Лого

Жан-Мишель Генассия - Клуб неисправимых оптимистов

Жан-Мишель Генассия

Клуб неисправимых оптимистов

Доминик и Андре

Клуб — имя существительное мужского рода, от английского kloeb; кружок, где собираются, чтобы поговорить, почитать, поиграть; общество друзей.

По мне, лучше быть оптимистом и ошибаться, чем оставаться вечно правым пессимистом.

Неизвестный автор

Апрель 1980-го

Сегодня хоронят писателя. Заключительный акт. Толпа — нежданная, молчаливая, почтительная и анархическая — заполонила улицы и бульвары вокруг кладбища Монпарнас. Сколько их? Тридцать тысяч? Пятьдесят? Меньше? Больше? Какая разница? Важно, чтобы на его похоронах была публика. Скажи ему кто-нибудь, что тут будет такая сутолока, он бы не поверил и посмеялся. Он полагал, его закопают на скорую руку, в присутствии двенадцати верных последователей, а не с почестями, как Гюго или Толстого. За последние полвека ни одного интеллектуала не провожали при таком стечении народа. Как будто он был необходим и крайне важен. Зачем здесь эти люди? Они много чего о нем знают и, по логике вещей, не должны были приходить. Абсурдно отдавать последнюю дань уважения человеку, который ошибался во всем, ну или почти во всем, с завидным постоянством уклонялся от правильного пути и с упорством, достойным лучшего применения, расходовал свой талант, защищая то, что не заслуживало защиты. Лучше бы сходили на похороны тех, кто был прав и кого он презирал и уничтожал. Увы, их смерти никто не заметил.

А может, в этом невысоком человеке, помимо неудач и ошибок, было нечто иное, достойное восхищения: страстное желание преодолеть судьбу силой разума, двигаться вперед против всякой логики, не отступать, невзирая на запрограммированное поражение, брать на себя ответственность за противоречивость правого дела и заведомо проигранного сражения и вечной, нескончаемой и безнадежной борьбы. Нет никакой возможности попасть на кладбище, люди топчут могилы, карабкаются на памятники, опрокидывают стелы, чтобы подобраться поближе и увидеть гроб. Напоминает похороны эстрадной певицы или святого. Закопать собираются не только человека — вместе с ним хоронят старые идеалы. Ничего не изменится, и нам это известно. Лучшего общества не будет. Можно соглашаться или спорить, но в эту могилу ложатся и наши верования, и утраченные иллюзии. Толпа символизирует отпущение грехов, искупление ошибок, совершенных во имя идеала. Для жертв это ничего не меняет. Не будет ни оправдания, ни публичных извинений, ни похорон по первому разряду. Что может быть ужасней, чем причинять зло, желая творить добро? Сегодня хоронят минувшую эпоху. Нелегко жить в мире без надежды.

В такой момент не сводят счетов. Не подводят итогов. Все равны, и все не правы. Я пришел не ради мыслителя. Я никогда не понимал его философии, его театр «несъедобен», а романы забыты, я здесь ради прошлого. Толпа напомнила мне, кем он был. Нельзя оплакивать героя, который поддерживал палачей. Я поворачиваюсь, чтобы уйти. Похороню его в каком-нибудь тайном уголке мозга.

* * *

Существуют пользующиеся дурной славой кварталы, отсылающие вас в ваше прошлое, куда, вообще-то, лучше не соваться. Думаешь, что все забыл, — раз не думаешь о нем, значит забыл, а оно раз — и тут как тут. Я старался обходить стороной Монпарнас — там жили призраки, с которыми я не знал, что делать. Один из них шел сейчас мне навстречу по тротуару бульвара Распай. Я узнал его неподражаемое ратиновое пальто в стиле Хэмфри Богарта времен пятидесятых. Есть люди, которых оцениваешь по походке. Павел Цибулька — православный христианин, партизан Второй мировой, король великого идеологического уклона и скучных анекдотов, надменный, гордый и статный, двигался плавно и неспешно. Я обогнал его. Павел располнел, пальто перестало застегиваться, взлохмаченная седая шевелюра придавала ему богемный вид.

— Павел…

Он остановился, посмотрел на меня, пытаясь сообразить, где мог видеть это лицо и почему оно о чем-то смутно ему напоминает, но в конце концов покачал головой — нет, простите, но…

— Это я… Мишель. Ну же, вспоминай.

Он разглядывал меня — недоверчиво, даже с подозрением:

— Мишель?.. Малыш Мишель?

— Бывший «малыш», Павел, бывший — я давно обогнал тебя в размерах.

— Малыш Мишель!.. Сколько лет мы не виделись?

— Пятнадцать. В последний раз встречались здесь же… по поводу Саши.

Мы помолчали, взгрустнули, обнялись. Он крепко прижал меня к себе:

— Я бы тебя не узнал.

— А вот ты не изменился.

— Не смей издеваться. Я вешу сто кило. Проклятые диеты…

— Счастлив тебя видеть. Где остальные? Или ты пришел один?

— Я еще не пенсионер, так что иду на работу.

Павел по-прежнему говорил с тягучим славянским акцентом, но его речь сделалась более энергичной. Мы пошли в «Селект», где, как мне показалось, все прекрасно знали Павла, сели, и официант тут же принес ему крепкий кофе и кувшинчик холодного молока, а потом принял заказ у меня. Павел цапнул с соседнего столика корзинку с круассанами и умял сразу три штуки, продолжая говорить с набитым ртом, причем вполне разборчиво. Павел сбежал из Чехословакии лет тридцать назад и с тех пор жил во Франции в более чем стесненных обстоятельствах. Он в самый последний момент, чудом, избежал чистки, погубившей бывшего генсека КПЧ Сланского[1] и его ближайшего соратника, министра иностранных дел Клементиса.[2] Бывший посол Чехословакии в Болгарии, автор справочного издания «Брестский мир: дипломатия и революция» работал ночным портье в гостинице в Сен-Жермен-де-Пре и жил там же, в комнатенке на верхнем этаже. Он надеялся рано или поздно встретиться со старшим братом, который в конце войны уехал в Америку, но ему постоянно отказывали в визе — мешала биография.

