась, что ты и вправду придешь!
В фойе сумрачно, и в сумраке этом приходится щуриться, чтобы разглядеть женщину. По голосу Илья Таньку сразу узнал. А она, по-прежнему фамильярна, вцепилась в руку, потянула.
– Наши уже почти все! Кроме Сверзиной. Представляешь, в Канаде теперь обретается… Что-то там то ли изучает, то ли продает… Кто бы мог подумать. У нее ж ни рожи ни кожи, а она в Канаде живет!
Танька изменилась, но не так, как Илья придумал.
В полумраке ей можно было дать если не восемнадцать, то всего-то двадцать восемь. Кукольное округлое личико с широко распахнутыми глазами. Ушки аккуратные. Серьги в них тоже аккуратные и стоимости немалой. Почему-то ему вдруг стало неимоверно любопытно, откуда же она, Татьяна Косухина, взяла денег на эти вот серьги. И на цепочку витую с кулоном… Помнится, такой кулон Илье показывали в одном каталоге с явным намеком, который сам Илья предпочел за лучшее не увидеть.
– И Вязелев… но он умер. Жуть, да? Еще сорока нет, а уже… сердце… но он всегда жрал без меры, за собой не следил. Вот ты, Ильюшка, сразу видно, человек правильного образа жизни.
Она говорила и тянула куда-то в глубины школы, не к актовому залу, который, как Илья помнил, располагался на втором этаже.
– А концерт…
– Ерунда. – Танька легко отмахнулась. – Или ты и вправду посмотреть на это хочешь?
Илья не хотел.
– Все наши в классе собрались, только тебя ждем… так вот… а Маздина не приехала. Дети у нее… Тоже мне, многодетная мамаша. Кто бы мог подумать?
Маздина… худосочная, задумчивая.
Кажется, она моделью стать собиралась. Или нет? Ваську Вязелева Илья помнил распрекрасно, толстого и вечно пребывающего в меланхолии. Васька носил в портфеле бутерброды, завернутые в газету. И на каждой перемене разворачивал их, жевал медленно.
Танька потянула наверх.
Каблучки ее туфелек, аккуратных, как сама Танька, цокали по ступенькам. И звук этот заставлял Илью вздрагивать.
– Смотрите, кого я привела! – Она распахнула дверь в класс. – Теперь все на месте!
Таньке ответил нестройный хор.
А Илья зажмурился: слишком резким был переход между сумрачным коридором и ярким классом. Лампы здесь горели длинные, дневного света, и шелестели при том очень знакомо.
Следующие два часа прошли в разговорах. Как в разговорах, скорее уж в монологах. Илья слушал. Кивал. Сам на вопросы отвечал сухо, не потому, что было в его жизни что-то тайное, скорее уж он прекрасно понимал, что не интересна эта жизнь никому, кроме него самого.
Танька хохотала над шутками Владика, который постарел, полысел и обзавелся круглым брюшком. Жался в темный угол Пескарин, прозванный Пескарем за страсть к рыбалке. Мрачно поглядывали друг на дружку Марго с Ленкой, а ведь когда-то неразлейвода были…
Стало муторно.
Душно.
И Илья тихо вышел из класса, если вдруг спросят, то покурить. Самому стало смешно, сороковник на носу, а он боится сказать правду, что не интересно ему здесь.
Курить и вправду охота была.
И вспомнился вдруг закуток, на который выводила пожарная лестница, и что замок на ней дрянной был, его приловчились открывать булавкой. Булавка у Ильи имелась, для галстука, и, как выяснилось, подошла к замку неплохо.
Дождило. И дождь был мерзким, мелким и холодным. Куртка же осталась в классе, но возвращаться за ней Илья не стал: непременно прицепится кто-нибудь с вопросами или воспоминаниями.
Уж лучше так.
Курил он, наслаждаясь вкусом табака, тишиной, которая продлилась недолго. Скрипнула дверь, предупреждая.
– Ты тут? – спросили Илью сиплым голосом. – Тут… Привет, Ильюха, хрен тебе в ухо!
И заржали. В темноте было не различить человека, лишь фигуру и ту размытую, неловкую какую-то. Донесся запах табака и перегара.
– Узнал?
Фигура выбралась на площадку, а здесь и в лучшие-то времена с трудом два человека умещались.
– Генка я! Генка Геннадьев! – Фигура ударила Илью в бок. – А ты изменился… Весь такой из себя, прямо-таки на кривой козе не подъедешь. Что, забыл старого приятеля?
Этого забудешь… После всего, что он сделал.
– Закурить дай, – потребовал Генка. И когда Илья протянул портсигар, присвистнул. – Ишь ты… устроился… Все наши только и треплются, как Ильюшка высоко взлетел… Вон, Танька вокруг тебя круги нарезает, вся такая вырядилась… с-стерва.
Генка сплюнул. А сигареты выгреб все, без стеснения. Рассовал по карманам дрянной куртенки, похлопал.
– Ты себе еще купишь, а у меня на нормальное курево денег нет.
Это не было извинением, Генка никогда не умел извиняться, скорее уж вызовом, который Илья предпочел проигнорировать.
– Эх, жизнь несправедлива. – Генка закурил, облокотившись на хлипкие перила. – Одним в ней все, другим ничего… Кто бы мог подумать, Ильюшка, что ты так высоко поднимешься, а?
Никто.
И сам Илья прежде всего.
– Ты ж даже отличником не был…
А Генка был.
Как он умудрялся-то со своим паскудным характером, с привычкою влезать во все дела, даже если дела эти его совершенно не касались, с мамашей-истеричкой, что бегала в школу каждую неделю, доводя Марию Петровну до головных болей… и ведь не за мамашу пятерки ему ставили, не за отца, в гастрономе директорствовавшего, но за собственные заслуги.
– Значит, бизнесмен?
– Да, – сухо ответил Илья, подумывая о том, как бы половчей уйти от разговора.
– И как бизнес?
– Спасибо, хорошо.
Денег просить станет? Или предложит партнерствовать? Поучаствовать в гениальном проекте, который всенепременно доход принесет, и в самом скором времени.
– Это хорошо, что хорошо… Слушай, Ильюха, есть у меня к тебе одно дельце… выгодное…
– Для кого?
– Для тебя, дурня, выгодное. Считай, сам бы мог, но по старой дружбе…
…не было никогда этой дружбы. Правда, одно время Илья считал иначе.
– …короче, вкладываешь копейку, а получаешь рубль. Даже нет, вложишь каких-то тысяч пять… не рублей, конечно. А получишь сотни тысяч. Или даже миллионы…
Генка докурил. И окурок выкинул вниз, вытянул шею, глядя, как падает рыжая искра. А после и плюнул вдогонку.
– Меня это…
– Погоди. – Генка вцепился в рукав. – Ты дослушай… знаешь, кто я?
– Генка…
– Да нет. Я искусствовед. Кандидат наук, между прочим…
– Поздравляю.
– Было бы с чем. Следовало в медицину пойти, а не мамашу мою слушать… при искусстве… с этого искусства что с козла молока толку. Но дело в другом… Короче, есть одна наводка, верная… Про Крамского слышал?
Илья пожал плечами: не было у него времени на искусство.
– «Неизвестная»… Да что с тобой, ограниченный ты человек, Ильюшка. Короче, картина эта знаменитая. В Третьяковке висит.
– Украсть предлагаешь?
– Хорошо бы, да ты на такое не пойдешь… я по ней работу писал. Если вкратце, то до сих пор спорят, кого там Крамской изобразил. И есть одна версия… Я ее проверил. Дал себе труд.
– Молодец.
– Не язви, Ильюша, тебе не идет… Короче, нашел я еще одну… незнакомку. – Он хохотнул. – Крамского. Неизвестный вариант. Представляешь, какая это будет бомба?
Илья не представлял и представлять не желал.
– Она у одного типа… Он свято верит, что ее писал его дед. Пять штук евро просит, паскуда… Я его и так уламывал, и этак, а он ни в какую!
Генка вновь сплюнул.
– Я уж думал, что кредит брать придется, а тут Танька звонит, что, типа, все наши будут… и ты с ними. Нет, прикинь, какая удача?
– Не для тебя.
– Чего? Ильюшка, ты что? За старое дуешься? Брось, сколько лет прошло… Нельзя быть таким злопамятным.
Наверное, нельзя. Или все-таки можно? Да только не в прошлом дело, а в нелепости этой его теории. Крамской. Картина неизвестная… Легкие деньги, которые сами в руки идут.
– Ген, мне жаль, но я денег не дам.
– Жлоб ты, Ильюшка… – беззлобно произнес Генка. – Смотри, сам себе локти потом кусать будешь.
И посторонился, пропуская.
Надо же, Илья и не рассчитывал отделаться от него так легко.
Дверь вдруг открылась. И светом плеснуло в глаза, заставляя зажмуриться.
– Вот вы где, мальчики, – раздался нарочито-веселый Танькин голосок. – А я вас обыскалась уже!
– На кой…
– Геночка, будь паинькой, не ругайся. Ильюшечка, ты уже покурил? А то мы там…
– Покурил, – ответил за Илью Генка. – Так накурился, что из ушей скоро закапает.
И хохотнул.
Теперь Илья увидел его лицо, одутловатое, некрасивое. Волосы подстрижены кое-как, да и то глядятся сальными. Уши оттопыренные торчат. Выделяется хрящеватый нос и узкие губы. Вялый рот с отвисшею нижней губой. А ведь когда-то… Нет, нельзя было назвать Генку красавцем, но было в нем что-то этакое, притягательное, что заставляло девчонок млеть и искать Генкиного общества.
– Смотри, Ильюшка, не доведет она тебя до добра!
– Не слушай, – фыркнула Танька, повиснув на руке. – Вечно он болтает, не думая… господи, кто бы мог подумать, что наш Геночка станет этаким убожеством… А помнишь?..
– Помню, – отрезал Илья, перебивая ненужный выплеск воспоминаний. Неужели ей и вправду доставляет удовольствие копаться в памяти, вытаскивать какие-то нелепые, не нужные никому эпизоды?
– Слу-у-ушай, – протянула Танька, которая не собиралась отпускать руку Ильи. – А ты и вправду стал таким…
– Каким?
– Солидным. Женат?
– Нет.
– Но был?
– Был.
– Развелись?
– Да.
– Ильюшенька, не будь букой. Мне же любопытно! И вообще, здесь все свои…
Эту нелепую мысль ему внушали класса с пятого, Илья верил. Глупым был. А в выпускном выяснилось, что своих вовсе нет, но есть разные.
Всякие.
– Я вот не стесняюсь признаться, что развелась… Господи, он был таким… Когда-то влюбилась, просто с разбегу! И казалось, что жизни без него быть не может. Поженились… жили… я ему бизнес строить помогала. А когда выстроила, то оказалось, что я вовсе ему не нужна. Помоложе нашел. И ладно бы гульнул, все гуляют…
Танька затащила на второй этаж.
Здесь было тихо. То ли чужие встречи уже закончились, то ли вовсе не начинались, что тоже было вполне возможно. Главное, что тишина эта Илье нравилась. А Танька – нет.
– Так эта стерва умудрилась залететь. – Танька плюхнулась на продавленный диванчик и ноги вытянула. Ноги были хороши, и Танька об этом знала. – А мой, как услышал, так сразу себя папочкой вообразил… и разводиться начал… поначалу я еще надеялась, что образумится. А потом… Думаю, на кой ляд мне нервы мотать? Любви-то особой нет…
– А дети?
– И детей нет… Слушай, Ильюшенька, может, посидишь тут, а я за шмотками нашими смотаюсь? Если, конечно, ты не собираешься и дальше…
– Не собираюсь.
И вправду, уходить пора, только надо бы еще придумать, как от Таньки отделаться. В разводе и, стало быть, в поиске. Или даже полагает, что отыскала того, кто способен удовлетворить ее запросы. Слов не поймет. Намеков не услышит. Танька всегда слышала лишь то, что хотела… и уйти ушла, обернулась на пороге.
– Не шали. Скоро вернусь.
Шалить Илья не собирался, он встал – диван был жутко неудобен – и прошелся по коридору, останавливаясь перед каждой дверью.
Помнит ведь.
И небольшое это фойе… и диваны, правда, двадцать лет тому они были роскошью, поставленной в школе директором мебельной фабрики, сыну которого требовалась золотая медаль… Вручили ли? Илья не помнил. А вот диваны на каждом этаже – прекрасно. И завуч, которая бегала с этажа на этаж и шипела на всех, кому вздумалось бы на диваны присесть.
Они для красоты.
И для проверяющих.
Для них же кованые подставки для цветов. И сами цветы, почетная обязанность по поливу которых ложилась на плечи дежурных. Дежурные мрачнели и старались от этой обязанности откосить.
Иногда получалось.
Как бы там ни было, но школьные цветы в воспоминаниях Ильи имели вид печальный, обреченный даже… А стойки другие купили, до самого потолка. И цветов стало больше. Из-за них он и не сразу и заметил, что в фойе он не один.
– Извините, – произнес Илья, разглядев в темном углу темный же силуэт с желтым пятном планшета.
– Это вы меня извините, – ответили ему, и силуэт поднялся. – Мне стоило дать знать о своем присутствии. Неудобно получилось…
Он ее помнил.
Смутно.
Долговязая. И волосы все так же стягивает в конский хвост. Правда, теперь на ней не шерстяное коричневое платье, а джинсы и просторный свитер, но так даже лучше.
– Будто я подслушала ваш разговор…
Она смутилась. Точно. Она всегда легко смущалась и держалась в стороне ото всех, потому что была слишком высокой и тощей, чтобы соответствовать прежним канонам красоты.
Каланча.
А звали-то как… прозвище вот в памяти сохранилось, имя же… каланча-каланча…
– Вера, – представилась она.
«Верка-каланча… дай два калача»… Дурацкая фраза, напрочь лишенная смысла, а когда-то была едва ли не вершиной поэтической мысли…
– Илья.
– Я вас помню. Вы мало изменились.
– Вы тоже.
– Такая же тощая и длинная? – В сумраке не разглядеть лица, но Илье показалось, что Вера улыбается.
– Да. А я… Неуклюжий и мрачный?
– Не мрачный, скорее сдержанный.
Напросился на комплимент, называется. А и… пускай себе напросился.
– Прячетесь? – спросил Илья.
– Прячусь, – не стала отрицать очевидного Вера. – Вообще не понимаю, зачем сюда пришла…
– Как и я… Танька умеет быть настойчивой.
– И это правда. – Вера убрала планшет в сумочку. – Явилась… сижу вот… время теряю попусту… Надо бы домой, но одежда наверху и как-то вот… неудобно.
Именно. Неудобно. Потому что если подняться, то всенепременно кто-то пристанет с разговорами… или заведут речь о том, что встречу надо бы продолжить в ресторане. И кто-то будет пьян, кто-то зол, главное, отделаться от всех не выйдет.
– На диване вам удобнее будет, – нейтрально произнес Илья, потому что молчание затягивалось, и пауза эта раздражала.
А Танька куда-то сгинула.
Никак отвлекли.
– Наверное, но я…
– Прячетесь.
– Да. – Она все же рассмеялась тихим смехом. – Генка прицепился.
– И к вам тоже?
– Да. – Она все же выбралась из своего закутка. – А что, и вас…
– Предлагал поучаствовать…
– И денег просил?
– Именно. И у вас…
Странно быть на «вы» с человеком, с которым одиннадцать лет знаком был.
– Пять тысяч евро, – сказала Вера. – Я не дала.
– И я…
Снова молчание. Время тянется. Илья слышит, как тикают часы. В темноте только и виден, что белый их циферблат… Наверняка полночь близко.
– Хотите, я вашу куртку принесу? – Ожидание сделалось невыносимым. – А то и вправду пора уже честь знать…
– Хочу, – не стала кокетничать Вера. – Она такая… кожанка коричневая. Без воротника. Но с замка свисает брелок-дракон.
Надо же.
Брелок.
Дракон… у Верки-каланчи… Она до сих пор стесняется того прозвища, и поэтому сутулится, или просто уже в привычку вошло, и она не замечает за собой этой сутулости.
Спрашивать Илья не стал.
Вышел.
И поднялся по лестнице. Замер… Из-за первой двери, кажется, там был кабинет истории, доносились голоса.
– Послушай… ты не понимаешь! Это же сотни тысяч… миллионы! Да такие находки переворачивают весь мир! – Генка говорил страстно, пусть и язык его несколько заплетался. – Я же немного прошу… и увидишь, все вернется…
Мимо двери Илья прошел на цыпочках, хоть от такой предосторожности самому смешно было. Нашел кого бояться.
А в классе было пусто. Почти. Дремал за столом Васечкин и, когда дверь открылась, встрепенулся, уставился на Илью сонными глазами.
– Ты…
– Я.
Таньки нет. И одежды ее тоже нет… Значит, исчезла со всеми, нашла себе другую цель, решив, что Илья слишком неподатлив?
– А где все? – поинтересовался Илья.
– Так… уехали… бухать уехали… а меня вот бросили. – Васечкин всхлипнул. – Все меня бросили… и ты, Ильюха, бросишь…
– Всенепременно. – Илья подхватил свою куртку, на рукаве которой обнаружил темное жирное пятно. И Верину кожанку.
– Ничего. – Васечкин всхлипнул и вытер придуманные слезы ладонью. – Я вам всем… Я вам всем покажу!
– Покажешь.
– Вы про меня еще услышите… – Он бухнул в грудь кулаком, а после вновь лег на парту и захрапел.
А в кабинете истории было тихо.
Илья поспешно спустился этажом ниже и куртку Верину протянул.
– Вот. Все уже уехали в ресторан.
– И нас опять забыли.
– Сожалеете?
– Радуюсь, – спокойно ответила она, куртку натягивая. – А Татьяна уехала?
– Похоже на то… А что?
– Странно.
– Что странного?
Танька всегда была в центре компании, а порой и во главе ее. И поездку в ресторан с продолжением банкета она не упустила бы.
– Мне казалось, что она всерьез на вас нацелилась. А тут вдруг… уехала… как-то это не по плану.
О каком она плане говорит? Да и не плевать ли? Распрощаться. Уехать. И выкинуть из головы и планы чужие, и этот испорченный вечер.
– Татьяна развелась, – терпеливо пояснила Вера, отвечая на незаданный вопрос. – И развод, насколько я знаю, был весьма болезненным. Она храбрится, но на самом деле… Факты несколько искажены.
Шаг у Веры был по-мужски широким.
– Ее муж был состоятельным человеком. И замуж она выходила по расчету. На некоторое время расчет оправдался… а потом случилась эта история. Подробностей я не знаю, знаю лишь, что было несколько судов, и Татьяне удалось получить неплохие отступные. Но все равно, при ее образе жизни надолго не хватит…
– Откуда вы…
– «Одноклассники». «ВКонтакте»… Люди сами делятся информацией о себе. Правда, порой не осознают того, насколько личные вещи выкладывают в общий доступ.
– Зачем вы мне это рассказываете?
– Предупреждаю. Татьяна, может, и ушла, но вернется. У нее есть ваш номер телефона. И адрес, думаю, получить не проблема. Поэтому легко вы от нее не отделаетесь.
Вера замолчала, впрочем, надолго ее не хватило.
– Извините, это было не мое дело, но… Она умеет менять окрас.
Интересное выражение.
– Вас подвезти? – предложил Илья, когда удалось-таки выбраться из школы.
Холодный воздух пах сигаретами и еще водой, затхлой и грязной. От запаха этого мутило, а может, от сигарет, разговоров или бутерброда с дешевой колбасой.
– Подвези, – согласилась Вера, переходя вдруг на «ты». – Если, конечно, по пути.
Жила она, естественно, на другом краю города.
Здесь Илья бывал редко, да и что ему делать в районе новостроек, где башни многоэтажек стояли плотно, гляделись окнами друг другу в душу. Здесь даже на улице было тесно.
– Останови здесь, – попросила Вера, – там въезд не очень удобный.
– Давно здесь?
– Пять лет как… Спасибо, что подвез и…
– Погоди. – Илья сам не знал, что его дернуло. – На чай не пригласишь?
– А тебе и вправду чаю охота?
– Не отказался бы.
Желудок заурчал, и получилось неудобно.
– Тогда пойдем, – неожиданно легко согласилась Вера. – Заодно накормлю… и вообще, будем считать, что встреча выпускников продолжается.
Подниматься пришлось на седьмой этаж, и по закону подлости лифт не работал. Стоило бы отступить, но Илья, сам поражаясь собственному упрямству, карабкался наверх. Вера вот шла легко, видать, неприятности с лифтом приключались не в первый раз.
Квартирка ее оказалась не такою крохотной, как Илья представлял, но какой-то… не такой.
Не было в прихожей традиционного шкафа с зеркальными дверями. Зато имелась аккуратная вешалка. И стойка для зонтов.
Кому в квартире нужна стойка для зонтов?
Пахло здесь не пирогами, а книгами, такой специфический библиотечный запах, от которого свербело в носу. Илья чихнул.
– Кухня там, – указала Вера. – Если нужен туалет, то дальше по коридору. И ванна там же.
Ванна, выложенная черной плиткой, производила впечатление, мягко говоря, неоднозначное. Илья вот на такую не решился, хотя и уговаривали, обещая, что будет стильно. Может, и стильно, но неуютно.
– Мне она такой уже досталась. – Вера стояла сзади. – Я полотенце принесла. Свежее… Покупала квартиру с частично сделанным ремонтом. Сначала хотела переделать это… великолепие, а потом посчитала, во что это обойдется, и передумала.
– И как?
В черном глянце Илья видел свое отражение.
– Привыкла.
Дальше были посиделки на кухне. И разговор ни о чем, не о школе, о ней вспоминать не хотелось, но о жизни вообще…
Человек прятался.
Получалось легко. Сказывался, верно, немалый опыт. С грустью подумалось, что он, наверное, знает все укромные места в этой проклятой школе.
В каждом случалось побывать.
Но находили.
Раньше.
А теперь все иначе.
Хлопнула дверь, громко, выдавая чужое раздражение. И человек прижался к стене, надеясь, что за шторой его не видно. Шторы на школьных окнах висели старые, в пол… и в коридоре-то темно. Конечно. Темнота его укроет, а тот, кто вышел из кабинета, слишком занят собой, чтобы обращать внимание на тени.
– Ну, Генка… с-скотина… – Человек пнул стену и скривился.
Бессильная злость.
Беззубая.
Генку многие ненавидят, но только у человека хватит сил, чтобы облечь ненависть в действие. Он покрепче сжал лом. Холодное железо нагрелось, но все равно близость его успокаивала.
Лом – это просто… Главное, не дать Генке уйти.
Тот, в коридоре, скрылся. И человек высунулся было, но тотчас отпрянул. Мимо, с куртками в охапке, прошел Илья… Тоже сволочь, думает, если при деньгах, то теперь стоит над всеми.
Наконец, стало тихо… и Генка что-то не выходит… Ладно, что не выходит… так будет проще. Первый шаг дался с трудом, ноги вдруг отяжелели, и сердце заухало, засбоило.
Дверь в кабинет истории отворилась беззвучно. И человек скользнул за порог. Прижался к стене… а все по-прежнему. Парты. Шкафы. На стенах – карты Древнего мира… Египет и Месопотамия… и еще Шумеры, кажется…
Генка стоял у открытого окна. Курил… и все-таки обернулся.
– Это ты? – узнал сразу.
– Я.
Лом отяжелел. И человек едва не выронил его.
– Чего надо?
Генка не боялся. Он так и не понял… Конечно, где ему понять, если он уверен, что сильнее прочих, что держит их в руках… Крепко держит, не вырвешься.
– Поговорить, – соврал человек.
– О чем нам с тобой еще говорить?
– О… картине…
– Плати. И будет тебе картина, – скривился Генка. – У тебя есть деньги? Нет, естественно. Откуда тебе? Ты же…
– Она моя. По праву.
– Ага… сейчас…
– Ты… Ты украл ее!
Руки дрожали. И колени. И ведь все так просто казалось… Подойти и ударить. Человек ведь готовился к этой встрече. Тренировался на кабачках и тыквах, представляя, что тыква – это не овощ желтый, а Генкина голова. Однажды и фотки разогнал, прикрепил поверху. По фоткам бить было – одно удовольствие. И тыквы проламывались с влажным звуком.
Хлюп.
Шлеп.
А вот теперь, когда надо просто ударить, он медлит…
– Хватит уже. – Генка повернулся спиной. – Твое нытье мне надоело…
Бить в затылок куда проще.
Только размахнуться как следует не получилось. Но Генкин череп все равно хрустнул. Негромко. Не как тыква. А Генка засипел и падать начал, в проход между партами. И повалился, раскинув руки, а руки эти дергались, будто Генка собирался добраться до своего обидчика.
Отомстить.
И человек поспешно нанес еще удар… и еще… Он бил, пока отяжелевший лом не выпал из рук, и только тогда очнулся, поразился тому, что потерял выдержку.
А если вдруг кто-то…
Никто.
Ушли все… и он уйдет. Уже уходит. Лом он оставит перед входом в класс.
Пусть все видят.
Пусть…
Никто не догадается, у Генки хватало врагов… а человек… Теперь он будет свободен. Если же найдет картину – он не сомневался, что найдет, потому что умен, умнее Генки, – то и богат.
Домой Илья вернулся в третьем часу ночи. А в половине девятого позвонила Танька.
– При-и-вет, а ты спишь?
– Сплю, – мрачно ответил Илья, который и вправду спал, ко всему надеялся спать еще долго, как минимум до полудня, а потому звонку не обрадовался.
– Вставай, Ильюшенька. – Татьяна засмеялась. – Слышал, кто рано встает, тому бог дает…
– Чего тебе?
– Соскучилась.
– Танька, брось. Или говори, что тебе надо, или проваливай…
– Ты Генку не видел?
– Чего?
Вот этого вопроса Илья не ожидал.
– Нет.
– Ну вы же с ним вчера говорили. – Танька исчезать не собиралась.
– И что?
– Так его больше никто не видел…
Илья сел.
– И что? – повторил он.
– Ничего… Ильюшенька, вспомни…
– Тань. – Вспоминать было нечего. – Мы покурили. Потом ты пришла. И мы вместе убрались, если запамятовала. А Генка остался на балконе. Больше я его не видел.
Слышал. Но если упомянуть, то Танька за это упоминание ухватится.
– Ну ладно, – с сомнением протянула она. – Просто Генка упоминал, что тебя найти собирается… и я вот подумала, может, нашел…
– Зачем он тебе?
– Да… так… об одном деле собирались поговорить…
– Уж не о том ли, с картиной?
Танька замолчала.
Жаль, что лица не видать, Илья не отказался бы поймать этот момент. Она обижается? Или зла? Или раздражена только? Недоумевает?
– Он и тебе предлагал? – осторожно уточнила она.
– Предлагал.
– А ты?..
Илья с трудом подавил зевок.
– Отказался.
– Да? – Теперь сомнение в ее голосе было явным.
– Танька, послушай, я, конечно, не знаю, что за дела у тебя с Генкой, и вникать, честно говоря, мне лень. Но вот… Вся эта затея его выглядит мутной.
– Он эксперт…
– Ага, такой, который наваяет ту экспертизу, что ему самому выгодна. Сама послушай… Неизвестный шедевр, близкие деньги… Танька, ты же помнишь, чем закончились наши с ним близкие деньги? Не повторяй моих ошибок. В лучшем случае просто на бабки влетишь.
– Ты с ним все-таки договорился. – А вот сейчас Танька злилась, и явно.
– Ни с кем я не договаривался. И Тань, остынь уже…
Илья отключился. Попробовал уснуть, но не получилось. Голова была тяжелой, да и неприятное ощущение близкой беды не отпускало.
Что опять?
Не надо было идти вчера… Чего дома не сиделось-то?
Следующий звонок раздался ближе к обеду.
– Илья? – осторожно поинтересовался женский голос. – Это Вера. Мы вчера с тобой чай пили…
– Привет.
Слышать Веру желания не было. Да и вновь с нею встречаться, потому как вчерашний день остался в прошлом, а сегодняшний диктовал совсем иное поведение.
– Извини, что беспокою, но такое дело… Генку убили.
– Что?
– Ко мне сейчас приходили из полиции, спрашивали про вчерашний вечер. Про Генку. И про тебя тоже… и очень удивились, когда я сказала, что мы с тобой чай пили в два часа ночи… По-моему, у них на тебя планы.
Генку убили?
Сердце екнуло. И застучало быстрее. С ним, с сердцем, такое случалось, когда Илья испытывал стресс. И доктор настоятельно рекомендовал по этой самой причине стрессов всячески избегать. Правда, рекомендация эта была неисполнимой, но вот…
– Спасибо.
– За что? – удивилась Вера.
– За то, что предупредила.
Предупрежден – значит, вооружен. Точнее, ничего это не значит, потому что нужны подробности… Может, пора звонить адвокатам? Или это только убедит полицию в виновности Ильи? Мысли метались, были сумбурны, и потому звонок в дверь заставил Илью вздохнуть с облегчением.
Сейчас все прояснится, а если не все, то многое.
– Доброго дня. – За дверью обнаружился невысокий тип в сером пиджаке и мешковатых джинсах. Джинсы успели пропылиться, как и белые франтоватые кроссовки, которые с физиономией типа нисколько не вязались.
– Доброго.
– Олег Петрович Волчко, – представился тип и корочки красные раскрыл. – Хотел бы с вами побеседовать о вчерашнем вечере. Можно?
– Проходите.
Разуваться Олег Петрович не стал, а Илья не решился настаивать.
Говорили в гостиной. Верней, говорил лишь Илья, а Олег Петрович слушал внимательно, что-то черкал в черном блокнотике, но вряд ли заметки делал. На лице Олега Петровича застыло выражение величайшей тоски, и Илья не мог отделаться от ощущения, что и визит этот, и само дело гостя его тяготят.
– Значит, вы утверждаете, что отказали потерпевшему в его просьбе? – уточнил Олег Петрович.
– Отказал.
– Он настаивал?
– Нет…
– Почему?
– А я почем знаю? Может, другого спонсора нашел… Да он, по-моему, ко всем приставал…
– Нет, почему вы отказали?
– А я должен был согласиться?
Глаза у Олега Петровича были круглыми, по-совиному выпуклыми, и виделось в них что-то этакое, недоверчивое, будто бы наперед знал Олег Петрович, что лжет собеседник, но в характере своем не имел обыкновения ложь изобличать.
– Это хорошее предложение…
– Бросьте, – перебил Илья, раздражаясь. – Какое предложение? Купить за пять тысяч евро картину? Якобы Крамского? Якобы чудом сохранившуюся и не найденную другими искусствоведами? Да вся эта история белыми нитками шита!
Олег Петрович склонил голову набок, и сходство с совой усилилось.
– То есть вы полагаете, что ваш приятель…
– Придумал очередную аферу для дураков. А что… Очень удачно. Найти копииста. Заплатить. Потом еще кого-то, кто выдаст себя за хозяина… и, главное, найти идиота, который откроет кошелек, желая славы и быстрых денег. Допустим, я бы согласился. Готов поспорить, что цена выросла бы вдвое. Или втрое. А то и больше. Это же Крамской! И обнаружился бы другой покупатель, тоже заинтересованный… но я в азарте. Как отступать, когда состояние само в руки плывет. Да и что такое двадцать тысяч? Выложил бы. Нашел бы. И картину получил бы… а потом, конечно, пришлось бы проводить независимую экспертизу. И уж она-то выявила бы, что картина принадлежит вовсе не Крамскому… В лучшем случае, кому-то из учеников или подражателей. В худшем, но куда более вероятном, современная подделка. Генка развел бы руками. Он не виноват. Сам был обманут… Якобы хозяин исчез бы, конечно. И кому жаловаться, когда все законно?
Илья замолчал, поняв, что выдохся.
А Олег Петрович захлопал, вялые аплодисменты. И видится в них та же насмешечка.
– Эк вы здорово все расписали… Редкостное здравомыслие.
– Да уж…
– Большинство людей, стоит поманить быстрыми деньгами, мигом теряют голову. Я рад, что вы не из таких… Значит, потерпевшему вы ответили отказом, и он отправился искать других… спонсоров. А было кого искать?
Илья задумался.
– Вера… Он с ней беседовал. Татьяна еще… Она сегодня с утра Генку искала.
– И нашла. – Это Олег Петрович произнес тоном печальным, сетуя, что отыскалась гражданка столь сознательная, которая взяла и нашла потерпевшего. – Она и заявила об убийстве.
– А что с ним?..
Возможно, поспешила Танька, у нее всегда воображение не в меру живым было. И нет никакого убийства, а есть несчастный случай.
– Голову размозжили. Ломом.
Что ж… на несчастный случай это не похоже.
– И думаете, что это я? – Возмущение получилось вялым, наигранным, наверное, потому как возмущения Илья не испытывал, только вяловатое удивление: неужели и вправду Олег Петрович и та организация, воплощением которой он является, полагает, что Илья на убийство способен?
– Мы разрабатываем все версии, – дипломатично заметил Олег Петрович, а Илья ему тоже не поверил.
– Когда он умер?
– Между полуночью и двумя ночи.
– Тогда у меня есть алиби. – Какой-то нелепый разговор, будто бы Илья не защищается, а играет в подозреваемого, точно так же, как Олег Петрович играет в сыщика. – Я был не один!
– Да, да, нам сообщили.
Опять это едва заметная фальшь.
– Значит, вы покинули школу в пятнадцать минут первого?
– Да. Наверное. То есть, я на часы не смотрел…
– А она посмотрела. – Сейчас вот Олег Петрович был возмущен данным фактом до глубины души, но исключительно потому, что факт этот рушил столь замечательную версию, а заодно уж лишал следствие удобного подозреваемого. – И пробыли у нее до без четверти три… Чем занимались?
– Чай пили. Говорили.
– О чем?
– О жизни… ее, моей…
– Интересно выходит. – Олег Петрович подался вперед и уперся локтями в колени. – Вы находите старую знакомую, с которой в школе даже не приятельствовали, не говоря уже о дружбе…
…а это он откуда знает?
– …и решаете с ней уединиться… для разговору. О жизни. Подозрительно это выглядит. Это ведь вы предложили ее подвезти. А потом на чай напросились. Можно сказать, привязались к женщине…
– Чтобы алиби себе обеспечить?
– А разве не так?
– И как, помилуйте, я бы убил Генку?
– Ломом. По темечку. – Олег Петрович потер руки. – Вы ведь не до полуночи уехали, а после… и главное, что вы поднимались за верхней одеждой. И отсутствовали около десяти минут. Следовательно, сугубо теоретически вы имели возможность лишить потерпевшего жизни.
Бред!
Он ведь это не серьезно?
Или как раз-то серьезно и настало то самое время, приглашать адвокатов?
– Значит, ломом по голове? И откуда этот лом взялся?
– Из подсобного помещения. Школьный инвентарь.
– Подсобка находится на первом этаже. И в прежние времена всегда была заперта.
Не то чтобы за серой дверью хранилось что-то ценное, интересное, но завхоз пребывал в уверенности, что только амбарный замок способен спасти школьное имущество от вандалов.
– Мне пришлось взломать замок, взять лом, потом подняться… найти Генку. Огреть его по голове… убрать лом, сходить за верхней одеждой. Спуститься к Вере… и на все ушло десять минут? Я бы не успел.
Олег Петрович улыбнулся, правда, улыбка эта была вялой, но виделась в ней снисходительность к собеседнику и нелепым его теориям.
– Допустим, лом вы могли изъять намного раньше. Припрятать где-нибудь… Потерпевшему назначить встречу. Он искал спонсора, а потому явился бы всенепременно. Вот и искать не пришлось. А дальше просто. Поднимаетесь наверх. Прихватываете лом. Убиваете. Идете за одеждой. Спускаетесь и уходите…
Звучало на редкость бредово. И при всем том правдоподобно. Илья даже увидел себя с ломом в руках…
– Чушь… все равно чушь. Зачем мне его убивать!
– Ради картины.
– Какой картины? Не существует никакой картины, я уверен… это очередная Генкина афера! У него всегда аферы замечательно удавались. В восьмом классе он собирал у всех наших девчонок деньги на литовскую тушь… по пять рублей. И они приносили, никуда не девались. А потом выяснилось, что тушь привезли, но вовсе не литовскую, а обыкновенную, которая в каждом магазине была. И Генка перед всеми извинялся, только денег не вернул. А в девятом классе он организовал подписку на книги дефицитные. У него же отец был со связями… и ему поверили! Проклятье, ему почти всегда верили!
А вот теперь злость была, и яркая, ничуть не придуманная.
Подавленная.
– Вас это раздражало?
– Нет. Мы… одно время приятельствовали.
– Пока не приключилась одна история…
…и о ней знает?
Откуда?
Или… Танька, конечно… Искала Генку, звонила… а потом труп нашли, и Танька, естественно, решила, что Илья его… Почему естественно? А Таньке всегда в голову всякая чушь лезла, для иного ее голова была не предназначена.
– Не хотите рассказать, Илья Владимирович?
Илья не хотел, но ведь не отступят. И главное, если промолчать, то останется у Олега Петровича одна версия, Танькой преподнесенная, а она всегда мешала факты с собственными фантазиями.
Илья вздохнул:
– Мы были в выпускном классе… Генка собирался учиться дальше, у него неплохо получалось. Как неплохо… Круглый отличник. Голова всегда работала замечательно. И знаете, обычно отличников не любят, дразнят заучками, но Генка был особенным.
Илья прекрасно помнил их знакомство.
Свой переезд к тетке, которая племяннику совершенно не обрадовалась. У нее не было своих детей, как не было и мужа, и за годы тетка привыкла к одиночеству, теперь вот разрушенному.
Было тяжело.
И потому новая школа стала лишь малой частью неприятностей Ильи.
Школа была обыкновенной, среднестатистической и построенной по типовому проекту. Да и все прочее в ней было типовым. Хмурые заучи. Директриса, пред ясные очи которой попадать не рекомендовалось. Учителя, каждый со своими тараканами.
Одноклассники.
– Это Илья, – представила Илью классуха. – Он сирота. И будет учиться с нами.
А потом ушла.
Она придерживалась мнения, что детям не следует мешать.
– Ильюха… хрен тебе в ухо, – первым заговорил белобрысый пацанчик, который Илье сразу не понравился. Вот чуял он, что от этого пацанчика ничего-то, помимо неприятностей, ждать не следует. А неприятностей у Ильи и без того хватало.
Меж тем пацанчик сел на парту.
– Откуда ты?
– Из Москвы.
– О… Из столицы, значит? – Пацанчик сплюнул на ладонь и Илье протянул руку для пожатия. Испугать думал? Илью такой фигнею не напугать. И руку он пожал.
– Оттуда.
– А я Генка…
После того разговора Генка словно бы разом утратил интерес к Илье. Некоторое время его не замечали… Наверное, это было даже хорошо. Илья привыкал. К городу. К тетке. К школе этой. Вообще к жизни, которая вдруг перевернулась с ног на голову.
Генка вспомнил об Илье двумя годами позже. И случилось это, как у него бывало, неожиданно. Просто Генка однажды явился утром в классе и подошел к Илье.
– Я с тобой сяду. – Не спросил, но поставил перед фактом. И когда Васятка, паренек тихий, незлобливый, а потому к школьной жизни не приспособленный, попробовал возразить, Генка отвесил ему затрещину и сказал: – Брысь.
Васятка и убрался.
Классуха сделала вид, что перемен этаких не заметила. Прочим учителям то ли и вправду все равно было, то ли опасались они с Генкой связываться. Как бы там ни было, но первый день прошел в напряженном молчании. Илья отчаянно пытался понять, что же Генке от него надо. А тот не спешил заговаривать.
Как и на второй.
И на третий.
А на четвертый сказал:
– Айда ко мне.
– Зачем?
– Просто так. – Генка пожал плечами. – Посидим. Телик посмотрим. Пожуем чего… или тебя не пустят?
Илья задумался.
Он всегда возвращался из школы домой. А потом, по вторникам и пятницам, отправлялся в кружок радиомоделирования. И этот порядок самому ему виделся нерушимым. Нет, тетка не настаивала на таком послушании, ей, кажется, было совершенно безразлично, что и где делает Илья, лишь бы ночевать возвращался, но в гости…
– Да нет…
– Если хочешь, от меня позвоним. Или я мамку попрошу.
– Не надо.
В гостях Илье понравилось.
Квартира огромная. И роскошная… ковры, стенки чешские… хрусталь. А телевизоров и вовсе два, причем один – в личном Генкином пользовании. Этот телевизор поразил Илью, пожалуй, сильней, чем личная Генкина комната. Может, потому, что у Ильи комната тоже имелась, пусть и не такая роскошная, а вот телевизором единолично владела тетка. И смотрела исключительно полезные для развития передачи.
К слову, тетка как раз новости о новом друге не обрадовалась.
– Смотри, Ильюша, – сказала она, впервые, пожалуй, заговорив мягко, – слишком ненадежный он товарищ. Скользкий. Такого опасно иметь в друзьях.
Илья не послушал.
Да и как слушать ее, когда впервые у Ильи появился друг? Настоящий. Такой, которому не безразличны проблемы Ильи. И сам он не безразличен. И вообще… Тут мысли заканчивались, но Илья точно знал, что Генка – самый лучший.
А потом приключилась эта вот история…
– Генка иногда просил меня придержать вещи, которые не хотел нести домой. Его матушка была очень любопытна. Она постоянно совала нос в его вещи…
…наверное, потому что в глубине души своей знала, что собой представляет ее сын, вот и пыталась хоть как-то его контролировать.
– А моя тетка никогда себе такого не позволяла. Она умела ценить личное пространство.
Но тогда Илье это представлялось лишь проявлением теткиного безразличия.
– Главное, что когда Генка принес мне пакет, я не удивился. И спрашивать не стал, что в нем. Мы же друзья. Я ему доверяю, а он мне…
Детская глупая уверенность в том, что дружба – это святое.
– Он попросил передать пакет одному его приятелю… на вокзале. Вроде как тот приятель собирается уезжать, а пакет надо передать кровь из носу, у Генки же дела важные.
Илья даже не стал спрашивать, что за дела. Какая разница? Вокзал-то рядом с домом, три минуты идти. Явился он заранее. И в месте, Генкою указанном, стал. Слева под часами. Так и стоял, пока не подошел парень мрачного вида. Мужик этот, надо сказать, Илье сразу не понравился.
Неряшливый какой-то.
Дерганый.
– Ты Генка? – спросил он.
– Я от него.
– На вот. – Парень вытащил из-под полы пакет и руку протянул, за тем, стало быть, который Илья принес. – Давай, не тормози.
Илья не тормозил.
И пакет протянул.
А потом… Как-то все быстро так случилось. Лицо парня резко изменилось, исчезло туповатое выражение, и глаза нехорошо блеснули, а в следующий миг руки Ильи скрутили за спиной, щелкнули наручники…
…получасом позже он сидел в отделении и беседовал с тем самым парнем, который оказался вовсе не Генкиным приятелем, а сотрудником правоохранительных органов. И эти самые органы в лице оперуполномоченного Беряева доступно объясняли, что следующие пятнадцать лет жизни Илья проведет за решеткой.
Торговля наркотиками.
У Ильи это в голове не укладывалось.
Он не торговал наркотиками! Он пакет передал. Генка попросил. И наверняка какая-то ошибка случилась, потому что Генка не знал, что в пакете марки… Не почтовые, а те самые, ЛСД пропитанные… Про ЛСД Илья вообще впервые в жизни слышал.
А его допрашивали.
День.
И ночью тоже. Тетке не дали позвонить… орали… уговаривали… а потом отправили в камеру. И вроде бы отдых дали, да только не получилось у Ильи уснуть. Он ворочался и думал, кто же их с Генкой так подставил.
Наутро же устроили очную ставку.
И Генка, друг Генка, которому Илья верил, как себе, глядя в глаза, заявил, что никакого пакета Илье не передавал.
– Я выпутался не иначе как чудом… Тетка, когда я ночевать не пришел, забеспокоилась… а потом ко мне еще с обыском пришли. Хорошо, что других Генкиных подарков в тот момент не было. Тетка, когда узнала, во что я влип, всех знакомых на уши подняла. И главное, что знакомые у нее оказались непростые.
Система не желала отпускать Илью. Формально он был виновен. И тот же оперуполномоченный, уставший, как собака, недовольный – рассчитывал он совсем на другое – сказал:
– Не повезло тебе, приятель.
– Не повезло, – согласился Илья. Он пребывал в неком странном состоянии, в котором прекрасно осознавал, что влип и что влип благодаря Генке.
– Вот что мне с тобою делать?
– Не знаю. – Илья готов был смириться.
– В общем, так, подпишешь бумагу, будешь сотрудничать… и если опять твой приятель попросит…
– Не попросит.
– С чего ты такой уверенный?
– Он не дурак. Другого найдет.
– Вот кого найдет, о том ты нам и расскажешь…
Внештатный осведомитель.
Наверное, это был лучший выход из возможных, но чувствовал себя Илья при том наипоганейшим образом. Он будто предавал самого себя.
Идеалы.
Стукачей нигде не любили.
И оперуполномоченный вздохнул:
– Послушай сюда. Жизнь, парень, это тебе не картинка из книги. В жизни дерьма всякого полно… Вот дружок твой… Дружба – это честно и благородно, да только разве он с тобой честно поступил? Благородно? Рассказал тебе, во что втягивает? И потом взял на себя вину? Нет. Он тебя использовал грамотно, а потому сам из воды сухим вышел. И знаешь, что главное? Он ведь не успокоится. Да, на некоторое время попритихнет, а потом найдет другого такого дурачка. И вновь попросит пакетик отнести… а в том пакетике смерть еще для сотни дурачков, думающих, что кайф – это прикольно. Так что, стоит такому человеку верность хранить?
Илья не знал. Он до сего дня над подобными вопросами и не задумывался особо.
– Подумай, подумай, Илья. Ты уже не маленький. И да, может, это не совсем этично, стучать на приятелей своих, да только лучше так, чем за решеткой чужие грехи отмаливать.
Его отпустили. Конечно, бумагу пришлось подписать, но, кажется, уже тогда Илья понял, что бумага эта так и останется формальностью. Генка, зараза, умный.
А тетка расплакалась.
Илья никогда не видел ее плачущей, тут же вдруг разревелась, обняла. А потом отвесила подзатыльника, и такого, что в ушах зазвенело.
– Дурак ты, – сказала тетка, всхлипывая.
– Дурак, – согласился Илья.
Пускай дурак, зато на свободе. И это чувство свободы, груза, что свалился с неокрепших плеч Ильи, опьяняло.
– В школу я вернулся, хотя директор поставила вопрос о моем отчислении, но тетке удалось отстоять. В конце концов, обвинений против меня не выдвинули. Да только… – Илья поморщился, до того неприятно было ему вспоминать прошлые дела. – Генка успел растрепать всем и каждому, что меня повязали… и за что меня повязали. И класс объявил мне бойкот.
Сперва Илья даже не поверил, что это всерьез.
Бойкот.
За что? Он же не виноват… да только кто станет слушать? Генка постарался. Он первым пересел от него, а освободившееся место никто не спешил занять. Илья очутился точно в вакууме.
С ним не разговаривали. Его вовсе словно бы не замечали, и не только одноклассники, но и учителя. Когда случалось вызывать к доске, редко, пожалуй, лишь потому, что положено было проводить опросы у всех, Илье не задавали даже дополнительных вопросов.
Его слушали.
Кивали.
Возвращали на место. И забывали о том, что он вообще есть.
А Генка… Нет, он не нашел себе другую жертву. Он был мил и приветлив с каждым. И время от времени приглашал домой, однажды – целый класс… и о том тоже пришлось написать в отчете.
Отчеты Илья составлял каждую неделю. И как-то привык к этой работе, а он воспринимал их именно работой. Неприятной, тяжелой даже, но все-таки обязательной.
А потом школа закончилась.
Был техникум. С институтом Илья решил погодить. Он бы просто не выдержал еще два года в тишине. Да и… какая разница?
Все ведь сложилось.
И тетка, доживи она до нынешних дней, гордилась бы Ильей. Ему бы хотелось думать, что она гордилась бы.
– Теперь вы понимаете, почему я не хотел иметь с Генкой никаких дел? Мне даже неприятно было находиться рядом с ним… с ними со всеми. – Илья смотрел в глаза Олегу Петровичу, который неуловимо был похож на того, другого, опера, о котором Илья постарался забыть.
– Но на вечер встречи вы отправились?
– Отправился.
– Почему, позвольте узнать?
Илья пожал плечами. Хороший вопрос. А и вправду, почему?
– Я не хотел… поначалу… не собирался… В первые лет десять меня даже не звали… а тут вдруг Танька объявилась. Староста наша. И так настойчиво начала… Все эти красивые речи, о единении, о дружбе… о том, что жизнь развела, но надо помнить о прошлом… Я и вспомнил. И тут… стало интересно. Такой, знаете ли, корыстный интерес, подловатый даже, наверное… хотелось показать себя. Доказать, что я не сел, как они думают. Не спился. Не скололся. А живу себе и здравствую.
– Неплохо живете, – огляделся Олег Петрович.
– Именно. Неплохо живу. В отличие от многих. И на Генку поглядеть хотелось. Понять, кем он стал… убедиться, что…
– Не все у него хорошо.
– Именно.
– И как?
– Убедился, – признался Илья. – Не скажу, что полегчало, но он… он произвел на меня впечатление не самого богатого человека… мне это было приятно. Мне ни к чему было убивать его. Напротив. Теперь я был на вершине, а он внизу. И мне это положение дел нравилось, а Генке наверняка не очень. Он всегда болезненно воспринимал чужое превосходство…
– Понятно. – Олег Петрович произнес это таким тоном, что стало очевидно: ничего-то ему не понятно. И не решил он до конца, стоит ли Илье верить. – Будем разбираться.
Фатежский уезд Курской губернии, имение столбовой дворянки Мизюковой.
Нынешнее лето выдалось на редкость жарким. И от жары этой не было спасу ни коровам, ни коням, ни людям. Мухи и те летали сонные, медлительные, жужжанием своим раздражая и без того раздраженную потную боярыню. Та сидела у окошка, глядя на дорогу, обмахиваясь веером, не столько холодку ради, сколько потому, что более заняться было нечем.
– Читай, – велела она нервным голосочком. И девушка, сидевшая в углу, подчинилась.
Она читала выразительно, и мягкое звучание ее голоса вплеталось в нынешний сонный день, ничем-то не отличавшийся от дней иных.
Было скучно.
– Хватит… – Боярыня потянулась. – Вели, чтоб чаю подали…
Чаю не хотелось, вовсе ничего не хотелось, и все ж хоть какое-то развлечение… В гости, что ль, съездить? Аль вовсе на воды податься? Ныне общество приличное на водах… и родня, сестрица двоюродная отписалась, что отбывает… Однако ежель и боярыня отправится следом, то встрече сией сестрица не обрадуется. Не любит она о родственниках вспоминать.
Чай подали, а после чаю, тоску развеивая, и гость заявился незваный, но дорогой.
– Здравствуйте, тетушка! – Громкий его голос враз разрушил сонное очарование дома.
Мухи зажужжали живей, а горничные на гостя уставилися нагло, с провинциальным любопытством. Сказать-то, гость был собою хорош, высок и статен, волосом темен, смугл…
– Что ж вы, тетушка, будто бы и не рады меня видеть? – произнес он с притворным удивлением, а после на руки подхватил, закружил, что пушинку… Вот шельмец!
И когда только вырасти успел?
Помнится, не так давно приезжал отдыхать в поместье мальчонка диковатый, после и школяр… а потом в офицеры подался, значит. Писал, конечно, но редко и скупо. Оно и ясно, мужчины к письмам особое любви не испытывают.
– Ты бы хоть предупредил!
– Да зачем? Иль все ж таки не рады?
– Рады, рады… Матрена, вели, чтоб на стол накрывали! Голодный, чай? Конечно, голодный… Выхудл, без слез и не взглянешь… Матушка-то твоя ведает, что ты вернулся? Надолго ли?
– Ах, тетушка, сколько вопросов… похоже, что насовсем…
И сонное имение ожило, будто по мановению волшебной палочки. Козу с палисадника выгнали и кур отнесли на птичий двор, где им самое место, коня господского на конюшню поставили, и конюх долго восхищался тем, до чего жеребец хорош. Мол, чистых аглицких кровей, выездки великолепной, да и глядеть на него – одно удовольствие.
Барин был под стать коню.
Девки дворовые нарочно прибегали, чтоб хоть глазочком на него взглянуть. Оно ж когда еще случай такой-то выпадет? Парни, те кривилися, мол, когда б у них мундир имелся и конь небось не хужей гляделися б. Так оно или нет, то осталось неведомо, ибо сказано, что всякой твари место свое знать надобно. И дворня боярыни Мизюковой знала, как не знать-то, когда хозяюшка пусть и отходчива норовом, но строга, за иную оплошность и шкуру спустить может.
Правда, с приездом племянника она подобрела, помолодела, годочков на радостях скинула. В платья ныне рядилась модные, поплиновые да с цветочными узорами. Поясочком перевязывала, шляпку вздевала из итальянской соломки. На плечики открытые шаль накидывала и этак гулять шла. А гулять тут было где, вокруг поместья-то луга заливные, зеленью пышные.
Так и ходили, напереди барыня с племянником, а за ними – Матренка с корзинкою, в которой и снедь всякая, и питье, и веер, и книжица, буде барыне вздумается присесть для отдыху. Далече-то она ходить непривычная, другое дело барин. Он мосластый, долговязый, ноги – что у журавля, парою шажочков версту мерит. И идет, и говорит все, да о Кавказе, откудова явился.
Матренка слушает.
Что ей, подневольной, еще остается?
А после уже, когда барыня ко сну отойдет – после прогулок спать она стала легче и без патентованного сиропу, коим прежде баловалась, жалуясь на бессонницу, – то и спускалась Матрена на кухню, где ждали ее уже с превеликим нетерпением. И там уже, шепоточком, пересказывала гиштории дивные.
Матренка девкой была ласкавой, приветливой со всеми. И собою хороша. Старшая ее сестрица, Аксинья, конечно, приговаривала, что от этой хорошести беды одни, не в красоте счастие, да не слухали ее, потому как была Аксинья злоязыкою. И глаза имела завидущие.
Ныне вот тоже заладила.
– Стережися барина. – Аксинья лук лущила, она-то в дом, хоть и из той же семьи, что и Матрена, взята, а при кухне состояла. Была высока, мужиковата и цвет кожи имела нехороший, с желтизною будто. Куда с такой физией да в господские покои? А на кухне ей самое место, ибо силушкой Аксинью господь не обделил. – А то ишь, разулыбалася… Гляди, затащит на сеновал, а после сраму не оберешься… Ему-то что? У него таких, как ты, в каждом имении по пучку…
Лук она лущила руками, и шелуху луковую, сухую да светлую, в особую корзину складывала, буде потом чем на Пасху яйца красить.
– Он хороший. – Сестрице Матрена бы помогла и помогала, когда выпадала той работа легкая, но к луку прикасаться нельзя. Луковый дух сильно крепкий, привяжется к пальцам, к волосам, не вымоешь. А у барыни от этого духу мигрени начинаются.
– Хороший… Все они хорошие… Думаешь, я не вижу, как он на тебя глядит? Кобелюка… А ты и рада, уши развесила… Да уедет он вскорости и забудет, как звали.
– Не забудет…
Щеки румянцем полыхнули.
И ярко так… Нет, конечно, не было в Матрениной голове тех мыслей, за которые сестрица опасалась. Матрена – девушка строгих правил и себя блюдет крепко.
Матрену с Аксиньей в господский дом матушка привела. В ножки ключнице старой кланялась, чтоб взяла девок, да нахваливала, мол, работящие, тихие и послушные. Может, и не взяли б, да барыня аккурат гулять вышла, глянула на Матрену, пальчиком поманила.
– Какая красавица растет! – восхитилась. – Просто диво…
А Матрена еще оглянулася, потому как зело ей охота была на красавицу глянуть. Сама-то она себя красивою не мыслила, да и то, не до красоты было. За хозяйством следить надобно, за скотиною, за огородом, у мамки забот – полон рот. Тятька денно и нощно жилы рвет, тянет семействие, в котором что ни год, а прибавление…
– Пойдешь ко мне жить? – спросила боярыня и ущипнула Матрену за щеку. – Ишь, худенькая да глазастенькая… татарчонка…
– Пойду… ваша милость. – Матрена вовремя вспомнила, как ей велено было ко всем господским обращаться.
– И вежливая…
Так в дом и приняли, а матушке еще барыня два рубля дать велела, чему матушка очень рада была. А что, и от ртов лишних избавилася, и денег получила. Редко когда такая удача выпадает.
С той поры началась для Матрены иная жизнь.
Поселили ее в крохотной комнатушке, приставив в помощницы старой горничной, которая еще за матушкой боярыни приглядывала. Та уже в годах была крепко, немощна и глазами слаба, зато дело свое знала крепко. И Матрену учила.
Как платья почистить да проветрить.
Как кружево починить.
Волосы завить, лицо набелить… и все-то ладно выходило, пальчики у Матрены ловкие… и сама она работы не чуралась. А что, с волосами небось легче возиться, чем со свиньями. Вот и натирала их, что репейным маслом, что хлебом сухим, который после мелким гребешком вычесывала да со всем старанием, чтоб ни крошечки самой малой не осталося.
Боярыня довольною была.
И грамоте учить велела, ибо неможно личной горничной вовсе неучихою жить. Кто ж барыне станет книги читать? Чтение и сама Матрена полюбила крепко, особенно всякие истории про любовь, до которых хозяйка была дюже охоча.
Как-то так и жили…
Ушла на покой, а после и на погост старая горничная, и Матрене досталась что комнатушка ее, что обязанности, ныне уже привычные и необременительные. Да и разве тяжко ей для боярыни за молочком сбегать? Иль шаль подать? Шитье? Выслушать, когда говорит та, что о соседях, что о сестрице своей двоюродной… кивнуть, когда требуется кивать.
Книжку почитать.
Легкая то работа. Девки Матрене завидовали. Сама-то, почитай, почти госпожа. А и то, платья для Матрены шили пусть и не из атласу, но из хорошего сукна, да и порою перепадали что кружева, что ленты, что перчаточки аль шляпка, которые самой боярыне надоели.
Не выкидывать же!
На прошлое Рождество и брошку Мизюкова подарила, резную, камею, стало быть. Матрена ее потом всем показывала… Девки охали, Аксинья только губы поджимала.
– Гляди, – буркнула, – высоко взлетишь, больно падать будет.
– От ты… – Старшая повариха головою покачала. – Порадовалась бы за сестрицу хоть разок!
– А чего радоваться? – Брошку Аксинья повертела да и вернула. – Лучше б денег дала. А то… Вырядила, как куклу… при себе держит. И держать до самое смерти будет. Я-то, может, замуж пойду… Деток нарожаю… А ты, Матренка, как была барскою забавкой, так и останешься.
Горько тогда стало.
Но… разве ж была у Матрены своя воля? Или надежда хотя бы на жизнь иную? Нет… вот и читала она боярынины книги украдкой, и мнила себя влюбленною, любимою, всенепременно так, как писали, чтобы до трепета сердечного, до тьмы перед глазами.
И счастливую жизнь себе рисовала.
В книгах все и всегда завершалось счастливо… так может… Робкие это были надежды, и ныне они вдруг ожили.
Ах, если бы…
Хорош молодой барин.
Всем хорош.
И собою красив, как с потрету сошедши, лучше, чем с портрету.
И вежлив, упредителен, пусть бы Матрена всего-навсего девка крепостная, а все одно, коль обращается, то будто бы к барыне… и с тетушкою ласков, а уж она в племяннике души не чает. Смеется:
– Ох, шельмец… Погоди, вот расскажу обо всем твоей матушке. – И пальчиком этак грозит.
А он отвечает:
– Не расскажете, дорогая тетушка… Я же знаю, что не выдадите вы меня…
– Не выдам, не выдам… А ты еще расскажи… что там в Петербургах ныне дамы носят?
– Да всего… Будто вы, тетушка, журналов не выписываете.
Журналов тетушка выписывала множество и после разглядывала их с Матреною, тыкала то в одно платье пальчиком, то в другое, и все-то ей казались вычурными аль нелепыми. Иные фасоны она и вовсе распутными называла…
…правда, после, поостыв, кликала портниху и уже с нею журналы листала.
– Что журналы? Ты мне словами своими опиши… Чего там ныне у девок модно?
– Да я как-то не приглядывался.
– Врешь ведь! Чтоб ты и к девкам не приглядывался?!
– К девкам, может, и приглядывался. – Барин покаянно голову опустил. – А вот к нарядам – точно нет. Да и чего попусту говорить, поехали б и сами глянули б… Матушка б обрадовалась.
Мизюкова только фыркала да рукой отмахивалась. Обрадуется сестрица ее двоюродная, как же… В прошлый вон визит вся прямо-таки на радость изошла, не ведая, как дорогую гостьюшку выпроводить. И главное, вежливая, что спасу нет, а за тою вежливостью – холодочек. И каждое слово сквозь зубы… Мол, знайте, что тут вас видеть вовсе не желают.
Какая у графини родня?
Провинциальная?
Помилуйте, разве возможно подобное? Муженек ее, который и вправду граф, по рождению, тот помягче будет, а сестрица… Запамятовала уж, как сама была бедною родственницей, бесприданницей, почитай… и вместе росли, платья на двоих делили, мечтали, что свезет замуж выйти.
Свезло.
Одной больше, одной меньше, да только Мизюкова прошлого своего не чуралася, а сестрица за гордыней свету белого не видела. Будь воля ее, небось и от матушки с батюшкой отреклась бы, чтоб точно в графскую стаю прибиться.
Нет, не поедет Мизюкова в Петербург. Да и что там делать? Сыро, промозгло, и с того кости болеть будут. Ей свое имение дороже… А что племянник, то ему завсегда рада. В отца пошел, слава богу, добр и приветлив. Норовом легок…
Хорош, несомненно.
Девки вон глаз не сводят, и только остается, что упреждать:
– Гляди, не доведи какую до беды… – И пальчиком грозилась, но шутейно. Ведала, что не сдержать угрозами пылкую натуру племянника… Ох, в батьку пошел Давыдушка, тот по молодости тоже собою хорош был, пылок… Только не пылом сестрицу взял, а состоянием немалым, древностью рода и титулом графским.
– Ну что вы, тетушка… как можно, – отвечал Давыдушка, но неискренне.
Да и что за беда?
С девок, если по собственному их почину, не убудет.
Правда, все чаще взгляд его останавливался не на прислуге, которой в теткином доме было много, а на тихой горничной.
Матрена Саввишна…
Этак девицу тетушка и представила, когда Давид спросил. Матрена… ей не шло простоватое деревенское это имя. Ей бы Елизаветою зваться или Александрою, иль вовсе на французскую манеру Шарлоттой… а тут Матрена.
Саввишна.
И всякий раз несоответствие имени и внешности поражало Давида до глубины души.
Красива?
О да, он повидал на своем веку немало красавиц, что диковатых цыганок, которые не ведали ни греха, ни морали, что актрисок лукавых, что дам великосветских, озабоченных единственно положением своим. И встречались средь них особы куда более совершенного вида, но…
Было что-то этакое в темных, что вишня переспевшая, очах Матрены Саввишны. Мелькнет, поманит и исчезнет… В робости ее, в том, что не осмеливалась она поднять взгляд на Давида, да и все норовила спрятаться, будто стыдясь своей красоты.
Кожа смуглая, но не от пошлого загару, а по природе своей.
Румянец легкий.
Губы бархатные, так и тянет к ним прикоснуться. Волос тяжелый, блестящий, будто лаковый… не девица – картинка.
Картина.
Любоваться бы ею вечность. А и при том грамотна, выучена, пусть и для теткиного удобствия сугубо, но все ж… А как читает… Бывало, тетушка приляжет на софу, очи закроет, а Матрена Саввишна к изголовью табуреточку придвинет. Воссядет на нее с книжкою и читает тихо, с выражением. Хочешь аль нет – заслушаешься. А уж глядеть, как шевелятся губки ее, как глаза скользят по строкам… разглядывать.
Ох, неспокойно сердцу.
И тетку обижать неохота, ибо осерчает. За какую другую девку, может, и не стала бы браниться, а вот Матрена Саввишна ей дорога. Не как дочка, нет, глупости это, но как вещица редкая… Тятенька вона над своими табакерками тоже дрожит поболе, чем за иными людьми.
Тетка Матреною любуется.
Хвастает, что перед соседями, что перед Давидом, мол, погляньте, люди, до чего горничная личная хороша, этакая небось, не у каждой графини имеется. От себя ни на шаг не отпускает.
Ах… нехорошо.
И сдержаться бы надобно, да как сдержишься, когда манят темные глаза? Обещают… и видно, что по нраву ей Давид, он чует это, но…
– Куда спешишь, красавица? – Негоже следить за служанками, недостойно сие наследника древнего рода, будущего графа Бестужева…
Самому стыдно. А еще неудобно, потому как шарахнулась от него Матрена Саввишна, прижалась к стене, уставившись очами своими черными.
– Не бойся. – И стыд окрасил щеки румянцем. – Я не хотел тебя напугать.
– Вы… не напугали.
Голос робкий дрожит.
– Вам нужно чего? – Взгляд долу.
Скромница.
В платье этом темно-синем, да с передничком, она глядится едва ли не монашкою. Ей другие наряды надобны, чтобы шелка, чтобы бархаты и аксамиты… меха собольи и драгоценности.
– Нужно.
– И что же?
– Ты…
Давид попытался за руку взять, но она ускользнула.
– Что вы такое говорите…
– То и говорю, Матрена, что ты мое сердце украла… – Сколько раз уж он сказывал такое, и слова эти с языка слетели легко, да только стало ясно, что лживые они.
Затасканные.
Разве можно с нею, как с прочими-то?
Она… иная…
– Все шутить изволите. – Матрена отступила в темноту. – Ежель вам чего и вправду надобно, то скажу, чтоб принесли, а так… извините.
Она ушла, а легкий цветочный запах остался, и Давид стоял, прислонившись к стене, чувствуя себя дураком, каких не бывало.
– Ой, Матренка, гляди, доиграешься. – Аксинья была мрачней обычного. Ныне она щипала кур, которых давече привезли с деревни да весь день били на заднем дворе. Куриные туши, сваленные в огромный чан, залитые варом, смердели, и от запаха мокрого пера Матрене делалось дурно.
Впору за солями нюхательными тянуться, кои ей от барыни достались.
Только Аксинья не одобрит. Все ей кажется, что Матрена в игры играет… что мала, глупа и не разумеет ничего. И говорить бесполезно, не поймет.
Порой Матрене мнилось, что никто-то в этом огромном доме ее не понимал.
Мизюкова? Та все ждет изъявлений благодарности, не уставая напоминать, кем была бы Матрена без этой барской милости. И главное, что ныне Матрена сама разумеет – что никем. Такою вот, как сестрица старшая, нескладной мрачной бабой, всех забот у которой – только кур ощипать. И дергает за перо, вымещая на тушках злость за неудавшуюся жизнь. Лицом груба, а нравом – еще грубей.
Руки красные, в мозолях.
Кожа шелушится.
В волосах уже седина проклюнулась. Старость скоро, а ей все мнится, что она неплохо устроилась. При кухне барской, при столе… Морали все читает, а сама на конюшни бегает, к Потапке, который ей на прошлое Рождество платочек преподнес.
Завидный жених, и у барыни на хорошем счету. Глядишь, и даст она дозволение на свадебку, конечно, если в настроении будет… а если нет, то похлопочет Матрена за старшую сестрицу. Той кажется, что всенепременно похлопочет, Мизюкова к горничной своей расположение имеет… а вот о том, надобны ли Матрене сии хлопоты, никто и не думает.
Ответить, что не надобны?
Что для самой барыни Матрена навроде забавы заморской, ценной да пригожей, полезной еще, но и только? И что понимает Матрена распрекрасно про жизнь свою, про перспективы ее, которые одно с барынею связаны? И что жить ей в тени Мизюковской до самой старости, а старость эта одинокой будет, безрадостной…
Нет, не желает она подобного…
Девки дворовые тоже все ей завидуют. Мол, при боярыне Матренка, при легкой работе… Не надобно ей ни камины чистить, ни серебро натирать до блеску, а что работа эта при боярыне, нрав которой ох как нелегок, того не разумеют.
И что ложится Матрена поздно, а встает еще до рассвета.
Надобно и платья перебрать, проверить, чтоб не случилось им какого ущербу, а если случилось, не приведи боже, то и поправить, пока барыня не заприметила.
Туфельки натереть.
Сумочки да веера пересчитать… иное хозяйствие, которое велико… Нет, забот у Матрены множество, и попробуй только забудь о чем, мигом приметит то мизюковский глаз. После будет упреков…
Ах, до чего же обрыдло все.
И сбежать бы… чтоб как в книге… Нет, недавно о том Матрена думала с тоскою, с опаской, разумея, сколь невозможен подобный побег. Но нынешним летом все вдруг переменилось.
– Гляди. – Сестрица кидала мокрое перо в таз и куру перевернула, внове вцепилась. Дергает и мнет, даже смотреть на то отвратительно. И сама взопрела, в пере вся, в пуху, в чаду и паре. – Ему-то чего? С него спрос малый… барин… а с тебя после барыня три шкуры спустит. Выдаст за кого поплоше да сошлет в деревню…
Ворчит Аксинья.
Беспокойство проявляет, думается, что глупа младшая сестрица, не разумеет, чем роман тайный с барином грозит… Нет, не глупа она. И шанса своего единственного, господом дарованного, видать, за терпение Матренино, упускать не собирается… Если выйдет все так, как задумано, то…
Чудеса случаются.
Пусть не как в книгах, но…
– Он красивый. – Матрена потупилась, зная, что фраза сия донельзя разозлит сестрицу.
– Тьфу. – Та сплюнула в таз с пером. – Красивый… с лица воду не пить… а что с этой красоты? Думаешь, женится он?
Женится.
Должен… или Матрена навсегда останется запертой в проклятом этом доме.
Она ускользала.
Подпускала близко. Дразнила запахом.
Видом своим.
Взглядом.
– Нет, барин… Не надо…
– Давид… оставь ты этого барина…
– Как можно?
