Екатерина Лесина - Проклятие двух Мадонн
Екатерина Лесина
Проклятие двух Мадонн
Kапли дождя сползали по стеклу, и мир снаружи казался еще более мутным, чем был на самом деле. Холодно и есть хочется, но денег нет. И вчера не было, и позавчера тоже, и завтра не будет. Фрау Марта неодобрительно косится, видать, подозревает неладное, того и гляди начнет спрашивать про обещанную плату или просто, безо всяких там вопросов, вышвырнет неугодного постояльца вон, а на следующий день приведет какого-нибудь наемника, что не до конца пропил награбленное серебро, или подмастерье, или монаха заезжего. Людей полно, а жилья нет.
Хотя, может, и не выгонит. Фрау Марта, невзирая на грозный вид, в душе была по-христиански милосердна, однажды даже угостила его куском почти свежей кровяной колбасы, продать которую не имелось возможности – крысы попортили.
Да, крыс тут много, особенно на чердаке, хотя, казалось бы, чего крысам на чердаке делать, когда тут ни еды, ни тепла. Правда, и кошка у фрау Марты сюда не заглядывает – брезгует.
– Лу-у-джи! – раздался снизу зычный голос. – Лу-у-джи! Спускайся!
Ну вот, похоже, день сегодня еще более неудачный, чем он предполагал. Луиджи ни секунды не сомневался, зачем его зовут. Разумеется, чтобы выгнать, а потому спускался он по узкой темной лестнице не спеша – куда торопиться-то, на дождь?
– Лу-уджи, ну что ты еле-еле шевелишься, – укорила фрау Марта. – Я зову, зову, а ты все не идешь. И господин, поди, уже заждался.
Вышеозначенный господин находился тут же, и почтительность, с которой фрау Марта взирала на посетителя, говорила, что человек это не простой, может, конечно, и не из знати, но богат, ибо богатство фрау Марта ставила даже превыше знатности рода.
Внешность гостя навевала мысли об аскетизме, ибо подобное лицо более подходило святому отшельнику, нежели человеку знатному и не стесненному в средствах. Ввалившиеся щеки, пергаментно-желтая кожа, острый подбородок и недобрые глаза непонятного цвета. Однако же за свою короткую жизнь Луиджи имел возможность убедиться, что не всегда внешность человеческая соответствует качествам души, вполне возможно, что господин, явившийся в дом фрау Марты, по сути своей добр, набожен и милосерден.
Как и подобает святым отшельникам.
Улыбнувшись собственным мыслям, Луиджи поклонился.
– Добрый вечер.
– Имею ли честь лицезреть перед собой Луиджи Руджери из Тосканы? – Голос у господина был сух и неприветлив, под стать внешности.
– Да. Я и есть тот несчастный, который был вынужден покинуть солнечную родину только для того, чтобы…
– Тот ли ты Луиджи из Тосканы, о котором говорят, будто он алхимик, еретик и христопродавец, обменявший душу на мастерство?
Фрау Марта тихонько охнула, а Луиджи мысленно попрощался с каморкой на чердаке. Даже если его не арестуют по вышеозначенным обвинениям, то фрау Марта точно не захочет жить под одной крышей с еретиком. А господин смотрит выжидающе, и взгляд у него такой, что соврать ну никак не возможно.
– Люди говорят разное, – осторожно начал Луиджи. – И не всегда правду.
– Истинно так, – согласился посетитель. – Однако когда до меня дошел слух о некоем итальянском мастере, способном при помощи кистей и красок сотворить настоящее чудо… к примеру, розу, которая, подобно живому цветку, распускается на рассвете, а при наступлении ночи лепестки осыпаются… но приходит рассвет, и роза цела.
Фрау Марта мечтательно закатила глаза, видать, поверила. Все верят, Луиджи уже устал доказывать, что подобное невозможно с точки зрения науки, ибо настоящее чудо едино в руках Божьих. Несомненно, его Дева с розой была хороша, однако не настолько хороша, чтобы приписывать невесть что.
– Или Дева Мария, что с наступлением Великого поста роняет слезы скорби о грешных душах… Говорят, что лик ее столь прекрасен, что всяк ее узревший разом очищается от грехов…
– Мадонна не плачет, а роза не осыпается, это всего лишь картины… изображения.
– Слухи? – Господин улыбается.
– Слухи.
– Но отчего тогда столь прославленный мастер вынужден влачить жалкое существование, недостойное его таланта?
А потому, хотел ответить Луиджи, что святая инквизиция очень интересуется слухами, особенно такими, в которых фигурируют чудеса и обвинения в демонопоклонстве, хотя Господь видит, что Луиджи, может, и не святой, но точно не еретик и не христопродавец. Он обычный человек, слабый, но какой уж есть. И хотя Луиджи не произнес ни слова вслух, но господин все понял и, небрежным жестом бросив на стойку увесистый кошелек, произнес:
– Имею честь предложить тебе работу. И защиту.
– От чего? – Луиджи не находил в себе сил отвести взгляд от кошелька, мысли в голове были самые разные. К примеру, что монет, даже если внутри обыкновенная медь, хватит не на один день, а если серебро, то и на год, если же монеты золотые… а почему бы и нет, поздний гость фрау Марты, судя по одежде, богат. Если же в кошельке золото, то Луиджи до конца дней своих не будет ни в чем нуждаться. В животе заурчало… конечно, первым делом он закажет фрау Марте гуся, толстого гуся, фаршированного кашей, чтобы золотистая корочка, круглые озера жира на блюде и в них островами печеные яблоки…
– От людей. От слухов. От властей либо от тех, кто привык считать себя властью… Я предлагаю тебе безбедную жизнь и свое покровительство, взамен же прошу о сущей безделице… хотелось бы, чтобы ты написал портрет… вернее, два портрета. Беатриче и Катарина.
– Кто это? – Луиджи совершенно успокоился, ибо разве он сам не думал о том, кому бы предложить свои услуги и свой талант? Так стоит ли теперь, когда удача сама идет в руки, отказываться? Он хоть десять портретов напишет, лишь бы…
– Мои дочери, – ответил незнакомец.
Полгода минуло с того дня, как Луиджи принял приглашение барона де Сильверо. И вот, наконец, работа была закончена. Две картины, две Мадонны, две Девы, в равной мере прекрасные и несхожие друг с другом.
Мадонна Печального сердца, Утешительница и Заступница, чьи вишневые глаза взирали на мир с удивлением и укоризной, а на губах застыла неуверенная, чуть виноватая улыбка, словно Она знала о чем-то важном, но не смела рассказать. У Нее золотые волосы и лицо юной Катарины.
Вторую Мадонну Луиджи почтительно именовал Гневливой или Черной, в Ней не было ни тени девичьей кротости, равно же печали или скорби. В карих глазах – гнев, а в руках – Пламенеющее сердце и Меч. У этой Девы волосы черны, а лик преисполнен торжественной холодной красоты, свойственной Беатриче.
– Даже и не знаю, которая из них лучше, – сказал барон, прижимая руку к сердцу. – Они обе равны и невозможны друг без друга. Вы же, мой друг, не просто мастер, но настоящий алхимик, ибо не способен человек обыкновенный заглянуть в душу… или нарисовать душу.
Луиджи молчал, ему было страшно, ибо чудилось, что и в самом деле удалось вытащить на свет божий нечто такое… невозможное. И неприглядное. А герцог не видит, от любящего отцовского взгляда ускользает то, что видно Луиджи. А может, ему всего-навсего мерещится незримая печать греха на золоте волос, похоть в кротости взгляда и боль в пламенеющем сердце?
И горечь в кубке с вином. Едкая, назойливая, расползающаяся по телу горечь. Яд. Вино принесла Катарина, кубок – Беатриче. Белая Мадонна… Черная Мадонна… кто из них?
Тело, пронзенное болью, немеет.
– Б-будьте вы п-прокляты… Обе…
Ольгушку я встретила в санатории. Вообще-то это не совсем санаторий, а скорее дурдом, но дурдом комфортный. У меня он ассоциируется с зефиром, такой же воздушно-розовый, приторный и липкий. Розовые стены, розовая униформа персонала, приторные улыбки докторов и липкое, навязчивое внимание. Больше всего угнетало именно внимание.
…Сашенька, а не выйти ли вам в сад, посмотрите, какая замечательная погода…
…Сашенька, вы плохо кушаете…
…Сашенька, если вы будете и дальше игнорировать рекомендации Всеволода Петровича, то никогда не поправитесь…
Вернее, не так, здесь избегали слов «болезнь» и «поправиться», потому что считалось, что те, кому по карману «Синяя птица», совсем не больны, а… просто отдыхают. В санатории.
– О чем ты думаешь? – спросила Ольгушка. Вот уж кого пребывание в «Синей птице» совершенно не раздражало, Ольгушка была на редкость милым существом, добрая, покладистая, болезненно-впечатлительная. Ей даже медсестры улыбались не потому, что им платили за улыбки и вежливость, а потому, что любили.
Это она себя так называла. В первый же день в столовой она сама подошла ко мне и сказала:
– Здравствуй. Ты новенькая, да? А меня зовут Ольгушка.
И мы подружились.
– Ты снова молчишь, – Ольгушка вздохнула. – Ты все время молчишь и думаешь, думаешь и молчишь. Это плохо.
– Почему?
– Потому что в тишине появляются странные мысли. Я боюсь тишины, она стирает меня.
– Как стирает?
– Как ластиком. Или краски водой. Дождь идет, краски бледнеют, бледнеют, а потом совсем исчезают. И тишина меня исчезает.
– Глупости.
– Возможно. Я всегда говорю глупости. Я ведь сумасшедшая. – Она произносит это со всей возможной серьезностью.
На улице весна и воздух пахнет цветами… начало мая, солнце гладит кожу, и мне почти хорошо.
– Так о чем ты думаешь? – повторила вопрос Ольгушка. – У тебя счастливое лицо.
Ни за что бы не подумала. Счастливое лицо… хотя мама говорила, что я – прирожденная актриса.
Дура я, а не актриса. Обыкновенная дура, потому и сижу в этом, с позволения сказать, санатории, усиленно делая вид, что мне здесь нравится.
…Сашенка, не надо быть такой букой…
…Сашенька, почаще улыбайтесь, вам так идет улыбка…
А мне вообще все идет, даже эта долбаная розовая пижама. Вот Ольгушка в больничном наряде выглядит совершенно невозможно, кожа кажется болезненно-бледной, изуродованной на висках синими сосудами, глаза припухшие, то ли от слез, то ли от долгого сна, а длинные волосы собраны в унылый пегий хвост.
– Доктор сказал, что ты скоро уедешь… – Она снова вздохнула. – И я тоже… я не хочу уезжать, но мама настаивает.
– Если не хочешь, то не уезжай.
Ольгушка грустно улыбается, и я понимаю, что она никогда в жизни не осмелится возразить матери.
– Я бы хотела быть такой же сильной, как ты. Не бояться. Знаешь, я ведь тоже пыталась… умереть, как ты, но струсила. Я всего боюсь, тишины, темноты и его тоже.
– Кого?
– Того, – Ольгушка переходит на шепот, – кто убьет меня. Ты можешь не верить, никто не верит. Я ведь сумасшедшая… тихая, но все равно сумасшедшая, а значит, ничего не понимаю. А я понимаю. Я прячусь, как умею, а он ждет.
– Чего? – Я тоже шепчу.
– Моего возвращения.
– Зачем?
– Чтобы убить. – Ольгушка произнесла эти слова тихо, настолько тихо, что я скорее догадалась, чем услышала их. – Стереть отражение… одна роза, один меч, одно сердце… и рыцарь тоже один. Рыцарь хочет стать королем и убьет принцессу…
Вечером я рассказала об этом разговоре Всеволоду Петровичу, не потому, что полагала, будто Ольгушка окончательно сошла с ума, а скорее наоборот – услышанное внушило мне беспокойство за жизнь нечаянной подруги. Пусть ее считают ненормальной, но и меня саму настолько часто клеймили этим словом, что я привычно отмахнулась от него. Ненормальная… в этом мире вообще не осталось нормальных людей.
Всеволод Петрович придерживался аналогичного мнения.
– Все это очень, очень интересно, Сашенька. И очень, очень хорошо, что вы решились рассказать мне. Очень, очень хорошо, что вы осознаете всю степень ответственности…
– Вы ведь оставите ее здесь?
– Безусловно, – пробормотал Всеволод Петрович, вытирая круглые стеклышки очков специальной мягкой тряпочкой. – Безусловно мне бы хотелось, чтобы Ольгушка осталась, тем более, что произошедшее наглядно демонстрирует, что в «Синей птице» она чувствует себя намного лучше, нежели в реальном мире… ее тонкая ранимая натура остро переживает мельчайшие неудобства, трансформируя переживания в образы… весьма, весьма любопытные образы. Защитник, рыцарь, доблесть, надежность и вместе с тем…
– Так вы оставите ее или нет?
– К сожалению, Сашенька, у нас коммерческое заведение, и мы не имеем возможности задерживать гостей, если их родственники не желают… оставлять их здесь.
– Вернее, платить по счетам.
Всеволод Петрович лишь развел руками. Ну а чего, собственно говоря, я ждала?
– Вообще-то полагаю, что причин для беспокойства нет, – мягко заметил Всеволод Петрович. – Это всего лишь образы, пусть даже весьма интересные… сами подумайте, кому нужно убивать Ольгушку, она такая милая, нежная, впечатлительная… чересчур уж впечатлительная.
– То есть ей показалось?
– Вполне вероятно, что некий мужчина, родственник, друг семьи… я не знаю, и это не суть важно… попытался уделить Ольгушке внимание. Это вполне нормально, она привлекательная молодая женщина, но, к несчастью, склонна несколько неадекватно оценивать происходящее вокруг нее.
– Хотите сказать, что ухаживание этого гипотетического мужчины она приняла за желание убить?
– Ее ухажер мог оказаться… чересчур энергичным для Ольгушки. Порывистым или, не знаю, ревнивым. Вы ведь знаете, на что способны мужчины в припадке ревности? А теперь представьте, как отреагирует Ольгушка в подобной ситуации?
Что ж, теория Всеволода Петровича была стройной и логичной, а главное, вполне увязывалась с Ольгушкиным характером.
– И единственное, что могу посоветовать – забыть об этом разговоре, вот увидите, Сашенька, завтра она и сама не вспомнит… чужие фантазии – престраннейшая вещь.
Ночью я долго не могла заснуть, думая о том, стоит ли верить, а если стоит, то кому: Ольгушке или доктору?
Тетин дом напоминал дешевую шкатулку, из тех, что продают на развалах: снаружи лак, блеск и яркая цыганская роскошь, а внутри – голые, чуть приглаженные шкуркой доски. На самом деле и внутри, и снаружи все выглядело одинаково прилично, но всякий раз, приезжая в поместье, Игорь не мог отделаться от навязчивого шкатулочного образа.
Тетушка, изображая радость встречи с любимым племянником, соизволила спуститься в гараж, и это свидетельствовало о том, что обстановка в доме была накаленной. В противном случае она в жизни бы не сунулась в это «мерзкое, грязное, вонючее место».
– Милый, как я рада тебя видеть. – Берта улыбалась. – Совсем забыл старушку.
Ну это она на комплимент напрашивается. Сегодня, как и всегда, при параде: огненно-рыжие кудри уложены в замысловатую прическу, морщинки тщательно припудрены, жирные черные стрелки придают глазам восточный разрез, а на тощеньком запястье позвякивают браслеты.
– Ну и как, надолго?
– Похоже, надолго. – Игорь, наклонившись, поцеловал белую, пахнущую ванилью и духами щеку. – Здравствуй, Берта. Сама ведь знаешь про обстоятельства…
– Ах да, конечно, обстоятельства… всю жизнь только это и слышу. Если бы не обстоятельства, ты бы в жизни не приехал навестить старую, больную тетку, позволяя той задыхаться в этом гадюшнике…
Про гадюшник она вовремя вспомнила.
– Все уже здесь?
– Ну все – не все, но большая половина. О чем только думал твой дядя, составляя завещание… я абсолютно уверена, что он это специально сделал, чтобы отравить мне существование. Твой дядя, Игорь, был поразительным эгоистом.
Присказку про дядину эгоистичность Игорь слышал не единожды и потому лишь кивнул, впрочем, тетушке хватило и кивка:
– Нет, ну я понимаю, что если частная собственность, то частная собственность, а какая же это частная собственность, когда я не имею права распорядиться ею по своему усмотрению? Я ему так и говорила, а он мне что? «Берта, они мои родственники, и я не могу отказать им от дома…» Он, видите ли, не мог, так теперь и я не могу.
– Жарко сегодня.
– Твоя правда, дорогой, не припомню, чтобы в мае такая жара стояла. Это утомляет почти так же, как нытье родственничков. А все Дед, Бехтерины… фамилия… родовое гнездо… будь хорошим мальчиком, подай тетушке руку… я всегда знала, что Сабина совершенно не умела воспитывать детей… ты был таким хорошим мальчиком, таким вежливым, а теперь будто подменили…
Берта продолжала говорить, говорить, говорить. Игорь уже не слушал тетушку, не забывая, однако, соглашаться.
На первом этаже царила тишина, пустота и запах корицы – видать, Любаша опять затеяла пироги. Тетушка тут же воспользовалась случаем, чтобы пожаловаться.
– Пироги по воскресеньям. Боже, какое мещанство! Хорошо, хоть не с капустой, я бы умерла, если бы мой дом, любимый дом, в котором я была так счастлива, провонял капустой.
При мысли о пирогах с капустой желудок заурчал, напоминая, что завтрак остался в далеком прошлом, обед был пропущен, а до ужина еще жить и жить.
– Ох, милый, ты, наверное, утомился с дороги и проголодался. Если хочешь, сходи на кухню, пироги еще остались. Все, дорогой, иди, иди, отдыхай… только к ужину, чур, не опаздывать.
На кухне при пирогах обреталась Любаша, впрочем, она всегда предпочитала держаться поближе к пищеблоку, но при всем этом умудрялась выглядеть так, будто вот-вот умрет от истощения. Любаша мечтала стать манекенщицей, ненавидела слово «кобыла», свое имя и сестер, а также розовый цвет.
– Приперся-таки, – пробурчала она вместо приветствия. – Чай будешь? С пирогами?
– Буду.
– Чего старая карга хотела? – Бухнув чайник на плиту, Любаша достала из холодильника салат и холодные котлеты. – Высматривала тебя с самого утра.
– Пожаловаться.
– Господи, сколько она может жаловаться? Вот всю жизнь только и слышу, как тетю Берту что-то не устраивает…
Еда была вкусной уже потому, что хотелось есть.
– Тут это… – Любаша смутилась, что случалось с ней весьма и весьма редко. – Ольгу забирают.
– Сюда? – Котлета холодным комком застряла в горле.
– Ну конечно, сюда, куда же еще. Я им говорила, что идея дурацкая, но ты же знаешь…
– И кто же это придумал? – Не то чтобы приезд Ольги был такой уж неожиданностью – в доме периодически заговаривали об этом, – просто Игорю совершенно не хотелось с ней встречаться. – Васька, да? Ну конечно Васькина, он же у нас христианин, мать его… милосердный и добрый.
– Ой, Гарик, да ладно тебе, перетерпишь как-нибудь.
Любаша достала кружки, не глядя, сыпанула растворимого кофе и плеснула кипятку. Игорь благоразумно не стал напоминать, что предпочитает чай. Когда Любаша на взводе, ей лучше не перечить, а предполагаемый приезд Ольги взволновал сестру едва ли не больше, чем самого Игоря.
Впрочем, с чего ему волноваться? Да он в любой момент может собраться и свалить в город. Мать, конечно, расстроится, и тетка будет недовольна, да и Дед тоже…
– Но только не говори, что ты сбежишь.
– Любаш…
– И не ной. Ты встретишься с Ольгой и выяснишь все раз и навсегда. Я вообще не понимаю, как можно столько лет жить в подвешенном состоянии?
– Люб…
– Что «Люб»? Вот еще скажи, что я не права!
– Права, права, – поспешил успокоить ее Игорь. – Ты у нас всегда права. Только чего тогда нервничаешь?
– Кто? Я? – ненатурально удивилась Любаша. – Я вовсе не нервничаю… просто… личные неприятности. Лучше вон пирожок возьми.
От пирожка Игорь не отказался; если в этой жизни и осталось что-либо хорошее, то это – Любашины пирожки.
Участковый уполномоченный милиции Лев Сергеевич Грозный страдал от безделья. В отведенном ему кабинете было пыльно, грязно и тоскливо. Выцветшие обои, зеркало – кому оно тут нужно, спрашивается, – длинные хвосты «противомушиной» липкой ленты, темный стол с потрескавшейся полировкой и серые папки с матерчатыми завязками, на которых нагло развалился толстый серый кот по кличке Лорд Байрон.
До конца «приемного» дня – каждый вторник с девяти тридцати до семнадцати ноль-ноль, с часу до двух перерыв на обед – оставалось еще четыре часа.
Скукотища.
Разве ж об этом он мечтал когда-то?
Мечтал Левушка о подвигах, громких преступлениях и славе великого сыщика, а вместо этого сидел да в окно пялился, в глубине душе завидуя Лорду Байрону, у которого не было ни начальства, ни приемных часов, ни должностных обязанностей, зато имелось право на миску с молоком и наглость, чтобы получить все остальное.
Нет, сегодня определенно не работалось, ну никак, в голове каша, в теле лень… Левушка даже совсем было решился уйти домой – конечно, нельзя, но ведь если сильно хочется, то можно, – но, заметив в окно бабу Соню, мысленно поставил на отдыхе жирный крест. Сейчас снова начнет про самогон, про соседских коз, которые палисадник потоптали, про то, что Васька-тракторист жену поколачивает, а Виктория-разведенка мужиков обольщает и потому точно ведьма.
– Лев Сергеич, Лев Сергеич… – баба Соня остановилась на пороге, переводя дыхание. Была она полна, круглолица и на вид совершенно здорова, хотя частенько любила сетовать на плохое самочувствие, сердце, почки, печень ну и далее по списку. При этом держала двух коров, пяток свиней, домашней птицы без счета и мужа-алкоголика, правда, тихого.
– Лев Сергеич… – Баба Соня сложила руки на мощной груди и, всхлипнув, пожаловалась. – Тама… это… мертвяк.
– Мертвяк? – Левушке показалось, что он ослышался.
– Как есть мертвяк… черный весь ужо, страшный, а волосья длиннющие.
– У кого?
– У мертвяка. По всему выходит, что баба это, хотя по размеру как дите малое, лежит, свернувшися калачиком…
И тут до Левушки дошло. На всякий случай он скоренько прокрутил разговор в голове и даже переспросил:
– Значит, вы, Софья Аркадьевна, обнаружили тело?
– Ага. Только не я, а Федька мой… приходит и говорит, пошли, Сонька, я тебе чегой-то покажу, ну я, дура, и пошла…
– Куда?
– Та на болотце наше, до него, ежели от дома напрямки, то совсем близехонько, я ж туда постоянно хожу, ну и Федьку отправила…
Громкий въедливый голос бабы Сони заполнил комнатушку, Левушка понял, что еще немного, и у него разболится голова. Хотя какая, к чертям, голова, когда труп обнаружили? И решительно поднявшись – баба Соня как раз перешла к описанию бедственного положения сарая, который непременно следовало законопатить мхом, который Федька должен был нарвать на болоте, – приказал:
– Ведите.
– Куда?
– К телу. Показывайте.
– А я ему говорю, Федька, ну куда ж тебя бесы в самое болото затащили, когда мох по краям растет? А он мне – сумку на дереве увидел, любопытно стало, чегой там вовнутри, а я вам скажу, что все беды от любопытства. – Баба Соня пыталась смотреть одновременно и на Левушку, и на супруга, который уже успел опохмелиться и потому отнесся к находке с философским безразличием, и на сам труп.
– Ох и страх-то какой… теперь ночью не засну… а и сердце разболелося…
Федька только хмыкнул. А Левушка, присев у страшной находки, рассматривал первый в своей жизни криминальный труп. Волосы и вправду длинные, темные, то ли от времени и воды болотной, то ли по природе таковыми были, кожа коричнево-желтая, вроде пергаментной бумаги, в которую нынче модно подарки заворачивать, а зубы почти черные.
– Ишь, скалится… – баба Соня перекрестилась и на всякий случай придвинулась поближе к супругу. – Ведьма, из городских, из этих, что на кладбище дом построили. От них все беды… а я как чуяла, ворону снила нынче, а после обеда куры подрались и собака в сторону леса выла…
– Цыц, баба. Не мешай человеку работать.
Диво, но Софья Аркадьевна послушно замолчала, а Федор, взбодренный такой нежданной победой, важно обратился к Левушке:
– Сумку ейную я так и не достал, тама вон висит, да, в той стороне, тока чуток правее, у кривой березки. Подойти близко не подойдешь, окно тама, затянет, но если аккуратненько веткой какой подцепить… Сонька, ты иди, иди, нечего тебе на страсти всякия смотреть.
Баба Соня нахмурилась: с одной стороны, ей не терпелось поделиться новостью с подругами, с другой – до жути хотелось поучаствовать в дальнейших событиях. Левушка решил чуть-чуть подтолкнуть ее в нужном направлении.
– Да, Софья Аркадьевна, у меня к вам огромнейшая просьба будет, позвоните вот по этому телефону, пусть приедут. Скажите, что убийство у нас.
– Убийство?! – ахнула баба Соня. – Это ж как убийство? Это что ж, не сама она утопла?
– От дура! Не видишь, что ли, руки веревкою связаны. – Федор сплюнул под ноги. – Иди давай, делай, что товарищ милиционер говорит.
– Убийство… Матерь Божья, заступница небесная… это что ж творится-то… что творится…
Ждать пришлось довольно долго, и Левушка успел изрядно промерзнуть – хоть и начало мая уже, но здесь, в низине, в темном ельнике весны пока не ощущалось. Клочковатый, пропитавшийся талыми водами мох крепко держал холод, а новые ботинки – модные и в меру дорогие – были не той обувью, в которой можно было ходить по мокрому лесу. Федору-то хорошо, он в кирзачах и ватнике, стоит себе, опершись на чахлую березину, и смолит папиросы одна за одной.
И не противно ему?
Самому Левушке тоже не было противно, ну разве что самую малость.
– Молодая совсем, – буркнул Федор.
– Молодая. Знаешь ее?
– Неа, из этих, видать, из городских, вона каблучищи какие.
Левушка поспешил согласиться, кляня себя за невнимательность – это ему следовало обратить внимание на обувь девушки, вернее на то, что от этой обуви осталось. Босоножки, наверное когда-то белые, дорогие, теперь выглядели жутковато. Длинные – или правильно говорить высокие? Левушка не очень хорошо разбирался в женской обуви – шпильки угрожающе торчали из бело-розового мха, а из открытого мыска выглядывали побуревшие пальчики.
А на ногтях у нее красный лак…
Левушка ощутил, как к горлу подкатывает комок тошноты.
– Ты б пошел, воздухом подышал, что ли? – предложил Федор, прикуривая очередную сигарету. От вонючего дыма разом прояснилось в голове. – Что, раньше таких не видал?
– Нет.
– А я видал. Эта еще ничего, нормальная… тут раньше болота были, а в пятидесятых осушать стали, вот тогда, я тебе скажу, повидал такого, что до сих пор снится. Мелиорация, техника, вперед, к светлому будущему… а когда твой экскаватор из канавы вместе с грязью подымает труп, или два, или три… и у соседа твоего то же самое, и у его соседа. Мертвое болото, слышал? Хотя навряд ли, молодой больно. – Федор выдохнул сизое облако сигаретного дыма и закашлялся, а откашлявшись, продолжил: – Тормознешь машину, стянешь тело в сторону, противно, конечно, но и останавливаться нельзя, дело-то превыше всего. А чтоб не так противно – самогоночки. Без литру на работу не выходили. Ох, я скажу, и время было… целое кладбище вскрыли, там тебе и фашисты, которые до наших мест добрались, и другие, которые вроде и не фашисты, но и не наши уже – враги народа. Местные-то, когда трупы пошли, начали перешептываться, дескать, ничего хорошего из мелиорации не выйдет, потому как земля проклятая. А дед один, бедовый был, ни бога, ни Сталина не боялся, так рассказал, что перед войной самой сюда частенько машины приходили. Станут на опушечке, оцепление, как положено, с собаками и автоматами, выставят… хотя и без оцепления в эти дни на болота никто не совался, все ж понимали, чего это за машины. И я понял, когда первого вытащил… они ж в воде почти и не меняются, так, почернеют, а выражение лица-то остается. Мне все казалось, будто они глядят… выискивают, на ком злость сорвать, кому отомстить… вот не поверишь, я сначала полотенце на лицо накидывал – специально возил с собою, – а уже потом вытаскивал, и так, чтоб мордой вниз, чтоб не увидели. А они все равно видели, даже через полотенце, по ночам приходили, спрашивали, за что их. И чего мне ответить было?
От рассказа Федора стало по-настоящему жутко, Левушка и представить не мог, что в жизни случается такое. Нет, он, конечно, слышал и про репрессии, и про массовые расстрелы врагов народа, и про лагеря, но… все это было таким далеким, облаченным в черно-белые кадры хроники, пережеванные и переваренные многочисленными передачами «об ужасных тридцатых», приправленным «сенсационными» открытиями и оттого совершенно нестрашным.
И тут оказывается, что прямо на этом самом месте, где Левушка стоит и мерзнет, когда-то расстреливали людей. Ну или не на этом самом, может, чуть правее или левее, вон под той березой.
А Федор молчит, и Левушка, не выдержав молчания, задает вопрос.
– И что с ними делали?
– С кем?
– С телами. Ну, которые выкапывали.
– Не знаю. Наше дело маленькое – доложить, а там уже другие занимались. Нам же лекцию прочитали про то, что партия лучше знает, каким путем и куда двигаться. Да ты не бери в голову, Сергеич, твоя-то к тем делам отношения не имеет, свежая больно. Видать, по осени ее тут притопили, ну или под конец лета… осенью другую обувку выбрала бы. Точно, летом… дождей-то много было, топко, ну и решили, что с концами, а теперь подсыхать стало, так она и поднялась.
С тем, что стало подсыхать, Левушка не согласился – какой подсыхать, когда чуть шагни в мох и воды сразу по щиколотку.
Глянув на часы – уже почти полтора часа прошло, – Левушка подумал, что стоять здесь не только вредно для здоровья, но и глупо. А вдруг эти, из района, еще через часа два приедут? Или вообще завтра? У них там вечно проблемы то с бензином, то с людьми, то еще с чем-нибудь жизненно необходимым. Но не бросать же тело, а трогать его Левушка права не имеет, равно как и уходить с места происшествия – баба Соня небось моментом про труп растрепала, стоит уйти, так сюда целая толпа любопытствующих потянется, все что можно позатопчут.
Но холодно же…
Он лежал на кровати, вытянувшись, раскинув руки, задрав голову, бледное горло с легкой синевой свежесбритой щетины, острый кадык и непристойно длинные для мужчины ресницы. И кровь, много крови, слишком много, настоящее багряное море…
Море безумия.
Вдова тут же, бледна, но держит себя в руках, в обморок падать не собирается, хотя при таком-то зрелище… даже врачу не по себе, и сам Амелин борется с дурнотой.
– За что она его? – Голос у вдовы тихий, взгляд растерянный, а кружевной платок в руках дрожит. Вывести бы из комнаты… – Анастаси безумна, но… безвредна.
Безвредна. Амелин вздохнул и, вытащив платок – самый обыкновенный, хлопковый, – вытер пот со лба. Ну хоть убей, не понимал он подобного отношения… коли безумец, так держать надобно отдельно, желательно, чтоб взаперти, под присмотром, а то «безвредна»… вона здорового мужика зарезала, весь живот распорола да и сердце вырезала.
Глянув на темный комок плоти, лежащий рядом с кроватью, Амелин судорожно сглотнул, ну не укладывалось подобное в его голове.
– Она… она сестра мне, – вдова точно оправдывалась, имя у нее доброе – Елизавета, и сама собой пригожа, не старая, в самом цвете, и такая беда… Жалко бабу.
– Она добрая была, рисовала… хотела, как на картине… чтоб Мадонной. Отец из Пруссии картины привез… отец умер. И маменька тоже… не смогла одна жить, в одночасье сгорела… теперь и Дмитрий.
Все ж таки вдова не выдержала, разрыдалась, и Амелину пришлось долго и неуклюже утешать.
– Мы с детства вместе были… как отражения… а потом она заболела и стала такой. Но доброй, понимаете?
У доброй безумицы вишнево-черные глаза, бледная кожа, темные волосы… вид мирный, даже умиротворенный, вот только платье в крови, и руки, и на подбородке красное пятнышко.
– Я хотела, чтоб как она быть, – женщина улыбалась, и эта легкая, светлая, лишенная тени разума улыбка совершенно не вязалась с вырезанным сердцем.
– Она – это… – вдова снова всхлипнула. – Пойдемте, я лучше покажу…
В гостиной сумрачно, за окнами сиреневым светом догорает день… а еще назад ехать, и с сумасшедшей этой решать чего-то… и с телом. Порой Амелин начинал тихо ненавидеть свою работу, что доставляла больше неудобств, нежели выгоды.
– Вот они, – вдова дрожащею рукой зажигала свечи. – Мадонна Скорбящая и Мадонна Гневливая.
Амелин принял из хрупкой руки Елизаветы тяжелый канделябр, поднес поближе к картинам и едва не выронил от неожиданности: печально и строго с холста на него взирала давешняя безумица, протягивая людям то ли объятое огнем, то ли исходящее кровью сердце.
– Анастаси всегда была немного странной, – вдовица подошла к портрету, на который глядела со странным выражением почтения и ненависти. – Но чтобы убить… Скажите, как мне быть? Ее ведь не осудят, правда? Она не ведала, что творит… хотела быть похожей… отражение… вечная борьба зеркал за право быть собой…
Амелин тихо вздохнул, отступая, не то чтобы он боялся Елизаветы, но… сумасшествие заразно, а эти странные речи…
– Вы ведь увезете ее? Умоляю… у меня дети, я боюсь одна оставаться! Я заплачу, сколько скажете, столько заплачу, только заберите! Подыщите клинику, врача… я не знаю, лишь бы не видеть!
Закрыв лицо руками, вдова зарыдала, Амелин же тихонько вышел из комнаты. На дворе уже ночь, и уезжать пора. Клинику он подыщет… но все ж таки до чего беспечны люди, вот он в жизни не стал бы держать в доме ненормальную.
К завтраку Ольгушка не вышла, чему я, честно говоря, обрадовалась, все-таки решение откреститься от разговора отдавало трусостью и эгоизмом.
Ну да, я – закоренелая эгоистка, меня с детства в этом упрекали. А после обеда появился Папик, и стало не до Ольгушкиных проблем – свои появились.
– Ты чудесно выглядишь, – соврал Папик, но целовать не стал. – Это тебе.
Букет был красивым и дорогим, в рамках установленных правил, и я, в рамках тех же правил, восхитилась и поблагодарила за внимание. Господи, до чего же тошно…
– Как ты себя чувствуешь?
– Замечательно.
– Я рад… очень рад. Ты ведь больше не будешь делать глупостей?
– Не буду.
– Замечательно. Всеволод Петрович говорит, что ты можешь уехать в любую минуту, но я оплатил до конца недели.
– Спасибо.
Папик кивнул, признавая, что он и в самом деле такой, заботливый и внимательный, не только за психушку платит, но и навещает меня. Цветы вон привозит… хотя на Папика грех жаловаться, по сравнению с некоторыми мой – настоящий ангел. Этакий сорокасемилетний херувим с блестящей лысинкой, одышкой, ревматизмом и простатитом, который, однако, совершенно не мешает папику тратить бешеные деньги на мое содержание. И дело не в безумной любви или кризисе среднего возраста, дело в престиже. Человек его достатка и положения просто обязан иметь любовницу, молодую, красивую, с высшим образованием… требований много. К примеру, я знаю несколько языков, неплохо играю на фортепьяно, разбираюсь в немецкой философии и русской литературе Серебряного века… это как медали у породистой собаки – чем больше, тем лучше.
– Сашенька, зайка моя… солнышко… понимаешь…
Ну вот, все-таки это произошло. Я, конечно, предполагала, но, когда Папик заплатил за «Птицу», понадеялась, что…
– Ты только не нервничай… тебе вредно нервничать…
– Сереж, я не нервничаю и не собираюсь устраивать истерику. И глупостей не наделаю, честное пионерское. Только давай откровенно. Ты нашел новую девушку?
– Н-ну… да.
– Хоть ничего?
– Хочешь, познакомлю?
Предложение было вполне в духе Папика, добрая душа, считающая, что все вокруг должны жить в мире и дружбе. Непонятно, как с такой установкой он деньги зарабатывал, хотя по молчаливой договоренности вопросов бизнеса я не касалась, а Папик в ответ не лез в душу.
– Да нет, спасибо. И когда мне переезжать?
Наверное, следовало бы закатить истерику, напомнить о годах, прожитых в любви и согласии, о собственном бедственном положении, о данном когда-то обещании заботиться… женщина всегда найдет, о чем напомнить. Но, во-первых, это было бы нечестно по отношению к Папику, а во-вторых, ну не умела я давить на жалость.
– Сашенька, – Папик прижал ладошки к сердцу. – Я знал, что ты меня поймешь, ты всегда была очень рациональной особой… порой даже чересчур. Что касается переезда, то как мы с тобой и договаривались, я приобрел квартиру, две комнаты, приличная площадь, тихий район, недалеко от центра. Тебе понравится.
Конечно, понравится, выбирать-то не из чего, хотя нужно сказать спасибо, договаривались-то мы на однокомнатную.
– Основной ремонт сделан, об отделке сама договоришься, все уплачено, если будет мало – позвонишь, добавлю.
– А не боишься, что я за твой счет золотым унитазом захочу обзавестись?
– Ты? Нет, Сашенька, только не ты, воспитание не позволит.
– Воспитание… ну, понятно. – Разговор меня тяготил, и не столько фактом разрыва отношений, сколько тем, что я не знала, как поступить дальше. Снова кого-то искать? Приспосабливаться к жизни с совершенно посторонним человеком? К Папику я за годы нашего знакомства привыкла и уже считала его чем-то постоянным…
– Может, на фирму пойдешь? Ну, к примеру, секретаршей или менеджером каким… ты умная, справишься.
– Спасибо.
– Спасибо «да» или спасибо «нет»? – уточнил Папик, во всем, что касалось работы, он был конкретен и въедлив.
– Наверное, пока нет. – Работать в его фирме, где каждая собака знает, что я была его любовницей… нервы у меня не настолько крепкие. Да и самоуважение не позволяет принимать подобную помощь. Насчет квартиры – договаривались, а вот насчет работы… я уж как-нибудь сама. Папик понимает отказ по-своему и огорченно качает головой:
– Все-таки обижаешься. Ладно, я пойду, дела, сама понимаешь. Если вдруг чего – с работой там помочь или что другое – звони, не стесняйся. Да и просто так звони, поболтать.
– Обязательно… как-нибудь потом.
В другой жизни – это я не произношу вслух, иначе Сергей окончательно разобидится, а он ни в чем не виноват. Он вообще хороший человек.
А я? Не знаю.
Мать считает меня равнодушной, аморальной и жадной до денег, сестра – обыкновенной стервой, муж сестры – стервой богатой, с которой не грех стрясти пару сотен на родственные нужды. Иногда я тихо радуюсь, что отец умер, иначе назвал бы распутную дочь куда более емким словом, тем самым, которое мне однажды на капоте нацарапали.
Шлюха.
А я не шлюха, я – содержанка. Какая разница? Для меня огромная, для моих родных – никакой.
Цветы, освобожденные из целлофанового плена, ничем не пахли, и из-за этого букет выглядел ненастоящим, почти как вся моя жизнь: со стороны красиво и даже завидно, а на самом деле тошно.
Тошно было с самого начала, и с каждым годом отвращение накапливалось, накапливалось, будто пушистые клочки пыли под диваном, а однажды пыли стало слишком много, я вдруг поняла, что не могу дышать от ее избытка, и сделала глупость.
Что может быть глупее неудачной попытки самоубийства? Уходить из мира следует в порядке очереди.
– Александра, опаздываете на обед, сегодня замечательные оладьи с земляничным вареньем… – Медсестра, заглянувшая в палату, улыбалась так искренне, что мне стало совсем нехорошо. – Ой, вы что, плачете?
Кто, я? Только сейчас, после вопроса, замечаю, что я действительно плачу. Сижу в бело-розовой зефирной палате и реву, как дура.
Дура и есть.
Игорь, понимая, что в доме ему отдохнуть не дадут, трусливо сбежал в сад – беседовать с милыми родственниками не было ни сил, ни желания. А в саду хорошо, спокойно, можно полежать в гамаке, вслушиваясь в томное жужжание пчел, и помечтать, что на самом деле все замечательно и никаких проблем нет.
Есть.
Ольга. Проблему зовут Ольга, точнее, Ольгушка, и она скоро предстанет перед ним воочию. Хотя, может, права Любаша, и следует выяснить все раз и навсегда?
– Игорек, ты тут? – Сладкий голосок матери напрочь убил остатки спокойствия, ну, сейчас начнется…
– Я знала, что ты здесь. Ну поцелуй же маму, будь хорошим мальчиком. И вообще с твоей стороны полное свинство приехать и даже не поздороваться! С Бертой, значит, целуешься, а от родной матери сбежал.
Игорь молча кивал в такт словам.
– Я, конечно, понимаю, что в твоем возрасте чрезмерная опека со стороны родителей выглядит смешно и глупо, но речь идет об элементарном уважении! Как тебе мое новое платье?
– Великолепно. Тебе идет.
Мать довольно зарделась и, кокетливо поправив прическу, вздохнула:
– Ах, Игорь, если бы ты знал, как в моем возрасте сложно подобрать подходящий наряд… кстати, тебе уже сказали, что Машкина затея с журналом провалилась? – Усевшись в плетеное кресло, матушка принялась рассуждать: – Это было с самого начала понятно, кому здесь нужен журнал для феминисток? Глупость. Чего они добиваются? Чтобы женщина выглядела, как прапорщик в отставке? Вот посмотри на меня, я в свои годы…
Игорь отключил слух, песня про годы и полную несостоятельность феминизма как направления была ему знакома от первого до последнего слова.
– Ты не должен был разрешать ей это безумие… ты должен был запретить, мужчина ты, в конце-то концов, или нет?
Сейчас матушка была похожа на раздраженную сороку.
– Нет, ну ты скажи, куда это годится, чтобы она чего-то требовала?
– Кто? – Игорь сообразил, что, задумавшись, прозевал переход от одной темы к другой.
– Ты меня не слушаешь. Ты никогда меня не слушал. Я про Евгению… ладно, если ей захотелось притащить свою полоумную доченьку сюда… но развод… откуда у нее мысль о разводе взялась? И она говорит, что ты согласен! Это же неправда?
– Правда.
– Игорь! – Матушка всплеснула руками. – Ты… ты не должен! Ты не имеешь морального права бросать несчастную девушку только из-за того, что…
– Что она ненормальная. Что она не способна родить здорового, без отклонений ребенка. Что большую часть времени она проводит в психушках. Что наша так называемая супружеская жизнь – фикция…
– Но… но ведь ее можно вылечить, так все считают… а ребенка… ну, другая родит. И супружеская жизнь наладится… а если вы разведетесь, то…
– То я потеряю моральное и, что гораздо важнее, юридическое право пользоваться Ольгушкиными деньгами. Так?
– Вот видишь, Игорек, ты сам все понимаешь.
Ну конечно, он понимает, да и как не понять, когда все вокруг только и твердят, что разводиться с Ольгушкой ну никак нельзя.
– И Дед не поймет. – Мать выдвинула последний и решающий аргумент. – Если ты разведешься, то…
– То он завещает свои миллионы кому-нибудь другому.
Этот разговор повторялся с завидной регулярностью, оттого давно уже не вызывал у Игоря никаких чувств, кроме усталости.
– Игорек, мне не нравится твое настроение. Ты не заболел? – Матушка заботливо пощупала лоб. – Нет, ты определенно мне не нравишься! Все твоя работа, разве можно столько работать? Кстати, я хотела поговорить насчет Васеньки…
– Нет.
– Ты меня даже не выслушал! Это просто невероятно. Я не понимаю твоего отношения к брату, в конце концов, я не прошу тебя делать его директором…
– А кем, мама?!
– Ну… я не знаю. У него ведь диплом есть.
– Диплом есть, а мозгов нет. Вместо мозгов у Васеньки честолюбие. Он же у нас избранный, и работать обычным менеджером ниже его достоинства. Ему руководить надо, и чтобы кабинет свой, и секретарша, и хрен знает что на золотом блюде.
– Игорь! – возмутилась мать, которая терпеть не могла, когда он ругался, но говорить о Васеньке спокойно Игорь не мог. Ну обо всем мог, даже о разводе, а о Васеньке нет.
Не мог, не хотел и не собирался. И матушка, поняв, что добиться желаемого пока невозможно, отступила. На время. Если повезет, то до завтрашнего дня он не услышит ничего о Васеньке. А если не повезет, то разговор возобновится за ужином.
Игорь вытащил из кармана монетку и, подбросив, загадал: если орел, то его оставят в покое, если решка, то нет.
Выпала решка.
Районники приехали, когда Левушка уже совсем было решился пойти домой: ноги замерзли настолько, что он их уже и вовсе не чувствовал. И когда увидел грязно-серый «уазик», карабкающийся вверх по склону, огорчился – теперь-то хочешь не хочешь, а придется оставаться до конца, и попробуй-ка заикнись, что тебе отлучится надобно.
Работали споро, хотя и не пытались скрыть недовольство, оно и понятно, зябко, зыбко, день уж к вечеру повернул, а, несмотря на весну, темнеет тут рано, того и гляди седовато-сиреневые сумерки погонят из леса. Оно, конечно, и хорошо бы, кому охота торчать на болоте, а с другой стороны, не успеют осмотреть место происшествия, тогда придется возвращаться завтра…
А ноги-то, ноги вконец окоченели, Левушка уже не стесняясь приплясывал, чтобы хоть болью, колючими мурашками разогнать кровь. Точно, без ангины не обойдется… или хуже. Старшим среди районников был хмурого вида долговязый тип в пижонской кожанке, почти один в один как те, что чекисты в кино носят. Хотя в кино кожанки хоть по размеру подбирают, а тут висит, точно на пугале…
– Лев Сергеевич – это вы? – Недоверчиво спросил долговязый. Левушка, вздохнув, подтвердил, что Лев Сергеевич – это именно он, и почти не удивился, когда тип ехидно так усмехнулся. Ну да, ему смешно, что имя грозное, а внешность… внешность свою Левушка тихо ненавидел. И рыжие, в морковную красноту волосы, и оттопыренные уши, но больше всего веснушки, которые мелкой рыжей рябью переползали с лица на шею, на грудь и даже на руки…
– Знаете? – Долговязый кивком указал на тело. – Из деревенских?
Левушка замотал головой, покойная была незнакома, хотя, конечно, где уж тут понять, когда у нее и лица-то нету, череп, кожей обтянутый.
Сумку доставали долго, сначала спорили, кому лезть в прикрытую плотным моховым одеялом трясину, потом искали ветку, чтоб поддеть – совсем подойти не вышло, мох расползся в стороны, обнажая черное болотное окно, – и так же долго, орудуя длиннющей палкой, матерясь и сменяя друг друга, доставали. Зато в сумочке среди прочего барахла лежал паспорт, подгнивший, подмокший, со склеенными болотно-коричневыми страничками… но та, заламинированная, с именем, уцелела.
Девушку звали Мартой. Бехтерина Марта Вадимовна.
Красиво.
– Тю! – Федор, все это время безучастно наблюдавший за суетой, услыхав имя, оживился. – Бехтерина? Точно? Так то ж это… Бертина племянница пропавшая. Или не племянница? Ну, с дачников этих, которые домину отгрохали, у них родственников, что в муравейнике, народу тьма, а фамилия одна… У них поспрошайте, должны знать.
Окурок, брошенный на влажный мох, едва слышно зашипел, а Левушка вдруг понял, что еще немного, и замерзнет насмерть…
Иней похож на серебро, только холодное и легкое, чуть прикоснись, расползется, растает, осядет на пальцах водой. Раньше, в полузабытом уже детстве Настасья любила слизывать прозрачные капли, а няня ругалась, грозилась больным горлом и прочими бедами, да только все одно, стоило ей отвернуться и… зачерпнуть полную горсть белого колючего снега, растопить теплом, ощущая, как немеют пальцы, и быстро-быстро выпить талую воду.
До чего же глупо, и ведь не снега хотелось, а по-своему, чтобы наперекор… вот Лизонька, та не видела в том радости, завсегда послушная, примерная… скучная. Даже не верится, что родная сестра, настолько она чужда и непонятна в своей унылой готовности жить по правилам. Правда, все вокруг почитают Лизоньку едва ли не за ангела, а сама Настасья, выходит…
– До чего же нехорошо выходит, – мягкий Лизонькин голос влез в мысли. – Батюшка снова пишет, что задерживается, а значит, к приему у Межских не воротится. А ведь как славно было бы, если бы успел.
– И что тут славного? – Настасья отвела взгляд от затянутого инеем окна. Предстоящий бал не вызывал ничего, кроме глухой тоски и раздражения. Духота, наряды, различающиеся лишь колером ткани да деталями отделки… старые сплетни, потные даже сквозь перчатку ладони да неуклюжие комплименты. А матушка следить станет да сватать, в десятый раз перебирая местечковых кавалеров и вздыхая по поводу неуместной Настасьиной разборчивости.
Лизонька, аккуратно сложив письмо в конверт, с легким упреком произнесла:
– Порой ты бываешь невыносима, Анастаси…
– Анастасия, – Настасья терпеть не могла выдуманного сестрой прозвища, чересчур уж претенциозно. Так же претенциозно, как попытки местной портнихи шить по французским журналам… Лизонька замечание проигнорировала, она вообще обладала поразительной способностью не замечать то, что не укладывалось в ее ангельски-розовую картину мира. Во всяком случае, Настасье отчего-то казалось, что сестра видит мир… ну примерно так же, как героини французских романов.
Еще одна тоскливая глупость.
– Только не говори, что ты не пойдешь, – Лизонькин ужас был столь же непритворен, как и все ее эмоции. – Матушка расстроится, да и… остальные тоже.
Остальные, надо полагать, это те немногие поклонники, которые еще не разбежались, упорно игнорируя как Настасьин дурной характер, так и Лизонькину красоту.
– Если ты снова сошлешься на головную боль, то я… я… я матушке расскажу.
– Не сомневаюсь. – Сколько Настасья себя помнила, при малейшей проблеме сестра бежала жаловаться, сначала няне, потом гувернантке, теперь вот матери.
– Не сердись. – В голубых Лизонькиных глазах появились слезы. – Я не люблю, когда ты сердишься…
– Я не сержусь…
Мелькнула даже мысль объяснить… попытаться объяснить, что здесь, в доме, равно как и в поместье и вообще в размеренной, ограниченной правилами и установлениями жизни, она задыхается, но Лизонька не поймет. Поэтому Настасья, улыбнувшись, пообещала:
– И буду вести себя подобающим образом.
Ольгушкин дом поразил воображение своей несуразностью, будто бы архитектор, его планировавший, и сам до конца не понимал, что же, собственно говоря, он желает построить. Деревянные колонны строгого классицизма уживались с готическими башенками и балконом, спиралью обвивающим здание. Асимметричная крыша блестела красной черепицей, а стрельчатые окна второго этажа и витражи третьего словно вступали в молчаливое противоборство с солидными стеклопакетами первого. И в довершение всему – кованый флюгер бок о бок с антенной спутникового телевидения и стальной короб кондиционера.
Господи, что я здесь делаю? Ольгушка вцепилась в руку, ладонь у нее мокрая, да и на синем хлопке платья проступили темные пятна пота. Волнуется. И я волнуюсь, хотя все же не так, как она…
Здесь я из-за Ольгушки, точнее, из-за ее матери… теперь, оглядываясь назад, могу вспомнить каждое слово из нашего разговора, но вот момент, когда я согласилась, точнее, зачем я согласилась, ускользает.
Она явилась утром в тот день, когда я паковала вещи, раздумывая, что делать дальше. Ремонтом займется фирма, и с этой точки зрения проблем вроде бы нету, но… где мне жить, пока будет идти ремонт? В гостинице?
Евгения Романовна вошла без стука, что в общем-то вполне вписывалось в ее характер. Мать Ольгушки была богата и самоуверенна. Не знаю, происходила ли ее самоуверенность из осознания того факта, что деньги в нынешнем мире определяют положение, или же, наоборот, богатство являлось закономерным следствием уверенности в себе и воли, навязывающей эту уверенность окружающим, но Евгения Романовна совершенно определенно знала, чего хочет от жизни в целом и от меня в частности. И пришла лишь затем, чтобы ознакомить меня с принятым решением.
– Доброе утро, Александра. – Она всегда называла меня полным именем, впрочем, как и Ольгушку. – Как твое самочувствие?
Вопрос был задан из вежливости, и мы обе это понимали.
– Спасибо, хорошо.
– У тебя здесь мило. Я присяду, не возражаешь? – Евгения Романовна, не дожидаясь разрешения – нужно оно ей, как телеге пятое колесо, – уселась на стул. Стоять под холодным изучающим взглядом было неуютно, поэтому я тоже села. Чувствовала себя идиоткой, впрочем, до сегодняшней встречи я имела честь дважды беседовать с Евгенией Романовной, ну и один раз удостоилась вежливого кивка.
– У меня к тебе деловое предложение, полагаю, оно тебя заинтересует, ты – женщина разумная и сильная, если выбрала подобную профессию.
– Какую?
– Александра, ты прекрасно понимаешь, о чем речь.
– А если нет?
На лице Евгении Романовны мелькнула тень недовольства.
– В таком случае придется прояснить некоторые моменты. Мне казалось, что разговор об этом будет неприятен для тебя, но раз уж так… Александра Федоровна Вятич, двадцать пять лет, образование высшее филологическое, два иностранных языка, неплохие способности к музыке и живописи плюс великолепные внешние данные, что в значительной мере повышает цену на твои услуги. В течение двух лет являлась официальной любовницей Сигова Сергея Ивановича. Дальше продолжать?
– Продолжайте. – Если она думала меня задеть, то выбрала неверный тон.
– Умна, но при необходимости умеешь притвориться дурой, впрочем, в число твоих талантов входит и редкая способность находить общий язык с самыми разными людьми, независимо от статуса и социального положения. Что добавить? Заняться тебе в данный момент нечем, а мое предложение в некоторой степени соответствует твоей профессии.
– Неужели?
Евгения Романовна выпад проигнорировала, она вообще игнорировала все, что, по ее мнению, не соответствовало выбранному направлению беседы.
– Ты ведь знакома с моей дочерью, довольно близко, если не ошибаюсь. Наверное, заметила, что Ольга не совсем адекватна? Нет, конечно, она не настолько сумасшедшая, чтобы запирать ее в психбольнице, однако и не настолько нормальная, чтобы самостоятельно распоряжаться имуществом. Мой супруг большую часть имущества завещал дочери, однако после произошедшего несчастья вышло, что опекуном и реальным хозяином фирмы стал Игорь.
– Сочувствую.
Евгения Романовна вежливо кивнула и продолжила рассказ:
– Таким образом, вышло, что нашим, совместно с Вадимом нажитым имуществом фактически распоряжается мой зять! И при всем этом он имеет наглость ограничивать наши с Ольгой расходы!
Надо же, как все серьезно, «наши с Ольгой», да одна шляпка Евгении Романовны стоит больше, чем неделя пребывания в «Синей птице».
– А от меня что надо?
– От тебя? Ну… скажем так, профессиональная услуга. Но давай по порядку. – Евгения Романовна поправила брошь, чуть склонившуюся на бок, и продолжила: – За исполнением воли супруга следит его родственник… который относится к Игорю весьма благожелательно. Настолько благожелательно, что сквозь пальцы смотрит на многочисленные романы моего зятя. Мужская солидарность… мой зять падок на женщин, красивых женщин, но вот все его романы, как бы сказать… несерьезны. Да и в виду некоторых особенностей Ольги нормальная супружеская жизнь невозможна, но… – Дама вдохнула поглубже, наверное, подошла к самой сути дела. – Если роман затянется, если Игорь позволит себе содержать любовницу за счет средств законной жены… даже Дед не станет возражать против развода. Ты понимаешь?
Я кивнула. Понимаю, очень хорошо понимаю, и Евгения Романовна заговорила поспешно, не сдерживая волнение и застарелую неприязнь к зятю:
– Это по его вине Ольга стала такой. Он проходимец, авантюрист, человек бесчестный… от развода его удерживают лишь Ольгины деньги, к тому же я склонна подозревать его в вещах гораздо более страшных, нежели внебрачные связи… – на этом месте она запнулась, наверное, опасаясь спугнуть меня, и быстро добавила. – С другой стороны, Игорь – мужчина видный и даже красивый, не спорю. Обаятелен, воспитан… особенно в сравнении со своими родственниками. Впрочем, сама увидишь.
– Пока я ни на что не соглашалась.
– Тридцать тысяч, – веско сказала Евгения Романовна. – Естественно, не рублей. И все, что тебе удастся вытянуть из этого проходимца, останется при тебе. Не стесняйся, страсть к ненужному шику – обычная черта плебеев, выбившихся в люди. В конечном итоге от тебя не требуется ничего такого, чего не доводилось делать прежде.
И я согласилась. Не столько из жадности, сколько… не знаю. Чтобы вернуться в привычную жизнь? Еще одна сделка… цена хорошая и… Евгения Романовна права, ничего такого, чего не доводилось делать прежде.
А Ольгушка не знает, она искренне полагает, будто я по доброте душевной приняла ее приглашение. Мы подруги, так она сказала… бедняга. Я не подруга, я – содержанка.
– Красиво, правда? – Ольгушка открыла дверь и весело, беспечно, будто и не было недавнего страха, шагнула во двор. Я неуклюже выбралась за ней, ощущая непонятное головокружение. А Ольгушка вдруг склонилась к самому уху и прошептала:
– Красиво и страшно. Это как в кошмар вернуться. Только никому не говори, это тайна!
– Не скажу, честное слово, – пообещала я, и Ольгушка тут же улыбнулась:
– Конечно, не скажешь, ты же моя подруга, и я тебе верю!
Он совершенно забыл о том, что сегодня приезжает Ольгушка. Вот вчера еще помнил, а сегодня забыл начисто и, увидев во дворе серебристую тушу «Мерседеса», совершенно растерялся.
– А вот и Игорек. Доброе утро, – Евгения Романовна с улыбкой протянула упрятанную в шелковую перчатку руку, которую Игорь вежливо пожал, заработав недовольный взгляд. Ну и плевать, он ей не пудель, чтоб руки лизать.
– Здравствуй, – Ольгушка смотрела настороженно, будто на чужого… А они и есть чужие, семь лет брака, из которых пять – это вот такие полуслучайные встречи под присмотром Евгении Романовны. Порой Игорю начинало казаться, что, если бы не теща, все сложилось бы иначе…
– И тебе добрый день.
Ольгушкина ладонь вялая, безжизненная, на лице покорно-равнодушное выражение, которое делает само лицо серым, невыразительным. А прежде она была яркой… почти такой же яркой, как эта блондинистая стерва, стоящая рядом с Ольгушкой. Стерву Игорь заметил даже раньше, чем жену, и в тот же момент поклялся, что и близко к ней не подойдет, уж больно хороша, слишком хороша, чтобы Евгения Романовна позволила ей существовать в непосредственной близи от дочери. Тогда зачем она здесь?
– Это Александра, подруга Ольги, – представила блондинку Евгения Романовна. – Надеюсь, в этом доме найдется для нас место?
– Найдется.
Подруга. Странно, сколько Игорь помнил, Евгения Романовна с завидным упорством устраняла подруг, друзей, приятелей, в общем, всех, кто мог подорвать непререкаемый материнский авторитет. А белобрысая ухмыляется, откровенно, нагло, выставляя напоказ хищную натуру.
Господи, ну о чем он думает?
Об Ольгушке. О разводе. О том, что тоже имеет право на нормальную жизнь…
Честно говоря, появлению милиции Игорь не удивился совершенно, должно быть от того, что после приезда Ольгушки и Евгении Романовны подсознательно ожидал чего-то такого… неприятного. Их было двое, первый долговязый, хмурый, с каким-то чудовищно неприятным, будто измятым лицом, некрасивость которого подчеркивали ранние залысины, второй же – смешной, рыжий, яркий.
Хмурого звали Петром Васильевичем, а рыжего – Львом Сергеевичем, Игорю с трудом удалось сдержать смех, до того не вязалось имя с внешностью. Лев… да какой лев, скорее уж дворовый, июньский котенок, забавный приблудыш…
Правда, в скором времени о забавах пришлось забыть. Хмурый, откашлявшись, поинтересовался:
– Вам знакома Бехтерина Марта Вадимовна? Кто-нибудь сумеет опознать тело?
Матушка с элегантным вздохом упала в обморок, а Любаша тихо спросила:
– Значит, нашли, да? Нашли? Игорь, ты слышал, они Марту нашли…
Голова кружилась, а в горле неприятно першило, каждый вдох вызывал приступ кашля, с которым Левушка мужественно боролся, и без того на фоне Петра он, должно быть, забавно выглядит, а еще кашлять начни… вчерашний день в мокрых ботинках на болоте не прошел даром. И хотя Левушка, последовав совету Федора, выпил-таки водки с перцем на ночь, но с утра все одно знобило. Дома бы остаться, отлежаться в постели, так где ж тут отлежишься…
Не то чтобы присутствие Левушки было необходимо, вероятно, Петр прекрасно справился бы и сам, но… в кои-то веки в Левушкином районе случилось нечто серьезнее кражи, так неужто теперь он променяет расследование настоящего убийства на пуховое одеяло и чай с малиной?
Чай не помешал бы, и одеяло, знобит, будто вчерашний болотный холод обосновался где-то внутри, сидит, жрет, тянет последнее тепло… отвлекает.
Элегантная дама неопределенного возраста тихо осела на диван, надо сказать, красиво, почти как в кино, другая тут же принялась хлопотать, обмахивать обморочную веером. Дом такой… странный дом, до невозможности странный. И дело не во внешнем виде, а в самой атмосфере… будто в прошлое попал, и пусть телевизор в углу стоит, и мобильные небось у каждого, но все ж таки… непонятно.
– Так, значит, Марта Вадимовна знакома?
– Да, – ответила долговязая девица с болезненно-худым лицом. – Знакома. Это Ольгушкина сестра…
– Ольгу в это дело прошу не вмешивать, – жестко заявила дама в светлом льняном костюме. – Проявите хоть каплю милосердия, не подвергайте ее стрессу. Если нужно опознать Марту, это могу сделать я. Или Игорь. Даже лучше, если Игорь.
– Почему?
– А у него спросите… дамам не к лицу сплетничать, тем более о погибших. Пусть покоится с миром.
– Евгения Романовна, – нехорошо усмехнулась долговязая. – А мне кажется, что вы как раз сплетничаете.
– Боже мой…
Кто сказал это, Левушка не заметил, слишком уж много народу было, Петр решил так же, потому потребовал выделить ему место, где можно было бы поговорить с каждым членом семьи по очереди. Комната, куда проводила их все та же долговязая девица, отличалась почти вызывающей роскошью и удивительной захламленностью: обилие мебели, книги, бумаги, фарфоровые и бронзовые безделушки, тяжелые портьеры на окнах и слой пыли на зеркале, из-за чего отражения приобретали неприятный сероватый оттенок.
– Извините, что так, но тетушка запрещает кому-либо убирать в кабинете, боится, что дядюшкины вещи порастащат, хотя глупо, конечно, дверь-то открыта, но… блажь у нее такая. Правда, когда Дед приезжает, тогда не до блажи. – Девица уселась на низкую танкетку и поинтересовалась: – А где вы ее нашли?
– Кого?
– Ну Марту, естественно, кого ж еще. Вон, за стол садитесь, писать удобнее будет. Вам же надо писать? Протокол допроса и все такое…
– Надо, – согласился Петр. – Но если не возражаете, мы просто поговорим…
– Значит, диктофон, – заключила девица. – Ладно, мне-то все равно, а вот мегерам нашим вряд ли понравится… но вы спрашивайте, не стесняйтесь.
Все-таки Петр сел за стол, отодвинул в сторону книги, аккуратно сложил бумаги, переставил антикварного вида чернильницу и, водрузив на освободившийся пятачок пространства худые локти, спросил:
– Кем вам приходится потерпевшая? И пожалуйста, представьтесь.
– Приходилась, – поправила долговязая. – Ну… сложно сказать. Сами судите, Марта – Ольгушкина сестра, правда, только по отцу, Ольгушка – жена моего двоюродного брата… так что, наверное, никем. Ах да, представиться… Бехтерина Любовь Марковна, можно просто Любаша.
– Любовь Марковна… – Петр, кажется, смутился, или Левушке просто показалось, поскольку его самого подобные девицы смущали неимоверно, наверное, из-за роста и резкой манеры общения, больше напоминающей мужскую. Левушка предпочитал девушек нежных, романтично настроенных.
– Любовь Марковна, вы не могли бы оказать содействие… помочь… – Все-таки смутился, в словах путается и прямого взгляда избегает. – Разобраться, кто здесь кто.
– Самой хотелось бы, – ответила она, закидывая ногу за ногу. Длинные, с костистыми узлами коленей, точно у породистой лошади, и узкими щиколотками, на которых синими полосками выделялись вены. – Это не просто дом, это – сумасшедший дом. Спасибо покойному дядюшке за его идиотское завещание… видите ли, все Бехтерины имеют право жить здесь, безо всяких условий, столько, сколько хочется… родовое гнездо. А Дед так вообще настаивает, чтобы мы раза два в год собирались, так сказать, для закрепления семейных уз. Деду не возразишь. Ну… формально тут хозяйка Берта, моя тетка, должны были заметить, рыжие волосы, красный брючный костюм и золотая цепочка почти до колен.
Петр кивнул, и Левушка тоже, вышеописанную даму он помнил.
– У мужа тети Берты было два брата, один – мой папа, второй – муж тети Сабины, отец Игоря. Пока понятно?
– Да.
– Хорошо. Тогда давайте дальше. У дяди Георгия и Берты детей нет, честно говоря, оно и к лучшему… У тети Сабы – Игорь и Васька, еще тот сукин сын, но сами увидите, этакая ласковая сволочь. Ну а у меня две сестры, но Машка с Танькой только должны приехать.
– И все Бехтерины?
– Конечно. У Деда маниакальное стремление собрать всех Бехтериных вместе, поэтому и брак Игоря с Ольгушкой одобрил… она ведь тоже из семьи, но по другой какой-то ветви. Фамилия одна, и у нас, и у них, а что да как… то ли Евгения Романовна внучка Дедова брата, то ли ее муж… Честно говоря, я с этой генеалогией не очень, – призналась Люба. – Вы у Берты спросите. Или у Евгении Романовны, вот уж кто и вправду с радостью поделится информацией…
– Евгения Романовна – это…
– Ольгушкина мамаша и заодно теща Игорька, чтоб ей пусто было. Стерва знатная, поэтому Дед и сторожит этот брак, чтоб деньги Евгении не попали… хотя как по мне, пусть бы забирала и уматывала, лишь бы на нервы не действовала… да она кого хочешь из дому выживет, вон ту же Марту взять. – Любаша замолчала.
– А что с Мартой?
Левушке вопрос показался до невозможности глупым, ясно же, что с Мартой – убили ее, связали и в болото бросили, но Петр должен знать, о чем спрашивает… наверное, должен. Любаша молчит, то ли думает, что рассказать, то ли как послать настырного мента подальше. А в горле снова кошки скребут, да так, что ни сглотнуть, ни вдохнуть. Точно, ангина.
– Да лет пять тому исчезла. Вроде как ушла сама, записку даже оставила, чтоб не искали ее… Дед, правда, пытался, но бесполезно… тут еще с Ольгушкой беда, вы не сильно на нее давите, ладно? Она несчастная, с одной стороны Евгения жизни не дает, с другой… а все равно узнаете ведь. Сумасшедшая она. – Любаша смотрела вниз, на ноги, и говорила быстро, торопливо, и Левушка терялся среди слов, не в силах уловить смысл. – Не буйная, тихая, и даже вроде бы как не совсем чтобы сумасшедшая, она понимает, что происходит вокруг, только… ну как в сказке живет. Как раз спустя день-два после Мартиного исчезновения Ольгушка в аварию попала, вроде как не сильно пострадала, перелом там, царапины, головой ударилась… память потеряла.
– Неужели?
– Вот только не надо! – Любаша вспыхнула гневом. – Нечего тут… думаете, легко, когда дорогой тебе человек меняется? Перестает узнавать? Становится совсем-совсем другим и понимаешь, что это, возможно, навсегда?