— Визу они мне не дадут. И брата я больше не увижу.

— Я знаком с одним атташе из посольства. Могу с ним поговорить.

— Не бери в голову. У них на меня «досье» толщиной с мою задницу. Я прохожу как один из основателей Коммунистической партии Чехословакии.

— А это так?

Он пожал плечами с видом смирившегося со своей участью человека.

— В тридцатые годы в Праге, в мои студенческие времена, все было просто и ясно. Следовало решить, на чьей ты стороне — угнетателей или угнетенных. Мне не пришлось выбирать лагерь — я в нем родился. Я был молод, убежден в нашей правоте и в том, что иного решения для страны не существует. Да, я был партийным функционером с дипломом юриста. Я верил, что поголовная грамотность и электрификация поспособствуют рождению нового человека. Никто и подумать не мог, что коммунизм пожрет нас, как Сатурн своих детей. Отношение к капитализму было однозначным. Во время войны одни поддерживали коммунистов, другие — фашистов. Хуже всего приходилось неопределившимся. Мы были полны энтузиазма. Я ни в чем не сомневался. Но после освобождения все пошло не так. Моих друзей вешали, семью терзали до тех пор, пока она от меня не отреклась, а нынешние защитнички «общечеловеческих ценностей» плевать на это хотели. Они, видите ли, не нуждаются в компании старого коммуняки — я решил, что достану их, и каждый год запрашиваю визу. Они отказывают. Я через год повторяю попытку.

— Значит, ты больше не коммунист?

— Был, есть и буду!

— Но доктрина оказалась несостоятельной. Коммунистические режимы рушатся один за другим.

— Коммунизм — прекрасная идея, Мишель. Слово «товарищ» наполнено глубинным смыслом. А вот люди никуда не годятся. У Дубчека[3] и Сво́боды[4] вполне могло получиться, если бы им не перекрыли кислород. Кстати, мое дело сдвинулось с мертвой точки.

— Каким образом?

— Я написал Сайрусу Вэнсу, госсекретарю в администрации Джимми Картера. Он ответил. Можешь себе представить?

Павел осторожно достал из бумажника письмо в «том самом» конверте и дал мне прочесть. В ответе Сайруса Вэнса от 11 января 1979 года сообщалось, что запрос передан в компетентную инстанцию.

— Что думаешь?

— Это стандартная формулировка. Не стоит особенно надеяться.

— Они отреагировали впервые за двадцать пять лет. Это знак. Сайрус Вэнс — демократ, не республиканец.

— А раньше тебе что, не отвечали?

— Я был идиотом, адресовал просьбы лично президенту США. Глава государства слишком занятой человек, чтобы самолично отвечать всем страждущим. Написать госсекретарю мне посоветовал Имре.

— Возможно, ты постучался в правильную дверь. Что будешь делать, если снова откажут?

— Я больше не чехословацкий подданный. И не французский. Я — апатрид. Худший вариант из возможных. Превращаешься в призрака. У меня осталась крошечная надежда встретиться с братом. Он американский гражданин. Мы перезваниваемся раз в год, на Рождество. Брат — бригадир на стройке. У него семья, все хорошо, но в Европу он прилететь не может — слишком дорого. В будущем году я подам на визу. И еще через год снова подам.

Народу в кафе прибавилось — люди заходили расслабиться после похорон. Какая-то тетка нацелилась на нашу банкетку:

— Здесь свободно?

— Занято!

Женщина удивилась агрессивности тона, и она с приятелями отошла.

— Немыслимо! Банда придурков приперлась на кладбище, чтобы почтить память «выдающегося» придурка. Да у них солома вместо мозгов.

— Ничего не поделаешь, традиция.

— Лично я пойду и нассу на его могилу. Ничего другого он не заслуживает. Гордиться ему нечем.

— Он не мог поступиться убеждениями.

— Он все знал. Со времен Жида[5] и Руссе.[6] Я рассказал ему о Сланском и Клементисе. Он промолчал. Ему было известно о Кравченко.[7] И он осудил Кравченко. Ты можешь понять и оправдать подобное? Бегать в своре, улюлюкать в общем хоре. Презирать жертв. Отрицать правду. Не есть ли это чистой воды поспешничество? Он был негодяем.

Павел умолк и тяжело задумался.

— Хотя… не мне тебя учить.

— Я не понимаю.

— Худшая вещь на свете — неблагодарность. Мы выживали, потому что они нас подкармливали, подбрасывали деньги.

— Кто?

Павел поднял на меня глаза, решив, что я придуриваюсь, понял, что это не так, и снизошел до объяснений:

— Оба. Кессель[8] и Сартр.[9] Доставали нам переводы, всякую мелкую работенку. У них был широкий круг знакомств среди главных редакторов газет и журналов. Мы работали добросовестно, выполняли нормы. Когда оказывались на мели, они платили домовладельцам и улаживали дело с судебными исполнителями. Куда было деваться? Мы все потеряли, а без них кончили бы жизнь клошарами. Когда Сартр ослеп и перестал выходить из дому, стало намного сложнее. Но два года назад они выручили Владимира. Помнишь его?

— Как сейчас.

— У него были крупные неприятности.

Ему не терпелось все мне выложить. Я вспомнил, как Владимир Горенко раздавал еду в задней комнате «Бальто».

— Так что случилось с Владимиром?

— До ухода на Запад он руководил нефтеперерабатывающим комплексом в Одессе. Во Франции он получил статус политического беженца. Работы не нашел — ни одно предприятие не захотело нанять его, даже те, с кем он вел дела. Никто и пальцем не пошевелил, чтобы помочь ему. Знаешь почему? Они опасались Москвы, не желали портить отношения. На словах эти люди обличали коммуняк, но дела с ними делали. Маркюзо, хозяин бистро, — ты его помнишь, он был хороший мужик — нашел Владимиру жилье, комнатку для прислуги, у колбасника на улице Дагер. Владимир вел его бухгалтерию.

