Елена Арсеньева - Клад маньчжурской принцессы
Елена Арсеньева
Клад маньчжурской принцессы
Ну где возьмешь в природе постоянство!
А у зимы – коварный женский нрав.
Юрий КузнецовЛеший приехал ровно без двадцати десять, как и обещал, перезвонив накануне вечером. Впрочем, нет, он обещал приехать «без двадцать». В Нижнем Новгороде именно так говорят: «без двадцать», «без пять», «без десять» и даже, кажется, «без пятнадцать». Алёна Дмитриева жила в этом городе почти всю жизнь, но привыкнуть к некоторым его фокусам, особенно лингвистическим, никак не могла и всегда иронически приподнимала бровь, услышав что-то подобное. Ей, конечно, очень хотелось хмыкнуть, но обижать Лешего не стоило. Хотя бы потому, что он был одним из самых близких ее друзей (очень немногих!) и вообще человек хороший. А также хороший художник. Словом, ценность великая, таких людей надо беречь. Вот Алёна и не стала хмыкать, а поднятой брови Леший по телефону все равно не увидит. И она сказала только:
– А сначала говорил – в одиннадцать поедем.
– Кто рано встает, тому Бог дает, ты же знаешь.
– Знаю, – вздохнула Алёна. – Да, я знаю тебя! Спасибо, что не в пять утра, а то ты бы мог...
Вставать в пять утра для Лешего было самым обычным делом, и, может, благодаря этому был он человеком вполне успешным: картины его продавались пусть и не за громадные, но за вполне приличные деньги, достаточные для того, чтобы иногда менять машины, содержать двух жен (нынешнюю и бывшую), а также двух сыновей, взрослого и маленького, ну и некоторое количество любовниц. Количество последних исчислению не поддавалось, было величиной очень сильно переменной, но в то же время постоянной – в том смысле, что любовницы были у Лешего всегда, у него в мастерской вечно толклась какая-нибудь полуобнаженная, а то и вовсе обнаженная натура. И как они умудрялись не сталкиваться между собой и с женами, которые частенько захаживали (причем без предупреждения!) в его мастерскую, можно было только диву даваться. Наверное, у Лешего был развит особый чуй на опасность и нагие красотки успевали спрятаться на втором этаже – за холстами и мольбертами. Или среди ящиков с непомерно разросшимися цветами, которые более напоминали клумбы, а поскольку Леший предпочитал миниатюрных дам, этаких Дюймовочек, им было как нечего делать спрятаться в клумбах и прикрыться листьями и лепестками, чтобы их никто не засек.
Имел место в жизни Алёны Дмитриевой один пассаж... Как-то раз, еще прошлым летом, она шла себе по Рождественской, мимо Речного вок-зала, и вдруг грянул бешеный ливень. Просто-таки лавина воды рухнула с небес! Алёна метнулась было к трамваю, но вагон выбрал именно данный момент, чтобы отойти от остановки. Отошел – а за ним открылась арка, в которой сбоку находилась подъездная дверь. Да ведь это вход в мастерские Союза художников! Там находится мастерская Лешего, дорогого друга, которого Алёна сто лет уже не навещала! Вот и повод.
Алёна в два прыжка перескочила Рождественку (между трамвайными путями уже неслись потоки, готовые захлестнуть рельсы, – ливневая канализация в Нижнем работает кошмарно, а точнее сказать, вообще никак не работает) и с мокрыми ногами влетела под арку. Тотчас вспомнила, что так давно не была у Лешего, что не знает код замка, но дверь оказалась приотворена, и Алёна быстро пошла наверх, на пятый этаж. То есть назывался он пятым, но из-за двух пустых, бесквартирных пролетов внизу был фактически седьмым.
В стародавние времена в этом здании на верхних этажах находились нумера с девицами, вроде бы даже где-то здесь размещалась знаменитая и весьма разорительная для клиентов «Магнолия», обслуживающий персонал которой выезжал на стажировку в Париж, вывезя оттуда устрашающий запас французских духов и приобретя настоящий французский шик, что, очевидно, особенно ценилось при занятиях французской любовью. Теперь на лестнице пахло не французским парфюмом, а ужасно воняло газом и жареным луком, потому что как завелся в бывших нумерах коммунально-социалистический быт в 20-е годы прошлого века, так и не выводился, и не выветривался. Один раз Алёна шла в гости к Лешему, будучи некоторым образом беременна. Ее выворачивало на каждом пролете, и на четвертом она сдалась перед позывами природы – сбежала вниз, на свежий воздух. Давно это было, давным-давно. И ребенка она того не родила, потому что муж не хотел, и муж уже перешел давно в разряд бывших, и боль по тому и другому поводу стала плюсквамперфектом, а все равно теперь затошнило от одних только воспоминаний!
Чтобы убежать от них, Алёна просто-таки взлетела к двери, украшенной двумя десятками кнопок со звонками и надписями: «Леший, живописец», «Ковалев, график», «Нина Перебокина, керамистка» и все такое, как дверь перед самым ее носом отворилась, и появилась эта самая Нина Перебокина. Алёна ее видела на каком-то вернисаже, а потому сразу узнала.
– Вы к кому? – спросила подозрительно керамистка и сощурилась, чтобы лучше разглядеть незваную гостью.
– Не к вам, – нагло ответила Алёна, которая таких вот допросов терпеть не могла, полагая, что ее внешность способна всякому внушить: человек она приличный, даже более чем, и встречать ее следует не презрительно сощуренными глазками, а радушной улыбкой. – Разрешите пройти?
– Нет, вы должны мне сказать! – истерически вскрикнула Нина. – Здесь у нас не проходной двор, здесь работают творческие люди, и если невесть кто будет бродить по коридорам... Неужели вы не понимаете, что мешаете?! Вы спугнете вдохновение, а его не вернуть, это такая легкокрылая пташка...
Алёна Дмитриева, которая не понаслышке знала, что такое вдохновение (наша героиня вообще-то была писательница: да-да, поверьте на слово, и больше к этой теме возвращаться не будем), не смогла сдержать усмешки. Прежде всего потому, что вышеназванная легкокрылая пташка панически боится всех и всяческих истерик и непременно норовит упорхнуть, лишь заслышит такое вот творческое кликушество. Кстати, судя по всему, подобное и произошло в нескольких мастерских: там и сям открывались двери, выглядывали весьма недовольные, почти сплошь бородатые физиономии, слышались возмущенные голоса:
– Нельзя ли потише? Кто тут орет?
Открылась дверь и из мастерской Лешего, и он сам встал на пороге, имея, как всегда, художественный беспорядок в одежде и взлохмаченные рыжие волосы:
– Нинок, ну чего ты опять крик подняла? Говорю же, нет у меня никого, никого я не жду... Ой, Леночек, ты? Каким ветром?
– Каким ветром... – керамистка демонически захохотала. – Ладно притворяться! Ты ее ждал, потому меня и не пустил на порог. Что, она рановато появилась? Зато я теперь знаю твою очередную девку! Кстати, что-то старовата для тебя, ты ж молоденьких предпочитаешь...
– Сбавьте тон, милочка, – ледяным тоном оборвала ее Алёна. – Как бы вам не пришлось публично извиняться.
– Это моя двоюродная сестра, – внушительно добавил Леший. – Знаменитая писательница Алёна Дмитриева. Так что и правда, сбавь тон, Нинок.
На самом деле Алёна и Леший никакими родственниками не были. Они просто дружили, совершенно платонически, но поскольку посторонние, знавшие, что Леший ни одной юбки не пропустит, а Алёна Дмитриева, фигурально выражаясь, – ни одних брюк, не могли поверить в совершенную безгрешность отношений двух столь темпераментных личностей, то оные личности и выдумали свое родство как алиби. Кроме того, Алёна, подобно Марлен Дитрих, полагала, что постель способна испортить самые лучшие отношения. Леший был ее лучшим другом, и терять его ради того, что можно получить от любого другого мужчины, она не собиралась. Алёнина фотография висела на самом видном месте в мастерской Лешего, там же стояли ее книжки, у нее дома стены были увешаны его картинами, ему единственному дозволено было называть ее жутким, невыносимым именем Леночек (на самом деле наша героиня была, конечно, никакая не Алёна, а самая типичная Елена, да и не Дмитриева, кстати, а Ярушкина, но подлинное имя свое терпеть не могла), и оба страшно гордились выдуманным родством и невыдуманной дружбой.
– Точно, это Дмитриева, – встрял в беседу один из бородатых художников. – Я ее фотку видел в газетах. Да и у Лешего в мастерской снимок висит. Ты зайди, Нинок, посмотри, там даже написано: «Дорогому брату Лёнечке от Алёны». Так что все путем!
Похоже, в голове у керамистки Нины Перебокиной наступило некоторое просветление. Лицо ее приняло сконфуженное выражение, но Алёна не стала дожидаться естественного развития событий и неминуемого потока извинений, а с прежним ледяным выражением на лице проследовала в гостеприимно открытую дверь мастерской Лешего.
Тоска дремучая, а не деревня. Ни клуба, ни кружков, ни танцплощадки... Тощища! Непроглядная отсталость и серость. Ну конечно, что может быть передового и нового в деревушке, притулившейся вокруг монастырских стен? Монастырь, понятное дело, закрыт, сестры – монастырь был женский – разъехались кто куда или по деревне разошлись, прижились тут, не хотят уходить от своих святых мест... А что в них святого, скажите на милость?! Самые что ни на есть разбойничьи места. Маруся читала, что в старинные времена сюда никто не отваживался заходить, даже ради того, чтобы спрямить дорогу, минуя торную. Ну, знать, не напрасно торную проложили по мари, предпочитая лучше гати мостить, чем захаживать в эти края, имевшие непроходимо дурную славу.
Разные легенды гласили о причинах этой славы по-разному. Одна уверяла, что здесь во времена вовсе уж незапамятные был погост, на котором хоронили только колдунов племени, жившего еще прежде, чем тут появились русские люди. Да и разве колдунов хоронили как положено? Ничуть не бывало. Их не зарывали в землю, а заворачивали в бересту и подвешивали на деревьях. Жуть жуткая! По слухам, место было страшнейшее. Особенно по осени поздней, когда лист уже облетал, а ветрам нужно было что-то трепать. Вот они и куролесили с теми берестяными коробами... Некоторые сшибали наземь, и по зиме до мертвых колдунов добиралось оголодавшее зверье, а тех, что еще висели, расклевывали птицы. Да уж, место – хуже не придумаешь. Небось в темные безлунные ночи призраки слетались сюда целыми стаями!
Другая байка сообщала, что здесь прижились два варнака с варначкою, бежавшие аж с самого Амура – с золотых рудников. Бежали они не с пустыми руками, а с изрядным запасом краденого золота – и песка, и самородков. Намеревались потом, хорошенько отсидевшись в тиши, золото продать. Однако мужики передрались из-за варначки, которая была вроде как одному женой, а льнула к другому, – да и поубивались взаимно. А куда золото подевалось – сие никому не ведомо.
В третьей легенде говорилось, что в этих местах бил ключ, вода из коего была наделена очень странными свойствами. Человек, ее выпивший, либо с ума сходил, либо заболевал чесоткою и от мучений ее исчесывался до смерти. Якобы когда пришли сюда уже на постоянное жительство монахини, они ключ засыпали землей и даже камнями забили, а сверху бурелому нагребли, однако вода нет-нет да и просачивалась сквозь землю то там, то сям, и везде, где она являлась, прорастала трава, наделенная теми же свойствами, что и вода в ключе. С виду она ничем от прочей травы не отличалась, скажем, от доброго какого щавеля дикого, однако человек, покушавши щец из этакого щавеля, превращался в безумца или умирал в страшных муках злой чесотки.
В четвертой байке, самой врущей, рассказывалось не про кого-нибудь, а про белого тигра. Нет, ну слыханное ли дело – тигры на Нижегородчине?! Их небось даже и в царское время в зоопарке тут не было. А может, и были. Может, один какой-то взял да и сбежал. Ну а людская молва, с ее склонностью все раздувать, приукрашивать и преувеличивать, разнесла слух до небес. А может статься, слух пустили те самые варнаки: ведь на Амуре тигры, говорят, водятся, в тайге-то их варнацкой. Маруся слышала: бывает тигр, к примеру, бенгальский, а бывает – амурский. Но чтоб в здешних местах да еще какие-то белые тигры водились... Бабьи сказки!
Все эти легенды Маруся вычитала в единственной книжке, которая отыскалась в теткиной избе, – не считая Библии и Нового Завета, конечно. Опиум для народа был аккуратно обернут в газетки и носил на себе следы всяческого обережения, ну а книжка с легендами даже названия такого не заслуживала, ибо представляла собой некий оборвыш: без обложки, из переплета нитки торчат, страниц половины нету, и только на титульном листе можно было прочесть, что книжка называлась некогда «Предания Золотой пади», а ее автором был человек по имени Вассиан Хмуров. Книжку эту он не только сам написал, но еще и деньги сам заплатил, чтобы ее издать. Об том тут же, на титульном листе, значилось: «Напечатано за счет авторского пожертвования типографии». Произошло сие во времена незапамятные – аж еще при царе, в 1916 году. Конечно, тогда самодержавный режим доживал уже последние месяцы (как известно, царя Николашку скинули в феврале 17-го), а все ж это была еще старая Россия – страна поповских бредней и всяческого мракобесия. Но даже и тогда подобную ерунду могли напечатать только за счет «авторского пожертвования». Теперь-то небось писателя, такое насочинявшего, поганой метлой помели бы с типографского порога вместе с его «пожертвованиями», а то и прищучили бы в ОГПУ!
Марусе, конечно, было очень стыдно, что собиратель всяческих бабских сказок Вассиан Хмуров приходился ей родственником. Он был ее дядюшкой, но не родным, а лишь постольку, поскольку был женат на материной сестре, тете Дуне. Дуня Панова вышла за того самого Хмурова, а вторая сестра, Марусина мать, Даша Панова, – за Николая Павлова. И Маруся, значит, была по фамилии Павлова.
Маруся ни дядьку, ни тетку за всю свою восемнадцатилетнюю жизнь ни разу не видела, потому что Хмуровы жили в такой дали и таком уединении, что даже по большим праздникам в город не выбирались. А с другой стороны, как выберешься, на чем? Единственная лошадь Хмуровых давно пала, тетя Дуня об том сестре своей, Марусиной матери, еще когда отписывала. Соседи деревенские – тоже безлошадные, никакой от них подмоги. Раньше можно было в монастыре взять лошадку – и чтобы дров из лесу привезти, и для поездки в город, и для пахоты, конечно, – но с тех пор, как монастырских разогнали, лошади остались только в совхозной конюшне. Но они там были такие старые и заморенные – не лошади, а сущие клячи! – что их всем миром очень берегли для весенних работ: пахать да боронить. Ну а коли ехать куда, то уж если что-то вовсе из рук вон необходимое, скажем, председателю в район понадобится, отчеты везти...
Письмо с этими жалобами тети Дуни Марусина мать получила два года назад. Когда Маруся его прочитала, она промолчала, чтобы мать не злить (та была на расправу скора и тяжела на руку), а сама подумала, что тетка клевещет на новую жизнь и совхозную действительность. Что и говорить, крестьянство всегда тяготело к мелкой буржуазии, про то во всех книжках по истории написано. И жители такой глушищи, как Падежино, конечно, никакое не исключение. Недаром даже здесь отыскались кулаки, которых, само собой, всех уже отправили в Сибирь. Ну, подумала так Маруся да и забыла – мало, что ли, у нее, у рабфаковки, было забот! С тех пор два года прошло, но вот приехал в город учиться Петька Заводин, сын совхозного председателя из Падежина, и зашел к Павловым с новым – последним! – письмом от тети Дуни Хмуровой.
Такое странное письмо... Мать, прочитав его, то плакала, то тихонько принималась ругаться, крестя рот, когда с языка слетало крепкое словечко... Маруся помнила с детства эту ее привычку, потом-то мать отучилась креститься: ну что ж, предрассудок, всеми теперь осуждаемый, чай, в соседях у них были милиционер и учительница, при них не больно-то накрестишься, и неловко за темноту и отсталость, да и боязно, еще доложат куда надо, не отбрешешься ведь потом. Письмо мать читала долго, потому что была не так чтобы шибко грамотная, однако вслух Марусе читать не позволила: осилила сама, раз, и другой, и третий, старательно шевеля губами. Только потом дочке отдала и сказала читать про себя. И когда отец со стройки пришел (он плотничал), ему тоже велено было читать про себя.
Да, странное оказалось письмо. Начать с того, что тетя Дуня в первых строках не рассыпалась поклонами и приветами, как положено, а сразу начала с печальных своих новостей: «Хочу сказать тебе, дорогая сестра Даша, что дела мои плохи. Хуже некуда. Началось все с того, что Вася пропал-сгинул почти месяц назад, а я помирать собралась, так что надо бы нам повидаться».
– Ишь ты, – сказала Маруся, едва прочитав, – я и не знала, что тетя Дуня грамотная, так хорошо пишет и без ошибок. Или за нее Петька писал? Или кто другой?
– Нет, она сама, ее рука видна, – покачала головой мать. – Дуська всегда умная была, а грамоте она у монашек училась. Да и я тоже. Только она лучше меня и читала, и писала, и считала, и язык подвешен был лучше: недаром Вассиан, когда в наши края приехал сказки-байки собирать, не на меня клюнул, а на нее.
Что-то такое странное почудилось Марусе в ее голосе – то ли обида, то ли ревность застарелая. Она даже внимательней на мать взглянула, но та сидела подпершись ладошкой, глядя в стену, хотя чего там можно было увидеть, кроме вышитого Марусей на сером куске сурового полотна и вставленного в рамочку букета красных маков, совершенно непонятно. И Маруся стала дальше читать:
«...Помру я, судя по всему, к исходу лета, мне это бабка Захарьевна открыла, а я ей верю. Я уж и сейчас-то еле ноги волочу, очень уж медленно кровь течет, а однажды, бабка Захарьевна так сказала, она и вовсе остановится и сердце толкать перестанет. Помру тихо и без боли, может, и догляда за мной особого не понадобится, а все же страшно одной. Вася пропал, совсем пропал, и не ведаю я, и никто не ведает, где он, вернется ли, и бабка Захарьевна ворожила, а все ж не высмотрела, воротится Вася или нет. Вроде бы как жив он еще, родимый, и сердце мне вещует, что жив, а может, сердце обманно, видит то, что хочет видеть, а не то, что есть. Он ушел не простившись, когда я спала. И ни словом не предупредил, и записку не написал, куда идет. Почему, не знаю, и гложет меня обида, что так ушел... Воротится, а меня уж нет. А то и не воротится... Но хозяйство пропадет, чужие люди разнесут, а все же дом родительский, и подворье, и кое-что нами с Васей за жизнь нажито, а детей Бог не дал. У тебя дочь-невеста, а достаток известно какой. Приехал бы кто, ты сама, а может, и Маруся... И мне веселей, и за добром пригляд. А там, когда останется одна, без меня, сумеет распорядиться тем, что приглянется. Вещи кое-какие в город можно перевезти, дом заколотить – а ну когда и пригодится... В общем, сестра, решай, а старое забудь, такая, знать, судьба твоя, что ты в тот вечер занемогла, а я нет. Судьба... ничего иного. Прощай, храни вас всех Бог, жду кого-то из вас. Ну а нет, что ж, знать, и на то судьба».
Маруся ехать к тетке не хотела – вот еще, невесть куда тащиться! – однако у нее настали каникулы, а отец с матерью были привязаны к работе. Маруся тоже хотела на лето устроиться куда-нибудь уборщицей, почти уже договорилась с директором клуба, в котором делал ремонт отец, но... пришлось отправиться в Падежино.
* * *Леший захлопнул дверь и обнял Алёну:
– Слушай, извини, Леночек, Нинка приперлась не вовремя. Вообще она такая ревнивая, просто спасу нет, всюду ей мои любовницы мерещатся.
– А ее-то печаль какая? – поинтересовалась Алёна, мигом начиная осматриваться в чудной и забавной комнате, где кругом были картины, картины, картины, этакий нижнегорьковский сюрреализм, как определяла этот жанр Алёна. Вот мальчик, спящий в дупле заснеженного дерева, – новая работа, и рыжая девушка, похожая на похотливую кошку, и огородик на белом облаке, который поливает из лейки заботливая бабуля-огородница, великанша, богатырка... – У нее что, есть основания тебя ревновать?
Леший хмыкнул.
– Да, я понимаю, – засмеялась Алёна, – основания для ревности ты перманентно даешь. Я хотела сказать, у нее и в самом деле есть право тебя ревновать?
– Да ты понимаешь... – заюлил глазами Леший, – Нинка иногда заглянет в подходящую минуту, чулочек там покажет белый, юбочку приподнимет, а там... ну, слаб человек, ты ж понимаешь...
Конечно, всяк сходит с ума по-своему. Что означает в том числе: у каждого свои сексуальные предпочтения. Леший не мог устоять при виде белых чулок. Хм, очень безобидно! У Алёны Дмитриевой, к примеру, имелся один кавалер, которого непременно надо было встречать в джинсах и свитере, а под непрезентабельную справу вообще ничего не должно было быть надето. То ли в красавчике погиб геолог, то ли первостроитель БАМа. Но Алёна благодарила судьбу, что для поднятия его боевого духа не требуются телогрейки, пропитанные запахом лесных костров, да кирзовые сапоги с портянками. Впрочем, ни портянок, ни носков, ни самых что ни на есть ажурных чулок сей типус вообще не признавал. Он обожал босые женские ножки: хлебом его не корми, только дай обцеловать пальчики ног. Вот такой он был фетишист. Парень вообще удался хоть куда – и красой, и достоинствами своими, но Алёна с ним вскоре рассталась: во-первых, натурально разорилась на педикюре (молчел являлся к ней еженедельно, а то и дважды в неделю, а она как типичная Дева не могла себе позволить ничего неэстетичного, то есть уж если предаваться фетишизму – так самому что ни на есть свежеотпедикюренному, а цены на такие услуги нынче взлетели просто до небес), но, главное, она боялась щекотки и начинала истерически хохотать в самые трепетные моменты, когда любовник молодой ловил высший кайф от целования ее пальчиков... Вообще чувство юмора у нашей героини вечно срабатывало в самые неподходящие моменты. Ну в точности как небезызвестное фармацевтическое средство «бисакодил», действие коего, как известно, не прогнозируемо!
– Вот Нинок и решила, что я уже такой... дрессированный, – продолжал оправдываться тем временем Леший, – а я не люблю однообразия, ты же понимаешь.
Алёна Дмитриева и в самом деле понимала. Она тоже не любила однообразия.
– То есть дождь загнал меня сюда весьма кстати? – улыбнулась она. – Чтобы изгнать керамистку?
К ее изумлению Леший отвел глаза.
– Ну, я на самом деле тебе всегда рад, но как раз сейчас, ты понимаешь...
В то мгновение у него в кармане зазвонил мобильный, и Леший уткнулся в трубку:
– Анечка, привет. Ты что, я тут, на месте, тружусь как пес, ко мне заказчик должен прийти. Ну да, заказчик, какая Нинка, ты что?!
Все было ясно. В кои-то веки Алёна навестила наилучшего приятеля, двоюродного, можно сказать, брата, а он, ясное дело, ждет очередную... э-э... натурщицу. Ну что ж...
– Да ты не парься, Леший, – сказала Алёна. – Пустяки, дело житейское. Как только твоя пассия появится, я немедленно смоюсь... в буквальном смысле слова, – добавила она, взглянув в окно, за которым так и хлестало. – Ты мне только зонтик дай. Есть у тебя зонтик лишний?
Леший, не прерывая разговора, махнул рукой в сторону дивана. Алёна знала, что внутренность дивана порою играла роль шкафа, а потому пошла к нему, собираясь открыть и найти зонтик, но тут ее задела по волосам свесившаяся со второго этажа длинная плеть плюща. Листочки его определенно обвисли. Леший любил свой зимний сад, но уходом за ним не особенно утруждался. А зачем? Всегда для того находилась какая-нибудь натурщица. Но, видимо, давно не находилась, этак и захиреть недолго цветочку! Алёна решила принести другу и брату хоть какую-то пользу, взяла одну из пяти леек, стоявших наготове с отстоянной водой, и поднялась на второй этаж мастерской. Ящик с плющом крылся за пышными геранями. Алёна перегнулась через них и наклонила лейку. Полилась вода. И вдруг...
Вдруг раздался тоненький возмущенный вскрик. Заросли гераней и еще каких-то растений заколыхались, и из них пред изумленные очи писательницы Дмитриевой явилась нагая беловолосая девица с зеленым, в мелкий цветочек, стройным телом.
Никак, дриада?!
Алёна тоже вскрикнула и чуть не выронила лейку. А девушка, глядя на нее зелеными, как листочки, глазами, залепетала смятенно:
– Вы не подумайте... это просто боди-арт... просто такой боди-арт! Ничего особенного! Ничего такого! Ничего личного!
Алёна и сама видела, что вода, стекая с белесых волос девушки, оставляет на ее зеленом теле бледные потеки. Ну да, Леший порою промышлял боди-артом, или авто-артом, или как там эта штука называется. Но расписывать авто он обычно выезжал в гаражи заказчиков, а вот любительницы боди-арта являлись в его мастерскую, и, зная Лешего, можно было бы очень сильно усомниться в том, что тут – ничего личного...
Алёна и усомнилась. Однако ничего не высказала. Прежде всего потому, что не могла вымолвить ни слова от смеха. Она просто поставила лейку, прощально помахала рукой беловолосой дриаде и, прихватив сумку, прошествовала мимо уткнувшегося в мобильник Лешего и вышла из мастерской. Только на лестнице она дала себе волю и хохотала до тех пор, пока не спустилась на первый этаж и не обнаружила, что дождь по-прежнему льет вовсю, а она забыла найти зонтик. Но возвращаться обессиленная хохотом Алёна не стала, а просто подозвала проезжавшее мимо такси – да и поехала себе домой.
Разумеется, это маленькое недоразумение никак не осложнило ее отношений с «двоюродным братом». Другое дело, что впредь без предупреждения Алёна в его мастерскую не совалась.
Однако именно Лешему позвонила Алёна, когда у нее вдруг люто разболелась растянутая на танцевальной тренировке нога (вернее, левый тазобедренный сустав). Есть в аргентинском танго такая сложная фигура – пьернас, делать которую надо осторожно. А Алёна вот не побереглась, махнула ножкой с избыточной резвостью, к тому же партнер неправильно ее на этот пьернас повел... И теперь каждый шаг и каждый резкий поворот причиняли мучения. Врачи выписывали килограммы лекарств и в один голос твердили: мол, надо ограничить движения. Алёна поняла: если она не хочет лишиться того удовольствия, которое получала именно от движения (пробежек по Откосу по утрам, занятий шейпингом трижды в неделю и чуть ли не ежевечернего аргентинского танго), если не хочет всю оставшуюся жизнь работать на лекарства (ее относительно скромный бюджет – слухи о писательских гонорарах, можете мне поверить, значительно, то есть ну очень значительно преувеличены! – и так начал давать глубокие трещины), если не хочет пить обезболивающее перед каждой милонгой (так называется вечеринка, на которой танцуют только аргентинское танго, и это культовое, почти обожествляемое мероприятие для всех тангерос) и перед каждой шейпинг-тренировкой, нужно спасаться другим путем. Вообще Алёна была человеком неожиданных решений и нестандартных поступков. Дракон, ну что ты с него возьмешь! Самое забавное, что ее решения и поступки приводили порой к самым поразительным результатам, которых так называемые нормальные люди вовек бы не добились. И вот так, неожиданно, ни с того ни с сего, она позвонила Лешему и спросила, есть ли у него знакомый знахарь.
– Ага, – сказал Леший, словно бы даже и не удивившись. – В Падежино живет. Хороший мой приятель, Феич.
– Феич? – недоверчиво повторила Алёна. – Евонный папа звался Фей? Или у него отчество – по матушке, а та была Фея?
– Матушки его я не знаю, а папа евонный звался Тимофей, – хохотнул Леший. – Наш знахарь – Тимофей Тимофеевич, или Тимофеич, для краткости – Феич, его все так кличут. Да хоть горшком назови, главное, что он потомственный знахарь. У него не то бабка, не то прабабка знахаркой была, вроде бы еще какой родственник тем же промышляет, но Феич говорит, что тот халтурщик и деньговыниматель. А вот сам Феич, это я точно знаю, – истинный чудодей. Спину мне восстанавливал, когда я в аварию попал. Вообще фигура весьма колоритная. Между прочим, я с него домового писал для той картины, которую мэр три года назад купил. Я как раз завтра собрался к Феичу съездить. Он меня обещал свести с сестрами – там же монастырь женский восстанавливается, и старые фрески в часовне нужно отреставрировать. Хороший заказ, просто клад! Феич говорит, надо шустрить, потому что уже тянется к монастырю очередная рука Москвы...
– Такие руки надо рубить! – категорично заявила Алёна. – Так ты возьмешь меня завтра в Падежино?
– Тебе что, для нового романа герой-знахарь нужен? – весело предположил Леший.
– Мне лечиться нужно, – грустно сказала Алёна и поведала историю своего несчастного травмированного тазобедренного сустава.
– Ну что ж, – резюмировал Леший, который был схож со своей «двоюродной сестрой» в том, что не любил долго ходить вокруг да около, – тогда завтра в одиннадцать выезжаем.
В результате они выехали без двадцати десять.
В смысле без двадцать.
Когда я начал перечитывать свои записки, сделанные в ночлежке, где обитал Софрон Змейнов, то ужаснулся. Писал, кое-как умостив блокнот на коленке, не замечая, когда ломался карандаш, писал почти вслепую, стремясь как можно более точно зафиксировать неудобьсказуемую, неудобьчитаемую речь Софрона... Разумеется, у любого читателя от его рассказа встали бы волосы дыбом. Мне пришлось взять на себя редакторский труд и обработать повествование. Зачастую это означало – поправить, очистить от забубенного мата, который срывался с уст спившегося Софрона так же легко, как божба. Но порой это означало – выхолостить, ибо мне не всегда удавалось сохранить своеобразие его живой речи. Потом, прочитав свою работу, я не всегда оставался доволен, поскольку слишком сильно было здесь литературное влияние моей образованности и начитанности, мне не всегда удавалось сберечь перлы словесности, образной речи приамурцев, которыми так блистал Софрон. Именно поэтому я веду повествование не от первого, а от третьего лица. Кое-что изложил очень вольно, кое-что приписал от себя: особенно если речь шла о размышлениях Максима. Он, странный человек, казался мне чем-то очень близок, ведь был не простолюдином, а человеком моего круга... может быть, мы могли бы с ним даже сдружиться, если бы он не пал от руки разъяренного Софрона. Наверное, останься Максим жив, он сам мог бы написать историю своего фантастического бегства с каторги и сделал бы это куда лучше меня... однако мстительность Софрона не оставила ему такой возможности, и история его жизни и смерти попала в мои не слишком умелые и, возможно, не слишком-то деликатные руки. Но что сделано, то сделано – и теперь я смогу предложить вниманию любого заинтересованного человека историю, вполне достойную пера Фенимора Купера и еще более романтического Майн Рида, но ставшую предметом моей обработки и... ставшую для меня тем путеводным клубком, который, очень может статься, приведет меня и любого другого, кто ее прочтет, к гибели.
Итак, вот то, что поведал мне Софрон Прокофьев по прозвищу Змейнов.
«Софрон часто подсматривал, как они разбирают золото. Вокруг отвалов стояла охрана, но ему все это было нипочем. Стражники стерегли тайгу – они не глядели на лотки, на руки старателей, старательно осматривавших каждый осколок кремня, а зачем-то глазели на вершины деревьев, как если бы хунхузы или русские разбойники обратились птицами небесными и намеревались налететь на прииск, аки черны вороны на добычу... Но никто и головы не поворачивал в сторону небольшого холма, поросшего шиповником.
А в том холме с противоположной, таежной, стороны имелся подземный ход – давний, невесть кем и когда прорытый. Может, маньчжурами – только не теми, что приходили раньше к нашему поселку с другой стороны Амура и кричали на разные голоса, предлагая муку, буду[1] и кирпичный чай[2] в обмен на «селебеленый денга, а медный тоже белем», что означало: им нужны серебряные деньги, но они согласны и на медные. Софрон всегда удивлялся, отчего маньчжуры столь дивно любят пятаки, отчего держать в руках медную монету для них такая великая радость. К серебру относились с превеликой почтительностью, а бумажных денег не брали – не понимали той силы, какая в них заключалась. Гольды[3], напротив, пятиалтынных боялись: «Покажи, сколько их приведется на чальковой!» – просили растерянно. Для них главной русской деньгой был чолковой, целковый, но сосчитать самостоятельно, сколько в него входит «селебела» или меди, гольды были не в силах, оттого их порою безбожно обдуривали переселенцы. Маньчжуров небось не обдуришь!
Маньчжуры теперь ушли от русского берега, вместо них кирпичный чай привозят русские скороспелые купцы и деньги за все дерут нестерпимые: чай по два рубля за кирпич покупали! А сельчанам без него, как без рук: и привыкли, и сытный он, особенно с молоком, по-гурански[4]. Конечно, совсем уж как гураны, с маслом и солью, русские чай не пьют, гребуют, как здесь говорят, то есть брезгуют, а все ж чаем живут так же, как и хлебушком. Да, совсем другая жизнь была, когда его задешево маньчжуры привозили...
Вообще деньги они уже позднее брать стали, когда пообзавелись русским барахлишком, а поначалу отдавали чай и буду за сущую мелочь: старый, чуть годный полушубок, платок рваный, всякую негодную лопатинку брали – и не обижались сами, не обижали и тех, с кем совершали мену. А потом маньчжуры все ж обиделись, да накрепко.
У них на утесе, называемом Сахалян-Ула, стояла ропать – или кумирня, молельный их дом. Приносили они там жертвы камням, а позади была как бы моленная – дощатый балаган, ничего особенного. Русское начальство пожелало поставить тут крест – как знак, что здесь, в глубине от берега, военный пост стоит. Ну а кресту никак не ужиться с какой-то шаманской молельней – и сломали ее. Маньчжуры, как про то узнали, пришли зимой и начали ее снова строить. Тогда от станции назначено было двадцать человек: и казаков, и солдат-«сынков»[5], чтобы разломать, сжечь, строиться не дать. Маньчжуры свою кумирню опять стали ладить, да тож дощатую – ее легко было вдругорядь сломать. Ну что ж, после того маньчжуры отступились: не только бросили строить, но и вовсе от берега ушли. Вместо них зачастили русские купцы. Ну и гольды со всей рыбой, икрой. Гольды – и вместе с ними Тати...
Стоило Софрону подумать про Тати, так его словно кипятком ошпарило. «Что ж я тут попусту сижу, мечтаю, время трачу? – подумал испуганно. – Она мне что велела сделать: Максима непременно увидать и знак ему подать, а я... а я словно старик, который одними воспоминаниями живет. Так меня Тати называет, когда сердится. А что, я и вправду люблю вспоминать. Светлые памятки – милое дело, великая радость! Но Тати, стоит ей услышать от меня: «А помнишь, как мы с тобой встретились?» – прямо из себя выходит. «Памятками тот живет, у кого настоящего нет, – злится она, – у кого одно прошлое осталось. А у нас с тобой и настоящее есть, и будущее. А ты невесть о чем думаешь, словно жертвы прошлому приносишь. Настоящее обидится, будущее рассердится – прочь уйдут, останешься неудачником, вот и состаришься прежде времени, словно обезножевший старик!»
Так говорит Тати, когда сердится, а Софрону слышится в этих ее словах: «Уйду от тебя... к другому уйду...»
Даже думать об таком Софрону нестерпимо – до сердечной боли, до смертной муки. Удача его – Тати. Что ему удача без Тати?! Покинет она Софрона – ему и стариком становиться без надобности, просто так вот сразу ложись да и помирай.
Значит, надо с мыслями собраться, велел он себе. Значит, нельзя растекаться по сторонам мыслями. Вот о чем он думал только что? О том, что подземный ход, через который он пробирается к прииску, прорыли не те маньчжуры, которые возили русским переселенцам чай и строили дощатую кумирню, а их воинственные предки, некогда державшие в страхе все окрестные племена – и смирных гольдов, и задиристых, драчливых гиляков. А заодно они цапались с первыми поселившимися в тех краях русскими – разбойными землепроходцами.
Никому не известно, для чего они соорудили ход, почему укрепили его лиственницей. Проходя им, Софрон касался плечами столбов, которые поддерживают свод, и не боялся, что он обрушится, ведь лиственница – вечное дерево. Для всего годное, только не для колодцев. Отец рассказывал: когда переселенцы только пришли на Амур, кто-то взял да и срубил лиственничный колодец. Вода в нем была дивно чиста, но на вкус невыносима: слишком смолиста, горька. Колодец до сих пор стоит на окраине станицы, но воду из него даже скотина не пьет, и для полива ее тоже не берут. Но лиственничный сруб не скоро обветшает.
Эх, опять мысли Софрона в сторону вильнули... А ведь Тати велела найти Максима.
Ну, это нетрудно – найти его. Он не потеряется и среди сотни других, не то что среди десятка. Высокий, приметный, с умным, насмешливым лицом, даром что бородой зарос, как все, что одет в такие же лохмотья, как остальные, ходит, подобно им, росомахою[6], – все же за версту его выделишь! В этой партии, которая золото роет на Кремневом ручье, он один такой – не просто с умом, но и с господским воспитанием, с настоящим образованием. Прочие ворюги да убийцы – голь перекатная с бору по сосенке. Максим почище других. Тяжко ему среди них. Опасное место Кремневый прииск, да и все приамурские места – не лучше. Потому что доброго человека сюда не пришлют. Хотя и мирным переселенцам тоже палец в рот не клади. Где села покрупней, где военные посты вроде Хабаровки, где солдат много, чтобы народишко в острастке держать, – там еще туда-сюда, в страхе живут люди, остепененно, а тут, в отдаленной местности...
Ладно, если все так пойдет, как задумал Максим, как наколдовала Тати, глядишь, все и обойдется, в другие места перебраться удастся, другой жизнью пожить – вольной, привольной, богатой, светлой и чистой... Размечтался Софрон, да тут же и спохватился: опять он подумал этим словом – наколдовала. Хорошо, что Тати не слышит! Она сердится, не велит так говорить. Надо говорить – нашаманила. Тати ведь из рода шаманов, из рода Актанка. Это род тигров, все женщины у них – особые, вещие. Мужчины почитай все в шаманы идут, а женщины вещуют и им помогают. Все здесь по воле предка-тигра делается. Мать Тати была их шаманским сообществом отвергнута, когда переночевала с каким-то захожим маньчжуром, но Тати переняла ее умения. Понятное дело, раз она от маньчжура зачата, никто, кроме Софрона, в ее вещие умения не верит, думают, она лишь на то годится, чтобы самые простые женские дела делать: детей рожать да юколу вялить...
Насмотрелся Софрон на жизнь гольдов. Ведь русские переселенцы устроились близ их стойбища, когда искали место для того, чтобы обосноваться наконец на этом красивом, высоком берегу. Кругом тайга-глухомань, а тут обжито. Хоть и вовсе чужой народ, а все же люди, значит, в соседстве с ними будет веселей.
Обычно гольдское стойбище невелико – от четырех до двенадцати юрт, – а здесь их стояло больше двадцати. И зимники, жилища, обмазанные глиной, позади села, по уступам сопок, разбросались, и летники берестяные (их можно снимать и переносить на новое место, если оно окажется более удачливым для охоты и рыбалки) вышли вперед, по песчаным и каменистым отмелям, впереди селения. Потом Софрон видел другие гольдские селения – все они похожи одно на другое как две капли воды, даже в мельчайших подробностях и в обстановке, все эти Бельго, Джооми, Хунгари, Цянка и другие. Впереди всякой гольдской деревни поблизости от воды обычно увидишь большие и частые ряды мелких кольев. На перекладины их гольды вешают свою юколу – ремни и ленты, вырезанные из пойманной на зиму рыбы.
Ох, и красиво в гольдском стойбище, когда рыба на нерест идет, когда ее на кольях кругом сушат – она вся красная, с золотистой кожурой, а калуга[7] – бело-золотистая с кожурой коричневато-золотой, – и кажется, что среди лета вдруг осень наступила, потому что осень здесь яркая и разноцветная, не чета той, что в России. Софрон, конечно, не помнил, какова она там, на родимой его Нижегородчине, однако б́ольшие сказывали, мол, точно побледней, чем амурская...
Да и что же, что побледней? Там все же родина, куда Софрон так хочет попасть, что все бы за то отдал. Невмоготу ему больше смотреть на глиняные гольдские юрты с широкими окнами, затянутыми бумагой вместо стекол, где вместо печей – глиняные горнушки с горячими угольями. Нет, ничего не имеет он против самих гольдов, он ведь даже и жену из них взял себе, а все же хочется другого вокруг себя. Он, сколько себя помнит, сколько рос, все во сне видел ту нижегородскую деревню, и лес, и двор, и корову, и покосившуюся избу... Там все другое, тихое, и даже ветры дуют тише, не несутся ураганами, дожди не льются тайфунами. Там змеи все в леса ушли, там такого не бывает, как мать рассказывала: когда пришли на Амур, стали балаганы ставить, а он, Софронка мал́ой, один на припеке сидел, и вдруг видят б́ольшие – вокруг парнишки словно бы пестрая веревка обвилась. Какая такая веревка, думают? Глядь-поглядь – а то змеюка, а никакая не веревка. Отец пошел на нее с топором, а она голову вскинула, зашипела, да как кинется на него! Цапнула зубом – ладно, что за ичиг[8], – и порскнула в траву, канула. А Прокофьевых с тех пор стали кликать – Змейновы.
Ну и ладно. Софрону, когда подрос и узнал, почему, что да как, даже и нравилось прозвище. А то все кругом Ивановы, да Шамшурины, да Прокофьевы. Одно и то же, куда ни плюнь. А он – Змейнов.
И чем плохо? Змей в лесу – жуть. Ну, потом-то, когда прииск заработал, когда каторжан – варнаков по-здешнему – нагнали, их стало чуть поменьше, ушли от греха подалее, но и тогда, и после ни одна Софрона или домашних не тронула. Тати вообще говорила, что теперь он не только от змеиного, но и от всякого земного яда заговорен, потому что змея есть тварь земная и со всеми ее ядами, в том числе травчатыми, в родстве.
Софрон, когда с Тати повстречался, еще пуще свою новую фамилию зауважал. Покровитель Тати – тигр. Его – змея. У кого еще такое есть? А ни у кого. Ни у Ивановых, ни у Шамшуриных... Один только равный Софрону и Тати появился – Максим Волков. Из рода волка! И теперь они втроем должны быть вместе. Так говорила Тати, а Софрон всегда ее слушался.
Ее все всегда слушались. И даже Максим.
Ну, тот-то слушался, может, потому, что Тати придумала, как ему уйти с каторги. А это все равно что жизнь спасти, ведь каторга – погибель хуже всякой смерти. А Софрон... А Софрону она не только жизнь, но и душу спасла. Он ей всей душой своей обязан.
Нет, не душой – духом. Не зря говорят: душа-де в темнице (во плоти, значит), а дух на воле.
Вот и дух Софрона жил теперь на воле, свободно жил – только благодаря Тати».
* * *– Да ты руки опусти, опусти! – настаивал Феич. – Ты ж на руках висишь, а должна – на ногах.
– Я боюсь, – проскулила Алёна. – Я упаду.
– Леночек, ты не упадешь, – ласково проговорил где-то за пределами ее видения, в нормальном, не перевернутом мире Леший. – У тебя же ноги в держалках.
– Они выскользнут, – не верила Алёна. – Выскользнут из держалок, и я упаду.
– Вот не надо было сапоги снимать, – проворчал Леший. – В сапогах точно не выскользнули бы.
А и правда что... Скобы массажного кресла – специального, переворачивающегося, с функцией вытяжки позвоночника – немилосердно сдавливали щиколотки разутых ног. Носки не спасали – было ужасно больно. И Алёне казалось, что держалки затянуты очень слабо. Конечно, подъемы стоп у нее высокие, но если все ее шестьдесят пять кэгэ потянут вниз, никакие подъемы не удержат. Или проскользнут ступни в скобы, или косточки их просто-напросто сломаются. В любом случае – такую боль просто не выдержать. А может, в том и есть смысл лечения – болью в одних суставах вытеснить другую?
Ну да, и стоило за этим ехать больше чем за полсотни километров от города, в глухоманию какую-то, типа к знахарю, чтобы в избе ужасного вида измучить свои подъемы на модерновейшем массажном кресле, которое было выписано за бешеные деньги из Москвы, а туда приплыло аж из Америки?!
Может, попросить, чтобы ее подняли, вернули в нормальное состояние? Может, заявить, что с нее довольно? Но не обидится ли Феич? Он ведь сказал, что нужно сначала повисеть, а потом на печке посидеть – заболевшие суставчики прогреть. Алёна предложила начать с печки, но та еще не протопилась, кирпичи не прогрелись. И ей показалось так любопытно – попробовать повисеть вниз головой... А теперь кажется, что и печки одной вполне хватило бы. И ничего бы с ней не случилось, если бы она дожидалась, пока кирпичи прогреются, в нормальном сидячем, а не висячем состоянии.
– Да и в носках не выскользнут, – нетерпеливо сказал тем временем Феич.
– Выскользнут... и я упаду.
– А куда вы упадете, позвольте полюбопытствовать? – вкрадчиво спросил Феич.
– Как – куда? – удивилась Алёна, как можно крепче вцепляясь в поручни. – Вниз.
– А где он, низ?
Вот ведь, нашел время Феич исследовать пространственные категории! Самое подходящее! Впрочем, наверное, это как раз в стиле его парадоксальной натуры.
Он и впрямь походил на домового своими длинными, нестриженными волосами, своей сплошь «шерстяной», заросшей бородой и усами, физиономией. Впрочем, прозвище Леший к нему тоже пристало бы – куда больше, чем художнику, которого так называли всего лишь из-за имени Алексей, Леша. И ничего более несусветного (а ведь именно так может быть объяснено по-русски слово «парадоксальный»), чем обиталище знахаря, Алёна в жизни не видела. Назвать его захламленный сарай домом язык не поворачивался. Стоял он на старом, может быть, сто-, а может быть, двухсотлетнем фундаменте. Феич сообщил, что тут исстари находился дом его предков. Слова знахаря прозвучали так высокопарно, словно сообщение о фамильном замке. Алёна вспомнила, как летом побывала во Франции в некоем графском замке, где экскурсию проводила сама madame la comtesse, так вот графиня та могла бы у Феича поучиться по части noblesse oblige. Куда мадам графине до русского знахаря!
Алёна, впрочем, патетики Феича не оценила и с трудом скрыла от хозяина довольно ехидное фырканье. И так была им занята, что пропустила мимо ушей, кому, собственно, – бабушке, прабабушке или вовсе двоюродной тетушке Феича – принадлежала некогда фамильная изба. Прокашлявшись, Алёна успела только услышать, что изба сгорела то ли по воле Божьей, то ли по злоумышлению человеческому, но Феич решил непременно восстановить родовое гнездо – и начал строиться на старом фундаменте. Сначала он поставил бревенчатый первый этаж, на что ушли все его деньги. На сооружение второго не осталось ничего. Так что Феич теперь блюдет каждую копейку и заодно размышляет о перепланировке первого этажа.
Слушая прожекты странного знахаря, Алёна разглядывала печку, стоявшую посреди этого сарая, и думала, что с перепланировкой жилья Феича еще можно подождать, а вот с уборкой – никак нельзя.
Героиня нашего повествования была принципиальной и воинствующей противницей инвективной лексики, однако даже она не могла подобрать другого слова, кроме срач (тысяча извинений, господа интеллигентные читатели, даже две тысячи!!!), для описания того беспорядка, что царил в просторном сарае, именуемом домом. Пол явно не мыли и даже не подметали с того дня, как закончилось строительство, а произошло это года три назад, по словам Феича. Однако в доме все еще пахло свежераспиленным деревом, и чуткий нюх Алёны его сразу уловил. Под потолком были протянуты веревки, на них вениками висели обскубленные будылья пижмы, зверобоя и прочих лечебных растений, сухие листья которых вкрадчиво хрустели под ногами, смешанные с крошками и даже объедками, небрежно сметенными со стола. Напротив двери, на самом ходу, почему-то стоял большущий, окованный железом сундук, о который дважды стукнулась Алёна, дважды – Леший и трижды – сам хозяин, однако, судя по мусору, сметенному к сундуку, он здесь обосновался прочно и сдвинут не будет, даже если все ноги Феича и его гостей покроются синяками. Количество курток, телогреек, маек, рубах, брюк и джинсов, висевших на вбитых в стены гвоздях, было поистине эпическим. Причем все эти многочисленные и разнокалиберные одеяния были одинаково и столь же эпически грязными. Так же, впрочем, как одеяла, подушки, матрасы и пледы, наваленные на широченные – два на два метра – нары, сооруженные в углу. Учитывая, что Феич жил бобылем, на них он либо укладывал спать многочисленных гостей, либо они (нары) изначально предназначались для занятий групповым сексом. Кстати, наличие гостей и групповуха друг друга не исключают, а скорей предполагают.
Честно говоря, описывать раскардаш и неряшливость в доме Феича можно было еще долго, но кому это интересно? Интересней другое: наличие посреди избы сверхдорогого и суперпрогрессивного массажного кресла. Кроме того, в углу, на деревянной, весьма топорно сколоченной лавке, стоял отличный ноутбук, который имел выход в Интернет с помощью какого-то дорогостоящего наворота, а рядом лежал сумасшедше красивый пистолет-мелкашка. Был он классической марки «беретта», но имел формы совершенно невероятные. Алёна, поглядев на него, облилась слезами зависти (так уж складывалась ее нелегкая биография, что ей довольно часто приходилось иметь дело с «береттами»[9], правда, газовыми, но от перемены мест слагаемых сумма не меняется) и решила, что именно так должен выглядеть какой-нибудь бластер, из которого, надо или не надо, беспрестанно палят герои разных космических опер и фантастических романов.
Разумеется, Алёна немедленно схватила «беретту» и принялась ее любовно осматривать. Она даже поприцеливалась из нее в разные углы Феичеевой фамильной жилухи, а Леший, который счел, что вид у нее в тот момент очень впечатляющий, даже сфотографировал «двоюродную сестру» на фоне огромной медвежьей шкуры, натянутой на распялки. Удостоена была Алёна также фотки на фоне знаменитой Феичевой печки, на сундуке и у компа, причем в привычной ей профессиональной позе: одна рука на клавишах, другая сжимает пистолет, как будто детективщица Алёна Дмитриева решила непременно пустить себе пулю в лоб (вообще-то не пулю, а металлический шарик, пневматика ведь, но совсем необязательно доходить в нашем повествовании до срывания всех и всяческих масок), если не закончит в срок очередного романа... Что и говорить, цейтнот и задержка рукописи были перманентным состоянием для нашей героини, потому как-то с напрягом складывались в последнее время ее отношения с любимым издательством «Глобус», которое снисходило до того, чтобы печатать остросюжетные побасенки, которые весьма лихо валяла Алёна Дмитриева.
А впрочем, мы несколько отвлеклись, и уже пора вернуться к нашей висящей вниз головой героине, которая как раз подумала, что это весьма в духе парадоксального Феича: держать навороченный ноутбук на деревянной лавке в захламленном сарае – и оценивать пространственные категории в то время, когда перед ним висит вниз головой знаменитая (ну, или почти знаменитая) писательница.
Где низ, главное дело, спрашивает! Где-где... Известное дело!
– Ну, там... – Алёна отцепила один палец и указала на пол. Правда, в данный момент пол находился над головой. Она ведь висела вниз головой, и пол был над головой... Или под головой? А потолок под ногами. Или все же над? М-да...
– Что, трудновато определиться на местности? – хохотнул Феич. – Советую вам сделать вот что: опустите руки – и коснитесь того, что у вас около головы. То есть пола. Можете подержаться за него и немножко успокоиться. Конечно, это не совсем то, что нужно, а все же суставчики потянете.
Алёна подумала-подумала и решила, что предложенное знахарем упражнение ничем ей не грозит. Пол – вот он, рукой подать. Она и «подала» – сперва одной, потом другой рукой. Ладони уперлись в пол, и сразу стало легче. Человеку, совершенно как мифическому Антею, нужно касаться земли. Пол в жилухе Феича был, разумеется, такой грязный от земли и мусора, что досок не разглядишь, и сначала Алёну ужаснула необходимость дотронуться до него, но теперь очень даже понравилось. Этакое чувство надежности возникло. Наверное, Феич не просто так живет в своем сарае. И пол не мыл годами тоже не просто так. Что-то во всем этом есть. Еще бы понять, что именно.
Ладно, у нее еще будет время понять, а сейчас надо потянуть суставчики, как советовал Феич... Алёна только-только собралась их потянуть, как у нее сильно-сильно закружилась голова и вдруг потемнело в глазах. По всей видимости, кровь прилила к голове.
«Ой, нет! – зажмурилась наша писательница и изо всех сил уперлась в пол ладонями. – Надо сказать им, чтобы подняли кресло. Это все не для меня!»
И тут раздался звон, затем грохот! Что-то упало рядом с ее головой. Алёна вскрикнула, повернула голову и увидела около себя... полено. Не большое, но и не маленькое – нормальное такое полешко, которым если по голове получишь – очень впечатлишься. И оно, то полено, упало в паре-тройке сантиметров от ее головы! Ледяным зимним воздухом потянуло по рукам, упиравшимся в пол, и Алёна, еще сильнее повернув голову, увидела, что морозом понесло из разбитого окна.
Так вот что зазвенело – кто-то с улицы бросил полено в окно, стекло вдребезги... Ничего себе! В такую-то стужу! Не слабо развлекаются в Падежине!
– Ты там смотри, – посоветовала Марусе на прощанье мать, глядя в сторону. – Смотри да присматривайся. Может, и правда Дуська перед смертью раскаялась, что жизнь мою поперек перешла, а все ж смотри... Она всей правды никогда не скажет, не обмолвится про то, что затаила. Держи ушки на макушке и пошарь по углам. Мало ли что Вассиан мог припрятать про черный день. Он даром что городской, а по нашим чащобам хаживал, как мы по широкой улице. А там ведь, в глуши лесной... там всякое...
С таким непонятным наставлением Маруся и уехала. Ох, намучилась, пока нашла возчика – несколько дней подряд пришлось ходить к Дому крестьянина возле Мытного рынка и ловить там кого-нибудь, кто бы собирался ехать в направлении Падежина. В Богородск-то сколько угодно сельчан направлялось, а вот найти попутчика хотя бы до деревни Пульхино, чтобы двадцать верст не топать пеши, потрудней оказалось... Наконец Маруся отыскала подводу, которая шла до Пульхина, а от него до Падежина всего семь верст по лесной дороге. Можно сказать, до места довезут! Сговорилась с хозяином, и на другой день, едва забрезжило, выехали.
Стоял июль, ночи уже продлились, не то что в июне, когда почти беспрестанно светло да засветло. Было жарко, несмотря на то, что солнце лишь слегка пробивалось сквозь облака, а марево мошкариное, бессонное, как прицепилось к седокам и лошади, так и не отвязывалось, пока не выехали на Арзамасскую дорогу. Тут было повыше, и с Оки ветром наносило. Сразу посвежело, духота ушла, мошкара отлетела. Так хорошо стало! Маруся сначала оглядывалась было, надеясь поймать позади, на востоке, лучи восходящего за Печерским монастырем солнца, но потом устала головой вертеть – и придремнула. А вскоре и вовсе уснула, устроившись меж наполнявших подводу тюков. Проспала она полдня и подняла голову, когда город остался далеко позади, а вокруг дороги начали смыкаться вершины деревьев.
– Так мы уже повернули, что ли? – спросила, недоверчиво озираясь.
– Эх, девка, все ты проспала. Что ночью делать будешь? – усмехнулся возчик, маленький бородатый мужичок с веселым носом картошкою. – У вас там в Падежине скучно – ни вечерок, ни гулянок, ни время провести. Хочешь, я тебя нынче свезу к нам в Пульхино? У нас веселая деревня, парней много, захороводят тебя так, что и не захочешь уезжать! Погуляешь, повеселишься, а заутро и к тетке двинешь.
Маруся, когда о подводе сговаривалась, сообщила, что едет ухаживать за больной теткой, вот возчик и знал про ее дела.
