Кейт Аткинсон - «Жизнь после жизни»
Кейт Аткинсон - ЖИЗНЬ ПОСЛЕ ЖИЗНИ
Посвящается Элиссе.
Что, если бы днем или ночью подкрался к тебе в твое уединеннейшее одиночество некий демон и сказал бы тебе: «Эту жизнь, как ты ее теперь живешь и жил, должен будешь ты прожить еще раз и еще бесчисленное количество раз <…>». Разве ты не бросился бы навзничь, скрежеща зубами и проклиная говорящего так демона? Или тебе довелось однажды пережить чудовищное мгновение, когда ты ответил бы ему: «Ты — бог, и никогда не слышал я ничего более божественного!»
Ницше. Веселая наука[1]
Все вещи меняются, и ничто не остается на месте.
Платон. Кратил[2]
«Что, если у нас была бы возможность проживать эту жизнь снова и снова, пока не получится правильно? Вот было б здорово, да?»
Эдвард Бересфорд Тодд
Ноябрь 1930 года.
Удушающее облако табачного дыма и влажного липкого воздуха окутало ее при входе в кафе. Шел дождь, и на шубках некоторых женщин, сидящих в зале, все еще дрожали тонким росистым покровом капли воды. Полк официантов в белых передниках суетился вокруг отдыхающих мюнхенцев, которым хотелось кофе, сдобы и сплетен.
Он сидел за столиком в дальнем конце зала, окруженный, как всегда, друзьями и прихлебателями. В этом кружке выделялась женщина, которую вошедшая никогда до этого не встречала: густо накрашенная пепельная блондинка с кудряшками, судя по внешности — актриса. Блондинка закурила сигарету, будто разыгрывая пошлое представление. Все знали, что он отдает предпочтение скромным, пышущим здоровьем баваркам. В гетрах и фартучках, господи прости!
Стол ломился от угощений. Bienenstich, Gugelhupf, Käsekuchen.[3] Он уминал Kirschtorte.[4] Ему нравилась выпечка. Неудивительно, что он отнюдь не отличался стройностью; она поражалась, как он до сих пор не заработал диабет. Одежда скрывала от посторонних глаз неприятно рыхлое тело (ей сразу представилась сдоба). Ни доли мужского не было в этом человеке. Завидев ее, он с улыбкой полупривстал, произнес: «Guten Tag, gnädiges Fräulein»[5] — и указал на занятый стул рядом с собой. Сидевший там прихлебатель быстро вскочил и ретировался.
— Unsere Englische Freundin,[6] — сказал он блондинке, медленно пускавшей сигаретный дым; без всякого интереса окинув взглядом незнакомку, та наконец выговорила: «Guten Tag».[7] Берлинка.
Опустив на пол тяжелую сумку, она заказала Schokolade. Он уговорил ее отведать Pflaumen Streusel.[8]
— Es regnet, — заметила она между прочим. — Идет дождь.
— Да, идьет дожд, — повторил он с сильным акцентом и сам усмехнулся, довольный своей попыткой.
Сидящие за столом тоже засмеялись. Кто-то воскликнул: «Bravo! Sehr gutes English».[9] Он пребывал в хорошем расположении духа и, весело улыбаясь, постукивал по губам указательным пальцем, словно в такт мелодии, игравшей у него в голове.
Сливовый пирог оказался превосходным.
— Entschuldigung,[10] — пробормотала она, наклоняясь к сумке в поисках носового платка.
Отделанный кружевом платок украшали ее инициалы «УБТ» — это был подарок от Памми ко дню рождения. Она аккуратно промокнула уголки губ, удалив с них крошки пирога, и снова наклонилась, чтобы вернуть платок в сумку, а затем вынула из нее что-то тяжелое. Это был «уэбли» пятой модели — старый револьвер ее отца, служивший ему во время Первой мировой войны.
Движение, отрепетированное сотни раз. Один выстрел. Главное — не мешкать. Хотя после того, как она достала оружие и направила ему прямо в сердце, на долгий миг ей почудилось, будто все вокруг замерло.
— Führer, — произнесла она, словно заклинание. — Für Sie.[11]
Одно резкое движение — и все револьверы сидящих за столом уже направлены на нее.
Вдох. Выстрел.
Урсула спустила курок.
Наступила темнота.
11 февраля 1910 года.
Ледяной порыв ветра, морозный воздух на чувствительной коже. Ничто не предвещало, что она лишится укрытия, а знакомый уютный и теплый мир исчезнет без следа. Теперь она бессильна против всех стихий. Как моллюск, вырванный из панциря, как орех, извлеченный из скорлупы.
Ни одного вдоха. Мир съежился. Один вдох.
Маленькие легкие, словно крылья стрекозы, поникли от гнета. Дыхательное горло не справляется с дыханием. Тысячи пчел роятся и жужжат в крошечном изгибе уха.
Паника. Тонущая девочка; подстреленная птица.
* * *— Доктор Феллоуз давно уже должен был приехать, — простонала Сильви. — Почему его до сих пор нет? Где же он?
Крупные капли пота жемчужинами катились по ее коже, как по бокам лошади в конце тяжелого забега. От пламени камина веяло жаром корабельной топки. Тяжелые парчовые шторы были плотно задернуты от враждебной силы — ночи. От этой черной летучей мыши.
— Нынче в снегу застрять немудрено, мэм. Вон как непогода разгулялась. Видать, все дороги замело.
Сильви и Бриджет остались один на один с суровым испытанием. Горничная Элис уехала проведать свою больную мать. А Хью, конечно же, отправился à Paris[12] за своей беспутной сестрой Изобел. Сильви не хотелось тревожить миссис Гловер, которая спала в мансарде и, как боров, сотрясалась от храпа. Сильви думала, что выдержит все, не дрогнув ни одним мускулом, как сержант на плацу. Роды оказались преждевременными. А по расчетам Сильви, они должны были начаться с небольшим запозданием, как и двое предыдущих. Мы счастья ждем, а на порог… и так далее.{2} — Ой, мэм, — вскрикнула Бриджет, — она вся синюшная, вся как есть!
— Девочка?
— Пуповина обмоталась вокруг шеи. Ох, святые угодники, батюшки мои. Задохнулась, бедная малютка.
— Совсем не дышит? Дай взглянуть. Надо что-то делать. Как же быть?
— Ох, миссис Тодд, мэм, она нас покинула. Умерла, не пожив. Жалко ее до слез. Будет теперь ангелочком на небесах, как пить дать. Ох, если бы мистер Тодд был здесь. Вот беда-то. Прикажете разбудить миссис Гловер?
Маленькое сердечко. Беспомощное, яростно бьющееся сердечко. Вдруг замерло, как упавшая с неба птица. Один выстрел.
Наступила темнота.
11 февраля 1910 года.
— Ради бога, прекрати метаться, как недорезанная курица. Тащи горячую воду и полотенца. Соображаешь? Ты где выросла?
— Простите, сэр. — Бриджет виновато сделала реверанс перед доктором Феллоузом, словно перед отпрыском королевского рода.
— Это девочка, доктор Феллоуз? Можно мне посмотреть?
— Конечно, миссис Тодд, — здоровенькая, крепенькая малышка.
Сильви показалось, что доктор Феллоуз переборщил с ласкательными формами. Он и в лучшие свои минуты не отличался добродушием. Казалось, недуги пациентов созданы лишь ему назло, а рождение и смерть — тем более.
— Чуть не умерла от удушения пуповиной. Я успел буквально в последний момент.
Доктор Феллоуз поднял хирургические ножницы, чтобы Сильви смогла их рассмотреть. Маленькие, аккуратные, с загнутыми острыми концами.
— Чик-чик, — сказал он.
Сильви, хотя и устала, прокрутила в голове маленькую, незаметную мысль, а именно: купить на всякий случай точно такую же пару ножниц. (Маловероятно, что они пригодятся.) Или нож, хорошо заточенный нож, и чтобы он постоянно был у нее при себе, как у маленькой разбойницы в «Снежной королеве».
— Повезло вам, что я добрался до Лисьей Поляны вовремя, — сказал доктор Феллоуз. — Пока дороги не завалило снегом. Я послал за повитухой, миссис Хэддок, но она, скорее всего, застряла, еще не доехав до Челфонт-Сент-Питера.
— Миссис Хэддок? — переспросила Сильви, нахмурившись.[13]
Бриджет, захохотала, но, спохватившись, выдавила:
— Простите, простите, сэр.
Сильви решила, что они с Бриджет обе на грани истерики. Ничего удивительного.
— Грязнушка ирландская, — проворчал доктор Феллоуз.
— Бриджет всего лишь прислуга, еще совсем ребенок. Я ей очень благодарна. Все произошло так стремительно.
Больше всего Сильви хотелось остаться одной, но в комнате постоянно кто-то был.
— Я думаю, вам лучше заночевать у нас, доктор, — сказала она с неохотой.
— Да, выбора, похоже, нет, — с такой же неохотой отозвался доктор Феллоуз.
Со вздохом Сильви предложила ему пройти на кухню и выпить бренди. А также перекусить ветчиной и соленьями.
— Бриджет вас проводит.
Ей хотелось, чтобы он поскорее ушел. Он принимал у нее роды все три (три!) раза, а она его терпеть не могла. Только мужу дозволено видеть то, что видел он. Он копался своими инструментами в ее самых чувствительных, интимных местах. (Но разве было бы лучше, если бы роды принимала повитуха миссис Хэддок?) Все женские доктора должны быть женщинами. Но такое маловероятно.
Доктор Феллоуз замешкался, что-то бормоча и наблюдая, как разгоряченная Бриджет обмывает и пеленает новорожденную. У своих родителей Бриджет была самой старшей из семи детей и умела обращаться с младенцами. Ей было четырнадцать — на десять лет моложе Сильви. Но Сильви в ее возрасте бегала в коротеньких юбочках и обожала своего пони Тиффина. Она понятия не имела, откуда берутся дети, и даже в первую брачную ночь не знала что да как. Ее мать Лотти отделывалась намеками, стесняясь углубляться в анатомические подробности. Супружеские отношения загадочным образом уподоблялись жаворонкам, парящим в небе на рассвете. Лотти была сдержанной женщиной. Возможно, даже страдала нарколепсией. Ее муж, отец Сильви, Льюэллин Бересфорд был известным в свете, но отнюдь не богемным портретистом. Не допускал наготы и фривольности. Писал портрет королевы Александры в бытность ее принцессой. Весьма приятна в общении, отмечал он.
У них был солидный дом в Мэйфере, а Тиффин стоял в конюшне близ Гайд-парка. В самые трудные минуты Сильви обычно подбадривала себя тем, что представляла, как она погожим весенним утром, в далеком радостном прошлом, удобно сидя в дамском седле на широком крупе Тиффина, едет рысцой по Роттен-роу среди цветущих деревьев.{3}
— Может, подать горячего чаю и гренки с маслом, миссис Тодд? — спросила Бриджет.
— Было бы чудесно, Бриджет.
Сильви наконец протянули малышку, запеленатую, как мумия фараона. Нежно погладив румяную щечку, Сильви произнесла: «Здравствуй, крошка»; доктор Феллоуз отвернулся, чтобы не быть свидетелем приторного излияния чувств. Будь его воля, он бы всех детей воспитывал по-спартански.
— Самое время перекусить, — сказал он. — У вас, случайно, не осталось овощного маринада, что готовит миссис Гловер?
11 февраля 1910 года.
Сильви проснулась от яркого луча света, пробивающегося сквозь занавески сияющим лезвием серебряного меча. Пока она нежилась под кашемиром и кружевами, в комнату вошла миссис Гловер, гордо неся перед собой огромный поднос с завтраком. Только событие исключительной важности способно было заставить миссис Гловер так далеко отойти от своих владений. Одинокий подснежник в вазочке на том же подносе, только что принесенный с холода, в тепле сразу поник.
— Подснежник! — воскликнула Сильви. — Цветок, первым поднимающий свою бедную головку от земли. Как это мужественно!
Вдовая миссис Гловер, которая не верила, что цветы обладают мужеством или любой другой чертой характера, положительной или отрицательной, жила в Лисьей Поляне считаные недели. Она сменила женщину по имени Мэри, у которой посуда валилась из рук, а мясо вечно подгорало. Миссис Гловер же старалась, напротив, не доводить еду до полной готовности. Когда Сильви была маленькой, в зажиточном доме ее родителей кухарку именовали хозяйкой, но миссис Гловер предпочитала, чтобы к ней обращались «миссис Гловер». Это подчеркивало ее значимость. Про себя Сильви упорно продолжала называть ее хозяйкой.
— Спасибо, хозяйка. — (Миссис Гловер, словно ящерица, медленно закатила глаза.) — Миссис Гловер, — поправилась Сильви.
Опустив поднос на кровать, миссис Гловер отдернула шторы. В комнату хлынул невероятный свет; летучей мыши как не бывало.
— Глаза слепит, — выговорила Сильви, загораживаясь ладонью.
— Снегу-то навалило.
Миссис Гловер покачала головой, то ли с изумлением, то ли с брезгливостью. Подчас ее трудно было понять.
— Где доктор Феллоуз? — спросила Сильви.
— Отбыл по срочному вызову. Где-то фермера бык помял.
— Какой ужас.
— Из деревни люди прибежали, хотели его автомобиль откопать, но не тут-то было. В конце концов мой Джордж вызвался его подвезти.
— Ах вот оно что. — Сильви как будто разгадала некую старую загадку.
— А еще говорят: лошадиная тяга, — фыркнула миссис Гловер, сама похожая на быка. — Вот и доверяй этим новомодным тарахтелкам.
— Мм… — Сильви не хотела оспаривать такие твердые убеждения.
Ее удивило, что доктор Феллоуз перед отъездом не осмотрел ни ее, ни ребенка.
— Он к вам заглянул. Да вы спали, — сообщила миссис Гловер.
Временами Сильви подозревала у нее телепатические способности. Кошмарная мысль.
— Сперва, конечно, позавтракал, — единым духом одобрила и осудила доктора миссис Гловер. — Аппетит у него — что надо, это уж точно.
— Я бы и сама целую лошадь съела, — посмеялась Сильви.
Она, конечно, хватила: ей тут же вспомнился Тиффин. Взявшись за столовое серебро, тяжелое, как оружие, она приготовилась разделаться с рублеными почками, приготовленными миссис Гловер.
— Изумительно, — сказала она (неужели?), но все внимание миссис Гловер было уже обращено на лежащую в колыбели малышку («пухленькая, что молочный поросенок»). Сильви лениво подумала: неужели миссис Хэддок до сих пор не может выбраться из Челфонт-Сент-Питера?
— Я слыхала, девчушка чуть не померла, — сказала миссис Гловер.
— Ну… — протянула Сильви.
Линия между жизнью и смертью очень тонка. Однажды вечером ее отец, светский портретист, выпив лучшего коньяку, поскользнулся на исфаханском ковре, устилавшем площадку второго этажа. Наутро его нашли мертвым у подножья лестницы. Никто не слышал ни крика, ни грохота. А незадолго до этого отец взялся писать портрет графа Бальфура. Так и оставшийся незаконченным. Естественно.
Очень скоро выяснилось, что при жизни Льюэллин распоряжался деньгами более свободно, чем предполагали его жена и дочь. Заядлый картежник, он наделал долгов по всему городу. Никаких распоряжений на случай скоропостижной смерти он не оставил, и вскоре зажиточный дом в Мэйфере наводнили кредиторы. Не дом, а, как оказалось, карточный домик. Тиффина пришлось продать. У Сильви разрывалось сердце — сильнее, чем от потери отца.
— Я думала, у него была только одна пагубная страсть — женщины, — произнесла ее мать, присев на чемодан и будто позируя для «Пьеты».
Их затянула интеллигентная, благопристойная нищета. Мать Сильви сделалась бледной и невзрачной, жаворонки разлетелись, а она угасала от чахотки. В семнадцать лет Сильви была спасена от участи натурщицы одним человеком, с которым познакомилась на почте. Это был Хью. Восходящая звезда сытого банковского мира. Воплощение буржуазной респектабельности. О чем еще могла мечтать хорошенькая девушка без гроша в кармане?
Лотти умерла спокойнее, чем можно было ожидать, и Хью без лишней шумихи женился на Сильви в день ее восемнадцатилетия. («По крайней мере, — сказал Хью, — тебе не составит труда запомнить годовщину нашей свадьбы».) Медовый месяц — восхитительный quinzaine[14] — они провели во французском городке Довиль, а затем обрели полупасторальное блаженство неподалеку от Биконсфилда, купив дом почти в стиле Лаченса.{5} Там было все, чего только можно желать: просторная кухня, гостиная с застекленными дверями, выходящими на лужайку, прелестная утренняя столовая и несколько спален, ожидающих пополнения в семье. В задней части дома имелся закуток, где Хью оборудовал себе кабинет. «Да, моя роптальня», — усмехался он.{6}
Соседские дома располагались на почтительном расстоянии. За ними начинались луга, рощица и голубой от колокольчиков лес, прорезанный речкой. Благодаря наличию железнодорожной станции, точнее одного перрона, Хью добирался до своего банка менее чем за час.
— Сонное царство, — посмеялся Хью, галантно поднимая Сильви на руки, чтобы перенести через порог.
Жилище (в сравнении с Мэйфером) было довольно скромным, но все же слегка превышало их возможности, и это финансовое безрассудство удивило обоих.
— Нужно дать нашему дому имя, — сказал Хью. — «Лавры», или «Сосны», или «Вязы».
— Но у нас в саду ничего такого не растет, — возразила Сильви.
Стоя у застекленной двери, они разглядывали запущенную лужайку.
— Придется нанять садовника, — сказал Хью.
Дом встретил их гулкой пустотой. Они еще не приобрели ни ковры Войси, ни ткани Морриса — ничего, что привнесло бы в интерьеры эстетический комфорт двадцатого века.{7} Сильви охотнее согласилась бы жить в универмаге «Либерти», чем в этом семейном доме, у которого даже не было имени.{8}
— «Зеленые акры», «Милый вид», «Солнечный луг»? — предлагал Хью, обнимая молодую жену.
— Нет.
Прежний владелец, продав свой безымянный дом, перебрался в Италию.
— Подумать только, — мечтательно произнесла Сильви.
В ранней юности она побывала в Италии — отец возил ее в «гранд-тур», когда мать отправилась в Истборн подлечить легкие.
— Там же одни итальянцы, — пренебрежительно бросил Хью.
— Совершенно верно. В том-то и смысл, — сказала Сильви, высвобождаясь из его объятий.
— «Конек»? «Усадьба»?
— Остановись, прошу тебя, — взмолилась Сильви.
Вдруг из кустов выскочила лисица и потрусила через лужайку.
— Ой, смотри! — оживилась Сильви. — На вид совсем непуганая, привыкла, наверное, что в доме никто не живет.
— Надеюсь, за ней не гонятся местные охотники, — сказал Хью. — Зверушка совсем отощала.
— Это самка. Детенышей кормит — видишь, как соски отвисли.
Заслышав такие беззастенчивые речи из уст своей еще недавно невинной (хотелось бы верить; хотелось бы надеяться) молодой жены, Хью сощурился.
— Смотри, — шепнула Сильви; на траве кувыркались двое маленьких лисят. — До чего же милые создания!
— Говорят, от них один вред.
— А они, наверное, думают, что это от нас один вред, — возразила Сильви. — «Лисья Поляна» — вот как будет называться этот дом. Ни у кого нет дома с таким названием, а ведь это самое главное, правда?
— Ты серьезно? — недоверчиво переспросил Хью. — В этом есть какая-то странность, ты не находишь? Похоже на детскую сказку: «Дом на Лисьей Поляне», «Дом на Пуховой Опушке».
— Небольшая странность — это не беда.
— Строго говоря, — продолжал Хью, — может ли дом быть поляной? Дом может быть на поляне.
Начинается семейная жизнь, подумала Сильви.
В дверь осторожно заглянули двое детишек.
— Наконец-то, — заулыбалась Сильви. — Морис, Памела, входите, поздоровайтесь со своей сестренкой.
Они с опаской приблизились к колыбели, будто не зная, что обнаружится внутри. Сильви вспомнила, как испытала нечто похожее, когда во время прощания с отцом подошла к элегантному, с медными накладками, дубовому гробу (любезно оплаченному членами Королевской академии художеств). Впрочем, детей, вполне возможно, смущало лишь присутствие миссис Гловер.
— Опять девчонка, — мрачно изрек Морис.
Пяти лет от роду, на два года старше Памелы, он стал главой семьи, когда уехал Хью.
— В командировку, — сообщала Сильви знакомым, хотя на самом деле он спешным порядком пересек Ла-Манш только для того, чтобы вырвать свою беспутную младшую сестрицу из лап женатого мужчины, с которым та сбежала в Париж.
Морис ткнул пальцем в младенческую щечку; новорожденная проснулась и в испуге запищала. Миссис Гловер схватила Мориса за ухо. Сильви содрогнулась, но Морис героически выдержал боль. Сильви решила, как только наберется сил, непременно поговорить с миссис Гловер.
— Имя придумали? — спросила миссис Гловер.
— Урсула, — ответила Сильви. — Я назову ее Урсулой. Это означает «медведица».
Миссис Гловер неопределенно кивнула. У богатых свои причуды. А возьми ее родного сына: собой видный, а зовут без затей — Джордж. «От древнегреческого „земледелец“», — объяснил викарий, который его крестил; Джордж и впрямь трудился на земле в соседнем имении Эттрингем-Холл, как будто имя предопределило его судьбу. Впрочем, миссис Гловер не склонна была размышлять о судьбе. А о древних греках — тем более.
— Ну, пойду я, — сказала миссис Гловер. — На обед кулебяка будет — вкуснота. А на сладкое — египетский пудинг.
Сильви понятия не имела, что представляет собой египетский пудинг. Ей на ум приходили только египетские пирамиды.
— Нам всем подкрепиться нужно, — добавила миссис Гловер.
— Это верно, — подтвердила Сильви. — Да и Урсулу пора еще разок покормить!
Ее саму раздосадовал этот незримый восклицательный знак. Непостижимо, но в разговорах с миссис Гловер она часто напускала на себя преувеличенную жизнерадостность, как будто стремилась уравновесить естественный баланс веселости в мире.
Миссис Гловер невольно содрогнулась, когда из-под кружевного облака пеньюара появились бледные, с голубыми прожилками груди Сильви. Она стала торопливо подталкивать детей к дверям.
— Кашу кушать, — мрачно скомандовала миссис Гловер.
— Не иначе как Господь хотел забрать эту крошку обратно, — проговорила некоторое время спустя Бриджет, входя в спальню с чашкой горячего чаю.
— Мы подверглись испытанию, — ответила Сильви, — которое с честью выдержали.
— В этот раз — да, — сказала Бриджет.
Май 1910 года.
— Телеграмма, — объявил Хью, неожиданно появившись в детской и выведя Сильви из приятной дремоты, в которую та погрузилась во время кормления Урсулы.
Быстро прикрыв грудь, Сильви отозвалась:
— Телеграмма? Кто-то умер?
И в самом деле, выражение лица Хью наводило на мысль о трагедии.
— Из Висбадена.
— Понятно, — сказала Сильви. — Значит, Иззи родила.
— Не будь этот прохиндей женат, — начал Хью, — сделал бы мою сестру порядочной женщиной.
— Порядочной женщиной? — задумчиво протянула Сильви. — Разве такое бывает? — (Она произнесла это вслух?) — А помимо всего прочего, для замужества она слишком молода.
Хью нахмурился и от этого стал еще привлекательнее.
— Ей всего лишь на два года меньше, чем было тебе, когда ты стала моей женой, — заметил он.
— И при этом она как будто намного взрослее, — негромко произнесла Сильви. — У них все благополучно? Ребеночек здоров?
Когда Хью настиг сестру в Париже и силком затащил ее в поезд, а затем на отплывавший в Англию паром, она, как выяснилось, была уже заметно enceinte.[15] Аделаида, ее мать, тогда сказала: лучше бы Иззи оказалась в руках торговцев белыми рабынями, чем в пучине добровольного разврата. Идея торговли белыми рабынями заинтриговала Сильви: она даже представляла, как ее саму мчит в пустыню на арабском скакуне какой-то шейх, а потом она нежится на мягких диванных подушках, лакомится сластями и потягивает шербет под журчание родников и фонтанов. (У нее были подозрения, что это мало похоже на истину.) Гарем казался ей чрезвычайно разумным изобретением: разделение женских обязанностей и все такое.
При виде округлившегося живота младшей дочери Аделаида, незыблемо приверженная викторианским взглядам, буквально захлопнула дверь перед носом Иззи, отослав ее обратно через Ла-Манш, дабы позор остался за границей. Младенца предполагалось как можно скорее отдать на усыновление. «Какой-нибудь респектабельной бездетной паре из Германии», — решила Аделаида. Сильви попыталась представить, на что это похоже: отдать своего ребенка чужим людям. («И мы никогда больше о нем не услышим?» — поразилась она. «Очень надеюсь», — ответила Аделаида.) Теперь Иззи ожидала отправки в Швейцарию, в какой-то пансион благородных девиц, хотя на девичестве и, похоже, на благородстве давно можно было поставить крест.
— Мальчик, — сообщил Хью, размахивая телеграммой, как флагом. — Крепыш и так далее и тому подобное.
Урсула встречала свою первую весну. Лежа в коляске под буком, она следила за игрой света в нежно-зеленой листве, когда ветерок мягко трогал ветви. Ветви были руками, а листья — пальцами. Дерево танцевало для нее одной. Колыбель повесь на ветку, ворковала Сильви, пусть качает ветка детку.
В саду растет кустарник, лепетала Памела, на вид совсем простой, с серебряным орешком и грушей золотой.
Подвешенный к капюшону коляски игрушечный заяц крутился, поблескивая на солнце серебристым мехом. Когда Сильви была совсем маленькой, этот заяц, сидящий торчком в плетеной корзиночке, украшал собой ее погремушку; от погремушки, как и от детства, давно остались одни мечтания.
Перед глазами Урсулы то появлялся, то исчезал весь известный ей мир: голые ветви, почки, листья. Она впервые наблюдала смену времен года. Зима с рождения была у нее в крови, но потом налетело предвестие весны, на деревьях набухли почки, лето нехотя разлило жару, осень повеяла прелым, грибным духом. Поднятый верх коляски заключал ее мир в тесную рамку. Со сменой времен года за этой рамкой появлялись неожиданные прикрасы: солнце, облака, птицы; как-то над ней беззвучно описал дугу пущенный неумелым движением мячик для крикета, пару раз появилась радуга, частенько сыпал противный дождь (Урсулу порой не сразу спасали от непогоды).
А как-то осенним вечером, когда об Урсуле никто не вспомнил, в рамке вспыхнули звезды и луна — было интересно и в то же время страшно. Бриджет тогда досталось по первое число. Коляска в любую погоду стояла под открытым небом: навязчивую идею о пользе свежего воздуха Сильви унаследовала от своей матери Лотти, которая в молодости провела не один месяц в швейцарском санатории, где днями напролет сидела, кутаясь в плед, на открытой террасе и безучастно разглядывала снежные вершины Альп.
Бук ронял свои листья, которые лоскутками бронзового пергамента плыли над Урсулой. В один из отчаянно ветреных ноябрьских дней над коляской нависла зловещая фигура. Морис корчил рожи, дразнился: «Бу-бу-бу», а потом поддел одеяльце палкой. «Малявка тупая», — бросил он и напоследок засыпал ее охапкой листьев. Урсула начала задремывать под этим лиственным покровом, но тут чья-то ладонь отвесила Морису оплеуху, он взвыл «Ай!» и исчез. Серебристый заяц стремительно завертелся, Урсулу выхватила из коляски пара сильных рук, и Хью сказал:
— Вот ты где. — Как будто она потерялась, а теперь нашлась. — Прямо как ежик в спячке, — обернулся он к Сильви.
— Бедненькая, — посмеялась Сильви.
И снова пришла зима. Урсула вспомнила ее по прошлому году.
Июнь 1914 года.
Свое четвертое лето Урсула встретила без особых происшествий. Ее мать с облегчением отметила, что малышка, вопреки (или благодаря) столь трудному вхождению в этот мир, развивается нормально, благодаря (или вопреки) строгому распорядку дня. Урсула, в отличие от Памелы, не была склонна к размышлениям, но и не жила бездумно, в отличие от Мориса.
Стойкий оловянный солдатик, думала Сильви, наблюдая, как Урсула топает вдоль берега за Морисом и Памелой. Они казались совсем крошечными — да такими они и были, — но почему-то Сильви не переставала удивляться необъятности своего чувства к детям. Самый младший и самый крошечный, Эдвард, еще не покидал переносную плетеную колыбельку, стоявшую рядом с ней на песке, и пока не причинял никакого беспокойства.
Их семья на месяц сняла дом в Корнуолле. Хью пробыл там всего неделю, а Бриджет осталась до конца срока. Еду готовили Бриджет и Сильви сообща (и довольно скверно), потому что миссис Гловер взяла месячный отпуск, чтобы съездить в Сэлфорд и помочь одной из своих сестер, у которой сын подхватил дифтерию. Стоя на перроне полустанка, Сильви вздохнула с облегчением, когда широкая спина миссис Гловер скрылась в вагоне.
— Зачем было устраивать проводы? — удивился Хью.
— Чтобы порадоваться ее отъезду, — ответила Сильви.
Днем пекло солнце, с моря дул свежий ветер, а по ночам Сильви, непотревоженная, лежала на непривычно жесткой кровати. На обед она покупала пирожки с мясом, жареный картофель и слойки с яблоками, расстилала на песке коврик, и они перекусывали, прислоняясь к скале. На пляже можно было снять хижину, и это помогало решить щекотливую проблему дневного кормления грудью. Иногда Бриджет и Сильви сбрасывали обувь и смело трогали воду пальцами ног, а иногда просто сидели с книжками под огромным тентом. Сильви читала Конрада, а Бриджет, забывшая прихватить какой-нибудь из своих любимых готических романов, не расставалась с «Джейн Эйр», которую дала ей Сильви. Бриджет оказалась весьма отзывчивой читательницей: она то и дело ахала от страха, содрогалась от негодования и расплывалась от восторга. На этом фоне «Тайный агент»{9} выглядел сухим чтивом.
Выросшая вдали от побережья, Бриджет все время допытывалась, что сейчас происходит на море: прилив или отлив; до нее, похоже, не доходило, что это вполне предсказуемо.
— Время каждый день меняется, — терпеливо объясняла ей Сильви.
— Это еще почему? — не унималась озадаченная Бриджет.
— Как тебе сказать… — Сильви тоже понятия не имела. — А почему бы и нет? — резко заключила она.
Дети возвращались с рыбалки: они всласть повозились с сачками у оставленных приливом лужиц в дальнем конце пляжа. На полпути Памела с Урсулой замешкались, шлепая по воде, а Морис перешел на бег, домчался до Сильви и плюхнулся рядом с ней, подняв целую песчаную бурю. Одной рукой он держал за клешню небольшого краба, и Бриджет в ужасе завопила.
— Пирожки с мясом есть? — спросил Морис.
— Что за манеры, Морис, — упрекнула Сильви.
С наступлением осени его планировалось отправить в школу-пансион. Для Сильви это было бы облегчением.
— Иди сюда, будем перепрыгивать через волны, — распорядилась Памела.
Памела вечно командовала, но не обидно, и Урсула почти всегда с охотой откликалась на ее затеи, а если даже без особой охоты, то все равно не спорила. Мимо них по пляжу прокатился обруч, будто принесенный ветром, и Урсула собралась побежать следом, чтобы вернуть его владелице, но Памела воспротивилась:
— Нет, идем прыгать.
И они, бросив сачки на песок, устремились навстречу приливу. Вот загадка: при любой жаре вода оставалась ледяной. Сестры, по обыкновению, кричали и визжали, прежде чем взяться за руки и встретить стихию. Но волны, как назло, оказались совсем низкими — просто рябь с пенным кружевом. Тогда девочки зашли поглубже.
Там и вовсе не было волн; море просто вздымалось, подталкивало их кверху и тянуло за собой. Урсула каждый раз крепко цеплялась за руку Памелы. Вода уже доходила ей до пояса. Памела двигалась все дальше, как резная фигурка над водорезом корабля. Вода уже дошла Урсуле до подмышек; она расплакалась и стала тянуть сестру за руку, чтобы остановить.
— Не дергай, а то мы из-за тебя упадем. — Памела обернулась к сестренке и потому не увидела огромную волну, стремительно приближавшуюся к ним.
В мгновенье ока волна накрыла обеих, оторвав их от твердого дна, словно пару невесомых листков.
Урсула чувствовала, как ее затягивает все глубже и глубже, увлекает в открытое море, откуда уже не видно берега. Она перебирала ножками, ища опору. Если бы только она могла нащупать дно, встать и сразиться с волнами, но дна не было, и она уже стала захлебываться, в панике дергаясь всем телом. Должен же кто-то прийти на помощь? Ее непременно должна спасти либо Бриджет, либо Сильви. Или Памела… но где она?
Никто не приходил. Кругом была только вода. Беспомощное сердечко неистово колотилось, как птаха, запертая в груди. Тысячи пчел жужжали в перламутровой ушной раковине. Дыхание иссякло. Тонущее дитя, подстреленная птица.
Наступила темнота.
11 февраля 1910 года.
Когда Бриджет забирала поднос с остатками завтрака, Сильви спохватилась:
— Ой, не уноси подснежник. Поставь вот сюда, на тумбочку.
Новорожденную она тоже оставила рядом с собой. В камине полыхал огонь, и ослепительная снежная белизна за окном казалась жизнерадостной и вместе с тем на удивление зловещей. Снег разбивался о стены дома, давил на них тяжестью, хоронил под собой. Домочадцы оказались будто в коконе. Сильви представила, как Хью по дороге домой отважно пробивается сквозь сугробы. Он отсутствовал трое суток — разыскивал свою сестрицу Изобел. Вчера (а кажется, что уже давным-давно) из Парижа пришла телеграмма, в которой говорилось: «ДИЧЬ УХОДИТ ТЧК ПРОДОЛЖАЮ ПРЕСЛЕДОВАНИЕ ТЧК». А ведь Хью никогда не увлекался охотой. Сильви понимала: надо ответить. Но что бы такое написать? Что-нибудь интригующее. Хью любит загадки. «НАС БЫЛО ЧЕТВЕРО ТЧК ТЫ УЕХАЛ ЗПТ НАС ВСЕ РАВНО ЧЕТВЕРО ТЧК» (миссис Гловер и Бриджет не в счет). Или нечто более прозаическое: «РОДИЛА ТЧК ВСЕ ХОРОШО ТЧК». Так ли это? Разве все хорошо? Малышка чудом не умерла. От удушья. А вдруг с ней не все хорошо? Ночью они одержали верх над смертью. Теперь Сильви ждала, что смерть им отомстит.
В конце концов ее сморил сон. Ей приснилось, будто они переехали в новый дом и в незнакомых комнатах не могут отыскать детей: зовут их по именам, хотя она знает, что они исчезли навсегда, безвозвратно. Проснулась она в ознобе и, к своему облегчению, увидела, что дитя по-прежнему лежит рядом, на необъятном снежном поле кровати. Малышка. Урсула. На случай рождения мальчика у Сильви тоже было готово имя: Эдвард. Выбор имен оставался за ней; Хью, можно подумать, не заботило, кого как будут звать, хотя Сильви подозревала, что его терпение может лопнуть. Например, от такого имени, как Шахерезада. Или Гвиневера.
Урсула, открыв свои млечные глазки, словно разглядывала усталый подснежник. Колыбель повесь на ветку, замурлыкала Сильви. Как тихо было в доме. И как обманчива бывает тишина. Можно все потерять в одно мгновение. За один шаг.
— Нужно всеми силами гнать от себя черные мысли, — сказала она Урсуле.
Июнь 1914 года.
Установив на песке мольберт, мистер Уинтон — Арчибальд — приступил к морскому пейзажу в размытых сине-зеленых тонах: берлинская лазурь, кобальтовая синь, виридиан и богемская земля. В вышине — пара условных чаек, а небо практически неотличимо от морских волн. Он уже представлял, как по возвращении домой будет пояснять: «Живопись в стиле импрессионистов».
Мистер Уинтон, холостяк, старший делопроизводитель на бирмингемской фабрике по производству булавок, был не чужд романтики. Вступив в клуб велосипедистов, он каждую субботу уезжал как можно дальше от городского смога, а недельный отпуск проводил у моря, чтобы вдыхать целительный воздух и в то же время ощущать себя художником.
Для оживления и «динамики» в пейзаж можно было бы ввести пару фигур, как советовал ему преподаватель (мистер Уинтон занимался в изостудии). Да хотя бы этих двух девчушек, заигравшихся у кромки воды. Их лица удачно скрывали панамки — мастерством портрета мистер Уинтон пока владел не в полной мере.
— Иди сюда, будем перепрыгивать через волны, — распорядилась Памела.
— Ой, — растерялась Урсула.
Памела схватила ее за руку и потащила в воду:
— Не трусь.
С каждым шагом Урсула паниковала все сильнее, и в конце концов ее сковал настоящий ужас, но Памела только смеялась и, поднимая брызги, двигалась дальше. Урсула попыталась выдумать что-нибудь особенное — карту спрятанных сокровищ, человека со щенком, — что угодно, лишь бы заставить сестру вернуться на берег, но было слишком поздно. Огромная волна взвилась у них над головой — и обрушилась, увлекая их все глубже и глубже в пучину вод.
Сильви была поражена, когда, подняв глаза от книги, увидела направлявшегося к ней незнакомца, который нес под мышками ее дочерей, как пару гусят или кур. Девочки, мокрые до нитки, заливались слезами.
— Далековато зашли, — сообщил незнакомец. — Но ничего, оклемаются.
В отеле, выходящем окнами на море, незнакомого спасателя — мистера Уинтона, делопроизводителя («старшего»), — угостили чаем с пирожными.
— Это самое меньшее, что я могу для вас сделать, — говорила Сильви. — Ваши ботинки безнадежно испорчены.
— Пустое, — скромно отвечал мистер Уинтон.
— Нет-нет, совсем не пустое, — возражала Сильви.
— Рады возвращению? — просиял Хью, встречая их на перроне.
— А ты рад нашему возвращению? — с некоторым вызовом спросила Сильви.
— Дома вас ждет сюрприз, — сообщил Хью.
Сильви терпеть не могла сюрпризов, это все знали.
— Угадайте какой, — подначивал Хью.
По общему мнению, это мог быть щенок, однако такая догадка даже близко не стояла к истине: в подвале появилась дизель-генераторная установка. Спустившись гуськом по крутой каменной лестнице, все поглазели на это пульсирующее чудо с рядами стеклянных аккумуляторов.
— Да будет свет! — провозгласил Хью.
Пройдет немало времени, прежде чем они, щелкая выключателем, перестанут ожидать взрыва. Генератор, естественно, был способен давать только свет. Бриджет надеялась, что ее паровую щетку для чистки ковров заменит пылесос, но для пылесоса напряжение было слабовато.
— И слава богу, — приговаривала Сильви.
Июль 1914 года.
Из распахнутых застекленных дверей Сильви наблюдала, как Морис вбивает в землю колья для импровизированной теннисной сетки, круша все вокруг деревянной кувалдой. Для Сильви мальчики оставались загадкой. Они могли с упоением не один час швыряться камнями или палками, маниакально тащили домой всякий хлам, жестоко разрушали все хрупкое — это никак не вязалось с обликом будущих мужчин.
Шумный говор в прихожей возвестил о прибытии Маргарет и Лили: некогда школьные подруги Сильви, а нынче редкие гостьи привезли перевязанные яркими лентами подарки для малыша Эдварда.
Маргарет, художница, из принципа не вступала в брак, хотя, по всей видимости, завела себе любовника — этим скандальным подозрением Сильви не поделилась даже с Хью. А Лили примкнула к фабианскому обществу{10} и держалась как суфражистка, но вполне светская, ничем не рискуя из-за своих убеждений. Сильви представила, как настоящих суфражисток бросают в тюрьмы, где подвергают принудительному кормлению через вставленную в горло трубку, и невольно поднесла руку к своей точеной белоснежной шее. Как-то раз муж Лили, Кавендиш (имя, более приличествующее отелю, нежели мужчине), во время скромного вечера с чаем и танцами зажал Сильви в углу, навалился на нее своим козлиным, пропахшим сигарами туловищем и сделал ей такое возмутительное предложение, от которого ее до сих пор бросало в жар.
— Ах, какой воздух! — воскликнула Лили, когда Сильви повела их в сад. — Сельская идиллия.
Они ворковали над коляской, как горлицы (точнее, как голубки — менее значительный вид), и расхваливали новорожденного, не забывая отметить и стройную фигурку Сильви.
— Я позвоню, чтобы подавали чай, — утомившись, объявила Сильви.
У них был пес. Крупный, тигрового окраса французский мастиф по кличке Боцман.
— Так назвал свою собаку Байрон, — говорила Сильви.
Урсула понятия не имела, кто такой этот загадочный Байрон, но он, по крайней мере, не порывался забрать у них собаку. У Боцмана была мягкая, обвислая, бархатистая кожа, которая перекатывалась под пальчиками Урсулы, а его дыхание обдавало ее запахом баранины, которую с отвращением варила для него миссис Гловер. Отличный пес, повторял Хью, надежный, вытащит тебя хоть из огня, хоть из воды.
Памела обряжала Боцмана в старый чепчик и шаль, изображая из него своего ребенка, даром что у них в семье теперь был настоящий ребенок, мальчик Эдвард. Все называли его Тедди. Мама, похоже, сама удивилась, когда в доме появился этот малыш.
— Откуда он взялся — ума не приложу. — Сильви зашлась похожим на икоту смехом.
Она сидела на лужайке вместе с двумя гостьями, «знакомыми еще по Лондону», которые приехали полюбоваться новорожденным. Все три дамы, в красивых летних нарядах и широкополых соломенных шляпках, располагались в плетеных креслах, попивали чай и лакомились кексом, который миссис Гловер испекла с добавлением хереса. Держась на почтительном расстоянии, Урсула с Боцманом сидели на траве и надеялись поживиться крошками.
Морис наконец-то управился с сеткой и теперь без особого рвения учил Памелу играть в теннис. Урсула сосредоточенно плела Боцману венок из ромашек своими коротковатыми, неловкими пальчиками. У Сильви пальцы были длинные, изящные, как у художницы или пианистки. Она играла («Шопена») на рояле в гостиной. Иногда после пятичасового чая они пели хором, но Урсула никак не могла попасть в такт. («Ну и тупица», — злился Морис.) «Без ученья нет уменья», — приговаривала Сильви. Когда она откидывала крышку рояля, оттуда пахло, как из старого чемодана. Урсула сразу вспоминала бабушку Аделаиду, которая всегда ходила в черном и потягивала мадеру.
Новорожденный лежал под раскидистым буком в просторной коляске. Это великолепное транспортное средство послужило им всем, но ни один не помнил в нем себя самого. С капюшона коляски свисал серебристый игрушечный заяц, а малыш уютно свернулся под одеяльцем, «которое вышивали монахини», — никто никогда не объяснял, что это были за монахини и почему они взялись вышивать маленьких желтых утят.
— Эдвард, — произнесла одна из подруг Сильви. — Тедди?
— Урсула и Тедди. Мои медвежата, — сказала Сильви и зашлась икающим смехом.
Урсула не поняла, при чем тут медвежата. Собачкой и то лучше быть. Перевернувшись на спину, она уставилась в небо. Боцман шумно зевнул и растянулся рядом. Голубое небо рассекали неугомонные ласточки. До слуха Урсулы доносились легкие позвякивания чашек о блюдца, скрежет и кашель газонокосилки, с которой управлялся на соседском участке садовник Старый Том, а ноздри щекотал перечно-сладкий аромат садовых гвоздик, смешанный с дурманом свежескошенной травы.
— Ах, — выдохнула одна из лондонских подруг Сильви, вытягивая ноги и демонстрируя стройные лодыжки, обтянутые белыми чулками. — Долгое, жаркое лето. Восхитительно, правда?
Умиротворение нарушил обозленный Морис, который швырнул ракетку на газон, да так, что она подскочила и упала с жалобным стоном.
— Не могу я ее научить — она же девчонка!
С этими словами Морис ринулся в кусты и начал крушить ветви палкой — в собственном воображении он перенесся в джунгли и размахивал мачете. В конце лета его ждал отъезд в школу-пансион. Именно там в свое время учился Хью, а еще раньше — его отец. («И так далее, вплоть до Норманнского завоевания», — говорила Сильви.) Хью утверждал, что это «подготовит Мориса к жизни», но, по мнению Урсулы, брат и без того был готов к чему угодно. Хью рассказывал, что на первых порах каждую ночь плакал, и тем не менее жаждал подвергнуть сына той же пытке. Морис, выпячивая грудь, заверял, что уж он-то плакать не станет.
(«А с нами что будет? — в тревоге спрашивала Памела. — Нас тоже отправят в пансион?»
«Если не будете разбойничать, никуда вас не отправят», — смеялся в ответ Хью.)
Раскрасневшаяся Памела, сжав кулачки, уперлась ими в бедра и прокричала в равнодушно удаляющуюся спину Мориса: «Ну и свинья же ты!» «Свинья» прозвучало в ее устах как донельзя бранное слово. На самом-то деле свинки бывали очень даже славными.
— Памми, — мягко упрекнула Сильви, — здесь тебе не рыбная лавка.
Урсула придвинулась чуть ближе к расположению кекса.
— Подойди-ка сюда, — обратилась к ней одна из женщин, — дай на тебя посмотреть.
Тут Урсула собралась улизнуть, но Сильви решительно пригвоздила ее к месту.
— А она миленькая, правда? — сказала гостья. — На тебя похожа, Сильви.
— Разве рыбы сидят на лавке? — спросила у матери Урсула, и гостьи рассмеялись мелодичным, искристым смехом.
— Какое уморительное создание, — выговорила одна из них.
— Да, она ужасно смешная, — сказала Сильви.
— Да, она ужасно смешная, — сказала Сильви.
— Дети, — изрекла Маргарет, — всегда забавны, верно?
Не просто забавны, а намного более того, подумала Сильви, но как растолковать бездетной женщине всеохватность материнства? Рядом с подругами своего краткого девичества, прерванного спасительным замужеством, Сильви чувствовала себя умудренной опытом главой целого рода.
Тут появилась Бриджет и начала составлять чайную посуду на поднос. По утрам она ходила в полосатой ситцевой хламиде для работы по дому, а ближе к вечеру надевала строгое черное платье с белым воротничком и белыми манжетами, белый фартук и шапочку. Раньше она служила судомойкой, но теперь получила повышение. Когда Элис собралась под венец и взяла расчет, Сильви наняла в деревне косенькую тринадцатилетнюю Марджори, чтобы поручить ей всю черную работу. («А эти две не управятся? — мягко осведомился Хью. — Бриджет и миссис Г.? У нас ведь не дворец».
«Нет, не управятся», — ответила Сильви; на том и порешили.)
Для Бриджет шапочка оказалась великовата и постоянно сползала на глаза. Вот и сейчас, шагая к дому по лужайке, Бриджет вдруг споткнулась оттого, что на миг ослепла по милости этой шапочки; балаганного падения чудом удалось избежать, и все потери свелись к серебряной сахарнице и щипцам, которые взмыли в воздух, разбрасывая вокруг кусочки сахара, будто слепые игральные кости. При виде такого конфуза Морис чуть не лопнул со смеху, и Сильви сказала: «Не глупи, Морис».
Она смотрела, как Боцман и Урсула подбирают рассыпанные кусочки сахара: Боцман — большим розовым языком, а Урсула — благовоспитанно, капризными щипцами. Боцман глотал сахар торопливо, не разгрызая. Урсула подолгу сосала каждый кусочек. Сильви подозревала, что Урсуле на роду написано быть белой вороной. В родительской семье Сильви была единственным ребенком, и сложные отношения между собственными детьми часто внушали ей тревогу.
— Приезжай в Лондон, — ни с того ни с сего сказала Маргарет. — Погостишь у меня пару дней. Мы чудесно проведем время.
— А дети? — растерялась Сильви. — Тем более у меня маленький. Не могу же я их оставить.
— А почему, собственно? — встряла Лили. — Разве нянюшка не справится?
— Нянюшки у нас нет, — ответила Сильви.
Тут Лили обвела глазами сад, будто надеясь высмотреть няню среди цветущих гортензий.
— Да и зачем она мне? — добавила Сильви. (Или воздержалась?)
Материнство стало ее обязанностью, ее судьбой. За неимением другого (а чего еще желать?) — ее жизнью. Сильви прижимала к груди будущее Англии. Не так-то просто найти себе замену, если, конечно, твое отсутствие хоть чем-нибудь отличается от присутствия.
— Я ведь кормлю грудью, — продолжила Сильви.
Женщины потеряли дар речи. Лили невольно положила руку себе на грудь, словно защищая ее от посягательств.
— Так заведено от Бога, — сказала Сильви, хотя с утратой Тиффина утратила и веру в Бога.
Ей на помощь пришел Хью. Размашистым, целеустремленным шагом он пересек лужайку, весело спросил: «Ну, что тут у вас?» — подхватил на руки Урсулу и стал подбрасывать ее в воздух, но она поперхнулась куском сахара. С улыбкой обернувшись к Сильви, он сказал:
— Твои подруги. — Как будто она забыла, кто они такие. — Вечер пятницы, — Хью опустил Урсулу на траву, — труды дневные подошли к концу, и солнце, как я вижу, вот-вот скроется за изгородью. Не желаете ли, прекрасные дамы, перейти от чая к чему-нибудь покрепче? К джину со специями, например?
Хью, у которого было четыре сестры, в обществе женщин чувствовал себя свободно. Одного этого хватало, чтобы завоевывать их симпатии. Сильви знала, что ему свойственно не флиртовать, а опекать, но порой задумывалась, куда может завести такой успех. А возможно, уже завел.
Мориса и Памелу удалось примирить. Сильви поручила Бриджет перенести столик на небольшую, но удобную веранду, чтобы дети поужинали на воздухе: гренки с икрой сельди и какая-то розовая масса, колыхавшаяся от малейшего движения. Это зрелище вызвало у Сильви приступ дурноты.
— Детский стол, — любовно произнес Хью, наблюдая за ужином своего потомства. — Австрия объявила войну Сербии, — продолжил он светским тоном, и Маргарет сказала:
— Как же это глупо. В прошлом году я ездила на выходные в Вену — там было изумительно. Отель «Империал» — знаете, наверное?
— Понаслышке, — ответил Хью.
Сильви знала не понаслышке, но промолчала.
День подернулся прозрачной паутинкой. Сильви, легко покачиваясь в алкогольном тумане, вдруг вспомнила о роковом пристрастии отца к дорогому коньяку, хлопнула в ладоши, будто убивая надоедливую мушку, и воскликнула: «Дети, спать пора!» — после чего стала смотреть, как Бриджет неуклюже толкает по траве тяжелую коляску. У Сильви вырвался вздох, и Хью помог ей подняться с кресла, а потом потрепал по щеке.
Она распахнула настежь крошечное оконце верхнего света в спальне малыша. Эту комнату называли детской, хотя она представляла собой не более чем закуток под стрехой, совершенно не подходящий для новорожденного, потому что летом там было душно, а зимой холодно. Как и Хью, Сильви считала, что детей нужно закалять с малых лет, дабы впоследствии они могли противостоять ударам судьбы. (Потеря чудесного дома в Мэйфере, любимого пони, веры во всеведущего Господа.) Устроившись в особом кресле с бархатным чехлом на пуговицах сзади, она кормила Эдварда.
— Тедди, — любовно нашептывала она, пока ребенок сосал грудь, причмокивал и, насытившись, потихоньку засыпал.
Больше всего Сильви любила своих детей в младенчестве, когда они еще гладенькие и чистые, как розовые подушечки на лапках котенка. Но этот малыш был необыкновенным. Она поцеловала его в пушистое темечко. В воздухе плыли какие-то слова.
— Все хорошее когда-нибудь кончается, — говорил Хью, сопровождая Лили и Маргарет в дом, к накрытому столу. — Полагаю, миссис Гловер, поэтическая натура, запекла нам электрического ската. Но прежде не угодно ли вам осмотреть мою дизель-генераторную установку?
Дамы щебетали, как глупышки-школьницы.
Урсулу разбудили восторженные крики и аплодисменты.
— Электричество! — услышала она возглас одной из материнских подруг. — Какое чудо!
Спала она в мансарде, в одной комнате с Памелой. У них были одинаковые кровати, разделенные лоскутным ковриком и прикроватной тумбочкой. Памела во сне закидывала руки выше головы и часто вскрикивала, как от укола булавкой (излюбленная пытка Мориса). За стенкой с одной стороны спала миссис Гловер, храпевшая как паровоз, а с другой стороны — Бриджет, которая всю ночь бормотала. Боцман спал у девочек под дверью, ни на миг не теряя бдительности даже во сне. Иногда он тихонько скулил, не то от удовольствия, не то от страданий. В мансарде было тесно и беспокойно.
Позже Урсула проснулась еще раз, когда гостьи собрались уходить. («Уж больно чуткий у нее сон», — приговаривала миссис Гловер, словно это было изъяном, который необходимо исправить.) Выбравшись из кровати, Урсула пошлепала босиком к окну. Если бы она залезла на стул и высунула голову, что категорически запрещалось всем детям, то увидела бы, как Сильви и ее подруги идут по лужайке, а платья их мотыльками трепещут в наступающих сумерках. Хью поджидал у задней калитки, чтобы деревенской дорогой проводить дам к полустанку.
Время от времени Бриджет водила детей на станцию встречать отца — тот возвращался с работы поездом. Морис говорил, что, когда вырастет, станет машинистом, а может, исследователем Антарктиды, как сэр Эрнест Шеклтон, который как раз готовился к отплытию в свою великую экспедицию.{11} А может, просто банкиром, как папа.
Хью работал в Лондоне, куда они изредка ездили всей семьей, чтобы вечером чопорно посидеть в гостиной у бабушки, в Хэмпстеде; задира Морис и Памела играли на нервах Сильви, отчего на обратном пути она вечно пребывала в мрачности.
Когда все ушли и голоса затихли вдалеке, Сильви двинулась через лужайку к дому, а тьма, эта летучая мышь, уже расправляла крылья. Незаметно для Сильви по ее следу деловито трусила лиса, которая вскоре нырнула в сторону и исчезла в кустах.
— Ты слышал? — встрепенулась Сильви. Облокотившись на подушку, она читала один из ранних романов Форстера.{12} — Кажется, малыш забеспокоился.
Хью склонил голову набок. На мгновение он стал похожим на Боцмана.
— Ничего не слышу.
Обычно малыш ночью не просыпался. Он был ангелочком. Хотя и не в Царстве Небесном. К счастью.
— Пока что он лучше всех, — сказал Хью.
— Да, этого, пожалуй, оставим.
— Только на меня совсем не похож, — заметил Хью.
— Ты прав, — с готовностью подхватила она. — Ничего общего.
Хью рассмеялся, с чувством поцеловал жену и сказал:
— Спокойной ночи, давай гасить свет.
— Я, наверное, еще немного почитаю.
Однажды душным вечером — дело было через несколько дней — они отправились посмотреть жатву.
Сильви и Бриджет с девочками шли через поля; Сильви несла малыша: Бриджет соорудила из шали перевязь. «Ни дать ни взять — ирландская крестьянка», — развеселился Хью. Дело было в воскресенье; свободный от жестких оков финансового рынка, Хью лежал в плетеном шезлонге на веранде за домом, держа перед собой, как Псалтирь, «Альманах крикетиста».
Морис умчался сразу после завтрака. В свои девять лет он волен был ходить куда угодно и с кем угодно, хотя предпочитал компанию ровесников. Сильви не имела понятия, чем они занимались, но в конце дня сын всегда возвращался, перепачканный с головы до ног, да еще с какой-нибудь неаппетитной добычей — с банкой червей, дохлой птицей или иссушенным добела черепом мелкого зверька.
Солнце давно начало свой крутой подъем на небо, а они еще только выходили из дому, отягощенные ношей: малыш, корзины для пикника, пляжные шляпы, зонтики от солнца. Боцман, как уменьшенный пони, рысцой бежал рядом.
— Господи, мы как беженцы, — сказала Сильви. — Прямо Исход евреев из Египта.
— Евреев? — переспросила Бриджет, скривив свою невзрачную физиономию.
Тедди всю дорогу спал в импровизированной перевязи, пока они карабкались по ступенькам, перебираясь через каменные ограждения, и спотыкались на разбитой, иссушенной солнцем колее. Бриджет где-то зацепилась подолом за гвоздь и порвала платье, а потом стала жаловаться, что в кровь сбила ноги. Сильви подумывала снять корсет и бросить его на обочине — интересно, что подумал бы прохожий, завидев такой предмет. На нее внезапно нахлынули неуместные при ярком свете дня воспоминания о том, как Хью во время их медового месяца в Довиле высвобождал ее из шнуровки под доносившиеся из открытого окна крики чаек и быструю перебранку на французском между мужчиной и женщиной. Возвращаясь домой на пароходе, отходившем из Шербура, Сильви уже носила в себе крошечного гомункулуса, из которого впоследствии получился Морис, хотя в ту пору она еще пребывала в блаженном неведении.
— Мэм? — вывел ее из задумчивости голос Бриджет. — Миссис Тодд? Это ведь не коровы.
Они сделали остановку, чтобы полюбоваться тягловыми лошадьми Джорджа Гловера, Самсоном и Нельсоном, которые захрапели и стали трясти головами при виде незваной компании. Урсула перепугалась, но Сильви протянула каждому по яблоку, и мощные шайры бархатно-розовыми губами осторожно взяли угощение с ее ладони. Сильви сказала, что их масть называется «серая в яблоках» и что они куда красивее людей, а Памела спросила: «И детей?» — на что Сильви ответила: «Это уж точно» — и засмеялась.
Джордж был занят на уборке урожая. Заметив гостей, он широким шагом направился в их сторону.
— Мэм, — приветствовал он Сильви, сдернув с головы кепку и вытирая лоб носовым платком, красным в белый горошек.
Руки его до локтей облепили точки мякины. Волосы на руках выгорели на солнце и стали такого же цвета, как мякина.
— Жара, — сказал Джордж, хотя никто в этом не сомневался.
Он посмотрел на Сильви сквозь длинную прядь, которая вечно спадала на его прекрасные голубые глаза. Сильви вроде как зарделась.
Вдобавок к своей собственной провизии, которую составляли сэндвичи с селедочным паштетом, сэндвичи с лимонным джемом, имбирная шипучка и печенье с тмином, они положили в корзину остатки вчерашнего пирога со свининой, которые миссис Гловер послала сыну вместе с баночкой своего знаменитого овощного маринада. Печенье с тмином зачерствело, потому что Бриджет забыла убрать его в жестяную банку и на всю ночь оставила в душной кухне. «Не удивлюсь, если муравьи уже отложили в него яйца», — сказала миссис Гловер. Когда в дороге очередь дошла до этого печенья, Урсула принялась выковыривать и разглядывать бесчисленные зернышки тмина — хотела убедиться, не муравьиные ли это яйца.
Работавшие в поле крестьяне устроили перерыв на обед, подкрепляясь преимущественно хлебом, сыром и пивом. Протягивая Джорджу пирог со свининой, Бриджет вспыхнула и захихикала. Памела шепнула Урсуле, что Морис говорит, будто Бриджет втюрилась в Джорджа, хотя обе они считали, что Морис — невеликий знаток сердечных дел. Пикник решили устроить прямо у кромки жнивья. Джордж непринужденно развалился на земле, откусывая гигантские куски пирога; Бриджет не сводила с него восхищенного взгляда, словно перед ней возлежал греческий бог; Сильви занималась малышом.
Она отошла в сторону, ища укромное место, чтобы покормить Тедди. Выросшим в Мэйфере девушкам из приличных семей не к лицу присаживаться у живой изгороди, обнажая грудь. В отличие от ирландских крестьянок. Сильви добрым словом поминала пляжный домик в Корнуолле. К тому времени, когда она зашла за кусты, Тедди уже надрывался от крика и воинственно сжимал кулачки, возмущенный несправедливостью этого мира. Не успел он прильнуть к материнской груди, как Сильви, случайно подняв взгляд, заметила Джорджа Гловера, идущего прямо к ней из рощицы. А тот, завидев ее, остановился, как встревоженный олень. Вначале он застыл, а потом, приподняв кепку, выговорил:
— Жара-то не спадает, мэм.
— Да, это так, — резко бросила Сильви, а затем проводила глазами Джорджа, который поспешил в сторону запертой калитки, разрывавшей живую изгородь, что делила поле пополам, и легко перемахнул на другую сторону, как бывалый охотник через низкий плетень.
С безопасного расстояния они смотрели, как огромная жнейка с шумом пожирает пшеницу.
— Гипнотическое зрелище, правда? — сказала Бриджет, совсем недавно выучившая такие слова.
Сильви достала изящные золотые часики, предмет зависти Памелы, и ужаснулась:
— Боже, вы только посмотрите, который час, — хотя никто и не думал смотреть на циферблат. — Нужно возвращаться.
Когда они уходили, Джордж Гловер закричал: «Эй, постойте!» — и с легкостью догнал их, пробежав через поле. Он бережно нес что-то в кепке. Как оказалось, пару крольчат.
— Ой! — воскликнула Памела, едва не заплакав от восторга.
— Брошенные, — уточнил Джордж Гловер. — Посреди поля мыкались. Мать от них сбежала. Возьмите, а? Каждой по одному.
Всю дорогу Памела несла обоих крольчат в подоле фартучка, гордо выставив их перед собой, как Бриджет — чайный поднос.
— Вас не узнать, — сказал Хью, когда они устало входили в садовую калитку. — С огоньком в глазах, обласканные солнцем. Прямо как настоящие селянки.
— Не обласканные, а обожженные, — посетовала Сильви.
Садовник занимался своей работой. Звали его Старый Том («Котов так называют, — сказала Сильви. — Неужели его когда-то звали Молодой Том?»). Трудился он шесть дней в неделю, попеременно на их участке и на соседском. Соседи, семейство Коул, обращались к нему «мистер Риджли». Какое именование он предпочитал, оставалось загадкой. Дом Коулов мало чем отличался от дома Тоддов, а мистер Коул, как и Хью, служил в банке.
— Иудеи, — говорила Сильви тем же тоном, каким произносила «католики»: будто была заинтригована, но слегка сбита с толку этой экзотикой.
— По-моему, они этим не занимаются, — отвечал Хью.
Урсула только удивлялась: чем «этим»? Вот Памела, например, занималась на рояле — каждый вечер, перед ужином, бренчала гаммы, которые били по ушам.
От рождения мистер Коул носил другую фамилию, совершенно неудобоваримую — по словам его старшего сына Саймона — для английского слуха. Средний сын, Дэниел, был приятелем Мориса. Хотя их родители не дружили семьями, детям это нисколько не мешало. Саймон, «зубрила» (как отзывался о нем Морис), по понедельникам, вечерами, помогал Морису по математике. Сильви не представляла, как отблагодарить его за этот каторжный труд, — видимо, ее озадачивал еврейский вопрос.
— А вдруг они воспримут мою благодарность как оскорбление? — рассуждала она. — Если предложить ему деньги, родители, чего доброго, решат, что это намек на их пресловутую скупость. Сласти могут оказаться несовместимыми с их пищевыми ограничениями.
— Да Коулы не практикуют, — стоял на своем Хью. — Они на такие мелочи не смотрят.
— Бенджамин очень даже смотрит, — возразила Памела. — Он вчера птичье гнездо высмотрел.
С этими словами она испепелила взглядом Мориса. Он прибежал, когда они с Бенджамином любовались чудесными, голубыми в коричневую крапинку яичками, выхватил их из гнезда и разбил о валун. Думал, это очень смешно. Памела запустила брату в голову маленьким (ну ладно, средних размеров) камнем. «Получай! — выкрикнула она. — Приятно, когда тебе скорлупу разбивают?» Теперь Морис ходил с глубокой раной и синяком на виске. «Упал», — отрезал он, когда Сильви спросила, как он поранился. Обычно он не упускал случая наябедничать на Памелу, но сейчас на свет мог выплыть его собственный грех, и ему бы здорово влетело от Сильви за разорение гнезда. Когда-то, застукав его за этим занятием, мать надрала ему уши. Сильви твердила, что природу нужно «чтить», а не уничтожать, но почитание, как ни прискорбно, было не в характере Мориса.
— Он — Саймон — учится играть на скрипке, верно? — спрашивала Сильви. — Евреи очень музыкальный народ, так ведь? Может, нужно ему ноты подарить или что-нибудь в этом духе.
Эта дискуссия о риске оскорбления иудаизма велась за завтраком. На лице Хью каждый раз отражалось некоторое удивление оттого, что дети сидят с ним за одним столом. Его самого до двенадцати лет кормили в детской и не допускали за родительский стол. Он был послушным воспитанником деловитой няньки, которая соблюдала у них в Хэмпстеде строгий порядок. А Сильви, наоборот, в детстве ужинала поздно: ей подкладывали шаткую стопку подушек и давали Canard à la presse;[16] мерцание свечей, отблески столового серебра и родительские беседы навевали на нее дремоту. Детство ее, как она теперь стала подозревать, было не вполне типичным.
Старый Том распахивал двухъярусным плугом канаву, чтобы, как он объяснил, сделать новую грядку для спаржи.
Хью давно отложил «Альманах» и собирал малину, вознамерившись наполнить доверху белую эмалированную миску, хорошо знакомую девочкам: Морис в последнее время держал в ней головастиков, но Памела с Урсулой помалкивали. Налив себе стакан пива, Хью сказал:
— От садовых работ сильная жажда.
И все засмеялись. Кроме Старого Тома.
Миссис Гловер тоже вышла в сад и потребовала, чтобы Старый Том накопал картошки на гарнир к мясу. При виде крольчат она зафыркала:
— Кожа да кости — даже на жаркое не хватит.
Памела ударилась в крик и успокоилась только от глотка отцовского пива.
Они с Урсулой нашли в саду укромное местечко и устроили там гнездо: выстлали дно травой и ватой, украсили опавшими розовыми лепестками и бережно посадили туда крольчат. Памела, у которой был хороший слух, спела им колыбельную, но они и без того спали с той самой минуты, когда Джордж Гловер вручил их сестрам.
— Наверное, они слишком малы, — сказала Сильви.
Слишком малы для чего? — не поняла Урсула, но Сильви не стала объяснять.
Сидя на лужайке, они ели малину со сливками и сахаром. Поглядев в синее-синее небо, Хью спросил:
— Слышали гром? Приближается сильнейшая гроза, я чувствую. А ты чувствуешь, Старый Том? — Он поднял голос, чтобы было слышно в огороде. Хью считал, что садовнику положено разбираться во всех погодных явлениях.
Старый Том не ответил и продолжал пахать.
— Глухой, — сказал Хью.
— Вовсе нет.
Сильви разминала малину с густыми сливками — получалось очень красиво, похоже на кровь, — и вдруг ей вспомнился Джордж Гловер. Сын земли. Могучие квадратные ладони; великолепные лошади, серые в яблоках, как увеличенные до гигантских размеров лошадки-качалки. А как он раскинулся во время обеда на травянистом пригорке — словно натурщик, с которого Микеланджело писал Адама для Сикстинской капеллы, разе что тянулся он к очередному куску пирога, а не к руке Спасителя. (Когда отец возил ее в Италию, Сильви поражалась обилию обнаженной мужской плоти, выставленной на всеобщее обозрение под видом искусства.) Она вообразила, как кормит Джорджа Гловера с ладони яблоками, и ее разобрал смех.
— Что такое? — спросил Хью, а Сильви ответила:
— До чего же хорош собой этот Джордж Гловер.
— Значит, его усыновили, — сказал Хью.
Той ночью в постели Сильви отложила Форстера в угоду менее интеллектуальному занятию; разгоряченные конечности сплелись на супружеском ложе, и получился скорее пыхтящий олень, нежели парящий в небе жаворонок. Но она поймала себя на том, что думает не о гладком, жилистом теле Хью, а о больших, мускулистых, кентавровых конечностях Джорджа Гловера.
— Ты сегодня такая… — в изнеможении начал Хью и вгляделся в карниз спальни, будто отыскивая там подходящее слово. — Живая, — закончил он некоторое время спустя.
— Свежий воздух творит чудеса, — сказала Сильви.
С огоньком в глазах, обласканные солнцем, подумала она, уютно погружаясь в сон, но тут в голову непрошено пришел Шекспир: «Дева с пламенем в очах или трубочист — все прах»,{13} и ей вдруг стало страшно.
— А вот наконец и гроза, — сказал Хью. — Выключить свет?
Воскресным утром Сильви и Хью вскочили как ужаленные, заслышав вопли Памелы. Та, проснувшись ни свет ни заря, в радостном волнении потащила сестренку в сад, где они обнаружили, что крольчата исчезли; остался лишь один крошечный пушистый хвостик, похожий на помпон, — белый, в красных пятнах.
— Лисицы, — с некоторым удовлетворением произнесла миссис Гловер. — А чего вы хотели?
Январь 1915 года.
— Слыхали новости? — спросила Бриджет.
Сильви со вздохом отложила в сторону письмо от Хью — несколько хрупких, как сухая листва, страниц. После его ухода на фронт минули считаные месяцы, а она уже не помнила своего замужества. Хью служил капитаном в Легком пехотном полку Оксфордшира и Букингемшира. А не далее как летом он еще служил в банке. Какая нелепость.
От него приходили жизнерадостные, обтекаемые письма («Солдаты — молодцы, они проявляют такую стойкость»). На первых порах солдаты звались у него по именам («Берт», «Альфред», «Уилфред»), но после битвы на Ипре стали просто «солдатами», и Сильви могла только догадываться, какая судьба постигла Берта, и Альфреда, и Уилфреда. Хью никогда не упоминал ни смерть, ни потери; можно было подумать, люди просто выбрались за город, на пикник. («Всю неделю дождь. Под ногами слякоть. Надеюсь, вам больше повезло с погодой, чем нам!»)
— На войну? Ты уходишь на войну? — вскричала Сильви, когда он записался добровольцем, и сама поразилась: до сих пор она ни разу не повысила на него голос. И видимо, напрасно.
Если уж началась война, объяснил ей Хью, он не захочет в будущем оглядываться назад и сознавать, что отсиживался дома, пока другие защищали честь своей страны.
— Возможно, это будет единственное приключение в моей жизни, — сказал он.
— Приключение? — Сильви не поверила своим ушам. — А как же твои дети, твоя жена?
— Но я иду на это ради вас, — ответил он с утонченным видом обиженного, непонятого Тезея;{14} в тот миг Сильви охватила острая неприязнь. — Чтобы защитить родной дом, — упорствовал Хью. — Защитить все, во что мы верим.
— А мне показалось, я слышала слово «приключение», — бросила Сильви, поворачиваясь к нему спиной.
Несмотря ни на что, она все же поехала в Лондон его проводить. Их стиснула огромная, размахивающая флагами толпа, которая горланила так, словно война уже подошла к победному концу. Сильви поразилась ярому патриотизму собравшихся на платформе женщин: неужели война не делает женщин пацифистками?
Хью прижимал ее к себе, как юный влюбленный, и только в самый последний момент запрыгнул в эшелон. И сразу растворился среди кишения людей в военной форме. Его полк, решила она. Какая нелепость. Подобно всей этой толпе, муж излучал безграничную, идиотскую жизнерадостность.
Когда паровоз медленно сдвинулся с места, возбужденная толпа с одобрительным ревом стала еще неистовее размахивать флагами, подбрасывая в воздух шляпы и шляпки. Сильви слепо провожала глазами вагонные окна, которые двигались все быстрее и быстрее, пока не слились в одно сплошное пятно. Она так и не высмотрела Хью, а он, как она понимала, не увидел ее.
Задержавшись на опустевшем перроне, Сильви смотрела вслед черной точке, в которую превратился поезд.
Сейчас она не стала больше возвращаться к письму и взялась за вязанье.
— Новости-то слыхали? — не отставала Бриджет.
Она сервировала чайный стол. Сильви хмуро смотрела на вязальные спицы, так и не решив, есть ли у нее желание выслушивать новости из уст Бриджет. В этом ряду нужно было убавить одну петлю на рукаве фасона реглан — Сильви вязала Морису практичный серый джемпер. Теперь все женщины каждую свободную минуту хватались за вязанье: шарфы и варежки, перчатки, носки и шапки, безрукавки, свитеры — лишь бы мужчины не мерзли.
Миссис Гловер вечерами пристраивалась у кухонной плиты и вязала огромные рукавицы — такие налезли бы на копыта тягловых лошадей Джорджа. Предназначались они, конечно, не для Самсона с Нельсоном, а для их хозяина, который — при каждом удобном случае гордо заявляла миссис Гловер в пику Сильви — ушел на фронт первым. Даже судомойка Марджори поддалась всеобщему увлечению и после обеда принималась довязывать какую-то вещь, похожую на кухонную тряпку, хотя назвать это вязаньем можно было лишь с большой натяжкой. «Дырок много, шерсти мало», — припечатала миссис Гловер, а потом отвесила девчонке подзатыльник и велела не отлынивать от хозяйственных дел.
Бриджет один за другим выдавала какие-то бесформенные носки — вывязать пятку было ей не по уму — для своего нового возлюбленного. Она «отдала свое сердце» некоему конюху из Эттрингем-Холла; звали его Сэм Веллингтон.
— Старый перечник, ясное дело, — приговаривала она по нескольку раз в день, хохоча до упаду над собственной шуткой.
Бриджет посылала Сэму Веллингтону сентиментальные открытки, на которых были изображены парящие в воздухе ангелы, а внизу — плачущие у себя в гостиных женщины за накрытыми синелью столиками. Сильви как-то намекнула Бриджет, что на фронт, видимо, предпочтительнее посылать более жизнерадостные изображения.
На своем убогом туалетном столике Бриджет держала сделанный в фотостудии портрет Сэма Веллингтона. Он стоял на почетном месте, рядом со старым набором, состоящим из щетки для волос и гребня, которые отдала ей Сильви, получив от Хью ко дню рождения несессер с серебряными туалетными принадлежностями.
Прикроватную тумбочку миссис Гловер украшало аналогичное изображение Джорджа. Облаченный в военную форму и робеющий перед объективом, Джордж Гловер, совсем не похожий на Адама из Сикстинской капеллы, вытянулся во фрунт на фоне драпировки, напомнившей Сильви побережье Амальфи. Сильви размышляла о том, что все новобранцы прошли через один и тот же ритуал, дабы подарить на память матери или возлюбленной свою фотографию, которая для многих так и останется единственной.
— А вдруг его убьют, — говорила Бриджет о своем суженом, — я хоть вспомню, какой он с лица.
У Сильви было множество фотографий Хью. Он тщательно документировал свою жизнь.
Все дети, кроме Памелы, были наверху. Тедди спал в колыбели, а если и не спал, то, во всяком случае, не жаловался. Морис и Урсула занимались неизвестно чем — Сильви не вникала, коль скоро в утренней гостиной царила тишина, изредка прерываемая подозрительным стуком в потолок и доносившимся из кухни лязгом тяжелой утвари: это миссис Гловер выражала свое неудовольствие — то ли войной, то ли неумехой Марджори, то ли всем сразу.
Когда на континенте разгорелись боевые действия, все завтраки, обеды и ужины были перенесены в утреннюю гостиную: обеденный стол в георгианском стиле выглядел недопустимой роскошью в пору военного лихолетья; теперь они обходились небольшим кофейным столиком («Можно подумать, это победу принесет», — фыркала миссис Гловер).
Сильви сделала знак Памеле, и та послушно выполнила беззвучное распоряжение матери: обойти вокруг стола следом за Бриджет и переложить столовые приборы. Бриджет не могла уразуметь, какие предметы сервировки кладутся справа, какие слева, и не различала верх и низ.
Памела вносила свой вклад в поддержу экспедиционных сил тем, что без устали вязала серые шарфы немыслимой и ненужной длины. Усидчивость старшей дочери приятно удивила Сильви. Для будущего девочки это очень полезное качество. Сильви, упустив петлю, чертыхнулась, чем напугала Памелу и Бриджет.
— Ну, какие там новости? — с неохотой спросила она.
— Норфолк бомбят с воздуха, — сообщила Бриджет, гордясь своей осведомленностью.
— Бомбят с воздуха? — Сильви подняла голову от вязанья. — Норфолк?!
— Налет дирижаблей, — авторитетно пояснила Бриджет. — Вот что немчура творит. Им все равно, кого убивать. Злыдни. Они в Бельгии детишек пожирают.
— Ну… — Сильви поддела упущенную петлю, — это, видимо, некоторое преувеличение.
Памела застыла, держа в одной руке десертную вилку, а в другой ложку, как будто готовилась к атаке на тяжелый пудинг миссис Гловер.
— Пожирают? — в ужасе переспросила она. — Детишек?
— Нет, — строго одернула ее Сильви. — Не говори глупостей.
Из недр кухни миссис Гловер крикнула Бриджет, и та ринулась на зов. Сильви услышала, как Бриджет, в свою очередь, кричит играющим наверху детям:
— Ужин на столе!
Памела со вздохом умудренной жизнью особы уселась за стол и, безучастно уставившись на скатерть, проговорила:
— Я скучаю по нашему папе.
— Я тоже, милая, — сказала Сильви. — Ну, не грусти, сходи за остальными, пусть моют руки.
Под Рождество Сильви собрала для Хью объемистую посылку: обязательные носки и перчатки, связанный Памелой шарф невообразимой длины, а в качестве альтернативы — двухслойное кашне из тонкой шерсти, собственноручно связанное Сильви и окропленное ее любимыми духами, «Ла Роз Жакмино», чтобы муж вспоминал о доме. В ее воображении Хью, доблестный рыцарь, надевал это кашне под доспехи, перед тем как в бою защитить честь прекрасной дамы. Грезы о рыцарстве сами по себе согревали душу, отгоняя темные мысли. Как-то в ветреную пору они отправились с детьми на выходные в Бродстерс; для тепла они надели гетры, безрукавки и вязаные шлемы; по воде до слуха доносился грохот артиллерийской канонады.
В рождественскую посылку положили также кекс с изюмом, испеченный миссис Гловер, жестянку слегка кривобоких мятных пастилок, приготовленных Памелой, сигареты, бутылку хорошего солодового виски и томик стихов — антологию английской поэзии, большей частью пасторальной, не вызывающей слишком сильных переживаний, — а вдобавок маленькую поделку Мориса (самолетик, вырезанный из пробкового дерева) и рисунок Урсулы: синее небо, зеленая трава и с трудом угадываемая собака. «Боцман», — на всякий случай вывела Сильви по верхнему краю. Дошла ли до Хью эта посылка, она не знала.
Рождество получилось безрадостным. К ним приехала Иззи, которая без умолку трещала ни о чем (точнее, о себе), а потом объявила, что записалась в Добровольческий медицинский отряд и сразу после праздников отбывает во Францию.
— Но, Иззи, — возразила Сильви, — ты же не умеешь ни ухаживать за ранеными, ни стряпать, ни печатать на машинке — ничего путного.
Укор прозвучал более резко, чем ей хотелось, но Иззи, этой кукушке, все было нипочем. («Вертихвостка», — вынесла свой вердикт миссис Гловер.)
— Коли так, — сказала Бриджет, узнав, что Иззи будет служить милосердию, — мы в этой войне и до Великого поста не дотянем.
О своем ребенке Иззи не обмолвилась ни словом. Его усыновили какие-то немцы; по расчетам Сильви, он считался гражданином Германии. Даже странно: немногим младше Урсулы — и уже, по официальным меркам, враг.
Перед Новым годом все дети, один за другим, слегли с ветрянкой. Когда на лице у Памелы проступила первая оспинка, Иззи ближайшим поездом укатила в Лондон. Вот тебе и Флоренс Найтингейл, с досадой сказала Сильви, обращаясь к Бриджет.
Урсула, со своими коротковатыми, неловкими пальчиками, тоже не осталась в стороне от всеобщей страсти к вязанию. На Рождество она получила в подарок французский набор для рукоделия в форме деревянной куклы по имени La Reine Solange; Сильви объяснила, что это означает «королева Соланж», хотя и «сомневалась» в существовании такой исторической фигуры. Королева Соланж была раскрашена в королевские цвета, а на голове у нее красовалась затейливая корона, сквозь которую пропускались шерстяные нити. Урсула оказалась образцовой подданной и все свободное время, которого у нее было хоть отбавляй, посвящала вязанию длинных кривых полос, из которых потом свивала салфетки и кособокие грелки на чайник. («А дырочки где же? Для носика, для ручки?» — недоумевала Бриджет.)
— Чудесно, милая, — хвалила Сильви, разглядывая салфетку, которая лениво, будто спросонья, разматывалась у нее в руках. — Без ученья нет уменья, запомни.
— Ужин на столе!
Урсула не откликалась. Сидя на кровати, она сосредоточенно прислуживала ее величеству королеве Соланж — пропускала пряжу сквозь корону. «Не выбрасывать же», — сказала Сильви про эту ветхую, с узелками, бежевую шерсть.
Морису пришла пора возвращаться в школу, но из-за ветрянки он задержался дома и переносил болезнь тяжелее, чем все остальные: щеки у него до сих пор оставались рябыми, будто их поклевали птицы.
— Еще с недельку посидите дома, молодой человек, — сказал ему доктор Феллоуз, но в глазах Урсулы старший брат был здоров как бык.
Он метался из комнаты в комнату, томясь от скуки, словно тигр в неволе. Найдя под кроватью домашнюю туфельку Урсулы, стал гонять ее, как футбольный мяч. Потом схватил любимую вещицу Памелы — китайскую статуэтку, изображавшую даму в кринолинах, — и подбросил к потолку, да так, что фигурка с тревожным «дзинь» ударилась о матовое стекло люстры. Выронив из рук вязанье, Урсула в ужасе зажала рот ладошками. Дама в кринолинах мягко приземлилась на стеганое атласное одеяло Памелы, но Морис уже успел схватить оставшуюся без присмотра деревянную королеву и стал кружить с ней по комнате, изображая из нее самолет. Урсула провожала глазами королеву Соланж, за которой тонким хвостиком развевалась торчащая изнутри шерстяная нить.
И тут Морис совершил самый отвратительный поступок. Он распахнул мансардное оконце и, впустив в комнату незваный холод, швырнул деревянную королеву во враждебный мрак.
Урсула без промедления подтащила к окошку стул, забралась на него и высунулась наружу. В омуте света, падавшего из окна, ей удалось разглядеть королеву Соланж, которая застряла в шиферном желобе между двумя скатами крыши.
А Морис уже стал индейцем: с воинственным кличем он прыгал с кровати на кровать.
— Кому сказано — ужин на столе! — более настойчиво прокричала Бриджет с нижней лестничной площадки.
Урсуле было не до них; ее храброе сердечко стучало как молот, когда она протискивалась сквозь мансардное оконце (задача не из легких), твердо решив спасти свою повелительницу. Не успела она поставить ноги в тапочках на обледенелый шифер, как опора заскользила прочь. Со слабым криком Урсула потянулась к вязальной королеве, проносясь мимо, словно на санках, только без санок. Заграждения на крыше не было; ничто не смогло затормозить спуск, и Урсула, разогнавшись, вылетела в объятия черных крыльев ночи. С ощущением стремительности, почти радости, она упала в бездонный воздух — и все закончилось.
Наступила темнота.
11 февраля 1910 года.
Маринованные овощи своим зловещим цветом наводили на мысль о желтухе. Доктор Феллоуз перекусывал за кухонным столом в чаду керосиновой лампы. На кусок хлеба с маслом он нанес горки острого овощного маринада, а сверху накрыл ломтем жирной ветчины. У него дома в прохладе кладовой дожидался копченый свиной бок. Свинью он выбрал сам, съездив на ферму: доктор Феллоуз видел перед собой не домашнее животное, а пособие по анатомии — филейная часть, окорок, щеки, грудинка, мощные ноги, пригодные для варки. Плоть. Он задумался о новорожденной, которую вырвал из лап смерти, чикнув хирургическими ножницами. «Чудо жизни», — равнодушно объяснил он неотесанной девчонке-ирландке, служившей в этом доме. («Бриджет, сэр».)
— Придется мне здесь заночевать, — добавил он. — Метель.
На уме у него было множество мест, куда более располагающих к ночлегу, чем Лисья Поляна. Что за название? Зачем увековечивать места обитания хитрого зверя? В молодости доктор Феллоуз увлекался псовой охотой на лис. Он стал размышлять, проскользнет ли поутру молоденькая горничная к нему в комнату, неся на подносе чай с гренками. Нальет ли из кувшина в таз горячей воды, чтобы перед жарко натопленным камином потереть ему спину, как десятилетия назад делала его матушка. Доктор Феллоуз был фанатично предан своей супруге, но мысли его зачастую выходили из-под контроля.
Бриджет, идя впереди с зажженной свечой, проводила его наверх. Пламя то ярко вспыхивало, то начинало отчаянно моргать. Доктор Феллоуз, следуя за костлявым девичьим задом, вошел в холодную гостевую спальню. Горничная зажгла стоявшую на комоде свечку и тут же нырнула в темную утробу коридора, торопливо бросив:
— Спокойной ночи, сэр.
Доктор ворочался в холодной постели; маринованные овощи явно пошли не впрок. Он бы дорого дал, чтобы сейчас оказаться дома, рядом с теплым, дородным телом миссис Феллоуз. От этой женщины, которую природа не наделила изысканной внешностью, всегда чуть-чуть попахивало жареным луком. Иногда в этом даже была какая-то приятность.
20 января 1915 года.
— Идете вы или нет? — рассердилась Бриджет. Держа на руках Тедди, она остановилась у порога. — Сто раз вам повторять: ужин на столе. — (Тедди заворочался в тисках ее рук. Морис даже бровью не повел: его сейчас занимали тонкости воинственной пляски индейцев.) — Бога ради, Урсула, отойди от окна. А окно-то почему нараспашку? Холодно ведь, околеть можно.
Урсула собиралась слазать за королевой Соланж, чтобы не оставлять ее на пустыре крыши, но отчего-то медлила. Чуть-чуть засомневалась, неловко оступилась, подумала, что крыша очень высокая, а ночь совсем непроглядная. Тут прибежала Памела и объявила: «Мама велела мыть руки и садиться за стол», а за ней подоспела Бриджет со своим вечным «Ужин на столе!» — и все надежды на спасение коронованной особы рухнули.
— А ты, Морис, — продолжала Бриджет, — прямо как дикарь.
— Я и есть дикарь, — подтвердил он. — Индеец из племени апачей.
— По мне — будь ты хоть королем готтентотов, да только УЖИН НА СТОЛЕ.
Издав последний боевой клич, Морис с грохотом ринулся вниз по лестнице, а Памела взяла старый сачок для игры в лакросс, привязала его к трости и выудила королеву Соланж из ледяного ущелья.
На ужин была отварная курица. Для Тедди — яйцо в мешочек. Сильви вздохнула. Поскольку они теперь держали кур, это в той или иной мере определяло их стол. Курятник и проволочный вольер устроили на том месте, где до войны предполагалось посадить спаржу. Старый Том больше у них не появлялся, хотя до Сильви доходили слухи, что «мистер Риджли» продолжает работать у их соседей — семейства Коул. Видно, ему все-таки пришлось не по нраву обращение «Старый Том».
— Это наша курочка? — спросила Урсула.
— Нет, милая, — ответила Сильви. — Что ты.
Курятина оказалась жесткой и волокнистой. Стряпня миссис Гловер заметно ухудшилась после того, как Джордж пострадал при газовой атаке. Он до сих пор лежал в полевом госпитале во Франции; когда Сильви спросила, насколько тяжело его состояние, миссис Гловер ответила, что не знает.
— Какой ужас, — сказала тогда Сильви.
А сама подумала: окажись ее собственный сын в беде, да еще на чужбине, она бы тут же бросилась на поиски. Выхаживала бы его, утешала. Ну, возможно, не Мориса, но уж Тедди — непременно. Когда она представила, как Тедди лежит в госпитале, раненый, беспомощный, у нее защипало глаза.
— Мамочка, тебе плохо? — забеспокоилась Памела.
— Вовсе нет, — сказала Сильви, отделяя вильчатую косточку и протягивая ее Урсуле, чтобы та загадала желание, но Урсула сказала, что не умеет. — Ну, вообще говоря, полагается желать, чтобы все наши мечты сбывались, — пояснила Сильви.
— А сны? — в тревоге спросила Урсула.
— А сны? — спросила Урсула, вспоминая огромную газонокосилку, что преследовала ее всю ночь, и племя индейцев, которые, привязав ее к шесту, стали в круг и начали целиться в нее из луков.
— Это наша курица, правда? — сказал Морис.
Урсула относилась к домашней птице с нежностью: ей нравилось, что в курятнике теплая солома, на которой разбросаны перышки, нравилось шарить под плотными, теплыми куриными животами, чтобы найти такое же теплое яичко.
— Генриеттой звали, правда? — не унимался Морис. — Самая старая. Миссис Гловер давно говорила: пора ей в кастрюлю.
Урсула присмотрелась к содержимому своей тарелки. Генриетта была ее любимицей. Жесткий ломтик белого мяса не давал никаких подсказок.
— Генриетта? — в ужасе взвизгнула Памела.
— Ты ее зарезала? — не отставал Морис от Сильви. — Крови много было?
Несколько раз в курятник забирались лисы. Сильви удивлялась, что куры такие глупые. Не глупее людей, парировала миссис Гловер. А ведь лисы прошлым летом утащили и крольчонка Памелы. Джордж Гловер спас пару крольчат, и Памела устроила для своего гнездышко в саду, а Урсула тогда воспротивилась, унесла своего питомца в комнату и поселила в кукольном домике, где он учинил разгром да еще оставил на полу свой помет, будто россыпь крошечных лакричных шариков. При виде такого безобразия Бриджет переселила крольчонка в сарай, где тот и сгинул.
На сладкое подали пудинг с джемом и сладкой подливкой; джем был из своей малины, собранной минувшим летом. От лета теперь остались одни мечты, говорила Сильви.
— Детский трупик, — сказал Морис с той жуткой развязностью, какая процветала в школе-пансионе. С набитым ртом он объяснил: — Так у нас в школе пудинг с джемом называется.
— Что за манеры, Морис, — сделала ему замечание Сильви. — И прошу тебя, не говори таких гнусностей.
— Детский трупик? — переспросила Урсула, выронив ложку и в ужасе глядя на свою тарелку.
— Немцы их едят, — мрачно выговорила Памела.
— Пудинги? — удивилась Урсула. Все едят пудинги, почему же немцы, хоть и враги, должны быть исключением?
— Да нет, детей, — сказала Памела. — Но только бельгийских.
Сильви рассмотрела белесый пудинг с кровавой прожилкой джема и содрогнулась. Утром у нее на глазах миссис Гловер с безразличием палача перебила Генриетте шею палкой от швабры. А куда денешься, подумала Сильви.
— Нынче война, — сказала миссис Гловер. — И нечего тут рассусоливать.
Памела не собиралась отступаться.
— Скажи, мама, — вполголоса требовала она, — это была Генриетта?
— Нет, солнышко, — отвечала Сильви. — Даю честное слово: это была не Генриетта.
Дальнейшее выяснение истины прервал настойчивый стук в дверь черного хода. Все переглянулись и замерли, будто застигнутые на месте преступления. Урсула ничего не поняла.
— Только бы не дурная весть, — выговорила Сильви.
Ее опасения оправдались. Из кухни донесся душераздирающий крик. Сэм Веллингтон, старый конюх, погиб на фронте.
— Страшная война, — прошептала Сильви.
Памела отдала Урсуле остатки скрученной в четыре нити бежевой мериносовой шерсти, и Урсула пообещала, что королева Соланж в благодарность за свое спасение пожалует Памеле салфеточку под стакан с водой.
Укладываясь спать, они поставили на прикроватную тумбочку даму в кринолинах и королеву Соланж — бок о бок, в знак их доблести перед лицом врага.
Июль 1918 года.
День рождения Тедди. Появившегося на свет под знаком Рака. Покрытый тайной знак, сказала Сильви, хотя считала, что все эти гороскопы «сущий вздор». А Бриджет подхватила: «Уж четыре года как», — наверное, в этом был какой-то юмор.
Сильви и миссис Гловер готовили небольшой праздник, «сюрприз». Ко всем своим детям Сильви относилась с теплотой (ну, может быть, к Морису — в меньшей степени), но Тедди она просто боготворила.
Тедди понятия не имел, что у него скоро день рождения: всем велено было помалкивать. Урсула даже не представляла, насколько трудно хранить тайну. Но Сильви знала толк в таких делах. Она распорядилась, чтобы «виновника торжества» на время приготовлений увели гулять.
Памела обиделась, что для нее никогда не устраивали день рождения с сюрпризом, и Сильви сказала:
— А как же, устраивали, ты просто забыла.
Неужели? Не имея возможности это проверить, Памела нахмурилась. А Урсула вообще не представляла, что такое сюрпризы. Прошлое путалось у нее в голове, а не выстраивалось в линию, как у Памелы.
Бриджет скомандовала:
— Все идем гулять.
А Сильви добавила:
— Вот-вот, отнесите миссис Доддс пару баночек джема, хорошо?
Накануне, засучив рукава и повязав голову косынкой, она весь день помогала миссис Гловер варить малиновый джем: ягоды из своего сада укладывались в медные тазы и засыпались сэкономленным сахаром, который выдавался по карточкам.
— Как на военном заводе, — говорила Сильви, наполняя кипящим джемом шеренги стеклянных банок.
— Ой уж, — бормотала себе под нос миссис Гловер.
В этом году они собрали небывалый урожай; Сильви начиталась книг по выращиванию плодово-овощных культур и стала заправской садовницей. Миссис Гловер мрачно твердила, что ягоды сами растут, а за цветную капусту некоторым лучше не браться. Для тяжелых садовых работ Сильви нанимала Кларенса Доддса, друга покойного конюха, Сэма Веллингтона. До войны Кларенс служил помощником садовника в «Холле». Теперь он был комиссован по ранению, и половину его лица скрывала жестяная маска; работать, по собственному признанию, он хотел бы в бакалейной лавке. Урсула впервые столкнулась с ним в огороде, когда он вскапывал грядку под морковь. Стоило ему обернуться, как у нее вырвался непочтительный крик от одного его вида. На маске был нарисован широко распахнутый голубой глаз — под цвет единственного уцелевшего.
— Даже лошади шарахаются, веришь? — сказал он и заулыбался.
По мнению Урсулы, лучше бы он этого не делал: маска не закрывала ему рот. Сморщенные губы представляли собой диковинное зрелище, как будто их на скорую руку приметали после его рождения.
— Немногим так повезло, — сказал он ей. — Артиллерийский огонь, будь он неладен.
Урсула не поняла, в чем же тут везенье.
Едва над морковной грядкой зазеленели нежные перистые ростки, как Бриджет начала гулять с Кларенсом. К тому времени, как подоспел картофель сорта «Король Эдуард», Бриджет и Кларенс объявили о помолвке; у жениха не было денег на кольцо для невесты, и Сильви отдала Бриджет перстенек, который берегла «с незапамятных времен», но не носила.
— Обыкновенная безделушка, невеликой ценности, — сказала она, хотя перстень этот купил ей Хью на Нью-Бонд-стрит к рождению Памелы — и не постоял за ценой.
Фотопортрет Сэма Веллингтона отправился в старый деревянный ящик, стоявший в сарае.
— Ни сохранить, ни выбросить, — поделилась Бриджет с миссис Гловер.
— А ты в землю зарой, — посоветовала миссис Гловер, отчего у Бриджет по спине побежали мурашки. — Будет тебе черная магия.
Они направлялись к дому миссис Доддс, нагруженные банками джема и великолепным пурпурным букетом душистого горошка, — Сильви очень гордилась своими достижениями.
— Если миссис Доддс заинтересуется, скажешь: это сорт «Сенатор», — наставляла она Бриджет.
— Не заинтересуется, — ответила Бриджет.
Морис, естественно, с ними не пошел. После завтрака он схватил рюкзак с сухим пайком, оседлал велосипед и на весь день умчался куда-то с приятелями. Урсула и Памела очень мало интересовались делами Мориса, а он и вовсе не интересовался жизнью сестер. Хорошо, что у них был младший брат, Тедди, совершенно другой: верный и преданный, как песик, и такой же заласканный.
Мать Кларенса до сих пор трудилась в «Холле» на «полуфеодальных началах», как выражалась Сильви, и жила на территории поместья, в старой убогой хижине, где пахло затхлой водой и мокрой штукатуркой. Клеевая краска на вечно сыром потолке вздулась опухолями, как от чумы. От чумки в прошлом году умер Боцман; он покоился под бурбонской розой, которую Сильви специально выписала для его могилы.
— Это сорт «Луиза Одье», — сказала она. — Если вам интересно.
Теперь у них была другая собака, вертлявая, помесь грейхаунда и колли; взяли ее щенком и назвали Трикси, но лучше, наверное, было бы дать ей имя Беда, потому что Сильви, завидев ее, со смехом говорила: «Ох, беда моя». Памела сама видела, как миссис Гловер прицельно пнула Трикси тяжелым башмаком; Сильви пришлось «вступиться». Бриджет не разрешила детям взять Трикси к миссис Доддс — сказала, что потом жалоб не оберешься.
— Она не верит, что собаки — хорошие, — объяснила Бриджет.
— Собака — это не предмет веры, — заметила Сильви.
Кларенс встречал их у ворот поместья. Господский дом стоял в нескольких милях оттуда, в самом конце вязовой аллеи. Хозяева, семейство Донт, жили там из поколения в поколение, но со временем стали наезжать все реже — только для того, чтобы открыть какой-нибудь праздник или благотворительный базар и мимолетно почтить своим присутствием ежегодную рождественскую елку в местном клубе. У них была своя часовня, так что в церкви они не появлялись; потеряв на войне троих сыновей, одного за другим, они вообще не появлялись на людях и, можно сказать, удалились от мира.
Жестяное лицо Кларенса («Оцинкованная медь», — поправлял он) приковывало все взгляды. Дети боялись, как бы он случайно не сдернул маску. Снимает ли он ее перед сном? А если Бриджет станет его женой, увидит ли она тот ужас, что скрывается под маской? «Не то страшно, что там есть, — подслушали они, когда Бриджет разоткровенничалась с миссис Гловер, — а то, чего нету».
Миссис Доддс («Старая матушка Доддс», называла ее Бриджет, — можно было подумать, так начинался детский стишок) заварила для взрослых чай; Бриджет потом сказала — «жидкий, что овечья вода». Сама она любила заварку покрепче, «чтоб ложка в ней стояла». Ни Памела, ни Урсула так и не поняли, что такое овечья вода, но звучало это довольно интересно. Вооружившись половником, миссис Доддс подвинула к себе необъятный эмалированный кувшин и налила детям жирного парного молока, еще теплого, прямо из-под коровы. Урсулу затошнило. «Ишь раздобрилась», — прошипела миссис Доддс сыну, когда ей вручили банки с джемом, а Кларенс упрекнул: «Мама!» Душистый горошек она сунула Бриджет, и та стояла с букетом, как невеста, пока миссис Доддс не прикрикнула: «В воду поставь, тетеха!»
— Коврижку? — предложила мать Кларенса и раздала им тонкие ломтики имбирного пряника, на вид такого же сырого, как ее хибара. — На деток смотреть — душа радуется, — продолжила миссис Доддс, уставившись на Тедди, как на диковинного зверька.
Тедди рос покладистым ребенком: он с охотой соглашался и на парное молоко, и на сырое тесто. Памела, достав носовой платок, вытерла ему молочные усы. Урсула заподозрила, что миссис Доддс на самом-то деле совсем не рада видеть детей и, более того, что отношение к детям у нее такое же, как у миссис Гловер. Но Тедди, конечно, был исключением. К нему все хорошо относились. Даже Морис. Временами.
Заметив у Бриджет новый перстень, миссис Доддс потянула на себя ее палец, как отросток куриной кости-вилочки.
— Рубины с бриллиантами, — определила она. — Цены немалой.
— Да это осколочки, — возразила Бриджет. — Обыкновенная безделушка.
Девочки помогли Бриджет убрать со стола, оставив Тедди на попечение миссис Доддс. В судомойне при кухне была большая каменная раковина с насосом вместо крана. Бриджет сказала, что «в графстве Килкенни», где она выросла, воду приходилось носить из колодца. Букет она красиво разместила в старой жестянке из-под апельсинового джема и оставила на деревянной сушильной доске. Когда они вытерли столовые приборы тонким ветхим полотенцем (естественно, влажным), Кларенс предложил им прогуляться по усадьбе и заглянуть в обнесенный стеной сад.
— Нечего тебе туда ходить, сынок, — сказала ему миссис Доддс. — Только расстраиваться.
В стене была старая деревянная дверь. Она подалась не сразу; когда Кларенс навалился на нее плечом, Бриджет даже вскрикнула. Урсула ожидала увидеть чудо: сверкающие фонтаны, террасы, статуи, дорожки, увитые зеленью беседки, бесчисленные цветники, но перед ней открылся запущенный луг, где буйствовали колючие кусты ежевики и чертополох.
— Ага, прямо джунгли, — подтвердил Кларенс. — А раньше был сад и огород; в «Холле» до войны дюжину садовников держали.
Из цветов там виднелись только плетистые розы, вьющиеся по стене; фруктовые деревья сгибались под тяжестью плодов. Сливы гнили прямо на ветках. В воздухе носились суматошные осы.
— Нынче урожай не собирали, — сказал Кларенс. — У хозяев трое сыновей полегли на этой войне чертовой. Кому теперь пироги со сливами нужны?
— Эй, — одернула его Бриджет. — Не выражайся.
Когда-то здесь была даже оранжерея, но теперь стекол почти не осталось, а из остова торчали увядшие персиковые и абрикосовые деревья.
— Все, к дьяволу, прахом пошло, — сказал Кларенс, и Бриджет опять на него зашикала:
— Не при детях. — Точно так говорила Сильви.
— Столько трудов — псу под хвост. — Кларенс пропустил ее слова мимо ушей. — Хоть плачь.
— Ну, ты ведь можешь получить место здесь же, в «Холле», — предположила Бриджет. — Я уверена, тебя с радостью назад возьмут. Кому какое дело, что у тебя… — Она осеклась и сделала неопределенный жест в сторону его лица.
— Не стану я тут горбатиться, — угрюмо бросил Кларенс. — Богатеям прислуживать. По саду скучаю, да, а по той жизни — нисколько. Прекрасное пленяет навсегда.{15}
— Мы с тобой собственный садик разведем, — сказала Бриджет. — А то еще под огород землю возьмем.
Бриджет, похоже, все время пыталась приободрить Кларенса. По мнению Урсулы, так она готовилась к семейной жизни.
— А в самом деле, почему бы и нет? — проговорил Кларенс без особой радости.
Он подобрал с земли маленькое кислое яблоко-паданец и метнул его, как мяч для игры в крикет при верхней подаче. Яблоко угодило в оранжерею и выбило одно из последних стекол.
— Твою ж мать! — вырвалось у Кларенса; Бриджет замахала на него рукой и зашикала:
— Не при детях.
(«„Прекрасное пленяет навсегда“, — благоговейно произнесла Памела, когда они в тот вечер умывались перед сном едким карболовым мылом. — Кларенс — настоящий поэт».)
По дороге домой Урсула все еще чувствовала аромат душистого горошка, хотя букет остался в кухне у миссис Доддс. Жаль, что такая красота пропадала неоцененной. К этому времени Урсула совершенно забыла о готовящемся домашнем празднике и удивилась не меньше Тедди, когда оказалась в украшенном флажками и лентами коридоре и увидела сияющую Сильви с нарядно упакованным подарком, в котором безошибочно угадывался игрушечный самолет.
— Сюрприз, — сказала Сильви.
11 ноября 1918 года.
— Какое печальное время года, — сказала Сильви, не обращаясь ни к кому в отдельности.
Лужайку толстым слоем покрывала опавшая листва. От лета опять остались одни мечтания. Урсула начала подозревать, что мечтания — это непременная часть каждого лета. Старый бук ронял последние листья и уже смахивал на скелет. Перемирие, можно было подумать, внушало Сильви еще больше уныния, чем сама война. («Сколько бедных юношей ушло навсегда. Мир их не вернет».)
По случаю великой победы уроки в школе отменили. Невзирая на моросящий дождик, детей отправили гулять. Теперь у них были новые соседи, майор Шоукросс и его жена, и этим промозглым утром дети долго топтались возле живой изгороди, чтобы сквозь зазоры между кустами остролиста разглядеть соседских дочек. Других девочек их возраста в округе не было. У Коулов были только сыновья. В отличие от Мориса, не грубияны, вели себя прилично, никогда не обижали Памелу с Урсулой.
— Кажется, в прятки играют, — доложила Памела, следившая за крыльцом Шоукроссов.
Урсула попыталась просунуть голову между кустами, но злобный остролист расцарапал ей лицо.
— Кажется, наши ровесницы, — отметила Памела. — А вот и для тебя, Тедди, подружка — младшая сестра.
Тедди вздернул брови и сказал:
— Правда?
Тедди любил девочек. Девочки любили Тедди.
— Ой, постойте-ка, там еще кто-то есть, — сказала Памела. — Откуда только они берутся?
— Помладше или постарше? — спросила Урсула.
— Помладше, и тоже девочка. Совсем крошка. На руках у старшей.
Урсула сбилась со счета.
— Пять! — У Памелы захватило дух от этого (видимо, окончательного) итога. — Пять девочек.
В этот миг Трикси умудрилась прошмыгнуть сквозь заросли остролиста, и с другой стороны живой изгороди донеслись радостные возгласы.
— Извините, — Памела повысила голос, — можно забрать нашу собаку?
На обед было отварное мясо в кляре и «королева пудингов».{16}
— Где вы пропадали? — спросила Сильви. — Урсула, у тебя в волосах какие-то веточки. Как у язычницы.
— Это остролист, — объяснила Памела. — Мы к соседям ходили. К Шоукроссам. У них пять девочек.
— Я знаю, — сказала Сильви и начала считать по пальцам. — Герти, Винни, Милли, Нэнси и…
— Беатриса, — подсказала Памела.
— А вас туда звали? — спросила миссис Гловер, поборница приличий.
— Мы дырку в изгороди нашли, — ответила Памела.
— Вот откуда лисицы проклятые шмыгают, — проворчала миссис Гловер, — из рощи прибегают, чертовки.
От таких выражений Сильви нахмурилась, но ничего не сказала, потому что официально всем надлежало сохранять праздничное настроение. Бриджет и миссис Гловер подняли по паре стаканчиков хереса «за мир». Ни Сильви, ни миссис Гловер не проявляли особого ликования. Хью и Иззи еще не вернулись с фронта, и Сильви говорила, что не будет спокойна, пока Хью не появится на пороге. Иззи всю войну водила санитарную машину, но представить такое было трудно. Джордж Гловер проходил «реабилитацию» в каком-то санатории близ Котсуолдса.{17} Миссис Гловер съездила его навестить, но рассказывать об увиденном отказалась — упомянула только, что Джордж уже не тот, что прежде.
— Думаю, никто из них больше не сможет быть самим собой, — сказала Сильви.
Урсула попыталась представить, каково это — не быть Урсулой, но задача оказалась ей не по силам.
Две девушки из Женской земледельческой армии заменили Джорджа на ферме. Обе, уроженки Нортгемптоншира, тянулись к лошадям, и Сильви сказала: если бы знать наперед, что женщин допустят к Самсону и Нельсону, она и сама могла бы претендовать на это место. Девушки несколько раз приходили к ним пить чай и, к негодованию миссис Гловер, сидели на кухне в грязных сапогах.
Когда Бриджет уже надела шляпку, на пороге черного хода появился Кларенс, который, смущаясь, поздоровался с Сильви и миссис Гловер. «Молодые», как называла их миссис Гловер без намека на будущие поздравления, собирались в Лондон, на торжества по случаю победы. От радостного возбуждения у Бриджет голова шла кругом.
— Может, и вы с нами, миссис Гловер? Знатное гулянье будет, точно говорю.
Миссис Гловер, как недовольная корова, закатила глаза. Из-за эпидемии гриппа она «сторонилась толпы». Ее племянник упал замертво прямо на улице: еще за завтраком был как огурчик, а «в полдень отошел». Сильви сказала, что гриппа бояться не надо.
— Жизнь должна идти своим чередом, — утверждала она.
Бриджет с Кларенсом отправились на станцию, а миссис Гловер плеснула себе еще хереса.
— «Знатное гулянье», фу-ты ну-ты, — фыркнула она.
К тому времени, как на кухню в сопровождении верной Трикси прибежал Тедди и сказал, что ужасно хочет есть, а «про обед, наверное, забыли?», меренги, венчающие «королеву пудингов», опали и засохли. Последняя потеря военного времени.
Они решили дождаться возвращения Бриджет, но не выдержали и уснули за вечерним чтением. Памелу очаровала «Страна северного ветра», а Урсула кое-как осиливала «Ветер в ивах».{18} Любимцем ее стал мистер Крот. И чтение, и письмо давались ей на удивление тяжело («Без ученья нет уменья, милая»), поэтому она нередко просила Памелу почитать ей вслух. Обе любили волшебные сказки и собрали целую библиотечку Эндрю Лэнга, всех двенадцати цветов,{19} — рождественские и именинные подарки от Хью. «Прекрасное пленяет навсегда», — повторяла Памела.
Шумное возвращение Бриджет разбудило Урсулу, а та, в свою очередь, растолкала Памелу, и сестры на цыпочках спустились в кухню, где развеселая Бриджет и более трезвый Кларенс порадовали их рассказами о гуляньях: как «народу собралось море» и как радостная толпа до хрипоты требовала «Короля! Короля!» (Бриджет охотно изобразила это в лицах), покуда на балконе Букингемского дворца не появился король.
— А колокола-то, колокола, — подхватил Кларенс, — в жизни такого не слыхивал. Все лондонские колокола разом возвестили мир.
— Прекрасное пленяет навсегда, — сказала Памела.
Свою шляпку, вместе со шляпными булавками, а также верхнюю пуговицу блузы Бриджет потеряла в толпе.
— Такая давка была — меня аж от земли подняли, — захлебывалась она.
— Боже, что за гвалт.
В кухне появилась заспанная и совершенно прелестная Сильви, в ажурной накидке, с длинной растрепанной косой во всю спину. Кларенс вспыхнул и уставился в пол. Приготовив на всех какао, Сильви благосклонно выслушала повторные рассказы Бриджет, но в конце концов новизна этого ночного бдения отступила перед общей сонливостью.
— Завтра как обычно, — сказал Кларенс и отважно чмокнул Бриджет в щеку, прежде чем отправиться к своей матушке.
В общем и целом день выдался необыкновенный.
— Как по-твоему, миссис Гловер очень рассердится, что мы ее не разбудили? — шепотом спросила Сильви, поднимаясь с Памелой наверх.
— Да просто озвереет, — ответила Памела, и они рассмеялись, как заговорщицы, совсем по-женски.