— Хозяин платил ему колбасой и полуфабрикатами. Платил — громко сказано: Владимир вечно ворчал, что тот отдает ему остатки, которые так и так пошли бы на выброс.

— Все верно, но мы поживились той колбаской — Владимир со всеми делился. Это так, к слову. Следом за колбасником Владимира стали нанимать другие торговцы. У него образовалась своя клиентура, дела шли хорошо. Местным бухгалтерам это не понравилось, и они накатали на него донос. У Владимира масса достоинств, но диплома Политехнической школы у него не было, и чужих мнений он в расчет не принимал, полагая, что всегда и во всем прав. Одним словом — не дипломат, сам понимаешь. Делу дали ход, появились дознаватели, Владимир вышел из себя и, вместо того чтобы прикинуться пнем, повел себя заносчиво: «Я не боялся КГБ, я выжил в Сталинграде, так что вас и подавно не испугаюсь. Я работаю, плачу налоги и чихать на вас хотел!» Он закусил удила, никого не слушал, хотя многие его предупреждали. Не поверишь, что случилось, — его посадили. За осуществление незаконной деятельности эксперта-бухгалтера. Он разнес следователя в пух и прах, за что провел четыре месяца в предварительном заключении. Немыслимо! Держать в кутузке человека, владеющего то ли шестью, то ли семью языками. Все рухнуло. Знаешь, кто помог? Кессель пообщался со следователем, а Сартр заплатил штраф.

— И чем он теперь занят?

— Работает у того, кто на него настучал, вернул всех клиентов, но диплома ему не видать как своих ушей.

— Саша несколько раз об этом упоминал, но я не догадывался, что они вам помогали.

— Я думал, вы с Игорем друзья, но не знал, что ты был близок с Сашей. Никто его не любил… Он…

Павел поймал мой взгляд и оборвал фразу. Мы сидели в шумном зале и молчали, не зная, что делать с призраками прошлого.

— Я дружил с обоими.

— Да ну? Верится с трудом. Невозможно было иметь в друзьях и того и другого.

— А мне вот удалось. Саша однажды рассказал, что Кессель покрыл его долг за комнату, когда он в очередной раз просрочил дату платежа, но денег просить он у него не осмеливался.

— Кессель был великодушен. Выручал нас до самой своей смерти в прошлом году. Видишь, я тоже веду себя как мелкотравчатый мерзавец. Не стоит ничего ждать от людей. Делаешь кому-нибудь добро, а тебе плюют в рожу. Я не могу забыть того, что Сартр сказал, что дал понять, и, главное, того, о чем он умолчал, — это сильнее меня. Сартр был негодяем, салонным революционером, но щедрости и великодушия ему было не занимать. Впрочем, не все можно компенсировать деньгами.

— Выходит, я все эти годы ни черта не замечал. По молодости. Мне казалось, он тебя ценил.

— Я рассказывал ему анекдоты и байки. Смешил. У него была прекрасная память, но анекдотов он не запоминал и вечно просил повторить.

— Я помню Леонида и его любимую историю про Сталина и солнце.

— Давай, расскажи, будет здорово послушать еще раз.

— Сейчас, дай вспомнить. Ага. Прекрасное утро, Сталин просыпается, встает, обращается к солнцу: «Скажи мне, Солнце, кто самый красивый, умный и сильный человек на свете?» Солнце отвечает без задержки: «Ты, о Сталин, свет человечества!» В полдень Сталин снова спрашивает: «Скажи мне, Солнце, кто самый блистательный, гениальный и выдающийся деятель всех времен и народов?» И солнце подтверждает: «Ты, о несравненный Сталин». Перед ужином Сталин не может отказать себе в удовольствии спросить у солнца, кто лучший коммунист в мире. А солнце возьми да и ответь: «Ты больной, Сталин, психопат, безумец, я уже на Западе и в гробу тебя видало!»

Павел расхохотался, как будто услышал анекдот впервые в жизни.

— Рассказчик из тебя никакой. Французам это не дано. В исполнении Леонида «номер» длился целый час.

— Что да, то да. Леонид был мастер. Думаешь, он и правда рассказывал эту байку Сталину?

— Уверял, что да. Леонид не хвастун. Если я правильно помню, ты с ним дружил?

— Очень близко. Хотелось бы снова его увидеть.

— Леонид ненавидел Сашу.

— Все это «дела давно минувших дней», они мало кого интересуют.

Он ничего не ответил, только плечами пожал и взял очередной круассан:

— Угощаешь?

— Скажи-ка мне вот что: твою книгу о Брестском мире в конце концов издали?

— Да бог с тобой! Я сделал новый перевод, изменил текст, сократил объем. Сам знаешь — нет предела совершенству… Она понравилась одному молодому издателю, но он потребовал, чтобы я снял еще двести пятьдесят страниц — из девятисот шестидесяти пяти. У нас не сложилось.

— Павел, расскажи еще какой-нибудь анекдот.

— Знаешь, какая разница между рублем и долларом?

Я уже слышал эту дурацкую шутку — возможно, от него же, лет пятнадцать назад, но ответа не вспомнил.

— Один доллар! — Он довольно расхохотался. — Мишель, что произошло? Почему ты вдруг исчез?

— После смерти Саши я продолжал видеться с Игорем и Вернером. Ты общаешься с остальными?

— Со всеми, кроме тебя.

Это был единственный раз, когда обе мои семьи собрались вместе. Скажем так — некоторые члены двух семей, человек двадцать. В день рождения у меня появилось дурное предчувствие. Я ощутил неведомую угрозу, природу которой определить не мог. Позже я расшифровал некоторые ее признаки, которых не распознал в предвкушении праздника и подарков. У каждого из моих товарищей была семья, но одна, я же имел две, причем совершенно разные, не общавшиеся между собой. Марини и Делоне. Семья отца и семья матери. В тот день я понял, что они терпеть друг друга не могут. Только мой отец сохранял веселость, угощая родственников фруктовым соком.