– Сами говорите, дяденька, не захочу уезжать, – усмехнулась Маруся. – А мне к тетке надо непременно. Нет уж, лучше не буду я у вас в деревне гостевать. От греха подальше...
– ...к спасению поближе, – закончил присловье возчик. – Во-во, Падежино – самое место от искуса спасаться!
– Конечно, там же монашки после закрытия монастыря остались, – подхватила Маруся. Но поймала взглядом кривую усмешечку, спрятавшуюся в бороде возчика, и запнулась: – А что, разве нет?
– Да-то да, – кивнул он, однако все с той же усмешкой. – Сестры тихо живут. Ну, пара-тройка замуж повыходили, а так-то ничего скоромного про них не слыхать. Не в них дело! Разве ты не знаешь, что в Падежине все малахольные?
– Ума решились, что ли? – удивилась Маруся. – А с чего?
– Да все клады ищут, – ухмыльнулся возчик. – Слышала небось?
– Никогда! – изумилась Маруся.
В самом деле она ничего такого не слышала. И матушка в жизни не упоминала ни о каких кладах. Но вдруг вспомнились ее слова: «Мало ли что Вассиан мог припрятать про черный день. Он даром что городской, а по нашим чащобам хаживал, как мы по широкой улице. А там ведь, в глуши лесной... там всякое...» Неужели на клады намекала?
– Ну, еще услышишь! – улыбнулся веселый возчик шире. – Про варнака с варначкою, про сокровища их несметные... Главное, уши не развешивай. Вранье все это, байки одни! Таким байкам поддашься – и заведут они тебя в глушь лесную, не продерешься оттуда потом. Плюй на все, еще спасибо скажешь, что я тебя упредил.
– Спасибо я могу и сейчас сказать, – вздернула нос Маруся. – Только что мне ваше упрежденье? Я в комсомол готовлюсь вступать, а значит, ни в какие дремучие глупости не верю.
– Ты сейчас не веришь, – хохотнул возчик. – А вот как забредешь в лес, как пройдешь по-над Золотой падью... Там только зимой без опаски можно ходить, летом же то и знай такие мороки бродят, что, как бы ты ни хоронилася крестом и молитвой, не открестишься, не отмолишься.
– Предрассудки все это! – отмахнулась Маруся, уверенная, что никакой старорежимный морок ее не возьмет.
Возчик не врал: тоска в Падежине стояла смертная. Днем и ночью узенькие, кривенькие улочки были одинаково пусты. Иногда Маруся усаживалась на завалинку с самого раннего утра и то не успевала увидеть, как падежинцы идут на поля или на ферму. Может, туда и не ходил никто... Всяк возился на своем огороде, а совхозное начальство сюда и вовсе не заглядывало, разве что пробежится бригадир, размахивая засаленной тетрадкой и отчаянно стуча в ворота, и... несолоно хлебавши убежит восвояси, потому что никому неохота за «палочки» работать. Ну и с кем, скажите на милость, ей болтать о всяких кладах, если она и не видела никого?
Тетка о кладах тоже молчала. Она вообще больше молчала. Лежала в постели, лишь изредка вставая. Была совсем слаба, и Маруся поверила: сестра матери писала в письме о своей близкой смерти правду.
Маруся раньше думала, что деревенские близко живут. В том смысле, что все друг у дружки на виду, непрестанно бегают туда-сюда в гости и судачат о чем ни попадя. Ничего подобного! У них в бараке на Черном пруде в Нижнем и то поживей жизнь идет. А здесь – тишина. За все время только бабка Захарьевна, знахарка, что тетку пользовала, наведывалась. При ней всегда был племяш – она его так и называла, Племяш, без имени. Может, его и в самом деле так звали: здоровенный русоволосый парень, косая сажень в плечах, ручищи – только подковы гнуть. Он не заходил в избу – оставался стоять, опершись о забор и рыская настороженным взглядом по улице. Иногда взгляд его перебегал к Марусе, и той становилось чуть жутковато от пустоты, которая в его глазах сквозила. Казалось, Племяш малость не в себе. Придурки-то вот именно такие и бывают – громоздкие да пустоглазые! К счастью, Захарьевна приходила нечасто, а без нее Племяш не наведывался.
Захарьевна про клады тоже помалкивала. И вообще была с Марусей неприветлива, а почему, бог весть. Вот так и вышло, что впервые о падежинских легендах Маруся прочла в книжном обрывке, который остался от издания дяди Вассиана. Нет, конечно, ерунда все и предрассудки. Но читать больше было нечего, и Маруся огорчилась, что книжка искурочена.
Она спросила:
– Тетя Дуня, а почему книжка разорвана?
– Да был тут один... активист с обыском, – неохотно проронила та. – Библию я от него спрятала к себе под одеяло, а эту не успела. Да и не думала, что он ее тронет. А он как заревел: «Еще хуже, чем поповские бредни!» – ну и разорвал. Половинку в печку швырнул, а половинку Вассиан успел у него отнять.
– К вам приходили с обыском? – изумилась Маруся. – Да что ж у вас можно искать было? Вы что, контрразведчики? Троцкисты?
– Не погань язык, – сурово сказала тетя Дуня. – Сама-то понимаешь, чего несешь? Искали тут разное, наудачу... ну и зашли к нам ненароком.
Больше она на эту тему не обмолвилась ни словом. Вот так, почти не разговаривая, провели они несколько суток, и Маруся начала уже тихонько сходить с ума от тоски. Конечно, бездельничать ей было некогда: огород требовал забот, опять же птица – две куры, к которым хаживал в гости соседский петух, ну и в доме прибираться да варить нехитрые обеды. Возиться на огороде у Маруси не было никакой охоты. Так, прополола кое-что... Не создана она была для крестьянского труда, что и говорить. Однако размышляла волей-неволей, что будет делать с урожаем, если тетушка все же вскоре умрет. На чем вывозить картошку в город? Оно бы, конечно, не худо, да ведь копать ее не раньше сентября... Неужели до сентября тут сидеть и как бы ждать теткиной смерти? Неладно, нехорошо... Да и к учебе нужно в сентябре возвращаться...
Совсем худо стало, когда девушка услышала, как тетка плачет по ночам. Плачет и разговаривает во сне. Сначала Маруся решила, что кто-то есть в доме, а потом поняла, что тетка говорит сама с собой – вернее, с мужем, которого видит во сне.
– Что ж ты ни весточки, ни словечка... – жалобно бормотала больная. – Как воришка, который прокрался в дом, украл – да и сбежал. Неужели правду говорила Дашка, мол, ты и меня так же покинешь безжалостно, как ее покинул ради меня?
Ах, вот, значит, что развело сестер... Правильно Марусе тогда еще, в городе, показалось, будто в голосе матери звучит неизбывная ревность. Что ж он за человек был, Вассиан Хмуров, если две старые женщины по нему до сих пор убиваются?
Конечно, старые! Марусе девятнадцать, значит, матери ее – уже тридцать восемь, а тете, которая на два года старше, аж сорок. Седая древность, словом.
В ту ночь Маруся так и не заснула. А утром поднялась чуть свет, тихонько оделась и осторожно, стараясь не ступать на скрипучие половицы посреди горницы (идти надлежало по стеночке, тогда можно добраться до двери бесшумно), вышла на крыльцо. Поплескала в лицо из бочки с дождевой водой, ею же пригладила коротко остриженные волосы (забыла причесаться, но не возвращаться же за гребешком) и села на ступеньках, поеживаясь от приставшей к мокрому лицу и волосам утренней прохлады.
Роса щедро сверкала на траве, что значило – день будет жарок. Маруся подумала, что лучше бы она росой умылась. Как в сказке. Умываешься росой – красавицей станешь, что всем известно. Ах, да кому нужна ее красота, которая тут, в деревне, вянет? Понятно, почему мать стремглав выскочила за Николая Павлова, хоть он и невзрачен собой, и к рюмочке то и знай приложиться норовит, – это было единственное средство вырваться из скучного – мучительно-скучного! – Падежина. Да еще после того, как сестра отбила ухажера. Небось Даше было все равно, за кого замуж идти, лишь бы не в омут головой...
Так жалко стало и мать, и тетку, и, главное, собственную пропадающую жизнь, что у Маруси слезы навернулись на глаза и одна даже капнула на голую коленку. А коленка была поцарапана, и царапину неприятно защипало. Маруся чуть наклонилась, чтобы коленку подолом вытереть, и тут ей в глаза бросилось что-то белое в щели меж ступеньками.
Она наклонилась и посмотрела поближе. Там лежала какая-то бумажка, покрытая синими разводами.
* * *– Что это? – испуганно вскрикнула Алёна, косясь на разбитое окно. – Кто это сделал?!
Громко затопало – мимо пронеслись две пары ног. Одни были Лешего – в нормальных теплых зимних ботинках. Другие хозяйские, в смысле Феича, – в какой-то обувке, которую нельзя было назвать другим словом, как пимы. Не то чтобы Алёна совершенно точно знала, что такое пимы, но в ее представлении они были чем-то вроде обрезанных валенок, подшитых резиной. Именно подшитых, а не вставленных в калоши! Такую обувку и носил Феич.
Хлопнула дверь, и Алёна поняла, что мужчины убежали ловить злоумышленника, а она осталась одна. Сделалось по-настоящему жутко – она ведь не могла без посторонней помощи поднять кресло. Конечно, ничего страшного, Леший и Феич придут назад и вернут ее в нормальное состояние, а все же... Ох, уж поскорей бы они возвращались!
Раздался шум. Что-то хлопнуло – наверное, открылась и закрылась дверь.
– Феич! – радостно позвала Алёна. – Леший! Скорей переверните меня, а то я уже не пойму, где верх, где низ, все в голове смешалось!
– Феич и ваш приятель на улице, ловят кого-то, – раздался незнакомый голос. – Вообще-то свинство с их стороны, что бросили беспомощную женщину в этом уродском кресле! Впрочем, вполне в духе Феича, он ведь ненормальный. А вы что, сами сойти не можете?
– Нет, я боюсь оторвать руки от пола. Видите, он у меня над головой, – пояснила Алёна.
– Пол над головой? – хмыкнул незнакомец. – Занятно. Над головой, насколько мне известно, обычно бывает потолок.
– А вы кто? – спросила вконец замороченная Алёна. – И где?
– Я – вот он, – раздался голос, и прямо перед лицом Алёны оказалось лицо мужчины лет сорока пяти – симпатичное, синеглазое, с веселым, даже разудалым выражением, чисто выбритое. Нормальное, словом, лицо. Самое удивительное, что Алёна уже где-то видела этого человека. И что-то в нем было странное... Спустя минуту наша героиня, по роду профессии своей привыкшая мыслить логически, поняла, что у мужчины просто-напросто волосы дыбом стоят.
– А почему у вас волосы дыбом? – изумилась Алёна.
– Дыбом?! – Незнакомец явно озадачился и сделал какое-то неловкое движение, словно намеревался опустить одну руку, тронуть ею волосы, однако так и не решился.
– Ну да, – сказала Алёна. – И вообще, не пойму, почему вы держите руки поднятыми.
Он ухмыльнулся:
– А я нарочно. Чтобы потолок не упал.
– Какой потолок? – испугалась Алёна.
– Который у вас над головой, другого тут нету.
– А разве у меня над головой потолок? – озадачилась Алёна.
– Привет... – хмыкнул незнакомец. – А что же еще может быть над головой? Не пол же! Железная логика! Согласитесь, милая дама.
Алёна всегда пасовала перед железной логикой. Но, согласно той же логике, выходило, что и она не висит вниз головой, а стоит на своих ногах. Значит, Леший и Феич, перед тем как выбежать, все-таки успели перевернуть кресло.
У Алёны стало легче на душе. Конечно, если гость придерживает руками потолок, чтобы тот не упал, Алёна тоже должна это делать. Ну и что, ей совершенно не трудно. Настолько не трудно, что можно светскую беседу с гостем вести.
– А что привело вас к Феичу? – спросила Алёна приветливо.
– Ну, что... – задумчиво протянул незнакомец. – Я Тимкин клад ищу. Вы, конечно, в курсе дела.
– Видите ли... – неопределенно протянула и Алёна, совершенно не понимавшая, о чем речь, но почему-то стеснявшаяся в том признаться.
Она не договорила, потому что вспомнила, где видела мужчину.
Встреча сия произошла при обстоятельствах забавных, обыденных и довольно трогательных. Произошло это несколько дней назад на главпочтамте, куда Алёна зашла заплатить за телефон. Она оплатила счет и вышла в вестибюль, как вдруг к ней приблизился высоченный, румяный, синеглазый мужчина лет сорока пяти в странных одеяниях нараспашку – что-то вроде армяка из джинсовой ткани, какие-то бусы на грубом сером свитере а-ля Эрнест Хемингуэй и девчачьи фенечки на запястьях, джинсы в разноцветных заплатах, заправленные в кирзовые сапоги... Короче, не то эмо, не то шизик, а может, оба-два в одном флаконе. И мужчина сказал:
– Какая же вы красавица! С ума сойти! Хотите, крестик ваш заряжу положительной энергией? И вообще, – добавил он, делая некие пассы вокруг Алёниной груди, как будто мечтал через ее каракулевую курточку определить, какой номер лифчика носит писательница, – я сейчас отогнал от вас все неприятности, все болезни. Вы теперь совершенно здоровы. Дайте хоть сколько-нибудь.
– Что? – спросила растерявшая Алёна.
– Ну, рубль или два, или десятку-две, или сотню-две, а можно и пару тысчонок... Но знайте: от такой красавицы даже копеечку с благодарностью приму.
– О господи, – смутилась Алёна. – Я только что за телефон заплатила, и кошелек пустой. Вот разве что это... – Она достала из кармана курточки пригоршню пятаков, полученных на сдачу.
– Спасибо, – весело сказал эмо-шизик, подставляя ладонь. – Ну до чего же вы красивая и сексуальная! Так бы и съел, давно таких не видел!
Понятно, мужик отрабатывал мелочовку, но очень симпатично это делал. Главное, Алёна была совершенно убеждена в правдивости каждого его слова. И не имела ничего против того, чтобы еще что-то в таком же роде послушать. Однако в ту минуту откуда ни возьмись явился почтовый охранник – молодой и непреклонный – и прикрикнул на загадочного мужика:
– А ну хватит тут побираться!
– Да кто побирается? – удивился веселый человек. – Я занимаюсь индивидуальной трудовой деятельностью. Хочешь, крестик заворожу? Нагоню положительные эмоции?
– Здесь вам не центр нетрадиционной медицины, а главпочтамт, – сурово проговорил охранник, косясь на Алёну. – Нечего тут... Идите, ну!
– Ревнуешь красотку, что ли? – с хитрющим выражением проговорил вдруг эмо-шизик. – Да брось, она не про тебя! Ты для нее мелковат, да и мальчишка, а ей нужен мужчина в полном расцвете лет.
– Уж не ты ли? – презрительно проронил охранник, имевший метра два росту и классическую косую сажень в плечах.
Алёна не стала ждать, пока они выяснят отношения, и поскорей ушла. В преотличном настроении, надо сказать, улыбаясь про себя и чувствуя, что похорошела за последние пять минут на порядок. У нее даже нога перестала болеть, а из-под стабильно-низкой облачности последних дней вроде бы даже солнышко проглянуло.
Впрочем, длилось сие эйфорическое состояние недолго. Из-за поворота на улицу Горького навстречу Алёне явился, нелепо выбрасывая вперед ноги в валенках, низкорослый косматый человек в черной одежде до полу (и не ряса монашеская, а что-то вроде), торчащей из-под расхристанной дубленки. Он метнул неприязненный взгляд на ее сияющее лицо и прошипел:
– Грешница, покайся! О душе думать пора. Все там будем, помни! – после чего исчез, аки злобный ворон, который налетел, каркнул – да и улетел прочь.
Ох, как сразу заболела нога... И сумрак сгустился – какое еще солнце ей примерещилось?! Ужасно захотелось вернуться на почтамт и снова набраться веселого задора от мастера заговаривать крестики и делать комплименты. Однако его, конечно, уже изгнал ревнивый охранник...
Алёна призвала на помощь свое знаменитое чувство юмора и пошла дальше, подумав, что эти двое, эмо-шизик с почтамта и «черный ворон», явились на ее жизненном пути, как свет и тень, как хорошее и плохое, как радость и горе. Ну разумеется, человеку свойственно запоминать хорошее, свет и радость, именно поэтому весельчак с почтамта и запал в память Алёне. Физиономию косматого «ворона» она едва ли запомнила бы, а вот его... И ничего, что волосы незнакомца стояли сейчас дыбом, физиономия почему-то раскраснелась, а глаза налились кровью (почему-почему, ну, видимо, потому, что потолок держать – это тебе не кот начихал, совершенно как в песне про атлантов, которые небо держат на каменных руках: «Держать его, махину, не мед со стороны!»), все равно он был тот самый человек.
Конечно, меньше всего Алёна могла бы ожидать встретить его вновь, да еще где и при каких обстоятельствах – поддерживающим потолок жилухи Феича. Но в любом случае она обрадовалась и, улыбаясь, воскликнула:
– Слушайте, а ведь я вас узнала! Мы с вами виделись на главпочтамте. Помните? Вы предлагали мне крестик заговорить, а еще уверяли, что... – Тут Алёне стало неловко упоминать про его смелые и откровенные комплименты, и она несколько смикшировала свои воспоминания: – Еще говорили, что все мои болезни исчезнут. Помните?
Человек нахмурился. Его лицо и глаза еще сильнее налились кровью. Как-то непохоже было, что он очень обрадовался, услышав слова Алёны...
– Слушайте, – вдруг проговорила она озадаченно, – почему тут так газом пахнет? Вы чувствуете?
В самом деле – газом откуда-то тянуло. Что было очень странно, поскольку никаких признаков газовой плиты или баллонов в доме-сарае Феича и в помине не было. Тем не менее газом попахивало – как бы из-под пола тянуло.
– А, черт! – вдруг воскликнул мужчина и... и, сильно оттолкнувшись от потолка руками, перевернулся так, что уперся в него ногами. Мгновение Алёна в тупом изумлении разглядывала его ботинки, на которые спускались довольно обтерханные джинсы.
«Странно, – успела она подумать, – стоит вверх ногами, а джинсы почему-то не задрались».
В то же мгновение наша героиня ощутила сильный рывок. Все смешалось перед ее глазами, потолок с полом, верх с низом поменялись местами, заломило ноги, и кровь так резко отлила от головы, что Алёна, испуганно вскрикнув, лишилась сознания.
«Софрон осторожно сдвинул в сторону пышноцветный шиповниковый куст. Не дай бог ветку повредить – глазастый Чуваев мигом насторожится: почему шиповник цвел и цвел и вдруг цвести перестал. И сунет сюда свой острый нос. А если Чуваев куда нос сует, то дело можно считать загубленным. Нет у каторжных старателей более вредного надсмотрщика. На что у них жизнь тяжела, а такие, как Чуваев, ее еще тяжелей делают. Нет, упаси бог допустить, чтобы он приметил нечто неладное с кустом! По той же причине следует беречься и не стрясти лепестков с веток. Ведь кругом шиповник стоит еще в нетронутом цвету. «Собачей розой» называет его Максим. Оказывается, в переводе с особенного языка, которым изъясняются люди ученые и который называется латынью, именно так должен именоваться шиповник. Софрону казалось, что название не столько научное, сколько бранное, поэтому сейчас сердито ворчал, отодвигая ветку:
– Ух ты, рожа твоя собачья! Да не стрясу я лепестков, ну что ты этак-то трепещешься!
Повезло – Максим знал, что Софрон вот-вот появится, и уже осторожно косился в сторону холма, а потому приметил его сразу. И, тяжело подволакивая ногу, натертую кандалами, побрел к холму, на ходу выдергивая вздержку из штанов, как если бы задумал отлучиться по нужде. На него никто не обратил внимания – все работяги столпились около человека в офицерской форме, который пристально разглядывал кремневый сколыш, а рядом стоял худенький юноша-гольд с непременной круглой серьгой, оснащенной подвесками из разноцветных камней, и что-то быстро-быстро говорил на ломаном русском языке.
Софрон неприязненно покосился на Акимку – так звали юношу. Он хвостом ходил за Тати и нипочем не желал отступаться. Она-то на него даже не глядела, но ее холодность его никак не охлаждала. И ее дед Кол́а, у которого жила Тати после смерти матери, очень не прочь был отдать свою шалую и непутевую (даже табаку в рот не брала, хотя ни одного гольда, мужчину или женщину, малого или взрослого, не увидишь без трубки, а по запаху можно их угадать издалека) внучку Акимке, который дружен с русскими и которого сам русский инженер, капитан Стрекалов, очень привечает. А когда Софрон заговорил с Кол́ой о женитьбе на Тати, старик даже головы в его сторону не повернул. Он даже и помыслить не мог о том, чтобы девушка из рода Актанка вышла за русского. Другое дело Акимка – он свой, а русские ему помогут разбогатеть и стать настоящим нойоном[10]...
Да, ничего не скажешь, Стрекалов с узкоглазым Акимкой носился как с писаной торбой и называл его самородком подороже золотых. А что он такого сделал? Нет, ну если разобраться? Это же дед его, старый шаман...
В ту минуту Софрон перестал думать об Акимке, потому что увидел: конвойный Чуваев приметил, как Максим отошел в сторону, и двинулся за ним с пакостной улыбочкой на веснушчатом остроносом лице.
Но Максим уже обнажил свой тощий зад и сидел на корточках спиной к шиповниковому кусту, задумчиво подпершись локтями, и на Чуваева внимания не обратил, как и положено человеку, занятому нужным делом.
Конвойный ухмыльнулся:
– Бог в помощь, страдалец! – и отошел к остальным обитателям прииска.
Максим тихо плюнул ему вслед:
– Вот же гадина! – Он знал, что Софрон слышит его, и спешил душу излить: – Небось когда надену штаны, он не поленится подойти и палочкой дерьмо мое поворошить, чтобы проверить, не исхитил ли я самородочка, не спрятал ли в кишках, да не обронил ли незадачливо. Эх, понимал бы я его суету, кабы ему какой-никакой процент с добычи шел, а то ведь изгаляется чисто по сути своей гнусной, палаческой. Об одном Господа Бога молю, чтобы Стрекалов, как отправится в путь, именно этого ката взял бы с собой за стражника и кучера. Уж я бы тогда дал воли рукам, уж я бы потешил душеньку!
И тут же Максим, видимо, спохватился, что слишком увлекся ненужными проклятьями, а времени у них с Софроном мало, и спросил:
– Ну что там придумала наша великоумная Марина для помощи бедному Кортесу?
Когда Максим первый раз называл Тати Мариной, а себя Кортесом, Софрон решил было, что кандальник умом сдвинулся. Да и Тати поглядывала не без испуга, хотя она мало чего в жизни боялась. Потом Максим рассказал им про испанца Кортеса, приплывшего в далекую страну Мексику, чтобы разжиться там золотишком, и про тамошнюю туземную девку Марину. То есть ее звали как-то иначе, вовсе язык сломать, чтобы выговорить, но Кортес ее Мариной прозвал, и она была ему верной помощницей до того самого дня, как он покорил-таки всех дикарей и обогател за их счет и за счет их жизней. Ну что ж, некоторое сходство было. Только Марина помогала своему любовнику, а Максим не был любовником Тати, это первое, а второе – Марина весь свой народ во власть испанцам отдала на разграбление. Тати же, хоть и презирала мирных гольдов и чтила из них только род Актанка, имевшего предком того же тигра, что и она, хоть и предпочитала называть себя маньчжуркой, все-таки никому из гольдов не желала зла. Она знала, конечно, что ради достижения их цели придется оставить позади несколько трупов, что обречены погибнуть Акимка, инженер Стрекалов и неведомый пока стражник, но это были те трупы, которые необходимо переступить, чтобы выйти на дорогу к богатой и свободной жизни, которая, в представлении Тати, существовала для русских и их женщин. Такой жизни Тати хотела еще сильней, чем участи маньчжурской царевны, а ведь именно маньчжурской царевной называл ее Максим и, бывало, смеялся, что именно про нее было написано в какой-то книжке, которую он читал аж в самом Санкт-Петербурге много-много лет назад – еще до того, как его забрили в кандальники и отправили на Амур, на прииск Кремневый Ручей, дробить кварц ради того, чтобы отделить от него золото.
В той книжке рассказывалась история любви какого-то русского – не то разбойника, не то землепроходца, а вернее всего, и того, и другого, – который жил в маньчжурских степях грабительскими набегами, верховодил шайкой таких же удалых сорвиголов, каким был сам, и однажды умудрился исхитить маньчжурскую царевну, которая вместе со свитой и стражей направлялась к своему будущему мужу. Вместо того чтобы выйти за сановного маньчжура, царевна принуждена была стать наложницей атамана, и хоть покорно терпела его ласки, все же смотрела на него с ненавистью. Логовище свое атаман устроил на вершине сопки, которую почитал неприступной, но вот однажды шайка его проснулась и обнаружила, что лагерь обложен огромным маньчжурским войском и из осады можно только на крыльях улететь. Но крыльев ни у кого не было, и, не желая медленно умирать от голода и жажды, разбойники предпочли попытаться прорваться с боем – или погибнуть. Они и погибли – все, кроме атамана, которого потом велел привести к себе маньчжурский военачальник. Ведь именно его невесту некогда похитил русский, и сановник пожелал сам убить его. Но вдруг царевна бросилась к его ногам и стала умолять пощадить ее мужа. Потрясенный военачальник отложил казнь до утра, однако ночью царевна помогла русскому бежать – и с тех пор они не расставались ни на миг, жили в лесу год или два, счастливые лишь своей любовью, до тех пор, пока не погибли оба враз, в один день и даже в одну минуту, убитые огромным камнем, скатившимся со скалы.
Когда Максим рассказывал эту историю, Тати слушала с недоверчивым выражением на лице, а Софрон, который любил разные легенды, был вне себя от восторга. Такой сказки он никогда не слышал!
– А ты хотела бы умереть со своим мужем, со своим любимым вот так – в один день, в одну минуту? – спросил Максим, усмехаясь.
Тати посмотрела на Софрона и спокойно ответила, что все это очень хорошо выходит в сказках, а в жизни обыкновенно случается иначе и гораздо скучнее.
– Экая рационалистическая девица наша узкоглазая терзательница сердец! – засмеялся тогда Максим. – Ни грана поэтичности, коя должна быть свойственна истинному дитяти природы!
Тати холодно пожала плечами, а Софрон понурился оттого, что ничего в словах Максима не понял. Вообще Максим часто говорил такое, что оставалось для Софрона слишком мудреным, слова не залетали ему в уши, а словно бы мимо разума пропархивали. А вот Тати, чудилось, смысл Максимовых заумных речений отлично понимала, хоть и была дикарка, всего-навсего девчонка из племени гольдов. Но ведь Софрон грамоту знал, букварь и Библию читать умел, а она-то?!
Хотя нет, она тоже умела читать. Только не книги, написанные буквами, а диковинные черты, и резы, и круги, и волнистые линии, и изображения птиц и рыб, которые были начертаны на огромном камне, спрятанном в подводной амурской пещере. Снизу камень омывался прохладной, темной волной, а сверху освещался лучами солнца, косо проникавшими в скальную расщелину. На взгляд Софрона, изображено на том камне было совершенно дикое, случайное смешение каких-то невнятных знаков, однако Тати читала их так легко, как если бы там были аз, буки, веди, глаголь и добро, начертанные на огромной странице каменного букваря.
Тати читала Софрону про род белого тигра, который некогда владел здесь всеми землями, про то, что каждый человек рано или поздно вернется на землю своих предков, только неведомо, произойдет это при жизни или после смерти, а еще про то, что где-то далеко лежит какая-то Золотая падь, побывав в которой каждый узнает о себе самое главное, суть натуры своей изведает.
Она читала знаки на камне, облекала их в слова, на ходу переводя на русский язык, ну а Софрон смотрел на ее маленькие круглые груди, лежащие на поверхности темной воды, словно светлые лотосы на своих темных листьях. Ну да, им ведь пришлось раздеться, чтобы попасть в подводную пещеру. Тати первая скинула с себя свое платье из ровдуги[11] и махнула рукой, чтобы Софрон тоже раздевался. Он сперва стоял, вылупив на нее глаза, а потом потащил через голову рубаху. И запутался в ней, потому что кровь застучала в висках, он ничего не соображал, света белого не видел, а видел только тонкое, длинное, смугло-золотистое тело Тати, гладенькое, безволосое, словно бы шелковое. Он раньше видел русских девок голыми – случалось подглядывать в купальнях или банях, – ну и знал, что у них передки и подмышки волосиками покрыты, однако на теле Тати не было ни единого волоска, и красноватая щелка, прорезавшая ее передок, так и манила к себе жадный взгляд Софрона. Он отвернулся, стаскивая портки, и опрометью кинулся в воду, потому что боялся – Тати станет смеяться, когда увидит, что приключилось с ним от одного только вида ее.
Холодная амурская вода ненадолго отрезвила Софрона, но лишь ненадолго – пока он не увидел, как лежат на воде ее груди-лотосы. Теперь кровь стучала в чреслах, и ему казалось, что жар его тела согревает воду кругом. Хотелось схватить Тати, прижать к себе... А как же не хотелось, неужто он требенец[12] какой?! Просто он боялся, что девка вывернется и уплывет, а потом больше никогда к нему не подойдет. А ведь он давно по ней сох. Это китайцы отгородились от мира каменной стеной, а от любви разве отгородишься? «Не про меня она, – с тоской думал Софрон, – рохля я, неухватчивый...» Но мысли не отрезвляли тела, и вода вокруг, кажется, уже готова была вскипеть.
Тати почуяла, что с ним неладно. Она всегда видела его насквозь, каждый помысел Софронов был ей ясен еще прежде, чем тот зарождался в его голове. Тати вдруг перестала читать непонятные знаки и забралась на камень. Был он плоский, большой, так что девушка вся на нем уместилась. Она легла на спину, раздвинув ноги и согнув их в коленях. Лица ее Софрон не видел, но бросился на этот призыв, как олень на свою ланку.
Ничего, что считал себя неухватчивым, все, что надо было, ухватил...
Потом он спрыгнул в воду и от восторга, от счастья носился по маленькой пещерке, взбаламучивая волну, словно невиданный водный зверь тюлень, о котором рассказывали люди, бывавшие на Охотоморском побережье. А Тати все лежала на камне, спокойно глядя в скальный разлом, сквозь который виднелось небо, и дремотно щурила свои и без того узкие глаза. Чресла ее были окровавлены, однако она ни слезинки не проронила. Софрон дивился, потому что слышал, будто девки непременно плакать должны, когда их бабами делают. А для Тати словно ничего неожиданного не произошло.
А может, она этого ждала? Может, знала, что оно должно случиться? Может, ей подсказали письмена, и она поступила так нарочно – по их судьбоносной подсказке? Но если раньше она была просто красивой гольдской девчонкой в ровдужных одеждах, шелестящих, как тайга под теплым ветром, то теперь для Софрона вся тайга шелестела, как ее одежды. Тати стала его бредом, его тяжким сном, полностью овладела его мыслями, наделила его новой душой, и он был готов на все ради нее, даже на смертоубийство. Именно смертоубийство и было задумано – оно должно было помочь им исчезнуть, помочь бежать Максиму и добраться до России. Но не как беглые преступники – брести до России пешком, таясь, крадучись, рискуя каждый миг быть перехваченными теми, кто будет послан в погоню, они не хотели.
Всякий, кто проделывал на рубеже девятнадцатого и двадцатого веков долгий и трудный путь из-за Урала в Сибирь и в Приамурский край, путь на казенных лошадях, в кибитке, неминуемо видел мужиков с котомкой за плечами и в рваных полушубках, идущих во встречном направлении обочь большой дороги. Идут они устало, на проезжих даже не смотрят, как будто им люди из России – самое привычное дело. И никто не даст поруку в том, что это просто абы какой странник или же путник, идущий в губернский или уездный город за неотложным делом, а не варнак. Может, и полушубок-то он стащил, да и верней всего именно стащил, но никто его сурово не судит, потому что плохо, конечно, лежал, ведь человеку для того глаза в лоб вставлены, чтобы за своим добром смотрел.
Впрочем, известно, что чаще всего варнаки бегают ватагами, артелями, человек по двадцать или даже тридцать. В бегстве они смирны: их только не трогай, и они не тронут, их только на родину пропусти. Когда крестьяне приамурских сел летом уходят на страду, то на оконце нарочно оставляют и хлеба, и молока в глиняном кувшине, и кусок пирога. Вернутся домой – все съедено, значит, варнаки были. А в дом зайдут – ничего не переворошено. Так же и по ночам на завалинке дорожный припас стоит для лихих людей – чтобы не лиходейничали в той деревне, которая их подкормила да напоила.
Этот народишко никто не ищет, не ловит – знает начальство, что сами они воротятся на свое место или на другой завод, какой окажется поближе, лишь только станут холода заворачивать. Одежонка поизносится, а холода сибирские не для худой справы. Придут они в острог или в завод, возьмут их, постегают и снова в работы определят. Потрудятся на казну до весны – и весной опять уйдут в бега. А по осени воротятся... Много среди кандального народу таких, очень много!
Но Максима, Софрона и Тати непременно ловили бы, непременно искали, потому что они хотели уйти не сами по себе, с пустыми руками, а с богатой добычей. И вот Максим с Тати придумали, как и уйти, и погони избежать, и золотом разжиться. Да не тяжкими кусками кремня, которые нужно долго отдалбливать, чтобы добраться до золотины, а чистыми, светлыми самородами».
* * *– Леночек! Леночек! Леночек, очнись, ты что?! – достиг Алёниного слуха перепуганный голос Лешего.
– Наверное, дергалась, дергалась, пока не смогла перевернуться, и от перелива крови потеряла сознание, – раздался другой голос, перемежающийся кашлем.
– Идиоты, как мы могли убежать и бросить ее, висящей вниз головой! – взвыл Леший.
– Ничего, я сейчас помассирую ей руки... – произнес кашляющий голос, и кисти Алёны вдруг пронзило такой болью, что она вскрикнула и открыла глаза. Перед ней находилась лохматая физиономия Феича. Сквозь обильную волосатость сквозила яркая белозубая улыбка.
– Леночек! – радостно завопил Леший, отталкивая Феича и заглядывая Алёне в лицо. – Ты очнулась?
– Нет, – буркнула наша героиня, которая терпеть не могла риторических вопросов, и выдернула свои ладони из рук Феича: – Пожалуйста, поосторожней. У вас очень радикальные методы воздействия. Норовите то вверх ногами подвесить, то руки сломать...
– Никто вам ничего не ломал, – обиделся Феич, и улыбка его погасла. – Я воздействовал не на кости, а на мышцы. Разве мышцы можно сломать?
– Наверное, их можно порвать, – неприветливо отозвалась Алёна. – Что вам почти удалось. И вообще, мне бы хотелось, наконец, слезть с орудия пытки.
– Орудие пытки! – вскричал Феич, и даже сквозь лохмы было видно, что лицо его побледнело от обиды. – Вы еще вспомните это орудие добром! – ворчал он, наклоняясь к щиколоткам Алёны и отстегивая зажимы.
Ох, кажется, она ни разу в жизни с таким наслаждением не становилась на цыпочки, чтобы размять затекшие голеностопы!
– Как хорошо, что ты сама смогла перевернуть кресло, а то так и висела бы вниз головой, пока мы того гада ловили, который окно разбил! – проговорил Леший. – Интересно, что за сволочь так тебя не любит, Феич, а?
– Ты лучше спроси, кто меня тут любит, – со смешком отозвался Феич. – Народ трусливый, все знают, что прабабка моя знахаркой была, ну и понимают, что я человек серьезный. Вроде смех смехом, а когда перед Новым годом снегу не было, прислали ко мне ходока: мол, не слышал ли ты, Фенч, когда погода переменится, а то ведь все посевы померзнут при такой погоде. Я вроде бы в шутку и говорю: мне в дирекции совхоза обещали дрова дать на зиму, а надули, хотя все оплачено, вот пока не привезут, снегу не будет. Ты не поверишь: завтра же трактор с прицепом пришел, дрова притащил! Вон лежат, – Феич махнул рукой в сторону двери, – никак руки не дойдут поленницу сложить... Снег выпал как по заказу, и вдруг снова оттепель. Как начало таять, мужики опять ко мне: Феич, какого черта, дрова тебе подвезли, что ж снег тает, ты же обещал! Народ совсем цивилизованный стал, вконец одурел, примет не помнит, забыл, что только третий снег ложится, а два предыдущих сходят. Я, конечно, держусь индифферентно, ваньку валяю, совершенно как тот герой Зощенко. Говорю: мне еще не подвезли толь, крышу подлатать, потому я снег и придерживаю, что знаю: крыша у меня протечет без перекрытия. И что вы думаете?! – Феич захохотал и весело посмотрел на Лешего, а потом и на Алёну, явно забыв обиду. – Наутро толь подвезли и даже крышу перекрыли! Ну а тут по всем прогнозам снег был обещан, третий, который, по всем приметам, просто обязан был лежать несходно. Выпал и лежит, а Феич теперь повелитель снега. Слава моя взлетела до небес.
– Ага, – невинным голосом сказал Леший, – а это лепесточек из лаврового веночка.
Алёна оглянулась и увидела, что полено по-прежнему валяется на полу, но разбитое стекло уже было загорожено фанеркой. Фанерка, впрочем, помогала мало – от окна отчаянно сквозило.
– Да есть людишки, – снова надулся Феич. – Понаехали тут... Выжить пытаются, чужаки, перекати-поле. А я тут плоть от плоти, кровь от крови! И мой отец в этом доме родился. Ну, в смысле в том, который тут раньше стоял. И все, значит, тут мое.
Алёна надела сапоги, усмехнулась:
– Веселая у вас деревня, как я погляжу. То конкуренты поленья в окна швыряют, то какие-то мужики потолки поддерживают.
– Что еще за мужики? – удивился Леший.
– Понимаете, я пока вас ждала, то держалась за потолок, мне было тяжело и страшно, вдобавок еще и газом пахло. И вдруг появился один человек. Мы с ним сначала поговорили, а потом он почему-то перевернулся вверх ногами и кресло так качнул, что у меня в голове все смешалось и я сознание потеряла.
Феич и Леший переглянулись, и Алёна сподобилась узреть иллюстрацию к расхожему выражению «вытянулось лицо». Леший и раньше-то не отличался круглой физиономией, был довольно худ, но сейчас его лицо совершенно явственно сделалось раза в полтора уже и длиннее.
– Леночек, – проговорил он осторожно, – что ты такое говоришь? Мы тебя оставили в перевернутом кресле, а когда пришли, ты уже в нормальном положении была. Кроме того, мы все время вокруг дома бегали, и никто не мог бы войти, чтобы мы его не заметили. А тем более – выйти! И какой тут может быть газ? Деревня вообще не газифицирована. Да, Феич? Наверное, ты слишком долго провисела вниз головой, кровь прилила к мозгу, вот и померещилось всякое.
– Может, у меня кровь и прилила к мозгу, но умом я не сдвинулась, – обиделась Алёна. – Тот человек сначала был очень дружелюбен, рассказал мне, что ищет Тимкин клад, и спросил, слышала ли я что-то про него, а потом, когда я сказала, что вспомнила его: мы с ним на главпочтамте виделись – он там крестики заговаривал и сказал мне, что я красивая и сексуальная, но его охранник прогнал, – мужчина сразу разозлился и перекувыркнулся вверх ногами. И...
– Полный бред! – вскричал Феич. – Бред от первого до последнего слова!
Алёна на некоторое время просто-таки дара речи лишилась от возмущения.
Полный бред?! От первого до последнего слова?! И то, что она красивая и сексуальная, – тоже бред?!
– Какой еще Тимкин клад? – оживленно спросил любопытный Леший. – Тимка – это ты, Феич? Ты клад, что ли, нарыл? Теперь понятно, откуда у тебя такой джип. Везет человеку!
– На джип я заработал! – возмущенно выкрикнул Феич. – Своими собственными руками! – Он поднял огромные и очень крестьянские ручищи, к которым выражение «руки врача» подходило не больше, чем корове – седло. Впрочем, Феич ведь и не был врачом, он был знахарем. – А про клад – местные байки. Им лет сто уже. Они всегда к нашей семье липли, причем без всякого повода.
– Но байки все же существуют? – уточнила Алёна. – Тогда давайте мыслить логически. Откуда я могла о них узнать? В Падежине я впервые в жизни. Ни с кем из ваших деревенских не общалась – мы с Лешим как приехали, так из вашего дома ни ногой. Леший только с вами выскочил. А я тут и оставалась. Но кто-то же мне сказал про клад. Кто? Да тот человек, который здесь был. Значит, здесь кто-то все же был. Так? Так. Железная логика!
– Железная, – согласился Леший, с уважением глядя на писательницу Дмитриеву.
– Может, она и железная, – буркнул Феич, – но откуда я знаю, может, вы еще раньше про Тимкин клад слышали, в городе. А я одно скажу: пока мы с Лешим во дворе были, я все время на дверь посматривал, так в нее ни одна муха не могла незамеченной влететь. Ясно?
– Муха не влетала, – покладисто согласилась Алёна. – Какие мухи в феврале, вы сами посудите?! А то, что человек здесь был, факт. И что я его раньше видела – тоже факт. Не хотите верить – не верьте. Спасибо за прием, за лечение. Леший, ты не находишь, что нам пора? Уже два часа дня, а тебе же еще в монастырь заезжать. Так ведь? Тогда давай двигать. Темнеет рано, неохота будет в потемках возвращаться.
– Ага, поехали, – засуетился Леший. – Феич, ты того... спасибо... я тебе позвоню.
Феич что-то пробурчал сквозь заросли на своем лице и махнул рукой. Вид у него был угрюмый и понурый.
– В монастыре сестру Пелагею спроси, – буркнул он, обращаясь к Лешему, а на Алёну стараясь даже не глядеть. – Если Зиновия выйдет, с ней даже речи не веди, она не монахиня, а просто мирская послушница, ничего не решает, только форс гнет. Сразу спрашивай Пелагею.
– Хорошо, – кивнул Леший. – Ну, пошли, Леночек?
– До свиданья, – произнесла Алёна.
Феич отвернулся.
Вышли из дому и двинулись к «Форду» Лешего, приткнувшемуся к ограде. И вдруг Алёна ощутила, что ей чего-то не хватает. Чего же? Сумка была на месте. Сунула руку в карман курточки – на месте оказался и мобильник. Чего же не хватало?
Она подумала, прислушалась к себе... И вдруг поняла: не хватало привычной боли. Нога не болела! То есть вообще не болела, ни чуточки!
– Леший, ты представляешь, – растерянно пробормотала Алёна, – у меня нога совсем не болит.
– Да ты что? – изумился художник. – Вот видишь, даже на печке сидеть не пришлось. А ты на Феича ворчала: кости сломал, мышцы порвал... Он настоящий волшебник, моя спина сама за себя говорит. А теперь и твоя нога говорит.
– Моя нога ничего не говорит, – засмеялась Алёна. – Раньше-то она криком от боли кричала, а теперь молчит в тряпочку. И я очень рада! Я просто счастлива! Но ты прав – с Феичем я простилась ужасно. Давай ты пока заводи машину и разворачивайся, а я вернусь и скажу ему спасибо. И извинюсь. Ладно?
– Ладно, – обрадовался Леший. – Только ты побыстрей, а то и в самом деле нам же еще в монастырь нужно заехать.
Алёна ринулась к дому по тропке между сугробами. Снег выпал только вчера, и вокруг были отчетливо видны отпечатки ног. Вот ее сапожки-милитари оставили причудливые следы. Вот ботинки Лешего с рубчатой подошвой. А вон размазанные от пим (или от пимов, черт его знает, как слово склоняется во множественном числе!) – самого Феича.
И все. Никакого четвертого следа. А он должен, он просто обязан быть! Ведь тот человек не в окошко же влетел на полене, как барон Мюнхгаузен – на пушечном ядре. Влети он на полене, не просто стекло бы разбил, а всю оконницу выворотил бы.
Или впрямь ей померещился от прилива крови? Вот ведь запах газа определенно померещился, если деревня не газифицирована.
Алёна задумчиво покачала головой. Вообще-то раньше галлюцинаций у нее вроде бы не наблюдалось. Но всякие диковины наблюдать писательнице в жизни приходилось. К примеру, та история с призраком велосипедиста возле одной глухой французской деревушки... и та невероятная драка на дороге, и тот внезапно хлынувший дождь, который так вовремя смыл все следы...[13]
Нет, наверное, дело не в диковинах. Видимо, и впрямь только что случился самый стопроцентный глюк. Не компьютерный, а глюк мозга. И не чьего-нибудь, а Алёниного. В самом деле, надо не только поблагодарить Феича, но и хорошенько перед ним извиниться.
Она толкнула дверь, вошла – и заранее приготовленные слова горячей признательности и сконфуженного извинения замерли, как принято выражаться, на ее устах. Потому что извиняться оказалось не перед кем.
Жилуха стояла пустой. Феича в ней не было.
Не было! Притом что выйти из дверей он не мог, не будучи замеченным Лешим и Алёной. Не мог также вылезти в окно, поскольку фанерка и сейчас прислонена к разбитому стеклу с внутренней стороны. Да и понадобилась бы дырка значи-и-ительно побольше, чтобы кряжистый Феич мог через нее выбраться. В печке вовсю плясал огонь, что начисто исключало предположение, будто Феич мог вылететь в трубу, как Баба-яга. Компьютер стоял выключенным, и сие означало: заблудиться во Всемирной паутине и пропасть Феич тоже никак не мог.
Впрочем, Алёна прекрасно понимала, что два последних предположения явно относились к разряду тех, которые порождаются приливом крови к голове.
Поэтому она молча постояла на пороге, еще раз обозрела комнату, заглянула на всякий случай под нары, никого там натурально не обнаружив, – и понуро вышла на крыльцо.
– Ну что, все в порядке? – прокричал от машины Леший.
Алёна представила, что начнется, если она скажет, что Феича в доме нет. Конечно, Леший ей не поверит и побежит искать пропавшего приятеля. А что, если... если найдет? Ведь некуда, в самом деле некуда Феичу деваться! Значит, очередной глюк? И станет Леший считать писательницу глюкнутой...
Она побежала к машине.
– Поблагодарила? – не унимался Леший. – Извинилась?
Алёна быстро села на переднее сиденье, сказала спокойно:
– Все о’кей, Леший. Поехали уже скорей.
И они поехали.
Вообще-то, мало ли какая там могла быть бумажка... Но в том-то и дело, что мало! Если бы в городе, а то в деревне под крыльцом бумажка валяется. Очень странно.
Странно...
Маруся обошла крыльцо и увидела, что с одной стороны доски чуть разошлись. Неужто куры туда лазили? Тетка, помнится, ворчала, что за обеими ее непутевыми курами догляд нужен, так и норовят самое несуразное место найти, чтобы яйцо снести. Побегаешь, мол, за ними по двору, намаешься... Маруся и сама в том не единожды убеждалась.
Она встала на колени, сунула руку под крыльцо и схватила бумажку.
Да это же письмо! А синие разводы – следы от химического карандаша, которым оно было написано. Кое-что смазалось и растеклось, некоторые слова стали совсем неразборчивыми, однако в глаза Марусе бросилась неожиданно четкая подпись – «Твой муж Вассиан Хмуров». И еще – «Вернусь, обещаю...»
Значит, Вассиан все-таки оставил записку жене перед тем, как уйти! Мысль эта просто ожгла Марусю. Не было никаких сомнений, что у нее в руках то самое, о чем так тоскует тетя Дуня.
Девушка уже повернулась было, чтобы кинуться в дом, как вдруг глаза ее, безотчетно, не разбирая смысла скользившие по расплывчатым строкам, поймали шесть слов, заставившие ее вздрогнуть: «Пойду под аз – и будь что будет! Золото там есть, я ему верю!»
«Так... – подумала Маруся, чувствуя, что руки ее холодеют. – Так...»
Она вспомнила возчика, который предупреждал ее: в Падежине все-де помешались на поисках несуществующего варнацкого золота. Ерунда, конечно... а все же...
Надо заметить, что две недели, проведенные в тихом – даже чрезмерно тихом – доме Хмуровых, Маруся не просто тупо переводила вылупленные от скуки глаза со стенки на стенку, а думала. У нее накопилось много вопросов о прошлом сестер Дуни и Даши, но никто на вопросы девушки и не собирался отвечать. И тогда она стала искать их сама. И вот до чего додумалась... Тетя Дуня – даже такая, как сейчас, постаревшая, да что там, больная, почти неподвижная, угрюмая, нелюдимая, умирающая с тоски по мужу, – была в двадцать раз заметней, красивей и, как любили говорить девчонки на рабфаке, интересней свой сестры Даши.
– Он симпатичный, но неинтересный, – как-то раз сказала Марусина подружка Люба про одного парня, который звал ее с ним ходить.
– А кто, например, интересный? – спросила тогда Маруся.
– Ну кто... Например, Гошка Кудымов, – сказала Люба.
Тут подруга в точку попала. Гошка Кудымов был не просто интересный, он был... он был такой... По нему сохли все девчата, которые его знали. И те, которые не знали, а просто видели, тоже сохли. Вот как увидит какая-нибудь девчонка Гошку Кудымова – так немедля и начинает по нему сохнуть.
Конечно, у тети Дуни не было таких необычайных черных глаз, как у Гошки Кудымова, и кудри кольцами не вились, и улыбаться так, как он, поглядывая исподлобья, тетя Дуня, конечно, не умела. Маруся вообще ни разу не видела улыбки на ее лице! А все ж в ней было что-то такое, вот такое... словами невыразимое... На девчат, у которых это есть, ребята оборачиваются и смотрят им вслед, а по тем, у которых этого нету, просто глазами скользят незряче... Так вот и по Марусе скользили. И по маме ее, видать. А вслед тете Дуне обернулся Вассиан Хмуров – да и пристал к ней навечно.
То есть, значит, Вассиан жену свою всю жизнь крепко любил. И просто так, не обмолвясь и словом, не смог бы от нее уйти. Он и не ушел, а просто отлучился. Причем ради чего-то очень важного, настолько важного, ради чего можно было и жизнью рискнуть, и рискнуть жену встревожить. Он оставил записку. Но по воле случая она не попала к тете Дуне. Как такое могло случиться? Да мало ли! Скажем, Вассиан Хмуров положил записку на стол, уходя, а придавить чем-нибудь забыл, вот бумажку и сдуло ветерком, вынесло в окно, а потом и под крылечко. И если бы хоть одна курица пусть единожды умостилась снестись там, хозяйка бы записку нашла. Так нет, эти шалавы туда не хаживали, они в лопухах мостились или под сараем...
И вот еще до чего додумалась Маруся за то время, что в доме тети Дуни провела. Конечно, Хмуровы были деревенщина... а все ж почище, поумней иных городских. Только поначалу Маруся насмехалась над Вассианом, который собрал в книжку бредни старушечьи, да еще и денег приплатил своих, чтобы те бредни напечатали. А потом подумала – она-то чего заносится? Она кто? Девочка рабфаковская. А дядя Вассиан? Какой-никакой, а все же писатель! Интеллигент! Не чета тем, которые по избам сидят, кулакам да приспешникам мелкой буржуазии. Конечно, Владимир Ильич Ленин называл интеллигенцию гнилой, однако не вся ж она гнилая. Максим Горький, к примеру, буревестник революции, тоже писатель, значит, интеллигент. И поэт Маяковский, и Николай Асеев, чьи стихи про «Синих гусар», про декабристов, так сильно нравились Марусе, что она даже плакала, когда читала:
Что ж это, что ж это, что ж это за песнь? Голову на руки белые свесь. Тихие гитары, стыньте, дрожа: синие гусары под снегом лежат!Так вот про Вассиана Хмурова. Он наверняка не просто так собрал деревенские рассказы про варнацкое золото, а понимая, что в каждой байке есть капелька истины. Говорят же: «В каждой шутке есть доля правды». А что, если капелька правды есть и в местных сказках про золото? Что, если докопался Вассиан до той правды и решил проверить? Или не сам докопался... Вернее всего, кто-то пришел и ему что-то рассказал... и он рассказу настолько поверил, что опрометью бросился с тем человеком из дому, даже не простившись с женой.
Какой человек? Что именно он рассказал? Вот уж что узнать так же трудно, а то и невозможно, как выяснить, что сталось с Вассианом. Можно только предположить: он погиб там, куда ушел, иначе дал бы знать о себе жене.
Но если он жив? Если нашел варнацкое золото? Тогда почему не возвращается? Обещал же – вернусь, мол. Значит, что-то случилось, из-за чего он не может исполнить обещание. Или все еще занят поисками золота? Гадать можно до конца дней своих. И ни до чего не догадаешься!
Маруся подошла к ограде, оперлась на нее и уставилась туда, где за небогатым огородиком поднималась стена леса. Она раз или два за время своего пребывания в деревне прошлась по опушке, но ни грибов, ни ягоды не нашла. Да и понятно, небось не она первая тут прохаживалась с корзинкою. А в чащу забрести не решилась, хотя видела не одну тропку, уходящую туда. Но вокруг тропок смыкались подлесок и высокая трава, лес был мусорный – пойдешь в платье и сандалиях, а вернешься в лохмотьях да в репьях, как коза-дереза. Ничего лишнего из одежды Маруся с собой не прихватила, так ведь и не было у нее ничего лишнего.
Интересно, а далеко ли до той Золотой пади, о которой говорил возчик? Какое странное слово – падь... Здесь, на Нижегородчине, так не говорят. Может, слово варнацкое? Или просто сибирское? Мать как-то обмолвилась, что Вассиан Хмуров родом из Сибири, учился в Москве, учительствовал в Нижнем, ну а потом его каким-то ветром в Падежино занесло. А между прочим, слово «варнак» – не простое. Так называют каторжников, беглых из Сибири. Ну да, ведь те варнаки бежали именно с сибирских золотых приисков. Они, вероятно, и занесли чужое словцо «падь» в здешние края вместе со своим золотом.
Золотая падь, Золотая падь... Почему она золотая? Неужели потому, что где-то там золото зарыто? И какие там мороки? О них поминал возчик. Призраки, что ли? Привидения? Так то, наверное, ночью. А днем небось просто долина, лежит да и лежит себе, и ничего в ней нет особенного. Ночью-то все всегда страшно, а днем страхи-мороки рассеяны солнечными лучами...
Маруся стиснула руки. Ой, как раззадорило ее вдруг любопытство! Она всегда была такая – вынь да положь, нетерпеливая. Мать посмеивалась: ты-де как сухие еловые иглы, вмиг вспыхнешь и сгоришь, следа нет. Маруся и сама за собой знала – стоит подождать, и желание утихнет. Самым трудным было не кидаться исполнять его немедленно, а именно заставить себя подождать. И потом как рукой снимало неодолимое стремление бежать на новую кинокартину, или на танцы на площадке над Откосом, или нажарить дерунов из остатков картошки, или, отложив книжки, пошептаться на крылечке с соседкой Любкой о том, с кем нынче ходит Гошка Кудымов...
«Ерунда, – твердила себе Маруся сейчас, – ну вовсе нечего мне в лесу делать. Небось те, которые ищут золото, не шибко рады будут, когда я там появлюсь. Да и как добраться туда? Я даже не знаю, куда идти. Еще заблужусь! И не идти же в платье...»
И тут словно бы кто-то шепнул ей в ухо: «А гимнастерка и штаны, которые лежат в сундуке в сенях? А парусиновые сапоги?»
В самом деле, эти вещи Маруся видела. Она даже как-то раз примерила сапожки – они оказались не мужские, а, как теперь говорят, мальчиковые, на вид не сильно больше Марусиного тридцать седьмого размера. И девушка подумала тогда, что они совсем мало надеваны, и если бы тетка взяла да и отдала их Марусе, когда та соберется уезжать, было бы очень даже неплохо. Вряд ли ей такие ладные сапожки уже сгодятся, к чему они в деревне? Сразу видно, что уже много лет лежат неношеные. Но Маруся никак не могла придумать, как бы разговор о тех сапожках повести. А теперь вот сгодятся, и Маруся ни слова не скажет тетке о том, что взяла их.
Она отскочила от забора и вихрем понеслась в сени. Лютое нетерпение словно подгрызало ее изнутри.
– Охолонись! – сердито сказала девушка сама себе, но окрик пролетел мимо ушей, словно был произнесен чужим глупым голосом, прислушиваться к которому не обязательно и даже не нужно.