Урсула, вновь заснув, увидела во сне Кларенса и Бриджет. Они бродили по запущенному саду в поисках потерянной шляпки. Кларенс плакал: по здоровой щеке катились настоящие слезы, а на жестяной щеке слезы были нарисованы, как рисуют дождевые капли, сбегающие по нарисованному окну.
Наутро Урсула проснулась в жару, с ломотой во всем теле.
— Красная как рак, — отметила миссис Гловер, которую Сильви призвала для совета.
Бриджет тоже не могла встать с постели.
— Ничего удивительного, — изрекла миссис Гловер, осуждающе сложив руки под пышной, но неаппетитной грудью.
Урсула боялась, что выхаживать ее станет миссис Гловер.
Дыхание Урсулы, резкое и неровное, будто бы загустело в груди. Мир гремел и перекатывался, подобно морю в гигантской раковине. Перед глазами висела приятная дымка. Трикси запрыгнула к ней на кровать и устроилась в ногах; Памела читала вслух «Красную книгу сказок», но слова, начисто лишенные смысла, пролетали мимо. Лицо Памелы то расплывалось, то приобретало четкие контуры. Пришла Сильви и стала пичкать Урсулу бульоном, но жидкость не лезла в горло, и Урсула выплевывала бульон прямо на постель.
По гравию заскрежетали шины, и Сильви сказала Памеле:
— Наверное, это доктор Феллоуз. — А потом, торопливо поднявшись с кровати, добавила: — Посиди с Урсулой, Памми, но Тедди сюда не впускай, поняла?
В доме было тише обычного. Сильви долго не возвращалась, и Памела сказала:
— Сбегаю посмотрю, где мама. Я быстро.
До слуха Урсулы откуда-то доносились ничего не значащие шепоты и крики. Она провалилась в странную, беспокойную дремоту, и тут у ее постели неожиданно возник доктор Феллоуз. Сильви присела на краешек кровати с другой стороны и, взяв Урсулу за руку, сказала:
— У нее вся кожа лиловая. Как у Бриджет.
Лиловая кожа — эти слова прозвучали довольно приятно, как «Лиловая книга сказок». У Сильви был непривычный голос: сдавленный, панический, в точности как в тот раз, когда она увидела рассыльного с почты, спешившего по садовой дорожке, но оказалось, что он всего лишь доставил поздравительную телеграмму от Иззи ко дню рождения Тедди. («Пустышка», — только и сказала Сильви.)
Урсула не могла дышать, но почему-то чувствовала запах маминых духов и слышала ее голос, больше напоминающий летнее жужжанье пчел. От усталости она даже не могла открыть глаза. Потом раздался шорох юбок — это Сильви встала с кровати; вслед за тем стукнула оконная рама.
— Давай немного проветрим, — сказала Сильви, вернулась к Урсуле и прижала ее к своей свежей хлопчатобумажной блузе, от которой уютно пахло крахмалом и розами.
Из окна в тесную мансарду тянуло смолистым запахом костра. Урсула заслышала стук копыт, а потом грохот — это угольщик под навесом опорожнял мешки с углем. Жизнь шла своим чередом. Прекрасное пленяло навсегда.
Один вдох, больше ей ничего не требовалось, но он не приходил.
Темнота наступила стремительно — сперва как враг, но потом как друг.
11 февраля 1910 года.
Разбудила доктора Феллоуза дородная женщина с мощными, как у кочегара, бицепсами: она с грохотом опустила чашку с блюдцем на прикроватный столик и раздернула шторы, хотя на улице было еще темно. Он не сразу сообразил, что находится в выстуженной гостевой спальне Лисьей Поляны и что устрашающая особа, которая принесла ему чай, — это кухарка Тоддов. Порывшись в пыльных архивах памяти, доктор Феллоуз так и не вспомнил имя, которое легко слетало у него с языка несколькими часами ранее.
— Миссис Гловер, — представилась она, точно читала его мысли.
— Как же, как же. Мастерица готовить овощи в маринаде.
Голова у него была как будто набита соломой. Он с неловкостью осознал, что лежит под скудными покровами в одном исподнем. Каминная решетка в его спальне, как он заметил, была холодной и пустой.
— Вас вызывают, — объявила миссис Гловер. — Несчастный случай.
— Несчастный случай? — эхом повторил он. — Что-то с ребенком?
— Фермера бык помял.
12 ноября 1918 года.
Урсула, вздрогнув, проснулась. В спальне царила темнота, но где-то внизу слышался шум. Стук закрываемой двери, хихиканье, шарканье ног. Она безошибочно различила пронзительное кудахтанье — смех Бриджет, а также басовитый мужской голос. Бриджет и Кларенс вернулись из Лондона.
Первым порывом Урсулы было выбраться из постели, растолкать Памелу и вместе с ней сбежать вниз, чтобы поспрошать Бриджет про знатное гулянье, но что-то ее остановило. Пока она лежала, вслушиваясь в темноту, на нее накатила какая-то жуткая волна, неохватная боязнь, предвестница страшного удара. То же самое чувство она испытала перед войной, на побережье Корнуолла, когда Памела увлекла ее за собой в море. Тогда им на помощь пришел совершенно посторонний человек. После того случая Сильви стала водить их в городской бассейн, где давал уроки плавания ветеран Англо-бурской войны, отставной майор, который нагонял на них такого страху своими окриками, что они просто не решились бы пойти ко дну. Сильви часто пересказывала ту пляжную историю как веселое приключение («Героический мистер Уинтон!»), хотя Урсула при этих воспоминаниях до сих пор обмирала от ужаса.
Памела забормотала во сне, и Урсула прошептала «ш-ш-ш». Чтобы только сестра не проснулась. Чтобы они не сбежали вниз. Чтобы только не увидели Бриджет. Откуда взялись такие запреты, откуда пришел этот кошмарный страх, Урсула не понимала, но сочла за лучшее спрятаться с головой под одеялом. Надежда была лишь на то, что все плохое осталось снаружи, а не у нее внутри. Она решила притвориться спящей, но в считаные минуты никакого притворства уже не потребовалось.
Наутро они завтракали в кухне, потому что Бриджет занемогла и не вставала с постели.
— Ничего удивительного, — без тени сочувствия сказала миссис Гловер, раскладывая по тарелкам кашу. — В котором часу домой приплелась — подумать страшно.
Сильви спустилась по лестнице, неся с собой нетронутый поднос.
— Миссис Гловер, по-моему, Бриджет очень плохо, — сказала она.
— С похмелья, — фыркнула миссис Гловер и принялась разбивать яйца, будто в наказание.
Урсула закашлялась, и Сильви пристально посмотрела на нее.
— Вероятно, придется вызывать доктора Феллоуза, — обратилась она к миссис Гловер.
— К Бриджет, что ли? — переспросила миссис Гловер. — Да у нее здоровье лошадиное. Неровен час, доктор Феллоуз перегар унюхает — он же вас с потрохами съест.
— Миссис Гловер! — Сильви переключилась на такой тон, который использовала в самых серьезных случаях, когда хотела, чтобы ее услышали (Не ходите по дому в грязной обуви; никогда не обижайте других детей, даже если они сами виноваты). — На мой взгляд, Бриджет серьезно больна.
Тут, по всей видимости, до миссис Гловер дошло.
— Будьте добры, присмотрите за детьми, — попросила Сильви, — я позвоню доктору Феллоузу, а затем поднимусь к Бриджет.
— А дети-то в школу пойдут или как? — спросила миссис Гловер.
— Да, конечно, — ответила Сильви. — Впрочем, наверное, нет. Нет… то есть да… пойдут. Вот только правильно ли это?
Она в нерешительности топталась на кухонном пороге, а миссис Гловер проявляла чудеса терпения, дожидаясь окончательного ответа.
— Пожалуй, оставим их дома, на один день, — решилась наконец Сильви. — Классы переполнены, и все такое. — С глубоким вздохом она уставилась в потолок. — Только до поры до времени пусть сидят внизу.
Памела, вздернув брови, покосилась на Урсулу. Урсула в ответ точно так же вздернула брови, хотя и не понимала, что именно они с сестрой пытаются этим сказать. Скорее всего, что им не улыбалось весь день оставаться на попечении миссис Гловер.
Им пришлось томиться за кухонным столом, чтобы миссис Гловер сподручнее было «за ними присматривать», а в довершение всего она, невзирая на их яростные протесты, заставила всех достать учебники и заниматься: Памеле было приказано решать задачки, Тедди — учить азбуку (В — василек, Д — дождик), а Урсуле — исправлять свой «ужасающий» почерк. Урсула видела вопиющую несправедливость в том, что ее упрекает за вымученный почерк не кто иной, как персона, которая пишет лишь списки покупок, да и то корявыми буквами (жир, сажа, бараньи котлеты, английская соль).
Сама миссис Гловер между тем сосредоточенно подготавливала телячий язык для закладывания под гнет: удалила хрящ и косточку, свернула мякоть рулетом, — наблюдать за этими действиями было куда интереснее, чем выводить «Частые капли дождя падали на смельчака Джима» или «Пятеро волшебников быстро повскакали с мест».
— Вот был бы кошмар — учиться в школе, где такая директриса, — пробормотала себе под нос Памела, сражаясь с уравнениями.
Тут все разом оторвались от своих дел: в саду заливался трелью велосипедный звонок, возвещая прибытие паренька, служившего подручным в мясной лавке. И для девочек, и для Мориса четырнадцатилетний Фред Смит был предметом неподдельного восхищения. Пылкость девочек проявлялась в том, что они называли его Фредди, а Морис называл его Смити, чем выражал свойское одобрение. Как-то раз Памела заявила, что Морис втюрился во Фреда, и миссис Гловер, которая случайно это услышала, шлепнула проходившую мимо Памелу сбивалкой для крема. Памела не поняла за что и очень обиделась. Сам Фред Смит уважительно говорил девочкам «мисс», а Морису — «мастер Тодд», но не проявлял к ним ни малейшего интереса. Миссис Гловер называла его «юноша Фред», а Сильви — «подручный мясника», а иногда «этот милый мальчик из мясной лавки», в отличие от его предшественника по имени Леонард Эш, «подлого ворюги», по выражению миссис Гловер, которая застукала его за кражей яиц из курятника. Леонард Эш прибавил себе несколько лет, чтобы уйти на фронт, и погиб в битве на Сомме; «поделом ему», приговаривала миссис Гловер, привыкшая рубить сплеча.
Со словами «здесь ливер» Фред вручил миссис Гловер завернутый в белую бумагу пакет, а затем выложил на деревянную сушильную доску длинную мягкую тушку зайца.
— Пятеро суток висел, чтобы кровь вытекла, миссис Гловер. Красавец.
И даже миссис Гловер, не склонная к похвалам, признала отменное качество дичи: открыв жестяную коробку из-под кекса, она позволила Фреду выбрать в глубине самый большой кругляш овсяного печенья с изюмом.
Положив телячий язык под гнет, миссис Гловер сразу принялась освежевывать зайца — зрелище удручающее и гипнотическое одновременно, и, лишь когда с бедного создания была снята шкурка, все заметили отсутствие Тедди.
— Сходи-ка за ним, — приказала Урсуле миссис Гловер. — А потом дам вам по стакану молока с печенюшкой, хотя, Бог свидетель, вы этого не заслужили.
Тедди любил играть в прятки; когда он не откликнулся на зов, Урсула стала обыскивать его излюбленные укромные уголки: за шторами в гостиной, под обеденным столом, но все напрасно. Тогда она побежала наверх, где располагались спальни.
Следом за ней вверх по ступеням полетело настойчивое эхо дверного звонка. Добежав до лестничной площадки, она увидела, что в прихожей возникла Сильви, которая впустила в дом доктора Феллоуза. Урсула предположила, что мать все же появилась там не по волшебству, а спустилась по черной лестнице. Доктор Феллоуз и Сильви тревожно зашептались — вероятно, насчет Бриджет, но слов Урсула не разобрала.
У Сильви в комнате (никто уже не вспоминал, что прежде она служила обоим родителям) было пусто. У Мориса (слишком жирно иметь такую просторную комнату человеку, полжизни проводящему в школе-пансионе) тоже. И в гостевой спальне, и во второй гостевой спальне, и в крошечной задней спаленке самого Тедди, почти полностью занятой игрушечной железной дорогой, его не было. В ванной комнате, в бельевом шкафу — никого. Под кроватями, в платяных шкафах тоже; не было его и под большим пуховым одеялом Сильви, где Тедди — это был его коронный трюк — замирал неподвижно, как покойник.
— Тедди, внизу на столе пирог, — объявила она пустым комнатам.
Обещание пирога (правдивое или ложное) обычно выманивало Тедди из любого укрытия.
Урсула побрела по темной, узкой деревянной лестнице в мансарду; на первых же ступенях ее кольнул безотчетный страх. Она не понимала, откуда он взялся и почему.
— Тедди! Тедди, где ты? — Урсула хотела закричать, но могла говорить только шепотом.
Не оказалось его ни в их с Памелой комнатке, ни в бывшей комнате миссис Гловер. Ни в чулане, что некогда служил детской, а теперь принял на хранение сундуки и коробки с игрушками и старой одеждой. Необследованной оставалась лишь каморка Бриджет.
Дверь была приоткрыта, и Урсула, едва шевеля ногами, подошла к порогу. Что-то страшное ожидало за этой дверью. Урсула не хотела этого видеть, но понимала, что придется.
— Тедди! — При виде брата она испытала большое облегчение.
Тедди сидел на кровати подле Бриджет со своим новым самолетом на коленке.
— Я тебя обыскалась, — сказала Урсула.
Лежавшая на полу Трикси при виде Урсулы с готовностью вскочила.
— А я хотел Бриджет развеселить, — сказал Тедди, поглаживая самолетик.
Тедди твердо верил в целительную силу игрушечных поездов и самолетов. (Когда вырастет, он, по собственному заверению, собирался стать летчиком.)
— Бриджет вроде бы спит, а глаза открыты, — сказал он.
И в самом деле. Широко распахнуты и слепо устремлены в потолок. Эти пугающие глаза подернулись водянистой голубой пленкой, а кожа приобрела странный, сиреневатый оттенок. «Кобальтовый фиолетовый» — так назывался похожий цвет в наборе акварельных красок Урсулы. Изо рта Бриджет торчал кончик языка, и на мгновение Урсула вспомнила, как миссис Гловер только что засовывала телячий язык под пресс.
Урсула никогда прежде не видела покойников, но сейчас даже не усомнилась, что Бриджет мертва.
— Слезь с кровати, Тедди, — осторожно выговорила она, словно боясь спугнуть дикого зверька.
Ее затрясло. Не только потому, что Бриджет умерла, хотя это само по себе было ужасно, но еще и оттого, что кругом витала какая-то страшная опасность. Голые стены, тонкое жаккардовое покрывало на железном остове кровати, щетка и гребень с эмалевыми ручками на туалетном столике, лоскутный коврик на полу — вся обстановка вдруг стала неузнаваемой и глубоко враждебной. По лестнице поднимались Сильви и доктор Феллоуз. Голос Сильви звучал тревожно, голос доктора Феллоуза — скорее безразлично.
На пороге Сильви ахнула:
— Боже праведный! — Она увидела, что рядом с Бриджет находятся дети.
Схватив под мышку Тедди, который еще не успел слезть с кровати, она потащила Урсулу в коридор; от этой суматохи Трикси завиляла хвостом и с готовностью понеслась за ними.
— Иди к себе в комнату, — сказала Сильви дочери. — Нет, ступай к Тедди. Нет, ко мне в спальню. Иди же!
В ее голосе зазвучало неистовство, словно это была вовсе не та Сильви, которую они знали. Бегом вернувшись в комнату Бриджет, она решительно захлопнула за собой дверь.
Теперь до их слуха доносилось только перешептывание Сильви с доктором Феллоузом; в конце концов Урсула сказала: «Пошли» — и взяла Тедди за руку. Он безропотно позволил увести себя вниз, в мамину спальню.
— Ты пирог обещала, — напомнил он.
— У Тедди кожа того же цвета, что у Бриджет, — говорила Сильви.
От ужаса у нее подвело живот. Увиденное не оставляло сомнений. Что до Урсулы — та оставалась просто бледной, хотя у нее потемнели веки, а кожа приобрела странный, нездоровый блеск.
— Гелиотропный цианоз, — определил доктор Феллоуз, измеряя пульс Тедди. — Видите, на щеках появилась красно-бурая сыпь. К сожалению, это наиболее тяжелая форма.
— Прекратите, умоляю, прекратите, — зашипела на него Сильви. — Избавьте меня от ваших лекций. Я вам не студентка, я их мать!
Как же сильно она сейчас ненавидела доктора Феллоуза. Бриджет лежала наверху, еще теплая, но уже недвижимая, как надгробная плита.
— Это вирус, — беспощадно продолжал доктор. — Вчера ваша горничная поехала в Лондон и там затесалась в толпу — простейший способ подхватить инфекцию. Заболевание распространяется мгновенно.
— Только не на этого. — Сильви неистово сжимала ручонку Тедди. — Только не на моего ребенка. Не на моих детей, — исправила она сама себя, потянувшись к Урсуле, чтобы положить ладонь на ее горящий лоб.
В дверях замаячила Памела; Сильви прогнала ее резким окриком. Памела заплакала, но Сильви было не до слез. Она оставалась один на один со смертью.
— Должен же быть какой-то выход, — обратилась она к доктору Феллоузу. — Что мне теперь делать?
— Молиться.
— Молиться?
Сильви не верила в Бога. Библейское божество представлялось ей несуразным и мстительным (Тиффин и все прочее), не более реальным, чем Зевс или великий бог дикой природы Пан. Следуя традиции, она по воскресеньям ходила в церковь, но свои еретические мысли держала в тайне от Хью. А куда денешься — и так далее. Однако же сейчас она молилась, истово, хотя и без веры, подозревая, что разницы не будет.
Когда у Тедди из ноздрей показалась сукровичная пена, похожая на «кукушкины слюнки», Сильви вскрикнула, как раненый зверь. За дверью подслушивали миссис Гловер и Памела: в этот редкий миг единения они держались за руки. Сильви выхватила Тедди из кроватки, прижала к груди и завыла.
Боже милостивый, подумал доктор Феллоуз, приличная женщина, а голосит, как дикарка.
Дети вспотели, запутавшись в льняных простынях Сильви. Тедди раскинулся поперек подушек. Урсула хотела его обнять, но брат весь горел, и она довольствовалась тем, что взяла его за щиколотку, словно боялась, как бы он не сбежал. Легкие Урсулы наполнились чем-то вязким: она вообразила, что это заварной крем — густой, желтый, приторный.
К ночи Тедди не стало. Урсула поняла это в один миг, нутряным чутьем. Она услышала единственный сдавленный стон матери, а потом кто-то поднял Тедди с кровати; хотя ее брат был еще маленьким, Урсуле показалось, что от нее убрали нечто очень тяжелое, и она осталась в постели одна. До ее слуха доносились сдавленные рыдания Сильви, такие страшные, словно ей отрубили руку или ногу.
Каждый вдох утрамбовывал гущу в легких Урсулы. Мир затухал, и ее взбудоражило смутное ожидание: как будто близился какой-то праздник или ее день рождения, но тут черной летучей мышью нагрянула ночь и унесла ее на своих крыльях. Еще один, последний, вдох — и всё.
Наступила темнота.
11 февраля 1910 года.
Сильви зажгла свечу. Зимняя тьма; маленькие дорожные часы на каминной полке показывали пять утра. Эти дорожные часики английской работы («Гораздо лучше французских», — поучала ее мать) были в числе родительских подарков ко дню свадьбы. После смерти светского портретиста в дом нагрянули кредиторы, и вдова спрятала часы под юбками, сокрушаясь, что кринолины вышли из моды. Когда у Лотти под нижним бельем звякнуло четверть часа, кредиторы слегка растерялись. К счастью, когда пробило час, в комнате никого не оказалось.
Новорожденная спала в колыбельке. Сильви почему-то вспомнила слова Кольриджа: «Мое дитя спит мирно в колыбели…» Что это за стихотворение?{20}
Огонь в камине угас, и только крошечный язычок пламени танцевал на угольях. Малышка захныкала; Сильви осторожно выбралась из постели. Мука мученическая — произвести на свет ребенка. Доведись ей самой создавать род человеческий, она бы устроила все совершенно иначе. (Для зачатия — золотой луч света в ухо, а девять месяцев спустя — разрешение от бремени через какой-нибудь скромный ход.) Расставшись с теплом кровати, она вынула Урсулу из колыбели. А потом, средь снежного безмолвия, ей вдруг почудилось тихое конское ржание, и в душе пробежал слабый электрический разряд удовольствия от этого неправдоподобного звука. Поднеся Урсулу к окну, она раздвинула тяжелые шторы ровно настолько, чтобы выглянуть на улицу. Снег преобразил знакомую местность; мир укрылся белым покровом. А внизу открывалось фантастическое зрелище: по зимнику ехал без седла на одном из своих огромных шайров (на Нельсоне, если она не ошибалась) Джордж Гловер. Выглядел он бесподобно, как герой древнего эпоса. Задернув шторы, Сильви решила, что переживания прошлой ночи не прошли бесследно для ее головы и вызвали галлюцинации.
Она взяла Урсулу к себе в постель, и малютка завозилась в поисках соска. Всех своих детей Сильви кормила грудью. Стеклянные бутылочки и резиновые насадки казались ей какими-то противоестественными, хотя временами она и видела себя дойной коровой. Малышка была медлительной и неловкой, она трудно привыкала к новому. Далеко ли еще до завтрака? — изнывала Сильви.
11 ноября 1918 года.
«Дорогая Бриджет, я заперлась на ключ и на засов. В деревне орудует шайка грабителей…» Или правильнее будет «гробителей»? Урсула грызла кончик карандаша, пока не превратила его в кисточку. Так и не приняв решения, она зачеркнула «грабителей» и написала «воров». «В деревне орудует шайка воров. Не могла бы ты заночевать у мамы Кларенса?» Для верности она приписала: «И еще у меня болит голова так что не стучи», а затем поставила подпись: «Миссис Тодд». Улучив момент, когда в кухне никого не оказалось, Урсула выскочила на крыльцо и прикрепила записку к двери черного хода.
— Ты что это задумала? — вскинулась миссис Гловер, как только Урсула вернулась в дом.
Урсула вздрогнула: миссис Гловер умела подкрадываться неслышно, точно кошка.
— Ничего, — ответила Урсула. — Выходила посмотреть, не идет ли Бриджет.
— Господи, — сказала миссис Гловер, — она ведь последним поездом вернется, еще не один час до него. А ну, переодевайся и марш в кровать. Развели тут вольницу.
Урсула не знала, что такое вольница, но, видимо, жить там было бы неплохо.
Наутро Бриджет дома не оказалось. Что еще более странно — Памела тоже исчезла. Урсулу переполняло чувство облегчения — столь же необъяснимое, как паника, заставившая ее написать вчерашнюю записку.
— Вчера вечером кто-то устроил глупый розыгрыш: повесил на дверь записку, — сказала Сильви. — Бриджет не смогла попасть в дом. Знаешь, Урсула, почерк очень похож на твой. Как ты можешь это объяснить?
— Никак, — отважно бросила Урсула.
— Я попросила Памелу сходить к миссис Доддс и привести Бриджет.
— Памелу? — в ужасе переспросила Урсула.
— Ну да, Памелу.
— Памела сейчас с Бриджет?
— Конечно, — подтвердила Сильви, — с Бриджет. Да что с тобой такое, в самом деле?
Урсула выбежала из дому. Сильви что-то кричала ей вслед, но Урсула не останавливалась. За все восемь лет своей жизни она еще ни разу не бегала с такой скоростью, даже когда за ней гнался Морис, чтобы сделать ей «крапивку». Ноги, разбрызгивая слякоть, несли ее по тропе в направлении хижины миссис Доддс; к тому времени, как она завидела Памелу и Бриджет, Урсула была в грязи с головы до ног.
— Что стряслось? — разволновалась Памела. — Что-то с папой?
Бриджет перекрестилась. Урсула бросилась на шею сестре и дала волю слезам.
— Да что такое? Говори! — потребовала Памела, уже охваченная страхом.
— Сама не знаю, — захлебывалась от рыданий Урсула. — Почему-то я за тебя испугалась.
— Вот глупышка, — любовно сказала Памела, обнимая сестру.
— У меня голова трещит, — вмешалась Бриджет. — Пойдемте домой.
Вскоре снова наступила темнота.
11 февраля 1910 года.
— Лекарь говорит: чудо, — рассказывала Бриджет, когда они с миссис Гловер за утренним чаем обсуждали пополнение в хозяйской семье.
Чудеса, по мнению миссис Гловер, случались только в Библии, но никак не при родах.
— Надо думать, на троих остановится, — буркнула она.
— А с чего ей останавливаться, коли детки у нее пригожие, здоровенькие, да и нужды ни в чем нет — денег куры не клюют.
Пропустив эти доводы мимо ушей, миссис Гловер тяжело поднялась из-за стола.
— Ладно, пора готовить завтрак для миссис Тодд.
Она достала из кладовой миску, где вымачивала в молоке почки, и начала удалять жирную белую пленку, похожую на околоплодный пузырь. Бриджет взглянула на молоко, белое с красными прожилками, и почувствовала несвойственную ей брезгливость.
Доктор Феллоуз уже позавтракал (бекон, кровяная колбаса, поджаренный в масле хлеб, яичница) и отбыл по вызову. Спозаранку из деревни приходили люди, чтобы вызволить из сугроба его машину, но оказались бессильны; тогда кто-то сбегал за Джорджем, и тот, вскочив на своего битюга, поспешил на помощь. Его матери на мгновение привиделся образ святого Георгия, который был тут же отброшен как глупая блажь. С немалыми усилиями доктора Феллоуза взгромоздили на коня позади сына миссис Гловер, и они двинулись прочь, вспахивая не землю, а снежную целину.
Фермер, которого помял бык, остался в живых. Родного отца миссис Гловер, молочника, когда-то зашибла корова. Миссис Гловер, совсем юная, но крепкая, еще не повстречавшая мистера Гловера, обнаружила бездыханное тело под доильным навесом. Она заметила кровь на соломенной подстилке и удивленный взгляд коровы Мейси, отцовской любимицы.
Бриджет согрела руки о чайник, и миссис Гловер сказала:
— Надо проверить, как там почки. Найди-ка мне цветок для миссис Тодд, на поднос поставим.
— Цветок? — растерялась Бриджет, глядя в окно. — В такую метель?
11 ноября 1918 года.
— А, это ты, Кларенс, — сказала Сильви, отворяя дверь черного хода. — У Бриджет, к сожалению, случилась небольшая авария. Она споткнулась о порог и упала. Кажется, отделалась растяжением лодыжки, но на праздничные гулянья в Лондон вряд ли сможет поехать.
Бриджет сидела у плиты в кресле с высокой спинкой, которое обычно занимала миссис Гловер. Ее лодыжка покоилась на табурете; Бриджет с чувством поведала о своей драме:
— Подхожу это я к кухонной двери, ага. Белье во дворе развешивала, хотя что мне в голову взбрело — сама не знаю, день давеча дождливый был. И вдруг чувствую: кто-то меня руками в спину — толк. Упала я ничком, боль жуткая. А ручки-то маленькие были, — добавила она. — Ручки призрака-недороста.
— Скажешь тоже, — не выдержала Сильви. — Призраки у нас в доме не водятся, а уж призраки-недоросты тем более. Ты, случайно, ничего не заметила, Урсула? В то время ты как раз гуляла во дворе, правда ведь?
— Да споткнулась она — и все тут, глупая девчонка, — вмешалась миссис Гловер. — Вы же знаете, какая она неловкая. Ладно, нет худа без добра, — с некоторым удовлетворением изрекла она. — Зато не потащишься теперь в Лондон, на свою знатную гулянку.
— Я-то? — возмутилась Бриджет. — Чтоб я такой день пропустила? Да ни в жизнь. Подойди-ка сюда, Кларенс. Дай я на твою руку обопрусь. Уж как-нибудь доковыляю.
Темнота… и так далее.
11 февраля 1910 года.
— Если кому интересно — Урсула.
Миссис Гловер наполняла кашей миски Мориса и Памелы, сидевших за большим деревянным столом в кухне.
— Урсула, — с расстановкой повторила Бриджет. — Красивое имя. А подснежник-то глянулся?
11 ноября 1918 года.
Все вокруг почему-то знакомо.
— Это называется «дежавю», — объяснила Сильви. — Обман памяти. Память — это бездонная тайна.
Урсула якобы помнила, как в свое время лежала в коляске под деревом.
— Нет, — возражала Сильви, — человек не может помнить себя в младенческом возрасте.
Но Урсула-то помнила: листья, как зеленые ладошки, машут ветру; под капюшоном коляски висит игрушечный заяц, он вертится и приплясывает у нее перед глазами. Сильви со вздохом выговорила:
— У тебя, Урсула, чрезвычайно живое воображение.
Урсула не знала, можно ли считать это похвалой, но у нее в голове подчас действительно смешивались реальность и вымысел. И еще ужасный страх… страшный ужас… который она носила в себе. Темный пейзаж внутри.
— Не надо об этом думать, — резко оборвала Сильви, когда Урсула решила с ней поделиться. — В голове должны быть только солнечные мысли.
А еще она иногда наперед знала, что человек скажет или что сейчас произойдет (к примеру, кто-нибудь выронит тарелку или запустит яблоком в оранжерейное стекло), как будто все это уже случалось много раз. Слова и фразы отражались эхом; чужаки представали давними знакомцами.
— У всех порой возникают необычные ощущения, — говорила ей Сильви. — Помни, милая: только солнечные мысли.
Бриджет оказалась более отзывчивой слушательницей: она объявила, что Урсула обладает «предвидением». Между этой жизнью и следующей, говорила она, есть потайные двери, но только избранным дано в них войти. Урсула не жаждала оказаться в числе избранных.
В прошлом году, рождественским утром, Сильви вручила Урсуле красиво упакованную и перевязанную лентой коробку с неизвестным содержимым и при этом сказала:
— С Рождеством тебя, милая.
А Урсула воскликнула:
— Ой, как чудесно: обеденный сервиз для кукольного домика.
И тут же получила нагоняй за то, что сунула нос в рождественские подарки.
— Но я этого не делала, — чуть позже настойчиво повторяла она в кухне, где Бриджет пыталась закрепить белую бумажную гофрировку на усеченных ножках рождественского гуся. (Этот гусь напомнил Урсуле одного человека из деревни, совсем еще молодого, которому в битве при Камбре оторвало обе ступни.) — Я не подсматривала, я просто знала.
— Понятное дело, — отвечала ей Бриджет. — Есть, есть у тебя шестое чувство.
Миссис Гловер, сражавшаяся с рождественским пудингом, неодобрительно фыркнула. Она считала, что и пяти чувств человеку многовато, — куда уж еще одно.
После завтрака детей выставили в сад.
— Вот тебе и праздник, — сказала Памела, когда они укрылись под буком от моросящего дождя.
Одна Трикси не унывала. Ей нравилось носиться по саду, особенно когда там расплодились кролики, которые, вопреки проискам лисиц, неизменно воздавали должное огородным грядкам. Еще до войны Джордж Гловер подарил Урсуле с Памелой пару крольчат. Урсула смогла убедить Памелу, что держать их лучше всего в доме; сестры прятали зверьков в комоде, что стоял у них в спальне, и кормили из пипетки, которую нашли в домашней аптечке, но в один прекрасный день крольчата выскочили из комода и до смерти перепугали Бриджет.
— Fait accompli,[17] — сказала Сильви, когда ей предъявили кроликов. — Но в доме их держать нельзя. Попросите Старого Тома — пусть смастерит для них вольер.
Кролики, разумеется, давным-давно сбежали и начали стремительно размножаться. Старый Том разбрасывал по саду крысиный яд, расставлял силки, но все напрасно. («Боже мой, — сказала как-то утром Сильви, увидев из окна, как кролики с аппетитом завтракают на лужайке. — У нас тут как в Австралии».)
Морис, который на занятиях по начальной военной подготовке учился стрельбе, во время прошлогодних летних каникул палил в них из окна своей спальни, вооружившись принадлежавшим Хью старым охотничьим ружьем системы «уэстли-ричардс». Памела так разозлилась, что высыпала ему на простыню его же собственный порошок, вызывающий зуд (Морис регулярно наведывался в магазин, где продавались товары для всевозможных розыгрышей). Злой умысел тут же приписали Урсуле, и Памела вынуждена была сознаться, хотя Урсула не отпиралась. Однако Памела, в силу своего нрава, не терпела ни малейшей несправедливости.
Из ближайшего сада доносились голоса — девочкам еще предстояло знакомство с дочерьми новых соседей, Шоукроссов, и Памела сказала:
— Пошли, хоть одним глазком посмотрим. Интересно, как их зовут.
«Герти, Винни, Милли, Нэнси и малютка Беа», — перечислила про себя Урсула, но вслух ничего не сказала. Она уже привыкала помалкивать, в точности как Сильви.
Зажав в зубах булавку, Бриджет подняла руки, чтобы поправить шляпку. Она пришила к тулье новый букетик бумажных фиалок — специально по случаю победы. Стоя на верхней площадке, она мурлыкала себе под нос: «Кей — Ней — Кейти». А сама думала о Кларенсе. Когда они поженятся («весной», заверял он, хотя вначале было «к Рождеству»), из Лисьей Поляны она уйдет. Будет у нее свое небольшое хозяйство, будут свои ребятишки.
Лестницы, по словам Сильви, были зонами повышенной опасности. Упадешь — можно и насмерть разбиться. Сильви запрещала детям играть на верхней площадке.
Урсула подкралась по ковровой дорожке. Сделала бесшумный вдох, а потом выставила перед собой руки, словно собралась остановить поезд, и с силой толкнула Бриджет пониже спины. Дернув головой, Бриджет увидела Урсулу, в ужасе раскрыла рот, вытаращила глаза. И полетела вниз по ступенькам, дрыгая руками и ногами. Урсула едва устояла на месте, чтобы не рухнуть следом.
Без ученья нет уменья.
— Перелом руки, — определил доктор Феллоуз. — Ты ведь все ступеньки пересчитала.
— Как была неуклюжая, так и осталась, — поддакнула миссис Гловер.
— Кто-то меня толкнул, — сказала Бриджет.
У нее на лбу темнел огромный синяк; она прижимала к груди шляпку с безнадежно испорченными фиалками.
— Кто-то? — эхом повторила Сильви. — Кто же? Кто мог столкнуть тебя с лестницы, Бриджет?
Она обвела взглядом все лица:
— Тедди?
Тот зажал рот ладошкой, словно хотел удержать слова у себя внутри.
Сильви повернулась к Памеле:
— Памела?
— Я? — переспросила Памела и в сердцах прижала руки к груди, как святая мученица.
Сильви перевела взгляд на Бриджет; та едва заметным кивком указала на Урсулу.
— Урсула?
Сильви нахмурилась. Урсула с отсутствующим видом смотрела перед собой, словно узница совести, идущая на расстрел.
— Урсула, — сурово повторила Сильви, — что ты на это скажешь?
Урсула совершила злонамеренный поступок: столкнула Бриджет с лестницы. Бриджет запросто могла погибнуть, и тогда Урсула оказалась бы убийцей. Но она знала одно: ей пришлось это сделать. На нее напал все тот же великий страх, и ей пришлось это сделать.
Выбежав из комнаты, она спряталась в одном из тайных закутков, облюбованных Тедди, — в буфете под лестницей. Через некоторое время дверца отворилась, и внутрь проскользнул сам Тедди, который сел рядом с ней.
— Я не верю, что это ты столкнула Бриджет, — проговорил он и нащупал руку своей маленькой теплой ладошкой.
— Спасибо тебе. Но только это и вправду была я.
— Ну и что, я все равно тебя люблю.
Она бы ни за что не вышла из своего укрытия, но над входной дверью звякнул колокольчик, а потом в прихожей возникло какое-то смятение. Тедди выглянул из-за дверцы — разведать, что происходит. Стремительно нырнув обратно, он доложил:
— Мамочка целуется с каким-то дядькой. Она плачет. Он тоже.
Урсула высунула голову, не в силах пропустить такое событие. А потом в изумлении повернулась к брату.
— Это, наверное, папа, — выговорила она.
Февраль 1947 года.
Урсула переходила через мостовую с осторожностью, чтобы не оступиться на предательских ледяных торосах и трещинах. Тротуары были еще опаснее: они бугрились слежавшимся, несвежим снегом, который прорезали глубокие колеи от саночных полозьев: соседские дети целыми днями бездельничали, поскольку окрестные школы закрылись. О боже, сказала себе Урсула, я стала настоящей брюзгой. Проклятая война. Проклятый мир.
Поворачивая ключ в замке входной двери, она еле держалась на ногах. Никогда еще походы по магазинам не были таким сложным делом, даже в самые тяжелые дни блицкрига. Лицо ее горело от ледяного ветра, ступни онемели от холода. Вот уже месяц температура воздуха не поднималась выше нуля — даже в сорок первом такого не было. Урсула хотела вообразить, как будет когда-нибудь оглядываться на эту морозную пору, и поняла, что не сможет вызвать в памяти свои ощущения. Они были чисто физическими: казалось, кости вот-вот растрескаются, а кожа лопнет. Вчера у нее на глазах двое мужчин пытались открыть уличный канализационный люк при помощи какого-то агрегата, похожего на огнемет. Не иначе как оттепель и таяние снега навсегда канули в прошлое; не иначе как наступил очередной ледниковый период. Сначала огонь, потом лед.
Даже неплохо, подумалось ей, что война отучила ее форсить. Сегодня она надела — именно в такой последовательности, от нательного белья до верхней одежды, — трикотажную майку с короткими рукавами, фуфайку с длинными рукавами, свитер с длинными рукавами, кофту и, наконец, с трудом натянула поношенное зимнее пальто от «Питера Робинсона», купленное за два года до начала войны. Ну и конечно, обычный комплект линялого белья, толстую твидовую юбку, серые шерстяные чулки, варежки поверх перчаток, шарф, шапку и старые материнские сапожки на меху. Горе мужчине, который внезапно воспылал бы к ней страстью. «Все может быть, правда?» — сказала Инид Баркер, служащая секретариата, за чашкой целительного, спасительного чая. Году примерно в сороковом Инид решила попробоваться на роль лихой девчонки из Лондона и с тех пор упрямо не выходила из образа. Урсула в очередной раз упрекнула себя за желчность. Инид была славной девушкой. Она не имела себе равных в оформлении машинописных таблиц; Урсула так и не овладела этим навыком. Стенографию и машинопись она освоила в колледже делопроизводства. Как же давно это было — все, что происходило до войны, казалось теперь древней историей (ее собственной жизни). Она оказалась на удивление способной ученицей. Мистер Карвер, директор колледжа, говорил: она стенографирует настолько профессионально, что вполне может получить квалификацию судебной протоколистки для работы в Олд-Бейли.{21} Если бы она тогда согласилась, у нее была бы совершенно другая жизнь — возможно, более приемлемая. Впрочем, как знать.
Она тяжело поднималась по неосвещенной лестнице к себе в квартиру. Жила она теперь одна. Милли вышла замуж за американского военного летчика и уехала в штат Нью-Йорк. («Я — военная невеста! Кто бы мог подумать?») Стены лестничной клетки покрывал тонкий слой сажи и какого-то жира. Это был старый дом — и где? В Сохо («А куда денешься?» — так и слышался ей голос матери). Соседка сверху постоянно водила к себе мужчин, и Урсула привыкла к скрипу кровати и другим неприятным звукам, доносившимся сквозь потолок. Но в целом соседка была довольно приветлива, всегда радостно здоровалась и добросовестно подметала лестницу, когда подходила ее очередь.
Этот закопченный дом и прежде наводил на мысли о романах Диккенса, а теперь и вовсе пришел в упадок от недостатка заботы и любви. Да что там, весь Лондон выглядел безотрадно. Копоть и грязь. Ей вспомнилось, как говорила мисс Вулф: «бедный старый Лондон» вряд ли когда-нибудь станет чистым («Повсюду кошмарная разруха»). По всей видимости, она была права.
— Непохоже, что мы победили, — сказал Джимми, приехав навестить сестру.
Он щеголял в американском костюме и весь лучился от радужных перспектив. Урсула с готовностью простила младшему брату его заокеанский шик; на войне он хлебнул лиха. Впрочем, то же самое можно было сказать обо всех, правда? «Долгая и тяжелая война», как и предрекал Черчилль.{22} Насколько же он был прав.
Ее расквартировали здесь временно. У нее хватило бы денег на более приличное жилье, но ей, по правде говоря, было все равно. Одна комната, окошко над раковиной, газовая колонка, общая уборная в коридоре. Урсула до сих пор скучала по той квартирке в Кенсингтоне, которую они снимали вместе с Милли. Их жилище разбомбили во время массированного налета в мае сорок первого. Урсула вспоминала слова песни Бесси Смит: «как лисица без норы», но, несмотря ни на что, вселилась туда снова и несколько недель прожила без крыши. Было холодновато, но выручала туристская закалка, полученная в Союзе немецких девушек, хотя в ту мрачную пору хвалиться подобными фактами биографии не стоило.
Но здесь ее ожидал чудесный сюрприз. Посылка от Памми: упаковочный ящик, а в нем картофель, лук-порей, лук репчатый, огромный кочан изумрудно-зеленой савойской капусты («пленяет навсегда»), а сверху — полдюжины яиц, бережно проложенных ватой и помещенных в старую фетровую шляпу Хью. Не яички, а просто загляденье: скорлупа коричневая, в крапинку, с прилипшими тут и там крошечными перышками. «С любовью — из Лисьей Поляны», гласила наклейка на ящике. От Красного Креста и то не приходили такие посылки. Как же она здесь оказалась? Поезда не ходили, а сама Памела наверняка застряла в снежном плену. И что уж совсем непонятно: каким образом сестра умудрилась раздобыть для нее эти сезонные деликатесы, когда «земля железа тверже»?{23}
Отперев дверь к себе в комнату, она увидела на полу клочок бумаги. Пришлось надеть очки. Оказалось, это записка от Беа Шоукросс. «Тебя не застала. Приду еще. Целую, Беа». Урсула пожалела, что они разминулись: в субботний вечер можно было придумать куда более приятное времяпрепровождение, чем слоняться по разгромленному Уэст-Энду. Ее несказанно обрадовал вид капусты. Но этот кочан — ни с того ни с сего, как обычно и случается, — пробудил непрошеные воспоминания о небольшом свертке в подвале на Аргайл-роуд, и Урсула опять помрачнела. Настроение у нее нынче менялось по сто раз на дню. Ради всего святого, не раскисай, одернула она себя.
В квартире, по ощущению, было даже холоднее, чем на улице. Обмороженные участки кожи постоянно болели. Уши мерзли. Она пожалела, что не обзавелась теплыми наушниками, а еще лучше — вязаным шлемом, наподобие тех серых шерстяных масок, в которых Тедди и Джимми когда-то бегали в школу. Как там говорилось в поэме «Канун Святой Агнессы»? Что-то насчет изваяний, которые замерзают в темноте.{24} От одних этих слов у нее всегда пробегал мороз по коже. В школе Урсула выучила всю поэму наизусть; теперь, по всей видимости, ее память была уже не способна к таким подвигам; да и стоило ли тогда мучиться, если сейчас она не сумела вспомнить и пары строк? Ей вдруг отчаянно захотелось, чтобы под рукой оказалось норковое манто Сильви, почти не ношенное, похожее на большого добродушного зверя. Манто теперь отошло Памеле. Чтобы свести счеты с жизнью, Сильви выбрала восьмое мая — День Победы в Европе. В то время как другие женщины по крохам собирали праздничное угощение и танцевали на улицах Британии, Сильви легла на кровать, где когда-то спал Тедди, и наглоталась снотворного. Никакой записки она не оставила, но осиротевшие родные ни минуты не сомневались в ее намерениях и мотивах. Поминки за чайным столом в Лисьей Поляне обернулись сущим кошмаром. Памела тогда сказала, что этот поступок не что иное, как малодушие, но Урсула имела на этот счет собственное мнение. Она усматривала здесь поразительную четкость цели. Сильви пополнила собой статистику военных потерь.
— Знаешь, — сказала как-то Памела, — я с ней спорила, когда она твердила, что наука приносит миру один вред, потому что занимается лишь изобретением новых способов уничтожения людей. Но теперь я начинаю думать, что в этом есть определенная правота.
А ведь этот разговор, естественно, произошел еще до Хиросимы.
Урсула включила допотопный газовый обогреватель и бросила монетку в прорезь счетчика. По слухам, в стране ощущалась нехватка пенсов и шиллингов. Урсула не понимала, почему нельзя пустить на переплавку пушки. Перековать, как говорится, мечи на орала.
Разобрав посылку от Памми, она выложила содержимое на деревянную кухонную доску; получился натюрморт бедняка. Отмыть овощи от земли не представлялось возможным, поскольку трубы замерзли; впрочем, давление газа было настолько низким, что даже согреть воду на плите было трудно. «И, как гранит, вода».{25} На дне ящика обнаружилась бутылочка виски. Милая, славная Памми, такая заботливая.
Она зачерпнула немного воды из ведра, заранее наполненного у водозаборной колонки на улице, и поставила на газ кастрюльку, собираясь сварить одно яйцо, хотя на это требовалась уйма времени: голубой венчик над конфоркой едва теплился. В городе повсюду висели объявления о необходимости следить за давлением газа: фитиль мог погаснуть, если оно упадет до критического уровня.
Так ли уж страшно отравление газом? — подумала Урсула. Отравление газом. Как тут не вспомнить Освенцим. И Треблинку. Джимми служил в десантных войсках, а незадолго до конца войны примкнул — по его словам, в общем-то, случайно (если верить Джимми, все, что с ним происходило, было случайностью) — к противотанковой части, которая освобождала Берген-Бельзен. Урсула требовала подробностей.{26} Он рассказывал с неохотой и, видимо, утаивал самые трагические эпизоды, но ей нужно было знать. Человек должен быть причастен ко всему. (В голове у нее звучал голос мисс Вулф: «Дожив до грядущего благополучия, мы будем обязаны вспоминать этих людей».)
По работе она занималась сводками смертельных потерь: к ней на стол стекались бесконечные потоки цифр, которые обозначали погибших от бомбежек и обстрелов. Эти цифры нужно было сводить воедино и регистрировать. Тогда они казались ошеломляющими, а цифры другого порядка — шесть миллионов погибших, пятьдесят миллионов погибших, бесчисленные множества душ — вообще оставались за гранью понимания.
За водой Урсула сходила накануне. Они (кто такие «они»? После шести лет войны все привыкли выполнять то, что «они» приказывали; англичане — народ дисциплинированный) — «они» установили на соседней улице водозаборную колонку, и Урсула наполняла под краном чайник и ведро. В очереди за водой перед ней стояла дама в умопомрачительном серебристо-сером манто из соболей, а вот поди ж ты, безропотно ждала со своими ведерками на пронизывающем ветру. В Сохо она смотрелась более чем неуместно, только кто мог знать ее историю?
Женщины у колодца. Урсула смутно помнила, что Иисус вступил в нелицеприятный разговор с женщиной у колодца. С самаритянкой — естественно, безымянной. У нее было пять мужей, тот, с кем она жила теперь, мужем ей не был, однако в каноническом тексте Библии не сказано, куда же делись пятеро предыдущих. Не исключено, что она отравила тот колодец.
Урсула вспомнила рассказ Бриджет о том, как девочкой она ежедневно ходила за водой к колодцу в своей ирландской деревне. Вот тебе и прогресс. Как же быстро цивилизация распадается на части, еще более уродливые, чем она сама. Взять хотя бы немцев: культурные, благовоспитанные люди, но вместе с тем… Освенцим, Треблинка, Берген-Бельзен. При другом стечении обстоятельств на их месте вполне могли бы оказаться англичане, но об этом не полагалось говорить вслух. Вот и мисс Вулф так считала: она говорила, что…
— Скажите, пожалуйста, — прервала ее мысли дама в соболях, — вы не знаете, почему у меня в квартире вода замерзает, а здесь — нет?
У нее был кристально чистый выговор.
— Сама не понимаю, — ответила Урсула. — Я уже вообще ничего не понимаю.
Дама рассмеялась:
— У меня, поверьте, точно такое же ощущение.
И Урсула подумала, что неплохо было бы с ней подружиться, но тут стоявшая сзади женщина поторопила:
— Не задерживайте, пожалуйста, очередь.
И дама в соболях, споро, как труженица Женской земледельческой армии, подхватив свои ведра, сказала:
— Ну, мне пора. Всего доброго.
Урсула включила радиоприемник. Вещание Третьего канала было приостановлено на неопределенный срок. Война плюс погодные условия. Хорошо еще, если удавалось поймать «Домашний» или «Легкую музыку», — сбои в электроснабжении следовали один за другим. Ей не хватало фона, привычного житейского шума. Джимми перед отъездом отдал ей свой старый патефон: ее собственный пропал в Кенсингтоне — к сожалению, почти со всеми пластинками. Спасти удалось лишь несколько штук, чудом уцелевших; одну из них она сейчас и поставила. «Уж лучше умру, уж лучше лягу в гроб».{27} Урсула даже рассмеялась.
— Весело, да? — сказала она вслух.
Заезженная пластинка шипела и потрескивала. Но ведь в точку, правда? Урсула посмотрела на часы — золотые дорожные часики, некогда принадлежавшие Сильви. После похорон она забрала их себе. Еще только четыре. Господи, как же нескончаемо тянулись дни. Заслышав короткие сигналы, Урсула включила новости. Только зачем?
В тот день она долго бродила по Оксфорд-стрит и Риджент-стрит, чтобы только убить время, а на самом деле — чтобы не сидеть в своей конуре. Скудно освещенные магазины нагоняли тоску. В «Суон энд Эдгарс» — керосиновые лампы, в «Седфриджес» — свечи; повсюду искаженные, сумрачные лица, как на полотнах Гойи. Глаз остановить не на чем, а если и попадалось что-нибудь приличное, то цены кусались: прелестные теплые ботиночки с меховой опушкой стоили пятнадцать гиней. Одно расстройство. «Хуже, чем в войну», как сказала мисс Фосетт, ее сослуживица. Сейчас она готовилась к свадьбе и увольнялась; сотрудницы скинулись на подарок и купили какую-то невразумительную вазочку, но Урсула хотела подарить ей что-нибудь от себя, нечто более оригинальное, однако ничего не придумала и решила присмотреть подходящую вещицу в универмагах Уэст-Энда. Но так ничего и не присмотрела.
Зашла в «Лайонз», взяла чашку бледного чая — «что овечья вода», сказала бы Бриджет, — и жалкий кекс (в котором насчитала ровно две сухие изюмины), к нему крошечную порцию маргарина, а затем попыталась представить у себя на тарелке изысканные деликатесы: соблазнительный Cremeschnitte[18] или ломтик Dobostorte.[19]{28} Вероятно, в настоящее время немцам было не до лакомств.
У нее невольно вырвалось Schwarzwälder Kirschtorte[20] (восхитительное название, восхитительный торт), и это привлекло непрошеное внимание сидевшей за соседним столиком посетительницы, которая героически сражалась с пышной глазированной булочкой.
— Беженка, дорогуша? — спросила незнакомка, поразив Урсулу своим сочувственным тоном.
— Можно и так сказать, — ответила Урсула.
Дожидаясь, пока сварится яйцо (вода грелась еле-еле), она стала рыться в книгах, которые после переезда из Кенсингтона так и лежали нераспакованными. Обнаружила Данте в красном сафьяновом переплете — подарок Иззи, под ним томик стихов Джона Донна (ее любимый), поэму «Бесплодная земля»{29} (библиографическая редкость, первое издание, зачитанное у Иззи), полное собрание Шекспира под одной обложкой, милых ее сердцу поэтов-метафизиков и, наконец, на самом дне коробки — предписанную школьной программой потрепанную книжку Китса с надписью: «Урсуле Тодд за успехи в учебе». Как эпитафия, подумалось ей. Перелистав слежавшиеся страницы, она нашла то, что искала:
Канун Святой Агнессы. Холода. Сове — и то в лесу несладко было. Зайчонок ковылял по корке льда. В хлеву скотина смолкшая застыла.{30}Она прочла это четверостишие вслух; по коже пробежал мороз. Сейчас бы подошло что-нибудь согревающее — про пчелок, например:
…Растить последние цветы для пчел, Чтоб думали, что час их не прошел И ломится в их клейкие ячейки.{31}Китсу следовало бы дожить свои дни на английской земле.{32} Почить летним днем в английском саду. Как Хью.
Сварив наконец яйцо, она развернула вчерашний номер «Таймс», который отдал ей в экспедиторской, дочитав, мистер Хоббс, — у них это уже превратилось в ежедневный ритуал. Новый, уменьшенный формат газеты выглядел насмешкой: как будто сами новости съежились. А ведь так оно и было, разве нет?
Серыми мыльными хлопьями пепла за окном валил снег. Ей вспомнились польские родственники Коулов, взмывшие вулканическим облаком над Освенцимом, обогнувшие землю, заслонившие солнце. Даже сейчас, когда люди узнали о концлагерях и прочем, в стране махровым цветом расцветал антисемитизм. «Еврейчик», — сказали вчера на работе о каком-то человеке, а когда мисс Эндрюс отказалась сдавать деньги на свадебный подарок для мисс Фосетт, Инид Баркер шутливо сказала: «Пожидилась» — как будто это была совершенно невинная реплика.
В последнее время их контора вызывала у нее лишь тоску и досаду, — видимо, сказывалось измождение от холода и недоедания. Да и работа была скучной: бесконечное составление и перекраивание таблиц для отправки в какой-то архив — чтобы в будущем историки не сидели без работы, полагала Урсула. «Разбору завалов», как сказал бы Морис, не было конца, словно военные потери — это старый хлам, который нужно убрать с глаз долой и забыть.
Отряды гражданской обороны — и те были расформированы полтора года назад, а она по-прежнему занималась бюрократическим крючкотворством. Небесные (или правительственные) жернова мололи медленно и с преувеличенной тщательностью.
Яичко оказалось необыкновенно вкусным, словно только что из-под несушки. Раскопав у себя старую почтовую карточку с изображением брайтонского «Королевского павильона»{33} (купленную во время их с Крайтоном однодневной вылазки, но лежавшую без дела), Урсула написала на ней слова благодарности Памми: «Чудо! Как посылка от Красного Креста» — и поставила на каминную полку, где тикали дорожные часы Сильви. Рядом с фотографией Тедди. Он был снят солнечным днем в составе экипажа тяжелого бомбардировщика «Галифакс». Парни расположились на обшарпанных разномастных стульях. Вечно юные. На коленях у Тедди с гордым видом стояла собачка Фортуна. Фортуна сейчас могла бы здорово поднять ей настроение. К рамке фотографии был прислонен орден Тедди «За боевые заслуги». Урсуле в свое время тоже вручили какую-то медаль, но она не придавала этому никакого значения.
Открытка могла подождать до завтра. Сколько дней она будет идти до Лисьей Поляны — никому не известно.
Пять часов. Урсула отнесла тарелку в раковину, где громоздилась немытая посуда. Серые хлопья переросли в пургу, заслонившую свинцовое небо, и Урсула попыталась задернуть тонкую ситцевую занавеску, чтобы отгородиться от ненастья. Занавеска упрямо цеплялась за проволочный карниз, и Урсула сдалась, чтобы не обрушить хлипкую конструкцию. Из рассохшейся оконной рамы нещадно тянуло сквозняком.
Электричество отключилось; пришлось ощупью найти на каминной полке свечу. То ли еще будет. Поставив свечу и бутылку виски возле кровати, Урсула прямо в пальто забралась под одеяло. Бороться с усталостью не было сил.
Газовый огонек тревожно мигал. Так ли уж это страшно? «Без боли стать в полночный час ничем».{34} История знала куда более жестокие способы. Освенцим. Треблинка. Горящий «Галифакс» Тедди. Единственным средством удержаться от слез было виски. Милая, славная Памми. Огонек, напоследок моргнув, умер. А за ним и фитиль. Урсула не знала, когда дадут газ. Разбудит ли ее запах, достанет ли у нее сил встать, чтобы зажечь конфорку заново. Могла ли она подумать, что встретит смерть, как замерзшая в норе лисица? Памми увидит открытку и поймет, что сестра была ей благодарна. Урсула закрыла глаза. Ей казалось, она не спала целый век.
В самом деле она очень, очень устала.
Подступала темнота.
11 февраля 1910 года.
Теплый, молочный, совершенно новый — этот запах, как гудок сирены, разбудил кошку Куини. Строго говоря, она принадлежала миссис Гловер, но всем своим независимым видом показывала, что не принадлежит никому. Эта раскормленная кошка черепахового окраса появилась в доме вместе с миссис Гловер, которая принесла ее в дорожной сумке. Кошка тут же облюбовала стоявший возле плиты стул с высокой резной спинкой — уменьшенную копию стула миссис Гловер. Притом что этот стул был в полном ее распоряжении, она повсюду оставляла свою шерсть, в том числе и на постельном белье. Хью, не питавший расположения к кошкам, постоянно сетовал, что волоски этой «линючей твари» непостижимым образом оказываются даже на его костюмах.
Более зловредная, чем обычные кошки, она, подобно боевому зайцу, била лапами любого, кто к ней приближался. Бриджет, также невеликая любительница кошек, заявляла, что эта зверюга одержима бесом.
Так откуда же шел этот новый аромат? Неслышно поднявшись наверх, Куини проникла в главную спальню. Там было жарко натоплено. В комнате ей понравилось: толстое мягкое одеяло на кровати, мерное дыхание спящих. А больше всего — идеальная, кошачьего размера колыбелька, уже согретая идеальным, кошачьего размера упругим валиком. Куини выпустила когти в мягкую плоть и вдруг почувствовала себя котенком. Устроившись поудобнее, она басовито заурчала от удовольствия.
Острые иглы, вонзившиеся в кожу, пробудили сознание. Боль оказалась новым, неизведанным ощущением. А потом на лицо навалилась тяжесть, в рот полезла какая-то дрянь, перекрывшая воздух. Как она ни пыталась сделать вдох, становилось только хуже. Совершенно беспомощная, она была придавлена, придушена. И падала, как подстреленная птица.
А Куини уже забылась в приятной дремоте, но тут ее грубо схватили и швырнули через всю комнату. Она взвыла и, плюясь, задом попятилась к дверям, понимая, что битва проиграна.
Никаких признаков жизни. Безвольная и неподвижная, крошечная грудная клетка не шевельнулась. У Сильви колотилось сердце, как грозный кулак, рвущийся наружу. Такой риск! Ее захлестнуло волной ужаса.
Она инстинктивно прижалась раскрытыми губами к младенческому личику, накрыв пуговку носа и маленький рот. Осторожно выдохнула. Еще. Еще.
И малышка стала оживать. Вот и все. («Уверен, это простое совпадение, — заявил доктор Феллоуз, когда она поведала ему об этом медицинском чуде. — Вряд ли таким способом можно кого-либо вернуть к жизни».)
Бриджет, отнеся наверх чашку бульона, спустилась в кухню и послушно доложила:
— Миссис Тодд говорит: передай хозяйке — то бишь вам, миссис Гловер, — чтобы духу этой кошки больше в доме не было. А лучше всего ее усыпить.
— Усыпить? — Миссис Гловер пришла в ярость.
Кошка, успевшая занять свое насиженное место у плиты, подняла голову и мстительно посмотрела на Бриджет.
— Мое дело — передать.
— Только через мой труп, — отрезала миссис Гловер.
Миссис Хэддок с большим, как ей казалось, изяществом осушила стаканчик горячего рома. Третий по счету: она уже начала светиться изнутри. По дороге к роженице ее застигла метель; пришлось укрыться в пабе «Синий лев», не доезжая до Челфонт-Сент-Питера. В другое время она бы носу сюда не сунула, но в камине уютно шумел огонь, да и общество оказалось на удивление приятным. Вдоль стен поблескивала и позвякивала медная утварь и конская сбруя. За низкой загородкой находился общий зал, где спиртное лилось рекой. И вообще там было веселее. Люди пели хором, и миссис Хэддок невольно стала пристукивать в такт носком башмака.
— Эк метет, — сказал хозяин, облокачиваясь на широкую, отполированную до блеска стойку. — Куковать нам здесь не одни сутки.
— Не одни сутки?
— А вы возьмите еще стаканчик рому. Спешить-то некуда.
Сентябрь 1923 года.
— Значит, ты больше не ездишь к доктору Келлету? — спросила Иззи, щелкнув украшенным финифтью портсигаром и обнажив аккуратный ряд черных сигарет «Собрание». — Затянешься? — предложила она.
Иззи ко всем обращалась как к своим ровесникам, с обольстительной ленцой.
— Мне тринадцать лет, — напомнила Урсула, ответив, как ей казалось, на оба вопроса.
— Тринадцать лет — это в наши дни вполне зрелый возраст, — заметила Иззи и добавила, вынимая из сумочки длинный мундштук черного дерева, инкрустированный слоновой костью. — Жизнь, знаешь ли, так коротка. — Она небрежно обвела глазами ресторанный зал, ожидая, чтобы официант поднес ей зажигалку. — Жаль, что ты больше не приезжаешь в Лондон, я скучаю. Помню, как водила тебя на Харли-стрит,{35} а потом в «Савой» на чашку чаю. Хорошее было времечко.
— К доктору Келлету я не езжу больше года, — сказала Урсула. — Считается, что я излечилась.
— Вот и славно. Что же до меня, то я в нашей lа famille считаюсь неизлечимой. Ты у нас, конечно, девочка благовоспитанная и не понимаешь, что значит стать козлицей отпущения за чужие грехи.
— Ну почему же. Общее представление, наверное, имею.
Была суббота; они обедали у «Симпсона».
— Дамы наслаждаются жизнью, — произнесла Иззи, когда у них на глазах шеф-повар отрезал от кости сочившиеся кровью ломтики говядины.
Мать Милли, миссис Шоукросс, была вегетарианкой; Урсула представила, как ее перекосило бы от этого зрелища. Хью называл миссис Шоукросс (Роберту) богемной, а миссис Гловер называла ее придурочной.
Иззи подалась вперед к молодому официанту, подоспевшему к ней с зажигалкой.
— Спасибо, голубчик, — промурлыкала она, демонстративно глядя ему в глаза, отчего юноша сделался густо-розовым, как мясо у нее на тарелке. — Le rozbif, — сказала она Урсуле, отпустив официанта равнодушным взмахом руки. У нее была привычка вставлять в речь французские слова («В юности я некоторое время жила в Париже. А потом, конечно, война…»). — Ты болтаешь по-французски?
— В школе учу, — ответила Урсула. — Но разговаривать пока не могу.
— Шутишь?
Глубоко затянувшись, Иззи сложила кружком свои (поразительно) красные, изящно очерченные губы, как будто готовилась сыграть на трубе, а потом выпустила струйку дыма. Мужчины, сидевшие за соседними столиками, не сводили с нее глаз. Она подмигнула Урсуле:
— Держу пари, первым выражением, которое ты усвоила из французского, было déjà vu. Бедненькая. Тебя, как видно, в детстве на головку уронили. Меня, наверное, тоже. Ладно, давай приступим, я умираю от голода, а ты? Вообще говоря, я на диете, однако если нельзя, но очень хочется, то можно.
Иззи с аппетитом взялась за мясо. Определенно ей стало лучше: встречая Урсулу на вокзале Мэрилебон, она была совершенно зеленой и призналась, что ее «слегка подташнивает» от устриц с ромом («адское сочетание») после «сомнительной» вечеринки в ночном клубе на Джермин-стрит. Видимо, устрицы больше о себе не напоминали — Иззи налегала на ростбиф, как после голодовки, хотя и приговаривала, что «бережет фигуру». А еще она повторяла, что «сидит на мели», хотя напропалую сорила деньгами.
— Что это за жизнь, если нельзя чуточку развлечься? — говорила она. («Всю жизнь только и делает, что развлекается», — досадовал Хью.)
Развлечения — и связанные с ними поблажки — требовались, по мнению Иззи, для того, чтобы скрасить себе нынешнее существование: ведь она «влилась в ряды трудящихся» и вынуждена была «стучать на машинке», чтобы заработать на жизнь.
— Можно подумать, она уголь пошла грузить, — раздраженно бросила Сильви после одного из редких и нервозных семейных обедов в Лисьей Поляне.
Когда Иззи уехала, Сильви, помогавшая Бриджет убирать со стола, с грохотом бросила в раковину стопку вустерских фруктовых тарелок и сказала:
— Только и делает, что сотрясает воздух, — с младых ногтей ничего другого не умела.
— Фамильный сервиз, — прошептал Хью, спасая вустер.
Иззи ухитрилась получить место в газете («Одному Богу известно, как ее туда взяли», — недоумевал Хью): теперь она вела еженедельную колонку под рубрикой «Приключения современной одиночки» — на темы жизни «старой девы».
— Ни для кого не секрет, что в наше время ощущается острый дефицит мужчин, — разглагольствовала она в Лисьей Поляне, сидя за георгианским столом и уплетая рогалик. («Но у тебя-то их пруд пруди», — пробормотал Хью.) — Бедные юноши сложили головы, — как ни в чем не бывало продолжала Иззи; на рогалик толстым слоем намазывалось масло, без всякого почтения к трудам коровы. — И ничего с этим не поделаешь, надо идти дальше, без них. Современная женщина должна жить самостоятельно, не уповая на семейный очаг. Она должна быть независимой: эмоционально, финансово и, главное, духовно. — («Чушь». Это опять Хью.) — Не только мужчины жертвовали собой в Великой войне.{36} — («Но они погибали, а ты осталась жива, в этом вся разница». Это Сильви. Ледяным тоном.) — Разумеется, — вещала Иззи, не упуская из виду, что у ее локтя стоит миссис Гловер с супницей, — женщины из низов никогда не чурались работы. — (Миссис Гловер, укоризненно взглянув на нее, покрепче сжала поварешку.) — «Коричневый виндзорский суп, как оригинально, миссис Гловер. Что вы туда добавляете? В самом деле? Как интересно». Мы, естественно, движемся к бесклассовому обществу, — реплика, адресованная Хью, но встреченная презрительным фырканьем возмущенной миссис Гловер.
— Так ты на этой неделе, значит, большевичка? — спросил Хью.
— Все мы нынче большевики, — беспечно ответила Иззи.
— За моим столом! — рассмеялся Хью.
— До чего же глупа, — сказала Сильви, когда Иззи наконец-то ушла на станцию. — А как размалевана! Можно подумать, на сцене играть собирается. Впрочем, она и мнит себя на сцене. Артистка погорелого театра.
— А волосы… — с сожалением выговорил Хью.
Естественно, Иззи в числе первых сделала короткую стрижку. Хью категорически запретил женской части своего семейства обрезать косы. Как только он обнародовал этот отеческий указ, Памела с Винни Шоукросс поехали в город, где и обкорнали себе волосы. («Для занятий спортом так удобнее», — предложила Памела рациональное объяснение.) Памела сберегла свои тяжелые косы — не то как реликвии, не то как трофеи. «Мятеж на корабле?» — спросил Хью. На этом была поставлена точка — ни он, ни его старшая дочь не любили пререкаться, и косы нашли пристанище у дальней стенки бельевого ящика Памелы. «Как знать, может, еще пригодятся», — сказала она. Никто из родных не представлял для чего.
У Сильви неприязнь к Иззи простиралась дальше прически и грима. Она так и не простила золовке брошенного ребенка. Сейчас ему, как и Урсуле, исполнялось тринадцать.
— Фриц какой-нибудь или Ганс, — говорила Сильви. — А ведь он одной крови с моими детьми. Но его мать интересуется только собой.
— И все же она не совсем пустышка, — возражал Хью. — На фронте, думаю, хлебнула полной мерой.
Как будто он сам не воевал.
Сильви тряхнула дивными волосами, словно отгоняя рой комаров. Она смертельно завидовала фронтовым приключениям и даже невзгодам Иззи.
— А все равно дура дурой.
Хью засмеялся и сказал:
— Пожалуй.
Колонка Иззи напоминала хронику ее сумбурной личной жизни, сопровождаемую комментариями социального толка. Свой недавний материал она озаглавила «Где предел?» и посвятила вопросу о том, «до какого предела могут укоротиться юбки эмансипированных женщин», однако во главу угла поставила гимнастику для достижения необходимой стройности лодыжек. «Стоя на нижней лестничной ступеньке, поставьте стопы так, чтобы пятки выступали за край, и поднимитесь на носки». Памела целую неделю тренировалась на лестнице, ведущей в мансарду, но никакого улучшения не заметила.
Каждую пятницу, в общем-то против своей воли, Хью покупал свежий номер этого бульварного листка и читал в поезде по дороге домой, «чтобы знать, куда ее повело» (а потом бросал одиозную газетенку на столик в прихожей, откуда ее спешно забирала Памела). Он обмирал от страха: ведь сестра в любой момент могла ославить его на весь свет; успокаивало лишь то, что она взяла себе псевдоним Дельфина Фокс, — «большей глупости» Сильви вообразить не могла.
— Видишь ли, — рассуждал Хью, — Дельфина — ее второе имя, в честь крестной. А Тодд — это древнее слово, обозначающее лису, то есть все равно что Фокс. Так что некоторая логика в этом есть. Нет, я, разумеется, ее не защищаю.
— Да ведь это мое имя, так у меня в метрике записано, — обиженно втолковывала Иззи своим родственникам, воздавая должное аперитиву. — А к тому же оно вызывает в памяти Дельфы — ну, сами понимаете, оракул и все такое. По-моему, вполне уместно.
(«Она у нас теперь оракул? — Это Сильви. — Если она оракул, то я — верховная жрица фараона Тутанхамона».)
Уже не раз Иззи-Дельфина упоминала «двух своих племянников» («Отъявленные шельмецы!»), но никогда не называла имен. «До поры до времени», — мрачно предрекал Хью. Она сочиняла «занятные истории» об этих, бесспорно вымышленных, племянниках. Морис, которому исполнилось семнадцать («шельмецам» Иззи было девять и одиннадцать), доучивался в школе-пансионе и за последние десять лет провел в обществе Иззи не более десяти минут. А Тедди просто избегал щекотливых ситуаций.
— Кто же эти мальчики? — вопрошала Сильви, пробуя филе «вероника»,{37} которое миссис Гловер готовила на удивление причудливым способом. Сложенная газета лежала рядом с прибором Сильвии; та брезгливо постукала кончиком указательного пальца по колонке Иззи. — Неужели они отчасти списаны с Мориса и Тедди?
— А где у тебя Джимми? — допытывался Тедди. — Почему ты про него не пишешь?
Джимми, наряженный в голубой вязаный джемпер, набил полный рот картофельного пюре и не особенно переживал, что большая литература обошла его стороной. Он был ребенком мирного времени: война за окончание всех войн велась ради Джимми.{38} В который раз Сильви повторяла, что сама удивлена новому прибавлению в семействе. («Мне казалось, четверо — это полный комплект».) В свое время Сильви не знала, откуда берутся дети; теперь она, видимо, плохо понимала, как предотвратить их появление. («Джимми, образно говоря, — запоздалая мысль», — сказала Сильви. «Да у меня и в мыслях ничего такого не было», — сказал Хью; они дружно рассмеялись, и Сильви сказала: «Ай-ай-ай, Хью».)
Рождение Джимми будто бы вытеснило Урсулу из лона семьи: она ощущала себя ненужной безделушкой, сдвинутой на край загроможденного стола. Кукушонок — она сама слышала, как Сильви сказала Хью: «Урсула — какой-то неуклюжий кукушонок». Но разве кукушонок живет в родительском гнезде? «А правда, что ты моя родная мама?» — спросила она, и Сильви со смехом ответила: «Это неопровержимый факт, милая».
— Белая ворона, — пожаловалась Сильви доктору Келлету.
— Кто-то должен быть не таким, как все, — ответил он.
— Прекрати писать о моих детях, Изобел, — с жаром требовала Сильви.
— Сильви, я тебя умоляю: это все вымышленные персонажи.
— Значит, прекрати писать о моих вымышленных детях. — Приподняв край скатерти, она заглянула под стол. — Чем ты занимаешься? — подозрительно спросила она Памелу, сидящую напротив.
— Описываю круги ступнями, — ответила Памела, невзирая на раздражение матери.
В последнее время Памела вела себя дерзко и в то же время рассудительно, словно задалась целью досадить Сильви. («Копия отца», — сказала мать Памеле не далее как этим утром, когда они повздорили из-за какой-то мелочи. «И чем это плохо?» — спросила Памела.) Она стерла липкие пятна картофельного пюре с румяных щечек Джимми и пояснила:
— Сначала по часовой стрелке, потом в обратную сторону. Для стройности лодыжек — так у тети Иззи написано.
— Здравомыслящий человек не станет следовать рекомендациям Иззи. — («Прошу прощения?» — переспросила Иззи.) — К тому же ты слишком молода, чтобы думать о своих лодыжках.
— Как сказать, — возразила Памела. — Ты была не намного старше, когда вышла за папу.
— Ах, какие деликатесы. — Хью испытал немалое облегчение: на пороге возникла торжествующая миссис Гловер с блюдом Riz impératrice. — Сегодня у вас за спиной, миссис Гловер, стоит призрак Эскофье.{39}
Миссис Гловер невольно оглянулась.
— Ах, какая вкуснота, — сказала Иззи. — Пудинг с изюмом и цукатами. Ну прямо детское питание, «У Симпсона» как в яслях. Между прочим, у нас в доме была такая детская, которая занимала весь верхний этаж.
— В Хэмпстеде? У бабушки?
— Да-да. Я тогда была совсем маленькая. Как Джимми.
Иззи на мгновение сникла, будто к ней вдруг вернулась давно забытая печаль. Страусиное перо у нее на шляпке сочувственно дрогнуло. Однако вид серебряного соусника с заварным кремом вывел ее из задумчивости.
— Значит, у тебя больше не бывает этих странных ощущений? Déjà vu и так далее?
— У меня? — переспросила Урсула. — Нет. Точнее, иногда. Но редко. Поверь, это уже забыто. Все прошло. Почти.
А если по правде? Полной уверенности у нее не было. Воспоминания накатывали волнами отголосков. Разве можно так сказать: «волнами отголосков»? Наверное, нет. Урсула — не без помощи доктора Келлета — старалась (большей частью безуспешно) четко формулировать свои мысли. Она скучала по его консультациям (он называл их «тет-а-тет» — опять французский), которые проводились по четвергам. В десятилетнем возрасте, впервые оказавшись у него на приеме, она порадовалась возможности вырваться из Лисьей Поляны и пообщаться с человеком, уделявшим ей все свое внимание. Сильви, а реже Бриджет сажали Урсулу в поезд, а в Лондоне ее встречала Иззи, которую и Сильви, и Бриджет считали ветреной и неспособной позаботиться о ребенке («По моим наблюдениям, — говорила Иззи брату, — целесообразность обычно берет верх над этикой. Но будь у меня десятилетний ребенок, я бы не отпускала его в такую поездку одного». — «У тебя есть десятилетний ребенок», — парировал Хью. Маленький Фриц. «Не попробовать ли нам его разыскать?» — предлагала Сильви. «Ищи иголку в стоге сена, — говорил Хью. — Этих фрицев там тьма-тьмущая»).
— Так вот, я по тебе ужасно скучаю, — сказала Иззи. — Потому и пригласила тебя на денек. Честно говоря, не надеялась, что Сильви тебя отпустит. В наших с твоей мамой отношениях всегда присутствовал некоторый… скажем так… froideur.[21] Естественно, меня считают несносной, порочной и опасной.{40} Тем не менее я, если можно так выразиться, всегда выделяла тебя из стада. Ты чем-то похожа на меня. — (Хорошо ли это? — задумалась Урсула.) — Мы могли бы стать близкими подругами, ты так не считаешь? Памела немного скучновата, — продолжала Иззи. — Теннис, велосипед, неудивительно, что у нее такие мощные лодыжки. Trés sportive,[22] этого не отнимешь, но все равно. Да еще эта тяга к наукам! Ни капли живости. А ваши братья… ну, мальчишки — они и есть мальчишки, но ты, Урсула, мне более интересна. У тебя в голове творится что-то странное, все эти картины будущего… Ты прямо ясновидящая. Отправить бы тебя в цыганский табор, купить хрустальный шар, карты Таро. «Вот ваша карта — Утопший Моряк-Финикиец» и далее по тексту.{41} А в моем будущем ты, случайно, не видишь ничего примечательного?
— Нет, не вижу.
— Реинкарнация, — говорил ей доктор Келлет. — Ты что-нибудь об этом слышала?
Десятилетняя Урсула помотала головой. Она вообще мало о чем слышала.
Доктор Келлет практиковал в красиво отделанных помещениях на Харли-стрит. Урсулу он принимал в кабинете, облицованном светлыми дубовыми панелями, с пушистым красно-синим ковром на полу и двумя большими кожаными креслами по бокам от настоящего камина. Доктор вышел к ней в твидовом костюме-тройке, с массивными золотыми часами в кармане жилетки. Пахло от него гвоздикой и трубочным табаком; он напустил на себя радостный вид, как будто им предстояло подрумянивать лепешки на открытом огне или читать увлекательную книгу, а сам без обиняков спросил:
— Итак, мне сообщили, что ты хотела убить горничную, это правда? — (Ах, так вот почему я здесь, мысленно отметила Урсула.) Он напоил ее чаем из удивительного сосуда, стоявшего в углу кабинета и называемого «самовар». — К России я не имею никакого отношения, мой родной город — Мейдстон, но до революции я побывал в Санкт-Петербурге.
Подобно Иззи, он обращался со всеми как с равными или, по крайней мере, делал вид, но на этом сходство заканчивалось. Чай оказался совершенно черным и таким горьким, что пить его можно было только с большим количеством сахара и с печеньем из жестяной банки, стоявшей между ними на маленьком столике.
Доктор Келлет стажировался в Вене («где же еще?»), но далее пошел, говоря его словами, собственным путем. Он не считал себя чьим-либо последователем, хотя учился «на опыте всех учителей». «Продвигаться вперед нужно постепенно, — говорил он, — осторожно прокладывая дорогу сквозь хаос наших мыслей. Собирать воедино разделенное „я“». Урсула не могла взять в толк, что это все значит.
— Так что там с горничной? Ты действительно столкнула ее с лестницы?
Вопрос был задан в лоб и никак не согласовывался с необходимостью продвигаться вперед постепенно и осторожно.
— Я не нарочно.
Урсула не сразу поняла, кто такая «горничная»: Бриджет — это Бриджет. И вообще, что было, то прошло.
— Мама о тебе беспокоится.
— Я всего лишь хочу, чтобы ты была счастливой, солнышко, — объяснила Сильви, записав ее на прием к доктору Келлету.
— А разве я — несчастная? — растерялась Урсула.
— Сама-то ты как считаешь?
Урсула не знала. Похоже, у нее не было мерила для определения счастья и несчастья. Были смутные воспоминания о ярких впечатлениях, о провалах в темноту, но они ограничивались миром теней и мечтаний, который вечно маячил рядом и почти никак себя не обнаруживал.
— То есть существует как бы другая жизнь? — уточнил доктор Келлет.
— Существует. Но это она и есть.
(— Я понимаю, Урсула порой заговаривается, но к психиатру? — сказал Хью жене и нахмурился. — Она еще маленькая. У нее нет отклонений.
— Конечно нет. Просто ей требуется некоторая корректировка.)
— И алле-гоп — тебя откорректировали! Как удачно, — сказала Иззи. — Он просто мелкий жулик, этот мозгоправ, ты согласна? Будем заказывать сырную тарелку? У них «стилтон» такой зрелый, что почти шевелится. Или закруглимся и поедем ко мне?
— Я объелась, — сказала Урсула.
— И я. Тогда закругляемся. Кто платит?
— У меня нет денег, мне всего тринадцать лет, — напомнила ей Урсула.
За порогом ресторана Иззи на глазах у пораженной Урсулы направилась к шикарному автомобилю, небрежно припаркованному тут же, на Стрэнде, у знаменитого паба «Коул-Хоул», и села за руль.
— Ты машиной обзавелась! — воскликнула Урсула.
— Правда, прелесть? Осталось только кредит погасить. Запрыгивай. «Санбим», спортивная модель. Для такой погоды — в самый раз. Как поедем: красивой дорогой, по набережной?
— Да, пожалуйста.
— Ах, Темза, — произнесла Иззи, когда впереди блеснула вода. — Нимфы, к сожалению, здесь больше не живут.
Свежий, как яблоко, безоблачный сентябрьский день клонился к вечеру.
— Лондон великолепен, правда? — сказала Иззи.
Она мчалась, будто по мототреку в Бруклендсе. Это и пугало, и пьянило. Но Урсула подумала, что Иззи всю войну гоняла на санитарной машине и вернулась с фронта без единой царапины, так что набережная Виктории не сулит ей особых неприятностей.
На подъезде к Вестминстерскому мосту пришлось сбросить скорость, потому что мостовую запрудили толпы народу, пропускавшие почти безмолвный марш безработных. «Я был на фронте», — читалось на одном из плакатов. «Хочу есть, сижу без работы», — гласил второй.
— До чего же робкие, — пренебрежительно бросила Иззи. — Наша страна может не опасаться революции. Та, что была, — дело прошлое. Разок отрубили голову монарху — и по сей день раскаиваемся.
Бедно одетый человек приблизился вплотную к машине и прокричал Иззи что-то нечленораздельное, но смысл его речи был ясен.
— «Пусть едят пирожные», — пробормотала себе под нос Иззи. — Ты, кстати, в курсе, что она этого не говорила? Мария-Антуанетта?{42} История к ней несправедлива. Никогда не принимай на веру то, что болтают о других. Как правило, это ложь; в лучшем случае — полуправда. — Каких убеждений придерживалась Иззи, монархических или республиканских, оставалось загадкой. — На самом деле, лучше не примыкать ни к одной из сторон, — заключила она.
Биг-Бен торжественно пробил три часа; «санбим» пробивался сквозь толпу.
— «Si lunga tratta di gente, ch'io non avrei mai creduto che morte tanta n'avesse disfatta».[23] Читала Данте? Непременно почитай. Это просто блеск.
Откуда Иззи столько знала?
— Да ну, — беспечно отмахнулась она. — В пансионе нахваталась. А после войны жила в Италии. Там, естественно, любовника себе завела. Обнищавший граф — это, можно сказать, de rigueur[24] для приезжающих в Италию. Ты шокирована?
— Нет.
В смысле «да». Урсула не удивлялась, что между ее мамой и тетей существовал некоторый froideur.
— Реинкарнация — краеугольный камень философии буддизма, — не раз говорил доктор Келлет, посасывая пенковую трубку.
Эта вещица довлела над всеми их беседами: она либо участвовала в жестикуляции (как мундштук, так и чаша в виде головы турка, интересная сама по себе, широко использовались в качестве указки), либо становилась объектом привычного ритуала: вытряхнуть, набить, утрамбовать, раскурить и так далее.
— Ты что-нибудь слышала о буддизме?
Ничего она не слышала.
— Сколько тебе лет?
— Десять.
— Совсем еще юная. Возможно, ты вспоминаешь другую жизнь. Конечно, буддисты, в отличие от тебя, не считают, что можно вернуться из другой жизни той же личностью и оказаться в тех же обстоятельствах. Они считают, что мы движемся вперед, вверх или вниз, а иногда, полагаю, и в сторону. Цель движения — нирвана. Небытие, так сказать.
Десятилетней Урсуле казалось, что целью должно быть только бытие.
— Древние религии, — продолжал он, — в большинстве своем придерживались идеи цикличности: змея, кусающая себя за хвост, и тому подобное.
— Я конфирмацию прошла, — вставила Урсула для поддержания беседы. — В англиканской церкви.
Сильви нашла доктора Келлета по рекомендации соседки, миссис Шоукросс, через майора Шоукросса. Келлет очень помог, сказал майор, многим военным, вернувшимся с фронта, — тем, кто «нуждался в помощи» (поговаривали, что майор и сам «нуждался в помощи»). Время от времени Урсула сталкивалась с такими пациентами. Один бедняга сидел в приемной, уставившись на ковер, и негромко беседовал сам с собой; другой нервно отбивал ногой одному ему понятный ритм. Помощница доктора Келлета, миссис Дакуорт, которая потеряла на фронте мужа и сама прошла всю войну санитаркой, всегда относилась к Урсуле очень тепло, угощала мятными пастилками, расспрашивала о родных. Как-то раз в приемную ворвался мужчина, хотя они не слышали звона дверного колокольчика. С озадаченным и слегка безумным видом незнакомец замер посреди приемной и впился глазами в Урсулу, как будто никогда не видел детей, но миссис Дакуорт усадила его в кресло, сама села рядом, обняла его за плечи и начала совсем по-матерински приговаривать; «Ну, Билли, что случилось?» — а он положил голову ей на плечо и разрыдался.
В тех редких случаях, когда Тедди, ребенком, плакал, Урсула не могла этого выносить. У нее внутри будто разверзалась пропасть — жуткая, бездонная, скорбная. Ей хотелось лишь одного: сделать так, чтобы он никогда в жизни больше не плакал. Этот взрослый человек в приемной у доктора Келлета подействовал на нее точно так же. («Обычный материнский инстинкт», — сказала Сильви.)
Тут из кабинета появился сам доктор Келлет и объявил:
— Проходи, Урсула, а Билли я приму следом за тобой.
Но когда он отпустил Урсулу, Билли в приемной уже не было.
— Бедный мальчик, — сокрушалась миссис Дакуорт.
Война, объяснял Урсуле доктор Келлет, подтолкнула многих к поискам смысла в неизведанных областях, таких как теософия, доктрина розенкрейцеров, антропософия, спиритуализм. Сам доктор Келлет потерял сына Гая, который служил капитаном в Королевском Западно-Суррейском пехотном полку и погиб в битве при Аррасе.
— Нужно руководствоваться идеей жертвенности, Урсула. Это может стать высшим призванием.
Он показал ей фотографию сына (просто любительский снимок) не в армейском мундире, а в белой форме крикетиста: молодой парень, гордо выставивший перед собой биту.
— Мог бы выступать за сборную графства, — печально рассказывал доктор Келлет. — Я мысленно представляю, как он… как все они, кто теперь на небесах… играют нескончаемую партию в крикет… ясным июньским днем и не могут дождаться перерыва на чай.
Жалко было этих несчастных, которым никогда больше не выпить чаю. Боцман тоже был теперь на небесах, там же, где старый конюх Сэм Веллингтон, там же, где Кларенс Доддс, которого подкосил грипп-испанка на следующий день после заключения мира. Урсула не могла представить, чтобы хоть кто-нибудь из них троих играл в крикет.
— В Бога, разумеется, я не верю, — сказал доктор Келлет. — Но верю в Небеса. А как иначе? — тоскливо добавил он.
Урсула так и не поняла, каким образом все это сможет ее подкорректировать.
— С научной точки зрения, — продолжал доктор Келлет, — в той части твоего мозга, которая отвечает за память, есть определенный изъян; эта неврологическая проблема и внушает тебе, что происходящие с тобой события повторяются. Словно в них есть цикличность.
На самом деле Урсула не умирает и не перерождается — так он сказал; она просто думает, что дело обстоит именно так. Урсула не видела разницы. Неужели она зациклилась? А если да, то на чем?
— Мы же не хотим, чтобы в результате этого ты убивала бедную прислугу, правда?
— Но это было очень давно, — сказала Урсула. — С тех пор я, по-моему, никого не пыталась убить.
— Ходит как в воду опущенная, — сказала Сильви во время первой встречи с доктором Келлетом — это был единственный раз, когда она сама привезла Урсулу на Харли-стрит, хотя прежде явно побеседовала с ним без Урсулы.
Урсула могла только догадываться, что о ней наговорили.
— В ней все время чувствуется обреченность, — продолжала Сильви. — Я понимаю, когда такое состояние бывает у взрослых…
— Неужели понимаете? — перебил ее доктор Келлет, подаваясь вперед и сигнализируя своей трубкой о неподдельном интересе. — С вами тоже такое бывает?
— У меня проблем нет, — сказала Сильви с любезной улыбкой.
Значит, у меня есть проблемы? — спросила себя Урсула. Но у нее ведь не было намерения убивать Бриджет, а было намерение спасти. А если не спасти, то, можно сказать, принести в жертву. Разве сам доктор Келлет не говорил, что жертвенность — это высшее призвание?
— Я бы на вашем месте руководствовался традиционными моральными устоями, — продолжал он. — Над судьбой вы не властны. А если бы и могли ею управлять — для маленькой девочки это было бы весьма тяжким бременем.
Встав с кресла, он подбросил в камин угля.
— Некоторые буддийские философы, приверженцы так называемого дзен-буддизма, утверждают, что иногда несчастье случается для того, чтобы предотвратить еще большее несчастье, — продолжил доктор Келлет. — Но бывают, конечно, ситуации, когда представляется, что хуже быть не может.
Урсула предположила, что он подразумевает Гая, который погиб в битве при Аррасе, а потом на веки вечные лишился возможности выпить чашку чаю и съесть сэндвич с огурцом.
— Понюхай, — сказала Иззи, распыляя духи из флакончика с аэрозолем прямо перед носом Урсулы. — «Шанель номер пять». Последний крик моды. Сама Шанель — последний крик моды. «Ее удивительные синтетические духи». — Она рассмеялась, как будто удачно пошутила, и распылила в ванной комнате еще одно невидимое облачко. Этот аромат ничем не напоминал цветочный запах, исходивший от Сильви.
Они наконец-то добрались до квартиры Иззи на Бэзил-стрит («довольно унылое endroit,[25] зато близко от „Хэрродса“{43}»). Ванная Иззи, облицованная розовым и черным мрамором («мой собственный дизайн — правда, прелесть?»), топорщилась резкими линиями и острыми выступами. Урсула даже думать боялась, каково там поскользнуться и упасть.
Вся квартира блестела современностью. Ничто здесь не напоминало Лисью Поляну, где время отмерялось стоявшими в прихожей высокими часами в деревянном корпусе, а паркетные полы блестели разве что многолетним восковым налетом. Мейсенские статуэтки с отбитыми пальцами и щербатыми ступнями, стаффордширские собачки с отколотыми ушами были бесконечно далеки от бакелитовых книгодержателей и пепельниц из оникса, украшавших комнаты Иззи. На Бэзил-стрит все было новехонькое, как в магазине. Даже книги — и те были новыми: романы, сборники эссе, томики поэзии таких авторов, о которых Урсула и не слыхивала.
— Надо идти в ногу со временем, — говорила Иззи.
Урсула посмотрела на свое отражение в зеркале ванной. Иззи, маячившая сзади, как Мефистофель за спиной у Фауста, сказала:
— Бог мой, ты становишься прехорошенькой, — и принялась укладывать ей волосы то так, то этак. — Нужно сделать стрижку, — решила она. — Сходи к моему coiffeur,[26] он превосходен. Иначе ты в скором времени станешь похожей на скотницу, но я-то считаю, что твой стиль — это утонченная порочность.
Напевая «Плясала б я шимми, как сестренка Кейт», Иззи танцевала по спальне.
— Умеешь танцевать шимми? Смотри, это очень просто.
Оказалось не так-то просто, и они со смехом повалились на атласное покрывало кровати.
— Покуда хочется — хохочется, ага? — с комичным акцентом, как заправская кокни, выговорила Иззи.
В спальне царил невообразимый хаос: повсюду валялись юбки, атласное белье, крепдешиновые ночные рубашки, шелковые чулки, на ковре тосковали разрозненные туфли, и все это было припорошено слоем пудры «Коти».
— Примеряй, что понравится, — беззаботно бросила Иззи. — Хотя ты, конечно, такая миниатюрная в сравнении со мной. Jolie et petite.
Урсула отказалась: а вдруг ее заколдуют? Такая одежда может запросто превратить тебя в другого человека.
— Чем займемся? — Иззи вдруг заскучала. — В картишки перекинемся? Партию в безик?
Она протанцевала в гостиную и остановилась у большого хромированного ящика, будто принесенного из корабельной рубки, — оказалось, это бар.
— Выпьешь? — Она с сомнением покосилась на Урсулу. — Только не говори, что тебе всего тринадцать лет.
Иззи со вздохом закурила сигарету и посмотрела на часы:
— На дневной спектакль опоздали, до вечернего еще долго. В Театре герцога Йоркского дают «Лондон на проводе!»{44} — говорят, очень смешно. Можем сходить, а домой отправишься попозже.
Урсула водила пальцами по клавишам пишущей машинки «ройял», стоявшей на письменном столе у окна.
— Мой рабочий инструмент, — сказала Иззи. — Хочу в ближайшем номере написать о тебе.
— Правда? И что ты напишешь?
— Еще не придумала, навру чего-нибудь, — ответила она. — Как все писатели. — Она поставила на патефон пластинку и опустила иглу. — Вот послушай. Ты ничего подобного в жизни не слышала.
И в самом деле. Вначале зазвучал рояль, но ничего похожего на Шопена и Листа, которых так мило исполняла Сильви (да и Памела тоже, но у той получалось тягомотно).
— По-моему, этот стиль называется «хонки-тонк», — сказала Иззи.
Тут вступил женский голос: хрипловатый, с американским акцентом. Можно было подумать, певица всю жизнь провела в тюремной камере.
— Ида Кокс, — сказала Иззи. — Негритянка. Бесподобно, да?
И в самом деле.
— Поет о том, как паршиво быть женщиной, — растолковала Иззи, закуривая очередную сигарету и глубоко затягиваясь. — Найти бы какого-нибудь толстосума и женить его на себе. «Лучший рецепт счастья — солидный доход». Знаешь, кто это сказал? Не знаешь? А пора бы.
На Иззи, как на прирученного лишь наполовину зверя, вдруг напало какое-то нетерпение. Тут задребезжал телефон, и она со словами «Спасительный звонок!» начала лихорадочно-оживленные переговоры с незримым и неслышным собеседником. А напоследок сказала:
— Это просто супер, дорогой мой, встречаемся через полчаса. — И повернулась к Урсуле: — Я бы предложила тебя подвезти, но через полчаса должна быть у «Клэриджа», это за тыщу миль от вокзала, потом иду в гости на Лоундес-сквер, так что проводить тебя никак не смогу. Доедешь сама на метро до «Мэрилебона»? Не заблудишься? Линия «Пикадилли», до «Пикадилли-серкус», там пересадка на линию «Бейкерлу» — и до «Мэрилебона». Пошли, выйдем вместе.
На улице Иззи сделала глубокий вдох, как будто вырвалась на свободу после томительного заточения.
— Ах, сумерки, — выдохнула она. — Фиалковый час. Прелесть, правда? — И чмокнула Урсулу в щеку. — Чудесно, что мы повидались, нужно будет еще как-нибудь встретиться. Доберешься отсюда? Tout droit[27] по Слоун-стрит, свернешь налево — и ты у станции метро «Найтсбридж», все тип-топ. Ну, счастливенько.
— Amor fati, — сказал доктор Келлет. — Знаешь, что это такое?
Ей послышалось, будто он спрашивает про нечто аморальное. Урсула пришла в замешательство: ни она сама, ни доктор Келлет не позволяли себе ничего аморального. Сформулировал этот принцип Ницше («философ»), растолковал доктор: радуйся всему, что посылает тебе судьба, и не задумывайся, хорошо это или плохо.
— «Werde, der du bist», говоря его словами, — продолжал доктор Келлет, постукивая трубкой о каминную решетку, чтобы вытряхнуть табак (который потом, по разумению Урсулы, выметал кто-то другой). — Тебе известно, что это означает?
Урсула начала подозревать, что у доктора Келлета никогда прежде не было десятилетних пациенток.
— Это означает: «Стань таким, каков есть», — разъяснил он, избавляясь от последних крошек табака. (Бытие прежде небытия, предположила Урсула.) — Ницше взял это из Пиндара: γένοι, οΪος έσσί μαϴών. Ты владеешь греческим? — Мыслями он уже был где-то далеко. — «Стань собой, но прежде узнай, каков ты есть».{45}
Урсуле послышалось «из Пиннера» — туда уехала жить старая нянюшка Хью, которая поселилась у своей сестры над какой-то лавкой в старинном доме на главной улице. Как-то в воскресенье Хью посадил Урсулу и Тедди в свой сверкающий «бентли» и повез к ней в гости. Нянюшка Миллс нагнала на них страху (а вот Хью, похоже, совсем ее не боялся), испытывала Урсулу на знание хороших манер и проверяла, чистые ли у Тедди уши. Сестра ее оказалась более приветливой: она потчевала их сладким чаем из цветков бузины и молочными лепешками с ежевичным вареньем.
— Что Изобел? — Рот нянюшки Миллс сморщился, как чернослив.
— Иззи есть Иззи, — ответил Хью.
Если проговорить это быстро, несколько раз подряд, как и сделал потом Тедди, выходило пчелиное жужжанье. Очевидно, Иззи давным-давно стала собой.
Вряд ли Ницше что-то позаимствовал из Пиннера, в особенности свои убеждения.
— Хорошо погостила у Иззи? — спросил Хью, встречая Урсулу на станции.
Вид отца в серой фетровой шляпе и длинном темно-синем габардиновом пальто внушал спокойную уверенность. Оглядывая Урсулу с головы до пят, он будто искал признаки видимых перемен. Урсула сочла за лучшее не упоминать, что ее отправили на метро одну. Приключение было не из приятных, все равно что скитания в ночном лесу, но она, как храбрая сказочная героиня, выстояла и теперь лишь пожала плечами:
— Пообедали «У Симпсона».
— Хм, — только и сказал Хью, будто пытаясь найти в этом тайный смысл.
— Слушали, как негритянка поет.
— «У Симпсона»? — изумился Хью.
— У Иззи дома пластинку поставили.
— Хм.
Отец придержал дверцу «бентли», и Урсула забралась на дивное кожаное сиденье, внушавшее такую же уверенность, как и сам Хью.
Сильви считала стоимость этого автомобиля «разорительной». Он и вправду был умопомрачительно дорогим. За время войны Сильви привыкла к бережливости: обмылки не выбрасывались, а расплавлялись в мисочке на огне и использовались для стирки, простыни сдвигались от краев к середине, старые шляпки получали новую отделку.
— Дай ей волю — мы бы жили на курятине и яйцах, — посмеивался Хью.
Сам он, напротив, после войны приобрел определенную широту натуры. «Не лучшее качество для банкира», — замечала Сильви. «Carpe diem»,[28]{46} — отвечал Хью, а Сильви говорила: «Ловить ты никогда толком не умел».
— У Иззи есть машина, — сообщила Урсула.
— Вот как? — удивился Хью. — Ручаюсь, в подметки не годится этому зверю.
Он любовно погладил приборную доску «бентли». А когда они отъезжали от станции, вполголоса сказал:
— Ненадежная.
— Кто?
(Мама? Машина?)
— Иззи.
— Да, наверное, — согласилась Урсула.
— Как она там?
— Ты же знаешь. Неизлечима. Иззи есть Иззи.
Вернувшись домой, они застали Тедди и Джимми в утренней гостиной за игрой в домино; в соседней комнате находились Памела и Герти Шоукросс. Винни была чуть старше Памелы, а Герти — чуть младше, и Памела дружила с обеими, но не одновременно. Урсула, безраздельно преданная Милли, не понимала таких отношений. Тедди обожал всех сестер Шоукросс, но сердце его было отдано младшей, Нэнси.
Сильви нигде не было видно.
— Почем я знаю? — равнодушно ответила Бриджет на вопрос Хью.
Миссис Гловер предусмотрительно оставила им в духовке баранье рагу, еще теплое. Сама миссис Гловер от них съехала. Сняла себе домишко в деревне — чтобы сподручнее было и служить у них в доме, и ухаживать за сыном. Джордж почти не выбирался на улицу. «Горемыка», называла его Бриджет, и с таким мнением трудно было не согласиться. В ясную (а иногда и в ненастную) погоду он сидел у входной двери в громоздком кресле-каталке и смотрел, как мимо проходит жизнь. Его красивая голова («некогда львиная», с печалью вспоминала Сильви) свешивалась на грудь, а изо рта длинной нитью стекала слюна. «Вот бедолага, — сказал Хью. — Лучше уж было погибнуть».
Иногда дети увязывались за Сильви или за Бриджет (не проявлявшей, впрочем, особого рвения), которые ежедневно ходили его проведать. Странно: мать хлопотала у них в доме, а они тем временем шли проведать ее сына. Сильви суетливо укутывала его ноги пледом и приносила стакан пива, после чего вытирала ему губы, как маленькому Джимми.
В деревне жили и другие инвалиды войны: их нетрудно было узнать по хромоте или отсутствию конечностей. Сколько же рук и ног осталось лежать на полях Фландрии. Урсула воображала, как они пускают корни в жидкую грязь, дают молодые побеги и когда-нибудь вырастут в солдат. Получится целая армия, которая за себя отомстит. («У нее больное воображение». Урсула сама слышала, как Сильви сказала это Хью. Урсула приноровилась подслушивать: только так можно было узнать, что на самом деле думают другие. Что ответил Хью — разобрать не удалось, потому как в комнату ворвалась разъяренная Бриджет: кошка Хетти, которая нравом пошла в свою мать Куини, стащила отварного лосося, приготовленного на обед.)
У иных людей, вроде тех, что ожидали в приемной у доктора Келлета, увечья не бросались в глаза. В деревне жил бывший солдат по имени Чарльз Чорли, который прошел всю войну без единой царапины, но однажды, весной двадцать первого, зарезал жену и детей, пока те мирно спали в своих постелях, а сам застрелился из трофейного маузера, вытащенного в битве при Бапоме из руки убитого им немецкого солдата. («В дом было не войти, — рассказывал доктор Феллоуз. — Люди совершенно не думают о тех, кому потом за ними убирать».)
Бриджет, конечно, «несла свой крест», потеряв Кларенса. Подобно Иззи, она вела одинокую жизнь, хотя и не столь головокружительную. На похороны Кларенса пришли все их домочадцы, в том числе и Хью. Миссис Доддс, как всегда, держалась сухо и даже содрогнулась от того, что Сильви сочувственно положила руку ей на локоть, но, когда их небольшая процессия шаркающей походкой отошла от свежей могилы (совсем не то зрелище, что пленяет навсегда), миссис Доддс сказала Урсуле:
— В нем, почитай, все на войне умерло, а что осталось — нынче следом ушло. — И коснулась пальцем краешка глаза, чтобы убрать скопившуюся влагу (назвать ее слезой было бы преувеличением).
Урсула не понимала, почему именно ее выбрали для такого признания, — наверное, она просто оказалась ближе других. Никакой реакции от нее, конечно, не ожидалось — и не последовало.
— Какая ирония судьбы, — сказала Сильви. — Кларенс выжил на фронте — и умер от болезни. («Что бы я делала, если бы кто-нибудь из вас подхватил инфлюэнцу?» — часто повторяла она.)
Урсула с Памелой подолгу обсуждали, как похоронили Кларенса: в маске или без. (И если без, то где сейчас эта маска?) Спросить у Бриджет они не решились. Бриджет с горечью говорила, что старая миссис Доддс наконец-то получила сына в свое полное распоряжение и никогда уже не отдаст его другой женщине. («Ну, это уж чересчур», — пробормотал Хью.)
Фотография Кларенса, переснятая с той, которую он сделал для матери, еще до знакомства с Бриджет, перед уходом навстречу судьбе, теперь заняла место в сарае, рядом с портретом Сэма Веллингтона.
— Полчища мертвецов, — негодовала Сильви. — Всем пора их забыть.
— Уж мне-то — безусловно, — вторил ей Хью.
Сильви вернулась как раз к тому времени, когда миссис Гловер подала шарлотку с яблоками. Яблоки были из своего сада: перед концом войны Сильви посадила несколько плодовых деревьев, и сейчас они дали первый урожай. На расспросы Хью она отвечала невнятно: что-то про Джеррардс-Кросс.{47} А присев к столу, сказала:
— Вообще-то, я не слишком проголодалась.
Хью поймал ее взгляд и, кивнув на Урсулу, сказал:
— Иззи.
Элегантное стенографическое сообщение.
Урсула ожидала, что сейчас последует допрос с пристрастием, но Сильви лишь сказала:
— Господи, совершенно забыла: ты ведь ездила в Лондон. Хорошо, что ты вернулась целой и невредимой.
— И незапятнанной, — оживленно подхватила Урсула. — Ты, кстати, случайно, не знаешь, кто сказал «Лучший рецепт счастья — солидный доход»?
У Сильви, как и у Иззи, был широкий, но бессистемный запас знаний: «верный признак образованности, которая дается чтением романов, а не учебным заведением», говорила Сильви.
— Джейн Остен, — без запинки выдала Сильви. — «Мэнсфилд-Парк». Она вложила эту фразу в уста Мэри Крофорд, к которой, естественно, относится с видимым осуждением, но, я считаю, тетя Джейн и сама разделяла это мнение. А почему ты спрашиваешь?
— Да так, — пожала плечами Урсула.
— «…Пока я не приехала в Мэнсфилд, я даже не представляла, что сельскому священнику может прийти в голову затеять такие посадки или что-нибудь в этом роде».{48} Дивная проза. Меня не оставляет ощущение, что слова «затеять посадки» удивительно человечны.
— Бывают и бесчеловечные посадки — в тюрьму, например, — вставил Хью, но Сильви его проигнорировала и вновь обратилась к Урсуле:
— Непременно почитай Джейн Остен. У тебя как раз подходящий возраст.
Сильви, похоже, развеселилась, и ее настроение как-то не вязалось с бараниной, которая остывала на столе в мрачно-буром глиняном горшке, подергиваясь белым жиром.
— Подумать только, — неожиданно вспылила Сильви, переменившись, словно погода. — Общий уровень снижается повсеместно, даже в собственном доме.
Хью вздернул брови и, не оставив жене шансов позвать Бриджет, вскочил из-за стола и сам отнес на кухню горшок. Юная Марджори, прислуга за все (теперь уже не столь юная), недавно взяла расчет, и теперь все обязанности по дому делили между собой Бриджет и миссис Гловер. («Не так уж мы требовательны, — возмущалась Сильви, когда Бриджет обмолвилась, что после войны ни разу не получала прибавку к жалованью. — Пусть спасибо скажет».)
В тот вечер перед сном — Урсула с Памелой по-прежнему делили тесную комнатку в мансарде («как узницы в карцере», говорил Тедди) — Памела спросила:
— Почему она не пригласила нас обеих или только меня?
В устах Памелы эти слова прозвучали беззлобно, с искренним любопытством.
— Она считает меня интересной.
Памела расхохоталась:
— Коричневый виндзорский суп миссис Гловер она тоже считает интересным.
— Знаю. Я и не заблуждаюсь.
— Да потому, — ответила сама себе Памела, — что ты умная и красивая, а я просто умная.
— Ты же знаешь, что это неправда. — Урсула с горячностью бросилась защищать Памелу.
— Да мне все равно.
— Она обещала на следующей неделе написать про меня в своей газете, но я не верю.
Рассказывая сестре о своих приключениях в Лондоне, Урсула умолчала о том, что стала свидетельницей одной сцены, которую Иззи не заметила, потому что в это время разворачивала автомобиль посреди мостовой перед «Коул-Хоул». Из дверей отеля «Савой» вышла под руку с импозантным господином дама в норковом манто. Она беззаботно смеялась какой-то шутке, но потом высвободила руку и стала рыться в сумочке, чтобы найти портмоне и бросить пригоршню мелочи в миску перед сидевшим на тротуаре бывшим фронтовиком. Безногий, с ампутированными кистями рук, он примостился на кустарной деревянной тележке. Когда-то у вокзала Мэрилебон Урсула видела похожего инвалида на таком же приспособлении. Вглядываясь в толпу на лондонских улицах, она замечала все больше людей, перенесших ампутацию.
Выскочивший из ресторанного дворика швейцар бросился к безногому, и тот спешно покатил прочь, отталкиваясь от тротуара культями рук. Женщина, подавшая ему милостыню, начала распекать швейцара — Урсула видела, как ее правильные черты исказились досадой, — но импозантный господин мягко взял ее за локоть и повел дальше по Стрэнду. Поразительнее всего в этой сцене были не события, а действующие лица. Импозантного господина Урсула видела впервые, но оживленная дама — это, вне всякого сомнения, была Сильви. Не узнай она родную мать, Урсула так или иначе узнала бы норковое манто, подарок Хью к десятилетней годовщине их свадьбы. От Джеррардс-Кросса ее, казалось, отделяла пропасть.
— Уф, — выдохнула Иззи, когда автомобиль наконец-то развернулся так, как требовалось, — непростой маневр!
И правда, на следующей неделе Урсула, даже вымышленная, ни словом не упоминалась в колонке Иззи. Там говорилось лишь о том, какую свободу дает одинокой женщине «маленький автомобильчик». Куда приятнее видеть перед собой открытую дорогу, чем давиться в грязном омнибусе или подвергаться преследованию опасных злоумышленников в темных переулках. Если сидишь за рулем «санбима», тебе не приходится нервно оглядываться через плечо.
— Жуть какая, — сказала Памела. — Как по-твоему, с ней такое бывало? В темных переулках?
— Думаю, не раз.
Урсула больше не получала предложений стать «близкой подружкой» Иззи; о той вообще не было ни слуху ни духу. Приехала она только в канун Рождества (ее не ждали, хотя и пригласили) и с порога объявила, что «попала в небольшую переделку», а потому уединилась с Хью в его «роптальне» и вышла только через час, едва ли не пристыженная. Никаких подарков она не привезла, за рождественским ужином беспрестанно курила и равнодушно поддевала вилкой еду.
— Ежегодный доход двадцать фунтов, — сказал Хью, когда Бриджет подала к столу пудинг с пропиткой из виски, — ежегодный расход двадцать фунтов шесть пенсов, и в итоге — нищета.{49}
— Да сколько можно! — бросила Иззи и выскочила из-за стола, прежде чем Тедди успел поднести спичку к пудингу.
— Диккенс, — повернулась Сильви к Урсуле.
— J'etais un peu dérangée,[29] — с виноватым видом объяснила Иззи Урсуле на следующее утро.
Они были одни — все остальные ушли в церковь. Из-за лающего, сухого кашля Урсулу оставили дома.
— Ты так всех прихожан распугаешь, — сказала Сильви.
Она даже не предложила Иззи пойти вместе со всеми.
— Я, конечно, сглупила, — сказала Иззи. — Надо же было так влипнуть.
В наступившем году «санбим» куда-то исчез, адрес по Бэзил-стрит сменился на менее престижный, в Суисс-Коттедж (еще более унылое endroit), но Иззи, несмотря ни на что, оставалась все той же Иззи.
Декабрь 1923 года.
Джимми простудился, и Памми сказала, что посидит с ним и научит делать елочные украшения из серебристых крышечек от молочных бутылок, пока Урсула и Тедди пройдутся по дороге и поищут ветки остролиста. В роще найти падуб не составляло труда, однако до рощи путь был неблизок, а погода стояла настолько скверная, что хотелось поскорее вернуться в тепло. Миссис Гловер, Бриджет и Сильви не выходили из кухни, погрязнув в драме предрождественской стряпни.