И черное пламя пляшет в глазах, обещая… Что обещая? Страсть неземную? А он, глупец, теряется… Кажется, только руку протяни… и тянет ведь, да она, что рыбка, выскальзывает сквозь пальцы. Шепчет только:
– Нет, нет…
Тетка, та будто ничего и не замечает… и пускай, не то еще отослала бы Матрену. Или ему велела б уехать, а ныне сама мысль о разлуке казалась невозможной. Сердце остановится без нее…
– Поверь мне…
Вечерние встречи скоротечны. И слов не хватает, чтобы объяснить то щемящее чувство в груди, которое возникает всякий раз, стоит ему увидеть Матрену.
– Скольким вы это уже говорили? – И такая печаль в голосе. – Нет… Давид… Не надо… Не лгите себе, не лгите мне…
Он не лжет, он ныне готов за каждое слово свое поручиться. Ему случалось влюбляться прежде, но ныне те влюбленности казались… пустыми? Разве можно было сравнивать всех прошлых женщин с Матреной?
– Я правду говорю, любая… Я жить без тебя не умею…
Разучился.
И жить, и дышать.
И вовсе он существует единственно, когда она рядом, пусть и не с ним, а с тетушкой… Хорошо, не гонит, хотя и удивляется, что ж это племянник дорогой так загостился.
– Не умеете, – Матрена улыбается печально, – да только будете… Вы уедете, а я останусь. Разлука суждена…
Какая разлука, если сама мысль о ней душу в клочья рвет?
– Но уж лучше я останусь честной девушкой… Не позорьте меня, Давид…
Все же ему удалось коснуться губ ее, поймать не поцелуй еще, всего лишь тень его, но и эта тень заставила его обезуметь.
– Я заберу тебя с собой! Попрошу тетку… Она отпустит… даст волю…
– И куда мне с этой волей?
Она вновь ускользнула и губ коснулась пальцами, не то стирая след недавнего прикосновения, не то пытаясь убедиться, что было оно.
– Кем я за вами пойду? Полюбовницей? Девкою гулящей? А после, Давид, когда натешишься, то что со мною будет?
Злые слова. И обида вскипает в душе. Как может она говорить такое?! Натешиться? Да он надышаться на нее не способен, а…
– Не сердись. – Матрена нежно коснулась щеки. – Но сам подумай, что правду я говорю… Если действительно любишь, то не губи… умоляю…
И вновь исчезла.
Она умела исчезать внезапно, обрывая встречу, оставляя тот же треклятый цветочный аромат, который он уже ненавидел.
И мысли.
Кем она поедет?
Любовницей?! Нет, такому не бывать… женой… Кого еще назвать женой, как не ту, которая и без того владеет и сердцем, и душой? Мысль, нелепая по сути своей – разве позволят ему, будущему графу, жениться на холопке? – меж тем прочно угнездилась в его голове.
Невозможно сие.
– Я не позволю тебя обидеть… – Он целовал нежные ручки, которые дрожали, не то от прикосновений, не то от страха, что Давид позволит себе больше, чем эти, уже не невинные, поцелуи. – Я куплю тебе дом… Ты ни в чем не будешь нуждаться…
Он уговаривал и сам почти верил, что не расстанется с ней до конца жизни.
Жена?
Что жена… У матушки есть на него планы, и знакомые имеются, и подруги с дочерями на выданье, скучные томные девицы, которые почему-то считаются удачной партией.
Амалия…
Ах, Амалия… Он ничего-то ей не обещал, как и она ему… Всего-то навсего подруга детства. И пусть матушка не единожды намекала, что в нынешних обстоятельствах дружба эта сердечная уже лишь дружбою простой не выглядит, а являет собой залог будущего Давида счастия… и он не возражал. Уж если на ком и жениться, то на той, которую знает едва ль не с младенческих лет, однако… Разве ведомо ему было, что он встретит истинную свою любовь?
И как ее предать?
Амалия поймет. Она писала письма, пространные, веселые, рассказывая обо всем, что случалось в тихих столичных омутах. И за словами ее слышалась насмешка, порой и вовсе сарказм, неожиданный для девицы ее лет.
Она ждала.
И если бы не Матрена… Пожалуй, Давид сделал бы предложение Амалии нынешнею осенью. Он не сомневался, что предложение это было бы принято благосклонно.
И матушка порадовалась бы, но…
Как оставить Матрену?
А забрать в Петербург… он способен выкупить ее у тетки. Увезти. Даже против ее воли увезти… Почему нет? Дом снять… Нет, приобрести, чтобы уж не рушить свое слово. Он поселит ее, естественно, не в центре, потому как это столь же невозможно, как и свадьба их, но… ей и того будет довольно. Что она видела в жизни, кроме этого вот поместья, в котором заперта, словно в клетке?
Он утешит ее нарядами.
Женщины падки на подарки… Купит драгоценности… Будет баловать… А жена… что жена, жены у многих имеются… и никто не осуждает мужчину, если он ищет утешения от неудачного брака. Главное, соблюдать осторожность.
Давид убеждал себя, но… не получалось.
Он смотрел в темные глаза Матрены, говорил про дом, про деньги… про то, что не волен над собой… и глаза эти наполнялись слезами.
Руки холодели.
Матрена уходила… Она не возвращалась, пусть и ждал Давид у лестницы, ставшей местом скорых их свиданий, до утра… и на следующий день была холодна, равнодушна.
Ложь.
Он же чувствует любовь… видит…
– Ох, Матренка, бить тебя некому. – Аксинья в кои-то веки не делом занималась, а чаевничала. Чай внизу затевали к вечеру, когда усадьба успокаивалась. Ставили самовар, старый, служивший не один десяток лет, но все одно крепкий. Топили его щепой да шишками, и вар получался особый, со смолистым ароматом. Правда, варили не чайный лист, дорогой по нынешним временам, а смесь из ароматных трав да вишневых темных веточек.
Аксинье этот чай был весьма по нраву. Она наливала темный напиток в чашку, а из чашки – в блюдце, которое, хозяйке уподобляясь, ставила на растопыренную пятерню. Так и сидела, ждала, пока чай остынет.
Нынешний вечер был тихим.
Стрекотали сверчки, где-то в подполе шубуршалась мыша, но ленивый дворовый кот, развалившися у стены, делал вид, будто не слышит ее. Беспокоила Аксинью только сестрица младшая, бедовая… Вот уж наградил господь девку смазливою рожей, а ума недодал… и оттого в голове ее, кудельками украшенной, мысли бродят не те, неправильные.
И мысли сии до добра не доведут.
Аксинья сестрицу свою хорошо знала, пусть и мнилося той, что старшая – дурновата и день-деньской при кухне сидит. Так оно и при кухне кому-то быть надобно. Работа нелегкая, но какая уж есть. Зато сытная да теплая.
Чего еще желать?
Аксинья, ежель подумать, кругом счастлива была. Помнила она и мамку свою, на хозяйстве убивавшуюся, и батьку, и сестриц с братовьями, которые то рожалися, то мерли… Помнила и не желала возвращаться в ту, прошлую жизнь, почитая усадьбу барынину величайшей своей удачей. Да и то, кухарка-то барынина годами не молодеет, стало быть, годков через сколько-то да на покой попросится… и потому учит Аксинью премудростям всяким, повторяя, что та ответственная и к готовке пригодная…
Вот и ладно.
Не надобно Аксинье жизни иной. А сестрица полагает, будто бы Аксинья глупа… Сама-то она в мечтаниях пустых, в надеждах… Только зряшние те надежды. Неужто и вправду она решила барина окрутить? Он-то, по всему видать, до женского полу слабый и за Матренкою не прочь был бы поволочиться, да она не даеть…
Дразнит только.
– Отстань. – Ныне Матрена сердита и злости не скрывает… Мечется по кухне, щиплет себя за щеки, чтоб румяней стали, губы кусает.
– Увидишь, – остановилась она подле сестрицы. – Он меня отсюда увезет!
– Может, и так. – Аксинья давно уж с сестрицею не спорила. Иные-то полагают Матрену хорошей, вежливая она, обходительная, всем-то улыбается, да только сие – сахар, который поверху. Чуть сковырнешь, и горечь повылезет. Но кому скажешь?
Не поверят, решат, будто бы Аксинья сестрице завидует.
– Мы уедем в столицу…
– И будешь ты столичной гулящей девкой. – Аксинья чай прихлебнула, сухариком закусила… На завтре барыня булок пожелала, чтоб пышных и с изюмой. Тесто-то уже поставили, выходится за ночь, вырастет, а вот изюму поутру запарить надобно, чтоб не перепрел.
– Нет!
Матрена и ножкой топнула. А красивое ее лицо – и вправду хороша, хоть икону малюй – исказилось.
– Женой уеду!
– Вот дура. – Сие Аксинья сказала искренне. – Не твоего полету птица…
– Моего… Вот увидишь, моего…
Матрена знала, только один лишь шанс у нее есть. Или заберет ее Давид, или… до самой смерти при барыне состоять, жалобы на здоровье ее слушая, поддакивая да вычесывая редкие космы… Ах, до чего ненавидела она эти волосы, жиденькие и вечно сальные, невзирая на все порошки и отдушки. Ненавидела рыхлую кожу барыни, в которую требовалось втирать мази… Ненавидела сам голос хозяйки, вечно недовольной…
Терпела.
Но видит бог, терпение ее почти иссякло.
А Давид… Он был влюблен, почти безумен, но все одно твердил о том, что не может жениться… обещал… золотые горы обещал, уговаривая бежать… Потом спохватывался и клялся, что выкупит у тетки… и вновь о доме, о столице…
Согласиться?
Уехать… содержанкой? Пускай, всяко лучше, чем личной горничной… Дом пусть купит… нарядов… там и сама Матрена служанок наймет, пускай уж ей платья штопают и волосы чешут… Нет, платья штопать сама она больше не станет.
Ни к чему.
Она новые будет покупать… дюжинами… дюжинами дюжин… из бархату и муслину, поплину, атласу да дамаской ткани, про которую ныне в журналах писали, что в моде она. С отделкою блондом аль мехами… и шубу или две… шляпок множество.
Ей к лицу будут шляпки.
Душа рвалась ответить согласием, но разум, разум велел погодить. Успеется… не содержанкой быть хотелось, но хозяйкой. Чтобы никто слово дурного ни в глаза, ни за глаза промолвить не смог.
Решиться ли?
Иль все же… Ах, знать бы наверняка…
Речи Давида пылкие… И сам он, того и гляди, полыхнет, не справившись с чувствами, да только не спалил бы этим страсти огнем и Матрену… Боярыня, коль проведает, отошлет… Еще и замуж станется выдать, от беды подальше.
Но как же быть…
Холодной оставаться? Иль все же ответить, поманить вновь обещанием любви…
Все разрешилось поутру само…
Утро сие настало для барыни рано, вот мучило ее неясное беспокойствие, предчувствие будто бы.
Мизюкова потянулась к колокольчику.
Матрена явилась немедля, была бледна и как-то беспокойна, хотя, конечно, это боярыню трогало мало. Может, спала дурно девка, может, животом маялась аль еще каким недугом, главное, что дело свое она делала быстро и молча.
Помогла раздеться.
Умыться.
Облачение принесла утрешнее… причесала, напудрила…
– Иди. – Предчувствие не исчезало, напротив, окрепло. Мизюкова тому вовсе рада не была, потому как подобные предчувствия с нею имели место быть и прежде, и всякий раз приключалось нечто до крайности недоброе.
Оттого и настрой Мизюковой испортился окончательно. К завтраку она спускалась раздраженною, недовольною всем, но пуще всего – собой самой и излишней своей чувствительностью. И даже вид племянника, бодрого и непривычно серьезного, ничуть не успокоил ее.
– Дорогая тетушка, – обратился он, приложившись к ручке со всем почтением, – имею я к вам беседу о деле одном, в котором, надеюсь, вы мне не откажете…
Предчувствие окрепло. Кольнуло больное сердце…
– Здоров ли ты? – поспешила спросить Мизюкова, отгоняя мысли о страшном. Вдруг да ранен был Давид? Аль и вправду подхватил на своих Кавказах болячку какую? В карты проигрался и ныне денег требует… Но деньги – не беда, денег у Бестужевых всегда хватало…
– Здоров, тетушка. – Давид слабо улыбнулся. – Почти здоров… телом… а душою болен… В вашем доме я потерял покой и сон…
Мизюкова нахмурилась.
Захандрил? Оно и верно, какие ныне развлечения в усадьбе? Он-то к иной жизни привыкший… и значится, в столицу уедет… и вновь станет скучно и сонно.
– …я только и способен, что думать о ней…
– Погодь. – Мизюкова прервала пылкую речь, разумея, что упустила кое-что важное. – О чем ты говоришь?
– О ком… о вашей горничной, Матрене… Я прошу вас отпустить ее… и благословить нас…
– Что?!
Пол качнулся. И потолок, и сама усадьба, казалось, вздрогнула, услышав об этаком.
– Погодите, тетушка. – Давид упал на колени. – Я понимаю, что это… звучит странно… но я люблю ее! Люблю как саму жизнь! Больше жизни… и этой жизни мне не будет без Матрены!
Вот паскуда! Боярыня аж задохнулась от гнева, переполнявшего ее.
Змеюка неблагодарная… да как посмела она… Давид – хороший мальчик, но бестолковый, как все мужчины… Любит он… Повелся на глаза черные, на личико смазливое… и сама-то она хороша, надо было девку отослать от беды, а ныне… Ничего, и ныне отошлется.
С глаз долой!
– Тетушка! – Давид взмолился, чувствуя, что тетка его, женщина, которую он полагал если не матерью, то человеком всяко близким, способным к пониманию, в нынешней ситуации понимать его не желает категорически. – Прошу вас, выслушайте…
Он говорил о любви, путано, но пылко. И тетку за руки хватал, пытался поцеловать… Он требовал и едва ль не плакал, глядя на застывшее лицо Мизюковой.
– Матрена! – Крик ее разнесся по всему дому, пугая дворню. – Матренка, чтоб тебя…
Матрена явилась пред ясные очи барыни немедля. И получила оплеуху.
– Ах ты, дрянь! – Барыня с трудом сдерживалась, чтоб не вцепиться наглой девке в космы. – Да как ты посмела…
Давид вскочил.
Он обнял нареченную, заслоняя собою от теткиного гнева.
– Украду, – сказал в глаза барыне глядючи. – Если разлучить посмеете… или застрелюсь… Жить без нее не буду!
– Дурень! – Мизюкова только сплюнула.
Вот же… мужики… бестолковые… Покойный-то муженек тоже до женского полу слабый был. Вечно лгал, буде занят… а то Мизюкова не знала про занятость его… батюшка Давидов тоже… польстился на прекрасное сестрицыно личико. А та и рада была подыграть.
Трепетная она.
Нежная.
Этакая по углям босой пойдет, ежели надобность в том почует, и не поморщится. Вона, скоренько после свадьбы все-то в свои ручки трепетные прибрала, муженек и опомниться не успел, как под каблучком очутился.
И слова-то поперек молвить не смеет… все ради дорогой Ольгушки…
Матрена плакала.
Красиво, стервища этакая, плакала… на люди… не то Мизюкова не знает, как взаправду плачут бабы от обиды иль горя. Тогда-то не сыплются слезы хрустальные из глаз и не летят по смуглым щекам… Настоящая обида уродлива, а уродство Давида отпугнуло б. Он же, рыцарь бестолковый, обнимает Матрену, по плечикам гладит, говорит что-то… а что – не разобрать, да и не больно-то хочется. Ясное дело, благоглупости любовные. Матрена слушает, а слезы утирать не спешит. Губку отставила, ни дать, ни взять – дите горькое, только правды в том – ни на грош… и ведь как оно вышло, что сама барыня слепа оказалась?
Не заметила этого роману… Перед самым носом, почитай, крутили…
– Простите, – дрогнувшим голосом сказала Матрена и на колени упала, вновь же поза красивая, видать, долго репетировала, актриска доморощенная… Гнать ее… Метлою поганой гнать из поместья… Выдать замуж за кого поплоше, и пущай в деревне хвостом крутит. – Я… я ни в чем не виновата пред вами…
Руки, протянутые в жесте молитвенном – прям-таки грешница раскаявшаяся, – дрожат, только глядеть на этакое позорище отвратно.
– Я лишь не желала уронить свою честь… Опозорить вас… Доверие ваше…
Доверие… вот и вышло с того доверия… а ведь мнилося, что не так и проста девка, какой представлялась… и журнальчики она проглядывала превнимательно… и платья-то шила, вроде и простые, а все одно интересные… то бантик нацепит, то воротничок оправит… покрасоваться норовила… прежде-то это боярыню веселило.
Холопка, а туда же, в моды лезет…
– Я… я буду покорна вашей воле… – И голову повинную опустила.
– Тетушка…
– Прочь подите… – Мизюкова вдруг ощутила себя неимоверно старой. Ах, бестолковая, безглазая, безухая… допустила до беды, а теперь… Ежель девку и вправду отослать, то… то с Давидки станется какую глупость учинить. Батька егоный, помнится, из-за сестрицы стреляться изволил, мало что не убился… А этот… стреляться в поместье не с кем, но может и вправду девку выкрасти… иль в драку полезть, коль мужика какого ей сосватать. Еще до душегубства дойдет.
Скандал…
И попустить – тоже скандал…
– Идите. – Мизюкова тяжко оперлась на перила, чувствуя, как трепыхается в грудях утомленное сердце. – Мне подумать надобно…
Матренка скоренько слезы лживые вытерла и в коридор шмыгнула, на кухне, стало быть, прятаться пошла… а Давид остался.
– Тетя…
– Дурень ты. – Тетка отмахнулася от предложенной руки. – Ох, дурень… Ну понравилась девка, так оно ясно… смазливая… погулял бы и…
– Я не могу так с ней!
– Замуж-то зачем звать? Холопку-то…
– Она лучше многих родовитых… Она светлый, чудесный человек. – И под локоток все ж тетку подхватил, почуял сомнения. – Мне с нею легко, как ни с кем иным… Я люблю ее…
– В штанах вся твоя любовь, – проворчала Мизюкова. – И на ближайшем сеновале минула б… Ты хоть понимаешь, какой скандал теперь будет?
– Что мне до скандала? Пускай…
– А о матери своей ты подумал?
Давид голову опустил.
– Мы с ней не больно-то ладим, правда твоя, но все ж родная сестрица… и батюшка тоже не сильно обрадуется… а эта твоя…
– Амалия?
– Она самая… ты ж девке авансов надавал, а теперь на другой вот женишься… нехорошо это…
Коль до разуму достучаться не выходит, то, может, хоть до совести получится? Правда, на то надежда была слабая. Упрям Давидка, как и матушка егоная… и батюшка… Помнится, его родня тоже была крепко против этого браку… Не желали видеть графиней провинциальную девку без имени, без приданого. Чуяла свекровушка истинную натуру… Да ничего не помогло.
– Мы просто друзья… с детства…
– Ага. – В этакую дружбу Мизюкова верила не больше, чем в Матренкину искренность. Давид, может, и наивно полагал так, да вот у девки, мнилось, иное мнение было.
– Тетушка. – Он поцеловал руку. – Помогите мне… умоляю… Я и вправду без нее жить не смогу…
– Отпущу… продам… увози. – Ох, на грешное дело она племянника подбивает, но лучше уж так, чем с женитьбою. Глядишь, погуляет и остынет.
Опомнится.
– Нет. – Давид упрямо мотнул головой. – Я не поступлю с ней так… Это подло! Бесчестно!
– Дважды дурень.
Мизюкова поднималась по ступенькам тяжко, чувствуя на плечах своих каждый из прожитых годочков. Сколько их было? А сколько еще осталось? Про то только господь и ведает.
– Думаешь, она такая в тебя влюбленная? Может, самую малость и влюбленная… Но не настолько, чтоб разум утратить. Крутит она тобой… богатства желает, славы… а как обретет, то и ты не больно-то надобен станешь.
Насупился.
– Вы ее не знаете.
– Она на моих глазах росла, Давидушка, – вздохнула Мизюкова.
– И я очень благодарен, что вы вырастили ее такой…
От же… И как вот быть?
– Я живу ради нее… дышу… вот. – Он прижал теткину ладонь к груди. – Если с ней что-нибудь случится, то и я умру тотчас! Умоляю, тетушка… не разлучите…
– Иди уже… Подумать надобно.
О случившемся утром в доме ведали все. Удивительная новость о барской блажи – а чем иначе можно объяснить этакую предивную просьбу-то? – мигом облетела всю усадьбу. И на кухню заглянула. Аксинья, которой кухарка со вздохами и ахами поведала о том, как валялися молодые в ногах у барыни, милости испрошая, только головой покачала.
– Не буде с того добра. – Она помрачнела, чуя, как стягиваются над головою тучи.
Разгневается барыня на Матрену за наглость этакую превеликую, туточки и гадать нечего… а следом и Аксинья в немилость впадет. Этак и вовсе из дому погнать могут.
– Дура, – сказала Аксинья, сестрицу неугомонную завидев, и слова свои оплеухою подкрепила, от которой Матренка мигом в слезы ударилася. А кухарка головой покачала, жалела, стало быть… Ага, все-то Матренку жалеют, хоть бы кто разок про Аксинью подумал.
– Я люблю его! – всхлипнула Матрена, слезы рукавом размазывая. – Больше жизни люблю…
Кухарка запричитала, утешать кинулася…
Тьфу…
Ей-то что? Ей-то с этой любови развлечение одно, Аксинье ж думать надобно, как дальше жить…
– Не знала я, что он так… что посмеет ее просить… а он… – Матрена рыдала, уткнувшись в мягкую кухаркину грудь. – Он тоже меня любит…
Кухарка до таких страстев была зело охоча.
– Любит, – заверила она. – И женится всенепременно… Раз порешил, то и женится. Барин упрямый.
Только и барыня не менее упряма.
Но Аксинья на сей раз не промолчала.
– Сошлет тебя барыня, – буркнула она, к чесноку возвращаясь, который надобно было почистить да с солью растереть.
– Сбегу! – сверкнули черные сестрицыны глаза. – Вместе сбежим… Он меня не оставит…
Думала Мизюкова два дня… и два дня Давид не отходил от тетки.
Не ел.
Пил только воду. Глядел больными глазами, и под взглядом этим таяла решимость Мизюковой… а и вправду, вдруг да не блажь? Вдруг та самая любовь, которая одна и на всю жизнь? И если так, то откажи, и господь накажет. Ладно, господь, так ведь и Давидка от огорчения заболеть способный. Или вовсе помрет от жару любовного… Слыхала Мизюкова этакие истории.
Не простит тогда сестрица.
Сыночка единственного она любит пуще себя самое… а брак… что брак, как поженилися, так и разведут. Чай, времена ныне не те, что прежде… и коль не уживутся, то сумеют Бестужевы негодную невестку спровадить.
Чем больше о том Мизюкова думала, тем спокойней ей делалось.
Конечно, сестрица не обрадуется… и, может, этую любовь выдумкой сочтет, дурью, но коль так, пусть сама сие сыну и объясняет. Он же, поживши подле избранницы своей, глядишь, и поутихнет со страстию, разберется, что и к чему…
На третий день Мизюкова кликнула племянника и горничную, глядеть на которую после того дня спокойно не могла.
– Дам я тебе свободу. – Слова сии было нелегко произнесть. – А уж что вы с ней делать станете – не моя забота… Только, Давидушка, подумай еще раз… Хорошенько подумай… о матушке своей…
Мать он любил.
Но Матрену Саввишну свою любил еще сильней. И коль желала Мизюкова племянника образумить, то не те слова подобрала. Он, счастливый, что обрела его избранница свободу, враз подумал о матушке своей горделивой с ее планами… и о том, что сделает она все возможное, дабы порушить эту женитьбу… и о том, что, быть может, не сумеет он защитить свою невесту…
А вот жену – дело иное.
Обвенчались Давид Бестужев с избранницей своею, бывшею холопкой Матреной Саввишной, на следующее же утро в местечковой тихой церквушке…
Из полиции приходили.
Так должно было быть, и человек уговаривал себя не волноваться.
Он ведь готовился к этому визиту.
– Значит, вы поехали в ресторан…
– Не совсем. – Человек старался не смотреть полицейскому в глаза. Он читал книги, он знает: в глаза смотрят, когда врут. А ему надо, чтобы его ложь походила на правду.
Он почти и сам поверил, что это и есть правда.
– Домой… я не люблю рестораны… – Человек рукой махнул. – Да и… настроения, честно говоря, не было.
Полицейский поверил.
Он тоже был не особо умен, потому как умные люди в полицию не идут, там собираются одни неудачники.
– Враги… не знаю. – Человек нахмурился, делая вид, будто раздумывает над последним вопросом. Странно. Ему казалось, что после убийства он будет испытывать угрызения совести, но та молчала. И хорошо… Значит, он всецело прав, избавив мир от Генки. Он, можно сказать, этому миру услугу оказал!
Главное теперь – найти картину…
– Разве что Илья… – задумчиво протянул человек, потому что полицейский не спешил уходить. Сидел. Смотрел. Все равно идиот, по лицу видно, скучно ему. – У них там какие-то свои дела были… Его с наркотиками взяли… а Илья утверждал, что это Генкины… а Генка все отрицал. В школе выспрашивали… потом дело это замяли. Илью выпустили… Не знаю, кто там был прав, но его вынудили уйти. Он в университет поступать хотел, а пришлось в училище. С характеристикой такой, которую ему дали, сами понимаете, никуда не сунешься… и на вечере выпускникнов они поссорились.
– Поссорились? – Полицейский подался вперед, а человек внутренне поморщился. Все же ссора – слишком явная ложь, такую легко опровергнуть. А опровергнув, задаться ненужными вопросами.
– Ну… не совсем… Они о чем-то говорили… вышли на лестницу пожарную. Там есть местечко… и там они были. А потом Илья выскочил нервный такой… наверное, опять отношения выясняли. В школе они вообще дрались. И Илья клялся, что убьет Генку… Но это же было двадцать лет назад!
Восклицание получилось уместным. И полицейский кивнул, он теперь запомнит, что драка в принципе была, и угроза… А остальное – пусть уж Илья сам выкручивается, раз он думает, что умный такой.
– Скажите, – полицейский все равно не уходил, огляделся, – вы искусством занимаетесь?
– Скорее историей искусства. – Человек позволил себе снисходительную улыбку. Все же род его занятий был слишком сложен, чтобы осознала его личность столь примитивная.
– Ага… и, значит, мне сказали тут про картину… Потерпевший к вам не обращался?
– Зачем?
– Не знаю. Ну… может, за консультацией какой…
– Он сам был искусствоведом…
Ложь.
Не был он ни минуты. Он всех обманул… выкрутил руки… вынудил… Всегда присваивал себе чужие работы. И только смеялся… Чья это была находка?
Да он сам в жизни не догадался бы…
Ничтожество.
– Значит, не обращался…
Опасный момент…
– Он упоминал о картине, – вынужден был признать человек. – Сами понимаете… не мог не сказать, но ничего толком… только сказал, что сделал поразительное открытие… неизвестный вариант портрета «Неизвестной» Крамского…
В глазах полицейского появилась тоска.
– Гена был уверен в подлинности полотна… но предавать свою находку огласке не спешил. Хотел выкупить картину у нынешнего владельца. Конечно, не совсем это этично, быть может, не говорить об истинной стоимости полотна, но ничего незаконного… Гена и сам рисковал. Все-таки без полноценной экспертизы сделать заключение невозможно, но, по его словам, все указывало, что он нашел именно оригинал портрета… а та картина, которая была выставлена Крамским, – именно копия… авторская копия…
Полицейский не сумел скрыть зевка.
Скучно ему? Замечательно.
– Но вы картину не видели?
Человек развел руками.
– Увы… не судьба…
… Генке не судьба.
… он не заслужил…
Остаток дня прошел, как в тумане.
Генка умер.
Илья ведь желал ему смерти, тогда, в далеком прошлом. В камере… и потом еще, когда сидел в одиночестве, пытаясь держать лицо, а лицо не держалось. И ему казалось, что все в классе наблюдают за ним, подмечают признаки слабости.
Раскаяния.
Какого, к лешему, раскаяния?
А потом была драка… Драться Илья не собирался, чай, не дурак, чтобы на рожон лезть. Получилось так. Случайная встреча на заднем дворе. Генкино язвительное замечание, брошенное не Илье, но кому-то… Таньке, кажется?
И ее смех.
Она ведь Илье нравилась. Она была красавицей, и красавицей такой осталась, хотя эта красота не вызывала у Ильи больше сердечного трепета и трепета вообще. Но тогда… Он ответил что-то… и Генка снизошел до плевка под ноги… а Илья – до удара в Генкину ухмыляющуюся харю… Разнимали их долго.
Генка грозился исключением.
Илью бы и вправду исключили, но на носу были экзамены и комиссия из Москвы, перед которой никак невозможно было ударить лицом в грязь, а потому скандал замяли. Правда, с тетки взяли слово, что Илья уйдет сам.
Все-таки странно… Генка из тех, кто умеет устраиваться в жизни. Почему же он выглядел так затрапезно? Или просто очередной образ? Маска?
А ему голову размозжили.
Ломом.
Тоже нелепое убийство… Нет в нем ни изысканности, ни даже аккуратности, одна слепая ярость. Лом взяли в школе… Тогда убийство случайно?
Или нет… замок надо было взломать, лом принести… Жаль, Илья не удосужился поинтересоваться, где именно Генку нашли, но сомнительно, чтобы тот выбрал для беседы подсобку. Значит, все-таки предумышленное и… и не настолько, чтобы принести лом с собой.
Может, тот, кто это сделал, изначально не собирался убивать Генку? Вообще не знал, явится ли он на встречу. А увидел и… Генка многим в свое время по нервам потоптался.
Кто-то из своих.
Кто знает про подсобку. Лом. И про то, что ключ от подсобки хранится в тайнике, то есть завхоз полагает этот горшок тайником, но секрет его известен почти всей школе.
Или все-таки не собирались Генку убивать? Припугнуть? Выместить злость… скажем, сломав руку… а получилось вот убийство…
Генку не было жаль совершенно.
Илья постарался выкинуть эту смерть из головы.
А утром вновь позвонила Танька.
– Привет, – сказала она.
– Привет.
Илья бросил взгляд на часы. Начало седьмого… В школе о Танькиной бесцеремонности легенды ходили, и надо же, она не изменилась нисколько.
– Спишь, что ли? – с неудовольствием поинтересовалась она.
– Сплю. – Илья подавил зевок и раздражение.
– На похороны придешь?
– Чьи?
– Генкины.
Спросонья Илья туго соображал. Он вообще ненавидел ранние подъемы, потому как долго не мог прийти в себя, не помогали ни кофе, ни холодный душ. Бодрость, которую дарил последний, заканчивалась как-то быстро, и следом наваливалась усталость, и до вечера Илья ходил, словно вареный.
– Вы же, помнится, приятелями в школе были…
– Танька. – Он все же зевнул широко, до занывшей челюсти. – Неужели ты позабыла, чем наше приятельство закончилось?
Танька засопела. Обиделась, что ли? Ей-богу, как ребенок.
– Ильюша. – Теперь она говорила мягко, как с ребенком или с душевнобольным. – Хватит уже… та история… Кто теперь разберет, ты был прав или Генка… Все-таки его убили… и наши все соберутся. Ты придешь?
– Нет.
– Илья!
– Что? Да плевать мне на Генку! Помер и…
– Приходи. – Тон Таньки вновь изменился. – Ты должен быть! Или, может, это ты его, а, Илья? Из-за той истории…
– Ты полиции ее рассказала?
Танька хмыкнула.
– Ну, я, – произнесла она, на сей раз с вызовом, и поспешила оправдаться: – Если бы не я, все равно рассказал бы кто-нибудь… Все же знали, как вы с Генкой собачились в последний год.
Ну да, все знали.
А теперь все увидят, что именно Илья имел на Генку зуб… Надо появиться на треклятых похоронах этих, иначе и вправду пойдет слушок. Впрочем, Илья крепко подозревал, что слушок все равно пойдет, вне зависимости от того, придет он или нет.
– Помирись уже. Генка… он был сволочью… но именно, что был.
Танька трубку повесила.
А где и когда похороны будут, не сказала. Специально не сказала, чтобы теперь уже Илья вызванивал, спрашивал ее. Он не будет. Ему это совершенно ни к чему… и на похороны он точно не пойдет. Кого он там не видел?
Еще один вечер встреч?
Кладбище – самое место для светлых школьных воспоминаний. Илья сплюнул и попытался уснуть снова. И опять не вышло.
Письмо доставили ближе к полудню.
Заказное.
И хмурый почтальон долго пытался найти среди бланков фамилию Ильи. Писем Илья не ждал. А потому на темный конверт, перевязанный бечевкой, смотрел с немалым подозрением.
Конверт был пухлым.
И грязным.
Сальное пятно с одной стороны. Капля кетчупа с другой. Неровный Генкин почерк… Письмо с того света… И что с ним делать? Внутренний голос подсказал, что письму этому самое место в мусорном баке, но здравый смысл предлагал сначала заглянуть в конверт.
Вдруг что-то важное?
Илья не нарушит закон. А если что-то и вправду важное, то Илья это передаст полиции, чем полностью очистит свою совесть от чувства вины и…
…В конверте оказалась копия дела. Того самого, личного дела. И характеристика, выписанная на Илью давешним оперуполномоченным…
…И еще копии докладных, которые Илья старательно писал. Он перебирал листы, один за другим, испытывая огромное желание смять их, сжечь, чтобы никто…
Что Генка собирался делать с этим добром?
Шантажировать? Очень на него похоже.
Илья поднял с пола конверт, разгладил его. На почтовом штемпеле сложно было что-то разобрать, однако он постарался. И, судя по дате, письмо Генка отправил за сутки до встречи выпускников. Готовился, стало быть? Предполагал, что Илья пошлет его вместе с Крамским куда подальше… и что бы воспоследовало?
Угроза разоблачения?
Какая-то ерунда… Илья – не та фигура, которой подобное разоблачение навредить способно. Подумаешь… темная история в далеком прошлом. Кому это могло быть интересно?
Илья вытряхнул конверт. И не ошибся: на пол выпал еще листок, тетрадный, в крупную клетку. На таких первоклашки тренируются цифры писать… или вот Генка.
Привет, Ильюха.
Не тешу себя надеждой, что письмецо мое ты получил с радостью. Впрочем, на радость твою мне плевать. Если мы встретились на вечере, то ты знаешь, что мне от тебя нужно. Если же по каким-то причинам наша встреча не состоялась, то повторю для тех, кто в танке.
Если не хочешь, чтобы старые твои делишки выползли на свет божий, плати.
Прошу я немного, всего-то пять штук евро. Для тебя это по нынешним временам сущий мизер. И главное, Ильюшка, будем считать, что я всего-то прошу в долг. Выкуплю свою картину и верну.
Конечно, ты сейчас думаешь, что эти бумажки – ерунда, те дела забыты и похоронены. Но видишь ли, Ильюша, для полиции, может, они и не интересны, а вот наша четвертая власть любит покопаться в чужом грязном белье. Особенно если у нее есть заказ.
Если ты не знаешь, то Людка Вязельская у нас на ниве журналистики пашет. И в благодарность за мое хорошее к ней отношение написала статейку, вот почитай. В «Финансовом вестнике» ее, конечно, вряд ли опубликуют, но вот в какой-нибудь «Желтухе» – с радостью.
Хочешь стать знаменитым?
Что-то мне подсказывает, что нет.
Ильюшка, ты сейчас злишься, но подумай сам: каждый выживает, как умеет.
Как надумаешь – звони.
Номер телефона Генка написал на обороте.
Илья прочел письмо еще раз.
Перевернул бумаги.
И вытащил лист, который выделялся среди прочих яркою белизной. Людка, значит… Людку он помнил распрекрасно, она с девятого класса с Генкой за ручку гуляла.
В рот ему смотрела.
И выходит, ничего не изменилось. А вот статейка получилась грязной. Настолько грязной, что Илья не выдержал, выматерился громко и с душой, хорошо, в квартире был один. И ведь главное, написано так, что не подкопаешься.
Его и вправду задержали за торговлю наркотиками.
А потом отпустили.
Только меж строк читалось, что не только за сотрудничество, но и за то, что доходами своими Илья поделился с правильными людьми. Людка, следовало признать, умела напустить тумана. Ни одного прямого обвинения, а меж строк все читается прекрасно. Просто-таки жизненная история мальчика, который на наркотиках бизнес свой построил, а теперь живет себе, притворяется порядочным человеком.
Следовало признать, что статейка эта попортила бы Илье крови.
Нет, бизнес не рухнул бы.
И партнеры, люди здравомыслящие, не разбежались бы в ужасе, чай, не трепетные барышни… и все-таки хватило бы что слухов, что сплетен. Там, возможно, и до проверок дошло бы… а это – отдельная песня… Нервы свои Илья берег.
Настолько ли берег, чтобы заплатить Генке?
И как быть теперь, с его смертью?
Сунет Людка свою статейку в печать? Или же предпочтет сделать вид, будто и не было ее… На похороны, видно, придется пойти. Хотя бы затем, чтобы с Людкой поговорить.
Стоило принять решение, и полегчало.
Илья еще раз перебрал бумажки, находя какое-то особое удовольствие в том, чтобы сложить их по датам. Заодно уж нашел пару старых снимков, меж листами затесавшихся.
На первом – он с Генкой. Стоят в обнимку, улыбаются.
На втором – Генка, Людка и Вера, которой в этой компании весьма неудобно. Она и стоит в стороночке, улыбаясь застенчиво, будто извиняется, что вообще попала в кадр.
На третьем – вообще стена какая-то… и картина.
Знакомая такая картина.
Женщина в коляске. И этот снимок, сделанный, в отличие от других, недавно, разительно отличается от прочих. Он яркий. Слишком уж яркий.
Обои в бело-зеленую полоску.
Подоконник с графином. Картина, которая смотрится мрачным черным пятном. Нет, если приглядеться, то видна она в деталях, и надменность на лице женщины, и усталость какая-то…
На обороте же значилось:
«Это чтобы ты понял, что она и вправду существует».
Существует.
Пускай себе. Картина эта Илье без надобности. Ему бы решить, что с остальным делать. Для начала, само собой, нужно позвонить Таньке…
Или не ей?
Номер Веры он сохранил. Трубку она взяла почти сразу.
– Доброе утро, – сказал Илья, разглядывая старый снимок, тот, где Генка стоял с Людочкой и Верой. – Не разбудил?
– Доброе. Я уже встала.
– Хорошо… Это Илья…
– Я узнала.
– Вера, ты… на похороны Гены собираешься?
– Да.
– А где и когда они состоятся, случайно, не знаешь?
– Знаю, – спокойно ответила Вера. – Завтра. В одиннадцать. Сбор у Генкиной квартиры, оттуда уже поедем все вместе на кладбище. Ну и поминки, само собой. А ты…
– Придется, пожалуй, заглянуть.
– Ясно.
Ничего-то ей ясно не было.
– Скажи. – Вопрос возник стихийно. – А тебе Генка писем никаких не присылал?
Вера вздохнула.
Замолчала. И молчание это длилось и длилось, Илья даже испугался, что она положит трубку, но Вера отозвалась:
– Он и тебя шантажировал?
Надо же… выходит, угадал.
Вот только радости по этому поводу Илья не испытывал совершенно.
– А тебя…
– При встрече, ладно? – Голос Веры сделался выше, и нервозность в нем чувствовалась ясно. – Я… не люблю вспоминать ту историю.
– Понимаю.
– Но… наверное, в свете последних событий, придется…
– Наверное, – согласился Илья.
– Тогда…
– До встречи.
– Конечно. Завтра. В одиннадцать. Ты адрес…
– Помню прекрасно.
– А цветы ему покупать я не стану, – сказала Вера и отключилась.
Вот ведь.
Похороны никогда не относились к числу мероприятий, от участия в которых Илья получал бы удовольствие, что было, в общем-то, логично.
И, стоя на кладбище, он вдруг ясно вспомнил другие.
Московские.
Мама с отцом. Два гроба. Толпа людей, не столько сочувствующих, сколько преисполненных нездорового любопытства. Они шептались, но громко, а порой и вовсе говорили в голос, свято уверенные, что Илья слишком молод, чтобы понять, о чем идет речь.
…Такие молодые…
…Не повезло…
Не было невезения, но был пьяный водитель, который не справился с управлением и въехал в автобусную остановку. А там мама с папой стояли. На рынок собирались ехать…
– Поплачь, – сухо велела тетка, и эти ее слова, прозвучавшие едва ли не приказом, лишь заставили Илью стиснуть зубы. Не будет он плакать.
– Станет легче, – пояснила тетка и отвернулась.
В черном платье, несколько мешковатом, но все же красивом, слишком красивом для траурного наряда, она выглядела чужой тому месту.
Главное, что сама не плакала… рыдали мамины подруги. И соседки. И еще какая-то дальняя родня, которую пригласили, потому как не позвать было нельзя. А Илья их никогда-то не видел и видеть не хотел. Он ускользал от объятий и разговоров, он вообще желал одного – чтобы его оставили в покое.
Несбыточная мечта.
…Вот посмотришь, сдаст она мальца в детдом и квартиру себе приберет…
Люди тетку не одобряли. Осматривали, ощупывали взглядами, и не укрылось от них, настороженных и любопытных, ни платье ее красивое, ни черная вязаная шаль, ни туфли на каблуке.
Разве женщине в сорок лет положено носить туфли на каблуке?
Все сходились на том, что тетка – неподходящая кандидатура для опеки над Ильей. И дальние родственники оживились. Какая-то женщина, пахнущая котлетами, принялась хлопотать и присюсюкивать, что Ильюшечка от горя совсем с лица спал, и не ест, и не спит.
А мальчику нужно питаться правильно.
Другая, тоже полнотелая, одышливая, вторила ей… Что-то там такое, о лагере летнем, о путевке…
А тетка молчала.
Потом уже, после поминок, когда водка развязала языки, те женщины окружили Илью, зажали между собой и в голос принялись спорить, с кем ему будет лучше. Спор распалял их, и про Илью они как-то даже забыли, что позволило ему ускользнуть.
Тетка нашла его в холле.
– Сбежать решил? – поинтересовалась она и закурила.
– Нет, – соврал Илья, который как раз раздумывал о побеге. Останавливала лишь мысль, что бежать ему некуда.
– Если хочешь остаться с ними, я не буду возражать. – Тетка курила и пепел стряхивала в вазон.
– Нет.
Илья не знал, почему сама мысль о том, чтобы жить с одной из тех пышных и не в меру заботливых женщин, была ему неприятна.
– Умный мальчик. Тогда послезавтра мы уедем.
– Нет.
– Илья. – Она не сюсюкала и не пыталась погладить Илью по голове. – Послушай. В твоей жизни произошла трагедия. Не каждый взрослый человек способен пережить подобную. Мне жаль, что все получилось именно так…
Утешать она тоже не умела.
– Твои родители умерли. Но ты жив. И жить тебе придется… Если, конечно, ты не собираешься совершить какую-нибудь глупость?
– Какую? – Про глупость Илья не понял, а тетка усмехнулась и сказала:
– Значит, не собираешься. Хорошо. Мне некогда возиться с истеричными подростками. Поэтому послушай. Остаться одному тебе не позволят. Вариантов есть несколько. Первый – детский дом. Уверяю, тебе там точно не понравится.
Илья дернул плечом: он не собирался вот так признавать теткину правоту. Но детский дом…
– Второй – над тобой оформят опеку Галя или Люда. В целом, они довольно неплохие женщины, хотя… Илья, буду откровенна. Им нужен не ты, а твоя квартира. Возможность переселиться в Москву на законных основаниях.
Она опять замолчала, позволяя обдумать.
– Третий вариант. Я забираю тебя с собой. Твоя квартира мне не нужна, у меня собственная имеется. Переселяться в Москву я тоже не собираюсь. Мне нравятся моя жизнь и моя работа. Да, с твоим появлением кое-что изменится, но я надеюсь, что эти перемены не будут глобальны. Я… знаешь ли, не привыкла возиться с детьми.
– Я не ребенок!
– Замечательно, – ответила тетка без тени улыбки. – В таком случае, полагаю, ты будешь вести себя по-взрослому. Для начала подумай хорошенько и реши…
Думал он долго.
Ему так показалось. А на деле – минут десять. Максимум – пятнадцать… и сказал:
– Я поеду с вами.
К Генкиному дому он подходил со странным чувством.
Возвращение в прошлое?
Почти. Только прошлое это какое-то обесцвеченное… Он помнил и этот дом, некогда весьма престижный, а ныне представлявший собой жалкое зрелище. И площадку. И тополя даже, которые за двадцать лет вытянулись, разрослись. Правда, осклизлые голые ветви их выглядели жалко и немного жутко.
Как и покосившийся грибок над опустевшей песочницей.
В песочнице же с задумчивым видом пристроился рыжий пес, явно домашнего вида… Илью он проводил мрачным взглядом.
Узкая лестница.
Лифт.
В доме тетки лифта не было, и, в первый раз попав к Генке, Илья не отказал себе в удовольствии прокатиться. Под крышу и на первый этаж. А потом опять под крышу.
Здесь пахло хвоей. Танька деловито раскидывала еловые лапки. А Людочка, та самая Людочка, которая ныне обреталась на ниве журналистики, ей помогала.
– Решил все-таки прийти? – поинтересовалась Танька. Ее черное платье было вызывающе коротким, ко всему с глубоким вырезом. – А почему без цветов?
– По кочану.
– Ладно, мы на венок сбрасывались, потом посчитаю, и вернешь.
Танька повернулась спиной.
– Людок, глянь, пожалуйста, машина уже приехала? Если нет, позвони… Что это такое, мы ясно с ними договаривались…
Людочка кивнула.
– …Заодно ветки до первого этажа положи, но не слишком густо, лапника немного… А ты не стой, в квартиру загляни. Там все наши…
Не все.
Соврала Танька.
Стоял там Ванька Гришин, обнимая хрупкую женщину в черном наряде и с повязкой на голове. Вдова, что ли? Или родственница?
– Туда. – Гришин указал на комнату.
Комнат в квартире было четыре, и ничего, что одна проходная. В ней некогда устроили библиотеку. Илья тогда онемел от этакой роскоши. А теперь книги исчезли. И полки, которые некогда держали не только дефицитные тома, но и статуэтки фарфоровые, серебряные и золотые фигурки, мелочи всякие, вроде коллекции табакерок, тоже пропали. Как и сами мелочи.
Куда подевались?
В остальном комната эта выглядела до отвращения современно. Угловой диванчик. Пара кресел. Столик пластиковый со всяким хламом. Вешалка в углу, на которой предлагалось пристроить верхнюю одежду, но вешалка выглядела хлипкой, а курток на нее нагрузили изрядно, и потому Илья решил не испытывать ее на прочность.
Гроб поставили в зале.
Здесь было сумеречно, шторы по обычаю задернули, а зеркала завесили простынями. Горели свечи. Стояли какие-то люди, жались друг к другу… шептались.
А гроб стоял.
Открытый.
И Илья не удержался от искушения, подошел. Заглянул старому приятелю в лицо, бледное, напудренное и неживое. Странно, что нет ни чувства удовлетворения, ни ненависти, ничего.
Удивление только, как это получилось, что Генка умер.
Он отступил от гроба, а после и вышел.
В проходную комнату. А потом и в Генкину спальню, то есть раньше эта угловая комната с двумя окнами и балконом была Генкиной. Ныне и ее коснулись перемены. Другие обои. Другие шторы… Мебель тоже другая, да и само ее назначение…
Кабинет?
Похоже на то. Стол тяжеленный. И компьютер в углу. Секретер с десятком ящиков. Илья подергал один, не удивившись, что тот заперт.
– Что ты здесь делаешь? – раздалось сзади.
Илья обернулся.
– Привет, Людочка.
Она была некрасивой. Нет, если посмотреть на лицо, то черты ее вполне миловидны, но все портит выражение какого-то недовольства.
Раздражения.
И страха.
– Что ты здесь делаешь? – повторила она и вошла, дверь за собой прикрыв.
– Тебя жду.
Илья присел на кресло.
Удобное, к слову. И недешевое… Вот стол – дешевый и поцарапанный. И секретер не лучше, а кресло новехонькое… ортопедическое, при кожаной обивке и кожа хорошей выделки.
– Зачем? – Людмила вошла и дверь за собой прикрыла.
– Поговорить.
– Нам есть о чем говорить?
Притворное удивление. И если бы знала она, до чего Илье надоели все эти игры.
– О твоей статье, которую ты написала по Генкиной просьбе… Скажи мне, зачем?
Отвернулась. Процедила сквозь зубы:
– Теперь тебе не о чем переживать.
– А тебе есть о чем?
– Илья, это не твое дело!
– А мне кажется, что мое… Он ведь и тебя шантажировал, Людочка? Давай угадаю? Сначала втянул в какое-нибудь дерьмо, а потом решил на этом поживиться?
Молчит. И говорить не собирается. А Илья и близко не догадывается, на чем ее зацепили.
– Послушай, – он откинулся в кресле, – мы с тобой в одной лодке. Думаю, он и тебя успел достать до печенок… Ты ведь пришла плюнуть в его гроб?
Людочка усмехнулась. И сразу стало ясно, что плюнула бы она в Генкин гроб с превеликим удовольствием, и плюнет, быть может, но явилась сюда не за этим.
– Ищешь оригиналы?
– Ты… Они у тебя?
Значит, угадал.
– Нет. Люда… Если ты не поняла, мы с тобой в одинаковом положении… он шантажировал тебя. И меня. И полагаю, что не только нас. Если мы объединим усилия, то…
– Отыщем клад, – огрызнулась Людмила. – Господи, Илья, если бы ты знал, как я устала от всего этого… Восемь лет… восемь проклятых лет… Я и забыла уже… заставила себя забыть про то время… а тут он объявился. И приказал платить.
– И ты заплатила?
– Заплатила, – созналась Людочка.
Плечи ее поникли. И сама она постарела, как-то вдруг и разом, сделалась еще более некрасивой.
– Ты не понимаешь, Илья… тебе… Да, тебе бы грозили неприятности, но это мелочь…
Наверное, чужие беды всегда кажутся мелочью.
– Мою жизнь он разрушил бы до основания. А самое мерзкое знаешь что? Он во всем был виноват… Хорошо, что эта сволочь сдохла, жаль, что так поздно… Я все надеялась, когда же… а он… жил и жил… иногда исчезал, я тогда вздыхала с облегчением… и позволяла себе думать, что все, мы в расчете. Он так говорил каждый раз. А потом у него заканчивались деньги, и он звонил снова. Или не деньги, а… Ему нравилось трепать мне нервы. Чувствовал себя хозяином. А на деле… Он ведь был неудачником, Илья.
– Присядь.
Людочка подчинилась.
– Рассказывай сначала, – велел Илья.
Он опасался, что Людмила опомнится, но она была уставшей и, кажется, немного пьяной, если заговорила сразу. А может, эта тайна, которую она хранила так долго, измучила Людмилу, и она надеялась, что теперь-то получит свободу.
– Понимаешь… Когда я узнала, что он сдох, то обрадовалась… Я плясала и пела от счастья, потому что думала, что свободна… а потом вдруг… Если кто-то еще найдет? Или… или Генка устроит так, чтобы все выплыло… Он мне грозился, что если умрет, то муж получит снимки… и объяснения… и…
Людочка махнула рукой.
– Но я все равно рада, что эта скотина сдохла. Он заслужил это, Илья.
С Генкой Людочка была знакома давно, с первого класса. Правда, в начальной школе Генка, как и прочие мальчишки, ее интересовал мало, но позже, повзрослев, Людочка включилась в азартную игру с бумажными сердечками, дневниками и записками, которые подкидывали в портфель.
Глупости пятого класса.
И не меньшие – шестого.
К седьмому она повзрослела, как ей казалось, и влюбилась всерьез. Не в Генку. Генка, если разобраться, ей никогда особо не нравился, слишком наглый и нос вечно задирает. Первая любовь сменилась второй, а та и третьей.
Все влюблялись.
С Генкой она сошлась к выпускному классу, сама не заметив, как это произошло. Он умел быть милым, когда хотел произвести впечатление. И произвел.
Первое настоящее свидание.
Кинотеатр. Букет алых роз… Людочке никогда не дарили роз, и она мигом почувствовала себя взрослой. Потом было еще свидание… и приглашение к Генке домой… Там вечер при свечах. Вино… как в кино и даже лучше, правда, маме пришлось соврать, что Людочка останется у подруги, благо мама была занята собственными проблемами и грядущим разводом, предотвратить который она пыталась, а потому поверила сразу.
Отпустила.
Это свидание закончилось просмотром взрослого фильма.
И постелью.
Нельзя сказать, чтобы этот процесс Людмиле сколько бы ни было понравился. Больно. Неудобно. И как-то смешно, что ли… но она старалась быть взрослой.
Потом были еще встречи. Она даже всерьез начала думать о грядущей свадьбе, потому что в кино любая любовь заканчивалась именно свадьбой, но Генка сказал:
– Нам еще рано. Надо поступить. Отучиться. Вот ты кем стать хочешь?
– Журналистом, – призналась Людмила. – Но придется, наверное, парикмахером…
– Почему?
– Денег нет.
Про деньги говорила мама. Она только про них в последнее время и говорила, а еще про то, что отец ушел, что теперь придется жить на одну мамину зарплату… Значит, надо экономить.
А институт – это не экономия.
Мама его не потянет.
Вот если Людмила станет парикмахером, то сможет зарабатывать. К примеру, стрижками на дому… или завивками…
Генке она рассказала об этом, а он лишь фыркнул.
– Ерунда. Не твоей маме решать, как тебе жить.
Говорить он умел.
И говорил, пылко, страстно, убеждая Людмилу, что нельзя отказываться от мечты. А деньги… Деньги – это наживное. И Людмила вполне способна сама заработать на учебу. Причем Генка готов ей помочь. Конечно, если у Людмилы хватит духу переступить через глупые правила морали.
Естественно, у нее хватило.
Она сама себе показалась смелой, решительной и вообще способной на все ради мечты. И эта решительность опьяняла…
А потом Генка рассказал, что нужно будет делать.
– Я хотела отказаться. – Людмила достала из кармана мятую пачку, вытащила сигарету, но прикуривать не стала, просто сидела и мяла ее в руках.
Пальцы дрожали.
– Я… я ведь… верила в любовь, большую и светлую. А Генка… он начал говорить, что никакой любви нет, а есть физиологические потребности. И жениться на мне он в любом случае не станет. Просто разойдемся после выпускного. Он в Москву, а я… Я останусь в городе, пойду в ремесленное училище и всю оставшуюся жизнь буду делать стрижки с завивками. У него это звучало так… оскорбительно.
Она опустила голову.
И сигарета выпала из онемевших пальцев.
– Он говорил, что в любом случае я буду спать с мужчинами… с однокурсниками, с мастерами… не важно, главное, что буду… из соображений любви или других, но бесплатно. Максимум – подарят цветы и шоколадку. Это прозвучало так, что… будто этими цветами платят за секс. А он предлагает другой вариант. Изредка я буду встречаться с очень состоятельными мужчинами. Я не стану проституткой, нет… Им не нужны проститутки, но нужны милые чистенькие девочки… как я… Мне будут хорошо платить. Денег хватит, чтобы учиться, чтобы снять квартиру и вообще ни в чем себе не отказывать. Да, Генка тоже получит свой процент за посредничество, но… В этом мире за все надо платить.
Людмила тяжело вздохнула.
– Он дал мне время подумать. И добавил, что я не одна такая… Наши давно уже так работают и все довольны. И если я не верю, то могу сама спросить.
А вот это уже интересно.
Если и вправду «работала» не одна Людмила, то и шантажировали не только ее.
– Кто?
– Танька… и Юлька, если помнишь ее… из параллельного… она потом на иглу подсела… думаю, тоже он постарался. Или сама? Юлька умерла в девяносто восьмом…
Зато Татьяна жива.
– Танька сама ко мне подошла. Начала убеждать, что ничего такого в этом нет. Наоборот, все просто чудесно. Пара встреч в месяц, и у меня появится так много денег, что знать не буду, куда их тратить.
– И ты поверила?
– Дура, да?
– Да, – не стал отрицать Илья, хотя ему ли судить. Он ведь тоже поверил Генке.
– Я… согласилась. Поначалу… было неприятно немного, но… Он действительно подыскивал солидных людей. Как я теперь понимаю, из тех, которые при власти или просто на виду. Главное, им не с руки было светиться, рисковать, приглашая проституток… Где их Генка находил, понятия не имею. Он просто звонил. Говорил, чтобы была готова к определенному времени. Обычно вообще предупреждал за день или два… Я выходила, садилась в машину… а Генка уже отвозил по адресу. Там… там по-всякому… Мне и вправду неплохо платили. Хватило, чтобы жить не на одну стипендию. Мать злилась, правда, потом успокоилась, когда увидела, что я сама зарабатываю. Я врала, будто бы за статьи платят. Она верила. И никогда не просила статьи прочитать. У нее…
– Хватало своих забот.
– Именно. На курсе третьем я решила, что надо завязывать… Генка стал наглеть. Уже не раз в неделю, а почти через день… и люди пошли не те… Страна как раз развалилась, полезло… всякое… Тогда-то он и пригрозил… Сказал, что есть снимки… Он делал их на той квартире.
– Клиентов твоих шантажировал?
Людмила задумалась, но ненадолго.
– Нет. Понимаешь, они были… Не его масштаба добычей. Если бы Генка попробовал, его размазали бы… Скорее уж он подстраховывался, если кому-то вздумается нагадить. Он пообещал, что пустит эти снимки по институту… и не только… Был один парень, который мне очень нравился. Так вот, когда я послала Генку подальше, этот парень получил конверт с дюжиной фотографий, на которых я и… разные клиенты. И приписку, кто я… Он порвал со мной. Генка же посоветовал не дергаться, иначе хуже будет.
– И как ты…
Людмила вытащила другую сигарету, которую опять же принялась мять.
– Мне повезло. Новое время. Множество возможностей. И девочек, которые сами желали на панель попасть, стало в избытке. Генка решил, что возиться с нами ему невыгодно… Он просто исчез. Ушел ловить своего белого кита… а я… Я сразу поверить не могла, что все закончилось. Вздрагивала от каждого звонка… Нервы ни к черту… Как-то доучилась… Решила уехать… Поменяла квартиру… Другой город, другие люди. Понадеялась, что и жизнь станет другой.
– И как?
– Не так радужно, как я себе представляла, но мне удалось зацепиться, написать пару удачных статей… Потом еще сценариями одно время подрабатывала. Книги писала… Если помнишь, в то время появилась куча литературного хлама, вроде Бешеного, Сиплого… или женских романов… За них неплохо платили. Мне хватало. Потом умерла мама, и я вернулась, нашла работу здесь. Успокоилась окончательно. Замуж даже вышла… Он хороший человек. У нас сын…
…и тихая жизнь, которую Людмиле не хочется терять.
– Обыкновенная семья была… и да, я была счастлива… а потом позвонил Генка. Предложил встретиться. Я… я хотела отказать, а он сказал, что мне стоит проявить благоразумие.
Естественно, Людмила проявила.
– Он потребовал денег. Сказал, что снимки никуда не делись и… и если я не хочу неприятностей, мне придется платить.
– И ты платила.
Людмила вскинулась.
– А что мне было делать?
Илья не знал. Признаться мужу? Покаяться… или какое раскаяние небось у каждого в прошлом есть хотя бы одна маленькая гаденькая тайна.
Или большая и гадкая.
– Я заплатила. Он уверял, что больше не появится, что у него затруднительные обстоятельства… и вообще… мои деньги нужны ему, чтобы вложиться в один проект…
– А потом проект прогорел?
– Да. – Людмила потерла глаза. – Я устала от всего этого… Он пропал на полгода… Только я успокоилась, как снова… и опять деньги. Пятьсот баксов… Откуда у меня пятьсот баксов? Но нашла… в долги влезла… Наврала всем, что разбила чужую машину… потом… Олега повысили, он стал неплохо зарабатывать, а я…
– Отдавала эти деньги Генке.
– Да… и, знаешь, ему, кажется, просто нравилось издеваться надо мной… а потом он потребовал пять штук евро. Откуда мне было взять пять штук?!
– Тише.
– Я не кричу… или кричу?
Кричит. И хорошо, что на этот крик никто не пришел, все слишком заняты похоронами.
– Он клялся, что отдаст мне пленки. И фото… Я уже ему не верила. Я не могла ему верить и… и сказала, что может он с этими пленками сделать все, что ему угодно. Он меня высосал, как паук муху. Ничего не осталось. – Людмила потрогала лицо. – Я забыла, каково это, просто жить… нормально жить… по-человечески… и радоваться, улыбаться… Я боялась, и только. А потом и страх закончился. И знаешь, Генка… Я думала, он угрожать станет, а он меня обнял, начал говорить что-то про то, что жизнь у всех сложная, и если бы не эта жизнь, он никогда бы не стал меня мучить. Лгал…
Конечно, лгал. Какой ему смысл упускать жертву? Удобную. Прирученную. Готовую, как ему казалось, на все, лишь бы тайна ее осталась тайной.
– Он мне рассказывал про картину… Про то, что когда Генка ее получит, он станет известен и богат… Он действительно в это верил.
Илья хмыкнул.
– Нет, ты не понимаешь. – Людмила встала, и еще одна растрепанная сигарета выпала из ее руки. – Я хорошо его изучила. Он действительно верил… и эта его убежденность, что картина настоящая… Он представлял себя богатым. Ты ведь помнишь, его предки были состоятельными людьми, другим и не снилось. Генка привык к тому, что деньги в семье есть всегда… а потом была перестройка… И у него тоже получалось с кооперативами подвизаться, чего-то там зарабатывать… и развал, и торговля. Ему все казалось, что еще немного, и он станет миллионером. А вместо этого Генка потерял все, кроме этой квартиры. Его отец умер… мама спилась, она и раньше любила прикладываться.
– Откуда ты…
– По своим каналам узнала. Я ведь все-таки журналистка. Надеялась, раскопаю что-нибудь такое, чтобы его прижать… Он же сам по уши в дерьме, только при этом хитрый, следов явных не оставил. И получается, что я знаю многое, а доказать не могу. Если бы хоть что-то… Он бы от меня отстал, чтобы я не трогала его. Равновесие, Илья.
Недостижимый идеал.
– Он организовал кооператив, потом кинул партнера… Да только у того приятели оказались серьезные, вот Генка и нарвался. Пришлось бежать из города… Тогда он в Москве и вспомнил про образование свое, кандидатскую степень купил… хотя, может, и сам написал? Не знаю… Главное, он опять сменил маску. Некоторое время был при музеях… помогал реализовывать фонды, если понимаешь. Едва не погорел, но вовремя вывернулся, сдав директора и покупателей. И снова исчез… выплыл в Петербурге, организовал финансовую пирамиду, и снова вовремя сбежал, подставив бухгалтера. Вернулся к нам. Фирму открыл туристическую, только она прогорела… Знаешь, я не суеверная, только… он проклятый. Он столько гадостей людям сделал, что это просто не могло не остаться безнаказанным… Все, за что Генка брался, рушилось… Ему удалось устроиться в наш краевой музей экскурсоводом. И самое веселое, что там он даже продать ничего не мог, потому что ты же помнишь наш музей…
Илья помнил.
Старая купеческая усадьба, отреставрированная в шестидесятые, да только как-то небрежно, словно наспех. Этот музей открывали порядку ради, потому что в городе приличном просто-таки обязан быть свой музей. И залы его наполняли всем, что под руку попадется.
Чучела зверей и птиц. Предметы крестьянского быта… старые открытки и черно-белые фотографии. Шинели времен Второй мировой. Муляжи снарядов.
– Вот… он все равно не успокаивался. В архивы полез… и там раскопал про эту картину… точнее, про ее хозяйку.
Людмила почти успокоилась.
– Он мне рассказывал… Какая-то душещипательная история о прекрасной крестьянке, в которую влюбился молодой офицер. Он ее выкупил, женился, увез в Петербург, а потом любовь закончилась. И бедняжку просто выгнали… Крамской ее знал. И очень ей сочувствовал, только помочь ничем не мог… Он написал ее портрет, ту самую «Неизвестную». Генка утверждал, что Крамской собирался назвать картину иначе, но потом не захотел ссоры с благородным семейством… И главное, что картина, которую выставили в Петербурге, как раз была написана позже…
Людмила отвернулась к секретеру, дернула за ящичек, но тот оказался заперт.
– Он был уверен, что сумеет доказать авторство. Не только в этом дело… Он говорил, что эта «Неизвестная» – загадка, не первый год пытаются понять, кто же на ней изображен. И та теория, с крестьянкой, которая попала во дворянские ряды, тоже существует давно. Но теория – это одно, а вот Генка клялся, что у него есть доказательства…
Людмила замолчала.
Могла ли она убить?
Та Людочка, которую он помнил, была веселой, заводной, но ее давным-давно не осталось. Нынешняя же, доведенная до грани, была способна на многое… и если бы убийство… почему в школе?
Потому что там будет множество других подозреваемых.
К примеру, Илья.
– Я его не убивала, – сказала Людмила. – Я хотела. Одно время всерьез раздумывала, но он сказал, что подстраховался. И если я вдруг решу его убить, то муж мой получит письмо…
Весьма предусмотрительно. Только вот можно ли этой предусмотрительности верить?
– В тот последний раз… Я была готова к шантажу… и к тому, что муж узнает… Может, развелись бы мы, может, нет… но я устала бояться. А Генка… он сказал, что раз денег у меня нет, то я должна буду услугу. И он отдаст мне пленки. Услуга – это такая мелочь… написать статью по фактам, которые он мне предоставит. Вот и все… почти профильная работа.
– И ты…
– Решила рискнуть. – Людмила дернула второй ящичек. – Почему нет? Если вдруг он бы не отдал, то я просто… Я просто отложила решение… ненадолго. Мне жаль, Илья… но ты же понимаешь, выбора особого у меня не было.
А вот это ложь. Выбор был, другое дело, что именно она решила выбрать.
– Пленки-то отдал?
Людмила отвернулась:
– А сам как думаешь?
Значит, не отдал… и все-таки замечательный человек избавил Илью от Генкиного внимания, в противном случае разбираться пришлось бы самому.
Людмила подняла сигарету. Повертела и бросила.
– Как ты думаешь, он в аду?
Генка? Точно Илья не знал, но очень на то надеялся.
На кладбище ехали в раздолбанном автобусе.
Сквозило. И главное, Илья не был способен избавиться от ощущения, что все происходящее – нелепость, буффонада.
Старухи на заднем сиденье, соседки, громким шепотом обсуждают, почем ныне венки… вдовица, бывшая гражданская жена, перестала плакать, но пялилась в окно и губу покусывала. Танька держала ее за руку, что-то говорила… Только вот Илья то и дело ощущал на себе внимательный Танькин взгляд.
Кто-то дремал.
Кто-то громко шелестел пакетом из-под чипсов. И главное не это, а что люди, здесь собравшиеся, на самом-то деле по Генке вовсе не горюют. Он, Генка, был изрядной скотиной, и об этом знают все, от старух до его гражданской жены. А еще кто-то Генку убил.
Людмила? Она пришла в себя, села впереди и сидела прямо, глядя исключительно перед собой, будто бы интересовала ее именно дорога.
Танька? Если Людмилу шантажировали, то и ее… Как знать, не связан ли Танькин развод с Генкиными играми в бога… И если так, то убить Танька вполне бы могла.
Вера?
Она присела рядом, но заговорить не пыталась. Но хотя бы не делала вид, что горюет. Напротив, Вера осматривалась с немалым любопытством, и взгляд ее то и дело останавливался то на одном, то на другом человеке.
– Ничего не хочешь мне рассказать? – поинтересовался Илья.
– Позже. – Вера не повернулась даже в его сторону.
– Почему?
– Потому что здесь не место и не время для таких разговоров.
– А где место?
– Пригласишь на чай? – Это было почти наглостью. Прежняя Вера не позволила бы себе такого, а нынешняя смотрела прямо, изучающе.
– Приглашу.
– Хорошо.
Она опять замолчала, правда, на сей раз молчание это длилось недолго.
– Тоже думаешь о том, кто его?
– Да, – не стал отрицать Илья.
– Кто-то из наших…
– С чего ты…
– Это очевидно. Смотри, во-первых, место убийства. – Вера загнула пальчик. – Школа. И чужих не было… То есть были выпускники, и, конечно, существует небольшая вероятность, что Генку убил кто-то из параллельного класса… или вообще из другого. Но вспомни, к тому времени почти все разошлись. Оставался только наш класс…
Это было логично.
– Во-вторых, мотив. Он был у многих.
– И у меня?
– Может быть, откуда мне знать? – Вера заправила прядку за ухо. Волосы ее слегка вились, а оттенок имели темно-рыжий. – В-третьих… – Она замолчала.
– Что «в-третьих»? – не выдержал Илья.
– Не знаю, – чистосердечно призналась Вера. – Но «в-третьих» обязательно должно быть… То есть пока я не знаю… вертится в голове что-то такое… Предчувствие, если можно назвать. Но это и вправду кто-то из наших… из тех, которые на похороны пришли.
А ведь и вправду, явились, вопреки Танькиным уверениям, далеко не все. Третья часть? Или даже меньше… с другой стороны, и это странно. В конце концов, двадцать лет прошло, и давно уже все разбежались.
Теперь вот сбежались.
На кладбище люди откровенно скучали, не давая себе труда скрыть ни скуку, ни желание поскорей убраться из этого унылого места.
Кто?
Людмила? Она стояла в стороночке, курила, смахивая пепел на чью-то могилку. А когда попыталась отойти, то пошатнулась, устояла лишь потому, что за оградку ухватилась.
Выругалась матерно.
Всем стало ясно, что Людмила безбожно пьяна.
Татьяна хмурилась, и Илья никак не мог понять причин ее недовольства. Похороны проходили не по плану? Или же дело не в похоронах, а в Генке и его шантаже, собственном Танькином прошлом.
Васечкин?
Постарел. Обзавелся лысиной и массивным животом, который он нес гордо… и не похож он на убийцу, совершенно не похож. А все одно видится в его фигуре некая престранная нервозность. То озирается, то вздрагивает… А ведь тогда Васечкин остался в классе. Илья видел его, когда куртку забирал…
Генка как раз с кем-то спорил в соседнем кабинете… А если представить, что он проспорил и тот, другой, ушел. А Генка остался, скажем, для того, чтобы покурить. Васечкин же взял лом…
Ванька Гришин, который ни на шаг не отходит от вдовы. Он, в отличие от Васечкина, выглядит даже солидно, высокий, немного сутуловатый, но в костюме приличном, Ванька похож на бизнесмена средней руки или на директора небольшого предприятия.