– Извините.
– Это вы меня извините, – Любаша покраснела, неровно, некрасиво, свекольный румянец на худом костлявом лице выглядел чуждо, и Левушка тактично отвернулся. – Я просто… сорвалась. Иногда бывает… нервная здесь обстановка…
Она вытащила из кармана цветастой рубахи пачку сигарет – тоненьких, по-дамски изящных – но тут же положила на место, пояснив:
– Тетка убьет, если узнает, что курила… или сама от инфаркта скончается. История на самом деле неприятная… да что там, Евгения подробно расскажет…
– А вы не хотите рассказать сами? – поинтересовался Петр, и Левушка снова кивнул, вроде как поддерживая просьбу.
– Хочу. И расскажу. Марта и Ольгушка, они наши, местные были… ну точнее, не совсем местные, дачи родительские в одном поселке стояли, Игорева отца и Вадима Николаевича, я тоже в гости часто приезжала, там свободнее, никто не следит, не попрекает… вольготная жизнь. Потом Игорь с Ольгушкой встречаться начал, вроде как и не на даче, к этому времени его отец умер, дачу пришлось продать. Естественно, Евгения была против этих свиданий, как же, ее драгоценная дочь и какой-то оборванец… – Любаша скорчила рожу. – Она ж у нас аристократических кровей, вся из себя… подойти страшно. А Ольгушка простая, даже простоватая… ну, понимаете, о чем я? Марта вот поярче была, хотя похожи, конечно, даром что сестры…
Левушка окончательно запутался и продолжал слушать скорее по инерции.
– Когда ж Ольгушка с Игорем поженились, кстати, тайком от матери, Евгения была в шоке, все на разводе настаивала, но Вадим Николаевич приказал не мешать, он Игорю симпатизировал… я отвлеклась, да? Сложно просто все, запутано…
– Ничего, – пообещал Петр, – разберемся.
– Разберетесь, – с непонятной интонацией повторила Любаша. – В общем, получилось так, что большую часть времени Ольгушка с Игорем тут жили… и Марта с ними. Тихо все, прилично… пристойно… а потом Марта возьми да исчезни, и письмо оставила, только не нам, а Деду, дескать, беременна от Игоря, перед сестрой стыдно, перед остальными тоже, понимает, что осудят, оттого и убегает… Как он орал!
– Кто?
– Да Дед, кто ж еще. Он у нас жутко на приличиях помешанный, мне вон, как узнал, что в модели иду, живо кислород перекрыл, раньше и квартиру оплачивал, и так подбрасывал, на мелочи всякие, а тут уперся, что фамилию позорю, и все. Ну и плевать, я сама себя обеспечиваю!
– И правильно, – поддержал Левушка, которому внезапно стало очень жаль эту длинную, нескладную девицу. Правда, тут же застеснялся, голос-то сиплый-сиплый, и говорить больно. А Петр глянул недовольно, вроде как получается, что Левушка допросу мешает. – И-извините.
– Ну после скандала этого Ольгушка и попыталась уехать отсюда… в аварию попала… вот и все вроде. Игорь, правда, клялся, что он ни при чем и отношения с Мартой сугубо дружеские, но… кто ж поверит-то. Думали, дело-таки дойдет до развода, однако сначала авария, потом больницы эти бесконечные… то у нас, то в Швейцарии… в Америке опять же. И в Израиле… куда он только Ольгушку не возил, да без толку. Даже Дедовы связи не помогли…
– Кто такой Дед? – поинтересовался Петр, и Левушка мысленно присоединился к вопросу, очень уж часто свидетельница поминала Деда, да и то, как именно упоминала – вполголоса, почтительно, – вызывало несомненный интерес.
– Дед – это Дед, – ответила Любаша, вытягивая костлявые ноги вперед, тонкие каблуки домашних тапочек кинжалами распороли пушистую шкуру ковра, влажно поблескивала тонкая ткань колготок, и Левушка вдруг подумал, что ноги совсем даже не лошадиные, а…
– Он – патриарх. Главный. Точнее, главное, что денег у него немерено, а прямых наследников вроде как и нету, вот и пользуется. Чуть что не по нем, сразу «наследства лишу»… наши-то все надеются, что Дед состояние свое Игорю завещает, ну как единственному мужчине в семье, но это пока тот послушен…
– Вы говорили, что у Игоря есть еще брат.
– Васька? – Любаша фыркнула. – Сладкое дерьмо, а Дед людей чует, его хорошими манерами не проведешь… неа, Васька – дохлый номер. Если не Игорь, то Машка… хотя феминисток Дед не любит. Или Танька, та вообще образец благопристойности… вот кстати, Марту Дед любил… и Ольгушку… Чертовы «Мадонны»…
Кто бы знал, до чего тяжко исполнить обещание. Улыбаться, когда тебя оценивают, ощупывают взглядом, отмечая каждую деталь, сравнивают… В тяжкой приправленной ароматами духов зале находиться было невыносимо, и Настасья вышла в сад, надеясь, что в ближайшие четверть часа матушка будет чересчур занята беседой, чтобы заметить отсутствие дочери. Потом, правда, все одно без нотаций не обойдется – непристойно незамужней благовоспитанной девице в одиночестве по саду гулять; ну да хоть какая-то передышка.
Спокойно, тихо, прохладно. За стеклянной крышей оранжереи мелкими брильянтами блестят звезды. Хорошо, наверное, звездою быть… вольготно, на небе-то простор, не то что внизу…
– Быть может, и внизу не все так плохо? – Шепотом поинтересовалась тень, и Настасье пришлось зажать рот руками, чтобы не заорать со страху.
– Сударыня, простите великодушно… не чаял встретить здесь кого-то… столь прелестного. Дозволите представиться?
– Представьтесь. – Голос дрожал, и Настасья ненавидела себя за столь явное проявление слабости. Вот и вышло, почитала себя сильной да бесстрашной, а тут едва в обморок не упала, будто… будто Лизонька.
– Дмитрий. – После секундной паузы незнакомец добавил: – Коружский.
– Анастасия. – Настасья почувствовала, как краснеет. Господи, а и вправду ситуация довольно двусмысленная, ежели кто выглянет в сад… увидит… слухи пойдут. Уходить надобно, но как? Развернуться и пойти в дом? Невежливо.
– Что ж, подходящее имя для звезды. – Голос у Дмитрия теплый. – Как мед и яд в одном бокале… не убегайте, сударыня, я не причиню вам зла… разве что нечаянно. Позвольте вашу руку…
Это прикосновение обожгло жаром чужих пальцев и осознанием непристойности происходящего. Но хуже всего, что Настасье нравилось, и сердце заколотилось, совсем как в романах… Боже мой, неужто она и вправду настолько испорчена?
– Перчатка. Преграда, чтобы не позволить смертному прикосновеньем оскорбить богиню.
– П-простите… – Настасья чересчур резко вырвала руку и на всякий случай спрятала за спину. Этот человек ее пугал, не столько ростом или внешностью – в темноте оранжереи все одно не разглядеть лица, – сколько наглостью поступков и речей.
– Юны и боязливы… пройдет со временем, – пообещал Коружский. – А жаль, в этом мире почти не осталось чистоты.
– О чем вы говорите? – С одной стороны, Настасья понимала, что нужно уходить, и немедля, с другой – нечаянный знакомец был разительно непохож на всех тех, с кем ей доводилось иметь дело. О да, ее и прежде называли богиней, и в альбоме писали, что глаза «аки звезды», но те строки, которыми она втайне гордилась, хоть и презирала себя за эту гордость, внезапно показались донельзя пустыми.
– Обо всем понемногу. О невинности и вине, в равной степени о том, которое пьют, и о той, что приводит к пьянству.
– Я не понимаю…
– Понимание – совсем не то, что можно требовать от людей… или богов. Но вы не спешите убегать, и в том вижу добрый знак. Или, быть может, вы заблудились? Сложно отыскать путь на небо и тошно оставаться на земле. Но вам пора, зачастую судят быстрее, чем думают. Смею ли надеяться на новую встречу, звезда по имени Анастасия?
Остаток вечера прошел в смятении, Анастасия была смущена и растеряна, не зная, что думать о той нечаянной встрече в саду и думать ли вообще. И рассказывать ли… кому? Матушке? Она придет в ужас. Лизоньке? Та тоже придет в ужас и непременно нажалуется, значит… молчать? Но жарко, до чего же жарко… невозможно дышать, и веер не помогает.
– Что случилось? – поинтересовалась Лизонька. – Ты выглядишь так, будто у тебя и вправду мигрень началась.
Сама она была свежа и прелестна, впрочем, как всегда. Ангел.
– Если ты и дальше собираешься так трясти веером, то все решат, что ты больна.
– Я не больна. – Настасья закрыла веер, пожалуй, чересчур резко, даже раздраженно, и раздражение это не ускользнуло от внимательного Лизонькиного взора. Правда, на сей раз сестра не стала делать замечаний, только по совершенному личику мелькнула тень недовольства, которое тут же уступило место мольбе:
– Анастаси, милая, ну пожалуйста, потерпи… – и наклоняясь к самому уху, Лизонька зашептала: – Говорят, будто здесь сама мадам Аллерти… та самая… медиум… и может быть, удастся уговорить ее на спиритический сеанс…
Свечи гасли одна за другой, и победившая темнота подползала все ближе и ближе, было в этом движении нечто неестественно живое, и Настасья подобрала полы платья, чтобы уберечь их от соприкосновения.
Людей на сеанс собралось не так и много, двенадцать человек и тринадцатой – сама мадам Аллерти. Нехороша, стара, лет около сорока, темная кожа, морщины, седые волосы и черное платье старомодного кроя. Встретившись с Настасьей взглядом, мадам Аллерти улыбнулась, отчего по коже моментально побежали мурашки. Настасье не нравилось ни это место, ни медиум, ни сама идея сеанса, но отказать Лизоньке, жаждавшей поучаствовать в новомодной забаве, было никак невозможно.
Тем временем на низком столике красного дерева появлялись все новые и новые предметы. Черные свечи, колода странного вида карт, тонкий шнур, хрустальный шар… с каждой новой вещью Настасья ощущала себя все более и более неуверенно, появилось желание встать и уйти, но Лизонька довольна…
– Снимите перчатки и возьмитесь за руки, – велела мадам Аллерти, голос скрежещущий, будто ногтем по стеклу, неужто настоящий?
В левую ладонь скользнули чуть влажные, холодные пальчики Лизы. Рука же Мари Красовской, сидевшей по правую сторону от Настасьи, была суха и горяча.
– Духи капризны… – предупредила медиум. – Порой они не желают говорить. Либо же говорят не совсем то, что хотелось бы услышать тем, кто задает вопросы.
Чудное дело, но после этого предупреждения Настасья успокоилась. Обман это все, и сеанс спиритический, и духи. Дань моде – и только.
Оставшиеся свечи погасли одновременно, Лизонька ойкнула, Красовская же покрепче сжала Настасьину руку, а на столе украденной луной, белесой, круглобокой и невозможной в подобной близости, разгорался хрустальный шар.
То, что происходило дальше, Настасья почти не запомнила, голос медиума то отдавал привычным скрежетом, то падал в шепот, то, наоборот, срывался в крик, но слова ускользали… а потом мадам Аллерти повернулась к Настасье. Темное лицо, морщины кажутся шрамами, а глаза горят отражением хрустального огня, не серые, как прежде, а почти белые с крохотными едва различимыми точками зрачков.
– Берегись себя и отражения… – шепот-шелест окутывал, заставляя сжиматься в предчувствии чего-то жуткого.
– Крови своей берегись… и Богородицы… меча и яда… огонь не тронет, вода сохранит… но кровью кровь не выкупить…
Страх ледяным комком замер в горле, не позволяя ни закричать, ни отвести взгляд от этих невозможно-нечеловеческих глаз. А медиум улыбнулась и в довершение совсем уж по-змеиному прошипела:
– Одной смерть, другой жизнь…
Чья-то рука коснулась волос и… комната провалилась в темноту.
– Божья кара… божья кара… – тетушка Берта судорожно обмахивалась костяным веером. – Наказание-то, господи…
– Господь тут совершенно ни при чем, – заметила тетушка Сабина, которая, позабыв о недавнем обмороке, нервно расхаживала по комнате. – Это… это… чудовищно. Марточка, девочка…
– Стерва, – вяло заметил Василий. – Хитрая стерва и притворщица, которая получила по заслугам.
– Васенька, милый, ну разве можно так! – Веер в Бертиных руках на мгновение замер. – Тем более при…
Косой взгляд в мою сторону, ясно, милейшая тетушка хотела сказать «при посторонних». Уйти? Или сделать вид, что не поняла намека? В конечном итоге, я не виновата, что оказалась случайным свидетелем внутрисемейных разборок. Остаюсь сугубо из чувства противоречия, ну и еще потому, что Евгения Романовна не делает попыток увести Ольгушку, и та сидит, забившись в угол, и дрожит, того и гляди заплачет.
Присев рядом, я погладила Ольгушку по плечу, она благодарно улыбнулась.
– О чем они говорят? – Берта похлопала сложенным веером по ладони. – Нет, ну о чем можно говорить столько времени?
– О сплетнях и чудовищном вранье, которое ваша племянница, вне всяких сомнений, выливает на головы этих, с позволения сказать, господ. – Евгения Романовна удивительно спокойна.
– Что вы хотите сказать?
– То, что она, вероятно, обвиняет Ольгу.
– Господи, в чем обвиняет? – Сабина приложила руки к вискам и пожаловалась. – Гарик, у меня мигрень начинается, это невыносимо! Почему я должна присутствовать при всем этом…
– Вас, дорогая родственница, – Евгения Романовна сделала акцент на слове «родственница», – присутствовать никто не заставляет…
– Тихо! – приказал Игорь, и все послушно замолчали. Понимаю. Игорь Бехтерин производит впечатление, я вот до сих пор от этого впечатления отойти не могу. Там, во дворе, он показался просто большим, здесь же, в зале, на фоне тщедушных тетушек и витой ротанговой мебели он кажется удручающе огромным. Высокий, ширококостный, обманчиво-неуклюжий… опасный.
Я ему не понравилась, с первого взгляда не понравилась и, странное дело, испытала неимоверное облегчение. Не знаю, что имела в виду Евгения Романовна, говоря о привлекательности Бехтерина, но… покатый лоб, широкий, чуть приплюснутый нос, резко очерченная нижняя челюсть и в довершение – злые мутно-серые глаза.
– Во-первых, пока никто никого не обвиняет. – Вот голос у чудовища неожиданно красивый. – Во-вторых, не до конца ясно, что же все-таки произошло… ну, а в-третьих, предполагаю, что все домыслы и сплетни лучше пока оставить при себе.
И снова взгляд в мою сторону, но на сей раз куда более неприязненный, чем тетушкин.
– Видишь, – прошептала Ольгушка, наклоняясь ближе. – Он меня ненавидит. Он всех ненавидит.
– Хочешь, уйдем отсюда?
– В сад. Я покажу тебе сад. – Ольгушка вскочила и, не обращая внимания на неодобрительный взгляд матери, громко объявила: – Мы идем гулять в сад.
– Конечно, милая, – ответила Сабина. – Там сейчас очень красиво…
С этим нельзя было не согласиться, не то чтобы за садом как-то особенно ухаживали, скорее, наоборот, позволяли существовать в полудиком, не втиснутом в рамки модного ныне ландшафтного дизайна, состоянии. Вымощенные кирпичом дорожки, лохматые кусты пузыреплодника, расцвеченные желтыми одуванчиковыми пятнами лужайки и редкие клумбы. Уютно.
– Они считают меня сумасшедшей, – Ольгушка, наклонившись, сорвала одуванчик. – Думают, что они – нормальные, а я – нет. И ты тоже, раз в санатории была… это ведь специальный санаторий, для тех, кто отличается от прочих, верно?
– Верно. – В воздухе запах меда, тепло и даже почти жарко, хотя настоящая летняя жара, с пылью и духотой, еще впереди.
– Есть две Мадонны… Скорбящая и Гневливая… одна без другой невозможна… лишь отражения друг друга, как две тени, ставшие напротив. – Ольгушка говорила нараспев. – Одна умирает, значит, и второй не жить. Я скоро умру.
– Не умрешь.
– Ты не знаешь, всегда так было… Марта ушла, и я заболела… теперь ее нет, и меня не будет. А Мадонны останутся… только ты не верь тому, что видишь. Нужно смотреть глубже, дальше, чем нарисовано, тогда все будет ясно… слезы – не всегда от горя, и огонь часто похож на кровь… ну вот, теперь и ты поверила, будто я безумна.
Поверила. Почти поверила, слова бессвязны, непонятны, но вот Ольгушкин взгляд, он лишен былой умиротворенной беспечности. Ольгушка глядит с насмешкой, будто ждет чего-то, и, не дождавшись, добавляет:
– Я пошутила. Просто пошутила, а ты поверила… смешно.
Марта нашлась… сложно сказать, что испытал Игорь, услышав это. Облегчение? Да, было облегчение, но скорое, мимолетное, почти тут же уступившее место раздражению и пониманию того факта, что старая, порядком уже подзабытая история вновь выплывет наружу.
Придется снова доказывать, что не виноват, не причастен, и видеть – не верят. Кивают, соглашаются, а в душе не верят.
Твою ж мать…
– Значит, Марта Вадимовна была сестрой вашей супруги?
– Да.
Знакомая обстановка дядиного кабинета придавала уверенности, вот только менты тут смотрелись чуждо.
– И пять лет назад она сбежала из дому?
– Да. – Игорь решил отвечать односложно, меньше шансов попасть впросак, знать бы еще, что именно им Любаша рассказала… хотя, скорее всего, излагала факты, это не Берта с ее фантазиями, и не теща… вот уж кто от души развлечется…
– А почему она решилась на подобный поступок? – Мент вертел в руках карандаш и смотрел будто бы в сторону, а Игорь все равно ощущал на себе внимательный, изучающий взгляд. Прицениваются, решают, с какого боку подойти… правда, второй из этой парочки попроще, рыжий, веснушчатый, безопасный с виду.
– Значит, не знаете, – заключил старший. – Или просто не хотите говорить?
– Не хочу. Не вижу смысла. Полагаю, вам и так все расскажут. Здесь вообще любят поговорить.
Дальнейший допрос был деловит и конкретен, вопросы, ответы… снова вопросы и снова ответы. Странно, что не записывают. Или повторно вызовут, уже в официальном порядке?
Впрочем, Игорь ни секунды не сомневался, что дело сегодняшним разговором не закончится, затянется, потреплет всем нервы, а уж когда до Деда дойдет…
– Ее ведь убили?
– Что? – тот, который за столом сидел (как же его зовут-то… Петр… Сергеевич, кажется, хотя нет, Васильевич, да, именно Петр Васильевич), с удивлением поглядев на Игоря, поинтересовался: – А с чего вы решили, будто речь идет об убийстве?
С чего? Сложный вопрос. Скорее всего, потому, что больно уж нагло, вызывающе вели себя эти двое… и потому, что именно эта ипостась смерти как нельзя более подходила характеру Марты. Болезнь? Несчастный случай? Нет… чересчур обыденно. Суицид? И представить себе невозможно, только не Марта с ее жаждой жизни. Остается убийство, изящное или не очень, но именно убийство.
Вопрос в том, как объяснить свои умозаключения этим двоим…
– А вы ведь угадали. – Петр Васильевич сцепил пальцы рук, поза, выражение лица, да и черная кожанка делали его похожим на чекиста. Забавно, а сам Игорь тогда белогвардейцем выходит…
Деду бы понравилось.
Хотя черта с два, Деду вся эта история очень сильно не понравится.
– Об убийстве речь идет, и убийстве умышленном, спланированном, пахнущем, нет, воняющем большими неприятностями. – Петр Васильевич многозначительно замолчал, глядя в глаза. Чего он ждет? Признания? Ну уж нет, Игорь к этому делу не имеет отношения, последний раз он видел Марту… давно.
Около года назад. Случайная встреча в кафе, лето или поздняя весна, что-то такое пыльно-горячее, пахнущее потом, который пробивается сквозь аромат туалетной воды, и бензином. Кафе, кружевные зонтики на тонких алюминиевых ножках, легкая «летняя» мебель и минеральная вода в холодильнике. Он пил прямо из горлышка, жадно, отфыркиваясь от колючих пузырей углекислоты и не думая о том, как это выглядит со стороны.
– Ты так и не научился вести себя прилично. – Марта совсем не изменилась, разве что стала чуть старше, ярче, темные волосы, темные глаза, подарком солнца золотой загар. – Привет, как дела?
Он поперхнулся, закашлялся и пролил чертову минералку на рубашку. Марта засмеялась.
– О боже, только не делай вид, что удивлен… как дела? Как семейная жизнь? Дед по-прежнему строит из себя патриарха? А моя милая сестричка и ее долбанутая мамаша действуют на нервы? Хотя ладно, можешь не отвечать, ваш гадюшник мне неинтересен.
– Зачем ты это сделала? – Его только и хватило, что на этот единственный вопрос, который мучил его все пять лет.
– Что сделала? Сбежала? Да потому, что надоело играть на вторых ролях… Ольгушка то, Ольгушка се… а Марте за манерами следить надо… за языком… да задолбали они меня со своими манерами и языком. Живу, как хочу. Или ты про письмо спрашивал? Ну извини… хотелось сестрицу позлить, да и чтобы не сильно искали.
– Ну ты и…
– Сука? – лицо Марты стало злым и некрасивым. – Это ты сказать хотел? А думаешь, супруга твоя многим лучше? Ангел небесный, зазря пострадавший? Зазря ничего не бывает, Гарик… каждому воздается по делам его. Или по желаниям. Ты вот хотел богатую жену и получил… и я получила… недополучила, правда, но еще не вечер. Еще вернусь, так что готовьтесь, будет весело.
Весело. До того весело, что аж скулы от этого веселья сводит. Рассказывать о встрече или нет? В тот раз Игорь рассказал только Деду, то ли предупреждая, то ли по старой привычке оправдываясь, и даже некоторое время ждал обещанного возвращения, но Марта не появлялась. А теперь выходит, что ее убили.
Кто? И почему? И самое главное, как скажется эта смерть на его, Игоря, планах.
Выйдя из кабинета, Бехтерин бросил взгляд на часы – пятьдесят минут. Господи, он проговорил пятьдесят минут, и не в состоянии вспомнить, о чем.
Расследование оказалось делом утомительным. Если поначалу Левушка прислушивался к разговорам, пытаясь строить какие-то версии, которые тут же сам опровергал и выдвигал новые, то вскорости занятие это ему надоело. Поэтому он просто слушал, удивляясь тому, сколь различные люди собрались под одной крышей. Сначала Любаша с ее нахальством и вызывающей откровенностью, потом Игорь, здоровый, мрачный, на вопросы отвечающий неохотно… тетушка Берта с костяным веером. Сабина с жалобами на головную боль… Василий, вежливый, вальяжный и вызывающий совершенно непонятную неприязнь… Евгения Романовна с ее живой, клокочущей ненавистью к зятю…
– Ну что, устал? – поинтересовался Петр, подымаясь. – Утомительная процедура… нет, честно, не думал, что здесь столько народу. И все, как один, дружны… вот увидишь, кто-то из них и убил.
Левушка кивнул, просто потому, что сил на возражения не осталось. Голова гудела, горло, казалось, распухло так, что еще немного и затянется, закроет доступ воздуху, и тогда Левушка умрет.
– Э, да ты, гляжу, совсем расклеился. А чего молчал? Вон, красный весь, небось температура… Ничего, сейчас домой подкину, отлежишься, – пообещал Петр. – Или, может, давай в город, к врачу?
Левушка отчаянно замотал головой, врачей он не любил и, стыдно сказать, побаивался.
– Нет, ну все-таки глянь, как люди живут, домина, как замок, с деньгами тоже проблем нету, а им все мало… вот хоть на спор, из-за наследства девицу грохнули.
– Наследства? – слово острыми углами букв больно царапнуло воспаленную гортань. Левушка же попытался вспомнить, о каком наследстве речь идет. Ну да, о чем-то таком упоминали, но в голове сплошное месиво из разрозненных фактов, и непонятно, кто из обитателей дома чего говорил, и сколько в том правды.
Провожать их не вышли, и чаю не предложили, да что там чаю – воды стакана никто не принес, а ведь, почитай, большую половину дня в доме проторчали. В желудке урчит, а вот голода как такового нету, наоборот, сама мысль о еде вызывает едва ли не тошноту. Значит, температура…
В салоне машины горячо, даже душно, и пахнет полиролью, резиной и хвойной отдушкой. Левушка чихнул.
– Будь здоров. – Петр, пристегнувшись, завел двигатель, но трогаться с места не спешил. – Наследство дедово, ну сам посуди, раз старый, то помрет, через год-два… может, раньше. Прямых наследников нету? Нету. Значит, кому все деньги? Правильно, тому, кто подсуетится и подвигнет старикана завещание в его пользу накатать. Кто знает, может, эта Марта у деда своего в любимицах ходила, вот и поспешили убрать, понадеявшись, что не найдут… Нет, хорошо бы, конечно, с дедом этим поговорить, но что-то я сомневаюсь…
– В чем?
– Да во всем, – Петр вдруг ударил кулаком по рулю, и машина обиженно загудела. – Вот помяни мое слово, быть тут глухарю. Год прошел, улик никаких… только время зря тратим. И нервы. Твою ж мать… до чего я ненавижу такие дела, а?
Левушка не ответил, закрыв глаза, он думал лишь о том, как бы поскорее домой добраться… ну вот, в первый раз за все время работы с серьезным преступлением столкнулся и такое невезение…
– Слушай, у меня тут просьба к тебе… ты ж вроде как участковый, приглядись, чего да как… может, и повезет.
Болел Левушка неделю, тяжело, с температурой, ознобом и отекшим – ни сглотнуть, ни вдохнуть – горлом. И всю неделю думал об обитателях странного дома, а более-менее оправившись, купил поллитру и отправился к Федору за консультацией.
Тот Левушку встретил не особо дружелюбно, но, увидев бутылку, подобрел.
– Дачники? Откуда взялись? Ну, с Москвы, верно, – Федор предусмотрительно спрятал бутылку во внутренний карман телогрейки. – Писатели какие… или артисты. Георгий Василич толковый мужик был, образованный, а все одно простой. Значится, ихняя девка-то?
– Ихняя, – подтвердил Левушка.
– О, еще хрипишь. Давай, чаю заварю, и варенья малинового… моя-то знатно делает, а есть все одно некому…
На чай Левушка согласился охотно, тем более с вареньем.
– Они здесь лет этак пятнадцать… больше даже, я и не упомню… болота осушили-то, а на земле поселок хотели строить, вроде как дачи… ну, перед самым развалом. – Федор поставил на стол стакан в кружевном латунном подстаканнике, литровую банку варенья, нарезанный толстыми, чуть неровными ломтями белый хлеб, потом сгреб ладонью крошки и закинул в рот, пояснив: – С детства люблю… лучше всякой конфеты.
Чай он заварил крепкий, в черноту, вяжущий и горький, варенье слегка скрадывало эту горечь, мелкие малиновые косточки привычно забивались в зубы, и было так хорошо, уютно и спокойно, что Левушка почти и забыл, для чего пришел.
– Ну, а на дома денег не хватило, в общем, землю-то раздали, вроде как под участки, только многие поотказывались, – продолжил рассказ Федор.
– Почему?
– Потому, что от Москвы далеко, домов нет, одна радость, что земля, но разве ж городскому эту радость понять? Строиться самим? Приезжали какие-то фирмачи, покрутились и назад поехали. Вроде как климат у нас нездоровый, болото, комарье… а Георгий Василич вот не побоялся. Я тебе больше скажу, он еще при Союзе сюда наезжал, искал чего-то, то ли усадьбу какую-то, то ли церковь. Церковь-то у нас была, на пригорке стояла, дед мой и про усадьбу сказывал, только ее еще до революции сожгли.
Левушка слушал с интересом, и Федор, ободренный подобным вниманием, говорил, замолкая разве что для того, чтоб отхлебнуть темного – еще чернее, чем у Левушки – чаю.
– Ну и стало быть, церковь эта долго стояла, закрыть закрыли, а сносить все никак, ну школу пытались сделать, потом вроде как зернохранилище, потом клуб… ну в конце концов заколотили и бросили, это уже при мне было. А церквушка-то не из богатых, деревянная, вот и сгнила… хотя вру, когда Бехтерин впервые приехал, еще стояла, он там что-то вроде склепа отыскал, потом округу носом рыл, про усадьбу выспрашивал. А когда дом тут строить начал, заговорили недоброе, дескать, нашел в церкви клад да от государства упрятал… – Федор, поперхнувшись чаем, закашлялся, а Левушка подумал, что история с кладом может оказаться не такой уж и сказочной. Ведь бывало же, что находили! И сразу нестерпимо захотелось отыскать ту самую сгнившую ныне церковь, спуститься в подвал – а Левушка не сомневался, что в этой церкви подвал сыщется – да пошарить хорошенько, авось…
– Не знаю, сколько в том правды, врать не буду, но при Союзе Бехтерин обыкновенным мужиком был, ну как все, значит, а тут деньги на дом взялись, и не абы какой, сам небось видел.
Левушка поспешно кивнул. Видел, оценил.
– Вот чего никто понять не сподобился, так зачем он дом в нашей глуши построил, ну раз деньги есть, то мог бы и получше место выбрать… а то стоит невесть что… дача…
Сквозь плотные шторы пробивалась узкая полоска света, желтой лентой разрезающая ковер на две половины. Встать бы, раздвинуть шторы, пуская яркое зимнее солнце внутрь комнаты, и окна открыть, чтобы свежий да морозный воздух выжег, вытеснил сами запахи болезни. Настасья задыхалась в душном полумраке, но на то, чтобы подняться с постели, сил не было, а просьбы ее словно и не слышали.
И до чего же нелепо получилось, сначала этот обморок… из-за чего? Из-за глупого спиритического сеанса, которого Настасья толком и не помнила? Неужто на проверку она слабее Лизоньки оказалась?
Тихий скрип открываемой двери вывел из раздумий, до чего же тяжко болеть взаправду, лежишь под горячею периной, томишься испариной, и ни глоточка воздуху свежего, а домашние вокруг на цыпочках ходят, да разговаривают шепотом, будто на покойника.
– Анастаси, ты спишь? – Лизонька ступала осторожно, стараясь не производить лишнего шуму, и от этой заботливости моментально вспыхнуло раздражение.
– Не сплю. – Собственный голос после болезни сиплый, нехороший. И прогоняя саму мысль о недуге, Настасья поспешно добавила: – Мне сегодня лучше, не шепчи. И скажи, чтоб шторы раскрыли.
– Нельзя. Доктор велел яркого свету избегать, потому как для нервов вреден.
– Все у меня в порядке с нервами, – раздражение вырывалось наружу, придавая сил, и Настасья даже села в кровати. Мокрая рубаха неприятно облепила тело, волосы повисли черной паклей, спутанные, сбившиеся… ох до чего же, надо полагать, она дурна собой сейчас. К раздражению добавилась зависть к сестриной красоте, вот прежде зависти никогда не было, а теперь вот… и до чего Лизоньке к лицу ее наряд, и сама она вся такая… радостная, светлая, живая… и ни минуты не скучная.
– Тебе лежать надобно, отдыхать. – Сестра, присев на стул, аккуратно расправила складки на подоле платья. – Тетушка письмо прислала, за тебя беспокоится сильно. А еще Мари такую милую корзинку прислала… белые и красные розы. И от Анатоля тоже цветы были…
Тихий Лизонькин голос вкупе с нудным перечислением того, кто и какие цветы прислал, желая Настасье скорейшего выздоровления, успокаивал.
– А еще один букет пришел без карточки, матушка выкинуть велела, потому как неприлично, но письмо я забрала. Держи.
Простой конверт, толстая ломкая бумага, но прочесть написанное в этом полумраке невозможно… если к свечам поближе… буквы плывут, не желая складываться в слова, и Настасье приходится долго вглядываться, вылавливая по одной.
«Милая моя звезда, случайно узнал о Вашем недуге. В этом мире осталось не так много красоты, чтобы позволить Вам ускользнуть на небо. Умоляю, не спешите… с надеждой на новую встречу, Д.».
Настасья перечитала еще раз, потом еще… сердце в груди заколотилось, а щеки полыхнули жаром.
– Это твой амант? – поинтересовалась Лизонька. – Я не расскажу, обещаю.
– Спасибо.
Прижав ладони к щекам, Настасья попыталась унять волнение. Да Господи, что же это такое с ней твориться? Это скорее Лизоньке пристало краснеть и смущаться, получая подобные письма… или в обморок падать… или болеть. А Настасья, она же с самого раннего детства отличалась здоровьем и… и с нервами у нее все в порядке было.
Неизвестно, письмо ли стало причиной, либо же просто время недуга иссякло, но спустя две недели Настасья была если не здорова, то уж, во всяком случае, не настолько больна, чтобы не вставать с постели. Правда, выходить на улицу матушка по-прежнему не дозволяла, вот и оставалось сидеть у окна, пытаясь сквозь серо-молочную вязь морозных узоров рассмотреть двор.
От Дмитрия боле не было ни писем, ни цветов, и если бы не то, которое принесла Лизонька, впервые в жизни решившись нарушить матушкин запрет, Настасья бы решила, что странная встреча в саду ей почудилась.
– Ты стала такой… мечтательной, – Лизонька с задумчивым видом перелистывала страницы своего альбома, тяжелые листы, аккуратно вычерченные строки, акварельный рисунок, сделанный углем портрет… поклонников у сестры много. – Романтичной.
– Разве это плохо?
– Хорошо. Просто на тебя не похоже. Ой, смотри, что мне Серж написал. – И Лизонька с выражением зачитала: – «Мадемуазель Лизетт, в тот час, когда имевши счастье Вас узреть, стрела Амура пронзила сердце, и силою стихии посрамлен, страдаю безмерно, томясь надеждой лицезреть явление Психеи и Авроры». До чего мило.
– Действительно, мило. – Настасья попыталась скрыть улыбку, обижать сестру не хотелось, но вместе с тем выспренние слова показались до невозможности глупыми. Стрела Амура… Психея, Аврора… впрочем, если Лизоньке нравится, то отчего нет. Но сестра поняла, замолчала, поджав губы в немой обиде. Сидеть в тишине было тоскливо, будто ждешь чего-то, а оно не приходит. Во двор бы выйти, ощутить морозную свежесть воздуха, снега полные ладони зачерпнуть…
Резко и громко хлопнула входная дверь, впуская в дом обилие звуков: голоса, собачий лай, скрип, звон, тяжелое буханье, будто кто-то прямо в парадной гвозди заколачивать вздумал. И неправильные, неуместные в величественной тишине дома звуки моментально разрушили лед обиды.
– Батюшка приехал! – совсем уж по-девчачьи взвизгнула Лизонька и, подхватив юбки, побежала вниз.
– Дача и есть, – нервно заметила Любаша, переворачивая блин на другую сторону. – Я ж дядьку не раз и не два просила, ну на кой нам тут дом, а?
– А он?
– А он улыбнется так мерзко и про экологию заливает. Воздух чистый… ага, в этом воздухе комарья столько, что ни одно средство не спасает. И это еще только май, а в июне вообще выйти невозможно. Экология, мать его… Черт, пригорел!
Блин отправился в мусорное ведро, а сковородка – в умывальник. Любаша же, вытащив пачку сигарет, предложила:
– Будешь?
– Нет, спасибо.
– Ах да, я ж забыла, что ты не куришь… – Сама она села у окна и закурила. – Нет, ну это ж надо такой змеей уродиться! Я понимаю, что Марта ей не родная, но хотя бы из уважения к памяти Вадима Николаевича!
Нынешний Любашин гнев был вызван отказом Евгении Романовны заниматься похоронами падчерицы, отказом резким, грубым и совершенно немотивированным.
– И я тебе говорю, что дело не в той истории с письмом, – Любаша выдохнула дым через нос. – А чисто в сволочизме Евгении… вот увидишь, Дед скажет, что нельзя родственницу без погребения бросать, поручит Берте, а та на меня скинет.
Серый комок пепла, сорвавшись с тонкой дамской сигареты, полетел вниз.
– Так ведь неизвестно, когда тело отдадут. – Включив воду, я попыталась отодрать от «непригораемого» покрытия куски спекшегося теста, не столько оттого, что так уж люблю мыть посуду, сколько потому, что от вынужденного недельного безделья хотелось заняться хоть чем-нибудь.
– Но ведь когда-нибудь отдадут, – резонно заметила Любаша. – И вообще меня Евгения бесит… странно, что она тебя пока не достала.
Достала. Еще как достала. Своими регулярными напоминаниями о сделке, ненавистью к зятю и извращенным любопытством, которое требовало пересказа наших с Игорем отношений в мельчайших деталях.
А не было деталей. И отношений не было. Вежливый холод хороших манер… здравствуйте… как дела… спасибо, хорошо… прекрасная нынче погода… и в результате растущее с каждым днем раздражение Евгении Романовны…
Честное слово, если бы не Ольгушка, я бы уехала, но оставить ее одну в этом гадюшнике, где единственный более-менее вменяемый человек – одержимая страстью к кулинарии модель-неудачница? Да и ремонт в моей квартире только-только начался.
– Игорь сказал, что завтра Дед приедет, типа разбираться. – Любаша подошла к столу, взяла миску с остатками теста и раздраженно швырнула в только что вымытую мною раковину. Белое густое тесто обиженно выплеснулось наружу, выказывая возмущение чередой мелких капель на плитке.
Ну вот, придется снова мыть. Пытаясь унять раздражение, я поинтересовалась:
– В чем разбираться?
– А во всем, – ответила Любаша, поворачиваясь спиной. – Его хлебом не корми, дай в людях покопаться… кагэбист чертов.
Дед был вызывающе стар, но точно определить его возраст было невозможно, ему с равной долей вероятности могло быть и восемьдесят, и девяносто… или даже сто.
– Семьдесят восемь, – шепнула Любаша. – А помирать не собирается, старый дьявол.
И верно, было в нем что-то такое… попахивающее нечистой силой. И дело тут отнюдь не в дорогом, явно сшитом на заказ костюме, и не в элегантной трости, выглядевшей неотъемлемой частью продуманного облика, и не в дымчатых солнцезащитных очках, совершенно не вязавшихся с благообразной сединой… в манере держаться? Или во всеобщем почтении, граничащем с подобострастностью?
Тем же вечером состоялся ужин, торжественно-напыщенный, оснащенный фарфором, хрусталем, матовым серебром столовых приборов и почти благоговейной тишиной. Признаться, подобная обстановка напрочь отбивала аппетит, причем не только мне. Вон Васенька вертит вилку в руке… Евгения Романовна следит за ним и прямо-таки исходит злостью, но замечание сделать не осмеливается. Любаша нервно мнет салфетку… тетушка Берта и тетушка Сабина впервые за все время не порываются начинать спор по поводу того, какого цвета гиацинты надлежит выращивать на клумбах… Игорь… с виду спокоен, хотя черт его знает. И только Ольгушка вела себя с обычной непосредственностью.
– Значит, нашли Марточку? – Голос у Деда жесткий, холодный, как стальная проволока, без старческой сипоты. – Ну, чего молчите, племя окаянное?
Шутит? Вон Васька улыбнулся, правда, улыбка чуть косоватой получилась, нервозной.
– Кто ее на тот свет спровадил, а?
А вот это уже не шутка, и взгляд у Деда куда как серьезный, колючий такой, цепкий. Ох, права была Любаша – настоящий кагэбист. Вообще-то у Деда имелось имя и отчество – Иван Степанович – однако я как-то быстро привыкла к этому то ли прозвищу, то ли титулу, которым его величали Бехтерины.
– Расследованием милиция занимается, – вяло возразила тетушка Берта, поправляя шейный платок, сколотый у горла круглой брошью.
– Милиция… занимается… это да, это нужно… порядок в государстве быть должен. И в доме тоже! А тут бардак, если не бордель! – Хмурый взгляд в Любашину сторону, та покраснела и, отодвинув тарелку, попыталась встать.
– Сиди уже! – рявкнул Иван Степанович и чуть тише добавил: – Тоже мне, профессию нашла… перед мужиками голой задницей крутить… внучка, называется.
– Правнучка, – ехидно добавила Любаша.
– А ты меня возрастом не попрекай, я, несмотря на годы, не в маразме… как некоторые тут думают. Одна уже доигралась, не хочу, чтоб и вторая тоже…
– Доигралась? Ну что вы, Иван Степанович, с вашей любовью ко мне я могу существовать в полной безопасности.
– На деньги намекаешь? – Дед усмехнулся. – Когда ж вы чужое делить-то перестанете, а?
Вот на Ольгушку Дед глядел ласково, и голос был такой… нежный, что ли, тихий, будто Дед опасался напугать ее.
– И давно приехала?
– Девять дней. – Она улыбнулась Ивану Степановичу светло и дружелюбно. – Мама сказала, что мы еще две недели побудем, и все, а я больше хочу, как прошлым летом, чтобы до августа. Можно?
Дед крякнул и поспешил согласиться, только уточнил:
– И подружка твоя останется?
– Да. Вы же не против?
– Конечно нет. Пусть остается, – быстрый взгляд в мою сторону, и готова спорить на что угодно, завтра же, максимум послезавтра Дедова служба безопасности – а у такого человека обязательно должна быть служба безопасности – выяснит всю мою подноготную.
– Видишь, можно. – Ольгушка повернулась ко мне, светло-карие глаза светились счастьем, да и сама она за эту неделю изменилась. И волосы не серые – пепельные, с легким золотым отливом, а кожа чистая, фарфорово-белая, чуть подсвеченная румянцем…
– Я очень хотела, чтобы Сашенька осталась. А мама была против.
Евгения Романовна поперхнулась соком, а Дед тут же поспешил поинтересоваться:
– Почему, Оленька?
– Потому, что Саша – плохая… она… – Ольгушка наморщила лоб, вспоминая слово. – Она… это… живет с мужчинами за деньги.
– П-проститутка? – чуть заикаясь, уточнила тетушка Берта.
– Содержанка. – Ольгушка повернулась ко мне. – Правильно, Саш? Ты же сама говорила, что содержанка! Или это мама говорила? Я совсем запуталась… но Саша – она хорошая… она – моя подруга.
– Интересно, – только и сумел выдавить Дед.
Еще как интересно. Просто до неприличия. Значит, белобрысая стерва – содержанка… какое милое слово, чуть отдающее минувшими веками, дамскими романами и данью приличиям. Она б еще гейшей назвалась. Или еще как, слов-то много, а суть одна. Ну теща, удружила, приволокла в дом… специально? Ну конечно, специально, для него, значит, чтобы очаровала и в постель уложила, а там, глядишь, и на развод подать можно на законных основаниях.
Смешно. И противно.
А эта ничего, сидит, спину держит прямо, побледнела чуть и… не отвернулась, выдержала взгляд, будто вызов вернула. Или пощечину… вот кому бы Игорь пощечину отвесил, так это разлюбезной Евгении Романовне за ее шутки… хотя, с другой стороны, чем не шанс? Завел бы роман, приятно провел время, а заодно и развелся бы, все желания сразу.
Но все равно противно.
– Значит, содержанка? – Дед, оправившись от шока, усмехнулся. Игорь знал эту его усмешку, обычно не предвещавшую ничего хорошего. – Дама для досуга… интересная профессия.
– А это не профессия – призвание, – Александра нагло водрузила локти на стол. – Каждому по способностям.
– Неужели? Впрочем, в любом деле без способностей никуда, так стоит ли удивляться.
– Какой кошмар, – тетушка Берта, наконец, обрела дар речи. – В моем доме… за моим столом…
– Ты еще скажи, что в твоей постели, – отрезал Дед. – И что, Александра… тебя ведь Александрой зовут?
Белобрысая кивнула.
– Много заработала?
– Достаточно. Да вы не волнуйтесь, завтра я уеду…
– Зачем? – притворно удивился Дед. – Оставайся уже… отдохнешь хоть. А вообще даже не знаю, что хуже, баба, которая с мужиком за деньги живет, или баба, которая из себя мужика строит.
Это уже выпад в сторону Машки, конечно, ее за столом нету, но Игорь ни на секунду не усомнился – передадут. Дед рассмеялся, правда, смех этот скоро сменился хриплым кашлем, и Игорь впервые за очень долгое время испугался: а ведь Дед и вправду умереть может. И не в отдаленной перспективе, очерченной словами «когда-нибудь», а завтра-послезавтра, и что тогда? Жизнь без Дедовой помощи представлялась… неустроенной.
Невозможной.
Состоявшийся тем же вечером разговор только подтвердил опасения Игоря, что Деду осталось не так и много, оттого он и спешит, торопится разобраться с делами, оттого и злится, скрывая за этой злостью страх.
– Ну и захламили же все, – пробурчал он, оглядываясь в кабинете. – Скажи Берте, чтоб убралась… или наняла кого, если сама не способна. Садись куда, потолкуем.
Сам он занял высокое кресло, обитое черной кожей, которое казалось Игорю несколько претенциозным, сам он предпочитал мебель простую и функциональную.
– Тоже думаешь, что ее кто-то из наших? Из-за денег? – Дед достал из кармана портсигар и, пододвинув солидную бронзовую пепельницу, закурил. – Противно. Не убийство, Игорь, а вот мотив… знаешь, как она умерла? Я заключение читал… руки за спиной связали и нож под ребра, а труп в болото. Еще бы пару метров и в жизни не нашли бы.
Сигареты Деда воняли крепким дешевым табаком, и запах этот удивительно точно вписывался в пыльное запустение кабинета.
– Из своих кто-то, из тех, кто в доме… оттого и тошно, что вроде как я своими собственными руками человека на преступление толкнул, а с другой стороны… ведь чего им не хватает? И знают же, что никого не обделю.
Игорь хотел было сказать, что одно дело получить по завещанию десять-двадцать тысяч долларов, и совсем другое – все Дедово имущество. Хотел, но не сказал, потому как вышло бы, что он тоже на эти деньги рассчитывает.
– Знаю, знаю, о чем думаешь. – Иван Степанович глядел вроде и мимо Игоря, и в то же время последний очень живо ощущал тяжелый раздраженный Дедов взгляд. – Ну да, чем больше имеем, тем большего хотим. Разбаловал я вас, приучил тратить, но, видно, в ком-то жадность взыграла…
– Год назад?
– Ну не год, вроде как в конце лета, – возразил Дед. – Хотя, конечно, да… с этой точки зрения нелогично. Если бы еще кто-то умер… да не гляди ты так, я ж сугубо теоретически. Так вот, за это время вполне можно было бы избавиться еще от одного наследника… но пока тихо. Или только пока?
– Думаешь…
– Предполагаю. – Иван Степанович не позволил договорить. – А если убийца хотел предотвратить некое событие, скажем, возвращение Марты?
– Конкуренция?
– Не столько. Мера предосторожности. Допустим, ей было известно нечто весьма неприглядное, о чем она бы рассказала. Или даже рассказала, что собирается рассказать, ну, понимаешь, о чем я?
Игорь понял и тут же вспомнил ту нечаянную встречу и запоздалое сожаление по поводу того, что не хватило решимости пойти следом и вытряхнуть из нее всю правду о том внезапном бегстве.
А Дед, загасив окурок, снова закашлялся, этот приступ длился почти вдвое больше первого, и Игорь хотел было позвать на помощь, но Иван Степанович знаком велел оставаться на месте, а откашлявшись, пояснил:
– Не хочу, чтоб знал кто… будут как шакалы вокруг падали кругами… и ты иди, завтра договорим… и Берте передай, пусть картины на место повесит, пусто тут без них.
Как обычно, возвращение батюшки сопровождалось шумом и веселой суетой. Тяжелые деревянные короба с почерневшими, чуть влажными от подтаявшего снега досками и блестящими шляпками гвоздей, многочисленные картонные коробки, перехваченные шелковыми лентами свертки, небрежно брошенная на пол лохматая шуба, запах мороза, дыма, табака… у Настасьи голова шла кругом.
– Совсем тут без меня… – Батюшка громко, в голос хохотал, обнимал, целовал, царапая щеки колючей щетиной. – Расцвела, красавишна ты наша…
Лизонька зарделась.
– А ты что болеть удумала? – Ладони у батюшки широкие, кожа покраснела, высохла, пошла мелкими заусеницами, и сколько себя Настасья помнила, такими они были всегда, грубыми, но надежными.
– Я ж вам подарок привез, да такой, что прям как в сказке. Ох, и до чего же хорошо дома-то… ну, рассказывайте, как вы тут без меня?
Рассказывала в основном матушка, немного Лизонька, а Настасья больше молчала, разглядывая батюшку, да удивлялась тому, что раньше не обращала внимания на то, до чего же сильно он постарел. Резкие морщины, ввалившиеся щеки и лихорадочный блеск в синих глазах. Каким-то особым, самой непонятным чувством Настасья ощущала болезнь.
Невозможно. Неправда. Просто, видать, и вправду с нервами у нее не все ладно, а батюшка здоров, да более здорового человека и сыскать нельзя, он ведь в жизни ни разу не хворал. И теперь тоже… ей просто-напросто чудится. От избытка эмоций.
Вечером, пробравшись в сестрину комнату – совсем как когда-то в детстве, Настасья шепотом поинтересовалась у Лизоньки:
– Ты ничего странного не заметила?
– Нет. Как ты думаешь, если мне из шелку платье сшить на манер китайского? Это не будет чересчур вызывающе?
На другой день Настасьины опасения окончательно развеялись, батюшка был привычно весел и охотно рассказывал о местах, в коих довелось побывать. А чуть позже, после завтрака, наступил момент, которого Настасья ждала с нетерпением и приглушенным, полудетским предвкушением грядущего праздника – разбор багажа, более напоминавший поиски сокровищ. А сокровищ было немерено, каждый сверток, каждая коробка, каждый сундук скрывал в себе вещи волшебные и удивительные.
Круглое зеркало из полированного металла, по раме дивная вязь узоров, отдаленно напоминающих те самые, вычерченные на оконных стеклах февральским морозом. Или грубая статуэтка темного камня, неуклюже-некрасивая и очаровательная в своей некрасивости. Или яркий шелк, норовящий соскользнуть с ладони, тканной водой обнимающий пальцы… браслеты и серьги… многорукое божество с головою слона… пепельница… чернильница… нефритовый шар на высеребренной подставке…
– О боже, Николай, ты снова… – с каждой находкой матушка хмурилась все больше и больше, но даже это недовольство неспособно было нарушить очарование момента. Тем паче, что к матушкиному недовольству Настасья давно уже привыкла, а вот отец расстроился, помрачнел, как-то явно и виновато.
– Оленька, прости… не думал, что столько всего.
Много, замечательно много. Фарфоровый сервиз, тяжеловесно-золоченый и торжественный, расшитый цветами и бабочками бархат, чуть попахивающий сыростью, расписанные в греческом стиле вазы… книги.
Настасья устала, не столько физически, хотя и болезнь еще давала о себе знать, сколько от всеобъемлющей радости и восторга.
– А вот тут, – отец хлопнул ладонью по плоскому ящику, – подарок, о котором я говорил.
Внутри, заботливо укрытые плотным слоем золотой соломы, укутанные в промасленную бумагу, под которой обнаружился тройной слой жесткой холстины, лежали картины.
– «Две Мадонны» Луиджи, – провозгласил батюшка, откидывая последний слой из тонкой папиросной бумаги…
Позже, сидя в каминной зале, Настасья пыталась вспомнить, что же испытала, взглянув в темно-карие, в черноту глаза Печальной Девы, до невозможности похожей на Лизоньку… удивление? Мимолетную, быстро уходящую радость или же страх от этого противоестественного сходства? И еще оттого, что со второго портрета гневно и вместе с тем удивленно взирала на мир она сама?
А матушке картины понравились, она велела повесить их в Музыкальном салоне.
На развалины церкви Левушка все-таки отправился, вот разумом понимал, что если и были какие сокровища, то уже давно нашли себе хозяев. Но ведь тянуло же, грызло, мучило во снах желание поглядеть – всего-навсего поглядеть на место, где некогда лежал самый настоящий клад.
Поглядел. На густые заросли сныти, кое-где украшенные белыми зонтиками цветов, на темные взъерошенные листья жгучей крапивы, на влажную, комковатую землю с грязно-коричневыми бусинками улиточьих раковин. И серый, подпорченный мхом да лишайником валун. Верно, если забраться в заросли, за высоченную крапивно-снытевую стену, укрепленную гибкими колючими побегами ежевики, можно было бы отыскать… еще один камень? Или два? Вырытую в земле яму?
Вот Левушка и стоял, не решаясь ни двигаться вперед, ни повернуть назад.
– Здрасте, – окликнули его сзади. Обернувшись, он увидел ту самую, длинную и худющую девицу, которая то ли была моделью, то ли хотела ею стать. Как же ее зовут-то? Люба? Кажется, да.
– Добрый день, – Левушка решил с именем не торопиться, а вдруг все-таки не Люба, а Лена… хотя нет, Лены вроде не было.
– Местными красотами любуетесь или по делу? – поинтересовалась девица. – Как расследование продвигается?
– Н-нормально.
– Это значит, что никак. Или вы просто не в курсе? Хотя ладно, не хотите говорить и не надо, все равно никого не найдете… – Она сбросила на траву объемный рюкзак и, расстегнув замок, принялась копаться в содержимом.
Левушка чувствовал себя крайне неуютно, с одной стороны, следовало воспользоваться удобным моментом и попрощаться с девушкой, с другой – любопытство мешало уйти. Даже не столько любопытство, сколько ущемленная ее небрежным тоном гордость.
То ли Люба, то ли Лена вытащила из рюкзака платок, перчатки и саперную лопату. Неужто…
– Что, про клад уже слышали? – усмехнулась она, демонстрируя крупные ровные зубы. – Давайте, спрашивайте, чего хотите… или катитесь к чертовой матери.
– С какой это стати?
– А с какой это стати вы позволяете себе столь нагло меня разглядывать? Домогаетесь?
– Н-нет. – Левушка совершенно растерялся, его прежде никогда не обвиняли в домогательствах, тем более, к такой… да она ж на полголовы выше и тощая, будто селедка, вон, спортивная куртка висит, точно на пугале в теть-Валином огороде, и ноги как две палки, а лицо костлявое, некрасивое.
– Да ладно, шучу. Но если хочешь чего спросить, спрашивай, – девица легко перешла на «ты». – Извини, шутки у меня дурацкие, просто настроение ни к черту… а ты участковый наш, верно?
– Верно.
– Смешной. Нет, не в том плане смешной, чтобы посмеяться, а необычный скорее… без обид?
– Без обид. А… ты туда лезть собираешься? – Вопрос вырвался непроизвольно, и Левушке моментально стало стыдно. Ох, права мама, не ту он профессию выбрал…
– Собираюсь, – девица присела на траву, нимало не заботясь о том, что на джинсах останутся грязные пятна давленой травы. – А что, помочь хочешь?
Продираться сквозь заросли было интересно, нет, в одиночку Левушка в жизни не решился бы на подобный подвиг, но не отставать же от дамы.
– Хобби у меня такое, – пояснила Любаша. Ох и шло же ей это имя, в котором Левушке чудилась казачья лихость и почти разбойничья страсть ко всему запретному. Это он сам так придумал и тут же застеснялся собственных мыслей.
– Если по фундаменту, то план восстановить можно будет, и не церковь тут была, а усадьба. Точнее, церковь, она как бы при усадьбе была, а потом та сгорела, ну и восстановили отчего-то лишь церквушку, может, чтобы местным было где молиться, может, просто обгорела не сильно и дешевле было восстановить, чем новую строить. Меня впервые сюда дядька привел, Георгий Васильевич, он археологом был, историком…
Любаша легко переступала через колючие плети ежевики, отводила жгучие стебли крапивы руками, а на сныть и вовсе внимания не обращала. Левушка же ступал осторожно, но несмотря на это спотыкался, раздирая ладони, а на коже то и дело вспухали новые и новые крапивные следы.
– А клад был. Честное слово, был! – Любаша обернулась. – Правда, Дед сказал, что ценности он не имел, ну, с денежной точки зрения, только я не верю. Согласись, что абы какую вещь прятать не станут, да и лет им почти под триста… даже больше, чем триста.
– Кому «им»? – уточнил Левушка, раздвигая темно-зеленые, прогретые солнцем, листья.
– Картинам, – Любаша остановилась в центре небольшой полянки, сбросила рюкзак и, сев на землю, закурила. – Нет, как бы совсем точно я не знаю, купил их Дед или и вправду дядя нашел… конечно, тетушка Берта уверена, что нашел, оттого и не любит говорить, это ж преступление, если клад нашел и не сообщил?
Левушка кивнул, присаживаясь рядом. Трава была холодной и немного мокрой, с редкими каплями одуванчиков, полусгнившим прошлогодним листом, с коричневыми жилками-костьми и тонкой паутиной сухожилий… или у листьев не бывает сухожилий?
– Но ведь если времени много прошло, то уже не заберут? Дед на этих картинах свихнулся, точнее, сначала дядя, а потом уже Дед, и шагу ступить не может, с собой вечно таскает. Ну, конечно, когда за границу едет, то в доме оставляет, а если по России… и вчера вон привез, повесить приказал, будто без картин этих заняться больше нечем. – Любаша раздраженно дернула плечом.
– Так что за картины-то?
– Мадонны… Дед называет их Мадоннами, но в классическом смысле это скорее портреты, чем иконы. Середина семнадцатого века, мастер Луиджи из Тосканы, предположительно изображены дочери барона де Сильверо, Беатриче и Катарина, но насколько верно… понимаешь, об этих картинах вообще ничего не известно, ни у нас, ни в Италии. Ну будто и не существовало такого художника!
– Если бы не существовало, то и картин бы не было, – заметил Левушка. По гибкому мостику из травинки важно и медленно ползла божья коровка, желтый панцирь надкрыльев щеголял черными точками.
Любаша с ответом не спешила, тонкая сигарета медленно тлела, и запах дыма смешивался с многочисленными весенне-травяными ароматами.
– С одной стороны, вроде бы правильно, если есть картина, то и художник быть должен. С другой… он гением был, понимаешь? Хотя нет, что ты можешь понять, если не видел… не Леонардо, не Микеланджело, не Дюрер… гениальность в том, чтобы быть самим собой. У него получилось, особая техника, цвета, манера, само то, как ему удалось передать не столько внешность, сколько характеры… да если бы существовал такой Луиджи из Тосканы, его всенепременно заметили бы. Ну не мог же он написать лишь две картины?
– Ты у меня спрашиваешь?
– Скорее у себя. И еще, куча вопросов: как они в России оказались? Кто привез? Когда? И почему спрятал в доме?
– Революция…
– Революция случилась в семнадцатом году, в тысяча девятьсот семнадцатом, а дом сгорел в конце девятнадцатого века. И не просто так сгорел, а был подожжен хозяйкой поместья… это дядя так говорил. – Докурив, Любаша легла на траву. – Он же не просто так сюда приехал. Предки по матери здесь жили… то ли письма остались, то ли дневники. Или просто легенды… документов я не видела, Дед не позволил, сказал, что не моего ума дело.
– Почему? – Левушке тоже хотелось растянуться, закинуть руки за голову и, разглядывая небо, разговаривать. Но не решался, потому как выглядело бы подобное поведение мальчишеством, а он и так смешной, точнее, забавный.
– Не знаю. У Деда собственные представления о том, как надо жить. А тебе и вправду интересно или для дела спрашиваешь?
– Интересно… а почему для дела? При чем тут картины?
– Ну, если Марта – это Темная Дева, а Ольгушка – Светлая… хотя она не очень похожа, но дядя считал, что вопрос внешности второстепенен, но по-моему, он просто пытался впихнуть действительность в рамки легенды. Хотя зачем, непонятно… ладно бы легенда добрая была, а то жуть с кровью пополам.
– Расскажешь?
– А то… – Любаша сорвала травинку и, намотав на палец, протянула руку. – Кольцо, почти обручальное… в детстве все намного проще и золото ни к чему. В общем, если по легенде, то были две сестры, одна вышла замуж, а у второй не получилось, вот и жила в доме на правах бедной родственницы, красива была, наверное, если супруг начал на нее заглядываться…
– Бывает, – заметил Левушка, просто, чтобы в разговоре поучаствовать.
– Ага, бывает. Что раньше, что теперь… только эта сестра потом взяла и любовника своего зарезала, но поскольку была сумасшедшей, то ее не казнили, а заперли в психушке. Вторая же с ума сошла и дом подпалила. Вот такая красивая легенда. Ах да, забыла одну деталь, вроде бы как сестры эти точь-в-точь Мадоннами Луиджи были, одна Светлой, другая Темной. Ну и как тебе история?
– По-моему, мерзкая.
– По-моему, тоже, – Любаша поднялась. – И я тетку понимаю, картины эти… ну не должны они в доме висеть, в музее – еще быть может, а в доме… зло в них, думай обо мне, что хочешь, но Мартиным трупом дело не закончится.
– И кто следующий?
– Ольгушка… Игорь… Васька… или я. Думаешь, шучу? Да какие тут шутки… живешь, как на войне. Родственнички в лицо улыбаются, а за спиной обсуждают… возомнила себя красавицей, а морда кобылья. Что, не так?
– Не так. Ты не кобыла, ты очень красивая… – Левушка запнулся, чувствуя, что краснеет. Ну вот, договорился, дорасспрашивал.
– Спасибо, – ответила Любаша. – Слушай… а можно, я к тебе в гости приду?
– З-зачем?
– Просто так. Ну не могу я больше в этом гадюшнике, пусть они пока на Сашке потренируются зубы точить, а я у тебя посижу… поговорим о чем-нибудь… мне просто некуда больше. Так ты не против?
– Нет. – Левушка поднялся и, спрятав разукрашенные волдырями руки за спину, поспешил дать согласие. – Конечно приходи… чаю попьем. У меня варенье малиновое есть.
– Все-таки ты забавный…
Нельзя сказать, чтобы ко мне стали относиться хуже, Бехтерины держались с той ледяной вежливостью, которая создает куда более непреодолимую дистанцию для контакта, чем откровенная неприязнь. Впрочем, на семейство в целом мне было глубоко наплевать, Ольгушка же сохранила наивно-дружеское отношение, которое, впрочем, раздражало меня.
Нет, я понимала, что в случившемся нет ее вины, но… противно существовать в выверенно-манерном мире, понимая, что за всей этой вежливостью скрывается презрение. Если не хуже… завтра-послезавтра уеду. С самого начала ведь было понятно, что затея Евгении Романовны обречена на провал, а значит…
– Александра, Иван Степанович изъявил желание поговорить с вами. – На лице тети Берты застыло удивленное выражение. – Он… просил, чтобы вы подошли в кабинет. Пожалуйста.
Ох, как нелегко далось ей это «пожалуйста», выщипанные брови возмущенно сошлись на переносице, а губы растянулись в приторно-вежливой улыбке.
Интересно, что ему надо… хотя, понятно, хочет в вежливой форме предложить мне уехать.
Кабинет поражал размерами и захламленностью. Отодвинутые в сторону гардины пропускали внутрь комнаты солнечный свет, который желтыми полосами растекался по полу, обрисовывая царапины на паркете, а воздух наполнял дрожащим золотисто-живым маревом.
– Утро доброе. – Дед сидел в кресле. На нем все тот же черный костюм, несколько неуместный в сельской обстановке, а трость прислонена к креслу – можно рассмотреть высеребренный набалдашник в форме птичьей головы.
– Доброе. – Признаться, в этом пыльно-книжном царстве я ощущала себя несколько неуютно. А глаза у Ивана Степановича карие, в черноту, смотрит, ну точно оценивает…
Не дожидаясь приглашения, уселась в кресло напротив Деда, тот усмехнулся и заметил:
– А ты смелая.
– Некоторые считают это наглостью.
– Смелость – это когда свои права отстаиваешь, а наглость – когда чужие себе забрать хочешь, – пояснил Иван Степанович. – Куришь?
– Бросила.
– Вот и хорошо, а мои-то дымят, причем все… знают, что не люблю, но все одно курят и прячутся, будто дети… видишь, смелости не хватает. – Он достал из кармана пиджака портсигар. – Интересная ты девочка… вначале, признаться, выставить тебя хотел, Ольгушка в этой жизни мало что понимает… потом подумал, что нехорошо судить, ничего о человеке не зная…
– И узнали? – Мне было смешно: сначала Евгения Романовна, потом вот Дед… популярная я, однако, особа.
– Узнал, – не стал отрицать Иван Степанович, только глаза его чуть потемнели, теперь даже с близкого расстояния не разобрать, где радужка, а где зрачок, даже жутковато стало. – И честное слово, начал в судьбу верить… хочу тебе кое-что предложить, тоже своего рода сделка… только сначала скажи, что ты видишь.
– Где?
– Там. – Дед махнул рукой на стену. – Подойди, погляди… только, чур, внимательно.
Два книжных шкафа, за мутноватым стеклом в тишине и пыли коротают свой век массивные тома. Между шкафами голое поле чуть выцветших обоев, декоративные портьеры темно-винного бархата и две картины.
– Мадонны, – подсказал Дед. – Две Мадонны кисти художника, без сомнения, великого, но увы, позабытого. Но пока живы они, живо будет и имя Луиджи из Тосканы.
Великий? Не знаю. Скорее гениальный, я не берусь судить о возрасте картин, но они дышат жизнью, пусть краски немного поблекли, а покрытая лаком поверхность подернулась сетью морщин. Мастерство поражало.
Две Мадонны, две ипостаси единого. Первая светла и благостна: пастельные тона, печальный взгляд и легкие дорожки слез на щеках… она не выглядела Девой – скорее уж невинное дитя…
– Белая Мадонна, или Скорбящая, Дева с розой. – Дед все-таки закурил. – Видишь цветок?
В ладони ее прозрачно-золотая роза, сквозь лепестки слабыми тенями проглядывают контуры пальцев, цветок удивительным образом вписывался в нежный строй картины и вместе с тем, против всякой логики, выделялся. Я не сразу поняла, чем именно, а поняв, испугалась.
Роза была мертва, и виделось в ней не золото – иссохшая белизна и хрупкое мгновение мертвой плоти…
Чудится?
– Прекрасна, не правда ли? – Дед подошел к картине. – Совершенство линий, и вместе с тем – сколько жизни… непозволительно много для иконы, не находишь?
– Это не икона. Скорее портрет в образе.
– А ты верно ухватила суть, – старик улыбнулся, и темные морщины изменили выражение на чуть более дружелюбное. – Именно портрет и именно в образе. Весьма вызывающе покушаться на самое Святую Деву… А ее сестра, как тебе она?
Темна – первое, что приходит в голову. Эта картина – словно мозаика: чернота волос, тяжесть темно-синих и ярко-белых тканей, бледность кожи и пламенеющее сердце на ладони.
– Приглядись к нему, – велел Дед. – Сначала кажется, будто оно горит… скажем, объято пламенем гнева, но вот пламя отчего-то стремится не вверх, а стекает вниз, по ее руке, будто…
– Кровь. – Если стать не прямо перед картиной, а чуть сбоку, то все сказанное Дедом становится очевидным. Алые нити крови меж тонких пальцев, черные же пятна на рукавах платья и отражением их – другие, на лезвии…
– Эти портреты одновременно и талисман, и проклятие нашей семьи. – Иван Степанович курил медленно, растягивая удовольствие, как делают люди, добровольно или по нужде ограничивающие себя в удовольствиях. – Георгий отыскал их тут, он был одержим кладоискательством, но Мадонны – единственная его удача.
– А разве их не нужно было сдать? Ну, государству?
– Государству? – хмыкнул Дед. – Нужно. По закону. Но в то время, когда Георгий добрался до клада, вышло, что старое государство уже исчезло, а новое было чересчур непонятным, чтобы доверять ему такие ценности… с ними невозможно расстаться, это наваждение… извращенная форма любви. Проще было заплатить. Экспертиза, оценка… все законно. Георгий – мой племянник, что, впрочем, не столь уж важно, он обратился за помощью, я помог.
– С картинами?
– И с ними тоже, – неопределенно ответил Дед. – Вообще он дело свое открыть хотел, сначала не шло, совсем было фирма легла, потом они появились, и тут же дела пошли… Георгий и возомнил, что удача от них.
– А на самом деле?
– На самом деле? – Иван Степанович нежно погладил серебряную птичью голову на трости. – Кто ж его знает, но с ними в делах везет, без них же… суеверен я, не люблю рисковать, особенно, когда не знаю, в чем риск. И мои о суеверии знают… все знают, оттого и рассчитываю, что поверят.
– Во что поверят?
– В то, что я хочу на тебе жениться.
И все-таки Дьявол, самый настоящий, живой Дьявол, лично явившийся за остатками моей души. Дьявол рассмеялся, хрипло, жестко, и я вздохнула с облегчением, все-таки шутит… конечно, он шутит…
– Вот и ты поверила, – сказал он. – И они тоже… как миленькие… испугаются… чем больше жадность, тем больше страх…
После этих слов все стало на свои места. Дьявол не шутил, он предлагал сделку, серьезную и опасную.