— Ветки — обязательно с ягодами, — наставляла их с порога Памми. — Если омела попадется, тоже несите.{50}
Наученные горьким опытом прошлых экспедиций, они захватили с собой секатор и пару кожаных садовых перчаток Сильви. Целью их похода стал большой падуб, росший на лугу, в дальнем конце дороги. Раньше у них высилась живая изгородь из омелы, что было очень удобно, однако после войны ее сменили более послушные кусты обыкновенной бирючины. Вся округа как-то присмирела и сделалась похожей на пригород. Деревня, повторяла Сильви, грозила обрасти новостройками.
— Людям ведь надо где-то жить, — резонно возражал Хью.
— Только не здесь, — отвечала Сильви.
На ветру было особенно неуютно, с неба брызгало дождем, и Урсула пожалела, что не осталась у камина в утренней гостиной — дожидаться, чтобы по дому поплыли праздничные запахи пирожков с мясом, которые пекла миссис Гловер. Даже никогда не унывающий Тедди, нахохлившись от ветра, плелся нога за ногу — маленький стойкий рыцарь-тамплиер в сером вязаном шлеме.
— Гадкая погода, — приговаривал он.
Только Трикси радовалась ненастью: она шарила в кустах и ныряла в канаву, будто задалась целью найти клад. Трикси была известной пустолайкой, и, когда, умчавшись далеко вперед, она вдруг исступленно завыла, они не придали этому никакого значения.
С их приближением Трикси немного успокоилась. Она охраняла свою добычу, и Тедди сказал:
— Опять мертвяк, наверное.
У Трикси был особый нюх на полуразложившихся птиц и высохшие тушки млекопитающих.
— Крыса, наверное, а может, полевка, — предположил Тедди.
Но когда он увидел в канаве находку Трикси, у него вырвалось только красноречивое «ой».
— Я останусь тут, — сказала Урсула, — а ты сбегай домой и кого-нибудь приведи.
Но при виде удаляющейся хрупкой фигурки, бегущей в ранних зимних сумерках по безлюдной дороге, она крикнула, чтобы Тедди ее подождал. Кто мог знать, какие ужасы таились впереди, поджидая Тедди и всех остальных.
В деревне начался переполох: никто не знал, как поступить с мертвым телом в праздничные дни, а потому все сообща договорились положить его в ледник Эттрингем-Холла, с тем чтобы принять окончательное решение после Рождества.
Прибывший вместе с констеблем доктор Феллоуз определил, что ребенок умер насильственной смертью. Это была девочка лет восьми или девяти: передние зубы у нее сменились коренными, но перед смертью их выбили. В полицию заявления о пропавших девочках не поступали — во всяком случае, из окрестных деревень. Поползли слухи, будто девочка эта — цыганка, хотя Урсула всегда считала, что цыгане детей воруют, а не бросают.
Близился Новый год, а леди Донт никак не хотела отдавать мертвую девочку. Когда тельце все же вынули из ледника, оно выглядело как реликвия: с ног до головы покрыто цветами и маленькими безделушками, тщательно омыто, расчесанные волосы перевиты лентами. Чета Донт потеряла не только троих сыновей, которых забрала Великая война, но и дочку, умершую в младенчестве, и, когда к ним принесли на хранение детский трупик, в душе леди Донт всколыхнулась застарелая скорбь, да так, что у бедной женщины на время помутился рассудок. Она хотела устроить погребение малышки в своем поместье, но деревенские жители взбунтовались и стали требовать, чтобы тело захоронили на кладбище, «а не прятали от посторонних глаз, будто любимую игрушку», добавил кто-то. Ничего себе игрушка, подумала Урсула.
Что это была за девочка и кто ее убил, так и осталось тайной. Полицейские допросили всех местных жителей. Как-то вечером они пришли в Лисью Поляну, и Памела с Урсулой буквально свешивались с перил, пытаясь разобрать, что говорилось внизу. Из подслушанного следовало, что деревенский люд вне подозрений и что с ребенком делали «страшные вещи».
Похороны состоялись в последний день старого года, но перед тем викарий окрестил девочку: тайна тайной, однако люди всей деревней порешили, что хоронить дитя безымянным негоже. Никто потом не мог вспомнить, как возникло имя Анджела, но оно, по общему мнению, подошло как нельзя лучше. Хоронили малышку чуть ли не всем миром; по своим родным многие не рыдали так горько, как по ней. В воздухе витала скорбь, но страха не было, и Памела с Урсулой часто задумывались, почему всех односельчан заведомо сочли невиновными.
После того случая не только леди Донт лишилась душевного покоя. Сильви просто не находила себе места — скорее, как можно было подумать, от злости, нежели от скорби.
— Дело даже не в том, — кипела она, — что произошло убийство, хотя, видит Бог, это ужасно, а в том, что ребенка никто не хватился!
Тедди потом долго мучился ночными кошмарами и среди ночи залезал под одеяло к Урсуле. Их двоих навсегда связала та страшная находка: это они первыми увидели маленькие ножки, голые и босые, в синяках и ссадинах, забросанные мертвыми ветками вяза, и тело, укутанное, как саваном, холодным покровом опавшей листвы.
11 февраля 1926 года.
— Чудесные шестнадцать лет, — сказал Хью, целуя дочку. — С днем рождения, медвежонок. У тебя вся жизнь впереди.
Урсула по-прежнему считала, что немалый кусок жизни уже позади, но приучила себя помалкивать.
Они давно запланировали поездку в лондонский отель «Беркли», который славился изысканными чаепитиями. Но Памела во время хоккейного матча вывихнула лодыжку, а Сильви еще не полностью оправилась от плеврита, из-за которого ей даже пришлось на сутки перебраться в деревенский лазарет. («Подозреваю, что у меня мамины легкие» — эта реплика еще долго смешила Тедди.) А Джимми, подверженный простудам, не успел окрепнуть после очередной ангины.
— Мор на них напал, — сказала миссис Гловер, взбивая масло с сахаром для торта. — Кто следующий, хотелось бы знать.
— Охота им тащиться в какую-то гостиницу, чтоб только чаю попить, — проворчала Бриджет. — Здесь-то что, хуже?
— Лучше, — ответила миссис Гловер.
Хотя, конечно, ни Бриджет, ни миссис Гловер не получили приглашения в «Беркли», а Бриджет и вовсе не бывала в лондонских и, если уж на то пошло, ни в каких других отелях, разве что заглянула одним глазком в вестибюль «Шелбурна», когда ждала посадки на паром в ирландском порту Данлири, чтобы отправиться в Англию, «сто лет назад». Миссис Гловер, напротив, заявляла, что «прекрасно знает» манчестерский отель «Мидленд», куда один из ее бесчисленных племянников «не однажды» приглашал их с сестрой на ужин.
Так получилось, что на эти выходные домой приехал Морис, который совсем забыл («Можно подумать, он когда-нибудь знал», — бросила Памела), что попал как раз на день рождения Урсулы. Он изучал право в оксфордском Баллиол-колледже и был студентом последнего курса, отчего, по мнению Памелы, «заносился еще больше прежнего». Похоже, родители тоже не особенно его жаловали.
— Он — мой? Это точно? — Урсула своими ушами слышала, как Хью допытывался у Сильви. — У тебя, случаем, ничего не было с этим занудой из Галифакса, с владельцем фабрики?
— Ну у тебя и память! — рассмеялась Сильви.
Памела, оторвавшись от учебников, сделала прелестную открытку — коллаж из цветов, вырезанных из журналов Бриджет, а вдобавок испекла свое знаменитое (по крайней мере, в пределах Лисьей Поляны) печенье «малютка».
Она готовилась к поступлению в Гертонский колледж Кембриджа.
— Героиня Гертона, — повторяла она с огоньком в глазах. — Подумать только.
Они учились в одной школе, но Урсула — классом младше. Лучше всего ей давались древние языки. Сильви говорила, что не видит смысла в изучении латыни и греческого (сама она никогда ими не занималась и, видимо, чувствовала, что это пробел). А Урсулу как раз привлекали те слова, в которых слышался шепот древних некрополей («Хочешь сказать „погост“ — так и говори», — негодовала миссис Гловер).
На день рождения пригласили Милли Шоукросс; она пришла заблаговременно, оживленная как всегда. В подарок Урсуле она принесла набор милых бархатных ленточек для волос, купленных на карманные деньги в галантерейной лавке. («Чтобы неповадно было косы обрезать», — с удовлетворением поддел Урсулу отец.)
Морис привез с собой двух приятелей: Гилберта и какого-то американца Хауарда («Зовите меня, как все, — Хауи»); гостей пришлось уложить на единственной кровати в гостевой спальне, отчего Сильви, судя по всему, занервничала.
— Ложитесь валетом, — резко сказала она. — Или же один из вас может перейти в мансарду — на раскладушку в «Депо». — Так у них в доме называлась бывшая спальня миссис Гловер, которую теперь занимала игрушечная железная дорога Тедди.
Джимми тоже был допущен к паровозикам.
— Шестерит на тебя, да? — уточнил Хауи у Тедди и при этом так взъерошил волосенки Джимми, что едва не сбил того с ног.
Американское происхождение Хауи придавало ему особый шик, хотя Гилберт был куда интереснее: мечтательный, яркий, ни дать ни взять киноактер. И его имя, Гилберт Армстронг, и положение его отца (судья Верховного суда), и образование (независимая школа Стоу{51}) — все указывало на статус безупречного англичанина, однако его мать происходила из старинного рода испанских грандов. («Цыгане», — заключила миссис Гловер, которая считала таковыми почти всех иностранцев.)
— Надо же, — шепнула Милли Урсуле, — до нас снизошли сами боги. — Сцепив перед собой пальцы, она подергала локтями, как крылышками.
— К Морису это не относится, — ответила Урсула. — Кто всем действует на нервы, того живо турнут с Олимпа.
— Самомнение богов, — проговорила Милли, — какое прекрасное заглавие для романа.
Милли, разумеется, хотела стать писательницей. Или художницей, или певицей, или танцовщицей, или актрисой. Ей подошла бы любая профессия, гарантирующая известность.
— О чем шепчемся, крошки? — спросил Морис.
Морис был весьма чувствителен — кое-кто даже сказал бы «сверхчувствителен» — к критике.
— О тебе, — ответила Урсула.
Морис пользовался большим успехом у девушек, что вызывало бесконечное удивление женской половины семейства. Да, у него были светлые, будто уложенные в парикмахерской волосы и — благодаря занятиям греблей — накачанные мускулы, а обаяния — ни на грош.
Гилберт тем временем целовал ручку Сильви («Ах, — прошептала Милли, — непревзойденная галантность»).
Когда Морис знакомил Сильви с друзьями, он назвал ее «моя старая матушка», и Гилберт сказал:
— Вы слишком молоды, чтобы быть чьей-либо мамой.
— Я знаю, — ответила Сильви.
(«Довольно одиозный тип», — вынес свой вердикт Хью. «Ловелас», — поддакнула миссис Гловер.)
Казалось, троица молодых парней заполонила всю Лисью Поляну, дом будто сжался в комок, и Сильви с Хью облегченно вздохнули, когда Морис позвал друзей «на экскурсию по окрестностям».
— Отличная мысль, — одобрила Сильви, — нужно дать выход накопившейся энергии.
Все трое, как олимпийцы (не боги, а спортсмены), выбежали в сад и принялись гонять мяч, который Морис нашел в комоде у двери. («Он — мой», — заявил Тедди в пространство.)
— Газон загубят, — сказал Хью, наблюдая, как парни с хулиганским гиканьем носятся по лужайке и взрывают дерн подошвами грязных ботинок.
— О! — восхитилась только что приехавшая Иззи, которая сразу обратила внимание на атлетическое трио за окном. — Ты посмотри, какие красавцы, а? Чур, я одного себе возьму, можно?
С головы до ног укутанная в лисье манто, Иззи провозгласила:
— Я с подарками, — это заявление оказалось совершенно излишним, поскольку она вся была увешана свертками разнообразных форм, в дорогой упаковке, — для любимой племяшки.
Урсула покосилась на Памелу и виновато пожала плечами. Памела закатила глаза.
Урсула не виделась с Иззи уже несколько месяцев: в последний раз они с Хью буквально на минуту заехали в Суисс-Коттедж, чтобы отвезти Иззи ящик с дарами природы, — в Лисьей Поляне выдался небывалый урожай. («Кабачки? — недоумевала Иззи, разглядывая содержимое ящика. — И что прикажете с ними делать?»)
До этого Иззи как-то раз приехала к ним на выходные, но общалась исключительно с Тедди: водила его на дальние прогулки и без умолку засыпала вопросами.
— По-моему, она его отрезала от стада, — поделилась Урсула с Памелой.
— Зачем? — спросила Памела. — Чтобы съесть?
На допросе с пристрастием, который учинила ему Сильви, Тедди не сообщил ничего путного о причинах такого внимания со стороны тетки.
— Спрашивала, чем я занимаюсь, как дела в школе, какие у меня увлечения, какая любимая еда. С кем дружу. И все такое.
— Не иначе как вознамерилась его усыновить, — сказал Хью жене. — Или продать. Уверен, за Теда предложат хорошую цену.
Сильви пришла в ярость:
— Не смей говорить такие вещи, даже в шутку.
Но Иззи столь же внезапно утратила всякий интерес к Тедди, и эта история была забыта.
В первом распакованном свертке оказалась пластинка Бесси Смит, которую Урсула тут же поставила на патефон, привыкший к Элгару и к любимой опере Хью — «Микадо».{52}
— «Сент-Луис блюз»,{53} — назидательно сказала Иззи. — Послушайте, как звучит корнет! Урсула обожает эту музыку.
(«В самом деле? — Хью повернулся к Урсуле. — А я и не знал».)
Вслед за тем появилось изящное переводное издание Данте в тисненом сафьяновом переплете. Далее на свет была извлечена атласная, с кружевными вставками ночная сорочка от «Либерти» — «как ты знаешь, это излюбленный магазин твоей мамы». («Не по возрасту, — заявила Сильви. — Урсула носит фланелевые».) Следующим оказался флакончик духов «Шалимар» («новый аромат от „Герлена“, совершенно божественный»), который у Сильви получил все ту же оценку.
— И это говорит наша юная невеста, — заметила Иззи.
— Когда-нибудь, — поджав губы, процедила Сильви, — мы поговорим о том, какой подарок к шестнадцатилетию получила ты, Изобел.
— Il n'avait pas d'importance,[30] — небрежно бросила Иззи.
В конце концов из этого рога изобилия показалась бутылка шампанского. («Это уж точно ей не по возрасту!»)
— Поставь на лед, — распорядилась Иззи, протягивая шампанское Бриджет.
Хью озадаченно уставился на сестру:
— Ты что, воровать пошла?
— Ха, негритянские ритмы, — сразу отметил Хауи, когда друзья вернулись с прогулки и столпились в прихожей, распространяя вокруг себя легкий запах костра и еще чего-то трудноуловимого. («Жеребцом повеяло», — пробормотала Иззи, втянув носом воздух.)
Бесси Смит крутили уже по третьему разу.
— Если вслушаться, то неплохо, — признал Хью.
Хауи под эту музыку исполнил несколько странных, диковатых движений и стал нашептывать что-то на ухо Гилберту. Гилберт захохотал — слишком грубо для юноши, в чьих жилах течет пусть иноземная, но все же голубая кровь; тогда Сильви захлопала в ладоши, предложила: «Мальчики, как насчет отварных креветок?» — и повела их в столовую, слишком поздно заметив, что за ними тянется дорожка грязных следов.
— Пороху не нюхали, — высказался Хью, как будто этим объяснялась такая небрежность.
— И слава богу, — твердо сказала Сильви. — Пусть лучше растут такими, как есть.
— А теперь, — начала Иззи, когда по тарелкам разложили именинный торт, — мой главный подарок…
— Господи! — перебил Хью, не в силах более сдерживать досаду. — Кем это все оплачено, Иззи? У тебя денег ни гроша, одни долги. Ты же обещала, что научишься экономить.
— Не надо, — процедила Сильви.
Любое обсуждение финансовых вопросов (даже если речь шла о финансах Иззи) в присутствии посторонних вызывало у нее тихий ужас. Душу вдруг заволокло свинцовой тучей. Сильви понимала: это все из-за Тиффина.
— Все оплачено мною, — торжественно провозгласила Иззи. — И подарок этот не для Урсулы, а для Тедди.
— Для меня? — Тедди был застигнут врасплох. Ему не терпелось попробовать великолепный торт и просчитать шансы на добавку, не привлекая к себе особого внимания.
— Для тебя, милый мальчик, — подтвердила Иззи.
Тедди отшатнулся и от Иззи, и от ее подарка, положенного перед ним на стол.
— Ну же, разверни, — поторопила Иззи. — Бомбы там нет.
(Но выяснилось, что есть.)
Тедди осторожно снял дорогую упаковку. Внутри оказалось именно то, что прощупывалось снаружи: книга. Урсула, сидевшая напротив, попыталась разобрать перевернутое вверх ногами заглавие: «Приключения…»
— «Приключения Августа», — прочел во всеуслышание Тедди. — Дельфи Фокс.
(«Дельфи?» — переспросил Хью.)
— Почему у тебя сплошные «приключения»? — раздраженно спросила Сильви.
— Да потому, что жизнь — это приключение.
— Я бы сказала, это скорее гонка на выносливость, — сказала Сильви. — Или бег с препятствиями.
— Ну, дорогая, — протянул Хью, — неужели все так мрачно?
— Итак, — сказала Иззи, — вернемся к подарку для Тедди.
На плотной картонной обложке зеленого цвета сверкали золотом буквы, а также штрихованные рисунки, изображающие мальчика — по-видимому, ровесника Тедди — в школьном кепи. В руке у него была рогатка, у ног — лохматая собачка породы вест-хайленд-уайт-терьер. Взъерошенный мальчуган смотрел перед собой с шальным выражением лица.
— Это Август, — сказала Иззи, обращаясь к Тедди. — Что скажешь? Он списан с тебя.
— С меня? — испугался Тедди. — Совсем не похоже. И собака у меня не такая.
Это было нечто уму непостижимое.
— Могу подбросить кого-нибудь до города, — как ни в чем не бывало предложила Иззи.
— Неужели ты снова обзавелась машиной? — простонал Хью.
— Я оставила ее в дальнем конце подъездной дорожки, — проворковала Иззи, — чтобы тебя не раздражать.
Вся процессия устремилась по дорожке, чтобы осмотреть машину. Памела, еще на костылях, еле поспевала сзади.
— Нищие, увечные, хромые и слепые,{54} — сказала она Милли.
Та рассмеялась и заметила:
— Для ученой девы ты неплохо знаешь Библию.
— А как же, врага надо знать, — сказала Памела.
Несмотря на холод, все выскочили из дому без пальто.
— На самом деле, для этого времени года еще ничего, — отметила Сильви. — Не то что в тот год, когда ты родилась. Боже, сколько было снегу.
— Я знаю, — сказала Урсула.
Снежные заносы в день ее появления на свет вошли в семейное предание. Она слышала его столько раз, что уже начала думать, будто сама запомнила это зрелище.
— Скромный «остин», — сказала Иззи. — Малолитражка, хотя и четырехдверная. Но по цене близко не стояла к «бентли». Да что там говорить, это народный автомобиль, не чета твоему роскошеству, Хью.
— Куплен, естественно, в кредит, — поддел Хью.
— Ничего подобного: вся сумма внесена сразу, наличными. У меня есть издатель, у меня есть деньги, Хью. Обо мне не волнуйся.
Все пришли в восторг (или, в случае Хью и Сильви, отвели глаза) от сверкающего ярко-вишневого автомобиля, и в конце концов Милли сказала:
— Мне пора, у меня сегодня вечером открытый экзамен по хореографии. Большое спасибо за чудесный праздник, миссис Тодд.
— Постой, я тебя провожу, — вызвалась Урсула.
Возвращаясь хорошо знакомой кратчайшей дорогой, позади садов, Урсула увидела перед собой нечто уму непостижимое (не новенький «остин», разумеется, но все же): перед ней на четвереньках ползал Хауи, который шарил в кустах.
— Мяч не могу найти, — извиняющимся тоном выговорил он. — У твоего братишки взяли. Наверное, закатился в… — Сев на корточки, он беспомощно обвел глазами барбарис и буддлею.
— В посадки, — пришла ему на помощь Урсула. — Которые мы затеяли.
— Чего? — не понял он, вскочил как пружина и вдруг сделался рядом с нею великаном.
Вид у него был такой, будто он только что дрался на ринге. Под глазом темнел синяк. Фред Смит, который раньше служил помощником мясника, но теперь нашел место на железной дороге, занимался боксом. Когда-то Морис со своими дружками ездил в Ист-Энд, чтобы поболеть за него во время любительского турнира. По всей видимости, праздник закончился бурно. От Хауи пахло лавровишневой водой, как от Хью, и весь он почему-то сиял, как новенький шиллинг.
— Нашел? — спросила она. — Ты же мяч искал, да?
Голос у нее — даже на ее собственный слух — сделался каким-то скрипучим. Ей больше приглянулся красавчик Гилберт, но, столкнувшись с рослым, пышущим природной, животной силой Хауи, она вдруг перестала соображать.
— Тебе сколько лет? — спросил он.
— Шестнадцать. У меня сегодня день рождения. Ты ведь ел именинный торт.
По-видимому, не только она перестала соображать.
— Ха-а, — двусмысленно протянул он, будто не договорил, отметила Урсула, свое имя и в то же время удивился такому подвигу, как достижение шестнадцати лет. — Ты вся дрожишь, — прибавил Хауи.
— Сегодня морозно.
— Давай я тебя согрею, — предложил он и — нечто невообразимое — взял ее за плечи, притянул к себе и, вынужденно согнувшись в три погибели, накрыл ее губы своим большим ртом.
То, что он сделал дальше, трудно было назвать поцелуем. Он уперся своим огромным, прямо бычьим, языком в преграду ее зубов, и Урсула с изумлением поняла: он ждет, чтобы она раскрыла рот и впустила туда его язык. От этого недолго было задохнуться. Ей на ум непрошено пришел кухонный пресс, которым пользовалась миссис Гловер, когда готовила язык.
Урсула пыталась решить, что ей делать дальше; от запаха лавровишневой воды и нехватки воздуха у нее помутилось в голове, но тут где-то совсем близко раздался крик Мориса:
— Хауи! Уезжаем без тебя, дружище!
Рот Урсулы почувствовал свободу, а Хауи, будто забыв обо всем на свете, прокричал в ответ: «Иду!» — да так оглушительно, что у нее чуть не лопнули барабанные перепонки. Он бросился напролом через кусты, а Урсула, застыв на месте, ловила ртом воздух.
Как в тумане, она приплелась домой. Все по-прежнему стояли на подъездной дорожке; на самом деле прошли считаные минуты, которые показались ей часами, как в лучших сказках. На обеденном столе кошка Хетти деликатно лизала руины торта. Рядом валялась книга «Приключения Августа», с жирным пятном на обложке. Сердце Урсулы все еще колотилось после объятий Хауи. В день своего шестнадцатилетия она нежданно-негаданно узнала, что такое настоящий поцелуй, — это ли не достижение? Бесспорно, она сейчас прошла под триумфальной аркой женственности. А будь с нею Бенджамин Коул, все сложилось бы просто идеально!
К ней подбежал не на шутку расстроенный Тедди, «братишка»:
— Они мяч мой потеряли.
— Знаю, — сказала Урсула.
Он открыл книгу на титульном листе, где размашистым почерком Иззи было написано: «Моему племяннику Тедди. Милому Августу».
— Глупость какая-то, — нахмурился Тедди.
Урсула взяла со стола недопитый бокал шампанского со следами ярко-красной помады, отлила половину в стаканчик из-под желе и протянула Тедди:
— Чин-чин.
Они чокнулись и выпили до дна.
— С днем рождения, — сказал Тедди.
Май 1926 года.
В начале мая Памела, которая теперь обходилась без костылей и начала играть в теннис, узнала, что вступительные экзамены в Кембридж она провалила.
— Перенервничала, — сказала она. — Увидела пару незнакомых вопросов — и поплыла, вот и все. Нужно было зубрить получше или хотя бы взять себя в руки, подумать — глядишь, и справилась бы.
— Есть ведь и другие университеты, раз уж тебе так хочется быть синим чулком, — сказала ей Сильви, которая в глубине души считала, что ученость девушкам ни к чему. — Но в конце-то концов, высшее призвание женщины — быть матерью и женой.
— Ты советуешь мне променять горелку Бунзена на кухонную плиту?
— Что наука дала миру, кроме новых средств уничтожения людей? — сказала Сильви.
— Да, жаль, конечно, что с Кембриджем ничего не вышло, — сказал Хью. — Вот Морис явно получит диплом с отличием, а ведь он полный остолоп.
Хью купил ей в утешение велосипед с женской рамой, и Тедди спросил, какой подарок получит он, если провалит экзамен.
— Ну-ну, полегче, — рассмеялся Хью. — Слышу голос Августа.
— Ой, пожалуйста, не начинай.
Тедди содрогался при любом упоминании пресловутой книжки. В пику им всем (и в первую очередь Тедди) «Приключения Августа» пользовались бешеным успехом, «сметались с прилавков» и уже выдержали три переиздания, по словам Иззи, которая «сколотила приличное состояние на авторских гонорарах» и переехала в квартиру на Овингтон-сквер. Помимо всего прочего, в интервью какой-то газете она упомянула «прототип», своего «очаровательного сорванца-племянника».
— Хорошо еще, что без имени, — приговаривал Тедди, цепляясь за последнюю ниточку надежды.
В знак примирения Иззи (через месяц после смерти Трикси, по которой Тедди очень горевал) подарила ему щенка породы вест-хайленд-уайт, как у Августа, — никто из домочадцев не сделал бы такой выбор. Кличку она дала ему сама: естественно, Джок — металлический квадратик с такой гравировкой крепился к дорогому ошейнику.
Сильви предложила переименовать его в Лоцмана.
— Так звали собаку Шарлотты Бронте, — объяснила она Урсуле.
(«Настанет день, — сказала Урсула Памеле, — когда наше с мамой общение будет ограничиваться именами великих писателей прошлого. Все к тому идет».)
Щенок уже откликался на Джока, никому не хотелось сбивать его с толку, и он остался при своем имени, а со временем все домашние привязались к нему сильнее, чем к прежним собакам, и простили ему даже нежелательную историю его появления в доме.
Как-то субботним утром приехал Морис — на этот раз вдвоем с Хауи, потому что Гилберта исключили «за неблаговидный поступок». Когда Памела поинтересовалась, в чем же он заключался, Сильви ответила, что «неблаговидный» как раз и означает «не подлежащий дальнейшему обсуждению».
Урсула нередко обращалась мыслями к Хауи. Не столько к его внешнему облику (оксфордские сумки, рубашка с мягким воротничком, набриолиненные волосы), сколько к тому обстоятельству, что он проявил чуткость, отправившись на поиски принадлежавшего Тедди мяча. Доброта отбрасывала свет на его необычайную, будоражащую инаковость, которая включала три грани: великан, мужчина, американец. Несмотря на свои смешанные чувства, она разволновалась, когда он легко выпрыгнул из открытого автомобиля, припаркованного у входа в Лисью Поляну.
— Привет, — сказал он, завидев Урсулу, и она поняла, что воображаемый поклонник даже не помнит, как ее зовут.
Сильви и Бриджет заварили кофе и на скорую руку напекли целое блюдо оладий.
— Мы ненадолго, — предупредил Морис, и Сильви ответила:
— Вот и хорошо, а то у меня еды не хватит прокормить двух таких здоровяков.
— Нам в Лондон нужно успеть, — продолжал Морис, — там забастовка.
Хью удивился. Кто бы мог подумать, сказал он, что политические симпатии Мориса на стороне бастующих рабочих, а Морис, в свою очередь, удивился, что отец мог такое предположить. Они собирались поработать машинистами поездов, водителями автобусов и вообще сделать все возможное, «чтобы жизнь страны не останавливалась».
— Я и не знал, что ты можешь работать машинистом поезда, Морис, — сказал Тедди, впервые проявляя интерес к старшему брату.
— Да хотя бы истопником, — досадливо бросил Морис, — невелика наука.
— Не истопником, а кочегаром, — поправила Памела. — Это квалифицированный труд. Не веришь — спроси у своего приятеля Смити.
От этой реплики Морис почему-то как с цепи сорвался.
— Вы пытаетесь укрепить цивилизацию, охваченную предсмертной агонией. — Хью старался говорить будничным тоном, словно о погоде. — Особого смысла в этом нет.
Тут Урсула вышла из комнаты. Если и было для нее что-нибудь скучнее размышлений о политике, так это политические дискуссии.
И тогда. Нечто уму непостижимое. Снова. Когда она бежала вверх по ступенькам к себе в спальню, чтобы взять какой-то невинный предмет — книжку, носовой платок, потом она никак не могла вспомнить, что именно, — ее чуть не сбил с ног Хауи, который спускался с верхней площадки.
— Я туалет ищу, — сказал он.
— У нас в доме только один, — сказала Урсула, — и то не…
Ее прервали на полуслове и бесцеремонно прижали к блеклым цветочным обоям, которые не менялись со времени постройки дома.
— Красотка, — сказал он, дохнув на нее запахом мяты.
А потом великан Хауи снова начал ее толкать и тискать. На этот раз дело не ограничилось языком, а приняло совсем другой, невыразимо интимный оборот. Она хотела запротестовать, но даже пикнуть не успела: огромная ручища накрыла ее рот, а точнее, половину лица, и он с ухмылкой сказал: «Ш-ш-ш», как будто они были заговорщиками в какой-то игре. Другой рукой он стал шарить у нее под одеждой, и Урсула взвизгнула от ужаса. Тогда он привалился к ней всем туловищем, как бычки на Нижнем поле приваливались к воротам. Она пыталась сопротивляться, но он был вдвое, втрое больше — она оказалась зажата, как мышь в лапах кошки Хетти.
Урсула хотела посмотреть, что делает его другая рука, но видела лишь квадратный подбородок и светлую щетину, незаметную на расстоянии. Ей доводилось видеть своих братьев голышом, и она знала, что находится у них между ног: сморщенная мошонка, маленький краник, но это не имело ничего общего с тем твердым поршнем, который, как боевое оружие, сейчас разрывал ей внутренности. В ней образовалась брешь. Арка, ведущая к женственности, оказалась не триумфальной, а жестокой и предельно равнодушной.
Вскоре Хауи издал бычий рык и с той же ухмылкой отлепился от ее тела.
— Англичаночки, — выговорил он, качая головой и посмеиваясь.
Хауи почти укоризненно погрозил ей пальцем, словно она сама подстроила это мерзкое происшествие, и сказал:
— А ты ничего!
Напоследок он заржал и бросился вниз по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки; можно было подумать, их поспешная близость стала лишь небольшим препятствием на его пути.
Урсула осталась разглядывать цветочные обои. Раньше она не замечала, что на них изображены цветки глицинии, — точно такие же образчики флоры увивали козырек над крыльцом черного хода. Видимо, то, что с ней произошло, в литературе называется «дефлорацией», подумала Урсула. Ей всегда казалось, что это красивое слово.
Через полчаса — полчаса дум и переживаний, более глубоких, чем сулило обычное субботнее утро, — она спустилась по лестнице. Сильви и Хью стояли на пороге и вежливо махали вслед удаляющейся машине Хауи.
— Слава богу, что они не остались, — выдохнула Сильви. — Я бы не вынесла хамства Мориса.
— Идиоты, — радостно добавил Хью. — Все в порядке? — спросил он, заметив в коридоре Урсулу.
— Да, — сказала она. Любой другой ответ был немыслим.
Урсула с большей легкостью, чем предполагала, выбросила из головы этот случай. В конце-то концов, разве Сильви не говорила ей, что неблаговидный поступок не подлежит дальнейшему обсуждению? Урсула мысленно нарисовала шкаф, самый простой, из соснового теса. Задвинула его в угол, положила Хауи вместе с лестницей черного хода на верхнюю полку и решительно заперла на ключ.
Конечно, девушка должна остерегаться встреч на черной лестнице, а в кустах — тем более; это хорошо знали героини готических романов, которые обожала Бриджет. Но кто же мог подумать, что реальность окажется такой мрачной и кровавой? Видимо, он почуял в ее натуре что-то порочное, неведомое даже ей самой. Перед тем как повернуть ключ в замочной скважине, Урсула не раз перебрала в уме все подробности, пытаясь понять, в чем ее вина. Наверное, у нее на лбу написано нечто такое, что одни люди способны прочесть, а другие — нет. Иззи прочла. Что-то злое к нам спешит.{55} И это злое — она сама, Урсула.
Лето шло своим чередом. Памелу приняли в университет Лидса, на химический факультет; она сказала, что даже рада, потому что в провинции люди «более искренни» и лишены снобизма. Она делала успехи в теннисе: играла с Герти, выступала в смешанном парном разряде с Дэниелом Коулом и с его братом Саймоном. Время от времени давала Урсуле свой велосипед, и та отправлялась в дальние поездки вместе с Милли — обе визжали, мчась по склонам на свободном ходу. Иногда Урсула совершала неторопливые прогулки по деревенским улицам с Тедди и Джимми, а под ногами у них кружил Джок. В отличие от Мориса, и Тедди, и Джимми тянулись к своим сестрам.
Памела с Урсулой возили младших братьев на однодневные экскурсии в Лондон, ходили вместе с ними в Музей естественной истории, Британский музей, Ботанический сад в Кью, но никогда не сообщали Иззи, что собираются в город. Она вновь переехала, теперь у нее был просторный особняк в Холланд-Парке («вполне артистическое endroit»). Как-то раз, гуляя по Пикадилли, они заметили в витрине книжного магазина целую стопку «Приключений Августа», а рядом — «фотопортрет автора, мисс Дельфи Фокс, работы м-ра Сесила Битона».{56} Иззи выглядела на нем как кинозвезда или светская красавица.
— Фу черт, — пробормотал Тедди, и Памела, которая в тот день была in loco parentis,[31] даже не одернула брата.
В Эттрингем-Холле опять состоялся праздник. После тысячелетнего владения усадьбой Донты покинули эти места; леди Донт так и не оправилась после истории с убийством маленькой Анджелы, и теперь «Холлом» владел довольно загадочный человек, некий мистер Ламберт — кто говорил, шотландец, кто — бельгиец, но никому не удавалось побеседовать с ним достаточно долго, чтобы разгадать его происхождение. Молва гласила, что он сколотил свое состояние во время войны, но, по общему мнению, человек этот был застенчив и необщителен. В деревенском зале собраний по пятницам устраивались танцевальные вечера, и на одном из них появился дочиста отмытый от сажи Фред Смит, который по очереди пригласил Памелу, Урсулу и трех старших сестер Шоукросс. Вместо оркестра играл патефон, а танцы исполнялись только старомодные — под запретом были и чарльстон и блэкботтом; Урсула охотно кружилась в чинном вальсе с Фредом Смитом, который оказался на удивление хорошим партнером. Вот было бы здорово, подумала Урсула, обзавестись таким поклонником, как Фред, хотя Сильви, конечно, такого бы не потерпела. («Железнодорожник?!»)
От этих мыслей дверца шкафа вдруг распахнулась, и мерзкий эпизод на черной лестнице вывалился наружу.
— Постойте, мисс Тодд, — сказал Фред Смит, — на вас лица нет.
И Урсуле пришлось сослаться на жару и отговориться необходимостью подышать свежим воздухом в одиночестве. Вообще говоря, в последнее время ее часто подташнивало. Сильви объясняла это летней простудой.
Морис, как и ожидалось, получил диплом с отличием («Каким образом?» — недоумевала Памела) и на пару недель приехал домой, чтобы отдохнуть перед стажировкой в Линкольнс-Инн.{57} Хауи, судя по всему, вернулся к своим «предкам», у которых был летний дом на берегу пролива Лонг-Айленд. Морис злился, что его туда не позвали.
— На кого ты похожа? — сказал он как-то Урсуле, растянувшись на шезлонге с журналом «Панч» и запихивая в рот изрядный кусок кекса с джемом, что испекла миссис Гловер.
— Что значит «на кого я похожа»?
— Расплылась как корова.
— Как корова?
Если честно, то ее летние платья едва застегивались, а руки-ноги сделались какими-то пухлыми.
— Детский жирок, милая, — сказала Сильви. — Я и сама этого не избежала. Меньше сдобы, больше тенниса — вот и все лекарство.
— Жутко выглядишь, — сказала ей Памела. — Что с тобой такое?
— Понятия не имею, — ответила Урсула.
А потом ей в голову пришло кое-что по-настоящему жуткое, настолько ужасное, настолько позорное, настолько непоправимое, что от одной этой мысли у нее внутри все полыхнуло огнем. Она потихоньку раскопала в сундуке у Сильви брошюру «Что нужно знать детям и девушкам о репродуктивных функциях организма» доктора Беатрисы Уэбб. Теоретически брошюра хранилась под замком, но замок никогда не запирался, потому что Сильви давным-давно потеряла ключ. Как оказалось, ученую даму менее всего занимали вопросы репродуктивных функций. Она советовала отвлекать юных девушек от нежелательных тем, «давая им вдоволь домашнего хлеба, выпечки, овсяной каши, пудингов и приучая регулярно обмывать интимные части тела холодной водой». Ясно, что никакого проку от таких советов не было. Урсула содрогнулась, вспомнив, как выглядели «интимные части тела» Хауи и как они разворотили ее собственные «интимные части» в одном-единственном пакостном совокуплении. Неужели Сильви и Хью занимались тем же? Она не могла представить, чтобы ее мама согласилась на такую гадость.
Украдкой она полистала медицинскую энциклопедию миссис Шоукросс. Шоукроссы уехали отдыхать в Норфолк, но их горничная ничего не заподозрила, когда Урсула появилась на пороге черного хода и сказала, что хочет посмотреть одну книгу.
В энциклопедии объяснялась механика «полового акта», который, очевидно, совершался исключительно на «супружеском ложе», а вовсе не на черной лестнице, по пути наверх, когда ты идешь за носовым платком или книжкой. Кроме того, в энциклопедии подробно освещались последствия неудавшегося похода за носовым платком или книжкой: задержка месячных, тошнота, прибавка в весе. И так, надо понимать, девять месяцев. А ведь сейчас уже стояла середина июля. Скоро придется по утрам втискиваться в синее форменное платье-сарафан и залезать вместе с Милли в школьный автобус.
Урсула стала подолгу бродить в одиночестве. Поделиться с Милли не было возможности (да и желания тоже, будь ее подружка рядом), а Памела уехала вожатой в Девон, в женский скаутский лагерь. Урсулу никогда не тянуло к скаутскому движению, о чем она теперь пожалела, — возможно, ее бы научили давать отпор таким, как Хауи. Преспокойно брать носовой платок или книжку и не попадать при этом ни в какие передряги.
— У тебя какие-то неприятности, милая? — спросила Сильви, когда они вместе с Урсулой занимались штопкой.
Сильви уделяла внимание детям только с глазу на глаз. Всем скопом они являли собой неуправляемое стадо, но поодиночке каждый становился личностью.
Урсула представила, что можно на это ответить. Помнишь друга Мориса, его звали Хауи? Кажется, я ношу его ребенка. Она покосилась на Сильви: та безмятежно латала дырку на носке Тедди. Ничто в ее облике не напоминало женщину, которой разворотили «интимные части тела». (Слово «вагина», почерпнутое из медицинской энциклопедии миссис Шоукросс, никогда не произносилось в доме Тоддов.)
— Нет, никаких, — ответила Урсула. — У меня все в порядке. Все отлично.
После обеда она дошла до станции, села на скамейку и стала планировать, как бросится под проносящийся мимо скорый поезд, но ближайший тихоходный состав, идущий до Лондона, пыхтя, остановился у перрона, и от этого привычного зрелища ей захотелось плакать. У нее на глазах из паровозной кабины спустился Фред Смит в замасленном комбинезоне и с черной от угольной пыли физиономией. Заметив Урсулу, он подошел к ней:
— Надо же, какое совпадение, собираетесь ехать на моем поезде?
— У меня билета нет, — ответила Урсула.
— Не беда, — сказал Фред, — я контролеру кивну да подмигну, он сразу поймет, что мы с вами добрые друзья.
Значит, они в друзьях с Фредом Смитом? Утешительная новость. Конечно, узнай он, в каком она положении, дружбе тут же пришел бы конец. Такая подруга никому не нужна.
— Да, хорошо, спасибо, — сказала она.
Отсутствие билета сейчас казалось такой мелочью.
Фред забрался в кабину локомотива. Станционный смотритель двинулся вдоль перрона, захлопывая вагонные двери с такой решимостью, будто им не суждено было открыться вновь. Из трубы повалил дым; Фред Смит, высунув голову из окна кабины, прокричал:
— Живей, мисс Тодд, не то останетесь!
И она послушно вошла в вагон.
Смотритель дал два свистка, короткий и длинный, и поезд отошел от станции. Примостившись на теплом плюшевом сиденье, Урсула думала, как быть дальше. Можно затеряться на улицах Лондона среди других безутешных падших женщин. Или свернуться клубком на скамье в парке и ночью замерзнуть до смерти, правда в разгар лета морозов ждать не приходилось. Или войти в Темзу и довериться приливу, который бережно понесет тебя мимо Уоппинга, Ротерхайта, Гринвича, прямо до Тилбери, а там — в открытое море. Вот удивятся родные, когда ее утонувшее тело выловят из пучины. Сильви нахмурится, сжимая в пальцах штопальную иглу: Но она всего лишь пошла пройтись: сказала, что наберет у дороги лесной малины. Урсула виновато вспомнила белую фаянсовую мисочку, которую спрятала в кустах, чтобы вытащить на обратном пути. На дне тонким слоем лежали мелкие кислые ягоды, а пальцы Урсулы до сих пор были перепачканы красным.
До самого вечера она бродила по бескрайним лондонским паркам: Сент-Джеймс, Грин-парк, мимо дворца — в Гайд-парк, оттуда в Кенсингтонский сад. Удивительно, какой долгий путь можно проделать в Лондоне, практически не ступая на тротуар и не переходя улицу. Денег у нее с собой, конечно, не было — глупейшая ошибка, как она сейчас поняла; даже чашку чая не выпить в Кенсингтоне. Рядом не было Фреда Смита, «чтоб за ней приглядеть». От жары, усталости и пыли она ощущала себя иссушенной травинкой из Гайд-парка.
Можно ли пить воду из озера Серпентайн? Первая жена Шелли утопилась именно здесь, но Урсула предполагала, что в такую погоду, когда толпы людей высыпали погреться на солнце, непременно найдется какой-нибудь мистер Уинтон, который бросится в воду, чтобы спасти утопающую.
На самом деле она, конечно, знала, куда идет. Выбора у нее не было.
— Боже, что с тобой стряслось? — воскликнула Иззи, театральным жестом распахивая парадную дверь, как будто ожидала более интересных гостей. — Что за вид?
— Я весь день бродила по городу, — выговорила Урсула. — Без денег, — добавила она. — И еще у меня, кажется, будет ребенок.
— А ну, заходи, — скомандовала Иззи.
А теперь Урсула очутилась в Белгравии, на неудобном стуле в каком-то большом доме. Безликая комната — видимо, бывшая столовая — годилась разве что для ожидания. Голландский натюрморт над камином и пыльные хризантемы в вазе на журнальном столике не позволяли предположить, что творится в других помещениях. Все происходящее никак не напоминало о гнусном эпизоде на черной лестнице. Кто бы знал, с какой легкостью можно соскользнуть из одной жизни в другую. Урсула задумалась: что сказал бы ей в такой ситуации доктор Келлет?
После неожиданного появления племянницы на Мелбери-роуд Иззи уложила ее в гостевой спальне, и Урсула, рыдая под атласными одеялами, старалась не слушать малоправдоподобные телефонные россказни Иззи, доносившиеся из коридора.
— Да знаю я! Она просто появилась на пороге, бедная овечка… соскучилась… хотела походить по музеям и так далее, в театр, что тут особенного?.. Нельзя же быть таким тираном, Хью…
Хорошо, что она не попала на Сильви, — с той разговор был бы короткий. В итоге условились, что Урсула пару дней проведет в Лондоне, чтобы «походить по музеям и так далее».
Закончив разговор, Иззи вошла в спальню с небольшим подносом.
— Бренди, — сказала она. — И гренки с маслом. Уж извини, но с ходу больше ничего предложить не могу. Какая же ты дуреха, — вздохнула она. — Есть ведь всякие средства, понимаешь; лучше предохраняться до того, чем после дергаться.
Урсула не могла взять в толк, о чем она говорит.
— Ты должна от него избавиться, — продолжала Иззи. — Договорились?
Ответом на этот вопрос стало прочувствованное «да».
В приемную заглянула женщина — по виду медсестра. Халат на ней был так туго накрахмален, что мог бы стоять сам по себе.
— Проходи, — сухо сказала она, даже не назвав Урсулу по имени.
Урсула поплелась за ней, как агнец на заклание.
Иззи — скорее в деловой, нежели в сочувственной манере — высадила племянницу из машины, бросив «ни пуха», и пообещала заехать за ней «позже». Урсула не представляла, что ждет ее в промежутке между «ни пуха» и «позже», но догадывалась, что ничего хорошего. Какое-нибудь тошнотворное зелье или целый лоток огромных таблеток. А также выволочка по поводу ее моральных устоев и личных качеств. Она была готова потерпеть, коль скоро это значило, что в результате можно будет перевести часы назад. Какой величины сейчас этот младенец? — задумалась Урсула. Торопливые поиски в медицинской энциклопедии Шоукроссов не давали внятного ответа. Она предполагала, что он выйдет наружу с усилием, а потом его завернут в шаль, положат в колыбельку и будут окружать заботой, пока не найдут каких-нибудь приличных людей, которые так же сильно желают иметь ребенка, как Урсула желает его не иметь. А потом она сядет в поезд, пройдется по Черч-лейн, вытащит из кустов белую мисочку со скудным урожаем малины и как ни в чем не бывало появится в Лисьей Поляне, словно оставив позади одни только «походы по музеям и так далее».
Это была совершенно заурядная комната. Высокие окна, шторы с фестонами и кистями. Шторы, казалось, остались от прежней жизни здания, равно как и мраморный камин, в котором сейчас теплился газовый огонь; на каминной полке стояли простые часы с крупным циферблатом. Неуместными выглядели только зеленый линолеум на полу и операционный стол в центре. Пахло здесь, как в школьной химической лаборатории. Урсула не поняла, зачем на тележке, накрытой льняной салфеткой, разложен целый арсенал устрашающих металлических инструментов. Возможно, они пригодились бы мяснику, но явно не имели отношения к младенцу. Колыбели не было и в помине. У нее дрогнуло сердце.
Какой-то мужчина, старше Хью, в длинном медицинском халате, торопливо, будто мимоходом, войдя в комнату, приказал Урсуле забраться на операционный стол и сунуть ноги «в стремена».
— В стремена? — переспросила Урсула. Еще лошадей тут не хватало.
Она так и не поняла, что от нее требуется, пока медсестра, уложив ее на спину, не задрала ей ноги.
— Мне будут делать операцию? — забеспокоилась Урсула. — Я же не больна.
Медсестра опустила ей на лицо маску и сказала:
— Считай от десяти до одного.
— Зачем? — хотела спросить Урсула, но не успела: комната исчезла вместе со всем, что в ней находилось.
Очнулась она, как в дурмане, на пассажирском сиденье принадлежавшего Иззи «остина».
— Скоро будешь как огурчик, — сказала Иззи. — Не беспокойся, это наркоз отходит. Некоторое время помаешься.
Откуда только Иззи знала такие подробности этой ужасающей процедуры?
На Мелбери-роуд Иззи помогла ей дойти до постели, и Урсула забылась глубоким сном под атласными одеялами в гостевой комнате. Когда за окнами уже стемнело, Иззи опять пришла к ней с подносом.
— Суп из бычьих хвостов, — торжественно объявила она. — Консервированный.
От Иззи пахло спиртным, чем-то приторно-сладким, а под слоем косметики и напускным оживлением проглядывало изнеможение. Урсула поняла, что стала ей страшной обузой. Она с трудом села в кровати. Запахи алкоголя и бычьих хвостов сделали свое дело: Урсулу вырвало прямо на атласное великолепие.
— О боже. — Иззи зажала рот ладонью. — Я на самом деле не создана для таких испытаний.
— Что с ребенком? — спросила Урсула.
— Ты о чем?
— Что с ребенком? — повторила Урсула. — Для него подыскали приличную семью?
Среди ночи Урсула проснулась; ее снова вырвало, и она провалилась в сон, не успев ни убрать за собой, ни позвать Иззи. А утром у нее начался жар. Невыносимый жар. Сердце колотилось, каждый вдох давался с трудом. Она попыталась выбраться из постели, но голова кружилась, а ноги не слушались. Все, что было потом, вспоминалось как в тумане. Иззи, очевидно, вызвала Хью: Урсула почувствовала на своем липком лбу прохладную ладонь, а когда открыла глаза, увидела ободряющую отцовскую улыбку. Он сидел на краешке кровати, не снимая плаща. Урсулу вытошнило на его одежду.
— Мы отвезем тебя в больницу, — сказал Хью, ничуть не рассердившись. — У тебя небольшая инфекция.
Где-то на заднем плане раздавались бурные протесты Иззи.
— Меня засудят, — шипела она, а Хью отвечал:
— Отлично. Надеюсь, тебя бросят в камеру и выкинут ключ. — Подняв Урсулу на руки, он сказал: — На «бентли», думаю, быстрее доберемся.
Урсула чувствовала себя невесомой, она словно плыла по воздуху. В очередной раз она пришла в себя в неуютной больничной палате; там уже поджидала Сильви; ее неподвижное лицо было страшным.
— Как ты могла? — только и сказала она.
Урсула обрадовалась, когда наступил вечер и место Сильви занял Хью.
Во время дежурства Хью прилетела черная летучая мышь. Ночь потянулась к Урсуле своей дланью, и Урсула поднялась ей навстречу. С облегчением и даже с радостью она ощутила сверкающий, лучезарный мир, до которого не докричаться, то место, где откроются все тайны. Ее обняла темнота, бархатная подруга.
В воздухе плясал снег, мелкий, как тальк, ледяной, как восточный вечер на младенческой коже… но тут Урсула рухнула спиной на больничную койку, и ее рука осталась отвергнутой.
На бледно-зеленое больничное покрывало упал ослепительно-яркий косой луч света. Хью спал; лицо его было безвольным и усталым. Он сидел в неудобной позе на стуле у ее кровати. Одна брючина слегка задралась, и Урсула видела сползший хлопчатобумажный носок серого цвета и гладкую кожу отцовской голени. Когда-то он был как Тедди, подумала Урсула, а Тедди в один прекрасный день станет таким, как он. Мальчик в мужчине, мужчина в мальчике. Ей стало грустно до слез. Хью открыл глаза, встретился с ней взглядом, слабо улыбнулся и сказал:
— Привет, медвежонок. С возвращением.
Август 1926 года.
Авторучку следует держать свободно и под таким углом, который облегчает написание стенографических знаков. Запястье не должно опираться на блокнот и на письменный стол.
До конца лета она прозябала. Сидела в саду под яблонями и пыталась читать учебник скорописи. На семейном совете было решено, что в школу она не вернется, а вместо этого пойдет осваивать стенографию и машинопись.
— Не пойду я в школу, — сказала она. — Не могу, и все.
Заходя в комнату, где находилась Урсула, Сильви распространяла вокруг себя пронизывающий холод. Бриджет и миссис Гловер не могли уразуметь, почему «серьезное заболевание», которое Урсула подхватила в Лондоне, когда была в гостях у тетки, настолько отдалило Сильви от дочери: они ожидали как раз обратного. Иззи, естественно, было отказано от дома. Persona non grata in perpetuam.[32] Правду знала одна Памела, которая по крупицам вытянула из Урсулы все историю от начала до конца.
— Он взял тебя силой, — кипятилась она. — С какой стати ты решила, что сама виновата?
— Но последствия… — прошептала Урсула.
Сильви, конечно, винила только Урсулу.
— Ты растоптала свою честь, свою личность, свою репутацию.
— Но никто же не знает.
— Достаточно того, что я знаю.
— Твои рассуждения словно позаимствованы из романов Бриджет, — сказал жене Хью.
Неужели Хью читал те же романы, что и Бриджет? Вряд ли.
— А если честно, — продолжил он, — ты рассуждаешь как моя мать.
(«Хуже не бывает, — говорила Памела, — но и это пройдет».)
Даже Милли поверила в ее легенду.
— Заражение крови! — воскликнула она. — Это настоящая драма. Страшно было в больнице? Нэнси говорила — ей Тедди рассказывал, — что ты была на грани смерти. Мне бы такие приключения.
Как же далеко отстоит смерть от грани смерти. Их, по сути, разделяет целая жизнь. Но что делать с этой жизнью, ради которой ее спасали, Урсула не знала.
— Я бы хотела снова записаться к доктору Келлету, — сказала она Сильви.
— Он, по-моему, больше не практикует, — равнодушно ответила та.
Урсула все еще ходила с длинными волосами — главным образом, в угоду Хью, но как-то раз поехала вместе с Милли в Биконсфилд и сделала короткую стрижку. Это был акт покаяния: она почувствовала себя не то мученицей, не то монашкой. Где-то между этими двумя вехами, сказала она себе, и пройдет вся оставшаяся жизнь.
Хью, по-видимому, больше удивился, чем расстроился. После всего, что произошло в Белгравии, стрижка выглядела не более чем безобидной пародией.
— Силы небесные, — сказал Хью, когда она вышла к ужину, состоявшему из неаппетитных телячьих котлет а-ля Рюсс («Как собачья еда», — пробурчал Джимми, который отличался таким зверским аппетитом, что вполне мог бы слопать ужин Джока). — Ты изменилась до неузнаваемости.
— Это же хорошо, правда? — сказала Урсула.
— Мне и раньше Урсула нравилась, и сейчас, — заметил Тедди.
— Похоже, только тебе, — пробормотала Урсула.
Сильви издала какой-то звук, недотянувший до слова, а Хью сказал:
— Ну зачем же так, я считаю, что ты…
Но она так и не узнала, что считает Хью, потому что нетерпеливый стук дверной колотушки возвестил прибытие взволнованного майора Шоукросса, который хотел узнать, не у них ли его дочка Нэнси.
— Извините, что помешал вашему ужину, — сказал он, медля на пороге столовой.
— Ее здесь нет, — сказал Хью, хотя отсутствие Нэнси было очевидным.
Майор Шоукросс хмуро уставился на котлеты.
— Пошла за листьями для гербария, — объяснил он. — Вы же знаете, что это за ребенок. — Это было адресовано Тедди, задушевному другу Нэнси.
Нэнси любила природу и вечно собирала какие-то веточки, шишки, ракушки, гальку и кости, будто святыни древней религии. «Дитя природы», называла ее миссис Шоукросс («Нашла чем хвалиться», — говорила Сильви).
— Приспичило ей найти дубовые листья, — сказал майор Шоукросс, — а у нас в имении дубы не растут.
За этим последовала краткая дискуссия о повсеместном вымирании дубов, а потом наступило тягостное молчание. Полковник Шоукросс прочистил горло:
— Роберта говорит, Нэнси ушла более часа назад. Я пробежал по дороге из конца в конец, но ее не дозвался. Ума не приложу, где она может быть. Винни и Милли тоже отправились на поиски.
Майор Шоукросс на глазах стал пепельно-серым. Сильви протянула ему стакан воды и сказала:
— Присядьте.
Он как будто не слышал. Сомнений нет, подумала Урсула: он вспомнил Анджелу.
— По-видимому, нашла что-нибудь интересное, — предположил Хью, — птичье гнездо или кошку с котятами. Вы же ее знаете.
Все считали само собой разумеющимся, что знают Нэнси. Майор Шоукросс, взяв со стола ложку, сверлил серебро невидящим взглядом:
— Она к ужину не пришла.
— Я с вами, на поиски. — Тедди вскочил из-за стола.
Он тоже знал Нэнси: она никогда не пропускала ужин.
— И я, — вызвался Хью, ободряюще похлопав майора Шоукросса по спине и забыв о телячьих котлетах.
— А мне можно? — спросила Урсула.
— Нет, — отрезала Сильви. — И Джимми тоже нельзя. Оставайтесь здесь, мы с вами поищем ее в садах.
Ледник в этот раз не понадобился. Нэнси отправили в больничный морг. Нашли ее в старом пустом желобе, еще теплой.
— Со следами надругательства, — делился Хью с Сильви, а Урсула, как шпионка, таилась под дверью утренней гостиной. — Две девочки за три года, таких совпадений не бывает, верно? Задушена в точности как Анджела.
— Среди нас живет монстр, — изрекла Сильви.
Обнаружил Нэнси не кто иной, как майор Шоукросс.
— Слава богу, что не бедняга Тед, как в прошлый раз, — сказал Хью. — Он бы сломался.
Тедди все равно сломался. Не одну неделю молчал. А заговорив, сказал, что ему изрезали всю душу.
— Раны заживают, — сказала Сильви. — Даже самые глубокие.
— Это действительно так? — спросила Урсула, вспоминая глицинию на обоях, приемную в Белгравии, а Сильви ответила:
— Ну, не всегда. — И даже не потрудилась солгать.
Всю первую ночь они слышали вопли миссис Шоукросс. После этого у нее перекосило лицо, и доктор Феллоуз установил, что она перенесла «небольшой инсульт».
— Бедная несчастная женщина, — сказал Хью.
— Она за своими девочками совершенно не следит, — возразила Сильви. — Отпускает их на все четыре стороны. Вот и расплачивается теперь за свое легкомыслие.
— Ох, Сильви, — с грустью выговорил Хью, — у тебя сердце есть?
Памела уехала в Лидс. Хью отвез ее на своем «бентли». Дорожный сундук не поместился в багажник автомобиля, пришлось отправить его поездом.
— В таком сундуке покойника спрятать можно, — сказала Памела.
Она собиралась поселиться в женском общежитии; ей уже сообщили, что ее соседкой по комнате станет девушка из Мэкклсфилда, Барбара.
— Как дома, — решил подбодрить ее Тедди, — только вместо Урсулы другая будет.
— Вот именно, то есть совсем не так, как дома, — сказала Памела.
И крепче обычного стиснула Урсулу в объятиях, перед тем как устроиться на переднем сиденье рядом с Хью.
— Скорей бы в университет, — сказала Памела Урсуле, когда они лежали в постелях накануне ее отъезда, — только тебя покидать не хочется.
Когда Урсула с началом учебного года не вернулась в школу, ее решение не вызвало никаких пересудов. А Милли, скорбевшая по Нэнси, вообще не замечала ничего вокруг.
Каждое утро Урсула ездила поездом до Хай-уикема: она поступила в частный колледж делопроизводства. «Колледж» — это громко сказано: курсы, располагавшиеся над овощной лавкой на главной улице, занимали две комнаты, холодную буфетную и еще более холодный закуток туалета. Возглавлял колледж некий мистер Карвер, у которого было две страсти: эсперанто и скоропись Питмана;{58} вторая приносила несколько больше выгоды. Скоропись Урсуле нравилась; было в ней что-то похожее на тайный код, окруженный непривычными словами: аспираты, логограммы, лигатуры, усечения, удвоения — язык не живой и не мертвый, но странно неподвижный. Монотонные словарные диктанты мистера Карвера действовали на нее как успокоительное: повтор, повторять, повторный, повторение, повторяемость, князь, княжеский, княжество, княжна, княжны…
Сокурсницы подобрались очень приятные, дружелюбные, все как на подбор энергичные и дисциплинированные: никогда не забывали блокноты и линейки, у каждой в сумке было по меньшей мере два пузырька чернил разных цветов.
В плохую погоду они не выходили на обед, а делились принесенными из дому бутербродами, после чего устраивались среди пишущих машинок и штопали чулки. Минувшее лето многие провели в молодежных лагерях, купались, ходили в походы, и Урсула спрашивала себя, могут ли они по виду определить, что ее лето прошло совсем иначе. «Белгравия» — это теперь стало ее личным стенографическим обозначением того, что с ней произошло. («Аборт, — сказала ей Памела. — Подпольный аборт». Памела всегда называла вещи своими именами. Подчас Урсуле хотелось, чтобы сестра все же выбирала выражения.) Она завидовала обыденности чужой жизни. (Услышь это Иззи — облила бы ее презрением.) Урсула, похоже, навсегда утратила надежду на обыденность.
Если бы она бросилась под скорый поезд, или умерла после Белгравии, или просто-напросто выбросилась головой вперед из окна своей спальни — что тогда? Неужели она смогла бы вернуться и начать сначала? Или она должна убедить себя (как ей советовали), что те события существуют лишь у нее в голове? Пусть так, но разве то, что у нее в голове, — не реальность? Что, если осязаемой реальности вообще не существует? Что, если не существует ничего, кроме мышления? Философы «бились» (устало говорил ей доктор Келлет) над этой проблемой с глубокой древности, это один из первейших вопросов, которыми они задавались, а потому ей бессмысленно ломать над этим голову. Но разве перед каждым человеком рано или поздно не встает такая дилемма?
(«Брось ты эту стенографию, — писала ей из Лидса Памела. — Поступай в университет на философский — у тебя как раз подходящий склад ума. Будешь грызть гранит науки, как терьер — косточку».)
По прошествии некоторого времени она отправилась на поиски доктора Келлета и обнаружила, что его практика перешла к женщине, у которой были очки в стальной оправе и стального цвета волосы; преемница доктора подтвердила, что он отошел он дел, и предложила свои услуги. Нет, спасибо, ответила Урсула. После Белгравии она впервые оказалась в Лондоне и, пока ехала от Харли-стрит по линии «Бейкерлу», испытала приступ панической атаки. Ей даже пришлось выбежать на улицу из здания вокзала Мэрилебон, чтобы глотнуть свежего воздуха. Продавец газет спросил:
— Вам плохо, мисс?
И она ответила: нет-нет, все в порядке, спасибо.
Мистер Карвер любил прикасаться к девушкам («девочки мои»): легонько трогать за плечо и поглаживать ангору кофточки или кашемир джемпера, как своих домашних питомцев.
С утра у них была машинопись: обучались они на громоздких ундервудах. Иногда мистер Карвер заставлял их упражняться с завязанными глазами — только так, по его мнению, можно было приучиться не смотреть на клавиши и выдерживать темп. Надевая на глаза повязку, Урсула чувствовала себя солдатом, идущим на расстрел за дезертирство. До нее порой доносились непонятные звуки, глухое сопение и мычание, но она не решалась подглядеть, чем он там занимается.
После обеда — стенография: убаюкивающие диктанты охватывали все разновидности деловых писем. Уважаемые-господа, Ваше-письмо-обсуждалось на-вчерашнем-заседании-совета-директоров; принято-решение отложить-дальнейшее-рассмотрение-вопроса до-следующего-заседания-совета-директоров, которое-состоится-в-последний-вторник… Донельзя скудное содержание этих писем составляло резкий контраст с бешеным расходом чернил, оседавших на страницах блокнотов.
Однажды во второй половине дня, когда мистер Карвер диктовал К-сожалению, мы-не-видим-перспектив для-успешного-сотрудничества-с-теми, кто-возражает-против-этого-назначения… он прошел мимо Урсулы и нежно коснулся ее шеи, которую теперь не закрывали длинные волосы. Урсулу передернуло. Она уставилась на клавиши ундервуда. Неужели ее натура привлекает к себе такого рода внимание? Неужели она — низменная личность?
Июнь 1932 года.
Для себя Памела выбрала белую парчу, а для подружек невесты — желтый атлас. Желтый цвет оказался слегка ядовитым, отчего все подружки невесты приобрели какой-то желтушный вид. Подружек было четыре: Урсула, Винни Шоукросс (ей отдали предпочтение перед Герти) и две самые младшие сестры Гарольда. Гарольд происходил из большой, шумной семьи, жившей на Олд-Кент-роуд. «Люди не нашего круга», говорила Сильви про новых родственников. То обстоятельство, что Гарольд был врачом, не меняло дела (Сильви почему-то с неприязнью относилась к представителям медицинской профессии).
— По-моему, твоя семья тоже была несколько déclassé, разве нет? — заметил Хью.
Ему нравился будущий зять. От него, по мнению Хью, исходили «свежие веяния». Нравилась ему и мать Гарольда, Олив.
— Она говорит то, что думает, — сказал он Сильви. — И думает то, что говорит. В отличие от некоторых.
— Мне показалось, в модном журнале это смотрелось очень симпатично, — неуверенно выговорила Памела, когда Урсула приехала на третью, последнюю, примерку: ателье находилось не где-нибудь, а в Нисдене.{59}
Длинное платье безбожно обтянуло грудь и живот.
— Вы поправились после первой примерки, — отметила закройщица.
— Разве?
— Да-да, — подтвердила Памела.
Урсула тут же вспомнила, когда именно она в последний раз прибавила в весе. Белгравия. Сейчас ничего похожего быть не могло. Она стояла на стуле, а закройщица ходила кругами с подушечкой для булавок на запястье.
— Но выглядишь очень мило, — добавила Памела.
— У меня работа сидячая, — сказала Урсула. — Надо больше двигаться.
Быть ленивой оказалось очень легко. Она жила одна, но этого никто не знал. Хильда — девушка, с которой они сняли квартирку на последнем этаже дома в Бейсуотере, — съехала, но, слава богу, продолжала исправно вносить квартирную плату. Теперь Хильда жила в Илинге с мужчиной по имени Эрнест, у которого был «настоящий дворец наслаждений в миниатюре»; жена не давала ему развода, и Хильде приходилось делать вид перед своими родителями, будто она по-прежнему живет в Бейсуотере добродетельной жизнью.
Урсула беспокоилась, что родители Хильды в один прекрасный день неожиданно появятся на пороге и ей придется плести какую-нибудь небылицу, а то и не одну, чтобы объяснить отсутствие их дочери. Хью и Сильви пришли бы в ужас, узнай они, что Урсула живет в Лондоне в полном одиночестве.
— Бейсуотер? — с сомнением переспросила Сильви, когда Урсула объявила, что уезжает из Лисьей Поляны.
Хью и Сильви приезжали осмотреть квартиру и познакомиться с Хильдой, которая с честью выдержала учиненный Сильви допрос. Однако же Сильви невысоко оценила и жилье, и Хильду.
Ее проживание оплачивал «Эрнест из Илинга» — так Урсула про себя называла жениха соседки («содержанка» — смеялась Хильда); та приезжала раз в две недели, чтобы забрать почту и сделать очередной денежный взнос.
— Может, мне найти другую соседку? — предложила Урсула, хотя даже думать боялась, что Хильда согласится.
— Давай немного подождем, — ответила Хильда, — посмотрим, как у меня сложится. В том-то и прелесть жизни во грехе, что я могу в любой момент развернуться и уйти.
— Так ведь и Эрнест, — (из Илинга), — тоже.
— Мне двадцать один год, а ему сорок два, так что он меня не бросит, уж поверь.
Когда Хильда съехала, Урсула вздохнула полной грудью. Теперь она вечерами расхаживала по дому в халате, накрутив волосы на бигуди, в охотку ела апельсины и шоколад, слушала радио. Дело не в том, что Хильда стала бы возражать, — напротив, она и сама с радостью последовала бы ее примеру, но Сильви всю жизнь заставляла своих детей соблюдать приличия в присутствии посторонних, и от этой привычки не так-то просто было избавиться.
Через две недели одиночества Урсуле пришло в голову, что подруг у нее — наперечет, а те, что есть, не жаждут поддерживать с ней отношения. Милли стала театральной актрисой и все время пропадала на гастролях. Иногда от нее приходили открытки с видами таких мест, куда бы она по доброй воле никогда не поехала (Стаффорд, Гейтсхед, Грэнтем), и смешные шаржи на саму себя в разных ролях («Я — Джульетта, вот умора!»). На самом деле их дружба не выдержала испытания смертью Нэнси. От горя Шоукроссы замкнулись в себе, и, когда жизнь Милли наконец-то вошла в прежнюю колею, Урсула вела уже совсем другую жизнь. Она нередко подумывала рассказать Милли про Белгравию, но боялась разрушить последние остатки хрупкой привязанности.
Урсула работала в большой фирме, занимающейся импортом, и, когда сотрудницы рассказывали, как и с кем проводят свободное время, ей оставалось только удивляться, каким образом каждой из них удалось перезнакомиться со всеми этими Гордонами, Чарли, Диками, Милдред, Эйлин, Верами и окружить себя веселой и неутомимой компанией, которая посещала кинотеатры и варьете, каталась на коньках, ходила в бассейн и на пляж, ездила в Истборн и Эппинг-Форест. Урсуле такое и не снилось.
Она желала уединения, но тяготилась одиночеством — загадка, которая была очень далека от своего разрешения. На работе ее считали нелюдимой, будто она во всех отношениях была старше остальных, но ведь нет. Изредка кто-нибудь предлагал: «Пошли с нами после работы». Это говорилось без всякой задней мысли, но звучало как подачка, — наверное, так оно и было. Урсула ни разу не воспользовалась таким приглашением. Она подозревала (нет, твердо знала), что у нее за спиной люди судачат — беззлобно, просто из любопытства. В ней видели то, чего нет. Темная лошадка. В тихом омуте черти водятся. Их бы постигло большое разочарование, узнай они, что избитые поговорки и то интереснее, чем ее жизнь. Ни глубин, ни темных пятен (разве что в прошлом). Если не считать алкогольные глубины. А они бы небось посчитали.
Работа была ей не по душе: бесконечные накладные, таможенные декларации, балансовые ведомости. Сами предметы импорта — ром, какао, сахар — и экзотические места их происхождения совершенно не вязались с конторской рутиной. Урсула считала себя маленьким винтиком в большом колесе Британской империи. «А что тут такого? — говорил Морис, который теперь крутил солидные колеса Министерства внутренних дел. — Винтики всюду нужны». Ей не хотелось быть винтиком, но Белгравия, казалось, поставила крест на всем остальном.
Урсула знала, как начался алкоголизм. Не с драматических событий, а с обыденных домашних дел, вроде boeuf bourgignon,[33] которую она решила приготовить для Памелы, когда пару месяцев назад та приехала к ней в гости. Памела, по-прежнему работавшая в Глазго, в какой-то лаборатории, хотела сделать покупки к свадьбе. Гарольд тоже не успел перебраться на новое место, но вскоре должен был приступить к работе в Лондонском королевском госпитале.
— Мы с тобой прекрасно проведем выходные вдвоем, — сказала Памела.
— Хильда сейчас в отъезде, — с легкостью солгала Урсула. — Отправилась к своей маме в Гастингс.
Ей не хотелось рассказывать Памеле о договоренности с Хильдой. Притом что сестра была единственным человеком, с которым Урсула могла поделиться, что-то ее удерживало.
— Замечательно, — обрадовалась Памела. — Я перетащу ее тюфяк в твою комнату — и будет совсем как в детстве.
— Хочешь под венец? — спросила Урсула, когда они уже легли спать.
Это было совсем не так, как в детстве.
— Конечно хочу, а как же иначе? Мне нравится сама идея супружества. В ней есть что-то гладкое, округлое и основательное.
— Как камешек?
— Как симфония. Точнее, дуэт.
— Вижу, ты ударилась в лирику, на тебя не похоже.
— Я мечтаю о таком браке, как у наших родителей.
— Честно?
Памела давно не жила с родителями. Вероятно, она не представляла, какие отношения сейчас у Хью и Сильви. Не гармония, а сплошной диссонанс.
— А ты пока никого не встретила? — осторожно спросила Памела.
— Нет. Никого.
— Всему свое время. — Памела хотела ее приободрить.
Для boeuf bourgignon, естественно, требовалось бургундское, и во время обеденного перерыва Урсула выбежала в винный магазин, мимо которого проходила каждый день по пути на работу в Сити. Здание дышало стариной; деревянные панели словно веками вымачивали в вине, а темные бутылки сулили нечто большее, чем просто свое содержимое. Виноторговец помог ей с выбором: некоторые, сказал он, для кулинарных целей берут второсортное вино, однако второсортное вино годится лишь на уксус. Разговаривал он язвительно и довольно властно. С бутылкой обращался нежно, как с младенцем: любовно завернул в мягкую бумагу и вручил Урсуле, которая уложила ее в плетеную хозяйственную сумку, спрятав от глаз сослуживцев, чтобы не быть заподозренной в тайном пороке.
Бургундское было куплено прежде говядины, и в тот вечер Урсула решила откупорить бутылку и попробовать вино на вкус, коль скоро его так нахваливал продавец. Конечно, она и раньше пробовала спиртное, вовсе не считая себя трезвенницей, но никогда не пила в одиночку. Ни разу не откупоривала дорогое вино, не наливала себе сама (халат, бигуди, уютный газовый камин). Ощущение было такое, словно она холодным вечером погрузилась в теплую ванну; глубокий, мягкий вкус вдруг оказался невероятно бодрящим. Как у Китса: «кубок, льющий теплый юг»,{60} разве не похоже? Ее привычное уныние пошло на убыль, и она налила себе второй бокал. Когда Урсула поднялась из-за стола, у нее поплыло в голове, и она посмеялась над собой. «Подшофе», — сказала она в пространство и невольно подумала: хорошо бы завести собаку. Хоть будет с кем поговорить. Был бы у нее песик вроде Джока, встречал бы ее с работы, заряжал оптимизмом. Джока больше не было — он мирно умер от старости, уступив свое место уипету с печальными глазами, который выглядел слишком хрупким для суровой собачьей жизни.
Ополоснув бокал, Урсула заткнула бутылку пробкой и нога за ногу побрела в спальню. Для завтрашнего деликатеса вина оставалось достаточно.
Спала она, вопреки обыкновению, крепким сном и проснулась лишь по звонку будильника. «Отпить, чтобы наш мир оставить тленный».{61} На свежую голову она поняла, что держать собаку не сможет.
На работе она скрашивала себе нудное заполнение бесконечных гроссбухов мыслями о початой винной бутылке, оставшейся на кухне. В конце-то концов, для говядины можно купить еще одну.
— Удачно получилось? — спросил ее виноторговец, когда она через два дня пришла еще раз.
— Вы не так поняли, — рассмеялась Урсула. — Мясо я еще не готовила. Просто подумала, что к столу нужно будет подать что-нибудь равноценное.
Она поняла, что больше сюда заходить не стоит. Сколько раз можно готовить boeuf bourgignon?
К приезду Памелы она сделала непритязательную картофельную запеканку с мясом, а на десерт — печеные яблоки с заварным кремом.
— Я тебе привезла подарок из Шотландии, — сказала Памела, доставая бутылку солодового виски.
Когда виски закончился, она нашла другой магазин, где к товару относились с меньшим пиететом.
— Для говядины по-бургундски, — объяснила Урсула, хотя никто ее не спрашивал. — Пожалуй, я возьму две бутылки. У меня ожидается большой прием.
Из паба на углу — две бутылки «Гиннеса».
— Для брата, — объяснила она. — Свалился как снег на голову.
Тедди в свои восемнадцать лет едва ли был выпивохой.
Через пару дней — то же самое.
— Снова брат нагрянул, мисс? — спросил ее хозяин и подмигнул; она вспыхнула.
В одном из итальянских ресторанчиков Сохо, где она «оказалась совершенно случайно», ей без вопросов продали пару бутылок кьянти. «Бочковый херес» — можно было прийти с бидоном в продуктовый магазин в конце улицы, и тебе наливали прямо из бочонка («Это для мамы»). В пабах, как можно дальше от дома, — ром («для отца»). Она, как ученый, экспериментировала с разными алкогольными напитками, но так и не нашла ничего лучше, чем самая первая бутылка кроваво-красного вина, зардевшаяся влага Иппокрены.{62} Она придумала предлог, чтобы заказать сразу ящик («семейное торжество»).
Урсула втайне пристрастилась к выпивке. Это было глубоко личное действо, интимное, одинокое. Сердце у нее заходилось страхом и предвкушением одновременно при одной мысли о спиртном. К сожалению, от молодой женщины из Бейсуотера, зажатой между строгостями закона о торговле спиртными напитками и страхом унижения, требовались немалые ухищрения, чтобы потакать своей слабости. Богатым приходилось легче: у Иззи, например, где-то был открытый счет, кажется в «Хэрродсе», — ей просто доставляли домой все, что душе угодно.
Обмакнув палец ноги в воды Леты,{63} Урсула стремительно пошла ко дну и в считаные недели соскользнула от трезвости к пагубной страсти. Это было и позором, и спасением от позора. Каждое утро она просыпалась с мыслью: сегодня вечером — ни за что, ни капли, но во второй половине дня нетерпение нарастало и она уже предвидела, как переступит порог квартиры и встретит забытье. Ей доводилось читать сенсационные репортажи из опиумных притонов Лайм-хауса, но она не знала, можно ли им верить. Опиум, похоже, был еще лучше бургундского, если требовалось заглушить боль бытия. Вероятно, Иззи могла бы просветить ее относительно местонахождения китайского опиумного притона, поскольку она сама когда-то «курманила таян»,{64} о чем сообщала с полной безмятежностью, но Урсула никогда не решилась бы спросить. Вряд ли этот путь привел бы ее в нирвану (кое-что она все же почерпнула у доктора Келлета), но явно грозил привести к новой Белгравии.
Иззи время от времени допускалась в лоно семьи («На свадьбы и похороны — еще куда ни шло, — постановила Сильви, — но на крестины — ни в коем случае»). Ее пригласили на свадьбу Памелы, но, к глубочайшему облегчению Сильви, она прислала вежливый отказ с извинениями. «На эти дни как раз улетаю», — объяснила она. У кого-то из ее знакомых был личный самолет (потрясающе), и ей пообещали перелет в Берлин. Время от времени Урсула наведывалась к ней в гости. В прошлом у них был общий ужас Белгравии, что еще больше их сблизило, хотя вслух они об этом не говорили.
Вместо себя Иззи прислала свадебный подарок: набор серебряных вилочек для торта. Памелу это позабавило.
— Какое мещанство, — сказала она Урсуле. — Иззи не перестает удивлять.
— Почти готово, — промычала нисденская закройщица сквозь зажатые в губах булавки.
— Кажется, я и вправду слегка раздалась, — сказала Урсула, разглядывая в зеркале желтый атлас, который силился объять ее брюшко. — Надо будет вступить в Женскую лигу здоровья и красоты.
Трезвая как стекло, она споткнулась и упала по дороге с работы домой. Был ненастный ноябрьский вечер, сырой и темный; Урсула попросту не заметила, что одну из плит тротуара слегка вздыбил корень дерева. Руки у нее были заняты: в обеденный перерыв она успела забежать в библиотеку, потом в продуктовый магазин и теперь инстинктивно спасала книги и продукты, но не себя. В результате она растянулась плашмя на тротуаре, причем основной удар пришелся на нос. Ее оглушила боль, какой она еще не знала. Стоя на коленях, Урсула зажимала нос руками, забыв думать о книгах и продуктах, разлетевшихся по мокрому тротуару. Она слышала свои стоны — вопли — и не могла их унять.
— Ох ты, — донесся до нее мужской голос, — не повезло вам. Давайте помогу. Ваш персиковый шарфик весь в крови. Или правильнее сказать «цвета само»?
— Персиковый, — выдавила Урсула, сохранявшая вежливость, несмотря на боль.
Она и думать забыла про свой мохеровый шарф. Крови, похоже, было много. Лицо распухало, густой ржавый запах не отступал, но боль слегка улеглась.
Мужчина, хоть и невысок ростом, оказался вполне приятным, у него были песочного цвета волосы, голубые глаза и красиво очерченные скулы, обтянутые чистой, будто отполированной кожей. Он помог ей подняться. Урсула оперлась на его крепкую сухую ладонь.
— Меня зовут Дерек, Дерек Олифант.
— Элефант?[34]
— Олифант.
Через три месяца они поженились.
Дерек был родом из Барнета; Сильви сочла его — как и Гарольда — заурядным. Естественно, Урсулу он привлек именно этим. По профессии он был учителем — преподавал историю в небольшой школе для мальчиков («для сыновей честолюбивых лавочников», небрежно говорила Сильви) и в период ухаживания водил Урсулу на концерты в Уигмор-Холл и на прогулки в Примроуз-Хилл.{65} Они подолгу катались на велосипедах и в конце пути останавливались в каком-нибудь окраинном кабачке под открытым небом, чтобы заказать полпинты слабоалкогольного пива для него и лимонад для Урсулы.
Оказалось, что у нее перелом носа («Ой, бедняжка, — написала ей Памела. — У тебя был такой прелестный носик»). Перед тем как сопроводить Урсулу в больницу, Дерек отвел ее в ближайший паб, чтобы она хоть немного привела себя в порядок.
— Разрешите, я возьму вам бренди, — сказал он, когда Урсула присела к столу, а она ответила:
— Нет-нет, не надо, мне бы только стакан воды. Я фактически не пью, — хотя накануне отрубилась на пороге спальни, опорожнив бутылку джина, тайком прихваченную у Иззи.
Поворовывая у тетки, она не испытывала никаких угрызений совести. Иззи забрала у нее больше. Белгравия и так далее.
Урсула бросила пить так же резко, как начала. Ей представлялось, что внутри у нее пустота, которая образовалась еще в Белгравии. Прежде она пыталась залить эту пустоту спиртным; теперь брешь мало-помалу заполнялась чувствами к Дереку. Что это были за чувства? Большей частью облегчение оттого, что нашелся человек, который о ней заботится, человек, не ведающий о ее позорном прошлом.
«Я влюблена», — не помня себя от радости, написала она Памеле.
«Ура», — ответила Памела.
— Иногда, — сказала Сильви, — мы склонны принимать благодарность за любовь.
Мать Дерека по-прежнему жила в Барнете, отца уже не было в живых, младшая сестра погибла.
— Жуткая трагедия, — рассказывал Дерек. — Когда ей было четыре года, она упала в камин.
Сильви всегда очень следила за каминными ограждениями. Сам Дерек в детстве мог утонуть, о чем поведал Урсуле, когда услышал, какая история произошла с ней в Корнуолле. То было одно из немногих выпавших на ее долю происшествий, в котором она не видела почти никакой своей вины. А что же случилось с Дереком? Сильный прилив, перевернутая лодка, героический заплыв к берегу. Никакой мистер Уинтон не понадобился.
— Я спасся сам, — сказал Дерек.
— Выходит, не такой уж он заурядный, — заключила Хильда, протягивая Урсуле сигарету.
Урсула заколебалась, но ответила отказом, не желая менять одну вредную привычку на другую. Она собирала свои вещи. Ей не терпелось убраться из Бейсуотера. Дерек пока снимал меблированную комнатушку в Холборне, но уже почти договорился о покупке дома.
— Я, между прочим, написала хозяину, — сказала Хильда, — что мы обе съезжаем. Жена Эрни согласилась на развод — я не рассказывала? — Хильда зевнула. — Он сделал мне предложение. Почему бы не воспользоваться? Мы с тобой превратимся в респектабельных дам. Я буду навещать тебя в… как там называется это место?
— Уилдстон.
На бракосочетание, которое ограничилось простой регистрацией, пригласили по настоянию Дерека только его мать, Хью и Сильви. Памела обиделась, что ее не позвали.
— Мы не хотели откладывать, — объяснила Урсула. — К тому же Дерек не любит помпы.
— А ты? — спросила Памела. — Ты тоже? Что за свадьба без помпы?
Нет, Урсула не хотела никакой шумихи. Она собиралась вверить себя этому человеку, наконец-то обрести благополучие, а все остальное не имело значения. Быть невестой — это ничто, быть женой — это все.
— Нам хотелось, чтобы все прошло как можно проще, — решительно сказала она.
(«И, как видно, дешевле», — отметила Иззи. Вскоре от нее прибыл очередной набор мещанских серебряных вилочек.)
— Похоже, довольно приятный парень, — улучив момент, высказался Хью во время обеда из трех блюд, заменившего собой свадебный банкет и устроенного в кафе неподалеку от отдела регистрации.
— Да, верно, — согласилась Урсула. — Очень приятный.
— И все же, медвежонок, как-то чудно получается, — сказал Хью. — Вот у Памми была свадьба — это свадьба. Половина Олд-Кент-роуд собралась. Бедняга Тед очень переживает, что вы его сегодня не позвали. Но главное, конечно, — примирительно добавил он, — чтобы ты была счастлива.
На регистрацию Урсула пришла в жемчужно-сером костюме. Сильви заказала для всех букетики нежных роз.
— Это не из моего сада, — сообщила она миссис Олифант. — Сорт «Глуар де муссэ», если вам интересно.
— Миленько, — без восторга ответила миссис Олифант.
— Замуж на скорую руку да на долгую муку, — процедила Сильви, не обращаясь ни к кому в отдельности, перед тем как чопорно поднять рюмочку хереса за здоровье новобрачных.
— А ты? — мягко спросил Хью. — Тоже на долгую муку?
Сильви сделала вид, что не расслышала. Она пребывала в особенно скверном расположении духа.
— Все дело в том, что ее теперь ждет совсем другая жизнь, — смущенно прошептал Хью дочери.
— Меня тоже, — прошептала в ответ Урсула.
Хью сжал ее руку:
— Узнаю мою девочку.
— А Дерек знает, что ты себя не сохранила? — полюбопытствовала Сильви, оказавшись наедине с Урсулой перед зеркалом в дамской комнате.
Сидя на низких пуфах, они подкрашивали губы. Миссис Олифант осталась за столом — помадой она не пользовалась.
— Не сохранила? — переспросила Урсула, не сводя глаз с материнского отражения в зеркале.
Что бы это значило? Разве в ней есть какая-то неполноценность? Ущербность?
— Потеря девственности, — сказала Сильви. — Дефлорация, — раздраженно добавила она, не найдя понимания. — При отсутствии невинности ты потрясающе наивна.
А ведь когда-то Сильви ее любила, подумала Урсула. Куда же это делось?
— Не сохранила, — еще раз повторила Урсула. Она даже не задумывалась над этим вопросом. — А как он узнает?
— По отсутствию крови, как же еще? — фыркнула Сильви.
Урсула вспомнила обои с цветами глицинии. Дефлорация. Ей даже в голову не приходило, что здесь есть какая-то связь. Она думала, что кровь потекла от повреждения внутренностей.
— Быть может, он не обратит внимания, — вздохнула Сильви. — Многих обводили вокруг пальца в первую брачную ночь.
— Свежая боевая раскраска? — весело спросил Хью, когда они вернулись за стол.
Тед улыбался в точности как отец. Дерек хмурился в точности как мать. Каким человеком был отец Дерека, мистер Олифант, Урсула не знала. О нем разговор заходил крайне редко.
— О женщины, тщеславие вам имя,{66} — продекламировал Дерек с напускным, как показалось Урсуле, оживлением.
Про себя Урсула отметила, что на людях он держится без той непринужденности, какая виделась ей поначалу. Ее вдруг осенило: она выходит замуж за чужого. («Все выходят замуж за чужих», — сказал Хью.)
— На самом деле там сказано «ничтожество», — с любезной улыбкой поправила Сильви. — «О женщины, ничтожество вам имя». «Гамлет». Почему-то многие путают.
По лицу Дерека пробежала тень, но он тут же рассмеялся:
— Преклоняюсь перед вашей образованностью, миссис Тодд.
Их новое жилище в Уилдстоне было выбрано по соображениям близости к той школе, где учительствовал Дерек. Он располагал «очень скромной суммой» от каких-то вложений редко упоминаемого отца. Фахверковый дом в тюдоровском стиле входил в «приличный» район ленточной застройки на Мейсонс-авеню. Окна украшали свинцовые переплеты, а входную дверь — витраж с изображением парусника, хотя Уилдстон находился за многие мили от океана. В доме были все удобства; поблизости магазины, врачебный и стоматологический кабинеты, сквер с детской площадкой — все, чего может пожелать молодая жена («а в ближайшей перспективе — мама», как говорил Дерек).
Урсула представляла, как будет завтракать вместе с Дереком и провожать его на работу, как будет катать в коляске их детей, а когда подрастут — качать на качелях; как будет вечерами их купать, читать на ночь сказки в уютной детской спальне. После этого они с Дереком, устроившись в гостиной, смогут послушать радио. Он будет дописывать начатый учебник «От Плантагенетов до Тюдоров». («Ничего себе, — поражалась Хильда. — Это же так здорово».) Белгравию из Уилдстона было не разглядеть. И слава богу.
До окончания медового месяца она знала свое будущее семейное гнездо только понаслышке: Дерек приобрел дом и сделал ремонт без ее участия.
— Как-то странно, ты не находишь? — засомневалась Памела.
— Нет, — сказала Урсула. — Это будет сюрприз. Его свадебный подарок.
Когда Дерек неуклюже перенес ее через порог (выложенное красными плитками крыльцо не пришлось бы по вкусу ни Сильви, ни Уильяму Моррису), Урсулу постигло разочарование. Дом оказался пустым, старомодным, каким-то грязноватым. Урсула приписала это отсутствию женской руки. Каково же было ее удивление, когда Дерек сказал:
— Мне мама помогала.
Впрочем, такое же запустение витало и в Барнете вокруг вдовствующей миссис Олифант.
Сильви в свое время провела медовый месяц в Довиле, Памела путешествовала по горным тропам Швейцарии, а Урсула начала семейную жизнь с пасмурной недели в Уортинге.{67}
Замуж она выходила за одного человека («довольно приятного парня»), а проснулась с другим, взведенным, как пружина в дорожных часиках Сильви.
Дерек переменился почти мгновенно, будто медовый месяц для того и придумали, чтобы обеспечить ему естественное превращение из заботливого жениха в недовольного супруга. Урсула во всем винила отвратительную погоду. Хозяйка пансиона требовала, чтобы постояльцы уходили из номеров после завтрака и не возвращались до ужина, который подавался в шесть вечера, поэтому молодожены целыми днями укрывались от непогоды в кафе, на выставке-продаже картин, в местном музее или же сражались с ветром на набережной. По вечерам они играли в вист с остальными (более жизнерадостными) постояльцами, а потом удалялись в промозглую комнату. В карты Дерек играл хуже некуда, и они с Урсулой постоянно проигрывали. Он будто намеренно игнорировал любые попытки Урсулы дать ему знать, какие у нее на руках карты.
— Зачем ты пошел с козырей? — спросила она, искренне желая понять его тактику, когда они чинно раздевались у себя в номере.
— По-твоему, такая чушь заслуживает упоминания? — с глубоким презрением ответил он, и она решила, что любые игры ему противопоказаны.
В первую брачную ночь, к великому облегчению Урсулы, никаких вопросов о крови (а точнее сказать, о ее отсутствии) не возникло.
— Я хочу, чтобы ты знала: в этих делах я не новичок, — напыщенно заявил Дерек, когда они впервые легли в постель. — С моей точки зрения, муж обязан заранее набраться опыта. А иначе как он пощадит целомудрие жены?
Урсуле этот довод показался весьма сомнительным, но она была не в том положении, чтобы спорить.
По утрам Дерек вскакивал чуть свет и подолгу шумно отжимался от пола, как будто приехал не на медовый месяц, а на военные сборы.
— Mens sana in corpora sana,[35] — твердил он.
Лучше не поправлять, думала Урсула. Он гордился знанием латыни и начатков древнегреческого. Его мать экономила на всем, чтобы дать ему хорошее образование, «на блюдечке ничего не подносили, как некоторым». Урсула вполне прилично знала и латынь, и древнегреческий, но держала язык за зубами. Конечно, она теперь стала другой. Приобрела клеймо Белгравии.
Дерек выполнял супружеские обязанности примерно так же, как физические упражнения, и лицо его в обоих случаях мучительно искажалось от старания. Урсула, можно подумать, была для него частью матраса. Но с чем ей было сравнивать? С Хауи? Она, к сожалению, не успела расспросить Хильду, что творится у нее во «дворце наслаждений» в Илинге. Ей вспоминались бурные романы Иззи, теплые отношения Памелы и Гарольда. И тут и там виделось разнообразие, а может, и простое счастье. «Что это за жизнь, если нельзя чуточку развлечься?» — повторяла Иззи. Урсула предвидела, что в Уилдстоне развлечений будет не много.
Даже монотонность оставшихся позади конторских будней не шла ни в какое сравнение с унылой, нескончаемой работой по дому. Ей все время приходилось что-то мыть, драить, протирать, чистить и подметать, а еще стирать, развешивать, гладить и складывать. Подравнивать. Дерек признавал только прямые углы и четкие линии. Полотенца, занавески, коврики — все это он беспрестанно поправлял и подравнивал (и Урсулу, естественно, тоже). Но в этом и заключалась ее обязанность: поправлять и подравнивать их семейную жизнь, правда ведь? Однако же Урсула не могла избавиться от мысли, что ее испытательный срок слишком затянулся.
Ей проще было подчиняться безоговорочным требованиям порядка в доме, чем пререкаться с мужем. («Всему свое место, и все на своем месте».) На посуде не должно быть ни пятнышка, столовые приборы должны быть начищены до блеска и разложены по ящикам: ножи — по струнке, как солдаты в строю, ложки — аккуратно, одна в другой. Домохозяйка обязана верно служить ларам и пенатам, божествам домашнего алтаря, твердил он. Не «алтаря», а «очага», безмолвно поправляла она, выметая золу и отчищая накипь. Дерек был ярым поборником аккуратности. Если что-то лежало не на месте или не по ранжиру, он, по его собственным словам, не мог сосредоточиться.
— Порядок в доме — порядок в мыслях, — говорил он.
Урсула отметила его страсть к афоризмам. Он, разумеется, не мог работать над учебником «От Плантагенетов до Тюдоров», когда Урсула одним своим появлением нарушала порядок. Гонорар за эту первую публикацию был бы очень кстати: она должна была выйти в издательстве «Уильям Коллинз». Ввиду этого Дерек оккупировал убогую столовую (стол, комод и прочее) в задней части дома и устроил там «кабинет». Вечера Урсула коротала в одиночестве, чтобы не мешать мужу творить. На двоих не должно тратиться больше, чем на одного, настаивал Дерек, и все равно они едва сводили концы с концами, а все потому, что она не научилась быть рачительной хозяйкой, так пусть хотя бы оставит его в покое, дабы он мог заработать им на хлеб. Нет, спасибо, услуги машинистки ему не требовались.
Теперь и самой Урсуле стало казаться, будто раньше она была жуткой неряхой. В Бейсуотере она частенько не застилала кровать и оставляла в раковине немытые кастрюльки. На завтрак ей хватало бутерброда, на ужин вполне годилось яйцо в мешочек. Семейная жизнь предъявляла совсем другие требования. Утром нужно было приготовить полноценный завтрак, причем минута в минуту, непосредственно перед подачей на стол. Дерек не мог опаздывать в школу и рассматривал трапезу — литанию овсянки, какого-нибудь яичного блюда и гренок — как торжественное (и одинокое) причастие. В течение недели яичные блюда менялись в строгой последовательности: яичница-глазунья, яичница-болтунья, яйца всмятку, яйца пашот, а в пятницу — яйца вкрутую с долгожданной копченой селедкой. По выходным Дерек любил яичницу с беконом и сосиской плюс крупяную колбасу. Яйца покупались не в магазине, а на небольшой ферме, так что Урсуле приходилось еженедельно отмахивать пешком три мили туда и три мили обратно, потому что Дерек после переезда в Уилдстон продал оба велосипеда, «чтобы подкопить денег».
Ужин тоже оборачивался кошмаром: она должна была изо дня в день изобретать новые кушанья. Жизнь свелась к бесконечной череде отбивных, бифштексов, запеканок, рагу и жаркого, не говоря уже о разнообразных десертах, которые требовались ежевечерне. «Я стала рабыней поваренных книг!» — с напускной веселостью писала она Сильви, хотя чтение мудреных рецептов отнюдь не располагало к веселью. Урсула прониклась запоздалым почтением к миссис Гловер. Конечно, в распоряжении миссис Гловер всегда была просторная кухня, изрядная сумма денег и целая батарея кухонных принадлежностей, тогда как в Уилдстоне кухня была оснащена чрезвычайно скудно, а еженедельно выделяемых Урсуле средств не хватало, и она всякий раз получала выволочку за транжирство.
В Бейсуотере она как-то не задумывалась о деньгах: там всегда можно было сэкономить на еде или пройтись пешком, чтобы не тратиться на метро, а в случае необходимости перехватить у Иззи или Хью, но теперь, при живом муже, она не могла залезать к ним в долги. Дерек не потерпел бы такого удара по своему мужскому самолюбию.
Через несколько месяцев семейной жизни Урсула поняла, что свихнется, если не найдет себе какое-нибудь занятие для души. Каждый день по пути в магазин она проходила мимо теннисного клуба. С улицы было видно только деревянный забор с натянутым поверху сетчатым ограждением и зеленую дверь в белой оштукатуренной стене, но призывный стук теннисных мячей заставил ее в один прекрасный день войти в зеленую дверь и узнать условия приема.
— Я записалась в теннисный клуб, — сообщила она Дереку, когда тот вернулся с работы.
— А со мной почему не согласовала? — спросил Дерек.
— Разве ты играешь в теннис?
— Нет, не играю, — ответил он. — Речь о том, что ты не спросила разрешения.
— Я не знала, что обязана спрашивать разрешения.
По его лицу пробежала тень — в точности как тогда в кафе, когда Сильви во время свадебного обеда поправила его цитату из Шекспира. На этот раз тень исчезла не сразу, и он трудноуловимым образом изменился, будто внутренне съежился.
— Ну так как, можно? — спросила она, сочтя за лучшее проявить кротость и сохранить мир.
Неужели Памми так же испрашивала разрешения у Гарольда? Ожидал ли Гарольд таких вопросов? Урсула не могла знать наверняка. Она понимала, что ничего не смыслит в семейной жизни. А уж союз Сильви и Хью вообще оставался для нее вечной загадкой.
Она раздумывала, какой же аргумент приведет Дерек против ее занятий теннисом. Похоже, именно это пытался решить и он сам, но в конце концов неохотно сдался:
— Ладно. Если, конечно, ты не забросишь дом.
За ужином (тушеные бараньи котлетки с картофельным пюре) он вдруг резко поднялся из-за стола, схватил тарелку и запустил ее через всю комнату, а после молча вышел из дому. Когда он вернулся, Урсула уже собиралась ложиться спать. Все с тем же видом оскорбленной добродетели он процедил «приятных снов» и улегся рядом, но среди ночи разбудил ее, взгромоздившись сверху и проникнув к ней внутрь без единого слова. Как тут было не вспомнить цветы глицинии.
Его оскорбленное лицо («знакомое выражение», как теперь мысленно говорила Урсула) стало маячить перед ней все чаще, и Урсула только ломала голову, как еще ублажить мужа. Однако все напрасно: когда на него накатывало такое настроение, он злился от одного ее вида, что бы она ни говорила, что бы ни делала; все попытки его успокоить только приводили к противоположному результату.
Они собирались в Барнет, в гости к миссис Олифант, — впервые со дня свадьбы. До этого они были у нее только раз, выпили по чашке чая с черствой лепешкой и объявили о своей помолвке.
В этот раз миссис Олифант потчевала их раскисшим мясным салатом и короткой беседой ни о чем. У нее «накопилось» несколько мелких поручений для Дерека, и он исчез, прихватив инструменты и оставив женщин убирать со стола.
Перемыв тарелки, Урсула спросила:
— Заварить чаю?
А миссис Олифант без энтузиазма ответила:
— Как хочешь.
В неудобных позах они сидели в гостиной и маленькими глоточками пили чай. На стене висела фотография в рамке: сделанный в фотоателье свадебный портрет миссис Олифант с мужем, одетых по пуританской моде начала века.
— Чудесно, — сказала Урсула. — А нет ли у вас детских фотографий Дерека? Или его сестры? — Ей показалось, что будет невежливо исключать эту девчушку из фамильной истории по той лишь причине, что она умерла.
— Сестры? — нахмурилась миссис Олифант. — Какой еще сестры?
— Которая погибла, — ответила Урсула.
— Погибла? — Миссис Олифант изобразила недоумение.
— Ну, ваша дочка, — пояснила Урсула. — Которая упала в камин.
Урсуле стало не по себе: такие подробности обычно не забываются. Она заподозрила, что миссис Олифант слегка тронулась умом.
На лице миссис Олифант было написано замешательство, как будто она старалась припомнить это забытое дитя.
— Кроме Дерека, у меня детей не было, — решительно заключила она.
— Ну, не важно. — Урсула будто отмахнулась от какого-то пустяка. — Приезжайте к нам в Уилдстон. Мы уже обустроились. Знаете, мы очень благодарны за те деньги, что оставил мистер Олифант.
— Деньги? Разве он оставил какие-то деньги?
— Если не ошибаюсь, акции, по завещанию.
Скорее всего, решила Урсула, миссис Олифант лишили наследства.
— По завещанию? Уходя, он не оставил ничего, кроме долгов. Можно подумать, он умер. — Похоже, теперь она подумала, что это Урсула тронулась умом. — Живет себе в Маргете.
«Какие еще последуют обманы и полуправды? — спросила себя Урсула. — Правда ли, что Дерек как-то раз в детстве мог утонуть?»
— Утонуть?..
— Ну, он же выпал из лодки и еле доплыл до берега.
— Да с чего ты взяла?
— Ну-ка, ну-ка. — На пороге появился Дерек, и обе они вздрогнули. — О чем вы тут сплетничаете?
— А ты сбросила вес, — заметила Памела.
— Да, похоже на то. Я теперь в теннис играю.
Послушать ее — это было вполне нормальное существование. Она неукоснительно посещала теннисный клуб — единственное спасение от клаустрофобии Мейсонс-авеню, — хотя из-за этого подвергалась инквизиции. Каждый вечер, приходя домой, Дерек задавал ей вопрос о теннисе, хотя она играла всего два раза в неделю. Особенно въедливо он расспрашивал про ее партнершу Филлис, жену дантиста. Эту женщину Дерек, судя по всему, презирал, хотя в глаза не видел.
Памела добралась до них из Финчли.
— Определенно, это был единственный способ нам с тобой повидаться. Тебя, должно быть, крепко держит семейная жизнь. Или Уилдстон, — посмеялась она. — Мама говорит, ты ее к себе не допускаешь.
После свадьбы Урсула никого к себе «не допускала», притом что Хью не раз порывался «заглянуть» на чашку чая, а Сильви намекала, что пора бы пригласить родных на воскресный обед. Джимми уехал в школу-пансион, Тедди учился на первом курсе Оксфорда, но писал ей трогательные длинные письма, а Морис, естественно, не имел ни малейшего желания ездить в гости к кому бы то ни было из близких.
— Я уверена, ее сюда не заманишь. Уилдстон и все такое. Ниже ее достоинства.
Они посмеялись. Урсула почти забыла, как это — смеяться. У нее подступили слезы, она поневоле отвернулась и захлопотала над чайным столом.
— Как хорошо, что ты здесь, Памми.
— Ты же знаешь, в Финчли тебе всегда рады — приезжай в любое время. Вам нужно подключить телефон — будем с тобой болтать целыми днями.
Дерек считал телефон непозволительной роскошью, но Урсула подозревала, что он попросту не хочет, чтобы она с кем бы то ни было общалась. Высказывать свои подозрения вслух она не могла (да и кому — Филлис? Молочнику?) — люди бы, чего доброго, решили, что у нее не все дома. Приезда сестры Урсула ждала как праздника. В понедельник она сообщила Дереку:
— В среду вечером приезжает Памела.
А он сказал:
— Да?
Судя по всему, это известие оставило его равнодушным, и Урсула порадовалась, что лицо его не исказилось оскорбленным выражением.
Как только они допили чай, Урсула мигом убрала со стола, вымыла и вытерла посуду, все расставила по местам.
— Ничего себе, — поразилась Памела. — Когда ты успела стать такой образцовой Hausfrau?[36]
— Порядок в доме — порядок в мыслях, — ответила Урсула.
— Порядок — не главное, — сказала Памела. — У тебя ничего не случилось? На тебе лица нет.
— Критические дни.
— Сочувствую. Я-то на время избавлена от этой напасти. Догадываешься почему?
— У тебя будет ребенок? Ой, какая потрясающая новость!
— Да, действительно. Мама снова станет бабушкой. — (Морис уже положил начало следующему поколению Тоддов.) — Это ее обрадует, как по-твоему?
— Кто знает? Она сейчас довольно непредсказуема.
— Как с сестрой пообщались? — спросил Дерек, вернувшись домой.
— Чудесно. Она ждет ребенка.
— Да?
На следующее утро яйцо пашот, поданное Дереку на завтрак, оказалось «никуда не годным». Даже Урсула вынуждена была признать, что оно являло собой жалкое зрелище: тошнотворная медуза, оставленная умирать на ломтике подсушенного хлеба. Муж криво ухмыльнулся: наконец-то он нашел к чему придраться. Новое выражение лица. Еще хуже прежнего.
— Не думаешь ли ты, что я стану это есть? — спросил он.
У нее в голове пронеслось сразу несколько ответов на этот вопрос, которые она тут же отвергла, чтобы не провоцировать Дерека. Вместо этого она сказала:
— Могу приготовить другое.
— Знаешь что, — произнес он, — я вкалываю день и ночь, занимаясь ненавистным делом, только ради того, чтобы тебя содержать. Тебе не приходится шевелить своими куриными мозгами, правда? Ты целыми днями прохлаждаешься… ах, извини, — ядовито оговорился он, — совсем забыл: ты же у нас играешь в теннис — и не способна даже сварить яйцо.
Урсуле никогда не приходило в голову, что учительская работа ему ненавистна. Он часто жаловался, что с третьим классом нет сладу, и бесконечно сетовал, что директор совершенно его не ценит, но она и подумать не могла, насколько ему отвратительно преподавание. Он едва не плакал, и ей вдруг стало его жалко. Она повторила:
— Сейчас другое подам.
— Не утруждайся.
Она была готова к тому, что яйцо вот-вот полетит в стену, — с тех пор как она стала ходить в теннисный клуб, Дерек частенько швырял еду через всю кухню, но вместо этого он размахнулся и что есть силы залепил ей пощечину, от которой Урсула, ударившись о плиту, осела на пол и осталась стоять на коленях, как в молитве. Ее поразила не столько эта выходка, сколько резкая боль.
Дерек подошел и навис над Урсулой, занеся высоко перед собой тарелку со злосчастным яйцом. На миг ей подумалось, что тарелка сейчас будет разбита о ее голову, но нет: муж всего лишь вывалил яйцо ей на макушку. После этого он вышел из кухни, а через минуту грохнул входной дверью. Яйцо сползло по ее волосам и плюхнулось на пол, где растеклось желтой лужицей. С трудом поднявшись на ноги, Урсула пошла за тряпкой.
В то утро в Дереке открылся какой-то шлюз. Она то и дело нарушала правила, о существовании которых не подозревала: слишком много угля в камине, чрезмерный расход туалетной бумаги, не выключенный по случайности свет. Все квитанции и счета подвергались скрупулезной ревизии, за каждый пенни требовался отчет, карманных денег у нее не стало вовсе.
Он орал на нее за малейшее упущение и не мог остановиться. Постоянно злился. Это она его постоянно злила. Каждый вечер он требовал подробнейшего отчета обо всех ее делах. Сколько книг она обменяла в библиотеке, что сказал ей мясник, заходил ли кто-нибудь к ним домой. Теннис она забросила. Так было проще.
Дерек больше не поднимал на нее руку, но в нем клокотала злоба, как лава некогда спящего вулкана, невольно разбуженного Урсулой. Муж ни на минуту не оставлял ее в покое, и она даже не могла разобраться в своих мыслях. Само ее существование вызывало у него досаду. Неужели вся жизнь грозила превратиться в сплошное наказание? (А почему нет? Разве она этого не заслуживала?)
У нее развилось странное недомогание: будто голову заволокло туманом. Наверное, она расхлебывала кашу, которую сама заварила. Ей вспомнился доктор Келлет и его рассказ об amor fati. Как расценил бы он ее нынешнюю жизнь? А главное — как бы он расценил особенности натуры Дерека?
Она готовилась пойти на День здоровья. В школе «Блэквуд» это было заметное событие: женам учителей полагалось в нем участвовать. Дерек выделил ей деньги на новую шляпку и предупредил:
— Учти: ты должна прилично выглядеть.
Она пошла в местный магазин детской и женской одежды, который назывался «Модный дом» (что было далеко от истины). Здесь она покупала чулки и нижнее белье. Новых платьев у нее не было со дня свадьбы. Урсула не настолько заботилась о собственной внешности, чтобы клянчить у Дерека деньги.
Это был безликий магазин в ряду таких же безликих заведений: парикмахерская, рыбный магазин, зеленная лавка, почтовое отделение. У нее не было ни сил, ни смелости (да и денег тоже), чтобы поехать в приличный лондонский универмаг (что сказал бы Дерек о таком безрассудстве?). Когда она работала в Лондоне, еще до водораздела, обозначенного замужеством, ноги сами частенько несли ее в «Селфриджес» или в «Питер Робинсон» — нынче далекие, как заморские страны.
Витрину загораживал от солнца желто-оранжевый щит из толстого целлофана, который сразу напомнил ей бутылку приторного лимонада «Люкозад» и внушил неприязнь ко всему, что находилось за стеклом.
Шляпка была не бог весть что, но Урсула подумала, что и такая сгодится. Она придирчиво рассмотрела свое отражение в огромном, от пола до потолка, зеркале-трюмо. В сравнении с зеркалом, висевшим у нее в ванной (в которое ей волей-неволей приходилось смотреться), этот триптих умножил все ее недостатки на три. Уже сама себя не узнаю, подумалось ей. Она пошла не той дорогой, открыла не ту дверь — и не видела выхода.
Вдруг, к своему ужасу, она издала вопль, жалобный вой безграничного отчаяния. Владелица магазина, выскочив из-за прилавка, бросилась к ней:
— Ну-ну, миленькая, не горюйте. Наверное, критические дни?
Она заставила Урсулу сесть и принесла ей чаю с печеньем; Урсула не знала, как ее благодарить за это простое участие.
До школы нужно было ехать одну остановку поездом, а дальше немного пройти пешком. Урсула влилась в поток родителей, устремившийся в ворота Блэквуда. Ей было интересно и немного страшно. Выйдя замуж менее чем полгода назад, она успела забыть, что такое толпа.
В этой школе она оказалась впервые и удивилась при виде казарменных кирпичных стен и пешеходных дорожек с узкими цветочными бордюрами: здесь ничто не напоминало ту старинную школу, где учились представители семейства Тодд. Ее младшие братья Тедди и Джимми поступили, вслед за Морисом, в ту же школу, которую окончил Хью: она занимала великолепное здание из серого известняка, ничуть не уступавшее оксфордским колледжам. («Зато внутри — гадюшник», — говорил тем не менее Тедди.) Территория той школы была необыкновенно привлекательна, и даже Сильви восхищалась обилием цветников. «Какие романтические уголки», — говорила она. В школе, где учительствовал Дерек, романтикой не пахло, а территория почти целиком была занята спортивными площадками. Учащиеся Блэквуда, если верить Дереку, не проявляли склонности к наукам; их загружали бесконечными матчами по крикету и регби. Опять же, в здоровом теле здоровый дух. А у Дерека — здоровый дух?