– Гадаешь, кто из них? – Вера подошла на цыпочках.
– Гадаю.
– И как?
– Да как-то… не очень, – вынужден был признаться Илья. – В голове не укладывается… Сложно представить, что это сделал кто-то из них…
– Сложно, – согласилась Вера, думая явно о чем-то своем. – На поминки поедешь?
– Да.
И отнюдь не для того, чтобы выпить за упокой Генкиной души, но чтобы посмотреть на них, бывших приятелей…
Женька Семушкин держится в сторонке. Он всегда-то предпочитал тень, прежде стесняясь своей близорукости и роста немалого. И сутулится он, как и прежде. И стоит, глядит на могилку… Выражение лица странное… Что Илья о Женьке знает? Ничего, если подумать. Он не был слабаком, пару раз случалось ему драться, отстаивая свое право на очки и тихий угол в родном классе. И не был дураком.
Сейчас же…
От размышлений отвлекла Танька, которая суетливо, пожалуй, слишком уж суетливо, металась, требуя, чтобы все прошли в автобус.
Ресторан ждет.
А она могла бы? Аккуратная Танька с укладкой ее, макияжем… Недешевыми привычками в жизни и внезапным разводом, который эти привычки грозил уничтожить.
Но если развод состоялся, то зачем ей тогда?
Из мести?
Или дело не только в разводе…
Не угадать. Пока не угадать, но Илья явственно осознал, что дела этого дурного не бросит. И не потому, что опасается обвинений, с обвинениями его адвокаты как-нибудь да сладят, но… интересно.
А еще, быть может, если он разберется во всем этом, то и… самому полегчает.
– Ильюшечка, – Танька вцепилась ему в руку, – ну хоть ты не стой столбом! Боже правый, я же не могу разорваться! Если бы я знала…
Она говорила что-то такое о похоронах, о поминках. О том, что у нее и собственных забот хватает, а тут пришлось вот… и главное, что Танькин щебет раздражал безумно.
– …и главное, что теперь всюду я виновата!
В автобус она Илью фактически втащила. И попыталась усадить рядом. А когда он покачал головой – выслушивать Танькины причитания всю дорогу он точно не желал – она нахмурилась и голосом строгой учительницы произнесла:
– Ильюшечка, нам надо с тобой о многом переговорить.
И обернулась.
На кого?
Вера устроилась на заднем сиденье. И вид сделала, что перемещения Ильи ее совершенно не касаются.
– У вас с ней что-то было? – тут же поинтересовалась Татьяна.
Всегда-то она была бесцеремонна, правда, предпочитала именовать бесцеремонность откровенностью.
– Нет.
– А будет?
– Откуда я знаю? – удивился Илья.
– Ой, да ладно тебе, – Танька махнула ручкой, – мужчина всегда знает, будет у него что-то с женщиной или не будет…
– Какое тебе…
– Никакого, наверное. Или наоборот… Может, ты мне нравишься.
Илья ей ни на секунду не поверил. Нет, может статься, он, конечно, и нравился, но отнюдь не как мужчина, скорее уж как потенциальный объект охоты. А объектом охоты он быть не желал.
– Но вообще ты прав. – Танька откинулась на сиденье, к слову, на редкость неудобное сиденье, проваленное в центре. И потому не получалось у Таньки принять соответствующий вид, чтобы и величественный, и вместе с тем, независимый. – У меня к тебе предложение делового плана… Я понимаю, конечно, что у тебя нет причин мне доверять…
Вот уж совершенно точно.
– …но подумай, Ильюшечка, мы ведь можем здорово помочь друг другу…
– Это чем же?
Татьяна поморщилась.
Татьяна.
Танька Бересклетова по кличке Бересклетиха, которую она ненавидела всеми фибрами своей души, и с каждым годом сильней.
Кто эту кличку придумал?
Разве теперь поймешь… Да и, какая, к лешему, разница, кто? Главное, кличка эта получилась удачной. Как есть не Татьяна она, но Бересклетиха, по-житейски хитроватая, однако меж тем не особо умная. И хитрость эта заставляет ее искать к Илье подходы.
– С кем ты еще можешь связаться? – Вопроса Танька будто бы и не услышала. Она всегда прекрасно умела не слышать неудобных вопросов. – Людка? Она алкоголичка и шлюха…
Это Танька произнесла шепотом, но показалось, что Людка все равно услышала.
Вздрогнула.
– А ты?
– Что я? – В Танькиных глазах промелькнул испуг. – Она тебе сказала? Чушь… Генка когда-то попросил… Дура же, грех такую не развести было… А я… и вообще, какая разница? Главное, она ненадежный человек.
А Танька, значит, опора и оплот доверия.
– Те дела к нынешним отношения не имеют… Васечкин? Ничтожество. Только и способен, что ныть… Ванька вдову окучивает, думает, что она знает правду. А на деле этой дуре Генка только грязные носки и доверял.
– А вы, значит…
– Мы дружили. – Танька поджала губы. – Или не совсем верно сказать будет…
– Спали?
– С Генкой? Да ты… Да, иногда… по старой памяти. А что, он был неплохим любовником, я же женщина одинокая, свободная…
– Так вышла бы за него замуж.
– За Генку? – Танька фыркнула. – Господи, Ильюшечка, я, быть может, не семи пядей во лбу, но и не дура кромешная, как вы думаете… За него замуж идти – чистое самоубийство.
Что самое странное, сказано это было вполне искренне.
– Генка был расчетливой сволочью. Да, встретиться с ним разок-другой к обоюдному удовольствию можно было. А вот жить вместе… Ему жена была не нужна, а нужна прислуга. Привык, чтобы в квартире убирались, стирали, готовили… А что, пожрать он вкусно любил. Маринка вон и старалась. Из шкуры лезла, надеясь, что оценит он, предложение сделает наконец… А он только дергал за поводок, мол, почти созрел для женитьбы. Дразнил, что еще немного и женится, а тогда и детей заведет… Ага, нужны ему дети были, как козлу гармонь. Козлом он и был. Качественным. Маринка и держалась… Столько лет вместе, столько сил вложила… Не удивлюсь, если она это Генку приложила.
– Зачем?
– Не знаю. Может, прозрела наконец. Может, просто надоел он… Умел быть занудой, каких поискать, и вечно ее подкалывал. То у нее жопа большая, то прическа отвратная, то хозяйка из нее… Я бы давно в рожу плюнула, а она терпела. Исправлялась.
– В школе чужих не было…
– Так она из своих. – Таньке тема чужой личной жизни оказалась на удивление близка. – Она же на пару лет нас моложе…
Илья обернулся.
Вдова сидела тихо, сжавшись в комок, словно опасалась лишним движением привлечь к своей особе внимание, тоже лишнее. Илья разглядывал ее, но… не вспоминал. Если пару лет разницы, то… десятый и восьмой класс? Какое ему было дело до восьмиклассниц?
Никакого.
Но если она и вправду в тот вечер была в школе… А чего проще, затаиться, благо, укромных уголков хватает. Потом взять лом… найти благоверного и убить.
– Ильюшечка. – Танька придвинулась ближе, насколько это позволяли раздолбанные сиденья. – Послушай, Генка, конечно, был той еще скотиной, но на этот раз у него получилось…
– Что получилось?
Она поморщилась, дивясь этакой тупости.
– Картину найти получилось. Она и вправду существует! Я видела предварительное заключение.
Предварительное заключение ничего не означает. Тем более, если сделано оно было Генкой. Или кем-то, но по фотографии, потому как, попадись этакая редкость в руки настоящего эксперта, Генке не досталось бы ни богатства, ни славы, столь страстно им желаемой.
– Тань, вот скажи, чего ты от меня хочешь?
Она надулась. И губу нижнюю выпятила ни дать ни взять, оскорбленная принцесса, только вот Илье эта игра надоела хуже горькой редьки.
– Помоги найти картину.
– Как?
– Ну… вы ведь с Генкой дружили.
– Двадцать лет назад!
– Ты знал его лучше, чем все остальные. Я читала. – Танькино упорство могло бы сделать честь и барану. – Если двое людей долго общаются, то они поневоле узнают друг друга. Привычки там, образ мыслей…
Илья мысленно застонал. Не хватало ему этакой чуши.
– Ты сама была с ним знакома.
– Я женщина, – искренне возмутилась Танька. – Я не могу думать, как мужчина. А ты мужчина и Генкин друг…
– Был когда-то. – Илья не представлял, как от нее отцепиться. – И перестал быть…
– К слову, Генка раскаивался, что так получилось… У него выбора другого не было. Если бы он сам пошел, то его посадили бы.
– А так посадили меня.
– Не посадили, – возразила Танька.
– Но могли.
А выходит, она в курсе была той истории. И когда узнала? Недавно? Или уже тогда Генка просветил? Главное, что правда нисколько ее не смутила.
– Тань. – Он постарался говорить мягко. – Забудь про эти глупости. Генка собирался развести тебя на деньги. И меня. И всех остальных, кого видишь… Эта картина…
Она засопела.
– В любом случае, я не собираюсь ее искать…
– Какой ты упрямый, Ильюшечка, – вздохнула Танька. – А я ведь хотела по-хорошему… Если ты не поможешь мне, то я не стану помогать тебе.
– В чем?
– Твое алиби… Оно ведь ничего не стоит… Сговорился с Веркой, она всегда была невообразимой дурой, а тут… Представь, если найдется свидетель, который видел тебя выходящим из кабинета истории… и лом видел… и может даже показать, куда ты его спрятал.
– Я? – Получилось громко, и старухи замолчали, повернулись к Илье, уставились блеклыми глазами-пуговками, явно предвкушая грядущий скандал. – Ты… ты…
– Не сердись, Ильюшечка, – промурлыкала Танька и по руке погладила. – Мне и вправду не хочется в это дело полицию втягивать, но что сделаешь, если ты такой упрямый?
– Я не убивал его! – Илья понял, что вот сейчас как раз до убийства дозрел. Танькина шея гляделась белой и на редкость притягательной. Сдавить бы ее… – Ты не могла меня… погоди…
Если она и вправду видела?
Не Илью, нет, но кого-то, кто вышел из кабинета истории? И этот кто-то нес лом. И лом выбросил… и, конечно, протер его… про отпечатки пальцев все знают. Тогда получается, что она знает, кто убийца. Только не говорит из каких-то своих соображений.
– Кто это был?
Танька кривовато усмехнулась.
– Поможешь картину найти, скажу.
– Ты… ты понимаешь, что это не игрушки? Речь идет об убийстве… Генка был скотиной, туда ему и дорога, но если тот, кто раскроил череп, узнает, что ты видела… Ты будешь следующей, Танечка.
– А вот угрожать мне не надо. – Танька повернулась к окошку. – Ты лучше о себе подумай, Ильюшечка… и хорошенько подумай. Мне и вправду нужна эта картина.
– Зачем?
– Как зачем? Это же миллионы… продать и… Больше не думать о деньгах. До конца жизни не думать.
Она произнесла это так, что Илья явственно осознал: не отступится. Вцепится в него, в кого угодно, когтями, зубами, но лишь бы не упустить призрачный шанс на эту треклятую картину.
На мечту свою.
И вздохнув, сказал:
– Рассказывай. Если хочешь, чтобы я помог, я должен знать все… Про тебя, про Генку… Все, понимаешь?
Танька кивнула.
И заговорила, ровно и спокойно, гладко, будто бы заранее предвидела и согласие Ильи, и вопрос, который он задаст.
Все началось с мамы.
Мама была красавицей. Так говорили все. Мамой восхищались воспитательницы в Танечкином детском саду, и соседки, и даже тетя Клава, работавшая продавщицей, приговаривала, как Танечке повезло с мамой. Такая она красивая.
Только Танечкина бабка не разделяла всеобщего восторга.
– Стерва, – говорила она, когда мама уходила, а уходила та частенько, и вовсе дома бывала редко, предпочитая сваливать все заботы на Танечкиного отца, бабушку и саму Танечку.
Мама была… волшебницей.
Нет, Танечка знала, что мама не волшебница на самом-то деле, а актриса.
И на спектакль ходила однажды, правда, ничего не поняла, потому как маленькая, а до классики надо дорасти. Но… дело не в профессии, дело в том, что любое мамино появление меняло скучный Танечкин мир.
Маму окружали тонкие ароматы духов.
И сама она, всегда нарядная, яркая, воздушная, очаровывала.
– Будь послушной девочкой, – говорила мама и целовала Танечку в щеку, оставляя на щеке отпечаток губной помады. – Слушайся бабушку, вырастешь умной, как папа.
Папа, и в обычной жизни бывший существом тихим, невзрачным, рядом с мамой становился как-то особенно некрасив. И Танечка, несмотря на юные годы, это хорошо понимала.
Ей становилось горько.
Не за папу, нет, но за маму. Почему она не выбрала кого-нибудь другого? И однажды Танечка даже спросила, у бабушки, которую полагала умной, потому что та – целый кандидат наук. А бабушка лишь вздохнула горько-горько и посмотрела на Танечку таким взглядом, от которого стало неудобно.
– Вот значит как, деточка… что ж… Если ты доросла до таких вопросов, будь добра выслушать неприятный ответ. Дело в том, что твой отец, пусть он и не отличается красотой, получает неплохую зарплату, которая и позволяет твоей мамаше ни о чем не думать…
– Она думает. – За маму стало обидно.
– О чем же? – Бабушка сняла очки, и лицо ее сделалось скучным.
– О… о платьях…
У мамы было много журналов. Их привозили из-за границы… и еще ленты, ткани и всякие мелочи, вроде духов и шпилек.
– Именно, о платьях. Деточка, как ты думаешь, сколько стоят мамины платья?
– Не знаю.
– Я знаю. Дорого. Нужно заплатить за ее журналы. За ткань. За отделку. Дать портнихе, а ныне портнихи вовсе потеряли стыд… Кроме платьев, есть еще туфли, сумочки, перчатки… косметика всяческая… духи и прочее… Все это твоя мамаша покупает на деньги твоего отца.
Танечка задумалась.
Она думала долго, как ей показалось, целую вечность, пока бабушка не добавила:
– Без этих денег, поверь, она не была бы такой уж красавицей…
Эта мысль засела в Танечкиной голове. Нет, она не мешала, просто существовала, и все, до тех пор, пока Танечка не подросла настолько, чтобы осознать: она-то далеко не красавица.
Пожалуй, первой на это обратила внимание именно мама.
– Девочка растет и меняется, – сказала она как-то, после очередного спектакля, на котором Танечке было дозволено присутствовать. – К сожалению, не в лучшую сторону. В ней слишком много от тебя.
– Не говори глупостей, – возразил отец, пожалуй, слишком резко.
В последнее время он сделался задумчив и раздражителен, причем раздражался на маму, чего прежде никогда себе не позволял.
Он стал звонить ей на работу. А еще однажды, когда мама вернулась с репетиции поздно, выговаривал ее…
– Ну почему глупости? – Мама отмахнулась от возражений, как делала всегда. – Это как раз и важно… Согласись, Танечке не быть красавицей.
– И что?
– Боже мой, Гарик, ну как ты не желаешь понять, женщина должна быть красивой!
– Кому должна?
Танечке показалось, что папин голос прозвучал как-то не так.
– Себе должна… Ай, опять ты со своими шуточками… Подумай сам, девочке уже двенадцать. Там и тринадцать… и шестнадцать будет… замуж надо выходить.
Сама мама вышла замуж в семнадцать, а Танечку родила в восемнадцать, чем и гордилась, повторяя, что после рождения ребенка не бросила карьеру…
– Успеется ей замуж.
– Не согласна. С хорошеньким личиком у нее было бы больше шансов… А она… обыкновенна.
Это прозвучало почти как приговор.
– Хотя, конечно, если поработать немного… Приодеть, причесать… волосы цветом оттенить…
– Нет, – жестко обрезал отец.
– Гарик!
– Послушай. – Теперь его голос звучал тихо, но почему-то страшно. Танечка даже отступила от розетки, через которую было так удобно подслушивать. Правда, тут же сообразила, что отец ее все равно не видит, а разговор уж больно интересный, и вновь к розетке прилипла. – Я терпел твои выходки, твои загулы, твои постоянные измены… Не делай невинные глаза, я обо всем знаю… или о многом… Мама была права, когда говорила, что нельзя с тобой связываться.
– Она просто меня невзлюбила.
– Было за что. Ты абсолютно безголовое, безответственное существо, напрочь лишенное морали…
– А у тебя ее избыток, – засмеялась мама. – Или, думаешь, я не знаю о твоей аспиранточке? Нашел серую мышку… Как раз то, что тебе надо.
– Алиса умна и интеллигентна…
– Алиса… даже не отрицаешь.
– И не собираюсь. Я подаю на развод.
– Что?! – Мама явно не ожидала подобного. – Что ты собираешься…
– Подаю на развод. Завтра. Давно следовало бы, но я все тянул, ради дочери… Она тебя боготворит, и мне не хотелось разрушать ее идеал.
– Что же изменилось? – Теперь мама шипела.
– Все изменилось. Алиса ждет ребенка. И я наконец хочу нормальную семью… что до Танечки…
– Я не отдам тебе свое дитя!
– Хорошо, – согласился отец. – Я буду платить алименты. Пока ей не исполнится восемнадцать. Но только алименты. Или же я могу выплатить тебе пять тысяч сразу, если ты не станешь претендовать на девочку…
– Еще чего, ты не разлучишь меня с дочерью!
– Прекрати. Здесь не сцена, и пафос лишний… Ты о дочери вспоминаешь хорошо, если раз в неделю… Бери деньги и уходи.
Наверное, он и вправду думал, что мама уйдет.
Она и ушла.
Громко, со скандалом, в курсе которого оказались все соседи. А бабушка слегла с гипертоническим кризом, у нее возраст и здоровье слабое. И бабушку было жаль, но себя еще жальче.
– Дорогая, я за тобой вернусь, – пообещала мама, поцеловав Танечку в щеку. – Только обустроюсь немного…
Обустраивалась она целый год.
За этот год многое в Танечкиной жизни переменилось. Был суд и мамины слезы. Были какие-то постановления, беседы со скучными людьми… и решение, что жить Танечка будет с мамой, только та не спешила Танечку забирать к себе.
Зато из дома исчезли все мамины фотографии, но появилась Алиса, тихая и скучная. Она ходила на цыпочках, разговаривала шепотом, вязала на спицах или читала.
И повторяла, что Танечке надо взяться за ум.
Такая девочка, а учится на тройки.
Как будто бы ей было дело, как Танечка учится!
На самом деле она вдруг поняла, что никому-то не нужна. Мама исчезла, папа был занят Алисой, а потом и ребенком ее, визгливым и надоедливым, с которым Танечке вменялось сидеть, как будто у нее других занятий нет. А Танечка сбегала из дома, а когда возвращалась, то вынуждена была выслушивать длиннющие нотации, что от папы, что от Алисы.
– Да я этого урода ненавижу! – воскликнула она однажды, когда вовсе стало невмоготу. – Из-за него ты маму бросил!
Дверью хлопнула.
Отец, который обычно был тих и Танечке не перечил, в любом ином случае оставил бы ее наедине с мыслями – сплошь недобрыми – сейчас вошел в Танечкину комнату.
И постучать не соизволил.
– Чего? – буркнула Танечка.
– Татьяна, по-моему, пришло время серьезно поговорить, – сказал он.
– Не хочу я разговаривать!
Танечка упала на кровать, отвернулась к стене.
– Что ж, тогда тебе придется меня выслушать. – Отец, против ожиданий, не смутился и не смешался. Напротив, он заговорил жестко. – Твое поведение непозволительно. Ты потеряла всякие рамки. Уходишь из дому без спроса. Прогуливаешь школу. Хамишь Алисе.
– И что?
– И то, что ты, кажется, забываешь, кто в доме хозяин.
Он про себя, что ли? Танечка фыркнула. Папаша у нее размазня. Она уже это поняла. Из него сначала мама веревки вила, теперь вот Алиска, хотя не понятно тоже, потому как Алиска страшненькая, после родов вообще растолстела… Жуть.
– Это надо прекратить. Или ты берешься за ум, или…
– Чего «или»?
Танечке стало интересно, что он и вправду с ней сделает?
– Останешься без карманных денег. Для начала на неделю.
Она фыркнула. Ерунда какая… Отец давал деньги всегда, и сейчас даст, а если нет, то Танечка у бабули попросит, она добрая…
– С завтрашнего дня, Татьяна, ты прекращаешь маяться дурью. Я составлю список твоих обязанностей по дому. Хватит бездельничать. Ты уже взрослая девочка. И должна помогать бабушке и Алисе…
Ага, только и думает, что об Алисе…
Танечка ничего не ответила отцу, ей было очень жаль себя… а Алиска – дура. И страшная. Если первое Танечка еще готова была простить, то второй грех казался ей особо тяжким.
Как ни странно, но слово отец свое сдержал и утром выдал лист со списком дел, которые Танечке надлежало сделать. А она, прочитав список, возмутилась.
– Я вам не прислуга!
Еще чего… подметать, мыть полы… пыль вытирать, мусор выносить… У нее и так времени не хватает, а они тут…
– Мы тебе тоже, – отрезал отец. И денег не дал. И бабушка не дала. И Алиса.
– Извини, Татьяна, – она ответила тем же тихим голоском, которым разговаривала обычно, – но твой отец прав. Тебе следует взяться за ум, если не хочешь сломать себе жизнь.
Тоже мне… специалистка… Все вокруг такие специалисты, что просто-таки сил нет… Возможно, останься Танечка с отцом, она бы поддалась, без денег было плохо, особенно тому, кто привык, что деньги есть почти всегда. Но не прошло и недели – Танечка намеренно игнорировала дурацкий список – как в доме появилась мама.
– Ах, моя ласточка… – Она впорхнула, такая яркая, такая нарядная… и Танечку обняла. Расцеловала, оставив отпечатки помады на обеих щеках. – Как ты выросла… Как похорошела…
Алиска, мать завидев, попыталась скрыться.
– Господи, Гаричек… Ты на этом и вправду женился? – воскликнула мама и к Алиске подошла. – У тебя всегда был отвратительный вкус… но это… Не знаю… оно вообще на женщину не похоже.
– Чего тебе надо? – Отец отдал малыша Алиске, которая тут же исчезла за дверью.
И правильно, рядом с мамой она выглядела жалкой.
– Я пришла за своей девочкой. Танечка, хочешь жить с мамой?
– Зачем она тебе? – Отец помрачнел. – Деньги закончились?
– А может, я соскучилась по своей доченьке…
– Целый год не скучала, а тут вдруг…
– Не будь букой, Гаричек. Мне надо было устроиться, не могла же я тянуть Танечку в гримерку? Или на гастроли… Там совершенно не место для ребенка. Собирайся, милая, мы уходим…
Танечкина душа пела.
Теперь все изменится! Не будет ни подметания полов вкупе с мытьем их… Ни посуды, ни братца визгливого, ни Алиски с ее заунывными моралями. Мамина жизнь наверняка такая же яркая, как и сама мама.
– Послушай, что ты творишь? – Папин голос доносился сквозь двери. – Зачем ты дергаешь девочку?
– Она моя дочь. Имею право.
– Вспомнила… Где ты была, когда ей нужна была?
– Я работала! Я карьеру строила… Все для нее…
– Прекрати этот балаган. Твои слезы на меня давно уже не действуют… Послушай, не знаю, что ты задумала, но хотя бы раз подумай не о себе. У девочки сложный возраст. Ей нужна твердая рука.
– Твоя, что ли? – Мама рассмеялась.
– Куда ты ее тащишь? В свой бордель? Да я…
– Ты ничего не сделаешь. Право опеки за мной, а тебе, дорогой, надо лишь оплачивать алименты вовремя… Деточка, поспеши… машина ждет…
– Учебники…
Книг было много.
А еще одежда всякая, и, наверное, расческу надо взять… и другое что, только Танечка не знала, что именно положено брать, уезжая из дому.
– Что ты там возишься? – Мама появилась в комнате, взглядом окинула обстановку. – Какое убожество… Ничего, дорогая, мы сделаем из тебя человека…
Это прозвучало многообещающе.
Мама сама побросала в сумку книги, смахнула тетради, велела взять белье и зубную щетку.
– Остальное привезет шофер. Папа упакует…
– Послушай… – Тот встал на выходе, и Танечка испугалась, что сейчас он не выпустит ее из дому. Мама уйдет, а у нее, у Танечки, все пойдет по-прежнему. – Тебе деньги нужны? Оставь девочку в покое, и я дам денег…
– Пять тысяч? – Мама поставила сумку.
– Столько нет.
– Но ты…
– Мы дачу купили…
…Ага, за городом. Клочок серой пыльной земли, в котором Алиска ковырялась с немалым энтузиазмом. И картонный домик. На даче не было горячей воды, а вместо туалета – яма, которую выкопал отец и сверху прикрыл доской.
Ни телевизора.
Ни даже радио.
Здесь полагалось наслаждаться природой и работать… и то и другое Танечка искренне ненавидела.
– Пятьсот рублей. И потом…
– Оставь эти пятьсот рублей себе. Идем, Таня, помаши папе ручкой… а ты уйди. Или мне милицию вызвать? Я могу… устрою такой скандал, вовек не отмоешься!
Папа отступил.
– Ничтожный человек, – фыркнула мама, оказавшись на лестнице. И сумку с книгами Татьяне протянула. – Держи… Господи, как он меня утомил. А теперь слушай, мы будем жить хорошо… как две сестры, верно?
Танечка кивнула.
Сумка была тяжелой, но она не посмела жаловаться. Вдруг да мама передумает?
– Только чур, вести себя тихо. Я тебе приготовила замечательную комнату, будешь там уроки свои делать. Ко взрослым не приставать. Подружек не водить… Ах да, в школу, конечно, далековато получится, но если на автобусе…
Мамина квартира была трехкомнатной и роскошной, такой роскошной, что от этой роскоши у Танечки дух перехватило. Ковры на полу… ковры на стенах… и венгерская хрустальная люстра… и мягкий уголок, который, по маминым словам, из Германии привезли.
Телевизор… правда, телевизор Танечке включать запретили, чтобы не испортила. И вообще, велели ничего не трогать, а идти в свою комнату. Та оказалась самой маленькой из трех и совсем не такой шикарной.
– Подрастешь, тогда все и переставим по твоему вкусу, – пообещала мама. – А теперь иди на кухню, Нинка тебе молока нальет.
Тогда-то Танечка и узнала, что мама сама по хозяйству ничего не делает. Зачем, когда есть Нинка? Определенно, нынешняя жизнь пришлась Танечке очень по вкусу. Мама вставала поздно, долго бродила по комнатам, позевывая, пила кофе и курила, стряхивая пепел в горшки к огромному Нинки неудовольствию.
Потом мама собиралась.
В театр.
Или к парикмахеру. К косметологу… в гости… Главное, что у нее всегда были планы. И эти планы наполняли ее предвкушением. Она пела и даже снисходила до Танечки…
– Умница моя…
Мама никогда не ругала Таню, даже за двойки, только сказала однажды:
– Танечка, надо учиться. Смотри, иначе твой папа скажет, что я плохо за тобой слежу. И отберет…
Эта угроза подействовала. И Танечка стала учиться.
Она вообще вдруг поняла, что вполне способна сама и с учебой справиться, и с домашними делами, хотя тех, Нинкиными стараниями, было немного. Вечером Танечка делала уроки… Конечно, когда не приходили гости, но это случалось нечасто. Мама не любила посторонних людей в своем доме, разве что для некоторых особых гостей делала исключение. Танечку им не представляли.
Мама так и говорила:
– Сегодня, дорогая, у нас особый гость. Пожалуйста, веди себя тихо…
В тот единственный раз, когда Танечка, мучимая любопытством – вот хотелось ей узнать, какой же он на самом деле из себя, этот особый гость, – нарушила запрет, мама устроила ей выговор.
– В моем доме, – сказала она, – мои правила. Если ты их нарушаешь, что ж, тогда тебе и вправду стоит вернуться к отцу.
Возвращаться, естественно, Танечке не хотелось.
Да и гость… Она-то думала, что артист какой-нибудь будет или другая знаменитость, а он оказался толстым неуклюжим дядькой…
Ничего интересного.
Интересное началось позже.
– Мама попросила меня съездить к отцу… – Татьяна вспоминала о прошлом с улыбкой. – Оказывается, бабушка умерла… Не скажу, что меня это сильно расстроило. На похороны идти желания не было никакого, вот только маме как отказать? Ей был нужен старухин архив.
Татьяна раскрыла сумочку, та была крошечной, с кулачок, и сомнительно, чтобы в этаком ридикюле поместилось что-то, помимо ключей.
– Вот. – Татьяна вытащила скомканную фотографию. – Похожа, правда?
– Кто?
– Посмотри хорошенько…
Илья смотрел. Фото черно-белое, и женщина на нем молода и, пожалуй, красива, вот только выражение лица – слишком строгое, надменное даже, – красоту ее портит. И чем больше Илья вглядывается в это лицо, тем сильнее ощущение, что он видел уже эту женщину…
Где и когда?
– Это моя бабушка. С нее все и началось… То есть не с нее, но Генка, скотина этакая, украл мое наследство. Не украл то есть… В общем, слушай. – Фотографию Татьяна убрала в ридикюль. – Бабушка была родом из крестьянской семьи… и гордилась пролетарским происхождением. Черт… я все узнала от мамы…
– Послушай, дорогая. – Мама всегда разговаривала с Татьяной, как со взрослой. – Дело в том, что старуха оставила наследство…
– Квартиру?
Татьяна знала, что квартиру дали деду за какие-то особые заслуги, но после бабушкиной смерти квартира останется папе и Алиске.
– Не только. Квартира… это, конечно, хорошо, – задумчиво произнесла мама. – Но квартиру нам точно не отдадут. Наследником первой очереди является отец…
А он делиться не станет.
Он звонил пару раз.
Заходил даже, пытался поговорить с Татьяной, убедить ее вернуться… нашел дуру.
– Но куда важнее ее архив… Там есть много примечательного… Видишь ли, твой дед увлекся семейной историей… Милый был человек, не чета старухе. – Мама усмехнулась. – И поговорить любил. А я слушала… Жаль, что соображала тогда медленно, иначе не пришлось бы возиться теперь, сам бы отдал… Главное, дорогая, пойми, у старухи есть кое-какие бумаги, которые нам нужны.
– Зачем?
Татьяна вот ничего не поняла.
– Это письма очень известных людей, а такие письма стоят дорого… Деньги нам нужны, дорогая моя. Тебе ведь нравится так жить? – Мама обвела рукой квартиру.
Нравится.
Татьяна не так глупа, понимает, что на красивую жизнь деньги нужны, и немалые.
– С этими бумагами мы сможем позволить себе очень и очень многое…
– А если папа не отдаст?
– Если ты попросишь, он действительно не отдаст. – Мама присела и теперь смотрела Татьяне в глаза. – Он не захочет расставаться. Скажет, это семейный архив и семейное достояние… и будет сидеть на них, как… Не знаю, как гусак на яйцах.
Танечка хихикнула, до того смешным показалось ей сравнение.
– А потом, если вдруг с ним что-то произойдет, думаешь, письма попадут к тебе? Нет, милая… их заберет Алиска…
– Так нечестно!
– Конечно, я и говорю, что нечестно, – поддержала мама. – Поэтому ты должна принести их. Старуха была человеком привычки. Помнишь стол в ее кабинете?
Танечка кивнула. Такой стол не забудешь, огромный, тяжеленный с резными львиными мордами по бокам.
– Письма лежат в верхнем ящике. Он заперт на ключ, но старуха хранила ключ в чернильнице.
Танечка и чернильницу помнила, тяжеленную, сделанную в виде кубка с откидною крышечкой.
– Просто открой. Найди там серую папочку, ленточкой перевязанную, и спрячь под одежду. А потом закрой стол и ключ верни…
– Украсть?
– Взять то, что принадлежит тебе по праву, – с нажимом произнесла мама.
– А если меня поймают…
– Не поймают. И… кого ты боишься? Папаша твой ничего не сделает… и потом ничего не докажет. В милицию он точно не пойдет. Ты ничем не рискуешь.
Танечке все одно было страшно.
– А ты сама…
– Дорогая моя, – вздохнула мама. – Неужели ты думаешь, что если бы я сама могла достать их, я бы посылала тебя? Нет. Если я появлюсь, то ни твой папаша, ни Алиска глаз с меня не спустят… Хотя… это мысль. Пойдем вместе. Я буду их отвлекать, а ты постараешься сделать все правильно. Ты ведь постараешься?
Танечка кивнула.
– Я жутко боялась, что меня поймают, но мама оказалась права во всем. И отец, и Алиска вертелись возле нее. Алиска еще и за мной пыталась смотреть, но в доме было столько людей… бабкины ученики, друзья, коллеги… и все-то норовили соболезнования высказать. А я кивала, ходила с постной миной… Потом тихонько сбежала в кабинет. Там вообще просто. Ключ и вправду в чернильнице оказался. И ящик открылся сразу. Папочка наверху лежала, я ее под кофту сунула, ящик закрыла… и ключ в чернильницу спрятала. А сама к людям… В общем, дома мама меня похвалила.
– Что это были за письма?
– Не спеши, Ильюшечка. – Танька погрозила пальцем. – А то я собьюсь, и сначала рассказывать придется. В общем, мама мне их позволила посмотреть… обычные листы… Не знаю, письма как письма. Почерк разный был, помню. На одних красивый, на других такой, что и слов не разобрать. Мама письма убрала в сейф. А на следующий день появился отец… Как он орал!
Танька зажмурилась, вспоминая.
– Обозвал меня воровкой… а маму и того хуже. Требовал, чтобы все вернули…
– А вы?
– Нашел дур! – возмутилась Танька. – Я, как мама велела, говорила, что понятия не имею, о чем он… и вообще… папки нет? Может, старуха ее переложила. Выкинула. Подарила кому. И вообще, народу в доме было много, чего сразу я… Ну он и сказал, что если так, то я ему не дочь больше. Ага… будто раньше дочерью была… Только и умел, что попрекать.
Она нервно дернула плечом.
– Что было дальше? – Эта история из чужой жизни Илью несколько утомила, да и не понимал он, какое отношение к нынешним делам имеют что бабка Танькина, что украденые письма.
– Дальше? Ничего… я училась… закрутила вот роман с Генкой… Мама ему помогала… то есть она с ним познакомилась через меня, а потом уже сами… молоденькие девочки всегда пользовались спросом. Я в эти дела не влезала. Вышла вот замуж… Мама помогла найти подходящего жениха… потом развелись мы… Я кое-что получила, но так, копейки…
Надо полагать, что отступные свои Танька потратила быстро.
– Тогда я про письма вспомнила. Мама у меня умная была, пусть папаша и думал, что у нее голова пустая, да только в ней больше было мозгов, чем у него с Алиской вместе взятых. Она мне еще тогда сказала, что хранить такие вещи дома – себе дороже… сняли ячейку… потом сейф еще был… Она преставилась два года тому, как раз накануне моего развода. Если бы была жива, может, и помогла бы этого урода, супруга моего, прищучить, сама же я… Ладно, в общем, я знала, что она из той папочки кое-какие письма продавала, но надеялась, что не все.
– И как?
– Не все, – грустно улыбнулась Танька. – Одно осталось. На, почитай…
Сложенный вчетверо лист оказался ксерокопией.
Но и вправду почерк был детским, аккуратным, и, несмотря на дореволюционные «еры» с «ятями» читалось письмо легко.
Мылостивый судорь, пишет вам Оксинья Саввишна, сестрица родная известной вам асобы пад диктофку ея, потомукак оная асоба сама немочна ужо и песать неможет. Она велить кланяться вножки за ласку вашую. А ишшо писать велить, что сама давече преставицца, ап чем и дохтур говорить.
Сестрица моя хворая савсем сделалалася и додому недоехала. И помреть туточки. Ея и схоронить надобно будеть. Вы ей пять сотенных рублев обещались в содержание.
Бред какой-то…
Или не бред? Танька вот ерзает, ждет… Автобус остановился, и люди выходят, значит, нужно убрать письмо, да и весь этот разговор свернуть до более удобного случая.
Илья же продолжает читать.
Такожеж сестрица моя велить сказать что на вас она вовсе зла не держить потому как вы были к ней ласкавы и не пенялися что она неблахородная. И в бедах ейных вовсе неповинныя. А которые повинныя тем Господь воздастьс. Я про тое тоже думаю. И свечу в церкви тожеж ставила потомукак неполюдски оно вышло. Им суд человеческий нестрашный так Господь надо всеми стоить. Ему и молюся.
А сестрица моя преставилася давече.
Я два рубли отдала чтоб ея туточки схоронили потомукак везти в родную везку никак неможно. Помолитеся за душу рабы Божьей Матрены.
Портрета вашая дохтору глянулася.
Сказал что вусадьбе повесить. Нехай себе. А то я гляну прямтаки сестрица моя на ей вся барыня нашее Мисюковой покраше. Сидить вколяске. Глядить. Прямтаки жуть.
Вот и что это письмо означать могло?
Илья молча протянул его Татьяне.
– Только оно и осталось. Я попросила Генку узнать, чего оно стоит… Искусствоведом все-таки был. Хотя из него искусствовед, как из меня мать-настоятельница, но знакомые у него были. Я знаю, что были. Он иногда интересные вещи доставал… В общем, Генка взял письмо, а потом… Он вернулся и начал выспрашивать. И такой взбудораженный был… Фотографию эту увидел, вообще с ума сошел будто. Я пыталась понять, а он только отмахивался. Говорил, что успеется, он сам не до конца уверен, и вообще.
Писала женщина, и неграмотная.
Нет, она была обучена письму и читать умела, но навряд ли чтение было привычным для нее занятием, уж больно безумные ошибки она допускала.
И наверное, что-то это да значит, но что именно, Илья не мог понять. Пока.
– Идем, – сказал он. – Нехорошо заставлять себя ждать.
Тем более на чужих поминках.
Стучало сердечко, того и гляди вылетит из груди пташкою непослушной, попробуй, поймай такую… и Матрена Саввишна то и дело касалась темной ткани, пытаясь успокоиться. Только как тут…
Она больше не холопка.
Не вещица забавная самодурки Мизюковой… Все переменилось. И что сказала бы ныне сестрица дорогая, которая в поместье осталась? Нет, можно было бы и за нее просить, чтоб отпустила ее барыня на волю, чай, не отказала б племяннику в этаком подарке, но…
Но к чему Аксинье воля?
Она к кухне своей привыкла, приросла, как разлучить? А разлучивши, что делать? С собой везти, в Петербург? Сама эта мысль показалась Матрене Саввишне донельзя презабавною… Где Аксинья, а где Петербург? Смешно… и кем ее представлять будущей родне? Родственницею близкой? И будет она жить в доме графском, видом своим, привычками простыми и манерами, коии напрочь отсутствуют, Матрену позорить? Нет, лучше позабыть… сестрица как-нибудь да сама в жизни устроится, она крепко на своих ногах стоит. А у Матрены ныне зыбко все…
Как еще примут?
Без особой радости, тут и гадать нечего… неравный брак. И батюшка, венчая, на невесту поглядывал с неодобрением, потому как где это видано, чтоб из холопок и в графини?
А Матрене что до взглядов?
Вынесла.
Главное, что все позади осталось, и поместье-клетка, и Мизюкова с ее капризами, и дворня… В новом доме она хозяйкою станет.
Точно станет.
Она робко улыбнулась супругу, который выглядел хмурым, небось тоже предчувствовал непростое знакомство. Матушке отписался, да и Мизюкова, надо полагать, не смолчала… Пускай. Теперь-то ничего не переменить. Было венчание. И перед господом они с Давидушкой – муж да жена. Она, ища утешения и поддержки, а может, сама утешая, коснулась ладони мужа. До чего холодна… Неужто так боится он своей матушки? А если все же… Он единственный сын, но… Вдруг да гнев родичей будет столь велик, что откажут Давиду от дома? Выставят с неугодною женой? Наследства лишат?
Кольнуло.
И отпустило.
Пускай лишают… Он же офицер, а офицерам жалованье положено, и немалое. Конечно, Давидушка на те деньги жить непривычный, но если с умом подойти… Все лучше на свободе, чем по чужой указке. Поживется, притерпится, а там, глядишь, как-нибудь и с родичами сладится.
Главное, не терять лица.
Пусть видят, что Матрена хоть и бедна, но норовом обладает ласковым, почтительна и мила… С Мизюковой-то как-никак уживалась Матрена столько лет. И с Давидовой матерью сладит.
Старушки бывают скверны характером…
…На старуху графиня Бестужева вовсе не походила. Она была высока, выше двоюродной своей сестрицы на голову. И голову эту держала горделиво, так, что ни у кого не оставалось и тени сомнений – вот истинная владычица, чьей воле покорны все, от распоследнего конюха до самого графа.
Матрена, узрев эту женщину, оробела.
– Ну что же вы, милочка, – ледяным голосом промолвила Бестужева, сыну ручку протянув, которую тот поцеловал со всею почтительностью. – Не стойте на пороге, подойдите… Чай, не чужой теперь человек.
Она глядела на Матрену, как глядит барышник на кобылу, разом подмечая все ее недостатки. И неловко вдруг сделалось, и руки заледенели, и ноги, и поняла Матрена, что и шагу ступить не способна.
– Подойдите. – Графиня не терпела отказов.
Матрена подчинилась.
– Да, сынок… Я полагала, ты умней. – Графиня подняла лорнет. Она разглядывала наглую девицу, которая посмела покуситься на святое – матримониальные планы графини – и отчаянно пыталась понять, как надлежит поступить.
Выказать свой гнев?
Простить?
Прислушаться к сестрице дорогой, от которой графиня подобной подлости не ожидала… Ах, и не почуяло материнское сердце беды, когда сынок любимый – а Давида графиня любила, пожалуй, искренне – отписал, что желает подольше погостить у тетки…
А потом вдруг письмецо это… Его Бестужева, давая волю своему гневу, в камин отправила. После же долго маялась бессонницей, все не шло из головы… Девку нашел… любовь приключилась… Господи, да какая любовь в его положении?! Неужто не понимает Давид, в какую неловкую ситуацию этой женитьбой всех поставил?
Скандал!
Ах, до чего не любила графиня скандалов… Нет, конечно, имелась в них своя прелесть, но исключительно когда скандалы случались в иных семействах. Бестужевы были идеальны. И сколько усилий графиня приложила, чтобы создать эту иллюзию идеальности!
Ее супруг, слабохарактерный, тихий, ныне склонный к злоупотреблению вином. Сын, отправившийся на Кавказ, что было почетно, но опасно… А ведь графиня составила ему протекцию, мог бы ради матушки и в столице послужить… Ей та протекция многих нервов стоила.
Неблагодарный.
А ведь простила, одобрила даже, скупо, как одобряла всегда, полагая, что излишняя похвальба лишь портит мальчика… и теперь вот женитьба.
Нет, девка была хороша… Случись ей родиться в приличном семействе, и думать нечего, в первый же сезон составила б себе хорошую партию. Личико округлое, смуглота, но не пошлая, а такого… таинственного толку, который заставляет искать в корнях – будто бы были те корни, право слово, – испанскую кровь. Волосы черны, глаза темны… Смотрит кротко, только кротостью этой графиню не обманешь.
Все-таки как поступить?
Прогнать прочь, как намеревалась? Отказать непокорному сыну от дома? Пусть попробует пожить на свое жалованье… К этому он не привык. Бестужевы никогда не знали стеснения в деньгах. Как скоро Давид осознает, сколь неосторожно было его решение…
Или не выход?
Поступи так, и осудят… Найдутся те, кто обвинит графиню в излишней жестокости. И без того прозывают бессердечной… В обществе любят истории об истинной любви, будто кто-то там знает, какая любовь истинна. Да и мальчик, отлученный от дома, способен глупостей натворить… Еще вернется на этот свой Кавказ, а там ведь и убить могут…
Девица стоит смирно.
Глазки потупила…
Принять? Скандала, как ни крути, избежать не выйдет, так, быть может, лучше сделать вид, что история сия тронула сердце матери? Единственный сын… Ах, какие надежды Бестужева на него возлагала… Амалия опять же… Бедная девочка. Она всерьез рассчитывала на предложение… и графиня рада была бы видеть ее невесткой, но теперь ничего не изменить…
Или все-таки?
Сестрица, пусть и глуповата – в этом графиня была свято уверена, иначе почему из всех поклонников она выбрала неудачника Мизюкова? – но порой дело говорит. Любовь проходит… Пусть мальчик поживет рядом со своею избранницей, пусть увидит истинное ее обличье, и тогда, быть может, задумается, сколь неосмотрительным был его поступок.
Развод обойдется дорого, но…
…Главное, чтобы Бестужевы не выглядели дурно.
– Что ж, – промолвила графиня, приняв все же решение и на том успокоившись. – Не буду лгать, Давид, что я счастлива… Но я понимаю, почему ты не смог устоять. Девушка и вправду чудесна.
Она говорила, не глядя на Матрену Саввишну.
– Это бриллиант, но ему, как всякому драгоценному камню, нужна огранка. Медлить не стоит. О твоей женитьбе вскоре узнают… В свете захотят познакомиться с будущей графиней. – Она произнесла это так, что Матрена всею сутью своей поняла: графинею стать ей не позволят. – И нам придется удовлетворить их любопытство… Но мы должны постараться, чтобы девушка не только хорошо выглядела…
– Она справится, матушка. – Давид поклонился. – Спасибо вам…
– Я делаю это не только ради тебя…
Это было истинной правдой.
«…дорогая моя сестра Аксинья.
Пишу тебе с тем, чтобы рассказать, как чудесно сложились все обстоятельства нынешней моей жизни».
Матрена прикусила перо.
Писать сестрице не хотелось, но графиня требовала, чтобы Матрена Саввишна уделяла время корреспонденции. Будто бы иных занятий не было! А корреспонденция… Помилуйте, откуда? Это Бестужевой каждый день доставляют поднос писем, и она часы тратит, разбираясь с ними.
Визитки, приглашения… коротенькие записочки, которые требуют всенепременного ответа. Открытки и письма… и старуха к этой бумажной возне относится серьезно, будто бы и вправду от дела этого чья-то судьба зависит.
Может, и зависит.
Но не Матренина… однако писать следует. Графиня пусть и кажется увлеченною, но следит за ней. И от серых льдистых глаз ее не укроется ни одна мелочь.
И хорошо, что письма не читает.
Или все же… Матрена писаное складывает, запечатывает красным сургучом да оставляет на подносе, с которого после корреспонденцию на почту отнесут. Да только… Нет, как-то смешно представить графиню, которая сургуч на свече греет, чтоб в чужое письмецо нос сунуть.
И все одно, писать надобно лишь о хорошем.
Пусть завидуют.
«Противо опасений моих, родители моего дорогого Давида, которого я люблю всем сердцем и не устаю благодарить господа, что дозволил он нам соединить судьбы, приняли меня ласково…»
От этой ласки плечи ломило.
Сидеть следовало прямо, по линеечке. И первые дни графиня самолично эту линеечку к спине приставляла, а всякий раз, когда Матрене случалось отклониться, позабывшись, делала ей замечание.
«…и дабы не опозорила я благородное семейство, наняли мне учителей, с тем чтобы возместить пробелы в моем образовании».
Графиня Бестужева как-то невзначай, но так, чтоб Матрена Саввишна услышала всенепременно, обронила, что этого образования вовсе и не существует.
Обидно.
«…отныне каждый свой день провожу я в трудах, постигая многочисленные науки…»
Говоря по правде, оные науки, не все, но многие, Матрена полагала бесполезными. Вот к чему ей знать, о чем писали древнегреческие философы? И уж тем паче читать труды их, которые казались невыносимо скучными… Вот музицирование или живопись – дело иное. Или вот танцы… Танцевать Матрене Саввишне нравилось, тем паче что наставник не уставал ее расхваливать.
Природная грация.
Чувство ритма… слух… Правда, графиня при тех похвалах морщилась, приговаривая, что в том Матрениной заслуги нет. Злится… Ну и пускай.
Пусть вовсе на яд изойдет, ничего-то она не сделает.
Уходит ее время. И пусть пудрится графиня, пусть мажет лицо кремами, а все равно некуда ей деваться. Пролетели ее годы, старость не за горами. Правда, она-то себя старухою вовсе не чувствует. Вырядится да по визитам, по подругам… К кому на чай, кому – в салон… балы, комитеты какие-то… а Матрена из дому и шагу ступить не может.
Не готова она.
Завидует старуха. Молодости завидует. Красоте. Небось рядом с Матреной сама она глядится на все свои годы, а то и с излишком… и стоит Матрене выйти в люди, как заговорят уже о ней, а не об Ольге Бестужевой… И потому свекровь тянет время, выискивает недостатки…
Пускай.
Матрена столько вытерпела и потерпит еще малость… В конце концов, намедни сама старуха сокрушалась, что слухи о Давидовой женитьбе расползлись. И что говорят всякое, а значит, нет у нее иного выходу, кроме как невестку обществу представить.
И сердце обмирало от одной мысли о том, как оно будет…
«…в самом ближайшем времени обещано было мне, что буду я представлена не только близким друзьям и родственникам, но и всему Петербуржскому свету, что есть величайшая для меня честь».
Матрена отложила перо и размяла пальцы.
…Ах, сколько раз воображение ее рисовало, как это случится… первый бал… Невозможная мечта для холопки. А он уж близок…
– Вы опять отвлекаетесь, милочка. – Графиня, как всегда, вошла именно в неудобный момент. Чего ей стоило появиться мгновением раньше? Порой у Матрены складывалось впечатление, что старуха самым бесчестным образом следит за ней.
– Я письмо закончила, – сказала она, мило улыбнувшись. – Жду, пока чернила высохнут…
– Как-то скупо вы отписались…
– К сожалению, моя сестра не очень грамотна. Ей тяжело читать пространные послания…
…Да и вряд ли поймет она хоть что-нибудь. Всегда-то была примитивна, если не сказать ограниченна. И ответ на послание свое Матрена вряд ли получит. К счастью.
Вовсе не интересно ей, как у Аксиньи дела…
Как-нибудь…
Графиня больше ничего не сказала. Постояла. И вышла… Зачем приходила? Затем ли, чтобы уязвить Матрену?
Пускай.
Все равно ничего она не сделает. А что до писем, то, раз уж с малой своей корреспонденцией Матрена разобралась, то и имеет свободную минутку, дабы уделить время журналам. Петербуржская мода переменчива, и женщина, которая пренебрегает сей малой работой, рискует оказаться вне общества…
Да и что там говорить.
Журналы Матрена любила всей своей душой…
Еще никогда прежде Давид не чувствовал себя настолько неудобно.
И зачем он вовсе согласился на эту встречу?
Матушка… Конечно, матушка с ее тихим голосом, с ее даром убеждения… Как можно устоять? А ныне он понимал, что вновь попался в ловушку ее слов. С другой стороны, разве не права она в том, что Давид обязан объясниться? Разве не было бы трусостью, неблагодарностью черной с его стороны отказать Амалии в таком малом? И теперь, явившись пред ясные очи ее, он одновременно ощущал себя и героем, и последним подлецом.
Если бы она упрекала…
Если бы требовала… Хотя, конечно, разве имела права она требовать? Но тогда бы Давид нашелся с ответом. Он рассказал бы и о том, что испытывал к Амалии лишь дружеское расположение, которое по незнанию принимал за чувство более яркое, но ныне, встретив ту единственную, которая всецело занимала его мысли, понял, что меж дружбой и любовью пропасть лежит.
Он готовил целую речь, но…
Кому она была нужна?
Амалия появилась вовремя. Она всегда отличалась неженской пунктуальностью, которая и в прежние времена весьма Давиду импонировала. Ныне он и вовсе был благодарен ей за избавление его от тягостного ожидания…
– Ты все так же прелестна, – сказал он, поцеловав бледную руку.
– А ты все так же льстишь, – ответила Амалия.
Она никогда-то не была красавицей, ни в детстве, ни в девичестве, которое, следовало признать, несколько затянулось. В мире, где в моду вошла томная бледность, ее невысокий рост и явная полнота лишали Амалию всякой надежды на звание красавицы. Но все же… Было что-то такое в простоватом ее лице, в чертах его мягких, что приковывало взгляд.
Веснушки?
Было время, когда она мужественно боролась с ними, что ромашковой мазью, что цинковыми белилами, от которых кожа ее делалась сухою и шершавой… Она сама жаловалась, при том смеясь над собственной глупостью.
Пожалуй, это и привлекало.
Некрупные, чуть навыкате, глаза непонятного сине-зеленого цвета, не мягкий, будто слегка расплывшийся рот, не нос курносый, а ее готовность признать свое несовершенство. И пошутить над ним столь же язвительно, сколь шутила она над прочими, куда более идеальными особами, высмеивая уже их стремление к совершенству… И было время, когда Давид охотно смеялся с нею.
– Что ж ты молчишь? – Она заговорила первой.
Шла Амалия неспешным шагом, и свет, падая сквозь кружево зонта, ложился на лицо ее, на плечи удивительными узорами.
– Наверное, не знаю, что сказать… Мне жаль, что все так получилось.
– И мне жаль. – Она ответила голосом равнодушным, но Давид чуял, что равнодушие это – показное, как и нынешняя маска с полуулыбкой.
Рассеянность.
– Я внушил тебе ложную надежду…
– Скорее уж я сама ее себе внушила…
Всегда-то она была критична к себе самой.
– И да, было время, когда мне казалось, что нет другого человека, который понимал бы меня так же хорошо, как ты…
Она взглянула с насмешкой.
– Но я встретил Матрену и… Я полюбил ее!
– Я рада за тебя.
Только радости в ее голосе нет. И тропа сворачивает влево. В этом саду множество извилистых троп и тайных мест… Но почетное сопровождение в лице мрачной компаньонки – ей-то Давид никогда не нравился – не позволит бросить тень на репутацию Амалии.
– Она… она чудесная женщина! Если бы вы познакомились…
– Думаю, мы познакомимся…
Вновь неловкая пауза. И вправду, высший свет тесен. Этого знакомства не избежать… и что оно принесет? Ревность? Обиду…
– Какая она? – спросила Амалия.
– Матрена? Красивая… невообразимо красивая… Всякий раз, когда я смотрю на нее, то удивляюсь тому, что в мире возможно подобное совершенство…
Амалия кивнула. И ничего не ответила.
– Она яркая, как пламя… обжигающая и…
– Понимает тебя?
– Что?
– Ты сказал, что я была тем человеком, который тебя понимал. А она? Понимает?
– Да… наверное… не знаю. Разве это важно?
– Не знаю, – в тон ему ответила Амалия. – Наверное, важно… Мне так казалось. Мне бы хотелось, чтобы мой муж понимал меня, а уж потом восторгался бы моей красотой. К красоте привыкаешь… Что останется, кроме нее?
– Ты…
– Ревную? – Она всегда легко признавалась в том, в чем женщине ее положения признаваться было невозможно. – Наверное. Возможно… и скорее всего… Это ведь простительно для женщины? Особенно проигравшей… но не волнуйся, моя ревность не причинит тебе беспокойства… Я хотела, чтобы ты знал… Я уже не стану твоей женой, но мне хотелось бы остаться твоим другом.
– Зачем?
Амалия пожала плечами:
– Быть может, затем, что хорошего друга найти куда сложней, чем хорошего мужа… или жену…
Вновь ее лукавая улыбка, за которой видится нечто большее, чем было сказано.
– Так что, Давид… или твоя супруга не одобрит этой дружбы?
Вероятнее всего, но…
– Нас ведь многое связывает. – Амалия сорвала цветок, повертела и бросила на дорожку. – С самого детства… и я понимаю, что в женских глазах эта связь будет казаться несколько… чрезмерной, но мне и вправду не хочется тебя терять. Кому еще я могу говорить то, о чем и вправду думаю?
– Не знаю…
– Я напишу тебе… как-нибудь под настроение… Если захочешь – ответь… Если, конечно, захочешь.
Нет.
Зачем ему? У него ведь есть Матрена… а Амалия… Она найдет себе мужа. Невозможно, чтобы девушка столь достойная и с хорошим приданым осталась в старых девах. И если ей повезет – а Давид очень надеялся, что повезет, – то супруг будет любить ее.
– Мне пора. – Он поцеловал бледную руку. – Не забывай меня…
– Не забуду, – пообещала Амалия.
Она дождалась, когда он скроется за поворотом, и лишь затем позволила себе высказаться. Конечно, даме воспитанной, а Амалия отличалась отменным воспитанием, каковое стоило ее родителям немалых денег, не следовало не только произносить подобные слова, но даже знать их. Однако же ситуация нынешняя была такова, что слов этих требовала высказать душа Амалии.
Да и… Как иначе высказать, что накипело на сердце.
Компаньонка, как обычно, сделала вид, что не слышит… На редкость удобная дама она, с избирательною глухотой и слепотой. Собственно, потому Амалии и удалось поладить с нею. С прочими как-то вот… не складывалось.
– Почему мужчины настолько глупы? – Амалия спрашивала не у компаньонки, которая вежливости ради пожала плечами. Вопрос, пожалуй что, являлся риторическим, а ответа на него и вовсе не существовало. – Красива… только подумай, все, что он смог сказать о своей жене, – это что она красива… Выходит, что больше и сказать нечего? Или ему большее и не нужно?
Теперь она шла быстро и зонтиком сложенным размахивала, будто это был вовсе не зонтик, а, к примеру, сабля.
– А вот понимает ли она его… Он даже не задумывался об этом! Мне кажется, что мужчины, встретив красивую женщину, напрочь теряют саму эту способность – думать!
Компаньонка вздохнула, и в этом вздохе при некоторой толике фантазии можно было бы уловить сочувствие.
– И вот стоило тратить на него время? Столько лет… Я и вправду начала думать, что Давид – единственный из мужского племени, кто наделен не только глазами… Он должен был сделать предложение мне!
Амалия выдохнула, успокаиваясь.
Ах, если бы кто знал, до чего обидно.
Больно.
От боли этой хочется кричать… Высказать все, что накипело… Дружба… Всего лишь дружба, в которой ей и то было отказано! Столько лет… Да она с детства знала, что всенепременно выйдет замуж за Давида, и только за него! Он был… Нет, несомненно красив, пожалуй, красивей многих знакомых Амалии, но разве в этом дело?
Он умен.
Остроумен.
Действительно остроумен, а не способен лишь пересказывать чужие остроты… Он внимательный собеседник и, казалось, именно тот человек, с которым Амалия способна жизнь прожить.
Казалось… Какое чудесное слово…
Всего-то казалось… Нежные письма… и робкие намеки, которые читались меж строк… и рассказы откровенные, столь откровенные, сколь это возможно меж близкими людьми. И она, наивная, и вправду полагала себя близким человеком, а теперь…
Какая-то девица и…
От этой близости не осталось ничего, помимо виноватого взгляда.
Сам он не напишет, тут и думать нечего… Но что делать Амалии?
Она вздохнула и, вытащив из ридикюля зеркальце, с неудовольствием отметила, что за прошедший час не стала хоть сколько бы симпатичней. Нет, красота – это не ее… А вот та, другая, с которой придется встречаться, ибо высший свет узок… и улыбаться, дабы не дать повода для сплетен… и делать вид, будто бы она и вправду не рассчитывала на большее, нежели дружба…
Пусть будет дружба… Маменька, конечно, не одобрит… Маменька не устает повторять, что годы Амалии проходят и в самом скором времени она утратит последних своих поклонников. Маменька будет настаивать на замужестве, а папенька… Папенька разрешит поступать по-своему.
– Стоит рискнуть? – поинтересовалась Амалия, убирая зеркальце в ридикюль. – Если подумать, шанс у меня имеется… и неплохой…
…В этом она убедилась в самом ближайшем времени, лично познакомившись с будущей графиней Бестужевой… Несомненно, Матрена Саввишна была красива.
Нет, не так, она, Матрена Саввишна, которую Амалия возненавидела искренне и от души, была оглушающе, невозможно красива. И красота эта завораживала.
Ее лицо.
Ее повадка, такая, которая пристала урожденной дворянке, а никак не холопке… Ее речь и само звучание ее голоса… Его хотелось слушать и слушать…
– Я надеюсь, мы станем подругами, – сказала Амалия, от души уповая, чтобы великосветская маска, тренированная многими балами, и ныне не подвела. – Так отрадно знать, что Давид наконец отыскал ту единственную, о которой столько лет грезил…
Она что-то отвечала.
Вежливое.
Ничего не значащее… улыбалась… и чувствовала себя, вероятно, победительницей. Но вот… Неужели все эти мужчины, что вились вокруг графини, и вправду столь слепы? Не видят ничего за фасадом невероятной этой красоты?
Блеск глаз заслоняет их пустоту?
И то змеиное довольство, затаившееся на дне их?
Не видят… не слышат… и знать не хотят… Распушили хвосты, кланяются, спешат заверить прекрасную Матрену Саввишну в своей преданности и любви. А она кокетливо вздыхает… Трепещут ресницы, румянец вспыхивает на смуглых щеках… и главное, что ей по душе этот всеобщий восторг.
А Давиду?
Он держался в тени и выглядел… Отнюдь не так выглядел, как должен бы выглядеть счастливый супруг.
– Твоя жена прелестна, – сказала Амалия и была удостоена раздраженного взгляда. – Ты только посмотри… По ней невозможно сказать, что рождена она была в деревне.
Уголок губы Давида дернулся.
Раздражен? Хотелось бы знать, что именно столь сильно задело его. Упоминание ли о деревне, о которой ему напомнят не раз и не два… или же внезапная популярность его супруги?
– Ревнуешь?
На правах старого друга, которые Амалия, подумав, решила оставить себе – в конце концов, чужая свадьба еще не повод отказываться от собственных привычек, – она могла говорить, что думает.
Давид вздохнул.
– Она… красива.
– Несомненно – Амалия ныне выглядела обыкновенно, и это, пожалуй, стоило ей немалых усилий. Отчего-то маменька уверилась, что нынешний визит должен наглядно продемонстрировать Бестужевым, сколь неверный выбор они сделали.
– И… наверное, ей все внове… Она так наивна!
– Прелестно наивна, – согласилась Амалия. – Предупреди ее, дорогой, что этим франтам не стоит верить. Глупцы и фаты… Ты только посмотри на Вяземского! Как пыжится… А между прочим, он помолвлен… С другой стороны, кого и когда это останавливало?!
– Что ты такое говоришь!
Какой гнев!
А следовательно, говорит Амалия именно то, о чем он сам думал… Вяземский был хорош. Молод, моложе Давида… Красив. Обаятелен.
Ловелас.
Некогда он и Амалии уделял внимание, но скорее уж по привычке, нежели из стремления завести роман. Он как раз предпочитал женщин замужних, связь с которыми была бы безопасной…
– Воркует, словно голубь…
Вяземский не отходил от Матрены Саввишны ни на шаг… улыбался… шутил, и, надо полагать, удачно, если она смеялась…
– И Грушевский рядом… но этого бояться нечего. Непроходимо глуп. И семейное состояние не способно исправить этого маленького недостатка…
Давид молчал. Но слушал… Хорошо, пусть слушает… и, быть может, поймет, насколь опасно иметь красивую жену…
Матрена была на вершине.
Ах, могла ли она, рожденная в крестьянской избе, проданная матушкой в услужение, решившая было, что жизнь ее предопределена до самой смерти, предположить, что однажды все переменится?
Ее первый бал… Не бал даже, просто званый вечер, для балов Матрена Саввишна еще не готова, если верить свекрови… Пускай себе старуха злобствует, ее недовольство ныне лишь в радость.
Матрена Саввишна смеется.
Счастлива она!
Несмотря ни на что, она счастлива!
Здесь и сейчас… Ах, как кружится голова! Не то от шампанского, которого ей дозволили выпить два бокала, – ей-богу, следят, как за дитем малым! Не то от обилия свечей и хрусталя… белизны и золота! Великолепия, которое прежде ей и представить было невозможно…
Сбылось!
Все сбылось!
И платье, краше которого не бывает.
И сама она, не холопка Матренка, но будущая графиня Бестужева… и поклонники… множество поклонников… и зря старуха кидает такие ледяные взгляды. Небось полагала, что Матрену не примут? А приняли! И с восторгом… Нет, женщины, конечно, были холодны, но то происходит единственно от зависти. А мужчины, те искренне выражали свой восторг… Давид, правда, мрачен, как и матушка его… а та толстоватая девица с блеклым лицом не отходит от него ни на шаг.
Амалия…
Конечно, Матрена Саввишна знает, кто такая Амалия… и знала, даже если бы свекровь не прожужжала этою Амалией все уши, рассказывая, до чего она мила, воспитана и идеальна… прочила ее Давиду в жены… Но теперь-то поздно… Непонятно только, что понадобилось этой девице подле Давида сейчас…
Гадости рассказывает?
Из мести?
Пускай… Матрена подумает об этом завтра, а ныне – ее вечер.
Но вечер, как и все иные вечера, хорошие ли, плохие, закончился… Было немного жаль, хотя Матрена, несомненно, устала. Оказывается, нелегкое это дело – быть хозяйкою бала… Ладно, пускай и не бала, и не совсем хозяйкою, но все равно…
И, поднимаясь в комнаты свои, она думала единственно о том, как избавиться от платья, которое больше не казалось таким уж чудесным, но было тяжело и неудобно. Горничная вытащит из волос шпильки, пройдется по тяжелой копне щеткой, изгоняя и усталость, и головную боль…
Вместо горничной Матрену Саввишну ожидал супруг. И был он мрачен… Вот ведь не хватало! Матрена Саввишна вовсе не настроена была на ссору…
– Я так устала! – искренне сказала она, коснувшись щеки супруга. Тот дернулся и… ничего не ответил. А еще намедни, когда Матрена пожаловалась на усталость – притомилась она целый день с латынью сражаться – он сел рядом и сам учить принялся… и еще велел чаю подать, хоть и время было неурочным. – Никогда не думала, что подобные вечера так утомительны! Еще немного, и я бы прямо там упала… а ты ушел…
Легкий упрек.
И вздох.
Обнять его, упрямого, набравшего в голову всяких глупостей… и думать не стоит, откуда возникли они, ежели вспомнить Амалию, которая от Давида ни на шаг не отходившую.
– Бросил меня одну и с ними…
Она не обвиняла, нет, слегка укоряла и жаловалась… В конце концов, он сам ведь ушел. А она? Разве она могла покинуть гостей? Неужели бы одобрила сие графиня Бестужева? Не она ли твердила о долге хозяйки, о том, что Матрена обязана каждому уделить внимание…
А теперь ее за то и упрекают.
Давид вздохнул.
– Извини.
– Мне было так страшно. – Матрена смотрела на мужа снизу вверх и надеялась, что во взгляде ее достаточно обиды, чтобы она не осталась без внимания. – Я постоянно боялась оступиться! Сделать что-то не так… Сказать не то…
– Ты была прекрасна, – со вздохом признал Давид.
– Я… им понравилась?
– Даже слишком.
А это уже ревность. Надо бы радоваться, что есть она, следовательно, муж любит. И прежде осознание этой его любви, а с нею и власти над Давидом, Матрену радовало, ныне же вызывало лишь досаду.
– Мне так тебя не хватало… – Матрена прижалась к мужу. – Больше не бросай меня… пожалуйста…
– Никогда. Клянусь.
Пустая клятва, но пускай, если ему станет легче.
– Завтра мы уедем, – добавил Давид, гладя жену по волосам.
Жену ли?
Кто эта совершенная женщина? Его ли Матрена, наивная и хрупкая, чудесная, как сказка… Куда подевалась она? Откуда взялась эта великосветская красавица, которую и вправду приняли… И почему-то осознание сего преображения Давида не радовало.
– Куда?
– В загородное поместье… Матушка считает, что тебя слишком рано выводить…
– Матушка, – странным тоном промолвила Матрена Саввишна. – Ежели матушка…
– Тебе стоит отдохнуть… и еще немного поучиться… Высший свет… неоднозначен. Порой неосторожное слово может спровоцировать скандал… а ты…
– Неосторожна в словах? – Матрена отстранилась.
– Немного. Твои поклонники… Это, конечно, естественно, что у красивой женщины имеются поклонники, однако…
Он запнулся, не зная, как объяснить. Слишком тонка грань, зыбка… и разве ему самому не доставляло удовольствие дразнить чужих мужей…
– Ты думаешь, что я… – Матрена задохнулась от возмущения.
Она очень надеялась, что возмущение это выглядит достаточно искренним. Старуха, значит… и Амалия, конечно, Амалия… Старуха рада будет спровадить Матрену подальше. Будь ее воля, она вовсе не выпустила бы Матрену из этого загородного поместья… а Давид и рад.
Ревнивый дурак!
Матрена не для того выбралась из одной деревни, чтобы оказаться в другой!
И что же делать?
– Нет, что ты… Конечно, нет. – Давид испытывал угрызения совести, потому как теперь подозрения его ревнивые выглядели и вовсе глупыми. – Но… послушай, дорогая… Тебя, пользуясь твоей наивностью, легко скомпрометировать… и тебе не хватает опыта. Знаний.
Он отпустил жену.
За городом им будет хорошо. Она вернется, та прежняя Матрена, которую он некогда полюбил. Сбросит эту неудобную маску, которая по неопытности ее маскою и выглядит…
– К следующему сезону мы вернемся…
…Нет, не желает она ехать… Не теперь, после собственного триумфа… Это несправедливо, но… Разве есть у нее выбор?
Пока нет.
Пока.
Человек крался.
Он точно знал, что квартира пуста, но все равно крался… Казалось, вот-вот дверь откроется и выглянет какая-нибудь любопытная старуха. Станет вопросы задавать.
У человека есть что ей ответить. Он вообще здесь по праву.
Но его запомнят. Расскажут кому… Нет, внимание сейчас ни к чему, но уж больно случай удобный. Все на похоронах. На поминках. Пьют за упокой Генкиной души, пусть горит он в аду, как и заслужил этот ублюдок.
Человек очень надеялся, что ад есть.
Он остановился перед грязной обшарпанной дверью.
Ключи из кармана вытащил. Только бы не сменил замок, с Генки бы стало. Но нет, попытки с третьей тот открылся, словно даже теперь Генка продолжал пакостить.
В прихожую человек скользнул бочком. И дверь прикрыл. Разуваться не стал… Он заглянул в зал.
Пусто, и хвоей пахнет. Стоят табуретки… В спальне та же пустота, равно как и в кабинете Генкином. Человек задернул шторы и только после этого включил ночник. Огляделся… а давненько здесь не убирали. Впрочем, Генка никогда не умел поддерживать порядок.