– Вы хотите найти убийцу Марты?
– Умная девочка, – похвалил Иван Степанович и тут же, пока я не успела отказаться, добавил: – Двести тысяч. Евро.
Сонный вечер неторопливо сползал в ночь, темную, расцвеченную редкими звездами, укрытую блестящей снежной шубой, на которой черным узором выделялись галочьи следы. Правда, из окна не видно ни звезд, ни снега, ни следов, разве что кусочек двора, да и то если приложить ладони и дышать, выплавляя озерцо в застывшем с той стороны стекла льду.
– И все-таки этот молодой человек не внушает доверия, – в десятый раз сказала матушка. – Его манеры чересчур уж вольны, даже вызывающи…
– Оленька, манеры – это всего-навсего манеры, зато он умен, образован…
– Склонен к авантюризму.
Настасья вздохнула, слушать этот разговор было неприятно, а не слушать никак невозможно, оставалось надеяться, что родители не заметят ее интереса к обсуждаемому вопросу или того, как руки дрожат. Стыдно, до чего же стыдно. Она вела себя, будто капризное дитя, впадая то в меланхолическую задумчивость, то, наоборот, в непонятное веселье. А все из-за него…
Дмитрий явился без приглашения, и сам этот факт вывел матушку из душевного равновесия, хотя она постаралась ничем не показать гостю свое недовольство. Матушка была вежлива и улыбчива, благосклонно принимала комплименты, которые, правда, несколько отличались от привычных, принятых в обществе, и даже снизошла до приглашения к ужину, верно, не надеясь, что незваный гость ответит согласием. А Дмитрий, улыбнувшись, ответил:
– Всецело в вашем распоряжении, миледи, и пусть душа моя сгорит в аду, если осмелюсь оскорбить отказом.
Матушкино удивление было столь явным, что Настасья с трудом сдержала смех. А вот отцу Дмитрий понравился, беседовали они долго, обсуждая какие-то совсем уж далекие от местной жизни проблемы, и Настасья, пропуская слова мимо, таяла от одного звука этого мягкого, точно венецианский бархат, голоса.
Очнулась она лишь в Музыкальном салоне. Дмитрий, увидев портреты, замолчал и долго, неприлично долго, рассматривал картины, тогда еще Настасья испугалась, что в сравнении с Мадонной выглядит глупо, по-мещански, но гость, проведя рукой по раме, заметил:
– Звезды живые краше нарисованных… пусть и подобное мастерство редко встретишь. Флоренция?
– Пруссия, – поправил отец. – Но художник – итальянец. Луиджи из Тосканы, к сожалению, кроме имени, ничего узнать не удалось.
– Время пожирает и людей, и саму память о них.
– Превращая ее в легенды, – батюшка подошел к картинам. – Отчего-то часто случается так, что чужой талант порождает в сердцах людей не столько восхищение, сколько зависть и страх. И чем гениальнее творец, совершеннее творения его, тем чудовищнее слухи.
Настасья слушала, затаив дыхание: никогда прежде батюшка не вел подобных речей.
– Взять хотя бы Луиджи. Кто ныне слышал об этом художнике? И отчего единственные работы его сыскались в Пруссии, а не в родной ему Италии? Не оттого ли, что в картинах его было чуть больше жизни, чем дозволялось церковью? И не из-за обвинения ли в ереси вынужден он был покинуть родные места?
– Догадки, всего-навсего догадки, – возразил Дмитрий.
– Увы, прошедшие годы не оставляют ничего, кроме догадок… ну и еще, быть может, легенд. Признаться, картины эти обошлись мне в сумму более чем скромную, и данное обстоятельство поначалу весьма меня удивило, заставив заподозрить агента в обмане, ибо за один лишь возраст он мог запросить цену втрое большую. Однако же, как выяснилось впоследствии, дело было в том, что с именем мастера, равно как и с чудесными образами этими, связана весьма и весьма мрачная история, породившая преглупое суеверие о том, что «Мадонны» Луиджи приносят беду.
С тихим шелестом открылся матушкин костяной веер, пойманной бабочкой затрепетал в руке, заставляя пламя свечей кланяться под напором рукотворного ветра. Но к счастью, батюшка не обратил внимания на это проявление недовольства и продолжил рассказ.
– Мадонны – это портреты дочерей барона де Сильверо: Беатриче и Катарины.
– Дерзко, – Дмитрий снова поглядел на картины, но теперь как-то иначе, хотя Настасья не смогла бы определить, в чем состояла эта инаковость: выражение лица то же, улыбка, взгляд, но словно внутри что-то повернулось.
Все-таки, видать, нервы не в порядке. Снова чудится. Правда, на этот раз не темное, как прежде, а светлое и радостное. Только бы не обернулся, не заметил ее интереса, почти непристойного для девицы… матушка потом укорять станет, а Настасье все равно. Смотреть на Дмитрия можно бесконечно долго, выискивая, запоминая мельчайшие детали. Высок, строен, даже худощав, кожа смуглая, в медную красноту, а волос русый, выгоревший на солнце…
– Бытует мнение, что именно за дерзость Господь и покарал мастера, осмелившегося оскорбить небесный образ. Поскольку я всегда отличался любопытством к вещам подобного рода, то постарался узнать о бароне и дочерях его как можно больше, втайне надеясь пролить свет и на личность художника.
– Удалось?
– Нельзя сказать, что я потерпел неудачу, равно как и утверждать, что добился своего, – батюшка уселся в кресло и, указав Дмитрию на второе, заметил: – История долгая и прелюбопытная, но в правдивости ее не уверен.
– Не думаю, что это кому-нибудь интересно, – заявила матушка, и веер в ее руке зашелестел чуть громче. Дмитрий же поспешил ответить:
– Ну что вы, мадам, разве есть что-либо интереснее тайны, самим временем укрытой и упрятанной от любопытствующих взоров?
– А не боитесь ли вы, сударь, что подобное любопытство в некоторых случаях не совсем уместно? – Матушка раздраженно захлопнула веер, и в наступившей тишине отчетливо был слышен печальный Лизонькин вздох. Видимо, ей очень хотелось услышать и про картины, и про тайны, да и сама Настасья не отказалась бы… батюшка умел рассказывать истории, порой страшные, порой забавные, но всегда безмерно интересные.
Дмитрий же на матушкино раздражение ответил улыбкой.
– Страх, сударыня, порой влечет к последствиям гораздо более неприятным, нежели любопытство. Да и неужто вам не хочется знать, что за вещь вы впустили в свой дом? Поверьте, в этих картинах чересчур много жизни, чтобы относиться к ним только как к предметам.
Беспомощный и растерянный матушкин взгляд, веер, выскользнувший из пальцев и распластавшийся на ковре, чуть дымное пламя свечей и черная блестящая спина клавесина… Черная Мадонна с укором взирала на людей, а в улыбке ее сестры Настасье чудилась издевка.
– Ваш веер, сударыня, простите за дерзость, порой я бываю невыносим… – Дмитрий губами коснулся матушкиной руки, жест вежливый, но Господи, до чего неприятно видеть.
– Ну… – батюшка откашлялся. – Если такое дело, то… барон Антоний де Сильверо был человеком богатым и известным.
Отец извлек из кармана китайские четки, старая привычка, которая помогала ему сосредоточиться на повествовании, а Настасье просто нравилось наблюдать за тем, как бусины перекатываются в отцовских пальцах, то догоняя друг друга на шелковой нитке, то, наоборот, замирая, застывая на мгновение, чтобы затем снова упасть в прорисованную нитью пропасть.
– Известность его была следствием тех же суеверий и сплетен, что обычно преследуют людей успешных. Молва наделила барона прозвищем «Отравитель», якобы за то, что де Сильверо убивал жен, коих насчитывалось четыре. Из-за слухов, а также ради спокойствия малолетних дочерей, де Сильверо вынужден был оставить родную Флоренцию и переехать в Пруссию.
Пальцы застыли, на мгновение прервав бесконечный бег нефритовых бусин по кругу.
– Теперь сложно сказать, была ли в смерти тех женщин вина барона либо же дело в несовершенной медицине того времени да слабом здоровье, но… от третьего брака у де Сильверо осталась дочь Катарина, от четвертого – Беатриче. Склонен полагать, что дочерей барон любил безмерно. Я видел расходные книги, описания их нарядов, драгоценностей. Само поместье, которое теперь, правда, принадлежит совсем другой семье.
Целых три бусины скользнули вниз. Настасья попыталась представить барона, которому пришлось уехать в другую страну, чтобы оградить дочерей от слухов и собственной черной репутации. Отчего-то де Сильверо вышел очень похожим на отца.
– О жизни этой семьи известно крайне мало, все свидетельства носят характер косвенный, оттого дальнейшие события в некоторой степени носят характер вымысла, – продолжил тем временем батюшка. – Задумав заказать портреты дочерей, барон де Сильверо пригласил мастера Луиджи из Тосканы, тот жил в доме, работал. Пожалуй, вот и все, что известно о нем, не считая одной детали – Луиджи умер в тот же день, когда показал картины барону, и смерть эта породила еще один слух – дескать, де Сильверо был столь впечатлен работой мастера, что приказал отравить последнего, чтобы сии шедевры остались единственными в своем роде.
Легкий скрип кресла, широкая ладонь на подлокотнике, на смуглой коже нитью белый шрам, в складках сюртука полумрак… Настасье страстно захотелось прикоснуться, чтобы, как при той встрече в парке, рука в руке, тепло, проникающее сквозь тонкий шелк перчатки, и слова, обращенные лишь к ней.
Неприлично. Непристойно. Лизонька умерла бы, доведись узнать о подобных мыслях и желаниях. А матушка, верно, сослала бы в монастырь на покаяние. Настасья отвела взгляд, уж лучше глядеть на бусины да рассказ слушать.
– Говорят, перед смертью мастер проклял свои творения. Неизвестно, в проклятии ли дело, либо в обыкновенных пороках души человеческой, но не прошло и полугода, как младшую из дочерей барона, Беатриче, унесла в могилу неведомая болезнь, а спустя еще месяц и Катарина последовала за сестрой…
– Боже, – матушка побледнела. – И ты, зная о том, привез это… это сюда? В дом? В подарок?
– Оленька, – отец смущенно развел руками. – Это всего лишь слухи, нелепые, глупые и недостойные внимания. В наш просвещенный век верить в подобные сказки? На самом деле история банальна и грустна, отец потерял обеих дочерей, а взамен остались лишь портреты. Но как имел честь выразиться наш гость, нарисованным звездам не заменить настоящих, остальное же… несущественно.
Матушка была не согласна, Настасья видела это несогласие и во взгляде, и в строгой линии губ, и в нервном похлопывании веером по юбке. И бусины в отцовских руках замелькали быстрее…
– Но, пожалуй, я утомил вас…
– Скорее обманули, – ответил Дмитрий. – Обещая тайну, когда на самом деле все так просто… если, конечно, простота эта не вымышлена в угоду спокойствию.
Дальше стало совсем неинтересно, беседа свернула на политику, затем на торговлю и военные кампании… Настасья любовалась Дмитрием и сама не заметила, как едва-едва не задремала, во всяком случае, очнулась она тогда, когда Коружский стал прощаться, и тут же испугалась, что больше не увидит его, ведь маменька, несомненно, будет против его визитов.
И теперь, делая вид, что занята книгой, Настасья вслушивалась в беседу.
– От человека, который вырос в столице, я ждала более… приятных манер, – жесткий голос, будто придавленное морозом стекло разрастается трещинами. Манеры, снова манеры… неужели матушка не способна видеть ничего, кроме манер?
– Оригинал, но разве это недостаток?
– Не знаю… он молод, из хорошей семьи… единственный наследник. – Матушка говорила почти шепотом, и до Настасьи долетали лишь некоторые слова. – Неплохая партия… приобрел поместье, собирается здесь жить… сосед… оригинал… что ж, в столице много оригиналов.
– Ну вот видишь, Оленька, – отец вздохнул с явным облегчением, но матушка на этом не успокоилась.
– А эта твоя история, Николя? Кошмарная, ужасная, отвратительная! Да как у тебя только язык повернулся говорить подобное при девочках? И что Дмитрий подумает о тебе, о нас? Я не удивлюсь, если он будет избегать визитов. И картины эти, завтра же велю снять.
– Оленька, ну зачем? Разве ж они не хороши? Ты только погляди, какой редкостный талант, какое мастерство, они ведь живут, и будет нехорошо лишать их этой жизни.
В дрожащем примятом многозвездным пламенем свечей воздухе глаза Печальной Мадонны блестели от слез, а вот в улыбке ее Гневливой сестры Настасье виделась неизбывная, непонятная печаль.
Ночью же Лизонька, пробравшись в комнату сестры, пожаловалась:
– Анастаси, мне страшно… мне кажется, что я – это она… что я умру. Я не хочу умирать.
– Глупость какая. – Настасья села на кровати. – Конечно же ты не умрешь, и ты – не она, это все от батюшкиных историй, просто ты чересчур впечатлительна.
– Да, – согласилась Лизонька, забираясь под одеяло. – Знаешь… а ведь мадам Аллерти предупреждала…
– О чем?
– Ну как же… ты не помнишь? Совсем не помнишь? Одной суждено жить, другой…
– Тоже глупость. – Настасья обняла сестру. – Спи. Хочешь, я расскажу сказку? Ну, как раньше? Чтоб не так страшно…
Идея Деда была бредовой и вместе с тем не лишенной смысла. Все знают о его странной привязанности к чертовым портретам, эксцентричности, граничащей с безумием, и умении держать данное слово. Если Дед прилюдно объявит, что женится, то…
Бред, причем бред опасный, но белобрысая согласится, во-первых, из-за денег, во-вторых, потому что Деду отказать невозможно. Ну а что в этой ситуации остается делать Игорю? Покорно ждать, когда убийца попытается избавиться от новоявленной невесты? Поймать на месте преступления? А если что-то пойдет не по плану и белобрысую убьют?
– Мне хотелось бы поговорить с вами. – Ольгушка подошла неслышно, остановилась в трех шагах и замерла.
– Добрый день, – Игорь выдавил из себя улыбку. – Присаживайся.
Она села на самый краешек скамьи, длинная юбка шелковым водопадом обрисовывала стройные ноги, голубая блузка подчеркивала болезненную белизну кожи, распущенные волосы пепельным пухом лежали на плечахх. Она красивая, но… отчего-то красота эта не вызывала никаких мыслей, кроме острого чувства вины.
– Мне… неудобно обращаться, но… мама… она переживает. – Ольгушка глядела в землю, Игорь тоже поглядел, обыкновенная трава, синие незабудки и рыжий муравей…
– Мама просила, чтобы вы… попытались… понять ее. Что если вдруг… пожелаете получить развод, то она не против, – выпалив неприятную фразу на одном дыхании, Ольгушка вздохнула с облегчением и даже улыбнулась. Раньше она очень часто улыбалась.
– А ты?
– Что я? – Худенькие плечи испуганно вздрогнули.
– Ты будешь против? – Ну вот, зря он спросил, теперь расплачется или молча уйдет, чтобы несколько дней избегать его… всех их. Родные тут же всполошатся, забегают, начнут пенять за невнимательность и требовать, чтобы он вел себя иначе… а он не может иначе, не получается у него той сладкой доброты, которую щедро раздаривает Васька. Но Ольгушка не ушла и даже ответила:
– Не знаю… А как лучше?
– Лучше, чтобы эта тварь вообще никогда не переступала порог дома! – Голос Евгении Романовны разносился по дому. – И я… я привезла ее сюда…
– Наверное, это судьба. – Дед был безмятежно-счастлив, и Игорь в который раз подивился тому, с какой легкостью Иван Степанович актерствует. – И я благодарен тебе, Женечка, за твое участие и понимание.
– Она же… она же шлюха! Проститутка! Продажная тварь! Она из-за денег и…
– Вот только не надо говорить, что ты за Вадима по большой любви выходила. – Дед моментально отбросил былую мягкость, давая понять, что хамства в отношении будущей супруги не потерпит. – Напомнить? Провинциалка и москвич с младенцем на руках, горячий роман и ранняя беременность…
Евгения Романовна густо покраснела и, схватившись за грудь, прошептала:
– Боже мой… сердце…
– Сердца у тебя никогда не было, – парировал Дед. – А для всех в первый и последний раз объясняю, я не в маразме, я прекрасно понимаю, что речь идет о сделке, и вполне доволен ее условиями, прочие же вещи вас не касаются.
– И когда свадьба? – поинтересовалась Любаша. – Или вы гражданским будете?
– Недели через две. – Дед обвел собравшихся внимательным взглядом. – Думаю, отпразднуем в узком семейном кругу… хотя, если Сашенька хочет, то…
– Нет, спасибо. – Лучезарная улыбка, почти влюбленный взгляд – еще немного, и Игорь поверит в искренность чувств – и в подтверждение серьезности намерений жениха жемчужное ожерелье. Белые бусины влажно поблескивают, и хочется пощупать, убедиться, что они и вправду живые, теплые… настоящие.
Да, пожалуй, единственное, что здесь настоящего, это ожерелье, Дед специально заказал, правдоподобности ради.
Молчание, затянувшаяся пауза… Любаша разглядывает ногти, тетушка Берта нервно мнет кружевной платочек, мать сидит, вцепившись в Васькину руку, бледна и растеряна… Васька хмурится, Евгению Романовну прямо-таки трясет от злости, но при всем этом перечить Деду она не осмеливается.
– Свадьба – это ведь хорошо! – Ольгушка отбросила волосы назад. – Хочешь, я помогу тебе выбрать платье?
– Платье, господи, какое к дьяволу платье! – Василий пнул кресло. – Твоя жена – дура!
– А ты – хамло. – Игорю этот разговор был заранее неприятен, но избежать его не представлялось возможным. Впрочем, разговоров предстоит много, Васька – так сказать, первая ласточка, потом придет мать и тетушка Берта, и Любаша… и сестры ее, которые завтра подъехать должны.
– Нет, ну ты скажи, он и вправду решил на ней жениться? – Васька присел на стул и, достав из кармана щегольской брегет «под старину», постучал ногтем по корпусу. – Восемьдесят лет, в могилу пора, а он жениться…
– А не спеши хоронить.
– Ага, у нас есть еще здесь дела… песня такая есть, – пояснил Василий. – Нет, Гарик, ты вообще понимаешь, что происходит?
– Я понимаю, что это не наше с тобой дело.
– Не наше? – Василий удивленно приподнял бровь. – Ты что, и вправду настолько туп или просто делаешь вид, будто тебе по фигу? Да хотел бы трахать эту суку, трахал бы… хотя крупно сомневаюсь, что у него еще стоит… но жениться-то зачем?
– Сходи спроси.
– И выслушать чушь о Мадонне? Да Дед в маразм впал!
– Не ори.
– Боишься, что услышит? Ну да, конечно, ты ж у нас честный… – Однако Васька все-таки чуть сбавил тон. – Или думаешь, что на брачном ложе сдохнет поскорее? А деньги все тебе оставит… ты ж у нас любимчик. Только вот, Гарик, ошибаешься, эта сука быстро старика к рукам приберет, приголубит, приласкает, и вот уже вместо старого завещания – новое… или даже без завещания, жена-то – наследник первой очереди, а мы с тобой так, дальняя родня…
От распиравшей его злобы Васька начал краснеть, некрасиво, неровно, багровыми пятнами, которые появлялись на шее, выползая из-под белого воротничка рубахи, подымались вверх, на выбритые щеки, резко очерченные скулы и высокий лоб.
– Ну чего смотришь? Делать что-то надо…
– Что именно?
– Не знаю, – Васька поскреб переносицу. – А если объявить его недееспособным? Ну понятно же, что в таком возрасте только полоумные и женятся… и мания его… ну подумаешь, похожа… да я на любой трассе таких «похожих» десяток раскопаю, и дешевле выйдет. Или с ней что-нибудь… поговори, дай понять, что ловить тут нечего, пусть убирается, пока… – Васька осекся и, нервно улыбнувшись, поспешно добавил. – Ну… или еще денег предложить можно.
К вечеру Игорь тихо ненавидел всех: и Деда с его безумной идеей, и белобрысую, которая дала себя уговорить на эту авантюру, и себя самого, но более всех – собственных родственников.
Жадность. Зависть. Злоба. Деньги, которые на глазах уходят «из семьи», и всеобщая убежденность в том, что нужно что-то делать… и делать должен именно Игорь.
– Это абсолютно невозможный брак, – доказывала мать, то и дело прикладывая к глазам надушенный платок. – Нужно как-то повлиять… семья ведь против…
– Против, категорически против, – вторила тетушка Берта, обмахиваясь любимым веером. – Она же содержанка!
– И сумасшедшая, – поспешно добавила Евгения Романовна. – Она лечилась в том же… заведении, что и Ольгушка.
Слушать это было невыносимо тяжело, но Игорь слушал, вникал, продирался между словами и пытался уловить запах той, настоящей ненависти, что способна подтолкнуть к убийству. И в то же время сама идея начинала казаться все более несостоятельной.
С чего Дед решил, будто Марту убил кто-то из семьи? Кто? Матушка и тетя Берта? Бред. Они уже не молоды, но…
Но держат себя в форме, спортзал, бассейн, даже здесь ежедневные пробежки… пожалуй, физически они способны были бы. Господи, о чем он думает? Подозревает родную мать в убийстве? Но кто тогда? Васька? Любаша? Евгения Романовна?
Или все же кто-то посторонний? Тогда белобрысой ничего не угрожает и спустя две недели она, получив обещанный Дедом гонорар, уедет, а в дом вернется утраченное спокойствие.
А если Дед прав, то… от конкурентов принято избавляться.
– Игорь, твое равнодушие меня убивает! – заявила сегодня мать, и он подумал, что если кого здесь и убьют, то глупую и жадную Александру… но спустя пару часов выяснилось, что он ошибался.
Когда Любаша не пришла, Левушка не удивился, хотя испытал некоторое разочарование, ему хотелось поговорить об истории, кладах и странных картинах, которыми одержим Любашин дед. И еще понаблюдать за самой Любашей, представить, что, возможно, когда-нибудь она перестанет считать его забавным и начнет воспринимать всерьез.
А она не пришла. Обидно. Именно эта необъяснимая детская обида и погнала Левушку из дома, он только представил, что будет весь вечер сидеть в тоскливом одиночестве, которое отчего-то прежде совсем не тяготило, а теперь вот навалилось, и, схватив куртку, выскочил на улицу. Сквозь полупрозрачные сумерки проглядывала кособокая луна, бледная, блеклая и неприятная с виду. Все вокруг виделось неровным, дрожащим, будто бы сквозь задернутое дождем стекло смотришь.
Он и сам не заметил, как свернул на узкую тропинку, ведущую в сторону развалин церкви, просто шел себе и шел, и очнулся лишь на том самом месте, где в прошлый раз встретил Любашу. Вон и черной дырой в снытево-крапивной стене вытоптанный ими проход, обломанные стебли и… глупо лезть внутрь, особенно теперь, когда почти стемнело. Левушка и не собирался лезть, а фонарик достал ну просто на всякий случай – темноты он жуть как не любил.
Желтое пятно переползало с листа на лист, коснулось земли, потом, всполошенное резким птичьим криком, метнулось в сторону, замерев на серой ребристой подошве… рисунок елочкой, на носке полустертые шипы, между которыми застрял круглый камешек, на пятке трещина. Левушка закрыл глаза, потом открыл – подошва не исчезла.
Уже позже, вспоминая, он пытался уловить тот момент, когда понял, что в зарослях лежит именно Любаша. По кроссовкам? Тем самым, в которых она была днем, светло-серым, фирменным, с чуть поистертым, поношенным верхом и грязно-белыми шнурками. Наверное. Кроссовки он разглядел первыми, это уже потом и темные джинсы, задравшиеся, обнажавшие тонкие щиколотки, и руку, вцепившуюся в жесткий травяной хвост.
И залитое чернотой лицо. Кровь. Липкая, еще теплая и живая, оставалась на коже… тихий вздох, разорвавший тонкую пленку на губах.
Жива. Дрожащими руками нащупать пульс, испытывая неуместную неловкость, расстегнуть рубашку и, приложив ладонь к груди, убедиться, что сердце стучит, пусть неровно, но стучит.
Поднять ее на руки, не такая тяжелая, как он опасался, напротив, тонкокостная, хрупкая, беспомощная. Больше всего Левушка боялся, что она умрет прямо у него на руках, и еще споткнуться, упасть вместе с нею, но все одно бежал, подошвы скользили по мокрой от росы траве. А рукам было скользко от Любашиной крови.
В больнице ему сказали, что и Любаше, и ему крепко повезло… что еще бы полчаса… или удар чуть ближе к сердцу… или лезвие пошире…
Левушка слушал и кивал, добавляя к этим причинам иные: например, если бы у него не нашлось фонарика… если бы он не вышел гулять… если бы не догадался перевязать рану… если бы Михаил, Левушкин сосед, не успел починить машину и пришлось бы вызывать «Скорую»… если бы больница находилась чуть дальше.
Причин было бесконечное множество, и все перечеркивалось одним-единственным словом: «повезло».
– Ну, ты это, как? Молодец, что позвонил. – Петр в белом халате поверх куртки выглядел нелепо. – Говорят, что выкарабкается. Молодая, сильная… и ты молодец, не растерялся.
Левушка кивнул. Говорить сил не было, его трясло, будто бы от болезни. Одежда в крови… переодеться надо… а не во что. Хотя бы руки вымыть. Кровь воняет, почему он прежде не замечал, насколько сильно воняет кровь?
– Домой подвезти? – поинтересовался Петр. – Все равно ночь пропала, да и толку тут сидеть никакого. Поехали, лучше этих, Бехтериных допросим.
В машине Левушка немного пришел в себя, хотя руки по-прежнему дрожали, и за эту самую непроизвольную дрожь вдруг стало стыдно, и Левушка засунул руки в карманы, чтоб не так заметно.
Желтое пятно фар скользило по серой ленте дороги, совсем как давешнее пятно фонаря. Все тени были с рисунком подошвы.
– Как ты думаешь, кто ее? – поинтересовался Петр. – Нет, ну что свои, это понятно… скорпионье семейство. Или на свидание с кем пришла? Опять же, дамочка не из слабых, спортивная, да и росту как в баскетболистке… как ты ее только допер. Нет, блин, ну чего людям не хватает для счастья?
Тот разговор не имел последствий, разве что Дмитрий Коружский, к немалой радости Настасьи, стал частым гостем в доме. А вот портреты так и остались висеть в Музыкальном салоне, правда, со временем, когда рассказанная батюшкой история подзабылась, повыветрелась из памяти, вытесненная новыми впечатлениями, картины уже не казались столь пугающими, как прежде. Разве что по вечерам, когда совсем уж темнело и слабое пламя свечей, не справляясь с тягучими зимними сумерками, подпускало тени к образам Мадонн, их лица словно оживали, менялись, становясь то печально-задумчивыми, то растерянными, то, напротив, сосредоточенно-сердитыми. И хотя Настасья старалась на картины не глядеть, но изменения эти отмечала, запоминала и привычно пугалась, давая себе очередное слово, что больше в салон ни ногой.
Но как это осуществить, когда в доме дорогой гость и матушка, уже не раздраженная, но скорее довольная визитом, приглашает именно сюда, в салон, и снова вечер вроде бы и вместе, но не наедине. Лизонькины пальчики легко касаются клавиш, и ободренный лаской клавесин поет, музыка красива, Лизонька тоже. Нежна, светла и почти ангел, и больно смотреть, как Дмитрий перелистывает ноты, наклоняясь близко, чересчур уж близко. Лизонькины щеки мило розовеют, и Настасье хочется кричать от боли и ревности…
Непристойно выказывать эмоции. Она читает, вернее, делает вид, будто увлечена чтением, но строки плывут перед глазами, утопая в непролитых слезах. Как он может быть таким равнодушным сегодня, когда вчера принес Настасье розу, иссыхающую, примятую жестокими руками, готовую рассыпаться блеклым золотом душистых лепестков. Настасья спрятала розу в альбом, заранее поклявшись, что никогда не расстанется с этим знаком внимания… и слова запомнит навсегда:
– Красота мимолетна, так стоит ли тратить жизнь, саваном морали укутывая падающую звезду?
Тогда Настасья не поняла и промолчала, опасаясь глупостью своей оскорбить Дмитрия, а сегодня… сегодня ей хотелось рыдать от боли.
Последние звуки мелодии невидимым пеплом упали на ковер, и Коружский, наконец, отошел от Лизоньки и клавесина.
– Читаете Шекспира? Романтик смерти, певец безумия, гений темных страстей, сжигающих души…
Настасья не сразу поняла, что обращаются к ней, а поняв, разозлилась, наверное, оттого и ответила дерзко:
– И вам ли судить того, чье мастерство превыше суда и осуждения, если только темноту вы видите в его твореньях?
– А в нашем мире, милая звезда, увы, все связано друг с другом. Свет – не более, чем отраженье тьмы, тогда как тьма – суть отраженье света. Друг без друга невозможны, а вместе порождают привычное теченье жизни. – Дмитрий сел в кресло, нарочно ли, случайно, но оказался он в равной степени отдален и от Настасьи, и от Лизоньки.
– Тогда выходит, что жизнь – всего лишь отраженье смерти?
– Наверное. Но кто заглядывал в темноту, чтобы, вернувшись, рассказать о том, что видел? Вы боитесь смерти, звезда моя?
– Не более, чем вы.
– А я боюсь, – доверительно сказал Коружский. – Вас, милый ангел, не смущает подобная беседа?
Лизонька, смутившись, тихо ответила:
– Пожалуй, да… Анастаси, она всегда такая… невозможная.
– А вы тихи, как заводь… и снова день и ночь, противостояние единства, не то борьба, не то попытка отыскать себя.
Сегодня Дмитрий был более странен, нежели обычно, его слова порождали в душе ревность и обиду, но лишь затем, чтобы тут же излечить их.
– Посмотрите. – Коружский указал на портреты. – Разве они возможны друг без друга? Убери печаль, и гнев умрет, уйми ярость, и в печали не будет смысла. Они различны и в то же время удивительно схожи друг с другом… зачастую подобное сходство убивает обреченностью быть рядом с кем-то.
– Вы – поэт? – Лизонька смотрела сквозь опущенные ресницы.
– Немного, но не более любого из тех, кто способен видеть чуть больше, чем прочие люди.
– И что же вы видите? – Настасьин вопрос прозвучал чуть более резко, чем то дозволяли приличия, но она была сердита и расстроена. Выходит, для Коружского она – лишь отраженье Лизоньки? И он видит сходство? Да они разные, да любого человека спроси, и скажет, что сестры Миховские не похожи друг на друга… как день с ночью.
Нет, не то сравнение, совсем не то. А Дмитрий, точно догадываясь о мыслях, не спешит с ответом.
– Что я вижу? – шепот и полуулыбка, заставляющая сердце биться быстрее. – Звезду и ангела. Сложный выбор, правда?
Не помню уже, кто первым из домашних заметил исчезновение Любаши. День выдался, мягко говоря, неприятным. Я сполна ощутила всю мощь семейной неприязни. Бехтерины, отбросив в сторону былые разногласия, единым фронтом выступили против «наглой самозванки». Столько ненависти сразу мне видеть не приходилось… о нет, все было вежливо, манерно… аристократично-ядовито.
А потом, когда все уже почти успокоились, начали расходиться по комнатам, вспомнив, что на дворе ночь и спать пора, приехали эти двое из милиции: длинный в кожанке и рыжий, забавный. Впрочем, сейчас он совершенно не казался ни забавным, ни смешным, скорее уж растерянным. И одежда в грязи, черные пятна на свитере крупной вязки – кто такие носит летом? Руки в карманах, взгляд в пол, будто боится кого-то.
Не кого-то, а чего-то. Известия. Слово «новость» совершенно не подходило моменту.
Любашу убили.
Не убили – напали, ударили ножом и бросили умирать, и если бы не этот, маленький, рыжий и забавный, она умерла бы. Дьявол! Я совершенно точно не имела отношения ни к безумию Бехтериных, ни к нападению на Любашу, но все равно чувствовала себя виноватой.
– Допрыгалась, – заявил Васька. – Нет, ну Дед прав был, нечего на подиумах задницей вилять…
– А вы считаете, что нападение на вашу родственницу связано с ее профессией? – тут же поинтересовался длинный.
– Ну а с чем же? Не с живописью…
– С картинами. – Голос у рыжего тоже изменился, осип, охрип, будто участковый долго орал песни. – С Мадоннами Луиджи. Люба рассказывала о них.
– О боже, и о нечистой силе, о проклятье, о… она готова была говорить о чем угодно, – бросила Евгения Романовна, – лишь бы уши свободные нашлись. Этими разговорами и накликала беду!
Мне было стыдно и неудобно за то, что Бехтерины такие равнодушные. Пожалуй, подходящее слово. Им совершенно плевать на Любашу, и друг на друга тоже плевать, почти ненавидят, а держатся вместе.
Какого черта я ввязалась в эту игру?
Допрашивали снова в кабинете, только теперь свет не дневной, а жгуче-яркий, электрический, за окном глухая ночь. Длинный, в кожанке, сражается с зевотой. Второй сидит в углу, заснул он, что ли?
– Итак, Александра… – выжидающий взгляд, гримаса тоски и покрасневшие глаза. – Простите, по отчеству не помню.
– Можно без отчества, Александра или просто Саша. Как удобнее. – Я решила быть любезной, тем паче что милиционеры на фоне Бехтериных выглядели почти дружелюбными.
– Без отчества, значит… – Все-таки он не выдержал, зевнул, потянулся и, виновато пожав плечами, поспешил извиниться. – Вторые сутки на ногах и тут такое дело… а вы, значит, невестой Ивана Степановича будете?
– Буду.
– Быстро, однако… – Вопрос во взгляде. Петр – отчества не помню, фамилии тоже – тянет паузу, наверное, ждет, что оправдываться стану. Передо мной он «беседовал» с тетушками и Евгенией Романовной, и весьма удивлюсь, если те не выложили все, что думают, относительно Дедовой идеи с женитьбой.
– Ладно… – то ли по выражению лица догадался о моих мыслях, то ли сам все понял, по виду вроде не дурак. – Александра… не знаете, у кого были мотивы избавиться от Любови Бехтериной?
– Не знаю.
– Да? – Похоже, он не поверил, придется объяснять… а что объяснять? В доме этом я без году неделя и понятия не имею, кому мешала Любаша.
– Сложно с вами, – пожаловался Петр. Поднявшись из-за стола, снял кожанку, заботливо развесил на спинке стула, ну точно чекист, движения плавные, выверенные… жуткие.
Нет, глупость, не будет же он избивать меня, просто… от некоторых ассоциаций сложно избавиться. А Петр – обыкновенный человек, которому стало жарко, с курткой же носится, потому как дорогая.
– Извините, душно тут у вас… все в порядке?
– В порядке. – В горле пересохло, и голос чуть охрип. Нужно успокоиться и взять себя в руки.
– Вы как-то побледнели…
– Нервное. С Любашей все в порядке будет?
– Врачи говорят, что ей повезло, вот только когда в себя придет – неизвестно… А вы не помните, во сколько она ушла из дома?
– Нет. – Я честно пыталась вспомнить, раз за разом прокручивая в памяти события минувшего дня. Разговор с Дедом, объявление… семейные разборки, от которых хотелось спрятаться. Я и пряталась, сначала в комнате, потом в саду… потом ужин. За ужином Любаши не было, и Дед злился… остальные тоже злились, но не из-за Любаши, а из-за свадьбы и денег…
Петр слушал мой сбивчивый рассказ внимательно, не перебивая и не подгоняя, а когда замолчала, спросил:
– Кто еще уходил из дома?
– Ну… не знаю. Сначала Василий, он дверью хлопнул и сказал, что не в силах и дальше оставаться в этом бедламе, а Любаша еще заметила, что самый большой псих здесь – это сам Васька.
– Во сколько вернулся?
– Не заметила. За ужином уже был. Все были.
– А до ужина?
– Я же говорю, что не помню… не видела. Я ушла к себе в комнату и сидела там, понимаете?
– Понимаем, – кивнул Петр, и следующим вопросом окончательно меня добил: – А кто может подтвердить, что вы были у себя?
Никто, черт побери! Никто не мог предположить, что дело повернется так!
– Хреново, – пробормотал Дед. Разбуженный среди ночи, выглядел он усталым, раздраженным и неимоверно старым. Тяжелый халат казался чересчур большим на странно тщедушном теле Ивана Степановича, тонкая шея, чуть приглаженные седые волосы, сквозь которые просвечивала розоватая кожа, морщины.
– Твою мать. – Дед расплескал воду и, раздраженно отодвинув стакан в сторону, пробормотал: – Дрожат… прежде никогда не дрожали, а теперь вот… старость… сдохну скоро, а вы и рады будете. Какого дьявола сразу не подняли?
Игорь молча пожал плечами, что говорить: не сообразил, слишком уж неожиданно получилось. Третий час ночи, спать охота, а вместо этого приходится сидеть и выслушивать упреки, стенания по поводу Дедова маразма и дикие предположения. Голова гудела от чужой злобы, а сделать ничего нельзя – слушать разговоры надо, даже не столько слушать, сколько вслушиваться, всматриваться, примечать, следить.
Тошно следить за родными. Отчего-то, увидев милицию, Игорь не испугался, скорее уж удивился.
– Скольких они успели допросить? Четверых? Пятерых? Или всех? А ни у кого мозгов не хватило меня поднять. – Раздражение Ивана Степановича выглядело наигранным, будто бы старик пытался спрятать за гневом что-то иное. Беспокоится за Любашу? За нелюбимую племянницу, которая вечно все делает наперекор?
– В кабинет я не пойду, не по чину. Если хотят допросить, то веди сюда. И еще… Игорь, это точно из наших кто-то… иди пригляди за ними… должен же он как-то себя выдать. – Дед впервые не столько приказывал, сколько просил, но от просьбы уклониться еще сложнее, чем от приказа.
Внизу полумрак, нервозный, примятый рассеянным светом бра, подретушированный тенями, пропитанный едкой нашатырной вонью. Мать полулежит на диване, рядом хлопочет тетя Берта, и привычный веер в ее руках кажется неуместной, оттого раздражающей деталью картины.
– Боже мой, Гарик, неужели это правда? – Мать чуть приподнялась, позволяя Берте поправить подушку. – Любашу убили…
– Она еще жива, – уточнил Василий. Странно нервозен, все время поглядывает на часы. Спешит? Куда ему спешить в полпятого утра?
– Пока жива, – голос Евгении Романовны был сух и холоден. – Представляю, какую помощь окажут ей в этом захолустье. Я в свое время предупреждала Георгия, что глупо строить дом на краю света, случись что – не дозовешься.
– А мне здесь нравится, – из чистого упрямства возразила тетушка Берта. – Экология…
– Экология к данному происшествию отношения не имеет. – Игорю до зубовного скрежета надоело слушать эту вежливую ругань. – Меня заверили, что с Любой все будет в порядке, она очнется…
– Если ей позволят, – снова Евгения Романовна. – Не думаю, что убийца настолько глуп, чтобы оставить ее в живых, вот увидите, в ближайшее время в больнице случится какой-нибудь несчастный случай… аппаратура откажет или еще что.
– Господи, Евгения, ты так спокойно говоришь об этом… – Берта опустилась в кресло и прижала веер к груди. – Неужели ты думаешь…
– А неужели ты, – Евгения Романовна сделала акцент на слове «ты», – думаешь, что она сама напоролась? Или кто-то из деревенских ее ударил? Чушь. Мне сказали, что цепочка и серьги целы, значит, это не разбойное нападение, и на месте убийцы…
– А вы на это место вписываетесь прямо-таки идеально, – заметил Василий. – Весьма практичный взгляд плюс здоровый цинизм, единственное, что вызывает сомнения, так это оружие. Нож – чересчур грязно для вас, вашему характеру куда больше подошел бы яд.
– Щенок.
– Старая гюрза.
– Сабина, твой младший сын еще более невоспитан, чем старший. Кстати, сам он вернулся незадолго до ужина… и где, спрашивается, он пропадал?
– А не ваше собачье дело!
– Конечно, не мое, – охотно согласилась Евгения Романовна, – пусть этим следствие занимается.
– А ведь вас, Евгения, тоже не было… – тетя Берта отложила веер. – Я хотела поговорить с вами и…
– И что? Кстати, вышло так, что в определенный момент я тоже испытала необходимость побеседовать с вами, однако же…
– Я… мы… гуляли, правда? Сабина, скажи ей, что мы гуляли… к озеру хотели пойти. А потом домой…
– Но ты же вернулась, – мать посмотрела на тетушку с явным удивлением. – Помнишь, сказала, будто заколку обронила…
– Ну обронила, – тетушка Берта внезапно подобралась, нахмурилась. – И что? Меня не было минут двадцать от силы.
– Чтобы пырнуть человека ножом, хватит и пары секунд, – возразила Евгения Романовна и, точно подытоженное этой фразой, в комнате вновь воцарилось молчание. Игорь мысленно взмолился, чтобы оно длилось как можно дольше.
– Гарик, – голос матери был тих и даже нежен. – А Дед сильно злится?
Странные люди, дикие люди, какие-то непоправимо-чужие, непонятные. Левушка из чистого упрямства отказался отправляться домой, пока ехали, дрожь прошла, да и страх тоже, появилось спокойствие, которым хотелось поделиться с другими. Вот, к примеру, с Любашиными родственниками, что, верно, беспокоятся, ищут, звонят в милицию и на мобильный… нервничают.
Желтые окна дома слепо щурились в темноту ночи, и Левушка даже похвалил себя за догадку – не спят, значит, нервничают.
Нервничают, только не о Любаше, а о чем-то другом, непонятном посторонним. На Любашу Бехтериным глубоко наплевать. И нету никакого дружного семейства, есть отдельные люди, дикие и непонятные. Мысль эта прочно засела в Левушкином сознании и мешала слушать, на допросах он присутствовал, но вот о чем шла речь…
– Адская семейка, – Петр боком выбрался из-за стола и потянулся. – Нет, ну чего им не хватает-то?
Левушка не знал. Ему было жаль Любашу и еще немного себя за то, что оказался таким вот мечтательным идиотом.
– А Дед, значит, к себе разговаривать зовет… ты пойдешь или тут посидишь? Слабый ты какой-то…
– И забавный, – добавил Левушка, правда, тут же пожалел о сказанном, уж больно личным вдруг показался тот разговор.
В комнате Деда пахло табаком, Левушка вяло удивился, поскольку едкий резкий запах совершенно не вязался с болезненным стариком, что сидел в кресле, кутаясь в толстый халат.
– Присаживайтесь, – старик указал на стулья. – Извините, что так… возраст, сами понимаете, не в мои годы к вам бегать.
Голос крепкий, жесткий, и взгляд внимательный, Левушке под этим взглядом неуютно. Встать бы, уйти, Петр и сам справится, но подходящего предлога нету, а без предлога неудобно как-то.
– Это ты, значит, Любашу нашел?
– Я. – Левушка сразу вспомнил о пятнах на одежде и о том, что выглядит он, верно, страшно, а не забавно. Прав был Петр, надо было ехать домой, уже бы спал, а проснувшись, съездил бы к Любаше.
На автобусе до города, там на рынок завернуть, купить сетку апельсинов, тяжелую гроздь желтых бананов, яркий журнал… или ничего не покупать, Любаша без сознания, зачем ей апельсины? Лучше уж цветы и просто поговорить, ей было бы приятно.
– Ну… спасибо тебе. – Дед нарушил молчание. – Больше и не знаю, чего сказать-то… не привык, знаешь ли, благодарить, не научился… а следовало бы. Ты подумай, может, надо чего… машину там.
– Взятка? – устало поинтересовался Петр.
– Благодарность, – отрезал Иван Степанович. – Внучек я люблю, хоть и дуры. Ну, так чего тебе купить-то?
– Ничего. – Левушке стало обидно. И ведь Дед не со зла предлагает, а все одно выходит, будто откупается.
– То ли бескорыстный дурак, то ли гордый дурак, – подытожил Дед. – Ну, гляди, коли надумаешь, обращайся. А нет так нет – навязываться не умею.
– Она не похожа, – тихо сказал Петр, вклиниваясь в разговор.
– Кто?
– Невеста ваша. Она не похожа на картину, если, конечно, это те портреты, что в кабинете висят.
– Те самые, – подтвердил Дед. – Уже рассказали? Тогда должны были просветить, что я старый маразматик, который потерял голову из-за молодой хищницы и собственной одержимости семейной легендой.
– Слышал. – Петр зачем-то достал из кармана кожанки карандаш, повертел в руках и снова в карман засунул. – По-моему, дело тут в другом… Извините, но вы не производите впечатление человека, который способен вот так просто взять и жениться на первой встречной. Скорее это похоже на приманку.
– И чем докажешь?
– А ничем. Я вообще доказывать не стану. Зачем оно мне? Пусть будет как будет… а случись что, так на вашей же совести, не на моей… только просчитались вы, Иван Степанович, не клюнули на приманку. С чего бы?
– А не твоего ума дело, щенок! – Иван Степанович покраснел, и Левушка даже испугался, что со стариком сейчас инсульт приключится. – Ты чего сюда пришел? Допрашивать? Ну так допрашивай, а не мораль читай… Ты лучше скажи, что ты лично сделал, чтобы убийцу найти? Ничего ведь? А злишься от собственной беспомощности?
– Это вы злитесь, Иван Степанович. – Петр поднялся с места. – Потому как знаете, что правду говорю. И этот ваш фарс может дорого обойтись… вы ведь разумный человек, более разумный, чем ваши… родственники. Пожалуйста, не пытайтесь строить из себя бога.
– Вон. – Иван Степанович указал рукой на дверь. – Вон пошел. И скажи там, что у меня с сердцем плохо.
Петр не обиделся, только, остановившись на пороге, тихо бросил:
– А тут у всех, как я погляжу, с сердцем плохо.
И Левушка с ним согласился.
Уже дома в полудреме мелькнула мысль, что Петр прав, невеста Деда ну совершенно не походила на картину.
Весна пришла сероватым, опадающим снегом, талыми дырами в морозном кружеве и громким воробьиным щебетом. В воздухе явно и четко проступали запахи, сначала робкие, мягкие, они разрастались, заполоняя все вокруг ожиданием чуда, которое возможно лишь ранней весной.
Гулять по расчищенным дорожкам парка было мокро, но интересно, правда, поначалу Лизонька жаловалась да норовила повернуть к дому, но потом, проникшись запахами и ярким весенним солнцем, угомонилась и даже сказала, что день сегодня замечательный и можно будет погулять подольше.
Голые черно-красные плети кустарника щетинились по бокам тропинок, кора деревьев блестела водой, а лужи на дорожках жадно ловили солнечный свет.
– Дмитрий написал в альбоме, что ангелам не место на земле… как ты думаешь, что бы это могло означать?
Бесхитростный Лизонькин вопрос разрушил очарование дня. Значит, Лизоньке он в альбоме написал… он к ней внимателен, но не более, чем к Настасье… словно пытается разделить свои чувства поровну, чтобы никого не обидеть.
Вот именно, Коружский не хотел обижать Лизоньку, а любит он Настасью, ведь говорил же, что звезды лучше, чем кто-либо, понимают мгновения любви, когда, сорвавшись с неба, летят к земле…
– Он очень… странный, правда? – Лизонька осторожно обошла лужу, ступала она осторожно, стараясь не испачкаться жидкой весенней грязью. – Иногда мне кажется, что он нарочно эпатирует, чтобы…
– Чтобы «что»?
– Ну, не знаю. Наверное, в Петербурге так принято. Хотя, конечно, кое в чем матушка права, не следует принимать его внимание с такой готовностью, как это делаешь ты. Анастаси, временами твое поведение… выходит за грань приличий. Ты не подумай, будто я осуждаю, просто… одно дело, если бы Дмитрий сделал предложение, и то…
– Ты просто завидуешь! – Раздражение таки выплеснулось наружу, и Настасья поспешно прикусила губу, все-таки нехорошо было Лизоньку обижать, не заслужила она. Впрочем, как ни странно, сестра только улыбнулась и тихо сказала:
– Не завидую, что ты… я опасаюсь за твою репутацию, о которой ты совершенно не желаешь думать. Вот давеча, на вечере у Мари…
…Было чудесно, и все благодаря ему… Настасья словно бы попала в совершенно иной мир, куда не было доступа ни сплетням, ни осуждающим взглядам, ни пустым разговорам. Свечи плакали воском, желтые блики скользили по начищенному паркету, а музыка мурлыкала ласковой кошкой. Разученные движения обретали какой-то иной, совершенно особый смысл, пугающий и вместе с тем будоражащий воображение. Рука в руке на секунду дольше дозволенного, поворот, пойманный взгляд и чужое тепло на кончиках пальцев… под маской вежливой беседы намеки… игра, понятная лишь двоим.
Потом побег, темнота истомленного ночью сада, снова звезды и прикосновение губ к раскрытой ладони. Ничего больше, но и этого оказалось достаточно, чтобы остаток вечера прошел словно в тумане, а матушкины замечания по поводу «непристойного поведения» ни на секунду не заставили пожалеть о содеянном.
И вчерашняя записка, переданная тайком от родителей. Стоило подумать о ней, как сердце падало в невидимую яму.
«Я жду, я иссушен тоскою, как розы мертвой лепесток… всецело ваш, на милость полагаюсь, о многом не прошу, увидеть, прикоснуться к теплу души… быть может, поцелуй украсть. Молю простить за дерзость».
– Он не сделает тебе предложения, – сказала Лизонька. – Он никогда не сделает тебе предложения, Анастаси. Поберегись.
– Чего?
Лизонькино предупреждение было столь неожиданно, что Настасья растерялась. Сестра никогда прежде не смела высказываться прямо и резко, наоборот, она была нежна и пуглива, не выносила и намека на ссору, а тут…
– Чего? – Лизонька, нагнувшись, подобрала с земли прошлогодний кленовый лист, почерневший, осклизший, неизъяснимо мерзкий. – Того, что он поступит бесчестно.
– Выбрось эту мерзость!
Лизонька послушно отпустила лист, который опустился в лужу грязной лодкой. Мерзко, отчего так мерзко, и солнце пропало, небо стягивало облака, готовясь излиться дождем.
– Наверное, пора возвращаться, да? – В голубых Лизонькиных глазах тень недовольства и невысказанный вопрос, и Настасья, сама не зная отчего, отвела взгляд.
Заводь… глубокая заводь, настолько глубокая, что и не знаешь, чего скрывается на дне ее.
– Ты же не обиделась? Я не хотела обидеть тебя, Анастаси, просто… ты же моя сестра…
– Сестра. – Настасья заставила себя улыбнуться. – И вот увидишь, я выйду за него замуж!
Отчего-то Лизонька не ответила на улыбку, может, потому, что холодом и серостью с неба сыпанул дождь.
Утро я встретила головной болью; неудивительно: бессонная ночь, предрассветные кошмары и яркое летнее солнце за окном.
Внизу тихо, солнце, проникая сквозь распахнутые настежь окна, заставляет жмуриться и забывать о неприятностях, хотя бы ненадолго.
– Добрый день, это вы Александра? – Девушка сидела в углу комнаты, там, куда не добрались своенравные солнечные лучи, и, укрытая полумраком, оставалась почти невидимой. – Так вы или нет? Хотя что это я, всех остальных знаю, значит, Александра – вы.
– Не спорю.
– И хорошо. Не люблю, когда спорят. – Она поднялась и, по-мужски протянув руку, представилась: – Мария.
– Приятно познакомиться.
Ой, вру ведь… ни секунды не приятно, очередная Бехтерина на мою голову. Правда, отличается от прочих, прямой, вызывающий взгляд, умопомрачительно короткая стрижка, совершенно ей не идущая, и строгий костюм, который в большей степени подошел бы мужчине. А впрочем, Мария и походила на мужчину, точнее, юношу, подростка, старающегося казаться старше и неоправданно агрессивного в этом старании.
– А вы еще более… инфантильная, чем мне представлялось. – Мария разглядывала меня без стеснения. – Любопытно… весьма любопытно.
– И что же вам любопытно?
– Не поверите, буквально все. Кстати, вы, полагаю, в город собираетесь? Просто вид такой… не домашний.
– Собираюсь. – Кажется, я вспомнила, Мария – это родная сестра Любаши, но вот младшая или старшая…
– Зря. Во-первых, все разъехались, везти вас некому, во-вторых, случившееся – дело семейное и вас ни в коей мере не касается. Во всяком случае, меня попросили передать вам именно это. А теперь, прошу прощения, мне нужно отдохнуть.
Она и двигалась-то по-мужски, резковато, чуть неуклюже, но у меня сложилось впечатление, что эта неуклюжесть – лишь маска, призванная работать на образ. Мария, не оборачиваясь, поинтересовалась:
– Надеюсь, вы не в обиде? У нас очень трепетно относятся к семейным узам… а вы чужая. Во всяком случае, пока.
Она удалилась, оставив меня в раздумьях… ну, во всяком случае, звучало красиво, на самом деле не думалось совершенно, нежданная пустота и тишина угнетали, дом будто наблюдал за мной, демонстрируя свою неприязнь скрипом половиц, поблекшим блеском полировки, пылью в углах. Хотя вероятнее всего, я сама выискивала причины убраться отсюда.
На дороге в город я оказалась случайно, решила прогуляться где-нибудь, кроме сада, но, оказавшись за воротами, поняла, что не знаю, куда идти. Темная полоса леса выглядела угрожающе мрачной, деревня, находящаяся неподалеку, не привлекала, оставалась дорога. Пыльная, пробитая в густой щетке травы колесами, она прямой линией уходила вперед, к горизонту. Идти по ней было легко и приятно. Летняя жара еще только впереди, пока же легкий ветер, прохлада, мазками белой краски на небе редкие облака, и откуда-то сверху успокаивающе, нежно и трепетно, летит песня жаворонка…
Жаль, шляпку не захватила.
Романтика, в общем… было бы просто замечательно, если бы не мысли об убийстве и о том, что я все-таки ненормальна, если согласилась поработать приманкой.
Я вспоминала, сопоставляла, делала выводы, отметала их, строила версии и, убеждаясь в их нежизнеспособности, ломала… видно, увлеклась, потому как раздраженный автомобильный гудок стал полнейшей неожиданностью.
Машина Игоря остановилась на обочине, металлические бока украшал слой пыли, от капота несло жаром, а сам водитель выглядел до невозможности раздраженным.
– Дома не сидится?
– Добрый день. Как поездка? – Я решила быть вежливой, все-таки Бехтерин ничего плохого мне не сделал, во всяком случае пока. И надеюсь, не сделает.
– Садись.
– Спасибо, но я лучше прогуляюсь. Погода замечательная.
– Неужели? – ехидно осведомился Бехтерин.
– Представьте себе… – О чем дальше говорить, не знаю. Стою, разглядываю его… а он смотрит в ответ, нагло, будто приценивается. Может, и вправду приценивается.
– Ладно, извини. Просто день такой… – Игорь оперся на капот машины. – Прогуляться – мысль идиотская, тебе тоже в больницу захотелось? Договаривались же, что осторожнее будешь.
Ну да, договаривались… Я понимаю, чем грозит подобная самостоятельность, но здесь, на дороге, я ощущаю себя в большей безопасности, чем в доме. В конце концов, вокруг чистое поле, незаметно никто не подойдет.
– Дура ты, – беззлобно заключил Бехтерин. – Хочешь, в город отвезу? Ну, пока Деда нет? Подумай, опасно ведь.
Странным образом его предложение хоть и соответствовало моим собственным мыслям, но в то же самое время вызвало непонятное желание поступить наперекор.
– А я не против. Адреналин…
– И деньги, – добавил Игорь. – Мало того что дура, так еще и жадная.
И красивая. Жаль, может, если б не такая красивая, было бы проще, а то смотришь и совершенно определенного характера мысли возникают в голове, хотя надо бы о другом думать. Например, о Любаше и Дедовом пристрастии к «высшему разряду». Не устраивает его, видите ли, местная клиника, бедновата, плоховато оборудована, у врачей не та квалификация, а что эти самые «недостаточно квалифицированные» врачи вчера Любашу с того света вытащили, его не волнует. Вчера – это вчера, а сегодня, будьте добры, Игорь Бехтерин, организовать перевод или, правильнее сказать, перевоз кузины в более подходящее для нее место.
Нет, Игорь, конечно, согласен с Дедовыми доводами, но вот в данный момент его в гораздо большей степени волновал вопрос безопасности. Слова Евгении Романовны о том, что убийца непременно попробует убрать свидетеля, прочно засели в голове. Как и собственная мысль о том, что если уж он или она начали убивать, то уже вряд ли остановятся.
А белобрысой гулять вздумалось, будто без нее проблем нету…
– Как Люба? С ней все хорошо будет? – Вежливый вопрос предполагал вежливый ответ.
– Будет. Ее в другую клинику перевели. В хорошую.
– А… – Александра чуть пожала плечами, будто не знала, что еще сказать.
– Давай садись, домой поедем. – Бехтерину до жути не хотелось пускать ее в свою машину, но бросать на дороге тоже было как-то неприлично.
– Спасибо, я прогуляюсь. И не надо на меня так смотреть! – Раздражение вспыхнуло розовыми пятнами на щеках, сказалось нервным движением, будто Александра отталкивала кого-то неприятного… Бехтерин даже догадывался, кого именно.
– Я дойду сама. Ничего со мною не случится, в конце концов, все же разъехались, а значит…
– Тебе ничего не угрожает. – Подытожил Игорь, садясь в машину. – Ну и дура. Если что, сама виновата будешь.
– Буду, – «невеста» отступила к обочине. – А вы просто злитесь, что напали на нее, а не на меня. Своих ведь жальче…
Точно дура.
Домой он приехал в состоянии тихого и совершенно непонятного самому себе бешенства. Никогда, ни одному человеку прежде не удавалось так легко и просто выбить Бехтерина из душевного равновесия, и осознание данного факта лишь добавляло злости.
Машка ждала его во дворе. Черные джинсы, белая блузка, темные очки в строгой оправе… воплощенная деловитость.
– Злишься, – заметила она вместо приветствия. – И не из-за Любаши…
– Отстань.
– Неа, – Машка протянула руку. – Во-первых, привет. Во-вторых, я по делу.
– Денег надо? – Игорь сразу решил, что не даст. Хватит, в прошлый раз поддался на уговоры. Машка улыбнулась, выверенно-вежливо, по-деловому. Как же его раздражали эти ее отработанные, подогнанные под эталон привычки.
– Ну, хотелось бы, конечно, денег, но вообще я по другому вопросу.
– Тогда Александра? Дед знает, что делает, я здесь ни при чем!
– Не ори. – Машка поморщилась и, вцепившись в руку, потянула за собой. Подобное поведение было столь неожиданно и нехарактерно для нее, что Игорь не стал сопротивляться.
В старой, полуразваленной беседке, оплетенной мягкими листьями хмеля и тонкими стеблями повоя, было сыро и темно, ранним цветком белело пятно бабочки, скрипели подгнившие доски, зияло пятно неба в провале крыши. Беседка осталась неудачным памятником чьего-то временного увлечения столярными работами. Когда-то она была хороша и, несмотря на некоторую тяжеловесность исполнения, по-своему красива, но стояла чересчур далеко от дома и поблизости от комариного пруда, потому особой популярностью не пользовалась – кровососы да сырость – и тихо приходила в запустение.
– Ну что ты так смотришь? – в полумраке лицо Марии кажется мягче, легче, женственней. Последнее определение ей наверняка не понравилось бы, и Игорь молчит.
– Решил, будто у меня с головой не все в порядке? Тут у всех не в порядке, я – единственный нормальный человек, а поговорить хотела как раз о Любаше. Ты знаешь, что она квартиру продала?
– Что? – Игорь был удивлен.
– Да, продала. Поэтому и живет здесь, вроде как в гостях, а на самом деле пойти некуда. – Маша, не заботясь об одежде, села на грязную лавочку. – Я тебя поэтому сюда и потащила, мало ли… услышит кто.
– Кто? Нету никого.
– Ага, как же. Танька притащилась. И жена твоя с маменькой… и эта… невеста новоявленная, о которой ты разговаривать не хочешь. Понимаешь, дело такое… непонятное. – Она ладонью стряхнула со скамейки грязь и мелкие щепки. – Я потому и говорить никому не хочу, ну, Любаше и без того достается, а еще история эта… я сама толком не знаю, слухи одни. Ну в общем, получается, что она денег одолжила, вроде как свою линию одежды выпустить собиралась.
– Любаша? – Игорь тоже присел. Скамейка сырая, дерево чуть просело, затрещало угрожающе, но выдержало.
– Ну да, Любаша… она старая уже для модели, в ее возрасте ты либо на вершине, либо пробиваться смысла нету. А уходить ей некуда, вот и решилась на авантюру. – Мария достала из кармана пачку сигарет. – Будешь?
Игорь вежливо отказался, Машкин нарочито-крепкий табак драл горло и вызывал приступы дикой жажды.
– Короче, ей предложили поучаствовать… она ж почти художник, рисует классно, я ей сама пару раз для журнала заказы делала. Ну и вкус в меру пошлый, как раз в общую струю вписывается… короче, она решила, что сможет, тем более не одна, еще одна девица, которую муж раскручивать брался, только у той, кроме связей, ни вкуса, ни умения…
Машка затягивалась глубоко, точно опасалась упустить хоть каплю синего горького дыма.
– А поскольку дело общее, то с Любаши пай требовался, эта дурочка и влезла, квартиру заложила…
– Ее кинули, – Игорь осторожно оперся спиной на порядком подгнившую деревянную решетку. На место давешней злости пришла усталость: еще одна проблема… когда же они закончатся. Бросать Любашу некрасиво, но, Господи, неужели нельзя было посоветоваться? Неужели сложно взять телефон и набрать номер? Спросить?
– Кинули, – с тайным удовлетворением в голосе подтвердила Мария. – Оформили дело на компаньонку, зарегистрировали марку, а Любашу, когда начала долю требовать, вон выставили…
– И ты молчала?
– Я? Да я только пару дней назад узнала! Она ж, как партизанка, никому ни слова, ни намека даже! Все пыталась доказать, что самостоятельная… додоказывалась. – Машка таки закашлялась и, бросив окурок на землю, раздраженно наступила на него ногой. – Думаешь, я злорадствую? Или завидую? Да мне ее эксперименты вот где сидят, – она провела ребром ладони по горлу. – Я боюсь, что Дед ее прибьет… или не Дед. Нервы у нашей девушки стальные, и фантазия богатая.
– В смысле?
– Игорь, ну ты ж не тупой, – Машка перешла на шепот. – Ну подумай, теперь ее все жалеют, Дед от испуга надышаться не может, простит и квартиру, и авантюру… и денег даст.
– Ты хочешь сказать… – предложение выглядело настолько бредовым, что в голове не укладывалось.
– Я хочу сказать, что на нее очень удачно напали. И спасли тоже удачно. В самый, так сказать, последний момент… красиво, почти как в кино. Только, Игорь, в жизни, как в кино, не бывает…
Из щели между досками выползла черная жужелица и, настороженно пошевелив усами, поспешила спрятаться обратно.
И голова снова разболелась, наверное, от дыма… у Машкиных сигарет отвратительный запах.
Страшно. До чего же страшно. Темнота прорисовывает рельефы, выпускает звуки на волю, населяя окружающий мир голосами, в коих нет ничего человеческого. Хрустнула под ногой ветка, будто вскрикнул кто-то, в ответ из глубины сада застонала, заплакала птица, капля воды громко разбилась о зеркало лужи.
Что она делает? Господи, если матушка узнает… или отец… или кто-нибудь. Безумие. Еще не поздно вернуться, отступить, Дмитрий поймет, но… Настасья не была уверена, что, вернувшись, поступит правильно. С точки зрения приличий и морали – безусловно, но сердце-то стучит, рвется, жаждет любви, чтобы, как звезда, сорвавшись с небосклона белым огнем, упасть в его ладони. Вот он, шанс вырваться на волю из душной клетки условностей, и нужно-то всего-навсего немного смелости, ведь прежде, бывало, не раз и не два Настасья представляла, как убегает из дому, делает нечто невозможное и прекрасное, отчего все вокруг замирают в ужасе и восторге.
Узнай маменька, восторг вряд ли испытает, скорее ужас. Задетая ненароком ветка обрушила на Настасью холодный дождь, а высвеченные луной тени змеями расползлись в стороны.
Дмитрий сидел в беседке, прислонившись спиной к влажному дереву, и Настасья поначалу решила, что он спит, и даже обиделась – столько страху перетерпеть и…
– Звезде достало смелости прийти? – Тихий голос Коружского великолепно вписывался в мягкую тишину ночи. – Надеялся, но с каждой минутой надежда таяла. А ты пришла.
– Пришла, – страх с новой силой вспыхнул в душе, подгоняя и без того неспокойное сердце. Бежать и немедля, пока не поздно, пока… Настасья сделала шаг навстречу. Еще один, по белой дорожке, вычерченной лунным светом на полу.
– Доверчива.
– А разве это плохо – доверять кому-то?
– Смотря кому, – отозвался Дмитрий.
– Вам…
– Не знаю. Порою сам себе не верю и не могу понять, будто проклятье какое-то тяготеет, живешь, другие думают, что счастлив, ведь у тебя есть все: деньги, имя, положение… свобода. С одной стороны, я более свободен, чем тот, кто денно и нощно вынужден работать, чтобы прокормить семью. С другой… будто в клетке заперт, вызолоченной, связанной из пут приличий и условностей, поддерживаемой строгими правилами, преступить которые невозможно. С третьей… я сам не ведаю, чего желаю, может, оттого все и кажется таким унылым?
Настасья слушала, каждое слово было отблеском ее собственных бед, которые сестра, да и маменька, почитали надуманными, не понимая и не пытаясь понять.
– И звездам тесно на земле. – Дмитрий взял ее руку и стянул перчатку, прикосновение кожи к коже было обжигающе-непристойным и… чудесным.
– Ваш страх – голос благоразумия, позволяющего выживать и приспосабливаться к тому миру, в котором суждено было родиться. Ваше желание вырваться из этого мира – безумно, но вы здесь, со мной, наперекор всему. Еще есть время убежать… выбрать.
– Я… я выбрала. – Настасья попыталась унять дрожь в коленях. И все не то, не так, в голове сумятица, а тело плавится истомой, будто лунный свет, проникший в кровь, взбудоражил, вызвал к жизни нечто такое, глубинное, страшное, но родное, живущее на самом дне Настасьиной души. И мысли о приличиях тонули, оставляя место ощущению грядущего чуда.
– Выбор – это мало, – губы Дмитрия, коснувшись пальцев, скользнули вниз, через ладонь по линии судьбы, к запястью. – И бесконечно много, я вот никогда не умел выбирать… вы снова боитесь, отпустите душу из клетки, позвольте себе быть собой, хотя бы в эту ночь. Я обещаю, что не причиню вреда.
В дом Настасья вернулась задолго до рассвета, быстро, но тихо поднялась в комнату и, раздевшись, нырнула под одеяло. Душа пела от счастья, и тайна делала это счастье более острым… настоящим. Оказывается, как мало надо… позволить себе быть собой, ответить поцелуем, прикоснуться к его лицу, губам и смугло-красной коже, ладонью провести по жестким волосам, вдыхая запах…
На прощание Дмитрий сказал, что у нее есть еще время подумать и, возможно, лучше, если у нее не хватит решимости дойти до конца… Настасья не понимала, что стоит за этими словами, наверное, нечто в крайней степени постыдное, но уже решилась. Ей и раньше было тесно в мире установлений и правил, а теперь и подавно.
Она ведь любит и верит… и у нее хватит смелости выпустить душу из клетки. Она уже ее выпустила.
Левушка сам вызвался провести Петра к развалинам старой церкви, еще вчера, когда тот подвез домой и сказал, что нужно будет осмотреть место преступления, а Левушка взял и про церковь рассказал, и про поместье тоже, и легенду, от Любаши услышанную. Сегодня же, вспоминая, удивлялся и немного стыдился собственной откровенности с незнакомым, по сути, человеком, но стыд стыдом, а дело делом.
Спускались по тропинке медленно, вроде как приглядываясь, изучая. Отчего-то Левушке казалось, что на траве непременно останутся красные пятна крови, но ничего подобного не увидел. Или попросту проглядел?
Вот на самой поляне, там, где лежала Любаша, пятно имелось, темное, почти черное, похожее не то на мазут, не то на краску, хотелось потрогать его рукой, чтобы убедиться в реальности, и Левушка отошел на другой край поляны, подальше от искушения.
Петр долго ходил, приглядывался, фотографировал… материл кого-то… наверное, эксперта, который по правилам должен был приехать, но не приехал. Данный факт являлся серьезным нарушением, но о нарушениях не думалось. Левушка гадал, прилично ли будет наведаться в больницу и очнулась ли Любаша.