— Стаканчик апельсинового? — произносил он голосом Габена или Жуве. — Смелее, он свежевыжатый.

Марини умирали со смеху. Делоне закатывали глаза.

— Прекрати, Поль, это не смешно! — сказала моя мать, ненавидевшая папины «выступления».

Она была занята разговором со своим братом Морисом, который после войны поселился в Алжире. Отец его не жаловал, а я любил. Дядя был весельчак и балагур, он звал меня Каллаханом — не знаю почему. При встрече он всегда говорил: «How do you do Callaghan?»[10] — на что я должен был отвечать: «Very good!»[11] Прощаясь, он бросал: «Buy-buy Callaghan!»[12] — и изображал хук справа в подбородок. Морис бывал в Париже раз в год — приезжал на американский семинар по менеджменту, считая делом чести первым входить в курс новых веяний и использовать их на практике. Его речь изобиловала американизмами: мало кто понимал, что́ именно они означают, хотя никто, конечно, ни за что бы в этом не признался. Морис был в восторге от очередного семинара «Как стать победителем?», он вдохновенно излагал моей матери вновь открытые истины, а она благоговейно внимала каждому его слову. Папа, считавший все это наглым надувательством, не упустил случая съязвить.

— Нужно было меня предупредить — глядишь, и послали бы туда на стажировку наших армейских генералов, — произнес он голосом де Голля.

Отец расхохотался, Марини подхватили, обстановка еще больше накалилась, но Морис как ни в чем не бывало продолжал разглагольствовать, уговаривая мою мать записаться на курс лекций. Уйдя на покой, мой дед Филипп передал бразды правления дочери, которая десять лет работала с ним бок о бок. Он хотел, чтобы она «росла над собой» и, по совету Мориса, прошла интенсивный курс обучения по американской программе «Стать современным менеджером». Мама уехала на две недели в Брюссель, а вернувшись, привезла несколько толстенных пособий, которые теперь стояли на видном месте в книжном шкафу. Мама очень ими гордилась и воспринимала как символ и доказательство своей компетентности. Названия фолиантов говорили сами за себя: «Завоевать сложных клиентов», «Создать сеть эффективных связей», «Развить свой потенциал, чтобы быть убедительным». Каждый год мама три дня занималась в семинаре, проходившем в роскошном центре на авеню Ош, после чего очередной том в красном кожаном переплете занимал свое место на полке. В прошлом году они с Морисом слушали лекции по теме «Как завоевывать друзей?», после чего мама очень изменилась: постоянная улыбка на устах была призвана стать ключом к успеху не только в настоящем, но и в будущем. Плавные движения свидетельствовали о внутреннем спокойствии, хорошо поставленный тихий голос — о силе ее личности, что, по мнению Дейла Карнеги, могло в корне изменить жизнь. Мой отец в это не верил, считал пустой тратой времени и денег.

— Битюга в скаковую лошадь превратить невозможно, — с улыбочкой произнес он, глядя на Мориса.

Неделей раньше я попросил маму пригласить к нам Марини.

— Обычно мы их не зовем и празднуем дни рождения в семейном кругу.

Я продолжал настаивать, и новообретенная благодаря премудростям Карнеги улыбка покинула мамино лицо. Я не сдался, больше того — заявил, что без них никакого праздника не будет. Мама посмотрела на меня — вид у нее был огорченно-сожалеющий, — но решения не изменила, и я покорился. Когда отец с заговорщической ухмылкой сообщил мне, что Марини все-таки получили приглашение, я чуть не спятил от радости, уверенный, что благодаря мне примирение состоится. Хотя радоваться, как оказалось, было нечему. Ничего хорошего из этой затеи не вышло. Единственными чужаками в этом «собрании» были мой друг Николя Мейер, изнывавший от скуки в ожидании десерта, наша испанская служанка Мария — она обносила гостей оранжадом и горячим вином — и мой тигрово-рыжий кот Нерон, который повсюду следовал за мной, как собачка. Я очень долго свято верил, что иметь две семьи — благо, и наслаждался этим. Те, у кого семьи нет вовсе, назовут меня избалованным сопляком, не понимающим, как ему повезло, но, поверьте, иметь две семьи — хуже, чем не иметь ни одной.

* * *

Марини сгруппировались вокруг дедушки Энцо. Они ждали. Мой брат Франк выбрал свой лагерь. Он о чем-то тихо беседовал с дядей Батистом и бабушкой Жанной. Появился папа с огромным шоколадным тортом, затянул «С днем рождения, Мишель!» — и Марини подхватили. Они всегда пели, когда собирались вместе. У каждого был свой излюбленный репертуар, и они обожали петь хором. Мама нежно мне улыбалась, но не пела с остальными. Я задул двенадцать свечей в два приема. Филипп, мой дедушка по маме, зааплодировал. Он не пел — как и Морис, и остальные Делоне. Они аплодировали, а Марини пели: «Веселого дня рождения, Мишель, поздравляем тебя»… Чем вдохновенней пели Марини, тем громче аплодировали Делоне. Моя младшая сестра Жюльетта аплодировала, Франк пел. И Николя тоже пел. Тут-то у меня и появилось неприятное чувство. Я смотрел на них — и не понимал, мне было тягостно и неловко, а они пели все громче. Думаю, моя боязнь — на грани фобии — семейных сборищ родилась именно в тот день.

Я получил три подарка. От Делоне — двухскоростной проигрыватель «Теппаз» — на 33 и 45 оборотов. Вещь была дорогая, и Филипп не преминул напомнить, что рычаг звукоснимателя очень хрупкий, поэтому так важно точно следовать инструкции по эксплуатации.

— Твоя мать хочет, чтобы ты перестал все время препираться с братом.