Ничего.
Все закончилось. Все почти закончилось…
Надо лишь найти письмо… и другие бумаги. Без письма никто не поверит… и где этот паразит его хранил? Человек принялся открывать ящики секретера один за другим.
Счета, перехваченные резинкой.
Кассета старая, от видеомагнитофона… и какие-то железяки, не то часы разобранные, не то что-то еще, главное, к бумагам отношения не имеющее…
Пленка в черном футляре… человек наскоро просмотрел ее, поморщился – никогда он не был любителем подобных забав… Письма, но не те…
– Что ты здесь делаешь? – Этот голос заставил человека вздрогнуть.
Отпрянуть.
Обернуться.
– Т-ты…
Людмила стояла, загораживая проход.
– Я…
Она была безобразно пьяна. Нет ничего более уродливого, чем пьяная женщина… а она… с трудом держится на ногах. Помада размазалась, тушь растеклась. На лице отвратительная гримаса. И само это лицо на маску похоже.
– Вот как оно… А чего тайком? Хотя… какое мне дело? – Она сама себе ответила. – Никакого… П-пусти… Я здесь сама…
Человек отступил.
И наклонился.
Гантеля лежала на полу, почти скрытая под столом… килограммовая, Генка ее вместо пресса использовал. В руку легла хорошо.
– Мы в одной лодке… в одной… но все закончилось… – Людмила шла, покачиваясь, не способная управиться со своим телом.
– Только найти…
Она склонилась над столом, упершись в него обеими руками.
– Кажется, меня сейчас стошнит…
В этот момент Людмила показалась настолько жалкой, отвратительной, что человек ударил. Во второй раз убивать оказалось проще. Вот только вид тела, сползшего на ковер, почти скрытого столом, порождал в душе его отвращение столь сильное, что человек оказался неспособен управиться с ним.
И отступил.
Он выронил гантелю, но вовремя вспомнил про отпечатки.
А потом – про перчатки, и значит, отпечатков не будет… Жаль, что не получилось осмотреть Генкин секретер до конца, но что-то подсказывало человеку, что ищет он совершенно не там.
Он прикрыл дверь.
А входную оставил приоткрытой… Пускай…
Письмо снилось.
Буквы аккуратные, выведенные старательно, вдавленные, врезанные в бумагу. Илья даже видел лицо женщины, красивой, пусть и постаревшей до срока, которая склонилась над листом.
А еще видел смутную тень за плечом ее.
Тень оформилась, превратилась в Генку.
– Осторожней, приятель, – сказал тот, голову трогая. – Не только ты найти ее хочешь… а картина-то проклята. Не забывай.
Руки Генки были в крови.
А потом крови стало слишком много, и Илья проснулся.
Танька явилась на встречу без опоздания. Выглядела она уставшей и откровенно старой.
– Перебрала немного, – сказала она, закурив. – С кем не бывает…
Она вчера и вправду напилась, как-то слишком уж быстро. А напившись, потребовала, чтобы Илья отвез ее домой. И там, в такси, она плакалась, что теперь осталась совсем одна.
– Что будем делать? – поинтересовался Илья, который и вправду не представлял себе, с чего именно начать поиски.
Письмо?
Чье письмо? И почему оно так важно?
Танька знает ответ, должна знать, только почему-то не спешит знанием этим делиться.
– Мне эта звонила… Маринка… Генкина гражданская. – Танька пила минералку большими глотками. И очки солнечные не снимала. – Людку нашли. В Генкиной квартире. Голову разможжили. Представляешь?
Илья закрыл глаза. Представлял ли он? Странно. Только вчера с Людмилой разговаривал, а сегодня ее уже нет. Голову разможжили.
– Гантелей, – зачем-то уточнила Татьяна. – Пока наши на поминках гудели… Соседка ее нашла.
Людмилу было жаль… и все-таки… В ресторане сидели почти до девяти вечера… затянулись поминки. Еды было много, выпивки и того больше, и, кажется, вскоре собравшиеся вообще забыли, зачем собрались.
Пили.
Ели.
Выходили покурить… а ресторан, если подумать, недалеко от Генкиного дома. Дворами если идти, то минут десять ходу…
– А ведь и Маринка могла бы прибить, – Танька подумала о том же, – выйти тихонечко, тюкнуть Людку и назад.
– Зачем ей?
– Откуда я знаю… Пусть полиция разбирается.
Куда интересней было, что Люда делала в опустевшей Генкиной квартире. Хотя… может, пленки искала? Или те снимки, которые ей жизнь испортили. На похоронах пыталась, но Илья помешал. А тут удобный случай, все в ресторане, и квартира стоит пустой.
Ключи?
Если память Илье не изменила, ключи висели в прихожей, несколько связок… Что стоило взять запасную, когда Людмила поняла, что просто так кабинет обыскать не выйдет. Сняла. Сунула в карман. Дождалась момента, когда поминки дойдут до той стадии, что всем будет плевать на ближнего своего… Никто не заметит ее отсутствия.
Ушла.
Дошла. И… что дальше?
Обыскала кабинет? А там ее застали… вдова? Нет, вдове убивать Людмилу точно незачем. Даже если эта вдова повторила Людмилин фокус и выбралась из ресторана незамеченной. Но… квартира-то не Людмилы, у гражданской жены всяко прав больше, чем у бывшей одноклассницы.
Зачем убивать?
– Ты про картину подумал? – Татьяна прервала нить размышлений, и Илья поморщился. Ему казалось, что он уловил кое-что важное, но… показалось.
Не иначе.
– Нет.
– Плохо, Ильюшечка. – Ему погрозили пальцем. – Так я могу подумать, что ты от работы увиливаешь…
– Танька. – Илья испытывал преогромное желание взять недопитую минералку и просто-напросто вылить ее на Танькину голову. – Ты сама понимаешь, насколько все это… безумно! Что ты от меня хочешь? Картину найти?! Да я уверен, что Генка с этой картиной вас на деньги разводил… и не существует ее вовсе! Не существует.
– Не ори, Ильюшечка…
– А если и существует, то с чего ты взяла, что я ее найду? Я кто? Я занимаюсь проблемами цифровой безопасности! Я не искусствовед! Для меня все это… Да мне проще нанять кого-нибудь, чтоб намалевал похожую, но тебя ж не устроит!
– Ильюшечка. – Татьяна вздохнула. – Ты ведешь себя, как маленький.
– А ты, значит, большая… Двоих уже убили. Хочешь стать третьей?
Танька не спешила с ответом.
Сидела.
Молчала.
Постукивала крашеным ноготком по бутылке с минералкой.
– Это письмо, которое ты прочитал, писала моя прапрабабка… Написала, но не отправила. Его не продали лишь потому, что казалось, будто ценности оно не представляет… Там, в папке, другие письма лежали. Есенина… и черновик стихов Маяковского… и даже Блок был. Ахматова… много чего. Мой прадед был очень интеллигентным человеком, со многими переписывался. Хранил. А бабка это наследство берегла… Думала, что однажды создаст музей… и письмо вот то положила для порядку… Тоже не поняла, насколько оно ценно… а Генка понял. Он был на редкость сообразительной сволочью. Умел видеть то, чего не видят другие. Матрена Саввишна… Мисюкова, точнее, Мизюкова… Ему хватило двух этих имен, чтобы понять… Все думали, что кандидатскую свою он купил, но это не совсем так. Он над ней и вправду работал, просто в какой-то момент потерял к ней интерес. А вот знания остались… и легло все, понимаешь? Одно к одному легло… Что ты вообще об этой картине знаешь? – Татьяна встала. – Пойдем.
– Куда?
– Куда-нибудь. Мне на ходу думать легче. Да не стой ты столбом! Ильюшечка, мы ведь, кажется, обо всем договорились?
О чем?
О том, что он, Илья, становится исполнителем странных Танькиных желаний? Или о том, что теперь обязан прыгать по малейшему движению ее мизинчика…
Они вышли из кафе, и Танька поправила темные очки, поморщилась:
– Солнце раздражает.
Солнце было слабым. Вообще нынешний день не задался как-то, смурной, наполненный каким-то предчувствием дождя. И значит, добавится сырости и грязи.
– Ильюшечка. – Танька не пыталась скрыть нервозности. – Ты ничего не чувствуешь?
– Что я должен чувствовать?
Кроме глухого раздражения, которое становилось почти привычным.
– Ну… не знаю… за нами следят.
Бред.
Но, как ни странно, этот бред вписывался в концепцию последних дней. Илья оглянулся.
Пусто.
Улица. Редкие машины. Еще более редкие прохожие. И ничего такого, что могло бы пробудить Танькины подозрения. Однако ее не отпускало. Она вцепилась в руку и повторила:
– Идем же…
Танька потянула во двор, а из него – в другой. Идти пришлось по узким дорожкам, которые покрывал густой слой грязи. Под ногами хлюпало, и в туфлях, что куда как отвратительней, тоже хлюпало.
– Успокойся ты…
– Ильюшечка. – Танька затянула его за угол низенького дощатого домика, который во дворе смотрелся чуждо и предназначение имел неясное. – Да включи ты мозги! Думаешь, тот, кто Генку завалил, с нами церемониться станет? Нет… Он тоже картину ищет, если уже не нашел. А ты тут…
– Я тут, – жестко ответил Илья. – Маюсь дурью я тут. Вместе с тобой. Найми детектива, если тебе так надо, я даже оплачу…
– Дурак.
– Какой есть.
– Когда Крамской выставил свою «Неизвестную», она произвела сенсацию, о ней писали все газеты. Строили догадки, пытались выяснить, кто эта женщина. Все знали, что Крамской писал с натуры. И никогда не скрывал эту натуру… Не в тот раз. Он упрямо молчал, хотя за ответ ему сулили немалые деньги.
Танька, вытянув шею, встала на цыпочки, изогнулась, пытаясь выглянуть из-за угла, и Илья посторонился, хотя и чувствовал себя преглупо.
– Вторая странность. Третьяков. Он скупал все картины Крамского, причем порой, когда продавать их не хотели, завышал цену, поднимал вдвое, втрое, это было сродни одержимости, наверное. Но главное, в его галерее было почти полное собрание работ Крамского. А вот «Неизвестную» он покупать не захотел. Почему?
– Откуда я знаю?
– И третье… После выставки Крамской поссорился с одним весьма благородным семейством, с которым в прежние времена был очень дружен. Что стало причиной ссоры?
– Танька, ты не по адресу вопросы задаешь.
– А вот Генка понял. Догадался. Смотри…
Она толкнула Илью, и толчок оказался силен. Настолько, что Илья вынужден был отступить. Он удержался на ногах, чтобы оказаться нос к носу с Женькой.
Тот от неожиданности отпрыгнул.
Подскользнулся на гнилой банановой кожуре и упал бы, если бы Илья не подхватил.
– Привет, – сказал Илья, пытаясь хоть как-то сгладить неловкость. – Как дела?
Женька нервно дернул плечом. И сам он какой-то… Не такой, как в прошлый раз. Взъерошенный, растрепанный. Волосы реденькие дыбом стоят, куртка нараспашку, дышит тяжело, будто бежал долго.
От кого?
И главное, почему на Илью смотрит почти с ненавистью? Может, конечно, Илья не лучший из людей, но ненависти он точно не заслужил.
– А ты что здесь делаешь? – Женька попятился.
– Да так… гуляю…
– Здесь?
Илья огляделся.
Не самое лучшее место для прогулок. Обыкновенный двор на дне колодца из девятиэтажек. Дома стоят плотно, и во двор этот, надо полагать, даже летом солнце заглядывает нечасто. Сейчас вообще темно и мрачно. И дождь начался.
– Ну… просто… подумал, что дорогу срежу. Заблудился…
– Людка умерла, – сказал Женька, глядя в глаза. И собственные его, укрытые прозрачными стеклышками очков, показались ненастоящими. – Слышал? Голову разбили.
– Слышал.
– Приходили уже?
– Нет.
– А ко мне… Ты один?
Илья оглянулся.
Таньки не было. То есть она должна была быть, за дощатым домиком прятаться, но ее не было. Куда исчезла? А главное, зачем? Вот не отпускало Илью чувство, что используют его втемную. Танька ведет какую-то свою игру, и ладно бы и вправду картину свою искала.
– Один.
– Тогда давай вместе… п-прогуляемся. – Женька и прежде, волнуясь, начинал заикаться, легко, едва заметно, но он сам знал об этом недостатке. И стеснялся. А одноклассники его, чувствуя стеснение, старались вовсю.
Дразнили.
– Если ты не п-против.
– Не против.
Шли молча. Женька глядел на ноги, и Илья тоже глядел на Женькины ноги, подмечая неброские джинсы и ботинки, с виду простые. Но у Ильи тоже такие были, он знал, во что обошлась подобная простота.
– Людку жалко. – Первым заговорил именно Женька. При том, что он остановился, дернулся, оглянулся, будто подозревая, что крадется за ними кто-то.
– Жалко, – подтвердил Илья.
– Как ты думаешь, кто ее?
– Не знаю. Полиция выяснит.
– Да ну? – Женька вдруг поднялся на цыпочки, глядя куда-то за спину Илье. – А по мне, им бы кого виноватым назначить… Все нервы вытянули! Где я был, чего делал, выходил ли куда… не имел ли конфликта…
Илья оглянулся.
Этак недолго и параноиком стать.
– Что с тобой?
– Со мной? – Женька хихикнул. – А что со мной? Ничего со мной! Все хорошо со мной! Чего ты п-прицепился вообще?
– Я?
– Столько лет ни слуху, ни духу… и нате, заявился… а потом Генку убили! Ты и убил!
Женька ткнул пальцем в Илью.
– Больше некому… Кому он мешал, а?
Получилось визгливо, жалко даже, вот только жалеть этого недоумка – а иных слов не находилось – Илья не собирался.
– Прекрати.
– Что прекратить? Ты убил, а посадят меня, да? Хитренький… Думаешь, никто не знает о ваших делах… Генка тебе тогда заплатил за молчание. Хорошо заплатил… А теперь чего, долю свою потребовал, а ты отдавать не захотел? Не трогай меня!
Женька отпрыгнул и руку в карман куртки сунул.
– Не подходи! У меня пистолет есть! Слышишь? Пистолет!
– Слышу. – На всякий случай Илья сделал шаг назад. И руки за спину убрал. Мало ли, с этого ненормального станется и вправду пистолет вытащить.
– Вот! Убирайся!
– Сам убирайся. – Илья не собирался уходить, ему даже стало любопытно, чем закончится эта случайная встреча.
Или не случайная? Может, права была Танька, и за ними следили? Иначе как Женька оказался в этом богом забытом дворе? Он ведь удивился, с Ильей столкнувшись.
– Я… – Женька явно не знал, как быть. Он озирался, пританцовывал, но при том не спешил вытаскивать руку из кармана. Не то пистолет придавал ему уверенности в себе, не то пистолета не было, но Женька отчаянно боялся, что Илья об этом догадается. – Я тут… Я тут по делу!
– Хорошо.
– Что хорошо?
– Все хорошо. У тебя свои дела. У меня свои. И мы разойдемся, – миролюбиво предложил Илья, но Женька отчаянно затряс головой.
– Ты пойдешь за мной!
– Зачем мне за тобой идти?
– Н-не знаю… Ты… ты хочешь забрать ее себе!
– Кого? Картину?
– Вот! – Женька подпрыгнул. – Ты понял, да? Ты… знаешь, где она? Я ему денег дал! Он обещал, что в последний раз! Я ему денег дал, а его убили!
Вот значит, как… Нашелся дурак, который заплатил, и, судя по всему, не он один. Танька пусть и крутит хвостом, но тоже не бесплатно Генкиной помощью заручилась.
– Тебе жаль?! – взвизгнул Женька. – Да ты не п-понимаешь…
– Объясни.
Безумный-безумный разговор, да и сам Женька производит впечатление ненормального.
– Послушай, пожалуйста. Мы с Генкой не виделись двадцать лет. И да, он предлагал мне поучаствовать в очередном его проекте. Только мне эти проекты боком выходили… и я отказал. Картина… да ее не существует вовсе!
– Неправда! – Женька замахнулся, точно и вправду собирался ударить Илью. – Она есть! Я знаю, что она есть… я… ее видел!
– Где?
– Здесь. Генка ее в-выкупил…
А вот это уже интересно.
Танька была уверена, что ее приятель лишь собирался выкупить картину.
– Он… он п-привез ее… и заключение имелось… документы… Генка готовил ее к аукциону… Он обещал мне п-половину! П-половину! – Женька втянул голову в плечи и теперь говорил тихо, нервозно. – Надо было п-подождать… Немного п-подождать…
Чем дальше, тем любопытней.
– А он умер! – закончил Женька. – И что теперь?
– Не знаю.
– Это все ты виноват! Не мог его п-попозже убить.
Илья лишь руками развел. Оправдываться и доказывать, что он не убивал, не имело смысла.
– Уходи! – повторил Женька, пятясь.
– Ухожу… А ты уверен… что видел именно ту картину, которая настоящая?
Женька кивнул.
Уверен, выходит, вот только его уверенность – это пустое.
…Подделать бумаги просто.
…И картину нарисовать несложно. Нанять кого-нибудь. А потом предъявить простачку Женьке, уверенному, что вот-вот поймает синюю птицу счастья. Вот только настоящей проверки картина не выдержала бы…
…Что Генка собирался сделать?
Пожар устроить?
А что, картина погибла… Денег не вернуть.
– Сколько ты заплатил?
Как ни странно, но на этот вопрос Женька тоже ответил и довольно спокойно.
– П-пятнадцать. Т-тысяч евро… п-пришлось в долг брать.
А с Ильи только пять тысяч запросил. С Таньки… Вера… не только они… и выходит, что совладельцев у картины может быть десяток, а то и больше. Кто-то из этих совладельцев узнал, что обладает отнюдь не эксклюзивными правами.
– Уходи, – повторил Женька, он пятился к подъезду, постоянно оглядывался, но все равно наступил в лужу и с визгом отпрыгнул в сторону. – Это все из-за тебя! Если бы не ты, я бы сейчас…
В подъезд он бросился бегом, точно опасаясь, что Илья следом кинется.
Громко хлопнула дверь.
Тихо стало.
– Эй. – Илья обернулся. – Танька, ты где?
Не отозвалась.
Ушла?
Леший с ней… Надо как-то из этой истории выпутываться.
Домой Илья вернулся в препаршивейшем настроении.
Всю дорогу он пытался понять, как же поступить. Позвонить Олегу Петровичу, который любезно оставил номер телефона, правда, не на визитке, а на клочке бумаги? Рассказать о Танькином шантаже, картине… О Женьке с его страхами?
А не выйдет ли, что Илья сделает себе только хуже?
Ведь чего уж проще повесить убийство на него. Нет, два убийства, если считать Людмилу… в Генкиной квартире ее нашли.
Значит, вернулась за своими снимками.
И кого-то встретила… или этот кто-то встретил Людмилу. Не повезло.
Танька… то появляется, рассказывает какие-то сказки, то исчезает. Она не сказать чтобы особо умна, но и не дура. Тогда почему ведет себя так странно?
И Женька.
Картина эта.
Илья разложил на столе бумаги.
Копия дела. Отчеты его еженедельные. Даже ведомость, по которой он, Илья, деньги получал. Ничего, конечно, не получал, но это мелочи…
Отдельно – статья Людкина, которая уже точно не увидит свет…
Звонить Олегу Петровичу нельзя. Статья – тот же мотив. А что? Людмила пыталась шантажировать Илью, за что и была убита.
Куда ни кинь, всюду виновен.
Снимок старый.
Генка, Людмила и Вера. И теперь, после всего, становится ясно, что на том снимке показалось неправильным – выражение лица Людмилы. Нет, она улыбалась, только вот улыбка эта была какой-то наигранной, будто бы ее заставили улыбаться.
А в глазах – злость.
Вера же беззаботна… С ней так и не получилось поговорить.
Этот снимок Илья отложил в сторону. После разберется. Письмо Генки туда же… Надо бы его вообще сжечь, пока не попало в чужие руки.
И еще фотография.
С картиной.
С комнатой и картиной.
Обои… графин… зеркало, в котором что-то отражается, но что – попробуй-ка разгляди… если лупу взять… а ведь лупа имеется. Подарили как-то.
Илья вскочил.
Куда он эту лупу бросил? В стол? Нет, там карандаши, ручки… и во втором ящике всякий хлам. На полках пыль, а он верил, что домработница регулярно убирает… Лупа отыскалась в массивной миске из натурального камня, не то яшмы, не то сердолика. Один бесполезный подарок рядом с другим. Логично.
Вот только разрешение оказалось маловато.
В зеркале Илья разглядел тень человека, но и этого оказалось достаточно, чтобы загореться.
Картина?
Он найдет эту треклятую картину и докажет всем, что Генка в очередной раз построил замок для дураков, замок из воздуха и несбыточных надежд.
Отсканированный снимок, конечно, совсем не то, что цифровой, с цифровым было бы проще, особенно если бы сделан был он при нормальном разрешении. Но и здесь есть с чем работать.
Нынешняя работа была привычной и даже удовольствие доставляла.
…Первый компьютер купила тетка.
Достали по блату «Байт», который стоил, наверное, мало меньше подержанных «Жигулей». Главное, что в первые дни Илья опасался приближаться к нему.
Любовался издали.
Короб-монитор.
Неподъемный системный блок с кнопкой включения. И магнитофон, через который загружались кассеты. Долго. С премерзким писком, который выматывал нервы: получится ли на этот раз? Или загрузка дойдет почти до финала, чтобы потом сбросить.
Тетка хотела, чтобы Илья занялся чем-то, помимо слесарного дела.
У нее получилось.
И сейчас она бы… одобрила? Или все-таки понадеялась бы на полицию? Вряд ли. Скорее обратилась бы к старым знакомым, которых у тетки имелось великое множество.
При большом увеличении снимок поплыл.
Илью всегда удивлял этот момент – преобразования четкой картинки в наборы цветных пятен.
Некоторое время он пробивался фотографией.
Свадьбы.
Крестины.
Потом захотелось другого… да и программирование увлекло. Потом оказалось, что за эту работу, которую тетка и работой-то не считала, неплохо платят. Потом… потом получилось создать пару-тройку интересных программ.
Фирму свою.
Тетка умерла, когда жизнь Ильи только-только наладилась, и как ему показалось, умерла с немалым облегчением, будто только эта миссия – забота о чужом ребенке – и удерживала ее в жизни.
Мысли о тетке не отвлекали, напротив, сознание словно бы разделилось. Одна часть, рациональная, сосредоточилась на снимке. Она работала не то чтобы вдохновенно, скорее уж методично, четко анализируя каждое треклятое пятно.
Убрать лишние.
Осветлить.
Навести резкость.
Оценить результат.
Вторая часть не мешала. Она была вне времени, думая обо всем и сразу.
Почему Вера?
У нее есть своя маленькая тайна. Или не маленькая.
Нет, если случайно, то зачем Генка прислал эти снимки?
Зачем он вообще прислал пакет?
С делом ясно – напомнить… Статья – шантаж, хотя и вялый какой-то, неубедительный. А вот снимки – другое. Снимки – это игра, вернее, приглашение в игру… Если ты такой умный, то отыщи ее.
Картину.
Именно.
Вызов.
Илья посмел добиться большего, чем старый друг и давний недруг… а простить такое – не в Генкином характере.
Значит… картина все-таки существует? Нет, в том, что она существует как некий физический объект, Илья ни секунды не сомневался, но вот существует ли картина настоящая, за авторством Крамского?
Рациональная часть сознания отказалась отвечать на вопрос: недостаточно данных. Зато с фотографией она закончила.
Чуда не произошло.
Нет, снимок стал четче. Ярче. И теперь заметно было, что обои выгорели, а вода в графине мутна и неприятна. Что картина висит в старой раме и сама-то потемнела, как и рама…
В зеркале отражалась она.
И еще человек, которого Илья узнал сразу, пусть и лица этого человека разглядеть было невозможно. Уж больно несуразной была его фигура. Короткие ноги в узких брюках и объемный торс. Будто воздушный шар на палочке…
И шляпа эта.
В этой же шляпе он явился на похороны.
– Интересно, – сказал Илья, откидываясь в кресле.
Васечкин обитал в старом военном городке. Когда-то городок этот был как раз-таки новым, и квартиру в пятиэтажном доме чешской планировки мечтали получить многие. Об этих квартирах ходили вовсе невероятные слухи, будто бы у них и кухни преогромные, и комнаты просторные, и полы с потолками равнять не надо.
Как бы там ни было, но за прошедшие годы городок утратил лоск. Дома стали будто бы ниже и вовсе облик имели до крайности неказистый. Крашеные в темно-зеленый, защитный цвет, они смыкались углами, образуя затейливый лабиринт дворов.
Илья нужный семнадцатый дом искал с полчаса, и обнаружился тот между третьим и двадцать седьмым номерами.
В подъезде пахло хлоркой, да и сам этот подъезд был на удивление чистым, ухоженным. Даже ковровая дорожка имелась, хоть и старенькая, но тщательно выметенная. Подниматься пришлось по лестнице, от чего Илья несколько отвык, и этажа после четвертого с неудовольствием отметил одышку.
Дверь открыла женщина в бигуди.
– Чего надо? – спросила она недружелюбным голосом.
Илья окинул взглядом фигуру, несколько поплывшую, чего не скрывал короткий халатик, пестревший многими пятнами. В руке женщина сжимала поварешку.
– Мне бы Леньку. Васечкина.
– Ле-еньку?! – протянула женщина, и в голосе ее прорезались визгливые ноты. – Леньку ему! Васечкина! А нету Леньки!
Наверное, когда-то она была красива, броскою красотой, которая быстро сгорает. Сейчас от той красоты остались пухлые губы да темные глаза. И глаза эти женщина подводила густо, чтобы казались они еще больше, еще темней.
Получалось жутковато.
– Всем вам Леньку подавай… а нету его! И брать у нас нечего! Слышишь?! Не-че-го!
Это она прокричала в лицо Илье, а потом дверь захлопнула, громко, демонстративно.
Илья надавил на кнопку звонка. Что бы здесь ни происходило, но он должен поговорить с Ленькой.
– Уходи! – взвыли из-за двери.
– Послушайте… Вы меня за кого-то не того приняли! Я одноклассник!
– Чего?
– Одноклассник Ленькин… Мы на встрече встретились… – Глупо звучит, но тем не менее правда. – Мне нужно с ним поговорить…
Женщина молчала.
И дверь открывать не спешила. Но и не уходила – Илья слышал, как скрипит пол под тяжестью ее.
– Не надо нам одноклассников! Никаких не надо! – Она кричала в дверь, и со злостью непритворной. – Хватит, один уже приходил… посидел… обещал денег заплатить… а дал фигу… нету Леньки!
– Кто приходил?
Илья с трудом сдерживался, чтобы не пнуть дверь.
– А я почем знаю? Ленька сказал, что одноклассник… бутылку принес… алкашина… и Ленька алкашина… за бутылку родину продаст! Так что убирайся! Не знаю я, где он шляется… А встретишь, так и передай, что видеть его не желаю! Пусть катится на все четыре стороны…
Этакого поворота Илья не ожидал. Почему-то представлялось все просто: съездить к Леньке, поговорить… и загадка перестанет быть загадкой. Васечкин откроет тайну, какую, правда, Илья не знал, но эта тайна позволит расставить все по своим местам.
Он вышел из подъезда.
И что дальше?
Наверное, он так бы и стоял, пока не надоело, а как надоело бы, то и вернулся бы домой. Или Таньке позвонил, глядишь, для разнообразия и ответила бы она на звонок, шантажистка чертова. Ее бы тряхнуть хорошенько, она явно знает больше, чем говорит.
Хлопнула дверь, и Илья посторонился, пропуская девчонку в драных джинсах. Но та, как казалось, прежде спешившая, остановилась.
– Вы папку ищете? – Девчонка сунула руки в карманы. Вид у нее был лихой, разбойный. Куртка нараспашку. Майка полосатая драная. Джинсы на подтяжках. Розовые кроссовки с широкими шнурками.
– Дадите стольник, скажу, где он.
– А не много будет?
– В самый раз. Без меня не найдете. Он от мамки прячется.
Девчонка сплюнула под ноги и уставилась выжидающе. Пришлось вытаскивать портмоне.
– На старых гаражах он. У дядьки Володи. Пьет. Если хотите, чтоб провела, еще триста гоните…
– Деточка…
– Я уже давно не деточка… Мне жить на что-то надо, а вам – папка… Без меня вы эти гаражи триста лет искать будете, а дядькин и вовсе пятьсот…
Илья молча заплатил.
Девчонка не обманула, повела какими-то дворами, переулками. Было видно, что места эти ей знакомы распрекрасно, она перепрыгивала через ямы бодро, не глядя обходила лужи, в одну Илья провалился, а провожатая его не обернулась даже, бросила:
– Под ноги глядите, а то свернете еще… К нам «Скорая» ездить не любит… А чего вам от папки надо?
– К нему и вправду кто-то приходил?
Девчонка остановилась в арке между домами и, протянув руку, сказала:
– Тысяча.
– Аппетиты растут?
Она пожала плечами и откровенно пояснила:
– Ты, вижу, дядя небедный. А я наоборот. Тебе информация нужна? Нужна. Мамка тебе ничего не скажет. Она вообще тогда на смене была. Я этого хрыча видела… и слышала кое-что. Если ты из-за картины, то…
Девчонка выразительно пошевелила пальцами.
– В кого ты такая… предприимчивая?
– Самой интересно, – спокойно ответила она, пряча деньги в карман. – Но с ними иначе нельзя… Пошли, на лавочке посидим.
– А твой отец?..
Она только отмахнулась:
– Никуда он не денется… Как вчера ушел, так и все. Теперь неделю бухать будет… потом мириться приползет. Мамка поорет… Дурдом. Если б ты знал, дядя, как мне этот дурдом обрыд… Кстати, меня Настькой кличут. Можно Аськой.
Ася знала, что ее семья живет как все, но так жить не хотела. Да и что хорошего? Папка пьет и на жизнь жалуется. Мамка бесится и орет… Сначала на него, потом, когда папка захрапит или свалит, то и на Аську, хотя она-то в чем виновата?
Характер у мамки такой. Но она хоть не бьет. У Вальки вон папаня как на рогах, то с кулаками лезет. У Галинки братьев младших семеро, за которыми следить надобно почему-то Галинке, будто она их рожала… У Ватюковых вообще оба предка бухают по-черному… Нет, Аське еще повезло. Только вот она сама не желала продолжать простую и понятную мамкину жизнь.
Вырваться хотелось страстно.
В другой мир, где мода, глянец и вообще все иначе. Она и передачи смотрела, про топ-моделей, где из простых девчонок делали красавиц… Небось Аська не хуже.
Хотя опять же, будучи существом рациональным, Аська понимала: не стоит рассчитывать на такое везение. Свою жизнь строить надо самой.
Для начала выучиться.
На кого?
Точно не на медсестру, как мамка… Конечно, та нахваливает, что работа не такая и тяжелая, проводницей или продавщицей куда хуже, но Аська видит, что мамка со смены приходит уставшая. Денег ей платят мало. Да и больничка их бедная, тут родственники больных с подарками соваться не спешат…
Аська хотела стать парикмахером.
Вернее, стилистом.
Знаменитым.
А что, с ножницами она обращалась ловко, с лет двенадцати всех стригла. И покрасить могла. И даже колорирование сделать… За это и платили. Нет, поначалу-то все больше словами благодарили, конфеты совали, шоколадки… Но Аська, как подросла, это безобразие прекратила. Хочешь красоты? Плати.
Она ведь не просто так деньги собирает, а на курсы.
Нормальные, а не те, которые в местном ПэТэУ, правда, обозвали его уже колледжем, но как был ПэТэУ, так и остался… Туда Аська тоже сходит, потому что диплом какой-никакой нужен, но потом на курсы запишется к Лусковскому… Кто такой?
Как можно не знать Лусковского! Это же известный во всем мире стилист! Он и школу свою открыл… Только школа сразу дорого, Аська не потянет… А вот если курсы… Сначала один, потом другой… Она точно знает, чего хочет от жизни. И своего добьется.
К чему это все? А к тому, что папенькин гость Аськины мечты едва не порушил… У нее-то уже собралась неплохая сумма, правда, о тех деньгах Аська никому не рассказывала, врала, что потратила… Мамка ругалась, конечно, но лучше пусть поорет – и так орет без конца – чем отберет.
В квартире ремонт нужен.
Обои купить. Плитку… Ага, вот пусть и покупают. Аське и нынешние обои по нраву. Плитка тоже… Тайник свой она устроила за картиной. Благо та висела в гостиной с самого Аськиного рождения, а то еще и до него. Вроде как папке от его отца досталась, а тому от деда. Картина, как по Аськиному мнению, была на редкость уродливой. Черная. Мрачная. И выкинуть бы ее, да папка не позволял.
Наследство, мол.
Перебрав, любил приговаривать, что картина эта – ценная и старинная, и, когда он помрет, то Аська сможет продать ее и разбогатеть. Маленькая была – верила, повзрослев, то и сообразила, что будь картина эта и вправду старинной да ценной, мамка ее бы давно оприходовала.
Мамка вообще деньги чуяла.
И что Аська врет – тоже чуяла… Всю квартиру обыскала. Аськину комнату трижды перевернула, типа, порядок там наводила, перестановку перестанавливала. Ага… конечно… до картины-то мамка не доперла. Оно и понятно, пачку денег за ней не спрячешь, плотненько висит, а вот карточку банковскую за раму засунуть – самое оно. Аська ведь не дура. И шестнадцать ей есть. Паспорт еще в том году сделала. А с паспортом и счет в банке открыла. Так оно верней, чтоб в банке деньги… На счет ей карточку и сделали.
Поначалу Аська ее за почтовым ящиком прятала.
А потом уже и про картину придумала, там рама тяжеленная, деревянная, не то что пластиковая багетка, на которую разок дунешь, она и развалится. Карточка лежала в надежном месте. Аська была спокойна… Пока не заявился папенькин дружок.
Дружков у отца было много. Но все больше – из местной алкашни. Этих Аська гоняла без стеснения, а в дни аванса и зарплаты самолично папку встречать ходила. Ну, это когда мамка не успевала первой. Тогда у Аськи получалось перехватить когда соточку, когда и тыщонку… Ей ведь на курсы надо.
Но в тот день гость заявился домой.
Весь такой… солидный. При костюмчике. При галстуке… Правда, Аська потом разглядела, что костюмчик ношеный, галстук лоснится, а стригли гостя и вовсе убого. Затылок неровный, на макушке вихор оставили… и вообще его эта стрижка старила.
У Аськи и то получилось бы лучше.
– Ленька дома? – поинтересовался гость.
Отец дома был, а что, зарплату уже потратил, до аванса оставалась еще неделя, вот он и маялся от недостатка алкоголя в крови… И главное, маялся бы на работе, но нет же ж, выходной.
Вот и ходит по дому, канючит… Знает, что есть у Аськи деньги, просит на здоровьице поправить.
– Дома, – вздохнула Аська, прикинув, что гость папашу отвлечет, даст ей передышку.
Почему-то, несмотря ни на что, впускать гостя не хотелось совершенно.
– Лень! – Тот крикнул, верно, почувствовал это Аськино нежелание. – Гостей встречай.
Гостям папа всегда рад был, особенно когда гости эти являлись не с пустыми руками. И нынешний вытащил из сумки бутылку.
– Геночка… это ты… а я и не знал… и не думал… – На бутылку папка глядел, как кролик на удава. – Асенька, иди, поставь чайничек… Мы тут посидим с Геночкой…
Ага, чайку попьют.
Как же.
Будто Аська не знает, чем эти посиделки коньячные заканчиваются. И ладно, если за второй не отправят, гость-то при деньгах, не при тех, которые зависть вызывают, но на бутылку-вторую хватит. А там и на третью, после которой папенька завалится спать прямо на кухне.
И хорошо, если еще не наблюет.
Блевотину его Аське ну никак не хотелось замывать.
Но чайник она поставила. И ушла к себе. Правда, дверь оставила приоткрытой, потому как до конца гостю не доверяла. Пожалуй, она сама не могла бы сказать, что именно ее обеспокоило. Красть-то из дому нечего… Ну, разве что мамкины серьги золотые, которые она в серванте хранит с Аськиной цепкой. Да только эти серьги копейки стоят, Аська узнавала. И цепочка не сильно дороже.
В общем, она угадала.
Сидели долго. За первой бутылкой появилась вторая… а там и третья. Главное, бежать за добавкой не пришлось, гость предусмотрительно с собой захватил. Пару раз Аська заглядывала на кухню, порядка ради, подмечая, что отец пьет, а вот гость выглядит трезвым. И рюмку он поднимал, и чокался… Да вот потом ставил почти полной.
– Ты, Генка… Ты не понимаешь, как она жизнь повернулась! Ты вот в шоколаде, а я… я… – Отец, как всегда, подпив, начал жаловаться. Благо ныне его жалобы слушать пришлось не Аське. – Кому нужен инженер? Я вот скажу… никому…
Инженером он был раньше, в те времена чудесного благополучия, о которых у Аськи остались лишь весьма и весьма смутные воспоминания да пара фоток.
– Дочка вот выросла… на ноги ее поднимать…
Аська фыркнула: вот уж спасибо. На ноги она сама встанет, без посторонней помощи, так оно надежней.
– Кто ей поможет, кроме папки…
Гость слушал и что-то говорил, но тихо, не разобрать. А потом зачем-то потянул папку в зал, к картине. И на нее уставился, что так, что этак… и главное, что глядел – едва ль не носом в раму лез.
Аська за ним пошла.
– Деточка. – Гость тогда соизволил обратить на Аську внимание. – Шла бы ты на улицу погулять… Погода хорошая…
Ага, холодрыга и дождь. Самая она, для гуляния.
– Да нет, дяденька, я с вами посижу.
– Асечка… – заблеял отец. – И вправду, иди, погуляй…
– На вот. – Гость протянул пятисотку. – Купи себе мороженого…
Дуру нашел? Теперь Аська поняла, что точно никуда не уйдет. Но деньги взяла.
– Спасибо, дяденька, – ответила она ласковым голосочком. – Всенепременно куплю. Потом.
– Ленька!
– Асенька…
– Папуля, – Аська демонстративно села на диван, – выбирай, или я тут сижу, или сейчас мамке звякну. Ей тоже интересно будет, что вы тут затеяли. Мигом явится.
Что было чистой правдой. Пару раз уже случалось мамке звонить, когда папенькины приятели пытались телик вытащить, типа в ремонт. Так мамка быстро им мозги отремонтировала… и папке заодно. Неделю в гараже пожил и образумился.
И сейчас, о том вспомнив, он покраснел.
– Деточка. – Гость разозлился и к Аське подошел, навис над нею. Руки в боки упер… типа страшный. Видала Аська и пострашней. – Не мешай взрослым…
– Дяденька. – Аська подниматься не стала. – Не пыжься. Папке моему ты, может, мозги и запудрил. Только он эти мозги сам давно пропил. А мне лапшу на уши не вешай. Не у себя небось…
– Ах ты…
Он отвесил Аське оплеуху, и тогда она, вцепившись в руку гостя, заголосила:
– Грабят! Помогите! Убивают…
Нет, Аська знает, что на помощь других рассчитывать не следует, но дядька Панас, местный участковый, жил в соседней квартире. Стены же в доме были тоненькими…
Гость Аську оттолкнул, когда б не сидела она в кресле, упала бы.
– Позвони, когда один будешь…
И ушел.
– Что ты наделала, Асенька! – запричитал папаша, присаживаясь на краешек дивана. Он был уже сильно пьян, но не настолько, чтобы вовсе утратить способность говорить. – Он же ж… Он помочь хотел…
Ага, так Аська и поверила. На роже гостя было написано, что он прям-таки разрывается от желания кому-нибудь забесплатно помочь.
– Он бы картину купил… – Папаша подумал и на диван прилег. – Картина дедова… старинная… Он триста баксов предлагал…
Папка зевнул.
Ну вот, сейчас заснет…
– А ты его прогнала…
Триста баксов, значит? Триста баксов – это много… Так сперва показалось Аське. Появилось даже желание телефончик гостя у папаши вытянуть и самой позвонить. Триста баксов лишними не будут. Вот только следом пришло понимание, что стоит картинка куда дороже.
Небось будь ей цена трехсотка, гость не стал бы возиться с бухлом.
Значит, как пить дать втрое дороже… А что, папку подпоить хорошенько, он и даром отдаст, типа в долг. Вечно дает, а потом, на трезвую голову, забывает, кому дал и сколько. И поди-ка взыщи такого долга… Нет, гостю у Аськи веры не было.
Зато картинка заинтересовала.
Она и сама ее глядела, то так, то этак… заново. Оно ж как бывает, что есть вещица привычная, на какую и внимания не обращаешь. А приглянешься, то и увидишь, что вещица эта непростая.
Аська по телику видела, как у одной старухи на Блошином рынке яйцо купили золотое… за три тысячи рублей. А оно на самом деле миллионы стоило. Вот только ничего этакого в картине Аська не углядела.
Кредитку свою перепрятала. Чисто на всякий случай.
А картину… ее б знающему человеку показать, только одной Аське не справиться. И потому она рассказала мамке и про гостя, и про картину, и про мысли свои. Мамка Аську похвалила – редкое явление, и велела больше чужих людей в дом не пускать. На папку же наорала, что он этак за копейку и квартиру первому встречному продаст…
В общем, разразился скандал, папку выставили из дому… и все вернулось на круги своя. Нет, мамка обещала, что найдет кого знакомого, кто в картинах мыслит. Может, не больно-то она Аське и поверила, но сама мысль, что за мазню, изрядно ей досаждавшую с самой свадьбы, денег дадут, и немалых, заставляла и вправду искать.
Но выяснилось, что специалистов по картинам не так и много.
И денег они за услуги свои просят.
И денег немалых… тысячи… А где эти тысячи взять? Аська бы дала, если б была уверена, что с картины этой ей хоть копейка перепадет… Но, в общем, пока рядились, да думали, картина исчезла.
– Куда исчезла? – Илья не поверил, что вот это милое создание, куда более практичное, чем можно было ожидать от него по возрасту, выпустило из вида столь ценный предмет.
– Так известно куда… Папка продал.
Она вздохнула.
– Меня на свадьбу позвали… на два дня… а у мамки смена… и вот… папка дождался, когда мы свалим, и этому своему позвонил… Я приезжаю, а он дома… пьяный вдрабадан. Картины нет. Денег тоже нет… то есть тысячи две остались… Ох и орала ж мамка! Обзывала… била даже… только пьяному чего? Он лыбится и пузыри пускает… счастливый… Мы телефон этого его дружка нашли… мамка позвонила, а он ей, дескать, все честно, по закону… он картину купил. И бумага об этом есть… и фига с два что-то сделаешь. Вот так.
И вправду, вот так.
Вопросов больше вроде бы не осталось.
Картина нашлась и потерялась снова. Если она действительно та самая, то откуда она у Леньки взялась? Досталась по наследству? А Генка прознал… воспользовался случаем…
А письмо?
Было ли то письмо вообще? О нем Илья узнал от Таньки. Самого письма не видел, а только ксерокопию… Сложно ли изготовить подделку?
Нет.
Во всяком случае, подделку для дилетанта. Небось экспертизу Илья при всем желании провести не смог бы… да и с чем? С ксерокопией?
Само-то письмо якобы у Генки осталось.
И картина.
Купленная им за триста баксов картина… а продавал он ее гораздо дороже. Пятнадцать тысяч евро с Женьки. Пять с самого Ильи… и Таньки… и если так, то в итоге набежит неплохая сумма. Вполне в Генкином духе бизнес.
Илья хмыкнул.
А ведь так и началось… с картины. Сначала Генка нашел ее, а потом сочинил историю, на которую глупцы и попались. Вот только кто-то, надо полагать, прозрел до срока.
– Послушай, Ася, это ваша комната? – Он показал снимок, и девочка, нахмурившись, долго на него глядела.
– Ага… навроде… только это… шторки другие. Эти еще по весне мамка поменяла…
Значит, снимок сделали весной.
– А Генка когда приходил?
Аська призадумалась. Человеком она была честным и полученный гонорар отрабатывала сполна.
– Первый раз… дождина тогда был, помню… а отопление еще не включили. Ага, значит, сентябрь… а второй раз – уже в ноябре… помню, что тогда прическу невесте делала. Два флакона лака извела. На сырую погоду волосы держатся фигово. А у нее еще вьющиеся были, то вообще мрак… Только распрямишь, пять минут – и снова… намаялись мы тогда с ней крепко.
Значит, ноябрь.
А встреча состоялась в феврале.
И вопрос, что делал Генка оставшиеся два месяца…
– Спасибо.
– Та не за что, дядя. – Аська кивнула на арку. – К папке вести, или уже не надо?
– Веди… может, будет толк.
– Это навряд ли. – Оптимизму Аськиному можно было лишь позавидовать. Но слово свое она сдержала, провела Илью дворами и гаражами, махонькими, тесными, сделанными из подручных материалов. Иные проржавели, иные покосились… Здесь хранили запасы банок и маринадов, картошку, свеклу и морковь. Старую мебель, которую было жаль выбросить. И в лабиринте этом Илья точно заблудился бы без проводника.
– Туда идите. – Аська остановилась. – Вона, видите синюю дверь? Папка сто пудов там будет. Не стучитеся. Не услышит. Толкайте. Там оно не заперто…
И вправду было не заперто.
Из-за двери шибануло вонью, такой характерной вонью протухшего мяса, гнилых овощей и еще чего-то. Запах этот оглушил. А сумрак, царивший внутри ракушки, еще и дезориентировал.
Илья застыл на секунду, пытаясь справиться и с тошнотой, и с темнотой.
А когда справился, то огляделся.
Отступил.
– Ася… – Он не знал, как следует преподносить подобные новости. – Надо вызывать «Скорую»… и полицию… похоже, что твой отец…
Договаривать не пришлось.
– Ошизеть, – сказала Аська. – Допился-таки…
«Дорогая моя матушка.
Спешу сообщить Вам новость, которая самого меня ввергла в радостное изумление, в коем имею счастье до сих пор пребывать…»
Ольга письмо дочитала.
Перечитала.
Поморщилась.
Вот уж и правда, этак и поверить недолго, что решение ее, казавшееся весьма разумным, на самом деле было ошибкой. Но кто знал, что эта ушлая девка воспользуется шансом?!
Бедный мальчик… так наивен… так искренне счастлив… не понимает, что в его положении дети – лишние неудобства. Нет, естественно, долг будущей графини – продлить род Бестужевых, и ей-то наследник обязателен, а лучше, чтобы не один… Сама-то Ольга так и не решилась на второго ребенка, ей и с первым беспокойств хватало.
А тут…
Только уехали, и нате, беременна. Как это она раньше не сообразила объявить? Тогда бы, пожалуй, и услать девку не получилось бы… Небось напела б Давиду про врачей, про опасность дороги… Ничего, пускай… Как-нибудь сложится.
Авось еще не разродится. Или сделает услугу всем, померев родами… Дитя же, если останется живо, всегда отослать в деревню можно…
Однако надеждам Ольги Бестужевой не суждено было сбыться. Неугодная невестка разродилась в срок и легко, как сие бывает с особами простого происхождения, да и ребенок мужского полу оказался здоров…
Давид был счастлив.
Если порой и закрадывалась мысль, что подобная идиллия существует единственно в его голове, то Давид мысль эту гнал.
Ни к чему думать о плохом.
Все было… волшебно.
Старый дом, будто созданный для тихой и скромной жизни, которая, признаться, была Давиду куда больше по сердцу, нежели шумная столица. Он, по сути оставаясь человеком военным, готов был довольствоваться малым. Да и то, к чему держать большой штат прислуги? Разве бывают в поместье гости? Изредка, конечно, соседи появляются с визитом, но по-простому, по-свойски… и обеды с ними уютны своей местечковостью, лишены излишнего роскошества, без которого в Петербурге обойтись никак невозможно.
А Давида всегда раздражали эти безумные требования.
На кой ляд за стулом каждого гостя лакея ставить?
И держать в доме сотню слуг?
Ведь ясно, что и пары горничных довольно, а он сам вполне обойдется и без камердинера, небось, галстуки завязывать обучен… Мысли свои он доносил до супруги, которая слушала и вздыхала… Ей здесь нравилось.
Давиду хотелось бы думать, что нравилось.
Мирно.
Спокойно… и все дни словно созданы для них двоих, их любви, нашедшей наконец подтверждение в глазах божиих, иначе разве благословил бы он Давида наследником?
– Разве он не прелестен? – спрашивал Давид у престарелой няньки, которой случалось нянчить и самого Давида. И та, улыбаясь щербатым ртом, кивала, соглашалась, что не встречала в мире младенца краше…
Няньке помогали две девицы помоложе, но и они уставали с младенцем, который был по-младенчески криклив и по-графски требователен.
– В Матрену пошел… Вот вырастет…
Нянька поджимала губы. Матрену она недолюбливала, хотя Давид, сколько ни силился, не мог понять источника этой странной нелюбви.
– А на следующий год дочку… – Давид сделал младенцу козу, и тот скривился, закряхтел. Крошечное личико его сморщилось, предупреждая, что не следует подобным образом обращаться с наследником.
– Если эта, твоя, соблаговолит… – Нянька все же сплюнула и головою покачала. – Ох и выбрал ты себе, Давидушка…
– Красавица…
– Красотою сыт не будешь. Вот увидишь, не допустит она, чтоб еще одно дитя родилось… тем паче дочка… Дочки – они-то материну красоту забирают…
Нянька ворчала тихо, беззлобно. И будущего графа, прозванного Петром, баюкала.
– …а эта страсть до чего боится некрасивою стать…
Давид тихонько вышел из детской комнаты.
Супруга… спала.
После родов она изменилась, да и то, все ведь знают, что беременность меняет женщину, и сие естественно. Но Матрена Саввишна перемены воспринимала болезненно. И если поначалу она искренне радовалась своему положению, то постепенно, полнея, сделалась капризна и слезлива.
Доктор говорил, что это нормально.
Надо потерпеть.
Давид и терпел. И теперь, стоя на пороге, разглядывал супругу с нежностью: красавицей была, красавицей и осталась. Полнота уйдет, уже почти ушла, пусть корсеты и не затягиваются до желаемых объемов, но разве в том дело? Ее тело сделалось мягко и округло. И запах… столь удивительно мягкий молочный запах… Правда, Матрена Саввишна отказалась кормить дитя, к преогромному неудовольствию няньки, но ведь и матушка в свои годы выписывала кормилицу.
Это естественно.
Матрена открыла глаза и улыбнулась.
Мягкая и теплая со сна, она манила, но стоило подойти близко, слишком близко, коснуться ароматной кожи ее губами, как Матрена отстранилась.
– Погоди, – шепотом попросила она. – Еще нельзя… доктор…
Она выскользнула из объятий мужа, спеша набросить халат, спрятаться за тканью. Давид вновь позволил ей отступить.
– Матушка прислала письмо. – Давид пересел в кресло. – Пишет, что счастлива за нас…
– Сомневаюсь.
Матрена взялась за щетку.
Ах, как ей хотелось высказать… Все высказать, на душе накипевшее, нагоревшее… и про матушку его, и про дражайшую Амалию, поместье которой по удивительному совпадению оказалось по соседству, что и позволило толстухе являться в гости еженедельно.
Подруга…
А Давид не видит, что подруга эта готова из кожи вон вылезти, чтобы гадость сделать… Ее муж вообще и слеп, и глух… Истукан бесчувственный! Запер Матрену в этой глухомани и счастлив! Неужели он при всей своей показной заботе не способен увидеть, что здесь, в поместье, Матрена чахнет?
Пожалуй, если бы он сразу привез Матрену сюда, а не в Петербург, она бы, вырвавшись от Мизюковой, была бы счастлива и такой свободе… дому, слугам, которые готовы исполнить любой каприз. Но побывав в столице, увидев краем глаза настоящую жизнь, Матрена не могла отделаться от мысли, что ее обманули.
Поманили леденцом.
А подсунули пустую бумажку… Она красива? Пускай. Но кому здесь нужна ее красота? Престарелой няньке, что в глаза называет Матрену самозванкой? Хорошо хоть не холопкой… Унылому местечковому обществу?
– Когда мы уедем? – Она слишком устала, чтобы притворяться и дальше. Порой ей казалось, что еще немного, и она закричит, вцепится в волосы глупенькой горничной, тайно влюбленной в Давида… или в его темные кудри… Главное, что устроит скандал.
– Куда?
– В Петербург. – Матрена расчесывала волосы сама. Горничная, мерзавка, так и норовила выдрать клок-другой… И все причитала, что, дескать, после родов волос этот сделался слаб и тускл, сам сыплется.
– Зачем нам ехать в Петербург? – Давид поморщился.
– Не знаю… Зачем все едут в Петербург?
Он обещал сезон, но потом случилась беременность, нежданная и все же нужная – теперь никто не посмеет заявить, что Матрена не исполнила свой долг…
– Не знаю, – тон в тон ответил Давид. – Пускай все едут… А мы останемся… или тебе здесь плохо?
Матрена стиснула щетку.
Плохо.
И так плохо, что душа не выдерживает.
– Здесь очень… тихо… – Она старалась подбирать слова, не насторожить его, такого беспредельно счастливого. – Тоскливо… признай.
– Но Петр еще мал…
– И пускай остается… – Вот уж не было докуки, тащить в столицу младенца. – Ребенку там и вправду делать нечего…
– А ты?..
– Можно подумать, я ему нужна. Меня только и допускают, что раз в день на него взглянуть. На руки брать и то не дают. – Матрена смахнула невидимую слезу. – Эта твоя… старуха…
– Она меня вырастила.
– Если ты так уверен, что она вырастит и Петра, то… ладно… Я не мешаю ей! Я никому не мешаю! Но, господи, Давид! Я скоро с ума сойду от тоски!
И это было правдой.
А он ушел…
…И больше не появлялся, словно правда, вырвавшаяся против воли, оскорбила его. Чем? Или он думает, что, освободив Матрену, он получил полное право распоряжаться ее жизнью? Если так, то чем он лучше Мизюковой?
…Неделю спустя, прерывая установившееся молчание – супруги Бестужевы не ссорились, но и идиллия, выстроенная Давидом, дала трещину – появилась Амалия.
– Боже мой, ты все так же хороша! – сказала Амалия с явным неудовольствием, которого не дала себе труда даже скрыть.
Ей нравилось дразнить Бестужеву. И та вспыхнула счастливой улыбкой, вскинула голову, одарив Амалию снисходительным взглядом. Пускай… В этой игре пострадают обе, но Амалия хотя бы готова к потерям.
– А ты, дорогая, не собираешься выходить замуж? – Неумелая шпилька. Но место болезненное.
– Увы, никак не найду достойного. – Амалия улыбнулась Давиду, который на улыбку улыбкой же ответил.
– Мне так жаль… Если бы я знала других… достойных мужчин, то всенепременно познакомила бы вас…
Матрена смотрела на мужа.
И не могла понять, что нашел он в этой толстухе, которая ведет себя в поместье хозяйкой? И почему прислуга, Матрену не то чтобы вовсе не принявшая – нет, приняли, куда им деться-то? – но относившаяся с холодком, Амалию обожает.
– Не сомневаюсь, дорогая…
Некрасива.
Нагла, порой чрезмерно… и не боится говорить, что думает… и ей все прощают, хотя самой Матрене не спустили бы и малой дерзости.
Несправедливо.
И все-таки в семью Бестужевых вошла она, Матрена. А Амалия, несмотря на всеобщую любовь, так и останется старой девой.
А вот это как раз-то и правильно, и справедливо.
Амалия же, напрочь игнорируя неписанные правила, подошла к Давиду… говорят… о чем говорят? Сколько Матрена ни спрашивала, супруг лишь отмахивался. Мол, о пустяках всяких, внимания не стоящих. А если и вправду пустяки, то почему тогда он выглядит столь сосредоточенным?
Слушает внимательно.
Матрену вот никогда не слушает, разве что когда она читает по вечерам… Еще одна ненавистная обязанность, от которой избавиться не вышло. И пусть раньше слушала Мизюкова, а теперь супруг, но для самой Матрены ничего не изменилось…
Как ей все это надоело!
– Твоя жена выглядит несчастной.
– Это нервы…
Амалия фыркнула. Вот уж эти мужчины… Самое простое – списать все проблемы на хрупкие женские нервы или же натуру, которая вечно чем-то недовольна. Пожалуй, именно сейчас она испытывала некое слабое сочувствие к молодой графине, которая задыхалась в поместье. А дорогой супруг старательно этого не замечает.
И конечно, в любом ином случае Амалия оставила бы все, как оно есть, удовлетворившись ролью наблюдателя, но ныне… Эта сельская идиллия могла длиться годами, что Амалию категорически не устраивало.
А вот столица… Яркая столица с ее искушениями и, что куда важнее, искусителями, которые слетятся на эту красоту, что пчелы на мед…
– Дорогой. – Амалия хлопнула старого приятеля веером по руке. – Нервы здесь совершенно ни при чем… и роды… Она молода и красива, а ты замуровал ее в сельской глуши.
Давид нахмурился.
– Понимаю, что здесь ты счастлив. Но только ты. Не она.
– Я думал…
– Сомневаюсь.
– Амалия!
– Что? – Она усмехнулась, и Давид махнул рукой: что взять с этой невозможной женщины? С другой стороны, ее общество было не то, чтобы желанно – Давид обошелся бы и без него, – но рядом с ней он чувствовал себя свободным от условностей.
– Ты думал, что если ты счастлив, то и она тоже. – Амалия приняла предложенную руку. – Это довольно распространенное заблуждение…
Он вывел ее на балкон. Почти недопустимое уединение, с другой стороны, здесь-то никто не подумает о них дурно…
– Она хочет в Петербург, – вынужден был признать Давид. – А я не понимаю, зачем ей?!
Амалия приподняла бровь.
– Ну да, конечно… балы… рауты… театры… Господь милосердный, разве это может быть кому-то интересно?
– Твоей матери интересно же…
– Так это мать, а Матрена, она другая…
– Или ты решил, что она другая, – поправила Амалия. – Давид, ты… ты вообще когда-нибудь спрашивал ее о том, чего она хочет?
Давид отвернулся.
Проклятье… Она не права! Она не может быть права!
Но Амалия никогда ему не лгала. Порой была резка, иногда ее резкость граничила с откровенным хамством, но… вот не лгала. Давид ценил эту честность. И тогда получается, что он сам виноват? Решил за обоих… привез Матрену сюда, надеясь, что именно здесь они будут счастливы, а вместо этого… Вместо этого его жена несчастна. А он не удосужился узнать, что именно ей нужно.
– Не переживай. – Амалия всегда знала, когда стоит утешить. – Здесь не только твоя вина. Она вполне могла бы сказать, что именно ей нравится… В конце концов, не немая ж.
Она и говорила.
Заводила робкие беседы, намекала, только Давид упорно не желал намеки слышать и понимать.
– И что мне делать?
– А это уже тебе решать. – Амалия раскрыла веер, провела мизинцем по пластинам из слоновой кости. – Ты можешь оставить все как есть…
И тогда Матрена будет несчастна.
– Возможно, она привыкнет… смирится…
– А возможно, и нет.
– Да.
– Остается Петербург…
Амалия пожала плечами: мол, это решение целиком за Давидом.
– Чего ты боишься? – спросила она и, прежде чем Давид успел ответить, продолжила: – Прекрати. Я слишком хорошо тебя знаю. Никогда прежде ты не избегал столицы столь настойчиво… И эта тяга к сельской жизни совсем для тебя не характерна. А значит, дело не в тебе. Дело в ней.
Можно было бы промолчать.
Или солгать.
Или просто сказать, что некоторые вещи Амалии не касаются, она бы не обиделась, приняла все, как есть…но Давид ответил.
– Она так… красива.
– Красива, – согласилась Амалия, скрывая усмешку за веером.
– И ты понимаешь, что многих… привлекает эта красота…
– Естественно. – Амалия поморщилась. Вот уж и вправду, мужчины нелогичны. Сначала выбирают в жены красивую женщину, а потом удивляются, что на ее красоту хватает охотников…
– И что мне делать?
– А что ты можешь сделать? Запереть ее? Лет на двадцать… или тридцать, пока она не превратится в уродливую старуху?
Давид рассмеялся, только смех этот был нервным.
– Или принять все как есть…
А вот эта мысль была ему не по вкусу. Амалия же, спрятавшись за веером, осторожно спросила:
– Ты же доверяешь своей жене?
– Конечно!
Сама мысль о том, что Матрена способна на измену, казалась невозможной.
– Тогда все замечательно… съездите… выведи ее в свет… сделай ее счастливой…
Ольга перечитала письмо.
Сложила лист бумаги. Вновь сложила. Задумчиво воззрилась на камин, испытывая преогромное желание отправить послание в огонь. В конце концов, именно того оно и заслуживало… С другой стороны, она отдавала себе отчет, что бумага никоим образом не виновата в нынешних ее проблемах.
Проблеме.
Они возвращаются… Давид и эта девка, которую не получилось удержать в деревне… на сезон… и нет ни малейшего повода отказать…
Нет, Ольга была бы рада увидеть сына. Она сама не единожды писала ему, умоляя вернуться. Но не его, с позволения сказать, жену…
Ах, до чего неудачно все… или наоборот?
Она развернула лист.
Пробежалась по строкам, поморщилась – сухие, вежливые слова… Такое ощущение, что, встретив эту девку, Давид потерял способность любить кого-то, кроме нее… А это его обожание, почти преклонение перед своею Матреной Саввишной… Оно ведь совершенно неестественно. Тем более, что сама девка Давида не любит.
В этом графиня Бестужева была совершенно уверена.
И все-таки…
Быть может, если Давид поймет, что она из себя представляет… Истинное ее лицо… Ребенок, конечно, многое осложняет, но при желании развод получить можно…
А желание появится.
Несомненно.
На вызов – а полицию Илья все-таки вызвал, являясь человеком все-таки законопослушным, – явился Олег Петрович. И встрече этой, как показалось, был премного рад.
– Надо же, какая неожиданность! – несколько неубедительно воскликнул он. – Это вы его нашли?
– Я.
Возможно, отправься Илья в гаражи один, он бы просто ушел, потому как внимательный с насмешечкою взгляд Олега Петровича не внушал оптимизма. Но была Аська, которая взялась проводить, а ныне стояла в отдалении, ковыряла носочком землю с видом презадумчивым.
– И как же так получилось? – осведомился Олег Петрович.
В гараж заглядывать он не спешил. Да и работали там люди, неспешно, деловито.
– Да вот… решил встретиться… поговорить…
– О чем?
Илья пожал плечами.
– Обо всем… о Генке вот…
– О Генке. – Олег Петрович взял Илью за локоток. – А давайте-ка мы отойдем… тоже поговорим.
– О чем?
– Обо всем, – в тон ответил Олег Петрович. – О Генке вашем. О Людмиле… Вы же слышали небось, какое с ней несчастье приключилось. И теперь вот это… Что он в гараже делал?
Отошли недалеко, к другому гаражу, сооруженному из листов металла. Он был кривоват, и местами листы проржавели насквозь, отчего сам гараж гляделся кружевным.
– Пил он там. – Илья огляделся.
– С кем?
– Понятия не имею. Я… в квартиру к нему пришел. В гости… открыла женщина… жена… то есть, это Аська сказала, что жена…
– Кто такая Аська?
– Ленькина дочь, вон она, стоит. И она рассказала, что Ленька с женой поссорился. В гараж ушел. Или не ушел, а она его выгнала. Не знаю. Главное, что он дома давно не появлялся. А она взялась меня проводить. Тут, если не местному, легко заблудиться.
Олег Петрович слушал с преувеличенным вниманием.
– Она и повела…
– Добрая какая девочка…
Эту шпильку Илья пропустил мимо ушей.
– Мы пришли. Я открыл дверь… там воняло. Я вошел и увидел человека…
– И решили, что он мертв.
– Да.
– Почему?
А ведь хороший вопрос. Почему?
– Именно мертв, а не пьян вусмерть… – Олег Петрович теперь уставился в лицо, и под взглядом его холодным Илья разом ощутил всю глубину своей вины.
– Не знаю… он просто лежал… на полу лежал… и запах этот… мерзкий такой запах. Живые так не пахнут.
Олег Петрович хмыкнул.
– Плохо вы живых знаете… Живые, случается, воняют так, что куда там покойникам…
– Значит, он жив?
– Нет.
– Тогда…
– Для информации… исключительно для информации… А ведь любопытно выходит, да? С первым потерпевшим вы побеседовали, и после той беседы он был убит. Со второй потерпевшей, как показали свидетели, тоже поговорили… Теперь к третьему заявились, и снова труп.
– Отчего он?
– А мне откудова знать? – Олег Петрович пожал плечами. – Проведут вскрытие… там и скажут… Значит, выпить любил?
– Поймите. – Илья вдруг ощутил себя в прошлом, когда он, пацан, растревоженный, взвинченный, пытается объяснить, что не виноват, и ему даже верили, только эта вера не способна была изменить ситуацию. – Я их не трогал! Не было у меня причин их трогать! Ни одной! А теперь получается, что я виноват…
– А вы невиновны.
– Невиновен, – подтвердил Илья. – Только ж вам все равно…
– Ну почему сразу все равно… Мне не все равно… Мне дело закрыть надо. А вы, пожалуйста, никуда не уезжайте, ладно?
Сразу появилась мысль сбежать. Но Илья ее отверг. Не будет он бегать.
Найдет картину.
И вообще разберется во всем этом дерьме, чего бы это ни стоило.
Он добрался до дома, но к себе не пошел. Бросил машину на стоянке и отправился гулять. Когда-то давно нехитрый этот способ здорово помогал.
Идти, не глядя под ноги.
Не думая о делах.
Разглядывать дома, витрины… считать проезжающие мимо автомобили.
Раз красный. Два красный. Раз синий. Три красный. Один зеленый… Главное, не сбиваться, а это требует полной сосредоточенности, и на посторонние мысли не остается сил. Зато потом, позже, в голове наступает удивительная ясность.
Тетка говорила о переключении внимания.
Подсознании.
Знала, о чем говорила, даром, что ли, психиатром работала… Нет, не из тех, которые в местечковой больнице со старческими деменциями дело имеют. Тетка известной была. Кандидат наук… К ней из Москвы приезжали, из Питера, тогда еще бывшего Ленинградом… консультировала многих.
Илье помогла.
Странно, что словом можно помочь.
…пять серый… девять красный… три зеленый… шесть серый… желтый один.
Тетка сказала бы, что он неверно начал. С середины. А у каждого явления и поступка имеется свой исток. И если Илья поймет что Генку, что Людмилу, то сумеет понять и того, кто их убил…
…одиннадцать красный. Восемь черный…
Машин на этом перекрестке не сказать чтобы много, в самый раз, чтобы отвлечься.
Найти исток…
Картина?
Генка?
Снова не так.
С чего Илья решил, что Генку убили именно из-за картины? То есть исключительно из-за картины? Нельзя путать причины и повод. Картина и очередной обман – хороший повод, но причины, глубинные причины, те самые, которые движут людьми, наверняка сложнее.
И как понять?
…Ленька выбыл. Разве что упился на радостях… но сомнительно…
…двадцать два красный.
…Он был трусоват. Трус способен ударить, но только в приступе паники. Вряд ли бы этот приступ был столь затяжным, чтобы Ленька взломал школьную подсобку, вытащил лом и подкараулил Генку… Нет.
…Людмила сама мертва. Случайная жертва?
Или за ней пришли?
…тринадцать черный. Четырнадцать черный. Двадцать семь белый.
…способ убийства.
Илья закрыл глаза.
Перед внутренним взором мельтешили машины. Белые. Красные. Черные. Их было так много, что голова поневоле закружилась.
Перестарался.
Это было последней связной мыслью. В спину вдруг врезалось что-то тяжелое, настолько тяжелое, что Илья не устоял на краю тротуара. Он полетел.
В лужу, вытянувшуюся вдоль проезжей части.
Под колеса черного джипа.
…черный тридцать семь…
И, падая, успел заметить, что потеки грязи на крыльях джипа, что ошарашенное лицо водителя… Кто-то кричал… и черная туша вильнула влево.
Она прошла в полусантиметре от головы Ильи.
Бестолковой головы.
И подумал запоздало, что Олег Петрович наверняка разозлился бы, получив к концу рабочего дня еще один труп.
Илья неловко поднялся.
Джинсы промокли. Ботинки. Сам он весь, от макушки до пят, был в грязи и зрелище представлял жалкое… хлопнула дверь. И рядом оказался мужичок в красной дубленке.
– Ты чего творишь! – Мужичка трясло, и Илью трясло. Он отступил к краю тротуара, предательскому, как оказалось, краю. – Решил помереть, так с моста сигани! Нечего других втягивать.
– И-извини…
Вокруг собиралась толпа.
Илья озирался, отчаянно надеясь увидеть того, кто… был толчок в спину.
– Я просто… оступился…
– Просто оступился? – взвизгнул мужичок и обложил Илью матом. – П-придурок… п-понаширяются…
Он сжал кулаки.
– Извини, – повторил Илья. – И… спасибо.
– Да пожалуйста! – Мужичок шмыгнул носом. – Иди ты домой, паря… проспись…
Хороший совет.
Вот только… люди не расходились, перешептывались, рассказывая друг другу детали удивительного происшествия, свидетелями которому им случилось стать. Худощавый паренек в квадратных очках и видео снимал…
К нему-то Илья и направился. Правда, при его приближении паренек поспешно прервал съемку, а мобильник сунул в карман.
– Погоди. – Илья понимал, что выглядит сейчас, мягко говоря, непрезентабельно. – Ты давно снимаешь?
– А чего?
– Ничего… Денег хочешь?
– А у тебя есть?
– Есть. Запись твоя нужна.
– Три тыщи. – Паренек сориентировался быстро.
Какое ныне поколение пошло.
Меркантильное. Тетке бы понравилось. Она бы, может, еще одну диссертацию защитила о том, как материальные ценности вытесняют нематериальные… или о чем-то вроде.
Запись Илья просматривал дома.
Переоделся.
Заварил себе чая, крепкого, черного и сахара бросил три куска, хотя обычно предпочитал несладкий. Но организм требовал глюкозы.
Он устроился перед компом.
И первый раз запись прогнал в режиме реального времени. Поморщился, поскольку качество оказалось ниже того, на которое Илья рассчитывал.