Заглянула в боковушку, где спала тетя Дуня. Там тихо, лишь слышно сонное дыхание.
«Я недолго, только в лес войду – и назад», – мысленно посулила Маруся – и даже поморщилась, потому что поняла: вранье забубенное. Она врала сама себе. Она знала, что не успокоится, пока не дойдет до Золотой пади и не увидит, что там за падь такая. А может, пока не найдет там чего-нибудь... не найдет там того, в честь чего место носит свое необычное название...
Ну да, конечно, это недостойно будущей комсомолки. Ну да, конечно, мечты о богатстве должны быть чужды ей. Даже отвратительны. Просто позор – вдруг возмечтать о грудах золота, как будто она не рабфаковка, а какая-то кисейная барышня, бесприданница из старинных пьес, мечтающая о деньгах, чтобы повыгодней выйти замуж. Все ее силы, все мечты должны быть устремлены к светлым горизонтам победы мировой революции, построения социализма во всем мире, а она думает о том, как может выглядеть загадочный варнацкий клад.
– А может, я найду клад и передам его на дело строительства нового общества! – запальчиво пробормотала Маруся и испуганно прихлопнула рот ладонью. Не хватало сейчас тетю Дуню разбудить.
«Стой, девка! Как же ты собралась больную тетку бросить? Мало ей волнений из-за пропавшего мужа, теперь еще и племянница невесть куда подевается!»
Совесть куснула за сердце. Но Маруся уже не могла остановиться. Ее словно лихорадка била.
– А может, я к вечеру обернусь, – пробормотала она виновато, глядя на неподвижную фигуру под одеялом. И, ступая на цыпочках, приблизилась к кровати и положила на стоявший рядом стул бумажку в синих разводах – письмо Вассиана. Прочтет его тетя Дуня – и у нее с души хоть немного отляжет. Станет о муже думать – и забудет о племяннице беспокоиться. А там, глядишь, Маруся воротится.
Девушка вышла из комнаты и принялась торопливо одеваться. Гимнастерку и штаны натянула прямо на платье – так и сидели ловчее, и телу приятней. Подпоясалась вздержкой, кусок которой отрезала от мотка бечевки, найденного в сенях, и стала обуваться. Сапоги оказались настолько грубы, что никакие портянки не помогали, и Маруся приуныла: в два счета мозоли набьет на ногах. Она подумала-подумала, потом отрезала еще кусок бечевы и, связав сандалии за ушки, повесила через плечо. Устанут от сапог ноги, и будет в лесу сушь – можно на время сандалии надеть. Неведомо, сколько идти придется, а ногам нужен роздых от неудобной обуви, это всем известно. На городских и сельских улицах летом можно просто разуться и шлепать босиком, а на лесной тропе в два счета обезножеешь. Сандалии еще как пригодятся!
Насупившись, как будто злясь на те сомнения, которые продолжали ее терзать, словно злые осенние мухи, Маруся повязалась платочком, подошла к зеркалу, висевшему в горнице, и проворчала, глядя на свое нелепое отражение:
– Не то баба, не то солдат.
Вернулась на кухню, взяла краюшку хлеба, два огурца и увязала в тряпицу щепотку соли. Надо было бы прихватить с собой воды, но не нашла, куда налить. И тут ее словно подтолкнуло что-то – открыла тот самый сундук, из которого взяла одежду. Там были аккуратно сложены всякие хозяйственные мелочи: мотки проволоки, мешочки с гвоздями, молотки, обрезанные голенища от сапог, дратва и ком вара для подшивки валенок, несколько рыболовных крючков и леска, намотанная на деревяшку. Маруся нетерпеливо осмотрела все это удивительное богатство (нет, в самом деле, она и не подозревала, что дядя Вассиан такой бережливый и запасливый, хозяйственный такой!) и почему-то даже не удивилась, нащупав круглый бочок латунной фляжки, вроде солдатской. Наверное, она и впрямь была солдатская – мятая-перемятая, с тугой крышкой. Может, Вассиан Хмуров с ней на фронте был – он же воевал в империалистическую, а воевал ли в Гражданскую, о том Маруся и слыхом не слыхала... Вполне может быть, он сражался на стороне белых, хотя сейчас это Марусю не волновало ни на грамулечку, ни на минуточку. Она хотела одного – скорей собраться и уйти. Словно некая дверь распахнулась внезапно перед ней – и могла так же внезапно захлопнуться.
Конечно, если проснется тетя Дуня, если ударится в плач, у Маруси не достанет сил ее бросить. Значит, скорей, скорей в путь!
Девушка опрометью кинулась из дому, воды во фляжку зачерпнула уже из дождевой бочки, на ходу закрутила крышечку, пробежала огородом, перелезла через забор и ринулась к лесу так стремительно, как если бы ее гнали палками, да еще свистели и улюлюкали вслед.
Но тихо, тихо было вокруг, словно вымерло все в Падежине, словно вымерло... Лишь сонная рыжая шавка из-за ограды последнего в порядке дома проводила глазами летящую к лесу Марусю и лениво, хрипло, нехотя тявкнула ей вдогонку.
Как ни странно, едва слышное тявканье было услышано Марусей и не только заставило ее замедлить бег, но почувствовать себя так, словно ей в лицо ледяной водой плеснули.
Да куда ж она так несется, интересно бы знать? В лес... Но лес – громадный! А она ведь знать не знает, куда там, в лесу, податься, в какую сторону лежит пресловутая Золотая падь, куда вообще пошел Вассиан Хмуров. Снарядилась, смотрите на нее! Сапоги напялила, сандалии на вздержке несет! Припас взяла! А идет-то куда?
Маруся даже задрожала от злости на себя. Даже слезы ее прошибли. Неужели возвращаться?!
Можно, наверное, вернуться. И спрятать походную справу. И подольститься к тетке, выспросить у нее дорогу на падь. Только не факт, что тетка дорогу знает. Опять же не факт, что скажет, даже если знает. И еще раз не факт, что у Маруси хватит решимости снарядиться в рискованный, неведомый путь снова. Сейчас ее словно ветер несет. А потом надо будет идти ногами...
Но что делать? Она ведь не знает дороги!
Маруся горестно поглядела на опушку леса, на частокол деревьев. Березы, осины, изредка елки, дубы. Все деревья ровные такие. Только одна пара берез-кривулек – склонились друг к другу под углом, да еще у одной березки ветка свесилась косо. Все вместе очень похоже на букву А. Белые стволы ярко выделяются на фоне темного дубняка, словно некий знак.
Буква А... «Пойду под аз», – написал Вассиан Хмуров. Да ведь буква А раньше, до революции, называлась аз!
Маруся сорвалась с места так споро, что шавка даже отпрянула. Да что проку, даже если бы и бросилась следом? Маруся мчалась под аз, и не было сейчас в мире силы, способной ее остановить.
Шавка не бросилась – только снова тявкнула вдогонку.
* * *– Мне бы сестру Пелагею повидать, – сказал Леший, приникнув к монастырским воротам.
Алёна топталась рядом, постукивая каблуком о каблук и пытаясь что-нибудь за воротами узреть. Они были, впрочем, довольно плотно закрыты, из-под них виднелись только полы черного одеяния и валенки, в которые была облачена высокая фигура – очевидно, женская, ибо монастырь все-таки был женским.
– На что она вам? – спросил суровый голос – тоже, очевидно, женский, но очень уж неприветливый и как-то особенно сварливо-скрипучий.
– Насчет росписи побеседовать, – пояснил Леший. – В смысле насчет восстановления фресок в старой церкви монастырской.
– Хм, – неприветливо проскрипела фигура. – Новые новости! Выдумают же. Лишь бы деньги прихожан невесть на что потратить.
– Как это – невесть на что?! – изумился Леший. – Церковь в плохом состоянии – значит, надо ее восстановить, чтобы, значит... чувства верующих... ну...
Алёна подмигнула своему запутавшемуся приятелю и произнесла одними губами:
– Намоленное пространство должно выглядеть благолепно!
– Намоленное пространство должно выглядеть благолепно! – немедленно озвучил подсказку Леший.
Однако это не произвело никакого впечатления на фигуру за воротами. Скорей наоборот.
– Много вы в намоленном пространстве понимаете, фарисеи! – фыркнула она. – Сами небось ни одной молитвы не знаете, а туда же...
– Как не знаю? Конечно, знаю! – обиделся Леший и отчеканил: – Отче наш, иже еси на небеси, да святиться имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя – во веки веков, аминь!
– Избави нас от лукавого, не введи нас во искушение... – по мере сил помогала Алёна.
– Подите отсюда, глумцы! – сурово резюмировала фигура. – На небеси... «На небесех» глаголить надо, какое еще «небеси»! С таким-то знанием слова Божьего и лезть к Божьему лику? Да никогда, покуда я жива!
– Извините, – не унимался Леший, – вы не могли бы представиться? Насколько я понимаю, такие вопросы решает мать-настоятельница или как минимум сестра Пелагея, а не, простите, привратница, коей вы, как я понимаю, являетесь.
– Перед Богом все равны, – последовал величественный ответ. – Всякая овца ему угодна и им обласкана. А вы убирайтесь восвояси, богохульники, есть тут у нас уже художники, без вас обойдемся.
– Понятно, – буркнул Леший. – Значит, и святые места москвичам продаете?
– Идите, идите своим путем, кощунники! – заверещала привратница. – Больно много вы понимаете! Не судите, да не судимы будете!
– Сестра Зиновия! – послышался издалека женский голос. – На кухне тесто перестаивается, а вы разговоры разговариваете!
– Иду, сестра Елизавета, – совсем другим тоном, вовсе даже не скрипучим, запела фигура. – Иду, моя хорошенькая, в миг един пироги в печку вскочат. Тут нецыи наезжие речи ведут богопротивные, вот я и заворотила их прочь! – И снова зашипела в воротную щель: – Идите, говорено же, есть у нас художники, наняты уже и работать начали!
Ворота со стуком сомкнулись, лязгнул засов. Послышался скрип снега под удаляющимися шагами. Чудилось, что сестра Зиновия доругивается, уходя.
– Мать честная... – охнул ошеломленный Леший. – Вот тебе и Зиновия. Цербер и Аргус в одном флаконе, а не Зиновия. Слушай, а как она нас клеймила? Богохульники, глумцы, кощунники и еще... как их... Немые, что ли? Но я вроде бы очень красноречиво с ней общался, чего ж немые-то?
– Да не немые, а нецыи, то есть суеверы по-старославянски, раньше так язычников называли, – пояснила Алёна. – Ну и что теперь с росписями будем делать?
– Да ничего не будем. Поедем домой, не ломать же монастырские ворота, – пожал плечами Леший. – Понятно – опоздали мы. Феич, наверное, был не в курсе, что заказ уже пристроен. Да ты знаешь, я сильно и не огорчился, если честно. Общение с Зиновией все настроение убило.
– Да уж, намоленное пространство почему-то не навеяло ничего благолепного, – согласилась Алёна. – Тогда поехали в город, что ли? Есть шанс вернуться засветло, если поторопимся.
Они снова загрузились в «Форд», развернулись и поехали из деревни. Небо серебристо светилось близостью к сумеркам, в кронах развесистых ветел и высоченных берез метались галки и орали – видать, непогоду накликали. Немыслимо-сусально поблескивал купол монастырской церкви. Была она трехглавая, однако лишь один из небольших куполов оказался вызолочен, остальные темнели неприглядной дранкой.
Алёна обиженно посмотрела на купола. Обиделась она за Лешего, ну и отчасти огорчилась: надеялась, пока он будет обсуждать заказ, поглядеть на быт сестер. Ее, великую греховодницу и эпикурейку (или эпикуреянку? Или для женщин сего термина не предусмотрено? Ну вот вам и еще один типичный случай дискриминации по половому признаку!), ужасно интересовал всякий не вынужденный, а добровольный отказ от того сонма желаний, которые всегда искушали ее душу, раздирали тело и смущали ум. Не то чтобы она пыталась брать с кого-то пример, тем паче с половых затворниц, – скорей надеялась найти подтверждение тому, что иной образ жизни ей противопоказан. Да вот не удалось...
Деревня сползла по увалу, скрылась в сугробах и скоро осталась позади. Сейчас переехать мостик над незамерзшей, быстро-быстро текущей речкой с осклизлыми сугробами по берегам, повернуть – и, можно сказать, до большой дороги рукой подать, каких-то двадцать километров.
– Вах! – удивленно воскликнул Леший, притормаживая. – А это еще кто?
Удивляться было чему. Из-за поворота показался высокий человек, увешанный фотоаппаратами, в распахнутой дубленке и джинсах, заправленных в валенки до колен. Был он молод, белокур, бородат, в волосы и бороду вплетены разноцветные ленточки и бусинки, а в ноздре имело место быть серебряное колечко.
– Милостивый бог, – пробормотала Алёна почти со священным ужасом. – Туземец, никак? Ты видишь его нос?
– Вижу, вижу, – кивнул Леший, притормаживая. – А ты видишь блямбу на его шубе?
Слева на груди дубленка незнакомца была украшена изображением орла, за распахнутыми крыльями которого виднелись яркие лучи восходящего солнца. В когтях орел держал какой-то странный нож.
– Ариец? – предположил Леший. – Или древний римлянин?
Алёне блямба что-то напоминала, но что именно, она никак не могла сообразить.
Между тем туземец (ариец или древний римлянин, нужное подчеркнуть) замахал рукой и двинулся к «Форду». Он что-то говорил – губы его шевелились, но слышно ничего не было.
Алёна опустила стекло.
– Здравствуйте, люди добрые, – донесся голос незнакомца. – Подвезете пару кэмэ, до заброшенной деревни? Мне там надо пару десятков кадров нащелкать на закате.
И блондин потряс многочисленными фотоаксессуарами, висевшими на его могучей груди.
– Садитесь, – кивнул Леший. – Заброшенная деревня – это любопытно. Я и сам поснимал бы ее. У меня такая мысль была, еще когда в Падежино ехали, да мы спешили... а сейчас с удовольствием составлю вам компанию. Леночек, ты не против?
– Да ради бога, – улыбнулась Алёна, с интересом разглядывая незнакомца.
Он был младше того мужского контингента, с которым она обыкновенно общалась (не более двадцати пяти, а Алёна начинала отсчет своих приоритетов преимущественно с тридцатилетних), однако оказался настолько хорош собой и привлекателен, что вполне мог бы стать одним из тех спорадических исключений, которые только подтверждали правило ее личной жизни, кабы не встретились они в обстановке сугубо дорожной и к интиму не располагающей. Ну вот что такое не везет и как с ним бороться?! Алёна мигом перехватила несколько более чем заинтересованных взглядов молчела на ее правую руку, а потом на руку Лешего и спрятала улыбку. Так, понятно. Ему уже до жути хочется узнать, какие отношения связывают пару в автомобиле – женщину, которая одним взглядом задела его сердце, и мужчину за рулем. Как бы половчее дать ему понять, что никакие? Да легко и непринужденно, как любит говорить один Алёнин приятель, классный фотограф Андрей Овечкин.
– Ты ведь знаешь, Леший, что я тебе все позволю, я очень снисходительная сестрица. Но если это нас задержит, ты лучше Анечке позвони: нехорошо волновать такую жену, как она, – проворковала Алёна с нежной родственной улыбкой.
И была вознаграждена протяжным взглядом молчела.
«А интересно, он свою носовую серьгу снимает, когда целуется и все такое? – подумала Алёна. – И как она вообще называется, интересно знать?»
Не следует забывать, что она была Дева, а потому чрезвычайно конкретна. И всякий вопрос норовила рассмотреть во всей его, так сказать, совокупности.
– Да не думаю, что съемка задержит нас больше чем на полчаса, – откликнулся Леший. Он тут же повернул голову к пассажиру: – А, вообще, вы оттуда тут взялись?
Это был именно тот вопрос, который хотела задать Алёна.
– Я из редакции «Вечерней звезды», – ответил молодой человек. – Если вы проедете пару километров вон по той дороге, то обнаружите нашу машину, у которой что-то там такое выпало...
– В коробке выпал хвостовик? – предположила Алёна строчкой какого-то стихотворения, которое кто-то когда-то зачем-то написал. Не то чтобы она представляла себе, в какой коробке сей хвостовик выпал... и почему вообще в, а не из... и что он вообще такое... Но строку отчего-то помнила много лет и с удовольствием вворачивала там и сям, по поводу и без повода.
– Да бес его знает, – пожал плечами молчел. – Факт тот, что там что-то куда-то зачем-то выпало, и машина стоит, а мне до зарезу нужно поймать уходящую натуру.
Алена обменялась быстрым взглядом с Лешим. Слова об уходящей натуре выдавали в парне профессионала. На языке людей понимающих «поймать уходящую натуру» значит – сделать натурные съемки, пока не изменились свет или погода... короче, пока имеет место быть именно та картинка, которая должна быть запечатлена на фото.
– А что там такого особенного в старой, заброшенной деревне? – спросила Алёна, поворачиваясь к заднему сиденью, на котором сидел молчел, небрежно облокачиваясь и жалея, что сидит спереди, а не сзади. Ситуация со взаимным интересом уже могла бы начать радикально меняться... С другой стороны, ее на заднем сиденье всегда укачивает, так что нет худа без добра. Иначе говоря – все, что ни делается, делается к лучшему.
– Вы про белого тигра слышали?
Алёна хлопнула глазами.
«Форд» вильнул – Леший нервно дернул рулем.
– Ну, вообще-то... – промямлила Алёна, – это какой-то дальневосточный экзотик. Я была на Дальнем Востоке. Хабаровск – прекрасный город, у меня там подруги живут, Сашечка и Машечка.
– Да нет, – нетерпеливо отмахнулся молчел, которому по-прежнему соответствовало слово «незнакомец», ибо он так и не представился, – в том-то и дело, что тигр появляется здесь. И именно в заброшенной деревне.
– Глюк? – осторожно осведомился Леший.
– Очень может быть, – покладисто согласился незнакомец. – Но разве могут наблюдать глюк сразу несколько человек? И может ли он оставаться запечатленным на пленке?
– А что, остается? – Леший аж повернулся.
– Сами увидите. Только надо спешить. Сейчас времени сколько, четыре? Полчаса, самое большее, – и все, сегодня он больше не придет, и надо будет ждать неизвестно сколько...
Леший потянул на себя переключатель скоростей. «Форд» чуточку присел – перед тем как рвануть вперед. И тут незнакомец вдруг заорал, хватая Лешего за плечо:
– Тигр! Белый тигр! Слева! Берегись!
Леший резко вывернул руль вправо. Автомобиль скакнул на обочину, на миг замер на ней – и резко заскользил вниз по почти отвесному склону.
«Форд» не успел еще остановить скольжение, как незнакомец распахнул свою дверцу, вывалился в снег, проворно вскочил на ноги – и резко бросился наверх, на проезжую дорогу, где и скрылся из глаз. А в какую сторону он убежал, направо или налево, сего ни Алёна, ни Леший не успели приметить.
Не до того им было.
«Когда близ Сахалян-Ула стали находить золото, вкрапленное в куски красновато-коричнего кремня (Максим называл камень красивым словом «халцедон» и уверял, что начальные, то есть самые изначальные, люди делали в великой древности из такого камня наконечники для стрел, которыми стреляли зверье себе на еду), сюда на добычу его начали пригонять каторжан. Софрон помнил, как прибыла первая партия – да и прочие от первой не слишком отличались: медленным шагом, побрякивая цепями, тянулась колонна варнаков по всей длине селения, и каторжники мучительно-тоскливыми голосами пели свою так называемую «Милосердну». На эту песню выбегал народ из домов, протягивая руки с подаянием – куском пирога или черного хлеба, ломтем вареной рыбы или дичины, а то и с грошиком, хотя кандальным тут покупать нечего. Партии сгоняли в острог и запирали там, а больных, особо доходяжных, распределяли по сельчанам для поправления. Вот так попал в дом Змейновых Максим. В ту страдную пору все были на полях, одного Софрона, недавно сломавшего ногу и еле двигавшегося в лубках, оставляли дома. Он кое-как ходил за лежащим в жару Максимом, Тати помогала. Они выходили Максима, а потом тот заново сложил в тугой лубок Софронову ногу, никак не желавшую срастаться. Обязанные друг другу взаимным исцелением, они сдружились, и постепенно чужой, пришлый человек стал для Софрона роднее родного, потому что разбудил и взлелеял в нем дремавшую, старательно подавляемую страсть к возвращению в Россию, к перемене своей участи.
Отец Софрона и другие переселенцы пришли в Приамурье не своей волею – были отправлены по разнарядке. Восприняли они переезд как жестокую необходимость, как волю судьбы, с которой необходимо смириться, потому что так сродясь положено. Софрону же это «сродясь положено» было хуже горькой редьки, костью становилось в горле и заставляло ненавидеть того человека, который те слова произносил. И Максим был таким же. Он говорил, что всякий человек – сам хозяин и повелитель своей судьбы, что смиряться с ней нельзя ни в каком случае, а напротив – всякий случай надо использовать в свою пользу.
– Ты посмотри хотя бы на то золото, которое мы дробим, – говорил он. – Ему судьбой было назначено лежать веками в мертвенных объятиях кварца, халцедона. Но драгоценный металл подчиняет себе человека. Человек уверен, что он владеет золотом, хотя на самом деле – золото владеет им. Оно заставляет человека очищать себя от кварца. Вынуждает сгонять сюда каторжан – делать это, работать – и конвойных, чтобы охранять каторжан... Жизнь вашего захолустного уголка уже переменилась из-за золота, а если Стрекалову удастся доказать, что Акимкина «вода-едучка» может быть создана искусственным путем, тут дела совсем иначе повернутся.
Максим рассказал, что таких месторождений золота, где металл почти сплошь скрыт кварцевой галькой, не столь и много в России. Собственно, на Енисейском кряже есть, да и все. Но то месторождение богатое, а каково оно на Сахалян-Ула, пока неведомо. Вполне возможно, иссякнет скоро, но вполне возможно, окажется неисчерпаемым. Такое часто бывало на Урале.
– Сюда геологи должны прийти, серьезные изыскания проводить нужно, – пояснял Максим. – А Россия-матушка – страна неповоротливых толстомясов. Вон сколько петиций капитан Стрекалов отписал в Санкт-Петербург, и все без толку. Пока что овчинка выделки не стоит... Вот разве что посмотрят в столице на Акимкину «едучую воду»...
Работа каторжан состояла в том, чтобы сначала перелопачивать смешанную с кварцем земляную породу, а потом отыскивать в ней камни, смешанные с золотиной. Вслед за тем предстояло камень раздробить, а золото выбрать. Когда оно было должным образом отчищено, на свет Божий выходили самороды размером иной раз с ноготь, а то и с полпальца. Но работа требовала твердой и верной руки, а пуще всего – неусыпного надзора за каждым дробильщиком, потому что невозможно было порой устоять и не припрятать обнажившийся самород. И знали каторжные, что поселение их тут бессрочно, и стражники знали, что служить им тут не переслужить, а в местах этих отдавать самородное золото некому – не гилякам же за юколу, не маньчжурам же за буду! – но вот такова сила желтого металла, что поселяет он в людях нелепые, несбыточные и опасные мечтания, заставляет их грезить о том, чего быть не может...
И вот однажды к русскому капитану, инженеру Стрекалову, пришел юный гольд Акимка и сказал, что в одной из пещер Сахалян-Ула бьет ключ с «едучей водой», которая кремни плавит и делает мягкими, словно масло, а золота не касается. Потом кремень твердеет вновь, но в течение некоторого времени из него можно лепить все, что хочешь, словно из глины. Добавить «едучей воды» побольше – и хоть в воду камень кремень обращай! Источник-де знал Акимкин дед, старый шаман из рода Бельды, но никому из Актанка не открывал, потому что ненавидел их. Дед умер и завещал свой секрет Акимке. Тот намыл порядочный мешочек (фунта три) золота, потому что хотел выменять на него у маньчжур серебряных денег, которые пуще всего ценились гольдами, – чтобы купить лодку, новое русское ружье для охоты и заплатить калым за невесту. Но лучше он отдаст воду русским, которые помогут ему не только имуществом обзавестись, но и стать уважаемым человеком.
На Акимкино счастье, пришел он со своим разговором не к недавно прибывшему в Приамурский край начальнику острога, а к инженеру Стрекалову, вежливому, скромному, сдержанному, выделявшемуся среди прочих офицеров и повадками, и изысканным перстнем с расколотым бриллиантом (фамильной драгоценностью) на среднем пальце левой руки. Стрекалов, собственно, открыл кварцевое приамурское золото – назвал месторождение Кремневый Ручей, один руководил его разработкой.
Стрекалов посмотрел на гладкие, чистые самородки, принесенные Акимкою, – и приказал повести его к источнику. Акимка сначала не соглашался: якобы дед заповедовал никому постороннему источник не показывать, иначе тот иссякнет, даже заклятье какое-то на воду наложил, но Стрекалов только плечами пожал, сказав, что, пока своими глазами все не увидит, и разговаривать не станет. Оно, конечно, – инженер в дальневосточном краю много чудес навидался, однако и много пустых баек наслушался от суеверных и доверчивых, словно младенцы, гольдов, а потому верить Акимке на слово отказался.
Акимка в конце концов согласился презреть дедов завет и отвел русского к источнику, страшно петляя и путая дорогу. Стрекалов посмотрел на зловонную пузырящуюся лужицу, покачал головой, но все же опустил туда зажатый в щипцах кремень с золотиной внутри. И – не поверил своим глазам. Он не рискнул коснуться размягченного, словно воск, камня голыми руками – помял его затянутыми в перчатку пальцами и убедился, что ни перчаточную кожу, ни золото странная жидкость не берет, а действует только на кремень. Стрекалов наполнил «едучкой» свою походную флягу и отправился в обратный путь, тщательно примечая дорогу.
Всю ночь инженер наслаждался, «освобождая» золото из каменного плена. К утру «едучки» осталась ровно половина, инженер успел намыть около фунта золота и лег спать счастливый, мечтая о той минуте, как отправится к источнику с гораздо б́ольшей флягой. Однако чуть свет в острог прибежал заплаканный, несчастный, почти неживой от горя Акимка и сообщил, что проклятье деда сбылось: источник в одну ночь иссяк. Стрекалов опять не поверил, ринулся туда по знакомым засекам и убедился, что Акимка не соврал: пузырящейся, зловонной лужицы как не бывало, даже земля в том месте успела просохнуть и растрескаться. Ох, как же проклинал он себя за вчерашнюю недоверчивость! Теперь у него оставалось всего ничего жидкости – ее должно было хватить едва ли еще на фунт. Стрекалов был в отчаянии. И тут инженеру попался на глаза кандальник, обросший бородой, который, стягивая с кудлатой головы шапку, сказал:
– Не огорчайтесь, ваше благородие. Наука химия – великая наука! – И засмеялся, скаля белые от сосновой смолки (ее все местные беспрестанно жевали, спасаясь от цинги) зубы.
Капитан уставился недоуменно, узнав каторжанина Максима Волкова, который был упечен в сии места за «химические фокусы» – создание взрывчатых соединений, использовавшихся бомбистами и прочими боевиками. Волков был светлой головой, но крамольником, бесшабашником и анархистом отъявленным.
Стрекалов принял было привычный начальственный, суровый вид, и тут его словно ударило: а ведь и впрямь – если провести анализ «едучки», ее можно попытаться изготовить искусственным путем! В Санкт-Петербурге имеются великолепные лаборатории. Какое счастье, что у него осталась еще жидкость... Если удастся «едучку» изготовить, в горнодобывающей отрасли вообще, а самое главное – в золотопромышленной произойдет поистине революция.
– Не твое дело, – бросил он Волкову начальственным тоном.
Однако в остроге все новости, даже самые секретные, каким-то непостижимым образом быстро становились известными всем. И точно так же всем сделалось известно, что Стрекалов собрался в Санкт-Петербург, для чего получит в Хабаровке от военного начальства сопроводительный документ на себя и на Акимку, которого намерен взять с собой в благодарность за открытие, которое, очень возможно, дарует стране неизмеримое количество золота. Ехать Стрекалову предстояло в сопровождении стражника из числа конвойных.
Акимка ходил, ног не чуя под собой от счастья, и не переставал намекать Тати, что вернется подлинным нойоном, и тогда она пожалеет, что отвернулась от него, согласится стать его женой.
Тати лишь плечами пожала, с презрением глядя в смуглое, плоское, с узкими глазами лицо Акимки. Она, маньчжурская царевна, могла принадлежать только светловолосому и светлоглазому мужчине. Совершенно как та Марина, о которой рассказывал Максим! Тати уже нашла себе мужа – Софрона, у которого глаза цвета неба, а волосы цвета осенней березовой листвы, и если и собиралась его на кого-то променять, то уж, во всяком случае, не на неприглядного Акимку. Ей хотелось быть женой русского барина, а не гольдского нойона. Ей хотелось жить не в стойбище Сахалян-Ула, а в русской столице!
Конечно, ничего этого Тати не стала объяснять Акимке. Она вообще ни слова ему не сказала – просто посмотрела на него, повела бровями, напоминающими два нежно изогнутых черных лука, – да и пошла прочь, и две черные девичьи косы вились по ее тонкой спине. Таков был обряд в стойбище: девушка носит две косы, женщина – одну. Конечно, Тати нарушала обряд, она ведь уже простилась с девичеством, однако она никогда не отягощала себя истовым соблюдением обрядов и обычаев.
И вот тут-то появился тигр».
* * *– Ничего себе... – произнесла наконец Алёна, вытаскивая из бардачка невесть как попавшую туда руку и собирая с колен бумажки, которые там доселе лежали. – Теперь я всегда пристегиваться буду.
– Да что толку? – проворчал Леший, пытаясь отлепиться от рулевого колеса, в которое врезался грудью. – Условности все это... Черт, вот засели!
– Скажи на милость, зачем ты так резко повернул? – спросила Алёна, с превеликим усилием открывая дверцу и сдвигая сугроб, к которому она приткнулась.
– Да меня этот понтифик за плечо как схватил, как повернул... – простонал Леший, потирая грудь.
– Какой еще понтифик? У тебя что, бред?! – возмутилась Алёна.
– Да, бред. И скажи спасибо, что не предсмертный, – буркнул Леший. – Давай выбирайся, если можешь, мою-то дверцу напрочь заклинило. И беги в деревню, к Феичу, помощи проси.
– Хорошо сказано – беги... – пробормотала Алёна. – Нашел зайчика-пробегайчика. По такому снегу не бежать, а тащиться только можно. Я ж не такой лось, как наш Сусанин. Часа три у меня уйдет. Пока до деревни добреду, пока Феича подниму, пока он подмогу соберет... И три – самое малое, а скорее больше. Я так понимаю, у Феича не больно-то много дружбанов в Падежине. Легко вообразить, что он никого не найдет и придется вызывать автосервис из Нижнего. И что ты будешь делать столько времени? Прыгать по сугробам? Замерзнешь ведь. А если включишь печку, угоришь. Нет, я одна в деревню не пойду, только с тобой. Мне твоя жизнь дорога как память. У меня больше двоюродных братьев, пусть и фиктивных, нету. Так что давай вылезай, пошли вместе.
– Леночек, – теряясь перед ее настойчивостью, вздохнул Леший, – ну как же я машину брошу? Разденут ведь, разуют!
– Кто? – рассердилась Алёна. – Кому твой «Форд» тут так сильно нужен?
– А может, нашему понтифику? – упрямился Леший. – Зачем-то же он нас сверзил под откос! Заманил, главное, как дураков, своим белым тигром...
– Почему ты его понтификом называешь? – удивилась Алёна. – Из-за орла, что ли?
– Вернее, из-за ножика, – прокряхтел Леший, перебираясь по сиденьям к правой дверце. – Да черт с ним, ладно, пойдем к Феичу вместе. Не могу я тебя отпустить одну на ночь глядя. Мало ли что! Видел я, как этот бродяга на тебя косяка давил – так бы и завалил...
– Медведей заваливают, – строптиво возразила Алёна, старательно скрывая, что, против всякого приличия, чувствует себя весьма польщенной, – а меня голыми руками не возьмешь. Но ты прав, Леший, одной мне идти страшно. И за себя, и за тебя.
– Так и быть, пошли вместе. – Леший выбрался из салона. – Все же «Форд» застрахован, а ты нет.
– И вообще, – поддакнула Алёна, – «Фордов» много, а я одна.
– «Форд» у меня тоже один, – тоскливо сказал Леший. – Ну все, тронулись, вознеся молитвы вышним силам. Авось оберегут. Отче наш, иже еси на небеси... то есть на небесех... да святится имя твое...
Алёна скрыла улыбку и сделала самое постное выражение лица.
Добирались они до Падежина не так долго, как опасалась Алёна, – всего какой-то час. Или чуть больше. Никакие злодеи на них по дороге не нападали – может, побоялись, а может, злодеев просто не оказалось в наличии. Так или иначе, они вполне благополучно добрались до дома Феича и постучались в дверь, как те бедные котятки, которые некогда явились просить тетю кошку выглянуть в окошко. В окошко не в окошко, но в дверь Феич выглянул и так вытаращил глаза, что Алёне всерьез показалось: они вот-вот продерутся сквозь лохмы его власов, заслонявших физиономию, и разбегутся в разные углы его замусоренной жилухи, где отыскать их будет очень непросто.
Если бы я не сунул в рюкзак эту тетрадку в клеенчатой обложке, куда записывал в свое время рассказы дядьки Софрона, если бы у меня не оказалось огрызка химического карандаша, я, наверное, сошел бы с ума здесь, где я сейчас нахожусь, куда попал по своей глупости и злой судьбе. Самое трудное теперь – сделать так, чтобы Тимоха не заметил, что я пишу, что у меня есть тетрадка – моя последняя отдушина, мое спасение, мое самое драгоценное достояние. Да, самое драгоценное, несмотря на то что я ищу золото, этот чертов клад! Я сам накликал на себя беду. Но кто мог знать, как все обернется, тогда, много лет назад, когда я записывал страшноватые волшебные легенды, когда проникся ими настолько, что и сам уже не мог отличить в них небыль от правды, когда наезжал в Нижний и искал типографию, в которой мог бы напечатать свою книжку, когда получил невеликий тираж и частью раздарил его, а частью спрятал в нашем старом доме в Ковалихинском овраге, в том доме, который потом сгорел.
Это было в 14-м году. Мы как раз собрались было с Дуней перебраться в город окончательно, я знал, что мне будет спокойней, если она станет жить в Нижнем, – все же здесь ее сестра. Даша вроде успокоилась, замуж вышла, дочка у нее растет... Мы уже складывали свое небогатое имущество и решали, как быть: дом в Падежине продать или просто заколотить. И вот в ту пору я наведался в Нижний, глядь – а дома на Ковалихе нет, и ничего не осталось ни от родительского наследства, ни от бумаг моих, ни от книг, ни от вещей – ни-че-го. Я принял это как знак судьбы, как знак того, что к прошлому нельзя вернуться, нужно искать иное будущее. И отправился к Дуне в Падежино – навсегда.
Оттуда и в действующую армию ушел. Туда и вернулся в 17-м после ранения – и жил, не думая больше о городе, жил единым днем, потому что время настало безумное, и никак оно не кончится. Не стану врать: были у меня мысли самому попытаться найти то, что ищу теперь по воле Тимки, делился я своими мыслями с Дуней, но она их очень остужала. Она никогда не верила в байки ни про погосты на деревьях, ни про лютую воду, ни, само собой, про варнацкое золото.
Я ей никогда не говорил, кто именно первым рассказал мне историю про клад. Она-то думала, просто собрал обычные байки по окрестным деревням. Дуня не знала, что впервые в Падежино привел меня тот случайный рассказ, который я услышал от одноногого бродяги на Миллионке, рядом с которым крутился востроглазый парнишка. Да сколько же всяких историй о самых разнообразных кладах наслушался я в тех местах, которые Лешка Пешков (эх, как вспомнишь, сколько раз, бывало, мы с ним мальчишками квасили друг другу носы, когда он, пробегая мимо нашего ковалихинского дома, норовил нарвать малины и смородины, которая росла вдоль забора... да не столько обирал, сколько попусту давил ягоду, притом что вокруг дома его деда по соседству тоже был огромный сад!) «прославил» под названием «дна». Небось и Роберт Льюис Стивенсон позавидовал бы этим словесным сокровищам! Ну да, я думал, только словесным. К тому времени я уже читал и Стивенсона, и Майн Рида, и всех других романтиков кладоискания, а Тимка слышал их впервые и верил истово... верил не зря, как выяснилось. Меня же поначалу очаровала романтика старинной истории о варнацкой любви. Это было чем-то похоже на лесковскую повесть «Леди Макбет Мценского уезда», книгу, которую я обожал с тех пор, как прочел ее. Куда там подросшему в Горького Лешке Пешкову до Николая Семеновича! Собственно, именно за подробностями любовной истории я и приехал в Падежино, однако ничего толкового о любви не узнал, зато услышал о зачарованном золоте. Ну и понабрал много всяких других историй о странных и опасных тайнах здешних мест. И познакомился с сестрами Дашей и Дуней Пановыми. И женился на Дуне, хотя Даша... Даша почему-то решила, что я приметил сначала ее. Но нет, это не так – для меня всегда была одна Дуня, только Дуня...
Дуня, где ты, что с тобой?! Неужели за все время, что я исчез, исчез бесследно, ты ни разу не взволновалась обо мне? Неужели твое вещее сердце не подсказало, где я, что со мной... Помнишь, какие письма писала ты мне в действующую армию? Я только диву давался, как чуяла ты опасность, которая мне грозила, описывала происходящее со мной, описывала бои с такой точностью, словно видела их своими глазами. Я знаю, что не был бы ранен, если бы получил твое письмо перед тем боем, а не спустя две недели после него...
Дуня, моя вещая женка, я так надеялся на твою помощь! Надеялся, что ты обратила внимание на фразу в моем письме: «Пойду под аз» – и поняла ее. Мы не раз говорили, что то дерево, которое видно с околицы, похоже на букву «аз». Но раньше я и представить не мог, что это не случайный подрубок, а метка, по которой, зная еще кое-какие метки, можно выйти на Золотую падь не кружной, мрачной, морочливой, дремучей тропой, а словно бы дорогой торною. Приметы Тимка узнал от дядьки Софрона. А еще Софрон открыл ему, как именно нужно искать и брать варнацкий клад. На беду мою сказал, на погибель... А впрочем, может быть, еще улыбнется мне удача, может быть, еще удастся мне уйти отсюда. Да не просто так уйти, не с пустыми руками...
* * *Сообщение о том, что «Форд» съехал на обочину и застрял в сугробе, Феич выслушал без особой радости.
– Ну надо же такими дураками быть! – с тоской простонал он. – Как теперь вытаскивать твою таратайку?
– Может, твоим «джипом» подцепим и вытянем? – робко предложил Леший.
– «Джипом»... – проворчал Феич. – Да у меня «джип» которую неделю в Нижнем в сервисе стоит. Забыл, что ли? Мы ж его вместе отвозили.
– Забыл, – покаянно вздохнул Леший. – Но что же делать? Автосервис не поедет, если сказать, что машина исправна и просто с обочины сошла. На ночь «Форд» оставлять там нельзя. Если не поможешь вытащить, приюти Алёну, потому что рейсовый в город на сегодня уже отходил, я так понимаю.
– Отходил, – согласился Феич. – Но ладно, я твою барышню приючу... приютю... короче, ясно... А ты куда денешься?
– «Форд» караулить пойду, – развел руками Леший. – Если иномарку на ночь даже в тайге оставить, непременно найдутся медведи, которые ее разденут и разуют, ведь факт. А тут места вполне обитаемые. Мне за такую таратайку знаешь сколько у мольберта надо стоять?
– Если ты пойдешь к машине, я с тобой, имей в виду! – быстро вмешалась в разговор Алёна. – Замерзну, простужусь, умру, и моя смерть будет на вашей совести, Феич. И русская литература вам этого не простит.
– Да и русское изобразительное искусство тоже, между прочим, осиротеет без меня, – пробормотал Леший, как пишут драматурги, в сторону.
– Ох, господи, господи, грехи наши тяжкие! – сердито воскликнул Феич. – Ну что мне с вами, такими ценностями общечеловеческими, делать? Не выгонять же на мороз ночевать. Ладно, поступим вот как. Вы, Алёна, тут пока сидите, а мы с Лешим сбегаем живой ногой к Ваське-трактористу. Может, уговорим его вывести трактор да поехать с нами Фокса с кичи вызволять, в смысле несчастный «Форд» из оврага вытаскивать. Диву только даюсь, как ты, Леший, умудрился с дороги съехать. Вроде и не пил...
– Да, не иначе, бес попутал, – горько вздохнул Леший. – Помстилось что-то... будто белый тигр пронесся.
– Что?! – Феич чуть ли не подпрыгнул от изумления.
Алёна озадаченно покосилась на Лешего. По пути он с пеной у рта ее уговаривал Феича в случившееся не посвящать. То есть не сообщать, что явился поперек пути некий фотокорреспондент с кольцом в носу, заморочил голову байками про белого тигра, а потом фактически вынудил Лешего завалиться в овражек. По мнению Лешего, произошедшее уязвляло его самолюбие, это раз, а во-вторых, скептик Феич ему не поверил бы точно так же, как не поверил бы Алёне. Леший втихаря признался, что он уже и сам себе не вполне верит. То есть допускает, будто и фотокорреспондента никакого не было, а случился с ним от усталости и расстройства – все же его весьма огорчила потеря такого денежного заказа, каким обещало быть восстановление росписи в старом монастыре! – самый стопроцентный глюк, по-старинному выражаясь – м́орок. Тем паче что места падежинские исстари славились своими м́ороками. Вечно тут кому-то что-то мерещилось – то озеро, до краев полное золота, то какие-то призраки варнаков, которые гонялись друг за дружкой... Короче, места здесь были для психики гиблые, вот Леший и опасался, что они уже оказали на него свое влияние.
Вот Алёна и покосилась на друга и, можно сказать, брата скептически.
Она-то была совершенно убеждена, что с нею никаких глюков не происходило. Ну, может, в жилухе Феича и помстилось ей что-то несусветное, однако молчел с пирсингом имел место быть в совершенном реале. Глюки такие глазки красоткам не строят, это Алёна точно знала. То есть глюки (иначе говоря, привидения) могут быть озлобленными, мстительными, губительными, благородными, вечно плачущими, жалующимися на судьбу и так далее, и тому существует огромное количество литературных, кинематографических, а также исторических примеров, однако сексуально озабоченных привидений статистика что-то не отмечала. Молчел же являл собой все признаки неудовлетворенного желания, начиная с пылких взглядов, бросаемых на нашу героиню, и кончая выразительной выпуклостью на джинсах, возникшей, лишь только он увидал Алёну Дмитриеву. В принципе к весьма однообразной реакции особей мужского пола на себя, любимую, на себя, обворожительную, на себя, неповторимую, она уже привыкла и никогда не ошибалась на сей счет. Вот только интересно бы знать, какого черта юнец вдруг сорвался в бегство от вышеописанного лакомого кусочка? Неужели и правда у него у самого содеялся глюк «цель недостижима» от внезапного прилива крови к... как бы поизящней выразиться... в общем, отнюдь не к мозгу, а к некоторой гораздо ниже расположенной части тела, которая имеет место быть у любого существа мужского пола?
Однако что бы Алёна ни думала, свои мысли она оставила при себе, потому что дружба, тем более с таким замечательным человеком, как Леший, дороже собственного мнения. Друг всегда уступить готов место в шлюпке и круг, как пелось в одной старинной песне, вот и Алёна готова была уступить Лешему право на защиту своего самолюбия. Поэтому она молчала, как говорится, в тряпочку (почему-то это нелепое выражение ей ужасно нравилось!), пока Леший кое-как объяснялся с Феичем, однако, конечно, ужасно удивилась, когда упоминание о глюке из глюков – о белом тигре – все же прозвучало. Но все-таки снова промолчала.
– О боже мой, и ты туда же! – проворчал Феич. – Пробыл всего ничего в Падежине, а слухами про белого тигра успел заразиться. Бред ведь, полный бред! Белый тигр – приамурская часть истории, Софрон так рассказывал. Нет же, есть идиоты... Ладно, пошли побыстрей, а то после шести с Васькой общаться бесполезно, он обычно уже так напивается, что трактор от своего Полкана не отличит. Такой уж у него режим. В общем, поспешим, чтобы взять его еще живьем. А вы, девушка, тут посидите, нас подождите. Если все будет хорошо, приедем за вами на «Форде», если нет... Да нет, все будет нормально! – оптимистически воскликнул хозяин живописного сарая. – Пойдем, Леший!
Дверь за мужчинами закрылась. Алёна постояла посреди безумной комнаты, погрела пресловутый сустав у печки (просто на всякий случай), потом налила из своего термоса чаю в пластиковый стаканчик (с десяток прихватила с собой из города, повинуясь необъяснимой интуиции, которая частенько осеняет Дев) и съела два куска сыра из собственных же городских запасов. О том, что на хлебосольство Феича рассчитывать не придется, еще вчера предупредил по телефону Леший, поэтому у Алёны были с собой и сыр, и булка, и зефир, и яблоки с апельсинами, и вода в пластиковой бутылке. Ну и стаканы, как уже было сказано. Гости всем этим обедали и Феича угощали, а уехав, оставили снедь хозяину. Теперь вот остатки Алёне пригодились на ужин.
Тем временем за окошком вовсе смерклось. Смеркалось об ту пору именно в шесть, и Алёна от души пожелала, чтобы Ваську-тракториста все-таки удалось «взять живьем», чтобы совсем скоро Леший за ней заехал на «Форде» и забрал ее из совершенно нежилой жилухи, которая становилась все более неприветливой по мере того, как за окном таяли последние закатные лучи.
Надо было зажечь свет, но стоять, будто на сцене, на виду у всех жителей Падежина, как реальных, так и призрачных, Алёне совершенно не хотелось. Вот чем тут окна завесить можно? Разве что рогожкой какой. Так хто ж, как в том анекдоте, дасть? Но, наверное, Феич все же закрывает их чем-то, вряд ли ему по нраву всеобщее любопытство...
Алёна подошла к окну без особой надежды (по пути она традиционно задела бедром сундук, отчего настроение весьма ощутимо еще понизилось) – и вдруг с изумлением обнаружила отличные, очень плотные, на непроницаемой основе, шторы, бывшие столь же неопределенно-пегого цвета, как и бревенчатые стены жилухи (да-да, неоштукатуренные – из пазов наивно торчала пакля что внутри, что снаружи!), отчего она и не замечала их раньше. На двух других окнах висели такие же в полном смысле слова маскировочные шторы. Алёна их скоренько задернула и включила свет.
Неуютный, недоброжелательный, чрезмерно любопытный, перенасыщенный мороками или глюками, кому как больше нравится, мир Падежина вмиг сузился до пределов жутко захламленной, но все же вполне уже привычной комнаты. В ней даже, если сильно прищуриться (а лучше – и вовсе зажмуриться), можно было обнаружить отдаленное подобие уюта. Алёну по-прежнему раздражали кресло, на котором она испытала столько острых ощущений, и несусветный сундук, однако она отвела от них глаза и подошла к компьютеру в углу комнаты. Настроение мигом стало улучшаться. Наверное, нечто подобное могла чувствовать ее далекая прабабка, когда приближалась к прялке – своей отраде. Ну, условно говоря...
Компьютер работал – когда в дом воротились уехавшие было гости, за ним сидел Феич, да так и забыл выключить. И когда «Asus» вышел из спящего режима и экран осветился, Алёна увидела то, над чем работал падежинский знахарь. Оказывается, он составлял генеалогическое древо!
«Вернее сказать, появился он уже некоторое время назад: говорили, прибрел с острова, который прозвали Виноградным и который лежал неподалеку от Сахалян-Ула. Понятно, почему именно так прозвали, – виноград на острове рос. Кислый, конечно, однако в сентябре все же успевал дозревать, и на нем ставили бражку, некоторые ее очень даже нахваливали и собирались даже вино курить. Виноградный был остров скалистый, на нем, в хребтах, наделал себе нор соболь. За соболем зимою, когда промерзала до дна узехонькая проточка, отделявшая остров от Сахалян-Ула, ходили с собаками. Правда, охота шла плохо: собаки не умели изловить хитрого и верткого, злого, умного соболька. Вот зимой ходить на остров и перестали – что там проку? А летом прошел слух, будто видали на берегу тигра. Он-де залег в чаще и начал собак заманивать.
Тигру пса глупого заманить – дело никакое. Он скулит, словно щеня потерявшийся, – это для сук, а кобелей кличет стоном течной сучки. Глупота четырехногая бежит к протоке, задрав хвост, и плывет через проточку, а уж там собачонок тигр лапищей своей – хряп! Сманил уже так двух кобельков и двух сучек, и стали мужики судачить: скоро-де доберется до скотины. Собрался десяток человек с ружьями, собак не взяли, рассудив так: бросится зверь на пса – тот испугается, побежит к хозяину – ну и зверюгу на человека наведет. Стали в чащу стрелять наобум – тигр показался, и все увидели, что он с белой шкурой. Выпалили – тигр исчез и больше не показывался.
«Попали али нет?» – стали гадать. Тишина стояла, тигр то ли ушел, то ли замертво лежал – поди знай! Мужики робели пойти посмотреть, да и с охотничьими ружьями казались себе плохо во-оруженными. То ли бы дело с солдатскими трехлинеечками!
Увидали, что у стен острога, не приближаясь, впрочем, к гревшимся на солнышке кандальникам, стоит господин начальник Кремневого Ручья, наблюдая за охотой и развлекаясь зрелищем. Быстро отрядили двух-трех мужиков побойчее – в мирские челобитчики. Те попросили у начальника солдат на подмогу, а он лишь хмыкнул:
– Сами управляйтесь. Нам в остроге от тигра никакой опаски нету. Опять же – ему скотина мужицкая нужна, а русского военного человека даже тигр амурский должен уважать!
– Господин начальник, ваше благородие, неужто вы не слыхали, что было прошлой весной в станице Катерино-Никольской? – произнес вдруг насмешливым своим, наглым тоном (он со всеми так говорил) сидевший на солнечном припеке каторжанин Максим Волков. – Там тигр ночью растерзал часового, поставленного к сараю с казенным складом. Военного человека растерзал – и не поморщился, и на погоны не поглядел, и на принадлежность к русской армии.
– Доумничаешься ты, Волков! – хмыкнул начальник. – Мало, что из-за большого ума-то на край света залетел, кандалами греметь? Еще надо?
– Надо бы помочь мужикам, Петр Ипатьевич, – негромко сказал бывший тут же капитан Стрекалов и внимательно слушавший все разговоры.
Стоявший рядом с ним Акимка Бельды кивнул:
– Амба стрелять нада. Амба люди хватать, куски рвать. Людоед амба!
Мужики и солдаты уже знали, что гольды зовут амбой тигра.
– А ты пошамань, – усмехнулся начальник острога, которому неохота было соглашаться – выходило бы, что он внял доводам кандальника Волкова, а сие никак нельзя было допустить. – Дед твой, по слухам, шаманил, все селение оберегал своим бубном. Ступай на берег да покричи – изыди, мол, амба прочь!
Акимка растерянно оглядывался, не в силах понять, что начальник шутит. Гольды ведь все всерьез принимают, шуток не ведают. Для Акимки приказ начальника был тем, ослушаться чего немыслимо. Бессмысленно озираясь, он пошел к берегу.
– Камлай, ну! – веселясь, приказал начальник острога. – Кричи: «Амба, изыди!»
– Амба, иди! – повторил, не разобрав неизвестного слова, Акимка. – Иди, амба!
– Сейчас по всем законам Малого театра на сцене должен явиться тигр, – с напряженной улыбкой сказал Максим Волков.
Капитан Стрекалов оглянулся было на него, но тут общий крик заставил всех уставиться на берег.
Тигр с белой, словно примороженной шкурой, вздымая тучи брызг, несся через проточку к Акимке. Тот стоял недвижимо.
– Беги, беги прочь! – закричал Стрекалов, бросаясь к стоявшему рядом Чуваеву и хватаясь за его винтовку.
– Ваше благородие, – вытаращив глаза, начал сопротивляться тот, – я ж часовой на посту, нельзя в чужие руки ружжо-то отдавать!
Стрекалов тянул винтовку к себе, Чуваев – к себе, но никто не обращал на них внимания: все смотрели, как тигр наскочил на Акимку, подмял его под себя и начал катать лапой туда-сюда. Акимка попытался подняться – тигр сшиб его сильным толчком и зарычал грозно. Юноша упал – тигр снова принялся перекатывать его с места на место, словно забавляясь. Видно было, что иногда он трогает Акимку за голову, словно намерен стащить с нее кожу вместе с волосами, да медлит почему-то.
– Пропал ваш гольд, господин капитан, – скучным голосом проговорил начальник острога.
– Стреляйте в него! – закричал Стрекалов.
Несколько мужиков и солдат вскинули винтовки и ружья, да тут же и опустили: кто-то по скудоумию не смог понять, в кого велел стрелять господин инженер – в мальчишку гольдского либо в амбу, ну а кто понял и целился все же в тигра, тот боялся курки спускать, чтобы не подстрелить ненароком Акимку.
– Лежи вот так, тихо лежи! – закричал вдруг Максим и кинулся к берегу.
Там прыгнул близко к тигру, затряс кандалами в воздухе, запрыгал, бренча ими:
– Амба! Улю-лю! Ну, давай! Иди сюда! Смотри! Горит восток зарею новой! На нивах шум работ умолк! С своей волчихою голодной выходит на дорогу волк! Это я, Максим Волков, брось ты этого дохляка, мокрицу эту, тигр, иди к волку, драться иди!
А затем таким же надрывно-забавным тоном прокричал, чуть поворотя голову:
– Солдаты, как он на меня бросится, в штыки его берите разом, колите почем зря! Только меня не проткните заодно, слышите, служивые!
И кинулся прямиком на тигра, размахивая кандалами.
Софрон, все это время бывший тут же неподалеку, среди сельчан безоружных, проклял все на свете. Зрелище выходило престранное...
Белый зверь замер над смиренно скорчившимся Акимкою, отпрянул в нерешительности, но тут же кинулся на Максима. Видно было, как тот взмахнул кандалами – и обрушил их голову тигра, а потом рухнул, придавленный его тяжелым телом.
Мгновение царили тишина и неподвижность – и мужики, и солдаты словно бы ждали, когда тигр начнет драть Максима, а тот станет орать предсмертным страшным криком.
Но тигр не шевелился. Молчал и Максим, только рука его, видная из-под туловища зверюги, слабо дергалась.
– Да тигр мертвый! – закричал Софрон. – Он его убил!
– Скорей снимите с него тигра! – закричал и Стрекалов. – Пока не задавил!
Набежал народ, повлекли тигра за хвост и лапы – сперва с опаской, потом, убедившись, что он и впрямь неживой, – посмелей, порезвей.
– Неужто задавил-таки? – спросил кто-то испуганно, глядя в бледное Максимово лицо с зажмуренными глазами.
Софрон смотрел молча, зажимая руками дрожащее от тревоги сердце. Отчего-то мелькнула мысль: где-то в глубине тайги Тати стоит и смотрит на Максима, видит его издалека, сквозь чащу. Непостижимым образом видит и стоит так же – зажимая руками дрожащее сердце.
– Не... – Разомкнулись бледные губы кандальника. – Чуть не задавил, но не... не успел...
– Вот зараза! – восхищенно воскликнул кто-то, и все облегченно, освобожденно расхохотались.
Софрон тоже хохотал, все еще прижимая руки к груди и чувствуя, как сердце начинает биться ровней, и знал, что где-то в глубине тайги свободней, живей бьется и сердце Тати.
Максим не должен был погибнуть. Никакой тигр не мог убить его – ведь это значило убить их общие надежды!
Погиб белый тигр, но теперь ему предстояло ожить. Это придумала Марина, чтобы спасти Кортеса. Нет, Тати придумала это, чтобы Максим бежал в Россию и взял бы с собой их с Софроном – в вольную русскую жизнь к Золотой пади, где каждый узнает о себе то, что должен узнать».