Расспрашивать его об отце и сестренке было слишком поздно: это грозило извержением вулкана Кракатау. Зачем выдумывать такие истории, недоумевала Урсула. Доктор Келлет, наверное, смог бы это объяснить.
В одном конце легкоатлетического поля стояли грубые деревянные столы с закусками для родителей и учителей. Чай, бутерброды, полоски черствого кекса с изюмом. Урсула, помедлив у титана с кипятком, попыталась найти глазами Дерека. Он предупреждал, что не сможет уделить ей особого внимания, потому что будет занят «организационными делами»; когда же она в конце концов его заметила, он нес под мышкой большие обручи, назначение которых осталось для Урсулы загадкой.
Все, кто собрался вокруг столов, были, по всей видимости, хорошо знакомы между собой, в особенности учительские жены, и Урсуле стало ясно, что в «Блэквуде» довольно часто устраиваются различные мероприятия, о которых Дерек никогда не упоминал.
Двое пожилых учителей в мантиях зависли, как летучие мыши, над чайным столом, и до ее слуха донеслась фамилия Олифант. Урсула незаметно сделала пару шажков в их сторону, словно была всецело поглощена бутербродом с крабовой пастой у себя на тарелке.
— Я слышал, у юного Олифанта снова неприятности.
— В самом деле?
— Мальчишку поколотил.
— Невелика беда. Я и сам их поколачиваю что ни день.
— Тут дело серьезное. Родители грозят в полицию на него заявить.
— Ну, не умеет он дисциплину поддерживать. Учитель из него никакой, если честно.
Нагрузив свои тарелки кексом, эти двое отошли в сторону, и Урсула засеменила следом.
— Да еще по уши в долгах.
— Учебник напишет — и озолотится.
Оба от души рассмеялись, будто услышали хороший анекдот.
— Говорят, сегодня его благоверная к нам пожаловала.
— Вот как? Надо поостеречься. Мне рассказывали, это весьма неуравновешенная особа.
Последняя реплика, очевидно, тоже была сродни анекдоту. От неожиданного выстрела стартового пистолета, возвестившего о начале соревнований по барьерному бегу, Урсула вздрогнула. Те двое ушли вперед. У нее пропало желание подслушивать.
Она вновь заметила Дерека, широким шагом направлявшегося к ней; теперь обручи сменились непослушной охапкой метательных копий. Он призвал себе в помощь двух учеников, и мальчики послушно двинулись к нему. Проходя мимо Урсулы, один из них издевательским тоном пропел: «Да, мистер Слон, бегу, мистер Слон».
С остервенением бросив копья на траву, Дерек распорядился:
— Отнесите их в сектор для метания, да поживей, шевелитесь. — Затем подошел к Урсуле и легонько чмокнул ее в щеку со словами: — Здравствуй, дорогая.
Урсула не удержалась от смеха. За долгие недели это была самая ласковая фраза, какую она от него услышала, причем рассчитанная даже не на нее, а на двух учительских жен, стоявших поодаль.
— Я сказал что-то смешное? — спросил он, с преувеличенным вниманием изучив ее лицо.
Урсула видела, что он закипает. В ответ она только помотала головой. У нее в любую минуту мог вырваться оглушительный вопль. Она подумала: это признак истеричности. Неуравновешенности.
— Мне поручено организовать соревнования по прыжкам в высоту, — хмуро известил ее Дерек. — Потом я присоединюсь к тебе.
Все так же мрачно хмурясь, он отошел, а Урсулу опять разобрал смех.
— Миссис Олифант? Вы ведь миссис Олифант, верно? — парочкой бросились к ней учительские жены, как львицы на раненую добычу.
Домой она тоже ехала в одиночестве: Дереку, по его словам, поручили контролировать самостоятельную работу учеников, и перекусить он собирался в школе. Приготовив себе скудный ужин из жареной сельди с холодным картофелем, Урсула вдруг представила бутылку доброго красного вина. Вообще говоря, одной бутылки было бы мало: ей хотелось напиться до умертвия. Урсула смахнула селедочные косточки в мусорное ведро. «Как царственно бы умереть сейчас, без боли стать в полночный час ничем». Все лучше, чем эта бредовая жизнь.
Дерек был посмешищем — и для учеников, и для учителей. Мистер Слон. Она легко могла представить, как третий класс доводит его до белого каления. А учебник — что с его учебником?
Урсулу никогда не влекло в «кабинет» Дерека. Да и Плантагенеты с Тюдорами, как и те, кто был между, никогда не вызывали у нее особого интереса. При уборке в «столовой» (про себя она предпочитала именно так называть эту комнату) ей строго-настрого запрещалось трогать бумаги и книги на столе у мужа, но она к этому и не стремилась — просто мимоходом отмечала, что внушительная стопка постоянно растет.
В последнее время он работал в лихорадочном темпе; всю поверхность стола покрыли беспорядочные черновики и заметки на клочках бумаги. Это были разрозненные фразы и мысли. «…Довольно остроумное, хотя и наивное убеждение… из planta genista, „ракитник обыкновенный“, выводится династическое имя Ангевины… происходят от нечистого и к нечистому уйдут».{68} Текста как такового не было и в помине — только фрагменты с многократными исправлениями, одни и те же абзацы, переписанные с незначительной правкой, бесконечные черновики в линованных тетрадях с гербом и девизом школы Блэквуд: A posse ad esse — «От возможности к реальности». Стоило ли удивляться, что он отказывался от ее помощи в перепечатке? Она поняла, что вышла замуж за Кейсобона.{69}
Вся жизнь Дерека оказалась сфабрикованной. Начиная от первых слов его знакомства с ней («Ох ты, не повезло вам. Давайте помогу») он ни разу не был сам собой. Зачем она ему понадобилась? Чтобы рядом был кто-нибудь более слабый? Или чтобы заполучить себе жену, мать своих детей, прислугу, все атрибуты нормальной жизни, но без хаоса повседневности. Она вышла за него, чтобы защититься от хаоса. И он, как ей сейчас стало ясно, женился на ней по той же причине. Оба они меньше всего были способны защитить хоть кого-нибудь от чего бы то ни было.
Порывшись в ящиках комода, Урсула нашла стопку писем; самое верхнее, отпечатанное на фирменном бланке издательства «Уильям Коллинз и сыновья», «с сожалением» отклоняло его заявку, так как тема предполагаемой публикации «уже получила более чем достаточное освещение в стандартных учебниках истории». Были там и аналогичные письма от других издателей учебной литературы, но что еще хуже — неоплаченные счета и угрожающие последние предупреждения. Самое резкое письмо требовало немедленной выплаты кредита, взятого, вероятно, на покупку дома. В колледже Урсула напечатала великое множество подобных писем под диктовку: Уважаемый господин, как мне стало известно…
Она услышала, как стукнула входная дверь, и у нее упало сердце. Дерек возник на пороге столовой, как призрак в готической пьесе.
— Ты что тут делаешь?
Она подняла письмо от «Уильяма Коллинза» и сказала:
— Лгун, отъявленный лгун. Зачем ты на мне женился? Зачем сделал нас обоих несчастными?
Выражение его лица. То самое выражение. Она напрашивалась на казнь, ведь это проще, чем самой наложить на себя руки, правда? Ей уже было безразлично, она больше не могла противиться.
Урсула была готова к первому удару, который все же застал ее врасплох: кулак с силой врезался ей в лицо, в самую середину, как будто Дерек хотел стереть ее черты.
Она спала, точнее, лежала без сознания на кухонном полу и очнулась незадолго до шести. Ее мучила тошнота, голова кружилась, тело будто налилось свинцом, каждая клетка болела. Ей отчаянно хотелось пить, но она не решилась открыть кран из страха разбудить Дерека. Опираясь сначала на стул, потом на стол, она кое-как поднялась на ноги. Подобрала домашние туфли, на цыпочках прокралась в прихожую, взяла с вешалки свое пальто и головной платок. В кармане куртки Дерека лежал бумажник; Урсула вытащила банкноту в десять шиллингов — более чем достаточно, чтобы купить билет на поезд, а дальше взять такси. Ей делалось дурно от одной мысли о длительной поездке — она даже сомневалась, что у нее хватит сил доплестись до вокзала.
Урсула накинула пальто и, как могла, закуталась в платок, избегая смотреться в зеркало. Ей страшно было подумать, как она выглядит. Входную дверь она затворила неплотно, чтобы стуком не разбудить мужа. Ей вспомнилась ибсеновская Нора, хлопнувшая дверью.{70} Доведись этой Норе спасаться бегством от Дерека Олифанта, она не позволила бы себе эффектных жестов.
Это был самый долгий путь в ее жизни. Сердце колотилось так, что грозило разорваться. Она ждала, что сзади вот-вот раздастся окрик и топот шагов. У билетной кассы она пробормотала сквозь кровавую жижу и крошево зубов: «Юстон». Кассир, посмотрев на нее, тут же отвел взгляд. Урсула подумала, что он никогда прежде не имел дела с пассажирками, которые выглядели как после кулачного боя.
До первого поезда оставалось десять минут ужаса. Она укрылась в женском туалете, где смогла хотя бы напиться воды из-под крана и частично отскрести от лица засохшую кровь.
В вагоне она сидела повесив голову и загораживая лицо ладонью. Мужчины в костюмах и шляпах-котелках старательно отводили от нее глаза. В ожидании отправления поезда она рискнула бросить взгляд на перрон и почувствовала небывалое облегчение, не увидев там Дерека. Оставалось надеяться, что он пока ее не хватился и отжимается в спальне, полагая, что она готовит ему завтрак. Пятница, день копченой селедки. Селедка все еще лежала в кладовой, завернутая в газету. То-то он разозлится.
При выходе из поезда на Юстоне у нее подкосились ноги. Люди от нее шарахались, и Урсула боялась, что ее не посадят в такси, но, когда она показала водителю деньги, тот не стал спорить. В молчании они проехали через омытый ночным дождем Лондон; каменная кладка зданий сверкала в первых лучах солнца; мягкий облачный рассвет переливался оттенками голубого и розового. Она успела забыть, как любила Лондон. У нее потеплело на душе. Решив жить, она сейчас была одержима жаждой жизни.
Таксист помог ей выйти из машины.
— Вы уверены, что вам сюда? — засомневался он при виде внушительного кирпичного особняка на Мелбери-роуд.
Она без слов кивнула.
Это был единственно возможный пункт назначения.
На звонок парадная дверь широко распахнулась. Иззи от одного вида племянницы в ужасе зажала рот ладонью:
— Боже, что с тобой стряслось?
— Муж хотел меня убить.
— А ну, входи, — сказала Иззи.
Ушибы заживали, но очень медленно. «Боевые шрамы», как говорила Иззи.
Ее дантист привел в порядок зубы Урсулы, но лубок с правой руки сняли не скоро. У нее опять нашли перелом носа, а вдобавок травмы скул и подбородка. В ней была ущербность, порча. И вместе с тем она очистилась. Прошлое все меньше довлело над настоящим. Урсула написала в Лисью Поляну, что на все лето уезжает «вместе с Дереком в поход по горам Северной Шотландии». Она была почти уверена, что в Лисью Поляну муж не сунется. Будет зализывать раны где-нибудь в другом месте. Очевидно, в Барнете. Адреса Иззи он, к счастью, не знал.
Иззи проявила удивительную заботливость.
— Живи, пока не надоест, — сказала она. — Что мне обретаться тут в одиночку? А денег, слава богу, я заработала более чем достаточно, смогу тебя прокормить. Выздоравливай, — добавила она. — Спешить некуда. В самом деле, тебе ведь всего двадцать три года.
Урсула даже не знала, что поразило ее больше: искреннее радушие Иззи или ее памятливость. Наверное, для Иззи Белгравия тоже не прошла бесследно.
Однажды вечером, когда Урсула сидела дома одна, на пороге появился Тедди:
— Еле тебя разыскал. — Он от души обнял сестру.
Урсулу переполняла радость. Это трудно объяснить, но Тедди всегда был настоящим в отличие от других. За время долгих летних каникул он загорел и возмужал, работая на ферме в «Холле». Недавно он заявил, что хочет стать фермером.
— Тогда верни мои деньги, затраченные на твое образование, — потребовала Сильви, не пряча улыбку. — Тедди был ее любимчиком.
— Сдается мне, деньги были мои, — сказал Хью.
(А кто был любимчиком Хью? «По-моему, ты», — сказала ей Памела.)
— Что у тебя с лицом? — спросил Тедди.
— Небольшая авария; хорошо, что ты меня раньше не видел, — засмеялась она.
— Значит, ни в какую Шотландию ты не уехала, — сказал Тедди.
— Выходит, так.
— Стало быть, ушла от него?
— Да.
— И правильно сделала. — Тедди, как и Хью, не любил долгих объяснений. — А где же наша разгульная тетушка?
— Где-то разгуливает. Скорее всего, в Эмбасси-клуб поехала.
Они откупорили бутылку шампанского из запасов Иззи, чтобы отметить освобождение Урсулы.
— В глазах мамы ты, наверное, будешь опозорена, — заметил Тедди.
— Не волнуйся, это уже давно произошло.
Соорудив омлет и салат из помидоров, они включили радио, поставили тарелки себе на колени и стали слушать оркестр Берта Амброуза.
После ужина Тедди закурил.
— Надо же, какие мы взрослые, — засмеялась Урсула.
— Гляди, какая мускулатура, — сказал он, демонстрируя бицепсы, как цирковой силач.
Он изучал английскую филологию в Оксфорде и сказал, что для разнообразия отвлекся от умственной работы, дабы «потрудиться на земле». Кроме того, он сочинял стихи. О земле, а не о «чувствах». Гибель Нэнси разбила ему сердце, а что разбито, говорил он, того без изъяна не склеишь.
— Прямо по Джеймсу, верно?{71} — печально спросил он (Урсула подумала о себе).
Тедди, переживший такую потерю, прятал внутри свою рану — шрам на сердце, откуда вырвали маленькую Нэнси Шоукросс.
— Чувство такое, — сказал он Урсуле, — будто ты вошел в какую-то комнату и твоя жизнь оборвалась, но ты все равно живешь дальше.
— Пожалуй, я могу это понять. Да, могу, — сказала Урсула.
Урсула задремала, положив голову Тедди на плечо. Ее не отпускала невыносимая усталость. («Сон — лучший лекарь», — говорила по утрам Иззи, входя к ней с подносом.)
В конце концов Тедди вздохнул, потянулся и сказал:
— Пора мне возвращаться в Лисью Поляну. Какая будет легенда? Я тебя видел? Или ты по-прежнему сидишь в своих райских кущах? — Он собрал посуду, чтобы отнести на кухню. — Я здесь приберу, а ты пока думай.
Когда зазвонил звонок, Урсула решила, что это Иззи. С тех пор как на Мелбери-роуд поселилась ее племянница, Иззи все чаще забывала ключи. «Дорогуша, я же знаю, что ты всегда дома», — говорила она, заставляя Урсулу в три часа ночи выбираться из постели, чтобы открыть ей дверь.
Это была не Иззи, это был Дерек. От изумления Урсула проглотила язык. Она так решительно оставила его в прошлом, что он перестал для нее существовать. Место ему было не в Холланд-Парке, а в самом тесном закоулке памяти.
Заломив ей руку за спину, он пинками погнал ее в гостиную. Взгляд его упал на резной кофейный столик в восточном стиле. На нем еще оставались два бокала от шампанского и массивная пепельница из оникса, полная окурков Тедди. Дерек прошипел:
— Кто с тобой был? — Он распалился от ярости. — С кем ты прелюбодействовала?
— Я прелюбодействовала? — Урсулу поразило это слово. Такое библейское.
Тут в гостиной появился Тедди с кухонным полотенцем через плечо.
— Это еще что? — возмутился он. — Руки убери от нее.
— С ним? — продолжил свой допрос Дерек. — С этим молокососом ты блудила в Лондоне?
Не дожидаясь ответа, он ударил ее головой о кофейный столик, и она осела на пол. Ужасающая боль стремительно нарастала, будто голову сжимали тисками. Дерек занес перед собой, как чашу, пепельницу из оникса, не обращая внимания на разлетевшиеся по ковру окурки. Урсула понимала, что у нее отказывают мозги: вместо того чтобы сжаться от страха, она думала лишь о том, до какой же степени эта сцена напоминает историю с яйцом пашот и какая глупая штука — жизнь. Тедди прокричал что-то Дереку, и тот запустил в него пепельницей, вместо того чтобы раскроить ею череп жене. Урсула не видела, попала ли пепельница в цель, потому что Дерек схватил ее за волосы и еще раз стукнул головой о столешницу. У нее перед глазами сверкнула молния, но боль стала затухать.
Соскользнув на ковер, Урсула застыла без движения. Кровь заливала ей глаза и лишала зрения. Когда ее голова вторично ударилась о твердую поверхность, Урсула почувствовала, как у нее внутри что-то надломилось — наверное, тяга к жизни. Неловкое шарканье, сопенье и мелькание ног на ковре свидетельствовало о драке. Во всяком случае, Тедди давал отпор, а не лежал без чувств на полу. Она не хотела, чтобы он дрался. Она хотела, чтобы он бежал куда глаза глядят, от греха подальше. Смерти она уже не боялась, лишь бы Тедди был жив. Она пыталась что-то сказать, но из горла вырывался лишь нечленораздельный клекот. Ее трясло от озноба и бессилия. Она вспомнила, что такое же ощущение испытала в больнице, после Белгравии. Но тогда с ней был Хью, он сжимал ей руку и удерживал в этой жизни.
Из репродуктора по-прежнему звучал оркестр Амброуза. Солист Сэм Браун пел «Надело солнце шляпу». Под эту развеселую мелодию хорошо было уходить из жизни. Не так, как обычно представляется.
За ней примчалась черная летучая мышь. Урсула не хотела отправляться следом. Вокруг сжималось кольцо темноты. Слышалась «тихой смерти поступь».{72} Как холодно. А к вечеру повалит снег, думала она, хотя до зимы еще далеко. Да вот же он, снег — уже падает ей на лицо мыльной пеной. Урсула потянулась к Тедди, но в этот раз ничто не смогло удержать ее от падения в темную ночь.
11 февраля 1926 года.
— Ой! Ты что? — завопил Хауи, потирая скулу, в которую Урсула совсем не по-женски заехала ему кулаком. — Для девчонки у тебя нехилый кросс справа, — почти с восхищением выговорил Хауи.
Он снова попытался сгрести ее в охапку, но Урсула вывернулась, как кошка. При этом она успела заметить мяч Тедди, закатившийся в кусты кизильника. Точно рассчитанный пинок угодил Хауи в голень и позволил улучить минуту, чтобы вытащить мяч из цепких, упрямых кустов.
— Я же только поцеловаться хотел, — до смешного обиженно протянул Хауи. — Можно подумать, тебя насилуют.
Жестокое слово повисло в холодном воздухе. Урсула могла бы — обязательно должна была — вспыхнуть от одного его звука, но почувствовала, что имеет над этим словом какую-то власть. Она почувствовала, что именно это и делают такие парни, как Хауи, с девушками вроде нее самой. Всем девушкам, в особенности тем, которые отмечают свое шестнадцатилетие, необходимо быть начеку, если они оказались в темном, диком лесу. Или — как в этом случае — в дальнем конце окружавшего Лисью Поляну сада, где некогда были затеяны посадки. Наградой ей был почти смущенный вид Хауи.
— Хауи! — услышали они крик Мориса. — Уезжаем без тебя, дружище!
— Поторопись, — сказала Урсула, чья недавно обретенная женственность одержала маленькую победу.
— Я нашла твой мяч, — сообщила она Тедди.
— Вот здорово, — сказал Тедди. — Спасибо. А можно еще кусочек именинного торта?
Август 1926 года.
Il se tenait devant un miroir long, appliqué au mur entre les deux fenêtres, et contemplait son image de très beau et très jeune homme, ni grand ni petit, le cheveu bleuté comme un plumage de merle.[37]{73}
Читала она с трудом — у нее слипались глаза. Жара навевала приятную истому, время текло медленно, заняться было особенно нечем, разве что читать книги и совершать дальние прогулки — главным образом, в тщетной надежде встретить Бенджамина Коула или хотя бы кого-нибудь из его братьев, красивых, смуглых парней. «Могут выдавать себя за итальянцев», — говорила Сильви. Только зачем бы им понадобилось выдавать себя за кого-то другого?
— Пойми, — внушала Сильви, найдя дочку в саду под яблоней, рядом с томиком «Шери», забытым в теплой траве, — в твоей жизни больше не будет таких долгих, ленивых дней. Можешь не верить, но они больше не повторятся.
— А вдруг я стану сказочно богатой, — ответила Урсула. — И буду круглые сутки бездельничать.
— Возможно, — ответила Сильви, не желая скрывать недовольство, которое в последнее время вошло у нее в привычку. — Но лето в один прекрасный день закончится.
Она опустилась на траву рядом с Урсулой. От садовых работ под открытым небом у нее на коже проступили веснушки. Сильви всегда поднималась с рассветом. А Урсула могла спать хоть целый день. Машинально полистав Колетт, Сильви сказала:
— Ты могла бы найти лучшее применение своему французскому.
— Например, съездить в Париж.
— Это вряд ли, — сказала Сильви.
— Как ты считаешь, имеет смысл мне после школы подать заявление в университет?
— Ой, милая, какой в этом толк? Разве там тебя научат быть женой и матерью?
— А если я не захочу быть женой и матерью?
Сильви рассмеялась.
— Говоришь всякую ерунду просто из духа противоречия. — Она потрепала Урсулу по щеке. — У тебя всегда были детские причуды. На лужайке будет чай, — добавила она, неохотно поднимаясь. — И кекс. И, к сожалению, Иззи.
— Дорогая моя, — воскликнула Иззи, заметив идущую к ней племянницу, — как же ты выросла! Настоящая женщина, просто красотка!
— До этого еще далеко, — сказала Сильви. — Мы с ней только что обсуждали ее будущее.
— Разве? — переспросила Урсула. — Мне показалось, мы обсуждали мой французский. Мне нужно углубить свое образование, — сообщила она тетке.
— Какие мы серьезные, — сказала Иззи. — Первым делом в шестнадцать лет нужно по уши влюбиться в какого-нибудь неподходящего мальчика.
Я уже, сказала про себя Урсула, я уже влюбилась в Бенджамина Коула. Его можно считать неподходящим. («Еврей?» — так и слышался ей голос Сильви. Или католик, или шахтер, или любой иностранец, продавец, клерк, конюх, железнодорожник, учитель. Имя неподходящим юношам было легион.)
— А ты? — спросила Урсула.
— Что я? — не поняла Иззи.
— Влюблялась в шестнадцать лет?
— Еще как.
— А ты? — обратилась Урсула к Сильви.
— Боже упаси, — ответила та.
— Но в семнадцать-то определенно влюбилась, — заметила Иззи.
— Разве это обязательно?
— Ну разумеется: тебе же тогда встретился Хью.
— Разумеется.
Наклонившись к Урсуле, Иззи прошептала ей, как заговорщица:
— В твоем возрасте я сбежала с возлюбленным.
— Чепуха, — сказала Сильви Урсуле. — Ничего такого не было. Ах, вот и Бриджет с подносом. — Сильви повернулась к Иззи: — Ты приехала с какой-то целью или просто мне назло?
— Проезжала мимо — дай, думаю, загляну. Хотела кое-что у тебя узнать.
— О господи, — утомленно протянула Сильви.
— Я вот что подумала, — начала Иззи.
— О господи.
— Сделай одолжение, смени пластинку, Сильви.
Урсула разлила по чашкам горячий чай и нарезала кекс. В воздухе запахло скандалом. Иззи ненадолго умолкла, набив полный рот. Бисквиты получались у миссис Гловер более воздушными.
— Так вот. — Иззи с трудом проглотила кекс. — У меня возникла такая мысль… помолчи, Сильви. «Приключения Августа» по-прежнему имеют бешеный успех, каждые полгода от меня требуется новый выпуск. Просто безумие какое-то. У меня уже есть дом в Холланд-Парке, есть деньги, но, конечно, нет мужа. И ребенка тоже нет.
— Вот как? — не удержалась Сильви. — Ты уверена?
Иззи пропустила это мимо ушей.
— Разделить это благополучие не с кем. И я подумала: что, если мне усыновить Джимми?
— Прошу прощения?
— Какая наглость, — шипела Сильви, оставшись наедине с Хью.
Иззи по-прежнему сидела на лужайке и развлекала Джимми чтением своей неоконченной рукописи, которую она выудила из бездонной сумки. «Август едет на море».
— А почему она меня не предлагает усыновить? — недоумевал Тедди. — Считается ведь, что Август — это я.
— Ты хочешь, чтобы тебя усыновила Иззи? — поразился Хью.
— Нет, ни за что.
— Никаких усыновлений! — в сердцах отрезала Сильви. — Ступай, Хью, поговори с ней.
Урсула вбежала в кухню, чтобы взять яблоко, и застала там миссис Гловер, которая с жаром отбивала куски телятины.
— Вот бы фрицев так отходить.
— Кого?
— Тех, что газ пустили, который бедному Джорджу легкие загубил.
— Что у нас на ужин? Страшно есть хочется.
Урсула давно перестала проявлять сострадание к легким Джорджа: о них говорилось так много, что они, похоже, стали жить собственной жизнью, примерно как легкие бабушки — матери Сильви: подчас внутренние органы приобретали более зримый характер, чем их владельцы.
— Телячьи котлетки а-ля Рюсс, — ответила миссис Гловер, переворачивая куски мяса и отбивая их с новой силой. — Да русские, если хочешь знать, тоже не лучше.
Урсула полюбопытствовала, встречалась ли миссис Гловер с иностранцами.
— Ну, в Манчестере евреев полно, — сказала миссис Гловер.
— Вы с кем-нибудь из них знакомы?
— С какой радости мне с ними знакомиться?
— Евреи — не обязательно иностранцы, правда ведь? Вот, например, Коулы, наши соседи, — евреи.
— Не болтай глупостей, — отмахнулась миссис Гловер, — они такие же англичане, как мы.
Миссис Гловер питала некоторую слабость к сыновьям Коулов: уж очень хорошо воспитаны. Урсула подумала, что спорить дальше не имеет смысла. Она прихватила еще одно яблоко, а миссис Гловер снова взялась отбивать мясо.
Урсула жевала яблоко, сидя на скамье в укромном уголке сада, — это было одно из любимых мест уединения Сильви. В голове лениво крутилось: «телячьи котлетки а-ля Рюсс». И вдруг она вскочила с бешеным стуком в груди — вернулся знакомый, но давно забытый ужас. Отчего он проснулся? Ничто не предвещало беды: ни мирный сад, ни вечернее тепло на лице, ни кошка Хетти, которая неспешно вылизывалась на солнечной тропинке.
Никаких признаков конца света, ничего подозрительного в этом мире, но Урсула запустила недоеденное яблоко в кусты и бросилась прочь из сада, за калитку, по дороге, а старые демоны уже наступали ей на пятки. Хетти прервала свой туалет и высокомерно поглядела на болтающуюся створку калитки.
Возможно, произошло крушение поезда; возможно, ей придется по примеру девочек из книги «Дети железной дороги»{74} разорвать на полосы свои нижние юбки, чтобы подать сигнал машинисту, но нет: когда она примчалась на станцию, к платформе ровно в семнадцать тридцать медленно подплыл лондонский поезд под надежным управлением локомотивной бригады, включающей Фреда Смита.
— Мисс Тодд? — В знак приветствия он приподнял фуражку. — Что-то случилось? У вас встревоженный вид.
— Спасибо, Фред, все хорошо.
Обмираю от смертельного ужаса, а в остальном — никаких причин для беспокойства. Фред Смит, судя по его виду, ни разу в жизни не обмирал от смертельного ужаса.
Той же дорогой она побрела назад, вконец измученная безотчетным страхом. На полпути ей встретилась Нэнси Шоукросс.
— Привет, ты что тут делаешь?
И Нэнси ответила:
— Да так, ищу кое-что для гербария. Вот, нашла дубовые листья и зеленые желуди.
Страх начал отступать, и Урсула сказала:
— Пошли вместе, я тебя провожу.
Возле луга, где паслось молочное стадо, через запертые ворота перелез какой-то человек, который тяжело приземлился среди бурьяна. Приподняв кепку, он пробормотал, обращаясь к Урсуле: «Здрасте, мисс» — и заспешил к станции. Незнакомец прихрамывал и оттого как-то комично переваливался, словно Чарли Чаплин. Наверное, еще один фронтовик, подумала Урсула.
— Кто это был? — спросила Нэнси.
— Понятия не имею, — ответила Урсула. — Ой, смотри: дохлый жук-хищник на дороге валяется. Тебе не нужен?
2 сентября 1939 года.
— Морис говорит, через пару месяцев все закончится.
Памела поставила тарелку на аккуратный куполок живота, где ожидало своего часа очередное дитя. Она хотела девочку.
— Так и будешь продолжать, пока не добьешься своего? — спросила Урсула.
— До бесконечности, — радостно подтвердила Памела. — Так вот, мы, как ни странно, получили приглашение в Саррей. На воскресный обед, всем семейством. Дети у них довольно странные, Филип и Хейзел…
— По-моему, я их видела всего пару раз.
— Наверняка больше — просто не заметила. Морис, по его словам, приглашает нас для того, чтобы «двоюродные могли получше узнать друг друга», но мальчики совершенно к ним не тянутся. Филип и Хейзел не умеют играть. А их мама замучена ростбифами и яблочными пирогами. Но главное — Эдвина замучена Морисом. Правда, мученичество ей к лицу, она истовая англиканка.
— Я бы никогда не вышла за Мориса. Не знаю, как она его терпит.
— Мне кажется, она ему благодарна. Он дал ей Саррей. Теннисный корт. Самый высокий уровень общения, ростбиф в изобилии. Они закатывают такие приемы — для сильных мира сего. Некоторые женщины готовы ради этого мириться с чем угодно. Даже с Морисом.
— Видимо, ее христианскому смирению предстоит тяжкое испытание.
— Тяжкое испытание предстоит Гарольду, с его убеждениями. Он уже сцепился с Морисом насчет социальной политики, а с Эдвиной — насчет предопределения.
— Разве она в это верит? Ты же говоришь, она англиканка.
— Так и есть. При этом напрочь лишена логики. Фантастически глупа. Думаю, из-за этого Морис и взял ее в жены. Как ты считаешь, почему Морис твердит, что война через пару месяцев закончится? Министерское пустословие? Разве мы с тобой верим этим словам? Разве мы верим хоть одному его слову?
— В общем-то, нет, — сказала Урсула. — Но ведь он — большая шишка в Министерстве внутренних дел и должен, по идее, кое в чем разбираться. Отдел внутренней безопасности на этой неделе преобразован в самостоятельное ведомство.
— И ваш отдел — тоже?
— Да, наш тоже. Отдел противовоздушной обороны стал министерством, так что мы теперь как большие.
Когда Урсула в восемнадцать лет окончила школу, она не поехала в Париж и, вопреки уговорам своих учителей, не стала подавать заявление ни в Оксфорд, ни в Кембридж, где вполне могла бы изучать языки, как живые, так и мертвые. Почему-то она не пошла дальше скромного колледжа делопроизводства в Хай-Уикомбе. Ей хотелось «двигаться вперед» и обрести независимость, а не быть прикованной к студенческой скамье. «Крылатая мгновений колесница»{76} и все такое, — сказала она родителям.
— Все мы так или иначе движемся вперед, — заметила Сильви. — А прибываем в одну точку. И не важно, как туда добираться.
Урсула считала, что это и есть самое важное — как туда добираться, но, когда Сильви погружалась в пучину мрачности, спорить не имело смысла.
— Я смогу найти интересную работу, — сказала Урсула, отметая родительские возражения, — либо в редакции газеты, либо в издательстве.
Ей представлялась богемная атмосфера: мужчины в твидовых пиджаках и при галстуках, искушенные женщины, затягивающиеся сигаретами над пишущими машинками «ройял».
— И правильно сделала, — сказала ей Иззи, пригласившая их с Памелой в отель «Дорчестер» на изысканное чаепитие («Наверняка ей что-нибудь нужно», — утверждала Памела). — Кому охота быть синим чулком?
— Мне, — ответила Памела.
Как выяснилось, у Иззи действительно были корыстные соображения. «Август» пользовался таким успехом, что издатель попросил ее «создать нечто похожее» для девочек.
— Но героиней должна стать не какая-нибудь хулиганка, — объяснила Иззи. — Такой номер не пройдет. Издательству требуется кипучая натура, капитан хоккейной команды или что-нибудь в этом роде. Озорная, заводная, но никогда не переступает черту. Чтобы гусей не дразнить. — Иззи повернулась к Памеле и ласково завершила: — Вот я и подумала о тебе, дорогая.
Возглавлял колледж некий мистер Карвер, большой поклонник скорописи Питмана и языка эсперанто; он настаивал, чтобы при обучении слепому методу машинописи его «девочки» надевали на глаза повязки. Урсула заподозрила, что это нужно ему не только для контроля за их навыками, и организовала восстание «девочек» мистера Карвера.
— Ты настоящая бунтарка, — с восхищением сказала ей одна из сокурсниц, Моника.
— На самом деле нет, — возразила Урсула. — Просто я здраво рассуждаю, понимаешь?
Так оно и было. Мыслила она здраво.
В колледже мистера Карвера Урсула проявила редкостные способности к машинописи и стенографии, хотя чиновники, проводившие с ней собеседование в Министерстве внутренних дел и никогда больше не встретившиеся на ее пути, явно решили, что глубокое знание латыни и древнегреческого куда более ценно для сотрудницы, которая будет открывать и закрывать картотечные шкафы и без конца перерывать горы желто-рыжих папок. Нельзя сказать, что у нее была «интересная работа», предел ее мечтаний, но это занятие требовало собранности, и все десять лет Урсула медленно, но верно поднималась по карьерной лестнице сквозь препоны, возникавшие на пути любой женщины. («Когда-нибудь женщина станет премьер-министром, — утверждала Памела. — Возможно, даже при нашей жизни».) Теперь в подчинении Урсулы находилось несколько младших делопроизводительниц, которые откапывали для нее желто-рыжие папки. С ее точки зрения, это уже был прогресс. А с тридцать шестого года она числилась в Министерстве противовоздушной обороны.
— Значит, до тебя не доходят никакие слухи? — удивилась Памела.
— Я — мелкая сошка, только слухи до меня и доходят.
— Морис ничего не говорит о своей работе, — проворчала Памела. — Не разглашает, чем занимаются в священных стенах. Он именно так и выразился: «в священных стенах». Можно подумать, он кровью подписался под законом о государственной тайне и оставил в залог свою душу.
— Вообще-то, мы все в таком положении, — сказала Урсула, налегая на торт. — Сама понимаешь, de rigueur.[38] Лично я считаю, что Морис занимается элементарными подсчетами.
— И чрезвычайно доволен собой. Война — как раз по нему: много власти и никакой личной опасности.
— Считать ему — не пересчитать.
Они рассмеялись. Урсула спросила себя, не слишком ли они веселятся для тех, кто стоит на грани страшных испытаний.
Дело было в Финчли; в субботний послеполуденный час они сидели у Памелы в саду за изящным бамбуковым столиком и пили чай. Миндальный торт с шоколадной крошкой был выпечен по старинному рецепту миссис Гловер, записанному на листке бумаги с жирными отпечатками пальцев. Местами бумага уже стала полупрозрачной, как немытое оконное стекло.
— Ешь, не стесняйся, — сказала Памела. — Больше тортов не предвидится. — Она скормила маленький кусочек невзрачной дворняжке Хайди, спасенной в Баттерси. — Ты слышала, что тысячи людей сейчас усыпляют своих собак и кошек?
— Какая жестокость.
— Это же члены семьи. — Памела погладила Хайди по макушке. — Она у нас куда ласковее мальчишек. И ведет себя лучше.
— А как там эвакуируемые?
— Все в грязи.
Несмотря на свое положение, Памела все утро провела на вокзале Илинг-Бродвей, где занималась приемом эвакуируемых, оставив сыновей на попечение бабушки, ее свекрови Олив.
— В работе для нужд фронта от тебя было бы гораздо больше пользы, чем от такого, как Морис, — сказала Урсула. — Будь моя воля, я бы назначила тебя премьер-министром. Чемберлену до тебя далеко.
— Что верно, то верно. — Памела поставила на столик свою тарелку и взялась за вязанье — нечто воздушно-розовое. — Если родится мальчик, буду делать вид, что это девочка.
— А вы сами не хотите уехать? — спросила Урсула. — Ты же не собираешься оставлять мальчиков в Лондоне? Могла бы перебраться с ними в Лисью Поляну. Не думаю, что немцы станут бомбить это сонное царство.
— И жить с мамой? Боже упаси. У меня есть университетская подруга Джинетт, дочь викария, но это к делу не относится. Так вот, бабка оставила ей сельский дом в Йоркшире, место называется Хаттон-Хоул, не более чем точка на карте. У нее двое сыновей, и она зовет меня к себе вместе с моими тремя. — (Найджел, Эндрю и Кристофер были погодками. Памела с радостью окунулась в материнство.) — Да и Хайди обрадуется. Похоже, это богом забытое место: ни электричества, ни водопровода. Для мальчишек лучше не придумаешь, будут дикарями носиться по округе. В Финчли довольно трудно носиться дикарями.
— Но кое-кому удается, — заметила Урсула.
— А как там наш «Мужчина»? — поинтересовалась Памела. — «Мужчина из Адмиралтейства».
— Разрешаю называть его по имени. — Урсула отряхнула юбку от крошек. — Или ты считаешь, что у львиного зева есть уши?
— В наше время все может быть. Он-то сам что говорит?
Урсула встречалась с Крайтоном, с «Мужчиной из Адмиралтейства», уже год (счет времени она вела с Мюнхена). Познакомились они на заседании какой-то межведомственной комиссии. Он был на пятнадцать лет старше, лихого и слегка хищного вида, который не смягчили ни годы брака с добропорядочной женщиной (по имени Мойра), ни рождение выводка из трех девочек, которые сейчас учились в частной школе.
— Я их ни за что не оставлю, — сказал он Урсуле в тот раз, когда они впервые занимались любовью в его более чем скромном «кубрике».
— Я и не требую, — сказала Урсула, хотя предпочла бы, чтобы его декларация о намерениях прозвучала как прелюдия к их близости, а не как кода.
«Кубрик» (она догадывалась, что была далеко не первой женщиной, которую приводил туда Крайтон) представлял собой квартирку, выделенную Адмиралтейством для тех случаев, когда сотруднику требовалось заночевать в городе вместо того, чтобы «пилить» в Уоргрейв, где ждала Мойра с дочками. Этим прибежищем пользовался не он один; когда «кубрик» бывал занят, Крайтон «подгребал» к Урсуле на Аргайл-роуд, где они коротали долгие вечера на ее узкой кровати (у него, как у моряка, выработалось утилитарное отношение к ограниченному пространству) или на диване, предаваясь, как он выражался, «плотским утехам», после чего он «отчаливал» в Беркшир. Любое передвижение по суше, вплоть до пары остановок на метро, вырастало у Крайтона до масштабов экспедиции. В душе он оставался «флотским», полагала Урсула, и с большей охотой курсировал бы между прилегающими к Лондону графствами на ялике, чем сухопутными маршрутами. Как-то раз они действительно взяли напрокат лодку и дошли до Обезьяньего острова,{77} где устроили пикник на речном берегу. «Как нормальная пара», — виновато сказал он.
— Что же это, если не любовь? — спросила Памела.
— Мне он просто симпатичен.
— А мне симпатичен мальчик-рассыльный, который доставляет нам продукты, но я ведь не ложусь с ним в постель.
— Уверяю тебя, он значит для меня гораздо больше, чем какой-то бакалейщик. — Обстановка накалялась. — К тому же он не желторотый юнец, — защищалась Урсула. — Он состоялся как личность, понимаешь?
— И как отец семейства, — уколола ее Памела и с озадаченным видом спросила: — Разве у тебя не заходится сердце, когда ты его видишь?
— Наверное, слегка заходится, — великодушно согласилась Урсула, чтобы только закончить этот спор и избавить себя от необходимости препарировать внебрачные отношения. — Кто бы мог подумать, что в нашей семье именно ты станешь романтичной натурой?
— Ну нет, это не про меня, это про Тедди, — сказала Памела. — А я всего-навсего считаю, что нашему обществу, чтобы оно не развалилось, требуются болты и гайки, особенно сейчас, и замужество служит той же цели.
— Да, в болтах и гайках романтики мало.
— Но если честно, — сказала Памела, — я тобой восхищаюсь. Ты сама себе хозяйка. Не идешь, как говорится, в стаде. Я просто не хочу, чтобы ты пострадала.
— Поверь, я тоже этого не хочу. Мир?
— Мир, — с готовностью согласилась Памела и рассмеялась. — Моя жизнь была бы такой пресной без твоих пикантных донесений с фронта. Этот роман — или как там называть ваши отношения — и меня наполняет восторгом.
В их вылазке на Обезьяний остров не было ровным счетом никакой пикантности: они чопорно сидели на клетчатом одеяле, ели холодную курицу и запивали теплым красным вином.
— «Зардевшаяся влага Иппокрены», — продекламировала Урсула, а Крайтон со смехом сказал:
— Подозрительно смахивает на литературу. Во мне поэзии нет. Пора бы тебе это знать.
— Я знаю.
Отличительная черта Крайтона состояла в том, что он никогда не раскрывался полностью. Урсула слышала, как в отделе кто-то назвал его сфинксом, и действительно, в нем всегда чувствовалась какая-то замкнутость, наводящая на мысль о неизведанных глубинах и потаенных секретах: то ли о детской травме, то ли о великом наваждении. Таинственная личность, думала Урсула, облупляя крутое яйцо и макая его в бумажный кулечек с солью. Кто собирал эту провизию, не сам же Крайтон? И уж конечно не Мойра — избави бог.
Он тяготился скрытностью их отношений. Урсула, говорил он, привносила толику радости в его унылое существование. Он участвовал в Ютландском сражении вместе с адмиралом Джеллико,{78} «многое повидал», а теперь, «считай, превратился в бюрократа». По собственному выражению, он не находил себе места.
— Ты собираешься с духом — хочешь либо признаться мне в любви, либо сообщить о грядущем разрыве.
Еще у них были фрукты: завернутые в мягкую бумагу персики.
— Балансировка весьма точная, — сказал он с печальной улыбкой. — Я колеблюсь.
Урсула рассмеялась: это слово не вязалось с его характером.
Он пустился в рассказы о Мойре: как она жила в деревне, как стремилась к общественной работе, и Урсула мысленно переключилась на другое: куда больше интересовал ее бисквит с джемом и миндалем, как по волшебству доставленный из недр адмиралтейской кухни. («Снабжение у нас хорошее», — только и сказал Крайтон. Как Морис, подумала она. Привилегии облеченных властью, недоступные тем, кто дрейфует среди желтых папок.)
Если бы старшие сотрудницы Урсулы прослышали, что у нее роман, они бы все как одна бросились за нюхательными солями; а узнай они, кто ее возлюбленный (в Адмиралтействе Крайтон занимал довольно заметный пост), — страшно подумать, что бы с ними стало. Но Урсула надежно, очень надежно хранила тайны.
— О вашей осмотрительности ходят легенды, мисс Тодд, — сказал Крайтон, когда их познакомили.
— Вот так раз, — отозвалась Урсула. — Неужели я такая скучная?
— Скорее, интригующая. Я считаю, из вас бы вышла отличная разведчица.
— А Морис сам по себе как? — спросила Урсула.
— Морис «сам по себе» — прекрасно: он всегда был сам по себе и уже не изменится.
— Меня почему-то ни разу не приглашали в Саррей на воскресный обед.
— Считай, тебе повезло.
— Между прочим, я его совсем не вижу. Кто поверит, что мы работаем в одной системе? Он ходит воздушными коридорами власти…
— Внутри священных стен.
— Внутри священных стен. А мой удел — суетиться в бункере.
— Где? В бункере?
— Ну, строго говоря, он находится выше уровня земли. В Южном Кенсингтоне — знаешь, наверное: перед Геологическим музеем. А Морис — совсем другое дело, из его кабинета на Уайтхолле наш военный штаб не виден.
Когда Урсула впервые решила подать заявление в министерство, она предполагала, что брат замолвит за нее словечко, но нет: он прочел ей нотацию о недопустимости использования родственных связей и заявил, что не может позволить себе быть замеченным в кумовстве. «Жена Цезаря… и так далее», — сказал он.
— Насколько я понимаю, Морис в данной ситуации мнит себя Цезарем, а не женой Цезаря? — предположила Памела.
— Ох, не наводи меня на такие мысли, — посмеялась Урсула. — Морис в роли женщины, подумать только.
— Не просто женщины, а римлянки. Ему бы пошло. Как звали мать Кориолана?
— Волумния.{79}
— Ой, совсем забыла тебе сказать: Морис пригласил на обед одного знакомого, — спохватилась Памела. — Еще по Оксфорду. Этого здоровенного американца, помнишь его?
— Еще бы! — Урсула попыталась припомнить имя. — Тьфу ты, как же его… что-то американское. Еще целоваться полез в день моего шестнадцатилетия.
— Каков негодяй! — засмеялась Памела. — Ты никогда не рассказывала.
— Это было совсем не похоже на первый поцелуй. Скорее как спортивный захват. Довольно неотесанный тип. — Урсула тоже посмеялась. — Кажется, я больно задела его самолюбие — и еще кое-что.
— Хауи, — вспомнила Памела. — Только теперь он Хауард, а если точно, Хауард С. Лэндсдаун Третий.
— Хауи, — задумчиво протянула Урсула. — Совершенно вылетело из головы. И чем он сейчас занимается?
— Пошел по дипломатической линии. Засекречен почище Мориса. В посольстве служит. Его кумир — Кеннеди. Да и старичка Адольфа очень чтит.{80}
— Как и Морис, по-моему, даром что Адольф — иностранец. Я однажды видела его на сборище чернорубашечников.
— Кого, Мориса? Ни за что не поверю. Правда, он мог за ними шпионить. С легкостью представляю его в роли агента-провокатора. А ты как там оказалась?
— Шпионила, как Морис. Нет, шучу. На самом деле — случайно.
— Надо же, один чайник — и столько откровений. Это все или еще один чайник заварить?
Урсула засмеялась:
— Не надо. Кажется, это все.
Памела вздохнула:
— Противно все это, да?
— А как Гарольд?
— Ему, бедному, придется остаться. Врачей, работающих в стационаре, призвать не могут, правильно я понимаю? Они понадобятся здесь на случай бомбежки или газовой атаки. А бомбежки и газовые атаки неминуемы, ты и сама это знаешь, верно?
— Да, конечно, — небрежно бросила Урсула, будто разговор у них шел о погоде.
— Страшно подумать, — вздохнула Памела, отложив спицы и потягиваясь. — Какой чудесный день. Не хочется верить, что это, скорее всего, последний спокойный день, — второго такого долго не будет.
В понедельник Урсула собиралась уйти в очередной отпуск. Она запланировала для себя неделю спокойных однодневных экскурсий: Истборн, Гастингс, а может, и подальше: Бат, например, или Винчестер, — но из-за угрозы войны ехать никуда не хотелось. От мысли о том, что будет дальше, на нее накатила внезапная слабость. Утром она сходила на Кенсингтон-Хай-стрит, чтобы пополнить свои запасы: батарейки для фонарика, новая грелка, свечи, спички, бесконечные рулоны черной маскировочной бумаги, банки консервированной фасоли и картофельного пюре, кофе в вакуумной упаковке. Купила и кое-что из одежды: добротный шерстяной сарафан за восемь фунтов, зеленый бархатный жакет за шесть, чулки и удобные башмачки из бежевой кожи, на вид прочные. Похвалила себя, что удержалась от покупки выходного платья: желтый крепдешин с рисунком из маленьких черных ласточек.
— Я свое зимнее пальто всего два года относила, — сказала она Памеле. — Уж до конца войны его в любом случае хватит, правда?
— Господи, конечно хватит.
— Как это все жутко.
— Не говори. — Памела отрезала еще ломтик торта. — Ужасно. Я так зла. Ввязываться в войну — это безумие. Хочешь еще торта? Давай, пока мальчишки у Олив. Вернутся — налетят как саранча. Одному Богу известно, как мы выживем при карточной системе.
— Вы же уедете в деревню — там огород. Кур заведете. Поросенка. Все будет нормально. — Урсуле хотелось плакать при одной мысли об отъезде Памелы.
— Давай с нами.
— К сожалению, не смогу.
— Ой, Гарольд вернулся, как хорошо, — обрадовалась Памела, когда на пороге появился ее муж с большим букетом георгинов, завернутым во влажную газетную бумагу.
Она потянулась к нему; он поцеловал ее в щеку и сказал:
— Не вставай.
Урсулу он тоже поцеловал — и вручил георгины Памеле.
— Девушка продавала на углу, в Уайтчепеле, — сообщил он. — Прямо «Пигмалион». Сказала, что цветы выращивает ее дед на своем участке.
Крайтон однажды подарил Урсуле розы, но они быстро поникли и увяли. Она позавидовала, что Памеле достались такие стойкие цветы, выращенные на чьем-то участке.
— Так вот, — сказал Гарольд, налив себе остывшего чаю, — мы уже эвакуируем транспортабельных пациентов. Война, скорее всего, будет объявлена завтра. Утром. Думаю, специально приурочат к такому часу, когда вся нация дружно опустится на колени в церкви и будет молиться об избавлении.
— О да, война всегда дело христианское, правда? — саркастически отметила Памела.
— Особенно для англичан. У меня есть друзья в Германии, — обратился он к Урсуле. — Порядочные люди.
— Не сомневаюсь, — сказала она.
— Они теперь враги? — поинтересовалась Памела.
— Тебе вредно расстраиваться, Памми, — сказал Гарольд. — А почему в доме такая тишина, куда вы подевали мальчишек?
— Продали, — оживилась Памела. — Три по цене двух.
— Оставайся у нас ночевать, Урсула, — искренне предложил Гарольд. — Чтобы завтра не быть одной. День будет нелегкий. Это я как доктор говорю.
— Спасибо, — сказала Урсула, — но я уже наметила кое-какие дела.
— Вот и умница, — сказала Памела, вновь принимаясь за вязанье. — Это еще не конец света.
— А вдруг? — сказала Урсула и пожалела, что не купила желтое крепдешиновое платье.
Ноябрь 1940 года.
Она лежала на спине прямо в луже, но это обстоятельство поначалу не очень ее беспокоило. Хуже всего была жуткая вонь. В ней смешалось несколько запахов, один отвратней другого, и Урсула попыталась определить составляющие. Зловоние газа (кухонного), мерзкая гниль помойки — они просто душили. К ним примешивался сложный коктейль из застарелой мокрой штукатурки и кирпичной пыли, различных примет человеческого быта: обоев, белья, книг, стряпни, а также кислый, чуждый запах взрывчатки. Словом, все признаки мертвого дома.
Лежала она будто на дне глубокого колодца. Сквозь туманную завесу пыли проглядывали заплата черного неба и отстриженный ноготь тонкого месяца, замеченные еще раньше, когда она стояла у окна. Казалось, это было давным-давно.
Само окно (или, по крайней мере, оконная рама) оставалось на месте — очень, очень далеко вверху, а не там, где положено. Вне сомнения, это было ее окно: она узнала шторы, хотя они теперь превратились в обугленные лоскуты, хлопающие на ветру. Когда-то это была плотная жаккардовая парча, которую Сильви помогла ей выбрать в «Джоне Льюисе». Квартира на Аргайл-роуд сдавалась как меблированная, но Сильви объявила шторы и ковры «совершенно низкопробными» и к переезду заставила ее купить новые.
Тогда же Милли предложила Урсуле переехать к ней в Филлимор-Гарденз. Милли по-прежнему играла инженю и рассчитывала перейти от Джульетты к Кормилице, минуя промежуточные этапы.
— Нам веселей будет, — сказала Милли, — в одной берлоге.
Однако же Урсула была далеко не уверена, что их представления о веселье совпадают. Рядом с жизнерадостной Милли она чувствовала себя тусклой и прозаичной. Серая славка в компании с зимородком. А Милли подчас вспыхивала слишком ярко.
Это было сразу после Мюнхена; Урсула уже сошлась с Крайтоном и считала, что ей удобнее будет квартировать одной. Оглядываясь назад, Урсула понимала, что гораздо больше старалась для Крайтона, чем он для нее, как будто Мойра с дочерьми заслоняли ее существование.
Думай о Милли, приказала она себе, думай о шторах, на худой конец, думай о Крайтоне. О чем угодно, только гони от себя этот зловонный ад. Особенно газ. Ей казалось чрезвычайно важным отвлечься именно от газа.
Сделав покупки в отделе тканей, Сильви и Урсула зашли в кафе при универмаге, где им нелюбезно подала чай деловая официантка.
— Как я рада, — шепнула Сильви, — что мне не приходится играть чужие роли.
— Зато со своей ты прекрасно справляешься, — сказала Урсула, понимая, что это сомнительный комплимент.
— У меня богатая практика.
Чаем они остались очень довольны: в универмагах такой стал редкостью. А вскоре и сам «Джон Льюис» превратился в обугленный беззубый череп («Какой ужас», — написала Сильви, пораженная этим зрелищем сильнее, чем жестокими бомбардировками Ист-Энда). Правда, очень скоро он открылся вновь; «боевой дух», говорили все, но в самом-то деле — была ли альтернатива?
В тот день Сильви пребывала в хорошем настроении; они сошлись во мнениях относительно штор, а также идиотизма тех, кто считал, будто чемберленовский клочок бумаги что-то значит.
Стояла полная тишина, и Урсула подумала, что у нее лопнули барабанные перепонки. Какая сила ее сюда занесла? Она вспомнила, как смотрела в окно на Аргайл-роуд — в то самое окно, которое теперь оказалось так далеко, — и видела серп луны. А еще раньше, поймав немецкую радиостанцию в коротковолновом диапазоне, она сидела на диване и перелицовывала воротничок блузы. По вечерам она занималась на курсах немецкого («врага надо знать»), но сейчас на слух выхватывала лишь отдельные грозные слова (Luftangriffe, Verluste). Отчаявшись от своей непонятливости, она выключила радио и поставила пластинку Ма Рейни.{81} Перед отъездом в Америку Иззи оставила Урсуле свою коллекцию пластинок — внушительную подборку американских исполнительниц блюза.
— Я такое больше не слушаю, — сказала Иззи. — Это уже passé.[39] Будущее — за чем-нибудь более soigné.[40]
Особняк в Холланд-Парке стоял под замком, мебель была накрыта защитными чехлами. Иззи вышла замуж за известного драматурга, и летом они перебрались в Калифорнию.
(— Струсили, — говорила Сильви.
— Ну, не знаю, — возражал Хью. — Будь у меня возможность пересидеть войну в Голливуде, я бы не отказался.)
— Интересную музыку вы слушаете, — заметила миссис Эпплъярд, столкнувшись с Урсулой на лестнице.
Их квартиры разделяла тонкая, как картон, стенка, и Урсула сказала:
— Извините. Я не хотела причинять вам беспокойство, — хотя вполне могла бы добавить, что от ребенка миссис Эпплъярд, который день и ночь орал благим матом, беспокойства гораздо больше.
В свои четыре месяца соседский отпрыск был очень крупным, раскормленным и краснощеким, как будто вытянул все соки из своей матери.
Миссис Эпплъярд, державшая на руках ребенка, который спал беспробудным сном, положив голову ей на плечо, небрежно отмахнулась:
— Да ладно, мне это не мешает.
Было в ней что-то скорбное: не иначе как беженка из Восточной Европы, подумала Урсула, хотя английским владеет в совершенстве. Мистер Эпплъярд исчез несколько месяцев назад — возможно, ушел на фронт, но Урсула не задавала лишних вопросов, поскольку на вид (и на слух) ее соседи не были счастливы в браке. Миссис Эпплъярд была беременна, когда исчез ее муж, и, насколько понимала (и слышала) Урсула, он так и не появился, чтобы посмотреть на свое горластое дитя.
Вероятно, миссис Эпплъярд когда-то была недурна собой, но день за днем худела и грустнела, а вскоре создалось впечатление, что одна лишь (очень) тяжелая ноша в виде ребенка и ухода за ним привязывает ее к повседневной жизни.
На втором этаже у нее с Урсулой была общая ванная, где вечно мокли в ведре вонючие пеленки, которые миссис Эпплъярд потом кипятила в кастрюле на своей плите. На второй конфорке у нее обычно варилась капуста, и в результате этих двойных испарений от ее одежды всегда попахивало тухлыми овощами и мокрым бельем. Урсула знала: так пахнет бедность.
Барышни Несбит, угнездившиеся на верхнем этаже, очень мучились от такого соседства, как и положено старым девам. Сухощавые сестры Лавиния и Рут занимали всю мансарду («под стрехой, как ласточки», щебетали они). Они были похожи, как двойняшки, и Урсула с трудом научилась их различать.
Сестры давно вышли на пенсию — обе в свое время служили телефонистками в «Хэрродсе» — и жили весьма скромно, позволяя себе единственное излишество: дешевую бижутерию, да и та была в основном приобретена давным-давно, когда они еще «трудились» и в обеденный перерыв забегали в «Вулворт». В квартире у них пахло совсем не так, как у миссис Эпплъярд: лавандовой водой и средством для ухода за мебелью — так пахнут престарелые дамы. Урсула иногда делала покупки и для миссис Эпплъярд, и для сестер Несбит. Миссис Эпплъярд всегда встречала ее у дверей с высчитанной суммой (она знала все цены) и вежливым «спасибо», тогда как соседки сверху всякий раз пытались в благодарность напоить ее жидким чаем с черствым печеньем.
Под ними, на третьем этаже, проживали мистер Бентли (по общему мнению, странный тип; у него пахло — соответственно — копченой пикшей, которую он отваривал в молоке и ел на ужин) и нелюдимая мисс Хартнелл (в чьей квартире не пахло вообще ничем), кастелянша из отеля «Гайд-парк», чей свирепый вид показывал, что никто и ничто вокруг не отвечает ее требованиям. От этого Урсула ощущала свою неполноценность.
— Как видно, разочаровалась в любви, — нашептывала Урсуле Рут Несбит, стараясь оправдать соседку сверху, и прижимала к груди костлявую, птичью ручонку, словно ее собственное хрупкое сердце могло выпрыгнуть наружу и прикипеть к неподходящему субъекту.
Барышни Несбит очень трепетно относились к любви, хотя и не испытали ее мук. Мисс Хартнелл сама могла разочаровать кого угодно.
— А ведь у меня тоже пластинки есть, — с видом заговорщицы сообщила мисс Эпплъярд. — Только слушать их, увы, не на чем.
Это «увы» несло в себе трагедию расколотого континента. Оно не могло выдержать возложенную на него нагрузку.
— Что ж, милости прошу, заходите и слушайте на моем патефоне, — сказала Урсула, надеясь, что забитая миссис Эпплъярд не воспользуется этим предложением.
Она могла только гадать, какая музыка нравится соседке. Вряд ли какая-нибудь сносная.
— Брамс, — ответила на ее незаданный вопрос миссис Эпплъярд. — И Малер. — (Ребенок беспокойно заворочался, будто не приемля Малера.)
Когда бы Урсула ни столкнулась на лестнице с миссис Эпплъярд, младенец всегда спал. Можно было подумать, у соседки двое детей: один, в стенах квартиры, горластый, а другой, за пределами жилища, тихий.
— Вы не подержите Эмиля, пока я ключи найду? — попросила миссис Эпплъярд и, не дожидаясь ответа, протянула Урсуле раскормленного младенца.
— Эмиль, — пробормотала Урсула.
Она даже не задумывалась, что у этого ребенка есть имя.
Эмиль, по обыкновению, был одет как на Северный полюс: подгузники, резиновые штанишки, ползунки, а сверху бесчисленное множество вязаных одежек с бантиками. Урсула имела опыт обращения с малышами: и она, и Памела нянчили сначала Тедди, потом Джимми, причем с тем же энтузиазмом, с каким пестовали щенков, котят и крольчат, а во всем, что касалось сыновей Памелы, Урсула была самой любящей тетушкой, однако ребенок миссис Эпплъярд не вызывал у нее большой симпатии. В семействе Тодд от младенцев всегда приятно пахло молоком, детской присыпкой, свежим воздухом, на котором сушились их вещички, а от Эмиля исходил какой-то противный душок.
Миссис Эпплъярд стала шарить в объемистой, видавшей виды кошелке, которая, как можно было предположить, тоже прибыла сюда из дальних стран (конечно же, неизвестных Урсуле) через всю Европу. С глубоким вздохом соседка наконец-то выудила ключ с самого дна. Ребенок будто почувствовал близость родного порога и заерзал, готовясь к перевоплощению. Он открыл глаза и сразу принял недовольный вид.
— Благодарю вас, мисс Тодд, — сказала соседка, забирая свое дитя. — Приятно было с вами поболтать.
— Урсула, — сказала Урсула. — Пожалуйста, зовите меня Урсула.
Миссис Эпплъярд помедлила, а затем почти застенчиво выдавила:
— Эрика. Э-ри-ка.
Уже год они жили через стенку, но разговорились впервые.
Как только соседская дверь захлопнулась, до слуха Урсулы донесся знакомый рев.
«Булавки она, что ли, в него загоняет?» — написала ей Памела, производившая на свет исключительно спокойных детей.
— До двух лет это ангелы, а потом как с цепи срываются, — говорила она.
Перед самым Рождеством у нее родился очередной мальчик, Джеральд.
— В следующий раз повезет, — сказала ей при встрече Урсула.
Она села на поезд северного направления и проделала долгий, трудный путь, чтобы повидать новорожденного племянника. Большую часть времени она провела в купе проводника, так как в поезде было полно солдат, ехавших в учебный лагерь. Урсула сразу сделалась объектом повышенного внимания; поначалу это было забавно, а потом стало невыносимо.
— Нельзя сказать, что это были благородные рыцари, — сказала она Памеле при встрече; до места они добирались на телеге, запряженной ослом, как будто перенеслись в другую эпоху, а может, и в другую страну.
Бедная Памми дошла до ручки от этой бутафорской войны и от такого количества ребятишек («как на хозяйстве в интернате для мальчиков»), не говоря уже о том, что Джинетт постоянно отлынивала от дел (а также занудствовала и храпела). «От дочки викария ожидаешь иного, — писала она, — хотя неизвестно почему». Весной она попробовала вернуться в Финчли, но, когда начались еженощные бомбежки, переселилась «до лучших времен» со всем своим выводком в Лисью Поляну, как ни пугала ее перспектива жить под одной крышей с Сильви. Гарольд, который теперь числился в больнице Святого Фомы, работал на переднем крае. Недели две назад в общежитие медсестер попала бомба, и пять женщин погибли.
— Каждая ночь — это ад, — рассказывал Гарольд.
Такие же сведения доходили от Ральфа, который отслеживал разрушения зданий. Ральф! Ну конечно же Ральф. Урсула совершенно о нем забыла. Он ведь тоже бывал на Аргайл-роуд. Был ли он там, когда разорвалась бомба? Урсула силилась повернуть голову, будто пыталась высмотреть его среди обломков. Никого; она была одна. Одна, зажатая среди разбитых балок и сломанных стропил; глаза, рот, ноздри забились пылью. Нет, когда завыли сирены, Ральфа уже не было.
Роман с чином из Адмиралтейства завершился. Объявление войны неожиданно пробудило в нем совесть. Пора заканчивать наши встречи, сказал ей Крайтон. Видимо, плотские утехи отступили перед воинским долгом — она почувствовала себя Клеопатрой, которая собирается погубить Антония во имя любви. По всей вероятности, в мире теперь было слишком много тревог, чтобы добавлять к ним опасную «связь с любовницей».
— Я — любовница? — Урсула даже удивилась.
Она никогда не думала, что помечена алой буквой, — это клеймо предназначалось для более легкомысленных женщин, разве нет?
Равновесие нарушилось. Крайтон заколебался. Если не заметался.
— Ну хорошо, — без эмоций выговорила она. — Как скажешь.
К этому времени она начала догадываться, что под загадочной внешностью Крайтона на самом деле не скрывалось ничего более интригующего или таинственного. Непроницаемость оказалась маской. Крайтон был всего лишь Крайтоном: Мойра, дочки, Ютландия — хотя необязательно в такой последовательности.
Разрыв произошел по его инициативе, но Крайтон мучился. Что уж говорить о ней?
— Ты бесчувственная, — сказал он.
Но ведь с ее стороны «влюбленности» не было, возразила она. В любом случае можно остаться друзьями.
— Думаю, не получится, — сказал Крайтон, уже сожалея о том, чего себя лишил.
Весь следующий день она, как водится, плакала о своей утрате. Ее «симпатия» к нему была очень далека от легковесного чувства, в котором заподозрила ее Памела. Затем она утерла глаза, вымыла голову и легла в постель с тарелкой намазанных мясной пастой гренок и бутылкой «Шато О-Брион», которую умыкнула из богатейшего винного погреба Иззи, неосмотрительно оставленного на Мелбери-роуд.
— Что найдешь, то твое, — сказала ей Иззи.
Она этим пользовалась.
Урсула все-таки жалела, что их с Крайтоном встречи прекратились. Война облегчала безрассудства. Затемнение служило идеальным прикрытием для порочных связей, а воздушные налеты — когда они в конце концов начались — давали ему повод не возвращаться в Уоргрейв к Мойре и дочкам.
На смену этому пришли совершенно открытые отношения с человеком из ее группы на курсах немецкого языка. После вводного занятия (Guten Tag. Mein Name ist Ralph. Ich bin dreizig Jahre alt)[41] они с ним уединились на Саутгемптон-роу, в кафе «Кардома», почти полностью скрытом мешками с песком. Как выяснилось, он работал в том же здании, что и она, — картографировал разрушенные бомбежками районы.
Только выйдя вместе с ним из душной аудитории четвертого этажа в Блумсбери, Урсула заметила, что Ральф прихрамывает. Получил ранение под Дюнкерком, объяснил он, прежде чем она успела спросить. Пуля попала ему в ногу, когда он, стоя в воде, ждал, чтобы его подобрал маленький катерок, что курсировал между берегом и стоявшими на рейде судами. Его втащил на борт рыбак из Фолкстона, который через считаные минуты сам получил пулю в шею.
— Ну вот, — сказал Ральф, — теперь можно больше не возвращаться к этой теме.
— Конечно, — согласилась Урсула. — Но все же какой это кошмар.
Разумеется, она видела кадры кинохроники. «Мы хорошо разыграли плохую карту», — сказал Крайтон. Урсула столкнулась с ним в Уайтхолле вскоре после эвакуации войск. Он сказал, что скучает. (Опять колеблется, подумала она.) Урсула намеренно изобразила непринужденность, сослалась на то, что должна отнести доклады в офис Кабинета военного времени, и прижала к груди щит из желтых папок. Она тоже скучала. Но не собиралась это показывать.
— Ты напрямую связана с Кабинетом военного времени? — изумился Крайтон.
— Всего лишь работаю в штате заместителя министра. В подчинении даже не у первого помощника, а у такой же «девушки», как я.
Хватит разговоров, решила она. Он смотрел на нее так, что ей снова захотелось оказаться в кольце его рук.
— Надо бежать, — бодро сказала Урсула, — война, знаешь ли.
Ральф был родом из Бексхилла: слегка язвительный, с левыми взглядами, утопист. («Разве не все социалисты — утописты?» — спросила Урсула.) Он ничем не напоминал Крайтона, которого Урсула задним числом сочла слишком властным.
— Принимаешь ухаживания красного? — спросил Морис, встретившись с ней в священных стенах. Ей показалось, он специально искал этой встречи. — Если кто-нибудь узнает, это может тебе повредить.
— Он же официально не состоит в компартии, — сказала она.
— Не важно, — сказал Морис, — по крайней мере, этот не будет в постели разглашать позиции военных кораблей.
Что это значило? Неужели Морис пронюхал насчет Крайтона?
— Пока идет война, твоя личная жизнь не может оставаться твоим личным делом, — неприязненно проговорил Морис. — А кстати, с чего это ты взялась учить немецкий? Ждешь оккупации? Готовишься приветствовать врага?
— Я всегда считала, что ты подозреваешь во мне коммунистку, а не фашистку, — вспылила Урсула.
(«Вот осел, — сказала Памела. — Боится всего, что может бросить на него тень. Нет, я его не защищаю, боже упаси».)
Со дна колодца Урсула видела, что большая часть хлипкой стены между ее жилищем и квартирой миссис Эпплъярд пропала. Глядя вверх сквозь раздробленные половицы и полуобрушенные балки, она увидела платье, безвольно поникшее на вешалке, зацепившейся за вбитый в рейку для картин гвоздь. Эта рейка для картин находилась в гостиной Миллеров, живших на первом этаже: Урсула опознала блеклые обои с пышными розами. Сегодня вечером она видела это платье на Лавинии Несбит — тогда оно имело цвет горохового супа (и свисало с плеч владелицы, как теперь — с вешалки). Взрыв припорошил его серой пылью и переместил на нижний этаж.
В паре метров от головы Урсулы валялся ее большой коричневый чайник, отданный ей за ненадобностью из хозяйства Лисьей Поляны. Она узнала его по толстой обмотке на ручке — мера предосторожности, давным-давно предпринятая миссис Гловер. В пределах видимости все — в том числе и сама Урсула — было сметено с привычных мест. Да, Ральф совсем недавно был на Аргайл-роуд. Они перекусили бутербродами с сыром, запив их бутылкой пива. Потом Урсула взялась решать кроссворд из вчерашнего номера «Телеграф». Она недавно заказала очки для чтения, довольно неприглядного вида. Только принеся их домой, она сообразила, что точно такие же носят обе сестрицы Несбит. Неужели ее ждет та же судьба? — размышляла она, изучая свое очкастое лицо в зеркале над камином. Неужели она тоже останется старой девой? «Извечная мишень для насмешек детворы».{82} Но разве может считаться старой девой та, что помечена алой буквой? Вчера, пока она во время обеденного перерыва торопливо перекусывала в Сент-Джеймсском парке, у нее на рабочем столе откуда ни возьмись появился конверт. Она узнала руку Крайтона (на удивление изящный, наклонный почерк), порвала, не читая, письмо вместе с конвертом и швырнула в мусорную корзину. Позже, когда все секретарши налетели, как голуби, на тележку с чаем, она выгребла из корзины клочки бумаги, чтобы сложить их вместе.
Оставил где-то золотой портсигар. Ты его знаешь: подарен отцом после Ютландии. Случайно, не находила?
Твой К.Что значит «твой»? Он ей не принадлежал. Он принадлежал Мойре (или, возможно, Адмиралтейству). Урсула бросила клочки бумаги обратно в корзину. Портсигар этот завалялся у нее в сумочке. Она нашла его под кроватью через несколько дней после их разрыва.
— О чем задумалась? — спросил Ральф.
— Так, ерунда.
Ральф вытянулся на диване, положив голову на подлокотник, а ноги в носках — ей на колени. У него был вид спящего, но всякий раз, когда она переадресовывала ему вопрос из кроссворда, он бормотал ответ.
— «Рыцарь, сражающийся с еретиками». Может, «паладин»? — спрашивала она. — Подходит?
Вчера с ней приключился занятный эпизод. Она не любила метро и до начала бомбардировок предпочитала ездить на велосипеде, но в последнее время из-за осколков и обломков это стало невозможным. В вагоне она решала кроссворд из «Телеграф», как будто просто сидела в сквере. Обычно людям бывает в метро совершенно спокойно, но Урсула ощущала себя как в клетке. Всего пару дней назад прямо в вестибюль станции метро угодила бомба, ударная волна пронеслась по туннелю, последствия были ужасны. Газеты, по всей видимости, об этом умолчали, чтобы не подрывать боевой дух народа. Так вот: пассажир, сидевший рядом, вдруг склонился к ней — она отшатнулась — и, кивнув на частично заполненные клетки, сказал:
— У вас неплохо получается. Можно, я оставлю вам свою визитную карточку? Если будет желание, загляните ко мне в офис. Нам требуются умненькие девушки.
Еще бы, подумала Урсула. Незнакомец вышел на остановке «Грин-парк», приподняв на прощанье шляпу. На визитке значился какой-то адрес на Уайтхолле, но Урсула ее выбросила.
Вытряхнув из пачки две сигареты, Ральф зажег обе. Одну протянул Урсуле и сказал:
— А ты умненькая, да?
— Возможно, — ответила она. — Поэтому я работаю в отделе разведки, а ты — в картографии.
— Ха-ха, еще и на язычок остра.
У них сложились легкие отношения, скорее дружеские, чем любовные. Они уважали привычки друг друга и не предъявляли чрезмерных требований. Сближало их и то, что оба служили в военном ведомстве, а потому многое понимали с полуслова.
Коснувшись ее руки, он спросил:
— Ты как?
И она ответила:
— Спасибо, замечательно.
У него были руки архитектора — этой профессией он занимался в мирное время. От сражений он был весьма далек: став геодезистом инженерных войск, корпел над картами, фотографиями и прочими материалами, не ожидая, что его призовут в действующую армию, где придется брести под обстрелом в грязной, маслянистой, кровавой морской воде. (Он все-таки рассказал об этом немного подробнее.)
Хотя бомбардировки были сущим кошмаром, он считал, что из них потом извлекут некоторую пользу. В будущее он смотрел с надеждой (в отличие от Хью и Крайтона). Взять хотя бы эти трущобы, говорил он. Вулидж, Ламбет и Лаймхаус рушатся на глазах, после войны их придется отстраивать заново. Это приведет к созданию чистых, современных домов со всеми удобствами — на месте викторианских лачуг поднимутся башни из стекла и стали, устремленные к чистому небу. «Своего рода Сан-Джиминьяно будущего».{83}
Урсулу не убеждала эта картина модернистских башен; будь ее воля, она бы спланировала для будущего города-сады из небольших уютных домов с прилегающими участками.
— Консерваторша до мозга костей, — подтрунивал Ральф.
Впрочем, он и сам любил старый Лондон («Какой же архитектор к нему равнодушен?»): соборы Кристофера Рена,{84} величественные особняки, прекрасные общественные здания — «камни Лондона», говорил он. Раза два в неделю он дежурил по ночам у собора Святого Павла, где собиралась целая команда, готовая «в случае необходимости» подняться на верхотуру, чтобы тушить зажигательные бомбы. Этот собор — ловушка, говорил он: старая древесина, повсюду свинец, плоские перекрытия, множество лестниц и темных потайных углов. В противопожарную команду он записался по объявлению в журнале Королевского архитектурного института: архитекторов призывали вступать в отряды гражданской обороны, поскольку они «разбиралась в планировке зданий и прочем».
— Если от нас что и потребуется, так это прыткость, — сказал он; Урсула не поняла, как он, со своей хромотой, рассчитывает проявить прыткость.
Ей представлялось, как он, окруженный пламенем, карабкается по всем этим лестницам и врывается в темные потайные углы. Но дежурства проходили довольно спокойно: люди играли в шахматы и вели долгие беседы на философские и религиозные темы. В ее представлении Ральфу это подходило как нельзя лучше.
Совсем недавно они с ним в ужасе наблюдали, как горит Холланд-Хаус.{85} Перед этим они побывали на Мелбери-роуд, где совершили набег на винный погреб.
— Живи у меня, — невзначай предложила Иззи перед отъездом в Америку. — Могу назначить тебя смотрительницей дома. Здесь ты будешь в безопасности. Вряд ли немцы станут бомбить Холланд-парк.
Урсула тогда подумала, что Иззи, наверное, переоценивает прицельность немецкого бомбометания. А если ее дом такое безопасное место, почему они с мужем торопятся унести ноги?
— Нет, спасибо, — сказала она.
Дом был слишком велик и пуст. Впрочем, ключи она все же взяла и время от времени наведывалась туда за чем-нибудь полезным. В кухонных шкафах оставались консервы, но их Урсула берегла на самый крайний случай; а еще там был богатейший винный погреб.
Вооружившись фонариками, они обследовали полки (с отъездом Иззи дом обесточили), и Урсула только что сняла с полки превосходную на вид бутылку «Петрюса» и спросила Ральфа:
— Как ты считаешь, это пойдет с картофельными оладьями и тушенкой?
И тут прогремел страшный взрыв; они решили, что бомба попала в дом, и бросились на холодный каменный пол, закрыв головы руками. Уроки Хью, полученные Урсулой во время последнего приезда в Лисью Поляну, не прошли даром. «Всегда защищай голову». Он был на фронте. Урсула порой об этом забывала. Винные бутылки с дребезгом запрыгали на полках; Урсула боялась думать, что будет, если эти бутылки «Шато Латур» и «Шато д'Икем» шрапнелью полетят на них сверху.
Выбежав на улицу, они смотрели, как Холланд-Хаус превращается в пылающий костер, как языки пламени пожирают все на своем пути, и Урсула подумала: Господи, не дай мне умереть в огне. Пусть это произойдет мгновенно, умоляю, Господи.
Она необычайно привязалась к Ральфу. В отличие от многих женщин, она не сходила с ума от любви. С Крайтоном ее постоянно дразнила мысль о любви, а с Ральфом все было проще. Опять же, не любовь, а скорее такое чувство, которое испытываешь к верной собаке (нет, ему она, конечно, этого не говорила. Некоторые — многие — люди не в состоянии понять, как глубоко можно привязаться к собаке).
Ральф зажег сигарету, и Урсула сказала:
— Гарольд говорит, курить очень вредно. Во время операций ему доводилось видеть человеческие легкие, больше похожие на нечищеный дымоход.
— Разумеется, вредно. — Ральф зажег вторую сигарету и протянул Урсуле. — Но жить под немецкими бомбежками и обстрелами еще вреднее.
— Ты когда-нибудь задумывался, — начала Урсула, — что какой-нибудь отдельно взятый случай способен изменить будущее? Например, если бы Гитлер умер при рождении, если бы младенцем его похитили и воспитали… ну, не знаю… квакеры — мир точно был бы совсем другим.
— По-твоему, квакеры способны на похищение младенца? — мягко спросил Ральф.
— Знай они, что будет дальше, могли бы на это пойти.
— Никто не знает, что будет дальше. А кроме того, он мог бы вырасти точно таким, как есть, что с квакерами, что без них. Возможно, его надо было не похитить, а убить. Ты могла бы это сделать? Могла бы застрелить ребенка? Из револьвера? Или задушить голыми руками? Хладнокровно.
Если бы знала, что это спасет Тедди, ответила про себя Урсула. И не только Тедди, а весь мир. Тедди ушел добровольцем в авиацию через день после начала войны. До этого он трудился на небольшой ферме в Саффолке. После окончания Оксфорда год проучился в сельскохозяйственном колледже и успел поработать на разных фермах и в частных угодьях по всей стране. Ему, как говорил он сам, требовалось набраться опыта, чтобы встать на ноги («Фермер?!» — ужасалась Сильви). Тедди не хотел вливаться в ряды идеалистов, зовущих вернуться назад, к земле, и ходить по колено в грязи среди тощих коров и дохлых ягнят, жалуясь на скудный урожай (с этим он, очевидно, тоже сталкивался напрямую).
Тедди по-прежнему писал стихи, и Хью сказал:
— Поэт-земледелец, а? Прямо как Вергилий. Ждем от тебя новые «Георгики».
Урсула вовсе не была уверена, что Нэнси горит желанием стать фермершей. Необыкновенная умница, в Кембридже она занималась крайне мудреными, непостижимыми вопросами математики («Абракадабра какая-то», — говорил Тедди). Но теперь его детская мечта стать летчиком вдруг оказалась совсем близко. Его послали на летные курсы в Канаду, откуда он сообщал домой, какое там изобилие продуктов и какая прекрасная погода, чем вызывал жгучую зависть Урсулы. Она мечтала, чтобы он остался там навсегда, от греха подальше.
— С чего это у нас зашла речь о хладнокровном детоубийстве? — спросила Урсула Ральфа. — Вот, кстати. — Она мотнула головой в ту сторону, откуда доносились вопли Эмиля.
Ральф засмеялся:
— Сегодня еще куда ни шло. Знаешь, я бы озверел, если б мои дети так орали.
Урсула отметила, что он сказал не «наши дети», а «мои дети». И вообще странно было думать о детях в такое время, когда сама вероятность будущего оказалась под вопросом. Резко поднявшись, она сказала:
— Скоро будет воздушная тревога.
В начале войны все говорили: «Не могут же они прилетать каждую ночь»; теперь выяснилось, что могут. («Неужели так продлится вечно? — писала она Тедди. — Неужели бомбежки никогда не кончатся?») Пятьдесят шесть ночей подряд; невольно начинаешь думать, что этому действительно не будет конца.
— У тебя прямо шестое чувство, — сказал Ральф. — Собачий нюх на вражеские самолеты.
— Так что давай собирайся и не спорь. Или провалишься в черную дыру Калькутты{86} — тебе там не понравится.
На первом этаже и в полуподвале дома по Аргайл-роуд проживало многолюдное семейство Миллер; Урсула насчитала в нем по меньшей мере четыре поколения. А еще ниже, в настоящем подземелье, был подвал, который жильцы использовали как бомбоубежище. Этот плесневелый, угрюмый лабиринт кишел насекомыми; там было невыносимо тесно, особенно когда Миллеры заталкивали в подвал своего упирающегося пса, бесформенный ком шерсти по кличке Билли. И конечно, всем приходилось слушать плач и вопли Эмиля, которого, как обременительный груз, передавали по цепочке в тщетной надежде успокоить.
Задумав создать в подвале «уют» (которого там в принципе не могло быть), мистер Миллер развесил по стенам, укрепленным мешками с песком, образцы «великого — как он выражался — английского искусства». Эти цветные репродукции — «Телега для сена», портрет кисти Гейнсборо «Мистер и миссис Эндрюс» (до чего же самовольно взирали они со стены), «Мыльные пузыри» (по мнению Урсулы, самая тошнотворная работа Милле) — подозрительно напоминали страницы, вырванные из дорогих альбомов.{87} «Культура», — приговаривал мистер Миллер, глубокомысленно кивая. Урсула задумалась, что выбрала бы она сама в качестве «великого английского искусства». Наверное, позднего Тёрнера, с его размытым, ускользающим изображением.{88} Вряд ли мистер Миллер одобрил бы такой выбор.
Урсула перелицевала воротничок блузы. Выключила радио, передававшее сплошной «Sturm und Drang»,[42]{89} и поставила Ма Рейни «Вот приходит блюз» — противоядие от легковесных эмоций, которые заполонили эфир. Затем она вместе с Ральфом перекусила бутербродами с сыром, взялась решать кроссворд, а потом спешно поцеловала Ральфа и выпроводила за дверь. Выключив свет, Урсула слегка отодвинула штору затемнения и стала смотреть, как Ральф уходит вдаль по Аргайл-роуд. Хотя он прихрамывал (а возможно, именно поэтому), у него была жизнерадостная походка, как будто он всегда ожидал какой-нибудь интересной встречи. Это напомнило ей Тедди.
Ральф знал, что она смотрит ему вслед, но не обернулся: прощальным жестом он вскинул руку и растворился в темноте. Впрочем, на улице было не совсем темно: в небе светился ломтик луны и звездный шлейф, словно там рассыпали пригоршню алмазной пыли. «Там где-то властвует Луна; привет / Несут ей звезды дальние толпой»;{90} Китс, вероятно, имел в виду полную Луну, а та, что висела сейчас над Аргайл-роуд, могла считаться разве что юной камеристкой. В тот вечер Урсула пребывала в (мрачном) поэтическом настроении. Эта вездесущая война, думалось ей, всеми правдами и неправдами напоминает о себе. Бриджет всегда говорила, что смотреть на Луну через стекло — плохая примета, и Урсула поправила тяжелый край шторы, чтобы не нарушать затемнение.
Ральф не заботился о своей безопасности. После Дюнкерка, говорил он, его будто заговорили от смерти. Урсула считала, что в военное время никакие заговоры не действуют и трагическая гибель может настигнуть любого.
Как она и предполагала, вскоре завыли сирены, потом из Гайд-парка донеслись удары зениток, а за ними грянули первые разрывы бомб — судя по всему, опять в порту. Это подтолкнуло ее к действию: она сорвала с крючка у двери висевший там священной реликвией фонарик и схватила книгу, также хранившуюся у входной двери. Это была ее «подвальная книга» — «По направлению к Свану». Поскольку в последнее время Урсуле стало казаться, что война не кончится никогда, она отважилось взяться за Марселя Пруста.
Где-то высоко завыли самолеты, а потом она услышала шипенье бомбы и совсем близкий грохот ее падения. Правда, отдаленные взрывы тоже порой казались совсем близкими. (Как же быстро начинаешь разбираться в тех вещах, которые прежде и в голову не приходили.) Урсула огляделась в поисках защитного комбинезона. Сейчас на ней было не по сезону легкое платье, а в подвале всегда стоял жуткий, влажный холод. Этот защитный комбинезон приобрела Сильви, когда на пару дней, еще до начала бомбардировок, приезжала в город. Они пошли прогуляться по Пикадилли; в витрине «Симпсона» Сильви углядела объявление: «Защитные костюмы специального пошива» — и потребовала зайти примерить. Урсула представить не могла, чтобы ее мать жалась в подвале, а тем более в защитном комбинезоне, но эта одежда, сродни униформе, чем-то привлекла Сильви.
— В таком курятник чистить удобно, — сказала она и купила сразу два: для себя и для Урсулы.
Следующий оглушительный удар не оставлял никаких сомнений, и Урсула прекратила поиски злосчастного комбинезона: вместо него она схватила вязанный крючком шерстяной плед из цветных квадратов — подарок Бриджет. («Хотела отправить в Красный Крест, — написала Бриджет своим округлым детским почерком, — но подумала, что тебе нужней будет». — «Вот видишь, даже в родном доме у меня статус беженки», — написала Урсула Памеле.)
На лестнице она столкнулась с престарелыми барышнями Несбит.
— Ой-ой-ой, дурная примета, мисс Тодд, — захихикала Лавиния, — разойтись на ступеньках.
Урсула бежала вниз, а сестры поднимались наверх.
— Вам не туда, — машинально выговорила Урсула.
— Я вязанье забыла, — отозвалась Лавиния.
У нее на груди красовалась эмалевая брошь в виде черной кошки. Крошечный глазик-страз подмигивал в темноте.
— Рейтузы вяжет для сыночка миссис Эпплъярд, — объяснила Рут. — У них в квартире зверский холод.
Урсула не понимала, сколько еще вязаных одежек можно навьючить на этого ребенка, который и без того уже напоминал откормленного барана. Даже не ягненка. Язык не поворачивался назвать его агнцем, этого младенца Эпплъярда. Эмиля, напомнила себе Урсула.
— Ну тогда поторопитесь, хорошо? — сказала им Урсула.
— Привет, привет честной компании, — повторял мистер Миллер, когда они гуськом протискивались в подвал.
Затхлое пространство оккупировали разномастные стулья и матрасы. Мистер Миллер где-то разжился парой списанных за давностью лет армейских раскладушек, чтобы сестрам Несбит было куда преклонить свои старые кости. Поскольку сестры запаздывали, на одной из этих коек расположился пес Билли. К услугам жильцов были маленькая спиртовая горелка и керогаз, — по мнению Урсулы, в высшей степени опасные вещи, тем более под бомбежками.
Почти весь личный состав был в сборе: миссис Эпплъярд, ее Эмиль, странный мистер Бентли, мисс Хартнелл и полный комплект Миллеров. Когда миссис Миллер выразила озабоченность по поводу отсутствия сестер Несбит, ее муж вызвался сбегать наверх, чтобы их поторопить («вечно они с этим чертовым вязаньем»), но в этот миг подвал содрогнулся от взрыва невероятной мощи. Урсула почувствовала, как завибрировал у нее под ногами пол, — это ударная волна прокатилась под землей. Верная заповедям Хью, она бросилась на пол, увлекая за собой стоявшего ближе всех мальчонку Миллеров («Эй, не трожьте меня!»), и закрыла голову руками. Она неловко попыталась встать над ним на четвереньки, но малец выскользнул.
Наступила тишина.
— Не в наш дом попало, — пренебрежительно заявил мальчишка, немного рисуясь, чтобы восстановить попранное мужское достоинство.
Миссис Эпплъярд тоже бросилась на пол, накрыв своим телом ребенка. Миссис Миллер спасала не собственных отпрысков, а старую жестянку из-под ирисок, в которой хранились сбережения и страховые полисы.
Мистер Бентли фальцетом спросил:
— Это в нас?
Нет, безмолвно отозвалась Урсула, кабы в нас, мы бы уже лежали трупами. Она вернулась на шаткий венский стул, принесенный мистером Миллером. Кровь стучала у нее в ушах невыносимо громко. Задрожав, она укуталась в плед, связанный руками Бриджет.
— Да нет, наш малой дело говорит, — ответил мистер Миллер. — Это в Эссекс-Виллаз бабахнуло.
Мистер Миллер вечно делал вид, будто наверняка знает, куда попала бомба. Как ни удивительно, зачастую он оказывался прав. Все Миллеры усвоили язык и настрой войны. Они не суетились. («Мы отвечаем тем же, правда? — писала Памела. — У нас тоже руки в крови».)
— Такие — опора и надежда Англии, сразу заметно, — сказала Сильви Урсуле, когда в первый (и последний) раз увидела Миллеров.
Миссис Миллер пригласила Сильви к себе в кухню на чашку чая, но Сильви все еще досадовала на шторы и коврики, за которые винила миссис Миллер, подозревая, что та на самом деле — хозяйка этого дома, а не квартиросъемщица. (Никаких доводов Урсулы она не слушала.) Сильви держалась как герцогиня, снизошедшая до хижины своих деревенских издольщиков. Урсула ясно представляла, что сказала потом миссис Миллер своему мужу: «Тоже мне госпожа нашлась!»
Наверху продолжался массированный налет; до них доносились разрывы тяжелых бомб, свист снарядов, канонада артиллерийского огня. Их подвал то и дело сотрясался от взрывов. Эмиль ревел, пес Билли скулил, самые младшие Миллеры визжали. Их какофония непрошено дополняла Donner und Blitzen[43] люфтваффе. Кошмарный, бесконечный штурм. «Вперед гляжу — жду смерти появленья, / Назад — лишь безнадежность видит глаз».{91}
— Надо же, Фриц вознамерился нас запугать, — приговаривал мистер Миллер, спокойно прилаживая лампу, как в походной палатке.
В бомбоубежище именно он поддерживал общее присутствие духа. Пройдя, как и Хью, через фронтовые окопы, он говорил, что угрозы немца ему нипочем. Таких набиралась целая компания: Крайтон, Ральф, мистер Миллер, даже Хью, — пройдя сквозь огонь, грязь и воду, они решили, что такое не может повториться дважды.
— Чего он пыжится, этот старый Ганс, а? — успокаивал он одного из перепуганных малышей. — Хочет мне тихий час испортить?
Мистер Миллер всегда говорил о немцах в единственном числе: это Фриц, Отто, Германн, Ганс, а иногда и сам Адольф с высоты четырех миль сбрасывал на них смертоносные фугасы.
Миссис Миллер (Долли), воплощавшая собой торжество опыта над надеждой (в отличие от своего мужа), раздавала «угощение»: чай, какао, печенье и хлеб с маргарином. Щедрые душой Миллеры не страдали от нехватки продовольствия, потому что у их старшей дочери Рене были «связи». В свои восемнадцать лет Рене полностью сформировалась во всех отношениях и, похоже, была девушкой не слишком строгих правил. Мисс Хартнелл всячески показывала, что считает Рене настоящей оторвой, хотя и не гнушалась подкормиться за ее счет. Урсуле казалось, что один из младших отпрысков семейства Миллер на самом-то деле сын Рене, а не миссис Миллер, просто им удобнее было растить всех скопом.
«Связи» Рене были весьма сомнительными, а пару недель назад Урсула заметила ее в кофейном салоне на втором этаже «Черинг-Кросс-отеля», где соседская дочь изящно потягивала джин в компании холеного и явно состоятельного мужчины, у которого на лбу было написано «бандит». «Хлыщ, каких свет не видел», — посмеялся тогда Джимми. Рожденный в честь окончания войны за окончание всех войн, Джимми готовился уйти на новую войну. В своем учебном лагере он получил несколько дней увольнения, и они с Урсулой укрылись в «Черинг-Кросс-отеле», потому что на Стрэнде обезвреживали неразорвавшуюся бомбу. Они слышали канонаду корабельных пушек, установленных на лафетах между Воксхоллом и Ватерлоо, — бум-бум-бум, — но бомбардировщики, видимо, летели дальше в поисках иных целей.
— Они когда-нибудь умолкают? — спросил Джимми.
— Кажется, нет.
— На фронте и то безопаснее, — усмехнулся он.
Джимми пошел в армию рядовым, хотя ему предлагали офицерские погоны. Но он предпочел служить «вместе с ребятами». («Кто-то ведь и офицером должен быть, — недоумевал Хью. — И желательно с мозгами».)
Ему хотелось набраться опыта. По его словам, он готовился стать писателем, а где можно наиболее полно и глубоко, понять человеческую природу, если не на войне? «Писателем?! — возмутилась Сильви. — Боюсь, его колыбель качала рука злой феи». По разумению Урсулы, она имела в виду Иззи.
Они с Джимми великолепно проводили время. В военной форме Джимми выглядел потрясающе, и, где бы они не появлялись, для них были открыты все двери, даже в злачных местах на Дин-стрит и Арчер-стрит, в «Boeuf sur le Toit» на Орандж-стрит, где царила весьма раскованная, если не сказать рискованная, атмосфера, — Урсулу даже стали посещать некоторые сомнения по поводу младшего брата. Исключительно ради постижения человеческой природы, говорил он. Они жутко напились и немного подурачились, вырвавшись за пределы тесного подвала Миллеров.
— Дай мне слово, что не погибнешь, — сказала Урсула, когда они ощупью, как слепцы, брели по Хеймаркет, слушая, как где-то вдалеке стираются с лица земли лондонские кварталы.
— Уж постараюсь, — ответил Джимми.
Ей было холодно. Лежа в воде, она мерзла все сильнее. Нужно было двигаться. Но как? Сил не осталось. Сколько же времени она так пролежала? Десять минут? Десять лет? Время остановилось. Похоже, остановилось все. Кроме омерзительного смешения зловоний. Лежала она в подвале. Об этом говорила репродукция «Мыльных пузырей», непостижимым образом державшаяся на мешке с песком у нее перед глазами. Неужели ей суждено умереть, глядя на эту слащавость? Но потом слащавость показалась наименьшим злом, потому что в Урсулу вдруг вцепилось кошмарное привидение. Черные глаза на пепельно-сером лице, неряшливые клочья волос.
— Ты не видела моего маленького? — выговорило привидение.
Урсула не сразу поняла, что это происходит с ней наяву. Над ней нависала миссис Эпплъярд, вся в грязи и пепле, в потеках слез и крови.
— Ты не видела моего маленького? — повторила она.
— Нет, — прошептала Урсула пересохшими от пыли губами.
Она закрыла глаза, а когда с трудом разлепила веки, миссис Эпплъярд рядом не было. Наверное, соседка ей пригрезилась в горячечном бреду. А может, это и впрямь был призрак миссис Эпплъярд, если обе они попали в суровое чистилище.
Ее внимание опять привлекло платье Лавинии Несбит, свисающее с рейки для картин в жилище Миллеров. Только это было не платье Лавинии Несбит. У платья же не бывает рук. Не рукавов, а именно рук. С пальцами. Зато Урсуле кто-то оттуда подмигивал: это была черная эмалевая кошка с глазком-стразом, поймавшим лунный свет. С рейки свисало обезглавленное и обезноженное туловище самой Лавинии Несбит. От этого уму непостижимого зрелища в горле Урсулы забурлил смех. Он так и не вырвался наружу, потому что над ней что-то сдвинулось — то ли балка, то ли кусок стены — и ее, как тальком, густо запорошило пылью. Сердце беспорядочно заколотилось. Это была неумолимая бомба замедленного действия, ждущая своего часа.
Впервые Урсулу охватила паника. Помощи ждать не приходилось. Не надеяться же на безумное привидение. Ей суждено было умереть в подвале дома по Аргайл-роуд, наедине с «Мыльными пузырями» и обезглавленной Лавинией Несбит. Окажись поблизости Хью, или Тедди, или Джимми, или Памела — уж они бы сделали все возможное, чтобы только вытащить ее отсюда, чтобы ее спасти. Они — родные души. Но поблизости не было ни одной родной души. Урсула слышала свои стоны — стоны раненой кошки. Ей было себя невыносимо жаль, будто она стала кем-то другим.
Миссис Миллер сказала:
— Что ж, думаю, самое время выпить по чашечке какао, вы не против?
Мистер Миллер опять забеспокоился о сестрах Несбит, и Урсула, которой уже невмоготу было терпеть подвальную клаустрофобию, сказала:
— Пойду-ка я их потороплю. — И вскочила с шаткого стула под вой и свист фугасной бомбы прямо над головой.
Прогремел чудовищный громовой раскат, а за ним раздался оглушительный треск — это разверзлась стена ада, выпустив наружу всех демонов; потом включился сокрушительной силы насос, который вырывал из ее тела кишки, легкие, сердце, желудок, даже глазные яблоки. «Последний — вечный день восславлю я».{92} Вот это оно и есть, подумала она. Так приходит смерть.
Тишину прорезал чей-то голос — мужской голос, где-то совсем рядом с ней:
— Ну-ка, мисс, попробуем вас отсюда вытащить, а?
Урсула видела его потное, залепленное сажей лицо — как будто он полз к ней через дымоход. (Ей подумалось, что такое вполне возможно.) К своему изумлению, она его узнала. Он состоял в местной дружине противовоздушной обороны. Новенький.
— Как вас зовут, мисс? Можете сказать?
Урсула пробормотала свое имя, но получилось неразборчиво.
— Уснула? — переспросил он. — А звать-то как? Мэри? Сьюзи?
Ей не хотелось умирать под именем Сьюзи. А впрочем, какая разница?
— Ребенок, — прохрипела она.
— Ребенок? — насторожился спасатель. — У вас есть ребенок?
Попятившись, он крикнул что-то невидимому соратнику. Урсула, заслышав другие голоса, поняла, что он здесь не один.
Словно в подтверждение этой мысли, дружинник сказал:
— Общими усилиями вас вытащим. Газовщики отключили газ, можно приступать. Вы только не волнуйтесь. Рассказывайте, Сьюзи, что там с ребенком? Вы его на руках держали? Грудничок?
Урсула подумала, что Эмиль на самом деле тяжеленный, как фугас (кто же держал его на руках в тот миг, когда смолкла музыка и прогремел взрыв?), и попыталась что-то сказать, но только захныкала.
Над головой раздался какой-то скрип и стон; дружинник взял ее за руку:
— Все нормально, я с вами.
И она преисполнилась невыразимой благодарности к нему и ко всем людям, которые старались ее вызволить. А еще она подумала, как благодарен будет Хью. От мысли об отце у нее потекли слезы, и дружинник сказал:
— Ну-ну, Сьюзи, все в порядке, скоро вытащим вас на свет, как улитку из раковины. Чаю вам принести, а? Выпьете чайку? Любите? Я бы и сам не прочь.
Сверху вроде бы падал снег, ледяными иголками впиваясь ей в кожу.
— Как холодно, — прошептала она.
— Не волнуйтесь, вытащим вас отсюда — овечка хвостиком махнуть не успеет, — приговаривал дружинник.
Кое-как стянув пиджак, он накрыл им Урсулу. Для этого благородного маневра там было слишком тесно, и спасатель что-то задел локтем, отчего на них обрушился град обломков.
— Ох, — выдавила она, потому что на нее вдруг накатила сильнейшая тошнота, которая, впрочем, быстро отступила, и Урсула немного успокоилась.
На нее посыпались листья, смешанные с пылью, пеплом и прахом мертвых, и вот уже ее с головой накрыло охапками хрустких буковых листьев. От них пахло грибами, костром и еще чем-то сладким. Коврижкой миссис Гловер. Не сравнить с газом и отбросами.
— Эй, девушка, — окликнул ее спасатель. — Эй, Сьюзи, не спать.
Он еще крепче сжал ее руку, но перед глазами Урсулы в солнечных лучах поплыли какие-то блики. Уж не кролик ли это? Нет, заяц. Перед ней медленно вращался серебристый заяц. Это зрелище завораживало. Ничего прекрасней она в жизни не видела.
Она падала с крыши прямо в ночь. Она оказалась в поле, где нещадно жарило солнце. У дороги собирала малину. Играла в прятки с Тедди. Какое уморительное создание, произнес кто-то рядом. Уж конечно, не спасатель? А потом повалил снег. Ночь была уже не вверху, ночь сомкнулась вокруг нее, как теплое сумрачное море.
Она уплывала в затемнение. Хотела сказать что-то дружиннику. Спасибо. Но это уже потеряло смысл. Все потеряло смысл. Наступила темнота.
2 сентября 1939 года.
— Тебе вредно расстраиваться, Памми, — сказал Гарольд. — А почему в доме такая тишина, куда вы подевали мальчишек?
— Продали, — оживилась Памела. — Три по цене двух.
— Оставайся у нас ночевать, Урсула, — искренне предложил Гарольд. — Чтобы завтра не быть одной. День будет нелегкий. Это я как доктор говорю.
— Спасибо, — сказала Урсула, — но я уже наметила кое-какие дела.
Она примерила желтое крепдешиновое выходное платье, купленное в тот день на Кенсингтон-Хай-стрит в предвоенном приступе расточительности. Крепдешин был с рисунком: крошечные черные ласточки в полете. Она полюбовалась платьем, а еще больше — собой, точнее, тем немногим, что увидела в зеркале туалетного столика: чтобы рассмотреть юбку, пришлось забираться с ногами на кровать.
Сквозь тонкие стены квартирки на Аргайл-роуд Урсула слышала, как миссис Эпплъярд спорит — причем по-английски — с мужчиной, вероятно с таинственным мистером Эпплъярдом, который приходил и уходил в любое время дня и ночи, не придерживаясь никакого графика. Урсула видела его живьем только раз, на лестничных ступенях: он скользнул по ней мрачным взглядом и, не здороваясь, поспешил дальше. Этот плотный краснолицый тип чем-то напоминал борова. Урсула с легкостью представляла такого субъекта за прилавком мясного магазина или в пивоварне, где нужно ворочать мешки хмеля, но, по сведениям барышень Несбит, работал он страховым агентом.
Миссис Эпплъярд, полная его противоположность, была худой и бледной; когда муж уходил, Урсула слышала ее скорбное пение на каком-то непонятном наречии. Судя по звучанию, это был один из языков Восточной Европы. Как пригодилось бы эсперанто мистера Карвера, подумала Урсула (если бы, конечно, все им владели). Особенно теперь, когда в Лондон стекались потоки беженцев. («Чешка, — впоследствии сообщили ей сестрицы Несбит. — А мы и не ведали, где она, эта Чехословакия? Век бы этого не знать».) Урсула догадывалась, что миссис Эпплъярд тоже вроде как беженка, которая рассчитывала найти тихую гавань в объятиях английского джентльмена, но вместо этого нашла склочного мистера Эпплъярда. Для себя Урсула решила, что, едва заслышав, как за стенкой мистер Эпплъярд бьет жену, тут же постучится к ним в дверь, чтобы этому помешать, хотя плохо представляла, каким образом.
За стенкой спор уже шел на повышенных тонах, а потом дверь квартиры Эпплъярдов решительно хлопнула, и все стихло. Мистер Эпплъярд, уходивший и приходивший с неизменным шумом, затопал по ступеням, извергая поток брани в адрес женщин и приезжих, — забитая миссис Эпплъярд относилась и к первым и ко вторым.
Кислый дух обиды, который просачивался сквозь стены вместе с еще менее аппетитным запахом вареной капусты, действовал угнетающе. Урсуле хотелось видеть беженцев чувствительными романтиками, спасающими свою культурную жизнь, а не пришибленными женами страховых агентов. С ее стороны это было чудовищной несправедливостью.
Она слезла с кровати и покрутилась перед зеркалом. Платье определенно сидело как влитое; в свои без малого тридцать лет она сохранила фигуру. Неужели у нее когда-нибудь талия заплывет жирком, как у Сильви? Перспектива стать матерью уже казалась ей маловероятной. Она вспомнила, как держала на руках ребятишек Памелы… вспомнила Тедди и Джимми… ее захлестывали любовь и страх, отчаянное желание уберечь их. Неужели эти эмоции могли быть еще сильнее, если бы речь шла о ее родном ребенке? Такого накала чувств она бы, наверное, не выдержала.
За чаем в универмаге «Джон Льюис» Сильви спросила:
— Неужели тебе не хочется, чтобы у тебя был свой выводок?
— Как у твоих кур?
— «Деловая женщина», — как несочетаемую комбинацию выдала Сильви. — Перестарок, — добавила она, смакуя это слово.
Урсула не могла понять, почему мама так старается ее оскорбить.
— Замуж ты, скорее всего, не выйдешь, — подвела итог Сильви, будто жизнь Урсулы закончилась.
— Что в этом плохого? «Незамужняя дочь». — Урсула надкусила булочку с глазурью. — Джейн Остен тоже такой была — и ничего.
Сняв через голову платье, она в нижней юбке и чулках пошлепала к кухонной раковине, налила стакан воды из-под крана, а потом достала из пачки одну галету. Тюремный паек, подумала Урсула, — для тренировки.
Сжевав на завтрак ломтик подсушенного хлеба, она потом не ела ничего, кроме предложенного Памелой торта. У нее оставалась надежда, что Крайтон, по меньшей мере, угостит ее хорошим ужином. Он назначил ей свидание в «Савое», хотя они редко посещали такие людные места, и Урсула гадала, не ждет ли ее драматическое развитие событий и не подступает ли тень сражений — уже драматическое событие — настолько близко, что Крайтон решил обсудить эту тему.
Она знала, что война будет объявлена завтра, хотя и прикинулась дурочкой в разговоре с Памми. Крайтон, исходя из того, что оба они «давали подписку», рассказывал ей много такого, о чем следовало молчать. (Она же, в свой очередь, не рассказывала ему почти ничего.) В последнее время он снова стал колебаться, и Урсула не могла знать, куда его поведет, не могла разобраться, в какую сторону сама бы его подтолкнула.
Его просьба о встрече, вложенная в папку Адмиралтейства, мистическим образом оказалась у нее на столе, когда она ненадолго вышла из кабинета. Не в первый раз ее поразило, что какой-то призрак исправно доставляет эти записки.
«Похоже, ваш отдел собираются прощупать», — гласило сообщение. Крайтон любил иносказания. Урсула надеялась, что флотские шифровальщики более изобретательны, чем Крайтон.
Мисс Фосетт, одна из ее подчиненных, заметила оставленную на виду записку и разволновалась:
— Господи, неужели это правда? Выездная ревизия?
— Кто-то пошутил, — сказала Урсула и, к своей досаде, почувствовала, что краснеет.
В этих двусмысленных (а подчас и откровенно непристойных), но на первый взгляд невинных записках было нечто, абсолютно не свойственное Крайтону. «Ощущается дефицит твердых карандашей». Или: «Не требуется ли заправка ваших чернильниц?» Пусть бы научился либо скорописи Питмана, либо осмотрительности, думала Урсула. А еще лучше — чтобы угомонился со своими записками.
Когда швейцар распахнул перед ней двери отеля «Савой», Крайтон поджидал в просторном вестибюле, и они, вместо того чтобы зайти в «Американский бар», направились по лестнице на третий этаж, в номер люкс. Необъятных размеров кровать со множеством подушек занимала едва ли не все свободное пространство. Так вот зачем мы здесь, подумала Урсула.
Для предстоящей встречи крепдешин показался ей неуместным, и выбор был сделан в пользу синего атласного платья — одного из трех приличных выходных туалетов; сейчас Урсула пожалела о своем решении, поскольку все шло к тому, что Крайтон будет ее раздевать, а не угощать. Он любил снимать с нее одежду, любил разглядывать ее тело. «Как на картине Ренуара», — говорил он, хотя слабо разбирался в искусстве. Хорошо еще, что не Рубенса, думала она. И не Пикассо. Благодаря Крайтону она приобрела великий дар изучать свою наготу без особых придирок. Мойра, по всей вероятности, облачалась в длинный фланелевый балахон и требовала гасить свет.
Порой Урсула сомневалась, не преувеличивает ли Крайтон добропорядочность своей супруги. У нее даже возникало желание съездить в Уоргрейв и краем глаза посмотреть на обманутую жену — действительно ли она такое пугало. Единственное, что ее останавливало: увидев Мойру во плоти (даму, очевидно, рубенсовского, а не ренуаровского типа), Урсула не смогла бы с прежней легкостью продолжать роман с мужем реальной женщины, а не загадочной невидимки.
(— Она так или иначе реальная женщина, — недоумевала Памела. — Совершенно несостоятельный довод.
— Да, я все понимаю.
Этот разговор состоялся позже, весной, в день шестидесятилетнего юбилея Хью, который прошел в довольно нервозной обстановке.)
Из окна гостиничного люкса открывался великолепный вид на Темзу, от моста Ватерлоо до здания парламента и часовой башни Биг-Бен: сейчас эта панорама подернулась дымкой близких сумерек («фиалковый час»). Игла Клеопатры,{93} темным перстом устремленная в небо, была едва различима. Ослепительных переливающихся лондонских огней как не бывало. Повсюду соблюдалось затемнение.
— А «кубрик» занят? Нас выбросило в открытое море? — спросила Урсула, когда Крайтон откупоривал бутылку шампанского, ожидавшую своего часа в запотелом серебряном ведерке. — Мы что-нибудь отмечаем?
— Прощание, — ответил Крайтон, останавливаясь рядом с ней у окна и протягивая ей бокал.
— Прощание? — Урсула не поверила своим ушам. — Ты привел меня в роскошный отель и заказал шампанское, чтобы разорвать наши отношения?
— Наше прощание с прежним миром, — сказал Крайтон. — Мы расстаемся с мирной жизнью. — Он поднял бокал в направлении Лондона, его сумеречной красы. — За начало конца, — мрачно провозгласил он и невзначай, словно припомнив какой-то пустяк, добавил: — Я ушел от Мойры.
Урсула растерялась:
— И от дочерей? — (Спрошу для верности, подумала она.)
— От всех. Жизнь слишком ценна, чтобы отказываться от счастья.
Урсуле пришло в голову, что в Лондоне сейчас многие говорят то же самое. Разве что в менее пышной обстановке. Но некоторые наверняка скрепляют этими словами свою нынешнюю жизнь, а не перечеркивают ее одним махом.
Охваченная внезапной и необъяснимой паникой, Урсула выпалила:
— Я не собираюсь за тебя замуж. — Когда эти слова слетели у нее с языка, она сама удивилась собственной решимости.
— Да и я не собираюсь на тебе жениться, — сказал Крайтон, и Урсулу захлестнула неожиданная обида. — Я снял квартиру в Эджертон-Гарденз, — продолжал он. — Подумал, что ты смогла бы ко мне переехать.
— Переехать в Найтсбридж ради греховного сожительства?
— Если захочешь.
— Ну, ты и наглец, — протянула она. — А как же твоя карьера?