– Вы туда ходили? – поинтересовался Петр, остановившись у вытоптанной вчера дорожки. Сломанные стебли пожухли, привяли и первой едва-едва появившейся желтизной обозначили проход в плотной стене зелени. – И что там?
– Так, развалины. – Левушка хотел было добавить, что и развалин как таковых не видел, разве что редкие камни да торчащий из земли, затянутый толстым войлоком мха столб. Любаша по одним лишь ей известным признакам находила следы старинного здания, объясняя, что вот с этой стороны был вход, а там, чуть дальше, на месте березы, стояла колокольня.
– И Бехтерины про эти развалины знали… ей могли тут назначить встречу? Могли. Она пошла, не испугалась… почему? Потому, что знала человека и не боялась его, – Петр, присев на корточки, внимательно изучал растоптанный лист. – Значит, убийца – кто-то из своих, что и требовалось доказать. Хотя и так было понятно.
Левушке же, напротив, было непонятно. Если свой, то зачем или за что убивать-то? Из-за денег?
– Из-за наследства. – Петр точно мысли читал. – Старик уже еле-еле дышит, вот кто-то и решил от конкурентов избавиться. Только непонятно, отчего не добил… и вообще по-идиотски, сначала по голове, потом ножом. Если уж по голове, то до конца б и добивал, а то за ножом лезть, бить неудачно, крови много, а рана не такая и глубокая… И странная, если б нож нашелся, то я бы подумал, что… ну не важно.
Петр попытался пролезть в заросли, колючие стебли ежевики скользнули по кожанке, оставляя длинные тонкие царапины, и Петр, выругавшись, спешно выскочил наружу.
– Не, ты как хочешь, а я туда не полезу. Хотя надо бы… а с другой стороны, очнется – сама скажет, верно?
Левушка кивнул. Ему хотелось, и чтобы Любаша очнулась, и чтобы сказала, кто на нее напал, правда, на этом вся детективная история закончится, но оно и к лучшему.
С чистого прозрачно-голубого неба скатились первые капли дождя, Левушка не удивился, здесь такое бывает, когда туч вроде и нету, а дождь идет. Петр же, спешно подняв воротник кожанки, бестолково забегал по поляне.
– Нет, ну говорил же, что ехать надо… смоет все к чертовой матери… а эти уроды только и…
Следом за каплями небо выплеснуло целое море воды, не по-весеннему холодной, серой, накрывшей мир непроницаемой пеленой. Куртка моментально промокла, и ботинки тоже, но Левушка продолжал стоять, вдыхая мягкие, чуть разбавленные водой запахи.
Эхом небесной канонады пролетел гром.
– Домой давай, – закричал Петр, пытаясь перекричать шум весенней грозы. – Бегом давай… быстро…
Быстро не получилось, мир вокруг поплыл, полетел в сером дождевом водовороте, не совсем понятно было, куда, собственно говоря, бежать, да и зачем, если все одно насквозь вымокли.
А во дворе Левушкиного дома, укрывшись под козырьком крыши, ждал гость. На лице Василия Бехтерина было написано откровенное недовольство. Редкие дождевые капли, просачиваясь сквозь шифер, падали на светлую ткань костюма, оставляя на ней мелкие темные точки.
– День добрый, – поздоровался Бехтерин. – А я к вам. Рад, что застал вас здесь, Петр…
– Васильевич, – подсказал Петр, потеснив Василия на самый край пятачка сухой земли, туда, где с шифера весело скатывались струи дождевой воды. Левушке не слишком-то хотелось впускать нежданого гостя в дом, но с другой стороны, вряд ли Бехтерин явился засвидетельствовать свое почтение. Если пришел, то по делу, а раз по делу, то личные симпатии и антипатии следует оставить в стороне.
Василий переступил порог первым, оставив на сером цементе грязный отпечаток ботинка. Левушка попытался подавить внезапное раздражение, ну подумаешь, след, ну помоет он порог, зато, может, этот аристократично-вежливый тип расскажет о Любаше.
Не рассказал. Точнее, беседа была, но отнюдь не о Любаше. Василий, не дожидаясь приглашения или хотя бы разрешения, прямо в ботинках прошел в комнату и, заняв любимое Левушкино кресло, заявил:
– Я хочу внести некоторые разъяснения. – С носка ботинка на пол упал черный комок земли. – Петр Васильевич, вы меня слушаете?
– Слушаю, – ответил Петр, стряхивая с волос воду. – Вот сейчас совсем уже почти слушаю. Лев, ты, может, чайник поставь, а то околеем…
– Так вот, относительно вчерашнего вечера. Да, я выходил из дому и даже встречался с Любашей, – Василий положил руки на подлокотники кресла, сделавшись похожим не то на князя, не то на императора… в общем, кого-то, наделенного властью, но не вежливостью. – Мы пересеклись совершенно случайно, поговорили и разошлись. Она собиралась в деревню…
– А вы? – вдруг перебил Петр.
– Я? Ну… просто гулял. Думал.
– И о чем же думали, если не секрет?
Василий улыбнулся, вежливо так, уголками губ, словно давая понять, что оценил юмор собеседника, хотя Левушка ничего смешного не видел. Эх, переодеться бы в сухое, а то и вправду околеть недолго, мокрая одежда липнет к телу, выстуживает, тянет тепло. Да только страшно упустить хоть слово из разговора. Чайник Лева бухнул на плиту спешно, не озаботившись проверить, сколько внутри воды. Авось хватит на двоих, поить чаем Бехтерина он не собирался.
– Думал… думал я о неприятной ситуации. – Василий растягивал слова.
– С женитьбой вашего родственника, – подсказал Петр.
– Точно, с женитьбой. Вам ведь тоже показалось странным? Встретились, познакомились – и сразу свадьба, к тому же, принимая во внимание репутацию невесты… извините, но я не верю, что он и вправду хочет жениться на ней. А вот она вполне могла…
– Поверить?
– Вот именно! – воскликнул Бехтерин. – Маленькая жадная девочка, которой кажется, будто ухватила птицу счастья за хвост. А тут родственники, и все против… резко против, отговаривают, почти в истерике бьются. Вот если бы отвлечь их внимание на что-либо иное… ненадолго, недели на две… до свадьбы.
– Радикальный способ.
– Зато действенный, – Бехтерин поднялся. – Никто ведь и не пытался подумать на Александру, они с Любашей знакомы не так давно, причин для неприязни или, тем паче, убийства, нет. Обычных причин.
– Ага, но есть необычные. Василий Никитич, вы уж меня простите, – тон Петра был ласков и спокоен, отчего Левушке сделалось смешно, он даже отвернулся, чтобы скрыть от Бехтерина неуместную улыбку. – Но в рассуждениях ваших скрывается небольшая нестыковка. Если бы ваша кузина умерла, а она имела все шансы на это… то в данном случае свадьбу отложили бы.
– Но она же не умерла, – возразил Василий. – И вряд ли умрет.
Левушке показалось, что последнюю фразу Бехтерин произнес с явным сожалением.
Я попала под дождь, вымокла до нитки, но была при этом совершенно счастлива. Ливень словно бы вычистил ту неприязнь, что окутывала меня в последнее время даже вне дома, поэтому возвращалась я с некоторым сожалением, которое при виде Ольгушки, с печально-отрешенным видом перелистывавшей альбом с репродукциями, усилилось в разы.
– Привет, – взгляд ее был привычно ясен и чист. – Дождь, правда?
– Правда, – я постаралась выдавить из себя улыбку, превозмогая непонятное чувство вины перед Ольгушкой. – Вымокла вот. А ты что делаешь?
– Картины смотрю. Я люблю картины. И открытки, но картины все-таки больше, – Ольгушкина ладонь бледным пятном лежала на темной странице. – Хочешь, вместе посмотрим?
– Мне… переодеться бы.
– Да. Иначе простудишься. Но я с тобой пойду, можно?
Очень хотелось ответить «нельзя», запретить, откреститься от тихого Ольгушкиного безумия, но поступить подобным образом не хватило духу.
Она сидела на кровати в обнимку со своим альбомом, терпеливо дожидаясь, пока я переоденусь. А дождавшись, счастливо улыбнулась и, раскрыв альбом на середине, ткнула пальцем в фотографию.
– Правда, они похожи?
– Кто? – На снимке Мадонна – снова Мадонна – обнимала младенца Иисуса, с печалью в очах взирая на мир.
– Портреты. И люди тоже. Кажется, что разные, а на самом деле одинаковые. Только ты никому не говори, потому что решат, будто и ты с ума сошла. Они когда не понимают чего-то или кого-то, называют сумасшедшим, а на самом деле все не так, – Ольгушка ласково погладила альбом. – На самом деле безумен тот, кто не только видит, но говорит о том, что видит.
– Не понимаю.
– Это потому что теперь ты – как все, – печально добавила она. – А раньше другой была. Жаль. Но ты не думай, я не в обиде, мама говорит, что ты сука и хитрая стерва.
– Неужели?
– Мне кажется, – Ольгушка пропустила мою реплику мимо ушей, – что ты просто не понимаешь, что видишь. Вообще я предупредить хотела. Они не такие, какими кажутся…
– Кто?
– Все. Тебе не позволят убежать… мне не позволят убежать… одной Мадонне не выжить. Это грустно и непоправимо. Не хочется умирать, там, наверное, холодно. Ты… ты не ходи за мной, хорошо? А то мама ругаться станет. И нож спрячь получше.
– Какой нож?
– Этот, – Ольгушка подняла подушку, демонстрируя полиэтиленовый пакет с ножом внутри, короткий, какой-то тупорылый, почти игрушечный с виду.
– Извини, я не хотела… случайно подняла, а он здесь. Но ты не бойся, я никому не скажу… я умею молчать, честно.
В светлых Ольгушкиных глазах переливалась многоцветьем радуга безумного счастья… а мне кажется, что я действительно сошла с ума.
Не сошла, вот он, нож, лежит, просвечивает сталью сквозь прозрачную пленку полиэтилена, можно рассмотреть и рукоять из темного дерева, и плоский пятачок обуха, и круглые стальные заклепки… и кровь. Я ни на секунду не усомнилась, что нож тот самый, которым ранили Любашу, но вот как он оказался в моей комнате?
Принесли? Несомненно. Но вот кто? Ольгушка? Сама подбросила и сделала вид, что нашла? Тогда выходит, что это она Любашу… невозможно. Или все-таки возможно? Ольгушка безумна, пусть все считают ее тихой и безвредной… вот именно, что безвредной, Ольгушка и мухи не обидит.
Или обидит?
И что будет со мной, если нож найдут здесь, в моей комнате? Кто поверит, что его подбросили? Нужно идти к Деду или к Игорю. Дед, может, и выслушает и даже прислушается, внуку я неприятна, он будет рад получить очередное подтверждение собственной правоты.
Проклятие! Выкинуть и забыть? Закопать в саду? Подбросить кому-нибудь еще? И дрожать каждую минуту, ожидая, что Ольгушка нечаянно поинтересуется, куда я подевала нож? Кстати, о нечаянном, а не в том ли дело, что Ольгушка гораздо более нормальна, чем пытается казаться?
С другой стороны, была больница, и долгое – лет пять, а то и больше – существование под врачебным присмотром, и диагноз, и карточка, и таблетки, которыми ее заботливо закармливала Евгения Романовна. Не понимаю, ничего не понимаю… а нож Деду отдам. Он единственный поймет, что мне не было резона убивать Любашу. И завернув пакет с ножом в газету – так, мне показалось, будет надежнее, – я спрятала его в кроссовок, а кроссовки – в коробку. Ничего умнее в голову не пришло, я лишь надеялась, что Дед появится вечером и избавит меня от необходимости принимать решение.
Но когда я спустилась к ужину, место Ивана Степановича пустовало. Значит, не вернулся из города или вообще решил прекратить игру, а про меня забыл… бывает, про меня вообще редко помнят.
– Добрый день, вы, наверное, Александра? – крупная, рыхловато-бледная девица близоруко щурилась. – А я Татьяна. Нас не представили, я днем приехала.
Она была не столько некрасива, сколько убийственно невыразительна: размытые, точно оплывшие черты лица, собранные в хвост волосы, растянутый свитер какой-то полудетской расцветки и вялая холодная рука.
– Татьяна у нас студентка. Отличница. Гордость семьи, – Мария почти нежно обняла сестру за плечи. – Дед ее любит, а она вот Деда избегает… дурочка.
– М-маша… – Татьяна залилась густым румянцем. – Перестань, пожалуйста.
– Ох, простите, все время забываю о том, что принято называть приличиями…
Пользуясь моментом, я отошла. Слушать перепалку сестер не было ни малейшего желания, кроме того, мне хотелось понаблюдать за Ольгушкой, попытаться понять, в самом ли деле она настолько безумна, какой пытается казаться, но то ли опыта не хватало, то ли наблюдательности – Ольгушка вела себя обычно. Тиха, незаметна, трогательно красива… да, единственно, что можно сказать – с каждым днем, проведенным вне больницы, она становилась все более очаровательной.
Ольгушка не похожа ни на кого из Бехтериных, она словно бы сама по себе, точнее сама в себе, а я по другую сторону ее мира.
Не понимаю. И она меня тоже.
Редкие свидания, ворованные ночи, когда душа то поет от радости, то стонет от печали, отказываясь принимать необходимость разлуки. Тяжкие дни, разрывающие такое недолгое счастье. Днем приходится жить «как раньше», то есть улыбаться, отвечать, иногда дерзить, иногда обижаться, а в мыслях одно – время. Час, еще один и еще, солнце уже клонится к закату, разливая по земле длинные черные тени, небо загорается багрянцем, значит, скоро уже…
Тяжелее всего последние минуты, когда только и остается вслушиваться в темноту дома. Вот хлопнула дверь – маменька отправилась к себе… и снова – почивать ушел отец. Тихий скрип половиц – ложатся спать слуги, еще немного выждать, моля о том, чтобы скорее все заснули, а сердце уже там, в беседке, в мягкой весенней ночи, напоенной запахами, богатой лунным светом и нежной тем теплом, что земля успела собрать за день.
Каждый раз Настасья боялась, что Дмитрий не дождется, уйдет. И каждый раз, завидев темный силуэт на старом месте, готова была плакать от счастья. Правда, по-настоящему заплакала она лишь единожды, в тот самый раз, когда столкнулась с приземленной стороной возвышенного чувства. Было больно и стыдно, будто в грязь упала, но Дмитрий уверил, что это пройдет, что боль естественна, а стыд – лишь отголосок мира благочестия, тогда как мир любви бесстыден.
Он оказался прав, и теперь Настасью не смущали моменты близости, да и тело ее, казалось, постепенно привыкало и даже стало отзываться на прикосновения теплом в крови и тягучей сладкой истомой, так напугавшей Настасью на первом свидании.
Как же давно это было… почти два месяца тому.
– Анастаси, ты меня слышишь? – Лизонька недовольно нахмурилась.
– Прости, немного замечталась. – Настасья выдавила из себя виноватую улыбку, на самом деле, если ей и было за что стыдно, то лишь за то всеобъемлющее яркое счастье, которое приходилось скрывать от домашних.
– Я просила, чтобы ты чуть повернула голову к окну, да, вот так. И не шевелись.
Лизонька третий день кряду пыталась написать портрет сестры, но что-то там не выходило, отчего сестра впадала то в уныние, то в несвойственную ей прежде раздражительность.
За окном не то весна, не то уже лето, раннее, только-только по-настоящему готовое полыхнуть, разлиться по округе жаром, подсушить чрезмерно яркую весеннюю зелень да изукрасить ее мелким бисером полевых цветов. Сад по ночам иной, запахов больше, звуков тоже, будто все вокруг спешит, торопится жить.
Дмитрий называет весну временем падающих звезд.
– Все равно не выходит, – Лизонька отложила кисти в сторону. – У тебя лицо такое вдохновенное, как… как у Мадонны.
Сомнительный комплемент. К картинам Настасья так и не привыкла, пусть прежний страх исчез, но и счастья от созерцания исполненного гневом лика она не испытывала, а в последнее время вообще только и видела, что исходящее кровью, а не огнем, сердце.
– Мари устраивает катание на лодках, – Лизонька тщательно вытирала руки полотенцем, на котором раздавленной травой оставались зелено-желтые пятна. – Завтра, матушка просила напомнить… ты ж у нас в последнее время все забываешь. Нервы не в порядке?
В Лизонькином голосе звучал неприкрытый гнев, и это было столь странно, что Настасья очнулась от размышлений. Лизонька, и сердится? Разве возможно такое? Возможно. Узкая нитка губ, сведенные над переносицей брови и обида в синих глазах.
– Прости. – Настасье стало совестно, неужто она настолько замечталась, что и вовсе о сестре забыла? Поднявшись, она обняла Лизоньку. – Прости меня, пожалуйста.
Лизонька всхлипнула и, вырвавшись, выбежала из комнаты. До чего все странно… непонятно. Кисть упала, и полотенце тоже, поднять надобно, заодно и поглядеть, что в картине до такой степени расстроило Лизоньку. Может, если похвалить работу, она успокоится.
С холста желто-зелеными русалочьими губами улыбалась женщина, смутно похожая сразу на обеих Мадонн, в одной руке она держала розу, во второй – сердце.
Настасья ладонью зажала рот, чтобы не закричать. Господи, нужно непременно сказать маменьке… нет, молчать, нехорошо жаловаться. Матушка запрет Лизу в комнате, будет поить горькими отварами, от которых клонит в сон, и запретит выезжать. А Лизонька любит балы… картина же… нервы, всего-навсего нервы.
И обмакнув кисть в черную краску, Настасья поспешно замазала неудавшийся портрет. А с Лизонькой она поговорит, вот после лодочной прогулки.
Ужин проходил почти в траурном молчании, которое выводило из себя больше ставших привычными ссор, а из головы все не шел Машкин рассказ. Может, и вправду дело не в наследстве, а в самой Любаше? Точнее, в ее вопиющей беспечности и умении влезать в неприятности? Игорь злился и в то же время отчаянно хотел, чтобы все оказалось именно так, чтобы не свой напал, не тот, кому привычно верить и невозможно подозревать. И успокаивал тем, что Любаша непременно очнется и расскажет правду, даже если не захочет говорить, Бехтерин эту правду силой вытряхнет.
Но тогда что произошло с Мартой? Нет, не увязывается, очень уж нехорошее совпадение выходит…
После ужина Игорь заперся в кабинете, в присутствии книг и в отсутствие родственников думать было легче. Еще бы картины убрать, но Дед против… привязался. А к чему тут привязываться? Обыкновенные портреты, правда, мать говорила, что Игорь органически не способен воспринимать искусство, может, поэтому и не понимает этой странной одержимости?
Тихий стук в дверь нарушил плавное течение мыслей.
– Можно? – Белобрысая стояла на пороге комнаты, не решаясь зайти внутрь. Смотрела исподлобья, с опаской и явным разочарованием.
– Заходи. Дверь закрой. – Игорь сам удивился тому, что разрешил войти. А она переступила порог и, плотно притворив дверь, подошла к картинам.
– Сегодня они другие.
– Кто?
– Мадонны. Всякий раз, когда захожу сюда, они другие. Ждут, наблюдают… загадка, правда?
– Неправда. – Игорь повернулся к картинам спиной. – Что надо?
– Все еще сердитесь? Извините, пожалуйста, я не хотела обидеть. А когда будет Иван Степанович? – Тихий голос, извиняющийся тон. Демонстрирует послушание?
– Завтра. Или послезавтра. Или спустя неделю… что надо?
– Да… дело к нему, разговор, точнее. Или не совсем разговор. – Александра запнулась. – Но, может быть, вы тогда передадите… вы ведь в курсе, что затея со свадьбой – фарс, что у меня не было причин нападать на Любу, я вообще в это время была в доме и не выходила. Правда, никто не подтвердит, они, наоборот, будут рады сказать обратное, лишь бы я убралась подальше отсюда и…
– Стоп. – Игорь понял, что еще немного, и он окончательно запутается в сбивчивой речи. При чем тут Любаша? И кто собирается врать? Белобрысая послушно замолчала, а на лице такое растерянно-беспомощное выражение, что сразу понятно – дело серьезное.
– Вон, садись куда-нибудь и рассказывай, только внятно и по порядку.
Она кивнула и, присев на самый краешек кресла, принялась рассказывать, Игорь же слушал, пытаясь понять, врет или нет. Если по логике, то врать ей резону нет. Но в этом доме с логикой сложно.
– Я не нападала на Любашу, ну зачем мне это? – Александра вопросительно посмотрела в глаза, и Бехтерин, неожиданно для себя самого, смутился. Ну не знал он, что ответить, да и взгляд этот вдруг показался чересчур откровенным, наверное, поэтому Игорь и спросил первое, что в голову пришло.
– И где теперь нож?
– В кроссовке, – ответила Александра и покраснела.
– Значит, думаешь, это Ольгушка?
– Не знаю. Она же ненормальная… или нормальная, но притворяется. Я наблюдала сегодня, и в больнице, она другая какая-то… а Евгения Романовна таблетки пить заставляет, и врач говорил, что Ольгушка… не совсем в себе. А комната не закрывается, любой мог.
Любой, в этом с белобрысой нельзя не согласиться, вот такой у Бехтериных странный дом, в котором комнаты, кроме кабинета, не запираются на ключ.
– Она и вправду… ненормальна? Простите, если лезу не в свое дело, но вы же муж, вы лучше знаете… я не хочу обидеть, просто я не понимаю, как к ней относиться.
– Как к человеку. – Разговор повернул на опасную тему, но странное дело, обычного гнева, который вспыхивал всякий раз, стоило кому-то заговорить о ненормальности Ольгушки, не было. – Все говорили, что они разные с Мартой, ну вроде как сестры родные, по отцу, а на самом деле не больно-то похожи. Дед шутил, что одно надвое разделили, одной светлое, другой темное…
– Смотри, Игорь, не ошибись, выбирая, когда до того разные, то поневоле задумываешься над тем, что похожи, – старик глядел в окно. Сизые нити сигаретного дыма свиваются диковинным узором, который того и гляди осядет, осыплется пеплом на ковер. Дед доволен, даже улыбается, а вот Игорю не до смеха, предстоящая свадьба не то чтобы пугает, скорее уж смущает своей невозможностью.
Ольгина мать категорически против, она уже подыскала дочери пару… партию. А Игорь – не партия, у Игоря денег нет и перспектив тоже, но Дед неожиданно поддержал, и Ольгин отец тоже, отступить невозможно – не поймут. Да и причин отступать нет, он же любит Ольгу.
Наверное, любит.
– Парень ты толковый… к тому же Бехтерин, – Дед стряхивает пепел прямо на ковер. – Поэтому на первых порах помогу, а там или выйдет из тебя человек, или нет… ну все ж таки до чего похожи-то… прям дрожь берет.
Игорь кивает, хотя никакого особого сходства с Мадоннами не видит, но Деду виднее… Деду не принято перечить.
– А потом что было? – светлые глаза Александры оказались слишком близко.
Как и… когда? Бехтерин не помнил, но вот они, с черными пятами зрачков, тонкими серо-голубыми нитями радужки, словно сотканной из того давнего сигаретного дыма, со светлыми ресницами и крошечной родинкой в уголке левого глаза.
Значит, он ей рассказал? Сейчас взял и рассказал о том, о чем не рассказывал никогда и никому? Стыд и злость вспыхнули, но тут же погасли, продавленные этим дымно-печальным взглядом.
Дальше? Свадьба была, красивая, пышная, хрустально-хрупкий ангел в белом платье, туман фаты и золото волос, лето, солнце на подаренных Евгенией Романовной запонках, неудобный пиджак и желание, чтобы все поскорее закончилось.
Дядин дом, семейная жизнь между тихим Ольгиным светом и ярким пламенем Марты. Нет, он не изменял, хотя Марта намекала на то, что не против романа, но Игорю подобные отношения казались даже не подлостью, а чем-то несоизмеримо худшим.
Не изменял, но сравнивал. Постоянно, каждый чертов день сравнивал, снова и снова раздумывая над словами Деда. Убеждал себя, что лучшей жены, чем Ольга, трудно пожелать, но вновь смотрел на Марту, которая смело, не стесняясь, отвечала взглядами на взгляды.
Намеками на молчание, прикосновениями на попытки избежать общения… Ольга ревновала, молча, тяжело, запирая раздражение внутрь себя. Игорь пытался объяснять, что между ним и Мартой ничего не будет, никогда, ни при каких условиях, но Ольга не верила. Не упрекала, не скандалила, но не верила.
А потом нелепое письмо и авария. Больница. Еще больница… и Ольгушка вместо Ольги, тень… половинка, неполноценная в своей индивидуальности.
Из двух Мадонн осталась одна… это дед сказал. И с этих самых слов Игорь возненавидел картины.
– С тобой все в порядке? – В глазах белобрысой сочувствие. – Ты сидишь и молчишь…
Ее рука на его плече, приятно. Непозволительно. Стряхнуть, получилось излишне нервно, и тут же стало стыдно за подобное поведение. Александра поняла, вернулась на свое место, и только красные пятна на щеках выдавали не то злость, не то смущение.
– Извини, – Игорю отчаянно хотелось вспомнить, что же он ей рассказал. И почему рассказал, именно здесь, именно ей, человеку, которого почти не знал и, пожалуй, не доверял.
– Это вы извините. – Белобрысая вновь стала вежливой. – Пожалуй, мне не следовало беспокоить чужие воспоминания, иногда они причиняют боль. Я пойду?
– Да.
– А нож? Что с ним делать? Принести вам?
– Принеси, – согласился Игорь. Он на многое был согласен, лишь бы убралась, и Александра ушла, в кабинете стало тихо, вечерние тени поползли по полу, придавая пространству сказочную многогранность.
А на картинах пойманное кистью мастера мгновение, полет слезы и лепестка иссохшей розы, застывшее пламя чужого сердца на ладони… как вчера, позавчера и сто лет назад. Это люди меняются, но не картины…
Серьгу Левушка нашел на тропинке, не той, которая вела к остаткам церкви, а другой, направлявшейся к дому Бехтериных. Удачно получилось, он как раз шел, подыскивая подходящий предлог, чтобы наведаться в дом, а тут сережка, круглая розовая жемчужина на длинной цепочке, сразу видно – дорогая вещь.
Положив находку в карман рубашки, Левушка ускорил шаг. Идти к Бехтериным одному, без серьезного и обстоятельного Петра, было страшновато, да и неизвестно, как он отреагирует на Левушкину самодеятельность. Но с другой стороны, Петр как уехал позавчера, после того разговора с Василием, так с тех пор и не объявлялся, и на звонки не отвечал. И Любаша из больницы пропала, говорят, что перевели, а куда – неизвестно. И промаявшись в неизвестности, Левушка решил, что ничего плохого в его визите нету. Ну зайдет, ну поговорит, про Любашу узнает… серьгу вот вернет.
Дом появился из-за пригорка неожиданно: нелепая громада с несимметричной крышей и длинным балконом, который причудливой спиралью обвивал кирпичное тело.
Залитый солнцем двор блестел остатками позавчерашних луж, и стол из белого пластика с ярким зонтом смотрелся совсем уж чудно, особенно рядом с легким, сложенным из тонких деревянных дуг креслом-качалкой.
В кресле сидела незнакомая Левушке девица в черных джинсах и лениво просматривала газету.
– Утро доброе, – поздоровался Левушка. Стоять, дожидаясь, когда же девица сама обратит на него внимание, показалось глупым. – Я Лев Сергеевич Грозный…
– Неужели? – Тонкие губы девицы растянулись в улыбке, а вот глаз за темными стеклами очков не видать, но Левушке все равно казалось, будто новая знакомая смотрит на него с крайним неодобрением. – Так уж и Лев Сергеевич… и сразу Грозный. Из органов… Тань! Та-а-ань! Тут к нам из милиции пришли, не знаешь зачем?
На крик не ответили, и Левушка поспешил объясниться.
– Вот, по дороге нашел, – он достал серьгу, протягивая неприятной девице. – Наверное, ваше. В деревне таких не носят.
– Я таких тоже не ношу, – отрезала незнакомка. – Не видите, у меня уши не проколоты.
Но все-таки она взяла серьгу, аккуратно, двумя пальцами, будто дохлую мышь, розовый шарик жемчужины испуганно завертелся на цепочке, подставляя свету перламутровые бока.
– Может, Танькина… Та-а-нь! – Голос у девицы громкий, командный. – Сюда иди! Тетушка Берта, вы тоже!
Тетя Берта появилась раньше неизвестной Татьяны, и Левушка вежливо поздоровался, радуясь, что поговорит с кем-то более общительным.
– Ой, моя, – тетушка зарделась. – Машенька, спасибо тебе огромное… а я уже и не чаяла найти, как потеряла, так и все… искала, искала, а ее нету. Цепочка порвалась, вот здесь, видите?
Левушка видел, и порванную цепочку, и необъяснимое беспокойство тетушки Берты, которая суетилась, объясняла что-то, хотя никто объяснений не требовал.
– Это не мне, это ему спасибо. – Мария села в кресло и, отгородившись газетой, добавила: – Наша милиция нас бережет…
– Вы извините Машеньку. – Тетушкина ручка легла на рукав. – Она воспитанная девочка, но за сестру волнуется… мы вам так благодарны, если бы не вы, страшно подумать, что бы могло произойти с Любашей…
Из-за тонкой бело-черной газетной стены донеслось презрительное фырканье.
– Не обращайте внимания, – доверительно пропела тетушка, сжимая обретенную серьгу в кулачке. – Лучше пойдемте в дом, я вас чаем напою… пирожные есть, покупные, правда, но кроме Любаши никто выпечкой не увлекается… а скажите, вы ничего такого не заметили?
– Где?
Тетушка всполошенно всплеснула руками.
– Ну там же, где вы Любашу нашли!
– А что я должен был там заметить? – Левушка окончательно запутался.
– Убийцу, – понизив голос, сказала тетушка. – Или улику. Всегда ведь остаются улики, правда?
Левушка пожал плечами, насчет улик он не знал, это у Петра спрашивать надо, а не у него. Он – простой участковый… и с наблюдательностью всегда было плохо.
Дневной свет проникал сквозь тонкие шторы, расцвечивая комнату мягкими солнечными красками, теперь здесь было даже уютно. Вот только людей многовато, кроме тетушки Берты чай решили пить тетушка Сабина и Евгения Романовна, которая в отличие от подруг встретила Левушку настороженно-мрачным взглядом.
– Сабиночка, представляешь, этот молодой человек нашел мою сережку, – тетя Берта продемонстрировала жемчужину на цепочке. – Помнишь, я потеряла?
– Помню, – Сабина разливала заварку в изящные чашки из полупрозрачного стекла, мутновато-белого, скрадывающего насыщенную черноту крепко заваренного чая.
– Я так благодарна…
– Не сомневаюсь, – Евгения Романовна рассматривала Левушку с брезгливым любопытством, ему моментально стало стыдно и за нечищеные ботинки, и за слегка мятую рубашку, и за веснушки, которые, вне всяких сомнений, придавали ему вид совершенно несерьезный. – Какой воспитанный молодой человек… и достойный. Любашу спас. Сережку спас…
– Ну зачем вы так говорите! – возмутилась тетушка Берта. – Ваша недоверчивость к людям поражает.
– А меня поражает ваша наивность… верите каждому проходимцу. Кстати, не понимаю, чего переживать из-за куска пластмассы?
– Дорогая Евгения, это не пластмасса – жемчуг… подарок Георгия.
– И что из того? Уверяю вас, жемчуга здесь не больше, чем в этом куске сахару. – Евгения Романовна аккуратно взяла вышеупомянутый кусок щипчиками. – У настоящего жемчуга блеск совершенно иной… если хотите, порекомендую ювелира, он даст профессиональное заключение, хотя не сомневаюсь, у вас – пластмасса. Я еще тогда, за ужином, заметила…
Белый кусок замер в миллиметре от горячего чайного озера, на лице Евгении Романовны появилось выражение задумчивости, даже печали.
– Странно, что только тогда… а раньше? Я ведь видела эти серьги раньше, но как-то не обращала внимания…
– Наверное, слишком заняты собой были, – ввернула молчавшая до сего момента Сабина. – А вы, Лев Сергеевич, не обращайте внимания, обычные семейные дрязги… мы вам так благодарны… и Любаша тоже… она просила поблагодарить вас…
– Она очнулась? Когда? – Чашка в руках вздрогнула, проливая содержимое на белоснежную скатерть. Стыдно и… плевать, главное, что Любаша очнулась. И тут же обида кольнула – Петр не мог не знать, а не сказал. Почему? Не доверяет? Или просто не счел нужным?
Тетушка Сабина промокнула чайное пятно бумажной салфеткой и спокойно ответила:
– Вчера. Ох, вы не представляете, сколько нам пришлось пережить. Врачи говорили о черепно-мозговой травме, сотрясении мозга, коме… ужасно. К счастью, все обошлось. Конечно, плохо, что она отказывается говорить о нападении, но мы думаем, что это из-за психологического шока…
– Из-за дурости это, врожденной, – Евгения Романовна встала. – А вам, молодой человек, делом заниматься надо, а не чаи распивать в рабочее время. Конечно, понимаю, Люба – завидная невеста, но на многое не рассчитывайте.
Левушка почувствовал, как краснеет, густо, нелепо, жаром стыда и обиды, подымающимся изнутри к коже… и поделать ничего нельзя. Сочувственные взгляды обеих тетушек лишь ухудшали ситуацию.
– У нее напрочь отсутствует чувство такта, – заметила Сабина.
– Зато его с успехом заменяет самодовольство и самоуверенность, – поддержала ее Берта. – А Любашу вы все-таки проведайте, если, конечно, вам несложно… лежать в больнице чрезвычайно тоскливое занятие.
И подумав, невпопад добавила:
– А жемчуг у меня натуральный… настоящий жемчуг, никакая не пластмасса.
Лодка чуть покачивалась, скрежетали в уключинах весла, негромко, точно опасаясь нарушить покой этого места, даже капли воды, срываясь с лопастей, падали в мутно-зеленую, будто шелковую, гладь пруда бесшумно.
До чего же красиво… старые ивы склонились к воде, любуясь собственным отражением, зеленая стена воротами подымалась по обе стороны причала, выбеленные доски которого ощутимо нагрелись на солнце. Настасья тогда еще подумала, что хорошо было бы просто сидеть, глядя на воду, и в лодку ступала не то чтобы неохотно, но с некоторым разочарованием. Зато теперь оно исчезло напрочь. Круглые листья кувшинок покачивались на волнах, длинные плети рдеста тянулись по воде, а у самого берега торчали белые цветы стрелолиста, над которыми то и дело проносились суетливые стрекозы.
– Смотри, Анастаси, какая бабочка, – Лизонька счастливо улыбалась, будто и не было вчерашней обиды и портрета, испорченного Настасьей.
На самом носу лодки цветным пятном сидел махаон, крупный, красивый и, как показалось Настасье, в полной мере осознающий собственную привлекательность. Он важно чистил усы, лениво шевеля крыльями, и не собирался улетать.
– Вот бы в коллекцию такого.
– Вы собираете коллекцию бабочек? – поинтересовался Дмитрий. Сегодня он был отчужден и молчалив. Признаться, Настасья весьма удивилась и обрадовалась, увидев его, но вот поведение… поздоровался холодно, будто с чужой, а Лизоньке сказал, что выглядит она незабываемо… правда, потом Настасья поняла причину – Дмитрий заботился о ней, ведь если он будет чересчур внимателен, то все вокруг подумают, будто… щеки полыхнули знакомым жаром.
– Они красивы.
– Жестоко убивать красоту.
– Я сохраняю ее, – Лизонькин ответ был несколько поспешен. – Придет зима, и бабочка умрет, тогда как в моей коллекции…
– Она будет столь же мертва. Но не смею судить. – Дмитрий поднял весла, закрепив их в уключинах. – Все мы что-то собираем, добро ли, зло, или красоту… у каждого свои интересы и свои способы.
Слушать этот разговор было неожиданно неприятно, как и смотреть на счастливую Лизонькину улыбку, и Настасья отвернулась, сделав вид, будто любуется пейзажем. Стянув перчатку, она коснулась рукой водяного покрывала. Холодное, ласковое… спокойное. Зачерпнуть горсть, поднять вверх, позволяя мутноватой зелени просачиваться сквозь пальцы. Мимолетное удовольствие… господи, о чем она думает?
Лодка качнулась чуть сильнее, Лизонька испуганно охнула.
– Не стоит волноваться, сударыня, я же с вами.
Да, с ними, с обеими, один на двоих… не поделить, как привезенную отцом куклу, как платье, как колье… до чего же пошло и неуместно.
– Эй, эге-гей! – донеслось слева, там лодка Мари и Александры, а чуть дальше – сестер Выховских…
– Ау! – Кто-то, издали лица не разглядеть, приветственно взмахнул зонтиком, и Лизонька поспешила ответить, движение получилось резким и неловким, лодка покачнулась и… Настасья не заметила, как и когда это случилось, просто вдруг полетела вниз, разбивая мутное стекло воды весом собственного тела. Звуки исчезли, оставшись там, наверху, вместе с солнцем и воздухом, что цепочками пузырьков срывался с губ… позвать на помощь, но рот моментально наполнился водой, а вмиг отяжелевшее, точно свинцовое платье тянуло ко дну. Руками цепляться за гибкие стебли кувшинок, карабкаться вверх, с каждым движением опускаясь все ниже и ниже… задыхаться… она умрет, обязательно умрет, потому что не умеет плавать, потому что юбки влажнотканной сетью оплели ноги, а рукам не за что ухватиться, вода проходит сквозь пальцы и воздуху не осталось… в груди горит, душит, требует вдоха…
Когда Настасья почти сдалась, почти смирилась, почти умерла, чьи-то руки, жесткие, почти жестокие, потянули вверх.
Солнце горячей плетью ударило в глаза, а воздух… Настасья закашлялась, выплевывая воду и собственный страх, и дышала, дышала, дышала, не обращая внимания на то, что происходит вокруг. Сил на внимание не осталось, только на то, чтобы дышать, не позволяя мутной воде просочиться внутрь тела. Ее тянут вверх, юбки до того тяжелы, что и шелохнуться невозможно, кто-то зовет, спрашивает, но Настасья не станет отвлекаться на вопросы, ей нужно дышать.
Сознание померкло.
Эти два дня прошли мирно, я существовала как бы в доме, но в то же время вне его, сторонним наблюдателем, нежеланным свидетелем чужих тайн, мелких, непонятных и оттого неприятных. Я не хотела подсматривать, но как-то само получалось…
Слезы тетушки Берты, которые она тут же списала на аллергию и весь вечер нарочито громко жаловалась… постоянные исчезновения Василия. Татьянин неровный характер, когда вяловатое спокойствие вдруг сменялось нервозной веселостью… до боли знакомо и понятно. Нет, это всего лишь предположение, но… расширенные покрасневшие ноздри, слезящиеся глаза и слегка нарушенная координация.
Бехтерины словно бы жили в разных плоскостях, умудряясь одновременно мешать друг другу и закрывать глаза на чужие странности. Напряженное ожидание на некоторое время сплавило этих абсолютно чужих людей в семью, но когда Любаша очнулась… точнее, когда оказалось, что она не видела нападающего… семья вновь рассыпалась.
Сегодня ужинали на веранде. Мягкие сумерки на стыке весны и лета, чуть размытые краски, нарушаемые теплым золотом электрического света, полутона-полутени и резкая крахмальная белизна скатерти.
В такой вечер хорошо думать о чем-то отстраненном или читать стихи.
Или задавать вопросы.
– Каково это, быть содержанкой? – поинтересовалась Мария, откладывая в сторону вилку, на тонком пальце блестело металлом кольцо, не золото, не серебро… скорее уж сталь. Да, действительно, сталь бы ей подошла. – Вы извините, это не простое любопытство, я журнал издаю… для современных женщин и полагаю, ваша история была бы весьма поучительна.
– Маш, ты бестактна, – вяло заметила Татьяна.
– Такт, дорогая моя, это пережиток прошлого, способ придать вранью видимость приличий… Александра, вы же не против? Обещаю, в журнале без имен… анонимная, так сказать, история.
– И о чем же вам рассказать? О заработках? Об обязанностях?
– И о том, и о другом. – Мария широко улыбалась. – Но сначала, как вы, молодая, красивая, образованная, стали содержанкой.
– Обыкновенно. – Черт, а ведь до сих пор больно вспоминать, точнее не больно, а скорее грустно, словно пытаешься поймать в ладонь дым сигареты, а он просачивается сквозь пальцы. Мои воспоминания столь же бесплотны, но при этом горьки на вкус.
История и в самом деле заурядная. Пятнадцать лет, горячая любовь… он рокер, дитя свободы, поэт и философ. Так, во всяком случае, мне казалось. Он умел красиво говорить, от кожаной куртки постоянно пахло дымом, а стальные заклепки складывались в сложный рисунок. Орел – символ полета.
Ненавижу орлов, но тогда мне нравилось касаться холодного металла, счищать редкие пятнышки ржавчины и представлять себя орлицей. Родители, конечно, были против, но что значат их слова, когда жизнь сгорает в любви. Романтика запретных свиданий, побег из клетки дома к нему, жизнь-мгновение, полет над пропастью, поцелуй с привкусом анаши и перевернутая трасса, когда спиной сквозь куртку ощущаешь холод дороги и уже плевать, кто прикасается к тебе. Запрокинуть голову и наблюдать за тем, как черная лента вбирается в небо, а на разделительной полосе гаснут звезды…
А потом боль пробуждения. Ревность, которую не способны заглушить слова… «Эй, детка, не будь ханжой, я за свободную любовь…» Заряженная сигарета… и снова небо черным саваном… прощение, покаяние… разбитые губы и сломанный нос – нельзя перечить, когда у него нет денег на дозу. Не анаша – серьезнее, «ангельская пыль» тропинкой к заветному раю… без дозы он зверел, а я продолжала любить, глупо и преданно.
Он продавал меня, поскольку больше все равно ничего не было, потом в зависимости от настроения или извинялся, обещая, что это в последний раз, или избивал за измену, но осторожно, чтобы в другой раз не попортить физиономию… от любви, заряженных сигарет, триппера и множественных переломов меня вылечили в больнице.
Авария, не справился с управлением… я плохо помню – была под кайфом, он тоже… вот такая романтика.
Родители приняли блудное дитя обратно, я искренне пыталась исправиться… университет, самостоятельно – иностранные языки… пианино. Почти получилось, почти забыли… Но свадьба сестры и спустя полгода смерть отца… мать не работает, Танька на седьмом месяце, ее муж получает копейки, у меня пятый курс. О том, чтобы доучиваться, речь даже и не шла. Пришла пора платить долги.
Я заплатила, приняв предложение одного серьезного человека. Вернее, само предложение исходило от знакомой однокурсницы, она же, заручившись моим согласием, и познакомила с Папиком. Впрочем, в то время я именовала его по имени-отчеству и, честно говоря, слегка опасалась собственного безумия. О том, что услышала я от матери и Таньки, лучше не вспоминать…
Первую часть истории я опустила, вторую постаралась изложить, опуская некоторые детали. Мария слушала с явным интересом, Татьяна и вовсе без интереса, рыбьи глаза глядели на меня с прежним равнодушным отчуждением, а вялые пальцы бессознательно мяли скатерть.
– Значит, дело было в финансовых затруднениях, – уточнила Мария. – И вы даже не пытались сделать карьеру?
Пыталась. Пять или шесть собеседований, оценивающие взгляды и намеки на отсутствие опыта и усилия, которые мне следует приложить, чтобы заполучить желаемую должность. И в конечном итоге – понимание простого факта, что вся моя карьера будет двигаться сугубо в постельно-горизонтальной плоскости, единственно, что утешает, так это некоторая иллюзия приличий. Дескать, работаю… деньги получаю…
Предложение Папика показалось более честным.
– А любовь? Вот вы не боялись полюбить? – Это уже Татьяна, задумчиво-мечтательна, ни следа былого равнодушия, улыбка, легкий румянец и слабый блеск в глазах.
И вопрос поставлен верно. Боялась. И до сих пор боюсь. Любви, свободы, дороги, уходящей в небо, и той границы, которую не вышло пересечь. Утерянный рай кокаиновым светом порой возвращается в снах, и я бегу, убегаю, спасаюсь…
Любовь – оправдание для подлости и поводок-удавка, с помощью которого один человек диктует другому правила жизни. По мне уж лучше договор.
– И за что же все-таки платят содержанкам? – Мария почти сняла кольцо, вертит, скрывая нервозность, того и гляди обронит.
– Платят? За престиж, за статус, за право плюнуть на общественную мораль. За сопровождение, послушание, отсутствие капризов и истерик. Иногда можно, но нужно чувствовать момент.
Папик говорил, что я умела чувствовать и молчать, когда нужна тишина. Разговаривать, когда ему хотелось разговора. Не быть назойливой и не быть серой. Золотая середина, извечная в своем непостоянстве.
– Ну и много заработать удалось? – Мария, откинувшись на спинку кресла, рассматривала меня со странной смесью непонимания и презрения.
– Мне хватило.
А еще семье. Маме, Таньке, ее супругу, моему племяннику. Да и себя я не обделяла, и денег скопить удалось, немного, но на первое время хватит, а там… будет видно.
Разговор этот сильно задел меня, поднятая со дна памяти муть окутала плотным коконом. Оставаться в комнате я просто не могла, спускаться в общий зал не имела желания, поэтому и вышла на балкон. Он огибал дом по периметру, но при этом располагался как бы на нескольких уровнях, наподобие витой лестницы, ровные участки соединялись между собой небольшими, ступеней в пять-десять, лестницами. В результате получался весьма любопытный эффект: через балкон можно было подняться с первого этажа на второй или даже третий. Честно говоря, я не собиралась ни подыматься, ни спускаться, просто хотелось постоять в надежде на покой.
Воздух теплый, пахнет летом, странная такая смесь ароматов, тяжеловатая, густая, успокаивающая… небо чистое, ясное, с полукругом белой луны и россыпью звезд. Я села прямо на пол и, прислонившись к стене, наслаждалась одиночеством. Слушать, сортировать звуки, отделяя нежный шелест листвы от стрекота кузнечиков, звук чьих-то шагов по ту сторону стены от скрипа открываемого окна… и речи.
– Да… да я тебя понимаю, но… Толенька, послушай, все еще может измениться, в конце концов…
Я не сразу узнала голос, уж больно нехарактерен был этот просящий тон, холод стали куда привычнее выверенно-жесткому образу Марии.
– Нет, Толенька, ты прости, пожалуйста, я… я больше никогда… сколько? А если не даст? Нет, нет, я постараюсь, но ситуация… и журнал.
Я сидела, затаив дыхание.
– Я… я пообещаю закрыть… а как же моя репутация? Нет, Толенька, ты… ты не говори так, пойми, для меня это важно… нет, нет, я не впадаю в истерику! Я просто хочу, чтобы ты меня выслушал! Эта женитьба – фикция, не знаю, зачем Деду понадобилось, точнее, предполагаю, но… да я уверена, процентов на восемьдесят, а то и больше. Что значит «остаются еще двадцать»? И что ты предлагаешь? Нет, Толь, ты ж не серьезно… ты шутишь, правда?
Я замерла, боясь пошевелиться, кажется, представляю, что предлагает Марии неизвестный мне Анатолий, выход простой, логичный до безобразия и оттого пугающий.
– Нет, Толенька… неправда… я не… – разговор оборвался, окно захлопнулось, раздраженно, будто желая продемонстрировать все негодование, испытываемое железной леди с нежным именем Мария.
Еще одна тайна, с которой я не знаю, что делать.
Сидеть, считая звезды, рассматривать ночь сквозь призму тошнотворных мыслей о том, что по глупости своей вляпалась в неприятности. Автомобильные фары прочертили ночь полосами белого света. Игорь вернулся… если поговорить с ним, попросить отвезти меня домой? Я не хочу умирать, не хочу знать, о чем «шутил» неизвестный мне Толенька, в которого влюблена железная леди Мария.
Смешно, Мария – и влюблена.
День прошел на редкость бестолково, впрочем, как и вчерашний. Единственная хорошая новость, что Любаша очнулась, да и то… ну не верил Игорь, что она не видела нападавшего. Не верил, и все тут. Вот только что делать с этим неверием, не знал. Давешнее намерение вытряхнуть из Любаши правду сошло на нет, стоило увидеть несчастные, полные боли и обиды глаза… а еще врачи наперебой твердят, что состояние тяжелое, и неизвестно, как скажется на Любашином здоровье полученная травма головы, что ей покой нужен – Любаше, а не голове, конечно. Вот и приходится копать самому.
Да, квартиру Любаша продала, и машину тоже, но вот куда дела деньги и сколько правды в рассказе Марии, отвечать отказалась. Не касается его, видите ли… не имеет отношения к произошедшему.
Игорь заглушил мотор, но выходить из машины не спешил. Идти в дом, слушать очередные претензии, жалобы, домыслы… он уже и надеяться перестал, что все это когда-нибудь закончится.
Белобрысая ждала во дворе, стояла в нескольких шагах от автомобиля. И у нее претензии. Настроение моментально стало еще хуже, хотя вроде бы казалось, что хуже уже и некуда…
Оказывается, есть.
– Добрый вечер. – Она не пыталась подойти. – Мне хотелось бы поговорить.
– Говори. – Игорь решил, что завтра же попросит Деда прекратить комедию и выставить это чудо из дому, всем легче станет.
– Здесь? – поинтересовалась Александра, оглянувшись на дом. Желтые пятна окон, тени людей по ту сторону темноты и понимание, что сама мысль о том, чтобы переступить порог, включаясь в «домашнюю» жизнь, неприятна.
– Может, прогуляемся? – Она смотрела, чуть склонив голову набок. – По дороге и назад. Ну… мне не хотелось бы, чтобы кто-то слышал…
– Очередная тайна? – Идея прогулки на первый взгляд казалась неплохой… компания, правда, не самая подходящая.
– Тайна, но не моя. Здесь вообще много тайн. – Она шла рядом, отравляя воздух горьким запахом духов. Высокая, почти вровень, без свойственной блондинкам кукольной хрупкости и той манерности, которую Бехтерин ненавидел. Да, Евгения Романовна неплохо изучила его, если подобрала подобную приманку.
– Ну и о чем разговор? – прозвучало несколько резко, даже грубо, но Александра не обиделась.
– Я уехать хочу. Скажите, что со свадьбой – это шутка. Розыгрыш. Что я не представляю опасности…
– Для кого?
– Ни для кого. Нет, нет, – поспешила добавить Александра. – Мне не угрожали, во всяком случае пока. И я надеюсь, что не будут…
– Тогда в чем дело? – Схватить бы ее за плечи, развернуть и тряхнуть хорошенько. Хотя нет, белобрысая ни при чем, это он на Любашу злится, и Любашу готов трясти, но ее нельзя тревожить, приставать с вопросами и уж тем более…
– Я понимаю, что от меня одни неприятности. Я раздражаю всех, вывожу из себя самим присутствием в доме. Они не верят Деду, точнее, не знают – верить или нет, и жутко боятся, что он и вправду на мне женится.
Она остановилась, Игорь тоже. Странное дело – ночь, все вокруг меняется, плывет, преображенное темнотой. Запертый в доме электрический свет не разрушает тишину, серой тенью летит вперед дорога, слева черная щетка леса, а чуть выше иссиня-прозрачное небо, расчерченное звездами.
И говорить о тайнах нет желания. Выкинуть все из головы хотя бы на один-единственный вечер, растворяясь в вальяжной тишине.
– Вы меня не слушаете, – сказала Александра, почему-то шепотом. Правильно, незачем говорить, просто пройтись… детское желание взять за руку, не столько для того, чтобы не потеряться, сколько для того, чтобы ощутить присутствие кого-то близкого и родного.
Александра чужая, совершенно чужая. А ладонь у нее холодная. Легонько сжать, делясь теплом.
– Зачем? – Тихий вопрос, а ответить нечего. Игорь и не отвечает.
– Отпусти… пожалуйста.
В ее глазах нет испуга, скорее непонятная боль, хочется стереть ее, но он снова не знает, как, поэтому просто смотрит. Рассматривает. Раскладывает на цвета и запахи, на желто-зеленую лимонную кислоту, на серебристую горечь полыни, на стерильную чистоту талого льда и сладкий дурман в глазах.
Наверное, неправильно так… но иначе не выходит. Коснуться пальцами лица, от тени на виске, вниз по светлой пряди волос, полукружье уха с капелькой серьги…
– Ты же сам потом жалеть будешь. – Все-таки Александра отстраняется.
Нельзя. Инстинкт велит не отпускать добычу. Женская рука, упершаяся в грудь, скорее дразнит, чем в самом деле является препятствием. Остановиться? Отступить? Быть может, позже, не сейчас, он устал и заслужил награду. Хотя бы поцелуй, всего лишь поцелуй, для той, что продает себя, поцелуй не должен значить много…
– Ты – дурак… ты понимаешь, что ты – дурак… – Шепот на коже, полукасанье губ привычною игрой. В ее руках его тепло, и сердце одно на двоих, и тень одна.
Наваждение исчезло почти мгновенно, запахи свернулись, отступили морским приливом, оставляя обнаженное дно разумных мыслей.
Он и в самом деле дурак, поддался, повелся на уловку… разговор ни о чем, прогулка эта, навязанная романтика весенне-летней ночи. Идиот. Дважды, трижды идиот, пора бы усвоить, что верить нельзя никому, особенно таким вот, светловолосым и светлоглазым, сделавшим любовь профессией.
Александра как-то сразу все поняла, тихо вздохнула и зачем-то отвернулась. Жаль, в ее глазах плывут остатки серо-голубого дыма, затуманившего сознание.
– Ну вот, я же говорила, что жалеть будешь. – Она отступила на шаг и спрятала руки за спину. – Я предупреждала…
Серебряная пыль луны печальным нимбом над головой Александры. Мадонна… еще одна Мадонна, а ему бы с человеком поговорить. Или помолчать, просто, чтобы рядом, чтобы не одному. Ему так надоело одиночество.
– Ничего не произошло, – будничным тоном заметила Александра. – Ничего такого, на что стоило бы обращать внимание, правда?
Неправда. Но вздохнув, Игорь ответил:
– Правда.
Дальше шли молча, только не вместе, а порознь, отгородившись мыслями и проблемами, наверняка, у нее тоже есть проблемы… хотелось бы знать, какие именно, но вряд ли скажет.
Дом выплывал из темноты желтыми пятнами окон, черной неравнобокой крышей и диском спутниковой антенны, закрывающей луну.
– Надо же, какая встреча… – Откуда появился Василий, Игорь не заметил, наверное, чересчур уж глубоко ушел в раздумья. – Гуляете?
– Гуляем, – ответила Александра, раздраженно, с каким-то непонятным вызовом, будто пыталась злость согнать.
– И я гуляю. Воздухом дышу. – Васька улыбался. Вот лица не видно, а Игорь все равно был уверен, что Васька улыбался, ехидно так, точно высмотрел нечто в крайней степени неприличное и теперь давал понять – он видит, знает и вот-вот расскажет всем.
Васька с детства любил ябедничать.
– Извините, но я, пожалуй, спать пойду… голова что-то болит. – Александра приложила руки к вискам. – Извините. И… спокойной ночи.
– Спокойной ночи! – крикнул в спину Василий и чуть тише, так, чтобы она не слышала, добавил: – Главное, чтоб голова болела после прогулки, а не до… А ты молодец, с фантазией подошел… я бы не додумался… нет, ну ты вообще даешь, соблазнить нашу мадам… какая трагедия накануне свадьбы… ну ладно, мешать не стану… иди, пожелай спокойной ночи, а там, глядишь, и головная боль пройдет.
Васька, засунув руки в карманы пиджака, бодро зашагал прочь от дома. Интересно, куда? Прежде он любви к ночным прогулкам не выказывал. Александра права, в этом доме слишком много тайн, которых отчего-то никто не замечает.
– Бедная моя. – Матушка сидела у изголовья кровати, до чего непривычно. Глаза покраснели от слез, и руки подрагивают, отчего костяные перья веера шевелятся, скребутся друг о друга с неприятным звуком. Сейчас Настасья поразительно ярко и четко слышит все звуки, их много, чересчур много, а хотелось бы спокойно заснуть.
– Я всегда была против подобных забав… катание на лодке, кто ж только придумал такое. Как подумаю, что могло случиться… – Матушка приложила к глазам батистовый платок. – Несомненно, Дмитрий повел себя весьма героическим образом… признаю, я была чересчур строга к нему.
За прошедшие дни Настасье не единожды выпадало слушать историю своего чудесного спасения, сначала от Лизоньки, бледной, несчастной, до глубины души взволнованной произошедшим, потом от батюшки, от матушки… по всему выходило, что Лизонька, испугавшись, чересчур сильно качнула лодку, и Настасья упала в воду, а Дмитрий, ни минуты не раздумывая, нырнул следом и вытащил.
Батюшка еще добавил что-то про подвиг, дескать, Настасьина одежда, набравшая воды, весила преизрядно, и оттого спасти девушку было крайне сложно. А уж дотащить до причала, как сделал Коружский, и вовсе человеку обыкновенному непосильно.
А он и вытащил, и дотащил, значит, любит, по-настоящему любит, раз жизнью рисковал… и ради подобного подтверждения любви Настасья готова была тонуть еще раз. Или не раз.
– Лизонька так расстроена, – тихо сказала матушка, подымаясь. – Все себя винит… в меланхолии постоянно… будто подменили.
Настасья промолчала. Лично она не видела за сестрой вины, но вот как сказать это Лизоньке, не обидев, не оскорбив… да и дня три не заходит Лизонька в Настасьину комнату, будто сторонится, самой же Настасье доктор запретил с постели подыматься.
После матушкиного ухода стало совсем тоскливо. Пожалуй, больше всего Настасья переживала не за собственное здоровье, которое у нее с детства было отменным, а за то, что пропускает драгоценное время, что не видит человека, ставшего ей дороже всех в этом мире, что вынуждена лежать в этой душной клетке-комнате, когда душа тянется, просится к нему.
Единственным утешением были воспоминания. Лежа в постели, Настасья перебирала в памяти драгоценные встречи, раскладывая на минуты слова и прикосновения… оказывается, было их не так и много, а прежде казалось, будто вся жизнь состоит из встреч, а то, что между – лишь блеклое существование, растянутое во времени.
До чего же странно все… и отчего Дмитрий не пишет? Букеты присылает ежедневно, но это – дань вежливости, а вот настоящего письма, не приглаженного этикетом, искреннего и душевного не было. С этими мыслями Настасья и заснула, а проснулась от взгляда, недружелюбного и страшного, заставившего сердце замереть, а тело сохранять присущую сну неподвижность.
Лизонька сидела на матушкином стуле, близко, чересчур уж близко для того, чтобы Настасья ощущала себя в безопасности. Ночная рубаха белым пятном выделялась в сумраке ночи, распущенные волосы переливались тусклым золотом, а на исхудавшем лице застыло непонятное задумчиво-отрешенное выражение. Губы чуть шелохнулись, и Настасья услышала:
– Живая… зачем живая? Почему не утонула?
Лизонька протянула руку, коснувшись волос, и совсем уж тихонечко добавила:
– Не хочу быть половиной…
– Привет. – В этой больнице, в накрахмаленном до ломкости халате, Левушка чувствовал себя неудобно, а прозрачный пакет с круглыми мандаринами выглядел совсем уж по-дурацки. Кому здесь мандарины нужны.
– Привет. – Любаша полулежала. – Решил навестить? Герой соскучился по спасенной им красавице, так? Или допросить надо? Так допрашивали уже…
– Это тебе. – Левушка, проклиная себя за глупость и сентиментальность, положил пакет на тумбочку. – И… я просто так, не допрашивать. Наверное, не вовремя, извини.
– Это ты извини. – Любаша вдруг покраснела. – Я вечно всем хамлю… еще Дед приходил, нервы потрепал, а потом сразу ты… а еще я теперь страшная. Машка говорит, что я слишком много внимания уделяю внешности и вообще подвержена стереотипам. Она у нас феминистка и не красится даже, а мне важно знать, как… – Любаша запнулась и покраснела еще сильнее. Выглядела она и вправду не слишком хорошо, темные круги под глазами, какие-то резкие, обострившиеся черты лица, желтоватая кожа. – Я глупости говорю, да?
– Не знаю. Я не очень разбираюсь, – Левушка присел на стул. – По-моему, сильно хуже не стало.
Она криво улыбнулась и сказала:
– Умеешь комплименты говорить… «хуже не стало»… Боже, кому рассказать…
– А не рассказывай.
– Не буду. Засмеют ведь. Ты тоже не веришь, что я его не видела? А я честно не видела, я шла, задумалась над одной вещью и… свернула не туда, надо было вниз по тропе, чтобы в деревню, а я влево, ну туда, где днем были, к церкви. Автоматом получилось, а потом вдруг резко больно стало и больше ничего не помню. Правда, что ты меня спас?
– Врачи.
– Дед говорит, что ты скромный и дурак, оттого, что ситуацией не пользуешься. Знаешь, мне кажется, он боится. – Любаша перешла на шепот. – Вот никогда прежде таким не видела… чтобы злился, но как-то не так… будто через силу злится. А стоило о «Мадоннах» упомянуть, так и вовсе разорался, вроде как лезу не в свое дело… хотя сейчас-то дело как раз мое, правда ведь? Это же меня ножом… и по голове тоже… я боюсь, не поверит, что я не видела… ничего не видела… боюсь, что придет… доделать… добить… я на капельнице. И встать не могу, нельзя. Если бы можно было, все равно сил никаких… будто выпотрошили, как курицу перед готовкой.
Она говорила то тише, то громче, быстро, не останавливаясь, заполняя паузы между словами судорожными вдохами, точно стремилась захватить побольше воздуха, чтобы успеть, договорить, высказать накипевшую боль. Рука вцепилась в одеяло, комкая, сминая выглаженную белизну пододеяльника.
– Кто-то идет по коридору, а мне чудится, будто за мной… навещать приходят, а я все жду, когда же убьют… никому не верю. Тебе вот… Деду, а больше никому. Не ем ничего, раздаю… тут решили, будто паранойя, психиатра позвали, беседует теперь. А я не сумасшедшая, я просто боюсь… Лёв, я боюсь… – И все-таки она расплакалась. – Лёв, скажи, что я не сумасшедшая… а лучше забери… я мешать не стану, честно…
– Тихо, успокойся. – Левушка совершенно не умел утешать плачущих женщин. Вялая рука, мокрая от пота кожа, фиолетовые лунки ногтей и причудливое переплетение линий на ладони. – Ты не сумасшедшая, я верю, что ты никого не видела. Тебя по голове ударили, так?
Любаша осторожно кивнула, слезы крупными бусинами катились из глаз, срываясь с острых скул, быстро скользили по щекам и на шею, на розовый воротник-хомут ночной рубашки. Она не пыталась их вытереть или вырвать руку, доверчиво-беспомощная и совершенно беззащитная.
– Подкрались сзади и ударили, ты не могла никого видеть. Они просто хотят, чтобы все закончилось побыстрее, неприятно ведь подозревать своих, оттого и пристают с вопросами.
– И ты будешь?
– Я – нет. – Левушка погладил руку. – И не убьют тебя, посмотри, какая линия жизни длинная, аж на запястье выползает.
– Ты в это веришь? – Наконец-то улыбка, слабая, сквозь слезы, но все-таки улыбка. – Нет, ты не можешь верить в подобные глупости!
– Почему?
– Потому что глупости, – убежденно заявила Любаша. – Взрослый, серьезный человек не может всерьез относиться к такому.
– А я не серьезный, я – забавный. – Левушка, набравшись смелости, пересел на кровать. – Сама же говорила. Отдыхай и не думай, здесь не осмелятся, да и яд… ну где сейчас яду достать можно, такого, чтобы без вкуса и запаха?
– Не знаю.
– И я не знаю. – Левушка постарался говорить как можно более уверенным тоном. – Кроме того, здесь такой режим охраны, даже меня не хотели пускать… и в коридорах видеокамеры, в палатах, наверное, тоже, только спрятаны, ну, чтобы пациентов не нервировать.
Слезы высыхали, отступали по мокрым дорожкам в глубь Любашиных глаз, в воспаленную красноту, упрятанную под жесткою щеткой ресниц.
– Знаешь, – тихо произнесла Любаша. – Мне кажется, что это был мужчина… Васька или Игорь.
– Почему?
– Не знаю. Я действительно ничего не видела… точнее, видела, но не совсем то, о чем спрашивают. – Она вытерла щеки рукавом, тоже розовым, махрово-мягким с виду, как воротник-хомут на шее. – Я свернула, чтобы обойти, ну не мешать, думала, до поляны и там чуть срезать… нет, Васька не мог, он занят был, он скотина, конечно, порядочная, но не настолько же?
Вопрос был риторическим, и Левушка молчал, ожидая продолжения.
– Я ведь должна была услышать или почувствовать, а ничего… больно вдруг и потом сразу палата. Запах резкий только… не уверена, что я его не придумала, запах… что это воспоминание, а не воображение, понимаешь?
Левушка кивнул и осторожно поинтересовался:
– А чем был занят Василий?
– Ну… – Любаша прикусила губу, точно раздумывая, стоит отвечать или нет. – Отношения выяснял… с кем – не спрашивай, не скажу… это… это не имеет отношения к делу. Просто поверь, что не имеет, и все. И… тебе, наверное, пора идти. Спасибо за мандарины… и вообще спасибо. Ты заходи, хорошо?
– Обязательно, – пообещал Левушка.
Было немного обидно за то, как бесцеремонно его выставили за дверь, и за недоверие, и за то, что ясно дали понять, чтобы не лез в чужие тайны. А он и не будет, ну, быть может, немного… просто, чтобы найти урода, напавшего на Любашу.
На улице ярко и жарко светило солнце, высвечивая серые стены здания иллюзией белизны, пыльно-бензиновый воздух окутывал жаром, и хотелось побыстрее убраться из бетонно-цивилизованного рая. Левушка постоял еще немного, просто чтобы уход не так сильно походил на побег, и зашагал по выложенной плиткой дорожке.
Дед объявился ближе к полудню, мрачно-раздраженный, упрятанный в панцирь делового костюма, отгородившийся забралом солнцезащитных очков… и даже трость в руке походила на меч. Ну или шпагу.
– Зайди, – сказал он мне в ответ на приветствие.
Похоже, игры закончились, ни тени нежности или хотя бы вежливости, последнее особенно обидно. Ну, да мои обиды – мои личные проблемы.
В кабинете непривычно светло, распахнутое окно впускает солнце и свежий воздух, тягучий запах вишни, и томное дыхание скорого дождя.
– Садись. – Иван Степанович указал на кресло. – Рассказывай давай.
– О чем?
– Обо всем. Ты ж жила в доме, видела… наблюдала, наверное, не могла не наблюдать.
А у него руки дрожат, почти незаметно, но все-таки… и старый, совсем уже старый. Странно, что Бехтерины поверили его заявлению о грядущей свадьбе. Я бы не поверила… сквозь дымчатое стекло очков не видно глаз, но взгляд я ощущаю кожей. В нем усталость, бесконечное терпение и немного удивления.
Достав из ящика стола два бокала и плоскую флягу, Иван Степанович разлил ее содержимое по бокалам. Мне на два пальца, себе чуть больше.
– Ты не молчи, Сашка, ты говори давай. Или думаешь, я тебя просто так одну оставил? При мне таятся, а стоит уехать, и все, развал… друг друга не стесняются, привыкли не замечать, кто и чем дышит. И я привык, что с виду все прилично, а внутри… дерьмо.
– Не люблю доносить. – Мне было жаль Деда, и в то же время жалость эта имела горький привкус злорадства. Почему? Не знаю.
Дед раздраженно подался вперед, задел локтем трость, та, упав, покатилась по полу с неприятным стуком.
– А ты не доносишь, деточка, ты работу выполняешь. Ту, за которую я тебе плачу.
– Я думала, платите мне за другое.
– Думала… когда думают – это хорошо, правда, отчего-то редко… ладно, ты это, давай без фанаберий, просто расскажи, чего видела, что заметила… не может такого быть, чтобы не заметила. – Иван Степанович закурил, сигарета в руке нервно подрагивала, и тонкие сизые линии дыма выходили неровными, некрасивыми, неприятными с виду.
Коньяк в бокале имел несколько необычный оттенок, слабый, сладковато-легкий. Зато волна тепла, разлившаяся по телу, немного расслабила.
– Мне ж не любопытства ради, я понять хочу, кто из них… кого мои деньги за черту перевели. Грех это – искушать человека… выходит, не только на нем, но и на мне кровь, а в моем возрасте лишняя кровь на руках – серьезная неприятность… в Бога не верю, а все ж таки…
Он говорил это не мне – Мадоннам, которые взирали на происходящее с легким недоумением и даже испугом. Притворно, лаково блестели слезы на лице Скорбящей, а сердце в ладони Гневливой выглядело и вовсе неестественно.