Снимать парень стал уже после падения… Жаль… Илья увидел себя, поднимающегося из лужи. Жалкое зрелище. И вправду похож не то на пьяного, не то на обколотого. С одежды течет, на лице застыло выражение растерянности, точно он не понимает, где находится…
Вот джип, почти въехавший в фонарный столб.
Хозяин его в красной дубленке.
Он орет на Илью, потрясая кулаками, и выглядит смешно… Надо полагать, уже сегодня запись эта появится на Ютубе, Илья и не рассчитывал приобрести единственную копию.
Пускай.
Сейчас его куда больше интересовали люди.
Тот, кто толкнул его, не должен был уйти.
Не сразу.
Он бы остался, ненадолго, но все же остался бы, хотя бы затем, чтобы убедиться, что с Ильей покончено… или наоборот… Второй раз Илья проклятую запись просматривал едва ли не покадрово, то и дело останавливаясь, вглядываясь в лица.
Женщина в пальто.
Мужчина. Снова женщина, глядящая на дорогу едва ли не с восторгом… молодая парочка… и еще женщина… и главное, что лица незнакомы… Если так, то кто тогда?
Или парень не успел?
Илья отмотал к началу.
И снова.
Теперь уже и вправду смотрел покадрово. Чай давным-давно остыл, но и теперь, холодный, горький, был в тему. Надо бы вообще поесть… Пиццу заказать или еще какой гадости, потому как в холодильнике пусто.
Илья не знал, какой это был просмотр. Десятый? Двадцатый? Он, казалось, успел запомнить всех людей, попавших в кадр. Да и что там, запомнить, он их почти изучил.
Подружился.
Признал близкими или скорее соучастниками того едва не произошедшего с ним несчастного случая. А эту вот тень смазанную проглядел.
Тень отразилась в витрине. И еще немного – в луже. И если лужа обработке поддавалась плохо, то витрина – дело другое. И, подчистив изображение, Илья закрыл глаза.
Да быть того не может!
Ей-то он чем не угодил?
Человек нервничал.
И не то чтобы имелись причины… Нет, конечно, причины имелись, поскольку три смерти за плечами – повод нервничать весьма весомый. Но дело в том, что смерти эти с ним никак не связывали.
Естественно, его опрашивали… и по поводу Леньки тоже.
Нашли, значит.
Ленька сам дурак. Молчал бы… Только он никогда молчать не умел, трепло и ябеда. Вечно, чуть что не по нем, к классухе бегал. Даже ее достал, но отмахнуться от Леньки было нельзя. У него папаша – настоящий полковник…
И где теперь этот полковник?
Осталась от него убогая квартирка, приватизированная по случаю, да старая «копейка», которая, как Ленька жаловался, вовсе сгнила.
Он позвонил тогда, после Генкиного убийства, и начал плакаться на жизнь. А когда ему прямо заявили, что в этой жизни у всех свои проблемы имеются, и с чужими возиться некогда, Ленька хнычущим голосом заявил:
– А я тебя видел.
Тогда-то сердце и обмерло.
– В школе. У кабинета истории. Все в ресторан уехали, а меня не взяли… Никогда вы со мной водиться не хотели… – В голосе Леньки появились визгливые ноты. – Отделались… а я перебрал немного. Я больной вообще приехал! И голодный! Накатил и заснул… а потом проснулся, и нет никого… в ресторане все…
…и вот интересно, откуда он про ресторан узнал, если спал?
Иначе все было.
На ресторан наверняка сбрасывались, а у Леньки денег не было. Он и в прежние-то времена предпочитал на халяву жить.
– А потом гляжу, ты идешь… Так что не надо мне про проблемы… плати… это ты Генку…
– Чушь.
А сердце уже отмерло. И колотится, стучится о ребра, того и гляди, выломает все… а во рту сухо.
– Ну… полиции скажу, пусть сами решают, чего это за чушь… Картина у тебя? Да?
– Какая тебе…
– У тебя, – перебил Ленька, премерзенько захихикав. – А она поддельная… Обманули дурачка на четыре кулачка… Ага… Я все знаю! И Людку ты… стерва… под Генкину дудку плясала… Приходи, поговорим… только денег принеси…
– Сколько?
Вопрос вырвался прежде, чем человек понял, что сам по себе этот вопрос сродни признанию.
– Двести. Баксов. Для начала, – уточнил Ленька небось, сам шалея от этакой наглости.
Двести баксов у человека было.
И даже триста.
Больше было, но он представил, как будет платить Леньке до конца его никчемной жизни… и даже не во плате дело, но в Ленькиных постоянных звонках, в нытье его, от которого не получится просто отмахнуться. В ощущении власти, которое к Леньке придет рано или поздно. А такие ничтожества, получив власть, становятся тиранами.
Проблему следовало решить радикально.
– Хорошо. – Человек сел.
Он уже знал, что будет делать, и это знание наполняло его спокойствием.
– Давай с утра… Я к тебе домой заскочу…
…Только бы свидетелей лишних не было… Все-таки устраивать массовое отравление – не самая лучшая идея.
– Не, – отмахнулся Ленька. – Завтра поздно. Сейчас давай…
– Уже полночь.
– И что? Ты чего, спать будешь? Не выйдет… Я вот спать не могу… Душа горит… За справедливость горит… Так что давай шевелись…
– А твои…
– Выгнала меня, паскудина! Нет, я ее взял… Кто она была? Никто! Я женился, как честный человек… А мог бы послать куда подальше… в дом привел… Теперь она меня из этого дома и гонит. Разве это справедливо?
– Нет.
Мысль об убийстве больше не внушала отвращения. Напротив, человек понял, что окажет услугу не только себе, но и всему человечеству, избавив его от личности столь бессмысленной и даже вредной, как Ленька.
– На остановку давай, – меж тем Ленька прервал поток жалоб на жену, – я тебя встречу…
– Часа через два…
– Долго…
– Или утром. – Человек не собирался отступать. – Я не дома.
– А где?
– Ну…
– Ясно… Сдох котяра, мыши в пляс… – Ленька вновь захохотал. – Ничего, приедешь – расскажешь… Ты мне все теперь расскажешь… Только это, будь другом, бутылку захвати. Отметим…
Бутылку человек вытащил из бара.
Ее подарили отцу… А он уже не помнил, кто подарил и по какому поводу, главное, выглядела эта бутылка внушительно. Но при всей внушительности игла пробила пробку легко.
Человек несколько задумался над дозой.
Если Ленька выживет…
Не должен.
Снотворное и двадцать миллилитров метилового спирта никому не прибавят здоровья. А он проследит, чтобы Ленька все выпил.
Ленька и вправду ждал на остановке.
– Кидай тут, – велел он, дернув дверь машины. – Шоколадно живешь… а у меня вот…
– Кредитная. – Человек соврал, не желая объясняться по поводу машины, которая вовсе не была роскошной.
– Кредит… Я тоже хотел кредита взять, так не дали… – пожаловался Ленька.
Бросать машину не хотелось.
Во-первых, район, в котором Ленька обустроился, не внушал доверия. Еще колеса поснимают, а то и вовсе угонят. Во-вторых, мало ли, вдруг кто заметит.
– Давай покажу тебе одно местечко… Моя-то, стерва, из дому погнала…
– Ты уже говорил.
– А и еще скажу… Что она, что дочка… одним миром мазали… Я на них пахал без продыху… а взамен чего?
В то, что Ленька способен пахать без продыху, человек не верил. Но старательно кивал и выражение лица сделал приличествующее случаю – сочувственное.
– Погнала… разводиться она будет! И квартиру заберет, потому что я алкаш горький… а я не алкаш. Позволяю себе иногда для отдыху… душа просит…
Он вел какими-то закоулками, и человек старательно запоминал дорогу, потому как совсем не хотелось ему потеряться в этом грязном лабиринте. Оказавшись среди гаражей, он вздохнул с облегчением: здесь хотя бы не воняло. Нет, воняло, но терпимо…
– А все из-за картины этой… из-за Генки, чтоб ему в гробу криво лежалось. – Ленька сплюнул под ноги. – Я ж почему про тебя молчал? Потому что Генка заслужил!
– Тише, – попросил человек. Все-таки места пусть и гляделись глухими, но могли таить в себе неожиданности в виде лишних свидетелей.
– Да не боись, туточки никого… Ща придем… Пришли уже, считай…
Он остановился перед сооружением столь уродливым, что непонятно было, как подобное вообще существует в природе. Ленька выкопал из-под камня ключ, долго возился с навесным замком – можно подумать, кто-то и вправду пожелал бы заглянуть внутрь этого недогаража – потом распахнул-таки дверь.
– Заходи. Чувствуй себя как дома!
К немалому удивлению гостя, внутри было… Не сказать чтобы совсем комфортно, но почти прилично. С потолка свисал шнур, и желтая лампа давала свет, пусть тусклый, но все же. В этом свете гараж казался больше, и дальняя стена с полками терялась в сумерках. Зато видны были и стол, и топчан, заваленный старым шмотьем. Стоял у дивана обогреватель…
…и человеку пришла в голову еще одна замечательная мысль. Где-то он читал, что время смерти определяют по температуре тела. А тело в разных условиях остывает по-разному.
– Садись…
Ленька указал на колченогий стул.
– Вот. – Человек выложил на стол две купюры по сотне.
– Эт правильно… это ты хорошо… но не спеши… Мне ж поговорить охота… сижу тут целыми днями, что бирюк… а я ж тоже человек!
Ленька купюры сгреб, сунул в карман необъятной своей куртки.
– У меня тоже потребности имеются… эти… как его… – Ленька так и не вспомнил про то, какие ж у него имеются потребности, потому просто махнул на них рукой. – Так у тебя картинка?
– Нет.
– Не заливай…
– Нет. – Человек покачал головой. – Он ее спрятал.
– Скотина, да? Он ко мне давно подкатывался… У меня ж прадед художником был… не знаменитым. – Ленька вздохнул. – Он много малевал, да ничего не осталось. Батька мой картинку берег… наследие… Задолбал он меня этим наследием… На стену повесил, чтоб все видели… хвастал, типа… ага… и висела она… Генка меня через «Одноклассников» нашел… Увидел, стало быть, что она висит… пришел взглянуть… потом начал говорить, что купить хочет. Ага… я ему сразу сказал: хочешь – не вопрос. Гони пятисотку…
Человек прикрыл глаза.
Может ли быть такое, что ошибается Ленька? Что картина эта – не наследие его неизвестного деда, которому вздумалось за какой-то надобностью повторять работу Крамского, но то самое полотно…
Генке повезло.
Просто повезло отыскать Леньку… увидеть фотографию… узнать… не полениться заглянуть к Леньке, чтобы воочию… пятьсот баксов – ничтожная сумма.
Если, конечно, картина та самая.
– Он бы выложил как миленький. – Ленька бутылку принял с не меньшей благосклонностью, чем деньги. И два стакана достал.
– Не надо, – сказал человек. – Я за рулем.
К немалому облегчению, Ленька не настаивал.
– Как хочешь… мне больше будет… а ништяк пойло… – Он пробку выковырял и дрожащей рукой налил стакан до краев. – Генка мне бы заплатил… как миленький заплатил бы, если б Аська не влезла… Я ей сказал, не ее это дело, да Аська в мамашу пошла. Еще та стервь выросла на мою голову! А я ж ее любил! На руках носил… Генку погнала… Мамаше своей донесла… Та и вцепилась, ни себе, ни людям… Картина-то, за между прочим, моя… стерегли, паразитки… Ну, за твое здоровье!
Стакан Ленька осушил в три глотка.
Крякнул.
Занюхал рукавом.
– Хорошо пошла… вот что значит фирма… только я ж хитрей… подгадал, когда эти свалят, и Генке набрал… а он кобенился, уже не пятисотку давал, триста только…
Ленька согласился и на триста.
Он бы, пожалуй, и за сотню долларов картину продал бы, почитая сие удачей. И до чего же несправедлива жизнь, если сокровище оказалось в руках человека, который и близко не способен оценить его!
– Приехал… помню, бутылек поставил. А потом – бац, как отрезало… Небось сыпанул чего… – Эта мысль заставила Леньку замолчать, и он с немалым подозрением уставился на ту бутылку, которую принесли сегодня. И человек видел, как жадность в Леньке борется с запоздалыми опасениями. – Проснулся я… голова гудит, картины нету… денег тоже нету… я Генке звоню, а он, мол, знать ничего не знаю. Вот скотина, да? Напоил и обобрал… и моя в ор… требует долю… говорит, чтоб шел… а у Генки бумага есть.
Подстраховался.
Генка был хитрой скотиной, но в конце концов перехитрил сам себя.
– Вот как на мне нагрелся…
Ленька широко зевнул.
– Чей-то спать охота… только меня-то Генка на двести баксов надурил. А тебя по полной отымел… думаешь, не знаю? Верка мне все рассказала…
Верка?
Она откуда знает? Не знает. Не может знать. Или все-таки… Вечно она свой нос куда ни попадя совала. И если так… нет, надо погодить… нельзя убивать всех.
Или можно?
Ленька заснул. Он съехал на пол, голову запрокинул и храпел громко, с подвываниями. И выглядел столь отвратительно, что сама мысль о том, что к этому человекообразному существу придется прикоснуться, вызывала тошноту.
С тошнотой человек управился.
Он вытащил шприц.
Соорудил жгут из Ленькиной же грязной рубахи… Попасть в вену получилось не сразу, и человек даже начал нервничать. Возможно, следовало бы поступить с Ленькой, как с остальными, но… тогда смерть вызовет подозрение, а вот отравление метиловым спиртом – явление обыкновенное…
Игла вошла в вену.
Странно было убивать так. И человек склонился к самому лицу Леньки, вглядываясь в него, пытаясь обнаружить признаки близкой смерти. Он не знал, сколько ему ждать.
И нужно ли вообще ждать.
Нет.
Вдруг кто-нибудь появится? Заметит… Нет, надо уходить и положиться на удачу. Ленька если и выживет, не поймет ничего, слишком тупой.
Деньги человек забрал.
Леньку перетащил на тахту, уложил, снял ботинки, расстегнул рубаху. Подвинул поближе обогреватель и включил его на максимум. Если ему повезет, то Ленька загнется.
Если очень повезет, то благодаря подогреву тело будет разлагаться быстро, а значит, время смерти с точностью установить не выйдет…
А если везение будет почти безграничным, то и пожар случится.
Не сразу.
Человек даже подумал о поджоге: огонь точно зачистил бы улики, если таковые и оставались. Но после с сожалением отверг подобную мысль. Если установят факт поджога, то и факт убийства будет очевиден. А так… перепил человек.
Помер.
Бывает.
Танька на звонок ответила.
– Привет, Ильюшечка… – Она мурлыкала, будто ничего и не случилось. – Извини… я решила, что вы с Женькой поладите… а у меня дела.
– Какие?
– Срочные.
– Не хочешь рассказать?
– Не хочу. – Танька неискренне рассмеялась. – Поверь, к нашему делу они никакого отношения не имеют.
Илья не поверил. Он вообще не верил этой женщине, которая вела себя слишком странно, чтобы на эти странности можно было закрыть глаза.
– Ленька умер…
– Жалость какая. – Танька зевнула.
– Меня пытались убить.
– Да ну?!
А вот это уже почти искренне.
– Картину Генка у Леньки приобрел…
Танька молчала.
– Ты ведь знала?
– Ну…
– Почему не сказала?
– Я подумала, что ты такой умный… Вдруг чего-нибудь да увидишь? И вообще, Генка не говорил, где ее взял… Он только сказал, что нашел, и все… – Она лепетала, оправдываясь, и сама раздражалась. – Ты понял, где она?
– Нет.
– Плохо, Ильюшечка… Стараться надо побольше…
– Танька. – Он заставил себя выдохнуть. – Давай ты ради разнообразия голову включишь. Три трупа. Хочешь четвертой стать? Нет? Тогда не темни. Рассказывай все, что знаешь…
– Ильюшечка…
– А если собираешься меня и дальше шантажировать, то, Танюша, я могу решить, что мне проще с полицией объясниться, чем твои капризы исполнять. А за дачу ложных показаний и сесть можно.
– Ты такой грубый… Ильюшечка, поверь, я ничего не скрываю… Ничего важного… Это семейные дела и вообще… Картина мне принадлежит! По закону! По наследству! Ты же читал письмо! Это моей прапрабабки портрет… Она его отдала, потому что дурой была. А я верну… и…
– Танька, прекрати.
Она замолчала.
Не заговорит. Будет цепляться за свои дурацкие секреты и секретики. Пускай, придет время, Илья и до них доберется.
– Скажи лучше, что ты про Верку знаешь.
– Про Верку? – Теперь Танька удивилась. – А что с Веркой?
– Ничего.
Кроме старой фотографии, которую за какой-то надобностью Генка прислал. И смутной тени на витрине… Тени едва различимой, и Илья вполне мог бы ошибиться, но чуял: не ошибся.
– Ну… в выпускном классе она с Генкой сошлась вроде как… ненадолго… Я думала, нашел очередную дуру для своего борделя… а Верка соскочила. Генка долго злился, ходил за ней, пока ему нос не сломали.
– Кто?
– А я почем знаю? Знаю, что он бесился… а потом два дня в школу не ходил и вернулся с мордой разбитой. И с того дня Верку стороной обходил, будто ее и не было. Ну я и смекнула, что за Верку ему бока и намяли.
О прошлом Танька вспоминала охотно.
– Потом она замуж вышла… за Женьку…
– Какого?
– Ну нашего Женьку, Семушкина.
Вера и Женька Семушкин? В голове одно с другим не складывалось. И почему-то мысль об этом браке была неприятна.
Вера… высокая, нескладная.
Живет в новостройке.
О браке своем она упоминала, правда, не говорила, что замуж вышла за Женьку. Почему-то это теперь казалось подозрительным.
И что делать? Ехать, какие могут быть еще варианты. Вот только время позднее… но, с другой стороны, он точно застанет Веру дома.
Илья решился.
Дорогу он помнил прекрасно. Но машину пришлось оставить в квартале от Веркиного дома. Ночная прогулка освежила и отрезвила. И заставила сомневаться.
Что он может ей предъявить?
Фотографии?
И свои подозрения? Если она действительно причастна к этой истории, то от подозрений Вера отмахнется с легкостью. И вряд ли стоит рассчитывать на чистосердечное признание.
Она вообще может Илью на порог не пустить.
В подъезд он проник вместе с сонным собачником, которого волокла на поводке толстая такса. Илья собачнику кивнул, точно старому знакомому, и тот ответил кивком же. Новостройка… знакомые незнакомые соседи.
Он поднимался по лестнице.
И перед дверью остановился в странной нерешительности. Звонить? Кто ходит в гости по ночам? Половина двенадцатого… Быть может, Илья и отступил бы, но за дверью вдруг раздался грохот, а потом – и женский крик.
– Прекрати!
– Ах ты… п-паскуда!
Илья дернул за ручку, и дверь, к счастью, открылась.
– Женя…
В узкой прихожей боролись двое. Женька Семушкин, спокойный и тихий Женька Семушкин, вцепился в руки Веры, пытаясь вывернуть их. Она же отбивалась, норовя пнуть бывшего мужа. Тот шипел, матерился…
– А ну прекрати! – Илья Семушкина схватила за шиворот, поднял и тряхнул легонько. – Что ты творишь?
– А ты… ты… любовника позвала!
– Женька, прекрати! – Вера потерла запястья. И поспешно, чтобы Илья не разглядел синяков, рукава натянула.
– Любовника, – с уверенностью произнес Семушкин. – Давно с ним крутишь? Всегда была… п-потаскухой б-была… а я тебя… я тебе!
– Угомонись. – Илья вновь тряхнул Семушкина, и тот действительно угомонился, обмяк.
– Она п-потаскуха. – Семушкин всхлипнул. – Она меня обманывала! И тебя обманет!
– Уходи, – устало произнесла Вера. – Пожалуйста…
– Уйду… а он останется!
– Останусь. – Илья подтвердил семушкинские опасения. – Нам поговорить надо…
– Обо мне?
– И о тебе… Успокоился?
Семушкин шмыгнул носом. Он выглядел жалким, ничтожным даже. И Илья разжал руку. Семушкин упал на пол, поднялся на четвереньки… потом на колени.
– Верочка…
– Уходи, – попросила Вера. – Пожалуйста, уходи… Оставь меня в покое, наконец.
– Верочка, я же тебя люблю… я не нарочно… я же… люблю… ты знаешь, что не нарочно… получилось так… а никто тебя любить не будет так, как я…
– Уходи.
Семушкин обувался, глядя почему-то не на Веру, но на Илью, и было в его глазах что-то этакое, опасное. И почему-то появилась уверенность, что далеко он не уйдет.
Будет следить.
Выглядывать.
И если предоставить ему хотя бы малейшую возможность, он вернется… Только отнюдь не затем, чтобы признаться Вере в любви.
Семушкина Илья выставил за дверь самолично. И дверь закрыл. И все равно, даже через запертую, слышал, как тот топчется, вздыхает, жалуется кому-то тоненьким голосом на женскую неверность и в целом – жизненную несправедливость.
– Извини. – Первой молчание нарушила Вера. Она одернула рукава просторного свитера и обняла себя. – Нет ничего более отвратительного, чем чужие семейные разборки.
– Случается… и часто он так?
– Случается. – Вера ответила в тон. – Ты… зачем приехал?
– Поговорить. Можно?
– Можно, но… извини… давай лучше прогуляемся… он сейчас уйдет… он всегда уходит, надо только подождать немного. А то у меня нервы сейчас… Мы сколько лет уже в разводе, а он никак не успокоится. Иногда по полгода не объявляется, а бывает, что и каждый месяц… Глупо все это вышло…
Она стояла, покачиваясь.
А на полу лежали осколки не то чашки, не то тарелки…
– Там беспорядок… Я потом уберу, но мне надо походить… Мне всегда легче, когда я хожу. Отпускает… С ним никаких нервов не напасешься… Ты из-за Генки пришел?
– Отчасти, – не стал отрицать Илья. – Одевайся тогда. Пойдем.
За дверью было тихо.
В подъезде Семушкина тоже не было.
Как и возле подъезда.
– Мы поженились сразу после школы… Он мне представлялся героем… И сомнения не возникало, что жить мы будем долго и счастливо и умрем в один день. Романтика же… он подвиг совершил… а оказался… Не думай, он не садист, просто патологически ревнив… Мне в этом сначала виделось только доказательство любви. Знаешь, многие ведь девушки думают, что если ревнует, то любит…
– Бил?
Вера вздохнула и в куртку свою кожаную, с драконом-брелоком, завернулась.
– Я пыталась понять, что же я делаю неправильно… Ведь всегда виноваты двое… Женя был вспыльчивым. Нервозным… а я давала повод. Так мне казалось, потому что даже когда не давала, он его все равно находил…
Дорога блестела.
Дождь начался, мелкая мерзкая морось, заставившая поднять воротник куртки в бессмысленной попытке от нее защититься.
– Но тебе, наверное, сначала надо… во всем виноват Генка. То есть не только он, но как-то легче, когда кто-то, кроме тебя, виноват… Ты знаешь, что он… про его бизнес? Людка ко мне подошла… предложила заработать. Легкие деньги… Я ей не поверила. У меня бабка строгая была, и как-то вот… Она всегда повторяла, что от легких денег одни беды. Людке я ответила отказом. Потом объявился Генка… ухаживать начал. За мной никто никогда не ухаживал, и мне бы голову потерять, но…
– Не потеряла?
– Не знаю. Мне он всегда фальшивым казался. И тут… вроде бы как приятно, а в то же время не верила я ему. Потом уже узнала, что это его обычная тактика. Сначала в постель затащить, а потом – в чужую подложить… Со многими она срабатывала… ну… одно время я с ним и Людкой ходила… потом на дачу позвали. А бабка меня не отпустила. Она у меня была… в прокуратуре когда-то работала… Отец в милиции… Его подстрелили, когда я маленькой была. А мать ушла новую жизнь строить. Я на нее не в обиде. С бабкой сложно было ужиться. Главное, что не отпустила. Генка же принялся уговаривать. Прям из шкуры лез, что, мол, я уже взрослая, и нечего слушать всяких старух… что после этой поездки у меня вал денег появится. Съеду, квартиру сниму… многого наплел… а я чем больше слушала, тем страшнее делалось. Я ведь не дура, видела, что вокруг Генки что-то происходит, а что – никто не говорит… Людка его боится. А Танька, напротив… то есть не напротив, но не боялась… Они заодно были.
И скорее всего остались. Может, поэтому Танька и не спешила рассказывать все, что знала.
– Она мне тоже начала говорить… а я… мне страшно стало. Я сбежала с последнего урока. Дома заперлась. Звонили… а я трубку не брала… и бабке пришлось рассказать. Она позвонила своим знакомым… в общем, на ту дачу люди вышли… скандал был. Мог бы быть, но замяли… Бабка хотела в школу пойти, требовать отчисления… и под суд. Она у меня старой закалки была. Не могла поверить, что такое происходит и многие знают, но закрывают глаза. Только Генка снова вывернулся… и с директором был разговор, а после него бабка слегла. Все же она в возрасте была и совсем не железная… а Генка на меня обозлился… знал, из-за кого у него проблемы случились. Я понимала, что он это так не оставит… он уже тогда был самовлюбленной скотиной. Избегала его, конечно… как могла, так и избегала… в школе не больно-то побегаешь.
Она потрогала носочком ботинка лужу.
– Тогда-то мы с Женькой и сошлись… Он меня спас. Получилось почти как в романе… нельзя верить женским романам… но и вправду совпало одно к одному…
В тот день Вера задержалась в школе.
Она хотела уйти пораньше, во-первых, из-за бабки, которой нужно было сделать укол, да и вообще не хотелось оставлять ту одну надолго. Во-вторых, в последние дни Генка притих. И перестал бросать в Верину сторону раздраженные взгляды, что, собственно, и внушало опасения.
Вера ушла бы… но ее перехватила Танька.
– Привет, – сказала она, – завтра нужно газету повесить. Вы с Людкой отвечаете…
– Я не могу!
– Смоги, – фыркнула Танька. – А то вечно чуть что делать, как ты в кусты. И вообще, имей совесть. Шаблон сделали. Вам только раскрасить и подписать. Не Людке же за тебя работу делать? Если хочешь, иди, но за газету отвечаешь ты… и если завтра не будет, с завучихой сама объясняйся.
Это был беспроигрышный ход.
Завуч, Милослава Валерьяновна, была женщиной раздражительной, с неудавшейся личной жизнью и карьерой, которую считала недостаточно успешной. Она вечно пребывала в поиске виноватых, и не важно, в чем была их вина. Любая встреча с Милославой Валерьяновной заканчивалась нуднейшей проповедью, пересыпанной жалобами на всеобщую тупизну, и отработкой на благо школе. Проповедь Вера еще бы пережила, а вот убирать школьный двор до полуночи ей не хотелось.
Или в столовой возиться.
И вообще, были у нее иные дела, кроме школьных.
Людмила тоже не выглядела счастливой, работала она молча, поглядывая на Веру искоса, будто бы та в чем-то виновата.
С газетой разобрались, когда уже стемнело. На дворе был март, темнело все еще рано…
– Ну, я пошла. – Людмила спешно подхватила сумку.
– А газета?
Людмила пожала плечами:
– Пусть просохнет. А завтра с утра и повесим.
Мысль показалась здравой.
Из школы Вера вылетела. Ее не волновали больше ни газета, ни возможный гнев завучихи, и ничего, кроме бабки, которая, наверное, беспокоится… бежала она дворами, коротким путем.
Встретили в арке.
– Привет, Верунчик. – Генка вышел навстречу.
А с ним еще двое, которых Вера никогда не видела.
– Что, добегалась?
– Чего тебе?
Вера отступала, но и второй выход перегородили.
– Чего мне? Она еще спрашивает… Верунчик, ты хоть понимаешь, во что, дура, вляпалась? Какой ущерб нанесла предприятию?
Он подходил неспешно, не сомневаясь, что деваться Вере некуда. Да и вправду некуда. Арка узкая. И парень, схвативший за локоть, держит крепко.
– Скольким людям ты отдых испортила… что тебе не молчалось, а?
– Ты сам виноват.
Нападение – плохая тактика. И надо бы бежать, звать на помощь… вдруг да отзовется кто, но голос перехватило.
– Я виноват? Верочка, я к тебе как к человеку… а ты… носом крутила… нехорош, да? Пускай… но ты, деточка, влетела… ущерб надо восполнять. Деньгами. У тебя деньги есть?
Денег у Веры не было, жили-то на бабкину пенсию, которая была невелика.
– Нет… плохо, Вера… очень плохо… тогда остается натурой… отработаешь, и свободна…
Генка заржал.
А Вера закрыла глаза, почему-то она очень явственно представила, как именно придется отрабатывать. И что Генку молить о пощаде бесполезно. Ему даже в радость будет…
Она приготовилась драться. Драться Вера не умела, она и на физкультуре-то была слабее многих, но вот просто покориться мешал… страх?
Самолюбие?
– Я буду кричать, – предупредила Вера.
– Кричи. – Генка согласился с легкостью. – И погромче… мальчикам это нравится.
Все тогда могло кончиться очень и очень плохо, но судьба в очередной раз сделала виток.
– Генка. – Этот человек выступил из темноты. – Отпусти ее и убирайся…
Вера даже не поняла, кто это…
– Женек… в своем ли ты уме?
Женька. Семушкин. Тихий и неприметный Женька Семушкин, который краснел и заикался, стоило к нему обратиться. Он вечно был в каких-то своих мыслях, и потому казался смешным и неловким.
– В своем.
– Тогда иди, пока цел…
– Это ты, Генка, иди, пока цел… и вы тоже… Ты сказал им, кто мой отец? Не сказал… так вот, мой отец – судья… Как вы думаете, сколько он вам вкатит, если со мной что-либо случится? А со мной случится, потому что я отступать не собираюсь… и, Генка, это свинство – срываться на девчонке. Если у тебя есть претензии, то давай решим дело по-мужски…
– Теперь это все кажется… бредом, что ли? Возвышенным таким… Герой-спаситель явился в трудную минуту… – Вера шла по узкой кромке бордюра, пытаясь удержать равновесие, и делу этому отдавалась с полной сосредоточенностью. – И вызвал злодея на поединок… те, которые с Генкой пришли, решили не связываться… У Женьки и вправду отец из судейских… Неплохой мужик…
Она вздохнула.
– Женька Генку тогда побил… Тот до последнего поверить не мог, что тот способен на такое… Женьку ведь все слабаком считали, а он с детства борьбой увлекался, правда, говорил потом, что спорт – это одно, а драка – другое… Но тогда, для Генки, исключение сделал… в общем, вывалял его знатно. И сказал, что если Генка снова ко мне сунется, то закопает его… вот так.
Вот так.
Женька, который с детства занимался борьбой, – это что-то новое… Он ведь и вправду был тихим, неконфликтным. Драк избегал отчаянно, как делают люди, которые не способны драться.
Его не трогали.
Почему?
– Потом он проводил меня… сказал, что я ему всегда нравилась, только подойти он не решался. А Генка говорить начал, что меня проучит, вот Женька и решил на всякий случай подстраховать… Дома сам с бабкой объяснялся… Она как услышала, что отец из судейских, то и прониклась. Свой, значит… Он часто у нас бывать стал. В кино звал… в кафе водил. А как исполнилось восемнадцать, то и предложение сделал. У меня и мысли не возникло отказаться. Он же такой…
Вера вздохнула.
– Рыцарь… защитник… романтический образ… и бабка к тому же говорила, что лучше я не найду. Только учебу просила не бросать… Она умерла спустя месяц после нашей свадьбы. Мы с Женькой переехали к нам. У его родителей была четырехкомнатная квартира, нас никто не гнал… и меня там приняли как родную. У него очень хорошие родители… Только Женька говорил, что мы должны своей жизнью жить… я верила. Я каждому его слову верила… переехали. Поступили… Правда, я на первом курсе бросила учебу. Женька ревновал. Он каждый день расспрашивал меня об однокурсниках… потом о преподавателях. Приходить стал в институт… караулить… и не дай бог видел, что я кому-то улыбаюсь. Однажды я задержалась… реферат писала, в библиотеке… а Женька не поверил. Тогда он впервые меня ударил… потом извинялся… говорил, что случайно вышло. Розы принес. Умолял оставить учебу… Зачем учиться, если меня и так на работу брали. Его отец помог. Канцелярия. Одни женщины кругом… Хорошее место, и платят достойно. Да и то, с деньгами у нас никогда проблем не было. Женькины родители помогали. И я решила, что и действительно, зачем мне институт? Семья дороже… а женщины всегда ради семьи чем-то жертвовали. И я не исключение…
Она дошла до края дороги и остановилась.
– Мне казалось, что как только я брошу институт, то все проблемы решатся.
– А они не решились?
– Нет, конечно.
Странно было ожидать иного. Проблема ведь не в институте.
– Некоторое время все было хорошо. Почти идеальная семья… Я работала, Женька учился. Дети… он не хотел. Теперь как понимаю, не собирался делить меня ни с кем… но затишье закончилось. Выяснилось, что у коллег есть взрослые дети, да и в канцелярию заглядывают всякие люди, которым там, по Женькиному мнению, делать совершенно нечего. Я с ними флиртовала… так он сказал… потом мы как-то подрались… и снова… и я попала в больницу. Было очень стыдно признаваться, что муж побил, такое ведь только в социально неблагополучных семьях случается. А я социально благополучная… Наврала, будто упала с лестницы. Он бегал, носил цветы, домашнюю еду в лоточках… Все восхищались тем, какой у меня заботливый муж. Но работу пришлось оставить…
Вера не то всхлипнула, не то засмеялась. Если так, то смех ее был горьким.
– Он требовал отчитываться. Вести дневник времени… где была, что делала. Записывать подробно, с кем разговаривала… поминутно… и иногда приходил проверять. Я уже понимала, что это ненормально, но надеялась, что он убедится в моей верности и успокоится. И мы наконец заживем счастливо… Дура, правда? Он хотел с каждым разом все большего… Он ведь карьеру делал, ради меня. А я была всего-навсего домохозяйкой без образования. Моя задача – обеспечивать ему комфорт… Он возвращался и проверял мой дневник. Потом шел по дому, смотрел, как выполнила я его поручения… Каждый день утром оставлял список. Находил недостатки. Рассказывал мне, что и как неправильно делала… Мне следовало слушать и записывать. Он ведь хотел как лучше… Если был в хорошем настроении, то на этом все заканчивалось. Если в плохом…
– Как ты выбралась?
– Не иначе как чудом… Свекр как-то в гости заглянул. Мы ведь к ним не ходили, то есть Женька навещал родителей, а мне там было делать нечего. Свекр был умным человеком… и когда я в очередной раз попала в больницу, а в тот год я как-то особенно часто там оказывалась, то и понял, что… Никто не может быть настолько неуклюжим. Пришел он после очередной ссоры… То есть, я давно уже не отвечала на претензии Женькины, но ему требовалось спустить пар. Я даже синяки не замазывала. Все равно из дому почти не выхожу, кто меня увидит? Свекр увидел. И потребовал ответа. А я… я к тому времени настолько привыкла подчиняться приказам, что и мысли не возникло солгать. Рассказала, как все было… а он велел собирать вещи. Вещей, как оказалось, у меня немного… до смешного дошло. У меня не было даже сапог и куртки зимней, потому что зачем мне? Он забрал меня. Отвез на квартиру к знакомой… Там я жила две недели. Как жила… отходила. Мне было сложно, это как… не знаю, не описать, вся твоя жизнь, а мы больше пяти лет вместе прожили, ломается. Никто утром не говорит, что делать… никто вечером не проверяет. И даже дневник вести нет нужды, но я по привычке вела… Потом появился свекр и продиктовал заявление на развод.
Вера замолчала.
– На суде Женька кричал, что я никому не нужна буду, кроме меня… Что он меня любит, все исправит и я должна дать ему еще один шанс… и если бы тот судья не был знакомым Женькиного отца, он бы шанс предоставил. А до второго слушанья я бы не дожила. Тогда у меня спросили, настаиваю ли я на разводе… и я ответила, что да. Откуда только силы взялись? Я именно там осознала, что он меня почти уничтожил. Как личность. Как человека. Стер, понимаешь?
– Вас развели.
– Развели, конечно… Как-то к делу оказались подшиты выписки из моей медкарты, нашлись свидетели, которые видели, как Женька меня унижал… его отец был не просто зол – в ярости… Мама вот приходила ко мне, умоляла образумиться. Говорила, что Женя немного погорячился, но не надо семью рушить. А надо родить ребенка, и тогда все наладится… Я не захотела… Я счастлива была, что детей у нас нет, потому что не знала, что и с собой-то делать… опять же помогли. Свекр нашел работу… Не у нас, сказал, что мне стоит на время уехать. Он же заставил Женьку уйти из моей квартиры. Уж не знаю, чего это ему стоило, но…
Женькин отец, судя по всему, был порядочным человеком, это радовало. А вот Женька…
– Я вернулась через три года. Боялась, говоря по правде, хотя за три года научилась более-менее жить сама. Это не так и сложно… В общем, мы с Женькой встретились в доме его родителей. Я сама пришла… Нет ничего хуже, чем бегать от собственных страхов. Надеялась, он успокоился, образумился. Мы поговорим, как взрослые люди, разойдемся, чтобы жить каждый своей жизнью.
– Получилось?
– Его отец был болен. А он… он очень много для меня сделал. И мне хотелось лично сказать спасибо… Женька вел себя прилично. Был вежлив. О себе почти не рассказывал. Что-то там у него с карьерой не заладилось, а он не любил рассказывать о неудачах. Только обмолвился, что пришлось место работы сменить… про меня спрашивал… а что я? Была секретарем… потом училась на курсах, потому что без образования вообще никак… В общем, никаких особых высот и вершин. Они мне и не нужны были… разошлись. Женька не звонил недели две, я и успокоилась. А потом вдруг объявился, предложил встретиться… по старой памяти. Да и ради отца, он же болен… На память мне было наплевать, я бы от нее избавилась. А вот отец его – дело иное. Вдруг ему нужна моя помощь? Нет, не деньгами, но… я неплохо делала уколы, да и сиделкой подрабатывать приходилось. Но Женька заговорил не об отце, а о нас, о том, как нам было хорошо, что он работал над собой, исправился… и если мы попробуем снова. Я отказалась. Ушла… он снова позвонил. Потом явился… заночевал под дверью… Ключей у него не было, но… он приходил ко мне на работу. Иногда с цветами, чаще – с претензиями, что я стала стервой, которая его ни во что не ставит… и может, был прав… Я стала стервой, иначе и не скажешь. Вот так мы последние десять лет и воюем…
– Понятно.
Почти все было понятно, за исключением того, что эта Верой рассказанная история, несомненно, очень и очень жизненная, даже поучительная, к картине не имела ни малейшего отношения.
– Тогда… пойдем? – Вера обернулась, резко, точно подозревая, что бывший ее супруг вовсе не исчез, а прячется где-то в тени.
– Пойдем, – согласился Илья. – Только скажи… зачем ты меня убить пыталась?
Петербург встречал туманами и дымами.
Он был непривычно шумен, и Матрена жмурилась от счастья, вслушиваясь в многоголосье толпы. Кричали торговки, силясь перекрыть друг друга, суетился простой люд, заполняя грязные улицы. Медленно ползли экипажи. И все-то здесь, пестрое, неряшливое, порою уродливое, было ей мило и чудесно.
Неужели вернулась…
В столицу.
Давид был мрачен. И пусть решение о приезде принимал он, но все одно не мог отделаться от мысли, что, возвратившись, совершил самую большую ошибку в короткой своей жизни. И даже счастье жены не радовало.
– Спасибо. – Матрена поцеловала супруга в щеку. – Я так рада…
Он лишь вздохнул.
В конце концов, если вдруг что-то пойдет не так, всегда можно вернуться…
Встречала матушка.
– Ах, дорогой, – сказала она, обнимая сына. – Как же я по тебе соскучилась!
Невестку она одарила внимательнейшим взглядом и с трудом скрыла раздражение: роды, как сие порой бывает, нисколько не убавили ее красоты. Девка не располнела, не подурнела, нет, она выглядела так же, как два года тому…
– И вас, дорогая моя. – Графиня удостоила невестку поцелуя в щеку. – Премного рада, что ваше здоровье позволило вам вернуться в столицу… полагаю, вам будут здесь рады…
– Очень на это надеюсь, – ответила нахалка, скромно потупившись.
А вот Давид, пылкий несчастный мальчик, не сумел скрыть раздражения. Что ж… ревность – это уже хорошо…
Матрена успела отвыкнуть от этого дома, оглушающе огромного, пустого и столь недружелюбного. От свекрови с ее холодными глазами и удивительным умением появляться именно тогда, когда это появление наименее уместно.
От замечаний.
И критики.
Гардероб Матрены устарел? Так ее ли в том вина… Дорогая матушка сама понимает, насколько тяжело в провинции отыскать приличную портниху, а журналы вечно запаздывают. Но теперь, благодаря помощи графини – а она ведь не откажет в помощи? – Матрена надеется все изменить…
И закружилось.
Журналы.
Портнихи… мерки и примерки. Тафта и атлас. Поплины, сатины, кружево-блонд… перчатки и шляпки, зонты и зонтики, туфли, туфельки и башмачки… Матрена окунулась в этот чудесный мир женских мелочей, которые вовсе не были мелочами. Она вдруг обнаружила, что способна часами перебирать альбомы с узорами кружев или шитья, выбирая именно то, что подойдет ей.
И требуя.
И споря со свекровью, которая вскорости сама признала, что вкус у Матрены безупречен. А этакое признание, полученное от старой гадюки, грело душу лучше собольей шубки… Правда, Давид не желал понимать, что на самом деле кружево – это не пустяк, а очень даже серьезная проблема.
Нет, он слушал.
И кивал, когда требовалось, но при том явственно сдерживал зевки… Скучно ему было.
«…дорогая моя сестрица Аксинья.
Пишу тебе сама не знаю по какой надобности, ибо письмо это ты навряд ли получишь. Скорее уж в силу привычки некой, сложившейся за время моего жития в доме Бестужевых, чувствую я необходимость излить мысли на бумагу.
Жизнь моя вновь переменилась и на сей раз к лучшему. Я обрела то, чего желала всем своим сердцем, – свободу!
Нет, свобода сия, конечно, имеет свои границы, но в Петербурге, где я имею счастие ныне обитать, границы весьма условны. Полагаю, ныне ты по давней своей привычке подумаешь обо мне дурно, однако спешу заверить, что не имею и в мыслях оскорбить своего дорогого супруга изменой. Само собой, я люблю и Давида, и нашего сына.
Его пришлось оставить в поместье, чего ты, несомненно, не одобрила бы. А потому я несказанно рада, что ныне лишена возможности лицезреть и тебя, и твое неодобрение. Петруша в хороших руках, а в свете не принято, чтобы мать нянчилась с младенцем самолично. И не могу сказать, чтобы меня не устраивало такое положение дел.
Супруг мечтает о дочери, однако я надеюсь, что господь в милости своей убережет меня от второй беременности. Я не готова вновь оказаться в сельской глуши. Не теперь, когда передо мной вот-вот откроются ворота столицы…
Ах, дорогая Аксинья, когда б знала ты, сколько всего со мною произошло! Давече имела я счастие посетить галантерейную лавку, где и обнаружила прелестнейшие перчатки из оленьей кожи… Они, конечно, предназначены для верховой езды, в которой я не сильна, хотя гадюка и приобрела для меня две амазонки. И если шерстяная несколько грубовата, как на мой взгляд, то вторая из стриженого бархата чудо до чего прелестна…»
Лист бумаги отправился в камин, и Матрена, глядя на то, как расползаются по белому полю уродливые пятна ожогов, вздохнула.
Вспомнилась сестра.
К чему вдруг?
Конечно, стоило бы и вправду написать, коротко и прямо, как Аксинья любила… Денег послать. Платьев… Хотя к чему ей, боярской стряпухе, наряды? Да и не налезут, Аксинья всегда была широка в кости…
Как она?
Обыкновенно… Вон, царским указом всем волю дали, а на воле сестрица не пропадет. Запросы у нее невелики, и на ногах она стоит твердо. А если б и вправду нужда случилась, Аксинья написала бы, знает, где Матрену искать…
Нет, ни к чему думать о прошлом, когда будущее ждет. И оно прекрасно… Завтра, уже завтра все начнется, а потому следует отдохнуть хорошенько. И супруга успокоить, который в последнее время сделался не в меру ворчлив. Этак Матрена себя и вправду виноватой ощущать начнет.
А в чем ее вина?
В том, что она женщина?
Не понимает… Она пыталась объяснить, но все равно он не понимает… в письмах своих прячется. Не говорит, от кого, но тут и гадать нечего. Амалия… Это имя вызывало глухое раздражение, нет, Матрена не ревновала. К кому? К толстухе, которой недавно исполнилось двадцать четыре? Помилуйте, это почти уже старость, а она и замужем-то не была… Не берут, стало быть, несмотря на все приданое, вот и остается ей, что вздыхать и писать письма чужому мужу.
И впору пожалеть несчастную, да не примет она жалости.
И не надо.
Но Давид после тех писем становится задумчив. И ответы сочиняет часами, будто бы нет у него иных занятий… А стоит спросить, о чем же таком важном написано, все отмалчивается…
…мой милый друг.
Вновь пишу тебе, хотя давече клялся, что не стану больше мучить тебя своими домыслами и проблемами, которых, быть может, и не существует вовсе. И уповаю лишь на то, что нытье мое еще не надоело тебе.
А если и надоело, то ты отпишешь о том честно.
Говоря по правде, я с немалым удивлением обнаружил, что в этом огромном доме мне совершенно не с кем перемолвиться словом. Отец занят делами партии, в коих я, будучи от политики далек, ничего не смыслю. Матушка и Матрена увлечены созданием гардероба и, кажется, впервые нашли общий язык. Они пытались и меня вовлечь в удивительный и загадочный мир женской моды, однако я оказался слишком черств и напрочь лишен чувства прекрасного, потому и малые мои советы были отвергнуты. Хотя, видит бог, я не представляю, какова разница в полоске узкой и широкой и почему одну можно использовать с пуговицами квадратными, а к другой нужны круглые и обязательно костяные.
Только, умоляю, не просвещай меня! Я блажен в своем неведении! И даже не знаю, чего хочу больше: чтобы это их безумие длилось как можно дольше, принося в дом некое подобие согласия меж моими близкими женщинами, или же чтобы оно поскорей прекратилось.
Как бы то ни было, в данном вопросе от меня ничего не зависит.
Мне остается терпеть и подписывать счета – я пришел в ужас, обнаружив, что за дамскую шаль ныне просят пятнадцать тысяч рублей! Не говоря уже о прочих мелочах, за которые я мог бы приобресть не одно имение. Нет, конечно, Бестужевы не бедствуют, и данная шаль, даже десяток шалей, сотня их не пустит нас по миру, но все же эти перемены обходятся нам в немалую сумму. Не подумай, что я скареден. Скорее уж удивлен тому, что женщины, да и мужчины, готовы тратиться на подобную ерунду…
Вновь пишу не о том.
Не шали меня заботят, моя дорогая Амалия, но неизбежное приближение дня, вернее, вечера, когда супруга моя вновь предстанет пред очами высшего света. Она спит и видит тот бал, предвкушая триумф, а у меня не хватает силы духа, чтобы упредить ее.
Матрена не ведает, сколь жестоки бывают люди!
И мне страшно.
Я боюсь, что ее не примут. Или примут, но как удивительную зверушку, забавное существо, на которое можно глядеть, удивляться ее существованию, однако невозможно признать равною… Я боюсь и того, что она своею красотой, наивностью привлечет тех, кто не слишком-то порядочен.
И я бы сказал ей обо всем, но… как испортить ей радость? Это сродни тому, что отнять у ребенка Рождество Христово.
Да и, мнится мне, не поймет Матрена. Решит, что вновь я ревную. А я и вправду почти теряю разум от ревности, стоит представить подле нее того же В.
Что мне делать?
Ты скажешь, делать то, что я должен. Но беда в том, что ныне я запутался совершенно и сам не знаю, что же я должен. Отступить? Удержать? Не отпускать ни на мгновенье, рискуя при том обрести славу ревнивого безумца? Пускай, я и вправду безумен, ревнив, когда речь заходит о ней.
Такова любовь.
Ты спрашивала как-то, на что я готов ради любви. Теперь я знаю ответ: на все.
Пожалуй, еще немного, и я, уподобившись древнему тирану, заберу супругу, запру ее в высокой башне, заставив вернуться в то прошлое, где я был счастлив. И часть меня жаждет того, говорит, что я имею полное право поступать так, как заблагорассудится. Не я ли вызволил ее из неволи? Не я ли дал ей свое имя и положение? Сделал холопку Бестужевой? Так почему я должен поступаться своими желаниями и счастьем? Другая же часть меня твердит, что я все равно не был бы счастлив, сделав несчастною Матрену. И что самопожертвование – это естественно для любви. Хотя ты, моя дорогая Амалия, только посмеешься. Я никогда-то не был склонен жертвовать собою и во многих иных людях, с которыми случалось мне сводить знакомство, качество сие полагал недостатком.
Выходит, я изменился, моя дорогая Амалия. И переменам этим должен быть благодарен судьбе, которая свела меня с Матреной и позволила узнать, что есть истинное счастье».
Амалия, давая волю раздражению, скомкала письмо и отправила в камин.
– Мы едем в Петербург, – объявила Амалия компаньонке, тенью притаившейся в углу. Та кивнула, как обычно, не удостоив Амалию ответа.
Да и нужен ли он был?
Компаньонка давно усвоила свое место в этом доме и не собиралась ничего менять. Амалия же… Что ж, маменька будет рада, что дщерь ее беспутная решила вернуться в столицу. Вероятно, сочтет, что доводы ее достигли разума Амалии и та решила все же найти себе жениха.
А может, и вправду…
Есть люди помимо Давида… Пусть он и дальше возится со своею холопкой, пуская пузыри от счастья… Амалия же… Амалия забудет и его, и письма эти. Выкинет из головы.
Или нет?
Памятью она обладала чудесной, на свою беду, и самолюбием, излечить которое было куда сложней, нежели сердце. Что сердце? Поноет и перестанет, но мысль о том, что и дальше, всю свою жизнь Амалии придется сталкиваться с Бестужевой… и делать вид, что рада этим встречам… и притворяться ее другом…
Нет, это несколько чересчур.
Ладно, если уж маменьке так хочется устроить очередные смотрины, Амалия потерпит. Она даже постарается не быть слишком придирчивой, вдруг да и вправду попадется приличный человек. Но и Бестужевых без внимания не оставит.
Чутье подсказывало, что предстоят презанятные времена.
Амалия усмехнулась и, подвинув лист, написала:
…Дорогой мой друг.
Счастлива слышать, что ты наконец нашел в себе силы признать собственную слабость. Отчего-то мужчины полагают за достоинство быть не просто сильными, но сильнее всего на свете. Я вовсе не призываю тебя стенать и лить слезы, но лишь говорю, что жалобы твои мне понятны и делают понятнее и ближе тебя самого.
Что же касается твоих желаний, то, мнится мне, они тоже более чем естественны. И справиться с ними способен лишь ты. Я же, со своей стороны могу обещать, что всегда выслушаю тебя и не стану смеяться. Во всяком случае, постараюсь.
А заодно уж я решила, что пришло время и мне вернуться к светской жизни, тем паче ты сам знаешь, что матушка моя все еще мечтает о моем успешном замужестве. И мне придется пойти ей навстречу, пусть и вовсе у меня нет ни малейшего желания связывать себя узами брака…
Первый бал.
Не вечер в доме, не представление, но именно бал… Сердце то замирало, то бросалось вскачь. И в голову лезли всякие мысли… А не слишком ли вычурно платье? Прическа, над которою трудились не один час, выдержит ли она бал? И сама Матрена… ей ведь придется говорить… танцевать… Она чудесно танцевала, но дома, с супругом.
Вдруг да растеряется в обществе?
Или не растеряется, но случится так, что бальная книжка ее останется пустой?
Если, несмотря на наряд и драгоценности, в ней увидят вовсе не будущую графиню Бестужеву, но бывшую холопку…
Или вовсе не пустят?
Нет, такое невозможно… Графиня не простит подобного позора, а падет он не столько на Матрену Саввишну, сколько на все семейство Бестужевых. Кто захочет ссоры?
– Волнуешься? – Супруг был спокоен, и это спокойствие, его надменная ленивая улыбка злили неимоверно. Что стоило ему выказать хоть какое-то волнение? – Вот увидишь, все будет замечательно… Ты прелестна.
И ручку поцеловал.
Не сказать, чтобы Матрена вовсе успокоилась, но… уверенности прибыло.
И было все именно так, как она представляла.
Бальная зала.
Сотни свечей.
Несколько душно, немного тесно… Людно, естественно. И Матрена с восторгом разглядывала пеструю эту толпу. Ах, до чего многолика она! Дебютантки в белом кружеве, в дозволенных этикетом жемчугах, схожие друг с дружкой, словно сестры. Хотя, видит бог, меж Матреной и Аксиньей куда больше различий, нежели меж этими ряжеными девицами, что, прячась за юбки тетушек и матерей, ревниво разглядывают друг друга…
И дуэньи их в нарядах куда более роскошных – у возраста имеются свои преимущества – не отстают от подопечных. Вооруженные лорнетами и моноклями дамы степенно раскланиваются друг с другом, кивают, порой роняют пару слов, которые не более, нежели дань вежливости. На самом деле же каждая следит и за вверенною заботам ее девицей, и за ее конкурентками. А заодно уж кавалерами из тех, что представляют особую ценность на брачном рынке. Вдруг да случится оказия для знакомства?
Вдруг да знакомство это перерастет в нечто большее?
Почтенные дамы высокого звания стоят над этой озабоченной единственно вопросами устройства выгодного брака толпою. Им доставляет удовольствие наблюдать за чужими играми, но и собственные они порой ведут, соглашаясь протежировать какую-нибудь милую или же не милую, но состоятельную особу…
Кавалеры… Что ж, иные сами ищут знакомства, выбирая на ярмарке невест тех, кто не столько красив, сколько способен принести супругу небольшое или же, напротив, большое состояние. Но этих охраняют особо рьяно, оберегая от неудобных знакомств… Иные же, хоть и не уклоняются от круговорота этого брачного рынка, но все ж держатся наособицу, строго, всем видом своим давая понять, что вовсе не заинтересованы в заключении брака…
Наособицу держатся и пары замужние.
Впрочем, как обмолвилась Ольга, нынешние нравы столь вольны, что допускают появление мужа без жены или, хуже того, жены без мужа… Сказав это, она выразительно взглянула на Матрену, будто бы ожидала от нее именно такого поведения.
– По-моему, это… неправильно. – Матрена потупилась. Все же, пусть норов у старой гадюки был и вправду гадостен, но имя ее значило в свете многое. И это имя было нужно Матрене.
Пока не появится собственное.
И ради того Матрена готова была терпеть уколы… В конце концов, с Мизюковой было ничуть не легче, но Матрена справилась. И с гадюкой, глядишь, поладит…
– Милочка. – Ольга одарила невестку насмешливым взглядом, в котором читалось, что все-де уловки Матрены видны и понятны, и потому не следует ей и дальше притворяться невинною овечкой, пустое это. – Я рада, что ваши моральные принципы столь высоки, что позволяют осуждать других. Надеюсь, они же помогут вам избежать ошибок…
И удалилась.
Пошла сплетничать с такими же, как сама, престарелыми гадюками, чьи лучшие годы остались в прошлом. Пускай, без нее Матрене легче…
Душа ее пела.
А тело желало танца… и шампанского… и она приняла бокал, поднесенный мужем.
– Осторожней. – Тот не удержался, чтобы не предупредить. – Шампанское – опасный напиток.
Можно подумать, что до этого дня Матрене не случалось его пробовать. И ныне он, занудный, не способен был просто помолчать. Просто получать удовольствие…
Но вспыхнувшее было раздражение погасло. Не здесь, не в месте столь замечательном… Матрена не позволит испортить себе бал.
Вскоре стало не до разговоров.
И не до мужа…
Появление Бестужевых не осталось незамеченным. К ним подходили… представлялись и представляли… и вскоре Матрена позабыла обо всем. Она наслаждалась новой для себя ролью – если не хозяйки, то всяко дорогой гостьи.
Мужчины… женщины… Женщины завистливы и ревнивы, от них не дождешься доброго слово, ибо каждое произнесенное щедро сдобрено ядом. Зато мужчины… Ах, как они смотрели!
С обожанием.
Восхищением.
И восхищение это не стеснялись выражать в словах… Столько изысканных комплиментов Матрена в жизни не слышала. И от слов, от чужого восторга голова кружилась сильней, нежели от шампанского… а потом ее пригласили на танец. И приглашали вновь и вновь… Она чувствовала себя превосходно, ставши частью нарядной веселой толпы, сроднясь с нею, будто бы именно для того – для вечного празднества – и была рождена.
Амалия наблюдала за молодой Бестужевой.
Кокетка.
Пока лишь кокетка, и кокетство это невинно, но, как и следовало ожидать, Давид ревнует. Он держится рядом с женою, с видом пренезависимым, но в то же время каждому, кто способен не только смотреть, но и видеть, ясно, что вид этот – маска.
Бедняга.
С другой стороны, чего он ожидал от провинциальной девочки? Она вот-вот потонет в патоке пустых славословий, сама того не заметив. И вид старого приятеля, который уже давно перестал быть приятелем, доставлял несказанное удовольствие.
Впрочем, когда надоело наблюдать – юная графиня кружилась в танце с очередным кавалером, уже не задумываясь о том, как сие будет воспринято, – Амалия подошла к Давиду.
– Ты выглядишь чудесно, – не слишком-то искренне произнес он.
И при том взгляда не спускал с жены, будто опасаясь, что если отвернется хоть на мгновенье, то случится непоправимое…
– Благодарю… но до твоей супруги мне далеко.
Давид не ответил, вскинулся, точно собираясь сказать что-то резкое, но сдержался.
– Не сердись, дорогой… Не проводишь меня на балкон? – Амалия сама взяла Давида под руку: стоит ли ждать любезности от мужчины, мысли которого заняты всецело ветреной женой.
Он же, беспомощно оглянувшись, – Матрена вовсе не собиралась бросать ни танец, ни толпу кавалеров – покорился.
– Не сердись. – На балконе было прохладно, но лучше прохлада, чем духота бальной залы, в которой Амалия, говоря по правде, начала задыхаться. – Твоя жена не собирается тебе изменять.
Не сейчас.
Не здесь.
Не сразу. Не настолько же она глупа, право слово! Хотя, если бы настолько… Скандал вышел бы знатный. И развод воспоследствовал бы ему всенепременно. Давид, при всей его нынешней мягкотелости, измены не потерпел бы…
– Я знаю, – сухо ответил Давид.
– Но ревнуешь?
– Ревную. Она…
– Она как ребенок, дорвавшийся до сластей… Вспомни свой первый бал. Разве ты сам не был оглушен? Озадачен? Не переполнял тебя восторг?
– А тебя?
Неудобный вопрос, но Амалия готова ответить на него.
– Я всегда знала, что не отличаюсь особой красотой, а еще обладаю дурным характером… Мне сложно было верить людям, которые твердили, что с первого взгляда были мною очарованы, тем более что говорили они это, глядя вовсе не на меня… и словами одинаковыми… Вежливость, не более того.
– Вежливость, – эхом отозвался Давид.
О да, ему не приходилось улыбаться в ответ, неискренне заверяя, что он счастлив свести знакомство… и гадать, что именно привлекло – батюшкино ли имя или же матушкино состояние, на которое кандидат в женихи крепко рассчитывал, ибо собственные его дела обстояли плачевно. А главное, никто и никогда не сомневался в способности Давида думать.
От женщин же ждали глупости.
И наивности.
И не приведи боже показаться умной… умнее мужчины… не простят… и до сих пор не простили, хотя и смирились. Старым девам позволено иметь странности.
– И что мне делать? – Давид провел рукой по волосам. Так он делал всегда, когда нервничал и пытался сдержаться.
– Ничего.
– Стоять и смотреть?
– Поговори с ней. Объясни, что поведение это бросает тень на тебя… на ваше имя… Что она и без того дала немало поводов для сплетен. Что здесь собрались вовсе не милые люди, которые счастливы принимать ее в своем доме…
Амалия захлопнула веер. Стоило бы вернуться. Их исчезновение не осталось незамеченным, и если промедлить… А с другой стороны, ее репутация выдержит и не такое. А Давид… Давид пусть сам объясняется с супругой.
Им найдется что высказать друг другу.
– И наберись терпения… – Это пожелание было высказано искренне.
– Очень непосредственная девочка, – с легким осуждением произнесла Стрижевская, разглядывая Матрену Саввишну сквозь стеклышко лорнета.
Все знали, что зрение у княжны преотменное, а лорнет она носит исключительно из каприза, как и нюхательные соли, но дамам ее возраста капризы простительны.
Ольга же вздохнула.
– Она совсем растерялась, бедняжка…
Невестка растерянной не выглядела. Напротив, она была отвратительно весела…
– Непохоже. – Стрижевская повернулась к Ольге. – Вы слишком долго держали бедняжку взаперти, вот девочка и радуется.
И радость ее была почти неприлична.
Слухи пойдут… Нет, слухи были бы неизбежны, но нынешние… Давид расстроится… а с другой стороны, быть может, осознает наконец, какую ошибку совершил? Исправить ведь несложно… главное, желание…
– Не сердись, Ольгушка. – Стрижевская выглядела несказанно довольной. И понятно… Слишком долго семейство Бестужевых гляделось идеальным в глазах высшего света. И даже брак с крестьянкой не нанес этой идеальности значимого урона.
А тут такое…
Скажут, что Ольгина невестка слишком уж кокетлива… легкомысленна… в лучшем случае лишь кокетлива и легкомысленна.
– Вспомни, ты и сама была молода… когда-то…
– Как и ты, дорогая. Но мы не позволяли себе… лишнего.
– Мы просто получили иное воспитание. Помилуй, что можно ожидать от этой девочки… Все же происхождение значит много…
Матрена Саввишна смеялась.
Громко.
Нет, Ольга не слышала ни смеха, ни шутки, которая так развеселила невестку. Но в том и не было нужды… Глупая девчонка забыла всякие приличия… и надо бы увезти ее домой, но…
Нельзя.
Найдутся те, кто усмотрят в этом раннем отъезде Ольгину слабость.
Или гнев.
– Не понимаю, как ты все это вынесла. – Теперь Стрижевская притворялась сочувствующей.
– Нам пришлось много работать…
…и предстоит еще больше. Но Ольга не сказала этого вслух. Все и так поняли.
Все прекрасное имеет обыкновение подходить к концу. И нынешний бал не стал исключением. Ах, Матрена не отказалась бы, чтобы длился он если не вечность, то еще час или два… три… пять… Ей хотелось смеяться, танцевать… Ах, скорей бы вернуться… не на этот бал, так на другой. Она готова жить там, перепархивая из одного дома в другой, наслаждаясь пьяной этой свободой. И превосходного настроения Матрены не способен был испортить мрачный вид супруга. Снова чем-то недоволен? Чем? Ей и знать того не охота…
Он заговорил первым, слава богу, дождавшись, когда же Матрена подымется к себе. А она спешила, потому как блекла радость под ледяным взглядом свекрови. И Матрена даже испугалась, что старая гадюка начнет отчитывать ее прямо в холле, при сонной прислуге… а то и ударит.
Веером.
Глупость, конечно, несусветная. Графиня – не сестрица Аксинья, которой случалось Матрену поколачивать, не веером, правда, но кулаками или скалкою, когда та под руку попадалась. Было сие давно и ныне казалось едва ли не сказкой, однако же было!
Как бы там ни было, ощущение радости исчезло, зато появилась вдруг усталость. Матрена с удивлением поняла, что с трудом на ногах держится. И ноги эти болят. И плечи. И шея. И голова. И во всем теле не осталось и косточки, которая бы не ныла…
– Матрена. – Супруг редко называл ее так, обычно обходясь ласковым – Матренушка. И значит, у нее вышло-таки вызвать его недовольство. – Нам следует поговорить.
Горничную он отослал, не подумав, что жене немедля нужна ее помощь. А девица, и думать нечего, поспешит наверх, уляжется спать… Матрене придется самой прическу разбирать, вытаскивая две дюжины шпилек…
– Говори. – Она уселась перед зеркалом, спиною к мужу, чтобы не видеть мрачного его лица.
И шпильки вытаскивала быстро, кидая их в шкатулку. Шпильки тихо звякали, и звук этот раздражал, но при том Матрена испытывала странное удовольствие от этого раздражения.
– Твое сегодняшнее поведение… недопустимо.
Ах, что еще ждать от него?
Скучный человек. И скучные же нотации читает… о том, что нельзя танцевать… нельзя говорить… нет, конечно, можно, но в то же время и нельзя. Он сам-то в своих речах не путается? А то вот Матрена совершенно запуталась между этими «можно» и «нельзя».
Он же все бормочет.
Руки за спину сложил… расхаживает по комнате… а у Матрены голова разнылась от речей этих бесконечных. И еще от непонимания, чего же именно он ждал. Не того ли, что Матрена весь бал простоит у стеночки, в тени какой-нибудь колонны, где обычно прячутся девицы из тех, кто излишне скромен или же некрасив.
Матрена вздохнула.
– Дорогой. – Она надеялась, что голос ее мягок и спокоен. – Прости, если я была неправа…
Конечно, она не была неправа, но сейчас проще согласиться.
– Но мне было так… весело… увлекательно. – Она смотрела снизу вверх, с печалью во взгляде.
– Они тебе лгут, Матрена…
– Кто?
– Все те, кто заверяет тебя в вечной дружбе… – Давид прикоснулся к ледяной руке жены. – И в том, что влюблен…
– Кто влюблен?
В ее голосе звучало удивление.
– Не знаю. Но всегда находится кто-то, кто уверяет, будто влюбился с первого взгляда… Это игра такая, Матрена. Одна из многих, принятых в свете… и ты, прости, слишком наивна. Этим людям нельзя верить. Лесть – их оружие…
Не понимает.
Он видит по глазам – она не понимает. Слушает, притворяется покорной, но в то же время думает, что она-то права… Никогда не выходившая из дома, достаточно искушена, чтобы отличить правду от красивой лжи.
И как быть?
Уехать.
Конечно. Завтра же уехать… в поместье, там он был счастлив. Матрена смирится. Будет недовольна, но… семейное счастье важнее балов? Не так ли?
– Уедем, – предложил Давид. Но жена, тихая и покорная жена, сумела выдержать прямой его взгляд и ответить:
– Нет.
…моя дорогая Амалия.
Пишу тебе, поскольку лишь ты способна меня понять. Да и кому еще я смогу пожаловаться, не боясь выглядеть при том смешным.
Моя жена…
Ты, наверное, слышала о ней. О Матрене Саввишне только и говорят, и не всегда хорошее, хотя, клянусь, она не давала мне поводов для ревности иных, нежели способна дать красивая женщина в обществе.
Мне не в чем ее упрекнуть, и все же…
Если бы ты знала, до чего тяжело выслушивать мне похвалы в ее адрес, если исходят они от мужчин. В каждом ныне видится соперник, а за словами его – намек, который я желал бы пропустить. Но порой намеки чересчур откровенны. Женщины же… Не мне тебе рассказывать, сколь умелы они в искусстве злословия.
Увы, моя матушка не стала исключением.
Ныне она, кажется, получает преогромное удовольствие, наблюдая за тем, как пытаюсь я защитить жену. И сама не упускает случая, чтобы сделать мне замечание, будто бы я виновен в том, что Матрена слишком красива, чтобы остаться незамеченной.
А она сама не понимает.
Или делает вид, что не понимает. Когда я прошу ее вести себя осторожней, она начинает упрекать меня в холодности и излишней подозрительности, которая донельзя ей досаждает. Стоит же заговорить об отъезде, как она ударяется в слезы. И даже напоминание о сыне нашем, по которому я бесконечно скучаю, как скучаю по дням, проведенным в уединении поместья, не способно образумить ее.
Что мне делать?
Я знаю ответ.
Ничего.
Я устал защищать ее имя… и до тебя, верно, дошли слухи о тех дуэлях, которые случались из-за моей несдержанности. Никто не пострадал, помимо моего самолюбия. Матушка полагает, что я слишком легкомысленен, и злится. Матрена… Она ничего не говорит, но по глазам ее видно, что ее будоражит сама мысль о дуэлях за ее честь. И думать не желает, что скоро от чести этой ничего не останется.
Что ж, следует признать, я слишком слаб, чтобы управиться со своею женой, потому остается мне – терпеть ее выходки, надеясь, что не пересекут они той черты, которая сделает наш брак невозможным…
…милая моя сестрица Аксинья.
Надеюсь, что с тобою все в полном порядке. Давече я отправила тебе сто рублей из денег, которые супруг мой в щедрости своей определил мне в содержание. Мыслю, не станут они тебе лишними, а потому полагаю свой долг перед тобою исполненным.
Мне вообще кажется, что если ты и вспоминаешь обо мне, то редко и недобрым словом.
Пускай. Меж нами никогда-то не было особой близости. И ныне пишу я единственно по дурной привычке, изжить которую не способна. Свекровь настоятельно рекомендует вести дневник, как делает она сама, но мне сие видится очередною блажью, и блажью опасной.
В этом доме не стоит доверять секреты бумаге, если, конечно, не собираешься отправить бумагу в камин, как я поступаю с письмами. А дневник… Подозреваю, что горничная моя с преогромным удовольствием сунет в него нос, не говоря уже о старой гадюке.
Если бы ты знала, Аксинья, как она меня утомила!
И дня не проходит без упрека… Все-то я делаю не так, неправильно… Ей просто завидно. Дни собственной ее славы остались далеко в прошлом, и поверь, мне многое рассказывали о том, как вела себя в молодости Ольга Бестужева. Не знаю уж, что из тех, устаревших сплетен, правда, но если есть хоть малая толика ее, то она не имеет ни малейшего права укорять меня.
Да, я весьма популярна, как принято говорить, но если сам господь в милости своей наделил меня красотой, то отчего же должна я скрывать ее? Милая Аксинья, если бы ты видела меня ныне! Ты бы не узнала свою младшую сестру. Я горю. Я пылаю. Я наслаждаюсь каждой минутой, проведенной вне дома. И пусть говорят, пусть шипят мне вслед, пусть плюют в спину, не видя иного способа выплеснуть свой яд, но то не омрачит моего счастья.