Энцо Марини преподнес мне толстую книгу «Сокровища Лувра». Он вышел на пенсию, и они с бабушкой Жанной раз в месяц приезжали в Париж по его льготному билету. Она встречалась с Батистом, старшим братом моего отца, — он один воспитывал двоих детей после гибели жены в автокатастрофе. Батист водил автомотрису на линии Париж — Мо. Когда-то он был разговорчивым и эмоциональным человеком, но после несчастья очень изменился. Говоря о нем, мои родители всегда многозначительно переглядывались. Если я задавал вопросы о дяде, они никогда не отвечали, что смущало и тяготило меня куда сильнее, чем дядина замкнутость.

* * *

Энцо водил меня в Лувр. Ни в его родном Лансе, ни в Лилле не было особых достопримечательностей, так что происхождение его обширных знаний оставалось для меня загадкой. У Энцо был только школьный аттестат, но он разбирался в картинах и художниках, а больше всего любил итальянское Возрождение. Мы часами, до самого закрытия, бродили по бесконечным коридорам, и Энцо общался со мной как с другом. Я обожал проводить время с дедом и часто расспрашивал его о молодости, хотя знал, что он не любит об этом говорить. Отец Энцо был уроженцем Фонтанеллато, деревушки в окрестностях Пармы. Нищета вынудила его покинуть родные места вместе с двумя младшими братьями, оставив семейную ферму старшему. Он оказался на севере и пошел работать на шахту. Его первенец Энцо родился во Франции. Прадед делал все, чтобы стать французом, и запрещал говорить дома на итальянском. Он порвал все связи с родиной и перестал общаться с родственниками. Энцо женился на уроженке Пикардии. Он считал себя французом и гордился этим. Если какой-нибудь болван обзывал его итальяшкой или макаронником, он улыбался и отвечал: «Очень рад, а я — лейтенант Винченцо Марини из Ланса, что в Па-де-Кале».

Дед рассказывал, что ему не раз приходилось завоевывать уважение кулаками. Он считал Италию заграницей, никогда там не бывал и в тот день очень удивил нас, объявив, что начал брать уроки итальянского.

Лувр наделен небывалыми образовательными достоинствами. Энцо научил меня распознавать художников, различать стили и эпохи. Он делал вид, будто верит, что статуи обнаженных женщин работы Кановы[13] и Бартолини[14] привлекают меня исключительно совершенством линий. Папа ничего не сказал, когда Филипп подарил мне проигрыватель, но пришел в восторг от книги. Он долго и чуточку нарочито восхищался качеством репродукций, восклицая: «Ух ты!» и «Надо же!» Дольше всего он рассматривал «Иоанна Крестителя» да Винчи: кудлатая голова, поднятый палец и загадочная улыбка Иоанна привели отца в недоумение.

— Он совсем не похож на святого…

— Почему ты никогда не ходишь с нами в Лувр? — спросил Энцо.

— Ну, у меня с музеями не очень складывается…

Папа всегда был любителем эффектных концовок. Он торжественно водрузил на стол сверток в глянцевой бумаге, перевязанный красной лентой, и предложил мне угадать, что находится внутри. Нет, это не книга, такая идея папе в голову прийти не могла. Игрушка?

— Ты уже не ребенок, какие могут быть игрушки!

Не книга, не игрушка, не игра. Теперь гадали все, только мама молчала и снисходительно улыбалась. Не разборный грузовик, не самолет, не корабль, не поезд, не модель машины, не микроскоп, не часы, не бинокль, не галстук, не одеколон, не набор оловянных солдатиков и не перьевая ручка. Съесть и выпить нельзя, не хомяк и не кролик.

— Как ты мог подумать, что я запихну живую зверюшку в коробку?.. Нет, это не чучело.

Идеи закончились, и я замер, испугавшись, что останусь без подарка.

— Помочь открыть? — предложил папа.

Я торопливо развернул бумагу и пришел в восторг, обнаружив прозрачный пластиковый футляр. «Брауни Кодак»![15] Такого я от отца не ожидал, хотя две недели назад — мы шли по улице Суффло — застрял перед витриной фотомагазина и долго объяснял ему преимущества новой модели. Папа тогда удивился моей осведомленности, не поняв, что я просто выпендриваюсь. Я бросился ему на шею и стал целовать, бормоча слова благодарности.

— Маме тоже скажи спасибо, в магазин ходила она.

Меня охватило возбужденное нетерпение, я мгновенно зарядил пленку и рассадил родственников напротив окна, подражая фотографу, делавшему в лицее ежегодный снимок класса.

— Улыбайся, дедуля! Дядюшка Морис, встань за мамой, и улыбайтесь, черт возьми, улыбайтесь!

После вспышки я перевел кадр и щелкнул еще раз, чтобы подстраховаться. Не каждому дано осознать свое призвание, но я в тот вечер твердо решил стать фотографом, эта профессия казалась мне престижной и одновременно достижимой. Папа меня поддержал:

— Все верно, малыш, фотографом быть интересно, да и денежно.

Получив родительское благословение, я воспарил в мечтах, но Франк, как обычно, остудил мой пыл:

— Хочешь стать фотографом, приналяг на математику.

С чего он это взял — неизвестно, но обсуждение приобрело опасный оборот: одни утверждали, что фотография — искусство и математика тут вовсе ни при чем, другие напоминали о необходимости разбираться в перспективе, оптике, составе эмульсий и в других технических тонкостях. Каждый был уверен в своей правоте, что привело меня в растерянность. Все выдвигали аргументы, никто никого не слушал, а я тосковал, поскольку плюрализм мнений был мне внове. Я решил, что Франк просто завидует, ему таких потрясающих подарков в детстве не делали. Фотография не наука, в ней силен фактор случайности. Историческая фотография собравшейся вместе семьи — единственная в своем роде — три года простояла на буфете, на самом видном месте, а потом исчезла по причинам, никак не связанным с ее художественными достоинствами.