И я начала рассказывать, о тайнах, догадках, размышлениях.
Дед не перебивал, слушал и, согревая бокал в ладони, не спешил пить. А мой уже пуст… жаль. Хотя, наверное, хватит… я совершенно не умею пить. И рассказывать тоже не умею.
– Спасибо. Извини за грубость, бывает… ты не думай, я заплачу за работу. Я вообще привык платить. – Дед раздавил окурок в пепельнице. – Правда, в основном деньгами. Ты иди, а мне подумать надо.
Я плотно прикрыла дверь кабинета, оперлась на стену, переводя дыхание… сердце стучит как-то очень уж сильно, и слабость непонятная, наверное, простыла.
Подняться к себе, задернуть шторы, тонкой стеной материи отгораживаясь от солнечного света, назойливо яркого, вызывающего мучительную тошноту… и на кровать, обнять подушку, укрыться одеялом. В сон я провалилась незаметно для самой себя, а вышла от назойливого чириканья, болью отзывавшегося в висках. Телефон. Пусть заткнется… нет, трубку брать не стану… не стану, и все.
Пять секунд блаженной тишины и снова… телефон не замолкал, пришлось вставать, искать, ловить выскальзывающую из рук трубку.
– Алло!
Молчание, чье-то дыхание, нарочито-громкое, возбужденное… мерзость какая. Я нажала на «отбой», но спустя несколько секунд телефон вновь зазвонил, правда, на сей раз к дыханию добавился голос:
– Ну ты, сука… жить хочешь? – И не дожидаясь ответа, добавил: – Тогда исчезни.
И отключился. Интересный разговор… нельзя сказать, что я испугалась, скорее уж просто неприятно, ну да как-нибудь переживу.
За окном сумерки, почти ночь, неужели я проспала весь день? Зато головная боль исчезла. Или почти исчезла.
Спускаюсь вниз, вслушиваясь в странную, нехарактерную для этого места тишину. И свет какой-то приглушенный. Наверное, мне чудится, от простуды или спросонья.
Семейство в полном составе собралось за столом, не ужин – к ужину я, похоже, опоздала, – чаепитие. Нежный фарфор, расчерченный лиловыми узорами, чашки, блюдца, кофейник, заварочный чайник, сахарница… посуды много, вся в одном стиле, и это обстоятельство вызывает глухую тоску навеки установленного, размеренного и совершенно непонятного ритуала.
– Александра, вы проснулись? – Тетушка Берта нервно улыбнулась. – А мы уже волноваться начали…
– Опаздывать к ужину – дурной тон, – заметила Евгения Романовна, отодвигая чашку в сторону. – Кстати, выглядите вы несколько… бледно.
– Да, Сашенька, выглядите не очень, – поспешила согласиться Берта. – Вы не заболели часом?
– Нет. – Я села на свободный стул, походя отметив отсутствие Деда. Наверное, снова уехал… оставил на растерзание.
У чая неприятно-горький привкус, а под неприязненными взглядами Бехтериных горечь становилась совсем уж невыносимой. И головная боль, очнувшись, с новой силой скреблась в виски.
– С вами все в порядке? – вежливо поинтересовался Игорь, старательно глядя мимо меня. Ну да, сердится, а чего сердиться, я же предупреждала…
– В порядке.
Ольгушка выглядит грустной, даже не грустной, а скорее огорченной, к чаю не притронулась, сидит, разглядывает узоры на скатерти и время от времени косится на Татьяну. Та взвинчена и руки дрожат, а на белой майке некрасивые пятна пота. Плохо? Догадываюсь от чего, видимо, мои подозрения, точнее, мой рассказ, подвиг Деда на разговор с внучкой…
И Мария бледна, почти до синевы, ненакрашанные губы болезненно-лилового цвета, почти как узор на фарфоре, вот только неухоженной ноздреватой коже далеко до фарфоровой гладкости. И глаза покрасневшие. Плакала?
– Вы случайно не знаете, Иван Степанович собирается почтить нас своим драгоценным присутствием? – Ехидство, звучавшее в голосе Евгении Романовны, вывело из задумчивости. – Или причиной вашего совместного отсутствия была отнюдь не внезапная болезнь…
– Какая болезнь? – все-таки соображала я спросонья плохо.
– Не знаю, какая, я не врач. – Евгения Романовна мило улыбнулась. – Просто для нас несколько необычно… Иван Степанович никогда прежде не позволял себе задерживаться. Может быть, вы, Александра, будете столь любезны и наведаетесь к нему… на правах, так сказать, будущей супруги, а то мы уже беспокоиться начали…
Не знаю, знала ли Евгения Романовна, догадывалась ли, или все вышло и в самом деле случайно, как она утверждала позже, но Деда нашла я. Не в комнате – в кабинете, за заботливо прикрытой мною дверью. Иван Степанович сидел в кресле напротив картин, старый, беспомощный и мертвый… я как-то сразу поняла, что он мертв, даже не столько по позе, сколько по выражению нарисованных лиц.
Они были печальны, обе плакали и обе сожалели, обе глядели с упреком и никогда прежде не были столь похожи, как в этот момент нечаянного присутствия при чужой смерти. Именно это неестественное сходство разного и удивило меня настолько, что страх и понимание произошедшей катастрофы не сразу пробились в сознание.
А потом я закричала…
Больше всего поражало то, что никто, кроме Настасьи, не замечал происходящего с Лизонькой, оттого Настасья и молчала, не будучи уверенной, что ей не чудится. Ведь наутро она даже не могла сказать точно, имел ли место ночной визит сестры, либо же все увиденное являлось причудливой игрой расшатанных нервов.
Настасья приняла решение наблюдать, дабы подтвердить свои догадки хоть какими бы то ни было фактами. Правда, что считать фактом, она не совсем понимала. Вот, скажем, внезапный интерес Лизоньки к домашнему хозяйству или не менее внезапное отвращение к живописи? Или появившаяся привычка часами просиживать в Музыкальном салоне, разглядывая портрет Катарины де Сильверо?
Присутствия сестры Лизонька словно бы и не замечала, не пыталась заговаривать, не норовила обсудить последние новости, и даже приглашение на бал-маскарад в доме Коружского оставило ее равнодушной. Сама же Настасья пребывала в смятенном состоянии духа, опасаясь и за сестру, и за себя самое, потому как редкие, пойманные случайно взгляды, которые адресовались не столько самой Настасье, сколько Беатриче де Сильверо, были полны почти неприкрытой ненависти.
Единственное, что осталось почти неизменным – те полные бесстыдного счастья ночные встречи, когда душа обретала почти невозможную свободу… иногда Дмитрий казался Настасье дьяволом, умело играющим на струнах ее души и слабостях тела. Иногда – ангелом, явившимся специально для того, чтобы открыть Настасье путь к небу.
Или не к небу… стыд сгорал в его руках, винным пеплом будоража кровь, заставляя забыть обо всем. И Настасья забывала, чтобы утром, очнувшись от дремы, вдохнув разогретый солнцем воздух молодого лета, снова очутиться в мире-клетке, где нужно скрывать любовь и следить за сестрой.
К балу у Коружского Лизонька чуть отошла, ожила, а наряд, заботливо выбранный маменькой, чудесным образом подчеркнул ее хрупкость, не болезненную, но изысканно-утонченную. Фарфоровая белизна кожи, мягкое золото волос, наперекор моде распущенных по плечам и лишь у лба удерживаемых шелковой лентой. И платье легкое, полупрозрачное, на самой грани приличий. А за спиною крылья из проволоки да лебединых перьев. Настоящий ангел.
Рядом с Лизонькой Настасья ощущала себя неуклюжей и разряженной не в меру, да и то сказать, голубой атласный подол норовил пойти крупными резкими складками, да ко всему подчеркивал природную смуглость кожи. Стянутые, уложенные в сложную прическу волосы выглядели натуральным париком и, увидев себя в зеркале, Настасья едва не заплакала с горя.
Конечно, маменька всегда больше любила Лизоньку, она ведь послушная, покорная, воспитанная, не то что старшая дочь. Выдрать, вытащить из волос проклятые шпильки, и колье это снять, не по возрасту тяжелое, точно ошейник… и платье нелепо.
– Ангел и звезда. Николя, правда, они прелестны? – маменька всплеснула руками. – Анастаси, не горбись и постарайся улыбнуться. Посмотри на сестру.
Настасья смотрела, задыхаясь от зависти и ревности, предвидя, как отреагирует Дмитрий на хрустально-прозрачную Лизонькину красоту, а та, словно догадываясь о сестриных мыслях, радостно улыбалась.
– В этом я выгляжу старухой! Я никуда не поеду. – Настасья заморгала, отгоняя злые слезы. – Слышите? Не поеду. Ты нарочно меня изуродовала, чтобы она… она…
Матушка вздохнула и, повернувшись к зеркалу, холодно произнесла:
– Ну что за капризы. Николя, ты видишь? Надеюсь, ты внушишь своей дочери, что подобное поведение в сложившихся обстоятельствах абсолютно неприемлемо… Анастаси, ты должна успокоиться, мы не можем позволить себе опоздать. И еще, будь добра, веди себя пристойно.
– Я не…
В синих отцовских глазах была обреченность и такая тоска, что Настасья замолчала, не договорив. Былое чувство страха кольнуло сердце… и вправду, глупо вести себя подобным образом, она же взрослая, более взрослая, чем предполагают родители. Да и отца огорчать не хочется, что до наряда, то… Дмитрий видел ее во многих нарядах и без них, этот же ничего не изменит.
– Простите, матушка. И вы, отец. Здесь просто… жарко очень.
– Нюхательную соль не забудь, – почти ласково посоветовала матушка. – И для Лизоньки тоже.
Смотрят. Обе. С упреком и насмешкой, видели, знают – кто, но не расскажут. Бред и сумасшествие. Заразное сумасшествие. Подхваченное от Александры, которая тихо всхлипывает в углу, и вскормленное нарочито-таинственной атмосферой кабинета.
Дверь была заперта. Еще днем, когда Игорь пытался найти Деда, дверь в кабинет была заперта, причем изнутри. Признаться, Игорь подумал, что… впрочем, о мыслях подобного рода лучше не распространяться, особенно, если ситуация носит характер столь двусмысленный.
Яркое солнце под желтым абажуром, глупая мошкара, ковер, на котором светлыми линиями выделяются следы от ножек, безо всякой экспертизы можно понять, что кресло передвигали.
Конечно, передвигали, прежде оно стояло ближе к окну, у стола, а теперь прямо напротив чертовых картин, Игорь решил, что завтра же уберет их. Или не уберет, нелепая смерть Деда многое изменила, и Бехтерина не отпускало ощущение, что остальные думают не столько о самой смерти, сколько о переменах. Кто вверх, кто вниз, каждому по делам его, так часто повторял покойник.
Дед сидел в кресле, руки на подлокотниках, голова запрокинута, некрасиво выпирает кадык, а глаза закрыты… сам или кто-то? Этот вопрос показался Игорю чрезвычайно важным, как и тот, почему дверь кабинета была заперта, а теперь нет? И что было в простом бокале, который валялся здесь же, у ножки кресла, точно Дед перед смертью выронил.
Отравление?
Скорбящая Дева пожала плечами… показалось. Вот, теперь и ему мерещится. Всего-навсего картины.
Две картины и один труп.
Милиция приехала спустя час. Много. И времени, и милиции, оно и понятно, Иван Степанович Бехтерин – не Марта, исчезнувшая пять лет назад, и не Любаша – несостоявшаяся модель и неудачный модельер. Иван Степанович Бехтерин – фигура.
Приехавшие это понимали, оттого работали спешно, с непонятной злостью, не пытаясь даже скрывать раздражение. Только Лев Сергеевич – Игорь в очередной раз вяло удивился, до чего же неподходящее имя у местного участкового – держался вежливо. Он вроде был и с приехавшими, а вроде и в стороне. Как-то само вышло, что Игорь очутился рядом с ним.
– Добрый вечер, – участковый рассматривал картины, и на лице его было написано удивление столь явное, что Игорь тоже поглядел. Ничего нового, но продать, завтра же, он не суеверный, но просто на всякий случай. От греха подальше.
– Знаете, а вот ваша жена похожа… очень похожа. – Лев Сергеевич виновато улыбнулся, будто находил усмотренное им сходство до некоторой степени неприличным. – Цвет волос немного иной, но в остальном…
– Ерунда. – Игорь злился, ну не время и не место сейчас беседовать о картинах. Убийство произошло, пусть даже на теле Ивана Степановича нет ран – вроде бы нет, – но Бехтерин не сомневался: Дед не сам умер. Помогли. Вопрос – кто.
– Извините, наверное, и вправду ерунда. Просто историю слышал про эти картины, вот и лезет в голову.
– Про то, что одна сестра из ревности убила другую? – Игорь перешел на шепот. – И при чем тут Ольгушка?
– Н-не знаю. Извините. – Участковый покраснел и отвел взгляд. Да уж, Лев. Какой из него Лев – Левушка максимум.
– Это вы извините. Не хотел грубить.
Не хотел прикасаться к той давней истории, которая выползла на свет вместе с картинами, чтобы прилипнуть, привязаться, отравить жизнь предопределенностью. Точнее, ожиданием предопределенности, когда все, даже Иван Степанович, спешили отметить, обратить внимание на это почти неестественное сходство. И та история с Мартой, авария, Ольгушкина болезнь стали своеобразным подтверждением их правоты, отголоском прошлого, в которое Игорь не верил.
Не хотел верить.
– Нам бы свидетелей опросить. – Голос Петра – не апостола, но милиционера, въедливо-нахального, сросшегося со своей кожанкой, вывел из задумчивости. – Да и вы, Игорь Никитич, работать мешаете… пойдемте-ка лучше поговорим.
Говорили долго, сначала с Игорем, потом с остальными, дольше всего – с Александрой. Почти полтора часа. Игорь ждал, нервничал и раздражался, а раздражаясь, нервничал еще больше, хотя вроде бы пока причин для нервозности не было.
Или были?
Когда милиция уехала, оставив некоторый беспорядок, истерзанные вопросами нервы и смутное ощущение свершившейся беды, семейство в полном составе собралось внизу. Пусто, темно, рассвет уже скоро, но никто не спешит уйти.
Ждут. Следят. Наблюдают друг за другом обострившейся ненавистью, гадают, кого же Дед посмертно наградил деньгами и свободой жить так, как хочется, а кому придется и дальше подстраиваться под других.
И Александра здесь же, обнимает Ольгушку, гладит по волосам, шепчет что-то, наверное, успокаивает… увести бы их обеих отсюда. Приближающийся скандал Игорь ощущал не то что кожей – каждой клеткой тела.
– Это она убила, Сашка, – с ходу заявил Василий, нимало не смущаясь присутствием Александры. – Она его последняя живым видела, сама призналась.
– Я не убивала. – Голос у белобрысой тихий, усталый, защищается скорее рефлекторно, чем осознанно. – Зачем мне убивать его?
– Действительно, незачем, – неожиданно поддержала Евгения Романовна. – Смерть жениха накануне свадьбы невыгодна.
– Это если бы свадьба состоялась. – Василий откинулся на спинку кресла и, забросив ногу за ногу, принялся излагать «достоверные» факты. – Но если свадьбы нет и есть проблемы… точнее могли бы быть. Дед не простил бы неверности…
– Заткнись, – Игорь понял, что он на грани, еще немного и сорвется. Нельзя. Следует держать себя в руках и сохранять ясность мышления.
– Что, братец, не нравится? Кстати, тебе бы тоже досталось… или все-таки не она, а ты?
– Васенька, ну что ты такое говоришь. У меня мигрень начинается. – Мать кончиками пальцев массировала виски. – И с чего вы вообще взяли, что это убийство? Он ведь старый был… инфаркт, инсульт… ну я не знаю.
– Плакали. – Хрустальный Ольгушкин голос заставил окружающих вздрогнуть. – Они обе плакали над потерянной душой. Они любили его, но любовь – это очень больно.
И подумав, тихо добавила:
– Очень-очень больно… особенно, если возвращается.
От смерти Ивана Степановича Бехтерина за километр воняло криминалом – это Петр сказал, а Левушка согласился. Сам он никакого запаха не ощущал. Ну разве что пыли и еще чего-то спиртного, резкого и неприятного, навроде самогона.
Коньяк и кокаин, как выяснилось позже.
Коньяк и кокаин… чересчур претенциозно для восьмидесятилетнего старца.
– Сам посуди. – Петр был мрачен более обычного, на выпирающих скулах багряными пятнами раздражения горел румянец. – Во-первых, старик отличался благоразумием. Заметь, это не я говорю, это Бехтерины наперебой твердят. А ни один благоразумный человек в возрасте семидесяти восьми лет не станет мешать коньяк с кокаином.
Петр перевел дыхание. Левушка слушал молча, не торопя вопросами. Вообще-то он не очень понимал, зачем его сюда вызвали, он всего-то участковый, да и то работает не так давно, какая с него польза?
– Во-вторых, дверь. Помнишь, сначала вроде бы как дверь была заперта, а потом вдруг оказалась открытой?
Петр сел на край стола. Тесный у него кабинет и неуютный. Стену прикрывает календарь за позапрошлый год, изрядно выцветший и запыленный, шторы обесцветились, выгорели до белизны, и вид из окна унылый.
– Я вот что думаю, кто-то знал о привычке старика, и о заначке, которую тот в столе держал, вот и сыпанул от души. А Дедово сердце нагрузки не выдержало.
– Ненадежно как-то, – Левушка сказал и испугался, куда ему с советами лезть-то, но Петр согласился:
– Ненадежно. И дверь эта… ну закрыли ее, так ведь он кричать мог, или стучать, или еще что… а если бы покрепче оказался, то так и сделал бы. Странно это все, глупо… по-женски как-то.
Левушка пожал плечами, особой «женскости» он не видел. Наверное, от отсутствия опыта.
– Ну смотри, куда проще по голове дать… или ножом, как эту твою Любу… или придушить на худой конец. А то отрава в коньяке… Чай будешь?
– Буду, – быстрая смена темы несколько удивляла, но от чая Левушка не отказался бы, а если еще и к чаю найдется чего-нибудь, то совсем хорошо будет.
К чаю нашлись твердые сушки, бутерброды с сыром и изрядно засахарившееся варенье.
– Ты извини, что дернул… короче, тут такой вопрос, неофициальный… – Петр накрыл стол газетой, от кипятильника в стакане подымались вверх мелкие пузырьки воздуха, совсем скоро закипит. – Ты вроде как и не обязан… сам понимаешь, с убийством этим мне свезло, как утопленнику. Вроде москвичи забрать собираются, да только пока они соберутся… а меня начальство каждый день сношает в разных позах.
Он вздохнул, потер переносицу и, сыпанув по стаканам заварки, продолжил.
– Официально к Бехтериным соваться не с руки, важные, аж тошнит… и меня пошлют куда подальше. Да и мотаться туда-сюда радости мало. А ты вроде как местный, свой.
– Чужой, – машинально ответил Левушка и пояснил: – Для них все чужие, если не из дома.
– Так, а Люба твоя? Поговори с ней, все равно каждый день в больницу носишься… да не спеши отказываться, я ж не прошу семейные тайны выдавать, мне бы немного разобраться, кто и чем там дышит. У кого духу хватило бы… или дури. Кстати, к вопросу о дури.
Вода пошла крупными пузырями, разлилась, расплескалась из стакана, и Петр, выругавшись, поспешно выдернул кипятильник из розетки. Левушка думал, точнее, пытался думать. Предложение Петра претило двусмысленностью и тем, что вроде как придется использовать Любашино доверие в интересах следствия. А с другой стороны, речь об убийстве идет…
Залитая кипятком заварка переливалась оттенками светло-чайного янтаря. Красиво.
– Так вот, – Петр тряпкой вытер разлившуюся воду. – Больше всего меня удивляет, откуда в твоей глуши кокаин взялся… привез кто-то, с собою привез, и вряд ли для того, чтобы старика отравить… а значит, любитель. Найди его, Лева, а?
– Зачем? – Стекло нагрелось, и держать стакан в руке стало невозможно.
– А чтобы узнать, кому он о своем увлечении рассказывал, – пояснил Петр. – И лучше не Любу, а Александру эту потряси… чужой человек в доме, такие многое видят. Ты чай пей, пока горячий…
Двое суток тишины и ощущения близкой катастрофы. Двое суток чужой враждебности, запрет Игоря покидать дом и собственная нерешительность нарушить этот запрет. Двое суток существования в «нигде».
Дьявольски долгие двое суток.
Клетка-комната своеобразной защитой от прочих Бехтериных. Я не знаю, почему они так легко поверили в то, что Ивана Степановича убила именно я. Может, потому, что я – чужая, меня легче подозревать, легче ненавидеть.
Хотя нет, вру, до ненависти там далеко. Семейство распадалось, размываемое притворными слезами и раздираемое ожиданием и завистью. Они не знали, кто будет наследником, и вместе с тем скалились, грызлись, задевали друг друга словами и подозрениями.
Внизу неуютно. В комнате тесно. Еще немного, и сойду с ума. Меня допрашивали трижды, сначала о наших с Иваном Степановичем отношениях – я рассказала правду. Потом спрашивали о Бехтериных, долго, нудно, пытаясь вытянуть подробности внутрисемейной жизни, и тут, движимая непонятным и нелогичным упрямством, я молчала. И об угрозах по телефону, и о влюбленности Марии, и о бело-кокаиновой тайне Татьяны.
Я не врала, я говорила правду, что недавно в доме и плохо знаю семью… и мне верили, кажется, верили. И задавали новые вопросы, от которых я опять же отгораживалась незнанием. И вот тишина.
За окном солнце и догорающая жаром весна, иллюзия свободы и продолжающаяся жизнь. Уйти бы… меня никто не держит, дверь открыта, всего-то и надо, выйти из дома и по тропинке до деревни, а там на автобус… или заплатить кому-нибудь из местных, чтобы довезли до города. Я же сижу и молча примериваю на себя чужие неприятности.
Зачем? Не знаю.
Татьяна сама пришла ко мне, плотно прикрыла дверь и, опершись на нее спиной, поинтересовалась:
– Это ведь ты, да?
– В каком смысле?
Она фыркнула. Она подобралась, руки скрещены на груди, ноги на ширине плеч, взгляд хмурый, настороженный и нервный.
– Ты знала про порошок… Явилась сюда, вынюхивала чего-то… небось Деду донести собиралась, а он взял и умер. – Татьяна хихикнула. – Умер, старый тупой урод… умер…
– Успокойся, – мне было слегка не по себе. Татьяну ломает, пока не сильно, но не стоит ждать от нее адекватного поведения.
– А я спокойна. Я очень даже спокойна. Мне глубоко насрать, узнает кто или нет. Деда нету, теперь пусть все знают, что Танька – долбаная наркоманка! Почти в рифму…
Слеза прочертила дорогу по щеке, Татьяна смахнула ее, Татьяна улыбалась, Татьяна была невменяема.
– Думаешь, каково это, когда всю жизнь только и слышишь «должна, должна, должна». А я не хочу быть должна, я не хочу соответствовать, я хочу сама по себе… и выбирать, а не идти, куда скажут, – она опустилась на пол, вытянула ноги.
– У меня проблем нет. Нет проблем. Я просто, чтобы ему досадить… достал нравоучениями, всех достал… а я назло. Теперь брошу. Завяжу. Я уже третий день… сама… у меня хватит воли.
– Конечно, хватит. – Я присаживаюсь рядом, обнимаю ее за плечи. Я не верю в силу воли, нет ее, есть запертая комната и лечение. Есть боль, которая очищает, есть раскаяние и острое желание послать все и вся к чертовой матери, потому что в глубине души знаешь, что сопротивляться бесполезно.
– Иди к дьяволу, – пробормотала Татьяна. – И он тоже к дьяволу… сдох. Коньяк и кокаин, чертовы картины… шикарная смерть для старого урода. А ведь только ты про меня знала…
– Догадывалась.
– Где догадка, там и знание, – философски заметила Татьяна. – Я по глазам видела, по тому, как смотришь, как улыбаешься… ты все видела, и Деду, наверное, доложила. Убил бы, но сам сдох… а милиции не рассказала, иначе трясли б уже. Почему?
– Не думала, что это имело отношение к его смерти.
– Неужели? Не думала… тут никто ни о чем не думает, разве что о деньгах. А может, наоборот, думала… кокаин мой, значит, и убила я, а ты чистая.
– Зачем мне его убивать? Он не собирался на мне жениться, это шутка была, розыгрыш. Через две недели я бы просто уехала, и все. Иван Степанович обещал заплатить, и неплохо, а теперь денег не будет. Поэтому убивать его было невыгодно.
– Ну да… – Она поднялась, одной рукой опираясь на стену. Руки дрожали, а на светлой майке расплывались мокрые пятна пота. – Не будет. Теперь денег ни у кого не будет… вечером это… нотариус завещание станет читать, тебе тоже спуститься бы.
– Зачем?
– А шутки ради. Пусть понервничают, уррроды.
Именье Коружского встретило созвездьем огней, больших и малых. Китайские фонарики, старинные факелы, варварские костры… ничего подобного Настасье не доводилось видеть. Главная аллея полыхала, не сгорая, мелкие светлячки в пышных кронах, огненные змеи в траве, пламенные одеяния у статуй…
– Николя, разве такое возможно? – поинтересовалась матушка, с любопытством оглядываясь вокруг.
– В наш век науки возможно многое. – Отец был непривычно задумчив. – Огонь без света, и свет без огня… Россия – страна сумрака, здесь тьмы больше, нежели света.
– Ненавижу, когда ты начинаешь говорить подобным образом. – Маменька снова нахмурилась. – Нет, пожалуй, здесь небезопасно. Лизонька, будь добра, не подходи к огню близко.
А про Настасью словно и не вспомнила. Ну и ладно, все одно радости с этого вечера никакой, и Настасья принялась гадать, каким это волшебным образом Коружскому удалось сотворить с садом подобное великолепие.
Дмитрий встретил гостей вежливой улыбкой, поцеловав маменькину руку, обратил взор на Лизоньку…
– Отрадно видеть, что и на земле порой встречаются ангелы… – Лизонькину руку он держал чуть дольше дозволенного, и Настасья окончательно пала духом.
– А звезду нынче заточили в кокон… что ж, тем ярче будет пробуждение.
От этих слов в душе зародилась глупая надежда… которая, впрочем, весьма скоро угасла, раздавленная помпезной роскошью торжества. Громкая музыка, раздражающе-резкий, навязчивый запах толпы, круговерть масок… разговоры, смех, приглушенный шепот, стыдливо прикрываемые веерами улыбки, в которых Настасье чудилась насмешка.
И Дмитрий танцевал с Лизонькой… второй танец, не подряд – это было бы чересчур уж вызывающе, но… Настасья следила, отмечая мелкие, незаметные прочим гостям детали. Она читала этот танец в каждом его движении, выверенном и вместе с тем недозволенно-личном. Рука в руке… интересно, Лизонька дрожит, ощущая сквозь тонкий шелк перчатки тепло чужого тела? Или она рада? Улыбается, глядит в глаза, и ресницы трепещут, роняя тени на бледные щеки…
У ненависти вкус шампанского, легкие пузырьки боли щекочут нёбо, горчит обида, и легкой сухостью во рту остается злость.
– До чего милая пара, – вздохнула престарелая тетушка Мари. – Они удивительно подходят друг другу. Милая моя, когда свадьба?
Маменька не ответила, а Настасье пришлось прикусить губу, чтобы не закричать, не швырнуть правду в лицо этим… этим старым клушам, не способным понять, насколько глубоко ранят эти слова. Не будет свадьбы, не с ней, не с Лизонькой… он же Настасью любит.
– Признаться, разговоров о свадьбе не шло, но… они и вправду смотрятся весьма мило. Лизонька – настоящий ангел…
Настасья взяла с подноса еще бокал, заработав неодобрительный маменькин взгляд. Ничего, сегодня можно, сегодня вечер такой… огненный, сердце толкает пламя по венам, выжигая воздух, и Настасья почти задыхается… выйти, прочь из зала, от духоты и какофонии ароматов, людей и разговоров.
Июньская ночь тепла и привычно ласкова, потесненная огнями темнота отползла в глубь парка, затаилась испуганным зверем, издали наблюдая за происходящим. Настасья шла по дорожке, не особо задумываясь над тем, куда идет, просто лишь бы подальше от дома, в тишину и дурманящий аромат цветущей сирени.
Но видимо, парковые аллеи спланированы так хитро, что Настасья, сама того не заметив, вышла к полыхающему пламенем двору и уже было собралась снова нырнуть в темноту, но не успела.
– Анастаси! Вот ты где! – Лизонька счастливо улыбалась, щеки ее горели ярким румянцем, а распущенные волосы пребывали в том милом беспорядке, который лишь придает очарования. Прикосновение было неприятно, но Настасья вежливо улыбнулась.
– А я начала волноваться! Здесь так весело, правда? А Дмитрий обещал нечто особенное… пойдем. – Лизонька настойчиво тянула за собой. – Огонь – это так необычно… Мари считает, что претенциозно и опасно, но мне кажется, она просто завидует, что сама до такого не додумалась. Ох, Анастаси, в этом наряде ты выглядишь такой взрослой, мне даже не верится, что ты – моя сестра.
– Отражение, – пробормотала Настасья.
– Что?
– Отражение, помнишь? День и ночь едины…
– Ах это, – Лизонька небрежно отбросила прядь волос со лба. – Неужели ты и вправду поверила в эту чепуху? Ой, смотри, кажется, это здесь…
Тропинка вывела на поляну, самую обыкновенную, подсвеченную все теми же китайскими фонариками и окруженную плотной стеной кустарника. Трава переливалась темной зеленью, воздух пах сиренью и немного дымом, а в самом центре белым кружевным шатром стояла беседка.
– Мило, – вежливо заметила Настасья. Пожалуй, отыщи она беседку самостоятельно, то лишь порадовалась бы уюту и спокойствию этого места, но Лизонькино присутствие вызывало глухое раздражение.
– Это будет сюрприз, – доверительно шепнула сестра. – Специально для тебя…
– От кого?
Лизонька лишь улыбнулась и приложила палец к губам, намекая на тайну. Но Настасья поняла…Сюрприз, только для нее… злость и раздражение моментально ушли, а сердце заколотилось, радостно и счастливо.
– Я скажу маменьке, что тебе стало дурно и ты отдыхаешь в саду.
– Спасибо. И… Лиза, я очень тебя люблю.
Та кивнула и, взяв Настасью за руки, тихо сказала:
– Я тоже тебя люблю…
В беседке темно, сквозь ажурный потолок просвечивает небо, и даже звезды видны, смотрят вниз, завидуют Настасье, и пускай, она неимоверно счастлива… скоро придет Дмитрий и…
Беседка вспыхнула, резко, оглушительно ярко, в одно мгновение превратившись в огненную клетку. Рыжие ленты огня обвивали дерево, ласково и нежно, роняя вниз медовые капли пламени, рассыпаясь искрами и разливаясь густым опасным жаром…
Страха не было, лишь безмерное удивление и странное, не поддающееся разуму оцепенение, вот он, выход, рядом, всего-то и надо проскочить меж огненных створок, а она и шелохнуться не в силах… и в голове только и мыслей, что маменька заругается, увидав прожженное искрами платье. Черные пятна на атласе, черные прорехи неба в огненной крыше, черная трава там, снаружи… тонкая нить пламени поползла по подолу… сбить, убрать, ладонями, болью выжигая немоту. Позвать на помощь… платье занялось, и волосы, и маска в руке полыхнула рукотворною звездою.
Прочь, бежать, выпасть на траву, сбивая пламя… батюшка говорил, что земля гасит… когда? Настасья не помнила. Земля холодная, остужает, успокаивает боль в обожженных руках, а из глаз сами собой сыплются слезы.
За что?
– Боже мой, Настя! Ты была внутри? Какой ужас… – Маменькин голос пробивается сквозь боль и обиду, и хочется, как в детстве, прижаться к груди, в кольцо теплых рук, вдохнуть маменькин запах и укрыться от всего мира.
А маменька отстранилась, ну да, неприлично же выказывать эмоции на людях… и платье грязное, в комках земли и раздавленных травинках.
– Врача! Немедля! Я предупреждала, что это опасно! Николя, мы немедленно отправляемся домой… Николя!
Почему она говорит так громко? И откуда здесь столько людей? Стоят, смотрят с брезгливостью и страхом, перешептываются, переглядываются… пришли посмотреть на то, как Настасья горит? И Лизонька здесь же, трогательно опирается на руку Коружского, а на лице – не страх, скорее недовольство…
– Она хотела меня убить… – Сиплый голос, и слов не слышно никому, кроме маменьки. – Лиза… Лиза хотела убить меня…
– Бедная моя девочка, твои нервы и без того были расстроены, а теперь и вовсе… такое несчастье… Дмитрий, ваши огненные забавы едва не довели до беды…
Шепот нарастал, костяные листья вееров плясали на невидимом ветру, а огненные нити огня стонали, звуки отдавались в висках горячей болью, и Настасья, зажав уши ладонями, заплакала…
Ей не поверят, никто не поверит… Лизонька ведь ангел, а она, Настасья – человек… звездам огонь не вредит.
Темно. Все лампы горят, но темно. Наверное, это у него от усталости, третьи сутки без сна, того и гляди свалится. Вот присядет на диван или в кресло и уснет. Поэтому Игорь продолжал стоять, опираясь спиной о холодную стену. Так меньше шансов уснуть.
Собрались все, сплошная чернота траурных нарядов и напряженное ожидание. Илья Федорович близоруко щурится, пытаясь одновременно изображать скорбь и улыбаться. Душно. Хоть бы окно открыли, а то дышать нечем.
Мать и тетя Берта на маленьком диванчике, чуть в стороне Евгения Романовна с Ольгой, Василий сам по себе, отрепетированно-расслабленная поза, почти равнодушный взгляд… И Мария отражением, но в руке данью нервозности тонкая сигарета. А Татьяна точно в лихорадке мнет бумажную салфетку. Заболела, что ли?
И Александра, в самом дальнем углу, в тени, подальше от Бехтериных. Зачем пришла? И почему никто не решается сказать ей, чтобы уходила?
Потому что ждут. Не до Александры сейчас, когда судьбы решаются.
– Добрый вечер, – в десятый, наверное, раз поздоровался Илья Федорович. Поправил очки, потер переносицу, откашлялся. – Позвольте выразить вам мои соболезнования… Иван Степанович был достойным человеком…
– Несомненно, – отозвался Василий.
– Я горжусь оказанным мне доверием. Хочу заметить, что данное завещание было составлено за три дня до смерти и является… несколько необычным. Однако такова была воля покойного. – Илья Федорович, вздохнув, разорвал конверт.
Первые слова утонули в напряженной тишине, которую не нарушало даже дыхание, словно все вдруг разучились дышать или осознанно перестали, чтобы не мешать словам.
– Итак…
Это «итак» послужило сигналом, заставившим присутствующих вздрогнуть и подобраться.
– Евгении Романовне Бехтериной, волею судьбы моей родственнице – медную статуэтку «Янус», конец XVIII века, Франция, мастер неизвестен.
– Старый идиот, – не выдержала Евгения Романовна, но тут же замолчала.
– Берте за ее терпение при нелюбви к гостям – дом в поселке Калужное, – пояснил Илья Федорович и продолжил чтение. – Сабине – сапфировый гарнитур моей покойной супруги, который ей так приглянулся…
Тетя улыбалась, мать тоже, хотя улыбки их были несколько натянутыми, видимо, ожидали большего, а после того, как Илья Федорович добрался до места, где Дед завещал Татьяне двести тысяч, улыбки и вовсе погасли. А Татьяна никак не отреагировала, она уже не мяла салфетку, а рвала ее на мелкие клочки.
Марии столько же, недовольна, видно, что надеялась на большее, кусает губы, крошит сигарету. Смотреть на нее неприятно и на других тоже. Отдохнуть бы, поспать хоть пару часов, чтобы в голове прояснилось.
Громкая, но нудная речь убаюкивала, стоит закрыть глаза, и он заснет стоя, так и не дождавшись окончания действа.
– Василию… двадцать тысяч и… – Илья Федорович чуть запнулся, как-то виновато съежился и быстро зачитал, – записная книжка и ручка фирмы «Паркер», чтобы было чем и куда записывать сплетни.
– Вот сукин сын! Старый долбаный сукин сын… – Васька добавил несколько слов покрепче. – Чтоб ему в аду не замерзнуть…
Ольге досталось ежемесячное содержание… Любаше фирма, название которой прошло мимо затуманенного усталостью сознания. Игорь, несмотря на все усилия, почти заснул и, услышав свое имя, вздрогнул.
– …Двадцать процентов пакета акций холдинга «БехКом» с сохранением поста генерального директора со всеми вытекающими полномочиями.
Игорь не то чтобы был разочарован, скорее удивлен, хотя в удивлении этом имелся неприятный привкус. Двадцать процентов – это много, это почти свобода в том плане, что теперь ни мать, ни тетушка не станут возражать против развода, опасаясь потерять один из источников финансового благополучия.
Но двадцать процентов – это мало, когда кому-то уйдут восемьдесят.
Кому? Все были упомянуты, все получили «по делам своим», Илья Федорович не спешит продолжить, мнется, тянет время, видимо, то, что написано в завещании, ему самому не по вкусу. Вот, откашлявшись, продолжает:
– А также ключ, воспользоваться которым имеет право спустя две недели после моей смерти. Следующий пункт был продиктован тем, что, оглядываясь на прожитую жизнь, я с печалью вынужден был констатировать факт, что сам виноват во многих нынешних бедах. Движимый желанием сплотить семью в единый клан, пытаясь поддержать тех, кто был мне дорог, я эту семью разрушил. Сколько лет кряду вы грызетесь между собой в ожидании моей смерти и наследства. Полагаю, в данный момент вы все разочарованы, поскольку, несомненно, ждали большего. До сего момента вы тратили, полагая, что если деньги и закончатся, то я дам еще, отныне вам придется распоряжаться теми суммами, которые имеются в наличии. Этого вполне достаточно для старта, дальнейшая ваша судьба будет всецело зависеть от вас.
– Надо же, какая патетика, – хмыкнула Мария. – Наше будущее зависит от нас… а остальное кому?
– Действительно, Илья Федорович, – в руках тетушки Берты нервно зашелестел веер.
– Сейчас, дочитаю… тут немного осталось. – Илья Федорович вытер пот со лба. – Недавние события наглядно продемонстрировали мне все совершенные в вашем отношении ошибки, которые я постараюсь исправить. Поэтому, мои дорогие родственники, пусть мой поступок и вызовет у вас негодование, но пойдет вам на пользу.
Илья Федорович закашлялся, потом долго пил воду из высокого стакана, вытер губы тыльной стороной ладони – жест нехарактерно простой для нотариуса – и зачитал:
– Все прочее движимое и недвижимое имущество, список которого прилагается, я, находясь в здравом уме и твердой памяти, завещаю единственному человеку, не имеющему причин ждать моей смерти.
Долгая пауза, и замершее сердце душит пульс.
– Александре Федоровне Вятич.
Падает на пол бокал… прозрачная дорожка воды, окаймленная каплями-брызгами, медленно исчезает в пушистой шубе ковра. И громкий смех Татьяны:
– Значит, не было причин… причин не было… шутка.
Очень злая шутка. Господи, до чего же он устал, а поспать не выйдет, совершенно определенно не выйдет.
– Я не знала, не знала я… – Белобрысая сидела в кресле, обнимая сама себя за плечи, раскачивалась из стороны в сторону. – Зачем он… теперь все думают, что я убийца, а я не убивала и про завещание… зачем?
Игорь и сам хотел бы знать, зачем. Как и все остальные, но думать не получалось… совсем не получалось.
– Скажи им, что я не знала… шутка такая.
Это Татьяна сказала про шутку, Татьяна стала первой, кто смог сказать хоть что-нибудь после оглашения завещания. А потом начался хаос.
Стоны, слезы, истерика, перманентно перетекающая от матери к тетушке Берте, от нее к Татьяне, от Татьяны… Игорь с первых же секунд потерялся в этом всеобщем бедламе. Сколько это продолжалось, Бехтерин не знал, по часам выходило недолго, по затраченным нервам – вечность.
А потом Илья Федорович тонким фальцетом вклинившись в сплетение возмущенных голосов, произнес:
– В случае смерти Александры вышеупомянутое имущество отходит Игорю.
Все. Финал. Взорвавшийся вертолет в последнем кадре, лавина или огненная волна вулканического гнева…
– Ты же знаешь, ты же понимаешь… – в светлых глазах Александры медленно расплывались черные пятна зрачков.
– Он подставил меня, взял и подставил. Наживка. – Она улыбалась, тонкие морщинки соединяли крылья носа с уголками губ.
Подставил, в этом белобрысая права, Дед снова сделал ставку, сыграл, выставив приманку. Для того, кто жаждет денег, Александра не станет преградой.
Как и он сам, Игорь Бехтерин, нечаянный игрок чужой партии.
За стенами кабинета ночь, темная, чуть припудренная звездным блеском и луной, в свете которой так ясно видны дымные нити глаз белобрысой. Все спят или делают вид, что спят, запершись, закрывшись в комнатах, выжидая и ожидая результатов этого разговора. Хотя какой тут может быть результат. Воля покойного, грамотно оформленная юридически и без возможности оспорить.
Зато с возможностью устранить препятствие. Это намного проще. И страшнее. Дед был классным игроком, Дед просто раздал карты для последней партии. Знал ли он о смерти? Вряд ли, скорее, завещание стало мерой предосторожности и своеобразной местью.
Тошно.
– Игорь, ты меня слышишь? – В голосе Александры истеричные ноты. – А если я откажусь? Если напишу, что мне не нужно?
Не напишет, завтра успокоится, осмыслит произошедшее и поймет, что несколько миллионов стоят риска смерти. Черт, голова совсем не работает…
– Наверное, лучше завтра поговорить, да? Сколько ты не спал?
Много. Два дня. Уже три. Считать тяжело и просто тянет закрыть глаза, откинувшись затылком на спинку кресла.
– Нужно отдохнуть… пойдем.
Тянет. Вставать неохота, но Сашка права, нужно отдохнуть, тогда, быть может, появится возможность отыскать выход из создавшегося положения.
Любаша уже вставала сама, опираясь руками на слепленное из тонких алюминиевых трубок приспособление, и стояла, чуть покачиваясь, но стояла. Сжатые в тонкую нить губы, капли пота по бледной коже, дрожащие запястья. Больно смотреть, подхватить бы на руки, положить на кровать и сидеть рядом столько, сколько понадобится, чтобы рана зажила.
– Ну, чего ты так смотришь? – Она пыталась улыбаться. – Скажи чего-нибудь…
– Лучше ты.
– Снова допрашиваешь? – обычный ее вопрос, но теперь, после разговора с Петром, вызывает желание сознаться. Да, допрашивает, маскируя допрос беседой и дружелюбием, отчего вдвойне неуютно.
– Помоги, – Любаша протягивает руку, цепляется пальцами за раскрытую ладонь. – Ты сегодня какой-то странный.
Она ложится на кровать – сидеть пока нельзя – вытягивает ноги и стыдливо укрывается одеялом.
– Как чужой. В чем дело?
– Да так… – неожиданно Левушка понял, что врать не сможет, вот кому другому – ладно, но Любаше… нет, только не ей. Пусть и глупость, детство, фантазии – не важно, главное, результат.
– Рассказывай, – велела Любаша.
Он рассказал, стыдясь, понимая, что идет на должностное преступление, что права не имеет, что если не хотел – должен был отказаться, но…
– Коньяк и кокаин… прикольно. – Она пригладила волосы. – А я знаю. Игорь утром был, и Мария… полная истерика. Прикинь, Дед все этой, которая вроде невеста, завещал.
– Александре Вятич?
– Ну, фамилию не знаю, а вот имя да, Александра. Взял и завещал, семейство в полном ауте. Все ждали, что Игорю или Таньке, любимчики же, а он взял… и ей. – Любаша хихикнула и тут же поспешила оправдаться. – Я в норме, просто смешно это, годами грызть друг друга, бороться за место под солнцем, и тут все счастье другому, так что, Лев Грозный, ждите, скоро у вас еще один труп появится.
Левушка вздохнул, о завещании ему не сказали. Петр снова не счел нужным поставить в известность. Любаша же истолковала молчание по-своему и, натянув тонкое одеяло почти до шеи, спокойно произнесла:
– Если думаешь, что Сашка его грохнула, то зря. Наши, конечно, ухватятся за мысль свалить все на нее, но сам подумай, откуда ей было знать, что Деду в голову взбредет? Мы и то в шоке, чего уже о ней говорить.
– А если она сама спровоцировала?
Любаша помотала головой.
– Вряд ли. Деда сложно было заставить сделать то, чего ему не хотелось. Понимаешь, он привык других использовать, но чтобы использовали его… умный же, всех просчитывал, а в любовь с первого взгляда я не верю.
– Зря. – Левушка ляпнул и почувствовал, что снова краснеет. Отчего-то в Любашиной компании он краснел особенно часто. И глупости тоже часто говорил.
Та мотнула головой и сказала:
– Ты – чудо, а Дед чудовищем был, настоящим чудовищем. Понимаешь, он считал, что раз деньги дает, содержит, то и право имеет диктовать, кому и как жить. Наши слушались, и я тоже сперва… а потом вдруг до того тошно стало, будто живешь по чужому расписанию, вот и взбрыкнула, назло ему в модели пошла, знала, что взбесится. И что модели из меня не выйдет… а теперь вот… получилось, что уже и никуда. Для моделей старая, а другого чего из меня не вышло… только и оставалось, что покаяться, признать неправоту и попросить о прощении. Он простил бы, он любил прощать.
Левушка сжал худую Любашину ладонь, слушать ее было странно и не совсем понятно, ну да, на него в свое время тоже давили, требовали, убеждали выбрать другую профессию, но потом смирились, пускай даже родители и не гордятся тем фактом, что сын – участковый, но и недовольство свое при себе держат.
– Вот и Машка, думаю, тоже назло Деду феминисткой заделалась. А Танька терпела… Игорь тоже, ему больше всех доставалось, а он все слушал и выполнял, теперь получается, что награда – чужие деньги сторожить. Смешно. – Любаша ладонями вытерла лицо, будто пытаясь убрать раздражение и обиду, поселившиеся на нем. – Нет, ты не подумай, что я завидую. Хотя завидую, конечно, вот просто взять и получить пару миллионов просто за то, что в нужное время познакомилась с нужным человеком… обидно, неправильно как-то, можно было ведь иначе, а то будто мордой в грязь. Только, Лев, он снова всех подставил.
– Иван Степанович?
– Ну а кто еще? Там в завещании оговорка есть, что если она умрет, то деньги Игорю отойдут, а тот даже лучше, чем Дед, деньги давать будет, а в жизнь лезть не станет, потому как воспитанный…
– Ее попытаются убить.
– Надо же, какая догадливость, – не сдержалась Любаша. – Попытаются, хотя бы для того, чтоб деньги в семье остались, чтоб ей не давать… а Игорь вроде бы как следить должен. Он и будет, он совестливый… но вот настолько ли, чтобы предотвратить убийство… не знаю. Деньги большие.
Словосочетание «большие деньги» уже стояло Левушке поперек горла. Ну да, он прекрасно понимал, что в Любашиных словах есть резон, и немалый. Но очень уж подло это все выглядело, и по отношению к Александре, осчастливленной внезапным наследством, и по отношению к Бехтериным, этого наследства лишившимся. Откровенная провокация, грязная, но Левушка не сомневался, что действенная.
А про кокаин он так и не узнал. Любаша сказала, что понятия не имеет о кокаине, но вот только можно ли было ей верить… Левушке очень хотелось, но призрак «больших денег» странным образом повлиял и на его собственное мировосприятие, исказив, отравив сомнениями.
Сомневаться в Любаше было неприятно.
На сей раз болела Настасья долго, мучимая не столько ожогами, сколько ночными кошмарами, от которых не спасали даже выписанные доктором опиумные капли. Они приглушали сны, размывая краски, притупляя остроту ощущений, но вместе с тем не позволяли вырваться, вытаскивая страхи в явь, наполняя мир шорохами и тенями.
Единственным местом в доме, где Настасья ощущала себя почти спокойно, был Музыкальный салон, и матушка, смирившись со странным капризом больной, дозволила проводить там долгие часы. Настасья лежала на специально принесенном в комнату диванчике, разглядывая тени на полу, наблюдая за танцем пылинок в узком потоке солнечного света, которому удавалось пробиться сквозь плотные занавеси, и снова и снова думала о произошедшем.
Ей не поверили, ни маменька, ни отец… решили, будто Настасья больна, и заперли в доме, стыдливо укрывая недуг от посторонних глаз. Поначалу за ней следили, видимо, опасаясь того, что болезнь подтолкнет к преступлению… ножи, ножницы, иглы… даже кисти и те прятались.
Маменька опасалась за Лизоньку, нежную и впечатлительную, маменька обвиняла отца… в чем – Настасья не очень поняла, да и подслушанный ненароком разговор прошел как бы мимо сознания, в котором нечаянной обидой жила одна-единственная мысль: за что? Ревность? Желание занять Настасьино место, потеснить, убрать с пути, убить… или объявить душевнобольной.
Нет, никто в доме не осмеливался произносить сего слова вслух, но ведь Настасья не ослепла, она видела испуганные глаза горничных, и ту преувеличенную заботу врача, призванную укрыть профессиональный интерес, и быстрые, скомканные визиты маменьки, которая, несмотря на вежливость, старалась держаться от дочери подальше.
Больно и страшно. Только здесь, в чуть пыльном сумраке салона, под присмотром двух «Мадонн», возможен покой. Беатриче де Сильверо глядит с участием и пониманием… какой глупец ее назвал Гневливой? Жертвенная. Своей рукою сердце на алтарь, то ли для того, чтобы избавиться от боли, то ли чтобы угодить другим.
Катарина же… опасна, лживы слезы в глазах ее, и роза в руках мертва. Отчего раньше никто не заметил это иссохшее золото лепестков с вычерненными смертью краями? И улыбку в уголках губ? И то, как прям и ясен взгляд… Мадонна омута, Обманчивая Дева…
Но скажи, и не поверят, правда, и возражать не станут… милосердие к больным. А Настасья здорова, раны на руках зажили, оставив белые пятнышки шрамов, еще бы вырваться из мутных опиумных снов и темноты, в которой ее прячут, словно постыдную тайну.
Отвар приносит иногда маменька, иногда горничная, но всякий раз ждут, пока Настасья выпьет… обмануть, но как? Или просто отказаться? Отца попросить, он против подобного лечения, Настасья сама слышала что-то про привязанность и курильни…
Поговорить с отцом получилось не сразу, не то чтобы он избегал Настасьи, скорее уж она сама опасалась покидать Музыкальный салон. Однако же к полному удовольствию, батюшка согласился с тем, что опиумный настой скорее уж вредит, нежели помогает, и даже изволил повысить голос на матушку, когда та попыталась настоять на своем. Странно, но эта короткая ссора доставила Настасье болезненное удовольствие.
Пусть им всем будет плохо… больно, как ей сейчас. Не понимают и не пытаются понять, охраняя Лизонькин покой от Настасьиного безумия. А Лизонька – убийца, пускай и несостоявшаяся, но совершившая тот самый шаг, что разделяет намерение и действие.
Первая ночь без опиумного отвара прошла в смятенных снах, наполненных кошмарами, Настасья вырывалась, открывала глаза, нервно вслушивалась в окружающую тишину и вновь падала в бесконечный огненный лабиринт без выхода. И вторая ночь прошла так же, и третья… но постепенно кошмары отступали. А ближе к августу с его тяжелым серебром росы и ароматом яблок Настасьину комнату перестали запирать на ключ, то ли поверив, что внезапное сумасшествие закончилось, подобно инфлюэнце, то ли просто убедившись, что и в безумии Настасья не причинит зла.
И ладно, ей было все равно, лишь бы вырваться отсюда, пока еще остались силы…
Осознавать себя наследницей чужих миллионов было несколько… странно. Чуть позже, успокоившись, обдумав произошедшее, я пришла к выводу, что Иван Степанович не столько облагодетельствовал меня, сколько подписал смертный приговор. Если я умру, деньги отойдут Игорю, вот такая игра…
Не хочу играть, но придется. Сбежать? Теперь за мной следят, стоит выйти из комнаты, как с головой уходишь в удушающую атмосферу ненависти столь откровенной, что хочется застрелиться, лишь бы не дышать ею.
Я понимала их, я жалела себя, я завидовала самой себе… снова появился голос по телефону, угрожал, требуя отказаться от денег. Не откажусь. Если рискую, значит, заслуживаю. Пусть подло, недостойно честного человека и противоречит этическим нормам… Дедовы миллионы спокойно подвинули эти нормы на безопасное для моей совести расстояние.
Я не просила, я не хотела этих денег, но раз уж вышло так, то отказываться от них глупо. Выжить бы еще… Игорь помогать не станет, ему моя смерть выгодна.
Значит, осталось выжить самой. Уеду, завтра же… пешком уйду, если понадобится. А сегодня… сегодня я еще привыкаю к мысли о моих чужих деньгах.
Смеркается, сумерки наползают вместе с серыми, рваными тучами, небо, пропитываясь этой серостью, отвечает дождем, сначала мелким, редким, слезливо-неприятным. Капли падают на оконное стекло, срываются, ползут вниз, проталкиваясь сквозь дрожащую толпу своих сестер, в узких дорожках призраки вечера. Рассмотреть, что творится снаружи, нельзя, там тени и полуразмытые силуэты.
Сидя у окна, можно слушать дождь, перестук-перезвон становится сильнее, жестче, где-то вдалеке томным грохотом прокатилась волна грома. И темно совсем.
Зачем я вышла из дому? Интуиция? Или просто желание вдохнуть очищенный грозою воздух? Сбежала через балкон – в коридор, потом в пустующий зал, в который никто и не заглядывает. Створки отзываются неприятным скрипом, точно не хотят выпускать меня из домашнего плена, проскользнуть, притворить их за собой.
Я не собиралась спускаться вниз, скорее всего, минут через пять вернулась бы в комнату – дождь, несмотря на близость лета, холодный и неприятный, но… черный силуэт, который поначалу показался одной из редких ночных теней, приковал внимание.
Человек – спустя мгновение стало совершенно ясно, что тень – не тень, а именно человек, облаченный в объемистый плащ-дождевик, – некоторое время стоял неподвижно, то ли ждал кого-то, то ли раздумывал над тем, что делать дальше. А потом медленным шагом двинулся прочь от дома. И я за ним, спуститься, быстро, пока не исчез в мокрой пелене, и шепотом, шелестом, нарушенной тишиною… след в след за фигурой в дождевике. Что я делаю? Схожу с ума, как и все в этом доме. Дождь размывает мир, превращая его в эстамп асфальтовых тонов…
Бред.
Плевать.
Не упустить из виду. В луже полуразмытый отпечаток ноги, след крупный, но мужской или женский – определить сложно, во всяком случае, для меня задача из непосильных. Лужу переступаю, а дождь все сильнее, почти ничего не вижу.
Нужно возвращаться, я промокла насквозь, и если вдруг заметит… иду следом, понимая, что делаю глупость, что это может оказаться опасным, что правильнее всего вернуться в дом и рассказать… кому рассказать? Игорю, чьи деньги я, сама того не желая, украла? Остальным Бехтериным? Милиции?
А в чем преступление? Кто-то решил прогуляться, какая разница, что дождливая ночь – не самое лучшее время для прогулок… человек торопился, перепрыгивал через лужи, несколько раз мне показалось, будто слышу голос, но вот мужской или женский – не понять. А дождь усиливался, словно намекал, что не следует лезть туда, куда не просят.
Тот, за кем я следила – так и не поняла, мужчина это или женщина, – обошел дом и, пройдя через сад, свернул на узкую, едва различимую тропу. Насколько мне было известно, она вела на болота, и данный факт изрядно усилил мое любопытство.
И страх. Страх появился позже, когда я окунулась в мрачную мокрую темноту леса, у преследуемого мною человека хотя бы фонарик имелся – желтое пятно единственным ориентиром плыло впереди. Я шла следом, проклиная себя за дурость, спотыкалась, несколько раз едва не упала, зацепившись за корни, повернуть назад мешала не гордость, а понимание, что в полной темноте я скорее всего не найду дороги. А потом лес вдруг закончился, и дождь тоже.
Впереди лежало черное, чуть подсвеченное лунным светом поле с редкими хилыми деревцами. Болото. Совсем не страшно, лес куда как страшнее.
Человек в дождевике ходил по болоту, казалось, бесцельно, бестолково, желтый луч фонаря ползал по мшистому ковру, и в какой-то момент стало не страшно – скучно. И холодно. А он все ходил и ходил, потом вдруг присел у березы и долго-долго сидел бесформенной черной грудой. Поднявшись, отряхнул руки и прежде, чем я успела предпринять хоть что-то – хотя не представляю, что здесь можно было предпринять – быстро пересек расстояние, отделявшее его от леса и скрылся в чаще в шагах двадцати левее тропы.
А я осталась одна. На краю болота. Ночью.
И приветственно, даже как-то радостно, в небе громыхнуло… сейчас снова будет дождь. Словно торопясь подтвердить мою догадку, листья кустарника задрожали, принимая первые капли.
Некоторое время я разрывалась между двумя желаниями: посмотреть, что же все-таки делал человек в дождевике, и вернуться домой. Но один шаг на мокрый моховой ковер, провалившиеся по щиколотку ноги, и желание осталось лишь одно.
Я летела, я бежала, спотыкаясь и почти падая, я пыталась идти по памяти, поскольку в темноте не то что тропы, собственных рук видно не было… я сбилась с дороги, шла, шла, а лес все не заканчивался. Я продолжала идти, а он продолжал не заканчиваться. Кажется, я плакала, кажется, даже звала на помощь и пугалась звука собственного голоса… кажется, я почти решила, что все, не выберусь, когда вышла на опушку.
Высокие ели важно скрипнули, выпуская из темно-хвойной ловушки. Пригорок, а внизу дома, обыкновенные деревенские дома, совсем непохожие на дом Бехтериных, но туда сегодня не дойду… совершенно точно не дойду. До деревни бы…
До деревни дошла, и постучала в первый же попавшийся дом, и почти не удивилась, когда дверь открыл рыжий, взлохмаченный, хорошо знакомый уже участковый.
Лев, точно, его зовут Лев Сергеевич… я хотела поздороваться, а вместо этого заревела во весь голос, выплескивая страх и обиду…
– Я не знаю, зачем пошла за ним, глупо, правда?
– Глупо, – согласился Левушка, зевая. Его ночная гостья сидела, укутавшись в теплый халат, подаренный когда-то Левушке мамой, но так и не распакованный – уж больно нелепым ему казалось носить халат в деревне. Барство… а вот, пригодился же.
– Я и сама понимаю, что глупо. – Александра обняла кружку ладонями и, наклонившись, вдохнула пар. Подсыхающие волосы распушились, рассыпались по плечам светлым золотом, а на щеках заиграл румянец. Красивая, наверное, но Левушка отчего-то никакой особой красоты не видел, ему вообще спать хотелось, а не возиться с этой незваной гостьей.
– Ну не думала, что на болото пойдет… – Она подула на чай и осторожно отхлебнула, чуть сморщилась, видимо, напиток все-таки оказался слишком горячим. Левушка снова зевнул.
– Вы извините, я не думала, что к вам попаду, я просто обрадовалась, что хоть куда-то вышла… испугалась. Темно там, и лес вокруг, иду, иду, а он все не заканчивается.
– Ну… лес тут небольшой, видать, просто по кругу ходили, – Левушка мотнул головой, сознание упрямо норовило соскользнуть в сон. – Утром разобрались бы.
Она помрачнела, съежилась, вздохнула, а потом вдруг спросила:
– А болото? Что он на болоте делал?
– Ну это у вас нужно спросить, что он делал, вы ж следили.
– Следила. Но не поняла, он сидел, как если бы… закапывал или раскапывал. Может, там клад зарыт? – Александра с задумчивым видом прикусила ложку и тут же сама возразила: – Да нет, зачем ночью идти… другое что-то, важное.
Важное, с этим Левушка был совершенно согласен, но думать о чем-то важном в начале третьего утра было тяжело, в голове вертелась одна мысль: что делать с Александрой? Провожать ее к дому? Значит, одеваться, выходить на улицу, где мокро, холодно и земля размокла от дождя. Оставить тут? А согласится ли? И кровать только одна… нет, все-таки лучше проводить.
Александра придерживалась такого же мнения.
Против опасений, на улице оказалось не так и плохо, от свежего, пахнущего водой и скошенной травой воздуха прояснилось в голове и рассказ Александры неожиданно приобрел новые оттенки.
Действительно, кому из Бехтериных понадобилось уходить из дома в дождь, тащиться ночью на болота, чтобы там что-то закопать? Спрятать? Или, наоборот взять? Вопрос – что: уж не тот ли кокаин, который так интересует Петра?
Но на болотах мокро и холодно – Левушка превосходно помнил, как замерз, дожидаясь приезда районников. Более чем странное место для того, чтобы хранить что-то ценное.
Снова начался дождь, мелкий, зыбкий, по всему видно, что надолго, до утра – точно, и Левушка с некоторой несвойственной ему неприязнью констатировал факт, что пока доберется до дома Бехтериных, а потом назад – промокнет до нитки. И Александра, поежившись, поплотнее закуталась в куртку.
– Вы извините, что получилось так, – в темноте не видно ее лица, но голос виноватый. Хотя в чем тут ее вина… в излишнем любопытстве разве что. И ведь убить же могли, и даже странно, что не убили.
А на болото Левушка наведается, завтра или послезавтра… не ночью, конечно, а днем, когда солнце, авось повезет и получится выяснить, что ж такого там пытались спрятать.
Или, наоборот, забрать.
Двери дома Бехтериных были заперты, что, впрочем, нисколько не удивило Левушку, он хотел было постучать в дверь, но Александра не разрешила:
– Я старым путем, тут просто, на балкон и вверх подняться, там дверь открыта. – И в доказательство своих слов она, уцепившись руками за кованую витую решетку, с обезьяньей ловкостью забралась наверх. – Если можно, не говорите никому, пожалуйста. Понимаете, не хочу, чтобы кто-то из них… они и так меня ненавидят, а тут еще и эта глупость…
Левушка кивнул, правда, сомневался, что в темноте она разглядела его кивок, и потому добавил:
– Не скажу.
– Спасибо. Огромное вам спасибо!
Куртку Александра вернула, но все равно, пока домой добрался, вымок, а из головы не шла мысль о болоте. Что же все-таки можно прятать в столь неподходящем месте?
Сложившаяся ситуация не давала покоя даже во сне, точнее, она не давала спать, вклинивалась в мысли наяву, пробуждая в душе обиду и зависть. Пусть Дед в своем праве, он мог завещать деньги любому человеку, фонду или благотворительной организации… но содержанке… было в этом нечто до такой степени отвратительное, что хотелось бросить все, сесть в машину и уехать, оставив белобрысую наедине с проблемами, которые непременно возникнут.
Завещание – подстава, причем в равной степени и для Александры, и для семьи, которая вдруг перестала существовать. А Игорю, значит, отводится роль охотника.
Он не хотел играть роль ни охотника, ни жертвы, ни какую бы то ни было иную. Решение поговорить с Александрой созрело давно, вот только Бехтерин все откладывал неприятную беседу, перебивая ее другими делами.
И сегодня тоже, белобрысая весь день просидела у себя в комнате, Игорь несколько раз подходил, но постучать так и не решился.
Потому что трус… так Васька сказал, и мать молча поддержала брата. И тетушка тоже. А Мария никого не поддерживала, Мария была сама по себе, курила, бродила из комнаты в комнату с мрачным видом и если с кем и заговаривала, то лишь с Татьяной. И лишь для того, чтобы поддеть. Татьяна отвечала молчанием, в котором Игорю чудилось что-то от обреченности.
И на этом фоне Ольгушкино сумасшествие выглядело почти нормой.
Хлопнувшая дверь нарушила мысли. Странно, почти четыре, а кому-то не спится… кому?
Оказалось, белобрысой, с нею Игорь столкнулся в коридоре и отчего-то совсем не удивился. Беспокойная. И пришла с улицы, вон, на волосах блестят капли дождя, а на лице застыло виновато-испуганное выражение.
– Вечер добрый. – Она прижалась к стене и смотрела… снова дым и болотные огоньки в глазах, на щеке мокрый след, не то слеза, не то дождь.
– Скорее уж утро. Гуляли?
– Н-ну да… гуляла.
– Очередная маленькая тайна? – Игорю хотелось прикоснуться и не хотелось уходить, пусть разговаривать в коридоре и неудобно, но если позволить ей отступить в комнату… сбежать.
– Д-да. – Глаза темнеют, медленно, будто наполняющий их дым разрастается, сгущается, свивается нитями. – Не смотри на меня так.
– Как «так»?
– Как ты сейчас… это неправильно, Игорь.
– Почему? – Ему нравилось смотреть, и дотрагиваться нравилось. Только она права, неправильно, и смотреть неправильно, и дотрагиваться он права не имеет. Но тогда хотя бы разговор. Не в коридоре, где несмотря на столь поздний – или ранний – час может кто-нибудь появиться.
На разговор Александра согласилась. И на место для него тоже. Почти капитуляция…
– Она улыбается. – Александра коснулась руки Скорбящей Мадонны, жест то ли хозяйский, то ли просто любопытствующий, Игорю он не понравился. Картины следовало убрать отсюда, отослать или вообще выставить на продажу, однако после оглашения завещания Игорь совершенно забыл про Мадонн. И вот теперь снова.
– Плачет и улыбается… ты когда-нибудь думал, о чем или о ком она плачет?
Никогда. Не хватало еще о картинах думать.
– В первый раз мне показалось, что ее слезы – это ложь, обман, притворство, что на самом деле она прячет за ними улыбку.
– А теперь? – В электрическом свете лицо Мадонны поражало неестественной бледностью, почти прозрачностью, а роза в руке выделялась ярким желтым пятном.
– Теперь? Не знаю. Плачет. Может, о себе? О том, что чего-то не сумела или не поняла… ошиблась где-то.
– Пить будешь? – Игорь достал бутылку.
– Коньяк? Без кокаина, надеюсь? – Александра слабо улыбнулась.
– Коньяк. Без кокаина.
Бокал в ее руке кажется непомерно большим, темный янтарь напитка слабо светится отраженным электрическим солнцем, и пальцы Александры тоже светятся. И нарисованные нимбы над головами обеих Мадонн. Повернуться к ним спиной, чтобы не видеть, чтобы не думать, чтобы вообще забыть об их незримом присутствии. Кажется, он все-таки заразился от Деда.
Нету больше Деда, зато есть Александра, случайный игрок, то ли жертва, то ли, наоборот, победитель. Мелькнула мысль, что она больше всех выгадала от этой нелепой коньячно-кокаиновой смерти, и подозрение…
Александра не знала о завещании. Никто не знал.
– Ты тоже считаешь, что убила я? – Холодный тон и озвученный вопрос, на который Игорь не знает, как ответить.
– Скажи, ты веришь, что я не знала о завещании? Просто не знала, и все? Я не просила, я даже подумать не могла, что он способен на такое, и… если совсем откровенно, не верю.
– Чему? – собственный голос приглушен, и чудится усталость. Никому нельзя показывать свою усталость, он не имеет права, мать надеется, и тетка тоже, и остальные. Даже белобрысая надеется, хотя и скрывает эту надежду за притворной настороженностью.
– Всему этому. Ну, понимаешь, я для него никто, случайный человек, эпизод… в последний раз он разговаривал со мной как… как с наемным работником. Отчета требовал. – Она нервно дернула плечом, будто отгоняя неприятное ощущение. – И я отчиталась, он имел право знать… он – наниматель, я – по найму. Примерно так. Исполнительных ценят, но не им завещают миллионные состояния.
– А он взял и завещал. – Коньяк в бокале оказался удивительно безвкусным.
– Взял и завещал. Такая вот странная прихоть… а завтра меня убьют, деньги вернутся к тебе, но при определенном везении и ловкости с твоей стороны убийца отправится за решетку. Он ведь на это рассчитывал, верно? Нет, конечно, ты можешь предотвратить преступление… если хватит благородства, только я в рыцарей не верю!
– А в деньги?
Синие глаза вновь клубятся дымом гнева, а волосы почти высохли, рассыпаются теплым золотом, пухом… почти нимбом. Но все равно не похожа на этих, нарисованно-равнодушных, замерших в вечной страсти, Александра живая, теплая… на шее нитью бьется пульс, а вокруг черных зрачков светлое, в белизну кольцо.
– В деньги – верю, – отвечает она. Улыбается. Эта улыбка неприятна, неуместна, притворна… стереть.
Он не хотел целовать ее… не хотел прикасаться, само как-то вышло. Некрасиво, подло, что по отношению к Деду, что по отношению к Ольге, быть может, оттого эта случайная, сдобренная коньяком и ночным покоем, любовь имела горький привкус боли.