Я всегда знала, что создана для иной жизни.
Мое рождение в нашей семье – досадная ошибка, которую господь поспешил исправить единственным доступным ему способом. И ныне я живу именно так, как должна бы.
У меня множество друзей.
Давид, правда, утверждает, что из людей этих никто-то не является мне настоящим другом, но в нем говорит лишь ревность. Представляешь, дошло до того, что он затеял дуэль! И не одну! А свекровь выговаривала, что, мол, из-за меня его могут ранить. Будто бы я виновна в чужой глупости! Я ведь не столь наивна, как они думают, и понимаю, что верить можно не каждому. Тот же В. весьма и весьма настойчив в своих изъяснениях, он только и говорит, что о любви, о том, сколь я очаровательна, непосредственна… и не отказался бы от встречи в месте более уединенном.
Он мил, но я стараюсь не выказывать ему одобрения или же предпочтения, чтобы не счел он, будто я одобряю его поведение. Но он слишком самоуверен и нагл, чтобы моя холодность его отпугнула.
Есть еще Н. и Л., весьма настойчивы в своих ухаживаниях, которые донельзя раздражают Давида. Я просила не обращать на них внимания. Н. молод и искренне полагает себя влюбленным, даже предлагал мне сбежать, будто мне делать больше нечего. Он романтик и пишет чудесные стихи, но при том беден, как церковная крыса… Увы, я не готова расстаться с домом Бестужевых ради эфемерной любви.
Л. просто очередной дамский угодник, которому безразлично, кого воспевать. Он весьма собой хорош, и я знаю дам, которые не устояли пред его обаянием. Он и сам говорит о них с насмешкой, потеряв к прежним любовям интерес и не понимая, что подобное неуважение лишь отвращает меня. Я несколько раз просила его подыскать себе другую жертву, но он почему-то пребывает в уверенности, что мои просьбы рождены лишь моею скромностью, а на деле же я давно тайно влюблена в него. Хуже, что его уверенность передается прочим. И нашлись те, кто предложил поучаствовать в созидании личного моего счастья.
Отказать ему от дома?
Оскорбится.
А хуже оскорбленного мужчины может быть только обиженная женщина. Это я про Амалию, которая зачастила в наш дом. Дорогая гостья… Часами просиживает подле моего мужа. Утешает, стало быть. Или же пытается таким образом вызвать во мне ревность? Единственно, я не понимаю, что Давид в ней нашел. Разве что единственную особу, способную выслушивать его жалобы и нотации. Но, думаю, случись сим нотациям затронуть саму Амалию, она не выдержала бы долго.
Скажу честно, дорогая сестрица, он мне надоел.
Нет, я не легкомысленная особа, страдающая от собственной ветрености и привычки влюбляться в каждого, кто хоть сколько-то мил. И Давиду я благодарна за помощь его, но, господь видит, я устала от постоянных его нравоучений, от подозрений, которые не имеют под собою основы. И даже когда он молчит, то в молчании этом мне чудится неодобрение.
Так жить невозможно!
Он буквально бредит возвращением в деревню, не понимая, что там мне совершенно нечего делать! Он мечтает запереть меня в глуши, и будь на то его воля, не остановился бы перед тем, чтобы заставить меня закрывать лицо, как то делают восточные девы.
Я пытаюсь дозваться до его разума, но усилия мои тщетны.
И, полагаю, во многом за то следует благодарить Амалию, которая, змея, шепчет… да и не она одна. Многим моя популярность пришлась не по нраву. И стоит ли удивляться, что эти многие – женщины, что молодые, пребывающие в поиске супруга, что матушки их, тетушки и прочие родственницы, озабоченные лишь благоустройством своих подопечных. Рядом со мною их девицы глядятся тусклыми и скучными, как это и есть на самом деле.
Честно говоря, порой меня удивляет это всеобщее стремление меня опорочить. Но, милая моя сестрица, не следует волноваться. Никогда-то я не дам по-настоящему веского поводу.
И даже с супругом постараюсь примириться.
Письмо вспыхнуло и сгорело, лишь серые клочья пепла на мгновенье поднялись над пламенем. И почему-то стало вдруг холодно… Неприятно…
Матрена поежилась.
Зима. Зимы в Петербуге иные, чем в поместье. Промозглы и сыры, сдобрены снегом, но при том снег этот какой-то серый, застиранный будто. Темно. Даже днем темно, и от этой темноты становится неуютно.
Матрена вздохнула.
Письмо… и вправду бы стоило написать сестрице, вдруг да та волнуется? Как-никак единственный по-настоящему близкий человек… Если вдруг что-то с Матреной случится, то кто о ней горевать станет?
Давид?
Некогда она бы не усомнилась в том, а ныне муж вдруг отдалился. Он и ворчать-то перестал, отвернулся, делая вид, что Матренины дела ему не интересны… Петенька? Дорогой сынок… Все тут полагают, что Матрена к сыну равнодушна, но это неправда.
Ей просто…
Неуютно под нянькиным строгим взглядом. И в редкие встречи Матрена чувствует себя не матерью, а чужой женщиной. И Петенька сторонится… Что ему рассказывают?
Может, и вправду вернуться?
Ненадолго… год или другой… родить еще одно дитя… Мысль о беременности вовсе не радовала. Тело вновь расплывется, кожа сделается дурна, волосы сыпаться начнут, невзирая на все маски и притирания. Зато Давид будет счастлив… и, быть может, примирится… вернется… Ей все же не хватает его, прежнего, готового часы проводить подле.
И рассказывать… О чем же они говорили?
О чем-то важном. Только удивительно, что Матрена все забыла. Если бы и вправду важное было, неужто она бы и в самом деле забыла?
Главное, что тогда Давид на нее надышаться не мог.
А теперь… Определенно, стоит вернуться. Сказать, что она сожалеет… Хотя неправда, не сожалеет она. Нынешняя жизнь – для нее. И что дурного, если Матрена немного ей увлеклась? Небось, и сам Давид, сказывали, некогда вел себя весьма и весьма вольно…
Но пускай, не время меряться обидами.
Простить.
И собрать семью, которая вот-вот разлетится на осколки… Свекровь будет рада… Нет, не надо думать о таком. Развод? Ради сына Давид не станет себя позорить, и его тоже… Петеньку он любит беззаветно, и порой Матрена искренне завидует этой любви. Быть может, Давида просто не хватает на то, чтобы любить двоих сразу?
Она оглянулась на камин.
Пламя пылало ярко, только жара не давала. А несчастное письмо, от него и пепла не осталось…
– Вернуться? – Давида неурочный визит супруги вовсе не обрадовал. Он писал письмо.
Амалии.
И пытался отделаться от мысли, что некогда все же совершил ошибку… Ошибаются все, а матушка шепчет, что ошибаются все, и исправить ее не поздно.
Если подать прошение о разводе…
Удовлетворят.
Дорого обойдется, но не дороже, чем новые наряды Матрены Саввишны… Откуда она только взялась, сия великосветская особа, будто бы и вправду рожденная в каком-нибудь родовитом семействе. И куда исчезла милая его Матрена?
Высший свет преобразил ее.
Преображение это пришлось Давиду не по вкусу.
– Вернуться. – Матрена, не дождавшись приглашения, присела. – Амалии пишешь?
В голосе ее проскользнули ноты… обиды?
Недоумения? Не понимает, отчего это супруг сделался равнодушен к ее чарам, предпочитая Амалию?
– Она мой друг. – Давид разозлился, с чего бы это он должен оправдываться? Сам-то он давно уже перестал считать друзей супруги, которых было слишком много, чтобы запомнить всех.
– Конечно. – Она примиряюще улыбнулась. – Я не… упрекаю тебя… Мне не за что тебя упрекать… и, наверное, стоит попросить прощения, что я… немного увлеклась, но…
Она вздохнула.
– Вернемся, Давид… Я соскучилась по Петеньке… и устала… Поживем в деревне месяц… два…
– И пропустим сезон? – сказал он с насмешкой.
Если бы она предложила уехать месяц тому…
Два…
Да он с радостью ухватился бы за эту спасительную мысль. Но ныне она не вызывала ничего, помимо… недоумения?
– Пускай. – Матрена не спешила уходить. – Сезон – это, в сущности, пустяк… Помнишь, мы были так счастливы…
– Я был счастлив, – поправил Давид, с сожалением откладывая недописанное письмо. По Амалии, которой пришлось уехать, он скучал, не имея более достойных собеседников. – А ты, помнится, жаловалась, что в деревне тебе скучно. Ты задыхалась там. Что изменилось?
– Я изменилась.
Что ей было ответить?
Давид не знал. Да и не желал знать. Искать причину, чтобы не ехать, ибо не так давно сам настаивал на возвращении, а тут… Мысль сия больше не казалась удачной.
Поместье.
Тишина.
И время для двоих. Прежде именно эта уединенность и привлекала Давида, а ныне он не понимал, о чем ему будет беседовать с этой вот чужой женщиной.
– Хорошо. – Он все же не ответил отказом. – Я подумаю… Быть может, позже… к весне…
Ей пришлось уйти.
…милый мой друг.
Ныне случилось так, что моя супруга обратилась ко мне с просьбой, отказывать в которой я не стал, хотя и не испытываю желания соглашаться. Она, ощутив, что брак наш дал трещину, вознамерилась восстановить былые отношения. Я же явственно осознал, что не имею ни малейшего желания возвращаться к прошлому. Напротив, ныне, оглядываясь на себя, минувшего, я удивляюсь собственной слепоте и глупости. Любовь? Ты права, Амалия, она ослепляет и лишает разума.
Она заставила меня совершить поступок, последствия которого мне придется пронести всю оставшуюся жизнь. И пусть матушка моя явственно намекает на развод, но сие будет нечестно по отношению к Матрене, которая пусть и не такова, какой мне представлялась, но по-своему порядочна. Невзирая на все те отвратительные слухи, которые во многом не более, нежели пустословие, она не давала мне повода усомниться в своей верности.
Так как же мне быть?
Смириться?
Пойти ей навстречу? Долг призывает меня поступиться раненым своим самолюбием. Да и брак этот я обязан сохранить ради нашего сына. И в то же время меня не отпускает подлая мысль, что если бы она и вправду дала повод, настоящий повод, я воспользовался бы им…
…Амалия, прочтя письмо, задумалась.
Какая потрясающая откровенность! И вместе с тем непостоянство. Так ли давно Давид искренне восторгался женой? А теперь вот желает избавиться от надоевшей супруги и при том остаться порядочным в глазах общества.
– Ох уж эти мужчины, – сказала Амалия, обмахиваясь листом бумаги. Веером было бы удобней, но веер лежал далековато. – Вечно они норовят переложить работу на других… или не работу, а вину…
Компаньонка покачала головой, не то соглашаясь, не то возражая.
– С другой стороны, кто-то же должен, а то он так и будет до конца жизни страдать… Значит, ему нужен лишь повод… достаточно веский повод… а Матрена собирается поиграть в примерную жену, что нам совершенно не нужно.
Амалия поморщилась, представив, что наглой девке и вправду удастся задуманное. Вернуть любовь Давида… еще забеременеет… родит второго… Тут и с первым непонятно, как быть…
– В конце концов, – задумчиво произнесла она, – я лишь помогу старому другу… немного… а там… пусть сам принимает решение.
Собственное решение она приняла много лет тому и отступать от него не собиралась.
Против ожиданий, Давид не пожелал отправляться в поместье немедленно. Нашлись какие-то срочные и малопонятные дела, требовавшие непременного его присутствия в Петербурге. И Матрене пришлось смириться.
Нельзя сказать, чтобы отсрочка эта так уж ее огорчила. Напротив, теперь она наслаждалась каждым днем, предчувствуя скорую разлуку и заранее страдая от того. Нет, она не по людям будет тосковать, люди утомительно однообразны, что в зависти своей, что в восхищении. А вот город… Город многолик.
И норовом обладает особым.
Давече взял и столкнул Матрену с Мизюковой… Разве не удивительная встреча? И главное, что Мизюкова Матрену узнала, ручкою махнула этак повелительно, призывая к себе. Думала, Матрена немедля явится, как некогда бывало, под ясные очи барыни. А то и вовсе на колени падет, юбки пачкая, да возблагодарит за давешнюю доброту.
Как бы не так!
– Ах, дорогой. – Встреча недавняя привела Матрену в восторг, которым требовалось поделиться, и немедля. – Ты не представляешь, кого я сегодня видела!
Она ворвалась в дом и на крыльях собольей шубки своей принесла влажные петербужские туманы… И наверное, была хороша, ежели и Давид, и мужчина, с которым он беседу имел, и Амалия – куда ж без нее-то? – замерли. Воззрились на Матрену с немалым восхищением.
– Кого? – Впрочем, восхищение мигом сгинуло, и на лице Давидовом появилось хорошо знакомое Матрене выражение – смертельной тоски. Будто само лицезрение ее для Давида ныне тягостно.
– Тетушку твою! Мизюкову!
Матрена мило улыбнулась гостю, чье лицо казалось знакомым. Значит, доводилось ему прежде бывать в огромном доме Бестужевых. А может, случалось встретиться где-нибудь в свете, но эта встреча, в отличие от утренней, была мимолетна, а потому не оставила в памяти имени.
Гость был молод, пожалуй, был бы еще моложе, если бы не неопрятная клочковатая борода. Не сказать чтобы нехорош собой, скорее уж имел обличье насквозь обыкновенное. Сутуловат. Неловок. И костюм на нем был не высшего классу, зато вот взгляд… Взгляд его, холодный, равнодушный, буквально впился в Матрену. Она на мгновенье ощутила себя бабочкою, насаженной на иглу.
И отпрянуть бы.
Закрыться.
Но нет, смотрит в серые глаза, и сил не имеет отвернуться.
– Представляешь! Я в пролетке… ехала… Гуляла по Набережной… а тут она и в экипаже. Сидит, такая вся важная…
Матрена позволила шубе соскользнуть с плеч.
– И главное, меня заметила, узнала…
Тетушке Давид писал, она точно это знала, но опять же не желала вникать в содержание тех писем. Лишь радовалась, что, явившись в Петербург, Мизюкова нашла где остановиться, помимо этого дома. Небось, так и не примирилась с сестрицей.
И то счастье.
Много было бы радости лицезреть ее, раздобревшую, располневшую, каждый день.
– И так, знаешь ли, машет… мол, подзывает…
Господин, которого давно следовало бы представить, смотрел на Матрену неотрывно, подмечая каждое ее движение, будто не было для него зрелища интересней.
– А ты? – Давид соизволил включиться в беседу.
– А что я? – Матрена повела плечиком. – Я уже, чай, не ее личная горничная, чтобы бросаться по малейшему зову… Думала, буду руки ей целовать? Благодарить?
– Разве доброта не стоит благодарности?
Амалия, кто бы сомневался, что не сумеет она промолчать.
– Чья доброта? Ее? Она никогда-то не была особо добра… и думала лишь о себе… Не обижайся, дорогой, я ценю все, что ты для меня сделал.
И, дразня Амалию, Матрена поцеловала мужа в щеку. Правда, в последний миг тот вздрогнул, едва не отстранился, что было бы некрасиво.
– И что же ты сделала? – спросил он.
– Ничего. Проехала мимо… Наверное, она жутко разозлилась.
И Матрена рассмеялась, до того ей показалась забавной та злость Мизюковой… Вот бы взглянуть на круглое крупное лицо той. Верно, стала она еще более уродлива, чем была… но оборачиваться было нельзя.
– Я хочу написать ваш портрет, – подал голос мужчина. И голос этот был низок.
От него Матрена вздрогнула и подалась назад, движимая странным желанием, – оказаться как можно подальше от этого мужчины.
– Дорогая. – Слово, которое давно уже ничего не значило, в устах Давида прозвучало насмешкою. – Позволь тебе представить нашего особого гостя… Крамской Иван Николаевич… Ты должна была слышать о нем… Матушка пригласила его в надежде уговорить на семейный портрет.
Художник?
Тогда определенно Матрена слышала, но что именно… Ах, до чего неудобно может выйти! Но она не Амалия, и ей никогда-то не хватало времени, а главное, интереса к живописи…
– Счастлива вас видеть. – Матрена протянула руку для поцелуя, но Иван Николаевич, осторожно коснувшись белых пальцев, пожал их.
– Не семейный, – возразил он.
Руку выпустить не спешил.
Глядел… и вновь Матрена горела под взглядом его…
– Ее портрет. Ваш… на пролетке… на Набережной… Мне кажется, должно получиться очень хорошо…
– Вот так. – Амалия рассмеялась, пытаясь смехом своим гортанным сгладить воцарившуюся неловкость. – Смотри, Давид, матушка тебя точно не простит…
А Матрена… Следовало что-то ответить.
Руку забрать.
Отступить.
Или отказаться, но она вновь заглянула в глаза Крамского и напрочь лишилась воли. Он непостижимым образом видел ее, настоящую, спрятавшуюся под мехами и атласами, за манерами наносными… Видел ту, которая однажды пришла в дом Мизюковой… или еще раньше, прячущуюся под лавкой, дабы не привлечь внимание раздраженного отца. И под взглядом этим воспоминания нахлынули сразу, неудержимым потоком, грозя смести, растоптать Матрену.
– Извините, – опомнилась она и руку забрала. – Но я… Голова ужасно разболелась… Оставлю вас… Давид…
Он поднялся за женой, нехотя, отдавая дань сложившейся традиции. И провел к покоям, и там, на пороге, Матрена схватила его за руку, взмолилась:
– Уедем! Этот человек… Он принесет нам несчастье!
– Глупости, – возразил Давид и высвободился. – Это большая честь. Он не так уж часто предлагает писать на заказ…
И все равно, от мысли, что этот человек будет писать ее портрет… Нет, не портрет, он напишет саму суть Матрены, выставив ее на всеобщее обозрение, что недопустимо!
– Я не хочу.
– Не капризничай, Матрена. Не сейчас. – Давид не собирался отступать.
Говоря по правде, собственное его упрямство в вопросе не самом важном удивляло Давида. В конце-то концов, и матушка не обрадуется, узнав, что Иван Николаевич возьмется запечатлеть Матрену…
Так почему же он уверен, что картина эта, пока существующая исключительно в воображении Крамского, должна быть написана?
…мой дорогой друг Амалия, спешу поделиться с тобой удивительной новостью. Матрена, прежде и слышать не желавшая о том, чтобы позировать Ивану Николаевичу, после нескольких сеансов прониклась к работе таким рвением, что, будь воля ее, пребывала бы в мастерской и денно, и нощно. Не скажу, чтобы это обстоятельство меня радовало, но теперь я хотя бы избавлен от постоянных ее жалоб на то, что портрет принесет несчастье.
Кто бы знал, что моя супруга столь суеверна!
Но я рад, что у нее получилось преодолеть это предубеждение. Кажется, ныне она, напротив, с нетерпением ожидает, когда же работа будет окончена. И более не заговаривает об отъезде. И хорошо, я бы не перенес разлуки с тобой.
Простишь ли ты меня за то, что когда-то я, поддавшись чувствам, совершил эту ошибку?
Знать бы, как исправить ее…
– …Обыкновенно, – проворчала Амалия, отправляя это письмо к прочим. Не то чтобы она получала удовольствие, сжигая бумагу, но некоторые послания были чересчур уж откровенны, чтобы оставлять их.
Это было неблагоразумно.
Амалия же отличалась благоразумием.
А еще была наблюдательна… и не чуралась помощи.
– Значит, денно и нощно… – повторила она, отвлекая компаньонку от шитья. Та, увлеченная созданием очередного полотна гладью, вздохнула. Видать, наскучили ей игры подопечной. – Что ж… и он уверен, что дело исключительно в портрете… Нет, ну почему мужчины настолько… глупы?
И столь податливы.
…Мой дорогой друг,
Я не хотела бы быть гонцом, приносящим дурные вести. И долго думала, стоит ли вовсе рассказывать тебе о встрече, невольною свидетельницей которой я стала. Я знаю, какие слухи ходили по Петербургу совсем недавно и сколь болезненно ты переживал их. И ныне мне совестно, что вновь я растравлю твою рану. Однако же молчание было бы еще большею подлостью.
Давече, прогуливаясь в парке, я имела честь лицезреть твою супругу в компании молодого человека, мне не знакомого, который держался с ней весьма вольно, если не сказать – своевольно. Она же, принимая всяческие знаки внимания, краснела и смущалась, хотя мне мнилось, что подобное ей вовсе не свойственно.
Меня это столь удивило, что я не удержалась, уж прости мое любопытство, которое есть исключительно женский порок, и наведалась в мастерскую. Иван Николаевич был так любезен поведать, что работа над портретом идет, но не столь уж напряженно, и вовсе не требует ежедневных визитов твоей супруги. Более того, в мастерской она появляется нечасто…
Матрена понимала, что идет по грани.
По натянутой струне, которая того и гляди лопнет, и тогда Матрена полетит в пропасть. Понимала и ничего не могла с собою сделать.
Это все он виноват!
Мужчина со змеиными глазами, в чью мастерскую ее заставили отправиться. А ведь чуяла она, чуяла, не окончится этот визит добром! Но и старая гадюка уперлась… вот странно. Она терпеть не может Матрену, а туда же, захотела получить ее портрет в коллекцию.
Глупость какая…
И отказаться бы наотрез, но поддалась Матрена на уговоры, решила не ссориться с супругом, который и без того был постоянно раздражен.
Стоил ли того портрет?
Обещано было, что всего-то и нужно – пара сеансов, а после ее отпустят… Она готова была потерпеть. Ради Давида… ради семьи… Кто знал?
Никто.
И не в нем дело, в человеке со змеиными глазами, который не замечал никого и ничего, помимо холста. Он смотрел на Матрену, но видел ли? А если видел, то ее ли нынешнюю или же ее прошлую? Главное, что ей было неуютно… Позирование – не для Матрены. Сидеть неподвижно часами, пока кто-то возится с карандашом ли, с красками… Ей даже не было любопытно, не хотелось взглянуть на наброски.
Она с восторгом встречала слова:
– На сегодня хватит…
И спешно, пожалуй, чересчур спешно, покидала мастерскую. Правда, оказалось, что спешила она недостаточно. Или просто от судьбы не уйдешь?
Она встретила его, бледного своего мальчика, выходя из мастерской. Как встретила? Убегала и наткнулась.
Споткнулась.
Упала бы… Не позволили.
Удержали.
– Осторожней, – произнес он с легким упреком.
Она же, собираясь ответить что-то резкое, не смогла произнести ни слова. Позже Матрена, силясь избавиться от наваждения, пыталась понять, что же привлекло ее. Глаза? Огромные, темные, будто озера, преисполненные предвечной печали? Бледный лик, более подобающий святому? Голос, низкий и глубокий?
Все сразу?
Как бы там ни было, но с первого же мгновения она была очарована.
Нельзя, невозможно такое… она – графиня Бестужева, будущая, но все равно графиня… Бестужева… и мужа любит, наверное. Так почему же не откажет ему, Николаю, во встречах? Почему спешит на них, сдерживая сердечное томление, страшась, что ему надоест затянувшаяся эта игра… парки… прогулки, беседы… что найдет он кого-то иного, более доступного.
Всякий раз говорила себе, что нынешняя встреча – последняя…
…Милый друг.
Так она его называла, а он сердился. Он не желал быть только другом… и опасно, до чего опасно… Стоит кому-то из знакомых увидеть, и снова пойдут слухи… Давид давно уже не обращает внимания на слухи. Он остыл к жене и ждет лишь повода, так нужно ли давать этот повод?
Но до чего слабо женское сердце.
И самой Матрене не под силу с ним справиться. Да и разве делает она что-то дурное? Встречи в людных местах, и ничего в них, помимо бесед, нет…
– Вы сегодня печальны как никогда. – Николай был чуток и настроение ее уловил сразу, пусть Матрена не произнесла ни слова.
– Ничего…
– Вас тяготит мое общество?
Он держал за руку, осторожно, точно сама рука Матрены была сделана из хрусталя.
– Нет, никогда! – воскликнула Матрена с пылом, страшась, что он тоже ищет предлог, чтобы расстаться с ней. – Вы… вы моя отрада… успокоение для души…
Темные глаза полыхнули, в них читалось, что успокоить Николай готов не только душу, но и тело, если Матрена позволит.
Нет.
Не настолько она обезумела от любви… или настолько? Она ведь думает… О чем думает? Не о том ли, что муж уже давно не переступает порог ее спальни? Он вообще не видит в Матрене женщину, хотя она, право слова, не утратила и толики своей красоты… Так в чем же дело?
В Амалии…
В ее собственных ошибках… Заигралась, ослепла от чужого восторга, решила, что не нужна ей любовь Давидова, а теперь… без любви вовсе тяжело. И не потому ли тянет ее к этому восторженному мальчику? Нет, будь дело только в том, неужто не отыскала бы Матрена иного поклонника? Их по-прежнему множество… письма пишут, цветы шлют… а она вот…
Тем веры нет.
Их любовь лжива, что позолота на храмовых куполах, которые издали глядятся литыми, а на деле… на деле под позолотою – медь. Николай – дело иное. Разве могут лгать подобные глаза?
И страсть в нем…
Он кипит, и жар его опаляет Матрену, будит в ней неизвестное, страшное.
– Вы ведь его никогда не бросите, – произнес Николай со вздохом и руку выпустил, отчего Матрена едва не закричала, до того жутким ей показалось остаться ныне в одиночестве. – Конечно, смешно было надеяться на иное… Вы никогда его не бросите… Он – Бестужев, а я… всего-то натурщик… нищий, безвестный…
– Прекратите.
Она коснулась его щеки, прерывая поток самоуничижительных слов.
– Я верю, однажды и вы станете известны…
Когда-нибудь, но… не сейчас.
А быть может, и вправду рискнуть? Уйти… просто собрать вещи и исчезнуть, не оставив записки… Пусть мучается Давид, пусть гадает, что же случилось с его женой.
Глупость.
Не будет он мучиться и гадать не станет, а оформит наконец желанный развод. И сделает предложение Амалии… и будут они жить долго и счастливо. Пожалуй, именно это и удерживало Матрену от необдуманного шага.
Шляпки, платья, веера… Пустое это все, она способна обойтись и без такого множества вещей, в которых некогда находила особую прелесть. Но все же… Николай и вправду беден. Он живет в крохотной комнатушке, учится на художника… Талантлив ли? Кто знает. Нет, надобно прощаться с этим мальчиком. Он мил, и любовь его греет душу Матрены, озябшую в холодном Петербурге, но…
– Я никогда не брошу сына…
…Она не видела его уже так давно. Нянька пишет письма, но только Давиду, а тот делится ими не слишком охотно, будто Матрена не имеет на Петеньку никаких прав.
– Но ты придешь еще? – Николай вновь хватает за руки, осыпает их поцелуями. – Не бросай меня, умоляю… Я не смогу жить без тебя! Так и знай, не смогу… Ты моя муза… мое сердце… мое вдохновение…
Он говорил что-то еще, пылко и страстно, а Матрена… Матрена отогревалась в этой страсти. Скоро ей придется вернуться домой.
К мужу.
К свекрови, которая притворялась ныне, будто Матрены вовсе не существует. К бедам своим… К портрету, что вот-вот будет дописан, и тогда у Матрены не останется повода покинуть дом.
И к лучшему.
Быть может.
Давид смотрел на жену и не узнавал.
Изменяет?
Он Амалии не то чтобы не поверил… Нет, поверил, прежде она не лгала, но… Матрена и изменяет? После всего, что он для нее сделал? Невозможно… Это ошибка какая-то.
Конечно, ошибка.
Амалия недопоняла… Да и нет у нее причин Матрену любить. Он уже не тот слепец, которым был годы тому назад, и не собирается верить словам… или все-таки?
Матрена возвращается поздно.
Без покупок. Даже когда говорит, что по магазинам ездила… Прежде-то за нею короба вносили, пакеты и счета преогромные. А тут будто бы забыла и про журналы свои, и про портних, и про прочие дамские радости. Зато глаза горят, на щеках румянец. И взгляд то и дело туманится, будто бы мыслями Матрена уносится прочь.
– Кто он? – Давид не выдержал. Он ненавидел тайны, особенно такие, грязные, удушающие. Уж лучше правду знать, чем гадать…
Матрена вздрогнула.
– Ты о чем? – Голос нервозный. И рука к губам взметнулась, словно предупреждая Матренино желание сказать что-то не то, что-то лишнее.
– О ком. Кто он? Тот мужчина, с которым ты встречаешься.
Давид почти уверился, что она и вправду изменяет… почти… и мысль эта переполняла душу гневом. Как она могла?!
– Амалия наговорила? – Матрена вдруг успокоилась. – Давид, как можно быть настолько… слепым! Ты называешь ее другом, а между тем этот друг сделал все, чтобы разрушить наш брак. Оглянись… Мы были счастливы, пока…
– Пока ты не решила, что счастья тебе недостаточно.
– Да, мне хотелось выбраться в свет. Разве женщину можно упрекнуть в том, что ей не нравится сидеть взаперти? Но я хотела быть с тобой. А ты… что ты сделал? Отступил в тень? Оставил меня наедине с ними… А сам решил, что тебе милей беседы с Амалией… и после каждой ты отдалялся от меня все больше.
Она не кричала, но говорила спокойно, уверенно.
Как будто была права.
– И ты меня больше не любишь… Пускай, я не могу заставить прошлое вернуться, хотя, видит бог, отдала бы все на свете, чтобы изменить… измениться… Я уже изменилась, и ты бы заметил, если бы захотел. Но ты не хочешь, Давид. Твое право. Но не смей упрекать меня в измене!
Она удалилась с гордо поднятою головой.
И Давид почувствовал себя глупцом, но… сомнения разрешились? Или нет.
Картина была готова.
Иван Николаевич самолично доставил ее в особняк Бестужевых. Полотно не было большим, что изрядно удивило Матрену. Ей отчего-то представлялось, что картина всенепременно должна быть огромной, а тут…
– Вот. – Крамской просто сдернул полог, укрывавший полотно. И отступил в сторону, позволяя Бестужевым оценить его работу.
Картина была…
Странна.
Страшна. Или только Матрене она казалась страшной?
– Восхитительно! – сказала Амалия.
– Великолепно, – поддержала ее свекровь. Матрена вымученно улыбнулась. Неужели это и вправду она? Женщина на картине была, несомненно, красива, но эта красота находилась на грани уродства. И чем дольше Матрена смотрела на себя, тем более уродливой себе казалась.
Почему так?
Ее облик совершенен в каждой детали… Она сидит в коляске, как и в ту встречу с Мизюковой… и смотрит вполоборота, сверху вниз, и столько надменности во взгляде, а еще насмешка, будто бы та, с картины, знает нечто, неизвестное никому, помимо нее. Матрене хочется отступить, скрыться от этого взгляда, но нет, она не способна отвернуться от картины, от себя… Неужели она ныне столь же уродлива?
Или это просто проглядывает истинная ее суть?
– Извините. – Она все же ушла, и никто не посмел остановить ее. – Мне дурно… я…
Никто и не обернулся.
Все были слишком увлечены, то ли картиною, то ли друг другом… Как узнать? Никак. И знать-то не хотелось… Пускай, пройдет.
И тоска отпустит.
Все будет хорошо… Матрена не позволит той, с портрета, забрать ее жизнь…
…А утром прислали телеграмму.
Петенька занемог.
Ему и прежде случалось болеть, хотя рос он до того на редкость здоровым ребенком и недомогания всяческие, ежели и случались, переносил легко.
А ныне вот…
Беспокойство не отпускало Матрену. Она будто наперед знала, что сейчас будет все иначе. И собиралась столь быстро, сколь могла. Но все равно едва успела. Супруга, с которым в последние дни не перемолвилась и парой слов, она застала уже в дверях.
– Ты собирался уехать без меня? – Она готова была кричать, но сдержалась, и обиду свою сдержала – ныне не время.
– А разве ты хочешь поехать?
– Да.
Он не стал убеждать, что Матрене лучше остаться, посторонился, руку даже подал, помогая сесть в экипаж.
И снова молчание.
Пускай, лишь бы с Петенькою все хорошо было… лишь бы…
Она молилась, как никогда прежде, пусть и бывала в храмах, как то заведено, но и службы, и молитвы, которые Матрена произносила, потому как положено было сие, не трогали душу ее. Нынешняя же шла от всего сердца.
Она… она была плохой женою, а матерью – и того хуже.
Горделива.
Себялюбива.
Вознамерилась возвыситься над прочими… Сама виновата… И если надобно, если господу угодно послать Матрене испытание, пусть шлет ей, но только ей. В чем Петенька виновен? Он ведь маленький совсем… Пускай живет… Пусть не с ней, не с Матреной, но с отцом своим, с Амалией… Она, может, и не особо любить станет, но и не обидит.
Не позволят.
А Матрена… Коль судьба вернуться ей домой в деревню, так тому и быть.
Все вдруг сделалось неважным, незначащим. И только старенький крестик, еще сестрицею подаренный, сохранившийся не иначе как чудом – вовсе не берегла Матрена этого подарка, – впивался в руку. И боль, причиняемая им, была за радость.
Но, верно, не помогла молитва.
Поздно спохватилась Матрена… или же не она виновата, а господь в промысле своем, который людям обыкновенным не постичь, решил, что негоже ангелам среди людей оставаться. Вот и призвал Петеньку под свое крыло.
Не успели.
Матрена всем сердцем чувствовала это, и нервничала, и порывалась подогнать лошадей, пусть те и так летели… и не ела-то ничего… и не желала… Думала лишь, что если вдруг обманывает сердце, как с ним прежде случалось, так это хорошо.
А оно, поганое, не солгало.
Усадьба встретила их мрачною тишиной, торжественною и кладбищенской.
И, выбравшись из экипажа на негнущихся ногах, Матрена покачнулась, оперлась на мужа, с которым – о диво – горе соединило. Он тоже чуял, что неладно в доме… не горят огни, не суетятся слуги, спеша встретить. И дверь старинная дубовая отворяется с протяжным скрипом.
Горем пахнет.
Болезнью.
А в детской душно от дюжин свечей, которые расставлены столь густо, что пламя растекается по остриям их восковым единою короной. И Петенька, такой крохотный, такой бледный, в свете его выглядит живым.
– Утром отмучился, – шепотом произносит нянька, точно боясь разбудить малыша.
А на лице его застыло выражение ужасной боли.
Утром.
Отмучился.
Слова, словно сквозь слой ваты… и упасть бы на колени с воем, с криком, да горе, что в груди клокочет, захлестнуло глотку.
Ни вдохнуть, ни выдохнуть.
А все равно Матрена дышит, хрипло, надсадно, но дышит. И у кровати садится, и за руку – холодную такую ручку – сына берет. Прижимает к щеке да так и сидит. Сколько? Неизвестно. Наверное, долго, если свечи гаснут, а она с ними.
Она теряет сознание, то ли от горя, с которым не в силах справиться, то ли от духоты этой. Или сразу от всего, но главное, что руку Петенькину отпускает, а с ней, с рукою, рвется последняя связь.
Отмучился.
Нельзя так! Пусть встанет! Пусть закричит, заплачет, да что угодно! Пусть воскреснет, как воскрес Лазарь. Разве так уж сложно Всемогущему и Всеведущему сотворить чудо?
Что ему стоит?
О чуде она думала, очнувшись в своей постели. И выбравшись из нее с безумной надеждой, что чудо все же случилось…
…Нет, случились похороны. И были они малолюдны. Громко и навзрыд плакали няньки, слуги утирали слезы тайком, Давид был бледен, но держался. А Матрена… Ей словно бы отказали в праве на горе.
Не гнали с кладбища, но и не видели, точно не существовало ее здесь и сейчас.
Черное платье, единственное, нашедшееся в гардеробе, было мало и выглядело нелепо, но, пожалуй, впервые Матрене не было дела до того, как она одета.
Она сама смотрела только на склеп, в котором запрут ее малыша. За что? Там ведь холодно и сыро… и страшно. В детстве сама Матрена боялась темноты, а ему и свечки не оставили… Игрушек вот принесли, будто там самое место для игр, а свечей пожалели.
Она сказала об этом, и горничная, державшаяся подле, отступила.
– Блажит барыня… – понесся по рядам шепоток.
Не блажь.
Как ему в темноте да без малого огонька?
Горе переменило Матрену. Оно, необъятное, завладело ее телом, сделав то безвольным и пустым. Горе смешало мысли и вытеснило все чувства, кроме себя… и мысли, что нужно принести свечу.
Матрена сама за ней отправилась.
И в кладовке отыскала короб, в котором экономка хранила свечи, да не жировые, а из отменного стеарину… схватила связку, побежала скорей…
– Что ты творишь? – Супруг перехватил и свечи отобрал. – Веди себя прилично! Люди…
Смотрят.
Шепчутся. Решили, наверное, что Матрена обезумела. От горя? Или сама по себе? Людям только повод дай… Они тоже виноваты… говорили, говорили… и вот теперь… Давид разведется с Матреною всенепременно. И пускай… Петеньки-то нет больше! А мужа уже давно нет, просто Матрена этого прежде не замечала. И того, что она в Петербурге совсем одна.
Холодный город.
Одной в нем замерзнуть недолго…
…Мой дорогой друг.
Я не нахожу тебе слов, чтобы описать, как сочувствую тебе в горе твоем. И надеюсь лишь, что горе это не сломает тебя. Я хотела бы быть рядом с тобой, чтобы поддержать тебя чем сумею. Уповаю на скорую встречу.
Твоя Амалия.
Запечатав конверт, Амалия вручила его компаньонке.
– Отнеси, – велела она, и, когда девица вышла, села за другое письмо.
…Я крайне недовольна вашей медлительностью и неспособностью выполнить простейшее поручение, за которое вам было уплачено. Я не прошу вас жениться на оговоренной особе, как и проводить с ней хоть сколь бы продолжительное время. Вы всего-то должны были скомпрометировать ее, однако и в том оказались неспособны.
И если вы все же желаете получить остаток суммы, то должны окончательно решить вопрос в течение месяца. Я искренне надеюсь, что предоставленные вами рекомендации есть не пустая похвальба, и вы именно тот человек, который мне надобен.
Это письмо Амалия отослала с мальчишкой, не сомневаясь, что доставлено оно будет по адресу. И все-таки ее терзали некоторые сомнения…
А если горе сплотит их?
Если Давид решит остаться в поместье? Там воспоминания… там он был счастлив… и супруга его, кажется, поумнела. Случаем воспользуется. А там и вторая беременность… и новые осложнения… Нет уж, этого допустить никак нельзя.
Амалия слишком долго ждала, чтобы отступить теперь.
Однако страхам ее не суждено было сбыться. Бестужевы, не способные оставаться в доме, где все-то им напоминало о прошлом, ныне казавшемся безоблачно-счастливым, вернулись в Петербург.
Человек наблюдал за Верой издали.
Что она могла знать? И вообще, догадывалась ли о том, что знала?
У Веры были с Генкой дела… У него со всеми дела были. И Ленька опять же… Он говорил про Веру… Значит, она в курсе того, где прячут картину. И если пока молчит, то лишь из-за убийств… Если бы человек сам не отправил Генку в мир иной, он бы решил, что это Веркиных рук дело.
Ради картины.
И полиция так же подумает. Поэтому о находке своей… Не своей, но находке, Вера никому и словом не обмолвилась. Это хорошо.
Заяви она, было бы сложно объяснить, почему картина сменила хозяина.
А она сменит.
Немного попозже…
Сейчас Верка шла по бордюру, будто бы ей было пятнадцать лет, а не под сорок… и выглядела она до отвращения довольной жизнью. Вот покачнулась, но не упала – Ильюшка своевременно подхватил под руку.
Говорит.
О чем? Жаль, не выйдет подслушать… вдруг о картине?
Почему нет? У Ильи есть возможности и деньги, которых не хватает Вере… А подготовка картины к аукциону – это недешевое удовольствие. Экспертизы. Оценка… Выход на нужных людей… Никто не станет связываться с заштатной библиотекаршей. А вот успешный бизнесмен – другое дело.
У него и за границей связи есть.
Мысль заставила замереть.
Конечно.
Он собирается вывезти картину из России…
Нужно действовать. Но с умом. Спешить, но не торопиться… именно… Он успеет. И не позволит совершиться преступлению.
Человек хмыкнул и отступил в темноту.
Кому рассказать… Нет, убийство – это, конечно, плохо. Но если подумать, то все, кого он вынужден был убить, заслужили свою смерть.
А эта парочка – тем более.
– Что? – От вопроса Вера покачнулась и едва не слетела с бордюра.
– Зачем, – ласково повторил Илья, – ты меня убить пыталась. На проспекте. Толкнула под колеса…
– Чушь какая…
– Сегодня днем… У меня есть твое фото…
– Ну да. – Вера соступила с бордюра на плитку. – Я была днем на проспекте. Я там работаю. В городской библиотеке… Женька туда заявился. Начал ныть, что я семью разрушила, что никто другой ему не нужен… достал неимоверно. Я даже наорала на него…
Она поправила волосы.
Волнуется.
Врет?
Или действительно случайно оказалась на том снимке? Фото – еще не доказательство.
– Послушай… во сколько это было?
– Около четырех…
– Около четырех… Я с обеда спешила… задержалась… а наша заведующая терпеть не может опозданий… и я действительно пробегала, но… Зачем мне тебя убивать?
– Не знаю, – искренне ответил Илья.
– Незачем… Господи, да все как с ума посходили! – Верино возмущение было искренним. Или казалось таковым. – Я никого… Я, может, когда назад летела, то толкнула кого-нибудь… Однако если бы хотела убивать, я бы запомнила!
Надо полагать, что запомнила бы.
– Что ты знаешь о картине?
– То же, что и все… Генка как-то позвонил, предложил поучаствовать… Сказал, что, кто прошлое помянет, тому и… типа он молодой был, глупый и беспринципный. А теперь повзрослел вот и настоящее дело предлагает. Разбогатеем оба…
– И ты…
– Не поверила, конечно. Попросила больше меня не беспокоить… Так он эту картину в библиотеку приволок.
Вера фыркнула и плечом дернула.
– Чтобы я смогла убедиться, что она существует на самом деле… Только я ведь не эксперт. У меня вон в квартире висят репродукции, которые с виду как настоящие.
– Значит, картину ты видела?
– Какую-то видела, – не стала отрицать Вера. – Он ее попросил придержать… в библиотеке. Сказал, что я слишком честная, чтобы утащить, а ему надежное место нужно.
– И ты…
– Послала его.
– Куда?
– В банк. – Вера ответила резко, не скрывая своего раздражения. – Я с ним никаких дел иметь не хотела! И не собиралась! Боже, да он всегда был гнилым, и в то, что исправился… Я верю, что человек способен исправиться, если, конечно, у него есть желание и стимул. Но вот про Генку… У него не было ни желания, ни стимула… Другого стимула, кроме как бабла срубить… Мне же Люда звонила… жаловалась… Она почему-то решила, что и я тоже в Генкином борделе участвовала.
Вера сунула руки под мышки. Теперь она шла быстро и под ноги не смотрела. Илья, в свою очередь, тоже под ноги не глядел, а глядел исключительно на Веру, длинную, нескладную и взволнованную, но при всем этом – невероятно привлекательную. Во всяком случае, ему она казалась невероятно привлекательной.
Даже смешно стало.
Нашел красавицу.
– И она пить начала… из-за него… Он не просто деньги с нее требовал, он нервы ее тянул. День за днем. Иногда звякнет, просто чтобы напомнить о своем существовании. И на домашний… А там муж и дети, и вопросы начинаются, кто это да почему звонил, чего хотел… Он ее доводил… а я… Я ей посоветовала мужу все рассказать, потому что невозможно же так жить дальше!
Вера воскликнула это громко. И была искренна в своем гневе. Она и вправду не смогла бы так жить, не после того, что с ней произошло.
Она до сих пор ценит свою свободу.
И в квартиру старается никого не пускать… Тогда почему пустила Илью? Тогда, ночью, после вечера встречи? И сегодня бывшего мужа?.. Неужели она не знала, чем закончится этот визит?
– А Людка все боялась… Она сама уже не знала, кого боится и почему… и пила. А напившись, звонила мне и жаловалась… и что Генка про тебя статью написать велел…
– Когда?
– Что?
– Когда, спрашиваю, велел?
Вера остановилась резко, будто на стену налетев. Задумалась.
– В… в декабре… Да, перед самым Новым годом… У нее истерика случилась. Кричала, что она себя убьет. Пришлось успокаивать… и еще начальница недовольна была. Она думает, что я не на своем месте. У нее племянница без работы, а тут… и разговоры эти… но я ж не могла Людку просто послать. Я мужу ее позвонила, сказала, что у нее нервный срыв, ей надо бы в больницу… а он… Там тоже все сложно. Чужая семья. Он не понимает, с чего Людке пить… Все ведь хорошо, замечательно. Считает блажью. И ссоры постоянные, которые нервы добивают. Он бы ее в клинику засунул, от алкоголизма лечиться, если бы мог. Но приехал. А она на следующий день позвонила с новой истерикой, что я ее подставить собралась и мужу рассказать о ее прошлом… Честно говоря, нервы были на пределе. У меня свои проблемы… Вон Женька опять заявился с цветами и нытьем… потом еще с начальницей, но я тебе говорила, что мы не ладим?
– Говорила, – подтвердил Илья. – У нее племянница.
– Точно. Очень умная девочка с двумя высшими образованиями… и работу никак найти не может. В общем, я и Людку послала… достала уже. Нехорошо так с людьми, но сил моих больше не было… а она вечером опять звонит. Пьяноватая уже… ноет, что жизнь не сложилась. А у кого она сложилась? Я вот тоже мечтала о другом, но что получила, то и мое… вот… а она начала рассказывать, что Генка с ума сошел. Решил тебя шантажировать… Точнее, я не сразу поняла, что речь о тебе идет. Дело-то старое, с той поры много всякого прошло. А Людка мне все про статью, которую ей Генка поручил написать… про то, что ей противно писать такое, что она – честный человек… Я ей ответила, что если так, то пусть не пишет. А она… ну ты представляешь.
Илья примерно представлял.
– Вот… потом она обиделась и не звонила почти месяц, зато Генка с картиной объявился.
– И ты его послала в банк…
– Ну да, придумал тоже, хранить свое барахло в библиотеке…
Что-то мучило Илью.
Какое-то несоответствие…
– Постой. – Он вдруг представил Генку, который волочет огромное полотно. – Он ее вот так приволок? С рамой вместе?
Вера кивнула.
– И как дотащил?
– Так… обыкновенно. В бумагу завернул и принес. Она небольшая, Илья…
Небольшая?
А ему представлялось… идиот. Конечно, Генка не производил впечатления силача. Он не управился бы с картиной, будь она большой. А Илья придумал себе… Решил, что если на снимке картина выглядит большой, то и на деле огромна.
Надо было уточнить у Аськи размеры.
Если вообще речь идет об одной и той же картине.
Но две картины для одной истории – многовато… или все-таки? Одна настоящая, другая подделка?
– Она примерно вот такая. – Вера развела руки. – Это если с рамой… Та довольно массивная и старая с виду, хотя я совершенно ничего не понимаю ни в рамах, ни в картинах.
Рама – это признак?
Или вряд ли?
– Я сказала, что знать его не желаю… и картина его мне тоже не нужна… и денег таких у меня нет. Я квартиру недавно разменяла. Ремонт… а если бы и были, то Генка – последний человек, которому я бы их доверила…
В этом была своя правда.
– С чего он вообще взял, что…
Неприлично спрашивать человека о том, откуда у него деньги. Но нынешняя ситуация к приличиям в принципе не располагала.
– Я книги пишу. – Вера на вопрос отреагировала спокойно. – Любовные романы… под псевдонимом.
Почему-то Илье показалось, что Вера покраснела. Темнота не позволяла убедиться, прав ли он, да и пялиться на Веру долго было неприлично, но вот…
– Не скажу, что зарабатываю миллионы. Кое-что получается, и на том спасибо… На зарплату библиотекаря сложно прожить, хотя запросы у меня невелики.
Вера и любовные романы, даже написанные под псевдонимом, как-то не увязывались.
– Он знал откуда-то… и потом еще звонил… Сказал, что может кое-кому слить подробности о моей жизни, и тогда мне придется худо.
Шантаж – вполне в Генкином духе.
– А ты?
– Снова его послала. Писатель средней руки – вовсе не та персона, которой надо бояться публичности. – Вера тряхнула головой. – Ну прошлись бы на паре-тройке форумов по моей личной жизни, и вся проблема… Я так Генке и объяснила. От меня он вроде как отстал… То есть я думала, что отстал, но на вечере вновь прицепился со своими миллионами. Я опять его послала куда подальше. Сказала, что чужие миллионы мне ни к чему.
Это как раз-то увязывалось с ней.
Во всяком случае, Илье отчаянно хотелось, чтобы все услышанное было правдой.
– А вот с Женькой все иначе вышло… – Вера отряхнулась, как-то по-собачьи и всем телом, – он почему-то вбил себе в голову, что, если разбогатеет, то я к нему вернусь. Как будто дело было именно в деньгах. Я ему пыталась объяснить, что даже если он станет миллиардером, это ничего не изменит. Да и разбогатеть быстро… В это я не верила. А Женька все пытался. Изобретал что-то. А тут Генка со своим гениальным планом. Женька мне позвонил, кричал, что скоро все изменится. А как Генку упомянул, мне все стало понятно.
Она потерла переносицу.
– Я попросила его не влезать в это дело… Когда от Генки можно было ждать чего-то хорошего? Только он ослеп и оглох… и в тот вечер с Генкой ссорился.
А вот это было уже интересно.
Человек сидел на автобусной остановке.
Нет, он не надеялся уехать на автобусе, все автобусы давно уже в автопарке остались, но место было на редкость… удобным, что ли?
Тихим.
Мелкий дождь тарабанил по пластиковой крыше, просачивался сквозь швы, капал на куртку. Это не раздражало. Во всяком случае, не больше, чем иные мелкие неудобства вроде промокших ботинок.
Человек слушал дождь.
И думал.
Думалось на удивление легко.
Картина проклята. Он слышал об этом, но в проклятье не верил, поскольку считал себя человеком в высшей степени здравомыслящим. Но иных объяснений происходящему он не находил.
Сначала Генка… он нашел картину. И добыл доказательства ее подлинности, пусть косвенные, но их бы хватило… Письмо, написанное сестрой Матрены Саввишны… и другое, уже от доктора, которому досталась эта картина. Чудо, что тот краевой архив не сгорел. А Генка до него добрался. Он умел работать, когда считал работу необходимой для достижения цели. К сожалению, это происходило не так уж часто.
Но главное, Генка нашел и того врача, и сына его… и всю треклятую цепочку умудрился как-то восстановить, связав с Ленькой… и ведь задуматься бы, что и тем людям картина не принесла удачи. Чего стоит цепочка дат, нить, сплетенная из чужих жизней, где каждая вторая оборвана трагически, а каждая первая – рано… Редко кто доживал до сорока.
Подумать бы об этом. Картина ведь предупреждала.
Но нет, была только обида – как же, такое открытие и досталось не ему.
Это как… и сравнения не подобрать.
Главное, что у Генки имелся пакет, который и без экспертизы мог стоить приличных денег. А уж после экспертизы, если бы подтвердилось авторство… бомба…
Только взорвалась она слишком рано.
Не стоило его убивать.
Тогда Генкина смерть казалась единственно возможным выходом. Кто бы мог подумать, что он спрячет картину.
Где?
Людка… несчастный случай, не иначе. И зачем она появилась в Генкиной квартире? Судьба… а смерть ее? Можно было бы не убивать? Солгать… Генка ее шантажировал… но потом бы возникли вопросы. Несомненно возникли. Если не у Людки, то у кого-нибудь другого. Она была пьянчужкой, а алкоголики не способны хранить тайны.
Нет, эта смерть – еще одна.
Ленька… он смерть свою заслужил сполна… и картина покинула его дом, но вместе с тем Ленька не уцелел. Судьба? Рок? Или не в нем дело, а в том, что крови вокруг картины становится все больше.
И теперь ему снова пришлось убить.
Разве он виноват?
Наверное, где-то виноват… немного… но остальное – это судьба.
Человек вздохнул и наклонился.
Тело найдут к утру. Первый автобус, если верить расписанию, в четверть шестого придет. Человек даже подумал, что, если отволочь тело за остановку, то пролежит оно дольше, но после от идеи отказался. Прикасаться к мертвецу не хотелось, да и… пара часов погоды не сделают.
И вообще…
Надо будет намекнуть, когда придут из полиции – а в том, что придут, человек не сомневался, – что во всем Вера виновата. С бывшим она не ладила… Достал он ее, вот и не выдержала душа.
Избавилась.
Версия выглядела вполне удобоваримой, да и полицейским она будет понятнее, там небось тоже не верят ни в проклятия, ни в рок. И в то, что Женьку он убивать совершенно не хотел, тоже не поверят.
– Все вышло случайно, – сказал он, хотя мертвый Женька вряд ли услышал. А если и услышал, то понял. – Вот зачем ты ко мне полез? Не мог сделать вид, что не заметил? Не узнал…
…Человек уходил, оставив Верку наедине с ее подельником. Все равно не получится послушать, о чем говорят. А жаль, наверняка о картине, обсуждали, как вывезут…
Он уходил, прикидывая, как и когда вернется. Или не вернется, но сам позвонит Верке, попросит приехать. И она явится как миленькая…
– А ты что здесь делаешь? – Женька вывалился из темноты, он был уродлив и страшен, и в первое мгновение человек испугался. – Тоже следишь? Зачем ты…
– Тише, – попросил человек.
– Боишься, что заметят? Не бойся… Хочешь? – Женька протянул чекушку. – Выпей со мной…
– Не хочу.
Эта встреча могла бы не случиться, пойди человек другой дорогой. В новостройках всегда хватало темных углов и подворотен, среди которых затеряться было легко.
– Выпей. – Женька обнял. – Или брезгуешь?
– Не хочу… Я за рулем.
– И я за рулем. – На Женьку аргумент не подействовал. Он шел, покачиваясь, с трудом удерживаясь на ногах, и все же держал крепко. И человеку приходилось идти вместе с Женькой. – Но это же ерунда… Все в жизни ерунда и дерьмо собачье… Она вот – то самое дерьмо собачье…
От него воняло дешевой выпивкой и еще чем-то. Такой до боли знакомый аромат, вычленить который не получалось.
– Я для нее все сделал! Все! А она меня бросила… С папашей моим рога наставила, представляешь? Развелась… сбежала… думала, оставит с носом, а фиг…
Он жаловался, счастливый от того, что есть кому эти жалобы выслушивать. И он же приволок на треклятую остановку.
– Вернулась вся такая… Я к ней с душой, а она носом крутит… Кому она нужна?
– Никому.
– Вот! Я ей так и говорил… Мол, забудем, что было… Я тебя прощаю, я ее, стерву этакую, может, люблю… а она… она все равно… и теперь любовника завела!
– Сочувствую.
В этот момент человек еще не собирался никого убивать. Напротив, он думал лишь о том, что стоит избавиться от Женьки и тихонько уйти, пусть тот допивает свою чекушку и возвращается к бывшей ли жене, к нынешней ли любовнице.
– Это все из-за картины. – Женька сам все испортил. Он прилип к бутылке, пил жадно, и водку – словно воду. – Думает, что я не понимаю… и ты вот думаешь, что не понимаю. А я все прекрасно понимаю… Всем вам картина нужна… и тебе… охотитесь, да?
Даже теперь Женька мог бы остаться жив.
Если бы подумал.
Промолчал.
Но он не хотел молчать, ему настоятельно нужен был кто-то, кого можно было бы обвинить во всех своих бедах. Или победить. И он, скрутив фигу, сунул ее под нос.
– Вот тебе, ясно? Она моя! Мне ее Генка п-продал. – От волнения он вновь начал заикаться и губы облизывал, что было отвратительно. – Официально, между прочим… п-по всем бумагам… моя она…
– И где же она?
Человек надеялся, что вопрос его прозвучал спокойно.
Равнодушно даже.
Сердце же колотилось. Генка в жизни не продал бы картину. Не этому бессильному уродцу, который топит жалость к себе в бутылке. Генка… Генка затеял какую-то аферу, в которой отвел Женьке особую роль.
– Н-не знаю. – Женька выпятил губу, губы у него были по-девичьи пухлыми, и это вновь же вносило в облик его толику несуразности. – Он ее забрал. Г-готовить к аукциону…
– А ты позволил?
Женька набычился.
– Он не здесь собирался аукцион устраивать… Здесь бы много за нее не дали… – Он подвинулся ближе, приобнял. – Н-нашлись бы желающие к рукам прибрать. Вот как ты… или Ильюха… он Г-генку убил. Или не он, а ты?
Это предположение не заставило Женьку ужаснуться.
Похоже, он был слишком пьян, чтобы бояться.
Или молчать.
Ему так настоятельно требовался собеседник, что он потерял всякую осторожность.
– Мы бы перевезли ее… У меня есть знакомые… Генка бы бумагу написал, что картина ценности не представляет…
…Теперь Женькина роль понятна. Генка не мог везти картину сам, тогда бумаге его была бы грош цена. А вот используя старого приятеля, даже не приятеля – одноклассника, с которым не виделся два десятка лет, – вполне. А Женька, идиот этакий, вправду верил, что за мифической границей Генка поделился бы с ним барышами?
От Женьки избавились бы, как только он перестал быть нужен.
– П-подправил ее немного…
– Как подправил? – Сердце обмерло. Нет, Генка не такой идиот, чтобы портить полотно.
– Об… обыкновенно… д-дорисовать н-надо б-было поверху… чтобы п-подозрений не возникло… чтобы… на таможне…
– И что именно он собирался нарисовать?
Осторожный.
И перестраховщик… «Неизвестная», как ни парадоксально звучит, слишком известна, а вот если намалевать поверху пейзаж в духе соцреализма, с коровами и козами, с крестьянками пышнозадыми, то внимания этот пейзаж привлечет меньше.
– М-мы в п-понедельник ехать собирались… я б-билеты купил.
– Поздравляю, – буркнул человек.
– А Генка умер. Скотина, да?
– Еще какая…
…Редкостная… В воскресенье еще торговался, требовал денег… Вот же сволочь! Он не собирался делиться картиной ни с кем, но все равно не отказывал себе в удовольствии стрясти мелочь со всех, до кого только сумел дотянуться.
Жадность его сгубила.
Если бы не к Женьке обратился… Если бы осторожней был… Много «если», а все равно непонятно, где картина. И человек приобнял одноклассника, словно утешая.
– Где она? – спросил мягко. – Ты знаешь?
Тот покачал головой.
Не знает.
– А ведь она проклята, – всхлипнул Женька. Он бросил пустую бутылку на землю, и та зазвенела, жалобно так, мерзко. – Генка говорил, что проклята… и сам смеялся… Я не верил. Где теперь Генка? Нету его… и картины нету… и Людки… и нас с тобой тоже не станет…
Он вдруг заплакал, уткнувшись в плечо, и человек рассеянно погладил по волосам. Реденькие. И грязные… и сквозь них череп просвечивает.
Нельзя Женьку оставлять в живых.
Протрезвеет. Вспомнит и о встрече, и о разговоре… в лучшем случае – бывшую предупредит, в худшем – полицию.
– Я ведь только хотел, чтобы мы были счастливы. – Женька плакал как-то совсем по-детски, размазывая крупные слезы кулаками. – А она меня видеть не хочет… Что я ей сделал?
– Ничего.
Человек наклонился.
Поднял бутылку. Стекло было толстым, он надеялся, что в достаточной мере толстым, чтобы выдержать удар.
– Вот… а она говорит, что я ее подавляю, как личность… Ерунда… Она п-просто себе любовника завела! Всегда… мне п-постоянно изменяла… с соседями… со случайными знакомыми… иногда идем п-по городу, а ей мужики улыбаются. П-подмигивают…
…Если забрать ценности, то решат, что это ограбление. Район новый, ночь глухая…
– Чего они ей п-подмигивают, если не знакомы?
От первого удара Женька замолчал.
Покачнулся.
Но на лавке усидел. От второго – человек метил в висок, вспомнилось вдруг из урока биологии, что височная кость – самая тонкая, – стал заваливаться. И человек позволил ему упасть. Наклонился и ударил снова, а потом еще раз и еще, вымещая злость.
И с каждым ударом становилось легче.
Пока вовсе не отпустило.
Женька лежал грудой тряпья, а на душе человека воцарилось удивительное спокойствие. Человек отставил бутылку в сторону, преодолев брезгливость, обшарил карманы Женькиного пальто. Вытащил бумажник и часы снял, а вот кольцо на мизинце застряло намертво.
Пускай.
Бумажника и часов хватит для имитации. И… может быть, человеку все-таки повезет? Если, конечно, проклятие Матрены Саввишны не коснулось и его.
Он вздохнул и поднялся.
Куртку надо будет в химчистку сдать, а то мало ли, вдруг да кровь на манжеты попала… или еще какая грязь, которая позволит связать его с этой смертью.
Вообще с какой-нибудь смертью.
Как ни странно, но убийство вернуло мышлению утерянную было ясность. Генка взял картину на переработку? Это факт. Как и то, что сам он рисовать не умел. Значит, нанимал бы кого-то… А кто из его приятелей, старых и новых знакомых, баловался живописью?
Ответ был очевиден.
Вот стерва!
Спал Илья отвратительно. И сквозь муторные сны, в которых он пытался догнать лаковую коляску с женщиной, – лицо ее стремительно менялось, и незнакомка превращалась то в Таньку, то в Людку, то вовсе становилась Верой, – Илье подумалось, что этак он до ручки дойдет.
Надо было бросать дурное, но все-таки…
Картина манила.
Нет, ему была по-прежнему безразлична что стоимость ее, что уникальность, но вот сама она представляла собой загадку, а загадки всегда были его слабостью.
И эту Илья должен был решить.
Он бы и решил, то ли там во сне, догнав треклятую коляску, то ли уже наяву, подчиняясь настойчивому дребезжанию звонка. И этот звонок – отключить надо было телефон – спугнул какую-то донельзя важную мысль.
Проснувшись, он сообразил, что телефон все-таки молчит. Звонили в дверь, настойчиво так. И пока Илья до двери не добрался, звонить не прекращали.
Дверь он распахнул, не глядя.
– Чего? – Илья был слишком раздражен, чтобы пытаться быть вежливым или даже создавать иллюзию вежливости.
– Доброго утречка, – как-то слишком уж по-доброму сказал Олег Петрович. – В гости не пригласите?
– Не приглашу.
– И ладно, тогда я без приглашения.
– Что случилось?
Илья посторонился, пропуская незваного гостя, который держался весьма-таки по-хозяйски. В прихожей Олег Петрович долго вертел головой, потом куртку пощупал. Присел у ботинок.
А ботинки-то грязные.
В какой-то рыжей глине, в разводах.
– Где это вы вчера гуляли? – деловито осведомился Олег Петрович.
– Какое вам дело?
– Прямое… Видите ли… Как ни скорбно это осознавать, но в нашем с вами деле возник еще один труп.
Новость почему-то не удивила. А что, утро и без того поганое, самое оно для подобных известий.
– Чей?
– Некоего Евгения Семушкина… Знаете такого?
– Знаю, – не стал отрицать Илья. – Одноклассник мой… бывший одноклассник. Мы вчера виделись.
Возможно, в этом не стоило бы признаваться, потому как глаза Олега Петровича нехорошо блеснули. Он прямо-таки вперед подался, вперился взглядом, точно пытаясь проникнуть Илье под самый череп, в мысли его, что, конечно, было невозможно, хотя и заманчиво. В общем, стоило бы промолчать о вчерашней встрече. Да только промолчит ли Вера?
Благодарность – дело одно. А убийство – совсем другое.
Илья вздохнул.
– Давайте на кухню. Я все расскажу…
…Почти все.
Про встречу во дворах, якобы случайную, но теперь Илья не сомневался, Танька ее устроила. Зачем? Не понять. Но он спросит. Сегодня найдет и спросит… Она знает больше, чем говорит, и ее игры надоели. Рассказал про Леньку с картиной и дочь его, которая подтвердит, что эта картина была. Про машину, под которую его самого толкнули. И снимки показал, которые, впрочем, не произвели на Олега Петровича должного впечатления.
Про поездку к Вере.
Про ссору, свидетелем которой он стал.
И про то, как вытолкал Женьку из квартиры…
– Вот и все. – Илья понял, что устал говорить. Давненько ему не случалось рассказывать. – Вера утверждала, что он был одержим этой картиной… Вокруг нее все вертится.
– Замутили, – признал Олег Петрович. Выглядел он не столько озадаченным, сколько задумчивым. – Выходит, что картина была, но куда подевалась, никто не знает… и все верят, что она настоящая.
– Верят.
– А вы?
– А я нет.
– Даже теперь?
– Теперь особенно. Генка создал мистификацию, в которую все поверили. Если бы он и вправду нашел картину. Если бы он купил ее у Леньки, ту, настоящую, он бы не стал ею делиться. Нашел бы способ вывезти за границу, тем более что купил-то он ее легально, как понимаю. Ася говорила про бумаги…
– Никаких бумаг не нашли. – Олег Петрович перебирал фотографии.
– Значит, они там же, где и картина… Если вообще существуют. Ася – ребенок, ее обмануть несложно, а ее мать не показалась мне особо умной… Генка умел вертеть людьми.
Нехорошо прозвучало, ведь о покойниках так не говорят, но сказать иначе Илья не мог при всем своем желании. А к молчанию ситуация не располагала.
– Значит, вы в этом деле случайно?
– Случайно.
– Что ж, разберемся… – как-то неубедительно пообещал Олег Петрович. – Только и вы, будьте уж любезны, не лезьте не в свое дело. А то ж понимаете, как оно со стороны выглядит? Куда ни сунешься, а там труп и вы в непосредственной близости от него. Подозрительно это.
Быть может, и подозрительно, но доказательств у них нет.
Имелись бы доказательства, уже бы закрыли. А так… Приезжают, беседы ведут, надеются на чистосердечное признание? Так Илья ничего не делал.
А кто делал?
Танька должна знать.
Как только за Олегом Петровичем закрылась дверь, он набрал Танькин номер. Трубку она не сняла…
А если и ее уже?
Как быть?
Ехать самому? Звонить Олегу Петровичу и каяться, что, рассказывая, сообщил не все? Из двух вариантов Илья выбрал первый. Выяснить адрес – дело двух минут. Собраться – трех. Машина стояла во дворе и… Кто все-таки Женьку убил?
Голову разбили.
Бутылкой.
А Вера сказала, что супруг ее бывший к спиртному относился с прохладцей. Или вчерашним вечером все-таки решил выпить, успокоить расшатавшиеся нервы? Или… или все было иначе? Илья ушел, а Женька вернулся. И Вера решила раз и навсегда избавиться от проблемы.
Напоила.
Убила.
Нет, ерунда какая-то… Почему тогда она терпела так долго? Ждала удобного случая? Если подумать, то что может быть удобнее? Убивают из-за картины, так одним трупом больше, кого удивит? И спишут все на ненормального…
…Или ненормальную.
Вере хотелось верить, да только верить нельзя было никому. Могла ли она это сделать? Высокая. Спортивная. Чтобы ударить человека по голове, сил хватит. А там и добить. Мерзковатая работа, но какая есть.
Он думал об этом, прикидывая и так, и этак, пока вел машину. Танька обреталась на окраине города, в старом районе, некогда бывшем престижным, но с той поры изрядно престиж утратившем. Панельные девятиэтажки больше не казались современными и высокими, напротив, производили тягостное впечатление. Блестели дождем стекла окон и балконов. Кое-где мокло белье. Во дворах царили сырость и пустота. И человек, который бодрым шагом, почти бегом, вышел из подъезда, привлек внимание Ильи. Человек этот остановился.
Огляделся.
И резво двинулся к выходу из двора.
Ванька?
Гришин Ванька? Что он здесь делает? Это ведь Танькин дом, и подъезд, судя по всему, ее… А Гришин уходит, причем не с пустыми руками – вон, что-то прячет за полу… Нет, не картину, сверток небольшой, скорее уж на конверт похоже…
Все это было подозрительно.
Илья вышел из машины.
Огляделся.
Меж тем Ванька удалялся бодрым шагом. И под ноги не глядел, перепрыгивал через лужи машинально, значит, не в первый раз дорогой пользуется.
Илья двинулся следом. Он держался на расстоянии, стараясь не выпускать бывшего приятеля из виду. А ведь осталось не так и много из тех, которые были на похоронах. И Ванька – не самая худшая кандидатура… Что Илья про него знает?
Почти ничего.
В «Одноклассниках» Ванька не светился, «ВКонтакте» тоже, и это снова было подозрительно. Хотя, кажется, сейчас все было подозрительно.
Ванька нырнул в арку между домами. И Илья, плюнув на осторожность, бросился следом. Слишком много было неизвестных ему тропинок, слишком рискованно было упускать Ваньку.
Тот ждал во дворе.
И подножку поставил, о которую Илья споткнулся, полетел в грязь. А сверху навалились, прижали к земле, норовя вдавить голову в лужу. Илья пытался встать, но руки скользили, противник же его бил.
Неумело.
Зло.
Бестолково. И когда Илья перевернулся-таки, дотянулся до неприятеля, сдернул его, придавив локтем горло, тот захрипел:
– Пусти…
– Привет, Ванек. – Илья сплюнул грязь, получилось на лицо, и пятно растеклось по Ванькиному холеному лицу.
– П-пусти… – Теперь Гришин лежал спиной в луже, вяло сучил ногами, руками отталкивался, пытаясь вырваться из захвата. – П-пожалуйста…
– Не пущу, пока не скажешь, какого лешего ты на меня напал!
Возмущение изображать не пришлось. Илья и вправду был возмущен. А еще вымок. И замерзать начал, потому как февраль – все-таки холодный месяц, в феврале валяться по лужам противопоказано.
– Ты за мной шел!
– И что? Это преступление?
Ванька засопел и затих.
Теперь он лежал в арке почти смирно. И глаза даже прикрыл.
– Мертвым не притворяйся. – Илья ткнул бывшего одноклассника пальцем под ребра. И руку с горла убрал. – Вставай. Говорить будем.
– А нам есть о чем?
Ванька первым делом ощупал горло.
– Да целое оно. Я ж аккуратно.
– Ага. – В голосе Ваньки появились хнычущие ноты. – А если ты мне позвонки растянул? Или гортань подвинул?