* * *Не то чтобы Алёна очень хорошо разбиралась в том, как должно выглядеть настоящее генеалогическое древо. Она только знала, что на том самом древе должны висеть, как яблоки (или груши, или сливы-персики-хурма), имена и даты. Ну так вот, в документе, который оставил открытым Феич, имелись имена и даты – правда, ни на чем они не висели, а просто были написаны в столбик:
ТИМОФЕЙ
+ Александра (1927)
– Серафима Петровна (1928)
– Зиновия Николаевна (1960)
– Зиновий Николаевич (1962)
– Понтий Зиновьевич (1994)
+ Мария (1928)
– Тимофей Тимофеевич (1929)
– Тимофей Тимофеевич (1962)
Цифры в скобочках, очевидно, означали даты рождения, и Алёна не могла не покачать головой:
– Мать честная! Да неужто в 1994 году можно было ребенка Понтием назвать?! «Мастера и Маргариты» переначитались, что ли? Ладно хоть не Азазелло младенчика наименовали и не Бегемотом...
Заинтересовало ее также имя Тимофей, которое столь часто повторялось. Знак + и женское имя означало, очевидно, что женщина находилась в союзе или просто в связи с Тимофеем номер один, Тимофеем-прародителем, так сказать (не зря же его имя было написано прописными буквами). Сначала от него у Александры родилась Серафима, потом у Марии – Тимофей, который тоже породил Тимофея. Последнему сейчас около пятидесяти, и им вполне может быть сам Феич, который выглядит именно на столько. Серафима же родила Зиновия и Зиновию, и, кажись, именно эту особу Алёна с Лешим сподобились недавно зреть сквозь щель монастырских врат. Неприветливая дама уродилась. Судя по словам Феича, родственной любви (а они все же двоюродные брат с сестрой) между ними не было никакой. Правда, вот что странно: Серафима, дочь Тимофея, названа в списке Петровной. Ну, может быть, Александра, которую Тимофей, судя по всему, покинул с ребенком ради Марии, вышла за некоего Петра, который дал ее дочери свое отчество? Понятно тогда, что дети Серафимы сторонятся детей Тимофея № 2.
Интересно, зачем Феич составил этот странный список?
«А тебе не все ли равно?» – немедленно оборвала себя Алёна, обнаружив, что занялась своим любимым делом: сованием носа в чужие дела. Расхожее утверждение о том, что любопытной Варваре на базаре нос оторвали, неоднократно оправдывалось по отношению к нашей героине. Нет, своего хорошенького, чуточку курносого носика Алёна ни разу не лишалась (судьба Онегина, так сказать, хранила), однако благодаря клиническому любопытству, движущей силе своей натуры, не единожды попадала в довольно серьезные передряги, из которых выбиралась хоть и изрядно ощипанной – бывало и такое, чего греха таить! – но не побежденной именно потому, что относилась по жизни к редкостному племени любимчиков фортуны. Везунчиком она была неискоренимым, а потому ей сходило с рук очень многое, частенько даже то, что никогда-никогда не сошло бы никому другому.
Штука в том, что любопытство играло при Алёне Дмитриевой роль охотничьей собаки, которая при охотнике подает голос или делает стойку на дичь, даже когда та, то есть дичь, еще довольно далеко и даже незрима. Не стоит думать, будто Алёна страдала обычным женским любопытством. Ее движущая сила была чем-то вроде сыскного чутья, неодолимого инстинкта. Но проявления его влекли порою нашу героиню к таким неожиданным, пугающим, опасным приключениям, что она – чисто интуитивно же – пыталась ростки этого самого любопытства подавлять. Вот как сейчас – свернула документ с каким-то нелепым генеалогическим древом и, чтобы отвлечься, открыла любимый пасьянс «Паук». Дай бог здоровья и долгих лет жизни тому, кто выдумал эту чудную игрушку, замечательный маленький электронный антидепрессант! У пасьянса, с точки зрения Алёны, имелся всего один недостаток: простой вариант после второй-третьей игры приедался до тошноты, а более сложные варианты у нее редко сходились, а значит, она не любила в них играть, потому что не любила проигрывать.
Выслушав победные фанфары трижды, Алёна закрыла пасьянс и зевнула. Ей очень хотелось пошарить в Интернете, ну хоть выйти на любимый форум Gotango, где живо и многословно обсуждались разные интересные штучки из жизни самого лучшего в мире танца – аргентинского танго, которым Алёна страстно увлекалась, однако она не знала, каков у Феича, в его навороченной интернет-флэшке, трафик, и поостереглась разорять хозяина: ведь, зайдя на форум Gotango, быстро оттуда не выйдешь. Лучше всего отсесть от ноутбука подальше, дабы не входить в искушение.
Алёна только собралась так сделать, как раздался характерный дзыньк, сообщающий о прибытии электронного послания в почтовый ящик пользователя. И то, что произошло потом, свидетельствует, сколь глубоко прав был Александр Сергеевич Пушкин, некогда сказавший: «Обычай – деспот меж людей». Штука в том, что точно с таким же звуком вваливалось электронное послание и в почтовый ящик Алёны Дмитриевой. Очевидно, звук вообще стандартный, вот наша героиня и отреагировала на стандартный сигнал стандартно – так, как привыкла действовать, так, как действовала обычно: кликнула появившееся внизу на панели экрана изображение заклеенного конвертика. И компьютер сделал то, что должен был сделать: открыл почтовую программу, которой пользовался Феич (к слову, у него такой же, как у Алёны, опять же стандартный, Outlook Express), а заодно открыл и само пришедшее письмо.
Давайте не будем забрасывать нашу героиню булыжниками или помидорами за некоторую неэтичность поведения. Ну кто на ее месте поступил бы иначе? Кто отвернулся бы от компьютера и не прочел бы письмо? Никто. В смысле все прочли бы. И Алёна прочла.
Письмо было следующего содержания:
«Хорошо, сукин внук, родственничек приблудный, черти бы тебя драли, мы с Зинкой посоветовались – и все же решились показать тебе рукопись Вассиана. Не пойму только, с чего ты взял, что такой умный, что разберешься, где там что, если мы не разобрались. Ни одного намека на это там нет, вообще никто про это никогда не говорил, и у тебя ничего нет, кроме бреда старухи, Маруськи пакостной. Да ладно, черт с тобой, пользуйся. Получается, ты сам спятил и других с ума свел. Спровадь своих чокнутых гостей, в первую очередь Читу, да часиков так в девять вечера загляни в сундук. Как видишь, мы все знаем, балда ты! Зиновий Лакушин».
Маруся и не заметила, как заблудилась. Узкая тропка, по которой она бежала так споро, как если бы впереди катился волшебный сказочный клубочек, петляла по лесу весьма прихотливо, и девушка не единожды похвалила себя за предусмотрительность, за то, что оделась по-походному. Иначе порвала бы свое платье до сущей лапотины. Ободренная солнечным днем и тем, что все так удачно получается, она бежала и бежала в глубь чащи, слишком занятая своими мечтами, чтобы примечать дорогу.
А мечты были смелы, мечты были опасны, Маруся это понимала, потому порой оглядывалась через плечо – мерещилось ей, будто кто-то идет следом... Но, конечно, шла по пятам одна только нечистая ее совесть, отягощенная грузом неистовых желаний и искушений. Золото, золото... А вдруг да посчастливится его отыскать? Здесь, в чаще, вдали от всяких могущих быть людских укоряющих глаз, она могла признаться себе, как смутила и совратила ее мысль о призрачном богатстве. О нет, даже смешно было подумать о победе какого-то там мирового пролетариата, о помощи несчастным голодающим неграм... Разве так уж сытно русским живется? У всех измученные лица, каждый над копейкою дрожит... Но и желания помогать ближним, соотечественникам не было у Маруси. Впрочем, даже незрелым умом своим она понимала, что в большой деревне под названием Нижний Новгород с золотом делать нечего, нужно подаваться куда-то в столицы, где есть возможность затеряться в огромной толпе не знающих тебя людей, начать иную жизнь, которая внешне не слишком будет отличаться от жизни прочих серых обывателей, но зато тайно...
Стоп. А что проку в тайне, размышляла с горечью Маруся. Что проку иметь двадцать пар фильдеперсовых чулок, если знаешь, что носить ты можешь только одни – нитяные? Что проку есть серебряными вилками со старинных фарфоровых тарелок, если знаешь, что тебя в любую минуту могут сослать на Соловки, как всех бывших нэпманов? Эх, жаль, опоздали Вассиан Хмуров и какой-то его неизвестный приятель, которому он верил, найти клад! Кабы лет на пять пораньше, когда еще оставалась хоть небольшая свобода дышать людям имущим! Теперь НЭПу конец... Впервые Маруся почувствовала, что жалеет о закрытии всех таких лакомых и дразнящих магазинов, игорных домов, ресторанчиков, которые раньше вызывали только зависть, и раздражение, и желание видеть их закрытыми. Оказывается, потому она так сильно злобствовала, что была подобна лисице из басни Крылова. У Маруси всегда была хорошая память, и ее ничуть не затруднило вспомнить сейчас искушения и мучения лисы:
Голодная кума Лиса залезла в сад; В нем винограду кисти рделись. У кумушки глаза и зубы разгорелись; А кисти сочные, как яхонты горят; Лишь то беда, висят они высоко: Отколь и как она к ним ни зайдет, Хоть видит око, Да зуб неймет. Пробившись попусту час целой, Пошла и говорит с досадою: «Ну, что ж! На взгляд-то он хорош, Да зелен – ягодки нет зрелой: Тотчас оскомину набьешь».Да, глупо деньги иметь – но не быть в силах их потратить. То ли дело в буржуазных странах... Конечно, они загнивают и очень скоро вовсе загниют, но вот если бы там на какое-то время оказаться... пока хватит золота... можно было бы насладиться их красивой... пусть отвратительной и недостойной советского человека, но все же красивой, яркой, роскошной жизнью...
Ну да, а потом что? Потом возвращаться домой, к прежнему унылому существованию? Нет уж, если уехать, то чтобы не возвращаться. Кто знает, может, золота так много, что и на всю жизнь хватит...
Тут Маруся споткнулась о выворотень, протянувший свои иссохшие корни поперек пути, и очнулась от туманных, будоражащих мечтаний.
«Если бы в ячейке знали, что я так думаю, нипочем бы меня в комсомол не приняли, даже близко не подпустили бы», – подумала она, и впервые подобная мысль ее никак не раздражила, не напугала, а заставила просто пожать плечами. Да ну, подумаешь, комсомол, кому он вообще нужен, докука одна!
И все же она снова оглянулась с опаскою, как если бы кто-то мог подслушать ее немыслимые мечтания. Само собой, никого не обнаружила, зато увидела кое-что другое, например, то, что тропинка сзади куда-то подевалась. Посмотрела вперед – но ее не оказалось и там. Маруся стояла по колено в густой траве, нимало нигде не притоптанной, за исключением ее собственного, мятежно блуждающего, неуверенного следа. Девушка метнулась назад, какое-то время шла по своему следу, вне себя от страха, но скоро остановилась в нерешительности, озираясь и совершенно не представляя, куда идти. Вроде бы трава там, где она шла, должна быть примята, но она примята и в том направлении, и в другом... Куда идти? Солнце... солнце должно было передвинуться за это время с востока на запад, но Маруся никак не могла вспомнить, где оно находилось, когда она вошла в лес. Изо всех сил напряглась, представив деревенскую околицу, окраину леса, проклятущий аз, под который она так ошалело кинулась... Вдруг ей померещилось, будто что-то золотится впереди. И так приманчив, так загадочен и чудесен был тот блеск, что Маруся кинулась вперед, путаясь в траве, отшвыривая с пути сплетающиеся ветви... да и замерла, увидев невдалеке озеро, до краев полное расплавленного золота.
Рванулась вперед, готовая броситься туда, – и едва удержалась на краю лощины, затянутой золотистым туманом. Край резко уходил вниз, сквозь туман можно было различить вылезшие из земли корневища, кусты, потом туман сгущался и казался уже не золотым, а просто белесым.
Маруся постояла немножко, схватившись за сердце, которое чуть не выскочило из груди. Вот она, значит, какая, Золотая падь... вот они, обещанные мороки! Золото, золото... А на самом деле нет ничего, кроме обрыва да белесого марева.
«И что? И все?! – думала Маруся, чуть не плача. – Обманка, какая злая обманка!!!»
Нет, не все, поразмыслив, решила девушка через минуту. Вряд ли Вассиан Хмуров ушел бы, чтобы постоять на краю обрыва и посмотреть на призрачный блеск. За те годы, что он прожил тут, в Падежине, небось стаивал тут не раз, как и все прочие сельчане. Наверняка спускались они и в глубину оврага. Спускались, чтобы вернуться с пустыми руками и разнести по соседям легенду о мороках Золотой пади. Но ведь в последний раз Вассиан ушел и не вернулся. Ушел не один, а с каким-то человеком, которому верил. Может быть, тот знал о Золотой пади что-то другое, большее, чем знали прочие?
Может быть. Но как это узнать, как выяснить?
Да только одним путем – спуститься в овраг.
Маруся понимала – она зашла уже так далеко, что вернуться ни с чем будет сущей глупостью. Тем паче что она вообще-то не представляла, куда идти...
Для храбрости девушка куснула один раз хлеба и огурцом хрупнула. Запила глоточком воды и, зачем-то перекрестившись (ужасный, глупый предрассудок, конечно, но здесь, среди словно бы зачарованного леса, может, поможет и предрассудок, может, охранит, оградит от бед?), начала тихонько спускаться.
Земля уходила из-под ног, приходилось то и дело хвататься за траву и корни, торчащие из склона там и сям. Иногда, словно зубы какого-то древнего, полуистлевшего зверя, высовывались мшистые камни, на которых скользили грубые подошвы сапог. Маруся еле ползла вниз, с трудом различая путь, но совсем худо стало, когда над головой сгустился туман. Девушка вспомнила, как наблюдала иногда за птицами, летающими меж низких облаков. Порой они ныряли в белые пышные клубы, исчезали из глаз, а затем появлялись и сначала опускались к земле, словно их пригнетала некая тяжесть, и не тотчас потом взмывали в вышину. Теперь Маруся поняла, почему случалось такое: влажность напитывала их перья и отяжеляла. Вот и она вся словно бы погрузилась в облако, наполненное сыростью. Одежда стала тяжелой и влажной. Дышать было нечем, чудилось, легкие набухли водой. Посмотрела вверх, мучимая мыслью – не вернуться ли, но падь словно бы рассердилась на нее за нерешительность и сочла необходимым заманить в свои глубины: земля под ногами как бы потекла, Маруся взмахнула руками, пытаясь удержаться, но не смогла, шлепнулась на спину и несколько саженей прокатилась ногами вперед, задыхаясь от ужаса, – все время чудилось, что вниз ее тащит какое-то волглое чудище и вот-вот поглотит, вот-вот затянет в нутро свое!
Маруся закричала, однако крик ее канул в туман, словно в сырую грязную вату. И вдруг солнце сияющей плетью ударило по глазам... Скольжение остановилось. Маруся разомкнула испуганно прижмуренные веки и обнаружила себя лежащей на низком травянистом, с галечными залысинами, бережку небольшого озерка, аккуратного и приглядного, словно блюдечко. По окоему темнели камыши, но Марусю, словно нарочно, вынесло на открытый берег. Вода была так прозрачна, что видна была кладь галечника на отмелях. Кое-где, лишь изредка, поднимались из камушков ветвистые подводные растения, но в общем-то дно должно было оказаться относительно чистым. Маруся огляделась. Тишина, не души. Вода так манила к себе! Казалось, окунешься – и она смоет не только пот, но и страх, и усталость, и нерешительность, и сомнения, а может быть, не только смоет все это, но и наделит новыми силами и даже подскажет, как дальше быть.
Маруся огляделась. Ну конечно, она здесь одна, ни птичий, ни звериный, ни, само собой разумеется, человеческий глаз за ней не следит. Может, только рыбы смотрят из воды. Да ладно, рыбы никому не скажут, что видели голую Маруську Павлову!
Девушка разделась, разложила на кромке у воды вещи, впитавшие ее ужас и туманную лесную сырость, – пусть просохнут. И вошла в воду. Первые шаги по мелководью заставили засмеяться от веселящей прохлады, но чем глубже входила Маруся, тем холодней становилась вода. Ого, да ее, наверное, питают подземные ключи, так и кажется, что ощущается ледяное прикосновение глубинных струй к ногам. Запросто судорогой прохватить может, и, как ни жаль, придется отказаться от мысли сплавать вон туда, к противоположному берегу, где приманчиво желтеют кувшинки, и нарвать их себе на венок. Ладно, пускай русалки их рвут и плетут мокрые, осклизлые венки, а Маруся решила просто поплескаться на мелководье. Но даже здесь присесть в воду надолго было невтерпеж – мурашками так и пробирало тело! Она то опускалась на корточки, то вскакивала, по очереди поднимая ноги, чтобы немножко согрелись, ладонями зачерпывала воду, плескала ее на себя, рискнула на несколько мгновений согнуться и опустить в воду голову. Ух ты! Дух еще пуще перехватило, и даже уши, кажется, загорелись!
Наконец Маруся не выдержала и решила выходить. Ничего, и так ладно будет, самый злой пот смыт, она чувствует себя гораздо лучше. Девушка еще попила из сложенных ковшиком ладоней – вкус воды был хрустальней колодезного! Конечно, ломило зубы и лоб, но силы, чудилось, прибывали с каждым глотком, – потом повернулась к берегу да так и замерла: как раз между разложенным для проветривания платьишком и бельишком сидел человек и скалился, глядя на Марусю.
Это был Племяш.
* * *Когда Алёна начинала читать письмо, пришедшее с электронного адреса samorod@mail.ru, у нее еще имело место быть некое чувство неловкости, однако к тому времени, как письмо прочиталось, от неловкости не осталось и следа. Все же послание имело к Алёне некоторое отношение! Речь в нем шла о чокнутых гостях, а она ведь именно в числе гостей. Правда, непонятно было, причем тут Чита. Что за непонятная метафора? Алёна никак не могла допустить, что Чита, обезьяна из фильма «Тарзан», может относиться к ней. Никакая она не обезьяна, а безусловная красавица. Что касается чокнутости, то тут вообще все чокнутые в этой деревне. Возьмем хотя бы упомянутую в письме Зиновию. Несомненно, имеется в виду та самая мымра, которая отшила их с Лешим при попытке проникнуть в монастырь. Зиновий Лакушин, написавший письмо, видимо, ее братец. Те самые, с дерева генеалогического упавшие! Ну и выбор имен... Вот уж воистину по натуре вышло, что брат и сестра – два сапога пара. Может, они близнецы? Хотя нет, судя по так называемому древу, Зиновия двумя годами старше. А о какой рукописи идет речь? Наверное, раз Феич так рвется ею завладеть, она очень ценная. Может, старинная? Раритет? Если по имени автора – Вассиан – судить, запросто может быть связана с какими-то церковными древностями. Кажется, был такой Вассиан Топорков – церковный деятель времен Ивана Грозного...
Алёна напрягла память и припомнила, что Вассиан Топорков был не просто церковным, но и государственным деятелем времен отца Грозного – великого князя Василия Иоанновича III. Но хоть при сыне государственной роли не играл, потому что глубоким стариком доживал век свой в монастыре, а все же в иных важных делах царь Иван Васильевич обращался к нему за помощью – вроде бы нарочно ездил к Вассиану за советом, когда Избранная рада стала предлагать ему ограничить самодержавную власть в стране. Ну, Вассиан выразился на сей счет весьма определенно – в том смысле, что в стаде пастух один и в доме один хозяин. Так что Иван на провокации Курбского и Адашева не повелся, за что они и мстили ему долго и гнусно, особенно переживший Адашева Курбский, первый, так сказать, русский диссидент. Алёна в своих исторических антипатиях ставила его чуть ли не на первое место, гнусного предателя, и с трудом удержала разгоравшийся в душе пожар возмущения, заставив себя вспомнить, что думать сейчас нужно не об Андрее Курбском, а о Вассиане. Правда, ей слабо верилось, будто в каком-то там Падежине могла заваляться оригинальная рукопись писем Вассиана Топоркова к великому князю Василию III. И, кстати, не факт, что в «мыле» Зиновия Лакушина говорится именно о Вассиане Топоркове. Мало ли Вассианов на свете!
На самом деле, наверное, мало. Имя все же редкое. Машинально – просто потому, что Алёна привыкла постоянно находить ответы на очень многие вопросы в Интернете, – она открыла «Google» и набрала слово Вассиан. Искалка без малейшего напряга выдала на гора целую кучу ответов. Большинство их было, конечно, посвящено все тому же Вассиану Топоркову, однако отыскались среди носителей имени, которое, оказывается, означало «простой», также и преподобный Вассиан Константинопольский, и Вассиан Тиксненский-Тотемский, не менее преподобный, и святой Вассиан Лавдийский, и опять же преподобный Вассиан, который в компании с неким Ионой носил прозванье Пертоминского, и епископ Тверской, и Вассиан Патрикеев-Косой, и некоторые прочие Вассианы, все больше великие праведники, схимники и постники. Читать про них Алёне оказалось жутко скучно, к тому же, невозможно было угадать, который из них привлекал внимание Феича и его родственников. Становилось ясно, что Зиновий, Зиновия и молчел на дороге, новоявленный Сусанин (наверняка у него диковинное имя Понтий), – те самые родственники Феича, которые вроде бы тоже занимаются знахарством, но которые находятся с хозяином дома-сарая в сложных отношениях. «Родственничек приблудный», – говорилось о нем в письме. И еще эта совершенно необыкновенная пара слов – «сукин внук»...
Алёна снова посмотрела на Феичево генеалогическое рукомесло. Ага, значит, у первого Тимофея имели место быть серьезные отношения с некоей Александрой, возможно, они даже были женаты... Но тут появилась Мария – и... и Тимофей номер один загулял весьма круто, даже сына на стороне родил. Конечно, потомки Александры сохранили о разлучнице недобрую память, то-то Зиновий назвал ее «Маруськой поганой». Хотя, может, и не ее – слишком уж долгоиграющая неприязнь. Ну, дети еще могут всю жизнь до старости ненавидеть вторую жену отца, но чтобы внуки унаследовали столь воинствующую неприязнь к разлучнице – смешно. А не кроется ли здесь нечто большее, чем незабываемый адюльтер Тимофея Первого? Судя по письму, означенная Маруська всем очень удачно головы морочила. Но по какому поводу? Вся семейка – знахари. Может быть, речь идет о каких-то знахарских тайнах?
Алёна еще раз перечитала письмо, никакого наводящего следа не обнаружила, но сочла, что самый интересный момент в нем – про сундук.
«Часиков так в девять вечера загляни в сундук. Как видишь, мы все знаем, балда ты!»
Что бы сие значило? Какие тайны скрыты в сундуке – тайны, которые вызнали Зиновий с Зиновией?
Алёна оглядела эту, с позволения сказать, достопримечательность Феичевой жилухи. Сундук как сундук, старый, потертый, ничего в нем нет особенного, кроме каких-то чрезмерно грубых углов, о которые Алёна изрядно побилась, и сметенного к нему мусора, свидетельствовавшего о том, что сундук не передвигали как минимум год. А может, и дольше. Почему Феич не переставит его в другое, более удобное место?!
Алёна задумчиво потрогала тяжелую, окованную железом крышку сундука – и не смогла удержаться, чтобы его не открыть. Вообще-то он был заперт на висячий замок... Заперт, но не замкнут, если кому-то что-то говорят такие тонкости значений двух этих синонимов. Дужки замка были просунуты в скобы засова, но на ключ не закрыты. И стоило Алёне коснуться замка, как дужка вывалилась и замок, как говорила бабушка писательницы, раззявился.
Тут, само собой, наша героиня воровато оглянулась – некоторые поведенческие штампы ужасно живучи в стандартных ситуациях! – а потом вытащила замок из скоб и распахнула крышку. И чуть не упала в злосчастный сундук, обнаружив не груду каких-то таинственных вещей, а... зияющую пустоту.
«Белый тигр появился среди ночи под тихий звон колокольцев и перестук бубна. Увидал его часовой из-под стен острога – поднял тревогу. Кандальные смотрели сквозь щели бревенчатого частокола, крестились, грохоча цепями.
В доме, где жили бессемейные офицеры, пробудились все, прильнули к окнам. Стрекалов перекрестился, потом, словно стыдясь сам себя, покосился в угол комнаты, где стоял топчан, нарочно сколоченный для Акимки: тот накануне отъезда – сопроводительные бумаги из Хабаровки должны были прийти со дня на день – жил уже в гарнизоне, Стрекалов своего самородка ни на шаг от себя не отпускал. Топчан был пуст, Акимка сидел на корточках подле, смотрел исподлобья:
– Амба за мной приходил, да?
– Да показалось это, – неуверенно сказал Стрекалов. – Нету там никакого амбы. – И загородил окно спиной.
– Амба из рода Актанка, он не простит, что я хотел женщину Актанка за себя взять, – обреченно возразил Акимка. – Он за нее заступился, он хотел меня задрать, за Тати отомстить. Теперь он за мной будет до тех пор приходить, пока из дому не выманит и не задерет.
– Ты рассуждаешь так глупо, что мне даже спорить тошно, – раздраженно бросил Стрекалов. – С суеверами спорить – сам дураком станешь. За тобой, видишь ли, амба с того света явился... Больно много о себе воображаешь! Да и что, тигр с того света явился? Разве для тигров тот свет есть? Вот еще не хватало! Там небось людьми все занято и без тигров плюнуть некуда!
Стрекалов ворчал, ворчал, не заботясь о том, слышит его Акимка или нет, не понимая толком, себя он успокаивает или мальчишку.
– Амба, амба, уходи, амба! – донесся до него дрожащий голос Акимки, и Стрекалов, не выдержав, вдруг закричал, сильно высунувшись в окно:
– Амба, амба, уходи, амба!
Со двора кандальников донесся дребезжащий смех. Стрекалов пригляделся. Стражник Чуваев, держа в руке факел, стоял внизу, отгоняя каторжан от изгороди, и угодливо хохотал, твердя вслед за Стрекаловым:
– Амба, амба, уходи, амба!
Ни смеху, ни словам его никто не вторил: изгои, какими были каторжные, в своих тягостных попытках выживания быстро проникаются суевериями того места, где протекает их нерадостное бытие, цепляясь за тот проблеск надежды и успокоения, какие могут даровать им свое ли божество, чужие ли кумиры, привыкают трепетать тем же трепетом, каким трепещет окружающий их мир, а потому никто не спешил смеяться вместе с Чуваевым. Люди угрюмо крестились, расползаясь по своим углам и шалашам, которые ладили для ночлега, потому что внутри острога в душные летние ночи было невыносимо спать скопом.
Стрекалову из окна было видно, что почти все кандальные разошлись – около ограды осталась одна лишь фигура. Он узнал широкие, худые, сог-бенные плечи Максима Волкова.
– А ну! – прикрикнул на того Чуваев. – Чего припал к ограде, будто к родной бабе? Отцепись да иди на место!
Максим не шелохнулся. Тогда Чуваев подскочил к нему и пнул что было силы:
– Пошел, ну!
– Отставить! – закричал Стрекалов. – Волков, отойди от ограды! Отправляйся спать!
Максим, сбитый на землю, медленно поднимался на ноги. Звон его цепей сливался с заунывным звоном колокольчиков, доносившихся с острова, и Стрекалов с облегчением увидел, что тигр удаляется, тает в ночном тумане.
– Он уходит! – радостно закричал капитан, а каторжник внизу поднял к нему лицо, показавшееся бледным пятном:
– Сегодня ушел, завтра опять придет. За мной придет.
Стрекалов даже плюнул с досады:
– Ну вот, и этот туда же, еще один сумасшедший... А ну, иди на место, Волков! Спать иди!»
* * *Нет, не в том смысле, что сундук был пуст. Черная пустота, которая была его содержимым, казалась бесконечной, но когда Алёна взяла фонарь, лежащий рядом с «береттой», столь же красивый, навороченный и неожиданно прогрессивный среди всего деревенского безобразия, и посветила в эту темную пустоту, оказалось, что сундук ведет в обычный деревенский подпол: то есть он исполнял роль очень своеобразной крышки подвала.
Надо сказать, что писательница Алёна Дмитриева не только любовные детективы мастерски валяла, но и считалась неплохим знатоком истории, а также была весьма искушена в русской демонологии, то есть в фольклорных байках о всевозможной нечисти. В безумные постперестроечные годы, когда каждый выживал, как мог, причем порою самым причудливым образом, Алёна и ее муж (ну да, наша феминистка-экстремалка и фуриозная эмансипатка тоже, как все нормальные женщины, сходила замуж, причем аж дважды) Михаил Ярушкин завели маленькое издательство и маленькую же книготорговую фирму. Все это, разумеется, благополучно скончалось, когда нахлынул, как цунами, знаменитый дефолт 1998 года, однако несколько весьма любопытных книг издательство «Русские купцы» (наша героиня обладала очень развитыми имперскими амбициями и не скрывала этого!) все же успело выпустить. Среди них была книжка под забавным названием «Как мужик ведьму подкараулил». Кстати, иллюстрировал ее Леший, и, если Алёна ничего не позабыла за давностию лет, именно по этому поводу они с молодым и тогда совершенно неизвестным художником познакомились и подружились.
Так вот о книжке. Она представляла собой невыразимо захватывающий сборничек коротеньких баек про всевозможную нечистую силу. Составила сборник сама Алёна, и не только его. Она вообще одно время очень серьезно занималась славянской мифологией и демонологией, запросто могла бы защитить диссертацию на данную тему, однако всякие ученые звания, чины и регалии ее никогда и ничуть не интересовали. Но, честно, трудно было бы найти человека, который знал большее количество страшилок из жизни банников, овинников, домовых, дворовых, водяных et cetera, et cetera. Поэтому неудивительно, что сейчас в голове Алёны мигом возникла парочка страшноватых сюжетов о так называемых подполянниках – то есть существах, живущих в погребах и подполах.
Некоторые исследователи русской демонологии относят их к семейству домовых, но очень многие выделяют как отдельный подвид. Подполянник никогда не показывается из своего обиталища – так же, впрочем, как амбарник, который практически не покидает амбара, или банник, приверженный исключительно бане. Зато на своей территории подполянник обладает полной и нерушимой властью. Нравом он весьма причудлив и очень любит щекотать под юбкой и рубахой баб, которые спускаются в подпол в темноте, ну а порою откровенно утаскивает юных красоток и живет с ними блудно, а иногда играет свадьбу. Предпочитает он девок, матушками своими нелюбимых и проклинаемых.
Увидев лаз в подполье, Алёна вспомнила одну историю про то, как некая девица получила письмо от своей сестры, неведомо куда сгинувшей после крепкого материнского: «Чтоб тебя черти взяли!» Эта пропавшая приглашала сестру на... свою свадьбу с подполянником. И девушка, вообразите, в назначенный час откинула крышку подпола, спустилась по лесенке, встала, как положено обрядно, расставив ноги, поглядела промеж них – и тотчас попала на преизрядную пирушку, во время которой за ней, к вящей ревности нескольких молоденьких кикимор, напропалую ухаживали самые привлекательные банники-овинники-сарайники– амбарники-дворовые-домовые-гуменники-поле– вые-стоговые-подорожные-перекрестные-лешие и разные прочие демоны обитаемых и необитаемых мест. Рассказывали, что приглашены были также водяные, омутники и болотники с русалками, омутницами и болотницами, но те прислали вежливые отказы: опасались развести своим присутствием избыточную сырость. Сестру невесты вышеперечисленные галантные кавалеры всячески завлекали остаться в подполе, однако она была помолвлена с самым обычным человеком и слова нарушить не могла да и, весьма может статься, не хотела. Ее отпустили восвояси, осыпав дорогими подарками, которые, лишь только она выбралась из подпола, оказались сухим назьмом и были с обидою выброшены в печку.
Вспомнив эту, очень может быть, совершенно правдивую историю, Алёна засмеялась и с новым вниманием принялась разглядывать сундук. Теперь ей стало понятно, почему он так странно стоял, – он просто прикрывал крышку подпола (видимо, у Феича имелись основания так поступать). Что же за тайна крылась в подполе? Из последних слов письма, впрочем, явствовало, что это был если и не секрет полишинеля, то некое его подобие. Во всяком случае, родственнички Феича тайну сию знали.
Стоп... А что, если человек, которого видела Алёна, пока висела вниз головой на массажном кресле, как раз и был одним из родственников Феича? Тем самым Зиновием, который прислал хозяину сараюхи прочитанное любопытной писательницей «мыло»? Теперь понятно, как он мог проникнуть в дом незамеченным Феичем. И никакой он, значит, не глюк – Алёна его и самом деле видела!
Видела, когда висела на кресле, а он стоял на руках. Ну конечно! Именно потому волосы его как бы стояли дыбом. Теперь понятно, почему он сравнил гостью Феича с Читой, с обезьяной. Потому что она висела! Ну и тип... Чувство юмора у него, конечно, патологическое. То, значит, красавица сексуальная и всякое такое, а то – обезьяна?! Понятно, ему не понравилось, что Алёна его узнала, то-то он торопился от нее избавиться, то-то советовал Феичу спровадить Читу в первую очередь! Что же все это может значить? И что значили его слова о каком-то Тимкином кладе?
Ответить на сей вопрос можно было только одним способом: залезть в сундук.
Алёна в который раз перечла письмо. Можно не сомневаться, что свой подпол Феич знает как свои пять пальцев. И что-то там ищет, причем очень старательно, пользуется для сего каждой свободной минутой (теперь ясно, что именно туда он нырнул, едва гости ушли от него днем, то-то Алёна его не обнаружила, вернувшись почти тотчас!), но уже почти отчаялся найти. Но все же там есть нечто, о чем он не знает. Очевидно, место, через которое в подвал проник Зиновий. Возможно, именно его Зиновий и покажет Феичу, когда тот, спровадив «чокнутых гостей», и в первую очередь Читу, спустится в девять вечера в подвал.
Так... Алёна посмотрела на часы. Время у нее еще есть. До девяти часов его вообще вагон, а до возвращения Феича и Лешего минимум полчаса. Ничего страшного не произойдет, если она быстренько влезет в подвал, бегло оглядится и немедленно вернется. Ни-че-го!
Успокоенная радикальным набором наречий, означающих ускоренный бег событий, Алёна закрыла Outlook, оставив открытым только документ с «генеалогическим древом», и, посмеиваясь над собой, взяла со стола «беретту». Видимо, наша героиня была не слишком обычной женщиной, потому что прикосновение к оружию ее не пугало, а ободряло, вселяло уверенность в себе. Наверное, это мужская черта... ну что ж, значит, в ее характере имелась мужская черта, которая только подтверждала Алёнину причудливую женственность – как исключение, которое всегда подтверждает правило.
«Беретта» была засунута за ремень джинсов. Она врезалась в живот, и Алёна в очередной раз подумала, что надо похудеть, чтобы «береттам», в случае чего, не во что было врезаться. Потом она вновь осветила подпол и увидела сбоку лесенку, весьма удобную для того, чтобы спуститься, а потом подняться. Крышка сундука, к сожалению, ничем не закреплялась, сразу прикрывалась, но фонарик светил очень хорошо. Клаустрофобией Алёна не страдала, да и не собиралась гостить в обиталище подполянников слишком долго.
Она хотела надеть шубку – снизу отчетливо нес– ло холодом, но тотчас передумала: в шубе станешь неповоротливой, да и пачкать ее о стены жалко. Алёна сняла со стула овчинную жилетку Феича – нагольную, мехом внутрь, истертую и поношенную, может быть, тоже принадлежавшую к числу фамильных Феичевых ценностей, так же, как сундук, и фундамент дома, и сам подпол, – надела ее и перелезла через борт сундука.
– Накупалась? – спросил Племяш дружелюбно.
Маруся стремительно присела на корточки, съежилась, чтобы грудь ушла под воду, но голые плечи оставались над поверхностью, и она обхватила их руками накрест.
– Уйди! Уйди! – крикнула испуганно. И еще больше испугалась, услышав свой хриплый, сдавленный голос.
– А то что? – лукаво прищурился Племяш. – Ну что будет, коли не уйду?
– Так и останусь сидеть в воде! – пригрозила Маруся.
Парень закатился хохотом.
– Поплавай лучше. Люблю смотреть, как девки плавают. Дуры толстомясые – ногами колотят, руками плещут, головы забросят, глаза выпучат, пыхтят... Со смеху помереть можно!
Маруся сжалась в комок, силясь подавить дрожь. Какая холодная, какая студеная, какая ледяная вода! До самого нутра пробирает, и кровь, чудится, сворачивается в жилах! Конечно, если бы поплавать, можно немножко разогнать ее, но слышать мерзкий хохот Племяша... Вот кабы он в самом деле со смеху помер, на нее глядя, дело другое. Так ведь не помрет, гад!
– Не жди... – простучала она зубами. – Тут тебе не цирк...
– Давай не дури, вылазь! – прикрикнул Племяш. – До смерти замерзнешь ведь, потом никакое золото тебе нужно не будет.
Маруся даже забыла, что нужно прикрываться руками, уронила их в воду:
– Какое золото?!
– За которым ты сюда приперлась, – спокойно объяснил парень.
– А что, и правда... оно есть тут?! Это не байки?!
– Есть, как не быть, – кивнул Племяш. – Выходи, я провожу тебя туда, где твой дядька его роет.
– Дядька? Вассиан? – сообразила Маруся.
– Да кто еще? Чай, другого нет у тебя. Выходи, говорю, загубишь себя!
Девушка уже и сама понимала, что нужно выходить.
– Отвернись! – крикнула жалким голосом. – Не смотри на меня!
– Ладно, – согласился Племяш. – Не смотрю, вишь?
Он и отвернулся, и даже глаза руками прикрыл. Маруся ринулась к берегу, поднимая тучи брызг, не чуя замерзших ног, ощущая, как горит все тело, выстукивая зубами дробь. Обтерлась изнанкой гимнастерки, натянула бельишко, кое-как протолкнула свое еще влажное тело в платье – и только тут обнаружила, что Племяш повернулся и, не скрываясь, разглядывает ее. Давно повернулся? Что видел?
– Хороша ты! – сказал парень с одобрением. – Тощевата малость, но все равно хороша. Да ладно, не зажимайся, я просто так говорю, для разговору.
Маруся настороженно надевала сапоги, штаны и гимнастерку, прикидывая, что делать дальше. Можно, конечно, попробовать кинуться прочь и удрать от Племяша – но вот вопрос: куда кидаться-то? Вдоль берега бежать – догонит в два счета, в гору – еще скорей догонит...
Словно почуяв ее мысли, тот покачал головой:
– Не рвись, девка. Догоню всяко! Какая бы ты ни была быстроногая, жакан[14] быстрей.
С этими словами он сдвинул лежащий на галечнике поношенный, небрежно заплатанный пиджак, и Маруся увидела под ним обрез.
У Маруси платок из рук выпал от страха:
– Зачем же ты меня заставлял из воды выйти, не мог разве там и пристрелить?
– Да не хочу я тебя стрелять, – дернул плечом Племяш. – Полно пустое болтать, пошли давай.
– Куда?
– На кудыкину гору, – буркнул парень. – К дядьке тебя отведу, ему подмога нужна.
– Помощь? Он что, болен?
– Здоров. Разве только больному нужна помощь? Он золото роет, вот ты ему и подсобишь. Ну, топай!
Племяш надел пиджак, сунул обрез в подшитую изнутри особую лямку – и не углядишь, что под полой оружие спрятано! – затем кивком указал Марусе на лес, подступивший к озеру:
– Топай вон туда.
Она шагнула, не чуя ног. Вассиан ищет золото! Племяш знает где! И отведет ее туда! В это невозможно было поверить.
Лес подступил сразу – навалился мрачной, темной силой. Блужданья там, наверху, над падью, которые так утомили Марусю, теперь казались сущей чепуховиной. Шли через такой бурелом, что ноги можно было переломать ежеминутно, и для Маруси оставалось превеликой загадкой, как Племяш умудрялся отыскивать путь в нагромождении сухостоя и поваленных стволов, покрытых мшистой плесенью и оплетенных травой.
В голове девушки царила такая же несуразная мешанина. Мысли о побеге не оставляли. Казалось, так легко отстать и затеряться в чащобе, потом повернуть назад – и... Ну в самом деле, неужели Племяш будет в нее стрелять? Да у него и обрез-то, очень может быть, не заряжен. Просто пугает он, просто пугает!
Честное слово, Маруся непременно попытала бы судьбу, когда бы знала, куда это «повернуть назад». О том, как добраться до деревни, она ведать не ведала, а бежать, чтобы в дремучем лесу заблудиться, – да кому ж оно нужно?! А вдруг тут и зверье дикое водится? Не просто же так, не на человека же взял с собой обрез Племяш!
Но главное, что останавливало Марусю в ее мыслях о побеге, было воспоминание о словах парня: «Дядька золото роет, вот ты ему и подсобишь». Все понятно: дядя Вассиан нашел варнацкий клад, захованный в земле, и пытается его выкопать. Но при чем здесь Племяш? Или он был тем самым человеком, которому Вассиан поверил, который и сманил его в лес? Что-то непохоже... Племяш – гора грубой силы, по роже видно, что думать не шибко привык, а Вассиан-то Хмуров...
– Что ж ты еле тащишься? – недовольно обернулся Племяш. – Не хочешь разве разбогатеть скорей?
– Ты свои сказки кому другому рассказывай, – огрызнулась вконец замученная и дорогой, и сомнениями Маруся. – Прямо ждал ты меня, чтобы отвести туда, где я разбогатею! Почем я знаю, может, только и ждешь, чтоб придавить?
– Дура девка, – равнодушно покосился Племяш. – Хотел бы – уже б давно придавил да еще и попользовался с охоткой. А ударилась бы бежать – право, не пожалел бы жакана. Хватит болтать, уже придем скоро. Вот через завал проберемся, а там рукой подать.
Маруся заметила, что стены того обширного оврага, по которому они пробирались, той самой Золотой пади сильно сузились и стали почти отвесными. Деревья на них стояли плотной стеной, перемежаемые частым и крепким подлеском, тут же плелся оградой шиповник, а между стенами громоздился природный завал из бурелома, возможно, нанесенный сюда некогда ливневыми потоками. Лишенные листвы, серые, промытые дождями, кое-где тронутые серо-зеленым мхом стволы громоздились, будто сплетенные вместе скелеты. Сучья, словно бы нарочно заостренные и обтесанные, торчали грозно, готовые пронзить каждого, кто осмелится неосторожно полезть на завал, и Маруся даже удивилась, что не усажены они телами безрассудных искателей быстрой дороги. Хотя тут надо быть даже не безрассудным, а вовсе сумасшедшим, чтоб на такой завал лезть...
Она думала, что Племяш станет продираться сквозь шиповник, дабы обойти бурелом, однако тот прошелся вдоль завала, что-то высматривая, потом кивнул удовлетворенно и обернулся к Марусе:
– Давай руки протяни.
– Еще зачем? – удивилась она, безотчетно вытягивая руки вперед.
И тут Племяш с невиданным проворством выхватил из кармана веревочку и обмотал вокруг ее кистей. Маруся рванулась было, но он держал крепко.
– Ты что? Ты что?! – крикнула девушка дико, дергая руки.
– Да тихо ты, – ухмыльнулся Племяш. – Завал одолеем – немедля развяжу, вот те святой, истинный крест.
Он как-то странно помотал головой, и, наверное, это означало крестное знамение, которое ему нечем было сотворить: руки его были заняты тем, что привязывали еще одну веревку к той, которая стягивала Марусины запястья. Теперь девушка оказалась у него как бы на поводке, словно собачонка.
– Ты сдурел? – простонала она в отчаянии. – Как я со связанными руками через завал полезу? Да на первый же сук напорюсь! Ты смерти моей хочешь? Так лучше застрели, будь милосерден!
– Ну, коли просишь... – хохотнул Племяш. Но увидел, как помертвела, как покачнулась Маруся, и рассердился: – Ну не раз уже было ведь говорено, что доведу тебя живой до дядьки. Но через завал, ты правильно говоришь, лезть не способно. Полезем мы не через завал, а под ним: есть вон там место, где протиснемся поодиночке, я первым, ты за мной, – так вот хочу я, чтоб ты не дернулась тут в бега обратные. Гоняйся потом за тобой по лесу... Все равно поймаю ведь, да времени жалко, ну и тебя тоже, поскольку потом придется дуру уму-разуму учить, и не токмо словесно, уж не обессудь...
Маруся даже удивилась тому, сколь словоохотлив и рассудителен оказался столь неотесанный с виду парнище. В самом деле говорил он вещи хоть и пугающие, зато убедительные. И глаза у него теперь вовсе не были пустыми, как раньше, в деревне. Притворялся, значит? Ваньку валял? Однако лихо у него получалось!
– И еще скажу, – продолжил так же убедительно Племяш, – Боже тебя сохрани там, под завалом, туда-сюда дернуться. Ползи, в землю вжимаючись, ползи, словно ужака какой, старайся не горбатиться, не то зацепишь сук неосторожно, а поди потом отцепись. Но коли случится такая незадача, туда-сюда не дергайся, а постарайся высвободиться бережно. Тут, вишь ты, такая засада, что из-за одной лесины вся громада рухнуть может. И проткнет тебя сотней суков... Тяжко будет! Поняла ли? Как тебя тетка звала... Маруська, что ль?
– Поняла, – кивнула девушка испуганно.
Лезть под завал не хотелось отчаянно, а что делать? Рвись не рвись, теперь она на сворке у Племяша. Податься некуда.
Ее так и трясло, так и колотило, когда Племяш распластался на земле и, вжимаясь в нее всем телом, вполз под завал, извиваясь, словно и впрямь был огромным толстым ужом. Длинная веревка от Марусиных запястий скользила за ним маленькой юркой змейкой. Маруся думала, что ползти Племяш будет долго, но вот уже с той стороны завала раздался его чуть запыхавшийся голос:
– Давай, Маруська! Да смотри бережней, задницу не задирай, титьки в землю вжимай.
– Тьфу на тебя, – сердито пробормотала Маруся, вдруг застеснявшись, – охальник чертов!
Она распласталась на земле и, пытаясь подражать телодвижениям Племяша, поползла под завал.
Ужас, который она испытывала, лишил ее осознания времени совершенно. Если парень вроде бы один миг скользил под страшным нагромождением ветвей, то Маруся будто полжизни под ними провела. Она почти не дышала, ощущала страшную дрожь, которая била ее так сильно, что и в ледяном озере подобного не чувствовалось. Марусе казалось, будто эта колотилка так и вздымает ее над землей, поднимает ближе к страшным сучьям, готовым подцепить одежду – и уже больше не выпустить.
Девушка даже не заметила, как проползла завал и вылезла наконец на траву, на вольный воздух. Продолжала елозить на животе, ничего не видя ни вокруг, ни перед собой, кроме земли, и очнулась, когда сквозь муторный звон в ушах пробился насмешливый голос Племяша:
– Да будя, будя тебе, вставай уже, пузо сотрешь до дырок!
Маруся уставилась в землю и обнаружила, что та зеленая, а не серая, как там, под завалом. Да ведь она уже лежит щекой на траве! Выползла! Рванулась было вскочить, но тут же замерла и осторожно, испуганно попыталась обернуться: а вдруг нижняя часть тела еще под сучьями? Вдруг заденет их – и они рухнут на бедра, на ноги...
– Поднимайся, – приободрил ее спутник. – Вылезла ты. Все.
Маруся встала на четвереньки и поняла, что отползла от завала на добрую сажень. Кое-как распрямилась, отряхнулась от серой земли и травы. Подышала глубоко.
Племяш подошел, развязал ей руки.
– Что, уж не боишься, что сбегу? – с угрюмым задором спросила Маруся.
– А куда тебе бежать? И-ех, милка моя, бежать-то тебе и некуда! – хихикнул Племяш с ухватками деревенского парня, который зовет девку на вечерку и знает, что девка ему не откажет. – Потому что мы почитай пришли. Вот за той рощицей... два шага...
Рощица кончилась и впрямь быстро. Не два шага, но не более двух сотен. Солнце, обогнувшее лес, ударило по глазам, едва вышли из-за деревьев, и Маруся зажмурилась было, а только потом разглядела почернелый от времени сруб среди давней, уже сильно замшелой, неопрятной вырубки. Тут же увидела груду выкопанной земли и высокого светловолосого парня, который с превеликим любопытством пялился на них с Племяшом.
* * *Сойдя с лесенки, Алёна осмотрелась, водя фонарем вокруг, – да так и ахнула. Сверху было не разглядеть, но сейчас она подумала, что старинное имя Вассиан недавно возникло более чем уместно. Место, в котором она очутилась, меньше всего напоминало деревенские подполья, и опасаться встречи с подполянником (или надеяться на нее, ха-ха!) тут не стоило. Не слишком-то высокое (Алёне с ее ростом в 172 сантиметра приходилось гнуться в три погибели), оно все же было устроено настолько основательно, с накрепко утрамбованным потолком, подпертым столбами из какого-то крепкого дерева, с плотно убитым полом, как если бы было рассчитано не на хранение продуктов, а на сборища изрядного количества народу. Воздух не отдавал затхлостью, более того – Алёне показалось, что пахло здесь сухими травами и вроде бы даже ладаном. Ничуть не удивительно, если окажется, что рукопись Вассиана имеет отношение к старообрядчеству – ну очень похоже на тайную молельню! Возможно, та рукопись, которую ищет Феич, – какое-нибудь старообрядческое Евангелие или вообще немыслимый складень, украшенный драгоценностями. Тогда это и в самом деле клад. Когда-то Алёна писала про старообрядцев, про их шифры (в книге-то шифры она выдумывала сама, но, что называется, на реальной основе), про их сокровища – и ужасные опасности, которые подстерегают их искателей в подземных ходах.[15]
Однако слово «ход» предполагает слово «идти», здесь же подобного действия не произведешь. Почти у самого пола Алёна обнаружила какую-то дырку высотой сантиметров в семьдесят, но то был не ход, а типичный лаз, в который следовало именно лезть, а то и вползать. Можно представить, во что превратятся через пять минут ее любимые французские джинсы!
Алёна размышляла, чем пожертвовать – джинсами или разгадкой тайны, как вдруг свет фонаря упал на какую-то бесформенную кучу на полу. Пригляделась – и обнаружила что-то вроде робы примерно 60-го размера: подобие огромного и просторного комбинезона, жутко испачканного землей на локтях и коленях. Понятно... Значит, в этой, если так можно выразиться, спецодежде Феич исследует подземные таинственные глубины. А вот интересно, поместится ли в ней Алёна Дмитриева?
С трудом, но все же поместилась. Нет, боже упаси, не стоит предполагать в нашей героине таких габаритов! На самом деле она носила 46-й размер, который вот уже много лет безуспешно пыталась сократить до 44-го, а лучше – до 42-го. В робу же уместилась с трудом потому, что очень уж неудобно было ее на себя напяливать. Пришлось сбросить жилетку. А впрочем, роба защищала от холода.
Ну и если она все же надета, нужно ее испробовать в деле, разве нет? Да, нужно, кивнула сама себе Алёна – и полезла в нору, которая вполне заслуживала название крысиной, такой оказалась тесной и узкой. Ползти приходилось, опираясь на одну только руку, потому что в другой был зажат фонарь, и писательница подумала, что участь искателей приключений значительно менее романтична, чем ее себе представляют любители авантюрного чтива.
«Вот сейчас ка-ак погаснет фонарь...» – вдруг подумала Алёна.
И, что самое интересное, фонарь взял да и погас.
С нашей героиней такое случалось сплошь и рядом. В смысле, у нее бывали моменты предчувствий. Но она им не доверяла, вернее, не умела ими пользоваться. Мало ли какой бред придет в голову такой отъявленной фантазерке, как Алёна Дмитриева, что же, на все реагировать? Небось с ума сойдешь от несбывшихся надежд или страхов! Вот так же произошло и сейчас. Она просто не обратила внимания на эту мгновенно ужалившую мысль: а что, если погаснет фонарь? Не обратила – ну и получи, фашист, гранату!
С другой стороны, что Алёна могла сделать? Только вернуться. Вот она и решила вернуться, при свете или без, неважно. И начала разворачиваться. Было ужасно тесно, неудобно, но кое-как Алёне удалось это сделать. В теснотище и темнотище было совершенно непонятно, где, собственно, что, только верх от низа удавалось отличить, да и то весьма условно, а право-лево, спереди-сзади – вообще нереально определить. Алёна довольно чувствительно шарахнулась о какую-то деревяшку, наверное, опору, испугалась – не свалить бы ее, потом попыталась вспомнить, в каком месте подвала она видела эту опору и видела ли ее вообще, как вдруг...
Ну правильно, ее очередное предчувствие оказалось вещим: деревяшка вдруг начала на нее валиться! А тут и без всяких способностей к предвидению дальнейших событий ясно, что последует, если на человека падает опора свода. Идиота (вернее, идиотку, которая ее сшибла) завалит землей!
Алёна рванулась куда-то, отпихнув ногой подлую деревяшку, немного проползла в каком-то сумасшедшем темпе, слушая звук мягко обрушивающейся земли, кое-как осознала, что та падает уже не на нее, что она все же не засыпана, вырвалась... Но куда? В какую сторону теперь ползти? Вперед или назад? И как отличить одно от другого? Никаких мыслей на сей счет не имелось. А фонарь она уронила там, где начался обвал. Да и что в нем проку, в несветящем-то? В довершение всего Алёна не могла вспомнить, ползла по прямой или поворачивала, и сколько раз. Делать было нечего, кроме как продолжать двигаться наудачу. В конце концов, подземный лаз где-то же закончится!
Вообще он вполне мог кончиться тупиком, но эту мысль Алёна с гневом изгнала из глубин подсознания, как подлую и предательскую. Ей хотелось думать, что она не совсем запуталась в направлениях и ползет не невесть куда, а возвращается в подпол дома Феича. Такая мысль вселяла бодрость, а потому Алёна сосредоточилась на ней.
Она ползла и ползла, вспоминая одну из любимых своих героинь – пани Иоанну, которой тоже пришлось освоить ползучий путь передвижения в подземном ходе, однако тот ход был прорыт силами самой пани Иоанны, это раз, а во-вторых, он все же привел ее к спасению... Ну, раз повезло героине Хмелевской, почему должно не повезти Алёне Дмитриевой, которой, вообще-то, всегда везет? Правда, не повезло в единственной безумной и страстной, может быть, последней любви, так и что, ведь на том жизнь не кончилась...[16]
Отогнав от себя видение некоего лица с колдовскими (ну да, наша героиня не столь давно была так безумно влюблена, что находила самые несусветные эпитеты для предмета своих чувств!) черными глазами и, главное, прогнав совершенно убийственные в данной ситуации мысли о том, что в те незапамятные времена она была убеждена, будто умрет с горьким именем Игорь на устах, Алёна продолжала путь на четвереньках, постепенно привыкая к диковинному способу передвижения, начиная более четко воспринимать окружающее и осознавая, что рельеф местности, так сказать, ей незнаком. Совершенно точно – она не проползала вот это углубление и об этот выступ в стене не ударялась плечом... А впрочем, Алёна отличалась изрядной топографической тупостью, поэтому не слишком доверяла своим ощущениям – просто ползла, ожидая, когда глаза привыкнут к темноте, и завидуя никталопам, из которых ей был известен отнюдь не только чудаковатый географ Жак Паганель, но и некоторые другие личности. Вообще с никталопами у нее с прошлой осени были очень сложные отношения. С никталопами, а также с дальтониками. Общение с некоторыми из них едва не возымело самые необратимые для нашей вездесущей героини последствия... На счастье, все обошлось[17].
Сейчас Алёна с превеликим удовольствием подзаняла бы у никталопов их способностей. И, кажется, мечты ее начинали сбываться: чем дальше она ползла, тем отчетливей различала вокруг себя очертания стен. Неужели наступила-таки долгожданная никталопия? Но спустя несколько мгновений стало ясно, что благоприобретенные дефекты зрения тут вовсе ни при чем. Откуда-то проникал свет, вот в чем дело! И еще через пару минут Алёна обнаружила, что над головой у нее уже не земляной свод, а нагромождение каких-то черных балок, сквозь которые мерцает сумеречное небо.
«Наверное, они неминуемо оставили бы следы, когда б к вечеру не нанесло с долины Амура ветер. Он принялся трепать зацветшую тайгу так, что над прииском закружился розовый ветер из шиповниковых лепестков. Максим, когда два лепестка прилипли к его губам, блаженно улыбнулся и втянул их в рот. Осторожно, с наслаждением пожевал. На губах словно бы остался вкус поцелуя. Как давно, ох, как давно он не целовал ничьих губ! Но, может быть, совсем скоро...