Он пренебрежительно фыркнул. Значит, она сама, а не война призвана стать его новой Ютландией.
— Ты согласна? Урсула?
Урсула смотрела в окно на Темзу. Река стала почти невидимой.
— Созрел тост, — сказала она. — Как там говорится у вас на флоте? «За то, чтобы любовница и жена ходили разными курсами». — Чокнувшись с Крайтоном, она добавила: — Я ужасно проголодалась. Мы ужинать будем?
Апрель 1940 года.
Резкий сигнал автомобиля под окном нарушил утреннюю тишину Найтсбриджа. Урсула скучала по звону колоколов. До войны она принимала многие простые вещи как данность и теперь дорого бы дала, чтобы только вернуться назад и оценить их по достоинству.
— Зачем так гудеть, — пробормотал Крайтон, — когда можно позвонить в дверь? — Он подошел к окну. — Приехал. Если это парень в костюме-тройке, важный, как снегирь.
— По описанию — очень близко. — Урсула про себя никогда не называла Мориса парнем и даже не считала его молодым, но Крайтон мог думать иначе.
В тот день Хью праздновал свой шестидесятилетний юбилей, и Морис нехотя предложил подбросить Урсулу в Лисью Поляну, на семейное торжество. Соседство с Морисом в замкнутом пространстве автомобиля обещало стать для нее новшеством (необязательно приятным). Они редко бывали наедине.
— У него и бензин есть? — Крайтон поднял бровь, хотя его слова прозвучали скорее утверждением, чем вопросом.
— У него есть персональный шофер, — сказала Урсула. — Кто бы сомневался, что Морис выжмет из войны все, что можно.
«Из какой такой войны?» — спросила бы Памела. Она по-прежнему «отсиживалась» в Йоркшире с шестеркой ребятишек и Джинетт, которая оказалась не только занудой, но и «ужасной fainéante,[44] — от дочки викария такого не ждешь. Ленива невероятно. И целыми днями вожусь и с ее мальчишками, и со своими. Этой эвакуацией я сыта по горло; думаю, надо возвращаться».
— Наверняка ему просто неловко приехать домой на персональном автомобиле, не захватив меня, — сказала Урсула. — Морис не допустит, чтобы его осуждали, даже самые близкие. Ему ведь надо поддерживать репутацию. А кроме того, там гостит его жена с детьми, и вечером он повезет их обратно в Лондон.
Морис отправил Эдвину с детьми в Лисью Поляну на пасхальные каникулы. Урсула подозревала, что ему известно нечто такое, о чем не догадываются простые смертные: уж не чревата ли Пасха особыми опасностями? Морис, по всей видимости, действительно знал больше других, но пасхальные каникулы прошли гладко, и теперь Урсула считала, что он просто устроил встречу бабушки и внуков. Филип и Хейзел были начисто лишены фантазии; Урсула могла только гадать, как они уживаются с неугомонными эвакуированными, которых приняла под свой кров Сильви.
— На обратном пути будет очень тесно: Эдвина, дети. Да еще шофер. Ну, ничего не поделаешь.
На улице снова взвыл клаксон. Урсула не реагировала из принципа. Вот была бы умора, подумала она, если бы вместе с ней появился Крайтон в парадной военно-морской форме (с медалями, золотыми галунами и прочим) и затмил бы Мориса по всем статьям.
— Хочешь, поедем вместе, — предложила она. — Только не будем упоминать Мойру. И девочек.
— Разве твой дом не здесь?
— В каком смысле?
— Ты сказала: «ему неловко приехать домой». Правильно? А разве твой дом не здесь? — спросил Крайтон.
— Конечно здесь, — ответила Урсула.
Морис нетерпеливо расхаживал по тротуару; она постучала в оконное стекло, чтобы привлечь его внимание, и подняла указательный палец, беззвучно проговорив: «Одну минуту».
— Это просто фигура речи, — сказала она Крайтону. — К родителям — значит «домой», все так говорят.
— Разве? Я так не говорю.
Верно, сказала про себя Урсула, ты так не говоришь. Для Крайтона «домой» означало «в Уоргрейв», пусть даже об этом не упоминалось вслух. Но он, конечно, не ошибся: квартиру в Эджертон-Гарденз Урсула не считала своим домом. Эта была лишь точка во времени, краткая остановка на одной из многих дорог, перекрытых войной.
— Можем, если хочешь, обсудить это подробнее, — дружелюбно предложила она. — Просто дело в том, что… Ой, Морис отсюда — как оловянный солдатик.
Крайтон рассмеялся. Конфликтов он избегал.
— С радостью поехал бы, познакомился с твоими родными, — сказал он, — но мне нужно в «Цитадель».
Адмиралтейство построило укрепленное подземное здание, «Цитадель», на плацу возле Уайтхолла, и Крайтон готовился переезжать туда со своим отделом.
— Тогда до вечера, — сказала Урсула. — Карета ждет, и Морис бьет копытом.
— Кольцо, — напомнил Крайтон, и Урсула охнула:
— Да, чуть не забыла. — Когда ей не нужно было идти на работу, она надевала обручальное кольцо: для приличия. — Торговцы и иже с ними.
Парнишка, доставлявший молоко, уборщица, которая приходила два раза в неделю, — Урсула не хотела, чтобы они знали о ее внебрачных отношениях. (И сама удивлялась такой стыдливости.)
— Ты не представляешь, сколько будет вопросов, если они увидят это, — сказала она, снимая кольцо и оставляя его на столике в прихожей.
Крайтон легко поцеловал ее в щеку:
— Отдохни там.
— Не обещаю, — ответила она.
— Так никого и не заарканила? — спросила Иззи Урсулу. — Впрочем, — оживленно повернулась она к Сильви, — у тебя и так… сколько у тебя внуков? Семь? Восемь?
— Шестеро. Ты и сама, наверное, бабушка, Иззи.
— Это как? — не понял Морис. — Откуда у нее внуки?
— Вот я и говорю, — Иззи даже бровью не повела, — это избавляет Урсулу от необходимости произвести еще одного.
— Произвести? — переспросила Урсула, и ее вилка с заливным лососем замерла на полпути ко рту.
— Ты, похоже, вышла в тираж, — сказал Морис.
— Прошу прощения? — Вилка опустилась на тарелку.
— Вечная подружка невесты…
— Только один раз, — поправила Урсула. — Я только один раз была подружкой невесты — на свадьбе у Памелы.
— Дай-ка сюда, если сама не ешь. — Джимми стащил у нее из тарелки кусок лосося.
— Я, между прочим, это ела.
— Тем хуже, — сказал Морис. — Тебя даже в подружки никто не зовет, кроме родной сестры. — Он ухмыльнулся, скорее стервозно, нежели по-мужски.
К сожалению, он сидел слишком далеко, а то получил бы под столом пинка.
— Веди себя прилично, Морис, — шепнула его жена Эдвина.
Сколько же раз на дню, спросила себя Урсула, повторяла бы она сама эти слова, если бы ее угораздило выйти за такого замуж? Ей стало казаться, что само существование Мориса — это лучший аргумент против законного брака. Между тем Эдвина сейчас бесилась из-за шофера, который оказался очаровательной девушкой в форме армейской транспортной службы. К смущению этой девушки (которую звали Пенни, о чем все тут же забыли), Сильви заставила ее сесть с ними за стол, хотя ей было бы куда спокойнее подождать в машине или на кухне с Бриджет. Под ледяными взглядами Эдвины бедняжка жалась в тесноте на одном конце стола с «эвакуированными». А Морис, наоборот, демонстративно ее игнорировал. Урсула пыталась определить, что за этим кроется. Жаль, рядом не было Памелы, та видела людей насквозь — ну, возможно, не так зорко, как Иззи. («Ага, Морис нашкодил, все ясно. А она милашка. Какой мужчина устоит против женщины в форме?»)
Филип и Хейзел с отсутствующим видом сидели между родителями. Сильви всегда недолюбливала своих старших внуков, зато души не чаяла в эвакуированных ребятишках, Барри и Бобби («кочевники мои»), которые сейчас залезли под георгианский стол и хихикали как умалишенные.
— Расшалились, — снисходительно бросила Сильви.
«Кочевники» — прозвище к ним приросло, как будто полностью определяло их сущность, — были сегодня отмыты и начищены стараниями Бриджет и Сильви до обманчиво невинного вида, но скрыть их проказливую натуру было невозможно. («Не дети, а исчадье ада», — содрогалась Иззи.) Урсула относилась к ним с теплотой — они напоминали ей младших Миллеров. Будь они щенятами, постоянно виляли бы хвостиками.
К слову, Сильви взяла черных щенков лабрадора, двух шумливых братьев, которых звали Гектор и Хэмиш. Все их путали и называли просто собаками. Похоже, при собаках и кочевниках Лисья Поляна совсем утратила былую презентабельность. Что касается Сильви, она мало-помалу притерпелась к нынешней войне, как не сумела притерпеться к прошлой. Чего нельзя было сказать о Хью. Его «силком заставили» готовить отряд народного ополчения, и в тот день после заутрени он еще обучал «дамочек» из числа прихожанок местной церкви пользоваться переносным противопожарным насосом.
— Допустимо ли это в день отдохновения? — усомнилась Эдвина. — Я уверена, Господь на нашей стороне, но все же…
Она осеклась, не найдя слов для подкрепления своих теологических убеждений, хотя и была «истинной христианкой», — по мнению Памелы, это проявлялось в том, что она нещадно лупила своих детей и скармливала им на завтрак остатки ужина.
— Безусловно, допустимо, — ответил Морис. — Лично я, как организатор гражданской обороны…
— Я не считаю, что «вышла в тираж», как ты любезно изволил выразиться, — раздраженно перебила его Урсула и в который раз пожалела, что не взяла с собой Крайтона, в медалях и галунах; можно представить, что стало бы с Эдвиной, узнай она об Эджертон-Гарденз.
(«Как дела у адмирала?» — вполголоса, заговорщически спросила в саду Иззи, которая, естественно, была в курсе дела. Иззи была в курсе всех дел, а чего не знала, то могла с легкостью выведать. Как и Урсула, она обладала способностями к шпионажу. «Он еще не адмирал, — ответила Урсула, — но дела у него идут хорошо, спасибо».)
— Тебе и одной неплохо живется, — сказал Урсуле Тедди. — «Сиянью ясных глаз своих верна»{94} и далее по тексту.
Веря в силу поэзии, Тедди считал, будто цитата из Шекспира способна разрядить обстановку. По мнению Урсулы, в этом сонете говорилось исключительно о самовлюбленности, но спорить она не стала: Тедди хотел как лучше. В отличие от всех остальных, которые, очевидно, не собирались мириться с ее одиночеством.
— Помилуйте, ей всего тридцать, — опять встряла Иззи. (Сколько можно, изводилась Урсула.) — В конце-то концов, когда я выходила замуж, мне было за сорок.
— И где же твой муж? — Сильви обвела глазами георгианский стол, полностью раздвинутый по случаю большого семейного сбора, и разыграла недоумение (совершенно не подходящее к ее облику). — Почему-то я его не вижу.
Иззи, воспользовавшись случаем, заехала («Как всегда, без приглашения», — отметила Сильви) поздравить Хью, разменявшего седьмой десяток. («Значительная веха».) Другие сестры Хью сочли, что добираться до Лисьей Поляны «чересчур утомительно».
— Вот лисицы старые, — сказала потом Иззи Урсуле. Притом что Иззи была в семье младшей, она никогда не ходила в любимицах. — Хью так о них заботится…
— Он обо всех заботится, — ответила Урсула, с удивлением и даже с тревогой почувствовав, как у нее наворачиваются слезы при одной мысли об отцовской человечности.
— Ну-ка, прекрати. — Иззи протянула ей пенное кружево, служившее, по-видимому, носовым платком. — Я сейчас тоже разревусь. — Это прозвучало неубедительно: прежде за ней такого не водилось.
Воспользовавшись все тем же случаем, Иззи объявила, что скоро переедет в Калифорнию. Ее мужа, известного драматурга, пригласили в Голливуд писать сценарии.
— Туда стекаются все европейцы, — сказала она.
— Вы, значит, теперь европейцы? — уточнил Хью.
— Все мы нынче европейцы.
За столом собралась вся родня, за исключением Памелы, для которой поездка и впрямь была бы чересчур утомительной. Джимми выхлопотал себе двухдневную увольнительную, а Тедди привез с собой Нэнси. По прибытии она трогательно обняла Хью, сказала: «С днем рождения, мистер Тодд», а потом протянула ему подарок, аккуратно завернутый в кусок знакомых обоев, похищенных из дома Шоукроссов. Это был роман «Смотритель».{95}
— Первое издание, — сообщила Нэнси. — Тед рассказывал, что вы любите Троллопа. — (Остальные члены семьи, похоже, об этом не догадывались.)
— Милый дружище Тед.
Хью поцеловал ее в щеку, а потом обернулся к Тедди:
— До чего же чудесная у тебя девушка. Когда вы нас порадуете?
— Ох, — вздохнула Нэнси, краснея и смеясь, — времени еще предостаточно.
— Надеюсь, — поджав губы, выговорила Сильви.
Тедди окончил военное училище («У него теперь есть крылья! — говорила Нэнси. — Как у ангела!») и ожидал отправки в Канаду, на летную практику, а получив звание, собирался вернуться и поступить на службу в Учебно-боевую эскадрилью.
В УБЭ, говорил он, скорее можно погибнуть, чем при настоящем боевом вылете. Так оно и было. Урсула знала одну девушку из Министерства военно-воздушных сил. (У нее, как и у всех, везде были знакомства.) Они вместе перекусывали сэндвичами в Сент-Джеймсском парке и мрачно обменивались цифрами, невзирая на карающую десницу закона о государственной тайне.
— Это меня утешает, — съязвила Сильви.
— Ай! — взвизгнул из-под стола один из «кочевников». — Какой-то гад меня ногой пнул!
Все как по команде посмотрели на Мориса. По лодыжке Урсулы поползло что-то мокрое и холодное. Она очень надеялась, что это нос щенка, а не кочевника. Джимми ущипнул ее за руку (весьма ощутимо) и сказал:
— Пора бы им уже заглохнуть, верно?
Бедная девушка-шофер, обозначаемая, подобно кочевникам и собакам, одним лишь своим статусом, чуть не плакала.
— Скажите, с вами все в порядке? — спросила ее всегда внимательная Нэнси.
— Она единственный ребенок у своих родителей, сухо бросил Морис. — Ей чужды радости жизни в большой семье.
Знание мужем этого факта биографии девушки-шофера еще больше разъярило Эдвину, которая сжала в руке нож для масла, будто готовясь к нападению — на Мориса, на девушку-шофера, на любого, кто встанет ей поперек дороги. Урсула не знала, можно ли зарезать человека ножом для масла. Но допускала, что можно.
Вскочив из-за стола, Нэнси обратилась к девушке:
— Давайте выйдем на воздух, сегодня чудесная погода. В лесу расцвели колокольчики — если захотите, немного прогуляемся.
Взяв девушку из транспортной службы под руку, Нэнси почти силком вывела ее из комнаты. Урсула готова была броситься следом.
— «А я скорее сравнила бы ухаживание с остроумным прологом к скучнейшей пьесе», — как ни в чем не бывало продолжила Иззи. — Так сказано у кого-то из великих.
— Конгрив,{96} — изрекла Сильви. — А к чему это?
— Просто так, — сказала Иззи.
— Ах да, ты ведь замужем за драматургом? — уточнила Сильви. — Которого никто в глаза не видел.
— Каждый идет по жизни своим путем, — сказала Иззи.
— Ой, я тебя умоляю, — протянула Сильви. — Избавь нас от своей доморощенной философии.
— Для меня замужество — это свобода, — заявила Иззи. — А для тебя — тюремное заключение.
— О чем ты говоришь? — Недоумение Сильви разделили все присутствующие. — Что за бред?
— А какой у тебя был выбор? — беспечно (или беспощадно — как посмотреть) продолжала Иззи. — Помнится мне, в семнадцать лет, после смерти отца-художника, полного банкрота, ты оказалась без гроша в кармане. Одному Богу известно, где бы ты сейчас была, не окажись рядом Хью.
— Что тебе может помниться? Ты тогда еще не вышла из пеленок.
— Ну уж. Я-то, конечно…
— Да прекратите же вы, — устало взмолился Хью.
Напряжение разрядила Бриджет (с уходом миссис Гловер эта роль перешла к ней), которая вошла в столовую, неся перед собой блюдо с жареной уткой.
— Утка а-ля сюрприз, — объявил Джимми, поскольку все, естественно, ожидали курицу.
Нэнси и девушка из транспортной службы («Пенни», — напомнила всем Нэнси) вернулись как раз вовремя, пока не остыли вторично разогретые для них порции.
— Счастливая, тебе с мясом досталось, — позавидовал Тедди, протягивая тарелку Нэнси. — Бедную утку тут обглодали до косточек.
— В утке вообще есть нечего, — сказала Иззи, затягиваясь сигаретой. — На двоих и то мало, не знаю, о чем ты думала.
— Я думала о том, что сейчас война, — резко ответила Сильви.
— Если б я знала, что ты планируешь утку, — не унималась Иззи, — привезла бы что-нибудь более существенное. У меня есть знакомый, который может достать что угодно.
— Не сомневаюсь, — сказала Сильви.
Джимми протянул Урсуле вильчатую косточку, и они, в назидание всем, пожелали Хью, чтобы его юбилей удался на славу.
Амнистия ознаменовалась появлением торта — замысловатого сооружения, приготовленного главным образом, конечно, из яиц. К столу его подала Бриджет. Не обученная эффектным жестам, она без церемоний шмякнула блюдо перед Хью. Он уговорил ее присесть к столу.
— Я бы на твоем месте отказалась, — донесся до Урсулы тихий шепот девушки из транспортной службы.
— Ты у нас член семьи, Бриджет, — сказал Хью.
Почему-то никто из членов семьи не вкалывает от зари до зари, как Бриджет, подумала Урсула. Миссис Гловер, уйдя на покой, уехала жить к одной из своих сестер после скоропостижной, но давно ожидавшейся кончины Джорджа.
Когда Хью театрально набрал полную грудь воздуха (на торте красовалась всего одна символическая свеча), в прихожей началась какая-то сумятица. Один из кочевников сбегал на разведку и доложил, что явилась «чужая тетка, а с ней банда мальчишек!».
— Как погостила? — спросил Крайтон, когда Урсула наконец-то приехала домой.
— Памми вернулась — думаю, насовсем, — ответила Урсула, решив сделать на этом основной акцент. — Ни жива ни мертва. Ехала поездом, с ней трое мальчишек и четвертый на руках, представляешь? Плелись целую вечность.
— Кошмар, — сочувственно отозвался Крайтон.
(— Памми! — обрадовался Хью.
— С днем рождения, папа, — сказала Памела. — Подарков, к сожалению, не привезли — только себя.
— Этого более чем достаточно! — просиял Хью.)
— Да еще с багажом и с собакой. Но Памми такая волевая. А вот моя поездка домой действительно обернулась сущим кошмаром. Морис, Эдвина, их унылые отпрыски и шофер. Который оказался прелестной девушкой из транспортной службы.
— Надо же, — сказал Крайтон, — как ему это удается? Я до сих пор не сумел вытребовать себе такую пташку.
Урсула со смехом топталась в кухне, пока он готовил какао. Пили они его уже в постели, когда Урсула забавляла Крайтона эпизодами семейного торжества (слегка приукрашенными — она считала своим долгом его развеселить). Чем мы не супружеская пара? — размышляла Урсула. Может, вся разница в том, что сейчас война. А может, и не в том.
— Я вот тоже думаю пойти служить, — сказала она, вспоминая девушку-шофера. — Как говорится, «внести свою лепту». Чтобы не оставаться чистоплюйкой. Ежедневно читаю, как люди совершают подвиги, а сама боюсь руки замарать.
— Ты и так вносишь свою лепту, — сказал он.
— Каким же образом? Поддерживаю военно-морской флот?
Засмеявшись, Крайтон прижал ее к себе. Он уткнулся носом ей в шею, и она вдруг подумала, что это, вероятно, и есть счастье. Или, уточнила она для себя, настолько похоже на счастье, насколько возможно в этой жизни.
«Дом», как ударило ее во время мучительной обратной поездки в Лондон, — это не Эджертон-Гарденз и даже не Лисья Поляна. Дом — это воспоминание, сродни Аркадии, затерянной в прошлом. Она уже мысленно пометила этот день как «юбилей Хью», добавив его к перечню семейных событий. Позже, когда стало ясно, что им не суждено больше собраться вместе, она пожалела, что многое упустила из виду.
Утром ее разбудил Крайтон, поставив перед ней поднос с чаем и гренками. За такую предупредительность она должна была благодарить не Уоргрейв, а военно-морской флот.
— Спасибо, — пробормотала она, с трудом садясь в постели после вчерашних испытаний.
— К сожалению, плохие новости, — сказал Крайтон, отдергивая шторы.
Первая ее мысль была о Тедди и Джимми, хотя она знала, что, по крайней мере, этим утром они спокойно отсыпаются в Лисьей Поляне, в своей общей комнате, где до них жил Морис.
— Какие? — спросила Урсула.
— Норвегия пала.
— Бедная Норвегия, — сказала она и отпила горячего чаю.
Ноябрь 1940 года.
От Памелы пришла посылка с детскими вещичками, из которых вырос Джеральд, и Урсула сразу подумала о миссис Эпплъярд. В общем-то, миссис Эпплъярд вспомнилась ей случайно, так как после переезда в Эджертон-Гарденз Урсула не поддерживала отношений с обитателями дома на Аргайл-роуд, о чем сама жалела, потому что привязалась к барышням Несбит и часто думала, как они выдерживают нескончаемые бомбардировки. Но пару недель назад она повстречалась с Рене Миллер.
Урсула, как выражался Джимми, была с ним «в городе» — он получил отпуск на несколько дней и приехал в столицу. Они застряли в «Черинг-Кросс-отеле» из-за неразорвавшейся бомбы (иногда ей казалось, что неразорвавшиеся бомбы хуже разорвавшихся) и коротали время в кафетерии на втором этаже.
— Вот там сидит вульгарная девица — вся намазана, зубы торчат. Она, кажется, тебя знает, — сказал Джимми.
— Бог мой, да это же Рене Миллер, — поразилась Урсула, завидев Рене, которая настойчиво махала ей рукой. — Что это за тип с ней за столиком? На бандита похож.
Рене бурно выразила свои чувства, как будто они с Урсулой в некой прошлой жизни были лучшими подругами («Какая бойкая», — засмеялся Джимми, когда они унесли ноги), и потребовала, чтобы они выпили с ней и «Никки». Сам Никки явно был не в восторге от этой затеи, но все же пожал им руки и подозвал официанта.
Рене ввела Урсулу в курс всего, что «замутилось» на Аргайл-роуд, хотя за прошедший год особых перемен там не произошло, разве что мистер Эпплъярд нынче тянул военную лямку, а миссис Эпплъярд нынче стала матерью. «Мальчик у ней, — уточнила Рене. — Страшен как смертный грех». Джимми, хохотнув, сказал:
— Люблю, когда девушки называют вещи своими именами.
Никки злился оттого, что к ним присоединился такой обаятельный молодой человек, тем более что Рене, осушив очередной стаканчик водянистого джина, стала заигрывать с Джимми (со стороны это выглядело почти профессионально).
До слуха Урсулы донеслось чье-то сообщение о том, что бомба обезврежена, и, когда Рене скомандовала: «Закажи-ка нам еще по стаканчику, Никки», а Никки начал закипать, Урсула сочла за лучшее распрощаться. Никки не позволил им оплатить счет, как будто это было делом принципа. Урсуле совсем не улыбалось быть обязанной такому субъекту. Рене обняла ее, расцеловала и сказала:
— Забеги как-нибудь стариков моих проведать, им радость будет.
И Урсула пообещала.
— Господи, я думал, она меня съест, — сказал Джимми, когда они пробирались среди обломков на Генриетта-стрит.
Получив старые вещички Джеральда, Урсула вспомнила о своем обещании. До Аргайл-роуд она добралась часов в шесть вечера, в порядке исключения уйдя с работы до звонка. В конце-то концов, она еще не носила форму, а времени между работой и бомбежками хватало лишь на то, чтобы поесть и перевести дух.
— Ты и так работаешь на оборону, — указывал Крайтон. — Я бы сказал, ты загружена под завязку. Чем там занимается Министерство Странных Дел?
— Да так. Всякими делами.
Сведения, которые требовалось зафиксировать, шли нескончаемым потоком. Все до единого эпизоды — тип бомбы, причиненный ущерб, количество убитых или раненых (счет им возрастал в ужасающей прогрессии) — попадали к ним на стол.
Открывая желто-оранжевую папку, она порой находила, так сказать, «исходный материал» — отпечатанные донесения подразделений ПВО, а то и рукописные донесения, на которых были основаны первые, — и спрашивала себя, каково это: оказаться в гуще боя, то есть под воздушным налетом, ведь это и есть война. Иногда ей попадались карты с нанесенными схемами разрушений; одну такую составил Ральф. Он подписал свою работу на оборотной стороне твердым, почти неразличимым карандашом.
Урсула познакомилась с ним на курсах немецкого; у них сложились дружеские отношения, но он с самого начала дал понять, что хочет большего. «Мой соперник», — смеясь, называл его Крайтон.
— Как вы добры, — выговорила миссис Эпплъярд, когда Урсула появилась у ее двери с пакетом детских вещей. — Прошу вас, зайдите.
Без всякой охоты Урсула переступила через порог. Уже знакомый чад вареной капусты смешивался теперь с самыми неаппетитными запахами, какие только могут исходить от младенца. К сожалению, суждение Рене о внешности (точнее, о непривлекательности) сына миссис Эпплъярд оказалось верным: он и впрямь был «страшен как смертный грех».
— Эмиль. — Миссис Эпплъярд дала Урсуле его подержать.
Из-под резиновых трусиков просачивалась влага. Урсула едва сдержалась, чтобы тут же не отдать его назад.
— Эмиль? — позвала она младенца, скорчив ему рожицу и через силу улыбнувшись.
Он свирепо уставился на нее; отцовство не оставляло никаких сомнений.
Миссис Эпплъярд предложила заварить чай, но Урсула извинилась и поспешила вверх по лестнице, во владения сестер Несбит.
Те сохранили прежнюю доброжелательность. Как, должно быть, хорошо жить с сестрой, подумала Урсула. Она бы не возражала коротать свои дни с Памелой.
Своей сухой пятерней Рут сжала ей безымянный палец:
— Вы замужем! Как чудесно!
Черт, кольцо снять забыла, спохватилась Урсула. Она заколебалась.
— Ну, как бы… — И, чтобы не усложнять, скромно заключила: — Да, это так.
Они стали наперебой поздравлять ее, словно замужество было блестящим достижением.
— Как жаль, что у вас нет кольца невесты, с бриллиантиком, — сокрушалась Лавиния.
Урсула совсем упустила из виду, что сестры сами не свои до побрякушек, и пожалела, что ничего не принесла им в подарок. У нее была коробочка, в которой хранились полученные от Иззи пряжки и клипсы с искусственными бриллиантами; старушки оценили бы эти вещицы.
У Лавинии на груди красовалась эмалевая брошь в виде черной кошки. Крошечный глазик-страз подмигивал. К цыплячьей груди Рут крепился солидный топаз-карбункул. Он грозил перевесить ее тщедушное туловище.
— Мы как сороки, — посмеялась Рут. — Обожаем всякие блескучие штучки.
Согрев чайник, они стали радостно обсуждать, чем ее лучше угостить: гренками с пастой «мармайт»{97} или же гренками с джемом, — и тут раздался адский вой сирены. Урсула посмотрела в окно: ничего подозрительного, только прожектор ощупывал черное небо. Прекрасный молодой месяц поставил на фоне тьмы скобку света.
— Поспешим, дорогая, надо спускаться в подвал к Миллерам, — на удивление бодро распорядилась Лавиния.
— У нас что ни ночь, то приключение, — добавила Рут, собирая бесчисленные пожитки: шали, чашки, книги, штопку.
— Фонарик, главное — фонарик не забудь, — игриво напомнила Лавиния.
Когда они дошли до первого этажа, в нескольких кварталах от дома разорвалась бомба.
— Ой! — спохватилась Лавиния. — Вязанье забыла.
— Давай вернемся, родная, — сказала Рут, но Урсула возразила:
— Нет, нужно спускаться в убежище.
— Я рейтузы вяжу для сыночка миссис Эпплъярд, — сообщила Лавиния, как будто ради этого стоило рисковать жизнью.
— О нас не беспокойтесь, дорогая, — сказала Рут, — вы глазом моргнуть не успеете, как мы вернемся.
— Господи, если без этого никак, давайте я сбегаю, — предложила Урсула, но сестры уже тащили свои старые кости вверх по лестнице, а мистер Миллер подталкивал ее ко входу в убежище.
— Рене, Долли и все-все-все, смотрите, кто пришел проведать старых друзей! — объявил он, как в мюзик-холле.
Она уже забыла, сколько душ насчитывается в семействе Миллер, как натянуто держится мисс Хартнелл и какой странный человек мистер Бентли. Что же до Рене — та, по-видимому, забыла пылкость их недавней встречи и лишь пробормотала:
— О боже, еще одна будет нашим воздухом дышать в этой преисподней.
Рене с неохотой качала плаксивого Эмиля. Она была права: это место больше напоминало преисподнюю. В Эджертон-Гарденз подвал, служивший бомбоубежищем, выглядел куда более гостеприимно, хотя Урсула подчас предпочитала рискнуть и переждать налет в собственной постели (если Крайтон находился дома, то вместе с ним).
Урсула вспомнила, что у нее на пальце обручальное кольцо, и подумала, как будут обескуражены этим, придя на опознание, Хью и Сильви, случись ей погибнуть во время налета. Может, Крайтон приехал бы на ее похороны, чтобы объясниться? Только она собралась снять кольцо и опустить в карман, как Рене без предупреждения сунула ей Эмиля — за мгновение до того, как дом содрогнулся от сильнейшего взрыва.
— Надо же, Фриц вознамерился нас запугать, — бодро сказал мистер Миллер.
Ее, кажется, звали Сьюзи. Точно она не могла сказать, она ничего не помнила. Какой-то человек звал ее из темноты: «Эй, Сьюзи, не спать». А потом: «Вот выберемся отсюда и попьем с тобой чайку, а, Сьюзи?» Ее душили пепел и пыль. Внутри у нее что-то необратимо надломилось, треснуло. Она стала золотой чашей. «Прямо по Джеймсу, в самом деле», — услышала она голос Тедди.{98} (Он действительно это говорил?) Она стала сильным деревом (как странно). Ей было очень холодно. Человек, сжимавший ей руку, повторял: «Эй, Сьюзи, ну-ка, не спать». Но это было выше ее сил: бархатный мрак манил обещанием сна, бесконечного сна, сверху мягко падал снег, который закутал ее, как саваном, и все поглотила темнота.
Сентябрь 1940 года.
Без Крайтона ей было тоскливо — до того тоскливо, что она не могла в этом признаться ни ему, ни Памеле. Накануне объявления войны он снял номер в отеле «Савой», она надела выходное платье из синего атласа, но лишь услышала, что они должны расстаться («попрощаться»).
Вопреки, а может, благодаря предстоящему разрыву ночь они провели вместе, и он все время повторял, как ему будет не хватать «этого тела», «очертаний твоей плоти», «этого милого лица» и так далее; в конце концов она не выдержала:
— Ты сам так решил, а не я.
— Это кровавое решение, — сказал он, но она не поняла, к чему относятся его слова: к объявлению войны или к их разрыву.
Ее занимал вопрос: неужели он точно так же занимается любовью с Мойрой, тщательно дозируя отчуждение и страсть, но вопрос этот был из разряда тех, которые лучше не задавать, чтобы не услышать правду. А впрочем, какая разница, ведь Мойра заполучила его обратно. Добро хоть и потасканное, зато свое.
Наутро они позавтракали в постели, а потом прослушали обращение Чемберлена. У них в номере было радио. Вскоре завыла сирена, но, как ни странно, ни один из них не проявил беспокойства. В этой ситуации было что-то нереальное.
— Возможно, это испытание, — сказал Крайтон, а Урсула подумала, что отныне, как видно, все будет испытанием.
Выйдя из отеля, они прошлись по набережной до Вестминстерского моста, где уполномоченные по гражданской обороне свистели в свистки и кричали, что опасаться больше нечего. Их соратники разъезжали на велосипедах с табличками «Отбой воздушной тревоги», и Крайтон сказал:
— О боже, если это и есть наши лучшие силы гражданской обороны, мне страшно за нас.
Вдоль перил моста расставляли мешки с песком: их расставляли повсюду, и Урсула радовалась, что песка в этом мире достаточно. Она вспомнила, как там говорилось в «Морже и плотнике»: «Когда б служанка, взяв метлу, трудилась дотемна, смогла бы вымести песок за целый день она?»{99}
На подходе к Уайтхоллу Крайтон, нарушив течение ее мыслей, взял руки Урсулы в свои и сказал:
— Мне пора, дорогая. — И на миг сделался похожим на дешевого, сентиментального киноактера.
Она решила прожить войну по-монашески. Так проще.
Урсула смотрела, как он идет по Уайтхоллу, и вдруг испытала жуткое одиночество. На худой конец, она могла вернуться в Финчли.
Ноябрь 1940 года.
За стенкой хныкал Эмиль, а миссис Эпплъярд пыталась его увещевать. Потом она завела колыбельную — на своем родном языке, подумала Урсула. Песня была невыносимо тягостной, и Урсула решила, что своему ребенку (хотя откуда ему взяться, если она дала себе зарок жить монахиней) будет петь только веселые джиги и куплеты.
Одиночество не отступало. Рядом больше не было уютного, теплого тела; может, если завести собаку, то, наверное, стало бы легче. Хоть какая-то живая душа.
Урсула раздвинула шторы затемнения. Бомбардировщиков пока не наблюдалось, только одинокий прожектор указывал пальцем в черноту. Молодая луна висела в небе. «Не потому ль ты так бледна, что над землей вставать устала?» — вопрошал Шелли;{100} «Богиня, охотница, ликом чиста», — восхищался Бен Джонсон.{101} Урсуле виделось в ней только равнодушие, от которого по телу вдруг пробежала дрожь.
За секунду до сирены она всегда улавливала какой-то неслышный звук. Подобный эху, только летящий в обратную сторону. Эхо бывает потом, а как назвать то, что бывает прежде?
Заслышав рев самолета и частые разрывы первых падающих бомб, Урсула собралась задернуть шторы и бежать в подвал, но тут заметила собаку, которая съежилась от страха в дверном проеме дома напротив, — собаку, будто возникшую по ее, Урсулы, недавнему хотению. До той было далеко, но Урсула ощутила всю меру собачьего ужаса. После короткого раздумья она сказала себе: да пошло оно все к черту — и помчалась вниз по лестнице. Ей навстречу попались барышни Несбит.
— Ой-ой-ой, дурная примета, мисс. Тодд, — захихикала Рут, — столкнуться на ступеньках.
Урсула бежала вниз, а сестры поднимались к себе.
— Вам не туда, — машинально сказала Урсула.
— Лавиния вязанье забыла, — отозвалась Рут.
У нее на груди красовалась эмалевая брошь в виде черной кошки. Крошечный глазик-страз подмигивал в темноте.
— Я рейтузы вяжу для сыночка миссис Эпплъярд, — объяснила Лавиния. — У них в квартире зверский холод.
Снаружи стоял невыносимый грохот. На крышу одного из ближайших домов с лязгом сыпались зажигалки, словно из гигантского угольного лотка. Небо горело заревом. Осветительные бомбы вспыхивали над городом, как фейерверк.
Над головой ревели бомбардировщики, а Урсула бросилась через дорогу к собаке. Это был невзрачный терьер, который трясся от головы до хвоста и скулил. Схватив его в охапку, она услышала жуткое шипенье, нарастающий свист и поняла, что ей — им обоим — пришел конец. За оглушительным ревом послышался взрыв такой силы, какого она еще не слышала за все время войны. Вот и все, пронеслось у нее в голове, вот, значит, как я умру.
Удар кирпичом или камнем пришелся ей в лоб, но она не отключилась. Взрывная волна ураганом сбила ее с ног. Из-за чудовищной боли в ушах она слышала только пронзительный, протяжный свист и понимала, что барабанные перепонки не выдержали. Со всех сторон летели обломки, которые резали ей кожу и впивались в тело. За первой взрывной волной накатили следующие, земля дрожала с ворчаньем и скрежетом.
С расстояния могло показаться, что взрыв — это, по сути, одно мгновение, но в эпицентре он никак не кончался, а, наоборот, приобретал свой особый характер, бурный и переменчивый, не позволяющий определить, когда же все это закончится и чем закончится для тебя. Урсула полусидела-полулежала на тротуаре, пытаясь за что-нибудь уцепиться, но боялась выпустить собаку (почему-то эта навязчивая идея заслонила все остальное), и ее медленно тащило по земле.
Давление стало понемногу ослабевать, но сверху по-прежнему дождем летели грязь и пыль, а воздушная волна все не успокаивалась. Потом что-то рухнуло Урсуле на голову, и мир погрузился в темноту.
Ее привела в чувство собака, лизавшая ей лицо. Урсула не сразу поняла, что произошло, но через некоторое время сообразила, что дверь, возле которой она подхватила собаку, исчезла — обрушилась внутрь здания, куда втянуло и Урсулу с собакой. Теперь они лежали в куче мусора посреди какого-то коридора. Лестница, задушенная обломками кирпича и деревянной щепой, вела в пустоту: верхние этажи снесло без следа.
Как в тумане, Урсула попыталась сесть. Из-за тяжести в голове она ничего не соображала, но, похоже, обошлось без переломов, да и открытых ран не было видно, хотя по ощущениям все тело изъязвили порезы и ссадины.
Притихшая собака, судя по всему, тоже отделалась испугом.
— Назову тебя Фортуной, — сказала Урсула, но язык не слушался — рот забила пыль. С осторожностью поднявшись на ноги, Урсула поковыляла к выходу.
Ее дома тоже больше не существовало, на его месте остались только горы дымящегося мусора и скелеты стен. Месяц, отстриженный ноготь, выхватывал из пыльного марева весь ужас происшедшего. Не побеги она за собакой, лежала бы сейчас пеплом в подвале у Миллеров.
Неужели там все погибли? Старушки Несбит, миссис Эпплъярд, ее Эмиль? Мистер Бентли? Миллеры, все до единого?
Спотыкаясь, Урсула выбралась наружу; двое пожарных прикрепляли шланг к уличному гидранту. Завидев ее, один прокричал:
— Вы не пострадали, мисс? — Он был до смешного похож на Фреда Смита.
А второй завопил:
— Берегись! Сейчас стена рухнет!
И правда. Медленно, невероятно медленно, как во сне, стена вдруг накренилась в их сторону, будто отвесила грациозный поклон, и, не потеряв ни единого кирпича, разом упала, принеся с собою мрак.
Август 1926 года.
Als er das Zimmer verlassen hatte wusst, was sie aus dieser Erscheinung machen solle…[45]{102}
Пчелы выводили свою летнюю колыбельную, и Урсула, сидящая под сенью яблони, отложила в сторону «Маркизу фон О.». Сквозь полуприкрытые веки она следила за крольчонком, который в нескольких метрах от нее мирно жевал траву. Либо он ее не замечал, либо проявлял недюжинную храбрость. Морис, наверное, давно бы его застрелил. После окончания университета ее старший брат приехал домой, чтобы скоротать время перед стажировкой, и теперь всем своим видом и поведением изображал, что умирает от скуки. («Мог бы устроиться куда-нибудь подработать, — сказал Хью. — История знает случаи, когда энергичные молодые люди находили себе работу на лето».)
Морис настолько истомился, что даже пообещал научить Урсулу стрелять, причем согласился, вопреки своему обыкновению, использовать в качестве мишеней старые бутылки и жестянки, а не живность: кроликов, лисиц, бобров, голубей, фазанов; как-то раз он подстрелил олененка, чего Памела с Урсулой ему не простили. Стрелять Урсуле нравилось, если, конечно, мишенью служило что-то неживое. Она довольствовалась старым дробовиком, принадлежавшим Хью, а у Мориса была великолепная винтовка «пэрди», подарок от бабушки к совершеннолетию. Аделаида уже не один год твердила, что вот-вот умрет, но, как говорила Сильви, «до сих пор не сдержала обещания». Свои дни она доживала в Хэмпстеде — «как гигантская паучиха», содрогалась Иззи, приступая к телячьим котлетам а-ля Рюсс, впрочем такую реакцию могли вызвать и сами котлеты. В кулинарном репертуаре миссис Гловер они занимали не самое почетное место.
Сильви и Иззи роднило только одно: антипатия к матери Хью.
— Она ведь тебе тоже приходится матерью, — указывал Хью сестре, а та отвечала:
— Ничего подобного: меня нашли на обочине. Она сама так говорила. Дескать, я была такой дрянной девчонкой, что даже цыганам не сгодилась.
Понаблюдав, как сын с дочерью упражняются в стрельбе, Хью сказал:
— Ну и ну, медвежонок: ты настоящая Энни Оукли.{103}
— Вот что я тебе скажу, — голос Сильви вывел Урсулу из полудремы, — таких длинных, беспечных дней в твоей жизни больше не будет. Тебе сейчас кажется иначе, но больше они не повторятся.
— А вдруг я сказочно разбогатею, — возразила Урсула. — Тогда смогу целыми днями бездельничать.
— Возможно, — ответила ей Сильви, — но лето все равно когда-нибудь кончается. — Опустившись рядом с Урсулой, она взяла в руки лежавший на траве томик Клейста. — Самоубийственный романтик, — пренебрежительно заклеймила она. — Ты не передумала заниматься современными языками? Хью считает, что от латинского будет больше пользы.
— Какая же от него польза? На нем никто не говорит. — Этот вялотекущий спор мирно длился все лето; Урсула потянулась. — Вот поеду на год в Париж и буду там говорить только по-французски. От этого действительно будет польза.
— Еще не хватало, в Париж, — повела плечами Сильви. — Париж не заслуживает своей славы.
— Тогда в Берлин.
— В Германии творится бог весть что.
— В Вену.
— Чопорный город.
— В Брюссель, — не сдавалась Урсула. — Против Брюсселя возразить нечего.
В самом деле, Сильви не нашла, что на это возразить, и их воображаемая поездка по Европе бесславно завершилась.
— Сначала нужно университет окончить, — сказала Урсула. — Сколько лет пройдет, рано еще волноваться.
— Разве тебя в университете научат быть женой и матерью?
— А если я не захочу быть женой и матерью?
Сильви рассмеялась.
— Говоришь всякую ерунду просто из духа противоречия. На лужайке будет чай, — добавила она, неохотно поднимаясь. — И кекс. И, к сожалению, Иззи.
Перед ужином Урсула пошла прогуляться по дороге. Впереди радостно трусил Джок. (На удивление веселый пес; трудно было поверить, что Иззи сделала такой удачный выбор.) Когда летом стояли такие вечера, Урсуле хотелось побыть одной.
— О да, — сказала Иззи, — в твоем возрасте девушку буквально одолевает возвышенное.
Урсула не вполне понимала, что имелось в виду («Никто и никогда не понимает, что она имеет в виду», — говорила Сильви), но чуть-чуть догадывалась. В дрожащем воздухе было разлито ощущение неизбежности, которым полнилась грудь, как будто в ней ширилось сердце. Высокая святость — только так Урсула могла это описать. Наверное, размышляла она, к ней с каждым днем приближалось будущее.
Ей было шестнадцать, очень важный рубеж. Она уже целовалась — с другом Мориса, американцем, который чем-то ее растревожил. «Только один раз», — предупредила она и почти сразу его оттолкнула: он позволил себе лишнее. К сожалению, парень не удержался на своих могучих ногах и навзничь рухнул в кусты кизильника — зрелище было жалкое и унизительное. Когда Урсула поделилась с Милли, та покатилась со смеху. Но все равно, сказала ей Милли, это считается.
Она дошла до станции, где помахала Фреду Смиту; он приподнял форменную фуражку, как будто Урсула была взрослой. Неизбежность осталась неизбежностью и даже немного отступила, когда его паровоз — чух-чух-чух — продолжил путь в Лондон. На обратном пути Урсула встретила Нэнси, собиравшую какие-то листья для гербария, и та за компанию пошла вместе с ней к дому. Вскоре с ними поравнялся Бенджамин Коул. Он слез с велосипеда и сказал:
— Разрешите вас проводить, милые дамы? — Прямо как Хью; Нэнси захихикала.
Урсула порадовалась, что от предзакатной жары у нее разрумянились щеки: она почувствовала, что краснеет. Отломив веточку от живой изгороди, она принялась обмахиваться (без толку). Не так уж она ошибалась насчет неизбежности. Бенджамин («Зовите меня Бен, — попросил он. — Только родители называют меня полным именем») дошел с ними до калитки Шоукроссов и сказал:
— Ну что ж, всего доброго.
А потом снова оседлал велосипед, хотя и был в двух шагах от дому.
— Ой, — зашептала Нэнси, обидевшись за подругу. — Я думала, он тебя проводит, чтобы вам наедине остаться.
— Неужели по мне что-нибудь заметно? — спросила Урсула, пав духом.
— Еще как. Ну, ничего. — Нэнси погладила ее по руке, как будто это она, а не Урсула была четырьмя годами старше. А потом: — Поздно уже. Как бы ужин не пропустить.
Сжимая в руке свои драгоценные находки, она вприпрыжку побежала к дому и запела: тра-ля-ля. Нэнси и впрямь была из тех, кто распевает «тра-ля-ля». Урсула и сама хотела бы стать такой. Она уже развернулась, чтобы продолжить путь (ей тоже не улыбалось остаться без ужина), и вдруг услышала бешеную трель велосипедного звонка: Бенджамин (Бен!) сломя голову несся обратно.
— Чуть не забыл, — сказал он, — у нас на следующей неделе, в субботу, будет домашний праздник, мама велела тебя пригласить. У Дэна день рождения, и она хочет разбавить мальчиков девочками — прямо так и сказала, если я ничего не путаю. Мама имела в виду тебя и Милли. Нэнси мала еще, правда ведь?
— Да, конечно, — с готовностью согласилась Урсула. — А я непременно приду. И Милли тоже, я уверена. Спасибо.
В мир опять вернулась неизбежность.
Урсула смотрела ему вслед, а он, насвистывая, удалялся. Развернувшись, она чуть не столкнулась с незнакомым мужчиной, который, казалось, появился откуда ни возьмись и теперь ее караулил. Приподняв шляпу, он пробормотал:
— Добрый вечер, мисс.
Вид у него был какой-то неопрятный, и Урсула отступила назад.
— Не подскажете ли, как пройти на станцию, мисс? — спросил он, и Урсула, махнув рукой, ответила:
— В ту сторону.
— Может, вместе пройдемся, мисс? — Он снова подступил ближе.
— Нет, — выпалила она. — Нет, спасибо.
И тут его рука, резко метнувшись вперед, схватила ее за локоть. Урсула сумела вырваться и бросилась бежать, не смея оглянуться; остановилась она только у своего порога.
— Что с тобой, медвежонок? — спросил Хью, когда она взлетела на крыльцо. — Ты запыхалась.
— Ничего, все в порядке, — выдохнула она.
Хью потерял бы покой, расскажи она об этом незнакомце.
— Телячьи котлеты а-ля Рюсс, — объявила мисс Гловер, опуская на стол белое фарфоровое блюдо. — А то в прошлый раз кое-кто не понял, как это называется.
— Коулы устраивают домашний праздник, — обратилась Урсула к Сильви. — Приглашают нас с Милли.
— Чудесно, — ответила Сильви, разглядывая поданное к столу горячее, которому суждено было большей частью перекочевать в миску менее разборчивого (или, как сказала бы миссис Гловер, не такого привередливого, как некоторые) вест-хайленд-уайт-терьера.
Праздник обернулся сплошным разочарованием. В натянутой обстановке все разыгрывали шарады (Милли, конечно, была в своей стихии), а потом участвовали в викторине: Урсула знала почти все ответы, но ее забивали донельзя честолюбивые, сообразительные братья Коул и их друзья. Она чувствовала себя какой-то невидимкой, а ее общение с Бенджамином (в котором ничего не осталось от Бена) ограничилось его предложением принести ей фруктовый салат, после чего он напрочь о ней забыл. Танцев не было, зато были горы закусок, и она утешала себя разнообразнейшими десертами. Миссис Коул, следившая, чтобы угощений было в достатке, сказала Урсуле:
— Надо же, такая худышка, а сколько в тебя помещается.
Такая худышка, сказала себе Урсула, когда в мрачности плелась домой, что никто тебя не заметил.
— Тортика принесла? — бросился к ней Тедди, как только она вошла в дверь.
— А как же, — ответила она.
Сидя на веранде, они уплетали щедрую порцию именинного торта: на прощанье миссис Коул всем раздала гостинцы, и Джоку тоже хватило. Когда на полутемную лужайку выбежала крупная лисица, Урсула и ей бросила маленький ломтик, но рыжая с презрением отвернула нос, как и положено хищнице.
Август 1933 года.
— Er kommt! Er kommt! — выкрикнула одна из девочек.
— Едет? Неужели? — Урсула покосилась на Клару.
— Да, точно. Слава богу. А то помрешь тут от голода и скуки, — ответила Клара.
Их обеих и удивляло и забавляло, что младшие с таким пылом поклоняются своему кумиру. Все изнывали от жары, простояв полдня на обочине без еды и питья, — хорошо еще, что две девочки сбегали на ближайшую ферму и разжились баклажкой молока. Утром кто-то принес слух, что фюрер после обеда прибудет в свою альпийскую резиденцию, и они не один час ждали его появления. Некоторые из девочек прилегли вздремнуть прямо на травянистой обочине, но никому и в голову не пришло оставить эту затею и уйти, хотя бы мельком не увидев вождя.
Ниже по склону, на извилистой дороге, ведущей к Берхтесгадену,{105} уже слышались приветственные возгласы, и все вскочили на ноги. Мимо них пронесся большой черный автомобиль, и некоторые девицы завизжали от восторга, но его в машине не оказалось. Следом показался роскошный «мерседес» с открытым верхом и трепещущим на капоте вымпелом со свастикой. Ехал он медленнее, чем предыдущий автомобиль, и действительно вез нового рейхсканцлера.
Фюрер небрежно салютовал, забавно откинув назад ладонь, словно подносил ее к уху, чтобы лучше слышать обращенные к нему приветствия. При виде его Хильда, стоящая рядом с Урсулой, выдохнула «Ох!», наполнив этот единственный слог религиозным экстазом. Затем с такой же быстротой все кончилось. Ханна скрестила руки на груди — ни дать ни взять святая, страдающая от запора.
— Жизнь прожита не напрасно, — радостно сказала она.
— На фотографиях он выглядит лучше, — прошептала Клара.
Все девочки с самого утра пребывали в приподнятом настроении; сейчас по приказу своей вожатой, группенфюрерин Адельхайд (поразительно деловитой светловолосой амазонки восемнадцати лет), они быстро построились в колонну и с песней двинулись маршем в долгий обратный путь к молодежному общежитию. («Поют они без умолку, — сообщила Урсула в письме к Милли. — На мой вкус, чересчур lustig.[46] Чувствуешь себя статисткой в какой-нибудь искрометной народной опере».)
Репертуар у них был разнообразен: народные распевы, замысловатые песни о любви и воодушевляющие, но довольно беспощадные патриотические гимны об окропленных кровью знаменах, а помимо всего прочего — непременные речевки для исполнения у костра. В особом почете у них был шункельн: это когда все берутся под руки и раскачиваются в такт песне. Урсулу тоже заставили что-нибудь спеть, и она выбрала шотландскую застольную на слова Роберта Бёрнса, идеально подходящую для шункельна: «Забыть ли старую любовь…»
Хильда и Ханна, младшие сестры Клары, были завзятыми активистками Союза немецких девушек, женского аналога гитлерюгенда («Сокращенно — Гэ-Ю», — пояснила Хильда, и они с Ханной расцвели улыбками, рисуя в своем воображении статных парней в форме).
До приезда в дом Бреннеров Урсула понятия не имела ни о гитлерюгенде, ни о Союзе немецких девушек, но вот уже две недели только о них и слышала от Хильды и Ханны. «Это здоровое увлечение, — говорила их мать фрау Бреннер. — Оно способствует миру и взаимопониманию среди молодежи. Конец войнам. А так бы одни мальчики были на уме». Клара, которая, как и Урсула, недавно завершила учебу (окончила художественную Akademie), не разделяла одержимости своих сестер, однако во время летних каникул вызвалась сопровождать их в горном походе, Bergwanderung, когда те будут перекочевывать в горах Баварии с одной турбазы, Jugendherberge, на другую.
— Махнешь с нами? — предложила она Урсуле. — Не сомневайся, скучно не будет, да и на природу выберешься. А иначе будешь торчать в городе с Mutti и Vati.
«По-моему, это что-то вроде герлскаутов», — написала Урсула Памеле.
«Не скажи», — ответила ей сестра.
Урсула не собиралась надолго задерживаться в Мюнхене. Германия была лишь ответвлением на ее жизненном пути, частью авантюрного года в Европе.
— Это будет мой собственный гранд-тур, — говорила она Милли, — хотя и не особенно грандиозный.
Урсула наметила для себя Болонью, а не Рим или Флоренцию, Мюнхен, а не Берлин и вместо Парижа — Нанси (Нэнси Шоукросс изрядно повеселил такой выбор): во всех этих городах были рекомендованные университетскими преподавателями приличные семьи, готовые принять ее у себя. Она могла понемногу прирабатывать уроками, но Хью сделал распоряжение, чтобы ей регулярно перечислялись небольшие суммы. Его успокаивало то, что она будет проводить время «в провинции», где люди «в целом добрее». («Он имеет в виду — скучнее», — пояснила Урсула в разговоре с Милли.) На Париж отец наложил вето: он питал особую неприязнь к этому городу, да и от Нанси был не в восторге — чересчур французское место. («Потому что оно во Франции», — отметила Урсула.) Вдоволь насмотревшись Франции во время Первой мировой, он не мог понять, с какой стати всех туда тянет.
Несмотря на опасения Сильви, Урсула получила диплом по курсу иностранных языков — французского и немецкого, с дополнительной (весьма скромной) специализацией в итальянском. После выпуска она, за неимением лучшего, подала заявление на должность преподавателя педагогических курсов и получила искомое место. Затем взяла отсрочку на год, чтобы немного посмотреть мир, прежде чем на всю жизнь застрять у классной доски. По крайней мере, так она объяснила свое решение родителям, хотя в глубине души надеялась, что в ходе ее поездки случится какое-нибудь из ряда вон выходящее событие, которое избавит ее от выхода на работу. Каким будет это «событие», она совершенно не представляла («Возможно, любовь», — задумчиво протянула Милли). Да что угодно, лишь бы не прозябать до самой старости в женской гимназии, где придется уныло талдычить склонения и спряжения, покрываясь, как перхотью, меловой пылью. (Такой автопортрет подсказали наблюдения за ее собственными учителями.) Эта профессия не вызывала восторга и у ее близких.
— Решила стать учительницей? — спросила Сильви. («Честно говоря, поднимись у нее брови еще выше, они бы взмыли за пределы атмосферы», — рассказывала Урсула своей подруге Милли.) — Нет, в самом деле? Ты хочешь преподавать?
— Почему все до единого задают мне этот вопрос совершенно одинаковым тоном? — Урсула была уязвлена. — Неужели я настолько не подхожу для этой профессии?
— Конечно.
Сама Милли завершила курс в Лондонской академии драматического искусства и играла в репертуарном театре Виндзора, где ставились дешевые мелодрамы и второсортные комедии, рассчитанные на невзыскательного зрителя.
— Жду, когда меня откроют, — сказала она, принимая театральную позу.
«Как видно, все мы чего-то ждем», — подумала Урсула.
«Не надо ждать, — заявляла Иззи. — Надо действовать». Хорошо ей было рассуждать.
Милли и Урсула сидели в плетеных креслах на лужайке в Лисьей Поляне, ожидая появления семейства лис. Лисица со своим потомством повадилась к ним после того, как Сильви начала их подкармливать. Рыжая стала теперь почти ручной и смело располагалась в центре газона, как собачонка в ожидании обеда, а вокруг нее бегали и кувыркались набравшие к июню резвости долговязые лисята.
— Что же мне тогда делать? — беспомощно (и безнадежно) спрашивала Урсула. — Выучиться на стенографистку и пойти на государственную службу? Это тоже довольно безрадостный выбор. Не знаю, чем еще может заниматься женщина, не желающая прямиком переходить из родительского гнезда в дом мужа?
— Образованная женщина, — уточнила Милли.
— Образованная женщина, — согласилась Урсула.
Бриджет пробормотала что-то невнятное, и Урсула ее отпустила:
— Спасибо, Бриджет.
(«Ты-то повидала Европу, — упрекнула она Сильви. — В молодости».
«Я ездила не одна, а в сопровождении отца», — возразила Сильви. Но аргумент дочери, как ни странно, возымел какое-то действие, и именно Сильви в конце концов стала ратовать за ее поездку вопреки протестам Хью.)
Перед отъездом племянницы в Германию Иззи прошлась с ней по магазинам и купила ей шелковое нижнее белье и шарфики, красивые носовые платки с кружевной каемкой, пару «шикарных» туфель, две шляпки и новую сумочку.
— Только маме не говори, — попросила Иззи.
В Мюнхене Урсуле предстояло жить на Элизабетштрассе, у семьи Бреннер, которая включала родителей, трех дочек (Клара, Хильдегард и Ханнелора) и сына-курсанта по имени Гельмут. Хью заранее списался с господином Бреннером, чтобы с пристрастием оценить его как хозяина дома.
— Герр Бреннер будет страшно разочарован, — сказала она Милли. — Его так накачали, что он ждет чуть ли не явления Христа.
Герр Бреннер, который преподавал в Deutsche Akademie, похлопотал, чтобы Урсуле дали вести английский в группах для начинающих, а также нашел ей частные уроки. Все это он выложил ей при встрече, прямо на вокзале, чем несколько огорошил свою гостью. Она еще не настроилась на работу, да и утомилась после долгой и тяжелой поездки по железной дороге. Schnellzug[47] с парижского Gare de I'Est[48] оказался совсем не скорым, а в одном купе с Урсулой ехал, в частности, пассажир, который то дымил сигарой, то жевал колбасу, откусывая прямо от толстой палки салями, — и то и другое портило настроение. («В Париже я увидела одну-единственную достопримечательность: вокзальную платформу», — написала она Милли.)
Когда Урсула вышла в туалет, любитель колбасы последовал за ней в коридор. Она подумала, что этот тип собрался в вагон-ресторан, но, когда дошла до туалета, преследователь, к ее ужасу, попытался втиснуться в кабину вместе с ней, бормоча что-то непонятное и, скорее всего, похабное (чего еще ожидать после сигар и салями).
— Оставь меня в покое (Lass mich in Ruhe), — потребовала Урсула, но этот наглец продолжал заталкивать ее в туалет, а она продолжала его отпихивать.
Со стороны их борьба, скорее вежливая, чем яростная, могла бы, как понимала Урсула, показаться довольно комичной. Как назло, в коридоре не оказалось никого, кто мог бы прийти ей на помощь. Она не представляла, что с ней сделает этот урод, если затолкнет в тесную уборную. (Впоследствии Урсула так и не смогла понять, почему она просто не закричала. Вот дура!)
«Спасли» ее два неизвестно откуда появившихся офицера в красивой черной форме с серебряными знаками отличия; эти двое и скрутили обидчика. Учинив ему суровый разнос (смысл которого до Урсулы не дошел), они галантно проводили ее в другой вагон, о существовании которого она не догадывалась: там ехали только женщины. Когда офицеры удалились, дамы принялись наперебой расхваливать этих красавцев-эсэсовцев.
— Schutzstaffel,[49] наши защитники, — восхищенно прошептала одна из пассажирок. — Не то что этот сброд в коричневых рубашках.
Поезд прибыл в Мюнхен с опозданием. Произошел несчастный случай, объяснил герр Бреннер: с поезда упал на рельсы мужчина.
— Какой ужас, — сказала Урсула.
Хотя стояло лето, погода была холодная и дождливая. Ненастье не рассеялось и после их прибытия в огромную квартиру Бреннеров, где, несмотря на первые сумерки, даже не горел свет, а в окна за тюлевыми занавесками громко стучался ливень, словно просясь в тепло.
Урсула и герр Бреннер вдвоем затащили по лестнице ее тяжелый чемодан — сцена была довольно нелепая. Неужели никого другого не нашлось? — с раздражением думала Урсула. Хью обязательно нанял бы «человека» (а то и двоих), чтобы ее поберечь. Ей вспомнились офицеры СС: как легко обошлись бы они с этим чемоданом.
Женской половины семейства Бреннер дома не оказалось.
— А-а, не вернулись еще, — сказал герр Бреннер, не проявляя беспокойства. — Наверное, по магазинам бегают.
В квартире было много тяжелой мебели и дешевых ковров, повсюду стояли растения с крупными листьями, напоминая заросли джунглей. Урсулу зазнобило: в этом негостеприимном доме оказалось не по сезону зябко.
Они ухитрились втащить чемодан в отведенную ей комнату.
— Раньше тут жила моя матушка, — объяснил герр Бреннер. — Здесь все осталось, как было при ней. К сожалению, в прошлом году она скончалась.
Его почтительный взор, устремленный на кровать — громоздкое сооружение в готическом стиле, призванное, казалось, вызывать у спящего только ночные кошмары, — недвусмысленно указывал на то, что кончина матушки Бреннер наступила под этими перинами. Кровать словно довлела над всей комнатой, и Урсула вдруг занервничала. Она еще не оправилась после чудовищного эпизода с пожирателем колбасы — и вот она опять наедине с незнакомым мужчиной, да еще иностранцем. Как тут было не вспомнить зловещие истории Бриджет о торговле белыми рабынями. К радости Урсулы, внизу отворилась входная дверь и в прихожей поднялся шум и гам.
— Ага, — герр Бреннер просиял от удовольствия, — наконец-то!
В квартиру, мокрые от дождя, со свертками в руках, одна за другой вошли смеющиеся девочки.
— Смотрите, кто к нам приехал, — сказал герр Бреннер, особенно заинтриговав двух младших (Урсула, как выяснилось позже, не встречала более экзальтированных девочек, чем Хильда и Ханна).
— Приехала! — Клара стиснула ей руки своими влажными ладонями. — Herzlich willkommen in Deutschland.[50]
Младшие сестры трещали без умолку, а Клара тем временем быстро обошла квартиру, повсюду включила свет — и дом вдруг преобразился: на потертых коврах проступил богатый орнамент, старинная мебель засверкала полировкой, холодные джунгли комнатных растений превратились в уютную беседку с папоротниками. В гостиной герр Бреннер затопил голландскую изразцовую печь («похожую на большого, теплого комнатного зверя», написала Урсула Памеле) и пообещал гостье, что завтра погода разгуляется, будет ясно и солнечно. Стол быстро накрыли вышитой скатертью и подали ужин: сыр, салями, тонкие ломтики вареной колбасы, салат и пахнущий тмином, как кексы миссис Гловер, черный хлеб, а главное — вкусный фруктовый суп, как бы подтверждающий, что Урсула находится за границей. («Холодный фруктовый суп! — написала она Памеле. — Что бы на это сказала миссис Гловер?»)
Даже комната покойной матушки хозяина приобрела более жилой и гостеприимный вид. Постель оказалась заманчиво мягкой, простыни были оторочены вязаной ажурной каймой, а уютная лампа под милым розовым абажуром дышала теплом. На туалетном столике появился букет ромашек (об этом, скорее всего, позаботилась Клара). Когда пришло время ложиться спать, Урсула, падая от усталости, забралась в постель (кровать была настолько высокой, что для этого требовалась приставная скамеечка) и благодарно погрузилась в крепкое забытье, без снов и без наваждений, связанных с покойной хозяйкой.
— Но вначале у нас, конечно, будут небольшие каникулы, — сказала фрау Бреннер за завтраком (который, в общем-то, мало отличался от вчерашнего ужина).
Клара была, так сказать, «на перепутье». Получив художественное образование, она не знала, чем заниматься дальше. Подумывала о том, чтобы уехать из дому и «быть художницей», но жаловалась, что «искусством в Германии много не заработаешь». Клара держала некоторые из своих работ у себя в комнате — большие, грубые абстрактные полотна, которые совершенно не вязались с ее доброй, мягкой натурой. Урсула даже представить не могла, как ими можно заработать на жизнь.
— Наверное, пойду преподавать, — уныло сказала Клара.
— Да, это смерти подобно, — согласилась Урсула.
Клара время от времени изготавливала рамы для фотоателье на Шеллингштрассе. Там работала дочь знакомых фрау Бреннер — эта девушка (по имени Ева) и замолвила словечко за Клару, которую знала еще с детского сада.
— Но багетные работы не могут считаться искусством, так ведь? — сказала Клара.
Владелец фотоателье Гофман был личным фотографом нового рейхсканцлера.
— Наружность его мне хорошо знакома, — поделилась Клара.
Бреннеры жили скромно (поэтому, полагала Урсула, они и сдали ей комнату), и Клара — ни для кого не секрет — отнюдь не купалась в деньгах, правда в тысяча девятьсот тридцать третьем году бедствовали все и всюду.
Несмотря на это, Клара решила, что они извлекут максимум удовольствия из последних недель лета. Девушки захаживали в чайную отеля «Карлтон» или в кафе «Хэк» рядом с парком «Хофгартен», ели Pfannkuchen, чуть ли не до тошноты пили Schokolade. Они посвежели, часами гуляя в Английском саду, где покупали себе мороженое и пиво. Занимались греблей и плаванием с друзьями Гельмута, брата Клары, — это был целый калейдоскоп Вальтеров, Вернеров, Куртов, Хайнцев и Герхардов. Сам же Гельмут, курсант основанного фюрером военного училища нового типа, находился в Потсдаме.
— He's very keen on the Party,[51] — сказала по-английски Клара, которая хорошо знала язык и не упускала возможности попрактиковаться с Урсулой.
Решив по созвучию, что Гельмут увлекается вечеринками, а потому существительное должно стоять во множественном числе, Урсула поправила:
— Мы бы сказали: «He's very keen on parties».[52]
Клара со смехом покачала головой:
— Нет-нет, именно Партией, нацистами. Неужели ты не знаешь, что с прошлого месяца это у нас единственная разрешенная партия?
«Придя к власти, — назидательно писала сестре Памела, — Гитлер принял уполномочивающий акт, который в Германии называется Gesetz zur Behebung der Not von Volk und Reich, что переводится примерно как „Закон о помощи народу и рейху“. Довольно изобретательное обозначение разгрома демократии».
Урсула беззаботно ответила: «Демократия восстановится, так бывает всегда. Пройдет и это».
«Но не само собой», — ответила Памела.
Сестра предвзято относилась к Германии, но стоило ли воспринимать это всерьез, если впереди ждали долгие жаркие дни, когда можно лениво нежиться на солнышке у городского бассейна или на речке в компании Вальтеров, Вернеров, Куртов, Хайнцев и Герхардов. Урсулу поразило, что эти парни разгуливали там чуть ли не нагишом — в коротких шортах и бесстыдно куцых плавках. И вообще немцы, как она убедилась, ничуть не стеснялись прилюдно оголяться.
У Клары была и другая, более интеллектуальная компания — ее друзья по художественному училищу. Эти в основном предпочитали собираться в полутемных прокуренных кафе или в своих запущенных квартирах. Все они пили, дымили без продыху, вели долгие разговоры об искусстве и политике. («В общем и целом, — заключила Урсула в письме к Милли, — эти два круга людей дают мне всестороннее образование!») Друзья-художники, шумные и строптивые, похоже, не любили Мюнхен, считая его рассадником «мелкобуржуазного провинциализма», и поговаривали о переезде в Берлин. Они подолгу толковали о необходимости решительных действий, хотя сами, по наблюдениям Урсулы, практически бездействовали.
Клару тоже охватила инертность, но иного рода. Жизнь ее «зашла в тупик» по причине тайной влюбленности в одного скульптора, ее бывшего преподавателя, который сейчас уехал на семейный отдых в Шварцвальд. (Она неохотно призналась, что «семейный отдых» предполагал компанию жены и двоих детей.) Клара, по ее словам, ждала, что эта ситуация каким-то образом разрешится. Не надо ждать, думала Урсула. Впрочем, ей ли судить.
Сама Урсула, конечно же, оставалась девственницей, «невинной», как сказала бы Сильви. Не по каким-то моральным соображениям, а просто потому, что еще не полюбила.
— Любить необязательно, — смеялась Клара.
— Допустим. Но очень желательно.
Вместе с тем она, как магнит, притягивала к себе всяких гнусных типов — того попутчика в купе, чужака на тропинке — и огорчалась, что они читают в ней нечто такое, чего сама она прочесть не могла. А ведь по сравнению с Кларой и ее богемными друзьями, а также однокашниками отсутствующего Гельмута (на самом деле прекрасно воспитанными) она вела себя по-английски чопорно.
Ханна и Хильда позвали Клару и Урсулу на стадион, где планировалось какое-то мероприятие. Урсула по неведению решила, что это будет концерт, но попала на митинг гитлерюгенда. Вопреки оптимистичным прогнозам фрау Бреннер, Союз немецких девушек ничуть не ослабил интереса Хильды и Ханны к мальчикам.
Для Урсулы эти веселые, крепкие парни были все на одно лицо, но Хильда и Ханна оживленно и неутомимо высматривали среди них друзей Гельмута — все тех же Вальтеров, Вернеров, Куртов, Хайнцев и Герхардов, которые слонялись у бассейна, считай, нагишом. Сейчас, одетые в безупречную форму (кстати, тоже включающую шорты), они напоминали рьяных и очень активных бойскаутов.
Под аккомпанемент духового оркестра митингующие маршировали и пели; ораторы произносили речи, пытаясь (безуспешно) подражать выспреннему стилю Фюрера; потом зрители повскакали с мест и затянули «Deutschland über alles». Урсула, не зная слов, тихонько пела гимн «Тебя недаром славят» на дивную музыку Гайдна, совсем как на школьном построении. После этого все стали салютовать с криками «Sieg Heil!», и Урсула с удивлением поймала себя на том, что делает то же самое. Клара корчилась от смеха, но сама, по наблюдению Урсулы, тоже вскинула руку.
— Чтобы не выделяться, — небрежно сказала она. — А то еще по голове дадут на обратном пути.
Нет уж, спасибо, Урсула не имела ни малейшего желания торчать дома с Бреннерами-старшими, Vati и Mutti, в душном, пыльном Мюнхене, и Клара, порывшись в своем гардеробе, подобрала для нее предусмотренные уставом темную юбку и белую блузку, а вожатая по имени Адельхайд принесла походную куртку цвета хаки. Форму дополнил треугольный галстук, стянутый плетеным кожаным шнурком. Урсула сочла, что вид у нее довольно бравый. Она даже пожалела, что никогда не состояла в рядах герлскаутов, хотя и подозревала, что там от нее потребовалось бы не только щеголять в форме.
В Союзе немецких девушек можно было состоять только до восемнадцати лет, так что ни Урсула, ни Клара уже не подходили по возрасту: они, по словам Ханны, считались «старушками», alte Damen. Урсуле казалось, что девичьему отряду сопровождающие не нужны, потому что Адельхайд управлялась со своими подопечными не хуже, чем овчарка со стадом. Своей точеной фигуркой и нордическими льняными косами Адельхайд напоминала юную богиню Фрейю, явившуюся с поля Фольквангр. Живая наглядная агитация. Чем, интересно, она собиралась заниматься после восемнадцати лет, выйдя по возрасту из Союза немецких девушек?
— А что тут думать: вступлю в Национал-социалистическую женскую лигу, — говорила она; на ее изящно очерченной груди уже красовался маленький серебряный значок в виде свастики, рунического символа приобщенных.
Зайдя в вагон поезда, все уложили рюкзаки на багажные полки и к вечеру добрались до альпийской деревушки вблизи границы с Австрией. От станции они строем (и, конечно, с песней) двинулись в сторону турбазы. Местные жители останавливались поглазеть; некоторые встречали их одобрительными аплодисментами.
В общей спальне было не повернуться от двухъярусных коек, по большей части уже занятых. Вновь прибывшие теснились как сельди в бочке. Клара и Урсула решили занять брошенный на пол матрас.
На ужин все потянулись в столовую, уселись за длинные деревянные столы, и каждая получила стандартную, как потом выяснилось, порцию супа, сухарь и ломтик сыра. Завтрак состоял из ржаного хлеба с сыром, джема и чая или кофе. На свежем горном воздухе у них разыгрался аппетит, и они подчистили все до крошки.
Деревенька и ее окрестности представляли собой идиллическое зрелище; неподалеку стоял маленький замок, куда им разрешалось ходить. В его холодных, промозглых залах было выставлено множество рыцарских доспехов, знамен и геральдических щитов. Жить там было бы, наверное, очень неуютно.
Они совершали однодневные походы вокруг озера или по лесу, а назад добирались на попутных фермерских грузовиках или на телегах с сеном. Как-то раз, прошагав вдоль русла реки, они вышли к изумительному водопаду. Клара захватила с собой блокнот для рисования, и живые, сделанные на скорую руку наброски угольным карандашом получились куда более трогательными, чем ее живописные полотна.
— Ach, — сказала она, — какие же они gemütlich.[53] Мещанские рисуночки. Друзья поднимут меня на смех.
В сонной деревушке на всех подоконниках стояли цветочные горшки с геранью. На берегу реки находился трактир, где можно было взять пиво и сытную телятину с лапшой. В письмах домой Урсула, разумеется, не упоминала про пиво: Сильви не смогла бы понять, что в Германии это в порядке вещей. А если бы и поняла, то осудила.
В конце концов пришло время двигаться дальше: им предстояло провести несколько дней в большом лагере для девочек и ночевать в палатках; Урсуле не хотелось покидать здешние места.
Накануне их отъезда в деревне устраивалась ярмарка, соединившая в себе сельскохозяйственную выставку и праздник урожая; для Урсулы многое осталось загадкой. («Для меня тоже, — призналась Клара. — Не забывай, я ведь горожанка».) Все женщины пришли в народных костюмах той местности; увешанный разнообразными венками домашний скот водили кругами по лугу, а потом награждали призами. Весь луг пестрел флагами со свастикой. Пиво лилось рекой, играл духовой оркестр. В центре соорудили большой помост, где юноши в кожаных штанах отплясывали под аккордеон танец Schuhplattler: они били в ладоши, притопывали в такт музыке и хлопали себя по бедрам и каблукам.
Клара только фыркала, а Урсула оценила их выучку. Она даже подумала, что не возражала бы поселиться в какой-нибудь альпийской деревушке. («Как Хайди»,{106} — написала она Памеле. Их переписка пошла на убыль: сестра не принимала новую Германию. Даже на расстоянии Памела была голосом ее совести, но ведь на расстоянии так просто быть совестливой.)
Аккордеонист занял место в оркестре, и начались танцы. Урсулу один за другим приглашали донельзя застенчивые деревенские парни, двигавшиеся какими-то рублеными движениями, за которыми она теперь угадывала довольно неуклюжий ритм три четверти, характерный для шуплаттера. Слегка захмелев от пива и плясок, Урсула не сразу сообразила, что к чему, когда перед ней возникла Клара, тянувшая за руку очень привлекательного молодого человека, явно не из местных.
— Смотри, кого я нашла!
— Кого? — спросила Урсула.
— Это нашего двоюродного брата троюродной сестры четвероюродный брат, — игриво завернула Клара. — Примерно так. Знакомься: Юрген Фукс.
— Просто троюродный брат, — улыбнулся он.
— Очень приятно, — выговорила Урсула.
Щелкнув каблуками, новый знакомый поцеловал ей ручку, и Урсула сразу вспомнила прекрасного принца из «Золушки».
— Это во мне говорит прусская кровь. — Он засмеялся, в точности как все Бреннеры.
— В наших жилах нет ни капли прусской крови, — сказала Клара.
Урсулу подкупила его улыбка, веселая и в то же время удивленная, и пронзительная синева глаз. Бесспорно, Юрген Фукс был очень хорош собой и напоминал смуглого, черноволосого Бенджамина Коула, только изображенного на фотонегативе.
Тодд и Фукс — это же пара лис. Неужто сама судьба вмешалась в ее жизнь?
Вероятно, доктор Келлет оценил бы такое совпадение.
«Как он красив!» — написала она Милли после той первой встречи. В голову лезли экзальтированные фразы из дешевых романов: «сердце зашлось», «дух захватывает». Не зря же она долгими ненастными вечерами читала книжки, взятые у Бриджет.
«Любовь с первого взгляда», — захлебывалась она в письме к Милли. Конечно, такие эмоции не следовало принимать за «настоящую» любовь (это чувство она будет когда-нибудь испытывать к своему ребенку); они лишь указывали на масштабы безумия. «Психоз на двоих, — ответила Милли. — Дивное ощущение».
«Наконец-то», — написала ей Памела.
«Основу брака составляют более устойчивые чувства», — предостерегала Сильви.
«Все время думаю о тебе, медвежонок, — признавался Хью. — Уж очень ты далеко».
Когда стемнело, через всю деревню прошло факельное шествие, а потом с башенок замка начали запускать фейерверки. Это было захватывающее зрелище.
— Wunderschön, nicht wahr?[54] — вопрошала Адельхайд, румяная от пламени факелов.
Да, соглашалась Урсула, великолепно.
Август 1939 года.
Цауэрберг. Волшебная гора.
— Aaw. Sie ist so niedlich.[55] — Щелк, щелк, щелк!
Ева обожала свою камеру «роллейфлекс».
И Фриду тоже. Очаровательное дитя, говорила она. В ожидании обеда они сидели на необъятной террасе Бергхофа под ярким альпийским солнцем. Здесь было куда приятнее, чем в большой мрачной столовой, из огромного окна которой виднелись только горы. Диктаторам нравится все грандиозное, даже ландшафты. Bitte lächeln! Улыбочка! Фрида не спорила. Она всегда была послушным ребенком.
По настоянию Евы Фрида переоделась из удобного присборенного платьица (фирмы «Борн и Холлингсворт», купленного Сильви и присланного Фриде ко дню рождения) в баварский костюм: альпийское платье «дирндль», фартучек и белые гетры. На английский (с течением времени — все более английский) вкус Урсулы, этому наряду место было в сундуке маскарадных костюмов или среди реквизита школьного спектакля. Когда она сама еще училась в школе — как же давно и далеко это было, — у них ставили «Крысолова из Гамельна»,{107} и Урсула играла деревенскую девочку, одетую почти так же, как сейчас Фрида.
Роль Крысиного короля азартно сыграла Милли, а Сильви отметила: «Этих сестер Шоукросс хлебом не корми — дай покрасоваться на публике». У Евы было что-то общее с Милли — неуемная, бездумная веселость, требующая ежедневной подпитки. Но Ева как-никак тоже актерствовала: она исполняла величайшую роль в своей жизни. По сути, эта жизнь и была ее ролью — они совпадали.
Фрида, чудесная малышка Фрида, пяти лет от роду, голубоглазая, с туго заплетенными льняными косичками. Прежде изможденная и бледненькая, под альпийским солнцем она приобрела золотисто-розовый цвет лица. Когда ее впервые увидел фюрер, Урсула поймала фанатичный блеск в его глазах, тоже голубых, но холодных, как озеро Кенигзее, и поняла, что перед ним Mädchen за Mädchen — разворачивается будущее Третьего рейха. («Она совсем на тебя не похожа, верно?» — ничуть не злобствуя, сказала Ева; злобы в ней не было.)
В детстве — к этому периоду своей жизни Урсула теперь возвращалась с маниакальной регулярностью — она читала сказки про поруганных принцесс, которые, спасаясь от похоти отцов и ревности мачех, чернили щеки соком грецкого ореха и посыпали волосы золой, чтобы выдать себя за других: за цыганок, за странниц, за прокаженных.
Урсула могла только гадать, откуда берется сок грецкого ореха: в магазине такое снадобье не купишь. А кроме того, сейчас небезопасно было выставлять себя чернушкой, особенно если ты хотела выжить здесь, в Оберзальцберге (на Цауэрберге, Волшебной горе), — в придуманном царстве, которое они с небрежностью избранных называли просто Берг.
Что я здесь делаю, спрашивала себя Урсула, и когда смогу вырваться? Фрида уверенно шла на поправку и чувствовала себя вполне сносно. Урсула решила поделиться с Евой. В конце-то концов, они же не пленницы, уехать могут когда вздумается.
Ева затянулась сигаретой. Фюрер в дверь — мышам раздолье. Он не разрешал ей пить, курить и краситься. Урсулу восхищали ее мелкие акты неповиновения. За те две недели, что она пробыла здесь вместе с Фридой, фюрер наезжал в Бергхоф дважды; его прибытие и отъезд всякий раз становились минутами высочайшего драматического накала и для Евы, и для остальных. Рейх, давно поняла Урсула, — это театр и внешние эффекты. «„Это повесть, которую пересказал дурак: в ней много слов и страсти, нет лишь смысла“,{108} — процитировала Урсула в письме к Памеле. — Однако же смысл, к несчастью, есть».
По указке Евы Фрида покружилась на месте — и рассмеялась. Ею направлялись все мысли и дела Урсулы, от нее таяло сердце. Ради нее Урсула готова была всю оставшуюся жизнь ступать по лезвиям ножей. Гореть в адском пламени. Тонуть в пучине вод — только бы вытолкнуть ее на поверхность. (Она перебрала множество трагических сценариев. Нужно быть готовой ко всему.) Могла ли она подумать, что материнская любовь (здесь у Сильви поучиться было нечему) окажется такой мучительной, телесной до боли.
«Да, конечно, — подтвердила это Памела, как расхожую истину, — материнское чувство делает тебя волчицей». Урсула не видела себя волчицей: она как-никак была медведицей.
Впрочем, по Бергу и впрямь рыскали матерые волчицы со своим потомством: Магда, Эмми, Маргарет, Герда — многодетные жены высших партийных чинов,{109} которые расталкивали друг дружку локтями ради малого куска собственной власти и бесперебойно производили на свет будущих слуг рейха и фюрера. Хищные и коварные, эти волчицы ненавидели Еву, «проклятую телку» — die blöde Kuh, — чудом обскакавшую их всех.
Любая из них, вне сомнения, прозакладывала бы душу, чтобы стать спутницей великого вождя, оттеснив это ничтожество — Еву. Разве человек его масштаба не заслуживает настоящую Брунгильду — ну по меньшей мере Магду или Лени?{110} А то и Валькирию, «эту фифу Митфорд»,{111} das Fräulein Mitford, как говорила Ева. Фюрер восхищался Англией, в особенности аристократической, имперской Англией, хотя Урсула подозревала, что восхищение не помешает ему стереть Англию с лица земли, когда пробьет час.
Ева терпеть не могла и, хуже того, боялась всех этих валькирий, которые могли посоперничать с ней за внимание фюрера. Но самую сильную неприязнь она питала к Борману, серому кардиналу Берга. Именно он держал в своих руках финансы, покупал для Евы подарки от имени фюрера и выделял ей средства на приобретение меховых манто и туфель от «Феррагамо», не упуская случая тонко намекнуть, что она не более чем содержанка. Урсула не понимала, откуда берутся эти шубки, ведь лучшие меховщики Берлина были евреями.
Стаю волчиц, должно быть, коробило, что подругой фюрера стала продавщица. Она сама рассказывала Урсуле, что познакомилась с ним, работая у Гофмана в «Фотохаусе» на Амалиенштрассе, и на первых порах обращалась к нему «господин Волк». «Адольф по-немецки означает „благородный волк“», — объяснила она. Представляю, как он был польщен, заметила про себя Урсула. Она никогда не слышала, чтобы его называли Адольфом. (Неужели Ева даже в постели говорила ему «мой фюрер»? Вполне возможно.)
— А знаешь, какая у него любимая песня? — посмеялась Ева. — «Нам не страшен серый волк».
— Из диснеевских «Трех поросят»? — Урсула не поверила своим ушам.
— Да!
Ну и ну, подумала Урсула, скорей бы рассказать это Памеле.
— А теперь вместе с Mutti, — попросила Ева. — Обнимитесь. Sehr schön. Улыбочка!
Урсуле доводилось наблюдать, как Ева кокетливо устраивала фотоохоту на самого фюрера, пока тот не успел отвернуться или, подобно неопытному шпиону, комично надвинуть шляпу на лоб. Он не признавал милых ее сердцу любительских кадров, предпочитая студийную съемку в более героических позах и при выигрышном освещении. А Ева, наоборот, позировала весьма охотно. Ее мечтой было появиться не на фотографии, а на экране. «В фильме». Она собиралась («когда-нибудь») поехать в Голливуд и сыграть там саму себя — «историю моей жизни», говорила она. (Для Евы кинокамера почему-то все превращала в реальность.) Фюрер, по-видимому, ей это пообещал. Фюрер, конечно, много чего обещал. Потому и оказался там, где оказался.
Ева навела на резкость свой «роллейфлекс». Урсула порадовалась, что не привезла сюда свой старый «кодак», — зачем срамиться?
— Закажу для вас отпечатки, — сказала Ева. — Пошлешь родителям в Англию. На фоне гор, красотища. А теперь рот до ушей! Jetzt lack dock mal richtig![56]
Панорама гор служила непременным фоном для любого снимка, да и для всего остального. На первых порах Урсуле виделась в этом красота, но теперь вся эта величественность начала ее угнетать. Могучие ледяные пики, бурные водопады, бесконечные сосны — здесь сливались воедино природа и мифология, возвышая германскую душу. Немецкий романтизм, считала Урсула, отличался масштабностью и мистицизмом, каких не сыщешь в Озерном крае. Что же до английской души — если такая штука где-нибудь и живет, то на совсем негероическом заднем дворе, где только и есть что клочок зелени, розовый куст да грядка вьющейся фасоли.
Урсулу тянуло домой. Не в Берлин, на Савиньи-плац, а в Англию. В Лисью Поляну.
Ева усадила Фриду на парапет, но Урсула поспешила ее оттуда снять, объяснив:
— Она боится высоты.
У Евы была привычка перевешиваться через этот опасный парапет, водить по нему собак и маленьких детей. За ним начинался головокружительный отвесный склон, который уходил ниже деревушки Берхтесгаден и нырял в озеро Кенигзее. Эта деревня с бесхитростной яркой геранью на окнах и сбегающими к озеру лугами навевала на Урсулу щемящее чувство. Много воды утекло с тех пор, когда они вместе с Кларой приезжали сюда в тридцать третьем году. После этого пресловутый скульптор развелся с женой и обвенчался с Кларой; теперь у них было двое детей.
— Там, в вышине, живут нибелунги, — рассказывала Фриде Ева, обводя рукой горные пики, — и демоны, и ведьмы, и нечистые псы.
— Нечистые псы? — забеспокоилась Фрида, которую успели напугать избалованные скотчтерьеры Евы, Негус и Штази, а теперь еще эти россказни о гномах и демонах.
А по моим сведениям, подумала Урсула, в пещере на горе Унтерсберг спит Карл Великий, ожидая, что его разбудят для решающей битвы добра со злом. Знать бы, когда это произойдет. Как видно, скоро.
— Еще разок, — попросила Ева. — Улыбнись как следует!
«Роллейфлекс» отбрасывал беспощадные блики. У Евы была еще и кинокамера, дорогой подарок от ее господина Волка, и Урсула могла только порадоваться, что их не запечатлевают для грядущих поколений в цвете и движении. Ей представилось, как в будущем кто-нибудь возьмет в руки один из (множества) фотоальбомов Евы и станет гадать, кто же такая Урсула, а потом, возможно, решит, что это Гретль, сестра Евы, или ее подруга Герта, давно канувшие в историю.
Да и то сказать, когда-нибудь все это канет в историю, даже горы, ибо будущее их — песок. Люди в большинстве своем беспорядочно дрейфуют сквозь события и лишь задним числом осознают собственную значимость. Но фюрер — совсем другое дело: он целенаправленно творит историю для потомков. Для этого требуется недюжинная самовлюбленность. А Шпеер проектирует в дар фюреру берлинские здания, которые будут прекрасны и через тысячу лет, пусть даже в руинах.{112} (Бывает ведь такое масштабное мышление! Сама Урсула заглядывала вперед разве что на час, и это тоже было следствием материнства: будущее виделось такой же загадкой, как и прошлое.)
Шпеер, единственный из всех, относился к Еве прилично, а потому Урсула, возможно, его несколько переоценивала. Из тех, кто мнил себя тевтонскими рыцарями, его выделяла также приятная внешность: он не припадал на одну ногу, не смахивал ни на приземистую жабу, ни на жирного борова, ни — еще того хуже — на мелкую конторскую крысу. («И притом ходят в форме! — написала она Памеле. — Но это фальшь. Как в „Пленнике замка Зенда“.{113} Тут все — мастера пускать пыль в глаза». Как же ей хотелось, чтобы сестра сейчас оказалась рядом и препарировала характеры фюрера и его приспешников. Уж Памми бы не обманули эти шарлатаны и пустобрехи.)
Наедине с Урсулой Юрген признавался, что считает их «невероятно» ущербными, но на людях держался как преданный слуга рейха. Lippenbekenntnis, повторял он. Лицемерные славословия. («А куда денешься?» — сказала бы Сильви.) Вот так и прокладываешь себе дорогу, говорил он. В этом отношении он напоминал ей Мориса, который приговаривал, что ради продвижения по карьерной лестнице приходится работать с идиотами и ослами. Естественно, он же еще и адвокат. Нынче Морис занимал высокий пост в Министерстве внутренних дел. Если начнется война, не аукнется ли ей карьера старшего брата? Защитит ли ее с такой неохотой надетая броня германского гражданства? (Если начнется война! Как она переживет, что застряла на другой стороне Ла-Манша?)
Юрген окончил юридический. Чтобы практиковать, ему требовалось вступить в партию — другого выхода не было. Lippenbekenntnis. Искусство угождать. Работал он в Берлине, в Министерстве юстиции. Делая ей предложение («после довольно сумбурного ухаживания», написала она Сильви), он только-только отмежевался от коммунистов.
Теперь Юрген окончательно расстался со своими левацкими взглядами, став поборником достижений страны, таких как возобновление производства, полная занятость, продовольственное обеспечение, здравоохранение, национальное достоинство. Новые рабочие места, новые дороги, новые заводы, новые надежды: как еще можно этого добиться? — вопрошал он. Однако все достижения эти пришли с исступленной поддельной верой, со зловещим ложным мессией. «За все нужно платить», — говорил Юрген. Но почему же такую непомерную цену? (Нет, в самом деле, как они этого добились? — не понимала Урсула. В основном за счет страха и умелой режиссуры. А как создаются денежные фонды, рабочие места? Наверное, благодаря производству флагов и военного обмундирования — этого добра вокруг столько, что можно спасти не одну отрасль. «Как бы то ни было, экономика сейчас на подъеме, — писала Памела. — Для нацистов большая удача, что они могут приписать себе эту заслугу».) Да, говорил он, на первых порах не обошлось без насилия, но это были спазмы, волны — штурмовики выпускали пар. Теперь все и вся стали более рациональны.
В апреле они присутствовали на берлинском параде по случаю пятидесятилетия фюрера. Юргену дали билеты на главную трибуну для гостей.
— Надо думать, это почетно, — сказал он.
Интересно, размышляла она, чем же он заслужил такой «почет»? (И обрадовался ли? Порой его трудно было понять.) На Олимпийские игры тридцать шестого года им попасть не удалось, а тут — пожалуйста, вращайся среди важных шишек рейха. В последнее время Юрген был очень занят. «Юристы никогда не спят», — повторял он. (Насколько могла видеть Урсула, они собирались спать, доколе не окончится пресловутая Тысяча Лет.)
Парад длился нестерпимо долго и стал блестящим воплощением геббельсовской пропаганды. Вначале было много военной музыки, а затем вступили силы люфтваффе, которые организовали безупречные, шумные показательные полеты боевых соединений по оси восток-запад и над Бранденбургскими воротами. Опять много шума и страстей.
— «Хейнкели» и «мессершмитты», — определил Юрген.
Откуда он мог это знать? Да в самолетах любой мальчишка разбирается, сказал он.
Потом началось прохождение полков: неиссякаемые, как могло показаться, орды солдат, оттягивая носки, маршировали по проезжей части. Урсуле они напомнили шеренги «Девушек Тиллера»,{114} слаженно задиравших ноги.
— Гусиный шаг, — сказала она. — Кто, интересно, его придумал?
— Пруссаки, — усмехнулся Юрген, — кто же еще?
Достав из сумочки плитку шоколада, она отломила кусочек и протянула Юргену. Тот нахмурился и покачал головой, как будто она выказала неуважение к военной мощи. Урсула съела два кусочка. Мелкие акты неповиновения.
Склонившись к ней поближе, чтобы она его расслышала (толпа оглушительно ревела), он сказал:
— Полюбуйся хотя бы их синхронностью.
Да, конечно, она полюбовалась. Выверенность движений была уникальна. Механистическое совершенство достигалось тем, что каждый солдат каждого полка выглядел точной копией всех остальных, словно сошедших с одного конвейера. Человеческого в них было мало, но ведь задача армии не в том, чтобы изображать человеческое начало, правда? («Это выглядело очень по-мужски», — сообщила она Памеле.) А британская армия сумела бы достичь механистической выучки подобного уровня? Советская, вероятно, сумела бы, а британцам как-то не хватало самоотверженности.
Фрида давно заснула у нее на коленях, а главное еще не началось. Все это время неподвижная рука Гитлера оставалась вскинутой в салюте. Урсула видела эту руку со своего места — одну лишь руку, похожую на кочергу. Вместе с властью явно приходила какая-то особая жилистость. Будь это мое пятидесятилетие, размышляла Урсула, я бы отправилась на берега Темзы, куда-нибудь в Брей или Хенли, и устроила пикник — очень английский пикник: термос чая, сосиски в тесте, торт и лепешки. В такую картинку вписывалась вся ее семья, но было ли в этой идиллии место для Юргена? Пожалуй, да: он бы валялся на траве в яхтсменских брюках, беседовал бы с Хью о крикете. Они в свое время познакомились и мирно пообщались. В тридцать пятом году Урсула с Юргеном посетили Англию и заехали в Лисью Поляну. «Кажется, приятный парень», — сказал Хью, но поумерил радость, узнав, что дочь приняла немецкое гражданство. Теперь она знала: это было роковой ошибкой. «Задним умом легко судить, — сказала ей Клара. — Если б мы все так делали, то не было бы нужды писать историю».
Надо было ей остаться в Англии. В Лисьей Поляне, где есть лужайка, и роща, и речка, что прорезает голубой от колокольчиков лес.
Пришел черед военной техники.
— Here come the tanks,[57] — сказал Юрген, когда показался первый Panzer, водруженный на грузовик.
Юрген хорошо освоил язык, проучившись год в Оксфорде (и там же поднаторел в крикете).
Дальше последовали танки своим ходом, мотоциклы с колясками, бронемашины, а за ними — элегантная кавалерия (самое эффектное зрелище: Урсула даже разбудила Фриду, чтобы та посмотрела на коней), а потом артиллерия, от легких полевых орудий до мощных зенитных установок и огромных пушек.
— «Ка-три», — со знанием дела произнес Юрген, но это ей ничего не говорило.
Парад символизировал непонятную для Урсулы любовь к порядку и геометрии. В этом смысле он ничем не отличался от других парадов и митингов (сугубо театральных зрелищ), но производил более воинственное впечатление. Количество боевой техники не укладывалось в голове — страна вооружилась до зубов! Раньше Урсула об этом не думала. Теперь стало понятно, почему рабочих мест хватает на всех. «Как говорит Морис, чтобы поднять экономику, надо развязать войну», — писала Памела. А зачем еще такое количество вооружений, если не для войны?
— Переоснащение армии помогло сохранить наш дух, — изрек Юрген, — вернуло гордость за нашу страну. Когда в восемнадцатом году генералы капитулировали…
Тут Урсула переключилась на другое, потому что много раз слышала эти рассуждения. «Они сами развязали прошлую войну, — гневно писала она сестре, — а теперь как послушаешь — можно подумать, будто им одним пришлось хлебнуть лиха, тогда как другие народы не знали ни разрухи, ни голода, ни лишений».
Фрида проснулась не в духе. Урсула дала ей кусочек шоколада. Настроение у нее тоже было хуже некуда. Они вдвоем прикончили всю плитку.
Завершение парада выжимало слезу. Перед трибуной Гитлера бесчисленные полковые знамена образовали длинную шеренгу в несколько рядов — построение было столь безупречным, словно его углы подровняли острым лезвием, — и знаменосцы склонили древки к земле в знак преклонения перед фюрером. Толпа взревела.
— Ну, как тебе? — спросил Юрген, когда они пробирались к выходу с главной трибуны. Фриду он нес на плечах.
— Великолепно, — сказала Урсула. — Это было великолепно.
У нее в виске червячком зашевелилась мигрень.
Болезнь настигла Фриду с месяц назад — у нее подскочила температура.
— Мне плохо, — сказала Фрида.
Урсула пощупала ее влажный лоб и решила:
— Сегодня в детский сад лучше не ходить, посидишь со мной дома.
— Летняя простуда, — сказал, придя со службы, Юрген.
Фрида была подвержена заболеваниям дыхательных путей («Наследственность по линии моей матери», — огорчалась Сильви), и они уже привыкли к постоянным насморкам и ангинам, но ее нынешнее состояние стремительно ухудшалось, вялость не проходила, температура ползла вверх. Малышка вся горела.
— Холодные компрессы, — советовал врач, и Урсула меняла у нее на лбу мокрые полотенца, пока читала ей книжки, к которым Фрида оставалась безучастной.
Потом девочка стала бредить; доктор нашел сильные шумы в легких и сказал:
— Бронхит. Надо выждать — это само пройдет.
Ночью у Фриды наступило резкое, страшное ухудшение. Они закутали ее маленькое, почти безжизненное тельце в одеяло и помчались на такси в ближайшую больницу — католическую. Там поставили диагноз: пневмония.
— Ребенок очень слаб, — сказал доктор таким тоном, словно они были виноваты.
Двое суток Урсула сидела у постели Фриды и держала ее за руку, боясь отпустить.
— Если б я только мог переболеть вместо нее, — шептал Юрген поверх крахмальных простынь, которые тоже помогали удерживать Фриду в этом мире.
По коридорам галеонами проплывали монахини в огромных причудливых апостольниках. Когда Урсула на мгновение отвлеклась, ей первым делом пришел в голову вопрос: сколько же времени требуется на ежедневное сооружение этих сложных конструкций? Сама бы она ни за что не справилась с такой задачей. Да из-за одного этого головного убора путь в монахини был ей заказан.
Они собрали в кулак всю свою волю, борясь за жизнь Фриды, и малышка выжила. Триумф воли.{115} Кризис миновал, но до выздоровления было еще далеко. Слабенькая и бледная, Фрида шла на поправку очень медленно, и вот как-то вечером, вернувшись после дежурства у ее постели, Урсула нашла под дверью оставленный кем-то конверт.
— Смотри, от Евы. — Дождавшись Юргена, она протянула ему записку.
— Кто такая Ева? — не понял он.
— Улыбаемся! — Щелк-щелк-щелк.
Да пожалуйста, лишь бы сделать приятное Еве, думала Урсула. Она не возражала. Ева была так добра, что пригласила их в эти места, чтобы Фрида подышала целительным горным воздухом, питаясь свежими овощами, яйцами и молоком с образцово-показательной фермы Гутсхоф, расположенной на горном склоне, чуть ниже Бергхофа.
— Это высочайшее повеление? — спросил Юрген. — Отказы не принимаются? Или ты хочешь отказаться? Надеюсь, что нет. Кстати, подлечишь там свою мигрень.
Урсула заметила, что с его продвижением по министерским эшелонам их разговоры становятся все более однобокими. Юрген высказывал мнения, ставил вопросы, сам на них отвечал и делал выводы, не испытывая ни малейшей необходимости вовлекать ее в беседу. (Вероятно, адвокатская манера.) Сам он, естественно, этого не замечал.
— Выходит, старый козел наконец-то завел себе женщину? Кто бы мог подумать. А ты давно знала? Нет, вряд ли ты бы со мной поделилась. Надо же — твоя знакомая! Нам-то это выгодно, правда? Быть поближе к трону. Выгодно для моей карьеры, а стало быть, и для нас с тобой. Liebling,[58] — для порядка добавил он.
Урсула подумала, что от трона лучше держаться как раз подальше.
— Я с ней лично незнакома, — сказала она. — Мы даже не встречались. Это все фрау Бреннер — она дружит с ее матерью фрау Браун. Клара когда-то подрабатывала у Гофмана вместе с Евой. Они еще в детский сад вместе ходили.
— Впечатляет, — сказал Юрген. — Три коротких шага от дамских сплетен к вершинам власти. А знает ли фройляйн Ева Браун, что ее подружка детства Клара замужем за евреем?
Урсулу поразило, как он произнес это слово. Jude. С презрительной издевкой — раньше за ним такого не водилось. Ее как будто ударили в самое сердце.
— Понятия не имею, — сказала она. — Сплетни, как ты изволил выразиться, меня не интересуют.
Фюрер занимал такое место в жизни Евы, что в его отсутствие она чувствовала себя пустым сосудом. Когда ее возлюбленный уезжал, она ночами просиживала у телефона и, как собачонка, навостряла ухо в ожидании хозяйского голоса.{116}
Заняться там было практически нечем. Со временем все лесные тропы и пляжи (невыносимо холодного) Кенигзее начинали действовать на нервы вместо того, чтобы бодрить. Ну сколько можно собирать полевые цветы, сколько можно лежать в шезлонге на террасе? Это уже приводило к легкому помешательству. В Берге хлопотали батальоны медсестер и санитарок, которые с готовностью обхаживали Фриду, и Урсула томилась от безделья, точно так же как Ева. По глупости она взяла с собой одну-единственную книгу, но, по крайней мере, толстую: это была «Волшебная гора» Томаса Манна. Ей не пришло в голову, что этот роман числится в списке запрещенных книг. Какой-то офицер вермахта, застав ее за чтением, сказал:
— Довольно смело с вашей стороны — это, знаете ли, у них запрещенная литература.
В ее представлении, «у них» означало, что он к «ним» не относится. А что, собственно, они могли ей сделать? Отобрать книжку и бросить в кухонную печь?
Он был очень любезен, этот офицер вермахта. Бабушка его, рассказал он, вела свой род из Шотландии; в детстве он с радостью ездил на каникулы в «гористый северный край».
«Im Grunde hat es eine merkwürdige Bewandtnis mit diesem Sicheinleben an fremdem Orte, dieser — sei es auch — mühseligen Anpassung und Umgewöhnung», — прочла она и с трудом, в общих чертах перевела: «Есть что-то странное в этом сживании с новым местом, в этом, хотя бы и нелегком, приспосабливании и привыкании».{117} Как верно, подумала она. Манн читался со скрипом. Лучше было бы набрать с собой коробку готических романов Бриджет. Уж они-то явно не относились к числу verboten.
Горный воздух не избавил Урсулу от мигрени (а Томас Манн — тем более). Наоборот, ей стало только хуже. Kopfschmerzen — от одного этого слова у нее раскалывалась голова.
— Не нахожу у вас никаких недугов, — сказал ей местный врач. — Видимо, нервы. — И выписал рецепт на веронал.
У Евы недоставало интеллекта, чтобы стать интересной собеседницей, но ведь Берг и не считался клубом интеллектуалов. Мыслящей личностью можно было назвать только Шпеера. Нельзя сказать, что Ева жила неосмысленной жизнью,{118} — Урсула подозревала, что дело обстоит совсем иначе. Под жизнерадостным нравом Евы прятались неврозы и депрессии, но ведь мужчина совсем не этого ищет в своей любовнице.
Урсуле казалось (собственного опыта у нее, правда, не было — ни положительного, ни отрицательного), что хорошая любовница должна нести мужчине успокоение и легкость, служить уютной подушкой для его усталой головы. Gemütlichkeit. Ева держалась приветливо, болтала о всякой чепухе и не изображала проницательность или ум. Мужчины, стоящие у кормила власти, не ищут для себя амбициозных женщин: дом — это не место для интеллектуальных баталий. «Так мой муж говорит, а значит, так оно и есть!» — написала она Памеле. Юрген не имел в виду себя — он не стоял у кормила власти. «До поры до времени», — смеялся он.
Мир политики заботил Еву лишь постольку, поскольку он отнимал у нее объект поклонения. Ее бесцеремонно оттирали от публичных мероприятий, не давали официального — да и вообще никакого — статуса: верная собачонка, только не заслуживающая внимания. Овчарка Гитлера — Блонди — и та стояла выше, чем Ева. Больше всего, по словам Евы, огорчило ее то, что ей не дали познакомиться с герцогиней, когда в Бергхоф приезжала чета Виндзор. Урсула нахмурилась.
— Это нацистка, тебе известно?{119} — бросила она, не подумав. («Впредь буду придерживать язык!» — написала она Памеле.)
Ева только и ответила:
— Да, конечно. — Как будто само собой разумелось, что супруга оставшегося не у дел короля — сторонница Гитлера.
Фюрера полагалось считать благородным одиночкой, выбравшим путь безбрачия, ибо он был обручен с Германией. Он — если вкратце — жертвовал собой во имя будущего своей страны; в этом месте, решила Урсула, стоило тактично покивать. (Это был очередной нескончаемый вечерний монолог.) Чем не наша королева-девственница, подумала она, но смолчала — вряд ли Гитлеру понравилось бы сравнение с женщиной, пусть даже английской аристократкой с сердцем и нутром короля. Учитель истории у них в школе обожал цитировать Елизавету I. «Не выдавайте секретов тем, чью верность и сдержанность еще не испытали».
Ева и рада была бы вернуться в Мюнхен, в маленький буржуазный домик, подаренный ей Гитлером, — там она могла бы вести привычную светскую жизнь. Здесь, в золоченой клетке, она вынуждена была придумывать себе занятия самостоятельно: листала журналы, болтала о модных прическах и любовных похождениях кинозвезд (от Урсулы эта тема была очень далека) и без конца меняла туалеты. Несколько раз Урсула заходила к ней в комнату — элегантный, женственный будуар, ничуть не похожий на остальные номера «Бергхофа» с их тяжеловесным убранством; гармонию его нарушал только портрет фюрера, висевший на самом видном месте. Ее кумир. В своих апартаментах фюрер не держал ее портрета. Вместо улыбающегося лица Евы со стены смотрел суровый лик его собственного кумира, Фридриха Великого. Friedrich der Grosse.
«„Гроссе“ ассоциируется у меня с гроссбухом», — писала она Памеле. Вообще говоря, гроссбухи не имели отношения к бряцанию оружием и разжиганию войны. Где же фюрер выучился быть великим? Ева пожала плечами — она не знала.
— Он всегда был политиком. Он родился политиком.
Нет, подумала Урсула, родился он младенцем, как все. А кем стать — это был его личный выбор.
В спальню фюрера, примыкающую к ванной Евы, никому доступа не было. Тем не менее Урсула однажды видела его спящим — не в этой священной спальне, а на террасе «Бергхофа», под теплым послеобеденным солнцем, когда рот великого воителя был приоткрыт, как у простого смертного. Вид у него был совершенно беззащитный, но в Берге злоумышленников не водилось. Оружия везде полно, думала Урсула, можно с легкостью раздобыть парабеллум и выстрелить ему в сердце или в голову. Но что тогда с ней будет? А еще страшнее — что будет с Фридой?
Ева сидела рядом, любовно наблюдая за ним, как за ребенком. Спящий, он принадлежал ей одной.
По большому счету она была обыкновенной, довольно приятной молодой женщиной. Нельзя же судить о женщине по тому, с кем она спит? (Или все-таки можно?)
На зависть Урсуле, у Евы было прекрасное спортивное телосложение. Она дышала здоровьем и вела активный образ жизни (плавание, лыжи, коньки, танцы, гимнастика), любила бывать на воздухе, любила движение. Но почему-то прилипла, как осенний лист, к дряблому субъекту не первой молодости, который спал до полудня (а потом еще ложился вздремнуть после обеда), не курил, не пил, не позволял себе никаких излишеств; по своим привычкам — спартанец, только без капли спартанской бодрости. Если он и раздевался, то лишь до кожаных штанов (которые, на небаварский взгляд, смотрелись карикатурой). У него дурно пахло изо рта, что отвратило Урсулу при первой же встрече; он горстями, словно карамель, глотал таблетки «от метеоризма» («Говорят, его вечно пучит, — сказал Юрген. — Ты приготовься. Это, вероятно, от избытка овощей»). Он пекся о своем достоинстве, но в принципе был не тщеславен. «Заурядная мания величия», — писала она Памеле.
За ней и Фридой прислали машину с водителем, и по приезде в Бергхоф их встретил сам фюрер — на исторической лестнице, где он приветствовал политиков самого высокого ранга: в прошлом году, например, Чемберлена. Вернувшись в Англию, Чемберлен заявил, будто «теперь знает, что у герра Гитлера на уме». Урсула сомневалась, что кто-либо это знает. Даже Ева. Особенно Ева.
— Вам здесь очень рады, gnädiges Frau, — произнес он. — Оставайтесь, пока liebe Kleine не поправится.
«Он любит женщин, детей и собак — что в этом предосудительного? — писала Памела. — Жаль только, что он диктатор, попирающий закон и простую человечность». В Германии жили университетские друзья Памелы, и среди них немало евреев. У нее был полон дом шумных мальчишек (ну ладно, трое; тихоню Фриду они бы затюкали), а теперь она писала, что снова беременна и хочет девочку — «держит пальцы крестиком». Урсуле очень не хватало Памми.
При нынешнем режиме Памеле пришлось бы несладко. Ее возмущение неизбежно выплеснулось бы наружу. В отличие от Урсулы она не смогла бы заставить себя прикусить язык, надев позорную маску. «Ведь служат даже те, кто молча ждет».{120} Урсула задумалась: относится ли это к этическим принципам? Вероятно, уместнее было бы не цитировать Мильтона, а перефразировать Эдмунда Берка: «Для торжества зла необходимо только одно условие: чтобы хорошие женщины сидели сложа руки».{121}
В «Бергхофе» на следующий день после их приезда устраивали детское чаепитие: у кого-то из многочисленных и чрезвычайно похожих друг на друга юных Геббельсов, а возможно, Борманов — Урсула так и не поняла — был день рождения. Ей вспомнились армейские шеренги на берлинском параде по случаю дня рождения фюрера. Умытые и наутюженные, дети по очереди получали напутствия от «дяди Волка», а затем были допущены к торту, ожидавшему на длинном столе. У бедной сластены Фриды (которая в этом отношении, несомненно, пошла в мать) глазенки слипались от усталости, так что она не съела ни кусочка. В «Бергхофе» всегда подавали выпечку: Streusel с маком, бисквиты с корицей и изюмом, заварные булочки с кремом, шоколадные торты — огромные купола Schwarzwälder Kirschtorte; Урсула не понимала, кто все это съедает. Сама она, конечно, воздавала должное этим лакомствам.