* * *

Я долго пребывал в полном неведении относительно истории моей семьи. Все в моем мире казалось мне идеальным — или почти идеальным. Взрослые не посвящают детей в свои тайны. Сначала те слишком малы и многого не могут понять; когда они подрастают, им становится не до того, а потом бывает поздно. Такова семейная жизнь. Люди живут бок о бок, считают, что знают друг друга, но в действительности никто и понятия не имеет о своих близких. Мы надеемся на чудеса кровного родства: невероятные совпадения, безоговорочную откровенность, внутреннюю схожесть. Человек склонен довольствоваться спасительным самообманом о непреложности родства по крови. Скорее всего, я сам виноват — слишком многого ждал… Просветил меня Франк, и случилось это в день торжественного открытия обновленного магазина, после событий, потрясших нашу семью.

У нас с Франком семь лет разницы. Он родился в 1940-м, и его история — это история нашей семьи со всеми ее случайностями и вывертами. Без Франка не было бы и меня. Наша судьба решилась в первые месяцы войны. В то время Филипп руководил собственной мастерской по выполнению сантехнических и оцинковочных работ, а еще торговал сантехническим оборудованием и кухонными плитами, хотя ни разу в жизни не держал в руках ни одного крана или ацетиленовой горелки. Дело Филипп унаследовал от отца и вел его весьма успешно, хотя не упускал случая посетовать на своих работников. Неприятности Филиппа начались 3 февраля 1936 года, когда он нанял в подмастерья Поля Марини. Отцу исполнилось семнадцать, и он не имел ни малейшего желания продолжать семейную традицию и становиться железнодорожником. Жить отец хотел только в Париже, а папашу Делоне впечатлил, сделав идеальный сварной шов за рекордно короткое время. Следующие три года Филипп не мог нахвалиться на своего помощника, очаровавшего всех вокруг улыбкой, любезным обхождением, услужливостью и сноровкой. Сам того не ведая, Филипп пустил волка в овчарню. Его дочь Элен без памяти влюбилась в кудрявого красавца с бархатными глазами и ямочкой на подбородке, который неутомимо вальсировал и ужасно ее смешил, пародируя Мориса Шевалье[16] и Рэмю.[17] Думаю, те годы остались самой счастливой порой в жизни моих родителей. Отцу было семнадцать, маме — восемнадцать, они встречались тайком от всех, и никто ни разу ничего не заподозрил. В обществе господствовали фарисейские нравы: дочь хозяина не имела права встречаться с его работником, да еще сыном итальянского иммигранта. Это было просто немыслимо. Каждый должен был знать свое место. Все могло наладиться, но приближалась война, а для влюбленных нет ничего опаснее голоса пушек. Легко представить, каким горьким было их расставание. Отца призвали на «странную войну»:[18] он оказался в самом сердце Арденн прямо перед разгромом французской армии. Моя мать полгода скрывала от родителей свою беременность. Семейный врач диагностировал у нее апластическую анемию, потом она занемогла, и все открылось. Мама отказалась признаться, кто отец ребенка, которого она назвала Франком. Папа четыре года был заключенным шталага[19] в Померании, известий от нее не имел, думал, что она его забыла, и узнал обо всем, только вернувшись во Францию. Беззаботная, веселая девушка стала женщиной. Оба изменились и едва узнали друг друга.

Если бы не Франк, мои родители вряд ли сошлись бы: у каждого была бы своя судьба, а роман, о котором никто не знал, постепенно стерся бы из памяти. Если бы не Франк, мои родители не поженились бы и я бы не родился. Но Франку было уже пять, ситуацию следовало урегулировать, и они сделали, что до́лжно, — тихо поженились в мэрии Пятого округа. Утром накануне церемонии мои родители «забежали» к нотариусу семейства Делоне и, не читая, подписали договор о раздельном владении имуществом. Поль Марини получил девушку, но не деньги. У бабушки Алисы в то утро случилось «дипломатическое» недомогание, Филипп не захотел оставлять ее одну, и они не присутствовали на свадьбе дочери. Возможно, прояви мой отец чуть больше изворотливости, решение было бы найдено, но он не захотел венчаться под тем идиотским предлогом, что не верит в Бога. Отказ оскорбил семейство Делоне, у которого с незапамятных времен были постоянные места в церкви Сент-Этьен-дю-Мон. Черно-белая фотография, сделанная на крыльце мэрии, запечатлела новобрачных в окружении родственников со стороны Марини: мама и папа даже не держатся за руки, между ними стоит малыш Франк. В день свадьбы моих родителей пришло печальное известие о гибели в Страсбурге Даниэля Делоне, так что скромный праздничный ужин, запланированный Марини, пришлось отменить. Траур продлился целый год. Алиса напрочь забыла о своем «недомогании» и теперь говорила, что быть на свадьбе дочери ей помешала героическая смерть сына на поле боя. Для клана Делоне этот день навечно стал днем памяти Даниэля, а мои родители никогда не отмечали годовщину свадьбы.

Лицей меня совершенно не интересовал. Я предпочитал ошиваться в Люксембургском саду, на площади Контрэскарп[20] или в Латинском квартале. Я проводил часть жизни, «проскальзывая» сквозь ячеи сети. Моих усилий хватило для перехода в шестой класс лицея Генриха IV, хотя прошло это не гладко, и дедушке Делоне пришлось нанести визит директору, хорошему знакомому семьи. Франк тоже ходил в этот лицей, имевший, несмотря на старомодную обстановку и запах плесени, ряд преимуществ. Учащиеся пользовались относительной свободой, никто не контролировал их приходы и уходы. Мне повезло: Николя был лучшим учеником в классе. Достоверности ради, я не ограничивался примитивным списыванием заданий по математике, допускал мелкие ошибки и некоторые отступления от темы, но иногда получал более высокие оценки за пространное изложение работы моего друга. Позже я отказался от мелкого жульничества — книга на коленях во время сочинения! — и начал пользоваться искусно скрываемыми шпаргалками, на их изготовление уходило уйма времени — выучить было бы быстрее. Меня ни разу не поймали с поличным. Шпоры по истории и географии мне не требовались — я запоминал текст учебника после первого прочтения и успевал помочь Николя: он эти предметы не любил. Мы числились среди лучших. Меня много лет считали хорошим учеником, а я ничего не делал, только старался выглядеть старше, что было совсем не трудно. Я перешел в четвертый класс, но рост — метр семьдесят три! — позволял выдавать себя за второклассника.[21] По этой причине у меня не было друзей-ровесников, кроме Николя, и я общался с приятелями Франка. Они собирались в бистро на Мобер[22] и спорили о том, как переделать мир.