– Куда ее подвинуть можно? – Илья удивился вполне искренне.
Ванька встал на карачки, потом странно потянулся, повернул голову влево, затем вправо…
– Не спеши. – Илья поднялся и кое-как отер куртку. – Хорошенько гортань проверь. А то вдруг и вправду подвинулась.
Ванька, не поднимаясь, прижал подбородок к груди, потом, напротив, запрокинул голову, сколько было сил.
– Вот ты смеешься, – с упреком произнес он, – а между прочим, здоровье – это абсолютная ценность, к которой большинство людей относятся наплевательски. Сегодня ты не сделал зарядку, а завтра уже страдаешь от гипертонии. Сегодня съел лишний кусок хлеба, а завтра…
– Страдаешь от ожирения.
– Именно.
Илья протянул руку, но бывший одноклассник этот почти миролюбивый жест проигнорировал. Сидя на корточках, он шевелил плечами, то левым, то правым, то обоими сразу.
– Ты мог мне руки вывихнуть! Ты знаешь, что плечевой сустав – самый ненадежный в человеческом теле?
– Теперь знаю.
Ванька все-таки поднялся.
– И рентген делать теперь придется.
– Зачем?!
– А вдруг ты мне позвоночник повредил? Знаешь, какие последствия могут быть, если микроповреждения позвоночника не залечить?
Илья не знал и, положа руку на сердце, знать не желал. Ему было спокойно и без этой информации.
– Послушай…
Разговор с Ванькой был слишком уж бредов, чтобы поверить.
– Нам надо поговорить.
– О чем? – Ванька явно не был настроен на продолжение беседы. Он заозирался, попятился по узкой дорожке, но был остановлен.
– Побежишь – добью, – пригрозил Илья.
Угроза была глупой, совершенно детской, но на Ваньку подействовала. Он засопел, надулся, сделавшись похожим на хмурого суслика.
– Чего тебе надо?
– Зачем ты к Таньке приходил?
– А кто тебе сказал?.. – Глаза Ваньки забегали.
– Я сам тебя видел.
– И что, это запрещено?
– А в рожу?
– Ильюха. – В рожу получать Ваньке определенно не хотелось. – Давай… в другой раз поговорим… Меня люди ждут и вообще…
– Подождут. – Терять преимущество, добытое непростым путем валяния в февральской луже, не хотелось. Почему-то Илья не сомневался, что другого раза для беседы не наступит. А если и наступит, то правды в этой беседе ему не добиться.
– Слушай, – Ванька пятился к подъезду, – я мокрый… и простыну… Ты не осознаешь, насколько опасны простуды…
– Осознаю. – Илья положил руку на Ванькино узкое плечо и стиснул пальцы. – Но на всякий случай, если я осознаю недостаточно правильно, ты мне об этом расскажешь. Верно? А то ведь я тоже мокрый. Простыну… Где твое гостеприимство, Ванек?
Гостеприимство если и было, то на Илью не распространялось. Бывший одноклассник затравленно озирался, но иного выхода, кроме как пригласить Илью к себе, не находил. Он вздохнул, понурился и как-то даже обмяк.
– Идем. – Ванек шмыгнул носом. – Т-тут н-недалеко… М-может, мы в подъезде п-поговорим?
– Неа. – На подъезд Илья не был согласен.
Подсказывала ему интуиция, что в квартире Ванька побывать нужно всенепременно.
Жил Ванек в соседнем доме.
Третий этаж, седьмая квартира. На пороге он топтался долго, старательно шарил по карманам, делая вид, что ключи найти не способен. Илья терял терпение, и когда почти потерял уже, дверь распахнулась.
– Вань, что ты возишься?! Принес? Ой… – Женщина, выскочившая было на площадку, увидев Илью, отпрянула.
Попятилась. И дверь попыталась закрыть, что Илья сделать не позволил.
– Наше вам с кисточкой. – Он испытывал престранный кураж, и в этом состоянии совершенно не удивился, увидев в квартире Ваньки Генкину безутешную вдову. – Здрасте то есть…
– З-здравствуйте…
Она дверь выпустила и руки на груди сцепила.
– Заходи, Ванек. – Илья подтолкнул одноклассника в спину. – В самом-то деле, ты же здесь хозяин, а не я… приглашай… на чай или что ты там пьешь.
– Я пью воду. Иные жидкости вредны для здоровья.
– Замечательно, тогда приглашай на воду… Заодно поговорим. – Илья подтолкнул Ваньку к порогу. – А то я могу подумать, что здесь мне не рады…
– Не рады. – Женщина – как же ее зовут-то? – вздернула голову. – Уходите…
– Уйду, если хочешь. – Илья уходить не собирался, во всяком случае, не выяснив, что происходит. – И тогда придет полиция… Видишь ли, Ванек, мне до зубовного скрежета надоело быть козлом отпущения. Поэтому я решил с органами правопорядка сотрудничать…
Стоило упомянуть полицию, и Ванек побледнел, а гражданская вдова Генки вспыхнула.
– Вы… вы не имеете права!
– На что? – Илье все же удалось впихнуть Ваньку в узенький коридорчик. – Обратиться в полицию? Очень даже имею, как и всякий иной законопослушный гражданин. Мне вот кажется, полиции будет интересно узнать, что безутешная вдова уже нашла утешение… Недели с похорон не прошло. Это подозрительно, нет разве? Может, дело вовсе не в картине? Все проще, банальней? Генка жену не отпускал, вот вы и решили от него избавиться…
– Что он такое говорит? – Голос женщины дрожал.
И подбородок.
И белые вялые руки. И сама она тряслась, будто в лихорадке.
– Вань, что он…
– Правду. – Илья с удовольствием стянул мокрую куртку, которую пристроил на стойку для зонтов. Надо же, в прихожей как развернуться, а у них тут стойка для зонтов… Роскошь, если подумать.
– Вань…
– А еще и наследство привязать можно… Гражданская жена, конечно, прав особых не имеет, но при хорошем адвокате да при отсутствии иных родственников, глядишь, и получится квартирку Генкину к рукам прибрать. Квартирка же потянет на прилично… хороший район… Просторная… Куда более надежная добыча, чем какая-то там картина…
Ванька тоненько всхлипнул и лицо руками закрыл.
– Ты все не так понял…
– Я? Я не понял, я вообще в этом деле ничего не понимаю. А ты объяснять не хочешь. Вот и приходится самому выкручиваться.
– Идемте. – Женщина обняла себя, успокаиваясь. – Наверное… Все равно кто-нибудь да узнал бы… и мы не убийцы, понимаете? Гена… он был не очень хорошим человеком. Только мы все равно не убийцы. Вы проходите. Раздевайтесь… Я полотенце принесу. Ванечка, и ты тоже… Мы не любовники.
В это Илья не поверил.
– Мы друзья, – тихо сказал Ванек. – С детства. Так уж получилось…
…Так уж получилось, что детство свое раннее Ванек помнил распрекрасно, и вовсе не потому, что детство это было чудесным. Напротив, отца своего он не знал, да и не особо задумывался, потому как в бараке на Сенной не он один был из байстрюковых. Жил он с матушкой и ее матерью, мрачной хворой старухой, в комнатушке, где кое-как вмещались две кровати и стол. Вещи хранили в коробах под кроватями или же на гвоздях, вбитых в стену. Горячей воды в бараке не было, а туалет располагался на улице, и потому в углу комнаты для естественных надобностей стояло ведро.
Летом от него воняло, зимой, впрочем, тоже, но летом – особенно сильно.
Старуха вечно жаловалась на спину и кости, которые ныли и на жару, и на холод, и просто сами по себе. За Ванькой она приглядывала, но как-то вполглаза, занятая всецело собственными проблемами. Но, как ни странно, от этого беспригляда Ванек рос вполне самостоятельным. И когда в бараке появилась молоденькая соседка с дочкой, сам явился к ним в гости.
– Марьяночка. – Соседка была бледной и испуганной. – Посмотри, кто к нам пришел.
Марьяночка смотреть не желала, она цеплялась за мамкин подол и хныкала, что Ваньке было непонятно. К девчонке он подошел.
И за руку взял.
Сунул ей горбушку хлеба, которую сам грыз.
– Идем, – сказал. И повел по бараку.
Так оно и повелось. Марьянка оказалась единственным человеком, которому до Ванька вообще было дело. Она радовалась его приходу и плакала, когда Ванек уходил.
Она слушала его.
И рассказывала обо всем, хотя поначалу Ванек ничего не понимал в ее младенческом лепете.
Потом барак расселили, что было событием удивительным, и, верно, пути бы их с Марьянкой разошлись, но, по странному совпадению, квартиры они получили в одном доме и на одной лестничной площадке.
Старуха переезда не вынесла, померла. Мамку эта смерть озадачила – не было забот, теперь еще похоронами заниматься, да и кому за дитем смотреть? Но выяснилось, что Ванька, уже первоклассник, вполне способен сам посмотреть и за собой, и за соседской Марьянкой.
Мать эту дружбу восприняла без особой радости.
– Не води ее сюда, – велела она Ваньке, подкрепив приказ подзатыльником. – Самим жрать нечего.
Это было ложью. Мать работала при столовой и домой приносила полные сумки что с продуктами, что с готовою едой, которая, впрочем, не отличалась не то что изысками, но и вкусом. Ванька привык к бумажным котлетам и серым макаронам, а вот Марьянка ими давилась.
Да и то, готовила ее мать лучше.
– Ванечка, вы к нам идите. – Она была тихой, незлобливой, только печальной очень. – Я супчик сварила… разогреете.
Ванька грел.
И кормил. И посуду мыл, и за собой, и за Марьянкой. Он же ее и в школу повел на первый звонок, и водил, и ждал после школы, не мысля иного. Приводил домой, делал уроки… Марьянка не была глупой, просто медлительной, вот и не понимала всего, о чем говорили, а Ванька объяснял. У него с учебой никогда-то проблем не было.
Школу он закончил с серебряной медалью.
Поступил по мамкиному настоянию в институт пищевой промышленности, хотя особой любви к будущей профессии не испытывал. К этому времени Марьянкина мать вышла-таки замуж за человека столь же тихого и вежливого.
Он Марьянку усыновил.
И к Ваньке относился, как к родному… Машину учил водить, на рыбалку брал. Мать хоть и ворчала, но не запрещала, втайне завидуя удачливой соседке. Ее собственные кавалеры пусть и всякие знаки внимания оказывали, но замуж не звали.
Как-то так и жили…
Своей семьи Ванька не завел, как-то не складывалось у него с женщинами, зато Марьянкину полагал своей.
– Я когда узнал, что она с Генкой сошлась, разозлился жутко. – Ванька сидел на низеньком диванчике, сжимая в руках стакан. – Он же гад первостатейный… Я еще со школы помню. Ей так и сказал. А эта дуреха только и твердит, что, мол, любит его…
Дуреха сидела рядышком, прижимаясь к Ваньке.
– Верила, что он исправился… Ага, горбатого могила исправит. Жить к нему переехала… Семья у них… Если семья, то и женился бы.
Сейчас Ванька выглядел мрачным.
Сердитым.
В байковом халате, сине-полосатом, он походил на огромного плюшевого медведя, но почему-то смеяться над ним не хотелось.
– А то гражданский брак, гражданский брак… Привыкнуть им надо друг к другу… Ну год привыкали, а дальше-то чего? Совсем ей голову задурил… Ни к чему обязательства… А как квартиру продавать…
– Вань…
Марьяна покраснела и сильней к Ваньке прижалась. И вправду видит в нем опору и защиту?
– Хорошо хоть ко мне посоветоваться пришла… Я Генке сразу сказал, шиш тебе, а не квартира. Тетя Валя на меня дарственную оформила, как чуяла, что… Они с мужем в аварию попали… не по своей вине… пьяный за рулем… на встречку вылетел. Три машины всмятку, а самому – ни царапины.
Ванька выпятил нижнюю губу.
– Недели с похорон не прошло, как Марьяна ко мне пришла, мол, есть выгодные покупатели… Они с Генкой все равно живут вместе, так зачем вторую квартиру содержать? Продадут. В Генкиной ремонт сделают, а на оставшиеся деньги машину купят. Ага…
– Вань…
– Что, Вань? Я ж тебя предупреждал, что засранец он редкостный. Квартиру я продать не дал… так хоть дачу… Дача-то дяди Володи была. Дом кирпичный в два этажа. Десять соток земли. Сад. Водопровод… ушла, и деньги где?
Марьяна всхлипнула.
– Да успокойся уже… Это я тебе, Илья, рассказываю, чтоб не думал, что нам Генкина квартира нужна была… не нужна. У нас своя жилплощадь имеется. И у меня, и у Марьяны… Только это по справедливости будет, если квартира Генкина ей отойдет. Сколько она в нее вложилась? Этот же поганец не работал. Сидел на ее шее, еще и попрекал… Гений, чтоб его… Искусствовед… Зарплату получит – и в ресторан. Стресс снимать… а у Марьянки стресса нету… Тьфу… Я ее давно уговаривал бросить придурка. А ей жаль… Сколько она в него вложила сил и денег… Ремонт-то в квартире за ее счет делали. И на юг в прошлом году поехали… и даже картину эту не Генка нашел.
– Она проклята была, – подала голос Марьяна. И ладошку на руку Ванькину положила. – Погоди… Я знаю, что ты не веришь в проклятия, но эта картина действительно проклята… Мой отец… То есть он не был мне настоящим отцом, я это знаю, только он меня удочерил, и я его всегда папой называла…
Илья кивнул, ему было все равно, кто кого и как называл.
Просто и здесь выплыла картина.
Сколько ж их на самом-то деле?
– Он был искусствоведом… и не таким, как Гена… Гена, он не чувствовал искусство, понимаете?
Марьяна сидела ровно, вот только руки ее выдавали волнение. Она дергала манжеты рубашки, поглаживала их, мяла подол, отпускала, разглаживала складки, будто пытаясь их спрятать. Вздыхала.
– Гена… он был не очень хорошим человеком. К сожалению, я не сразу это поняла. Когда поняла, то захотела уйти, а он… Он не позволил.
– Я ничего не знал. – Ванька погладил узенькое плечико Марьяны. – Эта дуреха молчала.
– Да мне стыдно было… и папа… Он ведь столько всего для нас сделал, а я… Если бы Генка вытащил это… понимаете.
– Нет.
Илья ничего не понимал. Марьяна вздохнула.
– Я, наверное, не умею рассказывать… Знаете, когда любишь, кажется, что человек, которого ты любишь, идеален. А потом вдруг оказывается, что этот человек, ну… Он вовсе другой, а остальное ты себе сама придумала…
…Марьяна не знала, когда именно влюбилась в Генку. И вообще, как это случилось. Она помнила его со школы, смутно, потому как дела старшеклассников интересовали ее постольку-поскольку. И пусть брат – а Марьяна считала Ваньку именно старшим братом – рассказывал всякого, но рассказы эти Марьяна слушала вполуха.
А потом вообще школу закончила.
Поступила в училище… Конечно, дядя Володя говорил, что ей бы в университет пойти, но Марьяна-то прекрасно понимала, что университет ей не потянуть. Да и смысл какой? Получит она диплом, а дальше-то что? Дядю Володю она уважала безмерно, но еще, как ни странно, отличалась удивительным для женщины ее возраста здравомыслием. Потому выбрала ремесленное училище.
Хорошие портнихи везде нужны.
Вон соседка с первого этажа, благодаря которой Марьянка и научилась шить, живет неплохо. Строчит и сорочки, и наволочки, и прочую мелочь, за которую ей платят. И Марьянке будут. У Марьянки руки откуда надо растут, так тетя Валя говорит. И строчки у нее ровные выходят, аккуратные, и мелкой работы она не боится. Многие ведь не любят там обметывать петли или молнию втачивать, а ей вот нравится.
Она даже сама наряды придумывает.
Куклам.
Поступила она без проблем. И училась, как ни странно, с удовольствием. И на практику пошла в ателье, которое, невзирая на перемены в стране, работало… Там появились первые клиенты, которые уже обращались именно к Марьяне.
И первый заработок на дому.
Этот заработок тогда всем крепко помог, потому что дяде Володе вдруг перестали платить, а мамин завод и вовсе встал. Получилось, что теперь всех кормила Марьяна со своей машинкой.
Она бралась за всякие заказы.
Тогда-то и встретила Генку. Ему нужно было пиджак подогнать. По мужской одежде мастеров немного, все больше с женской возятся, а Марьянка вот взялась. И пиджак сделала хорошо… и от приглашения в кафе не отказалась. А что, она девушка молодая… Мама так говорит. Потом было еще одно приглашение, и еще… и прогулки… и Генка читал стихи, держал за руку… Как-то незаметно Марьяна поняла, что жить без него не может. Родители были не то чтобы счастливы, все-таки к идее гражданского брака они отнеслись без должного вдохновения, но перечить не стали.
Не в правилах семьи это было.
А вот с Ванькой они поссорились.
– Дура, – сказал он, и впервые Марьяна, которая старшему брату в рот смотрела, воспротивилась.
– Я его люблю!
– Вдвойне дура!
На этом беседа и закончилась. Марьяна гордо ушла, а Ванька остался… Ничего-то он не понимал. Генка любит свою Мышку и вскоре настоящее предложение сделает. Тогда-то она и отправит упрямому братцу приглашение, белое и с голубочками.
Пусть приходит на свадьбу.
Пусть убедится, что Марьянка счастлива… Она и платье себе присмотрела, пышное и с фатой каскадом. А еще ресторан… Конечно, на все требовались деньги, но они с Генкой старались.
Копили.
Генке, правда, не везло. В новом-то мире искусствоведы не очень нужны, Марьянке ли не знать. Она-то слышала, как папа о том же говорил… А папа ведь не просто так, а директор местного музея. И если он на крошечной зарплате сидит, то откуда у Генки заработку взяться?
Вот Марьяна и работала как одержимая. Часами просиживала за швейной машинкой, пока перед глазами не появлялись разноцветные круги. Но и тогда не успокаивалась. Делала упражнения для глаз и продолжала… Платили-то не сказать чтобы много, однако получалось кое-что отложить.
Правда, время от времени в заветную шкатулку приходилось заглядывать.
Деньги на продукты.
На ремонт туалета, в который и заходить уже страшно было.
Новые ботинки Геночке… и костюм ему… сорочки-то Марьяна сама шила, получалось классно, но костюм он потребовал купить. Ему ведь, в поисках работы пребывая, следовало выглядеть прилично.
…Как-то незаметно прошел год. И второй. И третий…
Родители уже вовсю выражали недовольство. Сколько можно со свадьбой тянуть?
А Генка, стоило заговорить о свадьбе, мрачнел и становился раздражителен, порой вообще из дому уходил на сутки или двое. И тогда Марьянка проводила ночь у телефона, ожидая звонка…
– Как ты не понимаешь! – воскликнул он однажды. – Я не могу обеспечить семью! Разве можно идти замуж за безработного?
Тогда Марьяна решилась попросить папу об услуге. Он ведь и сам намекал, у него получилось спонсоров отыскать, музей пусть и не из первых, но очень даже достойный для провинции. И фонды богатые. Отец все делал, чтобы эти фонды сохранить.
Так Марьяне казалось.
Он Генку устроил экскурсоводом.
– Не надо мне одолжений! – Генка злился и кричал, даже бросил в стену тарелку с супом. – Я сам разберусь со своей жизнью! Без твоей помощи!
И тогда Марьяна сказала:
– Я устала. И ухожу…
– Скатертью дорога…
Она вернулась к родителям и лишь там поняла, насколько вымотали ее эти года. Она чувствовала себя старой, разбитой, только и делала, что ела и спала, а сам вид швейной машинки вызывал тошноту.
Генка объявился через неделю.
С цветами. Конфетами.
– Прости, дорогая, – сказал он, проникновенно заглядывая в глаза. – Я погорячился… Но ты пойми, я ведь мужчина… Насколько неприятно мне осознавать, что я завишу от чьей-то милости… Пусть даже от твоего отца… Я надеялся, что сумею устроить свою жизнь сам, но, видно, не судьба…
Он был так мил.
Убедителен. И даже подарил кольцо.
– Теперь мы обручены. – Генка поцеловал руку Марьяны, каждый пальчик ее. – Вот увидишь, скоро мы поженимся…
Марьяна не была дурой, но… стало вдруг жаль себя. И прожитых вместе лет. И надежд неисполнившихся, того самого платья с фатой каскадом. Генка ведь не самый худший вариант. Он не пьет, рук не распускает, а что бесполезен в хозяйстве, так большинство мужчин такие же.
Чего еще желать?
Детей… о детях Генка заговаривал неохотно.
– Куда? Мы и так еле-еле на ногах стоим… Представь, тебе еще с ребенком возиться…
Марьянка представляла. И со вздохом соглашалась. Куда ребенка, когда Генка сам как ребенок, капризный, избалованный, требующий постоянного внимания? Марьянка очень старалась ему угодить, а он… он был недоволен.
– Господи, да твой отец совсем меня за человека не держит… Сегодня, представь, отчитал перед всеми… Да, я опоздал немного… Ничего не случилось, подождали же туристы… а он на собрании…
Марьяне папа ничего не рассказывал. А вот Генка…
– Вечно мне поручают каких-то дебилов… Нормальные группы его любимчикам достаются… и премию мне опять зарезал. Не заслужил, видите ли… еще и уволить пригрозил…
Марьяне слушать это было неприятно.
Ей было жаль и папу, и Генку.
Мысль об уходе возникала все чаще.
Однако Генка вдруг изменился. Теперь он возвращался поздно, делался задумчив, а на вопросы Марьяны лишь рукой махал:
– Делаем переучет… Там такие фонды, не на один месяц работы хватит… Нет, ну кто бы мог подумать…
Теперь если он и говорил о чем-то, то сам с собой, и Марьяне приходилось довольствоваться обрывками невнятных фраз:
– …ресурсы… никто и не поймет… время такое, многое спишут… а если под затопление подвести… вот жучара… а еще меня попрекает… ничего… попляшет еще… все у меня…
Генка заходился нервным смехом.
– Может, тебе к врачу обратиться? – спросила Марьяна, которую эти перемены не обрадовали. Пусть гражданский муж стал менее капризен, но замкнутый, погруженный в свои мысли, он пугал Марьяну куда сильней.
– К какому?
– Н-не знаю.
– От когда узнаешь, тогда и говори… Дура, вся в папочку, – не удержался Генка от укола.
Эти слова, брошенные вскользь, помогли вдруг осознать, что нет никакой любви. Может, и была когда-то, но поизвелась вся, повытерлась. Осталось лишь горькое недоумение.
И понимание, что дальше так продолжаться не может.
Свадьба? Не нужна она Марьяне… Лучше уж вправду одной быть, чем вместе с кем попало…
– Я ухожу.
– Куда?
– Домой вернусь… к родителям…
Они не откажут. И будут рады… Папа не раз и не два заговаривал, что нет смысла продолжать бесперспективные отношения, Марьяна себя губит…
– Вернешься? – Генка развернулся и вцепился Марьяне в плечи, дернул, подтянув к себе. – А кто тебе разрешит уйти?
– А кто запретит?
– Дура ты, Мышка… и твой папаша дурак… Надо было так подставиться. Только теперь вы у меня вот где. – Генка сжал кулак. – Ты теперь и вздохнуть без моего спроса не сможешь, если, конечно, не хочешь, чтобы папочку твоего посадили.
– За что?
– За что? А за воровство… Дир-р-ректор… Знаешь, чем он занимается? Фонды распродает… Тянет из музея потихоньку картины, не самые известные, те, которые в запасниках стоят… Там огромное количество неучтенки. Собирали в послевоенное время. Тогда-то музейное добро по деревням прятали, а потом собирали. Возвращали, стало быть.
Генка засмеялся.
– И сваливали все в музейные подвалы… Что там есть, тебе никто не скажет… Ревизии проводили-то по залам, а запасники… До них все руки не доходили… Была одна опись, да потерялась вдруг. И твой папаша понял, как с этого поиметь можно. Вытаскивает картинки и продает втихую. Деньгу лопатой гребет, а сам туда же, скромник… Думал, я ничего не пойму. Думал, дурак совсем…
– Т-ты лжешь!
– Я лгу? – Генка тряхнул ее так, что зубы клацнули. – Нет, дорогуша, это он лжет… Только я его на чистую воду выведу… Есть у меня доказательства… и список картин, и список клиентов… Так что, Мышка моя, дважды подумай, прежде чем дернуться. Я ведь и глазом не моргну, укатаю твоего папашу… Его подельники молчать не станут… Съезди, его спроси.
Марьяна поехала. Она… нет, она, конечно, не верила, что отец на подобное способен. А он, выслушав сбивчивый ее рассказ, только вздохнул:
– Вот поганец…
И про кого это было сказано, уточнять не пришлось. И вправду ведь поганец. Папа ему помог, а он…
– Так это правда?
Папа вновь вздохнул.
– Понимаешь, дорогая, не все так просто, не все так однозначно… Да, конечно, мои действия можно классифицировать подобным образом, но… видишь ли… музей умирал.
Время такое.
Рухнула страна, погребая под обломками светлые идеи коммунистического будущего. И мир, который еще недавно казался стабильным, разлетелся на куски. Людям пришлось выживать, так было ли им дело до какого-то провинциального музея?
Что есть искусство?.. Ничего.
– Музей ведь требует постоянной заботы, – объяснял отец тихим виноватым голосом. – Сама посуди… платить за электричество, за воду… Ремонт постоянный, хоть по мелочи, а в итоге вылетает в копеечку. И сотрудники… Мало кто остался, но им от государства вообще денег не поступало.
– И ты решил…
– Ко мне обратились с предложением. Нет, сначала я отказался, конечно, думал, все еще наладится… а оно только хуже становилось. И я понял, что если сам не спасу музей, то никто его не спасет. Пройдет год или два, и его все равно разграбят… а так… твой… друг…
Папа упорно отказывался именовать Генку ее мужем, и теперь Марьяна была ему за это благодарна.
– …Он верно сказал. В запасниках музея много всего. Есть ерунда, вроде глиняных горшков или прочих предметов народно-крестьянского быта, но есть и ценные вещи… Много ценных вещей. Если ты помнишь историю, то пути отступления немецкой армии проходили по нашим землям.
Папа любил историю. И рассказывать умел, раньше Марьяне нравились его рассказы, да и нынешний она бы слушала, как сказку, если бы та не была столь отвратительно реальной.
– В деревнях осталось много. Мы потом собирали, привозили в подводах, сгружали. Если и составляли опись, то наскоро. Сама понимаешь, нельзя на коленке определить ценность того или иного предмета. Авторство… экспертизы нужны были. А для них времени не находилось, да и имелись иные задачи… Тогдашний мой наставник, Марьяночка, был озабочен тем, чтобы мы наследие сохранили. А уж потом, как он думал, будет время, чтобы разобраться, что именно храним… но как-то вот… то одно, то другое… Запасники разбирали, но медленно. И тут вот…
Отец выглядел усталым.
Ему было нелегко. Он ведь любил музей, иначе, чем маму или саму Марьяну, но любил.
– Трубы прорвало… Подвалы затопило частично. А там многое хранится. Пришлось разбирать. А десятки лет в сырости никому на пользу не пошли… Старые книги истлевали. Картины слоились… Еще немного, и вовсе погибли бы… я списал кое-что… Полотна неизвестных художников девятнадцатого века… Тогда рисовали много, и особой ценности в массе своей эти полотна не представляли… но… были эскизы Васнецова… Врубелевская керамика… и передвижники… за них я получил живые деньги. И на эти деньги сделал, наконец, ремонт. Сигнализацию поставил нормальную. Я не брал их для себя! Веришь?
Марьяна верила.
Как ей было не поверить? Отец ведь… Он всегда говорил, что деньги – это пустое, а искусство вечно. Вот только получается, без денег и вечность не продержится.
– Я нанял реставратора… сделали несколько находок… не первой величины, но значимых… начал музей восстанавливать… и да, он прав, что меня посадят, если это все вскроется… только… я не позволю ему музей грабить.
Наверное, будь на месте Марьяны Генка, он бы пылко возразил, что его личные интересы стоят выше музейных, и вообще ничем он не хуже директора с его идеалистическими взглядами. Однако Генки не было, а Марьяна поняла: хуже.
Всем хуже.
Отец брал осторожно и понемногу, ради музея, а Генка, если получит малейший шанс добраться до запасников, вынесет все… или почти все.
– Что мне делать? – спросил отец. А Марьяна не знала, что ответить.
Она вернулась в тот вечер сама не своя и даже обрадовалась, поняв, что Генки нет дома. Она забралась в кресло перед телевизором и сидела всю ночь, пялилась на погасший экран. А утром, когда Генка объявился, сказала:
– Ты можешь взять одну картину. Я договорюсь, папа разрешит…
– Я возьму столько, сколько пожелаю…
– Нет.
Генка был пьян. И самоуверен, а Марьяне стало противно. Выходит, что все эти годы она жила с ничтожеством… Дура.
– Если ты попытаешься взять больше, то отец сядет. Он готов понести ответственность…
– А ты будешь дочерью вора…
– Пускай. – Марьяна пожала плечами. – Папа достойный человек, а ты…
Тогда Генка отвесил ей пощечину. А Марьяна запустила в него вазой… и испытала при том огромное облегчение.
– Идиотка! – Генка испугался.
А она и не знала, что он такой трус.
– Да я вас всех…
– Как и я тебя… Думаешь, я не знаю, чем вы с Танькой занимаетесь?
Собственная слепота теперь Марьяну удивляла. И как возможно такое, чтобы жить в сказке, сочиненной ею же? А про Таньку она наугад сказала. Ведь когда-то ревновала Геночку к ней, жутко, исступленно. Ему нравилось… Он называл Марьяну Мышкой и уговаривал не расстраиваться, мол, с Танькой у него исключительно деловые связи…
…и вряд ли эти дела были хоть сколь то честные. Иначе стали бы их скрывать.
Генка побелел.
– Да ты…
– Я сказала, Гена. – Марьяна никогда не отличалась твердостью характера, но теперь ощутила в себе скрытые силы. – А ты думай… одна картина…
– Но выберу я ее сам.
Марьяна совсем сникла, а Ванька погладил сестрицу, утешая. Он смотрел на Илью, как на врага. Можно подумать, именно Илья виноват в том, что Генка оказался сволочью, а любезный директор музея из благих целей музей разворовывал.
– И что было дальше? – Возникшая пауза Илью не радовала.
– Генка вытащил эту картину…
– Какую – эту?
– «Неизвестную» Крамского…
А вот это уже сюрприз.
– Погоди, а у Леньки что…
– Эта картина приносит несчастья, – уверенно сказала Марьяна. – Из-за нее папа погиб… и Генка, но его я не жалею… и остальные… Нет, Ваня, я права, ты же знаешь, что права… и потому не собираюсь даже искать ее! Господи, да пусть бы она утонула в тех запасниках! Но нет, Генка ее раскопал… Сначала думал, что это копия, а потом… Там еще дневники были… одного уездного врача, который лечил некую Марию Саввишну, только не вылечил. Умерла она… мне Генка давал прочесть. И отцу… тот был настоящим специалистом. И про картину эту знал. Но трогать ее не советовал.
Марьяна слышала разговор, нет, дверь на кухню прикрыли, но та дверь была тонкой, а еще вентиляция имелась, которая вела в туалет, где как раз-то прекрасно было слышно каждое сказанное слово. У Марьяны не было привычки подслушивать чужие разговоры, но ради нынешнего она сделала исключение. Не настолько доверяла она Генке, чтобы оставить его без присмотра.
– Вы не понимаете, молодой человек, о чем просите! – Голос отца звенел. Он, всегда отличавшийся спокойным характером, ныне был возбужден.
А у него сердце бльное.
– По-моему, – а вот Генка был спокоен, даже развязан, – мы договорились на одну картину… Вот я и выбрал… или теперь окажется, что взять ее нельзя.
Отец ответил не сразу.
– Может… оно и к лучшему… Если вы ее… Только учтите, молодой человек, эта картина всегда и всем приносила несчастья… Вы ведь искусствовед, кажется. – Прозвучало так, что Марьяна не усомнилась ни на мгновенье: отец не верит в Генкин профессионализм. – Вы должны знать историю оригинала… Крамской выставил ее, но Третьяков, одержимый буквально его работами, отказался приобретать «Неизвестную»… Картина была великолепна, но…
– Оставьте эти байки!
– Не байки, молодой человек. Факты. Возьмите на себя труд, проследите самолично ее судьбу. Она переходила из рук в руки, принося за собой лишь горе и разорение. И тот, кто еще вчера радовался удаче, вскоре проклинал тот день, когда вздумалось ему испытать судьбу. Ее место в Третьяковской галерее…
– Так отчего ж не передали-то? – Генка смеется.
Ему эти байки глядятся глупыми отговорками, а вот Марьяна верит отцу.
– А я скажу, почему… Для себя берегли, верно, Владимир Иванович? Для того дня, когда на заслуженный покой соберетесь. Неплохое вложение… но поделиться придется…
– Бог с вами… Ваша судьба в ваших руках.
– Вы принесете картину завтра.
– Я?
– Ну не мне же ее вытаскивать. У вас вон система отлажена, а меня на выходе обыщут.
Как ни странно, но с этим доводом отец согласился.
– Надеюсь, больше мы с вами никогда не увидимся, – сказал отец, и Марьяна лишь вздохнула: почему-то не было у нее сомнений, что Генка так просто не успокоится.
– И ваш отец…
– Вынес картину. Он передал ее мне, хотя не желал втягивать меня в эти дела… только Генка наотрез отказался ехать сам.
Что ж, Илья помнил, что Генка предпочитал загребать жар чужими руками.
– Отец и дневник тот вынес как доказательство… Да и сам по себе этот дневник не представлял ценности. Записки, и только… Разве что про картину. Тот человек, он точно с ума сходил… поначалу восхищался, а потом… Он начал ее видеть, ту женщину, которая умерла… которая на картине… Она с ним беседовала. Жаловалась на жизнь. А после оказалось, что этот доктор морфинистом стал… он умер. И все отошло к его сыну… а там революция… Сына расстреляли, потому что тот был офицером… а картина вновь сменила хозяина… Генка ею был одержим. Он хотел восстановить весь путь… В архивах стал до ночи задерживаться. А я… я на нее смотреть не могла. Она убила отца…
– Марьяша…
– Не надо, Вань, я понимаю, как это звучит, только… Он ведь был очень аккуратным водителем. А тут вдруг… картина осталась… и Генка остался… начал опять про свадьбу говорить, про то, что мы с ним заживем вдвоем… Я слушала… как в тумане все. И еще она постоянно на меня смотрела, будто насмехается.
– У Марьяши был нервный срыв, а Генка воспользовался ситуацией, – пояснил Ванька, сестру обнимая. – Вот она и продала дачу… и квартиру хотела продать.
– Я… не понимала вообще, что происходит… Он говорил. Я делала… как будто и не я даже… а потом вдруг очнулась уже здесь. Ваня меня забрал…
– Он ее накачивал.
Ванька глянул на Илью исподлобья, будто бы именно он, Илья, и был виновен во всех бедах.
– Она звонить перестала. Раньше каждую неделю, а то и чаще. Тут же вдруг пропала… Я звоню, а трубку берет Генка. Мол, Марьяна занята, и вообще не лезь не в свое дело. Жизнь у них собственная. Потом вдруг объявилась с этой квартирой… Вся такая радостная… Дачу, говорит, нашу продала. Если бы я знал, что она дачу собирается продавать, я бы Генку…
…Убил?
Мог бы он убить?
Не из-за картины, которая выбралась из музейных запасников на волю, дабы вершить свое проклятие? Но из-за сестры названной, ее жизни, если не сломанной Генкой, то всяко покореженной.
– Я тогда заподозрил, что с ней что-то не так… Она же родителей любила и на похоронах сама не своя была. Генка рядом с ней, ни на шаг не отходил. Я еще подумал, что совесть у него проснулась. Ага…
Ванька тряхнул головой.
– Марьяна про свадьбу какую-то щебечет, про… Не важно, главное, что квартиру требует продать. Клиентов Генка уже нашел. И продал бы, только выяснилось, что формально квартира моя… Вот и послал меня уговаривать. А я не уговорился… У нее истерика… она убежала… наговорила всякого…
– Мне жаль. – Марьяна потупилась.
– И мне жаль, что не сразу сообразил, а потом как-то Таньку встретил, случайно. Та еще мерзавка… Генке под стать… Тут выплывает, вся такая улыбчивая, радостная… Мол, посидим, выпьем. Поговорим о делах наших… Я, как дурак, повелся… я-то не пью, чай только. Но с того чая меня и повело… и потом очнулся уже… а документы на квартиру пропали. Я за ними ходил. Вот. – Ванька вытащил конверт, тот самый, который прятал в кармане. – Держи… Проверь, если не веришь… Я… я ведь сразу понял, что она не сама. Генка долю предложил… Звоню ей, а она звонки сбрасывает. Занятая… сходил в гости, так на порог не пустила. Полицией грозиться стала… и главное, что бумаги Генке не отдала…
– Откуда ты это узнал?
– Я сказала, – тихо произнесла Марьяна. – Они поссорились… и она… Она ему давала лекарства… антидепрессанты… и потом они закончились, то есть я так думаю, что закончились, потому что я помню эту ссору прекрасно…
…Мир в радужном цвете.
Марьяна точно внутри калейдоскопа живет. И разве это не замечательно? Синий, красный, зеленый… Цвета кружатся, меняются. И от перемен голова болеть начинает, но это ненадолго. Гена приходит и головную боль убирает.
У Гены таблетки.
И высокий стакан с водой. Стакан всегда наполовину полон. Или все же пуст? Раньше Марьяна над этим не задумывалась. Раньше у нее других мыслей хватало, а теперь ни одной не осталось.
Плохо.
И неуютно. Он давно уже не приходил, и поэтому мир ее, из кусочков калейдоскопа собранный, начал давать трещину. Страшно. А вдруг весь треснет и рассыплется?
Марьяна умрет.
Она знает о смерти, потому что родители ее умерли, и Марьяна будто бы с ними. Все вокруг стало черным-черно, беспросветно, пока Гена не принес свой стакан с соком. Она точно помнит, что с соком. Холодным. Апельсиновым. И выпить заставил. Ей было все равно, что пить, поэтому она и выпила, а после этого стакана мир сделался разноцветным.
Но сегодня Генка не пришел.
Он дома. Марьяна слышит, как он ходит… нервничает… Он такой нервный, что ей становится смешно. Ведь было бы из-за чего… Из-за чего?
Она не знает. Не помнит. С памятью вообще что-то не то творится… и пускай.
Это из-за картины, которую Генка в спальне повесил. На этой картине женщина с черными глазами. Марьяна знает, эта картина дорогая очень, и что Генка ее украл. Только это не имеет значения.
Ничего не имеет значения.
Кроме женщины.
Она сидит в коляске, гордая и надменная, смотрит на Марьяну снисходительно, зная, что Марьяне никогда такой не стать. Она и не хочет. Зачем?
Ей и так хорошо.
– Ты где ходишь? – Генкин голос проникает сквозь стену. И женщина улыбается. Она слышит Генку. Она знает, что тот считает себя ее хозяином… Будто бы у нее могут быть хозяева! Наивный… Эта женщина опасна.
Папа знал.
Предупреждал. А Генка не послушал. И Марьяна… Эта женщина хочет сказать что-то, предупредить… Бежать надо?
От Генки?
Из квартиры? Или от себя самой? Бежать тяжело. Надо с кровати встать… и добраться до двери. До кухни. Туалета. В туалет Генка водит за руку и ругается, злится, только в разноцветном мире Марьяны нет места для злости.
– Прости, дорогой, немного опоздала…
– Танька, не зли меня!
– Это ты, Геночка, не зли меня. – Таньку Марьяна помнит.
Раньше она к ней Гену ревновала. И вообще злилась, видя эту почти совершенную, такую изящную и уверенную в себе женщину.
А теперь…
Теперь все равно.
Пусть бы остались они вдвоем, а Марьяну отпустили.
– Получилось?
– Конечно…
– Ты принесла их?
– Не спеши, Геночка. – Стены в квартире тонкие, и Марьяна слышит каждое слово, хотя разговор этот ей совершенно не интересен. Но ведь больше слушать нечего. Тишину только. Но если слушать тишину слишком долго, можно исчезнуть. А Марьяна не хочет исчезать.
И чтобы мир ее в мелких трещинах рассыпался.
– Тань, ты принесла бумаги?
– Они у меня, и это все, что ты должен знать…
– Мне кажется, мы договаривались. – Генка говорит громко, он не боится быть услышанным, подслушанным. И женщина с картины знает, почему: потому что Генка не принимает Марьяну всерьез. Он уверен, она слишком глупа.
Покорна.
И это надо изменить.
Нельзя верить мужчинам. Та женщина с картины когда-то поверила, и ее убили… Нет, не ножом, не пистолетом, но ядом из слов и разбитых надежд. Марьяне она такой судьбы не желает.
– Мне тоже кажется, Геночка, что мы с тобой кое о чем договаривались. – Татьяна мурлыкала, словно огромная кошка… – И вот теперь у меня складывается ощущение, что ты собираешься меня обмануть… А я жуть до чего не люблю таких ощущений.
Татьяна наверняка сидит в кресле. Она всегда выбирает именно кресло, оно низкое, мягкое…
Неудобное, честно говоря.
Но ей нравится.
– С чего ты взяла?
– Например, с того, что встретила недавно Женечку… Ты же помнишь нашего бедного Женечку… Он мне с восторгом, правда, по большому секрету поведал, что прикупил картину… Потерянный шедевр… Ничего не напоминает?..
– Тань!
– Что? Ему так не терпелось выговориться, а я слушала. Я умею слушать, Гена… и вот что услышала… Вы приобрели картину на равных паях. И ты готовишь ее к презентации, правда, не здесь, а за границей… Женька картину вывезет. А там…
Картину нельзя вывозить.
Это Марьяна знала. Ей, нарисованной женщине, не понравится за границей, тем более что до границы будет душный черный ящик, а сидеть в ящике кому приятно? Она и так слишком долго была заперта.
Почти как Марьяна.
– Ничего не хочешь сказать, Геночка?
– Тань, ты… Ты неправильно все поняла! – Теперь Генка не только злится, но и боится. – Послушай… Женька идиот, но у него остались связи на таможне. Он поможет картину вывезти… Сама понимаешь, у нас ее светить не стоит.
– А мне казалось…
– Она достойна лучшего! Сотсби! Или Кристи… Чтобы настоящие ценители… Настоящие деньги!
– Настоящие? – Теперь Танька шипела. – Да ты соображаешь, куда собираешься лезть? Да ни один приличный аукцион не будет связываться с ворованной картиной!
– А кто сказал, что картина ворованная?! – А вот теперь Генка играл. В удивление. И в негодование. – Вот смотри. Я честно приобрел некое полотно неизвестного автора… конец девятнадцатого века… Предположительно, копия известной «Неизвестной». А главное, сделка совершенно законна!
– Ты у Леньки…
– А то ты эту мазню не помнишь… Главное, сделка законна. Понимаешь? Надо только вывезти картину и… провести еще одну экспертизу…
– Которая и выявит, что это не копия…
– Именно! Приложим твое письмо… дневники… и экспертное заключение… и дело сделано!
– Сделано. – Татьяна произнесла это как-то так, что разноцветный мир пошел мелкими трещинами. – Только, Геночка, солнце мое… Вот скажи, а зачем ты пытался деньги с Верки стрясти?
– Да… с этой дуры грех не взять.
– Не такая уж дура, если тебе не дала. – Татьяна все еще злилась, и теперь ее злость ощущалась Марьяной явно. – И сам ты ведешь себя, как дурак… Тебе мало?
– Денег много не бывает. Да и вообще… Ты себе не представляешь, во что эта вся затея обходится… Думаешь, Женькины приятели за бесплатно нам помогать будут?
– А мне Женька сказал, что он со своими приятелями сам договорился…
– Трепло.
– Есть такое, – не стала спорить Татьяна. – Поумерь свою жадность, дорогой… и еще скажи, когда ты отдашь мне мою долю?
Женщина на картине беззвучно смеется.
И от смеха ее мир-калейдоскоп рассыпается. Марьяна ловит осколки горстями, но они не ловятся, все равно выскальзывают сквозь пальцы. И становится горько, так горько, что Марьяна закусывает губу, чтобы не расплакаться.
– Ты вообще собираешься ее отдавать? Или думаешь и меня кинуть?
– Таня… Ну ты как маленькая!
Ложь. Она большая. Очень большая и очень сердитая.
– Дело нужно сделать… а уже потом будем говорить…
– Забываешься, Геночка… дело сделать… то есть уехать за границу, верно? Стрясти денег со всех, до кого сумеешь дотянуться… Думаешь, я не знаю, сколько ты у Людки попросил? Она в истерике бьется… и квартиру ты продать пытаешься… С чего бы?
Молчит.
И тишина бьет по ушам.
– Не с того ли, что возвращаться не планируешь? А мне об этом сказать забыл, верно?..
– Тань…
– Я тебе притащила это дурацкое письмо! Я вытащила на свет то дерьмо, которым твой бывший начальник баловался… Я научила, как с ним надо говорить… Я рассказала, какую именно картину требовать… Я имею на нее не меньше прав, чем ты, Геночка… И если ты думаешь, что вот так просто помашешь мне ручкой… то ошибаешься.
Она встала.
И каблуки царапнули паркет. Мерзкий звук.
– Мы в одной лодке, Геночка… и попробуешь меня кинуть – пожалеешь.
– Не угрожай мне, Танюха… Ты ж у нас тоже не ангел белокрылый. И я напакостить могу не меньше.
– Можешь, Геночка, пакостить ты у нас мастак, вот только… – Танька умела делать паузы, и нынешняя, затянувшаяся била Марьяне по ушам тишиной. И в этой тишине оформилась мысль: бежать.
Из дома.
От этих людей.
– Подумай, если решишь вдруг меня утопить, то и сам на дно пойдешь… или надеешься, что скостят за сотрудничество со следствием?
– Думай, о чем говоришь!
– О делах наших скорбных… Где картина?
– Здесь.
Марьяна смотрит на нее, а женщина с картины – на Марьяну. И кажется, еще немного, она действительно оживет, незнакомка из прошлого, того, далекого, где барышни рядились в шелка и бархаты да разъезжали по Петербургу в колясках…
– Тань, вот вывезем ее, тогда и поговорим… А сейчас мне деньги нужны!
– Всем деньги нужны.
– Не смешно… Ты вообще представляешь, сколько заплатить придется? За экспертизу качественную, такую, которой поверят… За реставрацию. Танечка, да такой шанс выпадает раз в жизни! И если поспешить… Сами же будем локти потом кусать! Не дури. Надо квартиру продать. Покупатель есть, ждет уже… и свою продавай… Зачем тебе квартира здесь? Купим дом… где-нибудь в Неаполе. На побережье. Или на Лазурном берегу… Да нам этих денег до конца жизни хватит!
Он уговаривал, а Марьяна понимала: нельзя ему верить.
Женщина на картине соглашалась: нельзя. Мужчины вообще не стоят доверия… Они обещают невозможное, а в результате не делают даже того, что могут.
Они приносят боль.
И дарят слезы.
Они находят тысячу причин, чтобы предать…
Марьяна встала. Ее тело плохо слушалось ее, и каждое движение давалось с трудом. Кружилась голова. Во рту было сухо. Распухший язык царапал нёбо, причиняя боль, и эта боль заставляла двигаться.
Шаг за шагом.
К балкону.
Там лестница пожарная есть… и люк… Генка грозился люк заварить, но руки не доходили. У него никогда не доходили руки, и теперь это спасет Марьяну.
Ей нельзя оставаться…
…А за стеной звенели голоса.
Генка требовал.
И угрожал.
– …Ты сама дура! Тебе бы ширнуться и забыться… Давно уже мозги все…
Не надо слушать их.
Надо с засовом справиться. Он плохонький, старенький и потому заедает. Марьяна дергает его из стороны в сторону, отросшие ногти царапают белую краску, и впору взвыть от бессилия… но выть нельзя. Слабости ей не простят.
Как не простили той, которая смотрит на Марьяну. Уже с сожалением.
Сочувствием даже.
А дверь поддается, распахивается, и Марьяна едва не падает на жесткий пол.
Ковриком прикрыт.
Грязным.
Она все собиралась убраться на балконе, но руки не доходили… и потом стало совсем некогда.
– Да если бы не мои таблетки, что бы ты делал…
Танькин визг бьет по ушам, подгоняя.
Дверь прикрыть.
И бросить последний взгляд на картину.
– Я бы взяла тебя с собой. – Марьяна знает, что будет услышана, пусть и говорит она шепотом. – Я бы обязательно взяла тебя… не удержу.
Она становится на четвереньки, скребет коврик, пытаясь отодвинуть его… мешает тумба, которая придавила полотно. А сдвинуть тумбу не получится. Тяжелая. Еще и с банками, пустыми, трехлитровыми. В них Марьяна собиралась огурцы солить. Когда-то собиралась.
Теперь она толкает плечиком тумбу, и та шатается. Банки звенят.
А вдруг услышат?
Нет, те двое слишком заняты тем, что орут друг на друга.
И время еще есть.
Пока еще есть… Если Марьяна им не воспользуется, то ее снова запрут, на сей раз в комнате без балкона, откуда ей самой не выбраться. И в этой комнате Марьяна умрет.
Или сойдет с ума.
Сведут с ума.
Она все-таки выдергивает половичок и, скомкав, отбрасывает в сторону.
Люк открывается сразу, будто бы всю жизнь ждал именно такого случая. И лестница осталась. Хорошо… а то ведь соседи могли бы и срезать, но нет… В квартире снизу живет Галина Петровна, милейшая женщина, с которой у Марьяны сложились хорошие отношения.
Она не откажет.
Всего один телефонный звонок… Лишь бы дома была…
Ей повезло. Марьяна до сих пор не знала, кого ей за везение благодарить, но ей и вправду повезло. Галина Петровна была дома.
– Деточка! – ужаснулась она. – Что произошло?!
– Мне бы позвонить…
– Конечно, звони… в полицию? Если решишь подавать заявление, то знай, я буду на твоей стороне… Этот поганец совсем страх потерял! Слышишь, как орет… Ни днем, ни ночью от него покоя нет… Я сколько раз просила вести себя потише, но ему все равно…
Она была мила и говорлива.
И поднесла Марьяне старенький телефон на привязи черного провода.
– Бросала бы ты, девонька, его… Ты еще молодая, найдешь себе достойного мужчину… Вот в моей молодости…
О своей молодости Галина Петровна могла говорить долго. Она была одинока… а Марьяна умела слушать. И главное, Ванька на звонок ответил.
– Что было дальше? – Илье эта история не нравилась совершенно. Он смотрел на женщину, сидящую перед ним, пытаясь понять, сколько правды она рассказала.
– Дальше… дальше я за ней приехал. – Ванька потер переносицу. – Мне давно стоило бы заглянуть в гости, но… Я находил какие-то дурацкие причины… Решил, что они и вправду помирились и я там лишний. Если Марьяна счастлива… Но она позвонила, плакала… я и приехал. Забрал ее.
– Они с Геной подрались, – тихо сказала Марьяна.
И глаза опустила.
Ни дать ни взять барышня трепетная, вот только в этакую трепетность Илья нисколько не верил. А почему – и сам не мог бы объяснить.
– Он обнаружил, что Марьяна сбежала. И конечно, распсиховался… а потом меня увидел. Я ее выводил… он стал орать, что я лезу в чужую жизнь и они сами с невестой разберутся. – Ванька развел руками, будто оправдываясь, что и вправду в чужую жизнь полез. – За руки хватать ее начал… Я и не утерпел, стукнул его разок.
– Гена стал угрожать, что заявление подаст…
– А она сказала, что тогда тоже заявление подаст… на него и Таньку… за их дела… и про картину расскажет. Если родители мертвы, то терять уже нечего.
Марьяна поежилась.
– Я тогда была… не в себе была…
– Он ее таблетками накачивал. Она неделю отходила… а Генка каждый день названивал, чтобы, значит, вернулась. Мне Марьяна все как есть рассказала… Про картину эту… Я опять к Таньке пошел, только вот… не вышло… еще на вечере встреч этом идиотском подумал, что получится поговорить. Но Танька меня избегала, а Генка выкуп потребовал. Пять штук евро… Откуда у меня пять штук?
И вправду, откуда?
Ванька не выглядел состоятельным, напротив…
– Я ведь только-только дело свое открыл, – словно оправдываясь, произнес он. – Центр здорового питания. Лекции читаю… и книгу написал… еще курсы йоги веду… получается немного, и пяти тысяч евро у меня нет… Не было никогда…
– А картина пропала, – добавила Марьяна.
– Когда Генку, ну… Когда, в общем, его убили. – Кончик носа Ваньки покраснел. – Мы подумали, что про его ссору с Марьянкой никто не знал… Что, в общем, даже если и знали, то вещи свои она из квартиры не забирала. А среди близких бывает, что ссоры случаются. И тогда, если она вернется, то…
– Сможет квартиру получить.
– Попытаться. Мы консультировались у юриста… и шансы есть неплохие… У Генки ведь не осталось близких родственников… а два года тому назад он и завещание на Марьянку написал. Вроде как доказательство, что настроен серьезно… Мы хотели его найти… С завещанием вообще все было бы просто…
– А картина?
– Ее не было. – Марьяна говорила все так же тихо. – Татьяна тоже требовала ее… С утра позвонила, когда… его нашли только… и заявила, что это я… Что она меня сдаст, скажет, как видела… Ну, что я из того кабинета выхожу, в котором Генку… и тогда меня посадят. У меня ведь мотив есть… но если я картину отдам, то она промолчит.
– А ты?
Марьяна пожала плечами.
– Я бы ее отдала… Мне все равно было. Она… эта картина, никому счастья не приносила, понимаете? Женщину ту погубили, и она в отместку… мстила… папа про таких рассказывал, про вещи, которые сами по себе живут. И причиняют зло. Иногда и добро, но зло чаще. У Крамского оба сына заболели и умерли… а первый владелец разорился. Второй – застрелился… третий и вовсе сошел с ума. Отец говорил, что, наверное, ее не только обманули, но и убили…
– Кого?
– Матрену Саввишну, с которой он портрет писал. Она после развода домой возвращалась, но не доехала, слегла от неведомой болезни в уездном городке. И там же преставилась. Ее нельзя было оставлять в живых, понимаете?
– Нет.
Глаза Марьяны лихорадочно блестели, а на щеках проступили пятна.
– Вы просто не знаете истории!
– Не знаю, – согласился Илья. – Я историей никогда не интересовался. Расскажите…
Он бросил взгляд на часы. Надо же, второй час пошел за чашкой воды, он и сам говорить устал, а эта странная женщина, она и вправду, похоже, одержима, или картиной, или поисками правды, но вскочила, заметалась по комнате, как птица в клетке. И длинные рукава ее кофты походили на кружевные крылья.
– Это была романтическая история… Почти сказка о том, как дворянин увидел прекрасную холопку. Да и влюбился с первого взгляда. Он выкупил девушку у барыни Мизюковой, дал ей свободу, а потом и женился. Он был благороден… поначалу… Никто бы не осудил, если бы он сделал холопку любовницей, содержанкой, а он женился… и в Петербург увез. Конечно, его родня была против, но он никого и ничего не желал слышать… и все смирились. Так показалось… Наняли учителей, потому что нельзя выводить холопку в свет. Одели. Обули… Она и вправду была сказочно красива. Ее ненавидели. Ей завидовали. Ей поклонялись… писали стихи, присылали цветы… Наверное, она решила, что теперь весь мир у ее ног. Искушение было огромным… Я думаю, она не изменяла мужу. Измена – это пошло, но… ведь слухи все равно пошли. Конечно, любовь сразу не погасла, она слишком яркой была, но… Матрена Саввишна родила ребенка… Это ли не доказательство любви? Правда, стали говорить, что ребенок ее на мужа вовсе не похож… и что нельзя ждать верности от холопки… а потом он умер.
– Кто?
– Ребенок! – возмущенно воскликнула Марьяна. – Вы совершенно меня не слушаете! Он умер, и ее вышвырнули вон… будто вещь, которая стала не нужна…
Сколько страсти.
Сколько эмоций вдруг для такой тихой девочки, которой она была.
– Он забыл про то, что клялся в вечной любви…
…И Генка, стало быть, клялся. И тоже забыл. И наверное, это можно поставить в вину, только Генка уже не расскажет, что и как у него было с Марьяной.
– И воспользовался случаем. Подал на развод. В то время уже разводили, но редко… и каждый развод – это скандал. Но его родня согласна была и на скандал, лишь бы избавиться от Матрены Саввишны… Ее выставили без денег, без… Опозоренную, никому не нужную… велели убираться прочь. И никто из тех, кто называл себя ее другом, ни помог. Наоборот! Все отвернулись! И Крамской не был ничем лучше других… Он написал свою «Неизвестную»… только не ради Матрены Саввишны, нет… Он написал ее ради себя. Ради славы. Самолюбивым был человеком.
Марьяна остановилась, взмахнув руками-крыльями, нелепый жест, и сама она в своей непонятной страсти нелепа.
– Он создал картину, еще когда был вхож в дом… Он и потом остался вхож в дом, это ведь так удобно, иметь высокопоставленных друзей… Постоянные заказы. Испугался, что потеряет их. Лишится денег… Он писал Матрену Саввишну, когда она еще была любима…
Марьяна вдруг запнулась и прижала ладони к вискам.
– Извините, эта история… эта картина… Я сама не понимаю, чем она меня так задела. Папа был прав, когда говорил, что некоторые вещи слишком… сложны, чтобы можно было их объяснить с материалистической точки зрения. У меня, как подумаю, каково было ей, преданной всеми, внутри все переворачивается.
И не настолько ли переворачивается, чтобы убить?
– Это из-за таблеток. – Ванька приобнял сестрицу. – Врач сказал, что бесконтрольный прием транквилизаторов не пройдет бесследно. Некоторое время Марьяша будет… легковозбудима. И смены настроения – это нормально.
– Я не сумасшедшая!
– Конечно, нет, дорогая. – Он погладил узенькое плечико. – Ты просто связалась с негодяем… и он умер.
– Да, он… он заслужил… и Крамской заслужил. Он мог бы заступиться, сказать хоть слово в ее защиту… или поддержать, но он отвернулся, как и все остальные. И не просто отвернулся… Матрена Саввишна забрала картину. А он создал другую… выставил… продал… На чужом горе сделал себе славу… Вот судьба и наказала его. Забрала сыновей… это справедливо.
– Пойдем, Марьяш, тебе прилечь надо.
– Я не устала!
– Устала, конечно. Просто не чувствуешь… Она почти не спит теперь, боится… Пойдем.
– А… ты?
– И я потом прилягу. Провожу вот гостя и прилягу.
– Он не гость, – сказала Марьяна, вывернувшись из рук названого брата. – Он пришел, потому что думает, что ты убил Генку…
– Нет. – Ванька помотал головой.
– Да! Спроси у него!
– Марьяш…
– Спроси! А ты… – Она ткнула пальцем в Илью. – Ты тоже злой! Уходи! Не желаю тебя видеть в своем доме… Это ведь мой дом, правда?
– Правда.
– И его не продадут?
– Нет… Пойдем, приляг…
Он увел Марьяну, которая вдруг остыла и перестала сопротивляться. И отсутствовал недолго, Илья не успел даже осмотреться толком. Да и был ли смысл в осмотре? Квартира как квартира. Стандартная. И обстановка стандартная. И недопитый стакан с водой несколько выделяется, а еще графин, наполненный мелкими камушками… Графин стоял на подоконнике, и зябкое зимнее солнце просвечивало его.
– Это кремень. – Ванька кое-как пригладил волосы. – Он очищает воду… и наполняет ее солнечной энергией. Современные люди боятся солнца, позабыв, что некогда оно было богом… и не зря! Наша генетическая память…
– Вань, не неси пургу. – Илья почувствовал, что голова его вот-вот расколется.
Все-таки не привычна она к подобным нагрузкам. Все смешалось.
Генка с его картинами, которых оказалось две. Людмила.
Ленька.
Татьяна.
И Вера с семейной несложившейся жизнью.
Незнакомка Крамского, у которой, что тоже характерно, с жизнью не сложилось. Марьяна и этот вот, поборник здорового образа жизни.
– Я подозреваю, он давно таблетки ей подсыпать начал, когда рассказал про дядю Володю… Он был хорошим человеком, ты не думай.
Ванька налил из графина воды в пустой стакан.
– Попробуй.
– Да как-то не хочется пить.
– Зря. Солнце очищает. Не зря наши предки поклонялись огню небесному и огню земному… У Марьяны сильный стресс. И шок… а Танька еще ее шантажировать пыталась.
– Значит, картина исчезла?
– Похоже на то.
– Тебе все равно? – А вот это было интересно. Все будто сошли с ума от этой картины, а Ваньке, получается, на нее наплевать.
Или он слишком хорошо притворяется?
– Что? – Илья готов был услышать любой ответ, начиная от неверия в Генкин гениальный план и заканчивая признанием, что картина поддельная.
– Карма дурная. Энергетика. И я рад, что она пропала… Марьяне будет легче без нее.
– А деньги?
– Деньги, полученные преступным путем, никому еще не приносили счастья… Выпей.
Илья покачал головой.
Очиститься кремниевой водой? Нет уж… На подобные эксперименты он не готов.
– Значит, – Илья потер переносицу, пытаясь отрешиться от боли, – ты ходил к Таньке за документами на квартиру?
– Да.
– И… можно глянуть?
– Пожалуйста. – Ванька протянул конверт. – Там нотариальная доверенность, якобы мною заверенная… и техпаспорт. И остальное.
Не солгал.
– Она так просто тебе все отдала?
Ванька пожал плечами, поднял стакан, нахмурился, вглядываясь в прозрачную воду.
– Татьяна… порой бывает не в себе.
– Что?
– Она наркоманка. – Воду он понюхал, но пить не стал. – Марьяна мне многое рассказывала… Она и сама поняла бы, если бы была в состоянии понимать. Думаю, Гена собирался и ее подсадить, но до продажи картины не рисковал. А может… Не знаю, ей еще повезло. Татьяна же прочно сидит на героине.
– Это тебе твоя сестрица рассказала?
– Она дала наводку… а дальше… Я порасспрашивал кое-каких людей… В моем центре существуют и реабилитационные группы. Там Татьяну знают. Она несколько раз пыталась завязать, но постоянно срывалась. И мне… Я принес ей дозу.
Ванька вздохнул и стакан поставил на подоконник.
– Я понимаю, поступок этот негативно отразится на моей карме. Я должен был приложить все усилия, чтобы помочь ей исправиться. Но… Я беспокоился за сестру. И собственная моя оплошность…
– Погоди. – Головная боль стала почти нестерпимой. – То есть ты пришел к Таньке с дозой?
– Именно.
– А она?
– Сначала не обрадовалась, но потом… У нее были кое-какие проблемы. Я знал, что ее дилер недавно отправился в мир иной…
– Генка?
Ванька кивнул.
– Нового найти не так просто. Она ведь из тех, кто полагают себя стоящими выше других, ей не с руки в обычном притоне тариться… а я принес… Она не устояла. Мне противно, Илья. Я не должен был поступать так, но иного выхода не видел. Если бы речь шла обо мне…
…Танька-наркоманка.
Холеная моложавая Танька и наркоманка.
О, сколько нам открытий чудных…
– Она, к слову, решила, что я пришел из-за картины… что я знаю, куда Генка ее подевал.
Час от часу не легче.
– Ладно. – Илье вдруг нестерпимо захотелось пить, настолько, что он разом осушил бы и стакан, и графин с треклятой кремниевой водой. Но жажда эта самому вдруг показалась подозрительной. – Спасибо за откровенность… Я, пожалуй, пойду.
– Куда? Если к Таньке, то она… Извини, сегодня она будет невменяема.
Хороший вопрос.
И Илья честно ответил:
– Домой.
Матрена жила по привычке.
Пробуждение.
Умывание.
Горничная чешет волосы и что-то говорит. Наряды приносит, одевает… потом что-то происходит, но как бы мимо Матрены… Она и вникать-то в происходящее не желает. Все думает о том, что зря они уехали.
Бросили Петеньку.
Как ни странно, но единственным местом в доме, где она выпадала из своего престранного сна наяву, была малая гостиная. И не в комнате было дело, но в картине, что нашла здесь приют. Матрена смотрела на девушку в коляске, еще более чужую, чем прежде. А та разглядывала Матрену, и усмешка на губах ее, незнакомой, чужой, не ранила. Эта девушка в роскошном наряде, надменная, как царица, будто собирается сказать что-то.
Спросить?
– Ты тоже думаешь, что я виновата?
Матрена отчасти осознавала, что беседовать с самой собой – признак душевной болезни, но больше ей не с кем было поговорить.
С Давидом?
Он только и искал предлога, чтобы уйти из дому, тем самым избегая неудобных встреч и уж тем паче бесед…
С графиней?
Та теперь не скрывала своего неодобрения, как и уверенности, что Матрене не место в доме Бестужевых… Даже как-то обмолвилась, не желает ли Матрена в монастырь податься.
Зачем ей в монастырь?
Неужели она настолько грешна, что только там найдет успокоение? Нет… Неправда… Она многое совершила, за что ныне стыдно, но не в монастыре же ей от стыда прятаться! Вот та, которая в коляске, которая застыла на холсте, знаменуя вершину Матрениной жизни, никогда не стала бы искать спасения в монастыре.
А может, все-таки… Пока не поздно?
– Но надежда еще есть? – спрашивала Матрена у себя самой. – Конечно… Он перегорит… успокоится… Поймет, что я не виновата… Виновата не только я…
Она бы плакала, наверное, но слез не было совершенно. И в этом старая графиня усматривала еще один признак несомненной душевной черствости Матрены.
Пускай.
Все закончилось в один день. И нельзя сказать, чтобы день этот чем-то отличался от прочих. Никакие дурные предчувствия не терзали Матрену, как и не посещали ее озарения, и не происходило событий, кои можно было бы счесть знаком свыше.
Обыкновенный день.
Тусклый.
Душный.
И потому просьба Давида, переданная через горничную, воспринимается едва ли не с облегчением. Быть может, наступило то самое время, когда он готов будет выслушать ее… Конечно, зачем еще ему звать Матрену?
И она поспешила.
Разве что перед зеркалом задержалась ненадолго, пригладила спешно волосы, платье оправила, поразившись, до чего утомленным, некрасивым ныне выглядит ее лицо. Надо было бы заняться собой, но… после…
Давид ждал жену, не зная, как начать этот разговор.
И стоило ли начинать?
Пожалуй, будь дело лишь в нем… в ней… Он бы закрыл глаза на неприятное происшествие, имевшее место два дня тому.
Два дня.
Почему он ждал столько, прежде чем заговорить с ней?
Не желал верить? Но ныне сомнений не осталось в том, что дражайшая супруга его есть обманщица. Боялся не сдержаться? Дать волю гневу? А разве она не заслужила гнева?
Нет, он не станет устраивать скандал.
Пускай.
И действительно, принял бы все как оно есть, но… Амалия… Как может он поступить с нею подобным образом? Уж проще было бы отказать от дома тогда, много лет тому… а он…
Трус.
Давно следовало бы поступить так, как надлежит мужчине. И теперь он лишь исправит ошибку. Благо повод имеется… Смешно, ему нужен повод, чтобы объявить о разводе с женщиной нелюбимой, нежеланной, да и вовсе недостойной того, чтобы носить имя Бестужевых.
Тот молодой человек долго добивался встречи, но Давид был слишком погружен в себя, чтобы встречаться с незнакомыми людьми. Но юноша проявил настойчивость.
Он выследил Давида.
И подошел на улице.
– Здравствуйте, – сказал он, глядя в глаза Давиду, – вы со мною не знакомы, но я знаю вас. И хочу обратиться к вам с просьбой… Отпустите ее.
– Кого?
– Вашу жену…
Наверное, именно тогда Давид осознал, что никогда-то не существовало великой любви, которую он себе выдумал.
– Зачем вам моя жена?
– Мы любим друг друга. – Молодой человек держался с вызовом. – Она ушла бы от вас… Она собиралась уйти, но исчезла… Я знаю, что это вы ее заперли…
Дальнейший разговор был нелеп.
Зачем Давид вовсе продолжал его?
Оправдывался? Объяснял… Расспрашивал, будто старая сплетница, выясняя детали измены… и то, с какою охотой этот юноша говорил о Матрене, о неверности ее, лишь укрепляло уверенность, что измена эта имела место быть.
А теперь…
Она вошла, женщина в темном платье, не траурном, нет… Что ей до Петеньки? Черное не к лицу… или не к сезону. Давид давно уже утратил надежду понять ее.
Но нехороша.
Куда только подевалась прежняя красота? И, вглядываясь в лицо жены, осунувшееся, пожелтевшее какое-то, Давид с немалым наслаждением находил в нем приметы близкой старости. Вот морщины появились вокруг глаз, а уголки рта печально поникли, отчего само лицо сделалось похожим на дурную карнавальную маску.
– Матрена Саввишна. – Он обратился к ней по имени и отчеству, как обращаются к чужому человеку, и она вздрогнула, устремила на него взгляд поблекших глаз. – Думаю, вы сами знаете, для чего я позвал вас. Разговор предстоит малоприятный, но… Я не знаю, как избежать его. В свете неких недавних событий я просто вынужден подать прошение о разводе…
Что чувствует человек, когда жизнь его рассыпается, как песочная башня?
Когда-то в далеком-далеком детстве, сбегая к реке – редко, но случалось такое – Матрена с сестрами лепили замки. Башни выходили высокими, да непрочными. Тронь такую, и перекосится, поползет желтою осыпью.
И вот теперь…
– Развод? – переспросила она, надеясь, что все же ослышалась.
– Развод, – подтвердил Давид, указав на кресло. – И не стоит удивляться, Матрена Саввишна, вам ли не понять, что к тому все шло.
– Ты меня больше не любишь.
Почему-то из всего услышанного только этот факт ныне и имел значение.
Не любит.
Никто не любит.
– А вам так нужна моя любовь? – Давид скривился, более не сдерживаясь. И лицо его исказила гримаса злого презрения. – Мне казалось, в вашей жизни довольно тех, кто вас любит… включая того мальчишку.
– К-какого?
– Николая. Или вы уже изволили забыть о нем?