Он оглянулся. В это время тут никак не могло быть Софрона, но Максиму хотелось поймать чей-то дружеский, понимающий взгляд, хотелось радостно подмигнуть близкому человеку (а ближе Софрона и Тати не было у него сейчас никого на свете). Софрон разделил бы его радость: ветер, который сдул лепестки с шиповниковых кустов, а в том числе и с того, который рос около подземного хода, – это был ветер-помощник, ветер-пособник!
Максим наткнулся на взгляд Акимки – и спохватился, что забылся, и мигом принял тот же угрюмый, хмурый, настороженный вид, какой напустил на себя ночью, когда призрак белого тигра возмутил покой острожных. Надо еще не забыть озираться заполошно и украдкой бросать испуганные взгляды в сторону острова. Что Максим и проделал незамедлительно, приметив – Акимка тоже туда косяка дает то и дело. Боится! Эх, Акимка, гольдская твоя трусливая душа! Тебе есть чего бояться, но вовсе не призрака тигра...
Максим старательно играл свою трагическую роль до самого вечера, а когда кандальные начали вытягиваться в привычный строй, задирая на себе лохмотья для осмотра – а как же, не утащили ли они драгоценные кварцы с золотинами, не оскудили, не обездолили ли казну?! – был уже настороже. И первый услышал перезвон колокольцев и заунывный перестук шаманского бубна, которые раздались с того края отвала. Услышал – и изо всех сил начал дрожать.
– Амба! – взвизгнул Акимка.
Стражники вскинули винтовки, целясь в сторону едва различимого за деревьями Виноградного острова. Однако белесая тень на сей раз мелькнула с другой стороны, на вершине кряжа. Мелькнула – и скрылась за деревьями, а звон колокольчиков и перестук бубна метались, плелись среди стволов, перекликались, звали... Кого звали?
Акимка упал на колени, закрыл голову руками, чуть слышно застонал. Черт, как мешал Максиму этот глупый суеверный гиляк! Ну куда он лезет? Того и гляди все дело сорвет со своей уверенностью, что именно по его душу является призрак убитого тигра!
Правильно вчера ругался Стрекалов – экая самонадеянность! Ну как тут не вспомнить господина Достоевского, Федора Михайловича? «Помилуйте, да кто ж у нас на Руси себя Наполеоном не считает?» Оказывается, и среди гольдов все глядят в Наполеоны, совершенно по Пушкину. Оказывается, и среди гольдов каждый себя пупом земли числит.
Однако пора начинать играть свою сегодняшнюю роль. Причем надо поспешить, чтобы опередить Акимку.
Максим с испуганным воем кинулся прочь от звона колокольцев, однако вдруг замер, словно наткнулся на незримую стену, и с обреченным видом повернул туда, где только что мелькала белесая тень. И побрел, побрел, жалобно стеная, простирая вперед закованные руки и выкрикивая:
– Нет, нет, я не хочу, отпусти меня!
– Ты куда, Волков? – закричал своим пронзительным голосом стражник Чуваев. – А ну, воротись, не то схлопочешь пулю при попытке к бегству!
– Он зовет... – простонал Максим. – Словно на веревке тащит... Не могу остановиться! Стреляй, Чуваев! Лучше от русской пули сгинуть, чем в ад с гольдским призраком провалиться!
«Как бы не переиграть... – спохватился он тут же. – С этого дурня хватит ведь и выпалить! Пора бы ребятишкам прекращать спектакль и уходить. На сегодня хватит. Как выражался тот старый московский жандарм, который три года тому назад разгромил мою лабораторию и связал мне руки: поозоровали, голубчики, – и будя!»
Его словно услышали. Призрак тигра исчез в зарослях, звон и перестук прекратились. Максим немедленно замер и рухнул ничком, словно его перестали держать ноги.
Набежал Чуваев, снявший с плеча винтовку, но, по счастью, так и не решившийся выстрелить. Подскочил инженер Стрекалов, брезгливо тряхнул Максима за плечо:
– Послушайте, Волков, я всегда считал вас образованным и прогрессивным человеком, а вы, оказывается, так же подвержены суевериям, как любой темный, забитый гольд.
– Да я и сам считал себя прогрессивным и образованным человеком, – буркнул Максим, отводя глаза, как бы вне себя от стыда. – Но со мной и правда что-то происходит при виде этого призрака. Чудится, словно слышу чей-то голос, зов, которому не могу противиться...
– Чушь! – прикрикнул донельзя разозленный Стрекалов. – Ну вы сами посудите, как призрак может издавать какие-то звуки? Я уже не говорю о том, что если вы понимаете его слова, то он, выходит, изъясняется по-русски. Вам не кажется, что вы чрезмерно высокого мнения о лингвистических способностях какого-то там приамурского тигра, к тому же убитого?
– Но, господин капитан, – рассудительно возразил Максим, и только очень проницательное ухо могло бы уловить в его тоне оттенок ехидства, – если вы признаете существование призрака, а вы его признаете, поскольку его видите, то почему бы не признать в нем умения говорить и даже... – тут он все же не удержался от ухмылки, – даже изрядных лингвистических способностей?
Стрекалов откровенно растерялся и не нашелся, что ответить.
– Разрешите идти, господин капитан? – спросил Максим и, не дожидаясь ответа, побрел, подбирая кандалы, вслед за прочими каторжными. Вид у него был самый понурый, он с трудом волочил ноги, а на самом деле едва сдерживал нетерпение: «Скорей бы наступило завтра!»
* * *Наверное, марсовый Магеллана или Колумба с таким же пылом кричал: «Земля!», как Алёна закричала бы сейчас: «Небо!» Правда, от полноты чувств у нее, выражаясь словами русского Эзопа и Лафонтена в одном флаконе, в зобу дыханье сперло, поэтому она не смогла издать ни звука. К ее собственному счастью, как очень скоро выяснилось.
Дрожа от предвкушения освобождения из губительного земляного плена, Алёна попыталась встать, и ей это удалось. В первую минуту облегчение в распрямившихся ногах оказалось таким сильным, что она сосредоточилась только на своих блаженных ощущениях, и не сразу осознала, что подняться во весь рост удалось потому, что голова ее просунулась сквозь нагроможденье обгорелых, черных балок, наваленных там и сям.
Итак, она очутилась в развалинах сгоревшей избы. Пожар, видимо, случился давно – никакого запаха гари или пепла невозможно было уловить. Да, Падежино хирело, никому за много лет и в голову не пришло убрать развалины, построить новый дом на этом месте... Впрочем, вспомнила Алёна, они с Лешим видели не одну заколоченную вполне добротную избу, проезжая по деревне. А лже-фотограф, он же Понтий, вообще чуть не заманил ее и художника в совершенно заброшенное селение...
Тут Алёну пробрало холодом – и не только из-за того, что кругом все же была зима: ее ужаснула мысль, а не доползла ли она до той самой заброшенной деревни?! Чушь, конечно, до нее несколько километров, а под землей только поезда метрополитена мчатся с нечеловеческой скоростью. Алёна же ползла не столь и долго, чтобы оказаться в необитаемых местах... а то, что попала она именно в места обитаемые, немедленно было подтверждено хрустом снега под чьими-то шагами и молодым мужским голосом, произнесшим:
– Да нет его, точно, я сам видел, как он с этим парнем пошел его «Форд» вытаскивать.
Алёна прижала ладонь ко рту, чтобы не издать ненароком ни звука, и даже чуть присела, чтобы ее голова не торчала так явно из подземелья. Пока ее не заметили, но не стоит судьбу пытать. Сюда явились отнюдь не спасители и доброжелатели! Писательница мигом узнала молодой голос – Понтий, Сусанин чертов! И говорит он о Феиче и о Лешем с его «Фордом». Странно, что не упомянул о своих заслугах. Ведь именно из-за него машина и завязла в снегу, съехав с дороги! Кстати, зачем он это, интересно, сделал? Да уж не с благими намерениями точно. Может быть, он даже надеялся, что автомобиль перевернется и взорвется? Правда, Алёна, даже при всей скудости ее автомотопознаний, не была убеждена, что всякий перевернувшийся автомобиль непременно должен взорваться, однако факт, что его пассажирам не поздоровилось бы. Вполне можно было крепко покалечиться, а то и вовсе шеи переломать.
Какое счастье, что у нашей героини сейчас заклинило горло! Вот хороша бы она была, позвав на помощь человека, который против нее единожды уже злоумышлял. Теперь понятно, что все его «ужимки и прыжки» в виде пылких взглядов были просто-напросто маскировкой. Видимо, несмотря на молодые годы, у Понтия уже имелся опыт общения с дамами постбальзаковского возраста, и он прекрасно знал, как легко они ведутся на самые невинные знаки внимания со стороны привлекательных молчелов, придавая оным знакам смысл, вовсе им даже не свойственный, а то и прямо противоположный. Да... можно вообразить, что было бы, обнаружь сейчас Понтий Алёну в таком беспомощном положении. Мигом шею бы свернул, прежде чем она успела бы нырнуть назад в спасительное подземелье.
Ах, до чего все же мировосприятие женщин непостоянно... Только что это самое подземелье было губительным, а теперь уже спасительным стало!
Кстати, ничто не помешало бы Понтию спуститься следом за Алёной, и началась бы гонка с преследованиями по крысиным норам. Понятно, чем бы она закончилась, – вряд ли спасением не слишком знаменитой писательницы, ведь она одна, а преследователей, самое малое, двое. Понтий же явился сюда, в развалины, не один – кому-то же он адресовал свою реплику.
Все эти мысли промелькнули в голове Алёны поистине мгновенно и уложились точнехонько в тот краткий промежуток, который разделил слова Понтия – и ответную реплику:
– А та дылда с ними была?
Новый голос Алёна тоже мигом узнала, хотя сии поскрипывающие модуляции слышала недолго, – Зиновия! Ну да, Зиновия, не пустившая их с Лешим в монастырь. А «дылда», надо полагать, – писательница Алёна Дмитриева?!
– Нет, ее я не видал, наверное, в доме осталась, – откликнулся Понтий.
Так... В доме осталась Алёна Дмитриева, писательница, которая, теперь сомнений нет, и подразумевалась Зиновией под дылдой.
Дылда? Всего каких-то несчастных 172 сантиметра, даже не модельный рост! Наверное, сама Зиновия росточком метра в полтора, коротконожка какая-нибудь. Тогда все понятно: она из самой черной зависти, что жизнь не удалась и ноги у нее длиной в двадцать сантиметров, готова обозвать дылдой всякую женщину, которая хоть на чуточку выше. Но Понтий! Высоченный Понтий! Он-то мог бы поправить свою тетку, сказать, что в доме осталась никакая не дылда! Что за семейка, которая беспрестанно оскорбляет почти знаменитую писательницу? То обезьяной Читой, то дылдой называют...
Впрочем, члены семейки вообще не стеснялись в подборе слов даже по отношению друг к другу, в чем Алёна не замедлила убедиться через минуту.
– Слушай, тетя Зина, – сказал Понтий, – по-моему, вы с папаней просто спятили насчет рукописи прадедушки Вассиана.
Ну, если бы Алёне Дмитриевой кто-то сказал, что она спятила, даже за компанию с другим человеком, она бы просто испепелила оскорбителя на месте! Однако у Зиновии оказалось совершенно иное мерило ценностей.
– Прадедушки Вассиана? – возмущенно воскликнула она. – Какой он тебе прадедушка? Он нам вообще никакой не родственник! А Тимке он прадед, да и то – двоюродный, через жену свою, тетку Маруськину.
«Тимка – это Феич, – сообразила Алёна, которая уже начинала разбираться в витиеватых родственных отношениях странного семейства. – Значит, Вассиан – никакой не старообрядец, а дядюшка той самой Марии, которую все кличут просто Маруськой. Какую же ценность может иметь его рукопись, если он не Топорков, не старообрядец, не преподобный, не святой, а просто дядюшка?! Значит, церковными ценностями тут и не пахнет. Неужели все сводится к старинным знахарским рецептам?»
– Что-то я никак не пойму, – насмешливо проговорил тем временем Понтий. – Если ты уверяешь, будто Вассиан – прадед Тимки, значит, Тимка и в самом деле имеет право на его записки? Не мы, которые их прибрали к рукам, а он, если судить по праву наследования?
– Ну, – уклончиво заговорила Зиновия, – мы с Тимкой все же, хочешь не хочешь, по деду Тимофею родня, двоюродная, так что права наши на наследование, можно сказать, равные – и на клад, и на эти бессмысленные бумажонки. Дурак Тимка, что верит, будто в записках Вассиана скрыты какие-то толковые сведения. Он думает, в них написано, где Маруська все зарыла, а там один бред про любовь к той туземке.
– Ну, кое-что про Тимофея и про Маруську там все же есть, – возразил Понтий. – И про остальное – тоже.
– Да, есть, – согласилась Зиновия. – Только сущая ерунда. Но очень правдоподобно наводится тень на плетень. Поэтому рукопись – отличная ловушка для Феича. Как ловушка на зверя. Знаешь такую? Яма прикрыта кольями и дерном, выглядит, как твердая земля, а посредине лежит приманка. Но «крыша» провалится, когда на нее доверчиво наступит медведь. Так же провалится и Феич, когда потянется за дневником.
– Мать честная! – воскликнул парень изумленно. – Кого ты привел, Митюха?
Маруся оглянулась в поисках неведомого Митюхи, но никого, кроме Племяша, рядом не было.
– Маруська это, – немногословно сообщил Племяш.
Тогда девушка сообразила, что, пожалуй, он и есть Митюха. Ну надо же, у него и человеческое имя имеется, оказывается. Да какое хорошее...
– Где взял? – широко улыбнулся парень и подмигнул Марусе ярким синим оком.
У нее как-то странно стеснилось в горле и руки похолодели. Ишь, какие глаза... Неужели такие бывают? Прямо синий пламень, а не глаза! Раньше Марусе казалось, что самые красивые глаза на свете – у Гошки Кудымова, а теперь... а теперь... Синий пламень! Бесов огонь! Так и жжет взглядом! Да... Гошка Кудымов, конечно, интересный, но этот – интересней в двадцать раз. А может, и в сто.
– Шел да нашел, – между тем ответил Митюха. – Девка, вишь ты, пошла в лес да заплуталась, а я вывел.
– Знать, по грибы пошла, по ягоды? – невинно спросил парень, озирая Марусю с ног до головы. И как-то выходило, как-то чувствовалось, что отмечает он не только гимнастерку, штаны и сапоги – одежду, странную для девушки, которая пошла в лес, но и видит все, что под одеждой находится. Не в смысле старенькое платьице, а то, что даже под ним и под бельем... Он словно бы видел Марусю вообще насквозь, до смятенных мыслей ее и самых тайных желаний.
– Ну, вроде того, – ухмыльнулся Митюха. – Она его племянница. – И кивком указал на груду земли.
– Да ну?! – округлил глаза парень.
– Я ж тебе говорил, что тетка Дуня вызвала с города подмогу, племяшку свою.
– Говорил. Да, помню. Но я решил, там недоросток какой-то, я и в мыслях не держал, что будет вон какая справная... и большенькая уже. – Синеглазый снова подмигнул Марусе, однако та не заметила, потому что с ужасом смотрела на груду земли.
Она явно была свеженасыпана, не успела еще заветреть. Это что же, могильный холм?! Там, под грудой, Вассиан Хмуров зарыт, что ли?! Они убили его?! Убили и зарыли? Только что, прямо перед приходом Маруси? А теперь... теперь...
У девушки подкосились ноги. Схватилась за рукав Митюхиного пиджака и вроде бы даже удержалась, но в ту минуту... В ту самую минуту на могильный холм откуда-то упал здоровущий ком земли, а потом из-за насыпи показался какой-то черный человек, грязный, как черт, который смолу в адовых котлах размешивает, обросший бородой и изможденный, словно грешник после мытарств по мукам, и вытаращил на Марусю темные глаза:
– Племянница Дунина? Маруся, ты? Как ты сюда попала, бедняжка? Зачем пришла? Тебя Дунечка послала?
Она молчала, только тупо моргала и пыталась справиться со спершимся дыханием. Вроде бы живой человек... Или все ж мертвец оживший перед ней?!
– Не узнаешь? – слабо улыбнулся этот страшный, глядя на ее ошарашенное лицо. – Ну да ты меня не помнишь. Я твой дядя – Вассиан Хмуров. Муж Евдокии.
Маруся слабо кивнула, постепенно начиная верить, что человек вроде бы вполне живой, а грязный такой оттого, что копает землю. Он, видать, и накидал холм своей лопатой. Что ж он там роет, интересно знать? Ах, да какая ж она дура! Митюха еще там, у озера, сказал, что Вассиан роет золото!
И впрямь роет. Очень удивительно. Разве золото – картошка, чтоб его вот так... раз да раз?
– Здравствуйте, дядя Вассиан, – пробормотала Маруся. – Я записку вашу прочитала... то есть не всю, ее ветром под крыльцо занесло, и слова смыло, там чуточка осталась, про золото, про аз, про то, что вернетесь... Тетя Дуня ее даже не видела еще, а я первая прочитала... нашла и прочитала... а потом решила... решила... и отправилась...
Маруся сбивалась, путалась в словах, то глядя на Вассиана, то косясь на незнакомого парня, который не сводил с нее насмешливого, до мучений пронзительного, ну просто-таки насквозь пронизывающего взгляда.
– Спасать меня отправилась? – спросил Вассиан ломким голосом. Показалось, или впрямь большие, темные, глубоко запавшие глаза его наполнились слезами?
Язык Марусин к нёбу присох. Ну как скажешь, что она решила попытаться золотишком разжиться, а на участь Вассиана Хмурова ей было наплевать? То есть она даже не думала об его участи... Ничего не сказала, просто опустила голову.
Парень синеглазый откровенно хмыкнул:
– Спасательница, гляди на нее... Да врешь небось! Коль ради спасения, ни за что в лес одна не сунулась. Толпой пошли бы. Знаю я, как по лесам пропавших ищут! А ты одинешенька пошла и чем свет, – синеглазый поглядел на солнце, – коли еще до полудня сюда притопала.
– Чем свет, чем свет, – согласился Митюха. – Рыжка тявкнул, еще чуть брезжило, и я в окно глядь – бежит эта... – И он подавился следующим словцом, только подмигнул парню.
Марусе, впрочем, было не до их перемигиваний. Так вот почему Племяш, он же Митюха, пошел по ее следу – Рыжка тявкнул. Значит, рыжая собачонка была его животинкой. Значит, он выглянул в окно на ее лай, увидел Марусю – и подался следом.
Хм, странно. Небось мимо не одна Маруся хаживала, небось собачка не раз на дню лаивала. Но сорвался Митюха вдогон именно за ней. Неужто потому, что она племянница тети Дуни Хмуровой? Племяш догадался, что Маруся не просто так в лес идет, а по дядькиному следу? Но как догадался? Или просто решил на всякий случай последить за ней? А уж когда она в Золотую падь полезла, в догадках своих окончательно уверился и решил ее привести в это тайное место, над которым так и веет варнацким духом... Ох, правда, все они тут варнаки: и сам Митюха, и синеглазый, до онемения сердечного красивый, «интересный» и такой опасный парень! А Вассиан Хмуров? Заодно он с ними или жертва их?
И тут Маруся увидела цепь. Довольно тяжелую и очень прочную цепь, под вид такой, на какую сажают только самых мощных и яростных меделянских кобелей, но даже их силы не хватает с такой цепи сорваться. Цепь тянулась от дверей сруба до кучи земли и непрестанно пошевеливалась на земле, словно предлинная железная змея, а также неровно позванивала.
«Вассиан цепкой прикован! – догадалась Маруся. – Он шевелится – и цепь звенит... Его посадили на цепь, чтобы не сбежал!»
– А ты копай знай! – прикрикнул парень, словно решив ответить на невысказанный Марусин вопрос. – Твое дело копательское да искательское. Но смотри мне, Вассиан Ильич, не вздумай зажилить хоть что-то, хоть горошинку, я ведь, сам знаешь, и во рту поищу, и раком поставлю, а найду все, что заховаешь!
– Да и не думал я ничего ховать, с чего ты взял... – угрюмо опустил голову Вассиан. – Ты, Тимка, знаю, норовишь все добытое к своим рукам прибрать. Меня-то сюда заманил, мол, в равной доле, а теперь...
– А теперь что? – сузил синие глаза Тимка. – Разве я теперь что иное сказал? На цепку я тебя посадил, потому что шибко ты дерганый, чуть что, готов на смертоубийство. А что проку лаяться да драться, кто главный да равный? Не может в таком деле равенства быть, как на корабле должен быть один капитан, а в ватаге один атаман. Когда добудем золотишко – вновь повторю: в равной доле будем с тобой. Я из своей доли Митюхе отдам за дозор, ты – Маруське за стряпку. Да-да, девка тут останется, стряпухой будет. А мы тоже за лопаты возьмемся. Ты, смотрю, слабосильный копатель, будешь до морковкина заговенья тут ворохаться. Придется нам с Митюхой тебе помогать. Станем помогать, а, Митюха?
– А чего же, – кивнул тот, – чем скорей, тем спорей. А то хоть и опаивает тетка моя, Захарьевна, женку вон его, – последовал кивок в сторону понурого Вассиана, – сонным зельем, а все ж, глядишь, и очухается она когда-то, глядишь, и спохватится, что муженька-то поискать надобно, а для сего – народ собрать... Наши, падежинцы, конечно, не шибко на подъем горазды, а все ж нанесет – так и медведь из берлоги средь зимы подымается. Глядь, и народишко взобьется на поиски. К тому ж и посланьице его, вишь, нашлось... – Племяш бросил на Вассиана недобрый взгляд. – Писа-а-атель чертов! А врал, что никто и ничего, ни сном, ни духом...
– Все мы друг другу врали, – огрызнулся Вассиан, снова берясь за лопату и скрываясь за грудой вырытой земли, на которую тотчас вновь начали сыпаться свежие комья. И уже оттуда зазвучал его голос: – Как будто Тимка мне соловьем не заливался про то, как вместе работать станем. А теперь на цепь посадил! И сейчас какие речи ведешь... Стряпуха, стряпуха! Отпустили бы девку, пакостники!
– Ага, отпусти ее... – проворчал Митюха. – Сам не знаешь, чего балаболишь. Она ведь отродясь дороги назад не сыщет. Чай я не леший, девок в чащобу заводить-заманивать да и бросать бездорожными. Жалко небось!
– Нашелся жалостливый... – донеслось из-за земляного холма. – Себе б не врал! Знаю я твою жалостливость, весь в тетку свою, которая мою жену лютым зельем опаивает!
– Так ить дело-то какое мы затеяли, – с виноватым видом развел руками Митюха. – Надо ж как-то исхитряться, чтоб его сладить поспособней!
– Да, Маруся, это правда, отпустить мы тебя не сможем за-ради твоего же блага, – кивнул Тимка. – Ни к чему тебе, ну совершенно ни к чему одной по лесу блукать. Не выблукаешь – загнешься на мари или под сухой лесиною. А у нас тут покашеваришь день-два-три, а за то время, думаю, управимся. Твое дело простое – варить да постирушку наладить, а то употели мы тут. Ручей вон там, – махнул он рукой. – Да поглядывай, вдруг кого чужого занесет, тогда сразу к нам.
– Поглядывай! – хмыкнул Митюха. – Да за ней самой погляд нужен. Оставь ее – она и убежит. А если завидит досужего человека, небось орать начнет и на помощь звать.
– А мне сдается, тревожиться вовсе не о чем, – Тимка лукаво поглядел на Марусю. – Если позовет на помощь – ей же меньше золота достанется, ведь придется и с чужим делиться.
– Ага, а если он будет вооружен? И постреляет нас всех тут? – не уступал Митюха.
– Ну а ее зачем ему оставлять? – рассудительно сказал Тимка. – Если постреляет, то и впрямь всех, и ее тоже. Понимать должна. Мы-то золотишка дадим, а чужой... Чужому и она чужая!
– Что же... что же, ты думаешь, одни разбойники по лесам шастают? – подала голос Маруся, которая начала понемногу приходить в себя и которой надоело, что о ней говорят, будто о бессловесной скотинке или о вещи какой. – А пошел человек по грибы, по ягоды... мирный человек, случайный...
– По грибы, случайный... – смешно и очень похоже передразнил Тимка. – Случайный человек сюда дорогу нипочем не найдет, а если найдет, значит, знал, зачем шел, – за золотом. И захочет ли он делиться с какой-то девкой? Вряд ли, сама понимаешь. А значит, тебе надо за нас держаться, мы, считай, уже совсем свои. Да ладно болтать, пошли, покажу тебе наше мужицкое хозяйство.
Синеглазый кивнул на дом.
– Так я что, в деревню уж не возвращаюсь? – спросил Митюха.
– Незачем, – отрубил Тимка.
– Ну, коли так... – кивнул Митюха, стащил рубаху, шлепнул комара, мигом присосавшегося к его потному, рыхловатому телу, взял воткнутую в кучу земли лопату и пошел туда, где звенел своей неотвязной цепью неспоро копавший Вассиан.
– Копуха ты! – послышался насмешливый голос Митюхи. – Копуха и есть, потому что не копаешь, а копаешься! Давай-давай, посторонись, в две силы поспорей будет!
– Ничего я не пойму, – растерянно проговорила Маруся. – Разве золото в земле вот так просто лежит, будто картошка? Отродясь про наши края такого не слыхала. Небось тут уже столько ям нарыли бы и все разбогатели!
– Правильно говоришь, – кивнул Тимка. – Разбогатеть – это тебе не куль картошки накопать. Золото моют в горах. Слыхала такую песню? – И он тихонечко, чуть надтреснутым баритончиком напел: – По диким степям Забайкалья, где золото моют в горах, бродяга, судьбу проклиная, тащился с сумой на плечах...
«Вот бесова сила, – со злым восхищением подумала Маруся. – Голосу-то всего ничего, а как за душу берет! Так и стиснуло сердечишко... И глаза такие синие... Бесова сила, воистину!»
– Вот и то золото, которое мы ищем, намыли там, где его земля породила, – продолжал между тем Тимка. – Далеко, в немыслимой дали, аж на Амуре-реке. Мыли его каторжане да ссыльные, двое из них бежали вместе с туземной девкою, которая им помогла. А с собой прихватили немало самородков. По пути убили офицера, который сопровождал в Петербург местного человека из казаков-поселенцев. Он изобретатель был, изобрел какую-то машину, я хорошенько не знаю, что там за штука была. Но разбойнички их обоих убили, подорожные их бумаги взяли и таким образом добрались до России.
– А разве река Амур не по российской земле бежит? – удивилась Маруся.
– Конечно, по российской, а все ж для тех, кто там живет, Россия только за Уралом начинается, а до Урала – одна сплошная Сибирь.
– Откуда ты все это знаешь? Сам там был, золото мыл?
– Не был, конечно, однако родич мой в тех краях живал, горе мыкал, а главное дело, он и был одним из тех удальцов, кто с прииска бежал.
– Варнаки! – так и ахнула Маруся. – Значит, вы варнацкий клад ищете? Значит, все и вправду было?
– Ну вот, даже ты слыхала, – улыбнулся Тимка. – Значит, и вправду было.
– Но зачем они здесь клад зарыли? И куда сами делись? Почему твой родич, когда отсюда ушел, с собой золото не прихватил?
– Долго рассказывать, – отмахнулся Тимка. – Да и недосуг. Может, потом... А теперь иди, иди в дом.
Он махнул рукой в сторону сруба, и Маруся пошла впереди.
* * *– Что это значит? – спросил Понтий, и в голосе его прозвучала нотка тревоги. – Яма, дерн, приманка, медведь... Ты о ком?
– Да о ком же ином, как не о Тимке, не о Феиче! Я же сказала, что он попадет в ловушку! – с торжеством объявила Зиновия. – Когда прочтет наше письмо, обязательно полезет в яму. Обязательно! Но когда будет проползать мимо подпорки, она упадет – твой отец сегодня днем ее подпилил. И верхнюю плашку убрал – потолок там теперь едва держится.
«Уже не держится», – мрачно подумала Алёна, вспомнив, как гулко, с уханьем, рушился земляной пласт.
– Ход обратно будет завален, – продолжала Зиновия, – Тимка поползет вперед...
– И вылезет здесь, – докончил Понтий скучным голосом. – Ну и что?
– Никуда он не вылезет! – аж взвизгнула Зиновия. – Лаз будет перекрыт. Мы с тобой его завалим. Тимка окажется в ловушке, где его никто никогда не найдет.
– Ты что, тетенька, убийство задумала? – ужаснулся Понтий. – Я в такие игры не играю!
– Да больно надо грех на душу брать, – скрипуче засмеялась Зиновия. – Если Тимка не дурак, а ведь он себя в больших умниках числит, значит, выберется. Ну а если ума у него нет, значит, сдохнет, и получится, что судьба у него такая. И вот тут-то свершится отмщение!
Алёна подумала, что Зиновия явно взяла на себя роль Немезиды. Месть сквозь многие годы, десятилетия за какую-то жалкую дедушкину измену! Античные авторы нервно курят в сторонке, фурии и эринии, гонявшие туда-сюда бедолагу Ореста, коллективно утопились в Лете от зависти...
– Ну и за кого ты мстишь? – фыркнул Понтий. – За бабку Александру, что ли? Господи, какие вы все отстойные со всеми вашими ветхозаветными глупостями! Отец просто тебе подыгрывает, его только деньги интересует, но ты-то всерьез с ума сходишь из-за того, что дедуля переспал с Маруськой. Ладно, давай, покажи, что я должен сделать, а то противно торчать среди развалин и Санта-Барбару твою слушать.
– Ты должен засыпать лаз, я же говорю, – с нотками нетерпения проскрипела Зиновия. – Все очень просто. Посмотри сюда, видишь?
– Куда смотреть и что именно я должен видеть? – зло осведомился Понтий. – Поскорей бы покончить с этой ерундой!
– Да вот же... Почти над нами балка обгорелая провисла, а на ней все, что было чердаком и крышей, держится на честном слове. Видишь?
Алёне из ее укрытия ничего такого видно не было – громоздившиеся обугленные доски перекрывали обзор. Но, судя по голосу Понтия, увиденное произвело на него впечатление.
– Ну ты и выбрала местечко, теть Зин! – воскликнул он с искренним ужасом. – Пострашней схода лавины будет! Мы же как раз под этим кошмаром стоим, а ну как оно сейчас на нас повалится?!
– Да, здесь нужно быть осторожным, – равнодушно сообщила Зиновия. – Вон ту доску не трогай пока, но запомни ее как следует. В девять часов возьмешь вагу, подковырнешь доску, она сдвинет бревно, бревно потянет на себя балку, балка покачнется – и вся громада рухнет на лаз. Как видишь, я все очень точно рассчитала.
– Вроде бы ты всегда уверяла, что я твой единственный и любимый племянник, – с откровенным сомнением в голосе пробормотал Понтий. – И клялась, что если ты, не дай бог, преставишься раньше, чем мы что-нибудь найдем, то завещаешь мне свою долю.
– Так я от своих слов и не отказываюсь, – раздраженно проговорила Зиновия. – О чем ты, не пойму? К чему говоришь-то?
– Да к тому, что я тут страшно рискую. Вся эта хрень запросто может рухнуть на меня – и тогда тебе придется судиться с твоим братцем из-за моей доли, потому что папаша будет считаться моим прямым и законным наследником, а он ведь, хоть ты его родименькая сестрица, полушки тебе не даст. Зачем вообще такие сложности выдумывать? Просто закидали бы лаз балками и досками, если уж так приспичило Феича попугать, и все. Но обрушивать что-то зачем?
– Ты не понимаешь, – снисходительно проскрипела Зиновия. – Ты не понимаешь, потому что не знаешь ничего. А я помню, бабушка рассказывала матери, что наш дед погиб под завалом. В записках Вассиана говорится, что Софрон сложил засеку, которая перегораживала путь к зимовью, а под засекой был оставлен тайный лаз. Так вот, мертвого деда Тимофея нашли именно под этой засекой, которая была на него обрушена. Она не могла рухнуть сама, Софрон все очень хитро сладил. Тогда и Митюха, двоюродный дедов брат, погиб, а Маруська одна из лесу вернулась. Запросто, что она их вместе и прикончила. Митюху застрелила, а на деда засеку обрушила. Может, узнала, что у него другая в Падежине была, а может, добычу они не поделили.
– Когда дедушка в молодости возвращался домой рано утром, от него пахло водкой и бабушками... – пробормотал задумчиво Понтий, и Алёна, несмотря на совершенно не веселое свое положение, с трудом сдержала смех, потому что эта байка, которую она когда-то вычитала в «Комсомолке», ей тоже запала в память и восхитила.
– Все равно мне твоя задумка не нравится, – резко сменил тему Понтий. – Глупо, жестко... Может, у Тимки и нет ничего, не зря же он так уперто ищет рукопись Вассиана. Ищет в ней след! И подвергнуть его таким испытаниям? Да на кой черт! И почему именно в девять вечера все нужно проделать? Почему не сейчас, пока еще хоть капельку светло? Потом по темноте тут ведь ноги переломаешь.
– Когда все рухнет, такой грохот поднимется, что полдеревни сбежится, – категорично заявила Зиновия. – Тимка может в подпол и не полезть. Нужно действовать наверняка.
– Ну, тетя Зина, ты даешь... – протянул Понтий. – Честно, не ждал такого... Вот уж будто про тебя сказано: не мир я вам принес, но меч.
– Молод ты судить! – грубо выкрикнула Зиновия. – У нас с твоим отцом в этих поисках вся жизнь прошла попусту. А тут Феич... Не верю я, что он не нашел ничего. Не верю! И к рукописи Вассиана он лапы тянет, думаю, просто для того, чтобы нам глаза отвести. Словом, сейчас у нас есть возможность узнать правду.
– Как?! – недоверчиво воскликнул Понтий. – Думаешь, он тебе, когда в подземелье будет сидеть, эсэмэску пришлет с покаянием и признанием?
– Не пришлет. Я сама к нему туда приду – я же знаю ход от монастыря – и спрошу. Ответит правду, отдаст, что нашел, выведу его на свет Божий. А не захочет... Значит, не умный он, а дурак. И судьба его будет самая дурацкая.
– Эх, тетя Зина! – протяжно вздохнул Понтий. – Какая-то все это, прости меня, дешевка. Ну, вытянешь ты из Тимки, где и что, а он потом в суд на тебя подаст за то, что ты его завалила под землей в корыстных целях.
– Дурачок, – снисходительно ухмыльнулась Зиновия. – Неужели ты думаешь, что я к нему под своим именем явлюсь? Нет, с ним будет разговаривать призрак Тати.
Последовала пауза.
«Какое странное имя, – подумала Алёна. – Что-то оно мне напоминает... Ах да, вспомнила! Когда я была в прежние годы в Хабаровске, там работала в «Молодом дальневосточнике» одна девушка по имени Тати... вроде бы нанайка или ульчанка, ну, словом, из северных народов. Интересно, откуда Зиновия взяла это имя? Может, она тоже была на Дальнем Востоке? Но почему призрак? Кто такая Тати?»
– Ой, тетя! – чуть ли не завопил Понтий, в бешенстве так топнув, что в опасной близости от Алёниной головы ворохнулась какая-то доска. – Ты в молодости, случайно, в драмкружке не играла? Ну что за мелодрама? Шекспир отдыхает, блин!
И снова топнул.
– Осторожней! – раздался визг Зиновии. – Понтий! Ах!
Что-то грозно затрещало. На голову Алёне посыпался какой-то мусор.
«Обвал!» – мелькнула мысль, и Алёна инстинктивно пригнулась, можно сказать, нырнула обратно в подземелье, убрав голову, закрыв ее руками и скорчившись.
«Максим почти не спал. Мешали соседи, которые с чего-то сочли, что нынче ночью амба снова явится по чью-нибудь душу, а оттого то и дело сообщали охране, потребно-де им по нужному делу. Сами же, вместо того чтобы бежать к отхожему месту, шмыгали к ограде и припадали к щелям. Что и говорить, жизнь каторжная уныла и однообразна, а тут такие театры разыгрываются!
«Мы для них гладиаторы, – безуспешно пытаясь хотя бы ненадолго уснуть, с отвращением думал Максим о сотоварищах по заключению. – Мы с Акимкою – гладиаторы, назначенные на съедение льву. В данном случае – тигру, даже призраку тигра, но особенной разницы я что-то не нахожу...»
Он задремал лишь под утро, и подробности предстоящего побега донимали его в обрывках тревожных снов. Максим сейчас всецело зависел от дружбы и преданности двух полудиких существ. Оба они, Софрон и Тати, были для него всего лишь туземцами, даром что Софрон был тоже русским, – почти на грани прирученных животных. А впрочем, если Софрон был послушным исполнителем, то гольдская девчонка Тати отличалась поразительно острым и изобретательным умом. Это было феноменальное существо, и Максим не чувствовал никакого смущения от того, что окажется обязанным спасением туземке. Тати была еще и очень расчетлива. Стараясь ради него, она старалась прежде всего ради себя. Гольды вообще не слишком-то умеют деньги считать, маньчжуры в этом отношении их гораздо опередили. Максим немного поразмышлял о том, старается ли Тати так же и для Софрона, или просто использует его в сугубо своих целях, но так и не пришел ни к какому выводу. Впрочем, он полагал, что за время долгого совместного пути так или иначе получит ответ на этот вопрос.
Наутро, выхлебав изрядную миску ухи (кета так щедро шла на нерест, что гольды просто завалили вкусной, жирной красной рыбой всех острожных, так что кормили кандальных от пуза), Максим шел на прииск и с трудом удерживался от того, чтобы не посмотреть на тот приметный шиповниковый куст у подножия холма, куда приходил Софрон и откуда начинался путь к спасению. Сегодня, если все выйдет, как задумано, каторжанин Максим Волков снова станет свободным! Но вся его надежда – на Софрона, на Тати, на удачу!
День выдался, кажется, самым длинным в его жизни. Максим не видел ничего, все валилось из рук, он дважды зашиб палец молотком и зубилом, а стражник Чуваев, словно нарочно, не отходил ни на шаг и покатывался со смеху:
– Что-то ты нынче не в себе, а, Волков? Не иначе всю ночь кур воровал!
Ну да, это было необычайно смешно подозревать каторжанина, который ночь провел в кандалах внутри острога, в краже кур...
Страшно хотелось ударить молотком по гнусной, остроносой роже Чуваева, но Максим сдержался и отвел глаза. Стражник был так поражен его смирением, что спросил почти по-дружески:
– Амбы боишься, что ль? Да, может, амба больше не придет!
Максим вздохнул и возвел очи гор́е, выражая взглядом надежду... надежду на то, что пугающий амба непременно придет.
Близились сумерки. В Приамурье летом это пора необычайной красоты: дневной солнечный жар мерно смягчается, словно растворяется в густой зеленой листве, и чудится, будто на землю накинута теплая, умиротворяющая золотистая сеть, сотканная из света и легких теней. Неведомо, сколько народу, попавшего сюда по собственной воле или по произволу чужому, сколько ропщущих, проклинающих, смятенных, неуспокоенных и непокоренных покорились участи своей и смирились с ней именно в эту пору суток, обманчивую и прекрасную, словно молитва о жизни вечной... Оцепенение перед красотой и покоем нашло на Максима, и он едва не пропустил резкий сорочий крик, который должен был послужить ему сигналом.
Словно бы по рассеянности не выпуская из рук молоток и зубило, Максим двинулся к знакомому кусту – тому самому, розовые лепестки которого вчера прильнули к его губам. Он был шагах в десяти от куста, когда чуть сбоку раздался заунывный трезвон, и на вершине холма зашевелилась трава.
– Амба, амба! – послышался крик Акимки.
Максим оглянулся, изо всех сил стараясь сохранить на лице выражение ужаса, в то время как его распирало дикое возбуждение и восторг. Бубен загремел почти над его головой, загремел оглушительно, и Максим упал на колени, словно смирился со своей участью. Он знал, что наверху на холме мелькает белый призрак тигра, а он сам сейчас никому не виден – прикрыт от сотоварищей по несчастью и стражников мелким и плотным подлеском. Один рывок – и вот он рядом с кустом, прикрывающим потайной ход. Другой рывок – осторожней, осторожней, чтобы не сломать ни одной ветки! – и Максим протиснул свое худое тело в узкую подземную дыру. Тут же с невероятным проворством извернулся и, высунув руки наружу, принялся расправлять примятую вокруг куста траву. Вроде бы все ветки целы, хватит их распрямлять, хватит трогать, а то приметит стража, что ветки просто так дрожат...
– Амба, амба! – кричал где-то там Акимка, хотя Максим не сомневался, что призрак амбы, которого изображала накинувшая на себя шкуру белого тигра Тати, уже исчез... забрав с собой своего убийцу, русского каторжанина Максима Волкова.
Велико было искушение помедлить и посмотреть, как будет метаться охрана и искать пропавшего. Велико было искушение подождать, пока мимо лаза пробежит Чуваев, и, высунувшись, дать ему молотком в лоб. Молоток ведь был прихвачен прежде всего именно для данной цели, а не только чтобы оковы сбивать.
Но Максим не поддался искушению. Он вновь извернулся, обдирая спину и плечи об узкую земляную теснину, и обратился головой к темному подземному ходу. Пробормотал:
– Ну, выноси нелегкая! – и пополз вперед.
Верующий человек на его месте попросил бы о помощи Господа Бога, но Максим не был верующим человеком и на помощь Господню не надеялся.
Слух о том, что один из кандальных исчез, дошел и до сельчан. Очень многие верили, что белый амба забрал своего убийцу. Гольды на своих оморочках и маньчжурках[18] приплыли к Сахалян-Ула и робко высаживались на берег, становились на колени у кромки воды, покорно склоняя головы. Больше всего тут было гольдов из рода Актанка. Между ними смиренно стояли Актанка из Сахалян-Ула, молили предка о милосердии к грешным потомкам. Тати со своим дедом тоже была тут, размышляя, до чего же ей повезло, что дед уже полуслепой и не заметил, как из святилища Актанка трижды ичезала шкура белого тигра. Она была такая старая, что Тати все время боялась, как бы не развалилась во время ее блужданий по тайге. Но, на счастье, обошлось.
Гольды не обсуждали случившееся – они воспринимали такие чудеса как должное.
Русские переселенцы не знали, что и думать. По всему выходило – призрак амбы забрал своего погубителя. Однако этот Волков был человек непростой, голова хитрющая, настоящий барин с образованием. Мало ли что он мог надумать для своего спасения. Он и удрать мог.
Такая же растерянность царила и за стенами острога. Софрон, который шнырял вокруг весь вечер, то и дело приникая к ограде и настораживая уши, однажды слышал, как ругался инженер Стрекалов: бежал-де самый опасный из кандальников, сущая каналья, всех вокруг пальца обвел! А начальник острога, крепко утешившийся виноградной бражкой, смеялся и говорил: да черт с ним, с Волковым, ни грамма намытого золота не пропало, Волков с собой унес только молоток и зубило, чтоб оковы, конечно, снять. Да пропади они пропадом, такого добра довольно, его в местной кузне ладят и еще наладят. А Волков, даже и снявший оковы, все равно по весне вернется, как всегда возвращаются все беглые. Куда ему податься, пешему, голодному, босому? Пускай не тревожится господин инженер, а ложится спать, ибо пришло то самое предписание, которое ждали из Хабаровки, а значит, завтра день на сборы, послезавтра же на рассвете Стрекалову с Акимкой трогаться в путь. В сопровождающие ему будет дан стражник Чуваев».
* * *Голову-то Алёна кое-как прикрыла, но согнутую в три погибели спину аж сквозняком ужаса прохватило, когда она вообразила упавшие на эту самую спину тяжелые обгорелые балки. И никто не вытащит, никто не поможет! Леший даже не узнает, куда его «двоюродная сестра» пропала! Крик страха рванулся из горла, но замер комом, слепая, немая, отчаянная мольба билась в мозгу, нечто вроде: «Не надо, я больше никогда не буду так делать!»
Все мы в минуты смертельной опасности становимся детьми, которые готовы любой ценой испросить себе прощения у неминучей судьбы, и обещаем ей всякую неисполнимую ерунду. Ну вот чего клялась больше никогда не делать несчастная писательница Дмитриева? Вестись на поводу собственного любопытства? Совать свой нос куда не просят? Ввязываться в несусветные авантюры? Хм... Сомнительно! И, видимо, судьба почувствовала сомнительность и шаткость обещаний нашей героини. Взять с нее было ровно нечего. И верить ее клятвам – просто глупо. С другой стороны, видимо, богам бессмертным не надоело веселиться, наблюдая за тем, как наша героиня вприпрыжку, словно девочка с прыгалками, несется своей жизненной стезей...
Короче, последний час Алёны еще явно не пробил, потому что никакое бревно на ее хрупкую спину не упало, никакая балка голову ей не пробила. Вообще обвала, которого так жутко испугалась Алёна, не произошло. Так, пошумело, погрохотало – и все исчезло, как исчезают сполохи на небе в воробьиные ночи. Знаете, что это такое? Мало кто знает, на самом деле. Но если бы Алёна Дмитриева сейчас была способна рассуждать о славянской демонологии, она рассказала бы нам, что имеются в виду особенные темные августовские ночи на исходе месяца, непроглядные, когда черт созывает к себе всех воробьев на свете и меряет их под гребло. Проще сказать – сгребает к себе и считает. Враг рода человеческого, видите ли, убежден, что слишком много воробьев на свете быть не должно, птичка-то пр́оклятая – за то, что, когда Христа распинали, воробьи гвоздики его палачам в клювиках подносили. Ну и вот, тех воробышков, что под гребло попали, черт уничтожает, прочих же отпускает. А чтобы никого не пропустить, изредка чиркает своим огнивом и следит, чтобы воробьи не разлетелись. Именно тогда мелькают на черном августовском небе (к слову сказать, некоторые знатоки убеждены, что воробьиная ночь в году одна и случается она на святого Симеона, то есть на 14 сентября, но это уже, так сказать, детали) мгновенные сполохи, зарницы, а гроза не разражается. Вот так и не разразилась она над Алёной Дмитриевой.
Очнулась наша шалая героиня от испуганного голоса, раз за разом ошеломленно повторявшего одно и то же: «Господи, помилуй! Ох, Господи, да что ж такое?!» – и решила было, что ее ужас наконец облекся звуками. Однако звучание сих звуков ее возмутило, ибо было скрипучим и противным до такой степени, что Алёна напрочь отказалась признать голос своим. Однако он был ей знаком. Заставив перепуганный ум чуточку напрячься, Алёна все же сообразила, что слышит причитания Зиновии. Подтверждение правильности догадки она получила тотчас, потому что Зиновия снова воскликнула:
– Понтюшка, о Господи, да что ж такое... да как же ты...
– Перестань причитать, теть Зин! – раздался голос Понтия. – Я пока жив. Черт! Помоги мне выбраться, и все будет нормально.
– Не поминай черта всуе, – отреагировала Зиновия, видимо, автоматически, суровым тоном. Но тут же снова заохала, засуетилась: – Сейчас я тебя вытащу, Понтюшка!
Послышались какая-то суета, кряхтенье, потом угрожающий срежет досок и испуганные вопли Понтия:
– Осторожно! Отойди! Ты вообще все обрушишь! Не тащи так, мне больно! Сойди с доски-то!
– Ой, да что же делать, Понтюшенька? – вновь запричитала Зиновия. – Мне нужно сюда встать, чтобы тебя тянуть!
– Да ты же мне вот-вот грудь продавишь, ты что, не понимаешь? – простонал Понтий. – Ох, черт, вот ужас! Ноги до земли не достают. Ох, как больно так висеть... Тетя Зина, беги скорей за помощью, зови мужиков, пусть возьмут фонари, чтобы видели, куда ступают, а то раздавят меня тут!
– Ой, Понтюшенька, я мигом! – сквозь слезы испуганно выкрикнула Зиновия, и доски загрохотали было под ее быстрыми шагами, но она была остановлена мучительным криком Понтия:
– Тише! Осторожней! Если ты, женщина, так тут все трясешь, то что же мужики наделают?! Тетя Зина, ради твоего Господа Бога, ищи кого-нибудь потрезвей, всяких Васек-трактористов не зови, я тебя умоляю! Может, кто еще в деревне не успел напиться, тех и зови!
– Господи, Иисусе Всемилостивый, да где же я тебе трезвых в Падежине найду?! – взрыднула Зиновия. – Их тут отродясь не было, не припомню я такого. Наши сестры, монастырские-то, и те к наливочкам то и знай прикладываются, а ты о мужиках говоришь, которые напиться не успели! Да они ж всегда напившись! Они и протрезветь-то не успевают!
– Тимка... – слабо выговорил Понтий. – Тимка Феич, он вроде не пьет. И его гость, может, тоже. Их зови!
«Гость, значит, Леший, – сообразила Алёна. – Тот да, в рот не берет, на дух не переносит. Ах ты, поганец Понтий, то Лешего в овраг свалил, а теперь помощи от него ждешь?! А что с ним, с поганцем Понтием, случилось, интересно знать? Куда-то он провалился? Где-то застрял, что ли? Вот так, поделом вору и мука, не фиг было против Феича злоумышлять! Жаль, что и Зиновия тоже не застряла с ним за компанию!»
– Ты в уме, Понтюшенька?! – возопила между тем Зиновия. – Если я Феича позову, он сюда в девять уж не придет, и весь мой план рухнет, и мы не узнаем никогда, нашел ли он...
– А если ты его не приведешь, тут все на хрен на меня рухнет! – прорычал Понтий. – Сейчас не до шуток с вашими поисками, сейчас надо меня спасать! Да беги, беги же, а то я подумаю, что ты смерти моей хочешь!
– Ой, бегу, бегу! – отозвалась Зиновия, и доски снова заскрипели-застучали – на сей раз под ее удаляющимися шагами. А Понтий вскричал ей вслед:
– Феича зови! И художника, слышишь? Черт с ними, с вашими фантазиями, спасайте меня!
Ответа не последовало. Шаги Зиновии стихли вдали.
Сруб оказался небольшим, для трех нар. На полу набросана привядшая трава, оттого стоял в нем пряный, живой аромат, несмотря на то что воздуху через малое окошко вливалось немного. Ничем оно не было затянуто, не застеклено, конечно, однако рядом на гвозде болталась грязная марлечка, которой, очевидно, его на ночь завешивали от комаров. Немножко тянуло дымком, и Маруся поняла по запаху, что здесь жгли, выкуривая неотвязных кровопийц, сухую ромашку. Тетя Дуня научила Марусю так делать, и сейчас она догадалась, что на ночь жег ромашку Вассиан. Здесь трое нар, значит, Вассиан спит здесь же, где Тимка, теперь третьим они положат Митюху. А куда же на ночь поместят ее, Марусю? Наверное, на пол бросят лапника... Но как же ей в одном помещении с мужчинами спать?! Может, ей хотя бы какую-нибудь ряднинку дадут, уголок отгородить? Ведь неловко будет спать, зная, что Тимка за ней подсматривает. А за то, что он станет подсматривать, Маруся готова была поручиться. Уже и сейчас, пока она озирает новое свое обиталище, его глазищи синие так и липнут к ней, так и жгут, ну просто в жар от его взглядов кидает!
Виски повлажнели, девушка смахнула пот со лба. Тимка заметил, спросил дружелюбно:
– Упарилась? Ты робу-то свою сними, жарко. Хочешь, я выйду, коли стесняешься?
– Да у меня там платье внизу, чего стесняться? – пробормотала Маруся, проворно скидывая сапоги и спуская солдатские штаны.
Платье прилипло к вспотевшим ногам, и она его торопливо расправила, исподтишка поймав Тимкин смешливый взгляд. Стремясь как-то загородиться от жгучих синих глаз, начала снимать гимнастерку, но лишь только выпросталась из рукавов, как Тимка на нее и накинулся.
Маруся только охнула. Но не от страха или неожиданности: ведь ждала, ждала этого в глубине души, знала, что вот-вот случится неминучее! – а от смелости своей и дерзости, когда, отбросив гимнастерку, не оттолкнула парня, а обняла. Губы его липли к ее шее, руки липли к груди, тискали и мяли грубо, незнакомо, но Маруся не отстранялась, все норовила извернуться и поймать губы Тимкины. Во всех книжках, которые она читала, во всех рассказах более опытных подружек непременно присутствовал поцелуй как начало чего-то нового, особенного, что связывает мужчину и женщину навечно. Однако Тимка не целовал ее в губы, а словно бы присасывался к шее и груди, а руки его уже сползли на бедра Маруси и задрали платье.
– Ой, что ты, что ты... – только и бормотала она, продолжая осыпать его лицо, голову, волосы меленькими поцелуями. – Ой, что ты, что ты...
Она вскрикнула было, когда Тимка резко подхватил ее под коленки и бросил на нары, а сам вскочил верхом, словно на кобылку, и дернул вниз штанишки.
– Понавзденут на себя городские... – выдохнул нетерпеливо, глядя на Марусин голый живот.
Она лежала, разбросав руки, тяжело дыша, не то боясь того, что сейчас неминуемо случится, не то желая этого, не то не веря, что это все же произойдет. Тимка расстегивал ширинку, а ее мысли почему-то вяло вились вокруг его слов: «Понавздевают на себя городские...» А что ж, деревенские девки до сих пор бесштанными ходят, будто в старые времена? Так ведь это бесстыдство!
И тут она обо всем забыла, потому что Тимка выпустил наружу из ширинки свою тяжелую, мощную плоть. Маруся впервые видела такое, впервые видела то, что прячут мужчины в штанах, и сейчас глядела недоверчиво, восхищенно, испуганно.
– Ох как охота – спасу нет... – с хрипом выдохнул Тимка. – Ты как, нетронутая или уже пихали тебе?
– Что? – чуть слышно спросила Маруся, не понимая, о чем он, только неотрывно глядя на его плоть, как на странное, неведомое существо. А оно тяжело подрагивало.
«Змей! Вот он, змей-искуситель! Пропала я!» – мысленно вскрикнула Маруся. Бояться, впрочем, она уже явно опоздала.
И поскольку девушка ничего не понимала, Тимка поспешно, грубо растолкал ее ноги коленями, подхватил под бедра, приподнял, придвинул к себе – и с такой силой ударил в неопытное лоно, что Маруся испустила пронзительный крик – да тотчас задохнулась от боли.
Тимка двигался с силой, существо мощно билось, шевелилось, мучило – и в то же время ласкало. Тимка вдруг затрясся всем телом, захрипел, а потом замер, распростерся на Марусе, придавив ее своей расслабленной тяжестью и изредка содрогаясь. Маруся почувствовала, как существо внутри ее ослабевает и вроде бы даже уменьшается в размерах. Значит, получило свое, насытилось, отдыхает.
«Ну вот я и баба, – как в тумане подумала Маруся. – Его баба. Распочал он меня...» Еще какие-то дурацкие слова лезли в голову, грубые, пугающие, но почему-то уже не пугали.
– Эй! – раздался вдруг голос Митюхи. – Вы чего тут? Ого... так вы эвона чего...
И Маруся в следующий миг увидала его на пороге – растерянного, покрасневшего, с вылупленными глазами.
Она вскрикнула, замахала руками, пытаясь не то прикрыться, не то отпихнуть Тимку, который вяло приподнялся и покосился через плечо.
– Иди покуда, – усмехнулся тот хрипло, запаленно, – не мешай.
Изумление уже сошло с лица Митюхи, оно стало прежним – равнодушным и спокойным.
– Бог в помощь, – кивнул Племяш и вышел.
– Ты больше не ори, – сказал Тимка, опираясь на согнутые руки и опять начиная шевелиться в Марусе вновь ожившим, отвердевшим существом. – Больно больше не будет.
Прежней боли не было в самом деле. Пощипывало немного в глубине, саднило как-то, но Маруся к этому ощущению скоро притерпелась, приноровилась, так же как приноровилась к то резким и порывистым, то мерным и плавным движениям неутомимого Тимки. Ну что ж, такое теперь ее бабье дело – приноравливаться к своему мужику, к своему хозяину...
Не то чтобы она сейчас была в силах толком обдумать то, что с ней приключилось, однако кое-какие мысли все же проскальзывали – о том, что досталась она человеку особенному, каких, может, на всем свете раз-два и обчелся. Это вам не дядя Вассиан Хмуров со всеми его умствованиями, который пошел золото искать, а сам на цепку попался. Тимка не такой! Также он не был похож на Марусиного отца, которым мать была вечно недовольна, на которого то и знай кричала, а отец только глаза отводил да отмалчивался и никогда ее не бил – даже когда напивался, пальцем не трогал, хотя другие барачные мужики отводили душу и месили кулаками своих жен. Маруся точно знала: если она на Тимку крикнет – он ее просто убьет на месте. Злая сила его глаз, его лица, его стати, самая жестокость и грубость его влекли ее несказанно. Даже мощный Митюха рядом с ним казался просто бесформенной глыбой мяса – без мозгов и подлинной силы.