Если дни, проведенные с Евой, могли показаться скучными, — это было ничто по сравнению с вечерами в присутствии фюрера. После ужина время тянулось невыносимо долго: в огромном, неприветливом Большом зале они слушали пластинки или смотрели кино (иногда и то и другое). Выбор, конечно, диктовал фюрер. Его любимыми музыкальными произведениями были оперетты «Летучая мышь» и «Веселая вдова». В первый вечер Урсула подумала, что на всю жизнь запомнит, как Борман, Гиммлер и Геббельс (а также их свирепые приспешники) с тонкими, змеиными улыбочками (опять же, видимо, Lippenbekenntnis) слушали «Веселую вдову». Урсула когда-то видела эту постановку на сцене университетского театра. В роли Ганны выступала ее близкая подруга. Могло ли тогда прийти ей в голову, что в следующий раз песенку «Вилья, о Вилья! Бродя по лесам…» она услышит на немецком языке, да еще в таком неописуемом окружении. Тот студенческий спектакль состоялся в тридцать первом году. Урсула тогда и не догадывалась, что ждет ее в будущем, а уж тем более — что ждет Европу. Фильмы крутили почти каждый вечер. В санаторий вызывали киномеханика, который с помощью специального устройства поднимал украшавший стену необъятный гобелен, сворачивая его в рулон, как штору, и открывал экран. Зрителям предстояло высидеть какую-нибудь невыносимую сентиментальщину, или приключенческую ленту американского производства, или, еще того хуже, «горный фильм». Урсула посмотрела «Кинг-Конг», «Жизнь бенгальского улана» и «Гора зовет».{122} В самый первый вечер шла «Священная гора» (опять горы, опять Лени).{123} Но, как открыла Урсуле Ева, любимой лентой фюрера была диснеевская «Белоснежка». Интересно, подумала Урсула, с кем же из персонажей он отождествляет себя: со злой колдуньей, с гномами? Не с Белоснежкой же, правда? Наверное, с принцем, заключила она (а было ли у него имя? бывают ли у таких персонажей имена или это просто роли?). С принцем, который разбудил спящую девушку, совсем как фюрер разбудил Германию. Только не поцелуем.
На рождение Фриды Клара принесла великолепно изданную книгу.
«Schneewittchen and die sieben Zwerge» — «Белоснежка и семь гномов», с иллюстрациями Франца Юттнера. Ее скульптора давно отстранили от преподавания. Они собирались выехать из страны еще в тридцать пятом году, потом в тридцать шестом. После «ночи хрустальных ножей»{124} Памела, ни разу в жизни не видевшая Клару, написала ей в обход Урсулы и предложила поселить ее у себя в Финчли. Но проклятая инерция, это всеобщее, как могло показаться, желание «переждать»… А потом преподавателя забрали и угнали на восток — для работы на каком-то заводе, как сообщили власти. «С его-то руками скульптора», — сокрушалась Клара.
(«Пойми, никакой это не завод», — написала Памела.)
По своим воспоминаниям, Урсула в детстве запоем читала книжки. Всякий раз она ждала не столько счастливого конца, сколько восстановления справедливости в этом мире. Сейчас она заподозрила, что братья Гримм ее дурачили: «Spieglein, Spieglein. an der Wand / Wer ist die Schönste im ganzen Land?»[59] Уж конечно, не эти личности, думала она вечером первого дня, устало обводя глазами Большой зал Берга.
Фюрер предпочитал оперетту опере, а комиксы — высоколобой культуре. Наблюдая, как он держит за руку Еву и вполголоса подпевает Легару, Урсула поразилась, насколько он зауряден (и даже глуповат), — не Зигфрид, а скорее Микки-Маус. Сильви не стала бы с таким церемониться. Иззи проглотила бы его и выплюнула не жуя. Миссис Гловер — как, интересно, поступила бы миссис Гловер? С недавних пор Урсула занимала себя тем, что пыталась угадать, как ее знакомые отнеслись бы к нацистским олигархам. Миссис Гловер, заключила Урсула, отходила бы их всех молотком для отбивания мяса. (А Бриджет? Да она бы, наверное, даже не посмотрела в его сторону.)
После окончания фильма фюрер оседлал любимого конька: это были живопись и архитектура Германии (он мнил себя несостоявшимся архитектором), «Кровь и почва»{125} (почва, вечная почва), его одинокий благородный путь (снова волк). Он — спаситель Германии; бедная Германия, его Белоснежка, будет им спасена, хочет она того или нет. Затем последовали рассуждения о здоровом музыкальном искусстве, о Вагнере, о его опере «Нюрнбергские мейстерзингеры», любимые строчки из либретто — «Проснись, уж новый день настал» (если он не умолкнет, скоро это будет очень кстати, подумала она). Потом он вернулся назад, к судьбе (его судьбе): как она переплелась с судьбой народа. Родина, земля, победа или крах (Какая победа? — недоумевала Урсула. Над кем?). Потом перешел к Фридриху Великому — она не уловила, потом к римской архитектуре, потом к отечеству.
(У русских говорится «Родина-мать» — это, как-видно, что-нибудь да значит, думала Урсула. А у англичан? Наверное, просто «Англия». На худой конец — блейковский «Иерусалим».{126})
И опять о судьбе и тысячелетнем рейхе. Снова и снова. Мигрень, еще до ужина подкравшаяся тупой болью, переросла в терновый венец. Урсула вообразила, как сказал бы Хью: «Да уймитесь же вы, герр Гитлер», — и вдруг до слез затосковала.
Ей хотелось домой. Ей хотелось в Лисью Поляну.
Как при королевском дворе, собравшиеся не могли разойтись, пока монарх не соизволит удалиться в опочивальню. В какой-то миг Урсула заметила, что Ева театрально зевнула, как бы говоря ему: «Ну, хватит уже, Волчок» (Урсула понимала, что у нее разыгралось воображение, но в такой обстановке это было простительно). В конце концов он, слава богу, сдвинулся с места, и собравшиеся тоже начали вставать.
Судя по всему, Гитлера особенно любили женщины. Они тысячами присылали ему письма, домашние кексы, подушки и подушечки с вышитыми свастиками, истово толпились вдоль дороги на Оберзальцберг (как отряд Союза немецких девушек, в котором состояли Хильда и Ханна), чтобы хоть одним глазком увидеть его в большом черном «мерседесе». Многие кричали, что хотят от него ребенка.
— Что они в нем находят? — недоумевала Сильви.
Когда она приехала в Берлин, Урсула сводила ее на парад — очередное мероприятие с бесконечным размахиванием флагами и выносом знамен, потому что Сильви изъявила желание «посмотреть на эту суету». (Как это по-британски — низвести Третий рейх до уровня «суеты».)
Улица пестрела красно-черно-белым лесом. «Уж очень резкие у них цвета», — произнесла Сильви, как будто речь шла о том, чтобы пригласить национал-социалистов для отделки гостиной.
С приближением фюрера возбужденная толпа стала безумствовать, оглушительно выкрикивая Sieg Heil и Heil Hitler.
— Неужели я единственная, на кого это не действует? — спросила Сильви. — Как по-твоему, что это: новый вид массовой истерии?
— По-моему, — ответила Урсула, — это «новый наряд короля». Мы с тобой единственные, кто видит, что король — голый.
— Клоун, — припечатала Сильви.
Урсула зашикала. Английское слово звучало почти так же, как немецкое, и ей совершенно не хотелось вызывать гнев толпы.
— Подними руку, — велела она.
— Я? — возмутился цвет британской женственности.
— Ты, конечно.
Сильви с неохотой вскинула руку. Урсула тогда подумала, что до конца своих дней будет помнить, как ее мать салютовала вместе с нацистами. Конечно, говорила себе Урсула по прошествии нескольких лет, дело было в тридцать четвертом, когда совесть еще не съежилась и не смешалась от страха, когда с глаз еще не спала пелена, заслонявшая близкие события. А может, это просто было ослепление от любви или банальное недомыслие. (Но Памела-то все увидела и все осмыслила.)
Сильви нагрянула в Германию с тем, чтобы присмотреться к новоиспеченному супругу дочери. Урсула могла только гадать, какие планы были у Сильви на тот случай, если зять не заслужит одобрения: опоить ее снотворным и затащить в Schnellzug? В ту пору они жили в Мюнхене — дело было еще до того, как Юрген получил назначение в Берлин, в Министерство юстиции, до того, как они переехали на Савиньи-плац, до того, как у них родилась Фрида, хотя Урсула уже ходила с животом.
— Подумать только: ты станешь матерью, — поразилась Сильви, как будто никак не могла этого ожидать. — Матерью немца, — задумчиво добавила она.
— Матерью новорожденного, — поправила Урсула.
— Хорошо, когда можно вырваться, — сказала Сильви.
Откуда? — не поняла Урсула.
В тот день они обедали вместе с Кларой, и та потом сказала:
— Стильная у тебя мама.
Урсула никогда не видела в ней особого шика, но допускала, что по сравнению с матерью Клары, фрау Бреннер, мягкой и рыхлой, как Kartoffelbrot, Сильви действительно выглядела картинкой из модного журнала.
После обеда Сильви выразила желание заехать в «Оберполлингер» и купить подарок для Хью. Все витрины универмага были размалеваны антиеврейскими лозунгами, и Сильви сказала:
— Господи, какая грязь.
Универмаг был открыт, но в дверях маячили двое ухмыляющихся штурмовиков в форме, одним своим видом способных отпугнуть любого покупателя. Но только не Сильви. Она спокойно прошагала мимо «коричневорубашечников», предоставив Урсуле подавленно плестись следом, — в вестибюль и вверх по лестнице, накрытой толстой ковровой дорожкой. Перед лицом коричневой формы Урсула изобразила карикатурную беспомощность и застенчиво пробормотала:
— Она англичанка.
По ее мнению, Сильви не понимала, что значит жить в Германии, но задним числом до нее дошло, что мать все понимала, и весьма отчетливо.
— А вот и обед.
Ева отложила фотоаппарат и взяла Фриду за руку. Она подвела малышку к столу, подложила ей на стул дополнительную подушку и наполнила для нее тарелку. Курица, жареный картофель, салат — все из Гутсхофа. Как хорошо они здесь питались. Детский десерт — Milchreis, сладкий рис, приготовленный на парном молоке, прямо из-под гутсхофских коров. (Для Урсулы — ватрушка, менее детское лакомство; для Евы — сигарета.) Урсула вспомнила рисовый пудинг миссис Гловер: сливочного вкуса, вязко-желтый, под хрустящей коричневой корочкой. Она прямо чувствовала запах мускатного ореха, притом что в десерте Фриды его не было. Еве она не смогла бы этого объяснить, тем более что забыла, как по-немецки «мускатный орех». Единственное, что привлекало ее в «Бергхофе», — это еда, поэтому она решила в кои-то веки ни в чем себе не отказывать и взяла добавку ватрушки.
За обедом их обслуживал лишь небольшой контингент персонала «Бергхофа». Курортное местечко представляло собой любопытное сочетание альпийского шале и военно-тренировочного лагеря. По сути, это был небольшой город: школа, почтовое отделение, театр, большие казармы СС, тир, кегельбан, госпиталь вермахта и многое другое — на самом деле все, кроме церкви. Повсюду расхаживали молодые бравые офицеры вермахта, которые могли бы стать более подходящими кавалерами для Евы.
После обеда они с Фридой и Евой поднялись в «Чайный дом», стоявший на склоне холма Моосланеркопф;{127} за ними увязались визгливые, кусачие собачонки Евы. (И ведь ни одна не рухнула с парапета или со смотровой площадки.) Урсула, почувствовав приближение головной боли, с благодарностью опустилась в кресло, защищенное зеленым полотняным чехлом с резавшим глаз цветочным рисунком. Из кухни тут же принесли чай — естественно, с пирожными. Запив чаем две таблетки кодеина, Урсула выговорила:
— Думаю, Фрида достаточно окрепла и может ехать домой.
Урсула постаралась лечь спать как можно раньше, скользнув в прохладную белоснежную постель в комнате для гостей, отведенной им с Фридой. От усталости ей не спалось; до двух часов ночи она не сомкнула глаз, а потом включила прикроватную лампу (Фрида спала глубоким детским сном — разбудить ее могла разве что болезнь) и, достав ручку и бумагу, взялась писать сестре.
Конечно, ни одно из ее писем не было отправлено. Где гарантия, что их не станут перлюстрировать? Никто не мог знать наверняка, вот что самое неприятное (а для некоторых — сущий кошмар). Она сожалела, что оказалась здесь в самую жару, когда изразцовую печь в комнате для гостей не разжигали; корреспонденцию лучше было бы сжечь. А еще безопаснее — вообще ничего не писать. Выражать свои правдивые мысли стало невозможно. «Ведь правда будет правдой до конца, как ни считай». Что это за пьеса? «Мера за меру»?{128} Но, как видно, правда собиралась спать до окончания расчетов. Зато когда настанет срок, расчетам не будет конца и края.
Ей хотелось домой. Ей хотелось в Лисью Поляну. Она планировала уехать в мае, но Фрида заболела. А ведь все мелочи были продуманы, вещи собраны, набитые чемоданы задвинуты под кровать — на свое обычное место, чтобы у Юргена не возникло желания их проверить. Она купила билеты на поезд, билеты на паром и никому не сказала ни слова, даже Кларе. Паспорта до поры до времени лежали в большой шкатулке из дикобразовых игл, вместе со всеми документами; к счастью, паспорт Фриды был еще не просрочен после их поездки в Англию в тридцать пятом. Урсула проверяла их каждый день, но накануне отъезда паспорта исчезли без следа. Решив, что это по недосмотру, она перебрала многочисленные свидетельства о рождении, браке и смерти, страховые полисы и гарантии, завещание Юргена (вот что значит законник) — все документы были на месте, за исключением тех, что требовались. В панике она вывернула содержимое шкатулки на ковер и не один раз проверила все бумаги. Паспорт был только один — Юргена. В отчаянии она бросилась выдвигать все ящики, обыскала все обувные коробки и посудные полки, заглянула под матрасы и диванные подушки. Ничего.
В положенное время они сели ужинать. Ей кусок не лез в горло.
— Ты плохо себя чувствуешь? — заботливо спросил Юрген.
— Нет, — ответила она дрогнувшим голосом.
А что еще оставалось? Он ее раскусил, конечно, он ее раскусил.
— Я тут подумал, не съездить ли нам отдохнуть, — сказал Юрген. — На Зильт.{129}
— На Зильт?
— На Зильт. Туда можно без паспортов.
Он ухмыльнулся? Или нет? А потом заболела Фрида, и все прочее отступило на второй план.
— Er kommt! — радостно сообщила Ева на следующее утро, когда они вышли к завтраку.
— Когда? Прямо сейчас?
— Нет, ближе к вечеру.
— Какая жалость, нас уже здесь не будет, — сказала Урсула и про себя добавила: «Слава богу». — Непременно передай ему нашу благодарность, хорошо?
Возвращались они на одном из множества черных «мерседесов», стоявших в гараже близлежащего отеля «Платтерхоф»; за рулем сидел тот же шофер, который доставил их в Бергхоф.
На следующий день Германия вторглась в Польшу.
Апрель 1945 года.
Месяц за месяцем они, как крысы, жили в подвале. А что еще оставалось, если днем бомбили британцы, а ночью — американцы. Сырой, мерзкий подвал их дома на Савиньи-плац освещала скудная керосиновая лампа, отхожим местом служило ведро, и все же в подвале было лучше, чем в каком-нибудь из городских бункеров. Как-то раз они с Фридой средь бела дня попали под бомбежку в районе зоопарка и нырнули в бомбоубежище под зенитной башней у станции метро «Зоопарк»: туда втиснулись тысячи людей, и для контроля за уровнем кислорода зажгли свечу. Кто-то объяснил: если свеча погаснет, нужно срочно выбираться на воздух, пусть даже в разгар артобстрела. Их прижали к стене; рядом обнимались (это очень мягко сказано) мужчина и женщина; у выхода пришлось переступить через мертвого старика — тот скончался во время налета. Но даже это не самое страшное; хуже всего было то, что гигантская железобетонная крепость служила основанием для мощной зенитной батареи, а потому над головой не смолкал страшный грохот и при каждом орудийном откате убежище содрогалось. Урсула и помыслить не могла, что ей доведется пережить такой ад.
Потолок и стены затряслись от сильнейшего взрыва — снаряд разорвался у зоопарка. Все тело засасывала и толкала взрывная волна, и Урсула в ужасе подумала, что у Фриды могут не выдержать легкие. Но в этот раз обошлось. У некоторых началась дурнота, но выплевывать рвотные массы было, к несчастью, некуда, разве что себе на ноги или, еще того хуже, на ноги другим. Урсула зареклась спускаться в убежище под зенитной башней. Лучше уж, решила она, погибнуть на улице вместе с Фридой — во всяком случае, быстро. В последнее время она часто об этом думала. С Фридой на руках, мгновенная, чистая смерть.
Быть может, оттуда, с неба, сбрасывал на них бомбы не кто иной, как Тедди. Урсуле хотелось так думать: это означало бы, что он жив. Однажды к ним в дверь постучали — когда еще у них была дверь, до того как британцы начали свои беспощадные бомбардировки в ноябре сорок третьего. Урсула открыла: за порогом стоял щуплый парнишка лет пятнадцати-шестнадцати.
У него был загнанный вид, и Урсула решила, что бедняга ищет укрытия, но он сунул ей в руку какой-то конверт и умчался — она даже рта раскрыть не успела.
Конверт был мятый и замусоленный. На нем стояло ее имя и адрес; она расплакалась, узнав почерк Памелы. Тонкие голубые листки, исписанные, судя по дате, чуть ли не месяц назад. Хроника семейных дел: Джимми в армии, Сильви — на домашнем фронте («новое оружие — куры!»). Сама Памела здорова, живет в Лисьей Поляне, теперь уже с четырьмя мальчишками. Тедди служит в Королевских ВВС, командир эскадрильи, кавалер ордена «За боевые заслуги». Хорошее, подробное письмо, а в конце приписка, вроде постскриптума: «Печальную весть оставила напоследок». Скончался Хью. «В сороковом году, тихо, от сердечного приступа». Урсула уже не рада была этому письму: ей хотелось и дальше верить, что Хью жив-здоров, а Тедди и Джимми далеки от этой бойни — выполняют свой долг где-нибудь в угольной шахте или в отрядах гражданской обороны.
«Все время думаю о тебе», — писала Памела. Никаких упреков, никаких «я же говорила», никаких «почему ты не вернулась домой, пока еще была возможность?». Урсула пыталась, но, конечно, опоздала. На следующий день после того, как Германия объявила войну Польше, она прошлась по городу, методично совершая то, что, по ее мнению, полагалось делать в преддверии неминуемой войны. Накупила батареек, фонариков и свечей, сделала запас консервов и плотной материи для затемнения, в универмаге «Вертхайм» выбрала одежду для Фриды — на размер-другой больше: вдруг война затянется. Для себя не купила ничего — равнодушно прошла мимо теплых пальто и сапожек, мимо чулок и приличных платьев, о чем теперь горько сожалела.
Урсула послушала выступление Чемберлена по Би-би-си, и его эпохальные слова «Мы находимся в состоянии войны с Германией» на несколько часов привели ее в странное оцепенение. Она попыталась дозвониться до Памелы, но все линии были заняты. Ближе к вечеру (Юрген весь день пропадал в министерстве) она разом пришла в себя: Белоснежка проснулась. Нужно было срочно уезжать, нужно было возвращаться в Англию, хоть с паспортом, хоть без паспорта. Она в спешке собрала чемодан и, поторапливая Фриду, заспешила к трамвайной остановке, чтобы ехать на вокзал. Только бы сесть в поезд, а там все как-нибудь образуется. Поезда не ходят, сообщил ей дежурный по вокзалу. Границы закрыты. «Мы же в состоянии войны, разве вы не знали?»
Она помчалась на Вильгельмштрассе, в британское посольство, волоча за руку бедную Фриду. Понятно, что у них с дочерью немецкое гражданство, но можно броситься в ноги сотрудникам посольства, чтобы помогли, — она как-никак англичанка. На улице уже темнело, ворота оказались запертыми на замок, в окнах света не было.
— Они выехали, — сказал ей какой-то прохожий, — вы с ними разминулись.
— Что значит «выехали»?
— К себе в Британию.
Ей пришлось зажать рот ладонью, чтобы наружу не вырвался нутряной вопль. Как она могла так сглупить? Почему не увидела, что их ждет? «Дурак начинает страшиться, когда опасность позади». Еще одно изречение Елизаветы I.
Получив письмо от Памелы, она двое суток то и дело принималась рыдать. Юрген посочувствовал, принес ей пакет настоящего кофе, а она даже не спросила, где он его достал. Чашка хорошего кофе (уже чудо) не могла унять ее скорбь по отцу, жалость к Фриде, к себе самой. Ко всем. Юрген погиб во время налета американской авиации в сорок четвертом году. Урсуле было стыдно за то, что эту весть она восприняла с облегчением, тем более что Фрида очень горевала. Малышка любила отца, и он любил ее — это было единственное драгоценное зерно в их несчастливой семейной истории.
Фрида была нездорова. Худобой и бледностью она мало отличалась от большинства людей на улицах, но в легких у нее клокотала мокрота, а тельце сотрясали жуткие, нескончаемые приступы кашля. Когда Урсула прикладывала ухо к ее груди, ей казалось, что там вздымается и трещит на волнах океанский галеон. Усадить бы малышку у большого теплого камина, налить горячего какао, накормить тушеным мясом с клецками и морковью. Интересно, как там нынче со снабжением в Берге? — спрашивала себя Урсула. Есть там вообще кто-нибудь?
Над ними все еще высился жилой дом, хотя большую часть фасада снесло бомбой. Они ходили на верхние этажи в поисках чего-нибудь полезного. Если там и оставались неразграбленные квартиры, то лишь потому, что не каждый решался преодолеть этот подъем: лестница была завалена обломками. Урсула с Фридой привязывали тряпками к коленям рваные подушки, надевали прочные кожаные перчатки, оставшиеся от Юргена, и в таком виде неуклюжими обезьянами карабкались по камням и битому кирпичу.
Их интересовало то единственное, чего не водилось в их собственной квартире: съестное. Вчера они три часа отстояли в очереди за буханкой хлеба. А стали есть — и не почувствовали вкуса муки, хотя из чего же тогда его выпекли — из цементной пыли вперемешку со штукатуркой? Во всяком случае, ощущение было именно такое. Урсула вспомнила булочную Роджерсона в их деревне: по улице плыл запах горячей выпечки, а в витрине красовались роскошные белые караваи, отливавшие бронзовой корочкой. У них в Лисьей Поляне миссис Гловер по заведенному порядку тоже пекла хлеб (по настоянию Сильви — «полезный», ржаной), а еще бисквиты, пирожные с ягодами и булочки. Урсула вообразила, как берет кусок еще теплого черного хлеба, щедро намазывает маслом, а сверху кладет джем из малины или красной смородины, выращенной тут же, в Лисьей Поляне. (Она постоянно терзалась мыслями о еде.) Молока больше не будет, сказали ей в хлебной очереди.
Утром фройляйн Фарбер и ее сестра фрау Майер, которые раньше жили в мансарде, но нынче редко выбирались из подвала, дали ей для Фриды две картофелины и кусочек вареной колбасы. Aus Anstand, сказали они, «из чувства приличий». Герр Рихтер, еще один обитатель подвала, сказал, что сестры решили отказаться от пищи. (В голодную пору это несложно, подумала Урсула.) Считают, что уже наелись досыта. Боятся думать, что с ними станется, когда придут русские.
Поговаривали, что в восточных районах люди уже едят траву. Повезло им, думала Урсула, в Берлине травы не сыщешь, только черные останки столицы, некогда гордой и прекрасной. Неужели Лондон тоже в руинах? Казалось, это маловероятно, но вполне возможно. А вот Шпеер определенно получил свои благородные развалины — на тысячу лет раньше, чем планировал.
Вчера — несъедобный хлеб, потом — две полусырые картофелины, вот и все, что было у нее в желудке. Остальное — тоже сущие крохи — Урсула отдала Фриде. Но какой от этого прок, если Урсулы не станет? Она не имела права оставлять дочь одну среди этого ужаса.
После налета британской авиации на зоопарк они отправились посмотреть, нет ли там съедобного мяса каких-нибудь погибших животных, но все, что было, растащили до их прихода другие. (Могло ли такое произойти дома? Чтобы лондонцы, как шакалы, рыскали по Риджентс-парку? А почему бы и нет?)
Кое-где они замечали чудом уцелевших птиц, явно завезенных в Берлин из чужих краев, а в одном углу им попалось на глаза перепуганное облезлое существо: вначале они приняли его за собаку, но вскоре поняли, что это волк. Фрида умоляла, чтобы Урсула позволила ей взять его с собой в подвал и приручить. Урсула даже помыслить не могла, что сказала бы на это почтенная соседка фрау Егер. Их собственная квартира теперь напоминала кукольный домик, открытый посторонним взглядам вместе со всеми приметами быта: с кроватями и диванами, с картинами на стенах, даже с какими-то безделушками, почему-то не пострадавшими при взрыве. Все мало-мальски ценное они уже вынесли; оставалось еще кое-что из книг и одежды; вчера под осколками разбитой посуды обнаружился запас свечей. Урсула надеялась обменять их на лекарства для Фриды. В туалетной комнате еще стоял унитаз; время от времени непонятным образом давали воду. Одна из них обычно стояла со старой простыней, закрывая другую от нескромных взглядов. Да кому теперь было дело до скромности?
Урсула приняла решение перебраться назад, в квартиру. Пусть там холодно, зато не душно — в конечном счете для Фриды так лучше. У них сохранились одеяла и пледы, а спать можно было вдвоем на одном матрасе, забаррикадировавшись обеденным столом и стульями. Урсуле постоянно лезли в голову мысли о блюдах, преимущественно мясных, которые они ели за этим столом: эскалопы, бифштексы, мясо-гриль, мясо тушеное, мясо жареное.
Квартира их находилась на третьем этаже, и это обстоятельство, в сочетании с завалами на лестнице, могло остановить русских. С другой стороны, они с дочкой оказывались на виду, как куклы в своем кукольном домике, женщина и девочка, бери — не хочу. Фриде было всего одиннадцать, но из восточных областей доходили слухи, что от русских это не спасет. Фрау Егер без умолку нервно рассказывала, как советские полчища движутся к Берлину, убивая и насилуя. Радио не работало, оставалось полагаться лишь на слухи да на редкие, скудные листки новостей. У фрау Егер не сходило с языка название Неммерсдорф. («Резня!»){130} «Да уймитесь же», — бросила ей на днях Урсула. По-английски, так что соседка, конечно, не поняла, но наверняка уловила недружелюбный тон. Фрау Егер была заметно поражена, что к ней обращаются на вражеском языке, и Урсуле даже стало совестно: в конце-то концов, это просто перепуганная старуха, напомнила она себе.
Восточный фронт с каждым днем приближался. Интерес к Западному фронту давно угас, всех будоражил только Восточный. Отдаленная канонада сменилась непрерывным ревом. Ждать спасения было неоткуда. Численность Советской армии составляла полтора миллиона, а германской — восемьдесят тысяч, да и те, с позволения сказать, защитники были — складывалось такое впечатление — стариками или подростками. Может, и бедную старую фрау Егер призовут — отбивать врага шваброй. Через считаные дни, а то и часы могли нагрянуть русские.
Поползли слухи, что Гитлер умер. «Туда ему и дорога», — сказал герр Рихтер. Урсула помнила, как фюрер дремал на залитой солнцем террасе «Берга». Свои полчаса на сцене он отпаясничал. А что в итоге? Армагеддон или вроде того. Гибель Европы.
Но это и есть сама жизнь, возразила себе Урсула; Шекспир прямо говорит: «Жизнь — это только тень, комедиант, паясничавший полчаса на сцене».{131} В Берлине теперь каждый стал тенью. Жизнь, которая прежде так много значила, сделалась грошовым товаром. Урсула мимолетно подумала о Еве — та всегда спокойно относилась к идее самоубийства; последовала ли она за своим кумиром в ад?
Состояние Фриды было тяжелым, ее лихорадило, она постоянно жаловалась на головную боль. Если бы не ее болезнь, они, возможно, присоединились бы к потоку беженцев, устремившихся на запад, подальше от русских, но она бы просто не выдержала этих скитаний.
— Я устала, мама, — шептала она, жутким эхом вторя соседкам с верхнего этажа.
Урсула оставила ее одну и поспешила в аптеку, пробираясь сквозь завалы, а кое-где спотыкаясь о трупы, — к мертвецам она уже привыкла. Когда снаряды начинали падать слишком близко, она укрывалась в дверных проемах, двигаясь короткими перебежками от угла к углу. Аптека была открыта, но лекарств у аптекаря не оказалось; взять у нее драгоценные свечи или деньги он наотрез отказался. Совершенно убитая, она повернула к дому.
Ей было страшно, как бы за время ее отсутствия что-нибудь не случилось с Фридой, и она зареклась оставлять дочь без присмотра. Буквально в паре кварталов от своего дома Урсула увидела советский танк. Это зрелище повергло ее в ужас. А что было бы с Фридой? Канонада не смолкала ни на миг. Как видно, стучала в голове неотвязная мысль, приближался конец света. Если так, пусть Фрида умрет не в одиночестве, а у нее на руках. А у кого на руках будет умирать она сама? Ей так хотелось защиты надежных отцовских рук; от мысли о Хью у нее потекли слезы.
Взобравшись по заваленной лестнице, она лишилась последних сил. Фрида то и дело теряла сознание, и Урсула опустилась рядом с ней на матрас. Поглаживая дочку по мокрым от жара волосам, она стала тихонько рассказывать о совсем другой жизни. О том, как в лесу, поодаль от Лисьей Поляны, весной расцветают колокольчики, как на лугу за рощицей среди льна пестреют васильки, лютики, дикие маки, красные смолевки, ромашки. Как пахнет свежескошенной травой на летней английской лужайке, как благоухают выращенные Сильви розы и как сочны кисло-сладкие яблоки из своего сада. Говорила она и о том, что вдоль переулка растут дубы, на погосте — тисы, а в Лисьей Поляне — раскидистый бук. Поведала, что водятся там лисицы, кролики, фазаны и зайцы, а на лугах пасутся коровы и большие тягловые лошади. Не забыла и солнце, что льет свои ласковые лучи на желтые нивы и зеленые грядки. Вспомнила задорный голос дрозда, и песню жаворонка, и воркованье горлиц, и уханье филина в ночи.
— Прими это, — сказала она, положив Фриде на язык заветную таблетку. — Я в аптеке купила, чтобы тебе лучше спалось.
Я готова, говорила она, ступать по лезвиям ножей, чтобы только тебя защитить, гореть в адском пламени ради твоего спасения, тонуть в пучине вод — только бы вытолкнуть тебя на поверхность, и сейчас сделаю для тебя то последнее, что труднее всего.
Она обняла и поцеловала дочку, а потом стала рассказывать ей на ушко про детство Тедди, про его день рождения с сюрпризом, про умницу Памелу, и вредного Мориса, и потешного маленького Джимми. Как тикали часы в прихожей, как шумел в дымоходе ветер и как в сочельник они разжигали из больших поленьев огонь и подвешивали чулки к каминной полке, а на другой день ели жареного гуся и пудинг с изюмом — вот наступит следующее Рождество, и они все вместе будут делать точь-в-точь то же самое.
— Все теперь будет хорошо, — пообещала ей Урсула.
Убедившись, что Фрида заснула, она взяла маленькую стеклянную ампулу, что дал ей аптекарь, осторожно положила Фриде в рот и сжала ее хрупкие челюсти. Стекло еле слышно хрустнуло и раскололось. Теперь настал ее черед, и, надкусывая свою ампулу, она вспомнила строчки из «Священных сонетов» Джона Донна: «Встречаю смерть, навстречу смерти мчась, прошли, как день вчерашний, вожделенья».{132}
Она покрепче обняла Фриду, и вскоре их обеих укутала своими бархатными крыльями черная летучая мышь, и эта жизнь уже стала ненастоящей и отступила. Никогда еще она не отдавала смерти предпочтения перед жизнью, но теперь, уходя, поняла: что-то хрустнуло и надломилось и ход вещей нарушился. А потом все мысли стерла темнота.
Сентябрь 1940 года.
— «Вот кровь Христа по небесам стекает», — выговорил рядом чей-то голос.
«„Струится“, — мысленно поправила Урсула, — а не „стекает“».{133} Красное зарево ложного рассвета означало сильный пожар в восточной части города. Над Гайд-парком трещал и вспыхивал заградительный огонь, а поблизости непрерывно били зенитки, создавая свою отдельную какофонию: они со свистом выплевывали в воздух снаряды, которые фейерверком разрывались в вышине. Уровнем ниже пульсировал оглушительный разноголосый рев бомбардировщиков, от которого Урсуле всякий раз начинало казаться, будто у нее сплющиваются внутренности.
Там, где еще недавно была проезжая часть, грациозно приземлилась парашютная мина, высыпав кассеты с зажигательной смесью, которые расцвели букетом огня. Один из бойцов отряда гражданской обороны — лица его Урсула не видела — побежал с ручной помпой в ту сторону. Если бы не грохот, все это могло бы показаться живописным ночным празднеством, но грохот был такой, будто разверзлись врата ада и выпустили наружу вопли всех проклятых на муки вечные.{134}
— «О нет, здесь ад, и я всегда в аду»,{135} — произнес тот же голос, будто читая ее мысли.
В кромешной тьме она не могла разглядеть говорящего, хотя безошибочно его узнала: это был мистер Дэркин, с которым они дежурили в опорном пункте. В прошлом учитель английского, он обожал цитаты. Что не мешало ему их перевирать. Голос (то есть мистер Дэркин) продекламировал что-то еще — не иначе как снова из «Фауста», но слова его утонули в оглушительном разрыве бомбы, упавшей через две улицы. Земля содрогнулась, и другой голос, долетевший с завалов, прокричал: «Берегись!» Урсула почувствовала, как что-то сдвигается с места, и услышала скрежет, напоминающий падение гравия в преддверии схода горной лавины. Но это посыпались обломки, а не гравий. Снаружи высилась не гора, а безобразная груда — все, что осталось от частного дома, точнее, от нескольких, которые теперь оказались перемолоты и вдавлены один в другой. Еще полчаса назад эти обломки были жилищами, а теперь на их месте выросло адское нагромождение кирпичей, раздробленных балок и половиц, мебели, картин, ковров, постельного белья, книг, посуды, линолеума, стекла. Человеческих тел. Обломки жизней, которые никому не дано восстановить.
Град обломков стал утихать и наконец прекратился, лавина прошла, и тот же самый голос прокричал: «Все в норме! Продолжаем!» Стояла безлунная ночь, и единственными источниками света служили закамуфлированные фонари бойцов тяжелого аварийно-спасательного отряда — призрачные огни, блуждающие по завалам. Непроглядный, предательский мрак усугубляла плотная завеса пыли и дыма, зловещим облаком висевшая в воздухе. Зловоние, как всегда, было удушающим. К запахам газа и взрывчатки примешивался противоестественный дух разлетевшегося в щепки здания. От него не было спасения. Старой шелковой косынкой Урсула закрыла нижнюю часть лица, как делают бандиты, но пыль и вонь все равно проникали ей в легкие. Смерть и тлен круглыми сутками оседали у нее на коже и волосах, лезли в ноздри, в горло, забивались под ногти. Врастали в нее.
Недавно им выдали спецодежду: темно-синюю, мешковатую. До этого Урсула ходила в комбинезоне, который Сильви купила в «Симпсоне» вскоре после объявления войны, — в свое время такой фасон был чуть ли не в диковинку. Она подпоясывала его кожаным отцовским ремнем, к которому прикрепляла свои «аксессуары»: фонарик, противогаз, индивидуальный пакет первой помощи, блокнот. В один карман засовывала перочинный нож и носовой платок, в другой — пару кожаных перчаток и тюбик губной помады. «Хорошая мысль», — сказала мисс Вулф, впервые увидев перочинный нож. Невероятно, но факт, говорила про себя Урсула: невзирая на все предписания, мы по ходу дела импровизируем.
Мистер Дэркин — а это действительно был он — возник на фоне мглы и дымового тумана. Он направил фонарик в свой блокнот, хотя слабый луч едва освещал страницу.
— Улица густонаселенная, — констатировал он, изучая номера домов и списки жильцов, уже никак не связанные с окружающим хаосом. — В доме номер один живет семья Уилсон, — начал он по порядку, словно это могло на что-то повлиять.
— Номера один больше нет, — сказала Урсула, — и других номеров тоже.
Улица стала неузнаваемой: привычные ориентиры исчезли. Даже при свете дня здесь было бы не найти ни одной знакомой приметы. Собственно, и улицы больше не было — она превратилась в один сплошной «курган». Метров шести-семи в высоту, с боков — доски и стремянки, по которым взбирались спасатели. По цепочке, как повелось испокон веков, они передавали сверху вниз груженные обломками корзины. Своим видом эти люди напоминали рабов, занятых на строительстве или, скорее, на разборе пирамид. Урсуле вдруг вспомнились муравьи-листоеды, которых до войны можно было увидеть в зоопарке: каждый, повинуясь долгу, тащил свою малую ношу. Интересно, подумала она, вывезены ли они в эвакуацию вместе с другими обитателями Риджентс-парка или просто выпущены на все четыре стороны? Это ведь тропические насекомые, вряд ли они выживут в таких суровых условиях. В тридцать восьмом году в Риджентс-парке давали спектакль под открытым небом «Сон в летнюю ночь» — Урсула ходила посмотреть игру Милли.
— Мисс Тодд?
— Да, мистер Дэркин, простите, отвлеклась.
В последнее время такое случалось с ней нередко: оказавшись в гуще самых ужасных событий, она вдруг переносилась мыслями в приятные моменты прошлого. Крошечные лоскутки света в темноте.
Они с осторожностью продвигались в сторону кургана. Вручив ей список жителей, мистер Дэркин присоединился к спасателям, передававшим по цепочке корзины. Раскопки как таковые не проводились: завалы разбирали вручную, с археологической тщательностью.
— Наверху — дело щепетильное, — сказал ей кто-то из участников живой цепочки, принимавший корзины у подножья.
В середине кургана уже расчистили ствол (то есть это не курган, а вулкан, подумала она). Тяжелый аварийно-спасательный отряд состоял в основном из строителей: каменщиков, разнорабочих и так далее; Урсуле казалось, для них противоестественно по кирпичу разбирать остатки зданий — как будто время пошло обратным ходом. Впрочем, люди они были практичные и сноровистые, не склонные к философствованиям.
Время от времени раздавался призыв к тишине, вряд ли достижимой во время налета, но тем не менее всякая деятельность прекращалась, когда спасатели на вершине горы пытались распознать под завалами малейшие признаки жизни. Со стороны это выглядело безнадежной задачей, но, если бомбежки и дали им всем какой-то урок, он заключался в том, что человек выживает (и погибает) в самых невероятных обстоятельствах.
В темноте Урсула высматривала тусклые синие огоньки, отмечавшие командный пост, но увидела только мисс Вулф, которая решительно ковыляла по битому кирпичу в ее сторону.
— Там затруднение, — будничным тоном сказала она, кое-как добравшись до Урсулы. — Им нужен кто-нибудь субтильный.
— Субтильный? — переспросила Урсула. Это слово прозвучало сущей бессмыслицей.
Урсула вступила в отряд гражданской обороны в марте тридцать девятого, после вторжения Германии в Чехословакию, когда к ней пришло страшное осознание того факта, что Европа обречена. («Мрачная Кассандра»,{136} — говорила ей Сильви, но Урсула, работая в департаменте противовоздушной обороны Министерства внутренних дел, и впрямь видела будущее.) В течение странного периода «сумеречной войны»{137} на бойцов гражданской обороны смотрели как на клоунов, но теперь, по выражению Мориса, они составили «становой хребет обороны Лондона».
Публика в их отряде подобралась весьма разношерстная. Во главе отряда стояла мисс Вулф, в прошлом старшая медсестра. Тощая и прямая как жердь, с аккуратной кичкой седоватых волос на затылке, она проявила недюжинные организаторские способности. Ее заместителем стал вышеупомянутый мистер Дэркин. Еще были мистер Симмс из Министерства снабжения и мистер Палмер, управляющий банком. Эти двое, ветераны Первой мировой, не подлежали призыву в действующую армию по возрасту (а мистер Дэркин, как он сам говорил в свою защиту, «по состоянию здоровья»). Мистер Армитедж до войны пел в опере, но, поскольку людям нынче стало не до опер, он развлекал отряд исполнением «La donna è mobile» и «Largo al factotum».{138}
— Всего лишь популярные мелодии, — признался он Урсуле. — Слушатели по большей части не хотят ничего сложного.
— А мне так подавай старого доброго Ала Боулли,{139} — сказал мистер Буллок.
Мистер Джон Буллок (почти Джон Булль){140} вызывал, как говорила мисс Вулф, «некоторые сомнения». Мужчина весьма колоритный, он участвовал в соревнованиях по борьбе и занимался поднятием тяжестей в районном спортклубе, но подрывал свое здоровье в наиболее одиозных ночных клубах. Помимо этого, он водил знакомство с обольстительными «балеринками». Раз-другой они «заглядывали» к нему в опорный пункт, но мисс Вулф гоняла их, словно кур («Знаем мы таких балеринок», — приговаривала она).
Наконец, был среди них герр Циммерман, тоже не последний человек («Просто Габи», — настаивал он, но ни у кого не поворачивался язык так его называть), скрипач оркестра, из Германии, «наш беженец», как они называли его между собой (у Сильви в доме жили эвакуированные, которых она называла кочевниками). Он «перебежал» в тридцать пятом году, приехав на гастроли в Англию. Мисс Вулф, которая познакомилась с ним через Комитет по делам беженцев, приложила немалые усилия к тому, чтобы герра Циммермана с его скрипкой не интернировали или, еще того хуже, не отправили восвояси по смертельным водам Атлантики. По примеру мисс Вульф они никогда не обращались к нему «мистер», только «герр».
Урсула понимала: мисс Вулф просто хочет, чтобы он чувствовал себя как дома, а в результате выставляет его чужаком.
Мисс Вулф узнала о существовании герра Циммермана, когда работала в Центральном британском фонде помощи германскому еврейству («Язык сломаешь», — говорила она). Урсула так и не разобралась, действительно ли мисс Вулф настолько влиятельна или же просто напориста. Возможно, и то и другое.
— Ишь какие мы культурные, — саркастически приговаривал мистер Буллок. — Зачем нам воевать — давайте лучше балаган устраивать. — («Мистер Буллок сильно переживает», — сказала Урсуле мисс Вулф. «И сильно пьет, — добавила про себя Урсула. — Он вообще сторонник силы».)
Их опорным пунктом стал небольшой зал собраний методистской церкви (так решила мисс Вулф, принадлежавшая к этой конфессии), и они принесли туда пару раскладушек, маленькую печурку, чайные принадлежности, а также разрозненные стулья, как с мягкими, так и с жесткими сиденьями. На общем фоне это выглядело роскошью.
Как-то вечером мистер Буллок притащил туда же ломберный столик, обтянутый зеленым сукном, и мисс Вулф заявила, что обожает бридж. В период затишья между падением Франции и первыми налетами, которые начались в сентябре, мистер Буллок обучил всех игре в покер. «Шулер», — заключил мистер Симмс. Они с мистером Палмером проиграли мистеру Буллоку несколько шиллингов. Мисс Вулф, напротив, с началом войны обогатилась на два фунта. Мистер Буллок не переставал потешаться, что методисты не чураются азартных игр. На выигранные деньги мисс Вулф приобрела доску для игры в дротики — чтобы мистер Буллок не переживал, сказала она. А однажды под грудой коробок и ящиков, которая высилась в углу зала, обнаружилось пианино; тогда-то и выяснилось, что мисс Вулф, в дополнение к прочим своим способностям, вполне сносно музицирует. Сама она предпочитала Шопена и Листа, но была отнюдь не против, по выражению мистера Буллока, «сбацать чего-нибудь живенькое», чтобы все могли подтянуть хором.
Они укрепили помещение мешками с песком, хотя и не верили, что в случае прямого попадания от них будет прок. Все, кроме Урсулы, полагавшей, что имеет смысл соблюдать любые меры предосторожности, повторяли вслед за мистером Буллоком: «Чему быть, того не миновать». Доктор Келлет похвалил бы эту буддистскую покорность судьбе. Летом в газете «Таймс» появился некролог. Урсула могла утешаться тем, что доктор Келлет не дожил до очередной войны. Зачем ему было знать, что Гай напрасно пожертвовал собой в битве при Аррасе.
Все они состояли в отряде на добровольных началах и приходили на несколько часов в сутки, за исключением мисс Вулф, которая получала полный оклад и относилась к своим обязанностям очень серьезно. Она устраивала им форменную муштру и требовала, чтобы никто не пропускал практические занятия, на которых отрабатывались меры противохимической защиты, тушение зажигательных бомб, поведение на пожаре, перенос раненого на носилках, накладывание шин и повязок. Заставляла читать инструкции, а потом проверяла усвоение материала, уделяя особое внимание маркировке убитых и тяжелораненых, чтобы по всем правилам оформить отправку этих скорбных посылок либо в морг, либо в госпиталь. Несколько раз возила на полевые учения, где устраивалась имитация воздушного налета. («Комедию ломают», — ворчал мистер Буллок, так и не проникшийся важностью момента.) Урсула дважды выступила в роли пострадавшей: в первый раз изображала перелом голени, во второй — полную потерю сознания. Был еще случай, когда она представляла «другую сторону»: спасателя, который должен усмирить человека, находящегося в состоянии истерического шока. Ее «подопечным» выступил мистер Армитедж, так убедительно сыгравший свою роль, что Урсула приписала это его сценическому опыту. В конце учений им еле-еле удалось вывести его из образа.
Им надлежало переписать имена всех жителей этого сектора и выяснить, есть ли у них личное укрытие, или они ходят в общественное бомбоубежище или, быть может, проявляют фатализм и отсиживаются в доме. Требовалось также брать на учет отъезды, смену места жительства, вступление в брак, рождение детей, смерть. Нужно было знать расположение пожарных гидрантов, тупиков, проулков, цокольных помещений, укрытий для отдыха.
«Патрулируй и наблюдай» — таков был девиз мисс Вулф. Обычно они, разбившись на пары, до полуночи совершали обход улиц, потом, как правило, наступало затишье, и, если в их секторе было спокойно, у них начинался вежливый спор о том, кто прикорнет на раскладушках в опорном пункте. Конечно, в случае налета на «их улицы» в отряде, по выражению мисс Вулф, «объявлялся аврал». Иногда они вели наблюдение из ее квартиры, двумя этажами выше опорного пункта; их сектор хорошо просматривался из углового окна.
Помимо всего прочего, мисс Вулф проводила с ними дополнительные занятия по оказанию первой помощи. Она не только имела за плечами опыт работы в должности старшей медсестры, но и руководила полевым госпиталем в годы предыдущей войны и объясняла им («Вы со мной согласитесь, джентльмены, — те из вас, кто был на фронте»), что жертвы войны сильно отличаются от жертв несчастных случаев мирного времени. «Намного ужаснее, — говорила она. — Мы должны быть готовы к удручающим зрелищам». Впрочем, и мисс Вулф не представляла, что потери среди гражданского населения могут выглядеть даже страшнее, чем среди солдат: при разборе завалов на свет извлекались то не поддающиеся опознанию куски человеческой плоти, то душераздирающе крошечные младенческие конечности.
— Отворачиваться нам нельзя, — сказала Урсуле мисс Вулф, — мы обязаны выполнять свою работу и быть свидетелями.
Урсула не совсем поняла, что это значит.
— Это значит, — объяснила мисс Вулф, — что, дожив до грядущего благополучия, мы будем обязаны вспоминать этих людей.
— А если и нас убьют?
— Тогда у других будет долг — вспоминать нас.
Первым серьезным испытанием, выпавшим на их долю, было прямое попадание бомбы в один из больших домов микрорайона ленточной застройки. Соседние дома не пострадали — можно было подумать, люфтваффе прицельно било по этим двум семьям, где были и старики, и грудные дети. Перед бомбежкой жильцы укрылись в подвале, но взрывом разворотило оба водопроводных стояка и фановую трубу, так что, прежде чем коммуникации успели отключить, люди захлебнулись зловонной жижей.
Одной из женщин удалось вскарабкаться повыше — сквозь пробоину было видно, как она прижимается к стене подвала; мисс Вулф и мистер Армитедж держали Урсулу за кожаный отцовский ремень, а она болталась над выступом. Протянув женщине руку, она уже понадеялась, что вот-вот сумеет ее вытащить, но эту несчастную на глазах поглотили поднявшиеся фекальные воды. В конце концов прибыла вспомогательная пожарная служба, откачала нечистоты и подняла на поверхность пятнадцать трупов, включая семь детских, которые были затем разложены перед домом, как будто на просушку. В ожидании фургона из морга мисс Вулф распорядилась немедленно накрыть их простынями и оттащить за стену.
— Такие зрелища не повышают боевой дух, — сказала она.
Задолго до этого Урсула лишилась съеденного ужина: ее стошнило. Практически от каждого из таких эпизодов у нее начиналась рвота. У мистера Армитеджа и мистера Палмера тоже, а раньше всех — у мистера Симмса. Только у мисс Вулф и мистера Буллока желудки, казалось, не реагировали на смерть.
После той истории Урсула старалась не вспоминать младенцев и несчастную женщину с искаженным от ужаса (и, казалось, от невозможности поверить в происходящее) лицом, тщетно пытавшуюся дотянуться до ее руки.
— Считайте, что все они обрели покой, — убежденно советовала позднее мисс Вулф, раздавая им чашки с обжигающим сладким чаем. — Они теперь избавлены от мук, просто ушли раньше срока.
А мистер Дэркин процитировал:
— «В мир света насовсем они ушли». — И Урсула про себя поправила: «В мир света навсегда они ушли»;{141} у нее не было твердой веры, что мертвые куда-то уходят, если только не в черную, бесконечную пустоту.
— Не хотелось бы помереть в дерьме, — более прозаично высказался мистер Буллок.
Вначале Урсула думала, что никогда не оправится от этого первого кошмарного случая, но воспоминания о нем заслонились множеством других, и теперь она к нему почти не возвращалась.
— Там затруднения, — будничным тоном сказала мисс Вулф. — Им нужен кто-нибудь субтильный.
— Субтильный? — переспросила Урсула.
— Худой, — терпеливо пояснила мисс Вулф.
— Чтобы протиснуться вниз? — выговорила Урсула, в страхе глядя на кратер вулкана и сомневаясь, что у нее достанет мужества спуститься в самое чрево ада.
— Нет-нет, это не здесь, — сказала мисс Вулф. — Пошли.
Лил сильный дождь, и Урсула еле поспевала за мисс Вулф, увязая в бугристой, взрытой земле, скрывавшей массу препятствий. От фонарика было мало пользы. Споткнувшись о велосипедное колесо, она подумала, не настигла ли бомба велосипедиста прямо в седле.
— Сюда, — остановилась мисс Вулф.
Там высился еще один курган, примерно такой же величины. Что это за улица — та же самая или соседняя? Урсула больше не ориентировалась в пространстве. Сколько здесь выросло таких курганов? У нее в голове на миг развернулась жуткая сцена — Лондон как одна гигантская груда развалин.
Но тот курган, что оказался сейчас перед ней, имел мало общего с вулканом: бойцы спасательного отряда проделали у подножья горизонтальный боковой шурф и решительнее других орудовали кирками и лопатами.
— Вот тут лаз, — сказала мисс Вулф и, крепко держа Урсулу за руку, как упрямого ребенка, потащила ее вперед; никакого лаза Урсула не видела. — Здесь безопасно, только не каждый сможет протиснуться.
— Туннель?
— Да нет же, просто лаз. По другую сторону — обрыв, но мы считаем, внутри кто-то есть. Обрыв невысокий, — успокоила она и еще раз уточнила: — Это не туннель. Залезать нужно головой вперед.
Спасатели прекратили работу и с явным нетерпением ждали.
Урсуле, чтобы протиснуться в эту дыру, пришлось снять каску; освещать путь фонариком было крайне затруднительно. Вопреки объяснениям мисс Вулф, она все же надеялась увидеть впереди туннель, но ее, будто спелеолога, ждала узкая пещера. Урсула немного успокоилась, когда почувствовала, что две пары невидимых рук держат ее за старый кожаный ремень, некогда принадлежавший Хью. Она пошарила вокруг лучом фонарика в надежде хоть что-нибудь увидеть — не важно что.
— Есть кто живой? — выкрикнула она, светя фонариком вниз.
Обрыв загораживала хаотическая решетка искореженных труб и разбитого в щепки дерева. Урсула вгляделась в небольшой сумрачный зазор. Из темноты выплыло воздетое кверху мертвенно-бледное мужское лицо — призрак, узник подземелья. Тела она не увидела.
— Эй, вы живы? — крикнула она и тут же заметила, что часть головы снесена.
— Ну, что там? — с надеждой спросила мисс Вулф, когда Урсула, пятясь назад, выползла на воздух.
— Один труп.
— Извлечь легко?
— Трудно.
Дождь прибавил грязи, если такое было возможно: он превратил кирпичную пыль в липкое месиво. За два часа работы они перепачкались с ног до головы. Ощущение было такое мерзкое, что лучше и не думать.
Машин «скорой помощи» не хватало, на Кромвель-роуд из-за аварии образовалась пробка, в которой застряли ехавшие по вызову спасателей врач и медсестра, так что уроки мисс Вулф оказались очень кстати. Урсула наложила шину на чью-то сломанную руку, обработала рану головы, сделала повязку на глаз, а под конец туго забинтовала щиколотку мистеру Симмсу, который, оступившись на бугристой поверхности, вывихнул ногу. Кроме того, она заполнила бирки на двух тяжелораненых, лежавших без сознания (травма головы, перелом бедренной кости, перелом ключицы, переломы ребер, предположительно перелом таза), и нескольких погибших (с ними было проще: требовалось лишь указать факт смерти) и не раз удостоверилась, что не перепутала бирки, а то, не ровен час, мертвых увезли бы в больницу, а живых — в морг. Выжившим Урсула показывала, где находится укрытие для отдыха, и провожала ходячих раненых в пункт оказания первой помощи, где трудилась мисс Вулф.
— Найдите, пожалуйста, Энтони, — попросила она, заметив Урсулу. — Пусть вызовет сюда полевую кухню.
Урсула передала Тони это поручение. Одна мисс Вулф называла его Энтони. Тринадцати лет от роду, бойскаут, рассыльный отряда гражданской обороны, он носился на велосипеде среди обломков и мусора. Будь он сыном Урсулы, она бы отправила его подальше от этого ужаса. А он и рад был окунуться в самую гущу событий.
Переговорив с Тони, Урсула вновь протиснулась в узкий лаз: кому-то послышалось, будто из пещеры доносятся звуки, но снизу на нее смотрело все то же мертвенно-бледное лицо.
— Это опять я, — сказала она ему.
Ей подумалось, что это мог быть мистер Макколл с соседней улицы. Вероятно, зашел сюда в гости. На свою беду. Она зверски устала — в таком состоянии позавидуешь вечному покою мертвых.
Когда она вторично выползла на воздух, передвижная кухня была уже на месте. Урсула прополоскала рот чаем и сплюнула кирпичную пыль.
— Готов поспорить, вы когда-то были истинной леди, — посмеялся мистер Палмер.
— Обижаете. — Урсула тоже рассмеялась. — Я и сейчас, по-моему, плююсь, как истинная леди.
Раскопки завала продолжались, но безрезультатно; между тем ночь близилась к рассвету, и мисс Вулф отправила Урсулу подремать на раскладушке. Сверху потребовали веревку — то ли понадобилось спустить кого-нибудь, то ли вытащить, заключила Урсула, а может, и то и другое. («Вроде бы, там женщина», — сказал мистер Дэркин.)
Урсула, совершенно измочаленная, с трудом передвигала ноги. По мере возможностей огибая крупные обломки, она не прошла и десяти метров, как ее схватили за руку и дернули назад с такой силой, что она бы неминуемо упала, не поддержи ее чужие руки.
— Осторожней, мисс Тодд, — прорычал чей-то голос.
— Мистер Буллок? — В тесноте опорного пункта мистер Буллок, всегда неуязвимый, внушал ей безотчетную тревогу, но здесь, в потемках, как ни странно, выглядел безобидным. — В чем дело? У меня нет сил.
Он посветил впереди них фонариком:
— Видите?
— Ничего не вижу.
— Потому что там ничего нету.
Урсула присмотрелась внимательнее. Воронка… огромная… бездонная пропасть.
— Глубина — метров десять, — сказал мистер Буллок. — А вы идете и не смотрите. — Он ее проводил до опорного пункта. — Это все от усталости, — сказал он.
Всю дорогу он вел ее под руку, и Урсула ощущала мощь его мускулов.
В зале она рухнула на раскладушку и не столько уснула, сколько отключилась. В шесть утра прозвучал отбой воздушной тревоги, и она открыла глаза. Ей казалось, прошло не три часа, а много дней.
Рядом, заваривая чай, хлопотал мистер Палмер. Урсула без труда представила его в домашней обстановке: в халате и шлепанцах, с трубкой, за чтением газеты. Здесь он выглядел как-то нелепо.
— Держите, милая. — Он протянул ей кружку. — Ступайте-ка домой, — сказал он, — дождь перестал.
Как будто измучил ее дождь, а не люфтваффе.
Вместо того чтобы сразу отправиться домой, Урсула вернулась к развалинам посмотреть, как продвигаются спасательные работы. В утреннем свете здесь все выглядело иначе, и только общие очертания горы казались ей смутно знакомыми. Что-то они ей напомнили, но что именно — она, хоть убей, не могла сообразить.
Это была сцена чудовищного опустошения. Почти вся улица оказалась стертой с лица земли, но курган, все тот же курган, кишел безостановочной деятельностью, как муравейник. Сюжет для художника-баталиста, подумала Урсула. Название напрашивалось само собой: «Раскопки». Беа Шоукросс училась в художественной школе и окончила ее как раз перед войной. Появилось у нее желание запечатлеть войну или же закрыть на нее глаза, Урсула не знала.
С большой осторожностью она стала подниматься. Один из спасателей протянул ей руку. Сейчас на этот объект заступила другая смена, однако и предыдущая, судя по всему, не расходилась. Урсуле это было понятно. Трудно оставить место бедствия, уже ставшее «твоим».
Вдруг у кратера вулкана все забурлило, как будто щепетильные ночные труды принесли какой-то результат. Из узкого ствола вытаскивали (без всякой щепетильности) женщину, обвязанную под мышками веревкой. А вытащив, стали передавать с рук на руки вниз, к подножью.
Женщина, вся черная от грязи, то и дело теряла сознание. Искалеченная, но живая, хотя и на грани.
Урсула тоже начала спускаться. Внизу лежал накрытый труп, за которым должен был приехать фургон из морга. Отогнув край простыни, Урсула опознала вчерашнее призрачно-бледное лицо. При свете дня сомнений не осталось: это был мистер Макколл из дома номер десять.
— Ну, здравствуйте, — сказала Урсула, как давнему знакомому.
Мисс Вулф определенно приказала бы ей заполнить на него бирку, но Урсула обнаружила, что потеряла блокнот и писать ей не на чем. Порывшись в карманах, она нашарила тюбик губной помады. «А куда денешься», — послышался ей голос Сильви. Урсула потянулась сделать запись на лбу мистера Макколла, но это было бы как-то недостойно («Более недостойно, чем смерть?» — спросила себя Урсула), а потому она выпростала его руку, поплевала на свой носовой платок и, как ребенку, оттерла от грязи небольшой участок кожи. Губной помадой она написала у него на руке имя, фамилию и адрес. Кроваво-красный цвет вполне сгодился для этой цели.
— Что ж, прощайте, — сказала она. — Больше мы, наверное, не встретимся.
Обходя предательскую ночную воронку, Урсула заметила мисс Вулф, которая сидела, как в конторе, за извлеченным из руин обеденным столом, инструктируя пострадавших: где подкрепиться и передохнуть, как получить карточки на одежду и продукты и так далее. У нее по-прежнему был бодрый вид, хотя оставалось только гадать, когда она в последний раз спала. У этой женщины, вне сомнения, была железная воля. Урсула прикипела душой к миссис Вулф, — пожалуй, ни к кому она не испытывала такого уважения, разве что к Хью.
Очередь, выстроившаяся к столу, состояла из тех людей, которые выбирались из большого убежища, жмурясь от дневного света, подобно ночным существам, и обнаруживали, что лишились крова. Это убежище, по мнению Урсулы, оказалось не в том месте, не на той улице. Лишь через несколько мгновений она, перенастроив мозги, поняла, что всю ночь видела себя будто бы на другой улице.
— Ту женщину подняли, — сообщила она мисс Вулф.
— Жива?
— Более или менее.
Добравшись наконец-то до Филлимор-Гарденз, Урсула застала Милли уже на ногах и полностью одетой.
— «День прошел карашо?»{142} — спросила Милли. — У меня тут чай есть. — Она вылила остатки чая в чашку и протянула Урсуле.
— Как тебе сказать. — Чай оказался чуть теплым; Урсула пожала плечами. — Довольно паршиво. Это точное время? Мне уже на работу пора.
На другой день она, к своему удивлению, обнаружила сводку мисс Вулф, написанную четким почерком старшей медсестры. Подчас в желто-оранжевую папку мистическим образом попадали самые разнородные сведения, и Урсула не могла понять, почему все это стекается к ней на стол.
«05.00. Промежуточное донесение о потерях. Отчет о текущем положении. Пострадавших: 55, все госпитализированы; убитых: 30, в т. ч. 3 неопознанных. Полностью разрушено жилых домов: 7. Остались без крова: около 120 чел. Задействовано: пожарных бригад — 2, машин „скорой помощи“ — 2, тяжелых спасательных отрядов — 2, легких спасательных отрядов — 2, поисковая собака — 1, в данный момент на объекте. Работы продолжаются».
Никаких собак Урсула не припоминала. В ту ночь по городу было множество подобных случаев. Взяв толстую пачку донесений, она сказала:
— Мисс Фосетт, это на регистрацию.
Урсула еле дождалась одиннадцати часов, когда по кабинетам начали развозить чай и легкий завтрак.
Обедать решили на открытой веранде. Картофельный салат с яйцом, редис, латук, помидоры, даже огурец.
— Все продукты — дело прекрасных рук нашей мамы, — сказала Памела.
Давно Урсула не ела такой вкусноты.
— А на десерт, по-моему, будет шарлотка с яблоками, — сообщила Памела.
Сейчас за столом никого, кроме них, не было. Сильви пошла открывать кому-то дверь, а Хью еще не вернулся с поля на другом конце деревни, где, по слухам, лежала неразорвавшаяся бомба.
— Любопытство не порок, но большое свинство, — сказала в никуда Сильви, а потом Урсуле: — Мы его ждать не будем.
Мальчики тоже обедали под открытым небом: растянувшись на лужайке, поглощали жаркое из бизона и суккоташ{143} (в действительности — тушеную говядину и яйца вкрутую). Утром они расставили старый, попахивающий плесенью вигвам, откопанный в сарае, и с упоением играли в ковбоев и индейцев вплоть до прибытия полевой кухни (то есть Бриджет с подносом).
Сыновья Памелы были ковбоями, а эвакуированные, «кочевники», охотно стали индейцами-апачи. «Мне кажется, это ближе им по характеру», — сказала Памела. Она изготовила для них картонные головные уборы с куриными перьями. Ковбоям пришлось довольствоваться носовыми платками Хью, повязанными на шее. Лабрадоры в полном щенячьем восторге носились кругами, а десятимесячный Джеральд безмятежно спал на расстеленном одеяле, рядом с Хайди, собакой Памелы, слишком степенной для таких забав.
— Он у них, видимо, символизирует скво, — сказала Памела. — По крайней мере, не орут. Это — как счастье. Вот такое у нас индейское лето.{144} Шестеро мальчишек в доме, — продолжала она. — Слава богу, начался учебный год. Они ведь ни минуты не сидят на месте, их постоянно приходится чем-то занимать. Ты здесь, наверное, не задержишься?
— К сожалению.
Драгоценная личная суббота, которой Урсула пожертвовала ради встречи с Памелой и детьми. У Памелы вид был измученный, зато Сильви, похоже, за время войны набралась сил. Как ни странно, она даже вступила в Женскую королевскую добровольческую службу.
— Не перестаю удивляться, — сказала Памела. — Мама всегда недолюбливала женщин.
Сильви держала большой выводок кур и сумела повысить их яйценоскость до уровня, продиктованного войной.
— Бедные птицы: вынуждены нестись день и ночь, — говорила Памела. — Можно подумать, у мамы под началом завод по производству боеприпасов.
Урсула не поняла, как можно заставить несушек работать сверхурочно.
— Силой убеждения, — засмеялась Памела. — Заправская птичница.
Урсула не стала рассказывать, как ее вызывали на объект — к жилому дому, в который попала бомба: на заднем дворе у жильцов был устроен самодельный курятник, и прибывшие спасатели обнаружили, что почти все птицы уцелели, но лишились перьев. «Загодя ощипаны», — грубо заржал мистер Буллок. Урсула видела людей, с которых сорвало одежду, и деревья, в разгар лета оставшиеся без листьев, но об этом тоже умолчала. Не упомянула, как люди бродили в нечистотах, что хлынули из разбитых труб, и в этих же нечистотах тонули. Ни словом не обмолвилась о жутком ощущении, которое испытала, положив руку на грудь одному из пострадавших: рука скользнула внутрь грудной клетки. (Отмучился — и на том спасибо, подумала тогда Урсула.)
Делился ли Гарольд с Памелой тем, что видел? Урсула решила не спрашивать, чтобы не омрачать такой хороший день. Ей вспомнились солдаты прошлой войны, которые, вернувшись с фронта, молчали о том, что видели в окопах. Мистер Симмс, мистер Палмер и, конечно, ее отец.
Налаженное Сильви производство яиц, как видно, заложило основу своеобразного черного рынка. Впрочем, в деревне никто не голодал.
— Здесь у нас бартерная экономика, — объяснила Памела. — Бартером, поверь, все занимаются очень охотно. По-моему, прямо сейчас у черного хода происходит какой-то натуральный обмен.
— По крайней мере, вы здесь в безопасности, — заметила Урсула.
Так ли это? Ей на ум пришла неразорвавшаяся бомба, посмотреть которую отправился Хью. И другая бомба, упавшая на ферму Эттрингем-Холла и в клочья разорвавшая коров на пастбище.
— Зато многие семьи вдоволь поели говядины, — сказала Памела. — И мы, к счастью, тоже.
Сильви, по-видимому, считала, что по части лишений этот «ужасный случай» приравнял их деревню к Лондону. Сейчас она вернулась к столу, но вместо того, чтобы доесть свою порцию, закурила. Урсула быстро подчистила за ней тарелку, а Памела достала из маминой пачки сигарету и тоже затянулась. Пришла Бриджет и стала убирать со стола; Урсула вскочила:
— Нет-нет, я сама.
Наблюдая за обороной вигвама от атакующих кочевников, Памела и Сильви остались молча курить за столом. Урсулу всерьез уязвило их отношение. Мать и сестра держались так, будто на их долю выпали все тяготы жизни, но ведь это Урсула ежедневно ходила на службу и что ни ночь дежурила на улицах, сталкиваясь со страшными трагедиями. Только вчера они пытались вызволить пострадавших из разбомбленного дома, а на головы им капала кровь: в спальне лежал покойник, до которого было не добраться, потому что лестницу завалило битым стеклом от огромного окна в потолке.
— Хочу вернуться в Ирландию, — призналась Бриджет, когда они ополаскивали вымытую посуду. — Тут мне всегда было неуютно.
— Мне тоже, — сказала Урсула.
Яблочная шарлотка оказалась просто тарелкой печеных яблок, потому что Сильви отказалась пустить на десерт драгоценные остатки белого хлеба, которые с большей пользой можно было скормить птице. В Лисьей Поляне все шло в дело. Объедки выносили курам («Еще и поросенка завести хочет», — удрученно сказал Хью), а кости бережно копили, чтобы потом сдать в утиль, как и все до единой жестяные и стеклянные банки, не используемые для хранения джема, чатни,{145} помидоров и фасоли. Все книги из домашней библиотеки были разложены стопками, перевязаны и унесены на почту для отправки в действующую армию.
— Мы их все равно прочли, — говорила Сильви. — К чему захламлять дом?
Когда вернулся Хью, Бриджет с ворчанием отправилась повторно накрывать на стол.
— Ах, — манерно протянула Сильви, — разве вы тоже из местных? Прошу вас, присоединяйтесь к нам.
— Право же, Сильви, — произнес Хью резче обычного, — ты порой как ребенок.
— Значит, такой меня сделало замужество, — парировала Сильви.
— Было время, когда ты говорила, что для женщины нет выше призвания, чем замужество, — отметил Хью.
— Разве я так говорила? Это, должно быть, по наивности.
Памела покосилась на Урсулу, подняв брови; Урсула не верила своим ушам: с каких это пор отец с матерью начали в открытую пикироваться? Она хотела расспросить Хью о неразорвавшейся бомбе, но Памела поспешила сменить тему.
— Как поживает Милли? — оживленно поинтересовалась она.
— Неплохо, — ответила Урсула. — С ней легко жить в одной квартире. Правда, в Филлимор-Гарденз мы почти не встречаемся. Она вступила в Национальное общество по организации зрелищных мероприятий. У них актерская бригада — ездят по заводам и во время обеденного перерыва развлекают рабочих.
— До чего дошли, — посмеялся Хью.
— Шекспира ставят? — недоверчиво спросила Сильви.
— Сейчас такое время, что она, по-моему, хватается за все. Немного поет, в юморесках участвует — ну, ты понимаешь.
Сильви, судя по виду, не понимала.
— У меня есть молодой человек, — выпалила Урсула неожиданно для всех, и в первую очередь для себя.
Это, скорее всего, было сделано для поддержания легкой беседы. Урсула просто не подумала.
Звали его Ральф. Он жил в Холборне — ее «приятель», с которым она недавно познакомилась на курсах немецкого. До войны Ральф был архитектором, и Урсула надеялась, что в мирное время он вернется к той же профессии. Если, конечно, хоть кто-нибудь останется в живых, чтобы давать ему заказы. (Не разделит ли Лондон судьбу Кносса или Помпеи?{146} Жители Крита и Рима в разгар бедствия, вероятно, тоже приговаривали: «Мы выстоим».)
У Ральфа было множество идей перестройки трущоб в современные высотные здания. «Город для людей, — говорил он, — восстанет из пепла, как феникс, и будет гимном современности».
— Надо же, какой иконоборец, — сказала Памела.
— У него нет такой ностальгии, как у нас.
— А у нас разве есть? Ностальгия?
— Конечно, — ответила Урсула. — Ностальгия питается тем, чего никогда не бывало. Мы видим Аркадию в прошлом,{147} а Ральф видит ее в будущем. И то и другое не имеет отношения к реальности.
— Тучами увенчанные башни?{148}
— Примерно так.
— Но он тебе нравится?
— Нравится.
— У вас с ним уже было… ты меня понимаешь?
— Ну и ну! Что за вопрос? — рассмеялась Урсула. (Сильви опять убежала к дверям, а Хью уже сидел на траве, как заправский Большой Вождь Бегущий Бык.)
— Вопрос по существу, — сказала Памела.
На самом деле у них ничего не было. Возможно, прояви он настойчивость… Урсуле вспомнился Крайтон.
— Да у нас и времени нет для…
— Для секса? — не утерпела Памела.
— Вообще-то, я хотела сказать «для романтических отношений», ну пусть будет «для секса».
Тут вернулась Сильви и бросилась разнимать враждующих. В качестве нападающей стороны эвакуированные вели себя очень неспортивно. Хью между тем был связан старой бельевой веревкой. «На помощь!» — одними губами прошептал он Урсуле с ребячливой ухмылкой. Урсула порадовалась, что он в своей стихии.
Если бы знакомство их произошло до войны, ухаживания Ральфа (или ее — за Ральфом?) приняли бы форму приглашений на танцы, в кино, в уютные ресторанчики, но сейчас их чаще всего тянуло к развалинам, как туристов — к древним руинам. Для осмотра, как выяснилось, лучше всего было занимать места сверху в автобусе одиннадцатого маршрута.
Возможно, такая тяга объяснялась не столько войной, сколько причудами обоих. Другие парочки как-никак соблюдали обычные ритуалы.
А они «посетили» галерею Дювина в Британском музее,{149} универмаг «Хэммондс» близ Национальной галереи, гигантскую воронку перед Банком Англии — такую огромную, что через нее даже был перекинут временный мост. Затем торговый дом «Джон Льюис»: когда они подъехали, здание еще дымилось, а на тротуаре валялись манекены, лишившиеся одежды.
— Тебе не кажется, что мы с тобой какие-то извращенцы? — спросил Ральф, а Урсула ответила:
— Нет, мы — свидетели.
Она не исключала, что когда-нибудь ляжет с ним в постель. Не видела особых препятствий.
Бриджет вынесла чай с кексом; Памела сказала:
— Думаю, пора освобождать папу.
— Выпьем, — предложил Хью, наливая Урсуле солодового виски из хрустального графина у себя в «роптальне». — Я теперь в основном тут отсиживаюсь. Единственное спокойное место. Собакам и кочевникам вход строго воспрещен. Знаешь, я за тебя переживаю, — добавил он.
— Я и сама за себя переживаю.
— Война — кровавое дело?
— Чудовищное. Но, думаю, праведное.
— Справедливая война? Как тебе известно, у Коулов родня большей частью живет в Европе. Мистер Коул рассказывает жуткие вещи о том, что делают с евреями. А здесь, можно подумать, это никого не касается. Ладно. — Он поднял и попытался закончить на более жизнерадостной ноте: — Давай. За окончание.
Когда она распрощалась и Хью проводил ее по тропе до полустанка, было уже темно.
— Бензина, к сожалению, нет, — сказал он и печально добавил: — Ты припозднилась. — У него был сильный фонарик, и никто не требовал его погасить. — Вряд ли я привлеку «хейнкель».
Урсула рассказала ему, что большинство спасателей суеверно боятся включать карманные фонарики, даже во время налетов, когда вокруг горят здания, полыхают зажигалки и вспыхивают осветительные ракеты. Как будто робкий луч фонарика может на что-то повлиять.
— На фронте был у меня знакомый парень, — сказал Хью, — чиркнул он спичкой — и готово дело: немецкий снайпер тут же снес ему голову. Хороший был парень, — задумчиво добавил он. — Фамилия — Роджерсон, как у нашего деревенского пекаря. Но не родственник.
— Ты никогда об этом не рассказывал, — заметила Урсула.
— Вот сейчас рассказываю, — сказал Хью. — Пусть это станет тебе уроком: не высовывайся и не светись.
— Я понимаю, ты шутишь.
— Вовсе нет. Запомни, медвежонок: лучше струсить, чем погибнуть. К Тедди и Джимми это тоже относится.
— Опять же несерьезно.
— Напрасно ты так думаешь. Ну вот, добрались. Темень такая, что можно платформу не заметить. Боюсь, твой поезд опоздает, а то и вовсе не придет. Гляди-ка: Фред. Здравствуй, Фред.
— Мистер Тодд, мисс Тодд. Стало быть, вам известно — это сегодня последний поезд.
— Разве это поезд? — недоуменно спросила Урсула.
У платформы стоял паровоз, но без вагонов.
Фред обвел взглядом платформу, как будто забыл, что вагонов нет.
— Уж какой есть, — сказал он. — В последний раз, когда эти вагоны видели, они свисали с моста Ватерлоо. Долгая история. — Он явно не хотел вдаваться в подробности.
Почему паровоз оказался здесь без вагонов, Урсула так и не поняла, но вид у Фреда был довольно мрачный.
— Выходит, домой я сегодня не попаду, — заключила Урсула.
— Как сказать, — возразил Фред. — Мне нужно этот локомотив перегнать в город, пар в котлах есть, кочегар на месте, вот он тут — старина Вилли, так что можете запрыгивать на площадку, мисс Тодд, — доставим вас с ветерком.
— Правда? — не поверила Урсула.
— Такой чистоты, как на подушках, обещать не могу, но если вы не против…
— Конечно, я не против.
Паровоз нетерпеливо засопел; Урсула порывисто обняла Хью, бросила «Счастливо» и взлетела по ступенькам на площадку, где примостилась на сиденье, предназначенном для кочегара.
— Береги себя, медвежонок, хорошо? — Хью повысил голос, чтобы перекрыть шипение пара. — Там, в Лондоне. Обещаешь?
— Обещаю! — прокричала она в ответ. — До встречи!
Когда поезд с пыхтением тронулся, Урсула обернулась, ища глазами отца на темном перроне. Ее кольнуло чувство вины: после ужина она заигралась с мальчишками в прятки, а надо было, как заметил Хью, уйти засветло. Теперь Хью предстояло брести по дороге одному, в темноте. (Сейчас, через много лет, ей вдруг вспомнилась несчастная малышка Анджела.) Мрак и клубы дыма поглотили фигуру Хью.
— Надо же, настоящее приключение, — сказала Урсула Фреду.
Ей даже в голову не пришло, что она никогда больше не увидит отца.
Приключение оказалось жутковатым. Паровоз, как огромный железный зверь, с ревом разрезал темноту, набирая неистовую механическую силу. Он трясся и раскачивался, будто стараясь извергнуть непрошеную пассажирку из своего чрева. Никогда прежде Урсула не задумывалась, что происходит в кабине паровоза. Если она и рисовала что-то в своем воображении, то относительно спокойное место, где машинист внимательно смотрит на пути, а кочегар весело подбрасывает в топку уголек. Но на поверку там кипела безостановочная работа: кочегар с машинистом постоянно совещались насчет угла наклона и перепадов давления, уголь неистово летел в топку, потом заслонка вдруг захлопывалась, грохот не умолкал, от топки веяло адским огнем, из трубы вырывалась жирная сажа, которую не задерживали даже листы металла, прикрепленные к оконным рамам для затемнения кабины. Терпеть это пекло не было сил!
— Хуже, чем в преисподней, — сказал Фред.
Невзирая на условия военного времени, ехали они вдвое быстрее, чем она привыкла за все годы, что путешествовала по железной дороге («на подушках», уточнила про себя Урсула и решила непременно поделиться с Тедди, который, став летчиком, все еще лелеял детскую мечту водить поезда).
На подъезде к Лондону они увидели зарево в восточной части города и услышали отдаленную канонаду, но вблизи сортировочной станции и локомотивных депо стояла почти зловещая тишина. Паровоз замедлил ход, остановился, и вдруг наступила блаженная неподвижность.
Фред помог ей спуститься.
— Ну вот, мэм, — сказал он. — В гостях хорошо, а дома лучше. Хотя до вашего дома еще, конечно… — Он нахмурился. — Я б вас проводил, да только паровоз нужно отправить на отдых. Доберетесь отсюда?
Они стояли в каком-то глухом тупике, где были только рельсы, стрелки да смутные паровозные тени.
— В Мэрилебон угодила бомба. Нас отогнали на Кингз-Кросс, на самые задворки, — объяснил Фред, читая ее мысли. — Могло быть и хуже. — Его слабый фонарик почти не освещал путь. — Приходится осторожничать, — сказал он, — мы тут главная мишень.
— Все замечательно, — с преувеличенной бодростью проговорила Урсула. — Не беспокойся обо мне — и спасибо. Спокойной ночи, Фред.
Она решительно двинулась вперед, но тут же споткнулась о рельс и охнула, больно ударившись коленом о щебенку.
— Тихонько, мисс Тодд. — Фред помог ей подняться. — Вам в темноте не сориентироваться. Пойдемте, провожу вас до ворот.
Он взял ее под руку и повел вперед, словно на воскресной прогулке по набережной Темзы. Урсула вспомнила, что в ранней юности была неравнодушна к Фреду. А он и сейчас ничего, подумала она.
Проводив ее до массивных деревянных ворот, Фред отворил прорезанную в них калитку.
— Я, кажется, узнаю это место, — сказала Урсула. Она не имела понятия, куда ее занесло, но не хотела причинять неудобства Фреду. — Еще раз спасибо. Возможно, мы увидимся, когда я приеду в Лисью Поляну.
— Навряд ли, — ответил Фред. — Завтра я перехожу во вспомогательную пожарную службу. А поезда пусть водят старички вроде Вилли, они справятся.
— Молодец, — похвалила Урсула, а сама подумала, насколько опасна пожарная служба.
Такого непроглядно-черного затемнения еще не бывало. Урсула брела, вытянув перед собой руку, и в конце концов наткнулась на какую-то женщину, которая растолковала, где они находятся. Дальше они примерно с милю прошли вместе. Оставшись одна, Урсула через несколько минут заслышала сзади шаги, обернулась и выговорила: «Я здесь», чтобы не получить тычок в спину. Прохожий — это оказался мужчина, не более чем тень во мраке, — дошел с нею вместе до самого Гайд-парка. До войны ей и в страшном сне не могло присниться, что она подцепит под руку кого попало, а уж тем более мужчину, но сейчас возможные последствия такого странного сближения не могли сравниться с опасностью, грозившей с неба.
Добравшись до Филлимор-Гарденз, она решила, что скоро уже должно светать, но часы показывали всего лишь полночь. Милли, разодетая, только что вернулась с какого-то мероприятия.
— О боже! — воскликнула она при виде Урсулы. — Ты попала под бомбежку?
Посмотрев на свое отражение в зеркале, Урсула поняла, что с головы до ног облеплена сажей и угольной пылью.
— Ну и страшилище, — протянула она.
— Как из шахты, — заметила Милли.
— Скорее, от паровозной топки, — ответила Урсула и быстро пересказала события минувшего вечера.
— Ага, — вспомнила Милли. — Фред Смит, помощник мясника. Когда-то был недурен собой.
— Надо сказать, он и сейчас недурен. Мне в Лисьей Поляне дали с собой яиц, — сообщила она, доставая из сумки картонную коробочку, полученную от Сильви.
Яйца были переложены соломой, но все равно побились, то ли от паровозной тряски, то ли когда Урсула споткнулась в депо.
На другое утро она ухитрилась приготовить из остатков омлет.
— Объедение, — сказала Милли. — Надо тебе почаще ездить к родителям.
Октябрь 1940 года.
— Сегодня очень неспокойно, — сказала мисс Вулф.
Блистательное преуменьшение. Полномасштабный налет был в самом разгаре, над головой завывали бомбардировщики, время от времени поблескивая в лучах прожекторов. С грохотом вспыхивали фугасы, а зенитные батареи привычно трещали и бахали. Снаряды со свистом и воплем уносились вверх со скоростью мили в секунду, а потом мигали и мерцали, как звезды, прежде чем погаснуть. С неба сыпались обломки. (Несколько дней назад двоюродного брата мистера Симмса убило в Гайд-парке шрапнелью от зенитного огня. «Прискорбно, когда убивают своих, — сказал мистер Палмер. — Бессмысленная смерть».) Багровое зарево над Холборном указывало на взрыв зажигательной мазутной бомбы. В Холборне жил Ральф, но Урсула полагала, что в такую ночь он дежурит в соборе Святого Павла.
— Похоже на картину, вам не кажется? — произнесла мисс Вулф.
— Разве что на картину апокалипсиса, — ответила Урсула.
На фоне ночной тьмы пожары вспыхивали всеми цветами: от алого, золотистого и оранжевого до густо-лилового и болезненно-лимонного. То тут, то там поднимались столбы ядовито-зеленого и синего — это горели химические вещества. Из какого-то пакгауза вырывались рыжие языки пламени и клубы черного дыма.
— Начинаешь совершенно по-иному смотреть на вещи, правда? — размышляла мисс Вулф.
И впрямь. В сравнении с их жалкими потугами зрелище действительно было грандиозное и ужасающее одновременно.
— Я горжусь, — негромко сказал мистер Симмс. — Тем, как наши сражаются. В одиночку.
— И наперекор всему, — вздохнула мисс Вулф.
С крыши здания «Шелл-Мекс»{150} открывалась широкая панорама Темзы. Небо испещрили заградительные аэростаты, похожие на стаю китов, оказавшихся в чуждой стихии. В здании размещалось теперь Министерство снабжения, где работал мистер Симмс, который и предложил показать Урсуле и мисс Вулф «вид сверху».
— Впечатляет, да? Зрелище дикое и вместе с тем по-своему величественное, — говорил мистер Симмс, как будто привел их на вершину одного из холмов Озерного края, а не на крышу лондонского здания в разгар бомбежки.
— Насчет величественного — не уверена, — возразила мисс Вулф.
— Сюда недавно поднимался Черчилль, — продолжал мистер Симмс. — Где еще найти такую наблюдательную площадку? Его захватил этот вид.
Позже, оставшись наедине с Урсулой, мисс Вулф сказала:
— Вы знаете, у меня было такое впечатление, что мистер Симмс — мелкая сошка, скромный клерк, но он, похоже, занимает достаточно важный пост, если поднимался туда вместе с Черчиллем. — (Кто-то из дежуривших на крыше пожарных сказал «Добрый вечер, мистер Симмс» с таким почтением, какое люди вынужденно проявляли к Морису; по отношению к мистеру Симмсу оно выглядело более искренним.) — Совершенно невзыскательный человек, — продолжила мисс Вулф. — Я ценю таких мужчин.
«А я предпочитаю взыскательных», — подумала Урсула.
— Настоящее пиротехническое шоу, — сказала мисс Вулф.
— Правда ведь? — восторженно подхватил мистер Симмс.
Урсуле оставалось только надеяться, что в глубине души каждый из них считает любование этим «шоу» более чем сомнительным занятием: не могли же они отрешиться от того, что делалось сейчас внизу.
— Похоже, боги сегодня устроили особенно шумную вечеринку, — сказал мистер Симмс.
— Лучше держаться от нее подальше, — отозвалась мисс Вулф.
От знакомого свистящего звука они невольно пригнулись, но опасность обошла их стороной; в отдалении прогремела череда взрывов, однако разглядеть, куда упали бомбы, не было возможности. Урсула не могла примириться с мыслью, что у нее над головой проносятся немецкие бомбардировщики, которыми, по сути, управляют такие, как Тедди. Не злодеи, а просто солдаты своей страны, выполняющие приказ. Зло — это война, а не человек.
Впрочем, для Гитлера следовало сделать исключение.
— О да, — согласилась мисс Вулф. — Это бесноватый, просто бесноватый.
В тот же миг ни с того ни с сего на крышу министерства обрушился груз зажигательных бомб. Они с треском заискрились, и двое пожарных с ручной помпой кинулись в ту сторону. Мисс Вулф, подхватившая ведро с песком, опередила тех двоих. («Резвая старушенция», — приговаривал мистер Буллок, когда она проявляла себя в критические моменты.)
— «Что, если Страшный суд начнется вдруг однажды ночью?»{151} — продекламировал знакомый голос.
— Кого я вижу, мистер Дэркин. Вы сумели к нам присоединиться, — дружелюбно сказал мистер Симмс. — Охранник у входа не чинил вам препятствий?
— Нет-нет, меня ожидали, — сказал мистер Дэркин с сознанием собственной значимости.
— А кто же остался в опорном пункте? — заволновалась мисс Вулф, не обращаясь ни к кому конкретно.
Почему-то Урсуле неудержимо захотелось поправить мистера Дэркина.
— «Что, если Страшный суд начнется вдруг сегодня ночью?» — сказала она вслух. — Это большая разница, вы так не считаете? «Сегодня» означает, что мы при сем присутствуем, а не просто рассуждаем на отвлеченную тему. Иначе говоря, час пробил, отсрочек больше не будет.
— Господи, сколько шуму из-за одного словечка, — обиделся мистер Дэркин. — Ну ошибся, теперь запомню.
Урсула и впрямь считала, что от одного слова зависит очень многое. Если и найдется поэт, который выбирает слова с величайшей тщательностью, то это Джон Донн. Донн, сам некогда настоятель собора Святого Павла, был перемещен на бесславное место в подвале собора. В смерти он пережил Большой пожар Лондона;{152} переживет ли он и нынешний пожар? Гробницу Веллингтона{153} сдвинуть с места не смогли, а потому просто заложили кирпичами. В свое ночное дежурство Ральф водил ее на экскурсию. Собор он знал досконально. Не такой уж он иконоборец, каким сочла его Памела. Когда они с ним вышли на яркий свет дня, Ральф предложил: «Попытаемся найти, где можно выпить по чашечке кофе?» — а Урсула ответила: «Нет, давай вернемся в Холборн и ляжем с тобой в постель». Так они и сделали; Урсула терзалась, потому что не переставая думала о Крайтоне, пока Ральф прилаживал к ней свое тело. Потом он, похоже, приуныл, не зная, как теперь к ней подступиться. Она сказала: «Какой я была до того, такой и осталась», а он ответил: «Я, пожалуй, о себе этого сказать не могу». Ей тогда пришло в голову: боже, да ведь он девственник, но Ральф только посмеялся: дескать, нет-нет, дело не в этом, он отнюдь не девственник, просто он очень сильно в нее влюблен и теперь сделался… как бы это сказать… более возвышенным. «Возвышенным? — переспросила Милли. — На мой взгляд, это сентиментальная чушь. Сотворил себе кумира и не догадывается, помоги ему господи, что кумир-то на глиняных ногах». — «Ну, спасибо». — «Это смешанная метафора или просто яркий образ?» — Милли, конечно, всегда…
— Мисс Тодд?
— Простите. Отвлеклась.
— Нужно возвращаться в наш сектор, — напомнила мисс Вулф. — Как ни странно, здесь, на высоте, чувствуешь себя в относительной безопасности.
— Это обманчиво, — сказала Урсула.
И оказалась права; через несколько дней в здание «Шелл-Мекс» попала бомба.
Дежурное наблюдение они несли вместе с мисс Вульф. Сидя у большого углового окна в ее квартире, они пили чай с печеньем и, если бы не грохот зениток, могли сойти за подруг, устроивших обыкновенные посиделки. Урсула впервые услышала, что мисс Вулф зовут Доркас (это имя Урсуле никогда не нравилось) и что ее жених Ричард погиб на Великой войне.
— По привычке использую это название, — сказала мисс Вулф, — но сейчас мы ведем еще более великую войну. По крайней мере, хочу надеяться, что справедливость на нашей стороне.
Мисс Вулф поддерживала эту войну, однако набожность ее стала «крошиться» с началом бомбежек.
— И все же мы должны твердо отстаивать истину и добро. Но сейчас все так запутано. Невольно вспоминается Божественный промысел и все такое.
— Скорее бойня, чем Промысел, — сказала Урсула.
— А бедные немцы — вряд ли многие из них ратуют за эту войну… конечно, об этом нельзя говорить в присутствии таких людей, как мистер Буллок. Но если бы в Великой войне проиграли мы, если бы на нас висел огромный долг в тот момент, когда рухнула мировая экономика, мы тоже, возможно, стали бы фитилем, ожидающим, когда какой-нибудь Мосли или другой мерзавец{154} высечет искру. Еще чаю, милая?
— Я все понимаю, — сказала Урсула, — но они ведь пытаются нас уничтожить.
Будто в подтверждение этого факта они услышали нарастающий свист и с неимоверной скоростью нырнули за диван. Они не слишком надеялись на чудо, но пару дней назад в разрушенном практически до основания доме им довелось вытащить из-под перевернутого канапе женщину почти без единой царапины.
На туалетном столике мисс Вулф от взрыва зашаталась коллекция фарфоровых сливочников-коровок, но бомба, как стало ясно, упала в другом секторе. Урсула и мисс Вулф уже научились это распознавать.
На обеих угнетающе подействовала смерть мистера Палмера, управляющего банком, который во время обхода подорвался на бомбе замедленного действия. Взрывом его отбросило на довольно значительное расстояние, и они нашли его, засыпанного землей, под железной кроватью. С него слетели очки, а в остальном он, как им показалось, пострадал не сильно.
— Пульс есть? — спросила мисс Вулф, удивив Урсулу этим вопросом, так как сама гораздо лучше находила пульс, но сейчас была слишком расстроена. — Когда перед тобой знакомый человек, это совсем другое. — Она погладила мистера Палмера по лбу. — Куда подевались его очки? Без них он на себя не похож, правда?
Пульса Урсула не нащупала.
— Перенесем? — сказала она.
Урсула взяла его за плечи, а мисс Вульф за ноги, и туловище мистера Палмера развалилось пополам, как рождественская хлопушка.
— Могу долить заварку кипятком, — предложила мисс Вульф.
Чтобы ее приободрить, Урсула начала рассказывать о детских годах Джимми и Тедди. А Мориса обошла молчанием. Мисс Вульф очень любила детей, и собственная бездетность была единственным, о чем она сожалела в своей жизни.
— Может, если бы Ричард остался в живых… но назад смотреть не надо, только вперед. Что было, то прошло. Как там у Гераклита? Нельзя войти в одну реку дважды.
— Да, более или менее. Если перевести более точно, получится так: «Можно войти в одну и ту же реку, но вода будет другой».{155}
— Милая, вы такая умница, — сказала мисс Вульф. — Прошу, не растратьте, пожалуйста, свою жизнь впустую. Если уцелеете.
Пару недель назад Урсула виделась с Джимми. Он приезжал в увольнение на двое суток и ночевал у них в кенсингтонской квартире, на диване.
— Твой братишка вырос и стал настоящим красавцем, — сказала Милли.
У нее была склонность в каждом мужчине так или иначе видеть красавца. Вечером она предложила Джимми выйти в город и немного развеяться; тот с радостью согласился. Он ведь, по его словам, так долго просидел взаперти.
— Пора немного расслабиться. — Джимми это умел.
Вечер еще толком не наступил, когда стало известно, что на Стрэнде лежит опасная неразорвавшаяся бомба, и они укрылись в «Черинг-Кросс-отеле».
— Что? — спросила Милли, когда они уселись.
— Что «что»?
— У тебя сейчас такое забавное выражение лица, какое бывает, когда ты пытаешься что-то вспомнить.
— Или забыть, — добавил Джимми.
— Нет, я ни о чем не думала, — сказала Урсула.
Ничего конкретного — просто какие-то мелькающие обрывки воспоминаний. Глупости, как всегда: копченая селедка на полке в кладовой, зеленый линолеум на полу, бесшумно катящийся старомодный обруч. Туманные, ускользающие из памяти мгновения.
Урсула отправилась в дамский туалет, где застала шумно и неопрятно рыдающую девицу. По ее густо накрашенному лицу струились черные потеки туши. Урсула приметила ее в зале: та выпивала с мужчиной старше ее — довольно «скользким» типом, как охарактеризовала его Милли. Вблизи девушка оказалась гораздо моложе. Урсула помогла ей поправить косметику и вытереть слезы, причину которых узнавать совершенно не хотела.
— Это все Никки, — объяснила девица. — подонок. Твой-то парень — залюбуешься, может, сообразим на четверых? Закатимся в «Риц», я вас проведу в бар «Риволи» — у меня там швейцар знакомый.
— Понимаете, — неуверенно начала Урсула, — парень этот на самом деле мой брат, и мне кажется…
Довольно ощутимо ткнув Урсулу под ребра, девица хохотнула:
— Шучу-шучу. Вы, подружки, его вдвоем, небось, заездили, а?
Она предложила Урсуле сигарету, от которой та отказалась. У нее был золотой портсигар, с виду очень дорогой.
— Подарок, — уточнила девица, перехватив взгляд Урсулы, захлопнула портсигар и дала посмотреть из своих рук.
На крышке была изящная гравировка броненосца, а ниже надпись: «Ютландия». Урсула знала, что на внутренней стороне крышки есть вензель из переплетенных букв «А» и «К» — «Александр Крайтон». Она инстинктивно потянулась к портсигару, но девица, отдернув руку, сказала:
— Ладно, пойду. Я теперь в полном ажуре. А ты, я вижу, ничего, душевная, — добавила она, будто от нее требовалась характеристика Урсулы. — Меня, между прочим, Рене зовут, на случай, если когда-нибудь опять столкнемся, хотя сомневаюсь, что мы живем в одном, так сказать, endroit.
Произношение у нее оказалось безупречным — Урсулу это поразило. Она пожала протянутую ей руку и сказала:
— Рада знакомству. Меня зовут Урсула.
Напоследок девица (Рене), одобрительно глянув на себя в зеркало, бросила: «Ну, au revoir тогда» — и упорхнула.
Когда Урсула вернулась в кофейный зал, Рене проигнорировала ее полностью.
— Какая странная девушка, — обратилась Урсула к Милли.
— Весь вечер строит мне глазки, — признался Джимми.
— Не того сада ягода, согласен, дорогой? — сказала Милли, с утрированной театральностью хлопая ресницами в его сторону.
— Поля, — поправила Урсула. — Не того поля ягода.
Веселой троицей они обошли множество злачных endroits, которых Джимми, похоже, знал без счету. Даже Милли, поднаторевшая в ночной жизни, не скрывала удивления при виде некоторых заведений, куда их заносило.
— Обалдеть, — выговорила Милли, когда они вышли из клуба на Орандж-стрит и поплелись домой, — это было что-то с чем-то.
— Странное endroit, — посмеялась Урсула, которая изрядно захмелела.
Это было любимое словечко Иззи; в устах такой, как Рене, оно звучало дико.
— Дай мне слово, что не погибнешь, — сказала она Джимми, когда они ощупью, как слепцы, брели к дому.
— Уж постараюсь, — ответил Джимми.
Октябрь 1940 года.
— «Человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями: как цветок, он выходит и опадает; убегает, как тень, и не останавливается».{156}
Накрапывал мелкий дождь. Урсуле захотелось достать носовой платок и вытереть крышку гроба. С противоположной стороны свежевырытой могилы Памела и Бриджет, словно две колонны, поддерживали Сильви, которая, как могло показаться, едва стояла на ногах от горя. Сердце Урсулы каменело и сжималось при каждом рыдании, вырывавшемся из груди матери. В последние месяцы Сильви обращалась с Хью неласково, и теперь ее великая скорбь выглядела показной.
— Не суди слишком строго, — сказала Памела. — Со стороны трудно понять, что происходит между супругами, у каждой пары все по-своему.
Джимми на прошлой неделе был отправлен в Северную Африку и не смог получить отпуск, чтобы приехать на похороны отца, зато в последнюю минуту появился Тедди. Безупречно элегантный в своей летной форме, он вернулся из Канады с «крылышками» («Чисто ангел», — восхищалась Бриджет), и теперь его часть базировалась в Линкольншире. Во время похорон Тедди и Нэнси держались бок о бок. Насчет своей работы Нэнси помалкивала («бумажная волокита»), и Урсула распознала завесу подписки о неразглашении.
Церковь была переполнена, проститься с Хью пришла почти вся деревня, но в его похоронах было кое-что необычное, как будто отсутствовал самый главный участник церемонии. Его действительно не было. Так пожелал бы и сам Хью. Однажды он сказал Урсуле: «Хоть в помойку меня выбросьте, я возражать не буду».
Обычная панихида — воспоминания и общие слова — была щедро приправлена цитатами из англиканского канона, но Урсула поразилась, насколько близко викарий знал Хью. Майор Шоукросс прочел довольно трогательную выдержку из «Заповедей блаженства»,{157} а Нэнси продекламировала «одно из любимых стихотворений мистера Тодда», что оказалось полной неожиданностью для всей женской половины семьи: они даже не подозревали, что Хью питал слабость к поэзии. Оказалось, что Нэнси замечательно читает стихи (на самом деле получше, чем Милли, которая переигрывала).
— Роберт Льюис Стивенсон, — начала Нэнси. — Это будет к месту в пору тяжких испытаний.
Все, кто бурей смят, кто ранен, кто в нужде, в грязи грехов, Приидите — дам вам отдых от мучений и трудов. Сердцем робкий — страх отвергни, плачущий — не надо слез. Чу! Рассветной песни звуки! Чу! Спаситель среди вас! Здесь до смерти — труд, страданья, грех и битвы без конца, Бремя сбросишь в тихом доме — в доме моего отца. Потерпи, пусть руки слабы, пусть глаза мокры от слез, Чу! Грядет ваш избавитель! Чу! Свободы близок час![60]{158}(«Ерунда, конечно, — шепнула Памела, — но, как ни странно, утешает».) Стоя у края могилы, Иззи пробормотала себе под нос:
— У меня ощущение, будто я жду чего-то ужасного, а затем понимаю, что оно уже произошло.
Иззи вернулась из Калифорнии за считаные дни до смерти Хью. Она летела от Нью-Йорка до Лиссабона рейсом компании «Пан-Американ», а потом до Бристоля — самолетом «Би-Оу-Эй-Си».{159}
— Я видела из иллюминатора два немецких истребителя, — рассказала она, — клянусь, я подумала, что они будут нас атаковать.
По ее словам, она решила, что ей, как англичанке, не к лицу в военное время отсиживаться среди апельсиновых рощ. Праздное времяпрепровождение, сказала она, это не для нее (Урсула, правда, считала, что как раз для нее). Она надеялась, что ее пригласят писать сценарии, как приглашали ее знаменитого мужа-драматурга, но за все время получила только один заказ — на «глупейшую» историческую драму, которая накрылась раньше, чем вышла из-под ее пера. Урсула заподозрила, что сценарий попросту недотягивал до нужного уровня («слишком остроумный»). Зато серия про Августа получила продолжение: «Август идет на войну», «Август на сборе металлолома» и так далее. Не на пользу делу, по словам Иззи, было то, что знаменитого сценариста окружали голливудские старлетки, а он, в силу своей ограниченности, находил их обворожительными.
— Если честно, мы просто надоели друг другу, — призналась она. — В браке это неизбежно.
Именно Иззи нашла Хью. «Сидел в шезлонге на лужайке». Плетеная садовая мебель давно сгнила; ей на смену пришел этот невыразительный шезлонг. Хью в свое время расстроился, когда в доме появились складные лежаки из деревяшек и парусины. Он и вместо похоронных дрог предпочел бы плетеный портшез. Какая только несуразица не лезла Урсуле в голову. Так даже легче, решила она, чем размышлять о том, что Хью больше нет в живых.
— Я подумала, он там заснул, — сказала Сильви. — Потому и не подходила. Врач установил, это был сердечный приступ.
— Он выглядел умиротворенным, — поведала Урсуле Иззи. — Словно не возражал против своего ухода.
Урсула считала, что он очень даже возражал, но промолчала, чтобы еще больше не расстраивать их обеих.
С матерью Урсула почти не разговаривала. У Сильви все время был такой вид, будто ей не терпелось выйти из комнаты.
— Не могу успокоиться, — говорила она, кутаясь в старый вязаный кардиган Хью. — Мне холодно, — повторяла Сильви, будто в шоке. — Мне очень холодно.
Мисс Вулф наверняка подсказала бы, что с ней делать. Может, напоить горячим сладким чаем, сказать слова утешения, но ни Урсула, ни Иззи не горели желанием предложить ей одно или другое. В душе Урсула понимала, что мстительность их не красит, но им было трудно справиться даже со своей скорбью.
— Я у нее немного поживу, — сказала Иззи; Урсула подумала, что это очень плохая затея, — вероятно, Иззи просто хотела пересидеть бомбежки.
— Вам бы продовольственные карточки получить, — проворчала Бриджет. — Объедаете нас почем зря.
Бриджет безутешно горевала по Хью. Урсула застала ее в чулане, всю в слезах, и сказала: «Мои соболезнования», как будто это Бриджет, а не она сама понесла утрату. Бриджет решительно утерла слезы фартуком и сказала:
— Пойду я, надо чай подавать.
Урсула задержалась в Лисьей Поляне только на два дня и почти все время занималась тем, что помогала Бриджет разбирать вещи Хью.
(«Я не могу, — говорила Сильви, — я просто не в состоянии». — «Я тоже», — вторила ей Иззи. «Значит, ты да я», — сказала Урсуле Бриджет.) Одежда Хью была такой жизненной, что невозможно было поверить в ее теперешнюю ненужность. Достав из шкафа костюм, Урсула приложила его к себе. Если бы Бриджет не забрала его со словами: «Костюм добротный, еще кому-нибудь сгодится», она заползла бы с ним шкаф и заперлась там навечно. Слава богу, Бриджет не давала воли чувствам. Можно было только восхищаться таким мужеством перед лицом трагедии. Хью наверняка бы ее похвалил.
Вещи упаковали в оберточную бумагу, перевязали бечевкой и отдали молочнику, который на своей тележке отвез их в Женскую королевскую добровольческую службу.
Горе сделало Иззи совершенно беспомощной. Она слонялась по пятам за Урсулой и терзалась воспоминаниями о Хью. Впрочем, каждая из них сейчас бередила себе душу, подумала Урсула, ведь примириться с его смертью невозможно, потому-то все и пытались воссоздать для себя его образ, а Иззи — больше всех.
— Никак не могу вспомнить, что он мне сказал при нашем последнем разговоре, — не унималась она. — И что я ему ответила.
— Это ничего не изменит, — устало выговорила Урсула.
В конце-то концов, чья утрата тяжелее, сестры или дочери? Но тут она подумала о Тедди.
Урсула попыталась вспомнить ее собственные последние слова, обращенные к отцу. Небрежно брошенное «До встречи», решила она. Последняя насмешка судьбы.
— Нам не дано знать, который раз — последний.
Эта банальность, адресованная Иззи, резанула даже ее собственный слух. Урсула, видевшая так много людского горя, окаменела сердцем. Если не считать того единственного момента, когда она держала в руках отцовский костюм (глупо, но она про себя называла тот случай «гардеробный миг»), Урсула задвинула мысли о смерти Хью в укромный уголок памяти, чтобы извлечь их оттуда, когда придет время. Может, когда выговорятся все остальные.
— Понимаешь, дело в том… — начала Иззи.
— Не надо, пожалуйста, — перебила Урсула. — У меня голова раскалывается.
Иззи забрела следом за ней в курятник: Урсула собирала яйца. Несушки истошно кудахтали — как видно, соскучились по заботам Сильви, Матушки Клуши.
— Дело в том, — не сдавалась Иззи, — что я должна тебе кое-что рассказать.
— Да? — Вниманием Урсулы завладела особенно усердная несушка.
— У меня есть ребенок.
— Что?!
— Я — мать, — сказала Иззи, не пожелав или не сумев скрыть излишний драматизм.
— Что?!
— Я родила. — Голос у Иззи дрогнул.
— Родила? В Калифорнии?
— Да нет же, — посмеялась Иззи. — Это давняя история. Я сама была ребенком. Мне тогда исполнилось шестнадцать. Рожала я в Германии — меня, как ты понимаешь, с позором отправили за границу. Это был мальчик.
— В Германии? Его отдали на усыновление?
— Можно и так сказать. Скорее, сбыли с рук. Этим занимайся Хью — не сомневаюсь, что он выбрал приличных людей. Но при этом ребенок сделался заложником случая. Бедняга Хью в то время был тверд как кремень, а наша матушка оставалась в стороне. Но главное вот что: он единственный знал фамилию той семьи, место жительства и все такое.
Куры подняли оглушительный гвалт, и Урсула предложила:
— Давай отсюда выйдем.
— Я всегда думала, — взяв Урсулу под руку, Иззи повела ее в сторону лужайки, — что в один прекрасный день наберусь храбрости и спрошу, что стало с ребенком, а потом, вероятно, сумею его разыскать. Моего сына, — добавила она, словно впервые примеряясь к этим словам.
У нее потекли слезы. На этот раз ее чувства, казалось, шли от сердца.
— А теперь Хью не стало, и я никогда не смогу отыскать моего малыша. Он, конечно, уже не малыш, он твой ровесник.
— Мой ровесник?! — Это не укладывалось в голове.
— Да. Но он — враг. Возможно, он сражается в воздухе… — (Они, не сговариваясь, посмотрели в голубое осеннее небо, свободное от друзей и врагов.) — …или в пехоте. Возможно, погиб или вот-вот погибнет, если не кончится эта проклятая война. — Иззи не сдерживала рыданий. — Возможно, его воспитали — боже упаси — как еврея. Хью не был антисемитом, наоборот, он близко дружил с этим вашим соседом, как его?..
— С мистером Коулом.
— Тебе известно, что делают с евреями в Германии?
— Силы небесные! — Откуда ни возьмись рядом с ними, как злая колдунья, появилась Сильви. — По какому поводу такие страсти?
— Поехали со мной в Лондон, — обратилась Урсула к Иззи.
Чем оставаться у Сильви — лучше уж под бомбежками люфтваффе.
Ноябрь 1940 года.
Мисс Вулф устроила для них небольшой фортепианный концерт.
— Для начала — Бетховен, — объявила она. — Я, конечно, не Майра Хесс,{160} но подумала, что всем будет приятно послушать.
И первое и второе было правдой. Мистер Армитедж, оперный певец, спросил мисс Вулф, сможет ли она подобрать арию «Мальчик резвый» из «Свадьбы Фигаро», и мисс Вулф, в тот раз особенно покладистая, сказала, что конечно же постарается. Их исполнение получилось вдохновенным («неожиданно мужественным», высказала свое мнение мисс Вулф), и никто не возражал, когда мистер Буллок (что неудивительно) и мистер Симмс (что весьма удивительно) затянули на ту же музыку непристойные куплеты.
— Я это знаю! — обрадовалась Стелла, имея в виду, очевидно, музыку, но не слова, потому что она лишь с восторгом подтягивала «Там-ти-там, там-ти-там, там-ти-там-там» и так далее.
Их пост недавно приобрел двух новобранцев. Первый, мистер Эмсли, бакалейщик, перевелся к ним с другого поста, когда лишился и дома, и лавки, и сектора. Как мистер Симмс и мистер Палмер, он был ветераном прошлой войны. Второе приобретение оказалось более экзотическим. Стелла, одна из «балеринок» мистера Буллока, призналась (охотно), что работает «артисткой стриптиза», а оперный певец мистер Армитедж заметил:
— Все мы тут артисты, душенька.
— Гнусный извращенец, — пробормотал мистер Буллок. — В армию его — там бы живо пришел в чувство.
— Сомневаюсь, — сказала мисс Вулф. (Напрашивался вопрос: почему дюжий мистер Буллок сам не призван в действующую армию?)
— В итоге, — заключил мистер Буллок, — собрались вместе жид, гомик и шлюшка — прямо как в анекдоте.
— Нетерпимость — причина всех наших нынешних бед, мистер Буллок, — мягко упрекнула мисс Вулф.
После гибели мистера Палмера у всех, даже у мисс Вулф, сдавали нервы. Обиды надо отложить до мирных времен, думала Урсула. Дело было, конечно, не только в гибели мистера Палмера: все они почти не спали, все каждую ночь подвергались смертельной опасности. На сколько еще хватит немцев? Навечно?
— Ох, не знаю, — вполголоса говорила ей мисс Вулф, заваривая чай, — ощущение такое, как будто кругом несмываемая грязь, как будто бедный старый Лондон никогда больше не будет чистым. Повсюду мерзость, понимаете?