– Давид… Ты… ты все неверно понял! – Она почувствовала, как вспыхивают щеки. Ярко так. Пламенем алым, и руки подняла, закрывая этот стыдный румянец, ибо истолкован он будет признанием вины. – Я никогда…
– Хватит, – жестко отрезал он. – Я сам имел честь беседовать с твоим… любовником.
– Он не…
Никогда…
Только встречи… беседы… о чем беседы? О любви, но Матрена не поддалась им… Никогда не поддавалась беседам… обещаниям… и была верна мужу…
– Он желает, чтобы ты получила свободу. И уверен, что ты хочешь того же. Что ж, редкий случай, когда все наши желания совпали. И отныне ты можешь быть свободна…
– Я не хочу…
Не услышит.
Давно уже ее не слышит… и сама виновата… А платье душит, тесное вдруг, жаркое… поплиновое с блондовым кружевом, с меховою оторочкой на рукавах… Зачем меха на платье?
– Матрена Саввишна. – Голос супруга звучал будто бы издали. – Мы с вами можем расстаться миром… Я предлагаю сделку… я обязуюсь и далее выписывать вам содержание, скажем, в пятьсот рублей ежемесячно…
…Пуговицы на платье ее стоят больше.
Но не в том дело…
– …или же вы можете проявить упрямство. В этом случае, конечно, огласки не избежать… Матушку скандал расстроит…
…нет, если принесет он свободу Давиду…
– …но ваш любовник выступит свидетелем в мою пользу. И как понимаете, в этом случае вы останетесь ни с чем.
– Давид, я…
– Уходите. – Это не просьбой было – приказом, которому невозможно не подчиниться. – С глаз долой убирайтесь… К нему, к тетке моей… Да куда угодно… Я ныне желаю одного – забыть вас.
– Он, – Матрена сглотнула, – он солгал тебе! Мы никогда не были любовниками… Господом клянусь, что я была верна! Все эти годы…
Только разве клятва могла что-либо изменить.
…песочные замки можно построить заново, а вот с жизнью, которая уже поползла гнилою рваниной, не выйдет. Но Матрена все одно попыталась.
Развод?
Пускай… но она не изменяла! Он должен знать, она не изменяла! Только это теперь и казалось важным. Она знала, где обитает Николай, он приглашал ее в гости… Наивная, смеялась, обещала всенепременно заглянуть…
Лгала.
А теперь и он солгал.
Но чего ради?
Дом был старым и отвратительным, перекошенный, грязный, он смотрел на Матрену пустыми глазницами оконных рам, в которых стекла стояли редко, да и те мутные. Встретил кошачьим ором, матом… но не тронули, не заступили…
И на крышу она поднялась бегом.
Взлетела почти, боясь, что не застанет.
Застала.
Николай открыл, и удивился, отступил в комнатушку, которую при ней называл студией.
– А… это ты. – И вовсе он не рад был этой встрече. – Зачем ты здесь?
– Поговорить желаю. – Матрена окинула комнату взглядом. Как же… грязно! Пусть убого, но ведь мог бы он порядок поддержать…
– А разве нам есть о чем поговорить?
– Есть. Зачем ты солгал моему мужу?
– Что?
– Когда сказал, что мы были любовниками?
– А разве не были?
– Ты знаешь…
Хмыкнул. И плечом дернул… Взялся за саквояж весьма потрепанный, перевязанный поверху.
– Мне некогда тут беседы беседовать.
– Уезжаешь?
– Да.
– И не со мной. – Матрена вдруг явственно осознала, что и эта любовь, увиденная ею в томных глазах Николая, была выдумкой. – Ты же мечтал уехать со мной… сбежать… прожить остаток жизни у моря…
– Мечтал, – нехотя признался он и тут же оскалился. – Перемечталось. Ты слишком долго меня дразнила, Матренушка…
– Значит, из мести?
– Думай как хочешь…
– И куда ты едешь?
А вот пиджачок на нем новый, из дорогой, из крепкой ткани. Платок шейный шелковый… Цепка на жилете… Откуда такая роскошь?
– Какое тебе дело?
– Кто тебе заплатил? Мой муж? – Она наклонилась, вперившись взглядом в его глаза, которые некогда представлялись ей прекрасными. – Нет… Он не пошел бы на такую низость… Он и вправду полагает, что мы с тобой любовники. Давид честен, но недальновиден. Свекровь? Тоже нет… сомневаюсь… Если бы могла, она бы этот трюк раньше провернула… Значит, Амалия… Петенька умер, и больше его ничто со мною не удерживало… Сколько, Николай?
– Отстань! – Он взвизгнул и отпрянул. – Ненормальная!
– Сколько? Скажи ему правду, и я дам больше… вдвое… втрое…
Бесполезно. Он уходит, убегает, а когда Матрена заступила дорогу, пытаясь удержать, просто оттолкнул ее. Николай выглядит тщедушным, но он силен, намного сильней женщины.
И правды не скажет.
Деньги?
Не в них дело, не только в них… Болела спина, ушибленная о косяк двери… и щека горела, ублюдок пощечину отвесил, на прощанье, надо полагать, подтверждением неземной своей страсти… Матрена поднялась и, выйдя на лестницу, крикнула вслед:
– Будь ты проклят!
Она почувствовала, как рождается в груди дурное, вязкое, и капля крови, скатившаяся с губы, – лопнула, надо же – упала в пустоту.
…Амалия была дома.
– Вы плохо выглядите. – Платочек протянула. – Мне жаль, что ваш брак…
– Не жаль. – Матрена слишком устала, чтобы быть вежливой. Или бороться. Она вообще не понимала, зачем явилась к ней, к женщине, которая всегда ее ненавидела.
Убить?
Если бы эта смерть что-то да изменила… Нет, пусть живет… Пусть получит то, чего так страстно желала… Как некогда Матрена… и пусть увидит, во что превращается исполнившаяся мечта.
– Я вскоре уеду. – Она сказала это и прикоснулась к разбитой губе платком. – Полагаю, на это вы и надеялись. Я не стану препятствовать разводу, полагаю, это не в моих силах. Единственный человек, который готов был мне верить, ныне меня презирает… Благодаря вам… Вы ведь пригласили Крамского… и вы наняли того мальчишку… Кто он?
– Мелкий аферист… многоженец… У меня нашлись знакомые в полицейской управе. – Она не стала отрицать, только рукой махнула, и безликая компаньонка вышла. – Верней, не совсем у меня… не важно. Главное, что этот юноша обладал удивительным талантом. Женщины совершенно теряли от него голову.
– А я не потеряла. И тогда вы решили, что не грех будет немного солгать…
– Собираетесь рассказать об этом Давиду? – Она спрашивала с немалым интересом.
– Он мне не поверит.
– Верно. Не поверит. И в этом, милая, будет исключительно ваша вина… Вы сами разрушили свой брак, а я… Я лишь приблизила неизбежный конец, избавив вас обоих от ненужных мучений.
– И мне еще следует быть благодарной?
– Почему нет? – Амалия взяла в руки фарфоровую чашку. – Вы ведь получили, чего желали… Да и не думаю, что Давид просто выставит вас, как мог бы… Он порой бывает чересчур благороден. Получите содержание, покинете Петербург… Вернетесь… Откуда вы родом? Впрочем, не важно… Главное, что вашего содержания хватит на безбедную жизнь. Может, если повезет, конечно, отыщете себе еще одного дурачка… Вряд ли графа, все же безголовые графы встречаются много реже, чем хотелось бы…
Она улыбалась милою светскою улыбкой.
И была почти красива…
– Будь ты проклята, – с улыбкой же ответила Матрена. И платок дареный на стол положила.
– И вам всего хорошего…
Из особняка Бестужевых ее не выставили сразу, сие было бы излишне скандально, а дорогая свекровь, пусть и не скрывала откровенной радости своей, скандала не желала. И коль уж не выйдет его избежать, то надобно хотя бы сгладить.
А значит, Матрене придется остаться.
И в какой-то момент она, оглушенная, растерянная, вдруг вспыхнула надеждой… Зачем уезжать? Есть же друзья… Есть те, кто обещал ей помощь, когда придет нужда… и если обратиться к ним… Она писала письма. Писала всем, кого только могла вспомнить… молила… Тщетно.
Петербург был чуток к переменам.
И слухи о неладах в семействе Бестужевых разнеслись по гостиным да салонам. Матрена Саввишна перестала быть в них желанным гостем.
Да и была ли когда-нибудь?
Она осознала это, не получив не то что ответа, но даже скромной визитки… и рассмеялась. И вправду, глупая, чего ждала? Кому верила? А после пришли документы, которые следовало подписать… И она покорно подписала, не читая, не пытаясь оспорить, хотя что-то и подсказывало, что она могла бы. Суд бы затянулся, и тогда… Тогда, быть может, выплыла бы вся правда…
Или нет?
– Будьте вы все прокляты, – сказала Матрена, отложив перо. – Я уеду вечером… вещи…
Ее наряды.
Шляпки.
Веера… перчатки… туфли и ботинки… Господи, да у нее столько вещей, что занимают они целую комнату… и как их забрать? Нужно ли забирать…
– Не волнуйся, дорогая. – Теперь, избавившись от невестки, старая графиня несказанно подобрела. – Возьмите лишь то, что вам действительно нужно. А остальное мы отправим, куда скажете… Когда скажете…
В деревню?
Это даже не смешно. Но никто и не думает смеяться…
За нею следят, и слуги, и старая графиня, точно опасается, что Матрена спрячет в своем саквояже столовое серебро…
…а украшения, те, что фамильные, пришлось вернуть. Матрена и прочие отдала бы, но Давид не принял.
– Я дарил их тебе… распорядись ими по уму.
Наверное.
Это же целое состояние… там и рубиновый гарнитур, и брошь с алмазами, топазовая эгретка, жемчуга… драгоценности тяжелы.
– Мальчик мой, ты поступаешь неразумно. – Графиня с подобным поворотом не согласна. Она не желает смотреть, как тысячи и десятки тысяч рублей уходят из семьи.
– Мама, не вмешивайтесь.
Давид непреклонен.
Он не станет отбирать у жены последнее… Глупое благородство. Зачем ей в деревне жемчуга? Наверное, затем же, зачем и шляпы… и, наверное, он прав. Драгоценности – немалый капитал, и его Матрене хватит до конца жизни…
Правда, иной жизни она себе не представляет.
Но это пока… а потом…
– Я ее возьму. – Она вдруг будто вываливается из сна, лишь затем, чтобы потянуться к единственной по-настоящему ценной здесь вещи.
– Милочка! – Графиня по-настоящему возмущена. – Это переходит всякие рамки!
– Он сам сказал, что написал ее в подарок. – Дама в коляске – не Матрена она, никак не Матрена, другая, незнакомая – смотрит свысока, с насмешкою. Хватит ли у тебя, бывшая жена, негодная жена, сил отстоять свое? – В подарок мне. И значит, мне же она принадлежит!
– Давид!
– Мама, она права. – Давиду не терпится закончить все это… Как-то иначе он представлял себе и развод, и отъезд супруги.
Уже не супруги.
Он думал, Матрена станет скандалить или слезы лить… или пустится в мольбы, в уговоры. А она молчала, только глаза мертвыми сделались, будто бы из нее разом всю душу вынули.
Сама виновата.
Во всем.
– Давид, эта картина стоит целое состояние… А она все равно не способна оценить ее по достоинству!
– Способна. – Матрена сняла полотно со стены. И, перевернув, попыталась вытащить из рамы, а когда не вышло, просто швырнула на стол. – Пусть завернут… она поедет со мной… Давид…
Она успела-таки поймать ускользающий его взгляд.
– Они все разрушили… а ты… Ты просто ничего не сделал… Так не делай и дальше.
– Вечером тебя доставят к поезду.
Он развернулся и вышел, не желая больше видеть ее.
Или себя?
Колеса стучали. Глухо и мерно.
Тяжело.
Гул их отзывался в голове протяжным эхом, и Матрена пыталась усидеть, удержаться, но то и дело соскальзывала в какую-то муторную полутьму.
– С вами все в порядке? – Любезный проводник вновь решился побеспокоить ее. – Да вы же горите вся… Вам надо бы к врачу…
– Да, наверное…
Она готова была согласиться на что угодно, лишь бы замолчали колеса.
И когда поезд остановился, вздохнула с немалым облегчением. Проводник вывел ее и саквояж подал. Сама же дама несла картину, завернутую в плотную бумагу. Держала ее обеими руками, прижимая к груди, и выглядела не то больною, не то пьяною.
– Здесь на станции доктор имеется… и больничка рядом… – Он чувствовал некоторые угрызения совести, потому как негоже было отпускать пассажирку в таком состоянии.
Но оставь ее… Еще помрет в дороге, потом отписывайся… Спросят по всей строгости, будто бы это проводники виноваты, что иным пассажирам приходит в голову такая блажь… Нет уж, пускай доктор с этой дамочкою разбирается…
Она не знала, как оказалась на этой станции.
И как станция эта вовсе называется… Она озиралась с удивлением, пытаясь вспомнить имя свое… и куда она ехала… и вовсе, что же произошло с нею… но голова была тяжелою.
Суетились люди.
Толкались.
Ругались. И кажется, кто-то забрал саквояж… чей? Ее… Вору кричали, но никто не погнался, и она тоже не сошла с места, не уверена была, что сумеет сделать хотя бы шаг. И когда подошел жандарм, все, на что ее хватило, так это сказать:
– Вызовите мою сестру. Я умру. Скоро…
В местечковой больнице, тесной и довольно-таки грязноватой, пахло скипидаром. Больница эта ютилась в старом доме, и все-то здесь дышало сыростью. Стояли вдоль стен узкие кровати, лежали на кроватях больные. Кто-то плакал, кто-то стонал… Кто-то, как женщина с худым землистым лицом, молча смотрел в потолок.
– И давно она так? – поинтересовалась Аксинья, разглядывая сестрицу. Вот же ж… Бедолажная, безголовая, конечно, а все равно жаль. Родная кровь – чай, не водица.
– Вторую неделю кряду… Поначалу еще случались просветления. Имя свое назвала… ваше вот. – Молодой доктор чувствовал себя несколько неудобно рядом с больною. – Ее с поезда ссадили…
– Что ж ты так, Матренка? – Аксинья присела подле кровати.
А Матрена открыла глаза.
– Ты… приехала? – Она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла вялой, вымученной.
– Конечно, приехала, горе ты мое луковое… Что, помирать вздумала?
Доктор отступил в тень. Его ждали иные пациенты, те, которым он и вправду мог помочь. А эта женщина… Он так и не понял, что с нею. Ее болезнь, сколь подозревал он, имела душевные истоки, с душою же он, в отличие от тела, не умел ладить.
А батюшку, что приходил еженедельно с утешениями, Матрена Саввишна слушать отказывалась. Может, хоть у сестрицы выйдет до нее достучаться.
Человек опаздывал.
Он чувствовал, как время уходит сквозь пальцы, и на пальцы смотрел, морщился, потому что были те нехороши. Не способны удержать ни минуты, ни даже секунды.
Время дразнило.
Оно говорило, что всегда-то человек был медлителен, и мама знала… Она собирала его заранее, но он все равно умудрялся опоздать. И ныне вот…
…Все из-за Таньки.
Следовало ее сразу… А с другой стороны, могли заметить…
Терпение. И еще раз терпение.
Вдох и выдох. Время, застывшее на циферблате старых часов. Как же они когда-то выводили своей точностью, неподкупностью. И человек мечтал о дне, когда часы сломает. Сейчас они были всецело во власти его, но в то же время, что бы он ни делал, время оставалось вне его понимания.
…Главное, чтобы Илья не добрался до Таньки первым.
Это все женщина с картины виновата. Как она смотрит… Приходит во снах и смотрит. Дразнит близостью своей, морозным дыханием Петербурга. Она не зовет за собой, но и не говорит, где отыскать ее.
Дрянь.
Человек с трудом дождался вечера. Благо зимние вечера темны. А люди, страшась этой темноты инстинктивно, спешат укрыться в теплых конурах квартир. Им недосуг глядеть по сторонам, а если и глянут, то увидят лишь тень в темном пуховике.
Пуховики ныне носят повсеместно.
Пиликнула, открываясь, металлическая дверь. В лицо пахнуло теплом. Значит, все-таки приморозило, а человек, возбужденный предстоящим делом, и не заметил мороза. Он и не заметил бы тепла, наверное, если бы вдруг не вспотел.
Нервное.
Пройдет.
Это все женщина с черными глазами. Человек должен доказать, что достоин ее. Генка достоин не был. Хотел продать, нажиться… Какая пошлость!
Поднимался человек по лестнице, благо, лампы горели через одну, а в сумерках он чувствовал себя почти незаметным.
Танькина дверь была закрыта.
Эта тварь всегда отличалась осторожностью. Крыса… Крутилась рядом с Генкой, но все-таки и в стороне. Думала, что так остается чистой.
Не остается.
И виновата она не меньше, чем сам Генка… Скольких они сгубили? Так что все справедливо. Странно, но эта мысль принесла успокоение. Если по справедливости, то человек имеет право.
А он имеет.
Связка ключей намокла.
Неужели настолько пропотели руки? Уже пора бы успокоиться, а он все… Нервы, время их вытянуло, истончило. И женщина, которая с черными глазами.
Ключи оставила Танька. При всей своей осторожности она порой была удивительно небрежна с вещами и этой связки не хватилась. Нет, оставляла она их Генке, человек не знал, по собственному ли почину или подчиняясь требованиям, но какая теперь разница?
Главное, чтобы замки не сменила.
Но разве она станет?
Нет, конечно… Ей ведь всегда некогда, она ведь занята.
Татьяна вызывала у человека иррациональную злость, с которой не получалось справиться, и человек перестал пытаться. Он вытащил нужный ключ, и тот вошел в замочную скважину легко. Провернулся дважды. Что-то щелкнуло, но очень и очень тихо.
Может, показалось, что щелкнуло?
В прихожей было темно. И эта темнота отличалась плотностью, непроницаемостью. Она не была другом, укрывавшим человека от посторонних глаз, но прятала жертву.
Не жертву.
Татьяна заслужила смерть.
И давно. И тот факт, что она, быть может, вовсе не поймет, что умерла, заставлял человека хмуриться. Это неправильно.
Он включил свет.
И огляделся.
Грязно.
Под ногами поскрипывал песок. Посреди прихожей валялись черные замшевые сапожки, изгвазданные в рыжей глине.
Человек поморщился. И сапожки поднял. Жаль, даже если глину счистить, то замша пропадет. Он пристроил сапожки у вешалки, с которой свисал мятый шелковый шарф. Пальтецо, дорогое, ярко-красного вызывающего цвета, грудой валялось на полу.
Татьяну, похоже, давно уже перестали волновать подобные мелочи.
Она обнаружилась в спальне. Лежала поперек кровати.
Грязное белье, серое в зыбком свете ночника. Смятые простыни, матрас, некогда белый, а ныне пестревший пятнами. К такому и прикасаться противно. Подушки на полу. Плюшевый медведь со свалявшейся шерстью. Он лежал, как и Танька, на спине, уставившись в потолок единственным глазом.
Уродливая игрушка.
И сама Татьяна казалась уродливой. Куда только подевалась броская ее, так злившая гостя, красота. Круглое личико расплылось, черты его смазались. И красный рот гляделся провалом.
Человек сунул в рот палец.
Просто так.
Татьяна замычала.
– Садись, – велел человек и потянул ее за руку. Та была вялой и влажной.
Подумалось, что если убить ее сейчас, то Татьяна ничего не поймет, она умрет счастливой, пусть даже счастье ее будет исключительно искусственного происхождения. А это вновь-таки неправильно, твари, подобные ей, не заслужили счастливой смерти.
И человек вышел на кухню.
Там, как и везде в доме, было грязно. Громоздилась в умывальнике посуда. Сковорода зарастала плесенью. Из приоткрытого холодильника нещадно воняло. Человеку пришлось зажать нос.
Нет, в этом доме он не хочет находиться долго.
Он наполнил водой единственную более-менее чистую кружку, затем отнес в спальню и вылил воду в раззявленный Танькин рот. Та вяло затрепыхалась, но глаз не открыла.
Так ее можно долго будить.
Пришлось тащить в ванную комнату.
Здесь тоже воняло, но уже закисшим в стиральной машине бельем, и порошком, и средством для дезинфекции, которое разлили и забыли. Лужа на полу высохла, покрылась пылью.
Таньку человек запихал в ванну и, включив душ, направил поток ледяной воды ей на голову. Вначале Танька только вздрагивала и мычала неразборчиво. Потом попыталась выбраться, но человек не позволил. Ее вид, слабой, беспомощной, трепыхающейся в этой грязной ванне, доставлял несказанное удовольствие.
– П-прекрати… – наконец получилось у нее. Танька больше не пыталась вырываться, свернулась калачиком, обхватив свои колени, и мелко дрожала. – П-прекрати… я ж з-замерзну…
Эта была бы хорошая смерть для нее.
– Прекращу. – Человек выключил душ. – Если ты голову включила. Поговорить надо.
– Надо – г-говори… уб-бирайся… Я п-полицию вызову…
Глупая угроза. Но душ человек убрал. И даже бросил какую-то тряпку, пусть вытирается. Поговорить и вправду придется.
– Где она?
– Кто? – Танька неловко терла волосы, ныне похожие на всклоченную шерсть животного. Она и сама животное.
– Картина.
– А я почем знаю? Это я у тебя спросить хотела… – Танька приходила в себя на удивление быстро. И из ванны выбралась без посторонней помощи. Содрала халат, оставшись в мокрых трусах, и человек с удовлетворением отметил, что она вовсе не так уж и хороша. Живот обвис, на бедрах целлюлит прорезался. И грудь ее потеряла форму. – Что тебе вообще тут надо?
– Картина.
– Думаешь, Генка тут ее спрятал? Думаешь, я бы носилась по городу, пытаясь ее найти, если бы она была у меня? Не веришь? – Танькин голос сделался неприятно визглив. – Посмотри! Что ты видишь? Видишь хоть одну картину?!
– Нет.
Голые грязные полы. Остатки мебели.
– Так какого…
– Что ты написала поверх?
– Чего?
Ее захотелось ударить. Нет, не просто ударить, но вцепиться в волосы и бить головой о стену долго, пока уродливое ее лицо не превратится в кровавый блин.
– Татьяна. – Он старался говорить спокойно и ласково. – Он ведь тебя попросил картину спрятать. Под картиной… Ты же делала это… Ты же при музее состояла реставратором… Смотри, что у меня есть.
Крохотный пакетик с белым порошком внутри.
Доза счастья.
Счастья этого Татьяне давно не хватало.
– Это все вы виноваты! Вам вечно было мало… – Татьяна пыталась не смотреть на пакет.
Кто и когда подсадил ее на иглу?
Генка?
Или… об этом человек старался не думать, слишком болезненной оказалась бы правда.
– Я… брошу. – Татьяна обняла себя. Одеться она и не подумала, так и стояла, голая и жалкая. – Я… смогу бросить… и ух-ходи… Это все вы… в-ваша с-семейка… Д-думаешь, он был верен?
– Генка?
Этот вопрос давно перестал занимать человека.
– И Г-генка… д-дерьмо, а н-не человек. – Татьяну потрясывало от холода, и говорила она глухо, икая. – И т-твой… В-володик… Он со мной спал! Б-благородный р-рыцарь… Ему нужно б-было, чтобы кто-то делал грязную р-работу…
Ложь.
Или нет. Если подумать, то это вполне может оказаться правдой. С другой стороны, разве о мертвых плохо говорят? Вот когда Татьяны не станет, человек будет говорить о ней исключительно хорошо.
– Я д-делала… з-за н-небольшой п-процент… Я х-хороший специалист.
– Была.
– И осталась.
От нее ничего уже не осталось, а она, упрямая, не понимает.
– Это ты никогда и ничего… Носом ткни, а ты… Как можно быть настолько… – Татьяна взмахнула рукой, и та бессильно упала. – Дай.
– Скажи, где картина.
– Не знаю! – взвизгнула Танька. – Думаешь, я бы тут сидела, если бы получила ее? Да я бы… Я знаю, к кому обратиться… Миллионы? К черту под хвост миллионы… Мне бы и одного хватило бы… Мне бы… а он знал! Он принес ее мне… Сказал, что надо подготовить, что… их принес. Две! Представляешь?! Они были как сестры-близнецы… казались, только одна настоящая, а вторая…
Танька хихикнула и упала в продавленное кресло.
Она смеялась, изгибаясь, и смех этот походил на агонию.
– А вторая… Сказал, надо написать… Натюрморты… с рыбой… с рыбой натюрморты… и рыбу притащил… Селедка и водка. Смешно, да?
Селедка и водка.
Водка и селедка… что-то такое вертелось в голове.
– Нет бы, что-нибудь поприличней… а он… Селедка тухлая, нормальной пожалел… а она воняла. Господи, как она воняла!
– Зачем с Ильей связалась?
– Он забавный. – Отсмеявшись, Танька вытерла лицо. – И думает, что найдет… Может, и найдет… Генка с ним дружил… помнил про него… посылочку отправил. Селедка и водка… надо сказать.
– Вера?
– Дура… пустое… Думал денег снять… Она романы пишет. Романистка, блин… Только мозги розовой ватой не забиты, послала Генку подальше… Со всех снять бабки пытался. Прощальный вояж. Жадность его сгубила. Или ты?
Танька вдруг подалась вперед, вперившись взглядом.
– Это же ты его!
Она воскликнула, счастливая от этой догадки.
– Ты его… Конечно, кто еще! Он, наверное, удивился… Скажи, он удивился? Хоть немного… Он думал, что ты ничтожество… Я ничтожество… Все вокруг ничтожество, кроме Геночки… Молодец, давно надо было… Сразу надо было… Селедка и водка… Дай.
Татьяна протянула руку.
– Возьми.
В пакетик она вцепилась.
И пальцы дрожащие не помешали его открыть… Взгляд заметался.
– Тебе помочь? – любезно предложил человек. В конце концов, ее желание будет несложно исполнить.
– А и помоги… Расскажешь, как ты его… Только картину зря отдали… Почему?
Человек не имел нужного опыта и все же с приготовлением дозы управился быстро. Танька с готовностью протянула ногу.
– Не хочу, чтобы на руках следы были, – пояснила она, жадно облизав губы. – Ты не подумай… Я завяжу… завтра же завяжу… Мы с тобой найдем эту треклятую картину… Селедка и водка… Почему селедка?
Она уколола сама, и человек отвернулся. Было неприятно смотреть, как игла пробивает вспухшую вену. А Танька и задышала чаще… Правда, вскоре отключилась.
– Селедка…
Бесполезный по сути визит.
С другой стороны… Балкон в квартире имелся, и незастекленный, что было весьма уместно в нынешних обстоятельствах. Человек не сразу справился с дверью – засов заедал, видно, открывали дверь крайне редко. Снаружи ощутимо похолодало, и воздух ледяной, ворвавшись в комнату, вымел вонь.
Человек подхватил Татьяну под мышки и поволок.
Она, голая и неуклюжая, напоминавшая сломанную куклу, весила немало. И человеку пришлось несколько раз останавливаться, чтобы перевести дух. Но в конце концов он выволок Татьяну на балкон. Холода она не ощутила.
Спала будто.
И даже улыбалась во сне.
Он помог ей улечься, сунул под голову смятый халат и вышел, прикрыв за собой дверь.
Ночник в спальне оставил. Осмотрел квартиру, просто убеждаясь, что Татьяна не обманула… Водка и селедка. А и вправду, почему именно водка и селедка?
И где он слышал это сочетание?
Илья с трудом добрался до дома. Пришлось останавливаться несколько раз, чтобы перевести дух. Голова болела настолько сильно, что боль эта мешала вести машину. И аспирин, две таблетки которого Илья сжевал, не запивая, не помог.
Эта боль, с которой он никогда прежде не сталкивался, помогла осознать полную собственную беспомощность. И наверное, если бы тот, кто охотился за картиной, именно теперь появился, Илья не стал бы сопротивляться, позволил бы себя убить. Смерть – это ведь прекращение боли.
До квартиры он добрался.
И в коридоре кое-как стянул ботинки, на четвереньках дополз до кухни и сел, упершись лбом в гладкую поверхность кухонного шкафчика. Тот был приятно холоден, и появилась шальная мысль, что холод способен избавить от мучений.
До холодильника Илья добрался почти быстро. И, вытащив пакет мороженой фасоли, прижал его к макушке. Боль не отступала. Она сделалась более вялой, но и только.
Вот что бывает, когда много думаешь не о том.
Он не знал, как долго сидел, время перестало иметь хоть какое-то значение… Зато вдруг вспомнилось всякое.
…Генка с бумажными самолетиками, которые он запускал с крыши девятиэтажки.
– Подойди к краю! – Он становился на парапет и руки раскрывал, точно хотел обнять весь город. Илье, честно говоря, было страшно. Земля выглядела далекой, а деревья – маленькими. И вообще тетка строго-настрого запретила лазить по крышам, но у Генки имелся запасной ключ от чердака.
– Да подойди ты, не ссы! – Генка стоит так, что носки его ботинок выступают за парапет. И покачивается еще.
– Что ты творишь?
– Боишься?
– Нет! – В собственном страхе, пусть бы тетка и назвала его обоснованным, признаваться стыдно.
– Тогда давай ко мне. Или слабо?
Генка хитро щурится. А самолетик, сложенный из вчерашней самостоятельной по математике, дрожит. Самолетику по вкусу высота.
Илья становится рядом. И сердце ухает куда-то в желудок.
Главное, не смотреть вниз.
Парапет широкий.
И вообще, он недолго… Минутку всего.
– Запускай! – командует Генка, и белый самолетик срывается с его ладони, он летит, описывая круги, то поднимаясь, то опускаясь, чтобы вдруг пойти штопором. – Блин…
Самолет Ильи летит ровно, но как-то скучно. И следить за ним надоедает раньше, чем самолет исчезает в кучерявых тополях.
– Ладно, пошли. – Забава эта надоедает Генке, и вообще он не любит проигрывать, злится. – Айда на старый мост купаться…
…Купаться тоже было нельзя, особенно под Старым мостом, где городская вялая речушка вдруг обретает глубину. И этой глубины хватает, чтобы Генка решил научиться нырять.
С моста.
А Илье слабо… или нет?
Тетка говорила, что под водой лежат бетонные блоки, и из них торчат спицы арматуры, и что были случаи, когда ныряльщики насаживались на эти спицы. Правда, Генка рассказам не верит…
…Куда он мог спрятать картину?
Она ведь была… Две их было…
…Он хотел спрятать, за этим и приходил к Вере. А Илье прислал снимки.
Дразнился.
Слабо ли? Все для него игра, даже спустя столько лет, все равно игра… Только не подрассчитал, вот и получилось, что самолетик его жизни закрутило, смяло, да и бросило на асфальт. С бумажными самолетиками такое случается.
…Две картины.
И снимок.
Конечно… Он дурак, наверное, дурак, если не понял, куда смотреть надо… Генка, Людка и Вера… Очевидно же… Не в них дело, на снимке мог быть кто угодно, это не имеет значения.
Не люди.
Место.
Илья открыл глаза и пакет с фасолью убрал, та успела подтаять, по шее, по щекам ползли холодные струйки, которые Илья вытер рукавом.
Идиот.
Если бы сообразил раньше… но следовало проверить.
Подняться для начала. Головная боль не исчезла, но теперь она не то чтобы вовсе не мешала, скорее уж Илья мог себе позволить не обращать на нее внимания. Он добрался до папки.
Снимок…
Он ведь сделал скан… Правильно, что сделал… Сам снимок у полиции, но скана хватит… Место… Надо узнать место…
Парта.
Значит, школа… парта в школе – нормальное явление, но эта… зеленая… а были синие. Кажется, синие. Точно, их каждый год подкрашивали, и однажды эта честь выпала Илье с Генкой. Летняя практика. Выдали на двоих ведро густой краски и куцые кисти.
А трудовик, в чьи обязанности, собственно говоря, покраска и входила, нажрался и уснул в подсобке… Нет, не трудовик… Зеленая парта… Где стояли зеленые столы? И стены розовые… или нет? Свет так падает. В школе не было ни одного кабинета, в котором были бы розовые стены.
Светло-зеленые.
Сдержанно-серые, что пристойно для учебного заведения, но никак не розовые… или… конечно! Беж. Дефицитная краска, которую достал Генкин папаша… и не только краску.
Генка был отличником.
Почти.
Единственный предмет, который упорно ему не давался, – рисование…
– Водка и селедка, – сиплым голосом произнес Илья. – Селедка и водка… Как просто… Ты, Генка, все же хитрозадая скотина…
Оставалось выяснить еще кое-что.
Илья очень надеялся, что ему помогут.
…Наверное, вот так и приходит безумие.
Исподволь.
Неслышными шагами, легким вздохом, который щекочет шею… Призраком женщины, которая давным-давно умерла. Теперь человек не только видел ее, он слышал цокот копыт и мягкий скрип рессор. Ее коляска была хороша.
Сама она, горделивая, надменная, совершенная.
– Я тебя все равно найду, – пригрозил человек, и женщина усмехнулась, уголками губ, лишь обозначив улыбку, но сколько всего в ней было…
Презрение?
И уверенность, что ей, черноглазой, вновь удастся уйти. Она столько лет умудрялась избегать людей, она и ныне не желает возвращаться к ним.
Ей было так спокойно в запасниках музея.
А он, глупый человек, решил вытащить ее на волю… Объявить своей собственностью. Самому не смешно? Разве она может принадлежать кому-то?
Нет!
Она взмахнула рукой, и коляска покатилась быстрее. По мостовой, мимо сонного, разомлевшего под редким солнцем Петербурга… Того исчезнувшего Петербурга, в котором человеку не было места. И он бежал следом за коляской.
– Подожди! Помоги мне… Я сделаю тебя знаменитой!
Он спотыкался.
И падал.
И в очередном падении очнулся, осознав, что лежит на полу. С кровати свалился. Давненько с ним не случалось такого… Лежит и дышит…
– С тобой все хорошо? – Конечно, его возня не осталась не услышанной.
– Да.
Голос сорванный, будто бы и вправду кричал. И горло болит.
– Может, врача вызвать?
Все же эта ненужная, а порой душная и навязчивая забота угнетала, но человек заставил себя улыбнуться.
– Просто сон… Случился… Нехороший. Бывает.
– Воды принести?
– Принеси.
Вода со вкусом камня. Это тоже раздражало… Ничего, надо немного потерпеть. Родственники – хорошее алиби, а теперь алиби нужно как никогда прежде. Будут ведь расспрашивать, особенно после Татьяны… Конечно, если повезет и ее смерть сочтут несчастным случаем.
С наркоманами случается и не такое.
Но спрашивать все равно будут… Слишком много смертей вокруг. Слишком… Мало осталось тех, среди кого можно спрятаться. И потому человек держится и за стакан, и за руку, его подавшую, и старательно пьет невкусную воду.
Завтра.
Он наведается к Вере завтра. Днем или чуть позже… Она расскажет, что знает… а если нет, то человек позвонит ее приятелю. Любовнику.
– Ложись. – Родственник помог подняться. – Все уже закончилось.
– Почти закончилось, – согласился человек, прикрывая глаза.
…Водка и селедка…
…Генка говорил об этом… раньше, еще до картины… но когда? И почему память, такая надежная память, отказывается помогать сейчас.
Это из-за черноглазой незнакомки. Она не хочет, чтобы ее догнали… Только поздно, слишком много потрачено сил, чтобы человек отступился.
А утром позвонил Илья… не ему, но человек слышал каждое слово.
В конце концов, параллельный телефон – удобная вещь.
– Я знаю, где он спрятал картины, – сказал этот поганец. – Я подумал, что вам будет интересно.
Лжет?
Откуда он может знать?
Или… права была Танька? Эти двое слишком хорошо изучили друг друга… или… или это ловушка… конечно, Илья хочет поиграть?
Пускай.
– Приходи в одиннадцать к школе…
…придет…
…и надо бы одному, потому что… или нет? Не отпустят… Значит, придется играть… или не играть? Если картины там, то… паспорт готов, и документы, и если все провернуть быстро… Получится, должно получиться.
Но жаль, что снова придется убить.
И не только Илью.
В школе было пусто.
Нет, ее охраняли, но номинально, и отключить эту сигнализацию было несложно. А угостить дядю Колю, который прекрасно помнил прежние времена и потому к выпускникам испытывал почти патологическое доверие, и того проще.
– По-моему, это незаконно, – сказала Вера, поглядев на спящего сторожа, которого Илья еще и тулупом укрыл.
– Зато правдоподобно.
В конце концов, он не собирается грабить школу. Он просто хочет все прояснить и закрыть это безумное дело.
Вера куталась в черную куртку, она дрожала, не то от страха, не то от холода.
– Женьку убили…
– Знаю.
– В тот вечер, когда мы…
– Знаю. И Татьяну… вчера нашли. Пока в реанимации, но… Передоз и переохлаждение. – Илья вышел на крыльцо. Столько смертей, и ради чего?
Картины.
Водка и селедка… Подростковая шутка, которая засела в Генкиной голове… и все-таки… Почему он начал эту игру?
Шантаж.
Безумные прятки…
Об этом Илья потом спросит, хотя, кажется, знает ответ.
Водка и селедка.
Они пришли, опоздав на четверть часа.
– Извините, – сказал Ванька, – Марьяне было дурно…
Она и вправду выглядела бледной, и складывалось ощущение, что Марьяна эта с трудом стоит на ногах. Не женщина – девочка-подросток.
Только ей верить нельзя.
Все врут.
– Ну, раз все в сборе, – Илья отвел взгляд, – то начнем… прошу вас, господа. И дамы тоже… Вернемся в нашу альма-матер…
– Илья, – поморщилась Вера. – Может, просто расскажешь?
Если бы он мог просто рассказать.
Теперь собственная затея гляделась по меньшей мере глупой, по большей – опасно глупой. И если он ошибется, то… то хотя бы картину вернет родной стране. А это уже само по себе патриотично.
– Неа, тут не получится… и вообще, тебе разве не интересно, как это было?
– Что было?
– Все… идем… Представь, что у нас снова вечер встречи, дубль, так сказать, два.
Вера дернула плечом, похоже, представлять подобное ей совершенно не хотелось. Марьяна тяжко вздохнула, а братец вот ее выглядел на удивление спокойным, будто бы ожидал подобного.
– Идем, идем. – Илья распахнул дверь. – Только не шумите, а то человек спит… Не надо ему мешать.
– А если нас тут поймают? – Марьяна в темноту холла заглядывала с явною опаской.
– Не поймают.
Больше возражений не последовало. По лестнице поднимались молча, явно думая каждый о своем. Вот Илья, например, думал о том, что будет, если он ошибся.
Водка и селедка.
Генка не мог так пошутить… или мог?
– Погодите. – На втором этаже Илья остановился. Надо же, ничего почти не изменилось. Фойе. Приоткрытая дверь актового зала. Она, помнится, никогда не запиралась, то ли потому, что замок был сломан, то ли потому, что в актовом зале постоянно кому-то что-то было нужно.
Рукава коридоров.
Свернешь направо, выйдешь к кабинету директора, рядом – кабинеты завучей… Свернешь налево – к классам. И нужный – именно там, в небольшом тупичке, который здесь называли аппендиксом.
– Он ведь любил шутить, верно? – Илья свернул налево, оборачиваться не стал – знал, последуют. Кто из пустого любопытства, кто – не из пустого.
Вот и вправду вопрос на миллион.
Кто?
– Но в конце концов и с ним сыграли шутку… Я одного не мог понять, зачем? То есть ладно, к человеку в руки попала картина, которая стоит миллион, а то и два или три. Я плохо разбираюсь, почем ныне высокое искусство. – Илья шел медленно, и шаги его вязли в старом ковре.
Он останавливался перед каждой дверью.
Дразнил.
Если тот, кто убил, здесь, то нервы у него должны быть на пределе. И всякое промедление к этому пределу приближает. Смертельная игра, ведь он вряд ли пришел бы сюда безоружным, но странно, что близость опасности больше не пугала.
Наоборот.
Илья словно вернулся на ту крышу девятиэтажки, на край парапета, с самолетиком в руке. Одно неверное движение, и вниз полетят оба. Бумажный самолетик уцелеет, а вот Илья…
– Но в любом случае это был шанс. Тот шанс, которого Генка всю жизнь ждал… и ему бы ухватиться за этот шанс обеими руками. Сделать все тихо… Он ведь не был дураком. А умный человек в этой ситуации вряд ли стал бы искать компаньонов.
– Деньги, – подала голос Марьяна.
– Деньги? Генка мог бы взять кредит. Мог бы разменять квартиру с доплатой… продать… Варианты имелись, а он выбрал самый глупый. Растрезвонил о своей находке буквально всем… зачем?
Кабинет биологии… и химии… Там вечно пахло какой-то дрянью, и запах этот настраивал на нужный лад. Илье нравились эксперименты, другое дело, что не всегда получалось задуманное.
– Причем он не только предлагает эту картину купить… Нет, он пытается добыть деньги шантажом. И выдвигает заведомо неприемлемые условия. Он знает, что у Людмилы больше нет денег, но требует… Обдирает Женьку. Отправляет нелепое письмо мне… причем письмо это готовит загодя. А отправляет накануне. Зачем?
– Зачем? – эхом повторяет Марьяна.
В темноте ее лицо кажется еще более бледным, чем есть на самом деле.
Илья же предпочел сделать вид, что вопроса не услышал, и задал собственный:
– Он ведь изменился за последние месяцы, верно?
– Гена?
Она растерянно оглянулась, ища поддержки у брата.
– Вы ведь жили вместе. – Илья прислонился к стене. – Хорошо друг друга знали… Должны были, во всяком случае, изучить. Это ведь очень сложно, жить с кем-то бок о бок и не узнать привычек, повадок…
– Я… я…
– Она была не в себе. – Ванька приобнял сестру.
– Кстати, тоже вопрос… Она была не в себе, а откуда Генка брал лекарства?
– Танька…
– Танька была наркоманкой. И ты сам мне сказал, что именно он ей поставлял героин… И вот вопрос, чего уж проще – подсадить твою сестрицу на иглу. Тогда она точно никуда бы не делась, а он возится с какими-то неясными препаратами, которые и достать сложнее, и действуют они… Не так надежно.
Ванька сопел.
И губу выпятил.
– Главное, он позволил ей сбежать… как будто выпустил. Наплевал в душу и выпустил… и не только ей, но и тебе. Танька с документами этими… Конечно, квартиру можно продать и так, но что стоило тебе написать заявление в полицию? И документы восстановить. В современном мире все просто… а это…
– К чему ты клонишь?
– К тому, что он вас провоцировал. Всех… и, что характерно, добился-таки своего… Куча приманок. Здесь и жадность. И страх. И поруганная любовь. Всего намешано… Кто-то должен был сорваться.
– Ты хочешь сказать. – Голос Веры звучал напряженно. – Он это… нарочно?
– Куда уж нарочней, – Илья отлип от стены, – он прошелся по всем больным мозолям, до которых только сумел дотянуться.
– Но почему?!
Хороший вопрос. Тот, который следовало бы задать сразу.
– Идем. – Илья вытащил из кармана ключ с биркой. – Не в коридоре же говорить о серьезных вещах.
– Илья…
– Вань, успеем. Поверь, этой ночью мы успеем все.
Прозвучало как-то пафосно, с другой стороны, момент соответствовал. Последняя дверь. И старый замок, который поддался далеко не сразу, Илья дергал ключ то в одну, то в другую сторону.
Будет нелепо, если он в кабинет из-за этакой малости не попадет.
Но в конце концов замок поддался, и дверь открылась с протяжным скрипом. Она и прежде, насколько Илья помнил, скрипела, мерзостно, протяжно. И от скрипа этого пытались избавиться, завхоз весь извелся, пытаясь понять, в чем же дело.
Так и не понял.
Здесь пахло свежей краской. И еще растворителем, и, значит, хоть что-то осталось как прежде.
– Генка очень долго играл с судьбой. И ему везло. Вот только любое везение рано или поздно заканчивается. Его собственное иссякло в тот день, когда ему поставили очень неприятный диагноз…
– Генка был болен?
Илья задернул шторы.
После этого включил свет.
– Садитесь куда-нибудь…
А стены ныне не розовые, бледно-желтые, или просто кажутся такими? Лампы гудят, а одна мелко, мерзостно мигает. В прошлом бы Калерия Вячеславовна в жизни не потерпела бы мигающей лампы.
– И да, Марьяна, твой гражданский муж был болен… Неизлечимо болен.
– Рак?
– Не совсем… Болезнь Кройцфельда-Якоба…
– Что?
– Ее еще называют коровьим бешенством. – Илья не стал садиться, оперся на учительский стол. – Правда, насколько я понял, порой дело вовсе не в зараженном мясе. Иногда она просто появляется… Я не врач, но… Неприятная штука. При этой болезни отмирает мозг. И отмирает быстро. От первых симптомов до смерти проходит что-то около года, кажется… Чуть больше, чуть меньше – не суть важно.
Ванька присел, и выбрал первый стол.
Марьяна осталась стоять у двери… Случайность? Или выбор пути к отступлению? А вот Вера на стол села и ногой покачивает, выглядит задумчивой.
– Человек становится рассеянным. Страдает память. Падает зрение, затем и слух отказывает… Наступает частичный паралич… И к смерти человек как личность перестает существовать. Врагу такого не пожелаешь.
Илья подвинул папку, лежавшую на столе.
– А он всегда боялся стать беспомощным. Умереть… Вот так, чтобы уже не человеком, а человекообразным существом.
Молчат.
И смотрят, ждут новых откровений.
– И убить себя тоже смелости не хватило. Вот и решил сыграть в последний раз, поставил приманку, много приманок… Вдруг бы клюнул кто.
– И получилось. – Это сказала Вера.
Головой тряхнула.
– Он ненормальный…
– Игрок. – Илья пожал плечами. – Только ему нравилось играть не с рулеткой или картами, а с людьми.
– Он… Что он такое говорит? – Это прошептала Марьяна. И руки подняла к лицу.
– То и говорю, что Генка при всем своем сволочизме рассчитал верно… И главное, сцену выбрал… Вечер встречи, собрание всех заинтересованных лиц… и каждому сумел наступить на больную мозоль. Провоцировал. И спровоцировал.
Даже после смерти сумел доставить проблемы.
– Значит… Он все равно бы умер? – уточнила Марьяна.
– Всенепременно.
– А… картина?..
– Картина… точнее, картины. Их две. Одна – явная подделка. Ну или копия, не знаю, как это правильно будет сказать. А вторая – оригинал, то есть Генка полагал ее оригиналом… и спрятать решил обе. Но вопрос, где? В банке? После его смерти нашли бы и ключ от ячейки, и договор с банком. Можно его, конечно, уничтожить, но это не то… Генка ведь играл. Задачка на сообразительность.
Сообразительными они себя явно не ощущали, и Илья испытал странное удовольствие от того, что сам догадался. Пусть не сразу, но ведь догадался.
– Они здесь? – нервно поинтересовалась Марьяна. – Здесь, верно? Ты поэтому привел нас в этот класс, что…
– Я подумал, что если он пытался повесить их в библиотеке, то и школа подошла бы… а что, неплохое место, публичное. Все на виду, и в то же время кто может подумать, что на этом самом виду совсем не то, что на самом деле.
– Ты понял, что сам сейчас сказал? – поинтересовалась Вера.
Ногой качать перестала.
– Хочу рассказать вам одну историю… занятную. У Генки никогда не ладилось с рисованием. С черчением еще более-менее, а вот рисование – нет. Предмет же вела дама жутко принципиальная. Выпускница МГУ, художница… Довольно известная, к слову. Вы ведь помните ее?
Вера кивнула.
Ванька плечами пожал. А Марьяна ничего не сказала.
– Конечно, помните… Нашу Калерию не забудешь. И ее лекции о роли прекрасного в жизни человека… Ее попытки научить нас чему-то… Тогда многих это злило. А Генку – пуще всех… И вот как-то он взбесился, получив очередной трояк. Не то с композицией проблемы были, не то с цветопередачей… Главное, что круглому отличнику трояк влепили. И по какому-то рисованию… Он тогда решил отомстить.
– Водка и селедка… – прошептала Марьяна.
– Мы пробрались в кабинет… Вот сюда… Калерия любила выставлять свои работы. Мастер натюрморта… и вот два таких натюрморта Генка и зарисовал. Хорошо так зарисовал… Краской для парт. А поверху написал ручкой…
– Здесь была водка… здесь была селедка… – Вера качнулась сама. – Я помню… Калерия тогда в обморок упала.
– Директора вызвали. Встал вопрос о Генкином исключении из школы. Но дело удалось замять. Генкин отец помог. Картины отправили на реставрацию, а Генка получил полгода индивидуальных уроков с Калерией, которые ненавидел от души.
– Водка и…
– Они и по сей день здесь висят. – Илья указал на стену. – Знакомьтесь, это водка…
…деревянный стол, сырок «Дружба», примятый с одной стороны, а над ним – бутылка «Русской».
– …а это – селедка…
…тот же стол, только уже без сырка и бутылки, но с газетой, по которой расплывались жирные пятна. Распотрошенная тушка селедки, горсточка бурых внутренностей, отрезанная голова. И смотреть-то на этот натюрморт было неприятно.
– Я узнавал… С месяц тому картины отдали на реставрацию. Сказать кому?
– Танька, – прошептала Марьяна. И громче добавила. – Вот дрянь! Она знала… Она наврала мне! Она…
Из кармана Марьянкиного пуховичка появился пистолет.
Вот так. Что и требовалось доказать.
– Марьяша…
– Заткнись, – обрезала Марьяна старшего брата. – Иди. Сними. Проверь… Дрянь, какая же дрянь… Почему она солгала?
– Может, потому, что поняла, что ты ее убьешь. Ты ведь убила Генку, а Танька при всем своем сволочизме его любила… Думаю, со школы еще любила.
– Марьяночка…
– Заткнись же! – взвизгнула Марьяна. – И шевелись… Сними их! И ты тоже… ты…
– Всех не удержишь. – Илья старался говорить спокойно, все-таки нервная дама и нервная дама с пистолетом – две большие разница.
Марьяна же усмехнулась.
– А я и не буду всех. Я ее пристрелю… – направила дуло на Веру. – Ну что? Рискнешь?
– Нет. – Илья поднял руки. – Знаешь, поведение Татьяны было мне еще менее понятно, чем Генкино… Она тоже пыталась меня шантажировать. Заставить искать картины, хотя, как понимаю, прекрасно знала, где они…
– Знала, – эхом повторила Марьяна.
– Именно. Она ведь сама их сюда повесила… Принесла тем же вечером. После реставрации… Думаю, если бы осталась жива, то вскоре подменила бы их на те, которые писала Калерия, а сама бы уехала. Они ведь не ссорились с Генкой, так? Ты все придумала.
– Картины…
– Не спеши. Давай поговорим. – Илья скрестил руки на груди. Сердце колотилось как бешеное, один неосторожный шаг…
…бумажные самолетики во время полета оживают. А с людьми вот наоборот.
– Марьяна, что он такое говорит?
– Правда, Вань. Твоя сестрица – серийная убийца…
– Они… они… Это все она. – Марьяна подняла пистолет на полотно. – Разве ты не чувствуешь? Она смотрит… Она знает, что такое измена… Обман… Ее тоже предали! Все предали! Она их прокляла… они заслужили смерть, понимаете?
– Кто заслужил? – вкрадчиво поинтересовался Илья.
– Все! И… и не надо ничего говорить! Я не хотела… Получилось так… Снимай картину.
– Сниму. – Не стоит спорить с нервной женщиной. – Но мы же не договорили… Знаешь, Вань, она ведь и тебе врала. Не во всем, конечно… Грамотный лжец и правду использует.
– Заткнись!
– Иначе ты меня пристрелишь? Брось, Марьяна… Неужели ты сама не устала от лжи? Все ведь устают. И ты не исключение… Знаешь, я даже верю, что ты любила Генку. Вначале. Но он разрушил твою любовь… Сам виноват, да?
Губа тряслась, а вот рука оставалась неподвижной. Наверное, это даже хорошо, потому что если бы и руки тряслись, то Марьяна могла выстрелить. А так… Так, глядишь, продержится еще немного.
– Он тебя не ценил… Скажи, это ведь ты написала за него диссертацию? Ты, конечно, всего-то портниха, но при этом об искусстве знала больше Генки… А твой отец помог с защитой… Он так тебя любил, как родную дочь…
– Да.
– И Генка говорил, что любит. Он умел врать. Ты поверила. А оказалось, что ему всего-то нужна была эта диссертация… и еще доступ к музею… а спал он с Танькой.
– Потаскуха! – взвизгнула Марьяна. – Вечно крутилась рядом… Старая подруга… Я… я ему верила… я…
И верила, и в рот смотрела, очарованная кружевом слов. Генка всегда знал, что и как говорить людям. И обаятельным был, сволочь этакая… Чего-чего, а обаяния у него было не отнять.
– Полагаю, он уже тогда задумал обокрасть музей… Точнее, поучаствовать в грабеже… Твой отец давно понял, как можно использовать ресурсы, которые оказались в его руках.
– Ты… ты не понимаешь!
Илья пожал плечами.
– У него не было другого выбора. Он музей пытался сохранить.
Странный метод – сохранять, разворовывая. С другой стороны, что Илья знает о музеях? Ровным счетом ничего.
– К делу он привлек Татьяну… Платил ей, полагаю, неплохо. И за помощь в реставрации, и за молчание. Она же не дура, поняла, что к чему… и знанием поделилась.
Марьяна переступала с ноги на ногу.
– И вот тогда Генка решил, как в деле поучаствовать… План, конечно, небыстрый. Пару лет потратил на осуществление, зато за эти пару лет неплохо изучил запасники. Он, в отличие от твоего отца, не желал довольствоваться малым. К чему тащить по мелочи, постоянно рискуя, что твои делишки привлекут ненужное внимание? Нужно взять одну картину, но такую, чтобы, продав ее, обеспечить себя до конца жизни.
Илья облизал губы. Во рту пересохло, да и устал он выступать с монологом.
– Скажи, ты подсказала ему?
– Он… он влез в бумаги… Папа ее нашел… Еще тогда, давно… Он хотел забрать, но не вышло, а потом… Потом он подумал, что права не имеет.
– Побоялся.
– Нет! – Марьяна замахнулась пистолетом. – Папа не был трусом, он… он…
– Ты уговорила его отдать картину. Полагаю, решила подменить ее на копию. А что, у Леньки имелась подходящая по формату. Одну вынести, другую занести… Экспертная оценка все равно не проводилась, так кто бы понял, что произошла подмена? А у вас заодно на руках оказывались бумаги, по которым вы эту самую картину приобретали самым что ни на есть законным путем.
Марьяна сопела.
– Только что пошло не так? Картину отправили на реставрацию… Она попала к Татьяне… а потом твой отец погиб. Трагическая случайность, которая все изменила. И заодно уж Генка узнал, что жить ему осталось недолго.
Ванька слушал.
Вера молчала, подперла подбородок кулаком, уставилась невидящим взглядом.
Водка и селедка… которая?
– И вот не могу представить и близко, что он ощутил… столько лет, столько усилий, которые почти увенчались успехом. Известность. Богатство. Рядом, только руку протяни. И при всем том осознание, что никакое богатство не спасет его.
Генку даже стало жаль.
Немного.
– Вот тогда он и решил сыграть… Вторая картина не вернулась в музейные запасники, напротив, таинственным образом исчезли обе. И это тебя, Марьяна, не могло не разозлить… Ты ведь рассчитывала, что Генка оценит ваши усилия. Поделится. И дачу продали вполне с твоего согласия, вкладываясь в общее дело… И квартиру продали бы, если бы не предусмотрительность ваших родителей… И таблетками тебя никто не пичкал. А вот подслушанный разговор имел место.
Она поморщилась.
– Что ты узнала? Что тебя в очередной раз использовали? Парочка собралась убраться за границу, верно? Вдвоем… Так романтично.
– Он… он был скотиной!
– Не спорю, – согласился Илья. – Еще какой скотиной, но это тебя не оправдывает… и ты устроила побег. Театральный. Такой, который не оставил бы у твоего братца сомнений, что Генка и вправду тебя накачал… Вам нужно было алиби. А кто может заподозрить бедную одурманенную женщину? Кругом настолько жертву, что просто сил нет смотреть на нее без слез.
– Марьяна. – Ванька подал голос. – Он же выдумал все, правда?
– Боюсь, что нет… Ты старательно играла немощную, но на вечер встреч собралась. Прихватила лом из подсобки…
– Под руку подвернулся.
– Дождалась, когда Генка останется один… Думаю, ты потребовала вернуть картину.
– Она моя!
– Она, насколько я понимаю, государственная, – поправил Илья.
– Моя! По праву! Папа ее нашел… Я наследница! Я!
– Хорошо, ты наследница… Только Генка тебя и слушать не захотел. Что он сделал? Рассмеялся в лицо? Предложил поискать хорошенько? И добавил пару слов покрепче. Он умел находить больные мозоли и топтался по ним с немалым удовольствием. И ты не выдержала… Видишь ли, Марьяна, прием психотропных препаратов, чужих препаратов, украденных тобой, – глупая затея. Маскировка маскировкой, но подобные лекарства подбираются индивидуально. А ты взяла чужое. И дозу не особо рассчитывала… Думала, что это как аспирин? Чуть голова покружится, и только?
– Ты… хватит!
– Не хватит, – жестко отрезал Илья. – Ты сама себя с ума свела. И приступ агрессии был спровоцирован не только Генкой… Поэтому ты убила его, не узнав, где картина… и поэтому убрала Леньку.
– Он меня шантажировал! Он… он видел, как я выходила… Я сказала, что мужа ищу, что…
– Сам дурак. А Женька?
– Случайно встретил… и мог бы все понять.
– И Танька сама виновата? – Илья склонил голову набок. Женщина в темном пуховичке поспешно кивнула. Она уцепилась за эту мысль.
– Я спрашивала ее о картинах! Предлагала разделить все… Пополам разделить… А она не захотела! Жадная! И тварь… Она Генку соблазнила… Он говорил, что любит меня и только меня, а потом… с ней спал! Я видела… я хотела уйти, а он папу шантажировать начал… Я не соврала! Ваня, ты же понимаешь, что у меня выхода другого не было! Ты же…
Ванька отвернулся.
Наверное, тяжело вот так осознавать, что дорогой тебе человек оказывается вовсе не тем, кем ты его считал.
– И его ты тоже собиралась убить. – Илья подошел к стене. – Нас всех, верно?
– Я… я не виновата!
– Вера – свидетельница… Я… тоже. И брат твой. Он же не стал бы молчать, верно?
Ванька опустил голову, сгорбился и на глазах постарел.
– Мы все тебе мешаем, так?
Картина снялась легко. Илье показалось, что та висит прочно, надежно, но она соскользнула с гвоздя, словно сама отдаваясь в руки. От нее еще пахло краской, и, наверное, отчасти она не высохла.
Пускай.
Все-таки водка или селедка?
– Я… не виновата! Это она… Ее все предали, и она мстит… и я… Генка меня предал! И Танька… и Ленька шантажировал… Шантажисты не заслуживают жизни.
– А я? – тихо спросил Ванька, поднимаясь. – Я заслуживаю?
– Ты… мне… мне жаль! – Она подняла пистолет. – Мне так жаль…
Быть может, она и вправду испытывала жалость или что-то сродни ей, но вот Илья не верил. Он взвесил картину, удивляясь тому, что не столь уж она тяжела, как выглядит.
Повернулся к Марьяне.
И крикнул:
– Лови!
Картина полетела, некрасиво, нелепо, и если бы Марьяна стояла чуть дальше… Она же вдруг разом забыла про пистолет, вскинулась, не то заслоняясь, не то пытаясь подхватить на лету. И взвизгнула, когда тяжелый угол рамы ударил по рукам.
Пистолет упал.
И грохнул выстрел, наверное, пуля попала в лампу, потому что та разлетелась на сотню осколков. Только Илья на лампу не смотрел, он упал сверху на Марьяну, на картину. И под весом его захрустела рама, с треском расползлось и полотно.
Марьяна, повалившись на пол, ударилась затылком, и звук вышел на редкость гулким, будто бы голова ее была пуста. Она зашипела от боли и руки вытянула, пытаясь оттолкнуть Илью.
– Пусти!
Она вырывалась.
Извивалась по-змеиному, всем телом, а про пистолет забыла.
Хорошо, что она забыла про пистолет. С пистолетом Илья бы точно не справился.
– Ваня! – завизжала Марьяна тоненьким голосом. – Он… он меня обижает! Помоги!
Она вывернулась, уставившись на брата совершенно безумным взглядом, и тот, не выдержав, отвернулся.
– Ты… ты меня предал! Все вы меня предали! Ненавижу!
Марьяна рванулась, почти выскользнув из-под картины, которая, разодранная, сломанная, мешала, она попыталась перевернуться, встать на четвереньки.
– Хватит!
Этот голос заставил вздрогнуть не только Марьяну.
– Будем считать, что показательные выступления окончены. – Олег Петрович вошел в класс и поморщился. – Что вы тут учинили… Взрослые люди, между прочим! Стреляете, имущество казенное портите… нехорошо. Да отпустите вы дамочку, никуда она уже не побежит. А вы, женщина, бросьте пистолет. Я ведь тоже выстрелить могу.
И как-то это прозвучало так, что Илья поверил: и вправду может. Выстрелить. И попасть. Прямо в выпуклый Марьянин лоб, который покрылся мелким потом.
– Она моя! По праву моя…
– Ваша, ваша… – Олег Петрович ногой пистолет отбросил. – Вставай, картиновладелица…
– Моя… Она только моя… Я с ней говорю…
– Разберемся.
Он не стал надевать на Марьяну наручники, просто подхватил под локоток, но почему-то всем стало ясно, что вырваться и сбежать – не позволит. Не тот он человек.
– Картинку оставь…
– Она моя! – Марьяна только сильней прижала обломки рамы к груди. – А он испортил… Посмотрите, как он ее испортил! Нельзя так с картинами!
– Конечно, нельзя… Мы разберемся.
– И накажете его?
– Накажем…
– А картина…
– Ее надо починить. – Олег Петрович был бесконечно терпелив, а в классе появлялись какие-то другие, незнакомые Илье люди. Эти люди были деловиты, что муравьи, и незаметны. – Вот, наш лучший специалист по…
– Реставратор?
– Именно. Реставратор. Он починит вашу картину.
Марьяна почти безропотно протянула обломки седовласому мужчине.
– А мы пойдем… поговорим…
– О чем?
– Обо всем… Расскажете, как оно так вышло, а то, понимаете, теории хороши, но правда лучше… Вы вот правду знаете?
Марьяна кивнула.
– И поделитесь.
– Это она виновата. – Марьяна шла, уже опираясь на руку Олега Петровича, она семенила и что-то рассказывала страстным шепотом. И смотреть на это было неприятно. – Она, а не я… Ее все предали… и меня… Видите, как получилось?
Отпустили всех часа через два. Илья рассказывал… Ему задавали вопросы, он отвечал. И снова отвечал. И говорил, что-то писал, читал, подписывал.
Кивал.
Соглашался.
Очнулся уже во дворе школы. Светало. И рассвет был сизым, уродливым. Илья поднял воротник и отошел к лавочке. Вдруг навалилась усталость, и такая, что дышать и то получалось с трудом. Но Илья дышал. Сидел. Глядел перед собой.
– Привет, – раздалось рядом. – Подвинься.
Он молча подвинулся.
Вера села, вытянув длинные ноги. Некоторое время молчали.
– Что с ней теперь будет?
– Не знаю. – Илья сам старался не думать о том, что будет с Марьяной. Какая ему разница? – Освидетельствование, думаю… а там или суд, или больница.
– Думаешь, она сошла с ума?
– Думаю, она могла сойти с ума. А еще могла сообразить, что сумасшествие – ее единственный шанс выбраться. Она не глупа… Но надеюсь, что ее посадят.
– А картина?
Вера прятала руки в карманах.
– Она ведь испорчена?
– Картина Калерии – да… Ее, конечно, можно восстановить, но не уверен, что с этим станут возиться. Все-таки Калерия наша не была звездой первой величины.
– Значит, ты лгал?!
Сколько возмущения, и почти искреннего.
– Когда? – Илья посмотрел на Веру, кажется, она улыбалась. – Я не лгал… Татьяна и вправду спрятала картины в кабинете рисования. И оставила у себя работы Калерии… Всего-то и осталось, что снова их поменять.
– Выходит, что Крамской…
– В руках специалистов… Если это и вправду Крамской.
Илья замолчал.
Ему ведь объясняли про то, что нельзя просто взять и смыть растворителем верхний слой краски, работа эта кропотливая, требующая аккуратности, что малейшая неловкость уничтожит и оригинал. Объясняли про оценку и экспертизу.
Научную базу.
Еще что-то такое, он даже слушал, только понял не до конца.
– В любом случае она вернется в музей…
– Наверное, это будет правильно.
Вера поднялась.
– Наверное, пока…
– Наверное.
– Заедешь как-нибудь в гости?
– Если приглашаешь.
– Приглашаю.
– Тогда заеду… Тебя подкинуть?
Ему совсем в другую сторону, но… Почему бы и нет, раз история окончена и он свободен.
– Не откажусь… Слушай, а как ты понял, что это Марьяна?
Она шла широким мужским шагом. И совсем не походила на библиотекаря… А ведь изменилась, стала… свободней?
Женьки больше нет.
И прятаться не от кого… Получается, Марьяна сделала полезное дело? Странно думать о чужой смерти с точки зрения пользы. Илья выбросил эту мысль из головы.
Вернется как-нибудь потом.
– Напиши письмо, – попросила Матрена. Как ни странно, но появление Аксиньи, которую прошедшие годы нисколько не затронули – все так же кругла она, крупнолица и краснорука – придало сил. Только Матрена знала, что сие ненадолго.
Она умрет.
То, дурное, что сидит под сердцем, убивало ее верней, нежели яд или нож…
Нельзя было проклинать… и невозможно не проклясть.
– Напишу, – пообещала Аксинья.
– А еще у меня саквояж украли… Там драгоценности… и деньги… Он обещал содержание, по пятьсот рублей…
– Хорошо…
– Напиши ему, пусть заплатит… На похороны… Я про тебя забыла…
– Вот дурница…
Аксинья и не ждала, что сестра, вспорхнувшая так высоко, будет помнить о родне… Нет, какие-то деньги она присылала, и нельзя сказать, чтобы деньги сии пришлись вовсе не к месту. И хату на них справили, и скотину прикупили, и девкам на приданое отложить удалось.
Нет, грех Аксинье на сестрицу жаловаться.
А что было, так то от молодости, от дурости книжной… Начиталась романов барыниных и восхотела, курица, в царицы. Вона что вышло… Матерь Божья милосердная… Смилуйся над рабою своей, отпусти ей грехи тяжкие, замолви словечко перед сыном.
Исцели печали.
И там… Содержание или нет, но найдется Матрене местечко в сестрином доме, если, конечно, восхочет она поселиться. А нет, то за пятьсот рублей и квартирку в городе снять можно… абы живая осталася.
Но нет же ж, помирает.
И рассказывает, что исповедуется… Пускай, исповедь чистосердечная с души тяжесть снимает… и, глядишь, очуняет сестрица.
Письмо же… как было велено, так и писала. Правда, исповедавшись, Матренка вновь силы утратила… и диктовала шепотом, а порою и вовсе ничего слыхать не было, тогда уж Аксинья сама писала, как умела.
– Картина… – Матрена вытащила из-под кровати полотно, с которым не расставалась. – Она… дорогая очень…
Картинка и вправду хороша была. Сидит сестрица в коляске, барыня барынею. Глядит свысока, и прям аж в самую душу… и за коляскою город видать будто бы, только далече.
Аксинья повертела картину и так, и этак…
Красота красотою, но девать ее куда?
В избе не повесишь, да и то… Недобро глядит малеванная Матрена, с усмешкою. И будто не на Аксинью, а в самую душу, и все-то в оной душе видит… и про то, что доктору платить надобно, а сколько он запросит? У Аксиньи денег немного… Те пятьсот рублей, сестрою обещанных, еще когда будут, ежели будут… Да и на похороны потратиться придется.
И где хоронить?
Ежель к себе везть, так подводу нанимать, а тут… Оно и не по-божески как-то, вдали от семейства. Только Матрена с тем семейством не водилася, небось, про мамку и тятьку не вспоминала… Нет уж, расходно ее везти…
А с местечковым кладбищенским смотрителем тоже договариваться надо, он за бесплатно место на кладбище не уступит… и вновь траты… Гроб, чтоб вовсе не бедняцкий. Крест. Служба… Хорошо, платье на Матрене нарядное, в таком и схоронить не стыдно.
Пошлые мысли.
Но какие уж есть. А картина… Нет уж, неохота Аксинье, чтоб какая-то малеваная девка в голове ейной копалась. Картину она подхватила и к доктору пошла, коего обнаружила недалече.
– Отходит сестрица, – сказала Аксинья, крестясь. Треклятая картина норовила выскользнуть из рук. – Вот. Велела вам отдать… За ласку, значит…
– Спасибо.
На картину доктор глянул скептически, но… застыл.
Никогда-то не видел прежде он подобной красоты… И та женщина, которая сейчас умирала – бог с нею, с пациентами подобное частенько происходит, – не имела с черноокою красавицей ничего общего. Какая стать… какой взгляд…
– Берите, сестрица говорила, что дорогая…
Картина сама просилась в руки… и доктор принял. Как мог он отказать ей, одинокой, как он сам, в приюте… И вечером же, устроив картину на съемной квартире, которая ныне как никогда казалась ему скудной, он понял, что почти счастлив…
И как можно было расстаться с подобным счастьем?
Потому когда спустя неделю в больничку явилась пожилая дама весьма солидного виду и начала выспрашивать про Матрену Саввишну, а точнее, про картину и драгоценности, врач не моргнувши глазом солгал:
– Так на вокзале ее обокрали… Больная была, вот и… В полицию обращайтесь.
Он нисколько не сомневался, что поступает верно.
В конце концов, разве не сама умирающая подарила ему полотно? И если так, то сие есть не что иное, как изъявление последней ее воли, которая суть священна.
А что до графини… У нее иные картины имеются, и не только они… И пусть бы она заплатила – доктор чуял, что заплатила бы столько, сколько он попросил, – но деньги больше не имели значения. Да и то, разве можно купить счастье?
А рядом со своею черноглазой незнакомкой он был беспредельно счастлив…