Вообще ей повезло, что глаз на нее положил и распочал ее не Митюха, бревно тупое!
Однако что же она сама лежит, как тупое бревно, встревожилась Маруся. Вдруг Тимке станет с нею несладко? Мужики небось таких не любят, мужики любят задорных!
– Тимоша... – пробормотала она, утыкаясь губами в его ухо, и провела ладонями по влажной, напряженной, ходуном ходящей спине. – Милый... милый ты мой...
– Ишь, сучка ласковая... – удивился Тимка. – Разыгралась, гляньте на нее! Ну, держись, коли так...
* * *«Ну и ну, – подумала Алёна. – Что же, интересно знать, они ищут, если Зиновия готова рискнуть жизнью любимого племянника, только бы не прибегнуть к помощи Феича? Или Понтий не в такой уж опасности, просто преувеличивает ее, потому что мужчина, а значит, априори мнителен и трусоват?»
Может, ей следовало сидеть, сдавшись в комочек...
Может быть. Но неуемное любопытство продолжало подталкивать ее. И Алёна, сначала медленно, а потом посмелей и порезвей, поползла вперед, стараясь все-таки двигаться осторожно.
Наверху еще не вполне смерклось, к тому же глаза Алёны успели приспособиться к полутемноте, царящей в подземном ходе (наша героиня вообще была по жизни очень приспособляемая девушка!), а потому она могла передвигаться, не натыкаясь на стенки и не производя избыточного шума. Впрочем, все равно голова Понтия находилась снаружи, на улице, так что он не мог услышать приближения Алёны там, где висело, не доставая ногами до пола, его тело. Как поняла по разговору Алёна, своим неосторожным раздраженным топаньем Понтий сдвинул нагроможденье досок над какой-то ямой и провалился в нее.
Зрелище висящего в полутьме тяжелого, громоздкого тела с задравшейся курткой и вылезшей из джинсов майкой, с бледным, голым, довольно мускулистым животом было совершенно трагикомическим, и Алёна с трудом сдержала смех. Как же иначе, ведь перед ней была живая иллюстрация к расхожему выражению «Не рой другому яму, сам в нее попадешь». Правда, всякая иллюстрация обычно более или менее искажает действительность – так вышло и тут. Особой-то ретивостью насчет ямы отличался не Понтий, а его тетка, Понтий же, напротив, пытался сдержать Зиновию... Но, видимо, недостаточно сильно пытался, вот и получил по заслугам. А Зиновия-то какова! Бросила парня, натурально висящего между жизнью и смертью, а вдруг доски сдвинутся и Понтия раздавит... И ради чего бросила? Что им тут нужно? Что они все ищут?
– Кто здесь? – перебил ее испуганный (мягко говоря!) голос Понтия. – Кто здесь?!
Иногда – редко, очень редко! – наша героиня неконтролируемо выражала свои мысли вслух. Ничего необычного тут нет, весьма многие люди вот так порой пробалтываются. Но сейчас, конечно, не стоило бы этого делать, если она хотела сохранить тайным свое присутствие в подполе.
Стоп... А почему, собственно?
Мысль, осенившая Алёну, была невероятно дерзкой, невероятно смелой, невероятно... Она вообще была невероятной, как и сама Алёна Дмитриева!
– Ну, говори, что вы тут ищете! – проговорила она вкрадчиво. – Чего по моим владениям ползаете? Говори! А не то защекочу до смерти!
И в подтверждение своих слов писательница скользнула заледеневшими пальцами под ребра нелепо болтающегося Понтия.
– Ойх! – издал тот просто-таки нечеловеческий звук и захлебнулся совершенно неуместным в данной ситуации хохотком. – Ойхххх! Не могу!!! Ты кто?!
– А разве не знаешь, кто в подполе живет? – игриво и вместе с тем пугающе (то есть она изо всех сил старалась, чтобы голос ее звучал пугающе) пропела Алёна. – Кикимора!
Нет, честное слово, не зря говорят, что в жизни не бывает ничего случайного, ничего, что происходило бы напрасно и без высочайшего небесного произволения! Алёна-то всегда пребывала в высокомерной убежденности, что составила книжку «Как мужик ведьму подкараулил» лишь потому, что ей самой так захотелось. А оказывается, всемудрое мироздание что-то тогда имело в виду свое... например, то, что ей придется до смерти напугать бедолагу Понтия.
– Кикимора? – проблеял Понтий голосом, назвать который дрожащим значило все равно что назвать бриллиант сверкающим – совершенно избыточный, сам собой подразумевающийся эпитет, который среди профессионалов называется плеоназмом. – Господи, спаси и сохрани!
Висящее тело задергалось, и Алёна догадалась, что Понтий пытается сотворить крестное знамение. «Отрежу руку!» – вспомнилась ей бессмертная цитата из бессмертного романа, и она с трудом сдержала рвущийся из горла, абсолютно неуместный сейчас смешок. Столь же неуместной была, конечно, и мелькнувшая мысль: «Боится щекотки – значит, ревнивый. То-то он на Лешего такого косяка давил!»
– Не знаешь разве, кто такая кикимора? – вкрадчиво проговорила Алёна.
– Кики...мора болотная... – выдавил Понтий, словно двоечник на уроке.
И в ответ ему раздался недовольный смешок:
– Темнота! На болоте болотницы обитают, а мы, кикиморы, существа домашние!
– До...домашние? – снова проблеял Понтий. – Как это?
– Да так, что в доме живем, вместе с домовыми. В родстве с ними, с подполянниками, ну а все дворовые – те наши двоюродные, а степовые, водяные, болотные да лешие – вовсе уж дальняя родня.
– И в каждом... – заикаясь, вымолвил Понтий, – в каждом доме вы живете?
– А как же! – сообщила Алёна. – Без нас изба не изба, а так себе – жилуха.
– Нет, правда, что ли?!
Голова Понтия была, конечно, головой человека XXI века и никак не могла смириться с тем, что с ним вот так, запанибрата, ведет светскую беседу нечисть домовая. С другой стороны, кто бросит в него камень?! Окажись на его месте любой другой, ну хоть та же Алёна Дмитриева... А впрочем, она-то наизусть знала происхождение любых «вторых», как называют всякую нечисть в русской демонологии, а потому не задавала б таких наивных вопросов, какие задавал Понтий. Тот же не унимался.
– Боже мой, да откуда вы только беретесь в домах? Как заводитесь?!
Вообще, если честно, Алёну его необразованность не слишком огорчила. Она обожала разговоры на подобные темы. И сейчас перед ней словно возникли страницы любимых, обожаемых книг Афанасьева, Максимова, Коринфского[19], словно бы открылись их труды – «Поэтические воззрения славян на природу», «Нечистая, неведомая и крестная сила», «Народная Русь: календарь круглый год», – и Алёна с интонациями заправской Арины Родионовны принялась просвещать неуча Понтия.
«Максим был человек рисковый, Софрон это давно понял. Но чтобы до такой степени душу на кон ставить, тем паче когда забрезжило уже спасение... Софрон и не знал, назвать его поведение храбростью или глупостью, отвагой или безрассудством. Конечно, он не мог спорить с Максимом, не мог возражать ему, но осудительно качал головой до тех пор, пока шею не заломило. Тати сидела с равнодушным видом, смежив веки, как любят сидеть гольды, однако порой размыкала ресницы, и Софрону казалось, что в ее непроглядных длинных глазах мелькают тревога и недовольство.
– Я хочу, чтобы Стрекалов меня увидел перед смертью, – в который раз повторил Максим, объясняя свое решение. – Он меня рванью числил, пылью под ногами, так вот теперь эта взметнувшаяся пыль станет последним, что он в жизни узрит. И он понять должен, что смерть его по моему знаку придет. Я в ней буду властен!
Тати повела изогнутой бровью и кивнула. Софрон понял, что она одобрила решение Максима. Для него самого непонятная одержимость Максима, желание лезть под пули, была барской забавой, господской причудой, проявлением гордыни. Для него самого это было бы ничто. Известное дело, простые люди привыкли перед барами головы клонить, и Софрон, как ни тщился Максим держаться с ним на равных, ничего не мог с собой поделать: Максим был барин, а значит, и причуды у него были барские, обычным, простым умом непостигаемые.
– Ладно, – согласился наконец и Софрон, как будто от его согласия или несогласия что-то зависело. – Охота тебе со смертью играть – играй.
– В каком смысле – со смертью играть? – оскалился весело Максим. – Вы же меня прикроете. Вы уж смотрите, если Стрекалов или упырь Чуваев намерятся выстрелить прежде, чем я с ними разделаюсь, промаху не дайте!
Тати сердито фыркнула. Любая попытка усомниться в ее способностях стрелка вызывала у нее негодование. Она и в самом деле не давала промаху из старого гольдского лука, стрелы которого были навострены наконечниками из того самого кремня, который скалывали каторжане с самородных золотин. Максим уверял, что такими же кремневыми наконечниками снабжали свои стрелы самые первые люди, населявшие землю, вот разве что обсидиановые были тверже кремневых. Но обсидиан-камень водился только в той земле, где жила давным-давно Марина, предавшая свой народ ради чужеземца Кортеса.
Наверное, о том же подумал и Максим, потому что неожиданно сказал:
– Когда доберемся до России, тебе, Тати, придется принять святое крещение и православное имя. Будем звать тебя Мариной. Верно, Софронка?
И, не дожидаясь ответа, пошел к просеке – ладить засеку.
Засека, знал Софрон, – стариннейший засадный прием всех разбойников во все времена. Подрубаются деревья, и ими засекается проезжая дорога. Никуда не денешься – тут те самая резвая тройка остановится. И пока седоки расчухают что к чему, пока изготовятся к обороне, лихой народишко либо напрет со всех сторон, выдергивая из-за кушаков топоры, либо с вершин окружающих деревьев полетят разящие стрелы. Именно это – поразить стрелами инженера Стрекалова, Акимку и Чуваева – и предстояло сделать Тати и Софрону. А Максим Волков намеревался командовать парадом, как он говорил, и хоть Софрон не знал таких слов, все же вполне понимал их смысл.
Они отправились в засаду сразу после полуночи, но медлить все равно не следовало – инженер с Акимкой и стражником должны были выехать из острога на рассвете, подготовить тут все нужно было загодя. Пока дошли до места предполагаемой засады, пока сделали засеку, солнце пошло в небеса. И вот Тати насторожилась, а потом, приткнувшись на миг к земле и почти тотчас вскочив, сказала, что слышит лошадиный топот. Ее тонкий слух никого не удивлял – она заячьи скачки могла сквозь землю расслышать, тигриную мягколапую поступь и лисью стежку, что ж говорить о тяжелом переборе лошадиных копыт и колесном грохоте.
– Смотри, – вдруг сказал ей Максим, – если на козлах окажется Чуваев, рази его, не дожидаясь моего сигнала, лишь только вожжи отбросит. Он сволочь проворная – пока Стрекалов револьвер свой выхватит, Чуваев трижды из винтовки выстрелить успеет.
Софрон облегченно вздохнул: слава те, Господи, кажется, осторожность начала брать в горячей Максимовой голове верх над гордынею!
Словно почуяв его тревогу, Максим обернулся к нему и сказал с улыбкой:
– Ты верь: я знаю, что все будет хорошо. Добыча наша станет, а значит, и свобода!
И так он это проговорил, что потом, позднее, Софрон ничуть не удивлялся, что все вышло у них как по писаному. Вернее – как по сказанному Максимом.
Засека возникла у проезжих перед глазами внезапно: расположили ее как раз за поворотом, и Софрон, сидя на дереве и слушая становившийся все более громким лошадиный топот, испугался, не навредили ли они сами себе: что, если возница окажется неопытен и не сдержит коней? Налетят они на острые сучья, пораспарывают груди, ноги переломают... Но повезло: на козлах и впрямь сидел Чуваев, который аж привстал, натягивая вожжи и сдерживая тройку:
– Стой! Стой, чертова сила! Доставайте оружие, господин инженер, засека это, засада! Сейчас нас начнут убивать!
– Уже начали! – крикнул Максим, выскакивая из-под прикрытия толстых стволов и с размаху бросая рудничный молот так, что он ударился прямо в лоб Чуваеву. Тот тихо ахнул – и осел мешком, не успев донести руку до наплечного ремня и стащить винтовку.
– Волков! – отчаянно вскрикнул Стрекалов, хватаясь за кобуру. – Я знал, что это неспроста! Знал, что вся ерунда с амбой была сущим цирком, которым ты воспользовался, чтобы бежать! Ты решил украсть казенный груз? Но что проку? Ты обрекаешь себя на жизнь гонимого беглеца, который принужден будет шарахаться от собственной тени! Одно дело – сбежавший каторжник, но совсем другое дело – каторжник, ограбивший курьера с грузом золота. Одумайся! Вернись на прииск, начальник острога простит тебя.
– Вы, Федор Ильич, меня, видать, совсем дураком считаете? – взмахнув рукой, чтобы инженер замолчал, усмехнулся Максим. – Капитан Стрекалов последует дальше – в сопровождении стражника Чуваева, а также туземца Акимки, все согласно подорожным документам. И драгоценный груз останется при них неприкосновен. Так что не извольте беспокоиться, ваше благородие!
– Как? – растерялся Стрекалов. – Но ведь Чуваев... он же мертв. Как же вы говорите...
– Ты меня от смерти спас, а теперь убить хочешь? – дрожащим голосом проговорил Акимка, оказавшийся сейчас гораздо более сообразительным, чем капитан-инженер.
– Ну да что, тебя бы все равно амба задрал, – примирительно кивнул Максим, вскидывая руку. – А вы, Федор Ильич, великодушно извините. Прощайте! – И резко руку опустил.
Стрекалов, до которого наконец-то дошло, что происходит и что должно случиться с ним – последнее, что случится в его жизни! – дрожащей рукой схватился за кобуру, но открыть ее не позволила ему смерть. Стрела, прилетевшая с одной стороны, вонзилась в левый глаз Стрекалова, прилетевшая с другой – в Акимкин глаз. Милосердный и стремительный способ убийства! Оба упали замертво еще прежде, чем успели понять, что убиты».
* * *– Знай, неуч, – начала свою демонологическую лекцию Алёна Дмитриева, – что мы, кикиморы, рождаемся у красных девиц от Змея Огненного, а потому прокляты еще до своего рождения. От этого пропадаем мы, пр́оклятые детища, из утробы матерей, не родившись, и покровительница наша, нечистая сила, переносит нас за тридевять земель к злым колдунам, где мы и нарекаемся кикиморами, злыми летучими духами. К семи годам вырастают заклятые детища, научаются всякому недоброму волшебству и отправляются крещеный люд мутить.
– А как ты выглядишь? – боязливо поинтересовался Понтий.
– С виду я тонешенька, малешенька, голова с наперсточек, а туловище не толще соломинки, – весьма самокритично оценила свои почти рубенсовские формы (рост, напоминаем, 172 см, вес 65 кг, размер бюста третий, параметры 92-74-92) Алёна. – Но, несмотря на свое убожество, вижу я далеко по поднебесью, скорей того, кто бегает по земле.
Еще когда Алёна составляла свою знаменитую книжку «Как мужик ведьму подкараулил» и вставляла в нее этот списанный у Максимова, а может, у Коринфского (она теперь хорошенько не помнила) словесный оборот «несмотря на свое убожество, вижу я она далеко по поднебесью», он смутил ее своей неуклюжестью и тавтологичностью. Вот и теперь наша героиня-пуристка поморщилась в темноте, но вновь не стала править ни классиков, ни себя, а продолжила пугать Понтия:
– Никем не знаючи, пробираемся мы, кикиморы, в крестьянскую избу, никем не ведаючи, поселяемся за печку. Отсюда и выходим мы по ночам, чтобы проказить с веретенами, прялкой, вязаньем, начатой пряжей. Берем бабье рукоделие и садимся на своем излюбленном месте – в правом от входа углу, подле самой печи. Неужто не видел никогда, вставши ночью за нужным делом? – спросила она с ехидным удивлением.
– Да, видишь ли, я в деревне практически не жил, я ж городской, – смущенно ответил Понтий. – А когда в Падежино приезжаю, то у тетки останавливаюсь, а у нее в доме намоленное, как она говорит, пространство, там икон и церковного духа не продохнуть. Думаю, всякая кикимора бежит, как черт от ладана, в полном смысле слова.
– Намоленное пространство, говоришь? – задумчиво переспросила Алёна, дивясь тому, насколько это выражение оказалось расхожим. – Ишь ты... эвона чего... бывает же такое... А ведь она фарисейка, тетка твоя! Фарисейка сущая! Сама смертоубийство задумала, человека сгубить хочет, а Господа благословить просит? А слышал ли ты, смертный, такое: Бог не фраер, его не обманешь?
– Э-э... – только и промямлил до крайности, просто до потери пульса изумленный Понтий.
Но Алёна мигом спохватилась, смекнула, что из-за своей страсти к вольностям речи несколько вышла из роли, и зачастила, продолжая экскурс в русскую демонологию:
– Сидим ли мы, кикиморы, прядем ли – покоя ни мгновения не ведаем, беспрестанно подпрыгиваем на одном месте. Только и слышно, как свистит на всю избу веретено, крутятся нитки. Однако, хоть мы, кикиморы, и прядем, толку от той работы нет. Перепутаем нитки, скомкаем куделю[20], а потом уберемся за печку и примемся там стучать коклюшками[21], пугая малых детей.
– Н-да... – протянул Понтий. – Любите вы озорничать, как я погляжу.
– Вот-вот! – воскликнула Алёна. – Это и в самом деле так себе, всего лишь озорство! Но мы и посерьезней чудить можем. Скажем, ежели привидимся мы с прялкой на передней лавке, то верное дело – быть в доме покойнику! А ежели кого не-взлюбим, то всех из избы выживем своими причудами. Ничто нам не по нраву, ничто не по сердцу: и печь не на месте, и стол не в том углу, и скамья не по той стене... Принимаемся мы все бросать, швырять, перестанавливать...
Вообще говоря, хоть наша героиня ни внешне, ни внутренне ни в коей степени не была схожа с таким отвратительным существом, все же одна общая черта с кикиморой у нее точно имелась – та самая страсть к перестановке. Это свойственно всем Девам, а Алёна Дмитриева, если кто не знает или забыл, была по знаку Зодиака сентябрьская Дева. И если Алёна еще как-то свою страсть сдерживала, когда речь шла о мебели или картинах (просто потому, что в ее двухкомнатной квартире все было расставлено и развешано столь гармонично, что нарушать сложившуюся гармонию даже ее Девья рука не поднималась), то в своей личной жизни она частенько-таки перемещала туда-сюда предметы под названием «мужчины». То один, то другой занимал почетное место «мужчины ее жизни», а на самом деле, антр ну суа дит, оно так и оставалось незанятым с тех пор, как Алёна выкинула из своего сердца некоего черногла... Стоп! Выкинула так выкинула, изыди навеки, демон-искуситель, и больше не возвращайся! У Алёны сейчас есть дела поважней, чем вспоминать твое горькое, мучительное имя!
– И что, никак нельзя изгнать кикимору? – уныло спросил Понтий.
«Ага, мечтаешь от меня избавиться? – ехидно подумала Алёна. – А вот фиг тебе, пока не скажешь, что я хочу знать! Но сначала я тебе еще зубы позаговариваю, голову поморочу, как ты мне поморочил... Я тебе еще припомню «Форд» Лешего в овраге! И «дылду» припомню!»
– Да ты понимаешь, вовсе нас, кикимор, выжить невозможно, потому как мы домовые духи и никуда из дому или со двора деться не можем, такая уж наша доля, – доверительно сообщила Алёна. – Даже если мы уйдем из избы и поселимся жить, к примеру, в курятнике, радости тоже мало. Всем курам перья повыщиплем!
– Ох и пакостная же у вас натура, – проворчал Понтий. – Но уж лучше в курятнике резвитесь, чем в избе. Как же вас усмирить-то можно? Неужели нет никаких средств?
– Ну почему, есть... – лукаво протянула Алёна. – Давай договоримся: ты мне скажешь, чего с теткой по подвалам ищете, а я тебе открою, как от нас избавиться.
– Договорились! – после минутного раздумья согласился Понтий. – Только, чур, ты первая говори.
– Ну уж нет, хитренький какой! – ухмыльнулась Алёна. – Я тебе скажу, а ты потом раз – и избавишься от меня одним из тех способов. Нет уж, первый колись!
– Где ты таких словечек нахваталась? Ишь, колись, главное... – изумился Понтий.
– Где-где…, – буркнула Алёна, в очередной раз дав себе страшную клятву прикусить язык. – Чай, среди людей живу, человеческим языком говорю, а от вас чего только не нахватаешься!
– Это да, – со вздохом согласился Понтий. – Великий и могучий нынче такой, что зажми нос, заткни уши и зажмурься. Так скажешь или нет?
– Ты первый говори, – непреклонно заявила Алёна, – иначе я и словечком не обмолвлюсь.
– Нет, я тебе не верю! – стоял на своем Понтий. Хотя применимо ли данное выражение к человеку, который находился в висячем положении, мы хорошенько не знаем. – Давай сыграем в числа.
– Это как? – удивилась Алёна.
– Ты вообще считать умеешь? – снисходительно спросил Понтий. – Хотя бы до двух? Как у вас, у кикимор, с арифметикой?
– Чай, не хуже других, – обиделась Алёна. – И грамоту знаем, и арифметике малость обучены. До десяти запросто сосчитаю, еще и тебя научу.
Отчего-то из глубин памяти выглянул вдруг мстительный Сильвио из обожаемого пушкинского «Выстрела» и подал ехидную реплику: «В тридцати шагах промаху в карту не дам, разумеется, из знакомых пистолетов».
Алёна с трудом удержалась, чтобы ее не процитировать. Нельзя, после такого мистифицировать Понтия ей стало бы, конечно, гораздо трудней. С другой стороны, знание русской литературной классики подтвердило бы, что кикиморы и в самом деле знакомы с грамотой. Хотя нет, какое-нибудь «Мама мыла раму» еще прокатило бы, но Пушкин... Это было бы, воля ваша, для простой кикиморы уж слишком, а потому Алёна вовремя спохватилась и повторила:
– До десяти считаю запросто.
– Отлично! – обрадовался Понтий. – Ну и чет от нечета отличишь, надо полагать?
– А то! – хвастливо произнесла Алёна. – Порою игрываем с другими домовыми в чет-нечет.
– Вот и здорово, – поощрительно сказал Понтий. – Ты что выбираешь, чет или нечет? Наверное, тебе, как всякой нечисти, нечет ближе?
– Конечно, – согласилась Алёна. – И все же не возьму я в толк, как ты гадать собираешься?
– Да все очень просто, – пояснил Понтий. – Ты называешь число, я называю число, мы их складываем, а потом смотрим, что получилось. Если сумма – число нечетное, значит, я первый тебе рассказываю, что мы ищем в твоих подземельях. А если четная – сначала ты сообщаешь мне средство избавления от кикимор. В жизни, видишь ли, всякое бывает, никогда не знаешь, что может пригодиться, вот я и хочу знать...
– Ладно, – после некоторой паузы согласилась Алёна. – Играем!
– О’кей, о’кей, – возбужденно проговорил Понтий. – Давай, говори свое число!
– Десять! – выпалила Алёна.
– Четыре, – сказал Понтий. – Получается четырнадцать, и это самый стопроцентный чет. Стало быть, дорогая кикимора, твоя очередь колоться самая наипервейшая!
Может, где и рождался на белом свете более невезучий, чем я, страдалец, но я таких что-то не встречал и даже не слишком верю, что такие бывают. Единственный человек, которому я верил, посадил меня на цепь. Написал письмо жене – так его ветром сдуло, и она его прочесть не смогла. Чудом попала записка в руки племяннице, которая могла бы меня спасти, – так она не людей привела на помощь, а приперлась сюда одна и вдобавок немедля легла под моего врага. Еще бабушка, помню, говорила, что в невезушный день я уродился, оттого спорины мне ни в чем не будет, а если и удастся мне людям глаза отводить и прикидываться, то судьба рано или поздно мне это припомнит, отомстит, потому что судьбу не обманешь. Видела меня насквозь на моей памяти только теща моя, царство ей небесное, Дунина мать, Алевтина Лаврентьевна, и была б на то ее воля, она бы нипочем Дунечку за меня не отдала. Дунечка у ней любимица была! На Дашуту-то ей было рукой махнуть, и она Дашуту с охотой спровадила бы со мной под венец, да вот иначе рассудила судьба. Что и говорить, Дашута мне сначала нравилась, однако потом, когда я Дунечку узнал, мне на ее сестру и смотреть больше не хотелось. Вот и вышло, что и одну сестру я несчастной сделал, и другую обездолил. Дашута потом в город уехала, с Николаем Павловым, но навсегда обиду и на меня, и на Дуню затаила. Неудивительно, что напрасна моя надежда на Марусю, Дашину дочку, оказалась...
Как ее Тимка к себе приковал! Как обвел, как очаровал! В одну минуту! Ну что ж, парень он такой – глаз огнем горит, а Маруська в самой девичьей поре. Вот и пришелся ей Тимка впору, на мою беду.
Ох, как вспомню, как я обрадовался, когда она появилась... А теперь вижу в ней врага и точно знаю, что тайну мою ей не открою. Я ведь мешочек Максима с золотом почти сразу нашел. Софрон рассказывал, что, умирая, Максим в сердцах достал пригоршню золота и швырнул куда попало. А потом и мешочек отшвырнул. Софрон тогда, осознав содеянное, обо всем думать забыл и бежал со всех ног, утратив память о случившемся. Еще удивительно, что спустя много лет он все же ухитрился вспомнить, что случилось, да где, да как туда попасть. Много народу ту старую байку слышало, однако не верили в нее. И я не верил. Только Тимка, один Тимка оказался всех доверчивей – и всех упрямей со своей верой в варнацкий клад. Да... если бы не посадил он меня на цепь, то уже и разбогател бы – я б ему по-честному все отдал. А может, и нет. Ведь приковал он меня потому, что не верил мне, боялся: стану найденное золото утаивать. Или и в самом деле что-то знал про мешок Максима...
Словом, так или иначе, а попался я как кур в ощип. Сколько раз пробовал цепку разломать, бил по ней заступом – ну никак! Где он только такую крепкую нашел... Главное дело ведь, не больно-то постучишь по ней. Земля мягкая, цепь в нее уходит, в одну и ту же клепку раз попадешь, раз нет, а еще стеречься приходится, чтобы Тимка не увидел, чем я занимаюсь... Нет, нет, погибну я здесь, погибну! Он меня живым не выпустит, как только узнает, что я мешок нашел.
Ах, если бы Маруська была на моей стороне! Если бы помогла мне!
А может, она еще и будет на моей стороне? Тимка пока что не более чем отменный жеребец, а в карманах у него пусто. Долго ли ей нужно будет только на грязных нарах с ним барахтаться? Если она в свою мать уродилась, то девка должна быть сообразительная, хозяйственная и решительная. Крестьянская кровь свое возьмет. Маруся должна понимать, что, если разживется хорошими деньгами, какого хочешь человека себе найдет, покрепче Тимки, понадежней. Ее нужно проверить, вот что! Нужно ее испытать хорошим искушением. И я, кажется, знаю, как это сделать достаточно безопасно...
* * *– Вот блин! – охнула Алёна, которая только сейчас поняла, что ее обвели вокруг пальца наипростейшим способом. Ну просто как девочку! Игра ведь имеет смысл только в том случае, если числа не называют, а оба игрока разом выбрасывают пальцы, а потом подсчитывают, какое число вышло. Сейчас же Понтий заведомо оказался в выигрышном положении. Услышал «десять» и назвал любое число, с которым сумма вышла бы четной. Нет, ну в самом деле, как тут не воскликнуть – блин!
– Какой у нынешних кикимор интересный словарный запас, – самым невинным голосом пробормотал Понтий. – И все же ты проиграла, дорогая сила нечистая. Деньги на бочку... в смысле выкладывай свои секреты!
Конечно, наша героиня была еще та лиса прелукавая, и, сказать по правде, нарушенным ею клятвам и обещаниям просто-таки несть числа... Но порою страсть к порядочности вдруг пронзала ее до самых печенок и властно подчиняла себе. Причем, как правило, в совершенно неподходящие минуты. То же самое случилось сейчас, и Алёна, глубоко вздохнув, начала:
– Ежели наша сестра-кикимора в курятнике начнет озоровать, следует повесить там «куриного бога». Еще можно...
– Нет, так дело не пойдет! – возмущенно перебил Понтий. – Ты толком говори, а то начались загадки для «Клуба знатоков»... Откуда мне знать, что за «куриный бог» такой? Петух, что ли? Но почему его нужно повесить? И где?
– «Куриный бог», чтоб ты знал, – высокомерно сообщила Алёна, – это камень с природной сквозной дыркой. Чему вас только в школах учат, что вы таких элементарных вещей не знаете?! Также вместо «куриного бога» вполне сгодится отбитое горлышко кувшина.
– И все, что ли? – подозрительно спросил Понтий. – Нет уж, не верю, как говорил товарищ Станиславский! Выкладывай все способы!
– Сколь я помню... – начала было Алёна, но осеклась, поймав буквально на кончике языка уже готовые сорваться слова и запихав их обратно в гортань (или где они там гнездятся, прежде чем быть произнесенными). Штука в том, что она собиралась сказать следующее: «Сколь я помню, Станиславский изрек свое, ставшее потом расхожим, выражение задолго до октября 17-го года, а потому едва ли правомерно называть его товарищем».
Эх и позабавила бы кикимора Понтия таким проявлением эрудиции!
– Что ты помнишь? – удивился Понтий ее внезапному молчанию.
– Да так, ничего особенно, – уклончиво проговорила Алёна. – Давай лучше о средствах избавления от кикимор.
– Давай! – воодушевился Понтий.
– Ну что тебе сказать... – протянула Алёна. – Избавиться от нас, кикимор, можно с помощью верблюжьей шерсти, подложенной под шесток с приговором: «Ах ты, гой-еси, кикимора домовая, выходи из горюнина дома скорее!» Можно все в избе перемыть настойкой горького корня папоротника: наша сестра-кикимора его очень любит и за угождение запросто способна на широкий жест – всех оставить в покое. Но самое лучшее и надежное – призвать на Герасима-грачевника...
– На кого? – изумился Понтий. – Что еще такое?
– День Герасима-грачевника празднуют 17 марта, – снисходительно сообщила Алёна. – Так вот, в этот день надо позвать знахаря, чтобы он особыми, потайными заговорами изгнал непрошеную гостейку-кикимору через печную трубу!
– Ну а дальше? – торопил Понтий.
«А дальше было раньше», – вспомнила Алёна фразочку из анекдота, который почему-то был ужасно популярен в годы ее юности, но вслух сказала:
– Уже все. Какое может быть дальше? Я тебе все рассказала. Других средств не имеется.
– Врешь, наверное? – угрюмо предположил Понтий, и Алёна обиженно произнесла:
– Наверное, по себе о других судишь, смертный? В том-то и дело, что мало есть средств от нас, от кикимор, избавиться. А ты полагал, я тебе сейчас скажу какое-то заклинание, ты его произнесешь, и я на счет «три» отсюда исчезну? Ну, знаешь, тогда ты еще глупей, чем кажешься.
– Вот как? – ледяным тоном вымолвил Понтий. – Что ж, значит, я глуп. Примем это как данность. Ты мне только вот еще что скажи: как вы размножаетесь, кикиморы? Насчет красных девушек и огненных змеев я все понял. А естественным путем? У вас вообще секс есть? Нет-нет, – торопливо оговорился он, и Алёна поняла, что будь у Понтия свободны руки, он непременно замахал бы ими, – ты не подумай, я так, умозрительно... вообще, из любви к знаниям. Понимаешь?
– В том смысле, что тебе до меня, до кикиморы, и дотронуться противно? – хихикнула Алёна. – Успокойся, ты тоже не в моем вкусе.
И вдруг она вспомнила его ясные глаза, и соломенные кудри, и широченную грудь, и «фенечки» в волосах, и серьгу в носу... Нелепый, конечно, но почему-то жутко привлекательный, возбуждающий вид. Стоп! Спокойствие, только спокойствие!
– Да? – обиделся Понтий. – А откуда ты знаешь, каков я? Моя голова наверху, рядом с тобой только ноги, как я понимаю, болтаются.
– Ты что, думаешь, для нас, кикимор, существуют такие мелочи, как земляная толща? – фыркнула Алёна. – Я вижу сквозь своды подвала и дурацкие бусинки в твоей бороде, и колечко в носу... Ну и мода у вас, у людей, нынче пошла!
– И не говори, – хохотнул Понтий. – Мода нынче такая пошла, что я и сам ужасаюсь, когда на себя в зеркало смотрю. Но ты не отвлекайся от темы. Или скажешь, что у вас, кикимор, как в Советском Союзе, секса нет?
– Отчего же, – сдержанно ответила Алёна. – Все у нас есть, все как у людей. На святки кикиморы рожают детей. Наши младенчики вылетают в трубу на улицу, где и живут до Крещенья. То есть до 19 января, – уточнила она, словно сделала сноску. – Называются они «шуликуны».
– Нет, но от кого вы их приживаете? – не унимался Понтий. – Сношаетесь с кем?
Разговор принимал какой-то странный оборот... По идее, Понтию пора бы выдавать свои секреты, а он вдруг ударился в тонкости сексуальной жизни женских домовых духов – кикимор. И тут Алёну осенило: да ведь парень просто-напросто тянет время! Он ждет возвращения Зиновии, которая убежала за помощью, – уж «намоленное пространство», которое так и окружает Зиновию, должно непременно отогнать кикимору от Понтия.
Конечно, на Алёну любое пространство, которое окружает фарисейку Зиновию, совершенно не подействует, однако тетка ведь явится с людьми, которые вытащат Понтия из нагромождения досок, и она ничего не успеет узнать. Мало того – ей ведь придется появиться перед этими людьми, другого способа выбраться из подвала нет!
Надо поскорей добиться от Понтия ответа, а потом выбираться из подвала. Непременно должна отыскаться в развалинах еще хоть одна щель...
– Больно уж ты любопытен, – сердито сказала Алёна. – Я какая-никакая, а все же особа женского полу. Разве ты не знаешь, что даме вообще неприлично такие интимные вопросики задавать? Так что давай, выполняй свое слово, рассказывай, что вы тут ищете с твоей тетушкой!
– Слушай, – проговорил Понтий, и усмешка, которая прозвучала в его голосе, очень насторожила Алёну, – ты вообще имеешь понятие об элементарной логике? Считать умеешь, так, может, и мыслить логически обучена?
– А то! – хихикнула Алёна, суть профессии которой (писание детективов для любимого издательства «Глобус») как раз и состояла в том, чтобы мыслить логически, ведь расследование преступлений, реальных или выдуманных, основано именно на данном умении. – Тебе и не снилась такая логика, как у меня, милок!
– Что, серьезно? – спросил Понтий невинным голосом. – Тогда объясните, уважаемая кикимора, вот такую явную нестыковочку в ваших рассуждениях. С одной стороны, вы уверяете меня, что сквозь толщи земные видите мои «фенечки» и пирсинг. С другой – вы не в силах сквозь те же самые земные толщи узреть, что мы ищем в ваших подвалах. Странная нестыковочка, а?
– Однако ты темнишь со своими нестыковочками, смертный! На самом деле все просто: что-то я вижу, а чего-то – нет, – раздраженно ответила Алёна. – И хватит болтать попусту! Ты вообще собираешься исполнять свое обещание или нет?
– Нет, – чрезвычайно нагло ответствовал Понтий. – Не собираюсь и никогда не собирался!
«Максим пожал плечами, потом перекрестился, отдавая последнюю дань людям, принесенным в жертву его жажде жизни, и проворно перескочил с древесного ствола в повозку. Сначала он сорвал с шеи Стрекалова полотняный мешок и заглянул в него. Драгоценный груз был на месте, и Максим перекрестился – на сей раз от всей души. Через миг мешок висел на его шее, а сам он поспешно раздевал убитых, и через минуту к нему присоединились нахмурившийся, чтобы скрыть жалость и страх, Софрон и спокойная по своему обыкновению Тати. Именно она сняла с пальца инженера перстень и протянула Максиму.
– Себе возьми, – проворчал тот, чувствуя непонятную брезгливость.
Тати покачала головой:
– Я Акимка буду. У Акимки такого нет и не было. И не будет никогда.
– Да, понимаю, – проворчал Максим. Больше не споря, просунул палец в кольцо и поморщился: пальцы инженера были тоньше мозолистых, огрубелых пальцев каторжника, поэтому перстень налез с трудом.
Нагие тела Стрекалова, Чуваева и Акимки были спешно оттащены в глубь тайги и завалены там выворотнями и сухостоем, а потом Софрон с Максимом принялись растаскивать засеку. Тати принесла воды из ближнего ручья и отмыла с повозки потеки крови, от запаха которой лошади взбудораженно раздували ноздри и нервно перебирали ногами.
– Садитесь! – крикнул Максим, вскакивая в повозку и берясь за вожжи. – Быстро, надо ехать, переодеваться на ходу будем. У нас форы мало. Кто знает, может статься, вдруг что-нибудь в голову начальнику острога стукнет – пошлет верхового вдогонку. Поехали! Давай сначала ты, Софрон, переоблачайся.
Он держал вожжи неловко, тройка проскала от обочины к обочине, но вот переодевшийся Софрон перехватил вожжи, и Максим чуть не плюнул, увидав на нем знакомую и отвратительную ему форму стражника.
– Надо будет на первой же станции попросить баню истопить да выстирать одежду, а то от тебя Чуваевым разит – спасу нет! – проворчал Максим, стаскивая наконец каторжные лохмотья и переодеваясь в вещи Стрекалова. – А что, похож я на господина капитана?
Форма сидела на нем ладно, лучше не придумаешь, вот только борода и непомерно длинные волосы портили картину.
– Косматый ты больно, ваше благородие, – так и сказал Софрон. – Надо обкорнать тебе гриву да бородищу сбрить или хоть укоротить.
– Это само собой, – кивнул Максим. – Когда кони приустанут, остановимся и займемся завершением нашего преображения. Еще и Акимку нашего подстричь надо.
– Что? – насторожилась Тати, уже успевшая переодеться в штаны и рубаху убитого юноши.
– Ну где ты видела парня с косой? – усмехнулся Максим. – А ты ведь парень теперь.
– У Акимки была коса, – сердито возразила Тати. – Не дам косу стричь! Ни за что!
– Да ты пойми, ну ни за что не принять тебя за парнишку с такой косищей! – рассердился Максим. – Ты нам все дело погубишь! У Акимки не коса, а какое-то охвостье было, да и физиономия у него совсем другая.
– А я помню, ты рассказывал, что в России в китайских чайных магазинах стоят китайцы с косами чуть ли не до земли, и никого это не удивляет, все уже привыкли, что мужчина с косой, – упрямилась Тати.
Софрону было до смерти жаль ее чудной косы, но Максим прав: выглядела Тати девкой – переодетой девкой, каковой и была. И тут его осенило:
– Слушайте-ка, а что, если Тати лоб обрить, как гольды делают? И у маньчжуров такая же повадка. У Акимки ведь тоже лоб был бритый. Потом волосы вырастут, и косу резать не придется.
– И впрямь, как же мы забыли! – воскликнул Максим. – Ну что, девчонка, согласишься лоб брить?
– А косу не тронете? – опасливо спросила Тати.
– Вот те крест святой! – побожился Максим, вскидывая руку для крестного знамения. И вдруг засмеялся: – Боже мой, какая легкость во всех движениях! Я вот только сейчас вполне осознал, что даже перекреститься раньше толком не мог, все через силу делалось, все кандалами отягощалось! Ну, коли бриться решили, давайте остановимся, на ходу это делать нельзя.
Слева чуть проблескивала в низинке река. Спуска с дороги, удобного для лошадей, там не было, поэтому Софрон остался в повозке, а Максим и Тати пошли на берег. Софрон дал Максиму свой охотничий нож, направленный на оселке так, что стал острее бритвы, а Тати, которая всякую лесную траву знала и насквозь видела, нашла в трех шагах от дороги «мыльный корень». Отмыть им никому еще ничего отроду не удавалось, однако он был осклизлым на ощупь и в воде пену давал, словно самое настоящее мыло. Именно им пользовались гольды, когда обривали головы. Свои редкие бороденки они не трогали, а вот лбы, по обычаю, должны быть чисты и гладки.
Фигуры Максима и Тати были почти неразличимы среди деревьев. Софрон изо все сил напрягал зрение, чтобы увидеть их, но солнце играло в воде и слепило глаза. Сначала Максим разделся и вошел в воду: чтобы смыть каторжанский пот, понял Софрон. Тати сидела на берегу. Потом пошла в ту сторону по течению, куда поплыл Максим, и развесистый тальник скрыл ее от глаз Софрона. Ему захотелось тоже пойти на берег, но он побоялся оставить лошадей. Спустя некоторое время Максим и Тати снова оказались на том же месте, Максим уже оделся. Теперь Тати стояла на коленях перед Максимом, а тот водил ножом по ее голове.
«Хоть бы не поранил! – подумал Софрон, которому вдруг стало жутко. – Хоть бы не поцарапал!»
Нет, обошлось: знать, корень пенился хорошо, нож был востер, а рука Максима тверда. Когда Максим и Тати вернулись, у девушки оказалась обрита половина головы, но тяжелая коса по-прежнему струилась по спине. У Софрона вдруг захватило дыхание при виде ее лица, изменившегося почти до неузнаваемости. Она всегда казалась ему сказочной красавицей, теперь же ее красота граничила с уродством, и от того еще сильней щемило сердце, еще более властно овладевало им желание. Нестерпимо захотелось содрать с нее Акимкины штаны... Однако сейчас было не до плотских забав. Может быть, ночью, когда доедут до ночлега... Конечно, неладно будет, если их положат в одной комнате с Максимом, но это вряд ли, ведь Максим теперь – господин капитан, барин, ему отдельное помещение положено. И Софрону хоть недолгое время удастся побыть с Тати наедине.
Он посмотрел на Максима. Для него цирюльником, надо быть, послужила Тати, и беглый каторжник тоже совершенно преобразился – с побритыми щеками и аккуратной небольшой бородкой, он выглядел настоящим офицером, и Софрон вдруг понял, что Максим очень красив – красив дерзкой и сильной мужской красотой. Новое странное открытие! Сейчас перед Софроном стояли не самые близкие его друзья, а как бы два совершенно незнакомых ему человека.
– Пора ехать, – напомнил Максим, подсаживая Тати в повозку и забираясь сам.
Софрон хотел бы, чтобы Тати устроилась рядом, но места на козлах хватало только для одного человека.
Тати и Максим молча сидели за его спиной, а Софрон думал, что лишь только доберутся они до России и осядут в его родной деревне, нужно будет немедля обвенчаться с Тати. Довольно во грехе жить. Небось Богу тошно смотреть на запретные ласки, вот и не благословляет он их сожительство плодом. Год уже миновал, как Тати показывала ему таинственные письмена в подводной пещере, с тех пор то тут, то там урывают они миг для объятий, и, по-хорошему, Тати давно уже должна была зачреватеть, ан нет, никакого признака. Но тут же Софрону пришло в голову, что, окажись Тати тяжелою, отец бы его всенепременно убил – он гольдами брезгует, словно животиной какой, для него что с козой сношаться, что с гольдской девкою. Жениться нипочем не позволил бы, лучше бы сдал в рекруты единственного сына. Ну а еще, будь Тати беременна, не удалось бы им помочь бежать Максиму и пуститься в путь за свободой самим. Так что не зря говорила мать-покойница: «Как ни сладится, а все по воле Божьей. Значит, хорошо!»
* * *Хоть Алёне и следовало ожидать чего-то подобного, все же от такой неприкрытой наглости она растерялась. В первую минуту даже подумала, что Понтий потому обнахалился, что увидел возвращающуюся с подмогой Зиновию, и принялась прислушиваться к звукам, доносившимся сверху. Но нет, не уловила ни голосов, ни скрипа снега под торопливыми шагами, ни грохота досок и балок. Слышно было только, как ветер шумит, шало стуча обмерзлыми вершинами берез и лиственниц, да как тяжело дышит Понтий, который, конечно, устал висеть в своей ловушке, заговаривая зубы кикиморе. Устал, да... но не настолько, чтобы не обмануть простодушное создание славянской мифологии. Ну, коли так, пусть пеняет на себя! Если он думает, что Алёна Дми... в смысле кикимора, станет перед ним унижаться и умолять его, то глубоко ошибается.
– Значит, не скажешь? – спросила Алёна спокойно.
– Не скажу! – отважно заявил Понтий, который, видимо, воображал себя сейчас по меньшей мере героическим Василием Кочубеем на пытке его гетманом-иудой Мазепою, такой трагедийный накал прозвучал в его голосе.
– И уговор наш, выходит, побоку?
– Побоку!
– Хм... – задумчиво произнесла Алёна. – А по какому боку? По тому? Или по этому?
И она осторожно, едва касаясь, провела пальцами сначала по левому, а потом по правому боку висящего перед ней Понтия. А может, сначала по правому, а потом по левому, с определением сторон у нашей героини имела место быть сущая «сено-солома».
Напоминаем: куртка, свитер, рубаха и майка Понтия задрались, а джинсы, напротив, съехали вниз. Кто не понимает, как и почему сие произошло, может пойти в близлежащие развалины и попробовать с полчасика повисеть там над какой-нибудь яминой, опираясь только на локти. И сразу все станет ясно: у Алёны Дмитриевой открывалось изрядное поле для той пытки, которую она задумала уготовить клятвопреступнику Понтию.
Конечно, Понтий замерз, но по сравнению с заледенелыми пальцами Алёны тело его было еще вполне теплым. И он нервически дернулся, ощутив студеное прикосновение.
– Ой, какие руки у тебя холодные! Отойди, не тронь меня! Что ты собираешься делать?
– Почему собираюсь? – удивилась Алёна, снова проводя пальцами по его обнаженному телу. – Я уже делаю.
– Что... ха-ха!.. Что ты, ой!!! Что ты уж-ж-ж-же дел-л-лаешь? – пробулькал сквозь неудержимое хихиканье Понтий.
– Как что? Я тебя щекочу. Для нас, кикимор, это самое любимое занятие, – объяснила Алёна. – Помнишь, обещала: защекочу до смерти, коли не скажешь мне, что именно ищете с Зиновией в подвалах. Ну так вот я, в отличие от тебя, обещания исполняю. А потому колись-таки, смертный, если не хочешь тут помереть со смеху...
И пальцы ее скользнули под майку Понтия выше – к теплым подмышкам. Алёна одобрительно отметила, что подмышки Понтий не брил. То есть волосья, конечно, кустами не торчали, но были аккуратненько подстрижены, отчего создавалась такая приятная и весьма мужественная шерстистость. А бабьими складками, в которые сбивается мужская кожа в бритых подмышках, Алёна брезговала, оттого подмышки всех ее любовников не ведали постыдной бритвы. Правда, Понтий не был ее любовником – вот еще не хватало! – однако трогать его было приятно. Упомянутый между тем так и зашелся хихиканьем, однако все же еще не утратил воли к сопротивлению:
– От смеха-ха-ха-ха... От смеха-ха... помереть невозможно-но-но... Ой! Это положительные эмоции. О-ха-ха-ха!..
– Вот и видно, что ты русской истории ни-сколько не знаешь, – презрительно ответила Алёна, продолжая тихонечко охаживать свою жертву то с одного боку, то с другого, не забывая и про подмышки, источавшие легкий-легкий, едва уловимый аромат очень приятного парфюма. – Во времена мрачной опричнины Ивана Грозного всякое бывало, когда государственных изменников наказывали. И родственников их тоже не жаловали. Кого в ссылку отправляли, кому посылали убийц, кого травили. Мать одного из таких преступников до смерти защекотали. Это была именно пытка, да еще какая! Впрочем, что я тебе рассказываю? Ты и сам все чувствуешь, верно? – И она очертила ноготком круг по его напряженному животу.
– Чув... чув... чув... – пропыхтел Понтий и вдруг умолк.
Алёна даже встревожилась его внезапным молчанием. Ей показалось, что жертва ее игр перестала дышать. Вообще заморить кого-либо до смерти, пусть даже такого клятвопреступника и лгуна, как Понтий, вовсе не входило в ее намерения. И потому, что Алёна, насколько сие от нее зависело, все же исповедовала принцип «Не убий» (один или два отступления произошли вовсе не по ее вине, а лишь из-за того, что ее ангел-хранитель оказался на высоте и защитил свою подопечную, а вот ангел-хранитель противной стороны то ли зазевался, то ли вообще руки умыл и сложил с себя все свои охранные обязанности), и потому, что чертовски привлекателен, как уже говорилось, был этот молодой красавчик. Просто не поднялась бы у Алёны рука испортить такое классное создание!
– Эй, ты там как? Жив еще? – спросила она настороженно, а ноготок ее снова очертил кружок по напрягшемуся животу жертвы.
Понтий глубоко, резко вздохнул, и Алёна совершила два открытия: во-первых, тот, хвала Создателю, еще вполне жив, и она, стало быть, не взяла греха на душу, а во-вторых... а во-вторых у Понтия напрягся не только живот.
– Слушай-ка, Марья Николаевна... – проговорил Вассиан, и девушка аж вздрогнула от неожиданности.
Те несколько дней, которые Маруся провела в лесу, дядюшка на нее косился очень неприязненно, что было вполне объяснимо. Он-то видел в племяннице спасительницу, а она, зараза такая, душой и телом предалась человеку, его пленившему. Маруська отводила от него глаза по утрам, зная, что Вассиан слышал стоны и крики, которые исторгал из нее Тимка. Она не могла их сдержать. Рада была бы, но не могла, не было у нее таких сил. Маруся прежде и не знала, что поговорка «Баба – что балалайка, щипни за струночку – так заиграет, не остановишь!» настолько правдива. Однако поговорку-то она прежде слышала, но сути ее не понимала. Теперь же знала: та струночка находится у нее в самом что ни на есть стыдном месте, и ни Митюха, ни Вассиан не поверят в то, что она кричит от злости, сопротивляясь Тимке. Ну вроде как она ему не дается. Конечно, по сладким, счастливым стонам ясно было, что дается, да еще как!
Потому и отводила Маруся от Вассиана глаза, потому и сторонилась его, и помалкивала, и, даже принося ему обед, вот как сейчас, даже когда рядом не оказывалось ни Тимки, ни Митюхи, держалась так, будто они были совершенно чужими людьми и им нечего было друг дружке сказать. Да и Вассиан не лез с упреками и с жалобами. Но вдруг на тебе, заговорил.
Маруся даже вздрогнула от неожиданности, даже испугалась – а ну как потребует помощи? Ну как спасения потребует, в конце концов? Что ж, он вполне вправе такого от нее требовать, да вот беда – она ничем ему не поможет, потому что это значит выйти из Тимкиной воли, чего она меньше всего хотела. То есть даже вовсе не хотела покидать его ни телесно, ни духовно. Но что было делать? Вассиан заговорил, и Маруся вскинула на него испуганные, настороженные глаза.
– Слышь-ка, Марья Николаевна, – повторил Вассиан, – ты домой-то возвращаться намерена вообще или так и будешь тут сидеть, пока белые мухи не полетят?
– Да что ж так долго-то? – робко проговорила Маруся. – Тимка говорил, теперь, когда они с Митюхой тебе помогают, дело быстрей пошло...
– Какое дело? – с невеселой усмешкой спросил Вассиан. – Что именно пошло и куда, скажи на милость? Ты видела, чтоб два наших кладоискателя хоть крупицу золота нашли?
Маруся растерянно поморгала и покачала головой. А ведь и в самом деле, ни Тимка, ни Митюха ни об чем таком не обмолвливались... И она даже не думала, что должны быть какие-то находки, хотя это дураку ведь понятно. Но она думала не столько о золоте, сколько о Тимкиной плоти, которая стала для нее дороже всякого золота.
– А знаешь почему? – вкрадчиво спросил Вассиан.
Маруся почувствовала, что ее бросило в жар и в краску. Да откуда она знает, почему так вышло? Наверное, потому, что жила она скромницей нетронутой, нецелованной, расцветала только жаркими тайными мечтами, в которых даже родной матери не сознаешься (то есть именно ей-то и не сознаешься, та за такие речи обзовет по всякому и отходит отцовым ремнем без всякой жалости), жила, значит, сущей дикаркою, а тут явился пред ней бесстыжий, охальный, ловкий и умелый Тимка, ну и, понятно, стала она думать не головой, а тем самым местом, на котором так же ловко, как балалаечник на балалайке, играл ее мужик, ее хозяин, ее повелитель, ее милый и желанный.
Так подумала Маруся, и тотчас девушку снова окатило волной краски и жара, потому что только сейчас поняла, что Вассиан вел речь совсем о другом. Дядька имеет в виду, не знает ли она, почему золото не отыскивается.
Нашел кого спрашивать! Ей-то откуда это знать? Она-то что в старательском деле понимает?
– Да, – кивнул Вассиан, – ты не знаешь. А я знаю. И скажу тебе. Потому что нет тут никакого золота. Видимо, что-то напутал дядька Софрон. Или с самого начала золота было совсем мало. Все, что я нашел, больше нету. Или Максим его где-то в другом месте выбросил.
– Максим? Софрон? – растерянно переспросила Маруся. – Это кто ж такие?
– Да все те же варнаки, чей клад мы найти пытаемся, – со вздохом сообщил Вассиан, глядя на Марусю, как на круглую дуру. – Или не знаешь? Ты ж за их золотом пришла, а ничего о них не знаешь?
– Я в вашей книжке прочитала, что были два варнака, которые из-за варначки подрались, – проговорила Маруся.
– Да, ее звали Тати, – кивнул Вассиан. – Она их на побег подбила, на убийство Стрекалова и прочих, она план побега с прииска выдумала, она была их злым гением, она их почти привела к свободной жизни и настоящему богатству – и она же их погубила.
– Постойте-ка... – проговорила Маруся, которая слушала-слушала, будто очарованная, да вдруг спохватилась. – Как же вы говорите, что она привела их к настоящему богатству, а тут же уверяете, что Софрон ошибся и никакого золота тут в помине нет?
Вассиан оторвался от миски с похлебкой и посмотрел на Марусю со странным выражением. Ей показалось, что он чем-то недоволен.
Тот и впрямь был недоволен – тем, что Маруся оказалась не столь глупа, как ему хотелось бы, и умела связывать концы с концами.
– Да ведь про Тати и про золото баснословное – именно что Софроновы байки, – наконец сказал он наставительным тоном. – И я в том теперь сам убедился. Ну ты рассуди, Маруся: я тут перелопатил каждый вершок, и мало сказать перелопатил – я все вот этими руками, вот этими пальцами перещупал. – Вассиан показал заскорузлые от земли, загрубевшие свои руки. – А что нашел? Всего лишь крохи какие-то. Не самородки, а самородочки. Вдобавок, сплошь сорные, с кварцем смешанные. Вернее, золота там по отношению к кварцу так мало, что вполне можно сказать, что кварц с золотом смешан, а не оно с ним. Тебе Тимка-то хоть показывал нашу невеликую добычу?
Марусе очень захотелось гордо кивнуть, но она вынуждена была чуть качнуть головой.
В самом деле, Тимка ничего ей не показывал. А почему?
– А почему? – не без насмешки проговорил Вассиан, словно подслушал ее мысли. – Да потому, что не собирается он с нами делиться, вот что я думаю. Ни с кем – ни со мной, уж разумеется, ни с Митюхой, верным и преданным, который за Тимку даст себе руку правую отрубить, ни, само собой, с тобой, Марусенька, дорогая ты моя племянница, – делиться он не будет. Как только поймет, как только уразумеет, что золота тут одни крохи, так и рассудит, что его ему одному едва ли хватит. И на кой ляд ему другие подельники сдались? Дотумкается до этого – и порешит нас всех к такой-то мамаше. Я тебе точно говорю, девочка моя. И ты, главное, даже не заметишь, как он все проделает.
– Тимка... – сдавленно проговорила Маруся. – Тимка – меня? Порешит?!
– С небывалой легкостью, – грустно промолвил Вассиан. – Думаешь, ты одна у него? Да все бабы и девки слетаются к нему, как глупые бабочки на огонь. Поверь, я его давно знаю, таких, как ты, повидал бессчетно.