В свете этого их маленький импровизированный концерт, который прошел в дружеской атмосфере, стал приятным исключением; похоже, за последнее время настроение у всех улучшилось. Мистер Армитедж после Фигаро исполнил без аккомпанемента, но с большим чувством «O mio babbino caro»{161} («Какой универсал, — сказала мисс Вулф. — Я всегда считала, что это женская ария») и сорвал бурные аплодисменты.
Затем их беженец, герр Циммерман, сказал, что почел бы за честь для них сыграть.
— А потом у нас будет стриптиз, да, лапушка? — спросил мистер Буллок Стеллу, которая ответила: «Как скажете» — и заговорщически подмигнула Урсуле.
(«Вечно мне строптивые попадаются», — жаловался мистер Буллок. И не раз.)
Мисс Вулф с тревогой спросила герра Циммермана:
— Неужели ваша скрипка здесь? Она в безопасности?
Обычно он не приносил ее на пост. Инструмент этот, как говорила мисс Вулф, представлял немалую ценность, и не только в материальном смысле: ведь вся семья герра Циммермана осталась в Германии и скрипка — единственное, что у него сохранилось от прошлой жизни. Мисс Вулф рассказывала, что у нее на ночном дежурстве был «душераздирающий разговор» с герром Циммерманом о положении в Германии.
— Вы не представляете, что там творится.
— Почему же, представляю, — ответила Урсула.
— В самом деле? — встрепенулась мисс Вулф. — У вам там друзья?
— Нет, — ответила Урсула. — Никого. Но какие-то вещи просто знаешь, верно?
Герр Циммерман вынул скрипку и сказал:
— Вы должны меня простить, я не солист, — а затем объявил чуть ли не извиняющимся тоном: — Бах, Соната си минор.
— Удивительно, правда, — шепнула мисс Вулф Урсуле, — что мы постоянно слушаем немецкую музыку. Настоящая красота преодолевает все границы. После войны она, возможно, станет целительной. Вспомните Хоральную симфонию Бетховена — Alle Menschen werden Brüder.[61]{162}
Урсула не ответила, так как герр Циммерман поднял смычок, замер в позе исполнителя, — и наступила полная тишина, словно они находились в концертном зале, а не в обшарпанном опорном пункте. Тишина сохранялась на протяжении всего исполнения («Великолепно», — позже оценила его игру мисс Вулф. «И правда, красиво», — высказалась Стелла) и отчасти демонстрировала уважение к статусу беженца герра Циммермана, но и в самой музыке было нечто столь тонкое, что позволяло каждому погрузиться в собственные мысли. Урсула поймала себя на том, что думает о смерти Хью, точнее, о его отсутствии. Отца не стало всего две недели назад, и у нее то и дело вспыхивала надежда увидеть его вновь. Такие мысли она с самого начала отложила на будущее, и вдруг это будущее для нее наступило. Хорошо еще, что у нее на людях не хлынули слезы, но она погрузилась в глубокую меланхолию. Будто почувствовав ее эмоции, мисс Вулф крепко сжала ей руку. Урсула почувствовала, что мисс Вулф и сама почти вибрирует от нахлынувших переживаний.
Когда музыка отзвучала, чистая и глубокая тишина продлилась, как будто весь мир затаил дыхание, но потом вместо аплодисментов и похвал прозвучало раннее предупреждение: «До воздушного налета остается двадцать минут». Даже странно было представить, что эти предупреждения готовятся у нее на работе, в оперативном центре пятого региона, и рассылаются девушками-телеграфистками.
— Ничего не поделаешь, — тяжело вздохнул мистер Симмс, поднимаясь со стула, — пора.
Когда они вышли на улицу, прозвучало второе предупреждение. У них оставалось в лучшем случае двенадцать минут, чтобы указать прохожим путь в бомбоубежище, пока не завыла сирена.
Сама Урсула никогда не спускалась в общественные бомбоубежища: было что-то тошнотворное в этой тесноте, в давке людских тел, отчего у нее по коже бежали мурашки. Однажды во время их дежурства бомбоубежище разнесло парашютной миной. Урсула решила, что лучше встретит смерть под открытым небом, чем будет убита, как лисица в норе.
Вечер стоял дивный. Черную завесу темноты пронзала тонкая луна среди сонма звезд. Урсуле вспомнилось, как Ромео восхвалял Джульетту: «Сияет красота ее в ночи, как в ухе мавра жемчуг несравненный».{163} Скорбь навеяла Урсуле поэтическое (многие, в том числе и она сама, сказали бы «излишне поэтическое») настроение. А рядом даже не было мистера Дэркина, который сыпал бы цитатами, перевирая их почем зря. Во время одного дежурства у него случился сердечный приступ. Сейчас мистер Дэркин уверенно шел на поправку. «Слава богу», — повторяла мисс Вулф. Она выкроила время, чтобы проведать его в больнице, а Урсула — нет, однако же своей вины здесь не видела. Хью умер, а мистер Дэркин остался жив: места для сочувствия у нее в душе не осталось. Вместо мистера Дэркина должность заместителя мисс Вулф занял мистер Симмс.
Начался пронзительный вой авианалета. Уханье заградительного огня, рев бомбардировщиков в небе, неравномерный ритм самолетных двигателей — все это вызывало у нее дурноту. Грохот орудий, длинные пальцы прожекторов, обшаривающие небо, бессловесное ожидание ужаса — все это не располагало к поэзии.
Когда они добрались туда, где разорвалась бомба, все были уже на месте: газовщики, водопроводчики, саперы, тяжелый и легкий аварийно-спасательные отряды, санитары с носилками, фургон для перевозки тел (который в дневное время обслуживал пекарню). На проезжей части ковром лежали спутанные пожарные рукава, потому что у тротуара полыхал дом, выплевывая искры и горящие головешки. В языках пламени Урсула мельком увидела Фреда Смита, но решила, что ей померещилось.
Спасатели привычно осторожничали, зажигая карманные и ручные фонари, хотя рядом бушевал пожар. При этом у каждого из них в уголке рта торчала сигарета, даром что газовщики еще не обследовали участок, а присутствие саперов говорило о наличии неразорвавшихся бомб. Каждый просто выполнял свою работу (а куда денешься) и храбрился перед лицом опасности. А может, некоторым людям (Урсула не знала, включать ли себя в их число) уже было все равно.
Ее преследовало гнетущее чувство или, точнее сказать, предчувствие, что этой ночью не все пройдет гладко.
— Это все Бах, — успокаивала ее миссис Вулф. — Разбередил душу.
По-видимому, на этой улице смыкались два сектора, и дежурный офицер выяснял отношения с двумя бригадирами спасателей, каждый из которых считал, что это его объект. Мисс Вулф в этом споре не участвовала, поскольку это был не их сектор, но масштабы разрушений, сказала она, оказались таковы, что их пост должен переместиться сюда и действовать, невзирая ни на какие приказы.
— Самоуправство, — одобрительно заметил мистер Буллок.
— Я так не считаю, — отрезала мисс Вулф.
Не охваченная пламенем сторона улицы лежала в руинах; едкий запах кирпичной пыли и взрывчатки забивался в легкие. Урсула пыталась мысленно рисовать себе луг за рощицей в Лисьей Поляне. Лен и шпорник, дикие маки, красные смолевки, ромашки. Припоминала аромат недавно скошенной травы и свежесть летнего дождя. Это была ее новая отвлекающая тактика в борьбе с беспощадными запахами взрыва. («Действует?» — полюбопытствовал мистер Эмсли. «Так себе», — ответила Урсула.)
— А я раньше вспоминала мамины духи, — поделилась мисс Вулф. — «Апрельские фиалки».{164} Но теперь, к сожалению, как ни стараюсь думать о маме, в голову лезут одни бомбы.
Урсула предложила мистеру Эмсли мятную пастилку, сказав:
— Немного помогает.
Чем ближе они подходили к месту разрушения, тем тяжелее становилось смотреть перед собой (иного, как подсказывал опыт Урсулы, ожидать и не приходилось).
Взгляду открылось ужасное зрелище: повсюду валялись обезображенные трупы, подчас одни торсы, словно голые портновские манекены. Урсуле вспомнились витринные манекены, которые они с Ральфом видели на Оксфорд-стрит, где взрывом разворотило универмаг «Джон Льюис». Санитар с носилками, не нашедший пока живых пострадавших, вытаскивал торчащие из-под обломков руки и ноги. Можно было подумать, он вознамерился позже собрать покойных по кускам. Занимается ли кто-нибудь этим делом? — спросила себя Урсула. Например, в моргах: не пытаются ли там складывать людей, как головоломки? Некоторые, конечно, уже не поддавались воссозданию: двое спасателей лопатами грузили в короба клочья человеческой плоти, а третий длинным скребком отчищал что-то от стены.
Урсула подумала, что могла знать кого-то из жертв. Квартира в Филлимор-Гарденз находилась всего в паре кварталов. Не исключено, что с кем-то из этих людей она сталкивалась по дороге на работу, перекидывалась парой фраз в бакалейной или мясной лавке.
— Вероятно, здесь будет много неопознанных, — сказала мисс Вулф.
Она только что переговорила с дежурным офицером, и тот, похоже, остался ей благодарен за разумные соображения.
— Так что о самоуправстве речи нет, можете не беспокоиться.
Над человеком с длинным скребком, этажом выше (впрочем, этажа как такового не осталось), на вешалке, зацепленной за рейку для картин, болталось платье. Урсула нередко ловила себя на том, что эти мелкие приметы домашней жизни — оставленный на плите чайник, нетронутый ужин — волнуют ее сильнее, чем картины огромных бед и разрушений. Впрочем, приглядевшись к этому платью, она поняла, что оно до сих пор надето на женщину, лишившуюся головы и ног, но не рук. Непредсказуемость взрывов всегда поражала. У этой женщины голова будто впечаталась в стену. Огонь полыхал так ярко, что Урсула смогла разглядеть маленькую брошь, прикрепленную к платью. Черную кошку с глазком-стразом.
Стоило Урсуле двинуться к задней стене этого дома, как обломки стали разъезжаться у нее под ногами. На пути ей попалась привалившаяся к куче мусора женщина, которая сидела разметав руки и ноги, как тряпичная кукла. Вид у нее был такой, словно некая сила подняла ее в воздух и отпустила, — вероятно, так и случилось. Урсула окликнула санитара с носилками, но в этот миг над ними пронеслись очередные бомбардировщики, и ее никто не услышал.
Женщина была покрыта серой пылью, а потому определить ее возраст не представлялось возможным. На руке у нее багровел страшный ожог. Порывшись в сумке с медикаментами, Урсула вытащила тюбик бернола и нанесла немного мази ей на руку. С какой целью это было сделано, она и сама не знала: бедной женщине средство от ожогов помочь уже не могло. Урсула пожалела, что у нее нет с собой воды: больно было видеть, как иссушены женские губы.
Вдруг пострадавшая открыла свои карие глаза со слипшимися, серыми от пыли ресницами, силясь что-то сказать хриплым голосом, но Урсула не смогла разобрать ни слова. Не иностранка ли?
— Что-что? — переспросила Урсула, чувствуя, что женщина из последних сил цепляется за жизнь.
— Ребенок, — неожиданно выдавила она, — где мой ребенок?
— Ребенок? — повторила за ней Урсула и огляделась по сторонам.
Никакого ребенка поблизости не оказалось. Вероятно, его завалило обломками.
— Его зовут… — гортанно и неразборчиво, с огромным усилием выдавила женщина, — Эмиль.
— Эмиль?
Та едва заметно кивнула, — как видно, у нее не осталось сил говорить. Урсула еще раз посмотрела по сторонам. Решив хотя бы узнать возраст ребенка, она повернулась к женщине, но та бессильно свесила голову набок. Урсула пощупала ее запястье — пульса не было.
Тогда она пошла искать живых.
— Сможете передать мистеру Эмсли таблетку морфия? — попросила мисс Вулф.
До них доносились женские вопли и площадная брань; миссис Вулф добавила:
— Вот именно, для дамы, которая так шумит.
Как подсказывал их опыт, крикуны обычно не умирали. Эта пострадавшая, судя по силе голоса, готова была самостоятельно выбраться из кучи мусора и припустить бегом по Кенсингтон-Гарденз.
Мистер Эмсли находился в подвале дома; двоим спасателям пришлось спустить Урсулу вниз, а дальше она поползла по куче балок и кирпичей. У нее было подозрение, что весь дом подпирает одна эта куча.
Она увидела, что мистер Эмсли почти лежит, вытянувшись рядом с пострадавшей. Ниже пояса та была полностью завалена обломками, но не теряла сознания и весьма красноречиво высказывалась насчет своего бедственного положения.
— Скоро вытащим вас отсюда, — приговаривал мистер Эмсли. — А там и чаю попьем, да? Попьем чайку? Хорошо, да? Я бы и сам не прочь. А вот и мисс Тодд, обезболивающее принесла, — успокаивал он.
Урсула протянула ему крошечную таблетку. Мистер Эмсли управлялся прекрасно — трудно было представить, чтобы он стоял за прилавком в фартуке бакалейщика, взвешивая сахар и масло.
Одна стена подвала была укреплена мешками с песком, но от взрыва почти весь песок высыпался, и Урсулу на миг посетило странное, тревожное видение: как будто она под крик чаек бежит по какому-то ветреному пляжу вслед за подпрыгивающим обручем; но столь же внезапно она перенеслась назад, в подвал. Чего только не померещится от недосыпа, подумала она.
— Где тебя черти носили? — Пострадавшая с жадностью проглотила морфий. — Я уж поняла, что вы тут, на фиг, чаи гоняете.
Молодая, отметила Урсула, и на удивление знакомая. Цепляется за большую черную сумку, будто хочет удержаться на плаву в мусорном море.
— Курнуть есть?
С немалыми трудностями — там было не повернуться — мистер Эмсли достал из кармана мятую пачку «Плейерс», а потом с еще большими трудностями — коробок спичек.
Женские пальцы нервно барабанили по кожаной сумке.
— Вас только за смертью посылать, — язвительно бросила пострадавшая и сделала глубокую затяжку. — Извиняюсь, конечно. В таком endroit нервишки не выдерживают.
— Рене? — поразилась Урсула.
— А тебе-то что? — К ней вернулась прежняя хамоватость.
— Мы пару недель назад познакомились в гардеробе «Черинг-Кросс-отеля».
— Ты обозналась, — сухо выговорила она. — Меня вечно не за ту принимают. Наверно, физиономия простая. — Она еще раз глубоко затянулась и медленно, с наслаждением выпустила дым. — А «колеса» еще есть? — спросила она. — У барыг такие втридорога идут, зуб даю.
У нее заплетался язык, — очевидно, морфий подействовал, решила Урсула, но тут девушка выронила сигарету и закатила глаза. У нее начались судороги. Мистер Эмсли схватил ее за руку.
Бросив на него быстрый взгляд, Урсула заметила репродукцию «Мыльных пузырей» Милле, прикрепленную клейкой лентой к стене за его спиной, над мешками с песком. Эту картину она терпеть не могла. Ей никогда не нравились прерафаэлиты, изображавшие сопливых, будто одурманенных женщин. Нашла время и место порассуждать об искусстве, сказала она себе. Урсула теперь почти равнодушно относилась к смерти. Ее мягкая душа окаменела. (Это к лучшему, думалось ей.) А сама она сделалась клинком, закаленным в огне. И вновь на долю секунды она перенеслась куда-то далеко. Спускалась по лестнице, разглядывала цветы глицинии, выпадала из окна.
Мистер Эмсли разговаривал с Рене, пытаясь привести ее в чувство:
— Ну-ну, Сьюзи, не покидайте нас. Вытащим вас отсюда — овечка хвостиком махнуть не успеет, вот увидите. Все наши парни трудятся не покладая рук. И девушки тоже, — прибавил он, чтобы не обидеть Урсулу.
Судороги прекратились, но теперь у Рене начался сильнейший озноб, и мистер Эмсли заговорил настойчивее:
— Эй, Сьюзи, девочка моя, не спать, вот умница.
— Ее зовут Рене, — напомнила Урсула, — хоть она и отпирается.
— А я всем говорю «Сьюзи», — вполголоса сказал мистер Эмсли. — Доченьку мою так звали. Померла от дифтерии еще в младенчестве.
Напоследок Рене всем телом содрогнулась, и жизнь ушла из ее полуоткрытых глаз.
— Отмучилась, — печально выговорил мистер Эмсли. — Как видно, сильные повреждения внутренних органов.
Бирку, на которой аккуратным почерком бакалейщика было выведено «Аргайл-роуд», он привязал к пальцу покойной. Урсула вынула сумку из цепких рук Рене и вытряхнула содержимое:
— Вот ее удостоверение личности.
Она показала карточку мистеру Эмсли. На ней значилось «Рене Миллер». Он дописал это имя на бирке.
Пока мистер Эмсли совершал сложный маневр, пытаясь развернуться и вылезти на воздух, Урсула подняла золотой портсигар, выпавший вместе с пудреницей, губной помадой, письмами на французском и прочим содержимым сумки Рене. Не подарок, а пожива — это точно. Урсуле не хватало воображения, чтобы свести Рене и Крайтона в одной комнате, а уж тем более в одной постели. Однако же война — известная сводница. Не иначе как он подцепил ее в каком-нибудь отеле, а может, и в менее благопристойном endroit. Где она нахваталась французского? Пусть даже по верхам. Определенно не у Крайтона — тот считал, что английского вполне достаточно, чтобы править миром.
Портсигар и удостоверение личности перекочевали к ней в карман.
Когда они задом наперед выползали из подвала (отказавшись от попыток развернуться), обломки угрожающе зашевелились, да так, что сердце замерло от страха. По-кошачьи стоя на четвереньках, они не смели дышать; так прошла, как им показалось, целая вечность. Отважившись продолжить путь, они обнаружили, что из-за новых нагромождений кирпичная куча полностью забаррикадировала выход; пришлось мучительно искать другой лаз, все так же пробираясь на четвереньках сквозь треснувший цоколь дома.
— Как пить дать, спину угроблю, — пробормотал мистер Эмсли, который полз вторым.
— А я — колени, — сказала Урсула.
С упорством обреченных они ползли дальше. Урсула подгоняла себя мечтами о гренках с маслом, хотя у них в Филлимор-Гарденз масло давно закончилось, а если Милли не сходила в магазин и не отстояла в очереди (скорее всего, не сходила), то и о хлебе можно было забыть.
Подвал казался бесконечным лабиринтом, и до Урсулы постепенно дошло, почему наверху недосчитались столь многих жильцов: все они схоронились здесь. Эта часть подвала явно служила бомбоубежищем. Мертвецы — мужчины, женщины, дети, даже собака — выглядели так, будто их похоронили сидя. С головы до ног припорошенные слоем пыли, они могли бы сойти за скульптуры или окаменелости. Урсуле вспомнились Помпеи и Геркуланум. Она посетила эти места во время своей поездки, громко именуемой гранд-туром. В Болонье Урсула познакомилась с пытливой американкой Кэти, и перед отъездом во Францию, которая должна была стать заключительным этапом ее пребывания в Европе, они наскоро объехали Венецию, Флоренцию, Рим и Неаполь.
В Неаполе — этот город реально нагнал на них страху — они наняли говорливого частного экскурсовода и провели самый длинный в своей жизни день, целеустремленно шагая под беспощадным южным солнцем по иссушенным, пыльным развалинам погибших городов Римской империи.
— Господи, — выговорила Кэти, когда они, спотыкаясь, брели по безлюдным руинам Геркуланума, — кому приспичило это раскапывать?
Их дружба вспыхнула ярким бликом и столь же быстро угасла после отъезда Урсулы в Нанси.
«Я расправила крылья и научилась летать, — писала она Памеле, распрощавшись с Мюнхеном и своими хозяевами, семейством Бреннер. — Теперь у меня есть жизненный опыт», — хотя по сути оставалась неоперившимся птенцом. Если тот год и принес ей пользу, то лишь в том смысле, что после вереницы частных учеников она обнаружила в себе стойкое отвращение к преподаванию.
Урсула вернулась домой с твердым намерением поступить на государственную службу и для этого окончила в Хай-Уикомбе краткосрочные курсы стенографии и машинописи, руководил которыми некий мистер Карвер, впоследствии арестованный по обвинению в эксгибиционизме. («Залупанец?» — брезгливо скривился Морис, а Хью на него накричал и выставил из комнаты, чтобы неповадно было употреблять такие выражения в доме. «Какая инфантильность, — сказал Хью, когда Морис, хлопнув дверью, выскочил в сад. — Неужели он созрел для женитьбы?» Морис и в самом деле приехал домой для того, чтобы объявить о своей помолвке с девушкой по имени Эдвина, старшей дочкой епископа. «Боже, — сказала Сильви, — что ж нам теперь, преклонять колена?»
«Что ты несешь?» — возмутился Морис, а Хью одернул: «Не смей разговаривать с мамой в таком тоне». Сыновний приезд не задался во всех отношениях.)
На самом деле мистер Карвер был не таким уж чудовищем. Он обожал эсперанто; в ту пору это увлечение выглядело чудачеством, но теперь Урсула считала, что универсальный международный язык, каким в свое время служил латинский, может принести определенную пользу. О да, сказала мисс Вулф, всемирный язык — это прекрасная идея, но совершенно утопическая. Как и все прекрасные идеи, грустно добавила она.
Урсула отправлялась в Европу девственницей, а возвращалась уже в другом статусе. За это она должна была благодарить Италию. («Если уж в Италии не найти себе любовника, — сказала Милли, — то я не знаю где».) Он, Джанни, филолог, докторант Болонского университета, был спокойнее и серьезнее, чем Урсула ожидала от итальянца. (В любовных романах, которые читала Бриджет, итальянцы всегда изображались энергичными, но ненадежными.) Джанни обставил дело с продуманной торжественностью, и в результате переход в новое качество оказался для Урсулы не таким постыдным и неловким, как она опасалась.
— Ничего себе, — поразилась Кэти, — ты отчаянная.
В чем-то Кэти напоминала ей Памелу, а в чем-то была совсем другой — например, невозмутимо отрицала Дарвина. Воспитанная в баптистской вере, она берегла себя для замужества, но через несколько месяцев после ее возвращения в Чикаго мать Кэти прислала Урсуле письмо, в котором сообщала, что дочь утонула, катаясь на лодке. По-видимому, эта женщина методично извещала всех, чьи адреса нашла в дочкиной записной книжке. Какая тягостная миссия. Когда умер Хью, они просто дали траурное объявление в «Таймс». Бедняжка Кэти ни для чего себя не сберегла. «Могилы — недурной приют, но там обняться не дают».{165}
— Мисс Тодд?
— Простите, мистер Эмсли, отвлеклась. Мы здесь как в склепе, верно? Среди древних мертвецов.
— Вот именно, и я спешу отсюда убраться, пока не вошел в их число.
Осторожно двинувшись вперед, она угодила коленом во что-то мягкое и податливое, отпрянула и ударилась головой о сломанное стропило, которое обдало ее пыльным дождем.
— Вы живы? — спросил мистер Эмсли.
— Жива, — ответила она.
— А почему опять остановка?
— Погодите.
Ей уже доводилось наступать на трупы, и сейчас она узнала то же самое ощущение чего-то мясистого и топкого. Нужно было посмотреть, хотя, видит бог, ей этого не хотелось. Она посветила на холмик тряпок, каких-то лоскутов, тесемок и лент, в основном вязаных, частично вдавленных в землю. Все это напоминало содержимое корзины для рукоделия. Но верить такому впечатлению не приходилось. Урсула отогнула один слой шерстяного полотна, затем другой, как будто чистила большой плотный кочан капусты. Наконец из-под этих слоев белой звездой выглянула почти нетронутая детская ручка. Урсула решила, что, скорее всего, нашла Эмиля. Значит, только к лучшему, подумала она, что его мать умерла, не узнав, что сталось с ее младенцем.
— Осторожней, мистер Эмсли, — сказала она через плечо. — Тут ребенок, постарайтесь не наткнуться.
— Вы в порядке? — встретила их мисс Вулф, когда они, словно кроты, наконец вылезли на поверхность.
Пожар на противоположной стороне почти догорел, и улица имела неприглядный вид: потемневшая, закопченная, грязная.
— Сколько там? — спросила мисс Вулф.
— Очень много, — ответила Урсула.
— Достать легко?
— Не могу сказать. — Она протянула мисс Вулф удостоверение личности Рене. — Внизу есть ребенок, но, к сожалению, ему уже не помочь.
— Чай привезли, — сказала мисс Вулф. — Пойдите налейте себе.
Направляясь вместе с мистером Эмсли в сторону полевой кухни, Урсула с удивлением заметила собачонку, которая жалась в дверном проеме.
— Я вас догоню, — сказала Урсула мистеру Эмсли. — Если не трудно, возьмите мне чай. С двойным сахаром.
Маленький невзрачный терьер испуганно трясся от головы до хвоста и скулил. Дом позади дверного проема, можно считать, отсутствовал; Урсула подумала, что собака жила именно здесь и теперь искала в этом доме защиты и укрытия, не зная, куда еще бежать. Однако при ее приближении та сорвалась с места и припустила по улице. Вот дуреха, досадовала Урсула, еле поспевая следом. В конце концов она подхватила беглянку на руки. Собачонка тряслась; Урсула прижала ее к себе и размеренным голосом начала успокаивать, примерно как мистер Эмсли успокаивал Рене. Она зарылась лицом в собачью шерсть (отвратительно грязную, как, собственно, и она сама). Собачонка была маленькой и беспомощной. «Избиение младенцев», — сказала пару дней назад мисс Вулф, когда им сообщили, что в одну из школ Ист-Энда попала бомба. Но разве не все невинны? (Или, быть может, все виновны?)
— Виновен этот паяц Гитлер, — сказал Хью в последней беседе с Урсулой, — все из-за него, вся эта война.
Неужели она больше не увидит отца? Урсула всхлипнула, и щенок заскулил то ли от страха, то ли из сочувствия — трудно сказать. (Все члены семьи Тодд — кроме, конечно, Мориса — признавали у собак человеческие эмоции.)
В этот миг позади них раздался оглушительный грохот, и собака дернулась, чтобы снова убежать, но Урсула держала ее крепко. Обернувшись, она увидела, что торцевая стена выгоревшего дома накренилась и падает, а кирпичи уже рушатся на полевую кухню.
Погибли две женщины из добровольческой службы, а также мистер Эмсли. И еще Тони, рассыльный, который проезжал мимо на велосипеде, но, к несчастью, недостаточно быстро. Мисс Вулф, опустившись коленями прямо на битые кирпичи, взяла его за руку. Урсула присела на корточки рядом.
— Ох, Энтони, — только и сказала мисс Вулф.
Волосы ее выбивались из всегда аккуратного узла, придавая ей дикий, трагический вид. Тони лежал без сознания: на голове у него зияла кошмарная рана — его кое-как вытащили из-под рухнувшей стены, — и Урсула почувствовала, что должна сказать ему ободряющие слова, не выдавая своего ужаса. Она вспомнила, что он скаут, и заговорила про вылазки на природу: как ставится палатка на лугу, как журчит речушка и потрескивает хворост в костре, как поднимается утренний туман, пока на открытом огне готовится завтрак.
— После войны ты заново будешь этому радоваться, — сказала она.
— А мама очень обрадуется, когда ты сегодня вечером придешь домой, — подхватила мисс Вулф, включаясь в эту невеселую игру, и свободной рукой зажала рот, чтобы приглушить рыдания.
Тони не подавал признаков жизни; он постепенно становился белым как мел. Вскоре его не стало.
— О господи! — вскричала мисс Вулф. — Я этого не выдержу.
— Нам придется это выдержать, — сказала Урсула, шмыгая носом и размазывая по лицу грязь и слезы тыльной стороной ладони, а сама подумала, что они поменялись ролями.
— Дурни набитые, — негодовал Фред Смит, — как они додумались поставить здесь эту чертову кухню? Прямо перед торцевой стеной!
— Они же не знали, — возразила Урсула.
— Соображать надо, черт побери!
— Предупреждать надо, черт побери! — вспылила Урсула. — Вот пожарные, к примеру, здесь на что, черт побери?
На улице светало; был дан отбой воздушной тревоги.
— Мне показалось, я тебя уже видела, но потом решила, что померещилось.
Урсула пошла на мировую. Ведь он бушевал не потому, что люди сделали глупость, а потому, что они погибли. У нее было такое чувство, будто она погрузилась в сон и уплывает куда-то далеко.
— Я на последнем издыхании, — сказала Урсула. — Мне нужно поспать, чтобы не рехнуться. Я тут за углом живу, — добавила она. — Повезло еще, что наша квартира уцелела. Повезло, что я погналась за этой собакой. — Кто-то из спасателей дал Урсуле веревку, и она привязала собачонку к обугленному столбу, торчащему из земли. Ей вспомнилось, как санитар собирал оторванные руки и ноги. — Думаю, имя для нее напрашивается само собой: Фортуна. Она меня спасла, понимаешь? Не помчись я за ней следом — осталась бы у стены пить чай.
— Дурни набитые, — не успокаивался Фред. — Тебя проводить?
— Да, пожалуйста, — ответила Урсула, но не повела его «за угол» в Филлимор-Гарденз.
Вместо этого они взялись за руки, как дети, и устало побрели по пустынной в столь ранний час Кенсингтон-Хай-стрит, сделав только один небольшой крюк, чтобы обогнуть горящий газопровод. Собака трусила рядом.
Урсула знала, куда они идут: это как-то подразумевалось.
В спальне Иззи напротив кровати висела картинка в раме — одна из оригинальных иллюстраций к самому первому выпуску «Приключений Августа»: черно-белый рисунок, изображающий дерзкого мальчишку с собакой. Это была почти карикатура: детская шапка, чумазая щека Августа, идиотского вида терьер, имеющий мало сходства со своим двойником — Джоком.
Картинка явно выбивалась из прежнего облика этой — теперь пропахшей нафталином — спальни. Раньше здесь был дамский будуар, декорированный кремовым шелком и бледным атласом, со множеством хрустальных флаконов и украшенных эмалями щеток для волос. Прекрасный обюссонский ковер, свернутый в тугой рулон и перетянутый толстым шпагатом, сиротливо прислонился к стене. На другой стене до консервации висела работа одного из менее значительных импрессионистов, приобретенная, как подозревала Урсула, не из любви к этому художнику, а лишь по той причине, что она подходила по колориту к убранству спальни. Почему же здесь оказался Август, размышляла она: не потому ли, что Иззи, глядя на него, вспоминала свой главный триумф? Но импрессиониста давно переправили в надежное место, а черно-белый рисунок вроде как забыли, — вероятно, Иззи считала, что это пройденный этап. Так или иначе, рисунок пострадал: стекло треснуло по диагонали. Урсула вспомнила, как в ту ночь, когда разбомбили Холланд-Хаус, они с Ральфом укрылись в винном погребе. Не исключено, что трещина появилась именно тогда.
Иззи благоразумно решила не оставаться в Лисьей Поляне с «безутешной вдовой», как она называла Сильви, поскольку опасалась, что они будут жить «как кошка с собакой». Вместо этого она перебралась в Корнуолл, в какой-то дом на вершине скалы («совсем как Мандерли, потрясающе уединенный и романтичный, но, слава богу, без миссис Дэнверс»{166}), и начала «кропать» комиксы по мотивам «Приключений Августа» для крупной ежедневной газеты. Было бы куда увлекательней, считала Урсула, если бы Иззи позволила Августу взрослеть вместе с Тедди.
Масляно-желтое, не по сезону, солнце всеми силами пыталось пробиться сквозь плотные бархатные шторы. «О солнце, глупый, старый хлопотун, / Зачем ты ежедневно по утрам, / Раздвинув шторы, в окна лезешь к нам?»{167} — вспомнилось ей. Будь у нее возможность перенестись в прошлое и найти там возлюбленного, им стал бы Донн. Не Китс, нет — она ведь знала, что тот умер молодым, это окрашивало бы жизнь в мрачные тона. В том-то и загвоздка путешествий во времени (помимо их невозможности): ты всегда остаешься Кассандрой, сеющей вокруг себя обреченность своими пророчествами. Как ни сурова эта истина, но единственно возможное направление движения — вперед.
Урсула слышала, как за окном щебечет птица, хотя уже был ноябрь. Наверное, война стала проклятьем не только для людей, но и для птиц. Как они выносили бомбежки? Множество птах погибло, думала она, — их бедные сердечки разрывались от грохота, а крошечные легкие — от взрывной волны. Наверное, они падали с неба невесомыми камешками.
— Ты, похоже, задумалась, — сказал Фред Смит. Подложив согнутую руку под голову, он затягивался сигаретой.
— А ты, похоже, чувствуешь себя как дома, — сказала она.
— Это верно, — усмехнулся он, наклонился к ней и, обняв за талию, поцеловал в затылок.
Они оба были черны от грязи, как будто всю ночь рубили уголь. Урсула вспомнила, как ее облепила сажа в тот вечер, когда она ехала с ним на паровозе. В тот вечер, когда в последний раз видела Хью живым.
Горячей воды — да и холодной тоже, равно как и электричества, — на Мелбери-роуд не было: все коммуникации отключили на время отсутствия хозяйки. В потемках они забрались под чехол и уснули мертвецким сном на голом матрасе Иззи. Через несколько часов оба одновременно открыли глаза и потянулись друг к другу. Такая страсть (а если честно — похоть) бывает, скорее всего, у тех, кто пережил бедствие — или ожидает бедствия: свободная от всяких условностей, то необузданная, то странно мягкая и бережная. С привкусом грусти. Она разбередила ей душу, развела в разные стороны ум и тело, как соната Баха, исполненная на том импровизированном концерте. Урсула безуспешно пыталась вспомнить еще одну строчку из Марвелла — из «Разговора между душой и телом»? — что-то про оковы костей, про наручники,{168} как-то так. Наверное, на голом (во всех смыслах) матрасе, где было так много нежной кожи и плоти, этот стих прозвучал бы излишне резко.
— Я вспомнила Донна, — сказала она. — Знаешь, вот это: «О солнце, глупый, старый хлопотун».
Нет, заключила она, Фред явно не знал.
— Ну? — равнодушно сказал он. На самом деле, более чем равнодушно.
Застав ее врасплох, нахлынули непрошеные воспоминания о серых призраках в подвале, о детском тельце, которое она придавила коленом. Потом она вмиг очутилась где-то еще, не в подвале на Аргайл-роуд, не в спальне Иззи, а в каком-то чистилище. И падала, падала…
— Сигаретку? — предложил Фред Смит.
Он прикурил новую сигарету от своей и протянул Урсуле. Она взяла и сказала:
— Я, вообще-то, не курю.
— А я, вообще-то, не снимаю чужих женщин, чтобы трахаться с ними в шикарных хоромах.
— О, все по Лоуренсу.{169} Между прочим, я тебе не чужая, мы, можно сказать, знакомы с детства.
— Но не в таком смысле.
— Смею надеяться, что не в таком. — Она уже начала слегка раздражаться. — Могу предложить тебе на завтрак изысканные вина. Ничего другого, к сожалению, нет.
Он посмотрел на часы:
— Завтрак мы проспали. Сейчас пятнадцать ноль-ноль.
Собака открыла носом дверь, протопала по голым половицам, запрыгнула на кровать и пристально поглядела на Урсулу.
— Бедненькая, — сказала Урсула. — Изголодалась.
— Фред Смит? И каков он? Рассказывай!
— Он меня разочаровал.
— То есть? В постели?
— Господи, не о том речь. Я никогда… чтобы вот так, понимаешь. Наверное, я ожидала чего-то более романтичного. Нет, это неправильное слово, пошлое. Может, «задушевного».
— Сверхъестественного? — подсказала Милли.
— Да, пожалуй. Я искала сверхъестественного.
— По-моему, сверхъестественное само тебя ищет и находит. Бедняга Фред не может тебе соответствовать.
— Я создала себе его образ, — сказала Урсула, — но образ — это одно, а он сам — совсем другое. Возможно, я хотела влюбиться.
— А вместо этого получила отличный секс. Ах, какое несчастье!
— Ты права, сверхъестественного ожидать нечестно. Боже, как я перед ним заносилась, кошмар. Цитировала Донна. Как по-твоему, это во мне говорит снобизм?
— Еще какой. Из всех щелей прет, — весело подтвердила Милли. — Сигареты, секс, бомбы и еще бог весть что. Приготовить тебе ванну?
— Ой, пожалуйста, буду счастлива.
— Да, кстати, — сказала Милли, — можешь взять с собой в ванну эту грязную псину. От нее воняет так, что не продохнуть. А так — супер-дупер. — Она попыталась (безуспешно) изобразить американский акцент.
Урсула вздохнула и потянулась:
— Ты знаешь, я серьезно, совершенно серьезно устала ходить под бомбами.
— Войне пока что конца не видно, — сказала Милли.
Май 1941 года.
Милли оказалась права. Война никак не кончалась. Наступила невыносимо холодная зима, а в конце года был этот страшный авианалет на Сити. Ральф помогал тушить огонь в соборе Святого Павла. Какие великолепные церкви построил Кристофер Рен, думала Урсула. Они были возведены после Великого пожара, а теперь лежат в руинах.
Когда выдавались просветы, они делали то же самое, что и остальные люди их круга. Смотрели фильмы, ходили куда-нибудь потанцевать, посещали «Обеденные концерты» в Национальной галерее. Ели, пили, любили. А не «трахались». Ральф не опускался до такого низкого слога. «Прямо по Лоуренсу», — сухо сказала она Фреду Смиту (тот, похоже, ни сном ни духом не ведал, к чему это относилось), потому что ее страшно резануло это вульгарное словцо. На объектах, конечно же, оно звучало в самых разных формах и даже входило в повседневный лексикон спасателей, но никоим образом не касалось ее самой. Она попробовала произнести его перед зеркалом в ванной, но почувствовала в этом что-то позорное.
— Где же ты его откопала? — спросил он. Урсула впервые видела, чтобы Крайтон настолько оторопел. Он взвесил на ладони золотой портсигар. — Я думал, что лишился его навсегда.
— Ты действительно хочешь узнать?
— Конечно хочу, — ответил Крайтон. — К чему такая таинственность?
— Тебе что-нибудь говорит имя Рене Миллер?
Он нахмурился, подумал и покачал головой:
— Нет, ровным счетом ничего. А откуда я могу ее знать?
— Вероятно, ты заплатил ей за секс. Или угостил хорошим ужином. Или просто мило провел с ней время.
— Ах вот какая Рене Миллер! — засмеялся он, а после краткой паузы сказал: — Нет, это имя в самом деле ничего мне не говорит. А чтобы платить женщине за секс… я, по-моему, никогда в жизни такого не делал.
— Ты же моряк, — поддела она.
— Ну, если когда-то и было, то очень, очень давно. Ладно, спасибо, — сказал он. — Ты ведь знаешь, этот портсигар для меня много значит. Мой отец…
— Подарил его тебе после Ютландии. Знаю.
— Я нагоняю на тебя скуку?
— Нет. Может, пойдем куда-нибудь? В укромное местечко? Потрахаемся?
Он расхохотался:
— Как скажешь.
В последнее время Крайтона меньше заботили, как он выражался, «приличия». Судя по всему, под «приличиями» понимались, в частности, Мойра и дочери, а потому тайный роман вскоре продолжился и даже стал в некоторой степени явным. Крайтон и Ральф были настолько разными, что Урсула не считала себя изменницей. («Ох, себя-то не обманывай!» — сказала ей Милли.) Как бы то ни было, с Ральфом она теперь виделась редко, — похоже, у обоих началось охлаждение.
Тедди прочел надпись на Кенотафе{170}: «Доблестным погибшим».
— Ты согласна? Они — доблестные? — спросил он.
— Ну, в любом случае они — погибшие. А «доблестные» — это, очевидно, прибавлено для нас.
— Погибшим, я считаю, более или менее все равно, — сказал Тедди. — Я не верю, что за роковой чертой что-то есть, а ты?
— До войны, может, и верила, — призналась Урсула, — пока не увидела горы трупов. Они — как мусор, их вывозят на свалку. — (Ей вспомнилось, что говорил Хью: «Хоть в помойку меня выбросьте, я возражать не буду».) Непохоже, чтобы их души куда-то улетали.
— Я, вероятно, погибну за Англию, — сказал Тедди. — Может быть, и ты тоже. Это благое дело?
— Пожалуй, да. Отец, правда, говорил, что для него будет лучше, если мы струсим, но не погибнем. Наверное, это нельзя воспринимать всерьез — увиливать было не в его правилах. Что высечено на военном мемориале у нас в деревне? «За ваше будущее плата — наша жизнь».{171} Ты и твои ребята каждый день рискуете всем — как-то это неправильно.
Урсула предпочла бы умереть за Лисью Поляну, а не Англию. За луг и рощицу, за речку, что бежит через голубой от колокольчиков лес. Но это же Англия, разве нет? Благословенная земля.
— Я патриотка, — сказала она. — Сама себе удивляюсь, хотя почему, собственно? Как там написано на памятнике Эдит Кавелл у церкви Святого Мартина?
— «Быть просто патриотом недостаточно»,{172} — подсказал Тедди.
— Ты тоже так считаешь? — спросила Урсула. — С моей точки зрения, этого более чем достаточно.
Она посмеялась и взяла его под руку, будто они прогуливались по Уайтхоллу. Повсюду были следы разрушений. Урсула показала Тедди, где находится Бомбоубежище Кабинета.{173}
— У меня подруга там работает. Ночует буквально в шкафу. Терпеть не могу бункеры, подвалы и прочие подземелья.
— Я за тебя переживаю, — сказал Тедди.
— А я — за тебя, — отозвалась она. — Но от этих переживаний никому не легче. — Она переняла манеру мисс Вулф.
Тедди («лейтенант авиации Тодд») без единой царапины налетал стажером положенное количество часов на среднем бомбардировщике «уитли» в учебном подразделении, которое базировалось в Линкольншире, а через неделю с небольшим ждал отправки к своему первому месту службы, где готовился пройти еще один курс подготовки, чтобы пересесть на один из новых «галифаксов».
После первого периода службы выживала только половина экипажей, рассказывала Урсуле знакомая девушка из Министерства военно-воздушных сил.
(— Разве шансы выжить не равны при любом вылете? — спросила Урсула. — Разве вероятность не одинакова?
— Для экипажей бомбардировщиков — нет, — ответила девушка из министерства.)
Тедди провожал ее на работу — она предупредила начальство, что задержится после обеденного перерыва. Обстановка стала более спокойной. В их планы входило пообедать в каком-нибудь фешенебельном месте, но почему-то они остановили свой выбор на ресторане британской кухни, где заказали ростбиф, сливовый пирог и заварной крем. Сливы, конечно, были консервированные. Но все равно необыкновенно вкусные, как и все остальное.
— Сколько имен, — проговорил Тедди, разглядывая из окна Кенотаф. — Сколько жизней. А теперь — все по новой. Род человеческий, я считаю, где-то подкачал. Он разрушает все, во что хочется верить, ты согласна?
— Не бери в голову, — отрезала она. — Живи как живется. — (Определенно она мало-помалу превращалась в мисс Вулф.) — В конце-то концов, жизнь у нас одна, так постараемся прожить ее с толком. Правильно все равно не получится, но стремиться к этому необходимо. — (Трансформация завершилась полностью.)
— Что, если у нас была бы возможность проживать эту жизнь снова и снова, — сказал Тедди, — пока не получится правильно? Вот было б здорово, да?
— Думаю, это было бы довольно утомительно. Могу процитировать Ницше, но боюсь получить тумака.
— И правильно делаешь, — добродушно сказал Тедди. — Он же, как я понимаю, нацист?
— Не совсем. Ты по-прежнему пишешь стихи, Тедди?
— В последнее время мне слова не даются. Сколько ни стараюсь, получается как-то высокопарно. Красивые картины войны. А нащупать сердце не могу.
— Темное, бьющееся, окровавленное сердце?
— Это тебе следует писать стихи, — посмеялся он.
Пока у нее гостил Тедди, на дежурство она не выходила. Мисс Вулф временно исключила ее из графика. Налеты теперь стали нерегулярными. В марте-апреле дела были совсем плохи, тем более после небольшой передышки. «Удивительно, — говорила мисс Вулф, — в тяжелые минуты каждый нерв натянут как струна, и от этого легче справляться с трудностями».
В их секторе определенно наступило затишье.
— По-моему, Гитлера сейчас больше интересуют Балканы, — сказала мисс Вулф.
— Он положил глаз на Россию, — довольно авторитетно заявил однажды Крайтон. (Милли уехала на гастроли, так что кенсингтонская квартира была в их распоряжении.)
— Но это же безумие.
— А чего ты хотела — этот тип и в самом деле безумен. — Вздохнув, Крайтон сказал: — Давай больше не будем о войне.
Как престарелые супруги, они играли в криббидж{174} и потягивали виски — из адмиралтейских закромов.
Проводив ее до конторы на Эксибишн-роуд, Тедди удивился:
— Я-то думал, твой оперативный центр занимает грандиозное здание, с колоннами и портиками, а это просто бункер.
— С колоннами и портиками — это к Морису.
У входа к ней подскочила телеграфистка Айви Джонс, заступающая на вахту:
— А вы — темная лошадка, мисс Тодд: скрываете такого потрясающего молодого человека.
«Вот результат излишнего панибратства», — подумала Урсула, а вслух сказала:
— Бегу. Доклад об оперативной обстановке не ждет.
Ее подчиненные, «девушки», мисс Фосетт и прочие, сортировали, подбирали и приносили ей в соответствии с ее инструкциями желто-рыжие папки, а она составляла отчеты, ежедневные, еженедельные, а иногда и почасовые. Сводки потерь, сводки разрушений, доклады об оперативной обстановке — им не было конца и края. Подчиненные все это перепечатывали, раскладывали по новым желто-рыжим папкам и за ее подписью отправляли дальше тем, кому требовалось, — например, Морису.
— Мы всего лишь винтики большой машины, правда? — сказала ей как-то мисс Фосетт, и Урсула ответила:
— Запомните: без винтиков ни одна машина работать не будет.
Тедди пригласил ее куда-нибудь посидеть. Был теплый вечер, на улицах цвели деревья, и на какой-то миг ей показалось, что война закончилась.
Говорить об авиации Тедди отказался, равно как и о войне, и даже о Нэнси. Где она сейчас? Занимается какими-то делами, о которых, видимо, не имеет права распространяться. Впечатление было такое, что сейчас вообще никто ни о чем говорить не хочет.
— Что ж, давай поговорим об отце, — предложил Тедди; так они и поступили, а наговорившись, почувствовали, что наконец-то устроили для Хью такие поминки, каких он заслуживал.
На следующее утро Тедди на несколько дней уезжал поездом в Лисью Поляну, и Урсула, попросив его «взять с собой еще одного кочевника», протянула ему щенка. Она целыми днями пропадала на службе, и Фортуна сидела взаперти, правда иногда Урсула брала ее с собой на пост, и собака уже стала для всех своего рода талисманом. Даже мистер Буллок, не большой любитель животных, приносил ей какие-то объедки и косточки. Порой собака питалась лучше, чем Урсула. Тем не менее в военное время Лондон не лучшее место для щенка, сказала Урсула брату.
— Этот грохот ее пугает, — объяснила она.
— Хорошая собачка, — сказал Тедди, гладя Фортуну по голове. — Очень искреннее животное.
Урсула поехала их провожать. На вокзале Мэрилебон Тедди взял щенка под мышку, трогательно и вместе с тем иронично отдал Урсуле честь и вошел в вагон. Ей было жаль расставаться с собакой — почти как с Тедди.
Они рано радовались. В мае был сильнейший воздушный налет. Квартиру в Филлимор-Гарденз разбомбило. По счастью, ни Урсулы, ни Милли дома не оказалось; крыша и верхний этаж были снесены. Урсула вернулась туда и некоторое время жила под открытым небом. Дни стояли ясные, и она вполне освоилась. Подача воды не прекращалась, а вот электричества не было; на работе кто-то дал ей старую палатку, так что спала она под брезентом. В последний раз Урсула вела походный образ жизни в Баварии, когда ездила в горы с группой Союза немецких девушек и ночевала в одной палатке с Кларой, старшей из трех сестер Бреннер. Они сдружились, но с началом войны письма от Клары приходить перестали.
Крайтон оживился, когда узнал, что она спит на свежем воздухе, «как на палубе под звездами в Индийском океане». Ей стало завидно: она ведь даже в Париже не бывала. Граница известного ей мира проходила по линии Мюнхен — Болонья — Нанси. Вместе со своей подругой Хилари, той, что работала в Бомбоубежище Кабинета и спала в шкафу, они планировали велосипедную поездку по Франции, но этому помешала война. Все застряли на маленьком монархическом острове. Лучше было об этом не думать, чтобы не впадать в клаустрофобию.
По возвращении с гастролей Милли заявила, что Урсула окончательно спятила, и настояла на поисках нового жилья, так что вскоре они переехали в Лексэм-Гарденз, где нашли убогую конуру, которую — Урсула знала — полюбить было просто невозможно. («Если захочешь, можем поселиться вместе, — сказал ей Крайтон. — Как насчет найтсбриджского гнездышка?» Она уклонилась от ответа.)
Это, конечно, было не самое страшное. Во время того же самого налета в их опорный пункт попала бомба. Погибли герр Циммерман и мистер Симмс.
На похоронах герра Циммермана струнный квартет, составленный из беженцев, играл Бетховена. В отличие от мисс Вулф, Урсула не считала, что музыка великого композитора способна исцелять раны.
— До войны я слушала их в Уигмор-холле, — шепнула ей мисс Вулф. — Они великолепны.
После похорон Урсула отправилась в пожарное депо, разыскала там Фреда Смита, и они сняли номер в обшарпанной маленькой гостинице близ вокзала Паддингтон. Через некоторое время после секса, столь же ненасытного, как и в прошлый раз, их убаюкал стук вагонных колес, и Урсула, засыпая, подумала: должно быть, он скучает по этому звуку.
Проснувшись, он сказал:
— Ты меня извини. В прошлый раз, когда мы были вместе, я вел себя как последний козел.
Он спустился куда-то вниз и принес две кружки чая — не иначе как охмурил какую-нибудь горничную, подумала Урсула: трудно было представить, что в таком клоповнике есть кухня, а тем более обслуживание в номерах. Фред и в самом деле обладал природным обаянием, как и Тедди; оно проистекало из прямоты характеров. У Джимми тоже было обаяние, но другое — лукавое, что ли.
Сидя в кровати, они пили чай и курили. Ей на ум пришло стихотворение Донна «Погребение», одно из ее любимых («Не троньте эту прядь, кольцом обвившую мое запястье»),{175} но цитировать Урсула остереглась, помня, какая неловкость вышла в прошлый раз. Вот был бы курьез, если бы в эту гостиницу попала бомба и никто бы не узнал, кто они такие и как оказались в этом месте, в одной постели, ставшей им могилой. После случая на Аргайл-роуд ее не покидало болезненно-мрачное настроение. Подобные эпизоды раньше не вызывали у нее такой реакции. А какую надпись, лениво спросила себя Урсула, выбрала бы она для собственного надгробья? «Урсула Бересфорд Тодд, стойкая до конца».
— Знаете, в чем ваша проблема, мисс Тодд? — Фред Смит затушил сигарету.
Взяв Урсулу за руку, он поцеловал ее открытую ладонь, и в голове у нее пронеслось: лови этот драгоценный момент, но вслух она только сказала:
— Нет, не знаю. В чем же моя проблема?
Этого она так и не выяснила, потому что за окном взвыла сирена и Фред заторопился:
— Черт, черт, черт, надо бежать на дежурство.
Впопыхах натянув одежду, он чмокнул Урсулу в щеку и вылетел из номера.
Больше она его не видела.
Кошмарным утром одиннадцатого мая она читала «Военный дневник внутренней безопасности»:
Время составления: 00.45. Тип сообщения: телетайп. Входящее/Исходящее: входящее. Тема: Портовое представительство Юго-Западной Индийской судоходной компании повреждено бризантным зарядом.
И Вестминстерское аббатство, и здания парламента, и штаб Де Голля, и монетный двор, и Дом правосудия. А до этого она своими глазами видела, как на Стрэнде полыхала и дымила гигантским фитилем церковь Святого Климента Датского. И простые люди с драгоценными простыми судьбами, жившие в Бермондси, в Айлингтоне, в Саутуорке. Этот перечень не кончался. Ее чтению помешала мисс Фосетт, которая сказала: «Вам сообщение, мисс Тодд», — и передала ей листок бумаги.
Ее подруга, у которой знакомая работала в противопожарной службе, прислала ей копию рапорта пожарной команды, с короткой припиской от руки: «Кажется он был твоим другом? Прости…»
Фредерик Смит, пожарный, убит при обрушении стены на пожаре в Эрлс-корт.
Дурень набитый, застучало у нее в голове. Дурень, дурень набитый.
Ноябрь 1943 года.
Эту весть принес ей Морис. Одновременно с ним прибыла тележка с утренним чаем.
— Можно тебя на пару слов? — спросил он.
— Чаю хочешь? — Она поднялась из-за стола. — Мы готовы с тобой поделиться, хотя нам и не полагается «оранж-пеко», «дарджилинг» и все прочее, что полагается вам. Да и печенье наше, боюсь, к вашему близко не стояло.
Буфетчица топталась поодаль, равнодушная к подтруниванию над незваным гостем из высоких сфер.
— Нет, чаю не надо, спасибо, — на удивление вежливо и мягко ответил он.
Она вдруг осознала, что Морис почти всегда кипит от плохо скрываемого бешенства (как странно всю жизнь пребывать в таком состоянии); в некотором смысле он напоминал ей Гитлера (до нее доходили слухи, будто Морис устраивает выволочки секретаршам. «Грешно смеяться, — протестовала Памела, — но удержаться не могу»).
Морис никогда не пачкал руки. Ему не доводилось бежать к разбомбленному дому, разрывать мертвых пополам, как хлопушку, наступать коленом на слежавшийся сверток из вязаного полотна и плоти, который раньше был ребенком.
Что ему здесь понадобилось, неужели опять явился читать ей нотации на предмет личной жизни? Ей и в голову не могло прийти, что он скажет:
— Вынужден тебе сообщить, — (он словно вещал с высокой трибуны), — что Тед, к сожалению, свое отлетал.
— Что? — До нее не сразу дошло. Как это «свое отлетал»? — Я тебя не понимаю, Морис.
— Тед, — повторил он. — Самолет Теда сбили.
Тедди был в безопасности. По завершении первого периода службы его отправили в оперативный тренировочный центр инструктором. Никакой не Тед — Тедди, командир эскадрильи, награжденный орденом «За боевые заслуги» (Урсула, Нэнси и Сильви присутствовали в Букингемском дворце и лопались от гордости). А потом он попросился обратно в летную часть. («Я чувствовал, что так надо».) Ее подруга из Министерства ВВС Анна говорила, что после второго периода службы в бомбардировочной авиации выживает один из сорока.
— Урсула? — окликнул Морис. — Ты понимаешь, что я говорю? Мы его потеряли.
— Потеряли — найдем.
— Нет. Он официально объявлен пропавшим без вести.
— Значит, он не погиб, — сказала Урсула. — Где это было?
— Над Берлином, пару дней назад.
— Он выбросился с парашютом и попал в плен, — сказала Урсула как о чем-то определенном.
— Боюсь, что нет, — сказал Морис. — Он сгорел. Не спасся никто.
— Ты-то откуда знаешь?
— Есть свидетели, из летчиков. Его видели.
— Кто? Кто конкретно мог его видеть?
— Понятия не имею. — Он начал терять терпение.
— Нет, — сказала она. И повторила: — Нет.
У нее заколотилось сердце, во рту пересохло. Перед глазами поплыл туман, испещренный точками, — пуантилистский пейзаж. Она была близка к обмороку.
— Ты в порядке? — услышала она голос Мориса.
«В порядке? — мысленно переспросила Урсула. — Как я могу быть в порядке?»
Голос Мориса доносился откуда-то издалека. Она услышала, как он зовет кого-то из девушек. Ей подвинули стул, принесли стакан воды. Девушка посоветовала:
— Мисс Тодд, опустите голову между коленями.
Это была мисс Фосетт, всегда доброжелательная.
— Спасибо, мисс Фосетт, — прошептала она.
— Мама тоже очень тяжело это восприняла. — Морис как будто удивился. Он никогда не любил Тедди так, как любила его вся семья. — Ну ладно, — он погладил ее по плечу; она постаралась не содрогнуться, — мне пора на службу, встретимся в Лисьей Поляне, — как бы между прочим сказал он, словно неприятная часть разговора завершилась и теперь можно просто поболтать.
— Зачем?
— Что зачем?
Она села прямо. Вода в стакане слегка дрожала.
— Зачем нам встречаться в Лисьей Поляне?
Она чувствовала, что заботливая мисс Фосетт все еще стоит рядом.
— Ну как же, — сказал Морис, — семьи в таких случаях всегда собираются вместе. Похорон ведь не будет.
— Не будет?
— Конечно. Тела ведь нет, — сказал он.
Неужели он пожал плечами? Да? Ее затрясло, она испугалась, что вот-вот упадет со стула. Хоть бы кто-нибудь ее поддержал. Только не Морис. Мисс Фосетт взяла у нее из рук стакан. Морис сказал:
— Я, конечно, тебя подвезу. Мама, судя по голосу, не в себе, — добавил он.
Значит, он сообщил ей по телефону? Какая черствость, окаменев, подумала Урсула. А впрочем, решила она, так ли уж важно, каким способом к тебе пришла эта весть. И все же тот факт, что принес ее не кто иной, как элегантно одетый Морис, который сейчас, прислонившись к ее столу, разглядывал ногти и ждал, когда она скажет, что чувствует себя нормально и он может идти…
— Я чувствую себя нормально. Можешь идти.
Мисс Фосетт напоила ее горячим сладким чаем и сказала:
— Мои искренние соболезнования, мисс Тодд. Проводить вас домой?
— Вы очень добры, — ответила Урсула, — но я сама доберусь. Вас не затруднит принести мне пальто?
Он мял в руке форменную фуражку. Они его нервировали уже одним своим присутствием. Рой Холт большими глотками, будто умирая от жажды, пил пиво из высокой пупырчатой кружки. Сам «из летчиков», он был другом Тедди и свидетелем его смерти. В последний раз Урсула приезжала сюда летом сорок второго; тогда они сидели в пивном дворике, закусывая бутербродами с ветчиной и маринованными яйцами.
Рой Холт родился в Шеффилде, где воздух еще считался йоркширским, но был уже не так чист. Мать и сестра Роя погибли во время жесточайших бомбежек в декабре сорокового, и он поклялся, что не успокоится, пока не сбросит бомбу на башку Гитлеру.
— Одобряю, — сказала Иззи.
Ее, как заметила Урсула, отличала совершенно особая манера общения с молодыми людьми — материнская и в то же время кокетливая (в прежние годы — просто кокетливая). Смотреть на это было неловко. Едва услышав скорбную весть, Иззи немедленно примчалась из Корнуолла в Лондон, вытребовала машину и талоны на бензин «у одного знакомого» из правительственных кругов и повезла Урсулу в Лисью Поляну, а оттуда — на военный аэродром. («Поездом тебе ехать нельзя, — сказала она, — ты просто не выдержишь».) «Один знакомый» означало у нее, как правило, «бывший любовник». («Как вы урвали себе такую тачку?» — спросил ее нагловатый владелец бензоколонки, когда они заправлялись у него по пути на север. «Переспала с членом правительства», — ангельским голоском ответила Иззи.)
После похорон Хью они долго не виделись — с того самого дня, когда Иззи сделала душераздирающее признание насчет своего ребенка; Урсула подумала, что по дороге в Йоркшир надо бы вернуться к этой теме (переступив через себя), поскольку Иззи тогда была страшно подавлена и, по всей видимости, ни с кем не могла обсуждать такие подробности. Но когда Урсула спросила: «Ты не против, если мы поговорим о твоем ребенке?» — Иззи ответила:
— А, вот ты о чем, — как будто речь шла о каких-то пустяках. — Забудь все, что я тогда наболтала, — у меня было паршивое настроение. Давай куда-нибудь заедем на чашку чаю; я бы и горячую лепешку смякала, а ты?
Да, семья собралась в Лисьей Поляне; да, «тела» не было. К этому времени статус Тедди и его экипажа изменился от «пропавших без вести» до «предположительно погибших». Надеяться больше не на что, сказал Морис, и не надо себя обманывать. «Надежда всегда остается», — возразила Сильви.
— Нет, — сказала Урсула. — Бывает, что надежды не остается.
Ей вспомнился тот младенец, Эмиль. А как выглядел Тедди? Почерневший, обугленный, скукоженный, как обгоревшая древесина? А может, от него вообще ничего не осталось, «тела нет». Стоп, стоп, стоп, приказала она себе. Постаралась дышать ровнее. Думать о нем как о маленьком мальчике, который играет с самолетиками и поездами… нет, так еще тяжелее. Намного тяжелее.
— Чему удивляться, — мрачно выговорила Нэнси.
Все сидели на открытой веранде. Каждый приложился к доброму виски из запасов Хью. Странно было пить его виски, когда его самого не стало. На письменном столе в «роптальне» стоял хрустальный графин, и Урсула поймала себя на том, что ей впервые наливает из него не отцовская, а чья-то другая рука. («Не выпьешь ли капельку доброго виски, медвежонок?»)
— Он совершил столько вылетов, — продолжала Нэнси, — что статистика уже была против него.
— Понимаю.
— Он это предвидел, — сказала Нэнси. — И даже принимал. Так у них заведено, у этих ребят. Я знаю, ты думаешь, что это наигранное, — вполголоса продолжала она. — Но у меня душа расколота надвое. Я его так любила. Я его так люблю. Не понимаю, с какой стати перешла на прошедшее время. Со смертью любимого любовь не умирает. Сейчас я люблю его еще сильнее, потому что мне его невыносимо жаль. Не только потому, что у него никогда не будет жены и детей, не будет счастливой жизни, какой он был достоин, не будет вот этого, — она обвела рукой Лисью Поляну, средний класс, всю Англию, — но еще и потому, что он был очень хорошим человеком. Звонким и правдивым, как колокол. — Она горько посмеялась. — Глупо, я знаю. Но мне ясно, что ты меня понимаешь, как никто другой. Слез у меня нет, как нет и желания плакать. Мои слезы не смогут выразить эту потерю.
Нэнси не хочет говорить, сказал когда-то Тедди, но теперь она хотела только говорить, и ничего больше. Урсула не сказала и двух слов — ее душили рыдания. Слезы текли неудержимым потоком. Глаза припухли и покраснели. Крайтон очень ее поддержал: укачивал, утешал, без конца заваривал чай (как подозревала Урсула — стянутый из Адмиралтейства). Не опускался до банальностей: не говорил, что все пройдет, что время лечит, что Тедди ушел в мир иной, — ничего такого. Мисс Вулф тоже проявила себя наилучшим образом. Она сидела рядом с Крайтоном, не спрашивая, кто он такой, держала Урсулу за руку, гладила по голове, позволяла ей быть безутешным ребенком.
Теперь все кончено, думала Урсула, допивая виски. Теперь не осталось ничего. Безбрежная, безликая пустота простиралась до горизонта ее сознания. «Вперед гляжу — жду смерти появленья, назад — лишь безнадежность видит глаз».
— У меня к тебе одна просьба, можно? — обратилась к ней Нэнси.
— Конечно. Что угодно.
— Выясни, пожалуйста: есть ли хоть малейшая надежда, что он уцелел? Ведь нельзя же, например, исключать, что он попал в плен. Если у тебя есть знакомства в Министерстве военно-воздушных сил…
— Ну, есть одна девушка…
— У Мориса тоже могут быть знакомые — какие-нибудь… высокопоставленные. — Она резко встала и слегка качнулась от выпитого виски. — Мне пора.
— А ведь мы с тобой встречались, — сказал ей Рой Холт.
— Точно, я была здесь в прошлом году, — ответила Урсула. — Останавливалась прямо тут, в «Уайт-Харте» — хозяин сдает приезжим комнаты, да ты, наверное, и сам знаешь. Это ведь «ваш» паб, да? То есть летного состава.
— Помню, мы в тот раз все вместе выпивали в баре, — сказал Рой Холт.
— Да, очень веселый был вечер.
Морис, естественно, пальцем не пошевелил, зато Крайтон попытался навести справки. Ответ был один: Тедди сгорел в самолете заживо, никто из членов экипажа не выбросился с парашютом.
— Ты был последним, кто видел его живым, — напомнила Урсула.
— Я стараюсь об этом не думать, — ответил Рой Холт. — Отличный был парень, Тед, но у нас такое не редкость. Многие не возвращаются. За ужином — вот они, здесь, а на завтрак уже не пришли. Посокрушаешься, а потом начинаешь думать о другом. Тебе известна статистика?
— В общем, да.
Он пожал плечами:
— Может, после войны поговорим. Ну, не знаю я, что вы хотите от меня услышать.
— Мы просто хотим удостовериться, — мягко сказала Иззи, — что он не выпрыгнул с парашютом. Тогда у нас не останется сомнений в его гибели. Вы ведь тоже вели бой, находились в экстремальных условиях, могли всего не разглядеть.
— Он погиб, верьте мне, — сказал Рой Холт. — Со всем экипажем. Машина была охвачена пламенем от носа до хвоста. Многие, наверно, к этому моменту уже были мертвы. Я его видел, наши самолеты летели совсем близко, в строю. Он обернулся и посмотрел на меня.
— Посмотрел на тебя?
Урсула не поверила своим ушам. Чтобы Тедди в последние мгновения своей жизни, чувствуя неизбежное… Что было у него в мыслях: луг, роща и речка, бегущая через голубой от колокольчиков лес? Или языки пламени, готовые поглотить его, нового мученика Англии?
Иззи стиснула ей руку.
— Полегче, — сказала она.
— У меня одно было на уме: как уцелеть. Его машина потеряла управление, еще немного — и врезалась бы в нашу.
Он снова пожал плечами. Сейчас он выглядел мальчишкой и в то же время стариком.
— Живите себе дальше, — грубовато добавил он, но тут же смягчился: — Я вам собаку привел. Подумал, вы ее захотите домой увезти.
У ног Урсулы спала Фортуна. Тедди был несказанно рад, когда впервые увидел ее щенком. Решив не оставлять собаку в Лисьей Поляне, он увез ее с собой на базу. «С такой-то кличкой и с такой репутацией, — писал Тедди, — ей здесь самое место». Он прислал родным фотографию своего экипажа: все безмятежно сидят в старых креслах, а у Тедди на коленях гордо красуется Фортуна.
— Но она — ваш талисман, — запротестовала Урсула. — А вдруг ты накликаешь беду, если ее отдашь?
— С тех пор как Теда не стало, удача нам изменила, — мрачно выговорил Рой Холт. — Это ведь была собака Теда, — прибавил он с большей теплотой, — верная ему, как говорится, до последнего. Воет так, что всю душу вымотала, заберите вы ее от нас. Парни с ума сходят: слоняется по летному полю, Теда поджидает. А каждый думает: теперь мой черед.
— Я этого не выдержу, — сказала она Иззи на обратном пути. Эту же фразу, вспомнилось ей, произнесла мисс Вулф, когда умер Тони.
Сколько же может человек выдержать? Собака с довольным видом сидела у нее на коленях — как видно, почуяла что-то от Теда. По крайней мере, Урсуле хотелось в это верить.
— А какой у тебя выбор? — отозвалась Иззи.
К примеру, покончить с собой. Возможно, Урсула бы так и сделала, но на кого оставить собаку?
— Идиотизм, да? — спросила она Памелу.
— Вовсе нет, — ответила Памела. — Собака — единственное, что осталось от Тедди.
— Мне иногда кажется, что это и есть Тедди.
— А вот это уже идиотизм.
Недели две спустя после того, как в Европе провозгласили День Победы, они сидели на лужайке в Лисьей Поляне («Теперь начинается самое трудное», — сказала Памела). Никаких торжеств не устраивали. Сильви отметила День Победы, приняв смертельную дозу снотворного.
— Если честно, эгоистичный поступок, — сказала Памела. — В конце-то концов, мы ведь тоже ее дети.
Сильви восприняла горькую истину одной ей доступным, неподражаемым способом: легла на детскую кровать Тедди и наглоталась таблеток, запивая их оставшимся от Хью виски. В этой комнате спал когда-то и Джимми, но он, видимо, был не в счет. Теперь ее занимали двое сыновей Памелы; им же досталась старая железная дорога Тедди, перенесенная в мансарду, в бывшую спальню миссис Гловер.
Памела, Гарольд, их мальчишки — все они жили в Лисьей Поляне. К общему удивлению, Бриджет исполнила свою угрозу: вернулась в Ирландию. Сильви, до последнего никем не разгаданная, оставила после себя бомбу замедленного действия. Когда вскрыли ее завещание, оказалось, что в нем значится некий капитал: акции, ценные бумаги и так далее, — не зря же Хью был банкиром; эту часть наследства предстояло разделить между всеми поровну, а Лисья Поляна отошла Памеле.
— Но почему именно мне? — недоумевала Памела. — Я никогда не ходила в любимчиках.
— Никто из нас не ходил в любимчиках, — сказал Урсула, — один Тедди. Останься он в живых, Лисья Поляна, скорее всего, была бы отписана ему.
— Останься он в живых, она бы не покончила с собой.
Морис был в бешенстве. Джимми еще не вернулся с фронта, а вернувшись, проявил полное равнодушие к условиям завещания. Чего нельзя сказать об Урсуле: получив столь ощутимый щелчок (слишком маленькое словечко для такой огромной несправедливости), она все же решила, что Памела будет образцовой наследницей, и в конце концов даже порадовалась, что хозяйничать в Лисьей Поляне будет ее сестра. Вначале Памела хотела продать поместье и разделить вырученную сумму между всеми в равных долях, но разубедил ее, неожиданно для Урсулы, не кто иной, как Гарольд. (Притом что Памела была не из тех, кого легко разубедить.) Он всегда недолюбливал Мориса, как за политические взгляды, так и за личные качества, и Урсула подозревала, что Гарольд использовал эту возможность, дабы наказать Мориса за то, что он, так сказать, Морис. Это была история в духе Форстера, и ее участники могли бы затаить досаду, но Урсула не стала мелочиться.
Сейчас предстояло разделить финансы. Джимми от наследства отказался: он уже купил билет в Штаты, где его ждала работа в рекламном агентстве, которую обеспечил ему кто-то из однополчан («Один знакомый», — сказал он, эхом вторя Иззи). Морис, решив не оспаривать завещание в суде («естественно, я бы выиграл дело»), нанял мебельный фургон и буквально разграбил Лисью Поляну. Содержимое фургона так и не появилось у него в доме, из чего остальные сделали вывод, что оно было распродано — назло всем. Памела оплакивала чудесные ковры и украшения Сильви, георгианский обеденный стол, элегантные стулья в стиле позднего барокко, высокие стоячие часы в деревянном корпусе. «Среди этих вещей мы выросли»; зато Морис, похоже, угомонился, и тотальной войны удалось избежать.
Урсула взяла на память только маленькие дорожные часы Сильви.
— Больше мне ничего не нужно, — сказала она. — Разве что изредка сюда приезжать.
— Тебе здесь всегда рады. Сама знаешь.
Февраль 1947 года.
«Чудо! Как посылка от Красного Креста», — написала она и поставила старую открытку с изображением брайтонского «Королевского павильона» на каминную полку, где рядом с фотографией Тедди тикали дорожные часы Сильви. Открытка могла подождать до завтра. Сколько дней она будет идти до Лисьей Поляны — никому не известно.
Сама она вскоре тоже получила открытку — ко дню рождения. Из-за ненастной погоды традиционное празднование в Лисьей Поляне пришлось отменить; вместо этого Крайтон пригласил ее поужинать в «Дорчестер», а когда в ресторане отключилось электричество, застолье само собой переросло в ужин при свечах.
— Очень романтично, — сказал он. — Как в добрые старые времена.
— Что-то не припоминаю у нас с тобой особой романтики, — заметила она.
Их связь прекратилась с окончанием войны, но тем не менее Крайтон помнил, когда у нее день рождения, и даже не догадывался, как это ее трогало. Он подарил ей коробку шоколадных конфет («Извини, что так скромно»).
— Из адмиралтейских закромов? — уточнила Урсула, и они посмеялись.
Вернувшись домой, она умяла конфеты за один присест.
Пять часов. Урсула отнесла тарелку в раковину, где громоздилась немытая посуда. Серые хлопья переросли в пургу, заслонившую свинцовое небо, и Урсула попыталась задернуть тонкую ситцевую занавеску, чтобы отгородиться от ненастья. Занавеска упрямо цеплялась за проволочный карниз, и Урсула сдалась, чтобы не обрушить хлипкую конструкцию. Из рассохшейся оконной рамы нещадно тянуло сквозняком.
Электричество отключилось; пришлось ощупью найти на каминной полке свечу. То ли еще будет. Поставив свечу и бутылку виски возле кровати, Урсула прямо в пальто забралась под одеяло. Она так устала. Голод и холод ввергали ее в страшную апатию.
Газовый огонек тревожно мигал. Так ли уж это страшно? «Без боли стать в полночный час ничем». История знала куда более жестокие способы. Освенцим. Треблинка. Горящий «Галифакс» Тедди. Единственным средством удержаться от слез было виски. Милая, славная Памми. Огонек, напоследок моргнув, умер. А за ним и фитиль. Урсула не знала, когда дадут газ. Разбудит ли ее запах, достанет ли у нее сил встать, чтобы зажечь конфорку заново. Могла ли она подумать, что встретит смерть, как замерзшая в норе лисица? Памми увидит открытку и поймет, что сестра была ей благодарна. Урсула закрыла глаза. Ей казалось, она не спала целый век. В самом деле, она очень, очень устала.
Подступала темнота.
Проснулась она как от толчка. Неужели уже день? Вроде и свет включен, и темно. Ей приснилось, что она не может выбраться из какого-то подвала. Встав с постели, Урсула поняла, что еще не совсем протрезвела и что разбудило ее радио. Электричество дали в тот момент, когда начался прогноз погоды для моряков.
Она опустила в прорезь счетчика монету, и маленький газовый обогреватель вернулся к жизни. Значит, она все-таки не отравилась газом.
Июнь 1967 года.
Сегодня утром, вещал репортер Би-би-си, Иордания открыла огонь по Тель-Авиву; в настоящее время наносятся бомбовые удары по Иерусалиму. Репортер стоял на улице, предположительно в Иерусалиме (она слушала вполуха): где-то вдали гремела канонада, которая ничем ему не угрожала, но его полувоенная форма и тон репортажа, взволнованный и вместе с тем официальный, намекали на малоправдоподобный героизм.
Бенджамин Коул стал теперь членом кнессета. В конце войны он сражался в составе Еврейской бригады, а затем вступил в банду Штерна в Палестине, чтобы отвоевать себе родину.{176} В юности он был таким положительным мальчиком, что трудно было представить его террористом.
В военное время они как-то раз договорились сходить в бар, но встреча получилась крайне неловкой. Ее детские романтические порывы давно угасли, тогда как его относительное равнодушие к ней как к представительнице слабого пола переросло в чисто физический интерес. Еле дождавшись, пока Урсула допьет свой (водянистый) джин, он предложил «куда-нибудь пойти». Она возмутилась.
— Неужели я похожа на доступную женщину? — спросила она потом у Милли.
— А что такого? — пожала плечами та. — Мы завтра можем погибнуть под обстрелом. Так что лови момент, и все такое прочее.
— Похоже, сейчас многие этим оправдывают свое недостойное поведение, — проворчала Урсула. — Если бы люди верили в муки ада, они бы не столь азартно ловили момент.
У нее на работе был неудачный день. Одна из делопроизводительниц получила известие, что корабль, на котором служил ее возлюбленный, затонул; она закатила истерику, в результате которой среди нагромождения желто-рыжих папок затерялся некий важный документ, что послужило источником дополнительных неприятностей, хотя и совершенно иного свойства; потому-то Урсула и не стала ловить момент с Бенджамином Коулом, несмотря на его настырность.
— Я всегда чувствовал, что между нами что-то есть, а ты? — спросил он.
— Сейчас уже поздно, — сказала она, забирая сумочку и пальто. — Будешь в городе — звони.
Вспомнив доктора Келлета и его беседы о реинкарнации, Урсула задумалась, кем хотела бы стать в следующей жизни. Деревцем, решила она. Сильным прекрасным деревцем, танцующим на ветру.
Внимание Би-би-си переключилось на Даунинг-стрит. Кому-то грозила отставка. На работе Урсула слышала шепотки, но прислушиваться не сочла нужным.
Удерживая на колене поднос, она ела гренки с сыром. Почти всегда ужин проходил именно так. Для себя одной было бы нелепо накрывать на стол, выставлять тарелки с овощами, расстилать льняные салфетки. А дальше что? Уткнуться в книгу и молча поглощать деликатесы? Многим казалось, что ужин с телевизором — это начало заката цивилизации. (Уж не свидетельствовала ли ее неуклонная защита такой привычки, что она и сама так считала?) Эти люди определенно не были одинокими. А закат цивилизации на самом-то деле начался очень давно. Возможно, еще в Сараево. Самое позднее — в Сталинграде. Некоторые, кстати, утверждали, что закат начался с самого начала, с Эдемского сада.
Но что плохого в том, чтобы посмотреть телевизор? Каждый вечер в кино или в театр ходить не будешь (в паб — тем более). А одинокому человеку дома и поговорить не с кем, кроме как с кошкой, но это разговор преимущественно односторонний. С собакой — не так, но после Фортуны собаку она не заводила. Фортуна умерла в сорок девятом; ветеринар сказал — от старости. Урсула привычно считала ее щенком. Похороны устроили в Лисьей Поляне. На могиле Памела посадила куст винно-красной розы. Сад в Лисьей Поляне превратился в натуральное собачье кладбище. Куда ни ступи — всюду могилы под розовыми кустами, хотя только Памела могла вспомнить, где чья.
А если не телевизор, то какая альтернатива? (Она не собиралась уступать в этом споре, хотя вела его сама с собой.) Складывать головоломку? Ну нет. Можно, конечно, почитать книгу, но после тяжелого рабочего дня, заполненного мельтешением служебных записок, отчетов, планов, не всегда хочется вновь напрягать зрение. Радио, пластинки — все это очень хорошо, но в каком-то смысле требует додумывания. (Что-то она разворчалась.) По крайней мере, перед телевизором не нужно думать. И на том спасибо.
Ужинала она позже обычного: задержалась на собственных проводах на пенсию — они сильно смахивали на похороны, с той лишь разницей, что по окончании можно было встать и уйти. Чествование было скромным (просто посидели в ближайшем пабе), но душевным, а ко всему и закончилось не поздно (некоторые, наверное, обиделись, что недобрали). Официально ей еще оставалось работать до пятницы, но она сочла, что людям будет легче выкроить время в будний день.
Заранее, еще на работе, ей вручили подарок: дорожные часы с гравировкой «Урсуле Тодд с благодарностью за многолетнюю безупречную службу». Вот ведь, подумала она, какая унылая эпитафия. Подарок был традиционным, и ей не хватило духу сказать, что дорожные часы у нее уже есть, причем несравненно лучшего качества. К подарку прилагались два (хороших) билета на променад-концерт,{177} где исполнялась Девятая хоральная симфония Бетховена, что было очень трогательно: Урсула заподозрила, что здесь не обошлось без ее секретарши Жаклин Робертс.
— Вы проложили женщинам дорогу на руководящие посты в государственной службе, — негромко сказала Жаклин, передавая ей бокал дюбонне{178} — в последнее время это был ее любимый напиток.
Не такие уж «руководящие», к сожалению, мысленно возразила Урсула. Ответственности никакой. Ответственность по-прежнему остается прерогативой таких, как Морис.
— Что ж, поднимем бокалы. — Она чокнулась с Жаклин, которая заказала себе портвейн с лимонадом.{179}
Вообще Урсула пила немного: изредка — дюбонне, по выходным — бутылочку хорошего бургундского. Не то что Иззи, которая, по-прежнему обитая на Мелбери-роуд, бродила из комнаты в комнату, как мисс Хэвишем,{180} только спившаяся. Урсула ездила к ней каждое воскресенье, по утрам, привозя сумку продуктов, большая часть которых, как она подозревала, выбрасывалась. «Приключения Августа» больше никто не читал. Тедди вздохнул бы с облегчением, а Урсула расстраивалась, как будто очередная его частица была предана забвению.
— Знаешь, тебя должны представить к награде, — сказал ей Морис, — в связи с уходом на пенсию. Могут и орден Британской империи дать.
Сам он при последнем награждении получил титул пэра. («Боже мой, — сказала Памела, — куда катится эта страна?») Все родственники получили от него фотографию в рамке: он склоняется под королевским мечом в бальном зале Букингемского дворца. «Какое чванство!» — посмеялся Гарольд.
На симфонию Бетховена в Ройял-Альберт-Холл идеально было бы пойти с мисс Вулф. В последний раз Урсула видела ее именно там, на концерте в честь семидесятипятилетнего юбилея Генри Вуда{181} в сорок четвертом году. Через несколько месяцев мисс Вулф погибла при ракетном ударе по Олдвичу.{182} Тогда же погибла и Анна, служившая в Министерстве ВВС. Вместе с группой сотрудниц она загорала на крыше министерства и ела принесенные из дому бутерброды. Как давно это было. Это было вчера. Урсула договорилась встретиться с ней в Сент-Джеймсском парке во время обеденного перерыва. Анна, девушка из министерства, хотела ей что-то рассказать, и Урсула рассчитывала услышать сведения о Тедди, — быть может, найдены его останки. Она давно смирилась с тем, что его больше нет: если бы он попал в плен или сумел сбежать в Швецию, они бы узнали.
В последнюю минуту все ее карты спутала судьба в лице мистера Буллока, который накануне возник у нее на пороге (откуда-то узнав адрес) и попросил ее прийти в суд, чтобы дать показания о его безупречном моральном облике. Его привлекли за какие-то махинации на черном рынке, что никого не удивило. Урсула была его второй надеждой, после мисс Вулф, которая теперь возглавляла силы гражданской обороны всего района, численностью в двести пятьдесят тысяч человек, и все они, по ее оценкам, стояли выше мистера Буллока. Его «эскапады» на черном рынке окончательно настроили ее против него. К сорок четвертому году никого из дружинников, с которыми Урсула дежурила на посту, там не осталось.
Урсулу насторожило, что делом мистера Буллока занимается центральный уголовный суд Олд-Бейли: вначале ей показалось, что речь идет о мелком правонарушении — из тех, которые рассматриваются мировыми судьями. Все утро она понапрасну ждала, пока ее вызовут, а перед самым перерывом на обед вдруг услышала глухой взрыв, но не могла предположить, что это ракетный удар по Олдвичу, унесший сотни жизней. Стоит ли говорить, что мистера Буллока оправдали по всем пунктам.
Крайтон пошел вместе с ней на похороны мисс Вулф. Он был не человек, а кремень, но в конце концов остался в Уоргрейве.
— «Тела их покоятся с миром, но имена будут жить вечно», — рокотал проповедник, будто его паства была туга на ухо. — Сирах сорок четыре тринадцать.{183}
Урсула в этом сомневалась. Кто будет помнить Эмиля, Рене? Несчастного парнишку Тони, Фреда Смита. Саму мисс Вулф. Даже Урсула забыла имена почти всех покойных. Взять хотя бы тех летчиков, отдавших свои молодые жизни. Тедди погиб командиром эскадрильи, а ведь ему не было и тридцати. Самому молодому командиру эскадрильи было двадцать два года. Для этих мальчиков время текло быстрее, как и для Китса.
Они спели «Вперед, Христово воинство»;{184} у Крайтона оказался приятный баритон — Урсула никогда прежде не слышала, чтобы он пел. Она была убеждена, что мисс Вулф предпочла бы Бетховена, а не боевой церковный гимн.
Мисс Вулф надеялась, что Бетховен исцелит послевоенный мир, но гаубицы, направленные на Иерусалим, ознаменовали полный крах ее оптимистических прогнозов. Урсула сейчас сравнялась по возрасту с мисс Вулф, какой та была в начале последней войны. Тогда она казалась Урсуле старухой.
— А теперь старухи — это мы с тобой, — сказала она Памеле.
— Говори за себя. Тебе еще шестидесяти нет. Разве это старость?
— По ощущениям — да.
Когда ее дети подросли и вышли из-под бдительной материнской опеки, Памела, по примеру многих женщин, занялась общественной деятельностью (Урсула не осуждала, совсем наоборот). Она стала мировым судьей, затем сама возглавила мировой суд, активно сотрудничала с благотворительными организациями, а в прошлом году на выборах прошла в местный совет как независимый кандидат. А ведь на ней был еще дом (она, правда, наняла «помощницу») с огромным садом. В сорок восьмом году, когда зарождалась Национальная служба здравоохранения, Гарольд взял на себя старую практику доктора Феллоуза. Деревня разрасталась, домов становилось все больше. Луг застроили, рощицу тоже, большую часть угодий Эттрингем-Холла продали какой-то фирме-подрядчику. Сам «Холл» обезлюдел и пришел в запустение. (Поговаривали, что там будет отель.) Развитие системы железных дорог подписало смертный приговор местному полустанку, ликвидированному два месяца назад, невзирая на героическую кампанию по его защите, которую организовала Памела.
— И все равно здесь благодать, — говорила она. — Пять минут ходьбы — и ты за городом. Лес остается нетронутым. Пока еще.
Сара. Вот кого надо позвать на променад-концерт. В сорок девятом году терпение Памелы было вознаграждено: у нее родилась дочь. Грядущей осенью та должна была ехать в Кембридж, чтобы изучать физику и химию. Умница, разносторонняя, вся в маму. Урсула души не чаяла в Саре. Племянница помогла ей заполнить брешь, образовавшуюся в сердце после смерти Тедди. Теперь Урсула все чаще сожалела, что не родила… За истекшие годы у нее было много романов — правда, ничего захватывающего (виновна в «непостоянстве» была, разумеется, она сама), — но она так и не забеременела, не стала женой и матерью, а когда спохватилась, было уже поздно; только тогда она поняла, как много потеряла. Жизнь Памелы будет продолжаться и после смерти: потомки разойдутся во все стороны, как рукава речной дельты, а Урсула, когда пробьет ее час, просто закончится. Как пересохшая речка.
Были еще цветы — и тоже, как подозревала Урсула, благодаря Жаклин. Вечер в пабе, слава богу, прошел без потерь. Изумительные розовые лилии теперь стояли на комоде, наполняя комнату тонким ароматом. Гостиная, выходящая окнами на запад, утопала в лучах предзакатного солнца. На улице было совсем светло, деревья во дворах городских домов выпускали нежные молодые листочки. У нее была очень хорошая квартира неподалеку от Лондонской молельни на Бромптон-роуд; на ее приобретение ушли все деньги, полученные в наследство от Сильви. Небольшая кухня и ванная были оснащены по современным стандартам, но в отделке комнат Урсула избегала современных веяний. После войны она купила простую, невычурную антикварную мебель, которая в то время не пользовалась спросом. Ковровые покрытия во всей квартире были у нее зеленоватого цвета, а шторы — из той же ткани, что и покрывала, с орнаментом — самым нежным — по дизайну Уильяма Морриса. Для стен она выбрала бледно-лимонную водоэмульсионную краску, которая даже в пасмурные дни создавала ощущение легкости и воздушности. Приобрела несколько предметов мейсенского и вустерского фарфора (пару конфетниц и декоративный гарнитур), которые после войны тоже продавались по бросовым ценам, и следила за тем, чтобы в квартире всегда были свежие цветы, — Жаклин об этом знала.
Из общего стиля выбивались только две грубые стаффордширские фигурки вызывающе рыжего цвета: пара лисиц, каждая из которых держала в зубах придушенного кролика. Много лет назад она буквально за гроши купила их на Портобелло-роуд.{185} Они напоминали ей о Лисьей Поляне.
— Люблю к тебе приходить, — сказала ей Сара. — У тебя красивые вещи, всюду чистота, порядок, не то что у нас дома.
— Если живешь одна, нетрудно соблюдать чистоту и порядок, — ответила Урсула, но похвала была ей приятна.
Она подумывала оформить завещание — нужно ведь кому-то оставить эти земные блага. Сара вполне годилась на роль наследницы, но Урсула слишком хорошо помнила, какие склоки разгорелись вокруг Лисьей Поляны после смерти Сильви. Правильно ли столь открыто демонстрировать свои симпатии? Наверное, нет. Урсула склонялась к тому, чтобы разделить имущество поровну между семерыми племянниками и племянницами, пусть даже кое-кого она недолюбливала, а иных в глаза не видела. Джимми, конечно, не женился и детей не завел. Жил он теперь в Калифорнии.
— Джимми у нас гомосексуалист, для тебя ведь это не секрет? — сказала Памела. — У него всегда были такие наклонности.
Она не осуждала — просто констатировала факт, но ее слова отдавали скабрезностью и едва уловимым самодовольством от такой широты взглядов. Урсуле оставалось только гадать, известно ли сестре о «наклонностях» Джеральда.
— Джимми у нас просто Джимми, — сказала она.
На прошлой неделе, вернувшись к себе в отдел после обеденного перерыва, она обнаружила на столе номер «Таймс». Газету сложили так, чтобы сверху оказались траурные объявления. Рядом с некрологом Крайтона была помещена его фотография в военно-морской форме, сделанная еще до их знакомства. Естественно, не обошлось без упоминания Ютландии. Как выяснилось, он «пережил» свою супругу Мойру, успел несколько раз стать дедом и увлекался игрой в гольф. Гольф он всегда терпеть не мог; Урсула не могла понять, когда же в нем произошла такая перемена. И кто подбросил ей на стол газету? Кому понадобилось через столько лет ворошить прошлое? Ответов она не знала и могла предположить, что уже не узнает. Когда их роман был в разгаре, Урсула часто находила у себя на столе его записки — довольно рискованные короткие billets-doux,[62] появлявшиеся ниоткуда. Вероятно, та же невидимая рука через много лет положила сюда и номер «Таймс».
— Умер «человек из Адмиралтейства», — сообщила она Памеле. — Конечно, никто не вечен.
— Банальная истина, — посмеялась Памела.
— Нет, я хочу сказать: все, кого мы знали, со временем умрут, и мы тоже.
— Еще одна банальная истина.
— Amor fati, — сказала Урсула. — Ницше много об этом писал. По молодости лет я думала, что это связано с чем-то аморальным. Помнишь, я ходила к психиатру? К доктору Келлету? В душе он был философом.
— «Любовь к судьбе»?
— Скорее, принятие. Принимай все, что посылает тебе судьба: и хорошее и плохое. По-моему, смерть — это всего лишь одна из тех вещей, которые нужно принимать.
— В буддизме примерно так же. Я тебе говорила, что Крис уезжает в Индию, в какой-то монастырь, или, как он выражается, в «ретрит». После Оксфорда ему трудно приспособиться к реальности. Он — как хиппи.
Урсула подумала, что сестра излишне снисходительна к своему третьему сыну. Ей самой Кристофер внушал чувство гадливости. Она бы и рада была придумать слово помягче, но не сумела. Кристофер смотрел на людей с многозначительной ухмылкой, словно демонстрируя свое умственное и духовное превосходство, хотя за этим скрывалась только его никчемность.
Запах лилий, поначалу нежный, мало-помалу становился тошнотворным. В комнате стояла духота. Урсула поднялась с кресла, чтобы отнести тарелку на кухню, и тут ее правый висок пронзила ослепляющая боль. Пришлось снова сесть и дождаться, чтобы боль отпустила. Вот уже не одну неделю такое случалось с ней постоянно. Острая боль, после которой голова становилась как ватная, а в ушах стоял гул. А иногда просто боль, дергающая, невыносимая. Сперва Урсула решила, что это давление, и прошла массу обследований, но в больнице ей поставили диагноз — невралгия, «предположительно». Прописали обезболивающее, заверили, что после выхода на пенсию станет легче. «У вас появится время отдохнуть, прийти в себя», — сказал ей врач тем особым тоном, который адресуется старикам.
Боль прошла; Урсула осторожно встала.
Куда, спрашивается, ей девать освободившееся время? У нее была мысль переехать в деревню, купить там домик, погрузиться в сельский быт, желательно поближе к Памеле. На ум приходили то Сент-Мэри-Мид, то Фейрэйкерс, придуманный мисс Рид.{186} Не написать ли роман? Хоть будет чем занять время. И кстати, появится возможность опять завести собаку. Памела держала золотистых ретриверов; на взгляд Урсулы совершенно неразличимые, они сменяли друг дружку бесконечной чередой.
Вымыть посуду за собой одной было недолго. Урсула решила пораньше лечь спать, прихватив в постель кружку овалтина{187} и книгу. Сейчас она читала «Комедиантов» Грэма Грина.{188} Быть может, ей и впрямь не хватало отдыха, но в последнее время она боялась засыпать. У нее были такие натуральные сновидения, что она не сразу отличала их от реальности. Она даже уверовала, будто с ней действительно произошло кое-что невероятное, хотя по логике вещей этого никак не могло быть. И еще эти падения. Во сне она вечно падала: то с каких-то лестниц, то со скал — ощущение крайне неприятное. Что, если это первые признаки старческого слабоумия? Начало конца. Конец начала.
За окном спальни поднималась тяжелая луна. Луна, которая «властвует», по Китсу. «Как эта ночь нежна!»{189} Боль снова пронзила голову. Пришлось налить воды из-под крана и принять пару таблеток.
— Но если бы Гитлера убили прежде, чем он стал рейхсканцлером, не было бы и этого арабо-израильского конфликта, правда?
Так называемая Шестидневная война закончилась решительной победой израильтян.{190}
— То есть я прекрасно понимаю, почему евреи добивались создания независимого государства, а потом всеми силами его отстаивали, — продолжала Урсула, — и сама всегда сочувствовала сионистской идее, даже до войны, но вместе с тем я могу понять и арабские страны, которые чувствуют себя ущемленными. Опять же, если бы Гитлер не затеял холокост…
— По причине своей ранней смерти?
— Вот именно, по причине своей ранней смерти. Тогда и создание еврейского государства не получило бы такой сильной поддержки.
— История — это сплошные «если», — заметил Найджел.
Первенец Памелы и любимый племянник Урсулы, он преподавал историю в Брейзноуз-колледже, который в свое время окончил Хью. Сегодня она пригласила его на обед в «Фортнум».{191}
— Приятно поговорить с умным человеком, — сказала она. — Я тут ездила в отпуск на юг Франции со своей подругой Милли Шоукросс — знаешь ее? Нет? Сейчас у нее, конечно, другая фамилия — она меняет мужей как перчатки, и каждый следующий богаче предыдущего.
Милли, военная невеста, не чаяла, как унести ноги из Штатов: ее новые родственники оказались, как она выразилась, «пастухами». Вернувшись «на подмостки», она крутила интрижки одну за другой, но в конце концов нашла клад: отпрыска нефтяной династии, сбежавшего от налогов.
— Она теперь живет в Монако. Карликовое государство, я и не знала, насколько оно крошечное. А она что-то совсем поглупела. Я тебя не утомила еще?
— Нет, что ты. Налить тебе воды?
— Одинокие люди грешат болтливостью. Не знают удержу — по крайней мере, в словах.
Найджел улыбнулся. У него были серьезные очки и подкупающая улыбка Гарольда. Сняв очки, чтобы протереть их салфеткой, он сделался совсем юным.
— Ты выглядишь совсем юным, — сказала Урсула. — На самом деле ты такой и есть. А я — полоумная тетка, да?
— Господи, да нет же. Ты, возможно, самая умная из всех, кого я знаю.
Воодушевленная такой похвалой, Урсула намазала булочку маслом.
— Я где-то слышала, что судить задним умом очень полезно, — без этого бы не было истории.
— Наверное, так и есть.
— Нет, в самом деле, подумай: мир сейчас был бы совсем другим, — не унималась Урсула. — Железного занавеса могло не быть, Россия не заглотила бы Восточную Европу.
— А она заглотила?
— Исключительно от жадности. Если бы не военная экономика, американцы не смогли бы так быстро оправиться после Великой депрессии, а потому не забрали бы такую огромную власть над послевоенным миром…
— Была бы предотвращена гибель миллионов людей.
— Да, это очевидно. И весь облик европейской культуры был бы иным в силу присутствия евреев. А вспомни перемещенных лиц, которых швыряло из одной страны в другую. Британия осталась бы империей, или, во всяком случае, падение империи не было бы столь стремительным — только не подумай, что я ратую за империю. Мы бы не обанкротились, а значит, нам не пришлось бы долго и мучительно вставать на ноги, финансово и психологически. А Общий рынок…
— Нет, он бы нас так или иначе к себе не пустил…
— Подумай, какой сильной была бы Европа! Хотя не исключено, что место Гитлера занял бы Геринг или Гиммлер. И все сложилось бы точно так же.
— Не спорю. Но ведь нацисты были маргинальной партией вплоть до прихода к власти. Психопаты-фанатики, все до единого, только без харизмы Гитлера.
— Да, я знаю, — сказала Урсула. — Он был необыкновенно харизматичной личностью. Люди обычно говорят о харизме как о положительном качестве, но на самом-то деле это лишь эффектная оболочка, магия, как говорилось в старые времена, понимаешь? Одни его глаза чего стоили. У него был неотразимый взгляд. Посмотришь ему в глаза — и чувствуешь, что уже готов поверить…
— Ты была с ним лично знакома? — поразился Найджел.
— Ну, как сказать, — ответила Урсула. — Не совсем. Десерт будешь, дорогой мой?
В адский июльский зной она вышла из «Фортнума» и направилась по Пикадилли в сторону дома. Даже цвета, казалось, плавились от жары. В ее глазах все теперь выглядело ярким — ярким и молодым. Рядом с ней работали девушки, у которых юбки едва прикрывали срам. Молодые взирали на себя с восторгом, как будто это они изобрели будущее. Старшее поколение воевало ради них, а они теперь запросто жонглировали словом «мир», как рекламным слоганом. Они не нюхали пороху («И слава богу, — послышался ей голос Сильви. — Пусть лучше растут такими, как есть»). Им, как сказал Черчилль, были даны права на свободу.{192} А как распоряжаться свободой — это, насколько она понимала, их личное дело. (Вот старая брюзга — никогда не думала до такого дожить.)
Она решила свернуть в тень и перешла через дорогу в Грин-парк. По воскресеньям она всегда ездила в какой-нибудь парк, но, когда стала пенсионеркой, все дни превратились в одно сплошное воскресенье. Шагая без остановки, она миновала Букингемский дворец и вошла в Гайд-парк, купила себе мороженое в киоске у озера Серпентайн и решила взять напрокат шезлонг. На нее накатила страшная усталость: этот обед ее вымотал.
Кажется, она вздремнула — еще бы, столько съесть. По воде скользили лодки и катамараны, люди смеялись и шутили. Вот черт, подумала она: подступает головная боль, а таблеток в сумочке нет. Надо бы выйти на главную аллею и поймать такси — в такое пекло, да еще с головной болью, пешком до дому не дойти. Но боль почему-то не нарастала, а стихала, и это было внове. Урсула опять закрыла глаза от палящего сверкающего солнца. По всему телу разлилась приятная истома.
Засыпать на людях было для нее в диковинку. Казалось бы, от этого должно возникнуть беспокойство, но к ней, наоборот, пришел удивительный покой. Как там сказано у Теннесси Уильямса: «доброта первого встречного»?{193} Роль Бланш Дюбуа в постановке пятьдесят пятого года стала лебединой песней в карьере Милли, закончившейся в Бате.
Парк убаюкивал жужжаньем и гомоном. В жизни главное — не становление, правда ведь? В жизни главное — бытие. Доктор Келлет одобрил бы такую мысль. Все эфемерно, и вместе с тем все вечно, сонно думала она. Где-то залаял щенок. Заплакал ребенок. Ее ребенок — руки ощущали приятную тяжесть. Восхитительное чувство. Ей снился сон. Она оказалась на лугу, где лен и шпорник, лютики, полевые маки, красные смолевки, ромашки и множество — в это неурочное время — подснежников. Причуды мира снов, подумала она и услышала, как дорожные часики Сильви мелодично бьют полночь. Кто-то запел; голос нежный, как тростниковая свирель, выводил: «В саду растет кустарник, на вид совсем простой». Muskatnuss, сообразила она, вот как по-немецки будет мускатный орех. Годами не могла вспомнить — и на тебе пожалуйста.
Теперь она очутилась в саду. Чашечки деликатно позвякивали о блюдца, скрежетала и кашляла газонокосилка, ноздри щекотал перечно-сладкий аромат садовых гвоздик. Какой-то человек взял ее на руки и подбросил в воздух, а по лужайке рассыпались кусочки сахара. Она позволила себе тихо посмеяться, зная, что прилюдно смеются своим мыслям только безумцы.
Невзирая на летний зной, вдруг начался снегопад — чего только не увидишь во сне. Снег запорошил ее лицо: в такую жару он давал приятный холодок. А потом она стала падать в темноту, непроглядную и глубокую…
И вновь к ней прилетел снег, белый, приветливый, а вместе с ним свет, который заточенным клинком пронзил тяжелые шторы, и снова ее подняли чьи-то мягкие руки.
— Я назову ее Урсулой, — сказала Сильви. — Как ты считаешь?
— Мне нравится, — сказал Хью. Над ней всплыло его лицо. Аккуратные усы и бакенбарды, добрые зеленые глаза. — Добро пожаловать, медвежонок, — сказал он.
— Добро пожаловать, медвежонок.
Ее отец. У нее были его глаза.
По сложившейся традиции, Хью долго мерил шагами ковровую дорожку от фирмы «Войси», устилавшую коридор верхнего этажа; само внутреннее святилище оставалось для него недоступным. Он не до конца понимал, что происходит за дверью, и был только благодарен, что его избавили от знакомства с механикой деторождения. Крики Сильви наводили на мысль о пытках, а то и кровавой расправе. Женщины — невероятно храбрые создания, думал Хью. Он курил сигарету за сигаретой, чтобы подавить в себе неуместную брезгливость.
Бесстрастный бас доктора Феллоуза принес ему некоторое успокоение, которое, к несчастью, нарушилось истерическими воплями молодой служанки. Куда же запропастилась миссис Гловер? От кухарки в таких случаях могла быть немалая польза. У его родителей в Хэмпстеде ни одно серьезное дело не обходилось без кухарки.
В какой-то момент до его слуха донеслась нешуточная сумятица, которая могла означать как великую победу, так и сокрушительное поражение в той битве, что велась за порогом спальни. Без приглашения он обычно не входил, но приглашения не последовало.
Наконец доктор Феллоуз распахнул дверь «родильной палаты» и возвестил:
— У вас здоровенькая, крепенькая малышка. — А после некоторого раздумья добавил: — Чуть не умерла.
Хвала Господу, подумал Хью, что удалось добраться до Лисьей Поляны, пока дороги не завалило снегом. Он притащил свою сестрицу с другого берега Ла-Манша — эта кошка буянила всю ночь напролет. У него на руке краснел довольно ощутимый укус; кто же мог привить его сестре такой свирепый нрав? Уж конечно не нянюшка Миллз в детской Хэмпстеда.
У Иззи на пальце все еще красовалось подложное обручальное кольцо — отголосок позорной недели, проведенной ею с любовником в парижской гостинице; Хью сомневался, что французы, известные развратники, обращают внимание на такие детали.
На Европейский континент она сбежала в коротких юбках и маленькой соломенной шляпке (мать дала ему подробное описание, как будто отправляя на поиски преступницы), а вернулась в платье от Уорта{194} (о чем не раз напомнила брату, словно желая его сразить). Мерзавец-соблазнитель, как стало ясно, вдоволь натешился с Иззи задолго до побега в Париж, потому что ее платье, будь оно от Уорта или от кого угодно, уже трещало по всем швам.
Хью не сразу отловил беглянку-сестру в «отеле» на бульваре Сен-Жермен — в гнусном, на взгляд Хью, endroit, где окончил свои дни Оскар Уайльд,{195} и этим было сказано все.
Ему предстояло выдержать совершенно неприличную потасовку не только с Иззи, но и с этим негодяем, из чьих рук он буквально вырвал свою сестру, чтобы затолкать ее, брыкавшуюся и визжавшую, в элегантное двухдверное такси марки «рено», которое поджидало у дверей, — водителю было заплачено вперед. Хью тогда пожалел, что у него нет собственного автомобиля. Да и мог ли он позволить такую покупку на свое жалованье? А как научиться вождению? Насколько это трудно?
На пароме они заказали вполне приличную, нежную баранину по-французски; Иззи потребовала шампанского, и Хью, вконец измочаленный, не стал спорить — нового скандала он бы не вынес. У него было сильное искушение выбросить ее за борт, в темно-серые воды Ла-Манша.
Перед посадкой на паром в Кале он телеграфировал Аделаиде, их матери, чтобы заранее подготовить ее к встрече с дочкой, чье положение уже было видно невооруженным глазом. Посетители ресторана приняли их за супружескую пару и наперебой отпускали милые комплименты в адрес Иззи, стоящей на пороге материнства. Хью пришел в смятение, однако же не стал никого разубеждать, дабы не открывать постыдную тайну чужим людям. В течение всего рейса он разыгрывал нелепый спектакль, вынужденно скрывая существование законной супруги и детей, и делал вид, будто Иззи — его юная избранница. В глазах окружающих именно он стал тем самым негодяем, что соблазнил молоденькую девушку, почти ребенка (похоже, он подзабыл, что сделал предложение своей жене, когда той было всего семнадцать).
Иззи, конечно, была только рада: в отместку она всласть поиздевалась над братом, прилюдно называя его mon cher mari[63] и осыпая раздражающе интимными словечками.
— Какая у вас прелестная жена, — сдавленно хохотнул пассажир-бельгиец, когда Хью после ужина вышел на палубу, чтобы насладиться заслуженной сигаретой. — Сама только-только вышла из пеленок, а уже скоро станет матерью. Лучше не бывает: взять молодую, а потом скроить ее по своей мерке.
— Вы прекрасно говорите по-английски, сэр. — Хью выбросил недокуренную сигарету за борт и ушел с палубы.
Быть может, кто-то другой полез бы в драку. Заставь его драться за честь своей страны, Хью, возможно, не стал бы увиливать, но драться за опороченную честь распутницы-сестры — лучше уж сдохнуть. (Между прочим, было бы очень даже неплохо скроить женщину по мерке, как кроил ему костюмы личный портной с Джермин-стрит.{196})
Над текстом телеграммы он раздумывал довольно долго, но в конце концов написал матери так: «БУДЕМ ХЭМПСТЕДЕ ПОЛДЕНЬ ТЧК ИЗОБЕЛ НА СНОСЯХ». Получилось резковато; надо было не пожалеть денег на какие-нибудь смягчающие слова. Хотя бы «увы». Телеграмма — увы — не возымела желаемого эффекта, скорее наоборот. В Дувре прямо у трапа ему вручили ответ: «КАТЕГОРИЧЕСКИ ЗАПРЕЩАЮ ПРИВОДИТЬ ЕЕ МОЙ ДОМ ТЧК». Заключительное «тчк» лежало незыблемой свинцовой печатью. Хью оказался в тупике: он не понял, куда ему девать Иззи. В конце-то концов, она, невзирая на свой внешний вид, была всего лишь девчонкой шестнадцати лет — не мог же он бросить ее на улице. Торопясь домой, он не нашел ничего лучше, как привезти сестру в Лисью Поляну.
Когда они, занесенные метелью, как два снеговика, в полночь добрались до порога, дверь им открыла взволнованная Бриджет, которая выпалила:
— Фу ты, я думала, доктор приехал, а это вы.
Его третье чадо, видимо, запросилось на свет.
Дочка, любовно думал он, разглядывая крошечное сморщенное личико. Хью с нежностью относился к новорожденным.
— А с этой что прикажешь делать? — негодовала Сильви. — Я не допущу, чтобы она рожала в моем доме.
— В нашем доме.
— Пусть отдаст своего отпрыска на усыновление.
— Ее ребенок нам не чужой, — сказал Хью. — В его жилах течет та же кровь, что и у моих детей.
— У наших детей.
— Будем всем говорить, что этого ребенка мы усыновили, — сказал Хью. — После смерти родственников. Никто ничего не заподозрит, да и с чего бы?
В конце концов младенец все же появился на свет в Лисьей Поляне; это был мальчик, и Сильви, увидев его, уже не требовала с прежней легкостью отдать его чужим людям.
— Совершенно очаровательный малыш, — сказала она. Всех новорожденных Сильви считала очаровательными.
Иззи до конца срока беременности не выпускали за пределы сада. По ее словам, она жила в заточении, «как граф Монтекристо». После рождения ребенка Иззи устранилась и не проявляла к нему никакого интереса, как будто вся эта история — беременность, заточение — была хитроумной ловушкой, куда она угодила не по своей воле, но теперь выполнила все условия и может быть свободна. Две недели Иззи провалялась в кровати под опекой недовольной Бриджет, а потом ее посадили на поезд до Хэмпстеда, откуда мигом переправили в Лозанну, в частную школу-пансион.
Хью оказался прав: внезапное появление нового младенца не вызвало никаких пересудов. Миссис Гловер и Бриджет поклялись молчать; их клятва, втайне от Сильви, была скреплена некоторой суммой наличными. Хью — как-никак, банкир — умел считать деньги. Доктор Феллоуз, надеялся он, и так не станет молоть языком в силу профессиональной этики.
— Роланд, — сказала Сильви. — Мне всегда нравилось это имя. «Песнь о Роланде».{197} Французский рыцарь.
— Погиб, надо думать, в битве? — уточнил Хью.
— Как и большинство рыцарей, правда?
У нее перед глазами вертелся, сверкал и отбрасывал блики серебряный заяц. На буковом дереве танцевала листва, сад пробуждался от спячки, расцветал и плодоносил без малейшего ее участия. Колыбель повесь на ветку, напевала Сильви, ой, уронит ветка детку. Не испугавшись этой угрозы, Урсула продолжала свой еще короткий, но бесстрашный путь бок о бок с Роландом.
Тот никому не причинял хлопот, и Сильви не сразу поняла, что малыш, как сказала она вернувшемуся с работы мужу, «немного того». У Хью выдался тяжелый день, но он знал, что Сильви не станет вникать в финансовые трудности его банка, хотя подчас и мечтал, чтобы у него была жена, неравнодушная к гроссбухам и балансовым ведомостям, к росту цен на чай и колебаниям на рынке шерсти. То есть жена, «скроенная по мерке», а не умница и красавица и отчаянная спорщица, которую он повел под венец.
Он уединился в «роптальне» и сел за стол с большим стаканом виски и небольшой сигарой, желая только одного: чтобы его оставили в покое. Но нет: к нему ворвалась Сильви, которая уселась напротив, словно требующая займа клиентка в банке, и сказала:
— По-моему, ребенок Иззи — дебил.
До сих пор он был Роландом, но, заподозренный в умственной отсталости, тут же вновь стал ребенком Иззи.