* * *

Наступило новое, неспокойное время. Совершив долгий переход по пустыне, де Голль вернулся к делам, чтобы спасти Французский Алжир от алжирских террористов. В обиход вошли слова, смысл которых был мне не совсем ясен: «деколонизация», «потеря империи», «война в Алжире», «Куба», «неприсоединившиеся» и «холодная война». Меня политические новации не интересовали, но друзья Франка только о том и говорили, я слушал молча, делал вид, что все понимаю, и оживлялся, лишь когда речь заходила о рок-н-ролле. Несколько месяцев назад эта музыка обрушилась на меня — без предупреждения, как рысь с дерева. Я читал, удобно угнездившись в кресле, Франк работал, и вдруг из приемника зазвучала незнакомая мелодия. Мы синхронно подняли голову и переглянулись, не поверив своим ушам, подошли, и Франк прибавил звук. Билл Хейли[23] за секунду изменил нашу жизнь, назавтра эта музыка стала нашей музыкой, заглушив избитые напевы. Взрослые ненавидели рок-н-ролл, все — кроме папы, обожавшего джаз. Взрослые считали рок музыкой дикарей, которая лишит нас слуха и сделает еще глупее. Смысла текстов мы не понимали, но это ничему не мешало. Франк и его друзья открыли для нас многих американских певцов: Элвис,[24] Бадди Холли,[25] Литтл Ричард,[26] Чак Берри[27] и Джерри Ли Льюис[28] стали нашими верными спутниками.

* * *

Бурной была не только эпоха — бурлил и Латинский квартал. Депутатом-пужадистом[29] от Пятого округа стал Жан-Мари Ле Пен. Избранный голосами мелких торговцев и консьержек, он ярился против красных, то есть всех, кто не разделял его идей. Студенты из противоборствующих политических станов сходились в схватках вокруг Сорбонны и на бульваре Сен-Мишель. Традиционное расслоение на правых и левых было взорвано войной в Алжире, ежедневно умножавшей печаль и ужасы бытия. Теперь все делились по принципу за или против Французского Алжира. Многие социалисты выступали за, многие правые были против, многие то и дело меняли мнение.

* * *

Франк был за независимость. Мой брат состоял в Союзе коммунистической молодежи, свято верил в доктрину и недавно стал членом партии. Он был близок с Энцо и Батистом и каждый год ходил с ними на праздник газеты «Юманите», что делало его настоящим Марини. Дедушка Делоне не упускал случая высмеять своего старшего внука и его взгляды. Именно из-за этой скрытой вражды Франк с таким нетерпением ждал окончания занятий на экономическом факультете, чтобы уйти из дома. Папа сидел между двух стульев. Заяви он открыто о коммунистических убеждениях, Филипп тут же выставил бы его из дома. Мой отец знал, где проходит черта, которую не следует переступать. Его терпели, потому что он называл себя радикальным социалистом. Для него было важнее отстоять свою независимость перед семьей жены, и он делал все, чтобы сгладить углы и завоевать доверие тестя. Социалистом папа был только на словах, а вот Франк старался привести свою жизнь в соответствие с исповедуемыми идеями. Воскресные обеды в нашем доме проходили куда более оживленно, чем в большинстве семей. Мама запрещала вести за столом разговоры на актуальные темы. Избежать этого было нелегко. Как говорил Франк, все темы в нашей жизни — политические.

Клан Делоне считал Алжир неотъемлемой частью Франции; «неприкасаемым», почти священным его делало то обстоятельство, что Морис поселился там после войны, женившись на Луизе Шевалье — коренной алжирке, «черной ноге».[30] Ее богатейшая семья владела десятками зданий в Алжире и Оране. Морис распоряжался состоянием жены и приумножал его, каждый год приобретая новую недвижимость. Слово «независимость» он считал неприличным, почти бранным. Филипп и моя мать душой и телом были на стороне Мориса, поэтому приход к власти де Голля внушил им уверенность в будущем. При нашем великом национальном герое Алжир останется французским. Кучка террористов-оборванцев не справится с третьей по силе армией мира. Феллахи — банда кровожадных неблагодарных дегенератов, которой манипулируют американцы. Делоне готовы были допустить, что туземцы заблуждаются, что их завели в тупик, но питали безграничную ненависть к французам, предающим свою страну и соотечественников, поддерживая мятеж. Франк и Морис не просто испытывали друг к другу враждебность. Каждый твердо стоял на своих позициях, держался собственного мнения и провоцировал противника, демонстрируя ему глубочайшее презрение. Их старались не сводить вместе, а если такое все же случалось, мама строго-настрого запрещала касаться опасной темы. Слова «Алжир», «война», «покушения», «самоопределение», «референдум», «генералы», «полковники», «Африка», «легионеры», «армия», «честь», «озабоченность», «будущее», «негодяй», «пытка», «ублюдок», «свобода», «коммунист», «нефть», «плохо для торговли» — запрещалось употреблять во время аперитива и за едой. Это сильно сужало поле для дискуссии, но позволяло спокойно доесть жиго с фасолью.[31]