Как горький шоколад… хотя есть ли смысл сравнивать.
Она не сопротивлялась, она точно ждала чего-то подобного и отвечала, принимала… делила горечь на двоих. Наверное, так правильно, но места для мыслей не осталось.
Ничего не осталось… пламенеющее сердце на ладони. Подарок? Или предупреждение?
К дьяволу Мадонн.
Сбежать из дому оказалось довольно-таки просто, почти как раньше, дождаться, пока все уснут, и тенью выскользнуть за дверь. А вот сад изменился, разросся зеленью, тяжелой, опаленной солнцем и пылью, запахи совсем иные и звуки тоже… Настасья ступала по дорожке медленно, вбирая каждое мгновение самовольной прогулки.
А вот и беседка, дикий виноград затянул, укрыл, укутал глянцевым саваном, ни просвета, ни окошка, но лучше темнота, чем опаляющий огонь. Настасья зашла внутрь без особой надежды на встречу, в конце концов, прошло много времени… а он даже не сделал попытки увидеться. Дежурные букеты, которые маменька куда-то уносила, посчитав, что цветы нервируют Настасью, не в счет.
– Надо же… удивительная встреча, – Дмитрий черной тенью выступил навстречу. – Звезда моя, ты ли это?
– Я. – Настасья сама не понимала, отчего отступила назад. Не было радости, только страх и…
– Не убегай. Погоди.
Его руки холодны и жестоки, не оставляют шанса на побег.
– Боишься. Прежде в тебе не было страха. – Его пальцы скользят по лицу. – Похудела… мне сказали, что ты больна… очень больна… звезды не должны болеть.
– А ангелы убивать. – Настасья поспешно прикусила язык, сейчас и Коружский сочтет ее безумной, но тот ответил:
– Спорное утверждение, ангелы и бесы одной крови… когда-то были.
– Ты ее ждешь?
– Не умею врать. – Коружский подтолкнул к выходу из беседки. После царившей там темноты лунный свет показался чересчур ярким, даже резким.
– А ты и вправду болела…
За сожаление, прозвучавшее в его голосе, Настасья готова была убить Коружского. Да, она болела, лежала в темноте, глотая опиум, чтобы вырваться из кошмаров, слушала шепот прислуги, мирилась со страхом родных… верно, подурнела.
Странно, Настасья только теперь, под этим холодным изучающим взглядом поняла, что вряд ли выглядит так же, как прежде.
– Звезда погасла… – Почти нежное прикосновение к волосам, темная прядь скользит меж пальцев. – Увы, со звездами случается… звезды – они чересчур нежны, чтобы гореть долго, вот только не у всех, перегорев, хватает сил уйти.
– Куда?
– Не знаю, – Дмитрий приподнял подбородок, вглядываясь в лицо с такой дикой жадностью, что Настасье стало страшно: он же безумен, столь же безумен, как Лизонька.
– А куда уходят звезды? – Шепот дыханием обжигает кожу, жестокие пальцы сжимают шею, точно примеряясь, нащупывая слабое место. – Скажи, куда они уходят? На что похожа страна безумных снов?
– На огонь. – Настасье удалось-таки вырваться. – Кругом огонь и лишь изредка вода… но только неважно, ведь все равно не убежать. За что вы так со мной?
– Я ни при чем, – Дмитрий не пытался поймать ее, и Настасья чуть успокоилась. – Огненный дом – часть представления, не смел предположить, что в эту клетку попадет живая птица… увы, мадемуазель, был поражен не менее вашего. Примите искренние извинения, мне лишь хотелось удивить гостей…
– Вам это удалось.
– К несчастью, не совсем так, как предполагалось.
– Но почему она? Почему Лизонька? – больно не было, и страх ушел, лишь непонимание и острая полудетская обида.
– День и ночь, свет и темнота… отражения… невозможно, коснувшись темноты вовсе отказаться от света.
– Вы циничны, отвратительны и… безумны, – на всякий случай Настасья отступила на шаг. – Прежде мне казалось, что я люблю вас, но… верно, лишь казалось. Вы не подумайте, я не ненавижу, скорее… мне все равно.
– Жаль, – Дмитрий небрежно пожал плечами, будто не услышал ничего оскорбительного в Настасьиных речах. – Ненависть – одно из проявлений жизни, отражение любви… а равнодушие – удел погасших звезд…
И все ж таки она разрыдалась, уже дома, в своей душно-темной комнате, в пахнущей пылью и сушеными розами кровати, плакала долго, горько, натужно, вместе со слезами выдавливая принесенное извне горе. А заснув, видела знакомые темные очи и руки, протягивавшие не то нож, не то меч. Мутное лезвие исходило кровью, с каждой каплей становясь белее, ярче… чище.
Утро принесло свет. Утро принесло стыд. Утро… да лучше бы оно не наступало, это утро! Я сама убралась из его комнаты – как мы здесь очутились? Не помню и вспоминать не хочу. И чтобы все остальное тоже рухнуло в это чертово беспамятство, стерлось, исчезло, исправилось.
Не исчезло и не исправилось. Запах его туалетной воды, привязавшийся к моей одежде, мурлыкающе теплое счастье, засевшее где-то в области затылка, закрыть глаза, опереться на стену и мечтать…
Мечтать больно. Мечты я топила в душе сначала горячей водой, потом ледяной, режущей кожу отголосками прошлой боли. Мечты счищала лимонно-розовым ароматом шампуня и мыльной пеной, колющей глаза. И плакала… когда глаза щиплет пена, все плачут. А я не исключение.
Я сегодня же уеду, забьюсь в какую-нибудь дыру и… А что «и»? Буду сидеть там до конца жизни, поджидая убийцу? Оглядываться через плечо, пытаясь уловить отблеск солнца на оптическом прицеле? Или дрожать, садясь в машину… ступая на борт корабля… самолета… пробуя еду… принимая подарки.
У смерти много лиц, от всех не убережешься, а вот паранойю заработать можно.
Шершавое полотенце слизало влагу с кожи, раздразнило, разогрело до красноты, это стыд выходит и глупое тепло надежды на что-то лучшее, чем было. И все-таки бежать глупо. Оставаться – глупо вдвойне. Тогда зачем я ищу причины?
Причина сидела в кресле. Мрачность, затаенная агрессивность и отражение моего собственного стыда. Ну да, сейчас станет говорить, что это я его соблазнила.
– Утро доброе. Я завтрак принес, – Игорь указал на стол. На подносе тарелки, стакан с соком и кофе. Как мило с его стороны.
– Спасибо.
– Пожалуйста. – Но до чего же равнодушный тон, почти оскорбительно равнодушный. – Ты поешь, а потом поговорим. Серьезно поговорим.
Ну да, предполагаю, о чем будет этот разговор: все, случившееся вчера, – суть недоразумение, о котором не следует знать кому бы то ни было. Я не против, обидно немного, но переживу. Заем кружевными блинчиками и кисловатым клюквенным вареньем.
Бехтерин наблюдал молча, равнодушно, а когда я отодвинула поднос в сторону, приказал:
– Садись, – и указал куда, в кресло напротив, ну да, разговор глаза в глаза. А интонации у него Дедовы, почти один в один.
– Сегодня утром… в общем, я узнал кое-что, что несколько меняет ситуацию. Илья Федорович – давний поклонник тетушки Берты.
– Неужели… – Сказать, что я была удивлена? Скорее растеряна, как-то не ожидала, что разговор пойдет о поклонниках тетушки Берты.
– Да, – Игорь достал из кармана карандаш и принялся крутить в пальцах. Нервничает? Похоже на то. – Именно этот факт и объясняет его… не совсем этичное в профессиональном плане поведение.
Я вспомнила. Илья Федорович – это нотариус, мелкий, суетливый и с тонким неприятным голосом.
– Дедово завещание выбило тетушку Берту из душевного равновесия… у нее слабое сердце и больные нервы, что весьма заботит Илью Федоровича. Именно поэтому он открыл ей страшную тайну…
– Золотого ключика, – ляпнула я и тут же замолчала, уж очень взгляд у Игоря был тоскливый.
– Ключик… да… Дед ключ оставил. От ячейки. Воспользоваться могу спустя две недели от оглашения завещания. А в ячейке другое завещание.
Дальше он мог не говорить, я поняла все и сразу. И даже совсем-совсем не больно, в очередной раз обманули? Бывает. Сама виновата. Я всегда и во всем виновата сама. А Дед, он просто воспользовался случаем, просто подставил, поманил деньгами и… не верила ведь. Но надеялась.
Главное, не заплакать, подумаешь, миллионы… а в придачу жадность и зависть, чужие грехи и чужая кровь.
– Я не знаю, что в том завещании… и тетка тоже, Илья Федорович только сказал, что все семье остается.
– Семье… – Говорить было тяжело, и улыбаться тяжело, и подлость чужую понимать тоже. В очередной треклятый раз…
– Саш, – отчего-то Игорь говорил тихо, почти шепотом, – ты ведь права была, он не мог все и случайному человеку. Дед, он умел людьми играть и считал, что вправе, что раз сильнее и умнее, то можно.
Не он один, все так. И Игорь тоже, и брат его, и сестры двоюродные… обычные люди, обычная жизнь.
– Тетка сказала о завещании мне и только мне, другим не станет, я слово взял.
– Ну да, а она возьмет и сдержит. – Я возражала для того, чтобы не провалиться в молчание и обиду, на которую, по сути, не имела права. Сама виновата, взрослая, а в сказки верю…
– Сдержит, – Игорь поскреб ладонью подбородок, темная щетина, темные круги под глазами и сами глаза темные, печальные. Ему-то с чего печалиться, радоваться должен. – Тетка на самом деле кремень, она когда-то в комитете работала… машинисткой, правда, но все равно болтливых туда не берут.
– Неужели?
Тетушка Берта и КГБ, легкомысленные веера и мрачность аббревиатуры, шляпки и сумрак коридоров… маникюр и печатная машинка, на которой девичьи пальчики играют нервную дробь чьего-то похоронного гимна.
Не вяжется одно с другим, не сходится. Или легендарный комитет не так уж страшен, как я его себе представляю, или тетушка Берта не так легкомысленно-добра.
Пора бы перестать верить в чью-то доброту, и легкомыслие туда же. Я ведь уехать собиралась, значит, так и сделаю.
– До города довезешь? – Я постаралась улыбнуться, а Игорь, проигнорировав улыбку, просто ответил:
– Нет. Саша, послушай, пожалуйста, все равно ведь игра началась… я не могу просто взять и проигнорировать. Это шанс, ты понимаешь?
Понимаю, очень хорошо понимаю. Для него – шанс вычислить убийцу, для меня – шанс умереть, избавив, наконец, Бехтериных от своего назойливого присутствия. Только вот умирать что-то совсем не хотелось.
– Двести тысяч, – Игорь повторил сделанное когда-то Дедом предложение. И я снова удивилась, до чего же они похожи, жестами, голосом, самоуверенностью своей. – Двести тысяч, Александра, как договаривались. Ты же веришь в деньги?
Левушка отправился на болото короткой дорогой, по-хорошему, надо было бы идти от дома Бехтериных, через сад, тропу отыскать и тогда уже по ней до места. Поначалу он так и собирался сделать, но Федор, у которого Левушка загодя проконсультировался, объяснил, что особого смысла круги наворачивать нету, поскольку болото в округе одно осталось, и что от дома Бехтериных, что от деревни идти к нему одинаково. От деревни даже ближе, если прямиком через лес, через то место, где труп нашли, и чуть дальше, к черному озеру, которое и являлось самым настоящим центром болота.
В ельнике темно, под ногами мох и желтое колючее покрывало прошлогодней хвои, а вверху, высоко-высоко, прозрачное небо и облака, которые, точно опасаясь разодрать шубы о стрелообразные вершины елей, текут осторожным туманом.
Вверху красиво. Внизу страшно. Каждый звук разносится далеко-далеко, каждый шорох бьет по нервам первобытным, запрятанным в глубине души страхом. И острый запах смолы гаснет в вялой влажноватой тишине. Тень тропы причудливо извивается, протискиваясь между рваными зелеными лапами, горбиками корней и редкими, ощетинившимися короткой травой, кочками.
Ельник закончился неожиданно, оборвался, застыл зеленым валом, не решаясь ступить на зыбкую хлябь. Красно-желтое одеяло мха, тонкие ветки багульника и темно-зеленая вязь клюквы, которая к осени разукрасится багряными каплями ягод.
Красиво. Мокро. Один шаг, и ноги по щиколотку ушли в мох, напоенный дождями и холодной водой. Ботинки промокли, и Левушка запоздало пожалел о том, что не одолжил у Федора сапог. Да и о том, что самого Федора позвать постеснялся, потому как одному на этой желто-красной, укутанной тяжелым ароматом багульника и вереска равнине было крайне неуютно.
Что он здесь вообще делает? Клад ищет? Улики? Глупость какая, несусветнейшая, невозможнейшая глупость… скажи кому – посмеются. Именно поэтому Левушка никому и не сказал о своих намерениях.
В конце концов, Федор же говорил, что тут безопасно… или почти безопасно, что трясины нет, да и болото высыхает…
Земля под ногами была живой, чуть покачивалась, принимая шаг, и почти по человечески вздыхала, стоило убрать ногу. Круглые глубокие следы моментально заполнялись водой, и чем ближе Левушка подходил к черному окну то ли озера, то ли большой лужи, тем сильнее волновалось болото.
Край неровный, рваный, мох, утративший былые краски, казался неестественно-блеклым, само озерцо лежало полосой темной воды, узкой и длинной. Ну вот, озеро он нашел, а дальше-то что делать? Нырять? А глубина какая? Левушка с сомнением вглядывался в непроглядную черноту, пытаясь уловить хоть слабую тень дна, не уловил и даже засомневался, есть ли оно вообще.
Вода предупреждающе кольнула ладони холодом, и Левушка решил, что нырять все-таки не стоит, если и есть что-то, то на берегу… на берегу, точнее, метрах в трех от воды росли березки, низкие, Левушке по плечо, с нежными серебристо-пуховыми листочками, да и ветки тоже пушистые, точно маральи рога.
Еще раз обругав себя за глупость – ну с самого же начала было ясно, что ничего он здесь не найдет, – Левушка прошел по берегу, потом отступил на метр и снова прошел, стараясь двигаться параллельно собственным следам. Хоть какое-то подобие осмотра… впрочем, смотреть здесь было не на что, тот же мох, клюква, красные игольчатые лапы росянки, стебли какой-то травы с бусинами цветов. Или это не цветы, а что-то другое? Левушка не знал, он просто вглядывался в моховой ковер, пытаясь обнаружить хоть какие-то признаки тайника.
Он изрядно замерз, вымок, совсем как в тот раз, когда наткнулся на корягу. Впрочем, корягу он заприметил давно, старую, полусгнившую, с мелкими грибными шляпами и косматой моховой бородой. Под изогнутым дугой деревом не было мха, и вода не плескалась. Пускай черная земля и была мокрой, но грязью не растекалась. Подозрительно.
Саперная лопата, предусмотрительно захваченная с собой, вошла в землю сантиметра на два, а потом с душераздирающим скрежетом металла о металл соскочила, ушла в сторону.
Есть!
Чтобы полностью очистить крышку, ушло минут десять, и еще двадцать – чтобы перепилить дужку простенького, изрядно проржавевшего в сырости замка. Левушка работал спешно, подгоняемый азартом и предвкушением раскрытой тайны.
А распилив замок, с запоздалым сожалением понял, что совершил ошибку. Петра позвать следовало, и экспертов из района, чтобы по закону все. Левушкины же действия отчетливо попахивали самоуправством и более того – должностным преступлением, и даже появилось желание закопать ящик обратно, но Левушка таки крышку откинул.
С Лизонькой Настасья встретилась в последние дни августа, когда догорающее лето щедро дарило жар, что сусальной позолотой оседал на листьях. И первой сединой летела серебристая паутина… Правда, в доме близость осени не ощущалась, жизнь текла по привычному распорядку, складывая день ко дню, склеивая их в одно сплошное расчерченное обедами-ужинами безвременье.
Теперь Настасья с дозволения врача сидела за общим столом, хотя, будь ее воля, она по-прежнему предпочла бы есть в своей комнате… настороженный маменькин взгляд, солнечная улыбка сестры и виноватая – отца. Странное дело, но после давешней ночной прогулки Настасья погрузилась в некое самой непонятное, однако спасительное равнодушие. Ее не трогали ни взгляды, ни улыбки, ни даже осторожное маменькино замечание, что, возможно, не все так и плохо…
А в первую неделю сентября – летящее серебро, мягкое пламя кленов и недолговечное золото берез – Дмитрий сделал Лизоньке предложение. Настасья узнала об этом из случайно подслушанной беседы и испытала мимолетную, но горькую обиду, не с того, что Коружский предпочел сестру, а оттого, что грядущую помолвку пытались скрыть от нее. Зачем? Она же перегорела, перелюбила, переболела этой постыдной страстью, теперь Лизонькин черед…
Настасью сочли настолько здоровой, чтобы присутствовать на балу в честь помолвки, правда, с гораздо большей охотой она осталась бы в своей комнате, вдали от любопытствующих взглядов и нервозных улыбок. Все вокруг знали о ее болезни, вернее, даже не столько знали, сколь догадывались и, смешивая догадки с вымыслом, приводили к выводам весьма однозначным.
Она была сама по себе, вне празднично наряженной, окутанной душными ароматами духов и притираний толпы. Настасью избегали столь же явно, сколь и вежливо, именно эти попытки сохранить видимость приличий, не оскорбить хозяев были смешны.
Наверное, звездам и вправду не место среди людей.
Настасья и сама не могла сказать, как и когда очутилась в Музыкальном салоне. Привычный полумрак, нежный огонек свечи и печальный взгляд Беатриче… здесь спокойно и мирно. Девушка, с ногами забравшись в кресло, принялась разглядывать портрет, выискивая упущенные прежде детали.
Белый покров, который прежде казался символом невинности, нынче напоминал саван жертвы, а сердце было похоже на закрытый розовый бутон, и до того живое, что глядеть страшно…
– Настенька, ты тут? – Отец заглянул в комнату и, убедившись, что старшая из дочерей действительно здесь, вошел.
– Снова убежала? – Батюшка, сняв нагар со свечи, сел в кресло. – Всегда убегала, когда что-то не нравилось. И сегодня тоже…
– Они думают, что я безумна, не совсем уверены, но рисковать, общаясь с сумасшедшей, не желают. На самом деле безумны они, придумали себе мир, создали правила и живут, больше всего на свете опасаясь эти правила нарушить. Но нарушают, правда, тайком, чтобы никто не узнал. – Настасья сказала и испугалась, что подумает батюшка, но тот тихо ответил:
– Ты очень повзрослела. Не знаю, хорошо это или плохо… скорее плохо, чем хорошо. Здесь невозможно жить вне правил, зато можно их использовать.
– Для чего? – этот разговор был неинтересен, и Настасья задала давно уже мучивший ее вопрос. – Катарина убила Беатриче? Он предвидел, он хотел предупредить, но не успел, вернее, никто не понял.
– Это старая история.
– Время не важно, важно, что случилось.
Отец думал долго, свеча сгорела почти наполовину, перекосившись, перегнувшись на бок. Настасья не торопила.
– Не знаю, имею ли я право рассказывать тебе… пожалуй, прежде не решился бы, история темная, неприглядная, не предназначенная для девичьих ушей, однако же сдается мне, что с болезнью твоей много… неясного. Я не доктор, но отчего-то беру на себя смелость ставить под сомнение диагноз. В то же время не верить дочери… дочерям. Наверное, я путано объясняю, ибо и сам не до конца разобрался в собственных мыслях, однако же хочу спросить – ты действительно желаешь услышать правду?
– Да. – Настасья повернулась, чтобы видеть выражение батюшкиного лица. Задумчивость, растерянность, смятение и что-то еще, не имеющее отношения к разговору, но вместе с тем опасное. Тень усталости? Тень болезни? Или тень…
– Луиджи был отравлен. – Батюшка смотрел на картины так, будто увидел их впервые. – Не смею утверждать, будто он сумел предвидеть собственную смерть, но будучи человеком безусловно талантливым, художник из Тосканы сумел передать не только внешнюю красоту дочерей де Сильверо, но и внутреннюю их суть. Признаться, чем дольше я гляжу на портреты, тем больше вижу. Или не больше, а просто иначе? Невинная печаль и гнев, все столь ясно, что не нуждается в объяснениях…
– А на самом деле все иначе.
– Иначе, – согласился отец. – Катарина вела дневник, даже не столь дневник, сколь разрозненные записи, которые в свое время послужили доказательством ее вины. Мне выпала удача прочесть копии, подлинники до сих пор хранятся в магистратуре, вместе с судебными записями и приговором… Поначалу я хотел отказаться от покупки, а потом подумал, что веду себя крайне глупо, ведь портрет – это всего-навсего портрет.
Рыжее пятно света почти достигло основания свечи, нужно зажечь новую, иначе комната вот-вот погрузится в темноту, но Настасье страшно не хотелось шевелиться, будто бы движение способно было разрушить хрупкую нить повествования.
– Значит, Катарина была безумна?
– Скорее одержима жадностью, что тоже своего рода безумие, и порочна. Она вступила с Луиджи в брак, не освещенный церковью, а потом, опасаясь, что кто-либо донесет отцу, поспешила избавиться от свидетеля своего падения.
Сердце в груди болезненно сжалось. Падение, порок… преступная любовь, вот где настоящее безумие… и Лизонька любит, иначе в жизни бы не осмелилась сотворить подобное.
– Потом, после смерти мастера, которую приписали божьей каре, Катарина поднесла сестре кубок отравленного вина. Она пишет, что Беатриче умерла быстро и без боли, и совершенно не раскаивалась в совершенном злодеянии, но отец, заподозрив неладное в смерти младшей дочери, отыскал-таки аптекаря, продавшего яд.
– И выяснил, что одна дочь убила другую.
– Да. Я не знаю, сколь ужасные преступления перед богом и людьми были на совести де Сильверо, если суд небесный определил ему подобную кару. Хуже всего, что в поиске убийцы были заняты многие люди, скрыть правду не удалось, Катарине грозил суд, но…
– Она умерла. – Настасья глядела на мертвое золото лепестков, осенним дождем облетавшее с ладоней Плачущей Мадонны.
– Умерла. Будто сам дьявол предупредил ее, и буквально за считаные минуты до ареста Катарина отравилась.
– А де Сильверо?
– Передал все имущество Церкви и постригся в монахи. – Батюшка поднялся. – Но портреты эти Церковь не приняла, они… слишком земные.
– И проклятые. – Настасья произнесла эти слова шепотом, но батюшка услышал, виновато развел руками и тихо ответил:
– Проклятие несут не вещи, но люди… а тебе лучше вернуться в залу, Оленька станет переживать. И сестра тоже.
Обе Мадонны печально улыбнулись. Жадность? О нет, тут батюшка не прав, в Катарине нет жадности, во всяком случае той, что люди связывают с тягой к золоту. И яд она приняла, не зная об аресте.
День не способен существовать без ночи, а отражение без предмета, поставленного перед зеркалом. До чего безумные мысли, не следует говорить о них кому бы то ни было.
Свадьбу назначили на январь, аккурат после Рождества.
Пасьянс не сходился, вообще Игорь пасьянсов не любил и отчасти именно из-за того, что сходились они крайне редко, проще было бы сказать, что почти никогда не сходились. И этот тоже. Наверное, из-за Сашки, сидит напротив, улыбается, глядит мимо, и в глазах пустота. А на коленке шрам буквой «V», и будто не шрам вовсе, а клеймо, тавро…
Какого черта он думает о ней, когда думать надо о деле. А Сашка… увлечение. Бывает. Пройдет. И дым в глазах уляжется, и клеймо сотрется из памяти, и забудется горько-коньячный привкус губ.
Проклятие!
Проклятие кивнуло головой, не в ответ на вопрос, не в подтверждение согласия, в такт собственным мыслям, которые были скрыты от него. Наверное, правильно, хотя будь у него возможность заглянуть в чужие мысли, исчезла бы необходимость возиться с пасьянсом из чужих грехов.
Кокаиновый – Татьяны.
Тайно-любовный – Марии.
Квартирный – Любаши.
Вечно-бездельный, безденежный – Василия.
Сумасшедший – Ольги.
Жадности – Евгении Романовны. Впрочем, этот грех общий, нечего лицемерить, а следовательно, убить Деда мог любой.
– Мне тогда тоже плохо было, – нарушила молчание Александра. – Я немного выпила, Иван Степанович плеснул на самое дно, чтобы за компанию, а себе больше. Я выпила, а он нет. Он расспрашивал и говорил о том, что виноват, что если бы не его деньги, ничего бы не было. Наверное, когда я ушла и говорить стало не с кем, он и выпил коньяк… только ведь не сразу умер. Почему не позвал никого на помощь?
– Потому что дверь закрыли. – Игорь сказал и тут же поймал себя на мысли: не объяснение. Дед мог кричать или постучать, хотя бы той же тростью, и нашли бы тогда его у двери, а не в кресле перед картинами.
– Может, он не хотел? Может, просто принял до конца, как расплату? – предположила Сашка.
– Ерунда. Ты плохо его знала, он в жизни бы не стал каяться… платить да, он умел платить.
И снова молчание. Тяготит. Раздражает, подчеркивая его, Игоря, беспомощность. А в висках молоточками пульса вопрос: «Кто? Кто? Кто?»
Никто. Ну не хватает у него воображения подозревать своих же… но ведь Любаша и вправду квартиру продала.
Любаша лежит в больнице, и подсыпать кокаин в коньяк не имела возможности… Игорь уцепился за эту мысль с радостью первооткрывателя. Если нельзя понять, кто мог совершить преступление, то нужно вычеркнуть из списка тех, кто не мог его совершить.
Но радость тут же померкла, поскольку вычеркивать больше было некого.
– Первой умерла Марта, – Александра все еще старалась не смотреть на него, но Игорю и не нужен был взгляд, более того, легче думать вне дымных глаз. – Затем напали на Любашу. И потом убили Деда. Связано?
Игорь пожал плечами, наверное, связано.
– Неправильный подход. Все априори решили, что каждое последующее преступление связано с предыдущим. Это нелогично, только вот шуток насчет женской логики не надо, – попросила она, хотя Игорь вовсе и не собирался шутить. – Марту убили спланированно, веревка это подтверждает, ее нужно было купить заранее, привезти… Любаша – другой вопрос, камнем по голове и потом ножом, но не добили. Почему? Ведь человек без сознания.
– Сама?
– Не думаю, – Сашка принялась накручивать на мизинец прядь волос. – Если бы хотела разыграть нападение, то почему так далеко от дома? А вдруг бы ее не нашли? Я бы, например, не рискнула. Только все равно выделяется из общего ряда, понимаешь?
Игорь понимал и удивлялся, как сам не увидел этого несоответствия. И продолжил предложенную цепочку.
– А дальше убили Деда, и снова убийство спланировано, поскольку нужно было выкрасть кокаин, потом подсыпать его в коньяк и дверь закрыть… с другой стороны, просто так закрывать дверь не имеет смысла. Этот человек должен был убедиться, что Дед выпил отраву.
– Значит, должен был зайти. К примеру, после меня. А потом выйти, – подхватила Александра. – Вместе с ключом выйти.
– И запереть чертову дверь. Дед, наверное, понял, в чем дело, причем сразу, но искать спасения не стал… какого лешего? Он хотя бы имя мог нацарапать, написать, ведь не сразу же умер… сидел и смотрел на долбаные картины!
– Черное и белое, грех и искупление… подсказка? – Сашка дернула за прядь и поморщилась. – Кого он называл Мадонной, ну, кроме меня?
Ольгушка?
В сине-серых глазах Александры за тонкими лучами радужки, за белым ободком вокруг зрачка пряталось имя. Ольгушка… белобрысая нарочно, чтобы отомстить ему, чтобы побольнее ударить этой притянутой за уши догадкой. Но совершенно не больно, и вина, которая постоянно жила рядом с именем жены, отступила.
А ведь и вправду получается, что Ольгушка могла…
– Нет, нет и нет, – Всеволод Петрович нервно тер стекла очков полой кипенно-белого халата. – Нет, вы не понимаете всей деликатности ситуации.
Выразительный взгляд в сторону Александры. Наверное, не следовало брать ее с собой, но и оставлять в доме одну тоже не хотелось – случись что во время его отсутствия, Игорь в жизни себе не простил бы.
В тот момент полудогадки-полусомнения мысль проконсультироваться с Всеволодом Петровичем, наблюдавшим Ольгушку в течение полутора лет, показалась весьма здравой. Один звонок, вежливая просьба о встрече и вежливое согласие, поездка в машине, молчание, в котором каждый существовал как бы сам по себе, и утомительные размышления: могла или нет.
Ольгу все давно привыкли считать сумасшедшей, но безопасной и привычной, от нее не прячутся, ее даже не замечают – этакий тихий призрак дома…
– Я понимаю, что в силу сложившихся обстоятельств… – Всеволод Петрович тянул время, стекла едва слышно поскрипывали, и Игорю начало казаться, что еще немного, и они просто вылетят из оправы, не выдержав давления. – Вы как супруг и опекун имеете право получить информацию о состоянии здоровья…
– Саша, подожди меня в коридоре, пожалуйста.
Александра вышла, аккуратно прикрыв за собой дверь. Обиделась? Отчего-то Игорю неприятно было думать, что она могла обидеться на его просьбу, но Всеволод Петрович прав, дело семейное.
– Вы уж простите. – Голос Всеволода Петровича потеплел. – Но репутация – такое дело… хрупкое… несколько лишних слов, и все, что создавалось годами, исчезнет, поскольку кто поверит врачу, который не умеет хранить секреты пациентов? Вы не поверите, но больше всего на свете люди боятся не смерти, не болезни, а того, что их маленькие тайны станут известны другим людям… иррационально.
Очки Всеволоду Петровичу были к лицу, придавая грубоватым чертам тонкий оттенок интеллигентности.
– Для того чтобы ответить на ваш вопрос в полной мере, мне хотелось бы получить дополнительную информацию, – Всеволод Петрович мягко улыбнулся. – Очень уж… расплывчато. Даже, можно сказать, абстрактно.
– Что именно абстрактно?
– Вопрос. Вы пришли ко мне, желая узнать, способна ли ваша недееспособная супруга совершить преступление…
– Убийство, – уточнил Бехтерин.
– Убийство, – медленно повторил Всеволод Петрович, будто желал распробовать слово на вкус. – Если формулировать именно так, то ответ будет – да. И вы способны, и Александра, и я… девяносто процентов, а может, и все сто в определенных условиях способны убить, причем вне зависимости от состояния психики. Не знаю, устроит ли вас такой ответ.
– Не устроит.
– Вот и я думаю, что не устроит, – врач улыбался искренне и безмятежно, у Бехтерина складывалось впечатление, что разговаривают с ним как с одним из постоянных пациентов, и это ощущение ему, мягко говоря, не нравилось. – Тогда чуть углубимся в предмет… психика вашей супруги подверглась сильнейшему стрессу, правильнее будет сказать, подвергалась, поскольку происходило это на протяжении длительного времени. Авторитарная мать, мягкий отец, любовь которого приходится делить с сестрой… сама сестра, которую тоже нужно любить. Ольга – хорошая девочка, она стремится жить по правилам и слушать маму и папу.
– И к чему это все?
– К тому, – Всеволод Петрович сцепил руки, белые манжеты халата подчеркивали нездоровую воспаленную красноту кожи, а массивный перстень желтого металла смотрелся и вовсе претенциозно. – Чтобы вы поняли. Ей с детства говорили одно, а делали другое… допустим, папа говорит, что любит дочерей одинаково, а мама тут же подчеркивает, что сестре дали две конфеты, а Ольге одну. Мелко и глупо расстраиваться из-за конфет? Из-за кукол? Из-за того, что кого-то чаще обнимают или хвалят? Взрослый человек посмеется, для ребенка – трагедия, доказательство нелюбви и обмана. Но Ольга хорошая девочка, она не устраивает истерик, не рыдает, требуя платье, как у сестры, не пытается привлечь внимание плохим поведением, она послушно принимает правила – у нее есть сестра, которую любят больше, чем ее.
– Бред.
– Для вас бред, для нее – жизнь. Дальше отцовское стремление сблизить сестер и попытки матери разъединить, в результате гремучая смесь понятий о том, что нужно любить сестру и всегда быть вместе плюс собственное искреннее желание ненавидеть. Но хорошим девочкам нельзя ненавидеть. Замужество… не знаю, наверное, вы расстроитесь, но Ольга вас не любит и не любила никогда. Она пыталась убежать из навязанного ей мира единственно возможным «хорошим» способом. Возможно, в других обстоятельствах она успокоилась бы, полюбила просто в благодарность за то, что кто-то любит ее одну, безотносительно сестры. Но случилось непредвиденное – вы взяли самый большой кошмар Ольгиной жизни с собой, то есть в очередной раз показали, что сама по себе она мало интересна. Кроме этого, навязанные стереотипы получают неожиданное внешнее подкрепление со стороны каких-то полумифических картин, с одной из которых Ольга прочно ассоциирует себя, с другой – сестру, а все вокруг охотно поддерживают, соглашаются и снова подтверждают Ольгину аксиому о невозможности самостоятельного существования.
– В этом нет логики!
– Для вас, но не для вашей жены. По моему сугубо личному мнению, авария и травма головы – не причина, а скорее следствие, очередная попытка убежать от реальности. Ненавидеть сестру – плохо, видеть ее – невозможно, поэтому единственным выходом, который отыскал Ольгин разум, чтобы спасти себя, стала болезнь и как следствие изоляция. Даже можно сказать, самоизоляция…
– Марта уехала до аварии.
– Но ведь она могла вернуться, так? Тем более, что в первые дни вероятность того, что Ольгину сестру найдут, была высока, а потом, после травмы, Ольгин мир претерпел некоторые изменения… скажем, ту же повышенную тревожность, чувствительность, причем не столь важно, к словам, звукам, взглядам – она все интерпретирует в разрезе любви-нелюбви к себе. Она постоянно, каждую минуту, каждую секунду ищет подтверждения собственной индивидуальности, которой ее упорно лишали, подчеркивая сходства-различия с сестрой. И будьте уверены, находясь рядом с вами, любой ваш жест, любое слово она прежде всего примеряет на себя…
Всеволод Петрович, прервав рассказ, поглядел на часы, то ли для того, чтобы подчеркнуть собственную занятость, то ли и вправду боялся куда-нибудь опоздать.
– Она знает, что больна, она цепляется за свою болезнь, поскольку именно болезнь позволяет ей выбраться из навязанного стереотипа «хорошей» девочки и думать так, как нравится ей самой. Поэтому, возвращаясь к вашему вопросу… если в какой-то момент ей покажется, что кто-то или что-то угрожает столь тщательно создававшемуся статусу, позволяющему в глазах других оставаться «хорошей» и вместе с тем быть собой, – Ольга вполне может… устранить проблему. Теоретически. И еще один момент, уже связанный непосредственно с болезнью: ее восприятие других людей изменчиво, ей кажется, что вы любите ее – она любит вас. Вы ненавидите – она ненавидит. Этакое своеобразное зеркало… сильное зеркало… но скоротечное, она не способна сохранять эмоции долго, она постоянно нуждается в их подтверждении, то есть злопамятной ее не назовешь, но и ждать того, что Ольга станет помнить о совершенном вами хорошем поступке, тоже не следует.
– То есть убить она могла бы?
– Да, – подтвердил Всеволод Петрович. – Скажем, в ситуации, когда ей показалось, что кто-то очень сильно ее оскорбил, Ольга отомстила бы, но именно сразу или в течение десяти-пятнадцати минут… если дольше, то внимание переключится на что-либо иное. Если же речь идет об убийстве спланированном, то… честно говоря, сомневаюсь. Ольга не способна мыслить «вперед», у нее все силы уходят на оценку текущих поступков людей, а предвидеть реакцию, поведение, выстроить логическую цепочку… вряд ли. Планирование требует абстрактного мышления, а все абс-трактное мышление Ольги уходит на поддержание самосозданного мира, который обеспечивает ей возможность более-менее нормальной жизни.
Всеволод Петрович еще долго говорил о психике, логике, восприятии… слова плавно перетекали одно в другое, сплетаясь в причудливые узоры речи, но Игорь уже особо не вслушивался. Он получил ответ на вопрос и в то же время не получил.
Могла ли Ольга убить? Могла.
Убила ли? Неизвестно.
Неизвестно, сколько времени я провела в пустом больничном коридоре, прислонившись к стене. Знакомые зефирно-розовые тона вызывали неприятные воспоминания и совсем уж непонятную дрожь. Часов нет, а время ползет медленно-медленно… как желтая в мелкую крапинку божья коровка по темно-зеленому глянцевому листу монстеры. Из-за запертой двери не доносится ни звука, впрочем, не стала бы я подслушивать, не мое это дело.
Ольгушка… ласковая Ольгушка, которая боялась, что ее убьют… радовалась, приглашая меня в гости… назвала содержанкой в присутствии всего благородного семейства… то ли подбросила, то ли нашла нож в моей кровати… Ольгушка любит смотреть альбомы с репродукциями и гулять по утрам и не любит овсянку с изюмом.
Ольгушка – убийца? Странно. Слишком странно, чтобы принять, не говоря уже о понимании.
Следом пришла мысль – а я ведь в городе. Достаточно выйти из здания администрации, потом по выложенной мелким булыжником тропинке мимо кустов сирени и до ворот… и плевать на Бехтериных, точнее на одного конкретного Бехтерина, который за запертой дверью беседует с Всеволодом Петровичем об Ольгушке… а возможно, и не только о ней, я ведь тоже какое-то время провела в «Синей птице».
Параноидальные мысли. Нужно успокоиться, в конце концов, какое Игорю дело до меня? Никакого. Есть сделка, договор, заключенный по обоюдному согласию между двумя сторонами и так далее по пунктам контракта.
Я ждала долго, почти уснула и, когда хлопнувшая дверь разрушила спокойную дремоту, даже расстроилась. Игорь был задумчив, молчалив, и только карандаш, который он беспрестанно вертел в руке, выдавал некоторую нервозность. Я не стала ни о чем спрашивать – условия сделки не предусматривали излишнего любопытства, да и опыт подсказывал, что чем меньше знаешь, тем легче жить.
Наша совместная поездка в город вызвала неоднозначную реакцию в семействе Бехтериных, им было любопытно, и в то же время никто так и не решился спросить прямо, куда и зачем мы ездили. Только Василий, отложив в сторону газету, поинтересовался:
– Как прогулка?
– Замечательно, – ответил Игорь. Ну да, замечательно, просто великолепно…
– Гулять вообще полезно для здоровья, – наставительно заметила тетушка Берта. Улыбается, подслеповато щурится – и веер в руках привычной деталью. Тетушка мила и приветлива, чуть более мила и приветлива, чем обычно. Интересно, заметил это хоть кто-нибудь?
Хотя о чем это я, здесь не принято замечать чужие странности.
Ольгушку я нашла в саду, она сидела на траве, белый сарафан с вышивкой, распущенные волосы, в руках растрепанный букет ромашек. Идиллическая картина…
– Привет, – Ольгушка не улыбается, смотрит чуть настороженно, а мне неловко.
– Привет, – присаживаюсь рядом, трава сухая, по-летнему жесткая, покрытая тонким слоем пыли, касаться ее неприятно. На коленях Ольгушки снег оборванных лепестков, на сарафане – грязно-зеленые травяные пятна, а рядом, на земле россыпью желтые сердцевинки цветков. – Гадаешь?
– Знаю. – Она отбрасывает волосы назад. – Гадать – это так… чтобы заняться чем-нибудь. Все чем-то заняты, и я тоже… Кто-то гуляет по ночам… кто-то подсматривает… кто-то охотится за тем, что принадлежит другому… кто-то врет. А я вот обрываю лепестки. Как ты думаешь, ей больно?
А глаза у Ольгушки темные, не сами по себе, из-за зрачков, которые расползлись, растеклись чернотой, вытеснив прочие оттенки, узкое колечко радужки лишь подчеркивает эту безумную черноту.
– Держи, – она протянула ромашку, хилый стебелек, вялые, опущенные листья и поникшая гроздь белых цветов. – Лучше мучить цветы, чем людей, правда?
Тайник был самодельным и донельзя странным. Изнутри его выстилал прозрачный полиэтилен, достаточно толстый, чтобы изолировать содержимое ящика от воды, дополнительный слой пенопласта, видимо с той же целью.
Левушка простучал каждую стенку ящика, одну даже распотрошил, распоров полиэтилен и раскрошив пенопласт в скрипучие белые комки. Пусто. Ни наркотиков, ни оружия, ни вообще чего-либо, поддающегося пониманию. Левушкина добыча представляла собой набор донельзя странный: брелок в виде сердечка, крошечный фонарик, несколько магнитов, керамическая тарелка с нарисованным мостом и надписью «I love London» и газета, судя по дате, четырехлетней давности.
– Поздравляю с находкой. – Ехидный голос заставил Левушку подскочить от неожиданности. Ну вот, теперь придется оправдываться… щеки предательски полыхали жаром, наверное, со стороны все выглядело донельзя забавным, недаром Василий Бехтерин скалится во все тридцать два зуба. – Наша милиция не только услужлива, но и любопытна не в меру.
– Д-добрый день. – Левушка давно уже не попадал в ситуацию настолько несуразную. Отпираться, что он оказался здесь случайно, не имело смысла, белый снег раскрошенного пенопласта прямо-таки кричал о вторжении в чужую жизнь.
– Неужели у нас и милиционеры в «Поиск» играют? – Тон у Бехтерина нарочито-вежливый, дружелюбный, только вот Левушке в это дружелюбие не верится. – Хотя, конечно, сомневаюсь. Нет, ты не думай, у нас в компании люди разные встречаются, но ты из другого теста… кстати, тебе в детстве не говорили, что трогать чужое нехорошо?
– А это чужое?
– Ну не твое точно. Что, сдала-таки, сучка любопытная? – теперь Василий глядел в глаза с откровенным вызовом. – Скажи, в следующий раз так заведу, что хрен выберется.
– Так это ты был?
– Я. Ну, давай, спрашивай, отвечу, пока добрый, а ты взамен уберешься и вернешь все, как было, ясно? И раз уж нашел, то будем считать тебя игроком, временно, конечно.
– Значит, это игра? – разоренный ящик выглядел жалко, и к Левушкиному смятению добавилось чувство стыда, а также облегчение оттого, что не стал звонить Петру… вот бы смеху-то было. А Бехтерин отвечать не торопится, стоит, засунув руки в карманы, покачивается с пятки на носок, разглядывает…
– Игра, – наконец соизволил подтвердить Василий. – «Поиск» называется. Вообще-то у нас своя ветка, но иногда и в общую информацию даем. Смысл… мечтал когда-нибудь клад найти? Можешь не отвечать, все мечтали, а некоторые и до сих пор. Вот мы клады и прячем, а потом оставляем координаты по GPS, так что те, у кого есть желание, получают неплохую возможность реализовать детские мечты.
Заметно было, что все это Бехтерин рассказывает отнюдь не в первый раз, выверенные слова, заученные предложения, но если вдуматься – какой, однако, бред.
– И это клад? – Левушка с сомнением поглядел на разложенные на земле сокровища. Сердечко – то ли хрусталь, то ли обыкновенное стекло – искрилось многочисленными гранями, сваленные кучкой магниты выглядели жалко, а керамическая тарелка блестела слоем глазури.
– Для кого как. Какая разница, что найти, главное – сам процесс поиска, азарт, адреналин. Можешь считать нас психами, но каждый ведь развлекается по-своему. Да и ничего противозаконного нету. Я эту точку заложил, я координаты дал, и сложность у нее четыре балла из пяти.
– А вчера? Сам спрятал, сам нашел?
– Типа того, – усмехнулся Василий. – Лапочка одна попросила рейтинг повысить, в соревнованиях поучаствовать охота, а точек нужного уровня не хватает, вот я и помог хорошему человеку… заплатила, так отчего б и не помочь?
– Ночью и в грозу? – все-таки предложенное Бехтериным объяснение не нравилось Левушке, вот до зубовного скрежета не нравилось своей неестественностью. Взрослые люди – и такой ерундой занимаются.
– Ночью, и в грозу, – подтвердил Василий и, присев на корточки, принялся складывать содержимое тайника обратно в ящик. – Тут своя система, доверяй, но… по каждой точке учет, очень простой, когда человек находит клад, он отправляет сообщение куратору, где указывает свой ник, а также дату предыдущего вскрытия и ник искателя, вон они, записаны.
Василий продемонстрировал сложенный вчетверо тетрадный лист с непонятными значками.
– Если совпадает с данными по точке, то засчитываются баллы, в зависимости от степени сложности. За поиск ночью баллы удваиваются. Поскольку информации о том, кто открывал тайник, у меня не было, пришлось тащиться… хотя, конечно, пора бы завязывать. Поначалу все это в кайф, а потом приедается, да и несолидно как-то серьезному человеку ночью по болотам прыгать. Да и милиция, опять же, начинает проявлять нездоровый интерес. И в объяснения не верит. Ведь не поверил же?
Не поверил, ну не то чтобы совсем, потому как объяснение выглядело логичным, но в то же время Левушку не отпускало ощущение, что его дурят.
– Да ладно тебе, – Василий сам захлопнул крышку тайника. – Ну посуди, на кой мне использовать для хранения… о чем ты там подумал? Оружие? Наркотики? Ну не суть важно, так вот, на кой мне хранить это самое оружие с наркотиками в точке, которая светится в «Поиске»? Ненадежный тайничок вырисовывается, в любой момент вскрыть могут.
– А замок? – Левушка уцепился за спиленный замок. – Зачем тогда закрывать?
– А ты думаешь, раньше клады без замков закапывали? Чем сложнее, тем интереснее… вообще на четверках всегда замки стоят, и народ в курсе, поэтому инструмент тащат, и запасной, естественно, чтобы потом все как было сделать. А ты, по ходу, без замка?
– Без, – признался Левушка.
– Только и умеете, что людям мешать… ладно, иди, сам тут приберу, раз уж куратором числюсь. А этой, любопытной слишком, передай… ну ты понял?
Левушка понял. И инструмент в рюкзак сложил быстро, и с болота уходил почти бегом, уже не обращая внимания на чавкающий под ногами мох и недружелюбную темноту елового леса. И только дома, подостыв, успокоившись и начав разбирать рюкзак, заметил, что вместе с ножом и ножовкой случайно прихватил газету, ту самую, из чужих сокровищ.
Отец умер на исходе октября, под первые заморозки и стремительно тающую белизну снега. Настасья неким пробудившимся в ней чувством предвидела скорый визит смерти, однако отчего-то соотносила его с собой. А умер батюшка ночью, во сне, захлебнувшись тем самым тяжелым кашлем, который, несмотря на порошки и отвары, мучил его беспрестанно. Пожалуй, больше всего Настасью удивила не столько смерть, сколько отношение к ней домашних: маменькино неприкрытое раздражение, Лизонькина обида и деловитые подсчеты, на какой срок придется отложить свадьбу.
Похороны запомнились дождем, жидковатой черной землей, стекающей с ржавого языка лопаты, и белыми, вылизанными, вычищенными небесной водой березами.
– Ох, беда, беда… – Анисья, старшая горничная, крестилась, поглядывая то на небо, то на Настасью, за которой была поставлена приглядывать, то на маменьку с Лизой. – Ох, теперь совсем тяжко жить будет…
Тяжко. Настасья смотрела, как мужики сноровисто закидывают землей могилу, торопясь поскорее убраться с холода, и думала о том, сколь неприглядно в дожде кладбище, маленький пятачок земли, обнесенный оградой, серые кресты с желтыми оспинами лишайника, выщербленные буквы и над всем – плачущий ангел.
– Земля ему пухом! – пробормотала Анисья. Слова священника тонули в дожде, сливаясь с многоголосым шепотом капель, а может, Настасье просто казалось, что сливаются, но она не слышала… смотрела.
Лизонька в трауре бледна, волосы, и те будто выцвели, вымокли, поблекли в цвет грядущей зиме, а на маменькином лице тяжелой паутиной проступили морщины… Анисья седовласа и неуклюжа, похожа на курицу-наседку, священник – на толстого грача, нервно взмахивающего крыльями-рукавами… сама же Настасья… она не знала, на кого похожа, и знать не хотела.
В доме тепло и непривычно тихо, задернутые тканью зеркала, задушенные занавесями окна и аромат духов, тяжелый и неуместно-праздничный.
– Боже, ну до чего не вовремя. – Маменька бросила перчатки на столик. – Все менять, абсолютно все… приглашения разосланы… платье… хотя платью как раз ничего не станется, но сам по себе факт… и вот увидишь, станут говорить, выверять, выдержан ли траур. Настасья, переоденься, господи, где ты так умудрилась измазаться? И не спорь, не время, у меня, кажется, от этих волнений мигрень началась…
Черных платьев больше не было, и Настасья надела единственное, которое с некоторой натяжкой можно было бы назвать траурным, из темно-синего китайского шелка, а спустившись вниз, застала гостя. Дмитрий Коружский на правах жениха бывал в доме часто, но сегодня видеть его было особенно тяжело, будто бы из разрытой могилы поднялись, воскресли прежние воспоминанья. Должно быть, поэтому на приветствие Коружского Настасья ответила невежливо – кивком, да и села подальше, в самый угол комнаты.
– Траур ночи отливает синевой грядущего рассвета, тогда как солнце непривычно черно…
– Вам не кажется, что поэтические сентенции в данный момент неуместны? – жестко поинтересовалась маменька. – Поверьте, горе наше глубоко и искренне, однако существующие обязательства… вступают в некоторое противоречие с общественной моралью.
– Я уважаю ваше горе, сударыня, – Дмитрий ладонью коснулся груди. – И все же мне не хотелось бы переносить свадьбу… тем более, полагаю, будучи женщиной разумной, вы понимаете неустойчивость вашего положения.
– Вы намекаете…
– Я говорю прямо: ваш супруг, несмотря на все мое к нему уважение, не умел обращаться с деньгами, и на настоящий момент долги ваши превышают даже стоимость данного поместья. Неужели вы полагаетесь на милость кредиторов? Да завтра же на пороге вашего дома будет очередь из тех, кто имел неосторожность одолжить мсье Николаю денег на его безумные прожекты.
Настасья слушала, втайне поражаясь тому, что Дмитрий смело и вслух, не стесняясь ее с Лизонькой присутствия, говорит о вещах столь возмутительных и страшных, а маменька не спешит отослать их с сестрой прочь.
– И что вы хотите?
– Свадьба состоится, как назначено. После свадьбы вы, Лизонька и Анастаси переедете в мой дом, к сожалению, это поместье придется продать, оставшиеся деньги я готов положить в банк на имя моей супруги либо ваше, по выбору.
– И все? – маменька была удивлена.
– А вы полагали, что я потребую душу? Увы, мадам, я не дьявол, а всего лишь человек…
– Да ни при чем здесь я! – Татьяна кричала, выплескивая гнев. Некрасивая. Всегда была некрасивой, а теперь как-то особенно. Игорь словно впервые увидел и нездоровую одутловатость, которая, вместо того чтобы разровнять кожу, как бы выталкивала ранние морщины наружу. И темные припухлости под глазами, и крупные, чуть вывернутые ноздри, и плывущую, бесформенную линию губ. Даже эмоции у Таньки были какие-то приглушенные, серовато-невыразительные.
Поговорить с ней Игорь решил сразу по возвращении из клиники, все-таки если Сашка права, то кокаин в коньяке был именно Татьянин.
Танька и кокаин… несочетаемая пара. Узнай Дед, умер бы… а может, оттого и умер, что узнал слишком много? И дело не в деньгах, а в вот таких маленьких тайнах, о которых говорил Всеволод Петрович?
– Ну пойми же ты, я его не травила! – устав кричать, Татьяна села в кресло. Вялые ладони на широких подлокотниках, бисерная фенечка на запястье и мешковатый свитер. Не по сезону одежда, но Танька, стесняясь своей полноты, всегда любила такие вот бесформенно-бесцветные наряды.
– Не знаю, чего тебе эта стерва порассказывала, но Деда я не травила. Ну сам посуди, на кой мне так подставляться? Думаешь, один ты такой умный? Менты тоже докопаются, не сегодня – завтра или послезавтра… и что мне делать, а? Они ж не поверят, Игорь, не поверят… – Танька вдруг всхлипнула. – А я не хочу в тюрьму. Этот старый козел всех обманул, сначала деньгами тряс перед носом… морковка для осла, а мы, как табун ослов за этой морковкой. Вправо? Пожалуйста. Влево? Как будет угодно… лишь бы добраться. Вот и не выдержал кто-то… молодец. Я его расцелую. Что смотришь? Думаешь, какая я неблагодарная? А ты, Гарик, благодарный? Тебе он жизнь не искалечил морализаторством своим?
Она снова переходила на крик, но тут же голос, не выдерживая напряжения, срывался, падал до нервозного шепота. Бледно-серые глаза блестели ненавистью, и Игорь вдруг подумал, что женщина, сидящая в старом кресле с резными подлокотниками, совершенно ему незнакома. Это не Танька. Та добрая, застенчивая и робкая, та стесняется носить короткие юбки и не ходит на танцы. Та навечно приговорила себя к диете, но обожает шоколад… Та умеет смеяться громко и заразительно, скидывая серую обреченность навязанного кем-то образа, и не умеет ненавидеть.
Эта же незнакомка была чужда и неприятна каждой своей чертой, однако Игорь отчего-то продолжал сидеть и слушать ее полубессвязный истеричный лепет.
– Он же всех поломал, Игорь. Всех! Берта замуж выйти хотела, помнишь? И счастливая-счастливая была, прямо светилась вся, да и Илья Федорович тоже, а Дед взял и запретил. Зачем?
Ради светлой памяти покойного супруга тетушки Берты. Неприятная история. Семейный ужин, чопорно-строгий, надменно-аристократичный, завершающим аккордом чаепитие в антураже серебра и фарфора. И разговор. О долге, чести, достоинстве. Тетушкина восковая бледность, случайно опрокинутая набок чашка, темное озеро чая по крахмальной белизне скатерти. И несостоявшаяся свадьба.
Дед сказал, что выходить замуж в таком возрасте не только бесчестно по отношению к умершему супругу, но и смешно. А его поддержали, просто из страха поссориться, потерять поддержку, и Илья Федорович как-то разом перестал приезжать в гости.
При чем здесь это? Давно уже, в прошлом году или в позапрошлом… все уже и думать забыли.
– Или твой развод, ты все пытался-пытался развестись, а Дед был против. Это неприлично бросать больную жену. Это плохо. Это не по-родственному. – Татьяна сжала подлокотники. Белые фаланги пальцев ясно выделялись на темном дереве, равно как и круглые, почти идеальные шары суставов. – Любаше карьеру зарубил. Думаешь, она не знает, отчего с ней работать не хотели? Не потому, что она страшная, а потому, что за нею Дед, связываться с которым себе дороже. Моделей полно… Молчишь? Слушаешь?
Игорь слушал. Не хотел слушать, но продолжал. Выпить бы, коньяку… хотя бы даже с кокаином. В бокал на два пальца, и согреть в руке, вдохнуть тягучий аромат, обещающий тепло, которого больше не осталось в доме.
А Татьяна замолчала и сразу как-то осунулась, осела, расплылась аморфной массой серости, в которой всего-то два ярких пятна – румянец на щеках и синий бисер на запястье. Игорь отвел взгляд, неудобно быть свидетелем чужой слабости или болезни.
– Думаешь, я истеричка? – Тихий голос, робкий взгляд, и в глазах никакого блеска, сплошная муть, будто вода в старой луже. – Думаешь, раз сижу на коксе, то совсем нервы ни к черту? Да ты присмотрись, все тут рады, что старик окочурился, а если и сука твоя белобрысая, к которой ты клинья подбиваешь, следом на тот свет уйдет, вообще праздник устроят. Танцы на костях… весело будет, Игорек… даже не представляешь, насколько весело!
От Татьяны в кабинете остался запах, кисловато-сладкий, приторный и вместе с тем на удивление безликий. Игорь распахнул окно, чтобы проветрить кабинет, но запах не исчезал.
Вечер на дворе, бледно-лиловые сумерки и мягкая позолота заходящего солнца. Завтра снова будет день, жара и необходимость что-то делать, искать и находить совсем не то, что требовалось. У коньяка в бокале отчетливый привкус самогона, очередная подделка? Или просто он, Игорь Бехтерин, настолько разучился доверять кому-либо, что развилась паранойя?
Коньячная паранойя – забавно.
А Скорбящая Мадонна и вправду похожа на Ольгушку, особенно теперь, в сумерках, когда лицо ее слегка подправлено тенями, укрыты трещины в слое лака и нарисованные слезы. Зато заметна улыбка, растерянная и робкая. Одиночество? Страх?
Вторая тоже изменилась, не гнев, но понимание, и руки, омытые то ли огнем, то ли кровью, чисты…
Бред. Всего-навсего протяженный, вызванный усталостью, бред. Впрочем, Александра утверждает, что они всякий раз иные, но с нее станется. Еще одна сумасшедшая… хотя сейчас Игорь не взялся бы провести границу между сумасшествием и нормой, слишком уж неразделимы.
Как Мадонны. Белое и Черное. Две половины, два отражения…
Бехтерин пришел ко мне около полуночи, я не хотела впускать и даже пыталась прогнать, но… запуталась в сетях его слов, потерялась в его руках и растерялась, разозлилась и расстроилась. Три «р» на одну меня, злость ушла, захватив с собой расстройство, и осталась лишь растерянность.
И немного страха.
Руками уцепиться за шею, прильнуть, прижаться, пытаясь спрятаться в чужом тепле, быть может, украсть немного… мне ведь нужнее. Он уйдет, а я снова останусь одна. Не боюсь, я привыкла и притерпелась, научилась заменять людей вещами. Этакий своеобразный суррогат радости: сумочка – тень поцелуя, бязь и шелк – прикосновенья… аромат духов почти слова.
Легкое безумие самосозданного мира, гламурным блеском внешний слой и пустота под ним… сначала легкая тоска, бессонница, минуты на часах и безрадостный рассвет оплаченной кем-то жизни. Следом таблетки, немного искусственной радости, отголоском кокаиновых воспоминаний, и снова тоска, сильнее, темнее, глубже. Больше таблеток и больше тоски, и в конечном итоге стойкое желание уйти туда, где никто не найдет. Я не хотела умирать, просто спрятаться ото всех, от людей, которые, как мне казалось, меня не понимали, от вещей, от необходимости существовать в непонятном и неприятном мире.
Уйти не получилось, зато вышло понять собственную глупость и дать слово, что никогда больше…
– О чем задумалась? – поинтересовался Игорь.
– Да так… о жизни.
– Полезно. – В его улыбке печаль. Или мне чудится? Впрочем, неважно, пусть чудится, но зато это мгновение полузабытой свободы, той самой, что привлекла меня когда-то… без «дури» и лжи. Небо, дорога, руки раскрыть и навстречу ветру, ночь целовать.
Нельзя. Это только в фильмах миллионеры женятся на проститутках, пусть даже Игорь отнюдь не миллионер, а я не проститутка, но единственное, что может быть между нами – такой вот мирный разговор.
– Что будешь делать потом, когда все это закончится? – Вежливый интерес, его ладонь на моем запястье, хочется накрыть сверху и не отпускать.
Улыбаюсь и столь же вежливо отвечаю.
– Не знаю. Наверное, просто жить.
– Так, как раньше?
Внимательно-настороженный взгляд. Бехтерин ждет, ищет. Собирается сделать предложение? И снова вспышкою огня в висках боль. Ну почему все так… бестолково, что ли? Почему, прикрываясь любовью, можно творить любые подлости, за высокое чувство простится, а играя честно, рискуешь оказаться вне приличий?
– Так что же? – Бехтерин не собирается отпускать меня просто так. – Есть планы? Или быть может, подходящая кандидатура для замужества?
– Иди к черту! – Пытаюсь убежать, не получается, Бехтерин сжимает руку и тихо интересуется:
– Саш, ну ты же умная, почему тогда этот путь? Неужели другого не было?
– Умнее тебя. К счастью. Руку отпусти… будь так добр.
Холодный тон… как же долго я тренировалась говорить так, чтобы меня понимали, почему-то слова не имеют значения, никто не желает слушать содержанку… если спит с одним за деньги, то и другим можно, и плевать, что она против. Но вот подходящий тон, подходящий взгляд и все та же спасительная вежливость, лед на раскаленных нервах, обычно помогает. И на этот раз тоже. Игорь отступил. Ушел, негромко хлопнув дверью.
Ненавижу. Всех ненавижу… у Ольгушки есть лекарства, одна таблетка, и станет легче… или не к Ольгушке обратиться, а к Татьяне? Искусственное счастье, вечное паденье и черными крыльями асфальта дорога к звездам.
Ну уж нет. Хватит. Я сильная, я сама выберусь, я даже плакать не стану…
В моем сне оборванные лепестки ромашки, зеленые пятна на белой ткани и вышивкой слова о том, что лучше мучить цветы, чем людей. Я сгребаю лепестки в горсть, они же рассыпаются пылью. А пыль тонет в бокале, и знаю – если выпить, всего глоток, то станет легче.
Я не хочу легче, я жить хочу, и выживу, пускай всего-навсего во сне.
Полдень. Вежливый обед на открытом воздухе, и бабочка в Ольгушкиных волосах.
– Вы сегодня поразительно задумчивы. – Тетушка Берта обмахивается веером, тонкие пластины шелестят, и мне кажется, что вот-вот веер выскользнет из тетушкиных пальцев. – Что-то случилось?
– Ничего, спасибо. Голова немного болит.
– Главное, чтоб по ночам не болела, – Василий ухмыляется откровенно, нагло, впрочем, как всегда, а Ольгушка краснеет.
– А ты когда уезжать собираешься? – интересуется Евгения Романовна, на мгновение отвлекаясь от журнала. – По-моему, пора… загостилась ты, Александра. И сдается, не замечаешь, что твое присутствие в данном доме совершенно неуместно.
Молчание. Тетушка отворачивается, улыбка Василия становится еще шире, а Ольгушкины щеки пылают багрянцем.
А странно, что только сейчас сказали, ведь могли бы и раньше, на следующий же день после убийства, но тогда всем было не до меня. Сейчас, значит, пришло время выставить нежеланную гостью вон.
– Думаю, ты сама понимаешь, что в данных обстоятельствах…
– В данных обстоятельствах все останутся в доме до тех пор, пока ситуация со смертью Ивана Степановича не прояснится. – В мою сторону Бехтерин даже не глянул.
– А если она не прояснится в принципе? – Евгения Романовна бумажной салфеткой коснулась губ, убирая излишки помады. – По-моему, весьма затруднительно что-либо выяснить.
– Милиция постарается.
– Ну да, конечно… милиция всегда старается. Марту убили, пусть девочка и была хамовата, неуправляема совершенно, но все-таки не чужая. И что милиция? Или вот недавнее нападение на Любашу. Нашли они кого-нибудь? – Выдав эту фразу, Евгения Романовна вернулась к прерванному занятию, журнал она перелистывала неторопливо, старательно рассматривая каждую страницу.
А я думала о том, что и для нее смерть Ивана Степановича выгодна. Теперь Игорь разведется, и Евгения Романовна получит возможность контролировать Ольгушкины деньги… Евгения Романовна наблюдательна, особенно во всем, что касается чужих недостатков. Евгения Романовна умна и рассудительна. Хладнокровна. Способна убить?
Вполне.
– Все-таки вы, наверное, неважно себя чувствуете. – Тонкий голос тетушки Берты вывел из задумчивости. – Вы поразительно бледны. Может, лучше вернуться в дом, отдохнуть?
Свадьба состоялась в январе, нарочито пышная и совсем безрадостная. В летящем мареве белого снега, в хитросплетении морозных узоров, в многоцветии нарядов Настасье виделась насмешка, будто некто свыше пытался предупредить, предостеречь от беды.
Не вышло. Серебряное кружево на белом шелке платья, холодное зимнее золото волос и ясный взгляд. Лизонька хороша и счастлива. Нет, Настасья не завидовала, скорей сочувствовала, но вряд ли кто поверит в искренность ее сочувствия.
– Вы очаровательны, – сказал Серж… или Анатоль… Алексей? Имена ускользали, сливаясь в один сплошной круговорот лиц, одинаково невыразительных и одинаково вежливых.
Очаровательна? Быть может… здесь много зеркал и много отражений, одно из которых – Настасьино, верно, вон та девушка в пышном платье лиловой парчи, ткань тускло мерцает, подчеркивая неестественную белизну кожи, черные волосы уложены в высокую прическу, тонкокостное большеглазое лицо и отрешенный взгляд…
– Не стоит увлекаться зеркалами. – Отражение Дмитрия вынырнуло из черного стеклянного сумрака, заставив девушку в лиловом платье испуганно вздрогнуть. – Разве ночь нуждается в том, чтобы видеть себя со стороны…
– Я помню, ночь – отражение дня. Но видимо, вам на свету привычнее. – Резкий тон в большей степени удивил саму Настасью, нежели Дмитрия. Тот улыбнулся и, предложив руку, приказал:
– Смею претендовать на этот танец…
Музыка кружила злыми голосами скрипок, а тени на паркете повторяли сложные фигуры танца заученно и резко, словно стремясь показать, что действие сие не доставляет им ни малейшего удовольствия.
Шаг, поворот… избежать взгляда… прикосновения… поклон и улыбка… снова поворот. Выверенные па механических кукол, как в той шкатулке, которую отец привез из Дрездена… фарфоровая пара из придуманного мира.
Скорей бы тишина… вырваться из танца, уйти от вежливо-холодных рук. Нельзя. Неприлично. Чужие взгляды выдают любопытство… Лизонька ее возненавидит. Наверное.
– Благодарю.
Ткань перчатки слабая защита, касанье губ и пальцы Коружского, легко и незаметно для посторонних сжимающие Настасьину руку.
– Теперь вы похожи на птицу… печаль вам к лицу. Признаться, счастлив тем, что отныне мой дом станет и вашим… но вы могли бы улыбнуться.
– Как скажете. – Настасья вежливо улыбнулась. – Но разве вы не видите, невеста заскучала…
– Ревнуете? – Дмитрий отпустил руку. – Ревность – один из признаков любви… я рад.
– Увы, я не могу сказать того же…
Той ночью вернулись кошмары, не огонь и не вода, но беспроглядная, бескрайняя чернота… и чей-то внимательный взгляд, в котором Настасье виделось раздумье.
Левушка долго мучился, не зная, стоит ли рассказывать Петру о неудачном походе на болота, но больше рассказывать было не о чем – Бехтерины упорно игнорировали Левушкины попытки завязать знакомство, встречали вежливо, но столь же вежливо торопились выставить за порог, отговариваясь занятостью и трауром.
Петр приехал сам, без предупреждения, от него за версту несло усталостью и раздражением, которое он пытался сдерживать, но оно, несмотря на все усилия, прорывалось в жестах, в голосе, в самой манере говорить. И Левушка вновь ощутил себя никчемным и бесполезным, оттого и поспешил оправдаться, доложив и о находке, и о ночной прогулке Александры.
– Психи. – Петр бросил кожанку на стул. – Нет, ну натуральные психи, ни одного нормального человека в семействе. Играет он… знаю я эти игры… сначала играют, потом, заигравшись, перестают понимать, когда уже и не игра совсем… слушай, дай попить чего холодного, а то пока доехал, вымок весь. Жара.
Жара, еще не летняя, но уже ощутимая, до капель пота на шее и постоянной жажды. Ледяной квас Петр пил крупными глотками, отчего кадык на шее нервно дергался, и Левушке казалось, что коллега вот-вот подавится. А тот допил, поставил пустой стакан на край стола и, вытерев губы ладонью, повторил:
– Нет, ну психи же. Я в дела этой семейки за эти дни по самое не хочу влез… помнишь, ты про жемчуг упоминал? Ну так вот, фальшивый он, потому как долгов у тетки немерено.
– Откуда?
– Откуда узнал или откуда долги? Узнавать особо нечего, когда деньги со счета уходят спустя сутки-трое после поступления, это о чем-то да говорит… потом вызвать в прокуратуру, нажать немного и пожалуйста, очередная страшная тайна. Суеверная она, ну, тетка, – объяснил Петр. – К гадалке одной ходит, а та ее крутит по полной программе, и серьги жемчужные, один в один, как ты описывал, у этой гадалки в ушах. Мошенница, конечно, наплела про семейное проклятие и взялась карму чистить. Уже год как чистит… я покурю, ты не против?
Левушка кивнул. Ему было жаль суетливую, немного нервозную Берту, которая так благодарила за найденную серьгу и напоила чаем. А Петр, откинувшись на спинку стула, закурил. Дым он выдыхал тяжелыми густыми клубами, почти как паровоз из старых фильмов, но говорить дальше не спешил. И только когда от сигареты осталась едва половина, нарушил молчание.