Хью отмахнулся от ее мнения, но факт был налицо: Роланд отставал в развитии от других детей. Соображал он медленно, не проявлял обычного детского любопытства к окружающему миру. Можно было усадить его на ковер у камина, дать в руки моющуюся детскую книжку или набор кубиков и через полчаса найти на том же месте, спокойно глазеющего на огонь (недоступный для детей) или на кошку Куини, которая вылизывала себя у него под боком (вполне доступная и очень зловредная). Роланду можно было поручить любое несложное дело, и с утра до вечера он был на побегушках у девочек, у Бриджет и даже у миссис Гловер, не чуравшейся посылать его в кладовку за сахаром или к посудной стойке за деревянной ложкой. Никто не рассчитывал, что его примут в частную школу, где в свое время учился Хью, или в престижный колледж, который окончил Хью, но почему-то сам Хью от этого проникался к нему все большей теплотой.
— Надо бы взять ему собаку, — предложил он. — Собака раскрывает в мальчике лучшие стороны его натуры.
Так в доме появился Боцман, крупный добродушный пес, приученный оберегать и защищать: он сразу осознал важность своей миссии.
По крайней мере, от ребенка нет никакого беспокойства — не то что от его чертовки-мамаши, размышлял Хью, да и от двоих его собственных старших детей, которые беспрестанно ссорились. Урсула, конечно, отличалась от всех — в первую очередь своей пытливостью: девочка будто старалась впитать целый мир своими зелеными глазами — в точности такими, как у него. Она действовала ему на нервы.
* * *Мольберт мистера Уинтона был обращен в сторону моря. Мистер Уинтон был пока доволен своей работой: синева, зелень, белизна — и размытые коричневатые пятна — корнуоллского побережья. По песку бродили редкие отдыхающие, которые останавливались, чтобы понаблюдать за созданием картины. Он надеялся (понапрасну) на похвалу.
Вдоль горизонта скользили яхты с белоснежными парусами, — видимо, где-то проводилась регата, заключил мистер Уинтон. Он нанес мазки китайских белил на свой собственный живописный горизонт и отступил, чтобы полюбоваться результатом. Быть может, кто-то увидел бы здесь белые кляксы, но мистеру Уинтону виделись яхты. По его мнению, для контраста требовались фигурки на берегу. Две девочки, с упоением игравшие на песке, идеально отвечали его целям. Глядя на холст, он пожевал кончик кисти. Только бы не испортить, думал он.
Строить замок из песка придумала Урсула. Она с такой живостью описала будущие рвы, башни и зубчатые парапеты, что Памела уже представила, как средневековые красавицы, кутаясь в мантильи, провожают рыцарей, гарцующих по подъемному мосту (для которого предстояло найти кусок плавника). Трудились они истово, но пока еще не продвинулись дальше земляных работ: перво-наперво следовало вырыть двойной ров, который впоследствии, когда начнется прилив, наполнился бы морской водой и защитил красавиц в мантильях от вражеского штурма (таких, как Морис, кругом бродило немало). Безотказного Роланда отправили набрать красивых камешков и — самое главное — найти подъемный мост.
Они втроем отошли на некоторое расстояние от Сильви и Бриджет, погрузившихся в книги, и от малыша Эдварда — Тедди, который спал на одеяле под зонтиком. Морис возился с сачком в маленьких заводях, оставленных приливом в дальнем конце пляжа. Он завел себе новых друзей: местных мальчишек-грубиянов, с которыми бегал купаться и лазить по скалам. Морису было достаточно, что у него появилась компания. При выборе знакомств он еще не научился различать безупречный выговор и статус.
Морису все было нипочем; за него никто не тревожился, а мать — меньше всех.
Боцмана, к несчастью, оставили у Коулов.
Как повелось испокон веков, песок из рва сваливали кучей в центре — он предназначался для строительства крепостных стен. Девочки, липкие от пота, сделали шаг назад, чтобы обозреть бесформенный курган. Памела уже без восторга возвращалась мыслями к башням и зубчатым парапетам, а красавицы в мантильях и вовсе стали казаться лишними. Урсуле что-то напомнил этот курган, но что же? Нечто знакомое, но расплывчатое и неопределенное. Подобные ощущения возникали у нее нередко, как будто их с усилием вытаскивали из тайника. Она думала, что такое бывает у всех.
Вскоре это ощущение сменилось боязливостью, к которой примешивалась тень восторга, какая накрывает тебя в грозу или при виде морского тумана, ползущего к берегу. Опасность могла исходить откуда угодно: от облаков, от волн, от крошечных яхт на горизонте, от человека-за мольбертом. Она трусцой побежала к Сильви, чтобы та выслушала и разогнала ее страхи.
Урсула, по мнению Сильви, росла своеобразной девочкой, мучимой тревожными фантазиями. Она постоянно задавала странные вопросы: А что мы будем делать, если начнется пожар? А если наш поезд потерпит крушение? А вдруг река выйдет из берегов? Сильви уже поняла, что лучше не отмахиваться, а переводить ответы в практическую плоскость (Ничего страшного, милая: соберем вещички, выберемся на крышу и переждем).
Между тем Памела стоически продолжала копать. Мистер Уинтон с головой ушел в искусство, прописывая детскую панамку. По счастливому совпадению эти девочки выбрали для своей возни место в самом центре его композиции. Он уже придумал название. «Раскопки». Или так: «Раскопки на берегу».
Сильви, задремавшая над «Тайным агентом», была недовольна, когда ее разбудили.
— Ну, что еще? — спросила она.
Окинув взглядом берег, она увидела, что Памела копается в песке. Отдаленные вопли и гиканье указывали на присутствие Мориса.
— А Роланд где? — спросила Сильви.
Урсула огляделась в поисках их преданного раба, но того нигде не было.
— Пошел искать подъемный мост.
Сильви уже вскочила, тревожно озираясь:
— Что-о-о?
— Подъемный мост, — повторила Урсула.
Оставалось только предположить, что он увидел в море кусок дерева и ринулся за ним в воду. Чувство самосохранения было ему неведомо; плавать он, конечно же, не умел. Будь с ними на пляже Боцман, он бы, не считаясь с опасностью, по-собачьи разрезал волны и вытащил Роланда на сушу. В отсутствие Боцмана «Арчибальд Уинтон, акварелист-самоучка из Бирмингема», как сообщила местная газета, попытался спасти ребенка («Роланда Тодда, четырех лет, приехавшего с родными на отдых»). Отшвырнув кисть, он бросился в море и вытащил мальчика из воды, «но, увы, слишком поздно». Заметка была аккуратно вырезана и сохранена для показа в Бирмингеме. Газетная колонка высотой в ладонь представляла мистера Уинтона и героем, и художником. Он уже воображал, как будет скромно отвечать: «Что вы, это пустое» — и впрямь, он же никого не спас.
Урсула смотрела, как мистер Уинтон выходит из воды, неся на руках безжизненное тельце Роланда. Памела с Урсулой думали, что сейчас время отлива, а в действительности начался прилив, который наполнил ров и уже лизал кучу песка, доживавшую последние минуты. Мимо прокатился ничейный обруч, гонимый ветром. Урсула вглядывалась в море, а у нее за спиной разношерстная компания незнакомцев пыталась оживить Роланда. К ней подошла Памела, и сестры взялись за руки. Их ступни оказались в воде. Если бы только они не занялись этим замком, подумала Урсула. А ведь казалось, что так здорово придумано.
* * *— Очень жаль вашего мальчика, миссис Тодд, — пробормотал Джордж Гловер, прикасаясь к несуществующей шляпе у себя на голове.
Сильви снарядила экспедицию, чтобы понаблюдать за жатвой. Им всем требовалось стряхнуть оцепенение скорби, сказала она. После того как утонул Роланд, лето, конечно, пошло насмарку: отсутствие Роланда ощущалось гораздо сильнее, чем его присутствие.
— Вашего мальчика? — прошипела Иззи, когда Джордж Гловер вернулся к своим трудам.
Она приехала на похороны в изысканном траурном костюме и рыдала у маленького гроба: «Мой мальчик, мой мальчик».
— Это был мой мальчик, — яростно вскинулась Сильви, — и не смей говорить, что он был твоим.
Впрочем, она со стыдом осознавала, что горевала о Роланде меньше, чем — не приведи господь — о родном ребенке. Но это же естественно, правда? Когда его не стало, все наперебой начали его присваивать. (Даже миссис Гловер и Бриджет — если бы кто-нибудь их услышал — тоже не считали его чужим.)
На Хью тяжело подействовала гибель «мальчонки», но он понимал, что ради своей семьи должен держаться как ни в чем не бывало.
К досаде Сильви, невестка у них задержалась. В свои двадцать лет она «засиделась» под материнским кровом и ждала появления хоть какого-нибудь мужа, который вырвал бы ее «из когтей» Аделаиды. В Хэмпстеде строжайше запрещалось упоминать Роланда, и теперь Аделаида объявила его смерть «благом». Хью жалел сестру, а Сильви разъезжала по окрестностям в поисках подходящего землевладельца, желательно терпеливого, как баран, — только такой смог бы мириться с Иззи.
В удушающую жару они брели полями, перелезая через каменные ограждения и переходя вброд речушки. Сильви сделала перевязь из шали и несла с собой младенца. Ноша оказалась довольно тяжелой, но не тяжелее корзины для пикника, которую тащила Бриджет. Боцман послушно трусил рядом: он был не из тех собак, что убегают вперед; его делом было прикрывать тылы. Растерявшись от исчезновения Роланда, он теперь стремился не допустить новых потерь. Иззи плелась сзади — у нее уже пропал всякий интерес к пасторальным сценам. Боцман по мере сил ее подгонял.
Их путь был унылым, да и пикник оказался не лучше, потому что Бриджет забыла сэндвичи.
— Как тебя угораздило? — сердилась Сильви; в результате они съели пирог со свининой, который миссис Гловер просила передать Джорджу. («Ради бога, ей ни слова», — сказала Сильви.)
Памела оцарапалась о ежевичный куст, Урсула обожглась крапивой. Даже всегда жизнерадостный Тедди, перегревшись на солнце, раскапризничался.
Джордж принес им посмотреть двух совсем маленьких крольчат и спросил:
— Не хотите взять их себе?
А Сильви как отрубила:
— Нет, спасибо, Джордж, они либо подохнут, либо расплодятся — и то и другое нежелательно.
Памела горько заплакала и успокоилась лишь после того, как ей пообещали котенка. (К удивлению самой Памелы, обещание это было выполнено: котенка вскоре принесли с фермы при соседнем имении — Эттрингем-Холле. Неделю спустя он в судорогах умер. Похороны организовали по всей форме. «На мне лежит проклятие», — объявила Памела, обычно совсем не склонная к аффектации.)
— А он дивно хорош, этот пахарь, ты согласна? — заметила Иззи.
Сильви отрезала:
— Даже не думай. Ни под каким видом. Не смей.
А Иззи сказала:
— Я вообще не понимаю, о чем ты.
День клонился к закату, но в воздухе не стало прохладнее; им не оставалось ничего другого, как тащиться назад по тому же зною. Памела, и без того расстроенная из-за крольчат, наступила на колючку, а Урсулу хлестнуло по лицу веткой. Тедди плакал, Иззи чертыхалась, Сильви кипела, а Бриджет сказала, что утопилась бы в ближайшей речке, да только это смертный грех.
— Вас не узнать, — сказал Хью, когда они ввалились в дом. — Обласканы солнцем.
— Ах, оставь, — бросила Сильви, проталкиваясь мимо него. — Я лягу наверху.
— Сдается мне, сегодня быть грозе, — сказал Хью.
Так и вышло. Урсула, у которой всегда был чуткий сон, открыла глаза. Выскользнув из постели, она пошлепала босиком к мансардному окну и залезла на стул, чтобы выглянуть на улицу.
Вдали канонадой прокатился гром. Небо, лиловое, набухшее в ожидании, вдруг пропорола вилка молнии. Вспышка, будто фотографическая, на миг осветила лисицу, крадущуюся по лужайке за какой-то мелкой добычей.
Урсула забыла начать счет, и раскат грома, ударивший почти над самой головой, застал ее врасплох.
Так бывает на войне, подумала она.
* * *Урсула сразу перешла к делу. Бриджет, которая за кухонным столом резала лук, и без того была в слезах. Присев рядом, Урсула сказала:
— Я в деревню ходила.
— Ага. — Бриджет осталась равнодушной.
— Конфеты покупала, — продолжила Урсула. — В конфетной лавке.
— Да ну? — сказала Бриджет. — Конфеты в конфетной лавке? Это надо же.
В лавке продавалась масса других товаров, но детей из Лисьей Поляны они не интересовали.
— Кларенса видела.
— Кларенса? — Бриджет перестала резать лук, заслышав имя своего возлюбленного.
— Он тоже конфеты покупал, — сообщила Урсула и для пущей убедительности добавила: — Мятные леденцы.
А потом:
— Ты знаешь Молли Лестер?
— Знаю, — настороженно ответила Бриджет, — в лавке работает.
— Так вот, Кларенс ее поцеловал.
Сжав в руке нож, Бриджет приподнялась со стула:
— Поцеловал? С чего это Кларенсу целовать Молли Лестер?
— Вот и Молли Лестер то же самое сказала! «С чего это, — говорит, — ты меня целуешь, Кларенс Додд, когда все знают, что ты помолвлен с этой девушкой, что служит в Лисьей Поляне?»
Бриджет была привычна к мелодрамам и бульварным романам. Она знала, что теперь должна последовать кульминация. Урсула не стала ее томить:
— А Кларенс и говорит: «Бриджет, что ли? Да она мне никто, ничто и звать никак. Такая страшная. Я ее просто за нос вожу». — Урсула, смышленая не по годам, запоем читала романы Бриджет и усвоила развитие любовных сюжетов.
Под нечеловеческий вопль Бриджет нож со стуком упал на пол. Непонятная ирландская ругань посыпалась градом.
— Вот гад, — выговорила наконец Бриджет.
— Подлый негодяй, — согласилась Урсула.
Перстенек, знак помолвки («безделушка»), вернулся к Сильви. Заверения Кларенса в полной своей невиновности не возымели действия.
— Съезди-ка ты в Лондон вместе с миссис Гловер, — обратилась Сильви к Бриджет. — Там перемирие празднуют, знаешь, наверное. По-моему, на сегодня даже назначены дополнительные поезда.
Миссис Гловер сказала, что на пушечный выстрел не приблизится к столице, — там свирепствовала эпидемия гриппа, а Бриджет сказала: вот бы Кларенс туда поехал, лучше бы с Молли Лестер, и чтоб они там оба заразились испанкой и померли.
Молли Лестер, которая за всю жизнь и двух слов не сказала Кларенсу, кроме как «Доброе утро, сэр, что для вас?», отправилась на небольшое празднество, устроенное в деревне, а Кларенс действительно поехал с дружками в Лондон и действительно умер.
— По крайней мере, никого не пришлось сталкивать с лестницы, — сказала Урсула.
— О чем ты? — не поняла Сильви.
— Не знаю, — ответила Урсула. Это была чистая правда.
Она сама за себя тревожилась. Ей то и дело снилось, что она летает и падает. Иногда, залезая на стул, чтобы высунуться из окна спальни, Урсула испытывала сильное желание вылезти на крышу и броситься вниз. При этом она знала, что не шмякнется на землю, как переспелое яблоко, а будет кем-то подхвачена. («Кем, интересно?» — размышляла она.) Испытывать судьбу Урсула остерегалась, не то что бедная дама в кринолинах, принадлежавшая Памеле: ту от скуки зимним вечером вышвырнул из окна злодей Морис.
Заслышав в коридоре грохот его шагов, сопровождаемый индейским боевым кличем, Урсула поспешила спрятать свою любимую куклу для рукоделия, королеву Соланж, под подушку, чем ее и спасла, тогда как несчастная дама в кринолинах не по своей воле вылетела из окна и разбилась на шиферной крыше.
— Я только хотел посмотреть, что получится, — ныл Морис, когда Сильви призвала его к ответу.
— Ну что ж, теперь ты знаешь, — сказала она.
Истерика Памелы ее изрядно утомила.
— Сейчас идет война, — сказала она дочери. — На фронте бывают трагедии пострашнее, чем разбитая фигурка. — (Памела, конечно, так не считала.)
Пожертвуй тогда Урсула Морису королеву Соланж, сделанную из прочной древесины, дама в кринолинах была бы жива.
В ту ночь Боцман, который вскоре издох от чумки, открыл носом дверь и в знак сочувствия положил тяжелую лапу на одеяло Памелы, а потом улегся спать на коврике между их кроватями.
На другой день Сильви упрекнула себя за бессердечие к детям и приобрела на той же ферме другого котенка. Котята на ферме не переводились. В округе имела хождение кошачья валюта — родители расплачивались ею с детьми как за достижения, так и за огорчения: за сданный экзамен, за потерянную куклу.
Как ни старался Боцман оберегать котенка, ровно через неделю на него наступил Морис, когда самозабвенно играл в войну с братьями Коул. Сильви спешно подобрала маленькое тельце и отнесла Бриджет, чтобы предсмертная агония завершилась без свидетелей.
— Я не нарочно! — вопил Морис. — Откуда я знал, что эта козявка под ногами вертится!
Сильви дала ему пощечину, и он разревелся.
Больно было видеть, как он мучится, ведь это и вправду произошло случайно, и Урсула попыталась утешить Мориса, чем разозлила его еще сильнее, а Памела, конечно, позабыла все приличия и вцепилась ему в волосы. Тем временем братья Коул дали деру и теперь отсиживались у себя дома, где не было места бурным эмоциям.
Изменить прошлое было иногда труднее, чем изменить будущее.
* * *— Головные боли, — сказала Сильви.
— Но я психиатр, — отвечал ей доктор Келлет, — а здесь требуется невролог.
— И странные сновидения, и ночные кошмары, — искушала его Сильви.
Этот кабинет как-то успокаивает, подумала Урсула. Стены, облицованные дубовыми панелями, гул камина, пушистый красно-синий ковер на полу, пара кожаных кресел и какой-то необыкновенный сосуд для чая — все это было знакомо.
— Сновидения? — Доктор Келлет надлежащим образом поддался искушению.
— Именно так, — подтвердила Сильви. — Она еще и лунатик.
— Разве? — испугалась Урсула.
— И постоянно проявляет своего рода déjà vu. — Последние слова Сильви произнесла с некоторой неприязнью.
— В самом деле?
Доктор Келлет потянулся за изящной пенковой трубкой и постучал ею о каминную решетку, вытряхивая пепел. Чаша в форме головы турка почему-то оказалась знакомой, как старая подруга.
— Ой, — выпалила Урсула, — я здесь уже бывала!
— Вот видите! — торжествующе воскликнула Сильви.
— Хм… — задумался доктор Келлет. Повернувшись к Урсуле, он обратился к ней без посредников: — Ты что-нибудь слышала о реинкарнации?
— Да, конечно, — с готовностью откликнулась Урсула.
— Ничего она не слышала, я уверена, — сказала Сильви. — Это католическая доктрина? А что это у вас там? — спросила она, заинтригованная необыкновенным чайным сосудом.
— Самовар, из России, — ответил доктор Келлет. — К России я не имею никакого отношения, мой родной город — Мейдстон, но до революции меня занесло в Санкт-Петербург. — А потом вновь обратился к Урсуле: — Могу я тебя попросить что-нибудь нарисовать? — И подтолкнул к ней карандаш и лист бумаги. — Угостить вас чаем? — спросил он Сильви, которая все еще глазела на самовар.
Она отказалась, признавая лишь тот чай, который наливается из фарфорового чайника.
Урсула закончила рисунок и сдала его на проверку.
— Это еще что? — Сильви заглянула через плечо дочери. — Какое-то кольцо или браслет? Корона?
— Нет, — сказал доктор Келлет. — Это змея, кусающая себя за хвост. — Он одобрительно покивал и объяснил Сильви: — Она символизирует цикличность вселенной. Время — это конструкт, а в реальности все течет, нет ни прошлого, ни настоящего, есть только сейчас.
— Как афористично, — чопорно выговорила Сильви.
Доктор Келлет опустил подбородок на сцепленные пальцы.
— Знаешь, — сказал он Урсуле, — я думаю, мы с тобой прекрасно поладим. Хочешь печенья?
Ее озадачивало только одно. На боковом столике не было фотографии Гая (который погиб в битве при Appace) в белой форме крикетиста. Сама того не желая — этот вопрос вызывал слишком много других вопросов, — она спросила:
— А где же фотография Гая?
И доктор Келлет сказал:
— Кто такой Гай?
Похоже, теперь нельзя было полагаться даже на нестабильность времени.
* * *— Скромный «остин», — сказала Иззи. — Малолитражка, хотя и четырехдверная. Но по цене близко не стояла к «бентли». Да что там говорить, это народный автомобиль, не чета твоему роскошеству, Хью.
— Куплен, естественно, в кредит, — поддел Хью.
— Ничего подобного: вся сумма внесена сразу, наличными. У меня есть издатель, у меня есть деньги, Хью. Обо мне не волнуйся.
Все восторгались сверкающим ярко-вишневым автомобилем, и в конце концов Милли сказала:
— Мне пора, у меня сегодня вечером открытый экзамен по хореографии. Большое спасибо за чудесный праздник, миссис Тодд.
— Постой, я тебя провожу, — вызвалась Урсула.
Возвращаясь домой, она не пошла кратчайшей дорогой, вдоль дальней кромки сада, а предпочла окольный путь и едва увернулась от несущегося ей навстречу теткиного автомобиля. На прощанье Иззи беспечно махнула рукой.
— Кто это был? — спросил Бенджамин Коул, резко вильнув на велосипеде и врезавшись в живую изгородь, чтобы не погибнуть под колесами «остина».
Сердце Урсулы споткнулось, подпрыгнуло и поскакало. Объект ее мечтаний! Для того она и пошла в обход, чтобы подстроить маловероятную «случайную» встречу с Бенджамином Коулом. И вот он перед ней! Какая удача.
Когда она вернулась в столовую, к ней подбежал не на шутку расстроенный Тедди:
— Они мяч мой потеряли.
— Знаю, — сказала Урсула. — Потом поищем.
— Послушай, ты вся красная, — заметил он. — Что случилось?
Разве что-то случилось? — подумала она. Разве что-то случилось? Только то, что меня сейчас поцеловал самый красивый мальчик на всем белом свете, и как раз в день моего шестнадцатилетия. Он всю дорогу катил велосипед, провожая ее до дому, и в какой-то миг их руки то ли соприкоснулись, то ли нет, но щеки вспыхнули, как маков цвет (это была поэзия), и он сказал: «Ты мне нравишься, Урсула» — и прямо там, у ее калитки, где их могли увидеть, прислонил велосипед к забору и привлек ее к себе. И вот поцелуй! Сладостный, долгий, куда приятнее, чем она ожидала, хотя у нее осталось такое чувство… ну, да… будто она вся горит. У Бенджамина, наверное, тоже, потому что они отстранились друг от друга в легком потрясении.
— Ничего себе, — сказал он. — Я еще ни разу не целовался. Даже не думал, что это так… здорово. — Он тряхнул головой, будто удивляясь, что не находит слов.
Этот миг, подумала Урсула, останется для нее самым счастливым, как бы ни сложилась ее жизнь. Они бы поцеловались еще раз, но из-за поворота выкатилась тележка старьевщика, а вслед за тем его нечленораздельный вопль «Ста-а-арьео-о-о берео-о-ом!» грубо вторгся в их зарождающееся чувство.
— Да нет, ничего не случилось, — ответила она Тедди. — Я ходила попрощаться с Иззи. Жаль, что ты не видел, какое у нее авто. Тебе бы понравилось.
Пожав плечами, Тедди сбросил «Приключения Августа» со стола на пол.
— Такая чепуха, — сказал он.
Урсула взяла со стола недопитый бокал шампанского со следами ярко-красной помады, отлила половину в стаканчик из-под желе и протянула Тедди:
— Чин-чин.
Они чокнулись и выпили до дна.
— С днем рождения, — сказал Тедди.
* * * В каких купаюсь я соблазнах! В глазах рябит от яблок красных, И виноград сладчайший сам Льнет гроздями к моим устам.{198}— Что это ты читаешь? — подозрительно спросила Сильви.
— Марвелла.
Забрав у нее книжку, Сильви тщательно проверила стихи.
— Довольно сочно, — заключила она.
— «Сочно» — это следует считать критикой? — Посмеявшись, Урсула впилась зубами в яблоко.
— Все умничаешь, — вздохнула Сильви. — Девочке это не к лицу. Какие у тебя начнутся предметы после каникул? Латынь? Древнегреческий? Еще и английская литература? Не вижу смысла.
— Не видишь смысла в английской литературе?
— Не вижу смысла в ее изучении. Разве не достаточно просто читать?
Она снова вздохнула. Дочери были совершенно на нее не похожи. На мгновение Сильви перенеслась в прошлое, оказалась под ярким лондонским небом, втянула носом запах весенних цветов, только что умытых дождем, и услышала приятное позвякивание колокольчика на сбруе Тиффина.
— Возможно, займусь современными языками. Еще не знаю. Наверное, я пока недостаточно хорошо продумала план.
— План?
Наступила тишина. В эту тишину лениво вошла лисица, равнодушная ко всему.
Морис вечно порывался ее подстрелить. Но либо он был не таким уж метким стрелком, как хотел думать, либо лисица оказалась умней его. И Урсула, и Сильви склонялись ко второму.
— До чего же нарядная, — сказала Сильви. — А хвост какой роскошный.
Лисица села на траву, как собака в ожидании обеда, и не сводила глаз с Сильви.
— Ничегошеньки для тебя нет. — В доказательство Сильви повернула руки пустыми ладонями кверху.
Осторожно, чтобы не спугнуть гостью, Урсула бросила на траву огрызок яблока; лисица подбежала, неловко подняла его зубами и пустилась наутек.
— Всеядная, — сказала Сильви. — Как Джимми.
При появлении Мориса обе вздрогнули. Он поднял винтовку системы «пэрди» и азартно спросил:
— Тут была эта чертова тварь?
— Не выражайся, Морис, — упрекнула Сильви.
Он приехал домой после выпуска, перед началом юридической стажировки, и всем своим видом показывал, как ему скучно. Можно устроиться на ферму в «Холле» и немного подработать, предложила Сильви, — там всегда требуются сезонные рабочие.
— Крестьянином? В поле? — возмутился Морис. — Вы для этого дали мне дорогое образование? — («А для чего, собственно, мы дали ему дорогое образование?» — недоумевал Хью.)
— Тогда научи меня стрелять. — Урсула вскочила, отряхивая юбку. — Давай-давай, я могу взять старое папино ружье.
Он пожал плечами:
— Мне не жалко, но девчонки — мазилы, к стрельбе не способны, это общеизвестный факт.
— Девчонки ни на что не способны, — согласилась Урсула. — От них вообще проку нет.
— Иронизируешь?
— Кто, я?
— Для первого раза нормально, — нехотя признал Морис.
Они стреляли по бутылкам, расставленным на каменной стене возле рощицы. Урсула попадала гораздо чаще Мориса.
— Ты точно раньше не пробовала?
— Где я, по-твоему, могла пробовать? — сказала она. — Просто я быстро схватываю.
Вдруг Морис резко повернул ствол в сторону опушки; не успела Урсула рассмотреть, во что он целится, как прогремел его выстрел, уничтожив мишень.
— Наконец-то достал гадину! — возликовал он.
Урсула бросилась в ту сторону и еще издали увидела кучку рыжевато-бурого меха. Белый кончик роскошного хвоста едва заметно дрогнул, но маминой лисицы уже не стало.
Сильви отдыхала на веранде, листая журнал.
— Морис лису застрелил, — выдохнула Урсула.
Сильви запрокинула голову и отрешенно сомкнула веки:
— Этого следовало ожидать. — И открыла глаза. В них блестели слезы.
Никогда еще Урсула не видела, чтобы мама плакала.
— Дай срок — я лишу его наследства, — выговорила Сильви, и замысел хладнокровной мести осушил ей слезы.
Памела тоже вышла на веранду и вопросительно вздернула одну бровь.
— Морис лису застрелил, — ответила Урсула.
— Надеюсь, ты после этого застрелила его, — сказала Памела. Она не шутила.
— Пойду встречу папу с поезда, — сказала Урсула, когда Памела ушла в дом.
На самом деле она вовсе не собиралась встречать папу с поезда. После своего дня рождения Урсула тайно бегала на свидания с Бенджамином Коулом. С Беном, как она его теперь называла. На луг, в лес, на дорогу. (Да куда угодно, лишь бы подальше от дому. «Хорошо, что погода стоит ясная и не мешает вашим нежностям», — с клоунской ухмылкой говорила Милли, вздергивая и опуская брови.)
Урсула обнаружила, что способна быть заправской лгуньей. (А разве прежде она за собой такого не знала?) Тебе в лавке ничего не надо? или Пойду вдоль дороги малину собирать. А что такого, если бы о них узнали?
— Думаю, твоя мама наняла бы человека, чтобы меня убить, — сказал Бен. (А Урсула представила, как Сильви говорит: «Еврей?») — Да и мои бы не простили, — добавил он. — Мы с тобой слишком молоды.
— Как Ромео и Джульетта, — сказала Урсула. — Под звездой злосчастной{199} и так далее.
— Только мы не собираемся умирать за любовь, — сказал Бен.
— Так ли уж плохо умереть за любовь? — задумалась Урсула.
— Плохо.
Их отношения становились очень «жаркими»: ласки, пальцы, стоны (с его стороны).
Не знаю, сколько еще смогу «сдерживаться», говорил он, но она не понимала, о какой «сдержанности» идет речь. Разве любовь не означает, что им не нужно сдерживаться? Она рассчитывала, что они поженятся. Нужно ли будет ей сменить веру? Стать «иудейкой»?
В этот раз они пришли на луг и лежали обнявшись. Очень романтично, думала Урсула, если не считать, что тимофеевка ее щекотала, а от ромашек начиналось чиханье. Не говоря уже о том, что Бен все время ерзал и норовил забраться на нее сверху, — тогда она чувствовала себя как в гробу, наполненном землей. По его телу пробежал спазм; она решила, что так начинается агония перед смертью от апоплексического удара, погладила его по голове, как больного, и встревоженно спросила:
— Что с тобой?
— Прости, — сказал он. — Я нечаянно. — (А что он такого сделал?)
— Мне пора, — сказала Урсула.
Напоследок они отряхнули друг дружку от травы и цветов.
Урсула опасалась, что пропустила поезд, на котором обычно приезжал Хью. Бен, посмотрев на часы, сказал:
— Они давным-давно дома. — (Хью и мистер Коул возвращались одним и тем же лондонским поездом.)
Уйдя с луга, они перелезли через низкую каменную стену и оказались на пастбище, тянувшемся вдоль дороги. Коровы еще не вернулись с дойки.
Когда Урсула приготовилась спрыгнуть на землю. Бен подал ей руку, а потом они опять стали целоваться. Разомкнув объятия, они увидели человека, который двигался через пастбище в сторону рощицы. Отчаянно хромая, он что есть мочи ковылял к дороге. Плюгавый оборванец, скорее всего бродяга, он озирался по сторонам и, заметив их, поковылял быстрей. Споткнулся на кочке, но устоял на ногах, выпрямился и продолжил путь в сторону калитки.
— Подозрительный тип, — хохотнул Бен, — интересно, что ему тут понадобилось?
— Ужин на столе, непозволительно так опаздывать, — сказала Сильви. — Где ты была? Миссис Гловер опять приготовила эту кошмарную телятину а-ля Рюсс.
— Морис застрелил лису? — переспросил Тедди, и его лицо исказилось мукой.
С этого все и началось: раздраженные споры о мертвой лисе, никого не обошедшие стороной. Хью считал лис вредителями, но говорить об этом вслух не стал, чтобы не подливать масла в огонь вырвавшихся на поверхность эмоций. Вместо этого он сказал:
— Давайте не будем обсуждать это за столом — сегодняшнее блюдо и без того будет трудно перевариваться.
Но они уже завелись. Пытаясь не обращать на них внимания, он боролся с телячьими котлетами (интересно, сама миссис Гловер их когда-нибудь пробовала или нет?). Он даже вздохнул с облегчением, когда кто-то постучал в дверь.
— Приветствую, майор Шоукросс, — сказал Хью. — Заходите, прошу вас.
— Не хотелось нарушать ваше застолье, — смутился майор Шоукросс. — Я пришел спросить, не видел ли ваш Тедди нашу Нэнси.
— Нэнси? — встрепенулся Тедди.
— Нэнси, — подтвердил майор Шоукросс. — Мы ее уже обыскались.
С тех пор они больше не встречались ни в рощице, ни на дороге, ни на лугу. После того как было найдено тело Нэнси, Хью ввел строгий комендантский час, но Урсула с Беном и без того сгорали от ужаса и стыда. Отправься они домой вовремя, вместо того чтобы осыпать друг друга ласками, пройди они через пастбище на пять минут раньше, им, вероятно, удалось бы ее спасти.
Но к тому времени, когда они в неведении обходными путями вернулись домой, Нэнси была уже мертва: она лежала в поилке для скота в дальнем углу поля. Как у Ромео и Джульетты, у них дело закончилась смертью. Правда, за их любовь было заплачено смертью Нэнси.
— Кошмар, — сказала ей Памела. — Но ты здесь ни при чем. Почему ты считаешь себя виноватой?
Потому, что это правда. Теперь Урсула это понимала.
Что-то раскололось, лопнуло, вилка молнии пропорола набухшее небо.
В короткие октябрьские каникулы Урсула на несколько дней поехала к Иззи. Они сидели в «Русской чайной», что в Южном Кенсингтоне.{200}
— Сюда захаживает очень впечатляющая публика правого толка, — сказала Иззи, — но самое лучшее, что здесь есть, — это блины.
В чайной стоял самовар. (Не самовар ли ее растревожил, напомнив о докторе Келлете? Если так, то это просто абсурд.)
Когда они допили чай, Иззи сказала:
— Посиди минутку, я схожу попудрю нос. Скажи, чтобы принесли счет, ладно?
Урсула терпеливо ждала ее возвращения, и вдруг на нее спикировал ужас, стремительный и хищный, как ястреб. Упреждающий страх какой-то неизвестной, но безмерной опасности вцепился в нее среди вежливого позвякивания чайной посуды. Урсула вскочила, опрокинув стул. Голова закружилась, перед глазами повисла пелена тумана. Как пыль после взрыва бомбы, подумала она, хотя никогда не попадала под бомбежку.
Ринувшись сквозь туман, Урсула выбралась из «Русской чайной» и сломя голову помчалась по Хэррингтон-роуд до угла Олд-Бромптон-роуд, а потом, не глядя, в Эджертон-Гарденз.
Здесь она уже бывала. Здесь она еще не бывала.
Нечто скрытое от глаз, маячившее за углом, неуловимое, ловило ее саму. Урсула была и охотницей и жертвой. Как лиса. Она не останавливалась, но вдруг споткнулась, упала и разбила нос. Боль была невыносимой. Хлынула кровь. Сидя на тротуаре, Урсула мучительно плакала. Ей казалось, рядом никого нет, но мужской голос у нее за спиной сказал:
— Ох ты, не повезло вам. Давайте помогу. Ваш бирюзовый шарфик весь в крови. Или правильнее сказать «цвета аквамарин»? Меня зовут Дерек, Дерек Олифант.
Голос был знакомый. Голос был незнакомый. Прошлое просачивалось в настоящее, словно где-то образовалась течь. Или это будущее просачивалось в прошлое? Каждая из этих возможностей оборачивалась кошмаром, как будто внутренний темный пейзаж Урсулы стал явным. Изнанка стала лицом. Порвалась дней связующая нить,{201} это уж точно.
Урсула кое-как поднялась на ноги, но не смела оглядеться. Превозмогая нестерпимую боль, она помчалась дальше, еще дальше. Оказавшись в Белгравии, она окончательно лишилась сил. Здесь тоже, подумалось ей. Здесь она тоже бывала. Она никогда здесь не бывала. Сдаюсь, сказала она себе. Я не знаю, что за мной гонится, но пусть оно меня забирает. Она опустилась коленями на тротуар и свернулась клубком. Лисица без норы.
Должно быть, она потеряла сознание, потому что открыла глаза в какой-то комнате с белоснежными стенами. За большим окном виднелся еще не опавший конский каштан. Повернув голову, она увидела доктора Келлета.
— У тебя перелом носа, — сказал доктор Келлет. — Мы решили, что тебя кто-то ударил.
— Нет, — сказала она. — Я просто упала.
— Тебя нашел некий викарий и отвез на такси в больницу Святого Георгия.
— А вы-то как здесь оказались?
— Мне позвонил твой отец, — сказал доктор Келлет. — Он не знал, к кому еще обратиться.
— Ничего не понимаю.
— Видишь ли, в больнице ты безостановочно кричала. Врачи решили, что с тобой произошло нечто ужасное.
— Но это же не больница Святого Георгия, правда?
— Нет, — мягко сказал он. — Это частная клиника. Покой, хорошее питание и все, что нужно. Красивый сад. Я считаю, красивый сад творит чудеса, ты со мной согласна?
— Время не циклично, — сказала она доктору Келлету. — Время — это… новые письмена поверх старых.
— Вот как, — сказал доктор Келлет. — Обидно.
— А воспоминания подчас оказываются в будущем.
— Ты многое повидала на своем веку, — сказал он. — Это нелегкий груз. Но твоя жизнь еще впереди. Надо жить.
Он отошел от дел и больше не практикует, объяснил доктор Келлет, а сюда приехал как рядовой посетитель.
В этом санатории она чувствовала себя пациенткой с легкой формой чахотки. Днем сидела на солнечной террасе и без конца читала книги, а санитары привозили ей на тележке еду и питье. Гуляла в саду, вежливо беседовала с терапевтами и психиатрами, болтала с другими пациентами (во всяком случае, на своем этаже; буйных держали под самой крышей, как миссис Рочестер{202}). У нее в палате всегда стояли свежие цветы и ваза с яблоками. Пребывание здесь обходится недешево, думала она.
— Это же, наверное, очень дорогое место, — сказала она Хью, когда он в очередной раз приехал ее навестить.
— Оплату взяла на себя Иззи, — ответил Хью. — Она сама настояла.
Доктор Келлет задумчиво раскурил пенковую трубку. Они устроились на террасе. Урсула подумала, что охотно провела бы здесь всю оставшуюся жизнь. В дивном равновесии.
— «Если у меня есть дар пророчества или мне доступны всякие тайны и всякое знание…» — начал доктор Келлет.
— «…или у меня такая вера, что я могу горы передвигать, а любви нет, — я ничто»,{203} — подхватила Урсула.
— Любовь по-латыни может обозначаться словом caritas. Да ты и сама, наверное, это знаешь.
— Я наделена caritas, — сказала Урсула. — Но почему вы цитируете Коринфян? Мне казалось, вы буддист.
— О нет, я ничто, — сказал доктор Келлет. — И одновременно — все, — добавил он (по мнению Урсулы, слишком лапидарно). — Только вот вопрос: в достатке ли у тебя?
— В достатке ли — чего? — Она утратила нить беседы, но доктор Келлет занялся своей трубкой и не ответил.
Как раз в это время подали чай, и разговор прервался.
— Шоколадный торт получается у них отменно, — сказал доктор Келлет.
* * *— Поправила здоровье, медвежонок? — Хью бережно усаживал ее в «бентли» — он приехал за ней на машине.
— Да, — сказала она, — полностью.
— Вот и славно. Поедем домой. Дом без тебя — не дом.
* * *Столько драгоценного времени потрачено впустую, зато теперь появился план, думала она в Лисьей Поляне, лежа в своей постели. Для осуществления этого плана, конечно, требовался снег. Серебряный заяц, танец зеленых листьев. И кое-что еще. Немецкий язык, а не латынь с древнегреческим, затем курсы стенографии и машинописи, не помешают и начатки эсперанто — на тот случай, если утопия сбудется. Вступить в местный стрелковый клуб, подать заявление на какую-нибудь конторскую должность, немного поработать, скопить денег — как заведено. Не привлекать к себе внимания, следовать совету отца, пока еще не высказанному: «Не высовывайся и не светись». А потом, когда она подготовится, ей вполне хватит средств, чтобы жить дальше, в самом сердце зверя, из которого нужно вырвать черную опухоль, что росла с каждым днем.
А в один прекрасный день она пройдет по Амалиенштрассе, остановится у фотоателье Гофмана, поглазеет на выставленные в витрине «кодаки», «лейки» и «фойхтлендеры», откроет дверь — и звон колокольчика сообщит о ее появлении девушке за прилавком, которая, вероятнее всего, скажет Guten Tag, gnädiges Fräulein или Grüss Gott, потому что в тридцатом году люди еще будут говорить Grüss Gott и Tschüss, а не рявкать при любом удобном случае: «Хайль Гитлер!», вскидывая руку в нелепом салюте.
А Урсула протянет ей допотопный ящичный фотоаппарат «брауни» и скажет: «У меня почему-то не получается зарядить пленку», на что бойкая семнадцатилетняя Ева ответит: «Разрешите, я посмотрю».
От этих благих помыслов заходилось сердце. Урсулу окружала неотвратимость. Сама она была и воительницей, и сверкающим копьем. Ее меч поблескивал во мраке ночи, пика света вспарывала темноту. В этот раз ошибок быть не должно.
Пока все спали и дом молчал, Урсула, выбравшись из кровати, залезла на стул у открытого мансардного окошка спальни.
Время пришло, подумала она. Где-то сочувственно пробили часы. Она вспомнила Тедди, мисс Вулф, Роланда и крошку Анджелу, а еще Нэнси и Сильви. Вспомнила доктора Келлета и Пиндара. «Стань собой, но прежде узнай, каков ты есть». Теперь Урсула знала, какова она есть. Урсула Бересфорд Тодд, свидетельница.
И она распахнула объятия при виде черной летучей мыши, и они полетели навстречу друг дружке и обнялись в воздухе, словно после долгой разлуки. Это любовь, подумала Урсула. А в ней без ученья нет и уменья.
Декабрь 1930 года.
Урсула знала о Еве все. Знала ее увлечения: мода, косметика, сплетни. Знала, что Ева умеет кататься на лыжах и коньках, любит потанцевать. Урсула ходила с ней в «Оберполлингер», где подолгу разглядывала дорогие платья, а потом они вдвоем шли пить кофе со сливками или покупали себе мороженое в Английском саду и смотрели, как детвора кружится на карусели. Вместе с Евой и ее сестрой Гретль они ходили на каток. Брауны приглашали ее на ужин. «Твоя английская подруга очень мила», — говорила Еве ее мать, фрау Браун.
Урсула сказала им, что хочет подтянуть свой немецкий, дабы по возвращении домой заняться преподаванием. От такой перспективы Ева зевнула, изображая скуку.
Ева обожала фотографироваться, и Урсула беспрестанно щелкала ее своим «брауни», а потом они сообща вклеивали снимки в альбомы и восхищались изобретательными позами Евы. «Тебе бы в кино сниматься», — повторяла Урсула, и Ева наивно млела. Урсула поднахваталась сведений о знаменитостях — голливудских, английских и немецких, о новейших песнях и модных танцах. Будучи девушкой постарше, она опекала неоперившуюся младшую. Взяла ее под крыло, и Ева сильно привязалась к своей новой, такой утонченной подруге.
Конечно, Урсула знала, что Ева без ума от своего «человека в возрасте»: она смотрела на него преданными овечьими глазами, ходила за ним хвостом, безропотно ждала в углу ресторана или кафе, пока тот вел нескончаемые разговоры о политике. На эти сборища Ева стала брать с собой Урсулу — как-никак та была ее лучшей подругой. Еве требовалось одно: быть поближе к Гитлеру. И Урсуле требовалось то же самое.
И Урсула знала все про Берг и про бункер. И впрямь, она оказала этой фривольной девчонке большое одолжение тем, что вошла в ее жизнь.
И поэтому, видя, что Ева всегда ошивается рядом, эти люди привыкли видеть и ее подружку-англичанку. Урсула была миленькой, она была девушкой, она была никем. Все к ней настолько привыкли, что не удивились, когда она начала приходить одна и высказывать свое восхищение будущим героем нации. Сам он принимал обожание как должное. Надо же, думала Урсула, какое, должно быть, ценное качество: ни на минуту не сомневаться в своих достоинствах.
Но, силы небесные, как это было скучно. Сколько пара выпускалось над этими столиками в кафе «Хэк» или в ресторане «Остерия Бавария» — не меньше, чем из кухонных котлов. В то время даже не верилось, что через несколько лет Гитлер сокрушит мир.
Погода выдалась холоднее, чем бывало в это время года. Минувшей ночью землю припорошил снег — ни дать ни взять сахарная пудра на сладких пирожках миссис Гловер. На Мариенплац красовалась большая елка; повсюду пахло хвоей и жареными каштанами. Мюнхен в праздничном убранстве выглядел сказочным городом, какой и не снился Англии.
Легкий морозец бодрил, и она пружинистой походкой шла в сторону кафе, предвкушая чашку горячего Schokolade со сливками.
После искристого свежего воздуха находиться в прокуренном кафе было неприятно. Женщины сидели в мехах, и Урсула пожалела, что не взяла с собой норковую шубку Сильви. Мать совсем ее не носила, и шубка висела в шкафу, пересыпанная нафталином.
В дальнем конце зала сидел он в окружении своих приспешников. Какие безобразные физиономии, отметила она и про себя посмеялась.
— Ah. Unsere Englische Freundin, — сказал он при виде ее. — Guten Tag, gnädiges Fräulein.
Едва заметным жестом одного пальца он согнал с противоположного стула кого-то из прихлебателей, и она села. Похоже, он был в дурном настроении.
— Es schneit, — сказала она. — Идет снег.
Посмотрев в окно, он будто бы только сейчас это заметил. Он ел Palatschinken.[64] На вид аппетитные, но она заказала себе к горячему шоколаду Schwarzwälder Kirschtorte. Торт был — пальчики оближешь.
— Entschuldigung, — пробормотала она, запуская руку в сумку и доставая носовой платок. Кружевные уголки, вышитая монограмма Урсулы, УБТ — Урсула Бересфорд Тодд. Подарок от Памми ко дню рождения.
Она деликатно вытерла уголки рта от крошек и вновь наклонилась, чтобы достать весомый предмет, угнездившийся на дне. «Уэбли» пятой модели — старый револьвер ее отца, служивший ему во время Первой мировой.
Она усмирила свое храброе сердце.
— Wacht auf,[65] — негромко сказала Урсула.
Эти слова привлекли внимание фюрера, и она добавила:
— Es nahet gen den Tag.[66]{204}
Движение, отрепетированное сотни раз. Один выстрел. Главное — не мешкать. Хотя после того, как она достала оружие и направила ему прямо в сердце, на долгий миг ей почудилось, будто все вокруг замерло.
— Führer, — произнесла она, словно заклинание, — für Sie.[67]
Одно резкое движение — и все револьверы сидящих за столом уже направлены на нее.
Вдох. Выстрел.
Урсула спустила курок.
Наступила темнота.
11 февраля 1910 года.
Тук-тук-тук. Стук в дверь Бриджет вплетался в ее сон. Во сне она была у себя дома, в родном графстве Килкенни, и в комнату к ней стучался призрак ее бедного отца, стремившегося вернуться к семье. Тук-тук-тук. Она проснулась со слезами на глазах. Тук-тук-тук. К ней и впрямь кто-то стучался в дверь, что ли?
— Бриджет, Бриджет? — вопрошал настойчивый шепот миссис Тодд.
Она перекрестилась: коли тебя среди ночи будят, добра не жди. Неужто мистер Тодд в Париже попал в беду? Или на Мориса напала хворь, или на Памелу? Выбравшись из кровати, она выскочила в холодный коридор мансарды. В воздухе пахло снегом. За порогом тесной комнатушки, согнувшись в три погибели, стояла Сильви, готовая вот-вот лопнуть.
— Роды начались раньше срока, — проговорила она. — Сумеешь мне помочь?
— Я? — пискнула Бриджет.
Ей было всего четырнадцать, но о родах она знала достаточно, причем больше плохого. На глазах у Бриджет родами умерла ее родная мать, но об этом она хозяйке не рассказывала. А уж теперь и тем более прикусила язык. Она помогла Сильви спуститься в спальню.
— Вызывать доктора Феллоуза бесполезно, — сказала Сильви. — Ему не пробиться через заносы.
— Ох, Пресвятая Богородица! — завопила Бриджет, когда Сильви опустилась на четвереньки, как животное, и застонала.
— Боюсь, ребенок уже пошел, — выдавила Сильви. — Пора.
Бриджет уговорила ее вернуться в постель, и начались их долгие одинокие ночные труды.
— Ой, мэм, — вскрикнула Бриджет, — она вся синюшная, вся как есть!
— Девочка?
— Пуповина обмоталась вокруг шеи. Ох, святые угодники, батюшки мои. Задохнулась, бедная малютка, удавилась пуповиной.
— Надо действовать, Бриджет. Что нам делать?
— Ох, миссис Тодд, — заголосила Бриджет, — она нас покинула. Умерла, не пожив.
— Нет. — Сильви тяжело поднялась и села на красно-белой груде окровавленных простыней, дотянулась до туалетного столика, дернула на себя ящик и стала яростно шарить внутри.
— Ой, миссис Тодд, — голосила Бриджет, — нельзя вам вставать! Что ж теперь поделаешь. И мистера Тодда, как на грех, нету.
— Тихо, — шикнула на нее Сильви и подняла над головой свой трофей: пару хирургических ножниц, блеснувших под лампой. — Нужно быть готовой ко всему, — прошептала она. — Поднеси малышку к свету, чтобы мне было видно. Живее, Бриджет. Время не терпит.
Чик-чик.
Без ученья нет уменья.
Май 1945 года.
Они сидели за угловым столиком в пабе на Глассхаус-стрит. Их подбросил до Пикадилли сержант американской армии, который тормознул, когда они голосовали на окраине Дувра. Они в последний момент втиснулись на палубу американского военно-транспортного парохода в Гавре — самолета пришлось бы ждать двое суток. Строго говоря, оба находились в самоволке, но им было плевать.
После Пикадилли это был уже третий по счету паб; они единодушно решили, что изрядно напились, но непременно должны продолжить. В субботний вечер везде было полно народу. Они пришли в форме, а потому за весь вечер им ни разу не пришлось платить за выпивку. В воздухе до сих пор витал душевный подъем, если не восторг победы.
— Ну что ж, — сказал Вик, поднимая стакан, — за наше возвращение.
— Давай, — подхватил Тедди. — За будущее.
Его сбили в ноябре сорок третьего и отправили на восток, в Шталаг Люфт VI. Это было не самое страшное — будь он русским, было бы гораздо хуже, с русскими обращались как с животными. Но в начале февраля их среди ночи подняли с нар привычным «Raus! Raus!»[68] и погнали на запад в связи с наступлением русских. Это выглядело кривой усмешкой судьбы: через пару дней их бы освободили. Не одну неделю они, питаясь впроголодь, шли колонной по двадцатиградусному морозу.
Дерзкий коротышка Вик, старший сержант авиации, был штурманом «ланкастера», сбитого над Руром. Кого только война не сводила вместе. Во время марша они как могли поддерживали друг друга. Скорее всего, их товарищество (ну, возможно, в сочетании с редкими посылками от Красного Креста) и спасло жизнь обоим.
Тедди был сбит под Берлином; в последнее мгновение он сумел выброситься с парашютом. Он старался выровнять машину, чтобы дать экипажу шанс спастись. Капитан не имеет права покидать корабль, пока на борту остается хотя бы один матрос. Похожий неписаный закон действовал и на борту бомбардировщика.
«Галифакс» был от носа до хвоста охвачен пламенем, и Тедди решил, что для него все кончено. Почему-то ему даже стало легче на сердце: он вдруг понял, что все будет путем, — сейчас придет смерть и о нем позаботится. Но смерть не пришла, потому что его радист, австралиец, заполз в кабину, закрепил у Тедди на спине парашют и прохрипел: «Пошел, болван». Больше он не видел этого парня, как не видел и других ребят и даже не знал, живы ли они. Он выпрыгнул в последнее мгновение; парашют раскрылся у самой земли. К счастью, он отделался переломами лодыжки и запястья. Его доставили в госпиталь; местные гестаповцы пришли за ним прямо в палату с бессмертными словами: «Для тебя война окончена» — эту фразу слышал, считай, каждый попавший в плен летчик.
Как положено, он заполнил карту военнопленного и стал ждать письма из дому, но все напрасно. Два года он подозревал, что Красный Крест не включил его в списки военнопленных и что родные ничего не знают о его судьбе.
Окончание войны застало их в дороге, где-то под Гамбургом. Вик с удовольствием повторял конвоирам:
«Ach so, mein Freund, für zu die Krieg ist fertig».[69]
— Удалось тебе связаться со своей девушкой, Тед? — спросил Вик, когда Тедди протиснулся назад к их столику от барной стойки, где лестью уломал буфетчицу дать ему телефонный аппарат.
— Удалось, — посмеялся Тедди. — Меня, как видно, считали погибшим. Она явно решила, что это розыгрыш.
Через полчаса, когда они пропустили еще по паре пива, Вик сказал:
— Эй, Тед, вот та, которая сейчас вошла в дверь, — это, судя по улыбке, твоя зазноба.
— Нэнси, — прошептал сам себе Тедди.
— Любимый мой, — одними губами сказала Нэнси среди общего гомона.
— Гляди-ка, она и подружку для меня привела — какая заботливая! — обрадовался Вик, но Тедди со смехом окоротил:
— Эй, полегче, это моя сестра.
Нэнси до боли стиснула ей руку, но Урсула не почувствовала боли. Он здесь, он и в самом деле здесь: сидит в лондонском пабе, перед ним пинта английского пива — все как положено. У Нэнси перехватило горло; Урсула едва сдержалась, чтобы не расплакаться. Как две Марии в преддверии чуда Воскресения, они застыли без слов.
Только теперь их заметил Тедди; лицо его прорезала широкая улыбка. Он вскочил, едва не опрокинув кружки. Нэнси бросилась сквозь толпу и обвила руками его шею, а Урсула осталась стоять на месте, вдруг испугавшись, что от малейшего ее движения эта картина счастья у нее на глазах разобьется вдребезги. Но потом ей пришло в голову: да нет же, ведь это взаправду, все так и есть, и, когда Тедди, отпустив наконец Нэнси, вытянулся по стойке «смирно» и с шиком отдал ей честь, она засмеялась от незамутненной радости.
Он что-то прокричал ей поверх толпы, но его слова утонули в общем гвалте. Ей показалось, что это было «Спасибо», но она могла ошибаться.
11 февраля 1910 года.
Миссис Хэддок с большим, как ей казалось, изяществом осушила стаканчик горячего рома. Третий по счету: она уже начала светиться изнутри. По дороге к роженице ее застигла метель; пришлось укрыться в пабе «Синий лев», не доезжая до Челфонт-Сент-Питера. В другое время она бы носу сюда не сунула, но в камине уютно шумел огонь, да и общество оказалось на удивление приятным. Вдоль стен поблескивала и позвякивала медная утварь и конская сбруя. За низкой загородкой находился общий зал, где спиртное лилось рекой. И вообще там было веселее. Люди пели хором, и миссис Хэддок невольно стала пристукивать в такт носком башмака.
— Эк метет, — сказал хозяин, облокачивась на широкую, отполированную до блеска стойку. — Куковать нам здесь не одни сутки.
— Не одни сутки?
— А вы возьмите еще стаканчик рому. Спешить-то некуда.
Хочу выразить свою признательность следующим людям:
Эндрю Джейнсу (Национальный архив в Кью),
доктору Джулиет Гардинер,
генерал-лейтенанту Королевских войск связи Майклу Кичу,
доктору наук Пертти Ахонену (исторический факультет Эдинбургского университета),
Фредерике Арнольд,
Аннетте Вебер,
и моему агенту Питеру Стросу, а также Ларри Финлею, Марианне Вельманс, Элисон Бэрроу и всем сотрудникам издательства «Transworld Publishers», равно как и Камилле Ферриер, и всем сотрудникам агентства «Marsh».
Читателей, которые захотят больше узнать о том, как писалась эта книга (например, ознакомиться с библиографией), приглашаю зайти на мой сайт www.kateatkinson.co.uk
Пер. М. Кореневой, С. Степанова и В. Топорова.
Пер. Т. Васильевой.
Медовая коврижка, ванильный кекс, ватрушка (нем.).
Вишневый торт (нем.).
Добрый день, барышня (нем.).
Наша английская подруга (нем.).
Добрый день (нем.).
Пирог со сливами (нем.).
Браво! Отличный английский (нем.).
Извините (нем.).
Фюрер… Это вам (нем.).
В Париж (фр.).
Haddock (англ.) — букв., пикша (рыба из семейства тресковых).
Двухнедельный срок (фр.).
Беременна (фр.).
Утка под коньячно-кровяным соусом (фр.).
Свершившийся факт (фр.).
Крем-шнитте (нем.).
Добош-торт (нем.).
Шварцвальдский вишневый торт (нем.).
Холодок (фр.).
Весьма спортивна (фр.).
«…Столь длинная спешила / Чреда людей, что верилось с трудом, / Ужели смерть столь многих истребила» (ит.). Данте. Божественная комедия. Ад. Песнь III. Пер. М. Лозинского.
Обязательно (фр.).
Место (фр.).
Парикмахеру (фр.).
Напрямик (фр.).
«Лови момент» (лат.).
Я была немного расстроена (фр.).
Это не имеет значения (фр.).
Вместо родителей (лат.).
Нежелательная персона навеки (лат.).
Говядина по-бургундски (фр.).
Elephant (англ.) — слон.
Искаж. Mens sana in corpore sano (лат.) — В здоровом теле — здоровый дух.
Домохозяйка (нем.).
Ангел стоял перед удлиненным зеркалом, висящим на стене между двумя окнами, и разглядывал свое отражение — очень красивый и очень молодой мужчина среднего роста, черные волосы с отливом в синь, точно оперенье у дрозда (фр.).
Таковы правила (фр.).
Зд. вчерашний день (фр.).
Отточенное, изысканное (фр.).
Добрый день. Меня зовут Ральф. Мне тридцать лет (нем.).
«Буря и натиск» (нем.).
Громы и молнии (нем.).
Бездельница (фр.).
Когда он вышел из комнаты, все семейство пребывало в полном недоумении, не зная, как объяснить это явление (нем.).
Весело, бравурно (нем.).
Скорый поезд (нем.).
Восточный вокзал (фр.).
Досл, охранные отряды (нем.), то есть СС.
Добро пожаловать в Германию (нем.).
Он очень увлечен Партией (англ.).
Он очень увлекается вечеринками (англ.).
Приятный, уютный (нем.).
Великолепно, правда? (нем.)
Ах, она такая миленькая (нем.).
Вот так хорошо! (нем.)
А вот и танки (англ.).
Любимая (нем.).
«Зеркальце, зеркальце на стене, кто прекрасней всех на свете?» (нем.)
Перевод Е. Калявиной.
Все люди станут братьями (нем.).
Любовные записки (фр.).
Мой милый муж (фр.).
Сладкие блинчики (нем.).
Проснись (нем.).
День светлый настает (нем.).
Фюрер… это вам (нем.).
«Пошел! Пошел!» (нем.)
«Вот так-то, друг мой: для тебя война окончена» (нем.).
Будьте доблестны — цитата из Первой книги Маккавейской, ветхозаветного апокрифа, использованная в радиообращении У. Черчилля к нации 19 мая 1940 г. (его первом в качестве премьер-министра).
Мы счастья ждем, а на порог… и так далее. — «Мы счастья ждем, а на порог / Валит беда» (Р. Бёрнс. Полевой мыши, гнездо которой разорено моим плугом. Пер. С. Маршака).
…едет рысцой по Роттен-роу… — Роттен-роу — известная дорога для верховой езды в Гайд-парке.
Четыре разных времени в году — первая строка из сонета Джона Китса (пер. С. Маршака).
…дом почти в стиле Лаченса. — Эдвин Лаченс (1869–1944) — крупнейший представитель архитектуры британского неоклассицизма. Президент Королевской академии художеств с 1938 г. Один из создателей современного типа комфортной пригородной усадьбы.
В задней части дома имелся закуток, где Хью оборудовал себе кабинет. «Да, моя роптальня», — усмехался он. — Роптальней Джон Джорндайс, герой романа Чарльза Диккенса «Холодный дом», называл одну из комнат своего дома — единственное помещение, в котором он позволял себе унылые мысли.
…ни ковры Войси, ни ткани Морриса… — Чарльз Френсис Эксли Войси (1857–1941) — английский архитектор, проектировал загородные дома для верхушки среднего класса; в оформлении интерьеров большую роль отводил предметам декоративно-прикладного искусства. Уильям Моррис (1834–1896) — английский поэт, художник-прерафаэлит, декоратор; был одним из основателей и совладельцем ведущей европейской мануфактуры в области декоративно-прикладного искусства, просуществовавшей до 1940 г.
…жить в универмаге «Либерти»… — «Либерти» — крупный лондонский универмаг, торгующий дорогими товарами. На третьем этаже размещается постоянно обновляемая выставка тканей, на четвертом и пятом — выставляются образцы современного дизайна от ведущих фирм.
«Тайный агент» — шпионский роман Джозефа Конрада (1857–1924), опубликованный в 1907 г. (и в 1936 г. экранизированный А. Хичкоком под названием «Саботаж»).
Фабианское общество — основано в Лондоне в 1884 г. сторонниками фабианского социализма, считавшими, что преобразование капиталистического общества в социалистическое должно происходить медленно, в результате постепенных преобразований; названо по имени римского военачальника Фабия Максима Кунктатора (Медлительного). К обществу принадлежали Бернард Шоу, Герберт Уэллс, Джон Мейнард Кейнс, Бертран Рассел и др.
…исследователем Антарктиды, как сэр Эрнест Шеклтон, который как раз готовился к отплытию в свою великую экспедицию. — Эрнест Шеклтон (1874–1922) — участник четырех антарктических экспедиций, тремя из которых командовал. В 1914 г., когда происходит действие данного эпизода, организовал Имперскую трансантарктическую экспедицию, целью которой было пересечь весь материк. Экспедиционное судно было зажато льдами в море Уэдделла и затонуло, но Шеклтон сумел спасти всю команду.
…один из ранних романов Форстера. — К 1914 г., когда происходит действие данного эпизода, британский писатель Эдвард Морган Форстер (1879–1970) опубликовал четыре романа: «Куда боятся ступить ангелы» (1905), «Самое долгое путешествие» (1907), «Комната с видом» (1908) и «Говардс-Энд» (1910).
«Дева с пламенем в очах или трубочист — все прах»… — У. Шекспир. Цимбелин. Пер. П. Мелковой.
…обиженного, непонятого Тезея… — Аллюзия на тот эпизод мифа о Тезее, когда герой, вернувшись в Афины, не был узнан отцом, царем Эгеем.
Прекрасное пленяет навсегда. — Крылатая фраза из поэмы Джона Китса «Эндимион» (пер. Б. Пастернака).
«Королева пудингов» (тж. манчестерский пудинг, пудинг «Монмут») — популярный в Британии трехслойный десерт: включает слой хлебных крошек, пропитанных заварным кремом, слой джема и меренги. Назван в честь королевы Виктории, которая, по преданию, одобрила изделие некоего манчестерского кондитера.
…в каком-то санатории близ Котсуолдса. — Котсуолдс — одна из крупнейших зон исключительной природной красоты в холмах Западной Англии, на территории графств Глостершир и Оксфордшир.
«Страна северного ветра» — сказочная повесть шотландского писателя Джорджа Макдональда (1824–1905), публиковавшаяся с продолжением в детском журнале «Добрые слова для юношества» (Good Words for the Young) начиная с 1868 г.
«Ветер в ивах» — популярная сказочная повесть шотландского писателя Кеннета Грэма (1859–1932). Впервые издана в 1908 г.
…собрали целую библиотечку Эндрю Лэнга, всех двенадцати цветов… — Эндрю Лэнг (1844–1912) — шотландский писатель, профессор университета «Сент-Эндрюс», председатель Лондонского общества фольклористов. Переводчик, этнограф, историк. Широкой известностью пользовались издававшиеся им сборники волшебных сказок Великобритании в обложках разных цветов («Синяя книга сказок», «Красная книга сказок» и др.).
«Мое дитя спит мирно в колыбели…» Что это за стихотворение? — Строка из стихотворения С. Т. Кольриджа «Полуночный мороз» (1798), пер. М. Лозинского.
Олд-Бейли — традиционное название Центрального уголовного суда в Лондоне.
«Долгая и тяжелая война», как и предрекал Черчилль. — Фраза, использованная У. Черчиллем в речи 26 декабря 1941 г., а затем и в ряде других выступлений.
…когда «земля железа тверже»? — Фраза из рождественского гимна «Среди зимы морозной» на стихи английской поэтессы Кристины Россетти (1830–1894).
Как там говорилось в поэме «Канун Святой Агнессы»? Что-то насчет изваяний, которые замерзают в темноте. — «…Изваяний длинный ряд, / которые, во мраке замерзая, / коленопреклоненные, стоят» (Дж. Китс. Канун Святой Агнессы. Пер. Е. Витковского).
«И, как гранит, вода» — продолжение вышеупомянутой фразы из стихотворения Кристины Россетти «Среди зимы морозной».
Джимми… примкнул… к противотанковой части, которая освобождала Берген-Бельзен. Урсула требовала подробностей. — Концентрационный лагерь Берген-Бельзен на севере Германии, в земле Нижняя Саксония. Был освобожден британской армией 15 апреля 1945 г. Солдаты были шокированы тем, что они обнаружили в лагере: 60 тысяч узников, многие из которых находились на грани смерти, и тысячи незахороненных тел. После освобождения Берген-Бельзен стал лагерем для перемещенных лиц, который просуществовал до 1951 г.
«Уж лучше умру, уж лучше лягу в гроб» («I'd Rather Be Dead and Buried in My Grave») — популярный блюз; наиболее известен в исполнении «королевы блюза» Бесси Смит (1894–1937).
Крем-шнитте — кремовый торт, сходный с наполеоном.
Добош-торт — пятислойный бисквит с прослойкой из шоколадного крема; назван в честь венгерского кондитера Й. Добоша, разработавшего этот рецепт.
«Бесплодная земля» — поэма американо-британского поэта-модерниста Т. С. Элиота (1888–1965), богатая библейскими и дантовскими аллюзиями; опубликована в 1922 г.
Канун Святой Агнессы. Холода. — Дж. Китс. Канун Святой Агнессы. Пер. Е. Витковского, с изм.
…Растить последние цветы для пчел… — Дж. Китс. Осень. Пер. Б. Пастернака.
Китсу следовало бы дожить свои дни на английской земле. — Английский поэт-романтик Джон Китс (1795–1821) умер от чахотки в Риме.
…брайтонского «Королевского павильона»… — Бывшая приморская резиденция монархов Великобритании в Брайтоне, памятник архитектуры «индо-сарацинского стиля» 1810-х гг.
«Без боли стать в полночный час ничем». — Дж. Китс. Ода соловью. Пер. И. Дьяконова.
Харли-стрит — улица в Лондоне, где находится множество медицинских практик, стоматологических кабинетов, аптек, частных клиник и прочих медицинских учреждений.
Великая война — так в англоязычных странах называли в 1920–1930-е гг. Первую мировую войну.
Филе «вероника» — куриное или рыбное филе, тушенное с виноградом, обычно с добавлением сухого вермута.
Война за окончание всех войн — аллюзия к фразе президента Вудро Вильсона, прозвучавшей в его обращении к конгрессу в 1917 г.
Ах, какие деликатесы. <…> Сегодня у вас за спиной, миссис Гловер, стоит, призрак Эскофье. — Жорж Огюст Эскофье (1846–1935) — французский ресторатор, автор кулинарных книг, приверженец «высокой кухни». Был известен как «король поваров и повар королей».
…меня считают несносной, порочной и опасной. — Аллюзия к отзыву о Дж. Г. Байроне из дневника его возлюбленной, леди Каролины Лэм: «Несносен, порочен и опасен».
«Вот ваша карта — Утопший Моряк-Финикиец» и далее по тексту. — Поэма Т. С. Элиота «Бесплодная земля» цитируется в переводе С. Степанова.
«Пусть едят, пирожные»… Ты, кстати, в курсе, что она этого не говорила? Мария-Антуанетта? — Фрагмент высказывания, традиционно приписываемого французской королеве Марии-Антуанетте (1755–1793): «Если у них нет хлеба, пусть едят пирожные!»
…зато близко от «Хэрродса»… — «Хэрродс» — один из самых крупных и фешенебельных универмагов Лондона.
В Театре герцога Йоркского дают «Лондон на проводе!»… — «London Calling!» — знаменитое музыкальное ревю, впервые поставленное в Театре герцога Йоркского в 1923 г., первое сценическое произведение на стихи и музыку Ноэла Кауарда и одна из самых ранних постановок с использованием стереоскопических эффектов.
Ницше взял это из Пиндара. <…> «Стань собой, но прежде узнай, каков ты есть». — Пиндар (VI–V в. до н. э.) — один из самых значительных лирических поэтов Древней Греции. Приведенная цитата переводится и толкуется различными способами.
«Лови момент» — крылатое выражение, восходящее к «Одам» Горация.
Джеррардс-Кросс — деревня вблизи границы Большого Лондона, к югу от городка Челфонт-Сент-Питер.
«…Пока я не приехала в Мэнсфилд, я даже не представляла, что сельскому священнику может прийти в голову затеять такие посадки или что-нибудь в этом роде». — Остен Дж. Мэнсфилд-Парк. Кн. 2, гл. 4. Пер. Р. Облонской.
Ежегодный доход двадцать фунтов… ежегодный расход двадцать, фунтов шесть пенсов, и в итоге — нищета. — Цитата из романа Ч. Диккенса «Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим». Пер. А. Кривцовой и Е. Ланна.
…поищут ветки остролиста. В роще найти падуб… Если омела попадется… — Остролист (тж. падуб) и омела — вечнозеленые растения с кожистыми листьями и живописными плодами, напоминающими ягоды. Используются в Британии для рождественского украшения помещений и праздничного стола. Остролист порой заменяет собой елку. Омела — полупаразитарный кустарник. Люди, оказавшиеся вместе под веткой омелы, по традиции должны поцеловаться.
…независимая школа Стоу… — одна из лучших школ Англии, основана в 1923 г. Центральное здание школы располагается в фамильном дворце герцогов Букингемских, среди парков, полей и озер.
Элгар, Эдуард Уильям (1857–1934) — английский композитор-романтик, наиболее известный «Энигма-вариациями» (1899) и «Торжественными и церемониальными маршами» (1901–1930).
«Микадо» — комическая опера Уильяма Гильберта (1836–1911) и Артура Салливана (1842–1900), впервые поставленная в 1885 г.
«Сент-Луис блюз» («Saint Louis Blues») — знаменитая композиция, написанная «отцом блюза» Уильямом Кристофером Хэнди (1873–1958) в 1914 г., джазовый стандарт.
Нищие, увечные, хромые и слепые… — «…Хозяин дома сказал рабу своему: пойди скорее по улицам и переулкам города и приведи сюда нищих, увечных, хромых и слепых» (Лк., 14: 21).
Что-то злое к нам спешит. — Фраза второй ведьмы из трагедии У. Шекспира «Макбет» (акт IV, сц. 1), пер. С. Соловьева.
…«фотопортрет… работы м-ра Сесила Битона». — Сесил Уолтер Харди Витон (1904–1980) — прославленный светский фотограф-портретист и военный фотокорреспондент, мемуарист, лауреат многочисленных наград и премий.
Линкольнс-Инн — одна из четырех юридических корпораций Лондона. Осуществляет юридическую практику и предоставляет возможность стажировки выпускникам высших учебных заведений, планирующим заниматься юриспруденцией.
…скоропись Питмана… — Айзек Питман (1813–1897) создал самую распространенную в англоязычных странах систему стенографии, основанную на фонетических принципах. Его учебник стенографии выдержал более ста изданий.
…ателье находилось не где-нибудь, а в Нисдене. — Нисден — исторический район на окраине Лондона, в настоящее время утративший прежнее значение и населенный преимущественно иммигрантами.
Как у Китса: «кубок, льющий теплый юг»… — Дж. Китс. Ода соловью. Пер. И. Дьяконова.
«Отпить, чтобы наш мир оставить тленный». — Дж. Китс. Ода соловью. Пер. И. Дьяконова.
…зардевшаяся влага Иппокрены. — Дж. Китс. Ода соловью. Пер. И. Дьяконова.
Лета — в античной мифологии река в подземном царстве, воды которой позволяют пьющему забыть свое прошлое.
…«курманила таян»… — то есть курила опиум. Аллюзия к «опиумной песне» (1932) известного американского джазового певца и шоумена Кэба Кэллоуэя «Kicking the Gong Around» («Курманить таян»).
Уигмор-Холл — концертный зал в Лондоне, славящийся исполнениями камерных (в первую очередь фортепианных) произведений.
Примроуз-Хилл — один из самых живописных районов Лондона, летом утопающий в зелени.
О женщины, тщеславие вам имя… — перефразированная цитата из трагедии У. Шекспира «Гамлет» (акт I, сц. 2).
Уортинг — городок на южном побережье Англии, в часе с небольшим езды от Лондона.
Ангевины… происходят от нечистого и к нечистому уйдут. — Ангевины (от названия области Анжу) — англо-французский королевский род (тж. Плантагенеты), к которому принадлежал, в частности, король Ричард I Львиное Сердце (1157–1199), говоривший, как принято считать, о представителях своей династии: «Происходят от нечистого и к нечистому уйдут».
Она поняла, что вышла замуж за Кейсобона. — Отсылка к роману Дж. Элиот «Миддлмарч» (1871–1782), один из главных героев которого, напыщенный и никчемный Эдвард Кейсобон, берег в жены Доротею Брук, чтобы она создала ему условия для написания многотомного научного труда, но оказывается неспособным его завершить.
…ибсеновская Нора, хлопнувшая дверью. — Прототипом главной героини пьесы норвежского драматурга Генрика Ибсена (1828–1906) «Кукольный дом», написанной в 1879 г. и воспринимавшейся современниками как манифест феминизма, послужила писательница Лаура Килер (1849–1932).
…что разбито, говорил он, того без изъяна не склеишь. / — Прямо по Джеймсу… — Аллюзия к роману Генри Джеймса (1843–1916) «Золотая чаша» (1904). Также см. комментарий 98.
…«тихой смерти поступь». — Дж. Китс. Ода соловью. Пер. И. Дьяконова.
Ангел стоял перед удлиненным зеркалом… — отрывок из романа «Шери» (в русских переводах также «Ангел» и «Ангел мой») французской писательницы Колетт (1873–1954), опубликованного в 1920 г. Цит. по: «Ангел мой». М., 1994.
«Дети железной дороги» — опубликованная в 1926 г. детская книга английской писательницы Эдит Несбит (1858–1924).
«Завтра, будет день чудесный» («It's a Lovely Day Tomorrow») — название и рефрен песни Ирвинга Берлина (1888–1989).
«Крылатая мгновений колесница»… — цитата из стихотворения «К стыдливой возлюбленной» английского поэта Эндрю Марвелла (1621–1678), пер. Г. Кружкова.
Обезьяний остров. — В своем исследовании «По Темзе с Джеромом» Светозар Чернов (Степан Поберовский) писал об этом острове следующее: «Считалось, что Обезьяний остров (Monkey Island) на Темзе получил название от ряда картин (иногда приписываемых французскому художнику Андьё де Клермону), изображавших обезьян-джентльменов, занятых человечьими делами — рыбной ловлей, охотой и греблей, которыми Чарльз Спенсер, третий герцог Мальборо (1706–1758), украсил рыбацкую хижину, построенную им на острове. В действительности название было искаженным староанглийским „Monks Eyot“ („Монаший остров“) и относилось к монахам Мертонского приората, жившим неподалеку от Брейского шлюза с 1197 г. до секуляризации монастырей. Хижина на острове с 1840 г. была превращена в недорогую гостиницу, используемую рыбаками, гребцами и компаниями, любящими условия примитивные и дешевые. Окрестности славились прекрасной рыбалкой, а мимо острова всегда текла очень быстрая стремнина». После 1900 г. Обезьяний остров стал популярным местом отдыха лондонцев. В разное время здесь работали многие выдающиеся деятели культуры и искусства, например композитор Эдгар Элгар и писатель-фантаст Г. Дж. Уэллс. В 1956 г. остров был соединен с берегом пешеходным мостом. В настоящее время на Обезьяньем острове находится эксклюзивный отель «Манки-Холл»; все старые постройки охраняются государством.
…в Ютландском сражении вместе с адмиралом Джеллико… — Джон Рашуорт Джеллико (1859–1935) — британский адмирал флота времен Первой мировой войны. Командовал британским флотом в Ютландском сражении 31 мая — 1 июня 1916 г. 24 июля 1916 г. российский император Николай II наградил его орденом Святого Георгия 3-й степени.
Как звали мать Кориолана? / — Волумния. — Гней Марций Кориолан (V в. до н. э.) — римский патриций, легендарный основатель рода Марциев и герой одноименной пьесы Шекспира; Волумнией звали жену Кориолана, мать же — Ветурией.
Его кумир — Кеннеди. Да и старичка Адольфа очень чтит. — Джозеф Патрик Кеннеди-ст. (1888–1969) — видный американский бизнесмен и политический деятель, отец президента Джона Ф. Кеннеди и генерального прокурора Роберта Кеннеди, в 1938–1940 гг. посол США в Великобритании и сторонник политики умиротворения гитлеровской Германии.
Ма Рейни (Гертруда Приджетт, 1886–1939) — американская певица, одна из самых ранних исполнительниц блюза, начавшая записываться на профессиональной студии. Ее часто называют «матерью блюза».
«Извечная мишень для насмешек детворы». — Цитата из романа Дж. Остен «Эмма» (гл. 10).
Сан-Джиминьяно — один из самых живописных городов Италии, в 39 км к юго-востоку от Флоренции, на вершине холма. Город сохранил свой средневековый облик, включая четырнадцать каменных башен — «небоскребов Средневековья».
Кристофер Рен (1632–1723) — знаменитый английский архитектор и профессор математики в Оксфорде, создатель национального стиля английской архитектуры (т. н. реновский классицизм); перестроил центр Лондона после Большого пожара 1666 г. Его главное произведение — новый собор Святого Павла, заложенный в 1675 г. и достроенный к 1710 г.
Холланд-Хаус — выдающийся памятник архитектуры начала XVII в., замок с некогда огромным парком. Получил свое нынешнее название и наибольшую известность в XIX в., когда его приобрело аристократическое семейство Фокс (англ. букв, «лиса») — бароны Холланд. После Второй мировой войны восстановлен лишь частично.
Черная дыра Калькутты (тж. Калькуттская черная яма) — тесная тюремная камера в калькуттском форте Уильям, где в ночь на 20 июня 1756 г. задохнулось много защищавших город англичан. Они были брошены туда бенгальским навабом Сирадж уд-Даулом, захватившим Калькутту в ответ на ее укрепление англичанами, что нарушало достигнутые прежде договоренности.
«Телега для сена» — шедевр Джона Констебля (1776–1837); картина написана в 1821 г.
…«Мыльные пузыри» (по мнению Урсулы, самая тошнотворная работа Милле)… — Джон Эверетт Милле (1829–1896) — английский художник, один из основателей Братства прерафаэлитов. Его картина «Мыльные пузыри» (1886) получила в Великобритании широкую известность, так как долгие годы использовалась для рекламы мыла марки «Пиэрз» и до сих пор ассоциируется с данным товаром. Это послужило причиной для многочисленных споров о том, возможно ли совместить рекламу и искусство.
…позднего Тёрнера, с его размытым, ускользающим изображением. — Джозеф Мэллорд Уильям Тёрнер (1775–1851) — британский живописец, мастер романтического пейзажа; предтеча французских импрессионистов.
«Буря и натиск» — течение в истории немецкой литературы и музыки (1767–1785), связанное с предельной эмоциональностью и культом индивидуализма. Получило свое название от драмы немецкого поэта Ф. М. фон Клингера.
«Там где-то властвует Луна; привет / Несут ей звезды дальние толпой»… — Дж. Китс. Ода соловью. Пер. И. Дьяконова.
«Вперед гляжу — жду смерти появленья, / Назад — лишь безнадежность видит глаз». — Дж. Донн. Священные сонеты. Сонет 1. Пер. Д. Щёдровицкого.
«Последний — вечный день восславлю я». — Дж. Донн. Вознесение. Пер. Д. Щедровицкого.
Игла Клеопатры — древнеегипетский обелиск, стоящий между двумя сфинксами в историческом центре Лондона, на набережной Виктории.
«Сиянью ясных глаз своих верна»… — цитата из Первого сонета У. Шекспира. В переводе С. Степанова та же строка: «В горящие свои влюбленный очи»; у В. Микушевича — «Любовник нежный собственных очей».
«Смотритель» — первый роман из цикла «Барсетширские хроники» Энтони Троллопа (1815–1882), опубликован в 1855 г.
«А я скорее сравнила бы ухаживание с остроумным прологом к скучнейшей пьесе»… Так сказано у кого-то из великих. / — Конгрив… — Уильям Конгрив (1670 1729) — английский драматург. Цитируется пьеса «Старый холостяк» (1693) в переводе П. Мелковой.
Паста «мармайт» — темно-коричневая бутербродная паста на основе экстракта пивных дрожжей.
Внутри у нее что-то необратимо надломилось, треснуло. Она стала золотой чашей. «Прямо по Джеймсу, в самом деле»… — Аллюзия к роману Генри Джеймса «Золотая чаша» (1904), в котором автор сводит число персонажей к минимуму и ставит их в психологически напряженные ситуации, подлинный драматизм которых раскрывается по ходу повествования. Также см. комментарий 71.
…как там говорилось в «Морже и плотнике»: «Когда б служанка, взяв метлу…» — Стихотворение из книги Л. Кэрролла «Алиса в Зазеркалье» цитируется в переводе Д. Орловской.
Не потому ль ты так бледна, что над землей вставать устала?» — вопрошал Шелли… — Из чернового наброска «К луне», опубликованного уже после смерти поэта, в 1824 г. Пер. Д. Смирнова.
«Богиня, охотница, ликом чиста», — восхищался Бен Джонсон. — Из сатирической пьесы «Пиры Цинтии» английского поэта и драматурга Бена Джонсона (1572–1637), впервые поставленной в 1600 г.
Когда он вышел из комнаты, все семейство пребывало в полном недоумении, не зная, как объяснить это явление. — Отрывок из новеллы немецкого писателя Генриха фон Клейста (1777–1811) «Маркиза фон О.» (также «Маркиза д'О»).
Энни Оукли (Фиби Энн Моузи, 1860–1926) — американская женщина-стрелок, прославившаяся своей феноменальной меткостью на популярных представлениях Буффало Билла «Дикий Запад».
Земля, где можно все начать сначала. — Аллюзия к песне Хью Чарльза и Росса Паркера «Есть земля, где можно все начать сначала» («There's a Land of Begin Again»), написанной для знаменитой певицы Веры Линн (р. 1917) и впервые исполненной ею в 1942 г.
Берхтесгаден — коммуна в Германии, в земле Бавария. С 1928 г. Гитлер снимал шале (вид горной гостиницы), расположенное в курортном местечке Оберзальцберг рядом с Берхтесгаденом, которое в 1933 г. выкупил у прежних владельцев, перестроил и переименовал в Бергхоф. Недалеко от Бергхофа были построены дома для некоторых высокопоставленных нацистов (в том числе Геринга и Бормана) и «Чайный дом» Гитлера, возведенный под руководством Бормана на вершине горы Кельштайн в 1938 г., как подарок к 50-летию фюрера. В самом Берхтесгадене расположились отдельные структуры рейхсканцелярии.
Хайди — героиня одноименной повести (1880) швейцарской писательницы Иоганны Шпири (1827–1901), девочка, живущая в Альпах, на воспитании у деда.
«Крысолов из Гамельна» (тж. «Гамельнский крысолов», «Гамельнский дудочник») — средневековая легенда о бродячем музыканте, который был обманут магистратом города Гамельн, отказавшимся выплатить вознаграждение за избавление города от крыс, и с помощью волшебных чар увел за собой городских детей, сгинувших затем безвозвратно.
«Это повесть, которую пересказал дурак: в ней много слов и страсти, нет лишь смысла»… — У. Шекспир. Макбет. Акт V, сц. 5. Пер. Ю. Корнеева.
Магда, Эмми, Маргарет, Герда — многодетные жены высших партийных чинов… — То есть Магда Геббельс (1901–1945), Эмми Геринг (1893–1973), Маргарет Гиммлер (1893–1965) и Герда Борман (1909–1946).
Разве человек его масштаба не заслуживает настоящую Брунгильду — ну по меньшей мере Магду или Лени? — Брунгильда — героиня германо-скандинавского эпоса, встречается в нескольких песнях «Старшей Эдды». Магда, то есть вышеупомянутая жена министра пропаганды Геббельса; в исторических источниках упоминается «брак втроем» Геббельса, его жены Магды и Гитлера. Лени, то есть актриса, кинорежиссер, кинооператор Лени Рифеншталь (1902–2003), пользовавшаяся покровительством Гитлера (также см. комментарий 115).
А то и Валькирию, «эту фифу Митфорд»… — Юнити Валькирия Митфорд (1914–1948) — дочь британского аристократа, сторонница идей национал-социализма, поклонница и любовница Гитлера.
А Шпеер проектирует в дар фюреру берлинские здания… — Альберт Шпеер (1905–1981) — личный архитектор Гитлера, рейхсминистр вооружений и военной промышленности (1942–1945).
«Пленник замка Зенда» — популярный фильм Джона Кромвеля и Вуди ван Дайка, снятый в 1937 г. на студии Дэвида Селзника по мотивам одноименной приключенческой повести Унтони Хоупа (1894); в ролях Рональд Колман, Мадлен Кэрролл, Мэри Астор, Дуглас Фэрбенкс. Действие происходит в вымышленной центральноевропейской монархии Руритании, название которой стало нарицательным.
…шеренги «Девушек Тиллера», слаженно задиравших ноги. — Имеется в виду известная танцевальная труппа Джона Тиллера (1853–1925), созданная в 1890-е гг. в Великобритании. Техника танцовщиц кордебалета строилась на основе синхронных жестов и строжайшей, математически выверенной дисциплине движений.
Триумф воли. — Аллюзия к пропагандистскому фильму «Триумф воли», снятому Лени Рифеншталь по заказу Гитлера. Премьера состоялась 28 марта 1935 г. в Берлине.
…как собачонка, навостряла ухо в ожидании хозяйского голоса. — Аллюзия к логотипу крупной фирмы грамзаписи «His Master's Voice» («Голос его хозяина»), основанному на картине английского художника Фрэнсиса Барро, который изобразил принадлежавшего его брату пса Ниппера, внимательно слушающего граммофон.
«Im Grunde hat es eine merkwürdige Bewandtnis mit diesem Sicheinleben an fremdem Orte, dieser — set es auch — mühseligen Anpassung and Umgewöhnung», — прочла, она и с трудом, в общих чертах перевела: «Есть что-то странное в этом сживании с новым местом, в этом, хотя, бы и нелегком, приспосабливании и привыкании». — Ср.: «В сущности, странная вещь — это „сживание“ с новым местом, это, хотя бы и нелегкое, приспосабливание и привыкание, на которое идешь ради него самого, чтобы, едва или только что привыкнув, снова вернуться к прежнему состоянию» (Т. Манн. Волшебная гора. Пер. В. Станевич).
…жила неосмысленной жизнью… — Аллюзия к высказыванию Сократа, приведенному в «Апологии» Платона: «Неосмысленная жизнь не стоит того, чтобы жить».
…ей не дали познакомиться с герцогиней, когда в Вергхоф приезжала чета Виндзор. <…> Это нацистка… — Американка Уоллис Симпсон (1896–1986) с 1937 г. была супругой герцога Виндзорского, бывшего короля Великобритании Эдуарда VIII. Именно решение короля жениться на дважды разведенной, весьма фривольной Уоллис Симпсон стало причиной его отречения от престола в декабре 1936 г. По сведениям ФБР, до этого Уоллис Симпсон имела связь с Риббентропом, германским послом в Британии, и передавала нацистской Германии секретную информацию, добытую у Эдуарда VIII.
«Ведь служат даже те, кто молча ждет». — Джон Мильтон. Сонет к соловью.
…перефразировать Эдмунда Берка: «Для торжества зла необходимо только одно условие — чтобы хорошие женщины сидели сложа руки». — Эдмунд Берк (1729–1797) — английский политический деятель, публицист эпохи Просвещения, идейный родоначальник британского консерватизма. В исходном варианте приведенного афоризма — не «хорошие женщины», а «хорошие люди».
«Кинг-Конг» (1933) — первое из многочисленных одноименных кинопроизведений, постановщики Мэриан Купер и Эрнст Шодсак.
«Жизнь бенгальского улана» (1935) — фильм режиссера Генри Хэтэуэя с участием Гэри Купера.
«Гора зовет» (1938) — фильм режиссера Луиса Тренкера (он же исполнил там главную роль) о борьбе Эдварда Вимпера и Жана Антура Каррельфора за первенство в покорении вершины Маттерхорн в 1865 г. По сути, римейк картины «Битва за Маттерхорн» (1928), в которой тоже снимался Тренкер.
…«Священная гора» (опять горы, опять Лени). — В основанном на реальных фактах «горном фильме» режиссера Арнольда Фанка «Священная гора» (1926) актриса, а впоследствии режиссер Лени Рифеншталь дебютировала в роли хрупкой девушки, совершающей нечеловечески трудное восхождение. Ее партнером был Луис Тренкер.
«Ночь хрустальных ножей» — погром в ночь на 9 ноября 1938 г., положивший начало массовому уничтожению евреев в фашистской Германии.
«Кровь и почва» — идеология, которая рассматривает взаимосвязь национального происхождения («крови») и родной земли, дающей нации пропитание («почвы») как стержень национал-социалистской расовой политики и культурно-политического воспитания.
…блейковский «Иерусалим». — Стихотворение Уильяма Блейка (1757–1827) из предисловия к его эпической поэме «Мильтон» (1804) было положено в 1916 г. на музыку Хьюбертом Пэрри и стало неофициальным гимном Великобритании.
…«Чайный дом», стоявший на склоне холма Моосланеркопф… — Уютный «Чайный дом», построенный в 1937 г., был излюбленным местом Гитлера на Оберзальцберге. В периоды пребывания в Бергхофе он ежедневно отправлялся туда после обеда, чтобы отдохнуть или вздремнуть в окружении своих приближенных. «Чайный дом» снесли в 1951 г. из-за ассоциаций с Гитлером. На проектных планах 1937 г. и в фотоальбомах Евы Браун название холма дается как «Мосландеркопф».
«Ведь правда будет правдой до конца, как ни считай». Что это за пьеса? «Мера за меру»? — У. Шекспир. Мера за меру. Акт V, сц. 1. Пер. Т. Щепкиной-Куперник.
Зильт — остров в Северном море, входит в состав земли Шлезвиг-Гольштейн.
…Неммерсдорф. («Резня!») — Населенный пункт в Германии (ныне Маяковское Калининградской области), где, по некоторым сведениям, 21 октября 1944 г. имел место расстрел мирных жителей. По поводу числа жертв и обстоятельств гибели существуют различные мнения. Это событие считалось первым свидетельством насилия в отношении мирного населения на территории Германии, которое было использовано немецкой пропагандой для мобилизации немецкого населения на «борьбу против большевизма».
«Жизнь — это только тень, комедиант, паясничавший полчаса на сцене». — У. Шекспир. Макбет. Акт V, сц. 5. Пер. Ю. Корнеева. Эта фраза непосредственно предшествует цитировавшейся в комментарии 108.
«Встречаю смерть, навстречу смерти мчась, прошли, как день вчерашний, вожделенья». — Дж. Донн. Священные сонеты. Сонет 1. Пер. Д. Щедровицкого.
«Вот кровь Христа по небесам стекает»… «„Струится“… а не „стекает“». — «Вот кровь Христа по небесам струится» — цитата из драмы Кристофера Марло (тж. Марлоу, 1564–1593) «Трагическая история доктора Фауста». Пер. Е. Бируковой.
…вопли всех проклятых на муки вечные. — Отсылка к Евангелию от Матфея: «И пойдут сии в муку вечную» (Мф. 25:46).
«О нет, здесь ад, и я всегда в аду»… — К. Марло, указ. соч. (см. комментарий 133)
«Мрачная Кассандра»… — Кассандра — персонаж древнегреческой мифологии, дочь Приама и Гекубы; родственники считали ее безумной. У большинства авторов описывается как прорицательница.
В течение странного периода «сумеречной войны»… — «Сумеречной войной» британцы, вслед за У. Черчиллем, называют ранний этап Второй мировой войны, когда Западный альянс практически бездействовал. Термин вошел в обиход после того, как Британия и Франция объявили войну Германии после вторжения немецко-фашистских войск в Польшу в 1939 г. В США тот же период принято называть «странной войной», вслед за сенатором У. Борой, который заявил: «Есть что-то странное в этой войне».
«La donna è mobile» (рус. «Сердце красавиц склонно к измене») — песенка Герцога из оперы Дж. Верди «Риголетто».
«Largo al factotum» (рус. «Раздайся шире, народ», или «Дорогу мастеру на все руки») — каватина Фигаро из оперы Дж. Россини «Севильский цирюльник».
А мне так подавай старого доброго Ала Боулли… — Ал (Альберт Эллик) Боулли (1898–1941) — популярный певец и композитор, руководитель джаз-оркестра.
Мистер Джон Буллок (почти Джон Булль)… — Джон Булль — обобщенное именование британцев (ср. англ. bullock — «бычок», bull — «бык»).
«В мир света навсегда они ушли»… — Первая строка стихотворения валлийского поэта Генри Воэна (1622–1695). Пер. Д. Щедровицкого.
«День прошел карашо?» — фраза из одноименного фильма (1942) режиссера Альберто Кавальканти по рассказу Грэма Грина «Лейтенант умирает последним» (1940), где английскую деревушку оккупируют немецкие диверсанты, переодетые в английскую форму и пытающиеся говорить по-английски.
Суккоташ — блюдо североамериканских индейцев, приготовляемое из бобов и кукурузы.
Вот такое у нас индейское лето. — Индейским летом в англоязычных странах называют последние теплые дни осени (ср. рус. «бабье лето»).
Чатни — традиционная индийская приправа из фруктов или овощей с уксусом и специями.
Не разделит ли Лондон судьбу Кносса или Помпеи? — Кносс — древний город на острове Крит. Первый дворец-храм в Кноссе был построен около 2000–1700 гг. до н. э. и разрушен землетрясением около 1700 г. до н. э. Помпеи — древнеримский город недалеко от Неаполя, в регионе Кампания, погребенный под слоем вулканического пепла в результате извержения Везувия в 79 г. н. э.
Мы видим Аркадию в прошлом… — Аркадия — область в Греции, в центре Пелопоннеса. В древности обитатели Аркадии пользовались славой гостеприимного и благочестивого племени, поэтому название данной области стало метафорическим обозначением страны райской невинности и мирного счастья. Название происходит от греч. άρϗτος; — «медведь» (ср. Арктика — «страна медведей» или «находящаяся под созвездием Большая Медведица»). Согласно легенде, эта область была названа в честь царя Аркадия, сына Зевса и нимфы Каллисто, которую Зевс превратил в медведицу, чтобы скрыть от своей ревнивой жены Геры.
Тучами увенчанные башни? — Аллюзия к пьесе У. Шекспира «Буря» (акт IV, сц. 1): «Когда-нибудь растают, словно дым, / И тучами увенчанные горы, / И горделивые дворцы и храмы, / И даже весь — о да, весь шар земной». Пер. М. Донского.
А они «посетили» галерею Дювина в Британском музее… — Галерея Дювина — один из отделов Британского музея, построенный в 1931–1938 гг. на средства лондонского антиквара Джозефа Дювина для размещения мраморных скульптур, вывезенных британцами из Парфенона. В 1939 г., в преддверии неминуемой войны, скульптуры были эвакуированы, а в 1940 г. галерея Дювина была почти полностью разрушена бомбами. Открыта после реставрации в 1962 г.
С крыши здания «Шелл-Мекс»… — «Шелл-Мекс» — двенадцатиэтажное здание штаб-квартиры корпораций «Шелл» и «Бритиш петролеум» в лондонском Уэст-Энде, построенное в стиле ар-деко архитектором Э. Джозефом в 1930–1931 гг.
«Что, если Страшный суд начнется вдруг сегодня ночью?» — цитата из «Священных сонетов» Джона Донна (Сонет 13). Пер. Д. Щедровицкого.
Большой пожар Лондона (тж. Великий пожар) — вспыхнул в британской столице в сентябре 1666 г., уничтожил 13 500 домов и 87 церквей, в том числе собор Святого Павла, вскоре отстроенный Кристофером Реном заново.
Гробницу Веллингтона… — Артур Уэлсли, первый герцог Веллингтон (1769–1852) — английский полководец и государственный деятель, фельдмаршал, участник Наполеоновских войн, победитель битвы при Ватерлоо (1815). Дважды (1828–1830 и 1834) — премьер-министр Великобритании.
…когда какой-нибудь Мосли или другой мерзавец… — Сэр Освальд Эрнальд Мосли (1896–1980) — британский политик, баронет, основатель Британского союза фашистов.
Как там у Гераклита? <…> «Можно войти в одну и ту же реку, но вода будет другой». — Ср. пер. А. Лебедева: «На входящих в те же самые реки притекают в один раз одни, в другой раз другие воды».
«Человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями: как цветок, он выходит и опадает: убегает, как тень, и не останавливается». — Ветхий Завет. Иов. 14: 1.
«Заповеди блаженства» — в христианском вероучении часть заповедей Иисуса Христа, произнесенная во время Нагорной проповеди и дополняющая Десять заповедей Моисея. «Заповеди блаженства» вошли в Евангелие (Мф. 5: 3-12 и Лк. 6: 20–23).
Все, кто бурей смят, кто ранен, кто в нужде, в грязи грехов, / Приидите — дам вам отдых от мучений и трудов. — Приведенное стихотворение Р. Л. Стивенсона содержит аллюзию на Мф. 11: 28: «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас».
«Би-Оу-Эй-Си» (ВОАС, British Overseas Airways Corporation) — британская государственная авиакомпания.
Я, конечно, не Майра Хесс… — Джулия Майра Хесс (1890–1965) — выдающаяся английская пианистка. С началом Второй мировой войны, когда все концертные залы в Лондоне были закрыты, Хесс начала выступать со знаменитыми «Обеденными концертами» в Национальной галерее. В общей сложности пианистка дала во время войны 146 концертов, которые всегда собирали полные залы. В 1941 г. была награждена орденом Британской империи.
«O mio babbino caro» («О мой отец дорогой», ит.) — ария Лауретты из одноактной оперы Дж. Пуччини (1858–1924) «Джанни Скикки» (1918).
Alle Menschen werden Brüder («Все люди станут братьями», нем.) — из «Оды к радости» Л. ван Бетховена, входящей в Девятую Хоральную симфонию.
«Сияет красота ее в ночи, как в ухе мавра жемчуг несравненный». — У. Шекспир. Ромео и Джульетта. Пер. Т. Щепкиной-Куперник.
«Апрельские фиалки» — аромат, разработанный британской парфюмерной фирмой «Ярдли».
«Могилы — недурной приют, но там обняться не дают». — Цитата из стихотворения английского поэта Эндрю Марвелла (1621–1678) «Застенчивой возлюбленной». Пер. И. Бродского.
…«совсем как Мандерли, потрясающе уединенный и романтичный, но, слава богу, без миссис Дэнверс»… — Отсылка к роману «Ребекка» (1938) английской писательницы Дафны Дюморье (1907–1989), долгое время жившей в Корнуолле. Мандерли — таинственный замок, принадлежащий мужу главной героини; миссис Дэнверс — суровая экономка, которая не признает молодую хозяйку.
«О солнце, глупый, старый хлопотун, / Зачем ты ежедневно по утрам, / Раздвинув шторы, в окна лезешь к нам?» — Первые строки стихотворения Дж. Донна «Восходящему солнцу». Пер. Н. Самойлова.
…из Марвелла — из «Разговора между душой и телом»? — что-то про оковы костей, про наручники… — Имеется в виду следующий фрагмент из стихотворения Э. Марвелла «Диалог между душой и телом»: «Мучительны, железно-тяжелы / Костей наручники и кандалы». Пер. Г. Кружкова.
— А я, вообще-то, не снимаю чужих женщин, чтобы трахаться с ними в шикарных хоромах. / — О, все по Лоуренсу. — Д. Г. Лоуренс (1885–1930) — один из виднейших английских писателей начала XX в. Его последний роман «Любовник леди Чаттерлей» (1928) долгое время находился под запретом из-за использованной в тексте ненормативной лексики, откровенных сексуальных сцен, а также «непристойности» сюжетной линии: любовной связи низкородного парня и аристократки. В Великобритании роман был опубликован лишь в 1960 г.
…надпись на Кенотафе… — Термином «кенотаф» обозначается символическая гробница, не содержащая погребения и сооруженная в память человека (или группы, часто войска), погибшего в другом месте. Кенотаф в Лондоне — главный британский памятник погибшим в Первой мировой войне, памятник Неизвестному солдату. Сооружен в 1919 г., к первой годовщине окончания войны. В каждое второе воскресенье ноября Кенотаф становится центром национального Дня поминовения.
«За ваше будущее плата — наша жизнь» — эпитафия, которую можно увидеть на военных мемориалах. Ее текст приписывается английскому поэту Дж. М. Эдмондсу (1875–1958): «Домой вернувшись, людям расскажи: За ваше будущее плата — наша жизнь». Принято считать, что Дж. М. Эдмондса вдохновила эпитафия Симонида Кеосского (V в. до н. э.), посвященная павшим лакедемонянам — героям битвы при Фермопилах (480 г. до н. э.) и приведенная в «Истории» Геродота: «Путник, пойди возвести нашим гражданами в Лакедемоне, что, их заветы блюдя, здесь мы костьми полегли» (пер. Г. Стратановского).
Как там написано на памятнике Эдит Кавелл… / «Быть просто патриотом недостаточно»… — Эдит Кавелл (1865–1915) — английская медсестра, участвовала в создании брюссельской школы медсестер. Работая во время Первой мировой войны в госпитале Красного Креста, ухаживала за ранеными, не делая различия между немецкими солдатами и солдатами союзников. Помогала английским, французским и бельгийским солдатам переправиться в нейтральную Голландию, за что была арестована и казнена в 1915 г. Последними ее словами были: «Быть просто патриотом недостаточно. Необходимо ни к кому не испытывать ни ненависти, ни ожесточения».
Бомбоубежище Кабинета — официальное название подземной штаб-квартиры У. Черчилля в Лондоне; ныне — музей.
Криббидж (тж. криббедж) — карточная игра для двоих, популярная в Англии и США. Для игры используется полная колода — 52 карты. Цель игры — раньше противника набрать 121 очко, составляя различные комбинации с помощью своих карт и карт соперника. Подсчет очков традиционно ведется с помощью специальной доски с отверстиями и колышками либо просто записывается на бумаге.
Ей на ум пришло стихотворение Донна «Погребение»… («Не троньте эту прядь, кольцом обвившую мое запястье»)… — Цитируется в переводе Г. Кружкова.
…он сражался в составе Еврейской бригады… — Еврейская бригада — единственное еврейское национальное воинское соединение в составе союзных войск в годы Второй мировой войны. Создана в сентябре 1944 г. Входила в состав британской армии. Командиром бригады был назначен бригадный генерал Эрнест Франк Бенджамин.
…вступил в банду Штерна в Палестине… — Бандой Штерна британцы называли террористическую сионистскую организацию ЛЕХИ, основанную Авраамом Штерном (1907–1942) и выступавшую за немедленное создание еврейского государства.
Променад-концерты (Proms) — симфонические концерты классической музыки с участием видных дирижеров и исполнителей; устраиваются в лондонском Ройял-Альберт-холле.
Дюбонне — горький аперитив. Наиболее известной любительницей дюбонне считается королева Великобритании Елизавета II.
Портвейн с лимонадом — подаваемый в пабах напиток, состоящий на одну треть из портвейна и на две части из разных сортов лимонада. Стоит дешевле других напитков, но большой популярностью не пользуется. Считается, что его обычно заказывают женщины преклонного возраста.
Мисс Хэвишем — персонаж романа Ч. Диккенса «Большие надежды», живущая отшельницей таинственная старуха; десятилетиями носит подвенечное платье после того, как ее перед алтарем бросил жених.
…в честь семидесятипятилетнего юбилея Генри Вуда… — Сэр Генри Джозеф Вуд (1869–1944) — выдающийся английский дирижер и общественный деятель, основатель променад-концертов.
…при ракетном ударе по Олдвичу. — Олдвич — небольшая петлеобразная улица в центре Лондона, где сосредоточены финансовые, образовательные и государственные учреждения.
«Тела их покоятся с миром, но имена будут жить вечно»… Сирах сорок четыре тринадцать. — Аллюзия на апокрифическую «Книгу премудрости Иисуса, сына Сирахова» (44: 13): «Тела их погребены в мире, а имена их живут в роды». По предложению Редьярда Киплинга эта фраза высекалась на монументах в память жертв Первой мировой войны.
«Вперед, Христово воинство» — христианский гимн на музыку известного английского композитора Артура Салливена (1842–1900).
…за гроши купила их на Портобелло-роуд. — На улице Портобелло-роуд в Лондоне находится один из самых известных блошиных рынков Англии.
Сент-Мэри-Мид — название вымышленной деревни, где жила мисс Марпл, старая дева, детектив-любитель, героиня произведений «королевы детектива» Агаты Кристи (1890–1976).
…Фейрэйкерс, придуманный мисс Рид. — Мисс Рид (Дора Джесси Сейнт, 1913–2012) — английская писательница, по профессии — школьная учительница, автор произведений из жизни сельской Англии. Ряд романов мисс Рид объединен общим местом действия — вымышленной деревней Фейрэйкерс (букв, «прекрасные акры»).
Овалтин — растворимый напиток с молочным вкусом, изготавливаемый из солода и витаминов, с различными добавками. Впервые выпущенный швейцарской фирмой в 1904 г., овалтин приобрел популярность у англичан как «питье на ночь», обладающее легким снотворным действием (как ни парадоксально, на первых порах овалтин рекламировался как тонизирующее средство).
Сейчас она читала «Комедиантов» Грэма Грина. — Остросюжетный политический роман «Комедианты» о гаитянской диктатуре был опубликован в 1966 г., то есть за год до описываемых в данной главе событий, а уже в 1967 г. вышла одноименная экранизация, поставленная режиссером Питером Гленвиллом с участием таких актеров, как Ричард Бертон, Элизабет Тейлор, Питер Устинов, Лиллиан Гиш и др.
Луна, которая «властвует», по Китсу. «Как эта ночь нежна!» — Дж. Китс. Ода соловью. Пер. И. Дьяконова.
Так называемая Шестидневная война закончилась решительной победой израильтян. — Война на Ближнем Востоке между Израилем, с одной стороны, и Египтом, Сирией, Иорданией, Ираком и Алжиром — с другой, продолжавшаяся с 5 по 10 июня 1967 г.
…пригласила его на обед в «Фортнум». — Крупный универмаг «Фортнум энд Мейсон» (в обиходе — «Фортнум») на улице Пикадилли славится своими кафе и ресторанами.
Им, как сказал Черчилль, были даны права на свободу. — Аллюзия на Фултонскую речь (1946): «Это основополагающие права на свободу, которые должны знать в каждом доме».
Как там сказано у Теннесси Уильямса: «доброта первого встречного»? — Имеется в виду знаменитая фраза Бланш Дюбуа, героини пьесы «Трамвай „Желание“» (1947) американского драматурга Теннесси Уильямса (1911 1983): «Я всю жизнь зависела от доброты первого встречного» (пер. В. Неделина).
…в платье от Уорта… — Чарльз Фредерик Уорт (1825–1895) — крупнейший английский кутюрье, работавший в Париже; известен как «отец высокой моды». Им был создан Модный дом Уорта, который процветал и после его смерти, когда дело прославленного кутюрье продолжили его сыновья Гастон и Жан-Филипп.
…где окончил свои дни Оскар Уайльд… — Знаменитый британский драматург и прозаик Оскар Уайльд (1854–1900), известный как великий эстет, был арестован за «непристойное поведение». Отбыв срок тюремного заключения, уехал во Францию, где жил в бедности под именем Себастьяна Мельмота и умер в захудалой гостинице. Последними его словами были: «Или я, или эти обои».
…личный портной с Джермин-стрит. — В районе лондонской улицы Джермин-стрит находятся самые дорогие магазины мужской одежды и ателье индивидуального пошива. Здесь заказывали сорочки Черчилль и Чарли Чаплин, здесь же шили костюмы исполнителям роли Джеймса Бонда.
«Песнь о Роланде» — одна из самых известных и значительных героических поэм старофранцузского эпического цикла. Рассказывает о гибели арьергардного отряда Карла Великого, возвращавшегося с войском в августе 778 г. из похода в Испанию.
В каких купаюсь я соблазнах! / В глазах рябит от яблок красных, / И виноград сладчайший сам / Льнет гроздями к моим устам. — Э. Марвелл. Сад. Пер. Г. Кружкова.
Под звездой злосчастной… — Цитата из пролога к трагедии У. Шекспира «Ромео и Джульетта»: «Из чресл враждебных, под звездой злосчастной, / Любовников чета произошла». Пер. Т. Щепкиной-Куперник.
Они сидели в «Русской чайной», что в Южном Кенсингтоне. / — Сюда захаживает очень впечатляющая публика правого толка… — Ресторан «Русская чайная» был открыт в 1923 г. адмиралом Николаем Волковым (1870–1954), российским военно-морским атташе в Лондоне при императоре Николае II. После Октябрьской революции Волков не вернулся в Россию. Его «Русская чайная» стала местом встреч правого крыла белой эмиграции. Видную роль в этом кругу играла старшая дочь Волкова, Анна. Николай и Анна Волковы поддерживали гитлеровский режим. Анна, владелица ателье мод, находилась под надзором полиции как предполагаемая германская шпионка в связи с частыми поездками в фашистскую Германию, где она встречалась, в частности, с Рудольфом Гессом. Одной из клиенток ее ателье была Уоллис Симпсон (см. комментарий 119), также подозревавшаяся в шпионаже.
Порвалась дней связующая нить… — крылатая фраза из трагедии У. Шекспира «Гамлет» (акт I, сц. 5), пер. Б. Пастернака.
…буйных держали под самой крышей, как миссис Рочестер. — Миссис Рочестер — персонаж романа Шарлотты Бронте «Джейн Эйр» (1847), безумная жена главного героя, которую держали вдали от посторонних глаз, на чердаке.
«Если у меня есть дар пророчества… я ничто»… — Первое Послание к Коринфянам.
Проснись… День светлый настает… — Из оперы Рихарда Вагнера «Нюрнбергские мейстерзингеры» (1868).
В просторные и светлые дали — У. Черчилль. Речь в Палате общин 18 июня 1940 г.