Маруся глядела на него молча. Глядела и ненавидела так, как никого и никогда в жизни не ненавидела. Даже мировую буржуазию и Антанту. Та и другая были далеко, причем лично Марусе никакого зла не причинили, а Вассиан стоял рядом и великое зло причинил – именно тем, что Маруся в глубине души знала: дядька не врет. Он и в самом деле хорошо понимает Тимку и природу его отношений с женщинами вообще, а с Марусей в частности. Тимка не любит Марусю так, как она его любит. Для него она – случайно, очень вовремя подвернувшаяся девчонка. Вассиан правду сказал. Ну чем Маруся могла его привлечь? Совершенно ничем. Глупость даже надеяться, что Тимка захочет потом оставить ее при себе.
Странно, сейчас ей казалось, что она это знала с того самого первого мгновения, как Тимка на нее набросился. Все время знала!
Но тогда, получается, ей не за что ненавидеть Вассиана?
Не за что. Но она его все же ненавидела. Потому что назвал своими именами то, о чем Маруся даже догадываться не хотела. Открыл глаза на то, чего она не хотела замечать, в упор не видела.
– Не злись, – произнес Вассиан печально. – Ну что ты на меня злишься? Самое верное – вовремя все понять и отделаться от Тимки. Если только ты захочешь, у тебя таких Тимок двадцать будет.
– Это как? – угрюмо спросила Маруся и шмыгнула носом, потому что ей вдруг ужасно захотелось заплакать. Вернее, зареветь во весь голос. Сдерживал только стыд.
– Да так, – пожал плечами Вассиан Хмуров. – Ты молодая, здоровая, из себя хоть и не красавица, но очень хороша. А уж когда разбогатеешь, приоденешься, к тебе женихи словно мухи на мед полетят.
– С чего ж я разбогатею? – всхлипнула Маруся. – С того золота, которого нет?
– Я тебе открою секрет, – понизил голос Вассиан. – Я нашел один настоящий самородок и не отдал его Тимке. И если ты согласишься мне помочь, отдам тот самородок тебе.
Маруся только моргнула.
– Не веришь? – прищурился Вассиан. – Ну, смотри!
Опасливо оглянувшись, не идут ли от сруба Тимка с Митюхой, которые обедали внутри, чтобы хоть ненадолго избавиться от совершенно озверевших в последнее время слепней, он сунул руку за пазуху и вынул стиснутый кулак. Разжал его – и Маруся изумленно ойкнула.
Она так ни разу и не видела того, что они все тут в поте лица своего искали. Даже не представляла, как оно, это самое золото, выглядит. Ожидала чего-то сверкающего и блестящего, словно стекляшка в солнечных лучах. А между тем на ладони Вассиана, на чистенькой тряпице, лежал тускло-желтый, как бы чуточку с розоватым оттенком комочек. Вернее, комок, потому что он был размером с ноготь большого пальца, но не Марусиного, а мужского, примерно такого, как у Вассиана. Был он какой-то комканный, бесформенный, невзрачный. Увидишь такой под ногами – да и пройдешь мимо, не взглянешь. А между тем, чем дольше Маруся смотрела, тем больше ей не хотелось отводить от него глаза. В комочке желтого металла была основательность, в нем была надежность, он казался необыкновенно живым, сильным... И Маруся, видя его, тоже чувствовала себя сильнее.
И теперь больше всего на свете ей хотелось этим комочком золота завладеть, заполучить его для себя, только для себя. Кажется, она где-то когда-то слышала странное выражение – власть золота. Хм, может, и слышала, но не понимала. А теперь наконец-то поняла.
– Что я должна сделать? – спросила тихо.
И Вассиан сразу понял, что значит ее вопрос. Он означал согласие.
– Я пытался заступом цепь разбить, но не могу, – быстро сказал дядька. – А ключи у Тимки. Он их прячет в тайнике под своими нарами, там же, где и остальную малость золота, которое я из земли наковырял.
– Откуда вы знаете? – изумилась Маруся. – Как вы могли подсмотреть, где Тимкин тайник?!
– Да я ему сам золото в тайник отношу, – невесело усмехнулся Вассиан. – Ты не видела ни разу, потому что он меня отмыкает и в сруб водит, когда ты уходишь к ручью посуду мыть. А я золото волоку в дом – под прицелом его обреза, ясное дело.
– Ничего не понимаю! – воскликнула Маруся. – Да как же Тимка вообще допускает, чтоб его тайник кто-то видел?!
– Все дело в суеверии, – снисходительно пояснил Вассиан. – Тимка – темнота редкая, он суеверен до невероятности, как дитя малое. Ты никогда не слышала о поверьях, которые с кладами связаны? Ну, считается, что тот, кто клад найдет, брать его не должен – не достанется ему сокровище, а достанется другому человеку. Наверняка и этот клад под такой зарок положен. Вот Тимка и стережется, чтобы все проклятья, которые на золоте есть, меня коснулись, а не его.
Маруся смотрела непонимающе, но особой охоты вникать во всякие глупости у нее не было.
– Значит, самородок мой? – спросила жадно, не отрывая взгляда от комочка. – А сколько он может стоить, если его за деньги продать?
– Ну как тебе сказать, – проговорил Вассиан растерянно. – Много стоит! Если поехать в те земли, где Советы еще не все к рукам прибрали, разжиться можно. Дом, например, купить. Да не абы какую избу, а роскошный, большой, простор-ный, с садом. И землю, и нескольких коров, лошадок. Еще и останется!
У Маруси перехватило дыхание.
– Хорошо, – пробормотала она с трудом. – Уговорились.
– Ты спрячь золото получше, – сказал Вассиан обрадованно. – Чтоб не выпало, не потерялось. И иди, иди в дом, не теряй времени, неси мою миску. Тимка с Митюхой увидят, что она пустая, и тоже есть закончат, сюда придут, вот ты и воспользуйся случаем, пошарь под Тимкиными нарами. Да только тихо! Запомни, все нужно очень хитро обделать. Сначала ключ добудь, а золото не бери, не то Тимка спохватится. В погоню ринется – найдет тебя. Ему каждая смятая травинка тебя выкажет, каж– дая согнутая ветка. Не сможешь ты от него скрыться, ведь наших мест не знаешь, а Тимка прирожденный следопыт. У него от Софрона такой дар, а тот был таежник необыкновенный, его Тати многому научила, да и сам он был парень не промах. А если отомкнешь мой замок, я тебе покажу тропу, по которой уйти можно быстро и незаметно.
Вассиан что-то говорил, но Маруся почти не слушала. Совсем другие слова звучали в ее ушах: «Дом купить... да не абы какую избу, а роскошный, большой, просторный, с садом... и землю, и нескольких коров, лошадок... еще и останется». Неумолчно звучали, сладостным эхом отдавались!
– Ладно, – наконец обронила она, – пошла я их звать.
– Ну, Бог в помощь, – проговорил Вассиан, глядя ей вслед с нежностью.
Это была его надежда на спасенье. Его последняя надежда!
* * *Ну да! В самом деле штаны Понтия весьма изрядно вздыбились!
В общем-то, в том не было ничего удивительного: низ живота – очень мощная эрогенная зона, что знает всякий, кто хоть немного понимает в сексе. Наша героиня все знала, все понимала, однако тем не менее удивилась, ибо подобной... реакции (опустим ради чинности-блинности нашего повествования другое слово, более подходящее по значению, хотя все уже и так поняли, о чем вообще идет речь) совершенно не ожидала. В ее планы вовсе не входило доставлять хотя бы мало-мальски приятные ощущения обманщику. Наоборот, она хотела доставить ему максимально ужасные ощущения!
И вот вам результат. Картина Репина «Не ждали», вот как это называется. Может статься, Понтий, конечно, мазохист...
Ого, какое интересное зрелище! Если бы сейчас у его джинсов расстегнулся ремень, они вполне могли бы не упасть, а повиснуть на... короче, понятно, на чем.
Между прочим, наречие «короче» тут очень даже уместно. Кажется, все, что Алёна видела в жизни из этой области, было изрядно короче. И тоньше... Вот разве что Дракончег был достоин сравниться с Понтием оснасткою.
Дракончег, если кто не знает, – прозвище одного из любовников нашей легкомысленной героини. Самого любимого любовника! Он был по восточному гороскопу Дракон (так же, к слову, как и писательница Дмитриева) и являл собою весьма примечательное создание во всех системах координат: что по вертикали, что по горизонтали. Само их знакомство заслуживает быть запечатленным в романе, ей-богу! А не далее как пару месяцев назад, чтобы не доставлять милому другу семейных неприятностей, поскольку он был женат (вообще наша разборчивая дама общалась только с женатыми мужчинами, никак не посягая на место законной супруги, Боже сохрани, – она была яростной противницей супружеских уз, для себя, имеется в виду), и не утратить возможности пребывать в его потрясающих объятиях, Алёна натворила таких дел, такие гонки с преследованиями устраивала, такую следовательскую работу вела...[22]
Словом, чтобы не растекаться мыслию по древу, можно сказать, что, если бы Дракончег и Понтий стояли рядом, Алёна теперь затруднилась бы, кого из них выбрать.
Но пока такая проблема не стояла. Стояло кое-что другое, и эта изумительная картина не могла не оказать своего влияния на ход размышлений и настроение нашей героини, которая была женщиной до мозга костей, до каждой жилочки и поджилочки. Глубоко ошибаются те, кто убежден: всякая истинная женщина при виде красивого молодого мужчины, находящегося в полной боевой готовности, норовит воскликнуть: «Ах, какой кошмар!», или прикрыть личико, как та Гюльчатай, или вовсе убежать от греха подальше. Отнюдь! Настоящая женщина немедленно ощутит призывную теплоту там, где положено, а мысли ее примут самый непристойный ход. Другое дело, что каждый понимает и воспринимает ситуацию согласно своей испорченности (или не испорченности), и именно от оных зависит, как себя дама поведет, что в ней возобладает – инстинкт или благопристойность.
Признаемся честно: в Алёне Дмитриевой возобладал инстинкт. Ну вот такая она легкомысленная дамочка! Однако всякая Дева по сути своей ехидна (следует пояснить, что здесь это слово не существительное, а краткое прилагательное), а потому ее своеобразное чувство юмора никогда не дремлет, даже в самые нежные минутки. Ох, будьте осторожны, направляясь с Девой в постель! Она способна затрястись от смеха в те мгновения, когда мужчина убежден, что партнерша должна – нет, просто обязана! – содрогаться от страсти. Оно, конечно, блажен, кто верует, и личное дело мужчины считать сии содрогания проявлениями смеха или восторга, однако факт есть факт.
Итак, Алёна поддалась своей сути всецело – она начала расстегивать ремень понтиевых джинсов.
Вообще, надо признаться, с мужскими ремнями у нее по жизни дело не ладилось. Ну вот не способна была наша героиня к их расстегиванию при всех своих несомненных умственных и физических достоинствах, и все тут! С другой стороны, девяносто процентов мужчин не в силах толком расстегнуть на женщине лифчик, что их страшно бесит. Реакция (читатель может подставить другое слово) от чрезмерных умственных усилий начинает ослабевать, мужчины начинают бояться оскандалиться – и именно потому срывают с дамы данную деталь ее туалета так, что идут клочки по закоулочкам (клочки лифчика, понятно, а не дамы), а вовсе не потому, что страсть заставляет так уж сильно спешить.
Ну а Алёна не спешила. Она сосредоточилась на ремне и потихоньку-помаленьку его расстегивала. В конце концов, и расстегнула – подумаешь, бином Ньютона! Понтий в это время висел, как мешок, никак не проявляя свого протеста или согласия с ее действиями, и только тяжело, нервно дышал. Все, что торчало, продолжало торчать, так сильно натягивая ширинку джинсов, что та, в конце концов, не выдержала напора – и расстегнулась практически сама, стоило лишь Алёне за нее взяться.
Открывшиеся в распахнувшейся ширинке трусы Понтия заставили нашу прихотливую героиню улыбнуться. Ей мгновенно вспомнилась одна сугубо криминальная ситуация, когда она вот так же расстегивала ширинку джинсов неподвижного (связанного по рукам и ногам!) молодого человека, а на волю вырывался смятый шелк трусов с изображенными на нем луврами и эйфелевыми башнями, триумфальными арками и пантеонами, нотр-дамами и разными прочими сакре-кёрами... Вообще история повторяется, подумала сейчас Алёна, вспомнив, как жестоко поизвращалась над носителем тех парижских трусов, мстя ему за... Ну, короче, было за что ему мстить, тому молодому и обворожительному поганцу![23]
Нет, ничего подобного на Понтии надето не было. И все же трусы его свидетельствовали о наличии некоторой прихотливости мышления их обладателя. На них были изображены хорошенькие шампанские бутылки в ведерках (видимо, серебряных, видимо, со льдом), которые... светились – !!! – в полумраке подвала.
Ну что ж, неплохо, подумала Алёна, которая вообще была любительницей изысканного белья, как женского, так и мужского. В своем роде не хуже, чем секре-кёры и эйфелевы башни. Весьма сексуально.
И все же ничего сексуального по отношению к Понтию Алёна проделывать не собиралась. Все-таки она была утонченная особа, а каким образом можно получить удовольствие от мужчины, висящего в тисках обгорелых балок?! Вот разве что доставить удовольствие ему с помощью некоторых нехитрых общеизвестных действий... Но наша героиня отнюдь не была альтруисткой в любви, а тем паче – в сексе, во-первых, а во-вторых, никакого вообще удовольствия Понтий от нее не заслужил. Скорее он заслужил мучения. И сам виноват, что по слабости своей мужской натуры невольно дал в руки Алёны средство (напрашивается синоним – орудие, но это уже сильно отдает извращенностью!) против себя же самого, каковым она намеревалась сейчас воспользоваться на полную катушку. Ну должен же Понтий, наконец, сказать, что все тут ищут!
Я не слишком хорошо помню, как именно описывал Софрон обратный путь в Россию. Кажется, он уже устал от долгого рассказа и очень путался в словах. Я помню небрежные, походя сделанные перечисления многочисленных амурских и сибирских красот, которые, такое ощущение, изрядно обрыдли рассказчику и которые он хотел бы миновать как можно скорей. Но никаких приключений он не упоминал, однако это не значит, конечно, что их вовсе не было. Но, видимо, то были обыкновенные дорожные случайности, которые не отягощали пути беглецов и не мешали им продвигаться дальше, прикрываясь курьерскими подорожными документами Стрекалова, Чуваева и Акимки, получая беспрепятственно сменных лошадей и продовольственное содержание, пока не достигли Перми.
Здесь, по происшествии полутора месяцев довольно безмятежного пути в дружбе и согласии, случилась между ними первая ссора. Вернее, не ссора, а спор.
Максим вообще всегда хотел пробраться в Санкт-Петербург, ну а Софрон спал и видел снова очутиться в нижегородской деревушке, из которой его увезли ребенком. Но от Перми в таком случае им надлежало следовать разными путями, и, понятное дело, документы, дававшие им укрытие, потеряли бы свою силу. Сам по себе стражник Чуваев в компании с гольдом Акимкою ехать по ним не могли: первый же облеченный властью проверяющий спросил бы у них, куда девался капитан-инженер Стрекалов и почему изменился маршрут их путешествия. Точно так же и появление Стрекалова без спутников неминуемо вызвало бы вопросы. Если они умерли в дороге, то где документы, сие подтверждающие? Писанине и количеству сопроводительных бумаг в России всегда придавалось огромное значение, а перевалив через Урал, путники убедились, что придираются не только к каждому слову, но и к каждой букве. Да и сами их личности вызывали пристальный интерес. Особенно внимательно рассматривали Тати. «На девку переодетую этот туземец чрезвычайно похож», – слышалось то и дело насмешливо-подозрительное, и только высокомерные манеры Максима, который безупречно исполнял роль Стрекалова, удерживали разболтанный полицейский люд от желания проверить, в самом ли деле гольд Аким Бельды – существо мужескаго полу.
Тати, надо сказать, долгая дорога впрок не пошла. Она чувствовала себя из рук вон плохо, порой лишалась сознания, порой ее тошнило по утрам, и требовалось немало усилий скрывать ее недомогание, когда Софрон и она ночевали в общем помещении для проезжающих. Кроме того, начисто пропали ее регулы, и Софрон уже не сомневался, что его невенчанная жена наконец-то забеременела. Ох, как он должен быть счастлив, размышлял Софрон, как был бы счастлив – в любое другое время! Но дети всегда случаются не вовремя, какой мужчина возьмется оспорить это? Порой Тати делалось настолько дурно, что Софрон сомневался, довезет ли ее до родимой Нижегородчины живой. Но самое ужасное оказалось в том, что Тати вовсе не хотела ехать на Нижегородчину, в какую-то глухую деревню. Она мечтала о больших городах для русских, а потому всячески поддерживала Максима, который стремился в Петербург.
Неведомо чем кончились бы беспрерывные ссоры, когда бы на выезде из Перми не настигла их случайность, которая вполне могла быть отнесена к разряду роковых. Максим, который вышел от очередного станционного начальника, нос к носу столкнулся с каким-то жандармским офицером. Тот взглянул на него озадаченно и вошел в тот же кабинет, который только что покинул Максим.
Максим же опрометью кинулся к ожидавшему его Софрону и бросил встревоженно:
– Ходу! Здесь Хомутов!
Софрон не знал, кто такой Хомутов, но он впервые видел Максима в таком состоянии.
Вскочили в повозку, запряженную свежими лошадьми, и тут же на крыльцо вылетел тот самый жандармский офицер:
– Стой, Волков! Я тебя узнал! Держи беглого!
Софрон хлестнул коней, тройка понеслась, и скоро пермская застава скрылась из виду.
Хомутов, как оказалось, был петербургский жандармский офицер, когда-то участвовавший в разгроме группы боевиков, в которой состоял Максим...
Теперь пользоваться документами Стрекалова и его попутчиков было нельзя, приходилось рассчитывать только на себя. Стало ясно, что на всем протяжении пути до Санкт-Петербурга будут разосланы депеши о задержании беглого каторжника Максима Волкова.
Максим был страшно подавлен и безропотно согласился с доводами Софрона о том, что нужно отсидеться-таки в нижегородской глуши.
* * *– Как-то странно ты себя ведешь, смертный, – хихикнула Алёна, слегка коснувшись одной из самосветящихся шампанских бутылок.
Понтий содрогнулся, хотя прикосновение было просто никаким, скорее даже намек на прикосновение, чем оно само.
– Неужто по нраву пришлось мое щекотанье?
Понтий висел молча, только тяжело дышал.
– Молчание, однако, знак согласия, – проговорила Алёна задумчиво. – По нраву, стало быть. А может, тебе еще чего-нибудь хочется? Ась?
По животу Понтия прошла судорога, однако ни слова не прозвучало.
– Опять же молчание, и опять же знак согласия, – констатировала Алёна. – Хочется, стало быть. И чего же тебе охота? Неужели новых ощущений? Неужели с нечистью домовой сношаться?
Понтий вздрогнул так сильно, что ощутимо закачался из стороны в сторону, и Алёне вдруг пришло в голову, что парень молчит вовсе не в знак согласия со всеми ее предложениями, которые сильно отдавали извращенностью. Очень может быть, что у него от ужаса в зобу дыханье сперло, и он просто не может ничего изречь.
Нет, такая ситуация ее никак не устраивала. Она еще рассчитывала добиться от Понтия некоторой откровенности – причем отнюдь не о его сексуальных пристрастиях, а о предмете их с Зиновией тщательных поисков. И следовало спешить, спешить – Алёна обладала очень четким чувством времени и просто-таки кожей чувствовала приближение переполошенной Зиновии с подмогой. Очень может быть, с Феичем и Лешим! Нет слов, она будет очень рада их видеть, однако не сию минуту. Сначала дело нужно сделать, подумала эта типичная Дева и повела допрос дальше.
– Ну, так и быть, – произнесла наша писательница голосом феи-крестной, которая обещает Золушке вальс с принцем. – Нечисть так нечисть, сношаться так сношаться! Устрою я тебе свидание с дочкой домового. Ох и красавица! Очень людей любит. Вот меня, проси не проси, никакими пряниками не заманишь к человеку в постель, а она аж ножонками сучит от нетерпения... Что ж, всякое бывает. Если домовым и подполянникам можно баб человеческих щупать и иметь, то почему девкам нашего племени нельзя мужиков ласкать? Вот так и она – лишь только завидит какого ни есть мужичонку, пусть даже самого плохонького и хиленького, так и затрепещет вся. Сейчас я ее покличу, и она тебя обиходит...
Понтий молчал. Вот уж воистину – Кочубей на пытке!
– Если ты ей понравишься, тебе очень повезет, – продолжала Алёна, с любопытством наблюдая за телом Понтия и диву даваясь стойкости некоторых его мышц. – Домового дочка всегда красавица и всегда юная. Ежели она тебя полюбит, это будет вечная любовь. Во сне станет тебе являться, поддерживая твою страсть. Потом начнет приходить к тебе явно, и начнется между вами бурная связь. Ты должен знать, что дочь домового ненасытна и ревнива в высшей степени, а в своей любви постоянна и неумолима. Она всегда с любовником, даже прилюдно, ибо незрима ни для кого, кроме него, и ни один шаг его не является для него тайною.
Алёна сделала паузу, давая Понтию возможность ужаснуться такой перспективе, но тот по-прежнему молчал.
«Точно, извращенец!» – подумала писательница сердито и продолжила свои старшилки:
– Коли мужчина, наскучив столь странной любовью, бросит дочь домового, она отомстит ему: безумными сновидениями с ума сведет или доведет до самоубийства того, кто послабее... Ну что, зову к тебе красавицу? Или передумал ты с ней любезничать?
Понтий задергался и что-то пробормотал. Наконец-то отверз, так сказать, уста свои! Что он говорил, Алёне слышно не было, однако в бессвязном бормотании послышались ей нотки сомнительные. Неужели не поверил в пылкость дочери домового? А может быть, его взволновали некие технические несообразности предложенного сношения? Что ж, он прав, а вот Алёна об этом не подумала. Ничего, сейчас все будет объяснено...
– Ох и верткая она, дочка домового! – с восхищением воскликнула наша изобретательная героиня, у которой фантазия работала без остановки. – Ну чисто циркачка! Да что я говорю – чисто обезьяна заморская, Чита какая-нибудь, – не удержалась Алёна от малой толики ехидства. Может, конечно, не стоило этак пробалтываться, однако она, во-первых, не смогла удержаться, а во-вторых, надеялась, что в таком положении, как сейчас, Понтий вряд ли станет зацикливаться на мелочах. – Хотя нет, им и не снилось то, что она проделывает. Вот как встанет на руки да как примет тебя в лоно свое, стоя вверх ногами, так ты и завизжишь от удовольствия, ранее не знаемого.
Она сделала паузу. Понтий опять умолк! Признаваться в том, что так хотела услышать Алёна, он, понятное дело, не собирался.
«Черт, да что же парень молчит, как топор?! – в бешенстве подумала наша героиня, которой вдруг надоело изображать из себя гестаповку и сексуальную извращенку. – Неужто и в самом деле ему охота испытать того-этого, того-самого с нечистой силой? Экстремал несчастный! Диву даюсь, как у воинствующей монастырки Зиновии мог уродиться племянник с такой склонностью к язычеству. Что же, всякие вывихи сознания нынче в моде. Ладно хоть не сатанист. А впрочем, кто его знает! Чем бы его еще пронять, чтобы он испугался и раскололся, наконец?»
И вдруг Алёна вспомнила... вспомнила любимый ею Дальний Восток, и чудный город Хабаровск, где она провела не самые худшие годы своей молодости, и замечательную, обладающими редкостными по ценности фондами Хабаровскую краевую научную библиотеку, где однажды обнаружила научный труд под названием «Гиляки», принадлежащий перу знаменитого этнографа Льва Штернберга. Книжка была издана в начале XX века, когда гиляками называли нивхов, жителей острова Сахалин и некоторых областей Приамурья. И там, в той книжке, среди гиляцкого фольклора, Алёна наткнулась на сказку, которая игривостью своей восхитила бы даже Александра Николаевича Афанасьева с его развеселыми «Заветными сказками», но мрачностью некоторых подробностей заставила бы обзавидоваться авторов современных голливудских триллеров. И вот теперь некоторые из этих подробностей она намеревалась предложить вниманию стойкого – во всех смыслах! – экстремала-извращенца Понтия.
– Только, ты это... ты уж не взыщи... – сказала Алёна тоном анонимщицы-доброжелательницы. – Совершенства в мире днем с огнем не сыщешь, хоть все ноги обей. Вот так же и домового дитятко – вроде бы всем девка взяла: и родством, и дородством, – однако же если с кем она вверх ногами совокупится, тому плохо придется. Коли встанет так-то, в ейном лоне (эх, до чего кстати взошло в голову это старорежимное притяжательное местоимение!) прорастают... железные зубы.
Понтий вздрогнул так, что тело его покачнулось, подобно маятнику старых часов, которые все не шли, но вдруг умелый мастер нашел ключ к их механизму – и вот вам, тик-так, тик-так...
– Железные, ага, – подтвердила Алёна, изо всех стараясь припомнить, какова была судьба несчастного гиляка, который встретился с женщиной, уединенно жившей на берегу пролива Лаперуза и обладавшей пресловутыми зубами в лоне своем. Ну, какова его судьба была, понятно – жуткая, само собой разумеется, и напрягаться не стоит, прикидывая варианты. Однако вспомнить, как называется по-гиляцки тот самый пролив, Алёна не смогла бы даже по угрозой публичного расстрела. А впрочем, такой возможности ей не было предоставлено, потому что Понтия проняло наконец!
Он что-то бессвязно выкрикнул и яростно задергался, пытаясь опереться на руки и вытащить свое тело из подвала. Такие попытки он предпринимал и прежде, еще до того, как отправить Зиновию за подмогой, однако сейчас, видимо, решил побороться всерьез. Тогда речь шла всего лишь о жизни, а сейчас – о том, что мужчины ценят дороже жизни: о том достоинстве, которым можно хвалиться в сауне перед приятелями, мерить по линейке, благодаря Создателя, что оно в длину не классические восемь с половиной, а в толщину – не ноль целых пять десятых, ну и которым, конечно, можно на спор заборы сшибать, когда оно в реактивном состоянии... Да, если мужчине что-то в самом деле дорого, он может горы свернуть, лишь бы это защитить и спасти!
Горы не горы, свернуть не свернуть, но нагромождение балок, которое держало его в своем плену, Понтий сдвинул-таки с места...
Маруся вошла в сруб. Тимка глянул на нее, но словно бы не увидел, и обида, расчетливо посеянная Вассианом в ее душе, расцвела пышным цветом. «Ничего, погоди у меня!» – подумала она мстительно. Сейчас, когда у нее в штанишках, в кулиске, куда вдергивается резинка, был запрятан самородный кусочек золота, она словно бы получила странное противоядие против чар Тимки. Теперь Маруся понимала – а может, ей казалось, что понимает, – будто не только он был с самого начала к ней равнодушен и использовал ее как постельную игрушку, но и она тянулась к нему лишь потому, что чувствовала себя одинокой, испуганной, бесприютной и искала защиту от судьбы, а Тимка с его мужской силой и красотой показался ей наилучшей из всех на свете защит.
– Ну что, поел наш гробокопатель? – спросил Тимка угрюмо. – Эх, пора и нам.
Он был невесел. И Маруся подумала, что Вассиан, наверное, прав. Что ж, Тимке не везет с богатством, а вот ей повезло. И ей захотелось чуточку подшутить над ним, захотелось утвердиться в своем новом, еще не привычном положении: положении богатой женщины, которая совсем скоро сможет купить себе все, что захочет, в том числе дом – да не абы какую избу, а роскошный, большой, просторный, с садом, а к нему землю и нескольких коров, лошадок, да еще и останется. Ей хотелось снова услышать эти сладостные слова!
– Тимка, – проговорила она задорно, – а как ты думаешь, что можно вот за такой кусочек золота купить?
И она, взяв его за руку, показала на ноготь большого пальца.
Тимка взглянул озадаченно – и уловил такой же озадаченный взгляд Митюхи. Оба они смекнули, что вопрос неспроста, потому что Маруська была сейчас сама на себя не похожа: дерганая, возбужденная, чуть ли не в пляс готова пуститься. Ее словно опоили чем-то...
– А где ты такой кусочек золота видела? – спросил Тимка. – Неужто Вассиан что-то такое нашел?
– Нет, ничего он не нашел! – вскричала Маруська. Слишком громко и старательно вскричала, вызвав еще больше подозрений и у Тимки, и у Митюхи. – Я просто так спрашиваю!
– А, ну если просто так, тогда конечно... – кивнул он, делая вид, что поверил. Затем проговорил самым пренебрежительным тоном, на какой только был способен: – Да что ты за такую ерунду можешь купить? Только такую же ерунду. Как бабы говорят – один раз на базар сходить, вот что ты сможешь выручить.
Конечно, он врал. И, честно, не слишком верил, что Маруська его вранье проглотит. Но она же дура, что Тимка с первой минуты понял, как ее увидел. Дура, хоть и городская. А, собственно, какая разница? Тимка отлично знал: в городе таких тюх еще больше, чем в деревне.
И он не ошибся: Маруська поверила. У нее вытянулось лицо, рот обиженно скривился:
– Так мало? Врешь!
– Почему вру? – равнодушно пожал плечами Тимка. – А тебе что, кто-то другой иначе сказал? Кто?
– Да кто ж другой, как не... – запальчиво начала Маруська, бросая обиженный взгляд на дверь, но тут же осеклась, спохватившись, что чуть было не проговорилась. Но для Тимки этого было достаточно.
Отшвырнув опустевшую миску, он вскочил, шагнул к Маруське и рывком притянул к себе. Такое бывало не раз после обеда, и она всегда мигом прижималась к нему, так в него и вдавливалась, а сейчас напряглась, словно окаменела, даже руками в его грудь уперлась, чтобы подальше от него оказаться, забилась, задергалась...
Больше Тимке ничего не нужно было, он все и так понял. Сильным толчком отправил Маруську в полет на нары – она рухнула, аж ноги задрались, аж доски затрещали, аж завопила она от боли в спине, но Тимку уже было не остановить: наградив ее ударом в живот, от которого девушка задохнулась и принялась хватать ртом воздух, он грубо сорвал с нее все ее тряпки, проворными пальцами ощупал каждую складочку, каждый шовчик – и нашел-таки то, что искал, что должен был найти: золотой комочек, очень, ну очень хитроумно и тщательно захованный во вздержку застиранных, поношенных трусов.
– Тьфу! – с отвращением бросил Тимка, извлекая на свет Божий самородок. – И вот за такую соплю ты меня продала, поганка?
Конечно, он снова лукавил. Ничего подобного этому самородку среди того, что нашел прежде Вассиан, не было. Вообще этот кусок золота выглядел как-то особенно... Тимка присмотрелся – и понял. Догадка его была ошеломительная! Позабыв про растелешенную Маруську, которая в самой нелепой и унизительной позе валялась на нарах и все пыталась прикрыться руками – как будто она теперь кому-то нужна... да нипочем, даже задаром не нужна! – он схватил обрез и вылетел вон из избы.
Митюха, который с туповатым выражением наблюдал за произошедшей сценой, поглядел на Маруськино тело с любопытством. Нет, ничем девка не изменилась с той минуты, как он увидел ее голой на берегу озерка: такая же приманчивая, крепкая, тугая – и такая же глупая, даром что девкой быть перестала. Мужское желание шевельнулось в Митюхе, и удовлетворить его сейчас было проще простого – подходи и вталкивайся между безвольно раскинутых, приманчиво белеющих ног. Маруська, парень чувствовал, слишком ошарашена и напугана, чтобы сопротивляться. Да и Тимка не станет прекословить – девка ему больше не нужна, игры кончились, пошли дела кровавые, что Митюха очень хорошо понимал, тут не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять... Однако он только поглядел еще раз на голую Маруську, потянул носом, вдыхая манящий женский запах, и потаенно ухмыльнулся: кто знает, как дело пойдет... А потом вышел из сруба.
Когда за Митюхой тяжело захлопнулась дверь, Маруся наконец-то шевельнулась, подняла голову. Все тело болело от Тимкиного удара, еле-еле прошла тошнота. У нее не было бы даже сил сопротивляться, если бы Митюха, чей жадный, жаркий взгляд так и ползал по ней, набросился на нее. Но Митюха только засопел и ушел, и Маруся отчего-то почувствовала себя совсем брошенной и одинокой. Ну и ограбленной, конечно.
Самородка – живого, теплого золотого ключика в новую, счастливую, изобильную и богатую жизнь – стало жалко до того, что сердце приостановилось. Маруська взвыла от горя, кое-как продышалась, сползла с нар и натянула порванное по вороту платье. Тимка вырвал резинку из ее штанишек, они теперь сваливались, но явиться к мужикам голозадой Маруся стыдилась, поэтому завязала их сбоку неудобным узлом, натянула платье и выскочила наконец наружу.
Уже в дверях она вспомнила, что не выполнила просьбу Вассиана, не поискала ключей от его оков, не воспользовалась случаем напакостить Тимке, выпустив его пленника и, может быть, запустив руку в его захоронку. И с этой мыслью она чуть не вернулась в дом, но тут увидела такое, что мигом обо всем позабыла.
Тимка безжалостно избивал Вассиана.
Хмуров был раздет донага, даже исподнее валялось на земле, и все его худое тело было в застарелой грязи, покрыто расчесанными укусами комарья. Он пытался вырваться, цепь грохотала... Рядом Митюха обшаривал его лопать[24] с таким тщанием, как будто искал вшей. Тимка месил Вассиана кулаками и кричал, что сейчас выбьет из него все, что тот скрывает, а потом бросит тут подыхать избитого.
– Что... ты... хочешь, что? – тяжело выдыхал между ударами Вассиан, выплевывая изо рта бело-кровавое месиво того, что недавно было его зубами.
– Откуда взялся самород? – нанося новые и новые удары, твердил Тимка. – Признавайся! Откуда, ну?
– Я его нынче нашел! С утра! – хрипел измученно Вассиан.
– Врешь! – не отставал Тимка. – Я видел золото, которое ты раньше вытаскивал. Оно было грязное, все в земле, а этот чистый. Чистехонек, словно его с мыльцем-белильцем промыли. А где тебе его вымыть и с чем? Все, которые раньше находил, были с земляным налетом, в трещинки, складочки земля набилась, а здесь – нету земли в них. Нету! У меня глаз острей орлиного, я б разглядел даже пылинку. А самород отмыт, оттерт, мягко отполирован – он где-то лежал, от земли защищенный... Признавайся, гад, ты нашел Максимов мешок? Говорил мне дядька Софрон, что был у каторжника мешочек из оленьей шкуры, где он хранил все золото. Неужто почудилось тогда Софрону и Максим только сделал вид, будто все высыпал? А на самом деле... Говори, ты нашел мешок? Говори!
Он швырнул Вассиана наземь и сильно, рассчитанно сильно ударил его ногой в пах.
Вассиан выгнулся дугой, потом в узел завязался – в узел неистовой боли, в воющий, захлебывающийся слезами узел...
– Худо? – с ненавистью спросил Тимка. – Сейчас еще хуже будет, сволочь. Говори, где золото?
Вассиан стонал, всхлипывал, но ничего не говорил.
– Ну что ж, – пожал плечами Тимка, – делать нечего. Я сейчас тебе пальцы ломать стану. Пальцы на ногах, чтоб ты работать все же мог. Но понадобится, дело и до рук дойдет. А если и тогда не скажешь, то мы уйдем и бросим тебя здесь подыхать. А в деревне я доберусь до твоей Дуньки. Уж она мне ответит за то, что я с пустыми, почитай, руками от клада уйду. Уж я на ней всю свою злость на тебя вымещу, понял? Себя не жалеешь, так ее пожалей, гад ты гадский! Сам же виноват, что я из тебя сейчас кровавое тесто замесил. Сам виноват! А скажешь правду, я от своего слова не отступлюсь, поделюсь со всеми, как и обещал, а с тобой в первую голову.
Вассиан угрюмо молчал, изредка постанывая.
– Ну, коли так... – с лютым и враз беспомощным выражением пробормотал Тимка и, подсунув под ногу Вассиана выворотень, схватил воткнутый в пень топорик и занес его.
– Скажу! – завопил Вассиан нечеловеческим голосом.
И Тимка каким-то чудом успел направить топорик не на его босую, с черными от грязи пальцами ногу, а в комель выворотня. Топорик в полете аж свистнул. Марусе почудилось – от разочарования, что не отведал свежей крови. Она взвизгнула, живо представив, какой ужас тут мог бы сотвориться сейчас, – и подавилась визгом.
– Заткнись, – буркнул Тимка, чуть покосившись на нее, хотя надобности в острастке уже не было, у Маруси от страха само собой гортань свело. – Ну, Вассиан, признавайся, где Максимов мешок?
Вассиан бормотал что-то невнятное, однако, похоже, Тимка его отлично понимал, потому что отошел от него на несколько шагов, спрыгнул в одну из ближних ямин, скрывшись в ней по пояс, и приблизился к огромному, наполовину выкорчеванному, наполовину застрявшему в земле пню. Пролез под его корнями, висевшими над ямой, словно клубок змей, скрылся под ними... Маруся следила затаив дыхание, да и Митюха, и чуть очнувшийся Вассиан глаз с него не сводили...
– Есть! – возбужденно заорал вдруг Тимка. – Есть мешок!
* * *Наверху, в развалинах, загрохотало так, что все сексуальные фантазии и разные такие извращения напрочь вылетели из головы Алёны. Она увидела, как сверху валится что-то неразличимо-тяжелое, и успела понять, что это падает Понтий. Парень тяжело рухнул на пол подземелья и замер, оглушенный, не успев осознать того, что было понятно Алёне: вслед за ним, практически на него проваливается под тяжестью сдвинувшихся наверху балок весь свод.
Алёна рванулась вперед, схватила Понтия за плечи и попыталась поднять, крикнув:
– Скорей! Завалит!
Он сориентировался мгновенно и не вскочил, не побежал, что было бы практически бессмысленно – ну кто способен бежать, согнувшись в три погибели, да на полусогнутых?! – а пополз просто-таки с нечеловеческим проворством в сторону. В какую – направо или налево, – Алёна не была способна понять из-за своей уже упоминавшейся топографической тупости. Но, повинуясь инстинкту женщины, которая всегда следует за мужчиной (оказывается, эти инстинкты, хоть и подавленные и, можно сказать, задушенные, живучи до необыкновенности во всякой, даже самой фуриозной эмансипатке, какой была и наша героиня!), тоже поползла, нет, правильней будет сказать – побежала на коленях за ним.
Глухо, тяжело ухнуло за спиной. Чудилось, весь мир содрогнулся – нагроможденье балок обрушилось, увлекая за собой землю и снег. Алёна успела понять, что неминучая смерть под обвалом вновь продефилировала мимо, не проявив к ней особенного интереса, мысленно возблагодарила Бога за спасение и собралась было ползти дальше, как вдруг обнаружила, что совершенно не может двинуться с места. Ее словно приковало к земле! То есть руки были свободны, ногами она тоже могла перебирать довольно свободно и головой вертела, а вот подвинуться вперед никак не удавалось.
Усмирив усилием воли страх, мгновенно затопивший разум, она попыталась понять, что происходит. Может быть, какая-то балка упала ей на спину и своей тяжестью не дает сдвинуться? Нет, упади ей на спину балка, спина была бы переломлена, факт, но Алёна никакой боли не чувствует. А что, если она не чувствует боли потому, что в сломанной спине парализованы все нервные окончания?! Нет, ерунда. Окажись те самые окончания парализованы, Алёна не смогла бы так ретиво шевелить руками и ногами и вертеть головой. Но что-то ее держит. Что?! Как от этого освободиться? Как понять, что именно зацепило ее и не дает ползти дальше?!
Наша героиня пыталась повернуться и посмотреть, но не могла. Подергалась – и тут же сквозь гул успокаивающейся после обвала земляной тощи донеслось угрожающее потрескивание. Причем стало понятно, что потрескивание вызвано ее резкими движениями.
Она испуганно замерла. Что делать?!
– Эй, ты где? – раздался рядом встревоженный мужской голос.
Алёна от неожиданности подскочила так, что треск раздался вновь. Только на сей раз прозвучал еще громче и гораздо ближе, и она опять замерла.
– Тихо, не дергайся! – скомандовал голос. – Лежи, а то...
– Кто... Кто здесь? – шепнула Алёна.
– Угадай с трех раз, – огрызнулся голос.
До Алёны дошло, сколь глупым был ее вопрос. Нет, ну в самом деле, кто еще тут, в злосчастном подземелье, мог оказаться?
– Понтий, ты?
– А ты думала кто, подполянник, что ли? – сердито огрызнулся тот, и Алёна не поверила своим ушам.
– Ты знаешь про подполянника?! – изумленно воскликнула она.
– Тихо! – прошипел Понтий. – Над тобой такое нагроможденье, что я не пойму, как оно вообще держится. Похоже, кошмарный завал может не только от резкого движения, но и от громкого звука обрушиться. Как лавина в горах.
Алёна замерла. Кажется, даже кровь у нее в жилах остановилась.
– Главное, практически ничего не видно, только какие-то общие очертания, – проворчал Понтий. – У тебя фонаря, случайно, нет?
– Был, – чуть шевеля пересохшими губами, выговорила Алёна. – Но он погас, и я его бросила. Или выронила... толком уже не помню.
– Да не напрягайся, неважно, – утешил Понтий. – Главное, фонаря нет. И не будет. А на улице уже совсем стемнело. Судя по тому, что воздух сюда проникает, пара щелей еще осталась, но толку от этого никакого.
– Слушай, погоди... Ведь скоро придет твоя тетка, и, может, с ней будут Феич с Лешим... – начала было Алёна, однако Понтий раздраженно прошипел:
– Вот только про леших не будем, ладно? Твоей мифологической чепухой я по горло сыт! На всю оставшуюся жизнь накушался, дорогая кикимора!
– Да нет, – тихонько усмехнулась Алёна, – Леший – это прозвище моего... моего двоюродного брата. Ну, того художника, с которым мы к Феичу приехали.
Конечно, она могла бы выразиться более точно: «Того художника, «Форд» которого ты нынче в овраг свалил», – но сочла подобную формулировку некорректной в сложившихся обстоятельствах. Все-таки ее спасение сейчас целиком зависит от Понтия. Так зачем его злить? И вообще, кто старое помянет...
– Правда брат, что ли? – недоверчиво проговорил Понтий. – Ну, раз так...
Он умолк, оборвав фразу, и Алёна не поняла, что он, собственно, хотел сказать.
«На первый взгляд это было самое разумное решение – ведь известно, что фальшивый Стрекалов пробирается в столицу. Однако тот жандарм по фамилии Хомутов не намеревался упустить из своих рук беглого боевика, ради поимки которого он когда-то положил столько сил. Депеши были немедленно отбиты по всем направлениям, расходившимся от Перми, поэтому уже на подъезде к Нижнему путникам снова пришлось уходить от погони. И вот тут-то Софрон повез их тем путем, который не единожды описывала ему покойная мать. Он отвернул от Арзамасской дороги влево, на Богородск, и там почти наудачу свернул снова влево, где стоял покосившийся крест – своеобразный указатель на Богоявленский женский монастырь. Именно близ него лежала деревня Падежино, откуда два десятка лет назад были выселены семьи пришедших из рекрутчины солдат и отправлены по разнарядке на далекий Амур.
В деревне появляться всем троим было никак нельзя. Если Софрон не вызвал бы своим простодушным крестьянским обликом подозрений где угодно, то барственный, породистый Максим и странная, с совершенно не привычной здешнему глазу внешностью Тати неминуемо насторожили бы падежинцев.
Софрон загнал тройку в лес и выпряг лошадей. Беглецы скрылись в чаще. Софрон привел их на заброшенные вырубки, о которых слышал от отца. Это было дурное место – от недалекой мари исходили болезнетворные миазмы, лесорубы и промысловики обходили то место стороной. Однако приамурцы в тамошнем причудливом климате привыкли ко многому. К тому же они не собирались тут засиживаться до осени, когда наступала совсем уж гиблая погода, надеялись, что так или иначе выход найдут. Пока что на месте бывшей вырубки поставили кое-как жилуху – зимовье, как называют в Приамурье, – и решили пересидеть некоторое время.
Софрон был для беглецов единственной связующей нитью с миром. Он пометил короткую, но прихотливую, опасную тропу для выхода из леса, сделав зарубки на стволах, он завалил страшным подобием засеки тропу между двумя близко сходящимися отрогами, он ходил в Падежино, где назывался отшельником, который решил замолить грехи одинокой жизнью в глуши... Это не вызывало недоверия – испокон веков близ монастырей обретался и оседал на время или навсегда странный люд. Софрон был угрюм, появлялся и исчезал, ни с кем, кроме монахинь, и словом не обмолвившись, а те и сами были молчаливы, не пытались нарушить чужую замкнутость.
Недостатка в деньгах не было – Софрон не поленился собраться на ярмарку в Нижний, где продал один, причем не самый большой, самородок. Средств могло хватить надолго!
Зная, что досужие глаза могут следить за ним, Софрон никогда не возвращался к Максиму и Тати короткой дорогой. Ему, таежнику, лесная чащоба Нижегородчины казалась смешной. Поэтому он легко обманывал любопытных, водя их вокруг оврага, внизу которого лежало тихое озеро. В ясные дни, когда солнце отражалось от воды, сверху чудилось, что весь овраг наполнен золотом – расплавленным золотом. Неведомо, кто и когда пустил в мир нездешнее название для него – Золотая падь, однако вскоре оно прижилось, и как-то Софрон услышал его от монашек, у которых (при монастыре была лавка) покупал муку. Эти слова – Золотая падь – поразили парня. Чудилось: кто-то давно знакомый нашептал их ему в уши. И вдруг Софрон вспомнил: да ведь именно о Золотой пади читала ему Тати зачарованные письмена в пещере, пронизанной солнцем и наполненной темной прохладной водой, на которой ее круглые розовые груди лежали, словно цветы лотоса...
Золотая падь! То самое место, в котором каждый человек узнает о себе все, что прежде было от него скрыто, постигает собственную суть!
Софрон почувствовал, что от этого открытия ему стало не по себе. Он словно бы вышел из блаженного оцепенения, в котором находился с той поры, как беглецы нашли себе укрытие в лесу. Тому миновал уже месяц, и Максим снова начал волноваться, рваться в столицу. Софрон со дня на день ждал, что бывший каторжник заговорит о своем уходе в город, о том, что собирается все же пробраться в Петербург. Его даже удивляло, почему Максим до сих пор не заводил таких речей. Хоть был он почти родным человеком Софрону, а все же влекла его иная стезя. Пусть уходит, думал про себя Софрон. Пусть уходит, тогда и нам с Тати таиться не придется. Тогда и мы как-нибудь вылезем из схорона и поселимся среди людей. К исходу зимы родится дитя. По расчетам Софрона, зачала Тати вскоре после побега, в июле, значит, в конце февраля родится у них сын или дочка...
Он в очередной раз шел в деревню с этими мирными мыслями и вдруг почувствовал, что должен вернуться, вернуться немедленно. Не дойдя до лавки, поворотился – и кинулся короткой тропой под аз, впервые не заботясь о том, чтобы оглядываться на каждом шагу, чтобы петлять и путать дорогу. Сейчас не имело никакого значения, следит за ним кто-то или нет! Сейчас он должен был как можно скорее увидеть Тати и Максима!
Однако на подходе к зимовью Софрон вдруг приостановился, перестал ломиться сквозь заросли, словно перепуганный лось, и пошел тихо-тихо, сторожась. Приблизился к зимовью, не хрустнув ни веточкой, не шелохнув ни травинкой. Наверное, Тати, которая обладала чутким слухом прирожденной таежницы, могла бы его услышать, но она была занята другим – всецело занята Максимом, в объятиях которого лежала...»
* * *– Нет, ждать тетку с подмогой – для тебя верная погибель, – категорично произнес Понтий.
– Да, мне тоже показалось, что Зиновия сущая фурия, пощады от нее не будет, – грустно согласилась Алёна. – Еще когда меня дылдой назвала, ясно стало, что она меня просто ненавидит.
– Подслушивать нехорошо, – произнес Понтий наставительно.
И вновь Алёна смолчала, хотя вполне могла бы сказать: нехорошо чужие машины в заснеженные овраги спихивать. В незаснеженные, впрочем, тоже нехорошо.
– Да нет, не в том дело, что ты молодая, красивая и высокая, а тетя Зина давным-давно крест на себе поставила, – вновь заговорил Понтий, и Алёна насторожилась. – Просто они придут, начнут топать, искать меня, не дай бог, стронут что-нибудь – и вся громада завала на тебя так и рухнет, как рухнула...
Он осекся, но Алёна догадалась, что парень хотел сказать:
– Как рухнула засека на Тимофея, да? Но ведь ее вроде бы Маруська обрушила...
Понтий на мгновение онемел. Потом, прокашлявшись, заговорил:
– Насчет той истории вообще никто ничего не знает толком. Не более чем Зиновьины предположения, которые на старых слухах основаны. Может, и правда Маруська Тимофея погубила, а может, как-то иначе все вышло – он со своим двоюродным братом из-за нее схватился, вот они и поубивали друг друга. Кто знает? Кто там был? Никого! Была тут одна старая знахарка, наша какая-то там тоже дальняя родня, Захарьевной ее звали, вот она сплетни разные по деревне и пускала – про Маруську, про варнацкое золото.
– Ага, – выдохнула Алёна. – Так вот оно что... Теперь все ясно.
– Ясно в том смысле, что мы ищем? – хохотнул Понтий. – Ну да, теоретически где-то здесь, между двумя старыми, сгоревшими домами, в подвалах, спрятано около пяти фунтов самородков.
– Фунт – четыреста граммов, всего, значит, килограмма два получается, – быстро сосчитала Алёна. – Неплохо... Есть ради чего устраивать войнушку с родней и лазить по подвалам! А проба какая?
– Ты что, в ювелирном магазине? – удивился Понтий. – Самородное золото чистое, без примесей. Скажи, а тебя в самом деле эта тема так сильно волнует? Или еще что-то интересует?
– Конечно, интересует, – оживилась Алёна. – Во-первых, откуда ты знаешь про подполянника. А во-вторых, когда ты догадался, что это я кикимору изображаю. По голосу узнал? Или сначала думал, что и правда кикимора? И только когда меня тут увидел, связал концы с концами?
– Видел дур, но такой – никогда! – злобно зашипел Понтий. – Действительно так охота языком чесать? Забыла, где находишься? Забыла, что тебя в любую минуту раздавить может, как муху? И меня, кстати, заодно. Черт, надо бы тебя тут бросить и спасаться самому, а я время трачу, твои глупости выслушиваю! Лучше бы попросила меня помочь тебе от крюка отцепиться, который твои штаны захватил. И где ты только этот немыслимый комбинезон взяла?
– В подвале у Феича, – призналась Алёна. – А насчет от крюка... Неужели ты можешь меня отцепить, но просто хочешь, чтобы я тебя просила, унижалась перед тобой?
– Ты вообще не знаю чего заслуживаешь за те фокусы, которые со мной проделывала! – скрежетнул зубами Понтий. – Но успокойся, я человек незлопамятный. Не нужны мне твои просьбы, а тем более унижения. Я так сказал для того, чтобы ты осознала, в каком положении находишься.
– Я осознала, – вздохнула Алёна. – И еще как осознала! Но если я буду об этом думать, то с ума от страха сойду, понимаешь? Рехнусь и начну визжать. Тебе оно нужно?
– Само собой, нет, – буркнул Понтий. – Ладно, хватит пререкаться, нашли, о чем говорить, а главное, место на редкость удачное выбрали. Лежи тихо, а я попытаюсь понять, как тебя из-под завала высвободить.
– Работаем по живым, – пробормотала Алёна.
– Что? – удивился Понтий.
– Я когда-то довольно близко была знакома с ребятами из МЧС, и они рассказывали: когда разбирают завал, под которым могут быть люди, стараются двигаться и действовать особенно осторожно. Это у них называется – работать по живым[25].
– Ага, давай так, – согласился Понтий. – Лежи тихо, сейчас буду тебя ощупывать. Но ты не подумай чего, кикимора...
Алёна сочла за благо промолчать.
Понтий лежал рядом на боку и осторожно водил руками то по спине Алёны, то над ней. Потом протиснулся глубже под завал и оказался совсем вплотную к ней. Дыхание его было напряженным, сдержанным.
«Интересно, а колечко свое он из носу вытащил?» – хотела спросить писательница, но удержалась, потому что выдумать в данной ситуации более дурацкий вопрос было бы невозможно, даже если очень постараться.
Тимка вынырнул из-под корней, однако, к великому изумлению и разочарованию Маруси, руки его были пусты.
– Иди сюда! – крикнул он, глядя на Вассиана. – Иди, доставай, ну!
Вассиан с трудом поднялся – нелепый и в то же время пугающий в своей жалкой, грязной наготе – и побрел к Тимке. Влез в яму, потом сунулся под корни и скоро показался из-под них, держа перед собой серый мешочек, лишь слегка перепачканный землей.
– Не соврал, – возбужденно проговорил Тимка. – Не соврал, надо же! А что там еще белеет такое, в дупле? Лезь, доставай!
Вассиан с мученическим выражением сунулся под пень и появился вновь, держа обернутый в клеенку сверточек. Развернул, повинуясь знаку Тимки, – и все увидели тетрадь в кожаной мягкой обложке, с металлической потемневшей застежкой.
– Вот те на... – протянул Тимка. – Ну и ну! Писатель, глянь на него! Ты что ж, и тут свои вымыслы записывал?
Он щелкнул застежкой, тетрадка распахнулась, и Тимка прочитал неуверенно, по складам: «Тати рассказывала Софрону про род белого тигра, который некогда владел здесь всеми землями, про то, что каждый человек рано или поздно вернется на землю своих предков, только неведомо, произойдет это при жизни или после смерти, а еще про то, что где-то далеко лежит какая-то Золотая падь, побывав в которой каждый узнает о себе самое главное, суть натуры своей изведает».
– Хм... Так ты что, историю Софрона записал? – задумчиво произнес Тимка. – Молодец, Вассиан, хорошо сделал. Тетрадку мы с собой возьмем, на досуге почитаем. А пока открывай мешок, сыпь сюда все, что там есть...
Он отбросил тетрадку, стащил с себя пропотевшую рубаху и разложил на земле.
Вассиан, всхлипывая и постанывая, опрокинул над ней мешочек – и у Маруси забилось сердце при виде изрядной кучки золотых комочков.
Некоторое время все молчали, словно онемев, и даже Вассиан не стонал, только дышал надсадно.
– Да... – протянул Митюха. – Вот, значит, какое оно, золото!
– Фунта четыре будет, – веско проговорил Тимка. – Дядька Софрон упоминал о пяти. Как раз фунтишко примерно Вассиан из земли нарыл, рассыпанное. Это, значит, остальное. Наш фарт, наш фарт золотой... Эх, – покачал вдруг головой, – жаль, не дожил дядька Софрон! Каково было бы ему полюбоваться на такую красоту! Смотрите, как солнце в самородах горит, играет в родимых!
Собственно, призывы были излишни: никто и так не мог глаз отвести от мягкого свечения золота – ни Митюха, ни Маруся. Только Вассиан понуро смотрел в сторону.
Вдруг среди золотых кусочков что-то просверкнуло блеском иным, не мягко мерцающим, а острым, режущим.
– Пошевели-ка... – приказал Тимка, и Вассиан покорно ткнул в кучку грязным пальцем.
Самородки развалились в стороны, открыв тяжелую печатку с небольшим, но чистым, яростно сверкающим камнем.
– Алмаз! – восторженно воскликнул Тимка. – Перстень инженера Стрекалова!
– Тот самый, что Софрон и Максим с его руки сняли? – спросил Митюха.
– Выходит, тот. Какому тут еще быть? – кивнул Тимка, и оба приятеля понимающе переглянулись.
А вот Маруся ничего не понимала и хотела спросить, кто снял алмаз, с какого офицера, однако та судорога, которая свела ее рот и губы, судорога потрясения, так и не разошлась. Девушка снова подумала, что представляла себе золото иначе. Ей казалось, что здесь будут слитки, уже аккуратные, сформованные, но в том-то и состоял самый сильный смысл варнацкого клада, именно потому он производил такое поразительное впечатление, что это были просто бесформенные куски драгоценного металла, рожденные и неохотно отданные землей, – добытые человеком для усиления своего могущества и власти. И теперь Маруся чувствовала, что знак человеческого могущества мог выглядеть только так, и никак иначе.