– Мария Бехтерина… феминистка, независимая дама, вице-президент клуба «Свободные женщины»… владелица журнала «Твой выбор». Любовнику мадам семнадцать лет, студент… за учебу платит она же, равно как и за квартиру, прибавь сюда автомобиль, шмотки, отдых и прочие радости за чужой счет. А мальчику мало… вот журнал умер от недостатка финансовых вложений, да и самой ей денег катастрофически не хватает. Плюс репутация вот-вот полетит к чертовой матери… а всего-то и надо, что немного – ну по меркам Бехтерина-старшего – денег. Чем не причина?
Петр раздавил окурок о тарелку, которую Левушка использовал вместо пепельницы. Странно, но нервную, агрессивную и колючую Марию тоже было жаль, даже больше, чем Берту.
– Или вот Люба твоя… знаешь, что у нее тоже проблемы? Серьезным людям денег должна была, много денег… вляпалась в какую-то авантюру.
– Она не имела возможности убить. – Левушке была неприятна сама мысль о том, что Любашу можно подозревать.
– Не имела, – охотно согласился Петр. – Она другим путем пошла. Не созналась тебе? Ну да, конечно… этак всю романтику отношений попортить недолго. Уж не знаю, случайное было у вас знакомство, или нарочно подгадала, только…
– Что «только»? – затянувшаяся пауза нервировала неопределенностью, инстинкт подсказывал, что лучше бы не уточнять, не влезать в это дело, отступить, пока есть такая возможность. А разум требовал обратного.
– Характер ранения у нее специфический… ну помнишь анекдот про то, как споткнулся и на нож упал? Вот она и упала. Это почти сразу сообразили, вот только нож-то не нашли, да шишка на голове присутствовала. Ты не представляешь, сколько у меня эта стерва сил отняла! И ведь до последнего упиралась.
– Я не понимаю…
– Лёв, я сама не понимаю, как получилось, – Любаша сидела на кровати, прижимая к животу коричневого плюшевого медведя. – Ну тогда показалось, что выход, что если малой кровью, то… я квартиру продала, я все, что могла, продала… я рассчиталась, честно, иначе они бы убили.
Она старательно отводила взгляд, и Левушке в этом чудилось дополнительное признание вины. А он ведь не поверил, уж больно сказочно все это выглядело в изложении Петра. И в Любашином тоже сказочно, вот только сказка некрасивая, неправильная.
– Лёв, ну прости меня, пожалуйста… я ведь не специально, точнее, специально, но не совсем, чтобы так, – она вздохнула, видимо, окончательно запутавшись в собственных рассуждениях. – Я с ума сходила в этом дурдоме, еще немного, и вместе с Ольгушкой в психушку, еще подумала, что Дед бы психушку оплатил. А потом сразу как-то и мысль пришла… вот если бы на меня напали, он бы испугался и денег дал бы… на квартиру, а может, и больше. Сначала я хотела просто попросить, объяснила бы, но он за Марту разозлился, хотя при чем тут к Марте я? При чем мы все? – Она растерянно погладила медведя, в желтых стеклянных глазах которого Левушке чудился укор, дескать, чего это он требует от несчастной больной девушки, неужто не видит, как ей плохо.
Левушке тоже было плохо, обидно, совсем по-детски, когда бежишь, бежишь вперед и, споткнувшись, падаешь, сдирая ладони и колени об асфальт.
– А потом невеста его… и никто не знает, то ли шутка такая, то ли и вправду женится. С Деда стало бы… просто, чтобы назло остальным. Он ей ожерелье подарил, а мне… меня и слушать не стал бы. А тут ты, забавный такой, серьезный, и на чай пригласил… я нож взяла, думала, что подойду и где-нибудь рядом с домом порежусь, не сильно только… вроде бы как напали, и ты бы подтвердил… и помог бы… ты ж из милиции.
– И не страшно было?
– Конечно, страшно. Только я боли не боюсь. Я в детстве когда-то щеку рыболовным крючком на спор, а тут… резанула бы по боку, чтобы крови побольше. Почти примерилась, как бить, а тут раз и по голове… выходит, я сама на нож упала.
– Выходит, что сама. – Левушка глянул на часы – начало шестого, – Петр сказал, что раньше шести не объявится, значит, время еще есть.
Время есть, а говорить не о чем.
– Этот, который длинный, говорит, что я – идиотка, что если бы не ты, то умерла бы там… а я сама знаю, что умерла бы… и боялась взаправду, я ведь в больнице очнулась, откуда мне знать, сама я или нет. И страшно, и признаваться стыдно… и вообще. – Она шумно всхлипнула и зарылась лицом в лохматую медвежью шерсть. – Ты извини, что я молчала и путала следствие, я ведь не нарочно.
Не нарочно. Никто из Бехтериных ничего не делает нарочно…
Ждать Петра Левушка решил на улице. И за это было стыдно, получается, что убежал… а Любаша ничего не сказала, она медведя гладила, нашептывая что-то в плюшевое ухо.
И не надо было приезжать, ведь еще с того момента, как Петр объяснил про Любашу, Лева решил, что ни за что не станет спрашивать. Но стоило Петру обмолвиться, что в город поедет, и Левушка ухватился за эту возможность обеими руками.
Стая воробьев купается в пыли, чирикают, выталкивают друг друга из удобной ямки… совсем как Бехтерины. И Любаша тоже Бехтерина… фамилия определяет сущность? Левушка отмахнулся от неприятной мысли и, присев на нагретую солнцем лавку, принялся ждать.
Ни при чем тут фамилия, совершенно ни при чем.
До чего же странно в знакомых лицах искать и находить незнакомые черты. Отпечатками сокровенных тайн – жесткие линии ранних морщин, взгляды, жесты и разговоры на лезвии приличий, на грани ненависти… да что же такое с ним творится, будто в голове все переключили, перемешали, переврали цвета и оттенки внешнего мира, против воли заставляя видеть в людях нечто такое, чего прежде не было.
Или было?
Все изменились, за растерянно-виноватой улыбкой тетушки Берты таится ожидание, она точно знает, чего ждать, и испытывает болезненное удовольствие от обладания этим сокровенным, доверенным лишь ей одной, знанием. Татьяна вновь сера и уныла, поизрасходовала запал ненависти и теперь оплыла, осунулась, затаилась, накапливая ее снова. Мария – жесткие линии и жесткие взгляды, жесткие принципы, которые оказались не столь уж и жесткими…
– А ты сегодня задумчив, братец, – Василий нарушил воцарившееся было молчание. – Прямо-таки мыслитель.
– Кому-то надо. – Игорь огрызнулся рефлекторно, и Василий улыбнулся – почему он вечно улыбается, или не улыбка это вовсе, а оскал, волчий, предупреждающий.
– Ну да, ты у нас за всех думаешь, всем помогаешь… благодетель.
– Скорее герой-любовник, – не упустила момент Евгения Романовна, сегодня она в розовом, мягкий цвет лишь подчеркивает резкие черты лица, восковую, неестественную гладкость кожи, лишенной даже намека на морщины, и некую искусственность облика, правильного, математически красивого, но… непристойного, что ли?
Игорь с удивлением отметил сей странный факт: при всем своем стремлении к соблюдению приличий сама Евгения Романовна в своей страсти побороть время была пошла и непристойна. Понимает ли? Сомнительно. И в этом свежеоткрывшемся видении Евгения Романовна не вызывала больше ни былой ненависти, ни даже раздражения, скорее уж жалость.
– Видишь, Василий, ему и возразить нечего. – Толстый журнал захлопнулся, скрывая среди глянцевых страниц подсмотренную Игорем тайну. – Конечно, теперь, когда Иван Степанович ушел, нет нужды стыдиться или хотя бы пытаться сделать вид, что ему стыдно. Зачем? Король умер, да здравствует король… или скорее принц-консорт у подножия трона. Но главное, что у трона, у чужих денег… привычное положение, не правда ли?
Наверное, в другой раз слова Евгении Романовны выбили бы Бехтерина из равновесия, но теперь ему было совершенно все равно. Евгения Романовна стала всего лишь одной из частей мироустройства, не более, но и не менее важной, чем другие, оттого и равновесной.
Словно специально, чтобы подтвердить внезапную догадку Игоря, на выпад Евгении Романовны ответила Мария.
– Не злитесь, от злости морщины появляются… – Машка зевнула, демонстративно, лениво, выражая презрение ко всем глянцевым журналам и тем, кто их читает. – А пластику вредно так часто делать.
– Вредно, пропагандируя диету, потреблять шоколад, – не осталась в долгу Евгения Романовна. – Хотя с убеждениями бывает, что, забираясь выше, видишь больше… иногда взгляды меняются, а признаться смелости не хватает.
– Кому?
– Всем, милая моя. Всем.
И снова тишина, шелест страниц, мерное гудение пчел в почти уже начавшей облетать сирени. Идиллия.
– Я, наверное, действительно прилягу. Извините. – Александра не выдержала тишины. И в самом деле бледна, выглядит растерянной и утомленной. Нехорошо вчера получилось, это во всем коньяк виноват и чертовы картины, которые медленно, но все-таки изменяли его, Игоря, душу или – в существование души он не слишком-то верил – отношения с миром, щедро добавляя в них некую неизвестную доселе мистическую составляющую.
– Конечно, отдохни. – Евгения Романовна подарила Саше добрую улыбку. – Отдых – залог здоровья, а здоровье – залог долгой жизни…
Александра побелела, не нашлась с ответом и отступила, не ввязываясь в словесный поединок. Ее тоже было жаль, правда, к этой жалости подмешивалось что-то еще, но Игорю очень не хотелось заострять на этом «чем-то» внимание – то отстраненно-равнодушное состояние, в котором он пребывал в данный момент, позволяло наблюдать и анализировать происходящее и уже произошедшее. И в какой-то момент ему даже показалось, что вот, почти понял, почти поймал, но…
– Она ведь не заболела? – Ольгушкин мягкий голос вплетался в тишину и разрушал. – Плохо, если Саша заболеет.
– Просто ужасно, – равнодушно отозвалась Евгения Романовна. – Ольга, ты бы лучше сходила погуляла… и шляпку надень, солнце вредно для кожи.
Игорь сам вызвался принести шляпку, не столько из вежливости, сколько из желания заглянуть в Ольгушкину комнату в отсутствие хозяйки. Комната как комната, большая, светлая, наполненная солнцем… Шляпка на кровати, соломенное колесо узорчатого плетения, шелковые ленты, аромат духов… Игорь сам не знал, что именно ожидал увидеть в этой комнате. Подтверждение Ольгушкиной ненормальности? Все подтверждения в ее медицинской карте. Доказательства совершенных преступлений? А какие они из себя?
Он не знал. Просто стоял, рассматривал аккуратную пустоту, лишенную тех мелких признаков жизни, что свойственны любым комнатам. Аккуратно все, пожалуй, слишком аккуратно… на столе ни листика, ни бумажки, кровать заправлена ровным кантом и как-то вовсе уж по-больничному – подушка поверх одеяла. Трюмо, отчего-то без зеркала, пустая стена выглядит постыдно голой, а выставленные в ряд баночки с кремами, духами, пудрами и прочими дамскими мелочами кажутся неуместными.
И в противовес непонятному аскетизму соломенное кружево шляпки.
– Спасибо, – сказала Ольгушка. И улыбнулась, она всегда улыбалась, но теперь Игорю чудилось за этим болезненным дружелюбием понимание: она знала, что шляпка – лишь предлог. И прощала любопытство.
Сумасшедшая… И вот эта нечаянная прогулка, вызвавшая недоумение у тетушки Берты и Машки да раздражение у Евгении Романовны. Сам же Игорь испытывал странное удовольствие, гуляя по полудикому саду в компании Ольгушки. На солнце шляпка сияла белизной, а вот лицо его жены заботливо укрывали тени.
– Ты, наверное, хотел поговорить со мной, но там стеснялся. – Она остановилась на берегу пруда. Хотя какой это пруд – затянутое зеленоватой пленкой тины окно, и жесткий камыш диковинной рамой, к воде не подступить – мокро и грязно. Ольгушкины пальцы поглаживают шелковые ленты, завязанные изящным бантом.
– Ты хочешь жениться на ней?
Вопрос удивил.
– На ком?
– На Александре. Она красивая, мама говорит, что это неприлично – использовать красоту в целях столь низких, наверное, она права, но я не уверена. Еще мама говорит, что теперь ты обязательно разведешься со мной, чтобы жениться на Саше, она ведь не только красивая, но и богатая…
– А разве Евгения Романовна сама не добивалась развода? Помнится, она даже настаивала.
– И настаивает, – согласилась Ольгушка. – Только все равно говорит, что с твоей стороны нехорошо так поступать со мной.
Нехорошо. Ольгушкины глаза странно блестят, то ли слезы, то ли отражение мутной воды пруда… то ли чудится просто. И стыдно. Старое, хорошо знакомое ощущение… права Евгения Романовна, как никогда права, – так поступать нехорошо, подло и мерзко, вот только почему к стыду его снова примешивается то самое непонятное чувство, анализировать которое нет ни желания, ни сил.
– Иногда мне кажется, что я совсем ничего не понимаю, – доверчиво сказала Ольгушка и, дернув за шелковое охвостье, развязала бант. А резкий порыв ветра – откуда только взялся, будто караулил, – стащил с волос соломенное колесо и швырнул в грязную воду.
– Ну вот, – Ольгушка смотрела на то, как зеленая тина проступает на выбеленных полях шляпки. – Мама ругаться будет… но я же не виновата. Ветер просто.
– Ветер, – согласился Игорь. – Порой случается.
За извечной Ольгушкиной улыбкой вновь виделось безумие.
В комнате душно, тесно, ощущение замкнутого пространства давит на голову, отчего слабый огонек зародившейся мигрени разгорается. Окно открыть… или на балкон выйти. Случайно встретить кого-нибудь из благородного семейства и получить очередную порцию яду? Не хочу.
Вежливый стук в дверь вызвал приступ глухого раздражения – кому и что от меня нужно?
Василию, вот уж и вправду сюрприз. Стоит на пороге, руки в карманах, взгляд чуть настороженный, изучающий.
– Можно?
– Заходи.
Он зашел, аккуратно прикрыл за собой дверь и поинтересовался:
– Ты как, нормально?
– Нормально.
А ведь похож на брата, тоньше в кости, легче, изящнее, но в изяществе этом нет ничего женского, слащавого, скорее уж восточная утонченность. Хотя опять же, ничего восточного в облике Василия нет.
– Ничего, что я так, без приглашения? – Он сел на стул, как-то сразу оказавшись между мной и дверью. Случайно? Нарочно? Что ему вообще здесь надо? – Ты красивая.
– Спасибо.
– Да не за что. – Василий разглядывал меня с тем наглым любопытством, которое в равной степени можно принять и за оскорбление, и за комплимент. – Я вообще больше брюнеток люблю, у нас с Гариком в принципе разные вкусы, но есть в тебе что-то такое…
– Этакое.
– И этакое тоже. Редко встретишь в одной женщине и внешность, и нервы крепкие, и чувство юмора.
– И с какой стати дифирамбы?
Василий с ответом не спешил. Смею предположить, что эти нарочито-медленные, слегка вальяжные манеры оказывали на женщин действие сродни гипнотическому, но меня, к счастью или несчастью, лишь раздражали.
– Ты мне нравишься, – наконец соизволил пояснить Василий. – Настолько нравишься, что готов жениться. Это не шутка, Сандра-Александра, я более чем серьезно.
– И дело лишь в том, что я тебе нравлюсь?
– Честно? Нет. Деньги. Дедово состояние. Я на все не претендую, небольшой процент…
– И с какой стати я, свободная и богатая женщина, – на этих словах пришлось сделать паузу, чтобы справиться с приступом истерического смеха, – должна терять свободу и делиться деньгами?
– С той, чтобы сохранить и деньги, и жизнь, второе, прошу заметить, куда как актуальнее. Ты не против, если я закурю?
– Кури, – поворот в разговоре был несколько неожиданным, но в то же время, если подумать, весьма закономерным, мне угрожали раньше, так почему не повторить угрозу теперь. Василий курил тонкие длинные сигареты, которые я прежде считала исключительно дамскими. Дым отдавал легким ароматом ванили и еще чего-то столь же мягкого и совершенно не мужского.
– Думаешь, я тебе угрожаю? – Тонкая сигарета в тонких пальцах… наверное, это должно считаться красивым и изысканным, вполне возможно, что Бехтерин-младший специально подбирал эту марку не по вкусу, а по виду, но мне смешно.
– Я никогда никому не угрожал. Не мой стиль, – признался он, не дождавшись ответа. – Максимум – предупреждаю.
– Меня?
– А почему нет? Или полагаешь, что у тебя все в шоколаде?
В шоколаде, угадал, горьком-горьком, искусственно подслащенном гонораром, который мне обещали за успешное выполнение работы, но по закону контрастов горечь становится лишь более едкой.
– Ты, милая моя, не в шоколаде, а в дерьме, причем по самые уши. – Он произнес это тихо, почти душевно. – И прекрасно это понимаешь, потому что умная. Думаешь, Романовна внизу от злости ядом плевалась? Нет, конечно, и от злости тоже, но ведь правду сказала же, и ты поняла, что правду, поэтому и свалила.
– Поконкретнее можно?
– Поконкретнее? – Василий закинул ногу за ногу. – Пожалуйста. Мой старший братец весь из себя такой правильный и честный… аж челюсти сводит, до того он правильный и честный. Дед его обожал… правая рука, а в последнее время и левая. Только с руками в комплекте голова идет, а в голове мысли всякие…
Сигаретный дым растворялся в воздухе тонким ароматом ванильного яда, а я дышала этим ядом, из дыма, слов и медово-вальяжных жестов. Притворство, сплошное притворство, и верить не буду, и слушать тоже, не хочу больше чужих тайн.
– Думаешь, приятно ему было столько лет карабкаться, работать, жилы рвать, угождать старому маразматику с его извечным морализаторством? Гарик ждал, ждал и дождался… только не того, чего хотел. Думал, сойдет Дед в могилу, и все свое состояние ему оставит, а Дед вдруг жениться вздумал.
Василий улыбался, демонстрируя ровные белые зубы.
– Так романтично, любовь с первого взгляда… не в тебя, в картины эти. «Мадонна Скорбящая» и «Мадонна Гневливая»… он на них надышаться не мог, всюду с собой таскал, разговаривал, как с живыми. Я ж говорю, маразматик. Ты на нее не похожа, ни на Белую, ни на Черную… это не только я заметил, это все увидели, но вот увидеть – одно, а Деду доказать – другое.
Мне надоело это слушать.
– Хочешь сказать, что Игорь убил Деда, чтобы получить наследство?
– Я же говорил, умная, – поднявшись, Василий подошел к открытому окну и выбросил окурок. – Согласись, если исходить из позиции «кому выгодно», то получается, что в случае Дедовой женитьбы больше всего терял именно он.
– А если женитьбу не принимать во внимание?
– Ну… – Василий подошел ко мне, близко, чересчур уж близко. Резкий запах туалетной воды, светлый лен рубашки, смуглость кожи… почти герой-любовник. На всякий случай я отодвинулась – не люблю таких вот, наглых и самоуверенных.
– Не стоит меня опасаться, я играю честно. Как правило.
– Как правило, я вообще не люблю играть.
– Чушь. Все любят, только игры разные. Вот ты с Дедом в любовь… или сделка? Скорее второе, он чересчур благоразумен. А у каждой сделки свои правила, как в игре. И в жизни тоже. Говоришь, не принимать во внимание женитьбу? Можно и не принимать. – Василий не пытался меня коснуться, просто смотрел, точнее, рассматривал, приценивался.
Урод.
– Ждать надоело. Дед ведь не собирался умирать. Сколько бы протянул? Лет пять? Десять? А вдруг и вправду бы женился, нынче это модно… и невесту подобрать не проблема, сколько таких, как ты, хорошеньких, умненьких, на все согласных? Кто бы дал гарантию, что спустя год-два история не повторилась бы, а?
Никто. Прав Василий, восточный дьявол, любитель тонких сигарет и сплетен.
– Сегодня одна невеста, завтра другая… и даже если не дойдет до свадьбы, каково это – работать на игрушки для бабочек-однодневок? А самому ни-ни, Дед не потерпит, если любовница станет впереди жены… развестись тоже нельзя. Одна сплошная клетка из морали, а стоит шагнуть за пределы – и все, конец, даже не деньгам – тут кое-что останется – жизни привычной конец, власти, работе, компании, в которую душу вкладывал. А в противовес подходящий случай. Осиное гнездо, взбудораженное очередной Дедовой блажью, и смерть, такая по-женски бескровная, изящная…
– Чего ты хочешь?
– Я уже сказал, чего. Денег. Или ты полагаешь, что мой братец возьмет и смирится с тем, что Дед и после смерти его обыграл? Всего-то и надо – тебя убрать, и тогда оставшиеся восемьдесят процентов акций вернутся в заботливые руки Игоря.
– А ты не дашь ему меня убить?
– Не дам, – согласился Василий. – Убежать не сложно, ты ведь думала о том, чтобы сбежать. Это логично и правильно. И так же логично и правильно, что он не позволил тебе уйти. Удержать здесь, а потом небольшой несчастный случай… что он тебе сказал?
Что есть второе завещание. Я почти сказала это вслух, но вовремя остановилась – очень уж внимательный у Василия взгляд, выжидающе-внимательный.
Нет, не верю ему.
И Игорю тоже не верю.
– Он умеет притворяться. Умеет быть хорошим, честным, верным. Настоящий рыцарь. Вот только до сих пор никто не осмелился заглянуть под забрало. А ведь у Марты и вправду был с ним роман, и беременность тоже была. И ее нежелание избавляться от ребенка, который, естественно, моему брату был совершенно не нужен. Удивлена? А сейчас удивишься еще больше. – Василий сел, близко, неприятно близко. – Та авария, в результате которой Ольгушка пострадала, она ведь не случайна. Точнее, испорченное рулевое управление не может быть случайным, а дело замяли, потому как невозможно связывать благородную фамилию Бехтериных с подобной грязью, удобнее было списать поломку на ошибку экспертизы…
Недолгое молчание, приправленное этой раздражающей, навязанной Василием близостью, собственные растерянность и желание выбраться, наконец, из болота чужих проблем, которые в одночасье вдруг стали моими.
Верить или нет? А если «да», то кому верить?
– Марта собиралась вернуться, мы перезванивались время от времени. – Василий достал из пачки еще одну сигарету и долго возился с зажигалкой, которая вдруг перестала работать. Сухие щелчки, перемежаясь со словами, создавали странное полотно звуков.
– Марта всегда отличалась несколько неуравновешенным характером. – Наконец, зажигалка сдалась, выпустив на волю хрупкий сине-оранжевый огонек. – А в последнее время вообще вразнос пошла, ничего слушать не хотела.
– А ребенок?
– Ребенок? Не было ребенка… выкидыш. Черт, я все думаю, что получись у нее родить, то успокоилась бы. А так… красивая, но без денег, те, что из дому захватила, быстро закончились, а дальше… мне ли тебе рассказывать?
Василий выдохнул серо-голубой клубок дыма, который медленно рассыпался, растворился в нагретом солнцем воздухе.
– Она весело жила, ни о чем не жалела… во всяком случае поначалу. Потом пить начала, ну и крышу сорвало окончательно. Она Игоря обвиняла, что он ее соблазнил, потом бросил, выставил из дому, лишил наследства и возможности жить нормально. Короче, проще сказать, в чем она его не обвиняла. А примерно год назад обмолвилась, что встретила его случайно, ну и решила вернуться, поскольку очень уж все Бехтерины хорошо живут. Я отговаривал, и когда она пропала, обрадовался, решил, что образумилась… а вышло наоборот. Вернулась и умерла. Забавно, правда?
До невозможности забавно.
– Кому у нас все верят как себе или почти как себе? Игорю. К кому летели, когда надо было походатайствовать перед Дедом? К Игорю. По чьей репутации ударило бы возвращение Марты? И кому выгодна была смерть Деда? А также твоя смерть?
Игорю Бехтерину.
Но он же знал, что весь этот фокус со свадьбой для отвода глаз…
И именно потому, что знал, не тронул приманку, устранив источник проблемы.
– Видишь, думать начала. Я тоже, только поздновато, наверное, да и не поверит никто без доказательств, он же хороший, а я – плохой, – сигарета медленно истлевала, а Василий точно и не замечал этого.
Я же думала, существует ли это второе завещание на самом деле, или же Игорь, уловив мою неуверенность, просто воспользовался ситуацией. И сделка ему нужна была лишь для того, чтобы задержать меня в доме.
А если оно существует? Спросить у тетушки Берты? Ответит ли? Сомневаюсь. Я снова запуталась, а как выпутаться – не знаю.
– А зачем тебе меня спасать?
– Ну, причин несколько. Первая – я не настолько подлец, чтобы желать чьей-либо смерти, и уж тем более смерти существа столь очаровательного. – Василий даже изобразил нечто вроде полупоклона. – Вторая прозаичнее. Я тебе помогаю, а ты, проникшись чувством глубокой и искренней благодарности, делишься наследством.
– А если не делюсь?
– Значит, мой братец в кои-то веки получит по носу, тоже своеобразная компенсация, но все-таки я бы предпочел материальное вознаграждение. Вообще-то я не тороплю, но сама подумай, чем дольше ты тут торчишь, тем больше вероятность несчастного случая… или еще какой неприятности. Так что…
– Что ты конкретно предлагаешь? – Я не хотела думать, точнее не сейчас, в ванильно-ядовитом обществе Василия.
– Предлагаю убраться отсюда. В деревне у меня машина. Ну да, в деревне, не хочу я показывать, что у меня есть машина – такому бездельнику не положено. Довезу до города, могу дальше, в столицу, жилье организую, платить, правда, сама станешь.
– Какой добрый.
– Не добрый, – уточнил Василий, подымаясь, – практичный. Если тебя убьют, деньги достанутся Гарику, а от него я точно ничего не получу. С тобой хоть какой-то шанс. Так что… коль согласна, то в часов пять утра во дворе, уходить советую по-английски, не прощаясь.
Советовать советовал, а у самого не получилось – на пороге комнаты Василий столкнулся с Ольгушкой и как-то смутился, отступил назад и тут же, словно пытаясь перебить это непонятное мне внезапное стеснение, поспешил огрызнуться:
– Оленька… как всегда прекрасна. Безумно прекрасна. Или прекрасно безумна?
Убить бы его, но отворачиваюсь к окну, делая вид, будто не слышала.
В этом доме не принято слышать и слушать чужие разговоры. Каждый выживает сам по себе.
В четверть пятого утра я стояла во дворе. Долго стояла, вглядывалась в черные, матово поблескивающие лунным светом окна и ждала… даже поняв, что Василий не придет, все равно ждала. В темноте, в тишине, в свободной прохладе воздуха, не летнего и не зимнего, ждать было легко.
А потом, когда я уже вернулась к себе и ворочалась, пытаясь заснуть, наступило утро.
Февраль дарил морозы, обволакивал толстой ледяной корой деревья и сугробы, серебрил небо да выстуживал тепло даже через тяжелую соболью шубу. Настасья куталась в мех, пытаясь согреться, добро бы в дом идти, но… дом походил на клетку. Беломраморную, золоченую, укрытую коврами, украшенную статуями да картинами, но вместе с тем до невозможности тесную. Должно быть, от ненависти, поселившейся внутри.
Настасья точно могла сказать, когда появилась ненависть – в тот самый день, в тот самый час, когда Дмитрию вздумалось пригласить ее на танец. Лизонька сочла сей жест оскорблением, но гнев свой обратила не на супруга, а на сестру. Ссора, произошедшая на следующий день, была столь же закономерна, сколь отвратительна. Ледяной тон, ледяной взгляд и жестокие слова о безумии, невозможности заключения брака, о том, что Дмитрий из христианского милосердия принимает Настасью в своем доме, и ей следует смириться с судьбой, не пытаясь достигнуть большего.
А маменька, присутствовавшая при беседе, ни слова в защиту не сказала, более того, Настасье показалось, что маменька была целиком на стороне младшей дочери.
Что ж, Настасья давно смирилась, еще тогда, когда Дмитрий назвал ее погасшей звездой, а может раньше, в опиумных снах… или в обвитой огненными лентами беседке… она не пытается ничего достигнуть, более того, была бы весьма рада, если бы ее оставили в покое.
– О чем задумались?
Настасья вздрогнула, в очередной раз подивившись тому, как неслышно ступает Дмитрий. Или это она задумалась настолько, что не услышала, как он подошел?
– Скучаете?
– Нет.
– Вы сердитесь, а жаль… в скуке нет ничего предосудительного. Вот, скажем, зимний сад умиротворен покоем, то ли смерть, то ли сон, сквозь который теплится слабое биение жизни… скучно. – Дмитрий ступал широким шагом, и Настасье не оставалось ничего другого, кроме как идти следом.
– Поверьте, мне искренне жаль, что вышло так… нелепо. Порою сложно быть собою, приходится выбирать, а потом до конца дней своих сомневаться в правильности сделанного. – Коружский сошел с дорожки и, отломив обындевевшую веточку, протянул ее Настасье. – Зимние цветы весьма… необычны.
Хрупкие белые иглы жались к коре, не то листья, не то змеиная чешуя, и невзрачными слюдяными бусинами блестели почки.
– Знаете, чего бы мне хотелось? – спросил Дмитрий, наклоняясь к самому уху. – Один портрет, один человек… насколько проще было бы… извините.
Он ушел, быстро, будто убегал, а Настасья еще долго гуляла, сжимая в руке мертвую ветку…
С Лизонькой она столкнулась у пруда, та стояла, опершись на высеребренную морозом решетку, и вглядывалась в снежно-ледяную гладь. Поначалу Настасья думала уйти, чтобы избежать новой ссоры, но Лизонька сама шагнула навстречу. До чего же она изменилась, всего-то месяц, а высохла, истончела, черты лица заострились, а кожа потемнела, только глаза по-прежнему яркие.
– Я победила, – Лизонькин голос был тих, однако Настасья слышала каждое слово. – Он меня выбрал, так что ж ты теперь лезешь, мешаешься… думаешь, не вижу, как глядишь на него? Отнять решила? На мое место метишь?
– Нет.
– Тогда почему он почти все время с тобой? Почему больше не приходит ко мне? Почему… почему говорит, что даже с ангелов слазит позолота? – Прозрачные дорожки слез весенними ручьями скользнули по щекам. – Думаешь, я не знаю, что ты чувствуешь? Знаю… я ведь сама… весной, когда ты из дому уходила, а я следом… шаг в шаг, тенью, проклятым отражением… смотрела и завидовала. До ночных кошмаров, до горькой крови из прокушенной губы, до…
– Убийства. – Настасья отвела глаза, потому как не в силах была выносить ненавидящий сестрин взгляд.
– Да, убийства. Я хотела, чтобы ты умерла, чтобы не двое, а лишь одна, чтобы увидел, наконец, и меня… оценил, понял, ведь я лучше. Все вокруг говорили, что я – ангел, а ты – своевольна и невоспитанна… – Лизонька всхлипнула. – Помнишь, как ты в воду упала? Конечно, помнишь, ты ведь испугалась, да и я, признаться, тоже… поначалу. А потом подумала, до чего хорошо было бы, если б ты умерла… а на балу Дмитрий сам привел меня в эту беседку, поцеловал… я едва с ума не сошла, разрываясь между бесстыдством и радостью, он же сказал, что поцелуй и любовь столь же мимолетны, как эта беседка, которой суждено сгореть… и я подумала… ты бы ждала, а потом…
– Сгорела.
– Или обгорела. Не сильно, только чтобы лицо, чтобы перестать нравиться ему… ты ведь выжила, и обвинять начала… я испугалась, маменьки, отца, остальных… а тебе не поверили. Никто не поверил. – Лизонька рукавичкой вытерла слезы, и на коже остались нехорошие следы, навроде царапин. – Видишь, на что я способна? Ради него, ради своей любви и той жизни, которую ты хочешь отнять, я убью. Поверь, Настасья, убью, не задумываясь!
– Я верю, держи. – Настасья протянула черную ветку, смахнув с нее причудливую чешую снежных игл.
– Что это?
– Зимний цветок… мертвый. Как на картине.
Лизонька поняла и, побледнев, швырнула подарок Настасье в лицо.
– А ты и вправду безумна…
Тропинка, ведущая к дому Бехтериных, выделялась жесткой короткой травой какого-то неприятного, жухло-желтого цвета, и Левушку данный факт удивил, но удивление это было вялым, придавленным иными чувствами.
Главным из них являлось чувство стыда, большое, липуче-розовое, как надутая пузырем жевательная резинка, и не желающее отступать, несмотря на все разумные доводы. Внутри пузыря горячими черными угольками обитали угрызения совести за собственное хамство – ну нехорошо вчера в больнице получилось – и беспомощность.
Где-то сбоку бесформенным сателлитом обитало недоумение. Вчерашний день закончился странно и, можно сказать, нелепо. Петр довез Левушку до порога дома, потом потребовал отдать газету – оказывается, Левушка и о ней упоминал – после чего уехал, ничего не объяснив.
А в половине восьмого утра позвонил и знакомым уже, но оттого не менее неприятным официальным тоном велел как можно быстрее явиться к Бехтериным и проследить, чтобы никто не сбежал до его, Петра, приезда.
Левушка не совсем хорошо представлял, на каком основании может запретить кому бы то ни было покинуть дом, более того, он очень хорошо представлял реакцию, которую вызовет это его заявление, оттого и не особо торопился.
Верно, права была мама, когда говорила, что не выйдет из него милиционера…
Дом, как обычно, показался резко, будто вышагнул из окружающего его пространства, задвинув на задний план сине-зеленую лохматую кайму леса и бледноватую сегодня небесную синеву, чуть припорошенную пухом облаков. Три этажа, придавленные асимметричной крышей, спираль балкона – отчего-то сразу вспомнилась Александра, которая с акробатической легкостью перепрыгнула перила – и уютный дворик с пластиковым столом и зонтом, в тени которого отдыхала – или делала вид, что отдыхает – Мария Бехтерина.
– Надо же, только-только рассвело, а уже гости, – темные очки на сей раз были подняты вверх, этакой короной из стекла и пластика возлежали на коротких волосах. А глаза у Марии красивые, серовато-зеленые, этакий полупрозрачный камень, название которого вылетело из Левушкиной головы, но взгляд все равно недружелюбный, не то чтобы холодный, скорее уж презрительный. А что он такого сделал, чтобы его презирали? Лучше бы уж она очками отгородилась.
– Доброе утро, – поздоровался Левушка. Мария приветствие проигнорировала, только поинтересовалась лениво:
– Чем обязаны подобной чести?
– Ну… вот, решил зайти.
– Ну идите, раз решили, – отозвалась Бехтерина, зевая. – Господи, ни ночью, ни днем покоя нет… дурдом какой-то. Сегодня же ноги моей здесь не будет! Слышите?
Левушка кивнул: он слышал. И видел также: обкусанный, неровный край ногтей, подпухшие красноватые веки, резкие, будто нарочно подрисованные кем-то морщинки в уголках каменно-зеленоватых глаз.
– Что смотришь? – Мария поспешно опустила очки, отгораживаясь от чужого любопытства черными стеклами. – П-приходят здесь… с утра самого.
От волнения она стала чуть заикаться, а тонкие губы искривились в жалком подобии улыбки.
– Все будет хорошо, – Левушке было неудобно, оттого что ненароком стал свидетелем чужой слабости. – Вот увидите, все будет хорошо.
– Нет, невозможно! – Она сжала ладонями виски. – Ни секунды в тишине… сегодня же уезжаю! Немедленно.
– И-извините, – волнение Бехтериной оказалось заразным и перешло к Левушке вместе с легким, до сего момента несвойственным ему заиканием. – С-сейчас нельзя. Никто не должен выходить из дома… уезжать из дома.
– Правда? – Мария вдруг успокоилась. – Так вы за тем явились, чтобы никто не сбежал?
Левушка кивнул.
– Тааань! – зычный голос Бехтериной взрезал утреннюю тишину. – Тетя Берта! Тут милиция нас арестовывать пришла!
Она рассмеялась, нарочито громко, пытаясь скрыть истеричные всхлипы, а из-под темно-зеркальных стекол каплями чужой боли потекли слезы.
Петр приехал спустя два часа. Это были самые долгие два часа в Левушкиной жизни. И самые неприятные. Бехтерины восприняли новость по-разному. Тетушки спокойно и даже с неким удовлетворением, видать, полагая Левушкину просьбу доказательством того факта, что убийства раскрыты, преступник вот-вот будет предъявлен, и жизнь вернется в прежнее русло. Левушка, правда, насчет русла весьма сомневался, но сомнения благоразумно держал при себе, чтобы не добавлять хаоса.
А хаос был многолик и удивителен. Он состоял из прозрачных удивительно чистых слез светловолосой Ольги, из горьких нитей дыма – курили беспрестанно и никто не пытался запретить, – из вопросов, на которые Левушка не мог ответить, из предположений и взаимных обвинений и, в конце концов, из ожидания. Долгого, томительного ожидания.
Пыльная машина Петра вползла во двор с той неторопливостью, которая обычно подчеркивает важность происходящего. И ожидание закончилось, оборвалось натянутой нитью, ударило по нервам.
– Господи, у меня снова начинается мигрень! Да хватит трясти передо мной этим дурацким веером! Такое ощущение, что у тебя болезнь Паркинсона! – Визгливый голос Сабины взлетел над общим гулом, став своеобразным призывом к тишине.
– Добрый день, – Петр зашел в дом, огляделся, увидев Левушку, кивнул. – Вижу, все собрались, и это хорошо…
– Смотря для кого, – пробормотал Игорь Бехтерин, до того момента спокойно наблюдавший за родственниками из дальнего угла комнаты.
– Для всех, полагаю, – Петр провел рукой по волосам, отчего прическа приобрела некоторую асимметричность – приглаженный левый бок и взъерошенный правый. Совсем как крыша дома Бехтериных. – Ну, если все тут, то, может, приступим, а? А то, верите ли, надоело до жути в вашем дерьме копаться!
Апостол Петр играет в детектива… очередной парадокс, удивляться которому нет ни сил, ни желания. Точнее, из всех желаний – даже странно, что прежде их было так много – осталось лишь одно: чтобы это разыгранное в угоду чужому любопытству и собственному самолюбию представление поскорее закончилось.
Когда утром Мария подняла всех криком, Игорь поначалу решил, что она шутит, но рыжеволосый и веснушчатый участковый, запинаясь и краснея, подтвердил: никому из Бехтериных нельзя покидать пределы дома. Подтвердить-то он подтвердил, но объяснить толком – как долго ждать и кого – не сумел.
Может, хоть этот, в кожанке-сутане, мятых джинсах и пыльных, стоптанных ботинках – новым апостолам и облачение новое, – прояснит ситуацию. А он тянет, улыбается, наслаждаясь минутой всевластия и абсолютного, недоступного прочим знания.
Но кто же все-таки…
Мария? Сжатые кулаки на коленях, и очки не сняла. Нервничает? Все нервничают. Татьяна перебирает, пересчитывает бисер на запястье, смотрит в пол, а на майке мокрое пятно пота… и ведь не жарко же. Тетушка терзает веер, мать обмахивается раскрытыми ладонями, пальцы растопырены и похожи на лягушачьи лапки без перепонок. Василий грызет незажженную сигарету. Александра прикусила палец, а Ольгушка плачет, красиво, тонко, как на картине…
Слишком много здесь от картины, то ли натюрморт – мертвая природа былых отношений, – то ли групповой портрет. Игорю даже название подбирать не пришлось, само возникло – «Случайные люди». Паломники и богомольцы, готовые внимать словам апостола.
Вот же прицепилась ассоциация.
– Знаете, мне всегда казалось, что жизнь справедлива. Что посеешь, то и пожнешь… ветер бурей обернется и так далее. – Петр говорит неторопливо, тщательно проговаривая каждое слово. Тянет, тянет время и внимание, хотя и так на перекрестье взглядов.
– Места тут черные, я не суеверный, но строить дом там, где людей расстреливали, не решился бы…
– А их везде расстреливали, – не преминул заметить Василий, а мент замечание проигнорировал, будто и не услышал. А может, и вправду не услышал.
– А может, и не в доме дело, может, и вправду, ни при чем место…
– Послушайте, любезный. – Евгения Романовна произнесла слово «любезный» с тем неизбывным аристократизмом, который всегда поражал Игоря. – Вы явились сюда специально, чтобы читать нам лекцию о морали? Увольте. А лучше предоставьте сию обязанность тем, кому по долгу положено. У вас, сколь помнится, обязанности иные.
– Иные. – Петр улыбнулся, костистое лицо стало чуть мягче и даже добрее. – И поверьте, я бесконечно рад тому, что по этим самым обязанностям мне не нужно отпускать чужие грехи. Итак, у нас в активе два убийства и одно нападение с последствиями, которые оказались в равной степени непредсказуемы как для нападавшего, так и для жертвы. Вот, знаете, ведь на самом деле все просто, до того просто, что аж противно, и если бы не ваша параноидальное стремление защищать мелкие тайны…
– Молодой человек, ближе к делу. – Черный веер очертил гневный полукруг.
– Я и так ближе некуда. С кого начать? С вас? Пожалуйста, две тайны, одну зовут мадам Ашари, ясновидящая… хотя на самом деле мошенница. Вторую…
– Вы не имеете права. Это частная жизнь, я буду жаловаться…
– Жалуйтесь. Все всегда жалуются, только мне плевать. – Петр неожиданно повысил голос. – Да, черт побери, мне плевать на все ваши жалобы, потому что вы только и умеете, что скулить да требовать справедливости и защиты от произвола…
– Вас уволят.
– А я сам уволюсь. Знаете, заколебало за копейки в чужом дерьме копаться.
– Ну конечно, всем подавай работу, чтобы и платили, и без дерьма… – Тон Евгении Романовны не изменился ни на йоту, отчего слово «дерьмо» приобрело особо оскорбительный оттенок. – И чтобы с чистыми руками на небо.
– Мне пока и на земле неплохо. – Петр стоял посреди комнаты, нескладный, некрасивый, пролетарски простой и оттого раздражающе чуждый. – И плевать, что вы обо мне думаете или будете думать. И что жаловаться полетите, и что уволят, я одного не могу понять: как так можно было жить, а? Годами прячетесь, зарываете тайны в песочек и довольны – никто не видит, никто не знает… но вы, кажется, просили поближе к делу? Извините, отвлекся и увлекся. Если поближе, то… вторую тайну мадам Берты зовут Анатолий.
– И что? – Василий щелкнул зажигалкой, звук вроде бы тихий, но по нервам резанул.
– И ничего. Анатолий Аксаков, сын близкой подруги.
– Он, он хороший мальчик… умный и Машеньку любит… – Тетушка Берта смотрела испуганно и вместе с тем виновато, а Игорь все никак не мог понять, что за Анатолий и почему тетушка так боится.
– Машеньку он использовал и бросил, точно так же, как до этого Любу… полагаю, следующей на очереди была Татьяна?
– Я не знаю! Я ничего не знаю! Я просто… просто помогала мальчику, и все! – Тетушка закрыла ладонями лицо, желтоватая пергаментная кожа в узоре морщин, розовый лак и полураскрытый веер на тонкой цепочке.
– А по-моему, вы прекрасно все знали. Ваша племянница Люба рассказала, что произошло. Никакой коллекции и обманувшей партнерши… точнее, идея была, но племянница сама продала долю, так? У Анатолия возникли крупные неприятности, а она так хотела помочь любимому…
– Ублюдок он, – внезапно отозвалась Мария. – Ублюдок и сукин сын… чтоб сдох, чтоб шею свою поганую свернул… чтоб эти деньги поперек горла стали!
– Машенька, да что ты такое говоришь? – Тетушкин голос отдавал фальшью посеребренной фольги. Петр же молчал, не торопясь прервать перепалку.
– А то и говорю. Ублюдок он. И со мной, и с ней… вы ведь познакомили. Походатайствовали за бедного мальчика, который в Москву приехал, а жить негде… он душу из меня тянул. И вытянул все, что еще оставалось, вытянул. Я ж любила этого урода, любила…
– Машенька, он же совсем ребенок.
– Ребенок? – Мария рассмеялась, и Бехтерин отметил, что смех ее незнаком, неприятен, резок, будто песок со стеклом смешали. – Трахается он не как ребенок… и нечего морщиться. Да, я с ним трахалась, точнее, это он трахался и со мной, и с Любашей, а может, и еще с кем. Он вообще потрахаться любит, альфонс гребаный. Думаете, я не понимала, чего ему от меня надо? Понимала, а все равно любви хочется, и чтобы одна-единственная, и на руках чтоб носили, и цветы без повода… пусть мною же оплаченные, но из его рук. А он, сука, Любашу кинул.
– И вы об этом не догадывались? – тихо поинтересовался Петр.
– Ну отчего же, догадывалась. – Мария подалась вперед. – А ведь и она догадывалась, только, как и я, молчать предпочитала, удобно ведь. Толенька – мальчик самостоятельный, на привязи не сидит, явишься без предупреждения, так и дверь не откроет. Да и зачем без предупреждения? Позвонить, поговорить… «Мари, милая, я так рад тебя видеть, но, увы, занят…» Мне одной этот мальчик был не по карману, чересчур высокие запросы, а Любаша не поняла.
Эта женщина была чужда и неприятна Игорю. Как и ее смех. Маша не такая, Маша улыбается, не разжимая губ, потому что стесняется крупных и чуть неровных зубов. Маша любит шоколадные пряники, молоко и карамельки «Взлетные», а еще строгие костюмы темных тонов… она похожа на французскую актрису, имя которой Игорь забыл, но не на эту поджаро-черную кошачье-опасную женщину.
– Он просто понял, что дальше с двумя опасно… а может, и вправду сообразил, что Танька необработанной осталась. В деньгах и аферах Толенька быстро соображает.
– Быстро, – согласился Петр.
– И в женщинах… все привычки, все мелочи… любимые блюда, напитки, музыка, книги… поначалу он был замечательным собеседником, тонко чувствующим настроение и читающим мысли. Знаете, каково это, когда наконец встретишь человека, который думает не просто в одном с тобой направлении, но теми же словами, теми же образами… спасибо, тетя, научили. И как к Любаше подойти, надо полагать, тоже вы посоветовали? Вы же все про нас знаете.
– Нет ничего печальнее старой девы, которая пытается доказать всему миру, что ей нет дела до любви, – неожиданно жестко заметила тетушка. – Мне казалось, что ты поймешь, образумишься. Да и Толенька неплохой мальчик. Разница в возрасте? Сейчас это не так и страшно.
– А когда он Любашу на деньги развел, когда разыграл этот фарс с избиением якобы за долги? Она собрала нужную сумму, быстро, очень быстро… знаете, на что он потратил? Купил себе «Порше», это ведь так шикарно. Но Толеньке было мало, начал требовать денег у меня. А у меня нету. Закончились. И свои, и чужие, то, что на журнал предназначалось, и касса наша… хоть самой квартиру продавай, чтобы оправдаться. И я сказала «нет».
– Он вас бросил? – тихо спросил Петр, он уже не выглядел столь агрессивным, скорее уж растерянным.
– Бросил. А вас это удивляет? Мужчины всегда бросают женщин, стоит им получить желаемое, причем не столь важно, чего они желали. Ублюдок сказал, что я старовата и он найдет кого помоложе. Пускай, мне уже плевать… и на тебя, тетушка, тоже плевать, хотя и сволочь ты…
– Ей просто нужны были деньги. – Петр не оправдывал – объяснял, и Игорь внимательно слушал объяснения, хотя было противно. Дьявольски противно. И ведь знала же Машка, что с сестрой случилось, но не сказала, придумала про фирму и долг. Зачем?
– Мы прокляты, – теперь наступил черед откровений для тети Берты. – Место это проклято, и род наш, и картины, которые Георгий нашел… как появились, не стало в доме мира, погань одна и темнота. А вы не видите, никто не видит и не понимает.
– Кроме вашей мадам… этой… забыл. Взялась снять проклятие, но вот что-то оно не поддавалось снятию.
– На крови замешано. Не верите? А я сама кровь видела, которая на портретах этих… от них все беды.
– Конечно, – согласился Петр. – Итак, с этими разобрались, идем дальше. Мадам Сабина… ну, у вас даже не тайна, так, дамский секрет. Сердечный друг, не имеющий ровным счетом никакого отношения к данной истории.
– Мама? – Василий удивленно вскинул бровь.
– Я женщина, и я не настолько стара, чтобы забыть об этом. – Маменька нервно дернула плечиком. – И вообще сказано же, отношения к делу это не имеет.
– Верно, – Петр оглянулся и, отыскав взглядом Татьяну, удовлетворенно хмыкнул. – Татьяна… хорошая девочка, всеобщая любимица. Наркоманка.
– Я завязала… Завяжу.
– Это ваш кокаин попал в коньяк? Или Василия?
– Мой.
– Я здесь ни при чем! – поспешно заявил Васька. – Гарик, скажи этому идиоту, чтобы убирался.
– При чем, очень даже при чем. – Вот на Василия Петр отчего-то не смотрел, и стоял вроде бы близко, но боком, и в позе его виделось некоторое сходство с бойцовской стойкой. – Молодой, с запросами и желаниями, но увы, без денег. Печальное обстоятельство, не правда ли?
– Иди в…
– Пойду. Позже. Сначала о наркотиках. Кока? Героин? Химия? Или все сразу? Я уверен, что доказать получится, ящик на экспертизу, внутри обязательно обнаружатся следы.
– Блеф, – Васька, если и был виноват, признаваться не спешил. Да и не верил Игорь, что и он тоже… чужой. Нет, конечно, Васька далеко не подарок, характер у него скверный, истеричный, и запросы непомерные, но с наркотиками связываться?
– И блеф недоказуемый.
– Ну, насчет доказательств я бы не стал утверждать столь смело. Полагаю, Татьяна, подумав, не станет скрывать, кто пополнил ее запасы после того, как они удивительным образом исчезли… полагаю, Марта тоже собиралась рассказать нечто подобное. Вы ведь и ее к работе привлекли, и роман у нее был именно с вами, а не вашим братом, и вернувшись, она бы рассказала о вашем маленьком бизнесе… она ведь многое знала, не правда ли?
– Неправда.
– В фамилии дело, – Петр не обратил внимания на то, что его вопрос остался фактически без ответа. – Она Бехтерина, и вы Бехтерин. Можно представиться мужем и женой, а можно и вправду пожениться… а потом развестись. Ничего не изменится, была Бехтериной и осталась Бехтериной. Вроде бы мелочь, а мы и не подумали, что она могла замужем побывать, фамилия-то обычно менялась… а она паспорт поменяла, в новом штампов нет, чистый… никаких следов замужества.
– И что? Ну да, мы поженились, потом развелись.
– Спустя три года после свадьбы и за полгода до ее смерти. Бизнес не поделили? Она знала ваши тайники, могла выдать.
Молчание… тягучее, приправленное робким любопытством и готовым вырваться наружу ужасом.
– На мысль вас натолкнула игра «Поиск», верно? Вы ведь некоторое время участвовали, причем активно. А что, очень даже современно. Заложить тайники, отметить координаты, а по прибытии товара сбросить эти координаты SMS-сообщением. Просто и технично, в рамках взрослой игры в сокровища.
– Фантазия у вас больная, – Василий вытер руки о джинсы, жест знакомый, характерный, свидетельствующий об испытываемом Васькой волнении. У него с детства при малейшем волнении руки потеют.
– Вы вышли из «Поиска» около трех лет назад. Точка, о которой вы так старательно рассказывали Льву Сергеевичу, находится с другой стороны дома, я проверял. Той самой ночью, когда была гроза, вынудившая вас предпринять незапланированную прогулку к болоту, у Татьяны случилась ломка, серьезная, такая, что еще немного, и она, не выдержав, рассказала бы семье о своих грехах и заодно о ваших. А в тайнике как раз очередная посылка, вы хотели забрать ее чуть позже, перед отъездом в город, но Татьяна не могла ждать, верно? И вам приходится идти к тайнику… где-то на середине пути, полагаю, вы заметили слежку, испугались и решили перенести товар в дом. Думаю, здесь его и отыщем.
Долго искать не пришлось, хотя, честно говоря, Игорь до последнего надеялся, что искать вообще не станут, очень уж это на блеф походило. Оказалось, не блеф, а еще один кусок чужой тайны. Искал не Петр и не конопатый участковый – трое ребят спортивного вида, молчаливых и профессионально-дотошных. Бехтерин сначала удивился их появлению, а потом понял: приехали вместе с Петром, но до последнего момента сидели в машине. Им не пытались мешать, протестовать или требовать подтверждения законности производимого обыска. О законности никто и не вспомнил, все ждали результата. И Игорь ждал. И радовался, что переданный Сашкой нож вывез из дому, спрятал в сейфе Дедова кабинета. А вот Васька героин не вывез. Прозрачный полиэтиленовый пакет и белый порошок.
– О боже! – Тетушка Берта густо покраснела. – Васенька…
– Это не мое, – поспешно открестился Василий. – Пусть докажут, что это мое, у нас не дом – проходной двор, кто угодно мог подбросить. И Марту я не убивал. Мы развелись и точка. Зачем мне ее убивать?
– Затем, что она знала расположение тайников… затем, что могла рассказать Ивану Степановичу Бехтерину, чем вы занимаетесь. Затем, в конце концов, что по ее возвращении домой выплыла бы правда с побегом, это весьма осложнило бы ваши отношения с семьей.
– Да насрать мне на семью! – Васька, наконец, вспылил. – Глубоко и давно! Праведники, мать их… кругом одни праведники, один я – паршивая овца в стаде. Или баран? И как последнего барана подставили. Может, скажешь, что и Деда я?
– Ты, – кивнул Петр. – Ты знал, у кого в доме есть кокаин. Ты знал, что Иван Степанович имеет привычку пить коньяк… скажем так, в одиночестве. И про сердце слабое догадывался. И дверь запер, а потом открыл.
– Коварный, однако, – Васька встал, медленно, угрожающе. – И всюду успел, и никто меня не заметил. А зачем мне Деда убивать, не скажешь?
– Скажу. Скорее всего, у него появились подозрения и…
– И в задницу его подозрения, и твои тоже. Невыгодно мне было от старика избавляться, пока жив был – деньги давал, а теперь ни эта стерва, ни братец мой, полагаю, традицию не продолжат.
– Зато на свободе, – возразил Петр. – Полагаю, докопайся Иван Степанович до истины, он бы предпринял некие действия, которые вряд ли пришлись бы вам по вкусу. Кстати, на Любовь Бехтерину тоже вы напали.
– А ее-то за что?
Васькина улыбка настораживала. Неуместно. Бесшабашно. Будет драка, причем скоро. Предупредить? Кого? Васька все-таки брат, а Петр – чужой, пришелец, который взялся обвинять, и, по правде говоря, обвинения эти поражали голословностью.
– Скорее всего, увидела что-то, не предназначенное для посторонних глаз, вы думали припугнуть, а едва не убили. Кстати, чистосердечное признание и сотрудничество со следствием в значительной мере…
Договорить Васька не дал, ударил снизу, резко, без размаха, но костляво-нескладный Петр перехватил руку, вывернул, вытянул, вынуждая Ваську выгибаться.
– С-сука ментовская… отпусти!
– Потом, – пообещал апостол. – После суда, а теперь ты задержан.
– Н-на каком основании? – Васька попробовал дернуться, но лишь зашипел от боли.
– Пятнадцать суток за хулиганство, потом – за нападение на сотрудника правоохранительных органов, находящегося при исполнении служебных обязанностей… а дальше будет видно.
Болезнь появилась со слабости и головокружения, приправленного легкой тошнотой. Отчего-то эти признаки вызвали у маменьки странную раздражительность и совсем уж непонятное нежелание видеть доктора. Маменька ссылалась на несвежую пищу, перемену погоды и Настасьину впечатлительность. Самой же Настасье было все равно, короткие сны и беспомощная явь, когда нет ни сил, ни желания поесть. Впрочем, голоду удавалось пробиться сквозь оцепенение, и Настасья ела, чтобы вновь упасть в вязкую темноту снов.
Постепенно они становились все более долгими, заполоняющими все время, а пробуждения – реже и короче, они оставались в памяти отдельными картинками, иногда бледными и завораживающе-тонкими, вычерченными кистью на китайском шелке, иногда резкими и яркими, как те, что на греческих амфорах, иногда…
– Затруднительно поставить диагноз. – Жесткое прикосновение чужих рук было неприятно, и Настасья сделала попытку оттолкнуть, но тот, кто держал, ощупывал, касался кожи холодным железом, был сильнее.
– Несомненно, болезнь носит нервический характер.
– И как ее лечить? – Этот голос Настасья узнала сразу. Коружский. И еще больше расстроилась.
– К сожалению, современная медицина не способна эффективно лечить заболевания подобного рода. При некотором буйстве рекомендуют пациентам опиум, но она спокойна.
– Слишком спокойна! Вы что, не видите, в кого она превратилась? Да она умирает…
– Боюсь, что так. Но увы, помочь ей не в моих силах. Только Господь…
Что именно должен был сделать Господь, чтобы она выздоровела, Настасья не услышала, провалившись в очередной тягостно-долгий сон. Кто-то пел ей колыбельную… непонятные слова, чужой язык… красиво, будто кто рисует по воде, разгоняя зеленовато-бархатные волны, которые спустя мгновение смыкаются, стирая малейшие следы рисунка. Еще немного, и Настасью тоже сотрет, утянет в суетливую водяную муть, обнимет, окрутит толстыми стеблями, уложит на дно.
– Я не убийца, сударыня. – Снова Коружский, голос его выводит из сна, раздражает, хочется кричать, а сил нет. – Я человек, обыкновенный человек с обыкновенными пороками, коих у каждого без меры. Не стоит перекладывать на меня собственную вину.
– Какую вину? – Маменька. У ее духов запах мертвых лилий и талого льда, неприятно и невозможно укрыться. – Вы разрушили нашу жизнь….
– Которая и без того была почти разрушена. Вы ведь не могли не понимать, что ставший привычным способ существования вам не по карману, однако не предпринимали попыток урезать расходы, надеясь на выгодное замужество дочерей. Так в чем же моя вина? Я женился на Елизавете, принял вас в своем доме, не ограничиваю ваши траты, забочусь о второй дочери…
– Вы позаботились о ней задолго до свадьбы.
Резко. Обидно. Скорей бы в сон, но не выходит, и Настасья вынуждена слушать этот разговор дальше.
– Был увлечен, и намерения, признаться, имел серьезные. Но вы рассудили иначе, Лизонька вам ближе, понятнее и послушнее… вы с самого начала прочили в жены именно ее, но тогда отчего же не остановили Анастасию?
– Как?
– Да как угодно. В монастырь, в паломничество, к дальним родственникам, в комнате на ключ… способов неисчислимое множество, но вы, сударыня, боялись, что, помешав свиданиям, разрушите последнюю надежду на выгодное замужество. Застать нас в беседке… серьезный разговор… вопрос чести. Что ж, у вас получилось, но отчего тогда не празднуете победу?
– Вы – дьявол, настоящий дьявол, для которого нет ничего святого!
Молчание. В воцарившейся тишине ядовитыми узорами плывет аромат маменькиных духов, свивается, складывается в полузабытые картины.
– Я пробовал быть святым, сударыня, но, увы, по натуре чересчур человечен… непостоянен. В этом моя беда, но я хотя бы честен в своем непостоянстве, я не играю с теми, кто мне верит. И не пытаюсь убить того, кто мешает.
– Так вот в чем вы меня обвиняете? – Маменькин голос дискантом взрезал тишину, раскрошив ее на мелкие осколки.
– Это не болезнь, это яд… не знаю, какой именно, но ваш супруг много путешествовал, а некоторые из привозимых им вещей были далеко не безобидны.
– Не желаю больше слушать!
– Придется, сударыня. Быть может, с точки зрения обычной морали, я и подонок, но не преступник. Хотя признаюсь, есть в вашем выборе нечто извращенное. Почему Лизонька? Я вот все время пытался понять, почему она, а не Настасья, ведь дело не в поведении или характере, они обе одинаково воспитаны… и в то же время к старшей вы относитесь с явным предубеждением, тогда как младшую любите. До того любите, что пошли на убийство… в чем же тайна?
– Извольте убрать руки. – Голос-хлыст ударил по нервам, и Настасья застонала от боли, яркой, точно свежевыпавший снег, но никто не обратил внимания.
– Вы, кажется, не совсем поняли, сударыня. Безусловно, я не смею удерживать вас в своем доме. И Лизоньку тоже. Вряд ли я сумею доказать убийство, да и не стану вовлекать полицию в семейные дела. Но никто, ни люди, ни Господь Бог, не вынудит меня жить в одном доме с убийцей. Я обеспечу супругу… в той степени, в которой сочту нужным.
– Вы – подлец.
– Возможно. Но я пока не принял решения и жажду услышать ответ на свой вопрос. Я даже готов помочь с ответом. Настасья не родная вам, так?
– Догадались? Вы дьявол, настоящий дьявол. Никто не знает. Моя сестра, старшая, любимая сестра… укравшая мою любовь. Она знала, она нарочно… перед Николаем… моложе, красивей… – Всхлип. Странно, Настасья не помнила, чтобы маменька когда-нибудь плакала, и оттого испугалась, затаилась, вжалась в кровать… или ей казалось? Тело влажным пухом, неподъемное, неприятное, в сон бы, чтоб не слышать, и от боли подальше, а душу будоражат всхлипы, да и смысл сказанного, пробиваясь сквозь толстую кору беспамятства, причиняет боль.
– Она умерла при родах, и Николай взял меня в дом лишь из-за ребенка. Он видел лишь Настасью, Лизоньку же не замечал.
– А вы наоборот.
– Я не могла позволить, чтобы Лизоньке причинили ту же боль, что и мне когда-то. Время прошло, любовь прошла, а пережитое унижение с каждым годом становилось все острее… и портреты… зачем Николай привез эти портреты? Зачем заставил глядеть на Лизонькины слезы? Вы осуждаете меня?
– Скорее завидую.
– Чему?
Настасья замерла, сознание, подступившее к самой границе сна, готово было нырнуть в безболезненное беспамятство, но еще минуту, услышать ответ, узнать…
– Тому, как просто и легко вы выбрали. И еще, обращаться в полицию я не стану, но… у вас вновь есть выбор. Вы понимаете, о чем я?
Настасья уснула, как-то непостижимо легко, будто нырнула в светло-зеленую, растопленную солнечным светом воду. По дну скользят круглые тени листьев, и рыбешки серебряными тенями суетятся меж толстых стеблей. На дне хорошо. Уютно. Свернуться калачиком и заснуть. Отец рассказывал о русалке, но Настасья не русалка. Она – звезда… маленькая звезда, утонувшая в мутной воде.
Это представление, ненужное, разыгранное словно специально для того, чтобы вывести Бехтериных из равновесия, оставило в душе резкий осадок. Гадко. Всё гадко, и мент этот, с садистским наслаждением вытаскивавший наружу чужие тайны, и сами тайны, и люди, и финал с заломленными руками и черным металлом наручников. Василий пытался сопротивляться, матерился, твердил, что он не убивал, что не такая скотина, чтобы убить… а Бехтерины молчали. И вопреки собственной воле я стала частью этого молчания.
– Игорь…. Это же неправда, они все выдумали, да? – Тетушка Сабина выглядела растерянной и какой-то старой. – Нужно нанять адвоката, и он вытащит Васеньку… Васенька не такой, он не способен.
И снова молчание. Отворачиваются. Тетушка Берта прячет лицо за черным кружевом веера, Мария отгораживается зеркальными очками, Татьяна… Татьяна встала и, чуть пошатываясь, весело сказала:
– А порошок я у него брала, сам предлагал. Всегда высшего сорта… и когда гроза была, принес подлечиться. Что? Ну правда же… хоть кто-то вам тут правду скажет. А я… я да, нюхаю. Кайф ловлю. Дозу втянешь, и нет болота… правильно он сказал, дом на болоте, гребаный замок психованной принцессы. И ни одна гадалка это проклятие не снимет, поэтому лучше дорожка…
– Уйди, – тихо, но жестко велел Игорь. – И будь добра, оставь свои мысли при себе.
– Прааааведник, – потянула Татьяна. – Все вы тут праведники, только и способны, что учить… научили уже, с-спасибо.
Я ушла. Тихо выскользнула из комнаты и, поднявшись наверх, легла на кровать. Не сходится. Вот хоть убей – не сходится. Прятать наркотики на болоте? А зачем? Смысл какой? Кому их здесь сбывать? Значит, все равно в город везти придется, так не проще ли сразу в городе точку организовать? И если он взял Татьянин кокаин, то неужто не предположил, что у той вскоре начнется ломка? Почему не озаботился запасом раньше, тянул до последнего? И еще вопросы, мелкие, вроде бы несущественные, но здорово искажающие картину событий.
Все-таки не сходится.
Да и сама сцена ареста больше походит именно на сцену, отрепетированную и разыгранную со всем возможным пылом актеров-любителей… наверное, у меня паранойя. Но ведь действительно не сходится!
Сомнениями и вопросами я решила поделиться с Бехтериным, а потом вдруг подумалось, что если Василий не виноват, если его подставили, то кто? Тот, кому выгодно. Игорь даже не попытался вступиться за брата. Почему? Не потому ли, что сам подкинул недальновидному, но рьяному следователю информацию, рассчитывая именно на такие выводы. А что, убийца найден, все довольны и почти счастливы.
А я? Что тогда будет со мной? Наверное, ничего. Наверное, второе завещание и вправду существует, в противном случае сцена разоблачения состоялась бы чуть позже, скажем, после моей скоропостижной кончины.
Уеду, завтра же уеду… сама, без посторонней помощи. Утром Васька, улучив момент, извинился, сказал, будто проспал, и увезет меня сегодня, после обеда.
Обедать Василий Бехтерин будет не здесь, значит, нужно выбираться самой.
Тихий стук в дверь, тихий скрип и тихий же голос:
– Можно? – Ольгушка вошла осторожно, боком, будто опасаясь, что я могу ее прогнать. Жалкая, мятый сарафан, пакет сока в руках, желтые потеки на подоле, остатки слез на ресницах, покрасневший нос и припухшие веки, а ведь все равно красивая, настоящая картинка. Или картина. Одна из двух, скрывающих разгадку.
– Я у тебя побуду, ладно? – Она присела на краешек кровати. – Там все ругаются, а мне больно, когда они ругаются. Зачем?
– Не знаю.
Ольгушкино появление выглядело более чем странно, но… она же не совсем в себе, так стоит ли искать логику в поступках?
– Мама говорит, что теперь его посадят, а это неправильно. Он не виноват, он вообще хороший и всегда добрый. Или почти всегда. – Она рассуждала. Две вертикальные морщинки, сдвинутые брови, упрямый подбородок – гримаса то ли боли, то ли непонимания. – Определенно, чаще добрый, чем злой. Игорь наоборот. Игорь меня не любит, но не отпускает. Почему? Мама меня не любит, но тоже не отпускает. И остальные в этом доме. В этом нет логики. Зачем им я, если разговаривать не хотят? Будешь? – Она протянула пакет с соком. – Апельсиновый, твой любимый, видишь, я помню.
– Спасибо. – Пить не хотелось, но я все равно сделала глоток, чтобы не обижать Ольгушку.
– Марта тоже апельсиновый любила… она всегда любила то же, что и я. Странно? Ты пей, а то мама говорит, что обеда не будет и ужина, наверное, тоже…
Сок холодный, почти ледяной, легкой горечью жжет губы, и я послушно пью.
– Объясни, почему люди притворяются другими? Создают себе отражения, а потом путаются, где они, а где нет…
Ольгушка разговаривала не со мной – с собой, задавала вопросы и, видимо, находила ответы. Выражение ее лица менялось стремительно, гримаса отвращения переплавлялась в боль, боль – в удивление, удивление – в какое-то отрешенное, недоступное пониманию счастье.
А потом она заснула, свернувшись клубочком на моей кровати. Будить и прогонять? А смысл? И лень, и непонятная истома расползается по венам. Я прилегла рядом и сама не заметила, как задремала. Проснулась от сквозняка: легкий ветер прохладой скользнул по коже, и сон мгновенно улетучился, будто и не было его. За окном ночь, мягко-синяя, чуть туманная, ласковая.
Выходит, я весь день проспала? Невозможно. Но снаружи темно, и лунный свет, проникая сквозь открытое окно, рисует на ковре дорожку. Дверь открыта, и слабый скрип половиц будоражит ночную тишину. Кто-то ходит… уходит. Ольгушка, совершенно про нее забыла. Ну да, наверное, это она, проснулась и решила уйти к себе.
Не к себе, ко мне она шла, в комнату, не из комнаты. Остановилась у кровати, наклонилась и, проведя рукой по волосам, тихо позвала:
– Саша? Проснись, пожалуйста. Мне страшно.
– Я не сплю. – Шепот на шепот, еще один звук в оживающую ночь.
– Тогда пойдем… вставай, пойдем.
– Куда?
– Туда. – Ольгушка потянула за руку. – Мадонна плачет, ей страшно.
– Почему? – Я села на кровати, голова еще тяжелая после сна, мысли ворочаются медленно, нехотя, слабо понимаю, чего от меня требуется.
– Потому что она осталась одна. Одной нельзя, только вдвоем, чтобы зеркало и отражение. Никто не знает, кто есть зеркало, а кто отражение… и я не знаю. В них души, настоящие и чужие, им больно-больно… огонь выпустит на волю. Обуйся. Хочешь, я помогу? Нет, не тапочки, ботинки.
– Огонь? – Я машинально сунула ноги в ботинки.
– Огонь… маленькая свечка и пятнышки по бокам, сначала немного, потом все больше и больше. Их с самого начала нужно было сжечь, тогда ничего бы не случилось!
– Ты сожгла? – Мысль привела в ужас, Мадонны, нежно-хрупкое творение неизвестного мастера, нечто большее, чем просто искусство. – Ты их сожгла?!
– Нет. Пожалуйста, не сердись. Я хочу сделать правильно, но никто не понимает, а ты поймешь, ты с самого начала меня слушала. Ты видела, какие они… живые. Они боятся огня, а на самом деле огонь – очищение, им будет легко-легко, и души улетят на небо.
– Ольгушка. – Я постаралась взять себя в руки. – Что ты сделала с картинами?
– Ничего. Одной мне страшно… но ты поможешь? Я во двор вынесла, в доме нельзя разжигать огонь, мама будет ругать… они тяжелые, рама – это клетка, и краска – тоже клетка. Он рисовал, рисовал, приклеил души, запутал, залакировал, а все теперь любуются и хвалят, не понимая, как им больно…
– Значит, картины во дворе? – Первоначальный шок схлынул, уступив место тупой головной боли, странной сухости во рту и непонятному облегчению. Картины во дворе, она не успела их повредить, и пускай «Мадонны» не мои, но увечить их не позволю, слишком уж особенные… нельзя убивать чудо. – Ольгушка, они во дворе?
Ольгушка слабо улыбнулась и кивнула.
Ночь светло-лунная, легкий туман дымкой вьется у земли, наверное, по приметам это что-то значит, но вот что…
Это значит, что я – дура. Почти мертвая дура. Ледяное прикосновение железа к затылку и печальный шепот:
– Руки за спину, а то выстрелю… – И тут же, извиняясь, Ольгушка добавляет: – Я не хочу делать это здесь… но все равно, руки за спину. – Щелчок, и отголоском утреннего представления – наручники, но уже на моих запястьях. А дуло не исчезло, и Ольгушка командует: – Пойдем. Ты ведь помнишь дорогу? Конечно, помнишь, ты же за мною ходила… правда, было весело?
Было. Весело. А теперь страшно, только страх не во враждебно-шелестящей лесной темноте, страх сзади, сумасшедший и с пистолетом. И тропинка испуганно и ровно ложится под ноги… болотная вода в темноте блестит антрацитом, но против ожидания, меня не заставляют подойти к озеру, Ольгушка даже разрешает повернуться.
– Тише, – она прижимает палец к губам. – Не надо кричать… все будет хорошо, умирать не больно, я точно знаю.
И тенью безумного света улыбка.
– Молчи. Если хочешь, послушай тишину… иногда полезно. – Она говорит настолько тихо, что я скорее улавливаю слова по движению губ, нежели слышу. Страшно. Блуза прилипла к спине и ладони мокрые, у страха едкий запах пота, болотного багульника и мандаринов – Ольгушке нравятся цитрусовые ароматы.
– Знаешь, о чем говорит тишина? О том, что я безумна. И Марта безумна. Она считала, будто я заняла ее место, она хотела избавиться от меня, ждала, ждала… выжидала.
Наручники холодные и сидят плотно, я попробовала вытащить руку, но лишь ободрала кожу.
– Не надо, – так же шепотом попросила Ольгушка. – Я знаю, что я делаю, я не сумасшедшая, я просто вижу иначе.
– За что? – говорю тихо, а надо бы закричать… Но вдруг выстрелит. Или не выстрелит? Рискнуть? В конце концов, она все равно убьет меня, ведь не для разговора, в самом-то деле, притащила на болото. Но до чего же страшно, и вокруг тишина. Трава блестит росой, лунный свет отражается в темных зеркальцах, из звуков – наш с Ольгушкой шепот да назойливый звон комариного роя.
– Игра. – Она знаком приказывает сесть и сама опускается на землю. – Опять игра. Каждый раз другая, но интересно.
– Любашу тоже ты?
– Я. – Ольгушка виновато улыбнулась. – Она плохая. Она смеялась надо мной. И Васеньку обидела…
В растопленном серебре лунного света Ольгушка похожа на русалку, нежная, хрупкая, светлые волосы отливают призрачной зеленью, белая кожа выглядит мертвенно-бледной, а глаза, напротив, темными. Один в один водяные зеркала болота, мне страшно смотреть и страшно отвести взгляд, нельзя молчать, но и кричать нет сил, будто парализовало.
– Она как Марта… Знаешь, Марту ведь все любили, а меня нет. Я ведь тень. Отражение… Она украла мое место, и Игоря, и Василия. Совсем забрала. Он говорил, что я – его печальная мадонна, а она позвала, и ушел…
– Он спал и с тобой, и с Мартой? – Я чуть отодвинулась назад, отползать сидя неудобно, но если осторожно, потихоньку, чтобы Ольгушка не заметила? Понимаю бессмысленность – ползком далеко не убежишь – но сидеть, ожидая смерти, гораздо страшнее.
– Да. Спал. В одной постели, нежно-нежно. Целовал. И гладил тоже… любил, наверное, хотя недолго. Он все-таки иногда плохой, но чаще добрый, чем злой. А Марта злая, Марта убила. Меня убила, – глаза Ольгушки плыли чернотой, а лицо, напротив, светилось. Красивая. Неправдоподобно красивая. И правдоподобно безумная. Пистолет на коленях. Успеет выстрелить или нет?
– А я – ее. Теперь у меня другая сестра, она хорошая, только болеет, а я ей помогаю.
– И как зовут твою сестру? – Подтянуть колени, руками нащупать более-менее устойчивую почву. Выбрать момент, чтобы прыгнуть, не бежать, а на нее… говорят, сумасшедшие сильны, но и я не слабая, тем более, есть за что побороться. Под руками вечно мокрый мох, выползает, выдирается гроздьями, обнажая мягкую почву. Слишком мягкую, чтобы опереться. – И разве можно поменять одну на другую?
– Нельзя. Теперь я понимаю, что нельзя. Я отражение и Марта тоже. Равновесие. Как в картинах. Только она умерла и совсем одна. Это плохо, она зовет меня, каждый день, во сне, и с картины… она тоже одна не может. Вместе… а я не хочу в болото, вода холодная очень, а в земле черви. Как ты думаешь, это щекотно, когда черви трогают? Марта не говорит, только зовет, и все…
– Расскажи мне о ней. – Немного ближе, на пару сантиметров сократить расстояние и наступить на горло собственному страху.
– Гадина. Она убежала, когда решила, что убила меня. А потом взяла и вернулась, чтобы забрать мое, говорила, что я все равно замужем, к тому же сумасшедшая. Больно сделала.
– Она тебя ударила?
– Нет. Она говорила, и мне было больно здесь, – Ольгушка коснулась груди. – Она хотела, чтобы я денег принесла, и обмануть тоже. Я бы принесла, а она все равно забрала бы мою жизнь. И не было у меня денег. Совсем не было. И мама не дала, а Игорь слушать не стал. Почему меня никто не слушает?
Ольгушка вздохнула. Ольгушка отбросила волосы назад. Ольгушка погладила пистолет, нежно, как котенка.
– Мне пришлось, понимаешь? Чтобы сохранить то, что от меня еще осталось. Я же не совсем с ума сошла, я просто видеть стала иначе, и люди другие… те же, но другие. И Марта… мы напугать хотели, чтобы ушла, чтобы совсем… а я потом вдруг подумала, если она меня хотела убить, то почему мне нельзя?
– Это ты ее убила?
– Я, – тихий голос заставил вздрогнуть от неожиданности. Правда, он тут же обрел силу и жесткость, вылившиеся в приказ. – Сидеть! Не пытайся убежать… не совершай хотя бы этой ошибки.
Темнота мешала. Левушка вообще побаивался темноты, шорохов, теней, которые наполняли окружающий мир, и искренне стыдился этого детского страха. Правда, сегодня страха не было, скорее усталость и раздражение. От долгого сидения в одной позе тело затекло, мышцы одеревенели, и Левушка небезосновательно опасался, что стоит шелохнуться – не говоря уже о том, чтобы вставать и идти куда-то, – как их сведет судорогой. А время шло, медленно передвигало созвездия на небосводе, успокаивало громкий лягушачий хор, высвобождая тишину для иных звуков.
Ох и нелепая это затея, Левушка с самого начала говорил, что нелепая, ну да разве ж его послушают? Петр уперся, Петр разозлился и в злости своей не желал слушать разумных доводов, Петр жаждал поставить точку в этом деле, причем сделать это, как он выразился, красиво.
Чего ж красивого в многочасовом лежании в траве? Одежда, пропитавшись травяной сыростью, намокла, а ночь прохладная, и горло опять заскребло, запекло, предупреждая о возможных последствиях. Ох, не миновать ему очередной ангины. Левушка вздохнул, но вздох вышел беззвучным и, видать, по этой причине душевного облегчения не принес.
Странный день, донельзя странный. Поначалу это дикое, идущее вразрез со всеми правилами поведение Петра, отдающее столь явным непрофессионализмом, что Левушка попросту впал в ступор и вышел из него лишь в городе, в знакомом и неуютном кабинете.
– Чего молчишь? Думаешь, свихнулся? – Петр хлопнул ладонями по столу, и именно от хлопка к Левушке вернулась возможность снова воспринимать происходящее вокруг. – Думаешь, от зависти крыша поехала?
– Нет, – Левушка сел на стул. – Ты нормальный.
– Ну, спасибо, успокоил, а то я не знал. – Злая ирония, злые глаза злого и уставшего человека. – Ладно, извини, предупредить надо бы… в общем, извини, лады?
– Лады, – повторил Левушка, хотя не совсем понимал, за что именно Петр извиняется, а тот охотно разъяснил, и разъяснял долго, преодолевая вялое Левушкино сопротивление и отбрасывая слабые доводы против несуразной затеи.
Легкий скрип двери был столь чужим для ставшей уже привычной темноты, что Левушка вздрогнул. Неужели все-таки… все-таки Петр был прав? Хотя от осознания этой правоты легче не становилось.
Две тени, два человека. Разговор, но до Левушки не долетает ни звука, он просто смотрит и заодно нажимает кнопку вызова… слов тоже не надо, там поймут, что началось.
Тени уходят, растворяются среди других, и Левушка почти решается встать, пусть и не просили идти следом, но любопытство да желание доказать свою полезность – все-таки местный, ему проще найти дорогу и мало ли, вдруг группа захвата заблудится, потеряется в темноте.
Как Левушка и опасался, мышцы моментально схватила судорога, и, сцепив зубы, чтобы не застонать, он упал. Очень вовремя упал – из дому, сопровождаемая тем же приторно-чуждым скрипом открывающейся двери, вышла еще одна тень, которая медленно двинулась за первыми двумя… это было против плана, и Левушка растерялся. Позвонить?
Он позвонил, а трубку не подымали… и еще раз набрал номер. И еще один… и как раз когда длинные гудки в телефоне сменились раздраженным голосом, дом выпустил еще одного участника ночной прогулки.
– К вам еще двое направляются, – опасаясь быть услышанным, Левушка старался говорить тихо, одними губами.
– Понял. Можешь за ними? Но так, чтобы не услышали?
– Постараюсь.
Отключившись, Левушка поднялся. Больно, и ноги почти не чувствуются, но если потихоньку… и по тропинке, скрываясь в вычерченных лунным светом тенях. А ведь мечта, давняя, про расследование и погони, почти исполнилась. Левушка прикусил губу, чтобы не рассмеяться. Нет, ну кто бы мог подумать, что исполняющиеся мечты связаны с мышечными судорогами?
Черная ночь продолжением черного дня, Игорь уже устал считать дни и ночи, различия искать… нету различий. И сна нету, может, оттого, что совесть мучит? Все как-то сразу и безоговорочно поверили в Васькину виновность, и он, Игорь Бехтерин, тоже поверил, и адвокату звонил только для того, чтобы мать успокоить. Сомнения появились только теперь, будто ожили, выползли вместе с ночью.
Васька… Васька бездельник. Собиратель сплетен, мастер игры на чужих нервах. Но вот убийца? Еще наркотики? Не вяжется. Чересчур серьезно для него, чересчур большая ответственность, а ответственности Василий всегда избегал.
Посоветоваться бы… но с кем? Александра, единственный человек, которому он может доверять, спит. Игорь несколько раз заходил днем, несколько обеспокоенный ее исчезновением, а потом и этим не совсем понятным дневным сном, но она выглядела вполне нормальной, дышала спокойно, пульс тоже был в норме, и Бехтерин оставил ее в покое. Спит – и пусть себе спит, а ему вот, наоборот, не спится.
Бессонница привела его в кабинет, коньяк в ящике стола, привычная компания Мадонн, в которых сегодня не осталось ни капли божественного… Мертвая роза, живое сердце, лукавые взгляды и нечто смутное, замершее на границе между сознанием и бессознательным.
– Ваше здоровье, – Игорь поднял бокал. Дед иногда так делал, говорил, что не хватает достойной компании, Бехтерину это казалось еще одним подтверждением ненормальной одержимости. И вот теперь, выходит, сам.
Мадонны наблюдали молча, и именно благодаря тишине Игорю удалось услышать легкое поскрипывание половиц. Шаги. Приглушенный хлопок закрывающейся двери и снова прежняя вязкая тишина.
Он пошел следом, и пол снова заскрипел под ногами, уже немного громче, словно желая подчеркнуть тяжесть и неуклюжесть идущего. Перед дверью Игорь остановился: открыть сейчас? Выйти из дома? А если тот, другой, еще снаружи? Чувство, поселившееся где-то в области затылка, не было страхом, скорее осторожностью, взведенной в абсолют, натянутыми струнами нервов, адреналиновым драйвом сердечного ритма и шепотом арфы – близостью чужой тайны.
А может, нет никакой тайны, кому-то не спалось… вышел покурить… подышать свежим воздухом… подумать о чем-то своем. В любом случае караулить под дверью по меньшей мере глупо. Ручка послушно идет вниз, а за порогом пустота. Ночь на удивление прозрачная, хрупко-лиловая и звездная. Игорь заметил скорее движение, чем того, кто двигался, в зыбкой темноте все казалось ирреальным, размытым, удаленно-недоступным. Силуэт являлся частью этого нового пространства, и Игорю на мгновение почудилось, что ничего такого – ни шагов, ни хлопка двери, ни движения на самом деле не было, просто… фантазия.
Он шел следом за этой фантазией, за дом, мимо пруда с его клочковатым, напоенным сыростью туманом, по узкой тропинке в глубь леса, пытаясь не отстать, не потеряться, но и не выдать себя.
Туманная вуаль висела над болотом, стыдливо укрывая собравшихся, голоса и те, казалось, тонули в седоватой мгле. Подойти бы ближе, но как, если впереди – открытое пространство, местами украшенное болезненно-тонкими березками, за такими не спрячешься… а есть ли смысл в том, чтобы прятаться? Инстинкт требовал быть благоразумным, разум соглашался, но любопытство, приправленное пониманием, что вот она – разгадка, совсем близко, на расстоянии вытянутой руки, толкало вперед.
Игорь почти уже решился переступить черту, отделяющую спасительную черноту болота от влажно-серой туманной вуали, когда совсем рядом раздался тихий шепот:
– Что ж вам, Игорь Батькович, по ночам-то не спится? Сидите уж, коли пришли. Как мышь сидите… свидетелем будете.
У Татьяны пустые глаза, совершенно пустые, в них нет даже безумия, и от этого становится по-настоящему страшно. Убьет, не задумываясь, без сожалений и последующих угрызений совести… какая совесть, когда деньги на кону. Или я была не права, дело отнюдь не в деньгах?
– Марта была сукой, жадной и завистливой, как Машка моя, как Любаша, как все вокруг. Делают вид, будто хорошие, а на самом деле уроды моральные. – Голос отстраненно-спокойный, лишенный и тени эмоций. – И я уродка… болотное чучело, хорошая девочка, обреченная существовать по чужим правилам. Никогда не умела воевать, за свободу, за права… и Ольгушка тоже. Мы ведь подруги с ней, правда?
– Правда.
– И не сумасшедшая она, просто другая, не такая, как эти… ублюдки. И я другая. Мы вместе.
– Сестры, – Ольгушка улыбнулась. – Совсем как настоящие…
Не похожи, ни на мгновение, ни на минуту, и в то же время разница между ними не так и велика. Другие черты лица, другое телосложение, другая манера одеваться, жесты…
– Все равно не поймешь, – тихо сказала Татьяна. – Ты нормальная. Обыкновенная. Такая же, как они.
– А ты?
Время, еще секунду, две, десять, хоть сколько бы то ни было. Еще немного ночной прохлады и томно-влажного воздуха, давящей боли в запястьях и самой возможности жить. Ощущать.
Жить хочу, хоть как, хоть кем… просто жить.
– Я? – Татьяна чуть покачивается, то ли кобра перед броском, то ли дерево на ветру. – Я – Мадонна горящего сердца… огонь-огонек в моих руках, на него летят бабочки и мотыльки… но чаще бабочки, наверное, оттого, что глупее. Летят и сгорают. Не сразу, сначала приманить, прикормить, посадить на ладошку, показать дорогу в рай, а потом, когда почти доберутся… у бабочек слабенькие крылья, как у фей. Помнишь фею Динь-Динь, которую предал Питер Пен? Украл пыльцу и подарил другой…
Она не бредила, она говорила четко и ясно, она просто издевалась. Ну и пусть, слова не так важны, ведь главное – время.
– Васька – Питер Пен, мальчишка, который никак не повзрослеет, у него только и есть, что игры да два цвета мира: черный и белый. Он хочет быть хорошим, но не взрослым, он знает, что наркотики – это плохо. И убийство тоже плохо, а остальное – игра… он играет, с ним играют. Хочешь? – В руках Татьяны появилась плоская фляга, не та, в которой Дед хранил коньяк, попроще, подешевле, побольше объемом.
– Что тут?
– Коньяк и кокаин. Легкая смерть, тебе будет хорошо и не больно. Мне бы не хотелось причинять тебе боль, в конце концов, ты же не виновата, что Дед оказался столь впечатлительной скотиной… жаль, Ваську забрали, поэтому и пришлось сегодня… Дольше она не выдержит. И ты тоже. Ты бы убежала сегодня, если б не Ольгушка с ее снотворным.
Ольгушка легонько пожимает плечами, точно извиняется за горький-горький апельсиновый сок.
Холодный металл коснулся губ, и Татьяна приказала:
– Пей, самой же легче станет.
Не хочу пить, не буду…
– Даже если не будешь, я тебя убью. Сегодня и сейчас. Другого выхода нет, но лучше выпей… так нужно.
Рука вцепилась в волосы, дернула, заставляя поднять голову, и Татьяна все так же спокойно добавила:
– Я всегда добиваюсь своего…
– Иногда она больше плохая, чем хорошая, – тихонько пояснила Ольгушка. – Но она помогла мне, и сегодня тоже обещала помочь. Ты умрешь, и Васю отпустят. Он снова будет меня любить… А Марта получит свое отражение. Она говорит, что нельзя без отражения, я же с ней не могу. И Мадонна плачет по другим… главное, в зеркала не смотреться.
Ольгушка поднялась и, указав на озеро, пояснила:
– Тут тоже зеркало, оно забрало Марту. И тебя примет… только мне подходить нельзя… утянет. Марте плохо одной, зовет и зовет, особенно если здесь, я хотела отдать ей портрет, чтобы не так одиноко… а Таня сказала, что лучше тебя, ты же похожа… ты как я, только лучше, нормальная, а я – безумна… наверное.
– Пей, – Татьяна легонько ударила по щеке. – Подумай, лучше ведь умирать, когда огонь-огонек ласковый, обнимает, гладит, растворяет в себе. Смерть-сон или агония, нож и кровь… шумно.
– А вот с этого момента, пожалуйста, поподробнее, – попросил знакомый жесткий голос. – И будьте любезны, не двигайтесь, я тоже стреляю неплохо и жалеть никого не собираюсь. Александра… простите, забыл как по отчеству, вы живы?
Жива… я хотела сказать, что жива, открыла рот и едва не захлебнулась, коньяк горечью ожег губы, залил горло, заставив согнуться в приступе кашля, судорожно сглотнуть, удержать готовые пролиться слезы и улыбнуться… черт побери, в этой жизни есть смысл улыбаться.
Особенно, когда от случайного глотка по крови расползается тепло…
Снова были странные сны. Снов Настасья не любила, потому что потом, проснувшись поутру, не помнила. Цвета вот помнила, запахи тоже, имя свое, а вот снов – нет, и это ее расстраивало, порой даже до слез. Тогда Лизонька принималась утешать, приносила краски и холст, долго сидела рядом, разглядывая Настасьины рисунки, и хвалила за старательность.
Настасье очень нравились Лизонькины похвалы, а еще сладкие пряники или вот варенье малиновое. Хотя, конечно, варенье ей давали редко, видать оттого, что оно норовило сбежать с серебряной ложечки и чередою капель испачкать Настасьину одежду. А платья у нее красивые, Дмитрий привозит, одно Лизоньке, второе ей, и всегда разные. Правда, Дмитрия Настасья не любила, тот порой по ночам приходил, вещи говорил непонятные или даже трогать пытался…
Нет, ну до чего день сегодня хороший, солнышко по небу катится-катится, и можно глядеть из окна, как растут, тянутся вслед за ним длинные тени…
– Чаю попьем? – У Лизоньки глаза точь-в-точь спелая вишня… нарисовать бы, а не получается, но когда-нибудь Настасья непременно нарисует портрет, совсем как тот, что в гостиной висит. И второй тоже. На обоих ведь Лизонька, но только волосы разные, а остальное то же самое, но скажи кому – смеются… Настасья уже привыкла, что над нею смеются, особенно дети… весело хохочут, аж заливаются порой, а Лизонька с чего-то начинает сердиться, кричит или говорит непонятное.
Но Настасья уже привыкла, что и Лизонька, и Дмитрий разговаривать разговаривают, а о чем – не ясно. Слушаешь их, слушаешь… лучше бы похвалили, ей ведь нравится, когда хвалят.
Пить чай вкусно, особенно если обнять чашку руками и долго-долго дуть, вытесняя легкий пар, потом аккуратненько, чтобы не пролить на платье, отхлебнуть первый глоток, горячий и сладкий, зажмуриться… хорошо.
А Лизонька ушла, наверное, снова в комнате Дмитрия закроются… а зачем? Настасье стало любопытно и, скоренько допив чай, она пошла следом. Так и есть, заперлись, но если рядышком с дверью сесть, все-все слышно. Хоть и непонятно.
– Я не могу больше… пощади… – у Лизоньки голос белый, точно снежок первый. – За что мне такое? Каждый день видеть… тяжело.
– Тяжело? – Дмитрий колючий-колючий и серый весь. Страшно, но Настасья слушала, скучно ведь, если не слушать. – Каждому да воздастся по делам его, так ведь сказано, верно? Убить – одно, а вот жить бок о бок с тем, кого убил, не каждый сможет.
– Десять лет прошло! Она живая ведь… и я не виновата, не виновата, что маменька… удумала. Я тебя любила, я хотела с тобою быть…
На гардине желтый круг. Солнечный зайчик, сколько ни лови – выпрыгнет, выскочит из ладоней, теплом лизнув напоследок… а разговор продолжается, Лизонька плачет, наверное, ей больно… Настасье, когда палец поранила, тоже больно было, и плакала, а нянюшка леденец дала, красного петушка на палочке.
– Ты со мной. Жена ведь.
– А она кто? – Теперь голос совсем даже не Лизонькин, до того злой, что Настасье хочется спрятаться под стол или за гардину, но тогда зайчик испугается и улетит.
– Она – мое наказание… вторая Мадонна… чистого сердца. Веришь, никогда не мог понять, почему настоящая чистота дозволена лишь детям и сумасшедшим…
Зайчик не ускользнул, сел доверчивой солнечной каплей на ладошку и улыбнулся. Настасья улыбнулась в ответ… на сердце было радостно-радостно, и странный разговор растворился в прочих ненужных воспоминаниях.
Следующее утро выдалось пасмурным, будто воду с серой краской на небо вылили, а облака белыми пятнышками. Некрасиво. Настасья огорчилась, поскольку не любила, когда некрасиво. И во двор выйти не получится, а рисовать надоело.
Правда, после обеда Лизонька играла на клавесине, и Настасья слушала, расчленяя мелодию на отдельные звуки, она помнила, что звуки называются «ноты», и даже видела их. Тот, который высокий и звонкий, – сиреневого цвета, а глухой, низкий, урчащий – полосатый, один в один дворовый кот…
– Не заснула? – Лизонька присела рядом. – Расскажи, что ты сегодня делала?
Настасья старательно принялась перечислять: умывалась, волосы расчесала сама, и нянюшка хвалила, а потом ленту заплела, красненькую. А еще Настасья завтракала, глядела на воробьиную стаю и чай пила.
– Умница ты моя, – Лизонька ласково погладила по голове. – А хочешь… мы с тобой вместе поиграем? Пошутим? Ты помнишь, что значит шутить?
Настасья помнила. Шутить – это когда весело и все вокруг смеются.
– Над Дмитрием пошутим… будет весело. Ты только делай, как я скажу, хорошо?
– Дмитрий злой.
– Злой, – согласилась Лизонька. – А пошутим, и будет добрый. Ты же хочешь, чтобы он добрым стал?
Настасья хотела. Когда Дмитрий добрый, он платья привозит, а порой и сказки рассказывает, про звезды и ангелов, и совсем не сердится, если Настасья не понимает… да, она хочет, чтобы Дмитрий был добрым.
– Видишь, – Лизонька показала на портрет, где у нее волосы черные, а в руке нож. Настасье запрещено трогать ножи, потому что они режутся и делают больно. – Это ты.
– Нет. – Настасья засмеялась. – Ты. И здесь ты. Зеркало…
– Отражение. – Лизонька побледнела, но, улыбнувшись, продолжила. – Ты ведь хочешь быть, как я? Или как она?
– Хочу.
– Тогда ты должна сделать то же самое… – Она достала нож. – У тебя лицо, как у нее, и волосы черные… нужно совсем немного… чтобы как на картине. Ты ведь помнишь, где сердце спрятано? Достань его.
– Зачем?
– Шутка такая… пойдем, я помогу.
Дмитрий лежал на кровати с закрытыми глазами. Настасье шутка не очень нравилась, потому что если порезаться, то крови много, а у нее платье новое. Но и Лизоньку обижать не хотелось…
– Давай. – Лизонька помогла взять нож поудобнее и, примерившись, со всей силы вогнала в грудь Дмитрия. Все-таки он разозлится… вон как рубашка вымазалась. – Ты же хочешь быть, как я.
И зачем-то добавила совсем уж непонятное:
– А я не хочу быть такой, как ты… безумная Мадонна.
Левушка вышел к болоту, когда все основное действие фактически закончилось, Петр и другой оперативник, имени которого Левушка не знал, пытались удержать брыкающуюся девицу. Александра сидела на земле и улыбалась, странно так, и взгляд плывущий. Но увидев Левушку, она кивнула в знак приветствия и вежливо попросила:
– А можно наручники снять? Я понимаю, что все заняты, но мне неудобно… руки затекли. А коньяк был с кокаином, я глотнула и умру теперь. Как бабочка на огонь… бабочки всегда на огонь летят, и мотыльки тоже, но бабочки чаще… как вы думаете, почему?
– Не знаю, – Левушка ничего не понял.
– Потому что глупее… бабочки – на редкость глупые существа!
– Лева, берег! – рявкнул Петр. – Бехтери…
Лева потом, вспоминая произошедшее, всякий раз гадал, что именно пытался выкрикнуть Петр: «Бехтерин» или «Бехтерина». Они оба стояли на берегу, почти у самой кромки черной воды, друг напротив друга.
– Лева, да отомри ты, наконец!
Отмер, давно отмер, но вот подойти ближе означает нарушить хрупкое равновесие между этими двумя, Левушка кожей ощущал повисшее в воздухе напряжение, откуда оно появилось – он не знал. Женщина и мужчина. Светлый сарафан, подсвеченный луной нимб волос, воплощенная невинность… Бехтерин огромный, Левушке отчего-то вспомнился Минотавр, чудовище из лабиринта, но Ольгушка, словно подсмотрев мысли, четко и ясно произнесла:
– Игорь.
Маленький шажок назад.
– Оля, нет! Оля, стой!
– Оли нет, – возразила она. – Есть Ольгушка… А Вася, он добрый, чаще добрый, чем злой, но он Ольгу любил и Ольгушку любит. А ты запер и сторожишь… я не хочу взаперти. Я не сумасшедшая…
– Не сумасшедшая, – поспешно согласился Бехтерин.
Она покачала головой. Вот странность же, Левушка вроде и не так близко стоит, а видит каждый жест, даже выражение лица и то разглядел, будто кто нарочно высвечивает, вырисовывает последнюю сцену.
Подойти бы к ней, а то и вправду утворит чего-нибудь… медленно, осторожно, обойти сбоку и сзади, пока она с мужем разговаривает. Страшновато.
– Все время ложь… зачем ты взял ее в наш дом? Зачем вынуждал меня ее видеть? Зачем придумал эти картины? Мадонна Светлая и Мадонна Темная? Все время она, постоянно она… для тебя, для Васеньки… даже теперь, когда нету, все равно она…
Левушке удалось подойти довольно близко, еще пара шагов и он сможет дотянуться до Ольгушки. А земля под ногами раскачивается, заметно, ощутимо, предупреждая о своей ненадежности.
– Ты не думай, я тебя не любила… быть может, вначале, пока ты ее не привез. Смеялись, разговаривали, а я мешала. Васе не мешала, он меня любил… и ее тоже… и меня… и опять ее…
– Ублюдок, – не сдержался Бехтерин, и Ольгушка, всполошенная звуком голоса, отступила на шаг.
– Неправда… я его любила. Люблю. Если ее убить, то Васенька вернется… ты дал бы мне развод, и мы бы поженились… а ты снова все поломал, совсем поломал… теперь он не вернется, а я не хочу, чтобы одна… совсем одна… Марта зовет.
– Стой! – Левушка прыгнул, пытаясь поймать призрачно-хрупкую женщину, поскользнулся, но, падая, уцепился-таки за край подола… поздно. Ткань треснула резко и громко, почти как выстрел, белый клок в руке и белое пятно в разрушенном зеркале воды.
Крик-плач, и мат, и подняться тяжело – руки скользят, вырывая клочья мха, но Левушка поднялся-таки, а пятно уже почти исчезло, как лунный свет на дне стакана. Нырять страшно, но еще страшнее не успеть, упустить, позволить уйти… вода ледяная, горько-вонючая, забила нос и рот, и Левушка едва не захлебнулся, но проглотил холодный ком.
Одежда тянет ко дну – это хорошо, но медленно. Вперед, вниз, загребая руками, и единственным ориентиром – растворяющаяся в водяной мгле белизна. Воздух давит на грудную клетку… и дальше – темнее, недолго заблудиться, страшно заблудиться… быстрее, еще быстрее.
В какой-то момент Левушка понял, что еще немного и сам умрет, потерявшись между дном и небом, и испугался, отступил, потянулся туда, где, по его представлению, было небо.
Небо – это звезды и воздух. Жизнь.
Внизу смерть, а он потерялся, и ботинки внезапным грузом тянут вниз, и одежда сковывает движения, и горящие огнем легкие требуют вдоха, пусть даже этой тухлой, грязной воды…
Выплыть получилось, а там его подхватили, вытянули на берег, помогли подняться. И никто не сказал, что Левушка виноват, но он все равно ощущал эту невысказанную, оттесненную словом «не получилось» вину.
Не получилось остановить. Не получилось поймать – не за платье, а за руку, за ногу, хотя бы за волосы… не получилось спасти.
У него никогда ничего не получалось. От горя и безысходности Левушку стошнило. И снова никто не сделал замечания, только женщина в наручниках хрипло рассмеялась и сказала:
– Теперь две сестры вместе. Наверное, счастливы… Безумно счастливы.
Анестезия, когда разум осознает все, органы чувств послушно пишут происходящее на пленку памяти, а эмоций нет. Заморожены.
Кубики льда в широком стакане, напиток внутри с оттенком болотной мути, холодная вода микротечением тянется вверх. В озере не было течений, благодаря этому спасатели достали тело быстро. Но не настолько быстро, чтобы в нем сохранилась жизнь.
А кто-то сказал «как живая». Игорь не помнил, кто, да и не важно это, главное, что она действительно как живая, мокрые волосы свились мелкими колечками, потемнели, и на щеке грязное пятно – Игорь вытер – она ведь не любила грязи.
И больниц не любила. Если думать о морге именно как о больнице, то немного легче. Тоже ложь, но без нее сознание не выживет… чувство вины, зародившееся там, на берегу, за последние дни разрослось, заполонив метастазами все окружающее пространство.
Вот только если пить и думать о чем-то… вспоминать.
Полурассвет. Хрупкая синева за окном ползет по комнате. Тогда он тоже вернулся в дом на рассвете, заперся в кабинете и пил. Много пил и долго, до тумана в голове и плывущей, рваной памяти.
Евгения Романовна назвала его убийцей, наверное, права была, он виноват в случившемся, он и чертовы картины, избавиться от которых не хватает духу.
Печально улыбается Темная Дева, и сердце в руках ее исходит не то огнем, не то кровью, разбережено страстью. Дорожки слез на лике Пресветлой, и мертвая роза все так же беззвучно и безысходно роняет лепестки. Застывшая вечность.
Напоминание.
Спустя день или два после ночного кошмара вернулся Василий, притихший, виновато-растерянный, а с ним и чертов апостол Петр. Больше не было злой правды и желания причинить боль, были извинения и беседа наедине. Игорь помнил всю до последнего слова, до оттенка голоса, до жеста, отчего-то в эти дни, несмотря на выпивку, память работала превосходно.
– Будет служебное расследование. – Петр мельком глянул на картины, вздрогнул, и рука потянулась в хорошо знакомом жесте крестного знамения. Сдержался, устыдившись собственного суеверия. – Меня пока отстранили.
– Плохо. – На самом деле Игорь не очень понимал, плохо это или хорошо, честно говоря, ему было совершенно все равно.
– Я виноват, я должен был предусмотреть, и вообще… – Петр передвинул кресло так, чтобы не видеть картин. – Выхода другого не видел… черт. Налей, что ли?
Игорь налил. Жидкий янтарь, плотное стекло стакана, полосы света на темных досках стола, пыль… мелочи, много разных мелочей, чтобы отвлечься.
– Скорее всего, меня уволят, а может, и посадят… хотя она ведь сама прыгнула.
– Она убивала? – этот вопрос не то чтобы мучил Игоря, он просто требовал ответа. Деталь сюжета, часть картины… как роза или кинжал в руке Девы.
Святая Дева и с оружием, парадоксально.
– Татьяна говорит, что да, убивала, но честно говоря, я сомневаюсь. – Петр поскреб ухо. – Я ведь сначала думал, что все из-за наследства, искал, кому выгодно, выходило, что тебе. Ну остальным тоже, но тебе все равно выгоднее… или братцу твоему, если тебя убрать, он же близкий родственник. И супруга близкий родственник, вот только сумасшедшая.
Слово резануло болью, пробив анестезию и кору отвлеченного внимания.
– Извини, не хотел. – Петр как-то поник. – Врач утверждал, что она не в себе, что планировать не в состоянии, что если сразу, по наитию…
– В состоянии аффекта, – умное слово вынырнуло из подсознания.
– Ну да, аффекта… а я еще подумал, что если она не в себе, если не понимает, что делает, то, может быть, кто-то другой этим воспользовался? Это как пистолет в руку вложить и на спусковой крючок нажать, вроде и убил, и в то же время ни при чем.
Петр снова обернулся на портреты, на этот раз смотрел долго, пристально, с каким-то нездоровым вниманием, а отвернувшись, спросил.
– Почему их две?
– Не знаю. Было так. Всегда.
– Нехорошие картины. Красивые, но нехорошие… это как чужую судьбу из прошлого вытащить. Я не суеверный, но… по-другому не объяснишь.
– А ты не объясняй, ты рассказывай. – Игорю не хотелось ни объяснений, ни извинений. Завтра похороны, и придется вновь увидеть ее лицо и выдержать слезы, и ненависть, и новые обвинения, на которые невозможно ответить, но и не отвечать нельзя.
– Татьяна дает показания, по-моему, она тоже слегка… – Петр коснулся пальцем виска, жестом обходя неудобное слово. – Заключение психиатра еще будет, и, скорее всего, признают вменяемой, но мотивы… ну не станет нормальный человек убивать дружбы ради… или это уже любовь такая, патологическая?
Игорь не ответил.
– В общем, если по порядку, то началось все с Марты, с ее появления в доме. Или еще раньше, с того, что жили-были две сестры, росли вместе, вроде бы дружно… до того дружно, что все вокруг умилялись, особенно тому, до чего они непохожи друг на друга, одна светленькая, другая темненькая, одна спокойна, другая наоборот… я не знаю, как оно на самом деле, я просто разбираюсь.
Бехтерин кивнул. Пускай разбирается, пускай объясняет, быть может, удастся понять, что же произошло со всеми, и с Татьяной, и с Марией, и с Любашей… да и с ним тоже.
– Только на самом деле все было не так благостно, как казалось. Мать Ольги приемную дочь недолюбливала и Ольгу заразила этой нелюбовью. А Марта Ольге завидовала, иначе зачем так цеплялась за нее? Переехать сюда, жить рядом, пытаться отнять чужую жизнь – еще одна патология. И добавьте к этому картины. А за картинами история, страшная, кровавая, но романтичная… две Джульетты и один Ромео.
– Который оказался скотиной.
– Не знаю, как тогда, но сейчас ты прав. – Петр отхлебнул коньяку, сморщился, кашлянул, поперхнувшись, и продолжил: – Татьяна называет твоего братца Питером Пеном, говорит, не наигрался, забавно ему показалось, а в результате Марта и Ольга сцепились друг с другом. Насмерть сцепились. Это Марта испортила управление Ольгиной машины и сбежала, испугавшись последствий, тем более что победила…
– А письмо?
– Последний укус, из злости, из мести, и чтобы не искали. Твой брат утверждает, что Мартина зависть в конечном итоге переродилась в ненависть, глубокую, искреннюю.
Игорь не представлял в Марте ненависти. Смех, ехидство, иногда острое, злое, на грани пристойности, и тут же извинения. Быстрые взгляды, взмахи ресниц, случайные прикосновения… и стремление быть похожей на Ольгу. Лучше Ольги, ярче, заметнее… исчезновение, яд слов на бумаге, собственная обида и попытки объяснить. Оказывается, никому-то его объяснения и не нужны были…
– Василий утверждает, что Марта написала еще одно письмо, специально для сестры, и что якобы назначила встречу, чтобы выяснить, кому из них остаться с… – Петр замолчал на полуслове, поежился будто от холода. – Он говорит, что узнал потом, уже когда исправить что-либо было невозможно, ну и побоялся признаться.
Да, Васька всегда больше всего боялся ответственности. Вечный мальчик, запертый в бесшабашной уверенности, что все по плечу. Или все-таки расчетливый, хладнокровный скот, скрывающийся за этой празднично-развеселой маской?
– Марта объявила о беременности, ваш брат поверил, женился, и даже когда стало понятно, что никакой беременности нет, все равно некоторое время они жили вместе. Здесь, потом за границей, вернее, это он жил за счет жены, поскольку…
– Сам работать не умеет, – закончил фразу Игорь. – Значит, вот с кем он уезжал… а Дед проворонил, за всеми следил, а Ваську проворонил. И Марту тоже. Спрятались.
– А может, просто не стремились найти? Извини, но она не пряталась. Жила открыто, под своей фамилией, сначала Германия, потом Нидерланды, потом Швейцария. А потом возникли проблемы с полицией, проблемы серьезные, завязанные на наркотиках, и пришлось вернуться на родину.
Петр перевел дух и продолжил:
– Вот тут одновременно закончились деньги и начались проблемы. Твой брат сказал, что гнева в ней было больше, чем разума… что сама начала потреблять, потом Татьяну подсадила.
– А он?
– Вроде бы чист. – Петр протянул пустой бокал, то ли для того, чтобы на стол поставить, то ли за добавкой. Игорь плеснул еще, снова янтарь в стекле, и солнце ярче прежнего, а в кабинете полумрак или просто кажется, что полумрак? Сплошные тени вокруг людей, картин, воспоминаний. Так и заблудиться недолго.
– Некоторое время Марта и Татьяна работали, вроде бы как первая поставляла товар, вторая занималась распространением, прибыль делили. Ну и как обычно в подобных делах, постепенно сотрудничество перестало приносить партнерам радость, да и денег на двоих не хватало. Марта решила вернуться… все бы ничего, но вот ее ненависть к сестре была патологична и нерациональна, хотя слышать о рационализме от наркоманки, конечно, несколько странно, но все-таки… принимая во внимание тот факт, что других свидетелей нет, а твой братец подтверждает слова задержанной, то вырисовывается примерно следующая картина. Марта, вернувшись, жаждала получить свой кусок рукотворного рая, но для этого нужно оправдаться в глазах семьи и, главное, Ивана Степановича Бехтерина. Или хотя бы доказать, что другие – еще хуже.
Сквозь приоткрытую форточку предгрозовой прохладой проник ветер, шевельнул бумаги на столе, прокатил ручку и, столкнув с деревянного обрыва, успокоился, улегся на полу свежей пылью.
– Она приезжала сюда, наблюдала, ждала случайной встречи… в конечном итоге она и произошла, только не с Иваном Степановичем или твоей теткой, а с Ольгой. И вот о том, что происходило дальше, я могу лишь догадываться.
Темно… Боже, с чего так темно, и день – не день, а мятая сплошная чернота, чуть сдобренная блеклым лунным светом. Выцвели звезды, повыжгли небо, оставляя после себя грязные следы, чуть прикрытые разодранной периной облаков.
И дождь, вроде за окошком, капли текут, скользят по стеклу, а все одно кажется, будто в доме кто плачет. Не плачет, нету никого, она же проверяла, и каждый день проверяет, ходит из комнаты в комнату, открывает дверь и, не решаясь переступить порог, стоит, вслушивается в гнетущую пустоту. Слуги давно шепчутся, будто бы Лизонька с ума сошла, а она – нормальная… просто в доме кто-то плачет.
Вот снова, звук тихий, на самой грани тишины. И рядом, совсем рядом, шепотком, шелестом осенних листьев, легким скрипом половиц… нет, это другое, совсем другое.
Настенька…
Настенька умерла в прошлом году, и Лизонька, получив письмо с известием, признаться, вздохнула с облегчением, потому как боялась. Все это время, каждый день, каждый час ждала, что поймут, догадаются, проберутся сквозь смутные тени сестрина безумия и потребуют суда. А письмо пришло, и хорошо стало. Спокойно.
Вот только плачет кто-то… и темно… все время темно. Лизонька честно пыталась запомнить день, ведь не могло ж такого случиться, чтобы дни и вовсе исчезли… прежде она любила гулять, и чтобы солнышко, яркое, живое, и небо, и уютная зелень сада…
Темнота. Плач, все громче и громче… подушка мокра от слез. И Лизонька, накинув на плечи шаль, вышла из комнаты… пускай считают безумицей, как Настасью, Лизоньке все равно. Лишь бы не было выматывающего душу безутешного безнадежного плача… сегодня она поняла, кто рыдает.
Мадонна. Тень от тени, застывшее мгновение ее, Лизонькиной, красоты, утраченная безмятежность мира, лишенного ненависти, боли и безумной надежды, что сейчас та, вторая половинка, которая мешает жить, исчезнет… у ненависти цвет огня, желто-рыжие космы, созвездие искр и бархат неба… у ненависти желание взять подушку и накрыть лицо той, что не желала уходить…
А рядом стыд и страх, желание быть первой… не первой – единственной. В его руках, в его глазах, в его зачарованном мире, который у нее так и не вышло понять… и было время, когда казалось, что она победила… выбрал.
Вот именно, выбрал, и до конца сомневался в выборе. Изменял ли Дмитрий, или только собирался изменить, но это неприкрытое, непристойное сожаление о невозможном убивало.
В кабинете пусто и пыльно. Не убирают здесь – Лизонька запретила, потому как боялась ненужной чистотой убить ту тень присутствия, что еще сохранялась здесь. Запахи повыветрелись, а в зеркале за серой пеленой не видно лица, но Лизоньке зеркало ни к чему, у нее есть уже, особенное, то, которое не столь рисует отражение, сколь понимает.
– Он хотел нас обеих, – доверительно сказала она Катарине де Сильверо. В сумраке плохо, а зажечь свечу долго не выходило, пальцы замерзли, занемели. – Ты же понимаешь, ты была такой же… частью… половинкой…
Тонкий огонек беспомощен и слаб, но Лизоньке достаточно. В глазах Белой Мадонны тоска… да, вот именно, не раскаяние, а тоска, пустота внутри, которую не заполонить ни золотом, ни горечью победы…
– Я просто не в силах была выносить это… – Лизонька забралась в кресло с ногами и, поплотнее закутавшись в шаль, поставила свечу рядом. – Он нарочно заставлял меня быть рядом с нею… привязал к живому мертвецу и наблюдал за моими страданиями. Он надеялся, что я стану такой же… а я не такая, я не безумна… я жить хотела, и любить, а не медленно сходить с ума рядом с нею…
Всхлип, вздох, несуществующее движенье нарисованных ресниц, знакомая пустота во взгляде… застывший полет мертвенно-золотого лепестка и слабая тень аромата… чудится, ей всего-навсего чудится, на самом деле нет ни движенья, ни аромата. Катарина де Сильверо мертва.
И Лизонька мертва.
– Он сам сделал так, чтобы любовь в тягость, чтобы вместо счастья ожидание смерти, сначала ее смерти, чтобы не напоминала… – Лизонька случайно коснулась рукой волос, сухие, спутанные, точно конская грива, а прежде были мягкие…
– А потом и его… предатель. Убийца. Не я, не маменька – он со своей капризною любовью и неспособностью выбрать. Я ведь ревновала, сгорала и рождалась вновь, ждала… надеялась, еще немного – и изменится. Поймет, оценит… а он меня не видел, только тень ее… половину… отражение.
Слезы неприятно жгли глаза, и Лизонька спешно вытирала их руками.
– Мне подумалось, что если они исчезнут вдвоем, то мне станет легче. Свобода в одиночестве… ты тоже думала так, верно? Не отражением ее, не частью целого, но собою… а вышло, что в одиночестве жить никак невозможно.
Черные очи Гневливой исполнены печали… вот и Настасья глядела столь же печально, и Лизоньке все время казалось, что сестра притворяется, что за детской радостью ее скрывается понимание. И прощение. Лизоньке не нужно было прощение, Лизонька хотела избавиться от этого взгляда, который заставлял острее ощущать собственную неполноценность.
– А теперь, что мне теперь делать? Ты знаешь, ты умерла не от болезни, а потому что жить одной страшно… темно… и плачет кто-то.
Нельзя жить одной, темно и тоскливо… холодно… во снах приходит Настасья… и Дмитрий тоже. Он не сердится, но и не зовет к себе, им хорошо там, вдвоем, а Лизоньке одной страшно, ей не хватает сил решиться, перешагнуть последнюю границу, смертью искупить вину, быть может, стало бы легче.
Но если она умрет, что станет с домом? С картинами? Детей забрал дядя Дмитрия, Лизонька не смела возражать, тогда ей хотелось спокойствия и тишины, теперь же – вырваться бы из этого упокойного круга.
Нет, нельзя бросать картины, в них память и надежда на прощенье, ведь Белая Мадонна скорбит, роняя слезы над загубленною жизнью, а Черная за гневом показным скрывает боль и готовность простить.
Вынуть картины из рам оказалось неожиданно тяжело, наверное, от того, что Лизонька вконец ослабла в этой темноте, но она сумела. Сложить холсты вместе, обернуть тканью, затем слоем промасленной бумаги, за которой пришлось спускаться вниз, на кухню… Лизонька старалась делать все, как учил отец, он не одобрит, если картины пострадают…
А спрятать? Где спрятать-то, чтобы дворня не отыскала, не продала после Лизонькиного ухода ростовщикам или, паче того, не сожгла… о да, глупые люди перешептывались, будто бы все беды из-за «итальянских икон»…
Иконам место в церкви, и Лизонька обрадовалась своевременной мысли и огорчилась – идти в церковь ночью было неблагоразумно, придется ждать дня, но когда он наступит… она совсем забыла о том, как выглядит день.
Солнце. Тонкие лучи проникают сквозь узкие окна, расцвечивая простое убранство легкой акварелью. И хочется остаться здесь навеки, вдыхая сдобренный ладаном воздух да размышляя о том, что будет впереди… батюшка долго не уходил, все никак не мог понять, что же барыне в голову-то взбрело, а Лизоньке просто хотелось побыть одной… ну и картины спрятать.
Давно, когда она только-только приехала в это поместье, любимой, безоблачно-счастливой, готовой делиться радостью своей со всем миром, эта церковь не произвела впечатления, маленькая, по-стариковски неопрятная. Хотелось чего-то большего. А Дмитрий сказал, что здесь живет тишина, настоящая, которой нигде больше нет… у этой тишины есть тайна: подойти к алтарю, три шага влево, поворот и еще два, подвинуть деревянную статую святого Петра – она легкая, потому как полая внутри, и снять три доски из дорогого некогда паркета.
В тот раз из-под досок выползла черная жужелица, и Лизонька испугалась, а Дмитрий, рассмеявшись, назвал премерзкое насекомое стражем… Под досками камень, большой и неудобный, прикрывающий выдолбленную в глубь фундамента нору. Лизонька надеялась, что та окажется достаточно глубокой, чтобы уместить картины, на всякий случай она обернула их еще двумя слоями ткани, на сей раз грубой, просмоленной, той, что шла на мешки.
Дыра проглотила Лизонькино сокровище, а камень послушно стал на место, и доски тоже, и святой Петр… все как прежде, Лизонька лишь надеялась, что тот, кому выпадет найти картины, не причинит им зла.
Ночью вновь не спалось, и не дожидаясь, когда злая темнота погонит прочь из комнаты, Лизонька сама пришла в кабинет, зажгла свечу да закрепила ее на столе. На всякий случай подвинула поближе стопку бумаг… вот так, хорошо будет, красиво… рыжие плети совьются в клетку, а потом исчезнут, выпуская душу на волю.
Или душа уйдет раньше?
Плеснув в бокал вина, Лизонька высыпала белый порошок, украденный некогда из маменькиной комнаты… то ли от яду, то ли само по себе, но вино горчило.
Жаль, хотелось бы немного сладкого напоследок. Впрочем, и так сойдет. Огонек рыжей бабочкой спускался вниз… множился, разлетался, и вот уже бабочек много… поймать бы одну… просто на память…
– Ненавидела, пойми же ты, она ненавидела Ольгушку так, что у меня и слов нету рассказать. – Татьяна бледна и спокойна, серая одежда, серое лицо, серые тени в уголках глаз, а сами глаза яркие, живые, с воспаленными стрелами сосудов и пылающей гневом радужкой.
Зачем я сюда пришла? В этой комнатушке, отведенной для встреч адвоката и его подопечной, душно, воздуха мало, он какой-то горячий, сплавленный вонью пропотевшего тела и запахом хлорки. И уйти нельзя, не могу я уйти, не выяснив все до конца.
– Ольгушка – ведь ребенок, настоящий ребенок, всему верит, всего боится. А эта… сука, – Татьяна облизнула губы, будто пытаясь стереть послевкусие слова. – Шантажировать начала, угрожать, сумасшедшей обозвала, а потом еще смеялась – до чего забавно выйдет. А мне Ольгушку жалко стало, она же не виновата, ни на секунду, ни в чем не виновата… и невменяема. Знаешь, в тот момент я поняла, что если убить Марту, если высвободиться от работы с ней… это как сделку с дьяволом расторгнуть, она бы не поставляла товар, а я бы не продавала, и белая пыльца для бабочек уходила бы из других рук… мне так хотелось стать свободной от этого… а она не отпустила бы.
Руки дрожат, не у нее – у меня. Ольгушкино безумие было понятным хотя бы в той степени, в которой можно понять чужое безумие, а Татьяна – она другая.
Нормальная.
– Думаешь, не понимала, чем это все может закончиться? Понимала. И про срок, и про преступление, и про многое другое, сомневалась даже, но вот когда эта стерва заговорила о том, что собирается от Ольгушки избавиться… себе место освободить. Васька ей не нужен, зато есть Игорь-Игорек, к которому Дед благоволит. И сам Дед, на своих Мадоннах свихнувшийся. Он бы с радостью идею женитьбы поддержал, он на Ольгушку надышаться не мог только из-за того, что на портрет похожа, ну и Марту, надо полагать, простил бы, принял в семью, а дальше – дело техники. Не тебе рассказывать. Я вообще не понимаю, почему все это тебе говорю. – Татьяна опиралась локтями на стол, и тени рук, перекрещиваясь на гладкой поверхности, образовывали некое усеченное подобие креста. – Наверное, потому, что ты пришла. Никто из них, правильных и честных, несмотря на все свои грешки, не явился, адвокатом откупились, исполнили родственный долг, а ты пришла.
Пришла. И тоже не совсем понимаю, для чего, ведь легче не станет.
– Жалеешь, да? – Татьяна уловила настрой. – Ну пожалей, если охота. Я вот ни о чем не жалею. Хочешь, расскажу, как это было?
Адвокат, до того спокойно дремавший на жестком стуле, встрепенулся.
– Не думаю…
– Не думай, – резко оборвала Татьяна. – Тебя эта история вообще не касается. Я Ольгушку встретила, заплаканную, расстроенную, она тем летом у нас гостила, ну как обычно, только вот плакала редко. Слово за слово… и потом Марта подтвердила, ну я уже говорила про нее. А следом, словно нарочно, Дед приехал с визитом, ну и картины, естественно, притащил… а Любаша возьми вечером да заведи разговор, что их продать надо, что за ними история темная, что зло приносят и что нельзя никого с ними сравнивать, дескать, было уже, что одна из сестер с ума сошла и убила мужа другой. А Дед возьми и скажи, что вина не на безумии, а на человеке, который в руку безумцу нож вложил, использовал чужую болезнь в собственных целях, – Татьяна глубоко вдохнула и закашлялась, кашляла долго, судорожно, цепляясь пальцами за край стола. – В общем, я именно тогда и поняла, что Ольгушка – невменяема, ничего ей за убийство не будет…
– Только убивать она не умела.
– Ну. – Татьяна улыбнулась. – Убивать умеют все, просто признаваться в этом неприлично. А для Ольгушки всего-то и надо было, что мотив подобрать… например, убрать отражение. Марта сама помогала, материлась, обзывала, угрожала сдать сестру в психушку.
– Ты Марте руки связала?
– Я. Она приехала с новой партией товара, белый-белый порошок для лампы, на которую слетаются безумные мотыльки… красивый образ, правда? Я раньше стихи пыталась писать, но теперь рифмы ускользают, теряются, вот только и осталось, что образы. Пакетики на столе, немного, но за каждым будут мои руки, а я больше не хотела… Марта повернулась спиной, и я ударила, пепельницей по голове, а потом веревка, стащить в машину и на болото. И Ольгушку позвать. Ольгушка боялась ножа… а Марта очнулась и начала обзываться. Сама виновата. И почему ее нашли? Надо было в озеро, но я побоялась тащить тело, а с Ольгушкой истерика приключилась, решила, глупенькая, что сама скоро умрет. Мадонн-то две… а я ей сказала, что теперь я буду ее сестрой, но главное – хранить наш секрет. Нашу большую совместную тайну.
– И не страшно было, что выдаст?
– А кто ей поверил бы? – Татьяна отерла лицо ладонями. – Бедная безумная Ольгушка, фантазерка и мечтательница, обитающая в стране собственных грез… ей было хорошо там. А потом нашли Марту, и появилась ты.
Появилась. Заключила сделку, потом еще одну и еще… сделка – вещь привычная и понятная, а в результате вышло, что странное Ольгушкино предсказание о собственной смерти сбылось. Хотя, кто знает, возможно, она и умерла, чтобы сбылось.
– Я устала. – Татьяна говорила тихо, почти шепотом. – Мне не хотелось ввязываться в эту возню с наследством, я вообще не хотела приезжать, но она позвонила… да и с Любашей нехорошо получилось. Васька, скотина, опять за свое принялся, заняться ему нечем, видите ли, было, кроме как Ольгушку соблазнять… ну Любаша ненароком и увидела сцену из романа.
– И Ольгушка решила устранить свидетеля?
– Свидетеля? – Тень улыбки на лице. – Скорее, человека, который мог причинить ей боль, вероятно, Васька ляпнул что-то про то, что Любаша непременно всем расскажет об увиденном. Ну Ольгушка и поспешила решить проблему.
– Камнем по голове?
– Это ее логика, не моя… нож принесла, сказала, что тебе его подложила. Идиотское решение, ты же сразу догадалась, откуда он, но промолчала. Почему? – За вопросом слабая искра интереса, адвокат тоже повернул голову в мою сторону, взгляд его выражает неприязнь, наверное, оттого что дома спать удобнее, а он вынужден сидеть, присутствовать при этом разговоре-покаянии.
Не дождавшись ответа, Татьяна продолжает:
– Любашина кровь на нее плохо подействовала, как-то извратила сознание, Ольгушка вдруг вспомнила о Марте, целый год тихо было, спокойно, а тут сны сниться начали, будто Марта ее зовет, и снова Дед с его картинами. – Татьянина ладонь скользит по столу, то ли гладит, то ли пытается стереть прикосновением царапины. – Ольгушка пробиралась в кабинет, сидела там, разглядывала, а потом приходила и рассказывала мне, что Марте одной плохо, одиноко, что она скучает по сестричке. А у меня проблемы с деньгами, я вылечиться хочу, а их нет… и признаться никак, на всю жизнь в психушку упекли бы… Дед тебе ожерелье подарил, жемчуг, красивый, дорогой, а мне за клинику заплатить нечем. И Ольгушка из-под контроля выходит.
– Ты решила убить Деда?
– Да. Что-нибудь он бы мне оставил, я надеялась, этого хватит на лечение, мне бы только выкарабкаться, а дальше сама… ты ведь понимаешь, ты ведь сама выползала из дерьма и выползла. И у меня бы получилось… – Снова вдох и снова кашель. Сжатые в кулак руки, воспаленные сосуды глаз и черные луны зрачков. – Только Дед – не Марта, не вышло бы в наручниках и в лес, зато сердце слабое, я и велела Ольгушке в его флягу пару доз сыпануть. Он всегда, когда приезжал, в кабинете работал, ну и про заначку свою, естественно, не забывал.
– Он догадался, верно? – Дышать здесь совершенно нечем, в легкие поступает не кислород, а пыль и запахи, от которых во рту пересыхает. Облизываю губы, обещаю себе, что еще немного и уйду, ведь недолго уже осталось слушать.
Татьяна не спешит отвечать на вопрос, дышит тяжело, натужно, по виску ползет капля пота и лицо лосниться, смотреть неприятно, сидеть рядом неприятно, а жалость лишь усиливает неприязнь.
– Не знаю. Может, и догадался. Ольгушка была с ним, когда умирал, заперлась и сидела. О чем разговаривали – понятия не имею. Единственное, о чем обмолвилась – Дед назвал ее «Потерянной Девой». Символист хренов. Доигрался с картинами своими… сжечь бы их.
– Она и хотела.
– Хотела. А я не разрешила, наверное, зря, глядишь, Ольгушка и успокоилась бы. Ну, о чем еще спросить тянет? О том, зачем пришла к тебе признаваться, что кокаин мой? Ломало потому как, специально держалась без кокса, чтобы ломать начало, ты же видела, какая я, ты единственная в этом долбаном гадюшнике увидела мою болезнь. И ты бы рассказала, чуть надавили бы, и рассказала. А так ты сразу поверила, что я ни при чем… ты же знаешь, что ни один… больной последнюю дозу не отдаст.
Знаю. И поверила, и кляну себя за это.
– Что у нас дальше? Ольгушкина прогулка на болото? Ночь, гроза, а ее потянуло… Марта позвала. Марте было страшно одной, без сестры. Марта назначила свидание. Я вот думаю, что если бы Ольгушка в ту ночь в озеро прыгнула, эта история и закончилась бы. Но она вернулась, а Васька по дури прикрыл. Или не по дури… он неглупый парень, и Ольгушка ему доверяла, рассказала бы и про Марту, и про Деда.
– Испугалась, что сдаст?
– Васька? Он мелкий хищник, шантажист, не более. Попытался бы денег вытянуть, да сам себя переиграл… игрок хренов.
– Игрок? Так значит, тайник действительно из игры был? – Любаше любопытно, но она стесняется, отводит взгляд и вообще пытается выглядеть независимо, маскируя этой независимостью обиду.
– Да. Петр, он просто решил воспользоваться моментом, ну, удобная фигура получалась. – Левушка зажмурился от солнца, яркий свет пробивался сквозь тонкое стекло солнцезащитных очков, и только небо из голубого стало коричневым.
– Не понимаю. – Любаша сидела на лавочке, толстый больничный халат ей не шел, подчеркивая костлявость и угловатость, но ничего, скоро выпишут, и она избавится и от халата, и от этих больничных запахов. – Если вы его арестовали…
– Задержали.
– Ну пускай задержали, то как бы он мог убить Сашку? Ну ясно же было бы, что не он.
– В том-то и замысел. – Левушка почувствовал, что начинает краснеть, от волнения, от желания рассказать все именно так, как было задумано, а слова не находились. – Понимаешь, по всему выходило, что удобнее всего Ольгу использовать. А у нее с Василием роман, ну раньше был, и Петр предположил, что и сейчас есть. А чтобы доказать, что Василий не виновен, нужно совершить убийство, когда у него как бы алиби. Это как в шахматах.
Про шахматы говорил Петр, когда убеждал, доказывал, выгрызал право на идею с провокацией.
– Но дело в том, что Ольга сама планировать убийство не могла, зато если кто-то другой… и вот для этого другого наступил удобный момент завершить историю. Сначала устранить препятствие к деньгам, а следом предъявить безумную Ольгушку, которая из большого чувства к любовнику совершала убийства.
– Ольгушка рассказала бы правду.
– Если бы осталась жива, – Левушка поперхнулся словом. – Ну, ее ведь звали на ту сторону, в болото, чтобы подвести к озеру и толкнуть… два трупа и достаточно улик, чтобы закрыть дело. И специально коньяк с кокаином, чтобы с Дедовой смертью связать, а наручники и место – чтобы параллели с первым убийством. Татьяна даже ступала по чужим следам, чтоб своих не оставлять.
Молчание. Одуванчики, одетые пухом, семена на белых нитях парашютов, медовый запах расцветающих роз и бледная россыпь незабудок. А на болоте только мох, и тонкая граница у края бездны, пятно, растворяющееся в темноте, и горькая вода черного озера.
– Ты не думай. – Любаша легонько коснулась руки. – Тебя никто не винит… и Петра… и Игоря тоже… она, наверное, действительно на зов шла, иначе спасли бы. Судьба.
Судьба желтым пятнышком света на Любашиной ладони, узкая, теплая, сжать и не отпускать… молчать вдвоем тоже хорошо.
В моей новой квартире много света, столько, что иногда я сама теряюсь в бело-золотой вуали. Зато в ней нет место теням. Еще в моем доме живут цветы. Лиловые и розовые свечи гиацинтов, нежно-махровые пятна фиалок, перистые листья цикаса и клюквенно-красные ядовитые бусины волчеягодника…
Игорь рассчитался, заплатил согласно договору. И завещание существовало, то самое, второе, и Иван Степанович, улыбнувшись с той стороны бытия, сделал мне еще один подарок.
Дева Скорбящая по-прежнему роняет слезы, а на ладони Гневливой то ли пламенем, то ли кровью исходит чье-то сердце.
Бехтерин все надеется вернуть их в семью, деньги предлагает… с его нынешним состоянием подобная покупка вполне по карману, вот только я пока не согласилась продать «Мадонн». И не соглашусь. Наверное.
Лукавая улыбка Девы была ответом.
– Спи, моя маленькая Беа. Боли не будет, – Катарина провела рукой по темным волосам сестры. – Просто закрой глаза и усни… хочешь, я спою тебе колыбельную.
– Как раньше? – Беатриче говорила шепотом, яд уже начал действовать, и было видно, с каким трудом давались ей слова.
– Как раньше, – пообещала Катарина. Наблюдать за смертью было интересно… Луиджи умер быстро, она не успела уловить тот момент, когда отделившаяся от тела душа уносит прочь искры жизни, зато Беатриче будет умирать долго, достаточно долго, чтобы можно было запомнить каждую деталь.
Слабеющий пульс, нежная синева ногтей, выгорающие, выцветающие губы, гаснущий взгляд… нет, все-таки слишком быстро.
– Это ты убила Луиджи?
– Конечно, я. – Катарина, наклонившись, коснулась губами волос… запястья… пахнет миндалем, кожа холодная и немного липкая от пота. Чуть горчит… у смерти странный вкус, и легкие шаги ее слышны не каждому.
– Зачем?
– Хотела посмотреть, смогу ли я… ведь говорят, что души приходят, возвращаются, чтобы мстить, а он не вернулся, ни разу за все это время, ни во сне, ни наяву. И ты не вернешься, моя маленькая Беа…
Убрать волосы с лица, освобождая место теням, слетаются на боль, будто птицы на зерно, холодными крыльями скользят по щекам Беатриче, тяжелыми перьями темноты ложатся под глаза, делая взгляд таким удивительно-глубоким… почти как на картине.
– Он был хорошим мастером, но плохим человеком, он обманывал меня с тобой, а тебя со мной… и получил по заслугам. Нельзя хотеть слишком многого, правда?
– А я? – Беатриче сглотнула слюну, и всполошенные тени отступили, даря еще несколько минут жизни. – За что меня убиваешь?
За любовь, за ревность, за то, что всю жизнь пополам, отец, и наряды, и драгоценности, и Луиджи, который не сподобился выбрать одну из двух, еще за Мадонн, обреченных быть отражением друг друга… за то, что день за днем привыкаешь быть половинкой кого-то, теряя самое себя и ненавидя за бессилие и невозможность вырваться.
– Из-за денег, – ответила Катарина. – Их не так много, чтобы хватило обеим… прости.
– Неправда. – Беа улыбалась. Обескровленные губы похожи на лепестки иссохших роз, хочется коснуться, пальцами стирая остатки цвета, разгладить тонкие трещинки и, замерев в ожидании, украсть последний вдох… но еще не время. – Ты – это я, я – это ты… помнишь, как в детстве… разделенные зеркалом.
– Глупая игра, – Катарина отвернулась и спешно смахнула внезапно накатившие слезы. Ну зачем она вспоминает? Тогда же все началось, с зеркальной рамы, отец смеялся, что если поставить по одну сторону Беа, а по другую Катарину, то они столь же не схожи, как человек и его отражение. И столь же едины…
– Мы еще спорили, кто же из нас есть, а кто – отражение, – холодные пальцы Беатриче чуть вздрогнули.
А Катарине потом долго снились кошмары, что ее нет, не существует, что она – тень, мимолетный отпечаток света на стекле, беспомощный и бесправный. Танец чужих движений, минутное право на жизнь, которое могут отобрать в любой момент… с возрастом кошмары ушли, уступив место ненависти. Но проклятый Луиджи умудрился добраться до души, вытащить, вытянуть пустоту, нанести ее на холст, показывая всем, что Катарина де Сильверо – всего-навсего отражение. Именно поэтому их две, Черная и Белая, та, что роняет слезы, скрывая пустоту во взоре, и та, что мечом и кровью доказала право на жизнь.
Не доказала, зрачки расползаются, выпуская душу, поймать бы… но как? На губах Беатриче вкус вина и холод… не поцелуй, всего лишь прикосновение, попытка забрать то, чего Катарину лишили, определив ей место отражения… выпить бы душу, до дна, до последней капли, но ускользает…
Луиджи заслужил смерть, но подсказал выход. Если убить того, кто отбрасывает тень, то можно занять его место.
Ее место.
– Спи, моя маленькая Беа, – Катарина легла рядом, как когда-то давно-давно, когда ей еще не страшно было быть вдвоем. – Я спою колыбельную, я же обещала…