– Ну ладно, налюбовались, – нарушил напряженную тишину Тимка. – Негоже такому добру на вольном погляду долго лежать. Давай, Хмуров, собери золото, припрячешь в мой тайник, а потом я тебе ключик дам – цепку снять.
Вассиан заскорузлыми от крови и грязи пальцами принялся собирать самородки. Собирал долго и неуклюже, но Тимка даже не ворохнулся помочь. Маруся сунулась было, однако Митюха поймал ее за подол и остановил, а у Тимки только плечо дрогнуло – и она словно приросла к земле.
Тимка не отводил глаз от золота, провожал взглядом каждый драгоценный кусочек, исчезавший в мягком мешке. Наконец на рубахе ничего не осталось, но Вассиан на всякий случай послюнил палец и собрал еще какие-то неразличимые глазом крохи. Тимка правой рукой принялся подтягивать к себе цепь, укорачивая ее, чтобы Вассиан был поближе, а левой взял лежавший рядом свой обрез.
Маруся посмотрела на обрез – и в то мгновение взяла ее острая досада на то, что она его прежде не заметила. Не заметила – и упустила удачный миг, когда Тимка и Митюха были слишком поглощены разглядыванием золота. Если бы она оказалась половчей, если бы посообразительней оказалась, то успела бы схватить обрез и двумя выстрелами уложить и того, и другого. Да, успела бы, и не дрогнули бы ни рука, ни сердце! Потом забрала бы клад у Вассиана – и только ее тут и видели! Хотя нет, одна не нашла бы дороги... Ну что ж, пришлось бы Вассиана вести с собой на цепке – до поры до времени, пока не оказались бы поблизости от деревни. А там привязать его цепкой к дереву – и даже греха нового убийства брать на душу не нужно, сам помер бы. И все золото досталось бы ей одной, невообразимое количество – три фунта. Нет, четыре, если считать еще и то, что запрятано сейчас под Тимкиными нарами.
Эта мысль – страшная, пугающая до ошеломления – словно бы выделилась из Марусиной головы в нечто живое, осязаемое, имеющее зримые, ощутимые формы. И встала перед ней, заглянула в лицо, злорадно, кровожадно усмехнулась. Маруся в душе отмахнулась от искушения, с трудом удержав руку, готовую взлететь в крестном знамении.
Нет, золото помрачило ей разум, только золото виновно, такого греха она никогда на себя не взвалила бы! Да и что проку размышлять, смогла бы, не смогла, все равно Тимкин обрез уже у хозяина, а Митюхин – под рукой у Митюхи, Марусе до него не дотянуться...
Вассиан тем временем добрел уже до сруба, кое-как перебрался через порог. Тимка шел следом, натягивая цепь на манер сергача[26], который водит перед почтеннейшей публикой своего медведя. Зашли в дом, и Тимка прихлопнул за собой дверь.
Митюха посмотрел вслед и перекрестился:
– Упокой, Господи, душу раба твоего...
Маруся таращилась непонимающе.
Внезапно в доме раздался грохот, крик, звук падения чего-то тяжелого. А потом настала тишина.
Митюха снова перекрестился. Маруся переводила испуганные глаза с него на дверь сруба.
Внезапно та распахнулась, и выглянул Тимка:
– Маруська, слышь... Иди-ка сюда, посмотри, тут что-то с твоим дядькой стряслось. Падучая вроде на него напала.
И скрылся в избе.
Маруся метнулась было туда, но Митюха схватил ее за руку:
– Стой. Не ходи.
– Почему? – изумилась Маруся.
– Потому что теперь Тимке вторая голова нужна, – загадочно добавил Митюха.
– С ума сошел? – пробормотала Маруська, попытавшись вырваться.
Но Митюха держал крепко. А когда девушка опять дернулась, перехватил ее подол и с силой нацепил на сук мощной березы:
– Стой, дура, кому говорено!
Она замерла, ничего не понимая, кроме одного: Митюха вдруг сошел с ума, а у Вассиана падучая.
Какая еще падучая? С чего бы?!
Тимка снова показался на крыльце:
– Ну, чего стала?
– Да вон, видишь, подолом, дура, за сук зацепилась, – с хриплым смешком сообщил Митюха.
– Так ты отцепи, ну! – приказал Тимка, уходя в дом.
Митюха, сунув под мышку обрез, склонился к Марусиной юбке, делая вид, что отцепляет ее, и сказал негромко:
– Не ходи туда ни в каком случае, убьет тебя Тимка. Вассиана уже прикончил, теперь твой черед.
Маруся хотела опять воскликнуть: «С ума сошел?!» – но губы пересохли, только прошелестели что-то невнятное.
– Ты не знаешь, а я знаю, – зашептал Митюха. – Софрон, дядька Тимкин, один из тех варнаков, что золото тут запрятали, сказал ему, будто клад был Максимом заговорен и дастся через две головы на третью. Первым был Вассиан, который его из земли вынул. Тимка к самородам ни разу не прикоснулся и мне не давал. Но ему нужен был кто-то, чтобы золото из-под нар достать, – это и будет вторая голова. Тебя Бог послал, а может, черт принес. Ты в дом зайдешь, золото из Тимкиного схорона вынешь – тут-то он тебя и пристрелит, вот вторая мертвая голова и ляжет рядом с кладом. Тогда он будет чист, можно золото брать и бежать отсюда куда охота. А вы с Вассианом гнить в срубе останетесь, как раньше сгнили тут Максим с Тати.
– Не может быть... – прошептала Маруся. – Как такое может быть, чтобы Тимка меня убил?
– А что б ему тебя не убить? – зло ощерился Митюха. – Что сношается с тобой, так это ему – милое ночное дело, только и всего, у него таких, как ты, в каждой деревне, в базарный день пятачок за пучок. Ему что на обочину плюнуть, что девку испортить. Сама посуди – удалец, ухарь, молодец, ты для него – мышка-полевка, поимел и не заметил, дальше пошел. А вот для меня ты... а вот я тебя... Как на тебя посмотрел там, у озера, так сразу понял: лучше не найду, даже искать не надо. И не стану искать. – И вдруг прервался, только добавил сердито: – Рот закрой!
Маруся послушно закрыла рот.
Тимке она не нужна, у него таких пучок на пятачок, а Митюха, толстомясый Племяш, положил на нее глаз?!
«Что на обочину плюнуть, что девку испортить...» Да, это про Тимку, все верно, как раз то, о чем Вассиан недавно говорил и что Маруся сама чувствовала. А Митюха... И теперь, ей, значит, надо решить, выбрать, с кем...
А что тут решать? С одним – жизнь, с другим – смерть. Что тут выбирать!
– Ну? – снова выскочил из дверей Тимка. – Что там у вас?
– Да вот, – развел руками Митюха, – не дается девка, чудесит, несет всякую околесицу. Не хочет в дом идти, говорит, ты Вассиана убил и ее убить собрался. А ну давай, шевелись, иди! – крикнул он на Марусю, однако, отвернувшись от Тимки, быстро ей подмигнул и чуть заметно помотал головой.
Маруся недоумевающее на него таращилась.
– Ты что, Маруська, меня боишься? – захохотал Тимка. – Да ты ж моя любка. Я на тебе женюсь. Мы теперь богатые: жених с достатком, ты – невеста с приданым. Иди скорей, погляди, что там с дядькой твоим. А меня бояться нечего, у меня и обреза-то нет! – Тимка вышел из-под прикрытия двери, раскинув в стороны руки и широко улыбаясь.
В ту минуту Митюха вздернул свой обрез чуть выше – и выпалил в Тимку.
* * *– Слушай, – заговорил наконец Понтий, – на самом деле все не так плохо. Тебя крюк подцепил только за штаны как раз над поясницей. Если ты сможешь из них потихоньку вылезти – только очень осторожно! – есть шанс высвободиться и не тронуть завал. Дотянуться туда и попытаться крюк отцепить я не могу, мне не протиснуться. Да и боюсь что-нибудь неосторожно задеть, нас тогда похоронит.
– Штаны я снять не могу, – сообщила грустно Алёна.
– Почему? – зло спросил Понтий. – Что, такая стыдливая?! После того, как ты видела меня во всех подробностях, будет только справедливо, если ты снимешь передо мной штаны.
– Во-первых, никаких особых подробностей, кроме твоих фосфоресцирующих трусов, я не видела, – уточнила Алёна. – Кое о чем можно было догадаться, основываясь на моем богатом жизненном опыте, но не более того. А во-вторых, дело не в моей стыдливости. Я не могу снять штаны, потому что на мне – комбинезон.
– Ёлы-палы... – пробормотал ошарашенно Понтий. – Ситуация осложняется. Но делать нечего, будем снимать комбинезон. А на ногах у тебя что?
– Сапожки, – доложила Алёна. – Это имеет значение?
– Имеет значение только одно: пролезут ли твои сапожки в штанины комбинезона, – хмыкнул Понтий. – Понятно?
– Понятно. Но должны пролезть. Комбинезон размера примерно 60-го, а у меня 46-й, – не могла упустить случая похвастаться своими достижениями Алёна. – И я его надевала прямо через сапоги. Не разуваясь. Так что, думаю, если они влезли, то как-нибудь и вылезут.
– Может быть, – рассеянно промолвил Понтий. – Очень может быть, что и вылезут... Слушай, только я не пойму: если ты надевала комбинезон на сапоги, значит, он у тебя еще на какую-то одежду натянут?
– Ну да, – недоумевающее произнесла Алёна. – На джинсы и свитер. А как же иначе? Я бы тут насмерть замерзла, если бы на голое тело... А что, это тоже имеет значение?
– Никакого! – внезапно разозлился Понтий. – Никакого, кроме того, что я не знаю, зацепился крюк только за комбинезон или за джинсы тоже! Так что, не исключено, заодно и из них придется вылезать.
– Из джинсов вылезти не получится, – грустно сказала Алёна. – Под ними еще колготки, так что они в облипочку сидят. И вообще узкие, особенно внизу, через них сапоги точно не пролезут.
– Ладно, – заговорил Понтий после некоторого раздумья, – оставайся в джинсах. Может, крюк их и не зацепил, я не знаю точно. Ну, поехали...
И они поехали. Кто пытался, лежа плашмя в подземном лазе – тесном, даже не как крысиная, а как тараканья нора, – да еще ежесекундно рискуя обрушить на себя тонну дерева и железа, вылезти из комбинезона, тот поймет ощущения писательницы Алёны Дмитриевой. Тому, кто ничего подобного не испытывал, объяснять нет смысла – все равно ситуация останется непостижимой. Тратить слов даже не стоит, можно только одно сказать: комбинезон Феича, казавшийся Алёне шестьдесятпоследнего размера, очевидно, обладал свойствами шагреневой кожи, и иногда ей мерещилось, что он сделался номера этак 36-го. Да еще какая-то гадость беспрестанно вдавливалась ей в живот так больно, что она порою вообще не могла дышать. Но понять, что это, Алёна была просто не в силах. Да и не до того ей было! В те минуты, казалось, вся жизнь ее сосредоточилась на судорожных телодвижениях и коротких командах Понтия:
– Медленней... быстрей... осторожней! Лежи тихо, помогу... просунь сюда руку... Черт, осторожней, говорят! Поелозь немножко на животе... Продвигайся, продвигайся! Так... еще...
Конечно, самым трудным оказалось вытащить из штанин комбинезона ноги в сапогах. То, что Алёна за то время похудела на пару-тройку килограммов, совершенно точно, даже удивляться не стоит. Видимо, и ноги ее, и натянутые на них сапоги уменьшили свой размер, потому что в конце концов выскользнули из штанин. Однако Алёна все еще продолжала рефлекторно елозить и высвобождаться, пока ее не остановил голос Понтия:
– Все, вылезла! Теперь давай в темпе ходу отсюда. Слышишь? Опасаюсь, что мы расшатали-таки завал. Рухнуть может каждое мгновение. Давай вперед! Вперед!
Но Алёна от внезапно навалившегося облегчения просто двинуться с места не могла. Лежала, уткнувшись лицом в землю, начав возносить молитвы всем известным ей богам и святым, как христианским, так и языческим, русским, античным и разным прочим, всех времен и народов, включая и древних айнов. Поскольку героиня наша была в данной области весьма подкована, то ее мысленные благодарности заняли бы изрядное количество времени, но она не дошла еще и до середины славянского пантеона, как стала постепенно приходить в себя и обретать силы поддаться уговорам Понтия двигаться-таки дальше. Мысленно попросив прощения у всех прочих небесных, земных, подземных, водяных, подводных, а также огненных и каменных духов, она заставила себя последовать за Понтием, как вдруг, по совершенно непонятной причине, повернула назад голову.
Ну вот есть, есть у человека такая потребность – оглянуться! Ни к чему хорошему это обычно не приводит, как гласит история про Орфея и Эвридику. Да и русские сказки обильно уснащены советами идти вперед и назад не оглядываться... А вот Алена оглянулась. Ей хотелось проводить прощальным взором то место, которое едва не стало местом ее последнего упокоения. Конечно, даже ее глазам, порядочно свыкшимся-таки с темнотой, было довольно сложно разглядеть что-то, кроме общих очертаний, однако Алёна вспомнила про свои часы. У них имелась ночная подсветка, которую можно было включить, нажав на маленькую кнопочку слева сверху от циферблата. В обычных обстоятельствах нашей интеллектуально продвинутой и почти энциклопедически образованной писательнице требовалось некоторое время, чтобы эту кнопку обнаружить, однако сейчас, как и всегда в ситуации острострессовой, разум ее обострился, и нужная кнопочка нашлась практически мгновенно. Алёна вытянула руку назад и принялась вглядываться в своды, так долго грозившие ей смертью.
Конечно, часы светили не так, как электрический фонарь Феича, безвременно погасший, однако светили-таки... И даже их блеклого, рассеянного, призрачного света достало Алёне, чтобы понять: никакого нагромождения балок, никакого завала, подобного тому, под которым погиб – с помощью Маруськи или без – легендарный Тимофей, нет и в помине.
Здесь рассказ Софрона пошел вовсе сбивчивым и торопливым. Ему и по происшествии двух десятков лет было невмоготу говорить о том, что он услышал: как двое самых близких ему людей обсуждали его участь. Максим умолял Тати уехать как можно скорей – боялся, что его ребенок родится в лесу, а Тати успокаивала, говорила, что она и сама родилась в лесу, и дитя было зачато ими в лесу, а значит, не стоит опасаться...
«Софрон стоял, неподвижными глазами глядя в бревенчатую, кое-как проконопаченную стену зимовья, а видел берег Амура, скрытый за кустами тальника, и слепящую, золоченую лучами солнца гладь воды, и Тати, стоявшую на коленях перед Максимом, который брил ей лоб. А потом они ушли куда-то в заросли, пропали из глаз Софрона. Да, наверное, именно тогда и был зачат ребенок. Конечно, даже удивительно, что Софрон не догадался раньше. Ведь за год жизни с ним Тати не забеременела, а тут вдруг... Нет, не вдруг это произошло, не вдруг – а когда она отдалась Максиму.
– Нет, – донесся в ту минуту до него голос Максима, – я не уйду без тебя. Хочешь не хочешь, а завтра мы тронемся в путь.
– Думаешь, Софрон отпустит меня? – с усмешкой проговорила Тати.
– Его никто не спросит, – холодно произнес Максим. – Мы просто уйдем, вот и все. Я знаю, нужно пройти по той тропе, которую он обозначил азами. Так мы окажемся в деревне. Оттуда рукой подать до проселочной дороги. Нам главное найти, на чем бы добраться до Нижнего. Там продадим самородок и купим одежду. Чем богаче мы будем одеты, тем меньше к нам станут присматриваться. До Москвы только ночь пути. Ты будешь в шляпе под вуалью, никто не увидит твоего лица. А в Москве я знаю кое-какие адреса, там нам помогут. Не вся же организация была провалена, наверняка кто-то остался! Товарищи нам помогут. Да и вообще, имея столько золота, сколько есть у нас, мы выберемся и сами. Уедем за границу. В России опасно, здесь слишком много жандармов!
– Ты поделишься золотом с Софроном? – спросила Тати.
Некоторое время Максим молчал, потом сказал:
– Зачем золото мертвецу?
– Ты хочешь убить его?
Ах, как надеялся Софрон, что голос Тати дрогнет при этих словах, исполнится возмущением! Но любимый голос звучал спокойно, холодно.
– Если бы он согласился отпустить тебя... Но ведь не согласится, – добавил Максим виновато. – Значит, он обречен.
– Да, – тем же холодным голосом проронила Тати. – Он больше не нужен. А золота ведь не так и много, чтобы отдавать его тому, кто больше не нужен.
Софрон снял с плеча винтовку и подошел вплотную к окну. Тати повернула голову на шум и – увидела его. Увидела – и засмеялась, сощурив свои длинные глаза. Наверное, она думала, что Софрон не сможет выстрелить, не решится выстрелить в нее. Но он решился.
Максим вскочил на нарах и несколько мгновений смотрел на Тати, голова которой в одно мгновение превратилась в кровавое месиво. Несколько алых брызг попали на его лицо.
Пока он смотрел, Софрон успел перезарядить винтовку и выстрелить вновь. Но потрясенный Максим покачнулся – и пуля пролетела мимо.
Максим вскочил с нар, кинулся к двери. Софрон только усмехнулся, перезаряжая ружье: неужели тот надеется спастись бегством от охотника, который бил белку в глаз и любую птицу влет, который не боялся с одним ружьем хаживать на медведя-шатуна?
– Погоди, не стреляй! – крикнул Максим, выскакивая на крыльцо, и тут же получил заряд в плечо.
Итак, Софрон опять промахнулся – попал в плечо. Максима швырнуло к стене, но каким-то чудом он все же удержался на ногах.
– Ты сделал это из-за золота? – прохрипел он. – Из-за того, что хотел получить все самородки? Ну так ты не получишь ничего! И никто не получит, потому что их вечно будут охранять два трупа, мой и Тати!
Только тут Софрон увидел, что Максим держит в руках тот самый мешочек, который был им снят с убитого капитана Стрекалова. Мешочек с самородками! Максим стащил с пальца перстень капитана Стрекалова и тоже сунул его в мешок. Потом размахнулся.
Мелкие золотые брызги разлетелись в стороны. Взметнулся и сам мешок серой тяжелой птахой...
Софрон тупо проводил его взглядом, потом посмотрел на Максима. Тот медленно сползал наземь по бревенчатой стене. Наверное, он обдирал спину о неотесанные бревна, однако не чувствовал боли, потому что был мертв. Софрон это сразу понял, как только увидел кровь, которая текла из его рта.
Он немного поглядел на Максима, провел ладонью по его лицу, закрывая погасшие, уже незрячие глаза, потом перешагнул через него и вошел в зимовье. Голые ноги Тати были судорожно раскинуты. Вместо лица... Софрон не мог смотреть.
Софрон отвернулся, вышел на крыльцо и всадил в мертвого Максима еще одну пулю. Теперь он жалел, что поддался мгновению жалости и закрыл ему глаза. Максим не заслуживал! Пусть бы так и сидел, пусть бы вороны выклевали его лживые очи! Софрон никогда не ненавидел никого на свете так, как этого человека. Максим отнял все, что у Софрона было, все, что тот добыл для себя, все, что Софрон любил. Максим забрал у него жену и золото. И отнял наслаждение местью! Теперь Софрон обречен всегда думать о том, убил ли он Тати и Максима из ревности и мести – или все же потому, что хотел один завладеть всеми самородками.
Золотая падь, где человек узнает все о себе и своей сути... Ну что же, Софрон узнал теперь, что его сутью было убийство. Из-за ревности? Из-за золота?
Мелкие самородки скрыты травой и землей, теперь их не найти. Нет, наверное, если постараться, можно поискать в ямах, среди выворотней... Но Софрон не станет этого делать.
Как можно искать здесь золото, когда Тати вышла на крыльцо и обратила свои залитые кровью глаза на Софрона?
– Уйди! – крикнул он, махнув рукой. – Уйди!
Но она не уходила. Она стояла неподвижно. Он увидел, как нежно округлился ее живот. Там ребенок... Слабый детский крик донесся до Софрона, и безумие захлестнуло его. Забыв обо всем на свете, он бросился прочь».
* * *Оказалось, они с Понтием, спасаясь от обвала, интуитивно выбрали очень удачное направление и оказались не под земляными сводами, которые грозили обвалом в любую минуту, а в том отсеке подземелья, которое было укреплено и обито досками, точно небольшой сарайчик. Очевидно, доски были очень крепкие, потому что их не тронуло ни время, ни сотрясение рухнувших наверху балок. Кое-где в стены были вбиты железные крюки, теперь уже изрядно заржавевшие. Алёна подумала, что, возможно, в помещении некогда находился ледник, а на крюки подвешивали мясные туши или просто куски мяса, которые хотели сохранить на лето. Она где-то читала, что такие ледники были не слишком-то распространены в крестьянских избах, однако особо рачительные хозяева их все же устраивали. Ну что ж, хозяин этого оказался и впрямь рачительным. В его леднике можно было не плашмя лежать, оказывается, а стоять на четвереньках. И крюки были вбиты в стену на совесть. За один из них и зацепилась Феичевым комбинезоном (он так и лежал грязной кучкой на полу) Алёна Дмитриева. И стоило ей рвануться чуть посильней, она запросто освободилась бы... Ничего не рухнуло бы! Ну, подумаешь, чуть треснуло одно бревно, подпиравшее свод... Расколотое дерево в блеклом свете циферблата показалось теплым, живым, золотистым, но Алёне было не до какой-то там деревяшки. Главное – она поняла, что вполне высвободилась бы без помощи Понтия.
Без помощи!
Ярость, охватившая в то мгновение Алёну, едва не удушила ее. Негодяй! Не-го-дяй! Мстительный негодяй! Это он так расквитался с Алёной за те мгновения унижения, которые испытал по ее милости.
Если бы Драконы могли сначала подумать, а потом вспылить, Алёна подумала бы, что вообще-то у Понтия имелись основания быть мстительным.
Но... если бы Драконы могли сначала подумать, они не были бы Драконами. И сейчас Алёна была поглощена одной-единственной мыслью: будь у нее сейчас что-нибудь, из чего можно стрелять...
И вдруг писательница вспомнила, что так мучительно врезалось ей в живот, пока она выползала из комбинезона. «Беретта»! У нее же за пояс джинсов засунута «беретта» Феича! Надо же, она совершенно об этом забыла! Да уж, рассеянный с улицы Бассейной просто образец собранности по сравнению с ней. Надо обладать вселенской, межгалактической рассеянностью писательницы Дмитриевой, чтобы упустить из виду такую мелочь, как пистолет за поясом...
Ну и ладно, зато теперь вспомнила. И оч-ч-чень хорошо!
Подсветка часов погасла, что не имело уже никакого значения. Все, что можно было увидеть, она уже увидела.
Алёна начала вытаскивать пистолет из-за пояса, но тут раздался голос Понтия:
– Эй, ты где там застряла? Опять за что-то зацепилась?
В голосе его звучала откровенная насмешка. Вот пакость, а?!
– Нет, у меня часы расстегнулись, – сообщила наша героиня, которая за враньем никогда в карман не лезла. – Чуть не потеряла. Все, я их застегнула, сейчас тебя догоню.
– А, ну давай поторапливайся. Тут, где я сейчас, ход значительно шире, можно худо-бедно голову поднять.
Алёна, которая ползла на четвереньках, растянула губы в улыбке. Хорошо, что ее сейчас никто не мог видеть, – красивые женщины не имеют права так улыбаться, это их очень сильно портит...
– Твои часы и время, может быть, показывают? – спросил Понтий.
– Да. А что?
– И сколько сейчас?
«Семь», – чуть не ответила Алёна, которая успела взглянуть на циферблат, пока он светился, но вовремя спохватилась. Понтий хочет проверить, имеют ли ее часы подсветку? Опасается, что Алёна узнает, что он над ней издевался? И ответила спокойно:
– Как же я могу увидеть в такой темноте? А у тебя есть часы?
– У них циферблат обычный, без подсветки. Мобильник же остался в куртке, из которой я выскользнул, когда вниз падал. А у тебя телефона нет?
– Нет, я его в сумке оставила, у Феича в избе.
– Скажи на милость, зачем ты полезла в подвал? – спросил Понтий. – Как вообще догадалась, что лезть нужно в него?
– Ну вообще-то не без помощи твоего отца, а также потому, что Феич оставил включенным компьютер.
– Не понял, – осторожно проговорил Понтий и перестал ползти.
Алёна на него наткнулась и поняла, что он сел, прислонившись к стенке. Села и сама. Ну что ж, видимо, вот настал момент истины, который она так любила в своих романах. А кто из детективщиков его не любит?! Какую книжку ни открой, везде в последних главах непременно начинается срывание всех и всяческих масок.
– Чего именно ты не понял? – холодно спросила наша героиня, привалившись к стенке подземелья. Правда, долго так не просидишь, спина заледенеет, но несколько минут передохнуть можно. Однако как бы не простудиться... Алёна терпеть не могла простужаться и вообще болеть! А насморк – одна из самых отвратительных хворей.
– Не понял того, при чем тут мой отец, – ответил Понтий.
– Да появился откуда ни возьмись, когда я у Феича на массажном кресле висела, – пояснила Алёна. – В окно не мог влезть, вокруг Феич с Лешим бегали. Ясно, что через подпол проник. А лаза в подполье в комнате нет. Сундук же стоял там, где в нормальных избах крышка подпола, вот я и заглянула в него.
– Ох ты, недооценил тебя папанька, – усмехнулся Понтий. – Сказал: просто очень красивая дура, а ты...
– Чего я только от вашего семейства не наслушалась! Как вы меня только не обзывали! И дурой, и дылдой, и Читой... – вздохнула Алёна, игнорируя эпитет «красивая» как беззастенчивую попытку дать ей взятку самой расхожей монетой.
– А! – радостно вскричал Понтий, и послышался какой-то звук, напоминающий удар по чему-то деревянному. Видимо, он постучал себя по лбу. – Понял! Ты прочла отцовское «мыло» Феичу. И решила узнать, что там и как. Понимаешь, отец ведь не знал, кто ты. Я обмолвился – мол, писательница Дмитриева, с ней надо быть осторожней. Но для него всякая женщина – априори дура, в том числе и сестра его Зиновия, а уж если рядом стоит слово «писательница»...
– А ты откуда узнал, что я писательница Дмитриева? – насторожилась Алёна. – Феич проболтался, что ли?
– Феич – вроде моего отца, не зря же они двоюродные братья, – усмехнулся Понтий. – Нет, я тебя узнал. Года два назад был на твоей встрече с читателями в «Дирижабле». Помнишь, была такая встреча?
– Помню. У меня ощущение, что весь город на ней был! – угрюмо ответила Алёна, вспоминая, сколько самого разного народу в самое разное время упомянули при ней о той встрече и сколькими самыми разными приключениями расцветилась из-за этого ее биография[27].
– Я не только в «Дирижабле», но и в Ленинке, и в университете. И вообще, где какая встреча с тобой, я тут как тут. Только ты ведь очень редко соглашаешься выступать...
– Скромна не по годам, – буркнула Алёна. – Знаешь такую народную мудрость: кто умеет писать, тот говорить не мастер. А чего ты на встречи таскаешься, как нанятый? Только не говори, что мои детективы нравятся.
– Ладно, если ты так просишь, не скажу, – покладисто кивнул Понтий. – Но они мне в самом деле нравятся. И фантастика нравилась... Я, можно сказать, вырос на твоей фантастике! Еще совсем мальчишка был...
Темнота и опасности имеют то несомненное преимущество, что заставляют людей забыть о том, сколько лет их разделяет. Фантастику Алёна Дмитриева писала лет этак... в общем давно.
Настроение испортилось. Снова захотелось вытащить из-за пояса «беретту»...
– А еще, – сказал в то мгновение Понтий, и по его голосу Алёна поняла, что он улыбается, – моей любимой книжкой была одна такая... беленькая... со смешным названием – «Как мужик ведьму подкараулил».
Тимка покачнулся, завалился на стену сруба и сполз на землю.
Маруся дико вскрикнула – так, что чуть гортань не порвала криком, – но Митюха на нее даже не оглянулся. Бросился в избу, перескочив через неподвижного Тимку.
Девушка наконец-то нашла в себе силы пошевелиться, метнулась вперед, не понимая, что ее держит, рванулась. И только потом поняла, что все еще зацеплена за сук. Потянула платье, порвав его. Бросилась к Тимке – кровь пузырилась в его простреленной груди.
Маруся зашлась в рыданиях... Оглянулась – Тимкина рубаха, та, на которой рассматривали самородки, все еще валялась на земле. Маруся подняла ее, скомкала, прижала к ране.
– Да брось, – послышался равнодушный голос Митюхи. – Мертв твой Тимка. Вассиана цепкой придушил, а сам сдох от моей пули.
Маруся обратила к нему заплаканные глаза, проморгалась и разглядела, что Митюха держит в одной руке знакомый мешочек, а в другой – ее солдатскую одежду и сапоги, все, в чем она сюда пришла.
– Одевайся. – Он кинул ей штаны и гимнастерку. – Одевайся, и пошли отсюда, а я пока припас соберу. Теперь нам тут делать нечего, теперь мы богатые... – И с усмешкой передразнил Тимку: – «Я – жених с достатком, ты – невеста с приданым...» Слышь, невеста с приданым, замуж за меня пойдешь? Чтоб все по-хорошему, а не просто так на нарах поваляться. В сельсовете распишемся или в городе, а захочешь, так и обвенчаемся по-старому.
Маруся тихо заплакала, поглядев в лицо неминучей судьбе.
– Ладно, – ухмыльнулся Митюха. – Такое твое девичье дело – плакать. Только сейчас недосуг, потерпи пока, потом уж... Переодевайся, говорю.
Маруся торопливо влезла в штаны и гимнастерку, навертела портянки, натянула сапоги, сандалии привычно связала и повесила на плечо. Митюха подошел к ней с вещевым мешком:
– Тут крупа осталась да мука, с собой возьмем. Припас бросать грех, а патроны я по карманам рассовал.
Огляделся, подхватил с земли тетрадку Вассиана. Ветерок ворошил ее страницы, но Митюха заботливо замкнул застежку и, отряхнув с тетрадки землю, вновь обернул ее той же клеенкой, в которую она была завернута прежде.
– Надо прихватить, – буркнул. И сунул тетрадку в мешок с припасами. – Я до смерти сказки люблю, а коли и впрямь истории Софрона тут записаны, то они, знаешь ли, почище всяких сказок будут.
И подтолкнул Марусю к тропе, прикрикнув, когда она попыталась обернуться к срубу:
– Все, пошли, не наше дело.
– А если похоронить их? – заикнулась было Маруся, но Митюха равнодушно отмахнулся:
– Пустое. Было все да ушло, быльем поросло. Забудь!
Сунул руку в мешочек с самородками, пошарил там, вынул перстень со светлым камнем:
– На-ка вот, невеста. Чтоб знала: мое слово твердое!
Маруся, словно на чужой палец, не понимая, что делает и зачем, надела перстень.
Пошли к лесу. Маруся впереди, Митюха позади. Марусе было сначала жутко: казалось, что в спину ей смотрят не только Митюхины неотвязные глаза, но и дуло обреза. А ну как он нарочно наговорил про женитьбу? А ну как по пути раздумает жениться и золотом делиться – да и пальнет меж лопаток, а Маруся и знать не будет, когда смерть поразит ее?
Томимая страшными мыслями, обернулась, но никакого обреза не увидела: Митюха убрал его под свой поношенный, пропотевший пиджак. Там же, в каком-то кармане, был припрятан и мешочек с золотом.
Поймав испуганный Марусин взгляд, Митюха понимающе ощерился и похлопал себя по груди:
– Вот здесь наше добро. У самого сердца!
Они уже миновали рощу и подошли к завалу, при виде которого Марусю озноб пробрал. Стоило представить, что сейчас опять придется пластаться, лезть под ним, как у нее в глазах мутилось. Да, вот таков человек – сколько бы страшного ни оставалось за плечами, боится он только будущего. Два трупа смотрели вслед мертвыми глазами, но куда больше она боялась корявых сучьев, которые могут вцепиться в спину. Впрочем, оно и правильно, наверное: мертвые уже мертвы, не встанут, не догонят, а вот если потянешь за какой сук, весь завал на тебя рухнет...
– Ну, давай, – сказал Митюха. – Ложись на пузо и двигай. Да смотри, задницу не воздымай, а то нацепляешь на себя...
И игриво шлепнул Марусю пониже спины.
«Вот, уже руки распускает, – угрюмо подумала девушка. – Как будто я уже его собственность. Будто он уже мой хозяин...»
Почему-то эта мысль сейчас затмила даже страх зацепиться за какой-нибудь опасный сук. Маруся и не заметила, как одолела завал, как выскользнула из-под него. Выпрямилась, отряхнулась, крикнула:
– Я добралась уже!
– Ну, теперь я полезу, – донесся голос Митюхи, а потом раздалось и его тяжелое дыханье. Вот он уже снова оказался рядом с Марусей, счистил землю с пиджака, глянул одобрительно:
– Молодец ты, девка! Честно скажу, опасался я...
– Чего ты опасался? – невесело спросила Маруся, не имея ни малейшего желания отвечать улыбкой на его улыбку.
– Опасался, что возьмешь ты – и дернешь за опасный сучок, порешишь меня за то, что я миланчика-желанчика твоего сгубил. И правильно сделала, что дождалась меня: во-первых, золото на мне осталось бы, ни крупинки его ты не получила бы, не смогла бы завал разобрать, а во-вторых, бабе мужик нужен, одна она перед жизнью – что лозина перед бурей, всякий ветерок, если не сломает, так согнет. Ну и ни за что не дошла бы ты без меня до деревни, заблудилась бы. А меж тем, тут другая тропа есть, короткая и безопасная. Но ее только Тимка с Вассианом знали, царство им небесное. Знали да мне рассказали. Вот она, тропа эта, ведет по азам. Нужно идти и примечать, на стволы смотреть. Там тропочка из берез прошита меж елок... и на всех березах вырезана буква «аз». Коли углядишь их, за три часа, не более, к околице Падежина выйдешь. Потеряешь – значит, сама потеряешься. Так ты лучше судьбу не пытай, без меня не...
Громыхнуло совсем близко, Митюха покачнулся, оборвал свои слова и издал пронзительный крик.
Громыхнуло снова. Митюха опять покачнулся и тяжело грянулся наземь. Маруся с ужасом увидела, что ноги его покрылись множеством мелких рваных ранок, как будто кровь его вдруг начала вырываться из кожи, прихватывая с собой клочки кожи, мяса и ткани, из которой были сшиты его штаны.
– Что это? Кто это меня? – мучительно вопрошал Митюха, озираясь выкаченными глазами с выступившими на них кровавыми слезами.
– Не оставляй неубитого, Митюха! – раздался сдавленный, хриплый хохоток.
Марусю словно бы тоже прострелило, потому что она узнала и этот хохот, и этот голос, которые могли принадлежать единственному человеку на свете. Тимка! Неужели он жив? Оклемался, перевязал рану своей рубахой, которую милосердно бросила на него Маруся, и пустился в погоню за бывшими подельниками, которые обратились во врагов.
– Не оставляй неубитого! – снова выкрикнул Тимка. – И ты, Маруська, тоже хороша. Ну ничего, вот сейчас я до вас доберусь!
По надсадному его дыханию Маруся поняла, что Тимка лезет под завалом.
– Убьет он нас, – простонал Митюха, пытаясь повернуться и достать из лямки обрез. – И меня, и тебя. Возьми обрез у меня под пиджаком, а как Тимка высунется, ты его в лоб...
– Не успеет она! – раздался задыхающийся голос двужильного Тимки, и его лицо показалось из-под сплетенья ветвей. – Кишка у нее тонка!
– Кишка тонка? – зачем-то переспросила Маруся, склоняясь к завалу и кладя руку на приметный сук, который намертво запомнила еще с прошлого раза. – Говоришь, кишка тонка?
И она потянула за сук.
В первое мгновение показалось, что ничего не произошло, Тимка успеет выскочить. Еще один рывок и... Ну да, не будь он ранен, успел бы тот рывок сделать. Однако силы его были на исходе, и вырваться из завала до того, как десятки серых, мертвых, завостренных, словно волчьи клыки, сучьев вонзились в его тело и пригвоздили к земле, он не смог.
Раздался крик... В жизни подобного крика не слышала Маруся и знала, что отныне вечно будет Господа Бога молить, чтоб не слышать никогда... Глаза ее на миг встретились с мучительно вытаращенными глазами Тимки. Потом его взор, исполненный мстительности и смертной муки, померк, голова упала, дернулась разок – и более уже он не шевелился.
– Ну, Марья... ну... – пробормотал Митюха. – Век за тебя Бога буду молить.
Глаза его были подернуты слезой ужаса и умиления, но Марусины глаза оставались сухи. Сухи до боли, до рези.
– Как знаешь, – ответила она угрюмо, подойдя к Митюхе и рывком поворачивая того на спину. Из простреленного тела вмиг ушел весь вес, как будто сила его была воображаемой, лишь воздухом, который надувал пузырь, а теперь пузырь сдулся и опал. – Охота, так моли.
– Что, что? – испуганно бормотнул Митюха, когда она одной рукой выдернула из лямки его пиджака обрез, а другой из кармана – мешочек с золотом.
Взгляд Митюхи остановился на ее лице, потом ресницы сомкнулись – и он лишился сознания, поняв, чт́о именно это значит.
Маруся сняла с него и мешок с припасами, прежде чем вскинуть обрез и нажать на курок. Жакан бабахнул рядом с Митюхиной головой, уйдя под траву и вышибив сноп земляных брызг. Выстрелила другой раз – и опять промазала. А больше патронов у нее не было. Они оставались в карманах пиджака Митюхи, однако лазить по его карманам Маруся не хотела.
– Смотри-ка! – удивленно сказала она, глядя на беспамятного Митюху. – Ну, коли так, живи. Хотела тебя от мучений избавить, чтоб не помирал тут один, но, видать, именно это Богу угодно. Так что прощай, Митюха, видать, не годился ты мне в мужья, придется другого искать. А может, обойдусь. Как ты говорил... Бабе мужик нужен, одна она перед жизнью – что лозина перед бурей, всякий ветерок не сломает, так согнет? Ну, поглядим, что выйдет! Авось выстою!
И, сунув на грудь заветный мешочек с самородками, она перекинула через плечо мешок с припасами и встала на тропу под азы.
Что-то уперлось в ребро, девушка поправила мешок и нащупала твердую обложку Вассиановой тетрадки.
«Сказки», – сказал Митюха. Ну что ж, и в самом деле ст́оит прихватить ее с собой. Маруся тоже любит сказки!
Она сделала несколько шагов. Тропа послушно стелилась под ноги.
Сердце стучало спокойно, и Марусе чудилось: она слышит, как позванивают от его ровных ударов самородки. Светлый камень сверкал на пальце, золото было с ней, значит, и Бог был за нее.
* * *– Бог ты мой... – пробормотала потрясенная Алёна. – Так, значит, ты меня сразу узнал... и в машине, и в подвале...
– В подвале не сразу, – честно признался Понтий. – Минуты через две, когда твой голос услышал. Поэтому меня так и... трясло. И все остальное тоже было поэтому.
– То есть тебе нравятся женщины постарше? – насмешливо уточнила Алёна.
– Не знаю, как-то не думал, – усмехнулся Понтий. – Но ты мне нравишься, это точно. Даже больше, чем нравишься. Знаешь как мне было трудно там, в машине? Я себя потом проклинал, зная, что ты меня не простишь. А потом, когда услышал твой голос в подземелье, просто чуть из штанов не выпрыгнул. Глупее ситуации не придумаешь! Ты надо мной издевалась, как хотела, а я думал только об одном – как я тебя хочу.
– Если бы дело происходило в моем романе, – пробормотала писательница Дмитриева, – после таких признаний главного героя он и героиня бросились бы друг другу в объятия. Но мы не в романе, и здесь слишком холодно.
– Вот-вот, – пробормотал Понтий уныло. – И мои попытки тебя раздеть ни к чему не привели.
– В смысле? – насторожилась Алёна.
– Ну, когда ты зацепилась за тот крюк. Я ведь, дурак, думал, что твой комбинезон... ну, что если он снимется, у тебя там не будет джинсов и свитера.
– Ага, конечно, я должна была отправиться лазить по подвалам в одном эротичном белье, – усмехнулась Алёна.
– В эротичном, не в эротичном...
– И что, по твоему плану мы должны были предаться неистовой страсти непосредственно там, под завалом? – спросила наша героиня голосом провокатора из шпионского фильма 50-х годов.
– Да не было там никакого завала, – после минутного молчания признался вдруг Понтий, и Алёна едва не поперхнулась:
– Не было завала?
– Не было, – вздохнул Понтий. – Был очень удобный и сухонький подвальчик с деревянными стенами. Вроде бы в таких в старину ледники устраивали, но я не слишком-то силен в архитектуре деревенских усадеб, могу и ошибаться.
– Я тоже думаю, что там был ледник, – сказала Алёна, и теперь настала очередь Понтия онеметь.
– Что... – выдохнул он через некоторое время. – Что-о?!
– А вот то, – улыбнулась она. – Вот то самое. У меня часы с подсветкой.
– И ты...
– И я все поняла. И жутко разозлилась. И даже решила прикончить тебя из Феичевой «беретты», которую все время таскала за поясом. И, очень может даже статься, прикончила бы, если бы ты не сознался в содеянном.
– То есть ты меня простила? – В голосе Понтия снова зазвучала улыбка, и Алёна не могла не улыбнуться в ответ.
– Типа, да.
– Слушай, а может быть... – нерешительно заикнулся Понтий. – Может быть, ты замерзла? И я мог бы тебя...
– Нет, – решительно сказала Алёна. – Нет, нет и нет. Не в такой обстановке. Вот выберемся отсюда – и...
– Тогда давай скорей выбираться, – решительно заявил Понтий. И завозился, наверное, перемещаясь на четвереньки. – Поползли скорей. Не могу сказать, чтобы я очень хорошо ориентировался в подземельях, но вроде бы, если отсюда двинем по левому ходу, то совсем скоро окажемся в подвале Феича.
– Не окажемся, – грустно призналась Алёна.
– Почему?
– Потому что там столбик рухнул.
– Какой столбик?
– Ну, который твой отец подпилил, чтобы Феичу обратный путь завалило, когда он в подвал залезет. Чтобы Зиновия могла без помех явиться ему в образе Тати и замогильным голосом вопросить, нашел ли он то, что вы все ищете, или не нашел.
– Слушай, – проговорил Понтий после некоторого молчания, – мне почему-то все время хочется восклицать или «Господи!» или «Черт возьми!». Ты в самом деле что-то... кто-то... ты в самом деле совершенно нереальный человек. Какая там кикимора! Какая там дочка домового! Дважды за пару часов устроить подземные обвалы – это я не знаю, кем надо быть... Феерическая ты женщина, честное слово!
– Тебе уже страшно, да? – улыбнулась в темноте Алёна. – Может, ты уже раздумал продолжать со мной знакомство, когда мы отсюда выберемся?
– Не раздумал я ничего, – ответил Понтий очень серьезно. – Даже не надейся. Просто чем дальше идет время, тем сильней мне хочется отсюда выбраться. Чтобы скорей... чтобы все случилось скорей! А поцеловаться-то мы хоть можем или нет?
– А у тебя колечко по-прежнему в носу торчит? – спросила Алёна опасливо.
– Нет, – сказал Понтий. – Я его просто так, для понта надел, чтобы максимально экзотически-фотографический вид иметь. Фенечек в бороде я вообще-то не ношу, пирсинга у меня никакого нет, я очень благопристойный, даже скучный сисадмин по жизни.
– Да? – с сомнением в голосе протянула Алёна.
– А что? – испуганно спросил Понтий. – Тебя мое признание разочаровало? Ты предпочитаешь целоваться с кем-то поэкзотичней?
– Успокойся, – усмехнулась писательница Дмитриева, – я в жизни не целовалась с сисадминами, так что все очень экзотично.
– Тогда я начинаю перемещаться поближе к тебе? – нерешительно спросил Понтий.
– Рискни, – сказала Алёна, чувствуя ужасную, просто-таки девичью робость.
Когда что-то начинается... это всегда так волнует, даже пугает. Начинается оно для того, чтобы закончиться? Начинается для того, чтобы продлиться? Кто знает... Кто даст ответ... Да никто!
– У тебя губы такие теплые...
– И у тебя.
– А руки холодные!
– И у тебя.
– Ох, я не могу! Не могу больше. Еще раз поцелую тебя – и все, ты от меня не отобьешься. Давай лучше поползем.
– А ты знаешь куда?
– Нет.
– Погоди, как нет? А где Зиновия собиралась Феичу являться в образе Тати?
– Представления не имею.
– О господи... Правда, что ли?
– Ну конечно. Тетка-то подвалы знает, как свои пять пальцев. Понимаешь, дело было так: годах этак в двадцатых у здешней знахарки Захарьевны было два племянника, Тимка и Митюха, которые были друг дружке двоюродные братья. Дознались они, где какой-то человек, бывший отсюда родом, зарыл краденое с амурских приисков золото, и стали его искать. Заставили помогать себе одного человека по имени Вассиан Хмуров. А тот в своих дневниках написал об истории варнацкого золота потрясающую историю. Вот где материал для романа! Я постараюсь ее добыть для тебя у отца, может, напишешь потом книгу. Племянница Вассиана, Маруся Павлова, каким-то образом к Тимке с Митюхой тоже попала и в Тимку влюбилась. Потом все там погибли – и Вассиан, и Тимка, и Митюха. Но как – неизвестно. Известно только, что Маруся, которая несколько дней где-то пропадала, вдруг вернулась в деревню – и сразу засобиралась в город уезжать. Но тут у нее тетка умерла, жена Вассиана. Пришлось похоронить тетку, а потом Маруся слегла. Оказалось, что она беременна. Очень сильно болела, никуда ехать не могла. Вызвала из города мать, да так и умерла в деревне при родах. Сын у нее остался, назвали его Тимофеем – Маруся попросила, сказала, в честь отца. Мать Марусина потом его в город увезла, он там и вырос, там и жил. А мужики тем временем нашли в лесу два трупа: истекшего кровью, раненного в обе ноги Митюху и Тимку под завалом. Захарьевна вбила себе в голову, что Маруся вернулась с варнацким золотом, которое добыла, всех мужчин поубивав. И дядю своего, и двух парней. А перед смертью якобы его в подвале спрятала.
– А почему именно в подвале? Почему она не могла его отдать матери? – задумалась Алёна.
– Потому что сыном Маруси был отец Феича. И если бы золото осталось в семье, Феич уж точно знал бы об этом и не искал его. Вот что он знал, так о рукописи Вассиана. Ее выкрала когда-то Захарьевна. С тех пор Феич ее ищет. Думает, в ней есть указания, где клад спрятан.
– Понятно... – протянула Алёна. – А почему Маруся в доме спрятать золото не могла?
– Да потому, что Захарьевна умудрилась с Марусиной матерью сдружиться и помогала ей ухаживать за умирающей. В доме она каждый лоскуток перевернула, под каждой щепочкой посмотрела. И поняла – золото могло быть зарыто только в подвале. Но что могла там раскопать одна Захарьевна? Дом стоял заколоченный. К кому было обратиться старой знахарке? У Тимофея была в деревне любовница, дальняя родня Захарьевны. Звали ее Александра. У нее была от Тимки дочь. Но что могла девка? И вот Захарьевна дождалась, пока та девушка повзрослела, вышла замуж, родила сына – моего отца, и все тогда открыла Александре, чтобы та когда-нибудь рассказала своей дочери и ее детям. Она рассказала, ну и... отец с Зиновией выросли, отравленные мыслью о богатствах, которые лежат зарытые и ждут, чтобы их кто-то взял. Зиновия поселилась в материном доме и стала мирской послушницей, чтобы из Падежина не уезжать. Отец практически все время проводил в деревне. Они соединили подземными ходами два дома – сгоревший дом Захарьевны, в развалины которого мы приходили с Зиновией, и дом Маруси, который тоже сгорел, еще в войну. Подвалы остались целы. Но как только катакомбы, соединяющие оба дома, были закончены и можно стало свободно искать золото, в Падежино вернулся Феич. И сам полез в подвалы. Вот тут отец с теткой чуть не спятили. Ударило им в голову, что Феич сам все нашел. А сегодня они решили узнать, так это или нет.
– Все понимаю, – сказала Алёна, – кроме одного: откуда взялся «белый тигр»?
– Да в рукописи Вассиана он был упомянут, – усмехнулся Понтий. – Там из-за него такой сыр-бор разгорелся...
– Второй вопрос: зачем нужно было сваливать нас в овраг?
– Понимаешь... – Голос Понтия звучал нерешительно. – Я видел, как отец писал то письмо, которое ты потом прочла. Отправил-то он его гораздо позже, но когда писал, я видел. И понял, что он против Феича что-то задумал. Конечно, я не мог допустить, чтобы мои самые близкие люди оказались замешаны в убийстве. Понимаешь? Может, глупость сделал, но мне не хотелось смерти Феича... Я знал, что вам придется за помощью вернуться к нему. Нужно было устроить так, чтобы никто не заподозрил ничего... И я там, в развалинах, думал, что успею до девяти к Феичу вернуться и его предупредить. Но вышло иначе. Между прочим, ни о чем не жалею! Потому что...
– Погоди, – остановила его Алёна, улыбаясь против воли. – Значит, что? Нас сейчас ищут? Феич и Леший вернулись и обнаружили, что я исчезла. Феич увидит, что нет «беретты» и фонаря. Увидит в компьютере открытое письмо твоего отца, поймет, что я его прочла. Леший мою натуру знает! Они сообразят, что я полезла в подвал, и отправятся меня искать. С другой стороны, тебя ищет Зиновия. Может быть, в компании с тем же Феичем и Лешим, поскольку, как я успела усвоить, они единственные трезвые мужики во всем Падежине. Итак, наша задача ждать, ждать и ждать. И не дергаться.
– А может, немного все же подергаемся? – легкомысленно пробормотал Понтий, перемещаясь поближе к Алёне.
Но она отстранила его нетерпеливые руки. Ненароком задела кнопку подсветки на часах – блеклый синеватый свет вспыхнул в кромешной подземной тьме, как блуждающий болотный огонек.
– Ой, мне чудится? Или кто-то зовет?
Они замерли, схватившись за руки.
– Понтюшка!
– Леночек!
– Это меня! – проговорили оба пленника подземелья разом. И закричали хором: – Мы здесь!
– Включи подсветку, – быстро попросил Понтий. И заорал: – Идите на свет! На миганье! Мы здесь!
Алёна нажала на кнопочку на циферблате. Что-то было не то, что-то не так... Что-то мешало, какая-то мысль, которая лишила вдруг ее голоса...
Циферблат светился блекло, чуть синевато. Но почему там, где она осматривала подвал с крючьями, растрескавшееся бревно вдруг заиграло теплым золотистым свечением? А что, если...
– Понтий!
– Леночек!
– Мы здесь! – заорал Понтий.
Алёна молчала, снова и снова нажимая на подсветку часов. Мысли мелькали, быстрее секунд на циферблате.
Неужели... неужели свет показался ей таким теплым оттого, что в нем блеснуло золото? Неужели Маруся спрятала его в столб, в подпорку свода? Наверное, оно было в каком-то мешочке, а тот, возможно, разорвался или развязался... самородки рассыпались... И теперь, если вернуться туда...
– Леночек! – Голоса уже совсем близко.
Можно им сказать. Можно им не говорить.
– Понтий, послушай...
– Что? Что? – радостно заорал тот. – Они сейчас появятся. Они сейчас будут здесь! Мы спасены!
– Понтий, дай мне слово, что ты сам не будешь клад искать и отговоришь своих близких. А я постараюсь отговорить Феича.
– ЧТО?! – Он даже захрипел.
– Понтий, ты помнишь мою книжку? Что там сказано о кладах?
– А что? Не помню.
– Из-за них гибнут люди. Клады зачарованы на какое-то количество голов. То есть тот, кто их находит, гибнет. Нужно, чтобы его достало из земли сколько-то народу, только тогда им и можно пользоваться. Возможно, то золото тоже зачаровано. Возможно, и Тимка, и Митюха, и Вассиан, и Маруся погибли именно оттого, что брали клад, держали его в руках. Вероятно, заклятье еще продолжает действовать!
– О господи... – пробормотал Понтий. – В рукописи Вассиана написано, что беглый каторжник сказал, умирая: «Самородки никто не получит, потому что их вечно будут охранять два трупа, мой и Тати». Неужели ты права?
– Да, Понтий, да! – Алёна стиснула его руки. – Дай мне слово, что никогда туда не пойдешь!
– Куда?
Она осеклась.
– Ну, я просто оговорилась. Я хотела сказать: «Никогда не пойдешь искать клад». И отговоришь своих!
– Наверное, ты права... – пробормотал Понтий. – Наверное, так и нужно сделать. Жизнь, как говорится, дороже.
– Смотри, ты обещал! – Алёна всматривалась в его лицо в темноте, которая словно бы расступалась под ее пытливым взглядом. – Не нарушай обещания!
– А то что? – улыбнулся Понтий.
– А то... ну... а то... – Что бы ему такое сказать, чтобы напугать пострашней? – А то придет кикимора и защекочет тебя до смерти, вот что!
Китайское название пшена. Здесь и далее примечания автора.
То есть чай, сформованный в «кирпичики», «цибики».
В старину гольдами называли нанайцев, гиляками – нивхов.
Гураны – дикие сибирские козлы; кроме того, так в Забайкалье и на Амуре насмешливо называют полутуземцев, помесь от русских казаков и местных жителей.
«Сынками» называли солдат, определенных на кратковременный или длительный постой по разнарядке в избы к казакам или крестьянам.
То есть одежда не застегнута, нараспашку.
Вид осетровой рыбы, которая водится только в Амуре.
Ичиги – старинное сибирское название сапог.
Об этом можно прочесть в романах Елены Арсеньевой «В пылу любовного угара», «Проклятье Гиацинтов», «Черная жемчужина», издательство «Эксмо».
Так у сибирских народов называется богач, уважаемый человек.
Особым образом выделанная и высушенная рыбья кожа, из которой народы Дальнего Востока шьют одежду и обувь.
Требенец – скопец, евнух.
Подробнее читайте в романе Елены Арсеньевой «Ведьма из яблоневого сада», издательство «Эксмо».
Крупная картечь или пуля для гладкоствольного охотничьего ружья.
Подробнее читайте в романе Елены Арсеньевой «Клеймо красоты», издательство «Эксмо».
Об этом можно прочесть в романах Елены Арсеньевой «Крутой мэн и железная леди», «Час игривых бесов», «Поцелуй с дальним прицелом», «Разбитое сердце июля», «На все четыре стороны», издательство «Эксмо».
Подробнее читайте в романе Елены Арсеньевой «Черная жемчужина», издательство «Эксмо».
Разные виды туземных амурских лодок из бересты или досок.
Александр Афанасьев, Сергей Максимов, Аполлон Коринфский – знаменитые русские фольклористы-этнографы второй половины XIX века, непревзойденные знатоки и исследователи русской мифологии и демонологии, авторы основополагающих трудов на данную тему.
Кудель, куделя – вычесанный и перевязанный пучок пеньки или льна, готовый для прядения из него ниток с помощью прялки и веретена.
Коклюшки – точеные палочки с утолщением к одному концу и шейкой с пуговкой на другом, с помощью которых плетут кружево особого вида или пояса.
Подробности читайте в романах Елены Арсеньевой «Академия обольщения» и «Лесная нимфа», издательство «Эксмо».
Эту историю можно прочитать в романе Елены Арсеньевой «Академия обольщения», издательство «Эксмо».
Лопать, лопатина – лохмотья (старин.).
Читайте подробнее в романе Елены Арсеньевой «Твой враг во тьме», издательство «Эксмо».
В прежние времена так назывались крестьяне, ходившие по ярмаркам с дрессированными медведями и потешавшие публику его повадками. Поскольку промысел был принят в основном в селе Сергач Нижегородской губернии, такие «медвежьи вожатые» назывались сергачами.
Читайте романы Елены Арсеньевой «Академия обольщения» и «Лесная нимфа», издательство «Эксмо».