* * *

Из-за Франка, желая любой ценой помешать мне пойти по его стопам, Филипп и моя мать организовали своего рода санитарный кордон. Я не должен был встречаться с родней отца и ходить с ними на праздник «Юманите». В разговорах о папином семействе они всегда напускали на себя многозначительный вид и поджимали губы, и я долго думал, что там творятся тайные постыдные мерзости, но помешать мне ходить раз в месяц с Энцо в Лувр мать не могла. Он не пытался ни в чем меня убедить или перетянуть в свой лагерь. Член компартии Энцо был по природе своей фаталистом, что, впрочем, одно и то же. Родился рабочим — станешь коммунистом, вышел из буржуазной среды — примкнешь к правым. Смешение недопустимо. Принадлежность к соцпартии Энцо считал сделкой с совестью, упрекал отца за переход в стан врага и говорил, что он предал рабочий класс. Мир был прост: я — сын буржуа, значит стану буржуа. Честно говоря, я плевать хотел на все их истории, разногласия и ругань. Их убеждения были мне чужды, их словесные перепалки и баталии меня не касались. В жизни меня интересовали рок-н-ролл, литература, фотография и настольный футбол.

Мы с Николя составляли одну из лучших пар игроков в настольный футбол. Он в защите, я в нападении. Победить нас было нелегко. Чтобы поиграть спокойно, мы отправлялись на площадь Контрэскарп, где нашими противниками становились студенты, в основном из Политехнической школы. Игроками эти умники были никакими, и мы не упускали случая над ними посмеяться. Некоторым не слишком нравилось, что мальчишки — мы были лет на десять моложе! — выставляют их дураками, а мы подражали Саме́, нарочито их игнорируя.

— Следующий.

Сначала мы злорадствовали. Ликовали. Потом стали наслаждаться своим превосходством молча. В тишине. Не обращали внимания на соперников. Смотрели только на поле, белый шарик и маленьких футболистов синего и красного цвета. Партия не успевала начаться, а те, кто играл против нас, уже понимали, что обречены. Игнорирование было хуже презрения. Чтобы заслужить хотя бы взгляд с нашей стороны, следовало создать опасное положение, добиться равного счета или матчбола. Настольный футбол был так популярен, что, проиграв, приходилось долго ждать очереди, чтобы взять реванш. Вылетали даже самые сильные игроки — снижали темп, уставали, расслаблялись и с кривой ухмылкой уступали место другим. Лучшим удавалось продержаться пять-шесть партий подряд, остальные выбывали после первой.

* * *

Мы ходили в большое бистро на площади Данфер-Рошро в те дни, когда чувствовали себя в форме, готовыми «порвать» весь мир и задать трепку соперникам. В «Бальто» было два настольных футбола. Мы играли со взрослыми, и нас уважали. Не могло быть и речи о партии в футбол рядом с электрическим бильярдом, даже если он был свободен и бильярдисты предлагали сыграть. Мы берегли силы для «первачей» — тех, кто приезжал из южного предместья. Сами был самым сильным из всех, он играл один против двух соперников и легко выигрывал. Сами останавливался, когда ему надоедало или пора было отправляться на работу. Вкалывал он по ночам на Центральном рынке[32] — перетаскивал тонны фруктов и овощей. Сами был настоящий рокер со взбитым коком и бачками, высоченный, с огромными бицепсами и кожаными браслетами на запястьях — к таким всегда относятся с уважением. Стремительная манера игры Сами приводила нас в замешательство, каждый мяч он отбивал с невероятной силой. Игроков, которым удавалось победить Сами, можно было пересчитать по пальцам. Я обыграл его три раза, с незначительным перевесом, он же громил меня десятки раз. Сами не питал никакого уважения к студентам и буржуа. Всех нас он называл олухами и презирал с высоты своего внушительного роста. Общался он только с теми, кого считал ровней, ну и с некоторыми «простыми смертными». С Жаки, официантом из «Бальто», они были приятелями и «соотечественниками» по предместью. О Сами ходили всякие слухи, но пересказывали их шепотом у него за спиной. Кто-то называл его мелким проходимцем, другие уверяли, что он настоящий преступник, но никто не знал, насколько обоснованна эта дурная репутация. Ко мне Сами относился с симпатией — с тех пор как я выбрал «Come On Everybody»[33] в музыкальном автомате «Бальто», огромном «Вурлицере»,[34] сверкавшем хромированными боками между двумя электрическими бильярдами. В тот день Сами дружески похлопал меня по спине и подмигнул, как своему. Время от времени, когда Сами попадались сильные противники, он брал меня в игру защитником. Я очень старался оправдать его доверие и всякий раз забивал два-три гола — мои удары трудно было парировать. В остальные дни Сами относился ко мне как ко всем другим «олухам», то есть с пренебрежением, и даже называл «великим олухом». Переменчивость Сами совершенно сбивала меня с толку. Если у меня появлялось немного денег, я бросал монету в автомат, и, как только начинали звучать первые аккорды гитарного блюза, Сами облегченно вздыхал и кивком приглашал меня занять место у себя за спиной. Вместе мы не проиграли ни одной партии.

«Бальто» был типичным овернским бистро. Маркюзо приехали в Париж из Канталя[35] после войны и практически жили в заведении, работая семь дней в неделю, с шести утра до полуночи. Альбер твердой рукой управлял семейным предприятием, о репутации которого пекся самым ревностным образом. Он всегда носил английские галстуки-бабочки, коих у него было великое множество, и всегда следил, чтобы бабочка сидела идеально. Если дневная выручка оказывалась хорошей, он довольно похлопывал ладонями по толстому животу и говорил:

— Вот они, денежки. Никто их у меня не отберет.

Определение «бонвиван» как нельзя лучше подходило папаше Маркюзо. Он часто говорил, что хочет вернуться в родные края и открыть свое дело в Орийаке или Сен-Флуре, но его жена, толстуха Мадлен, и слышать об этом не желала, ведь трое их детей тоже обосновались в парижском районе.

— В родной земле належимся после смерти, нечего заживо хоронить себя, довольно и того, что мы проводим там отпуск.

Почти все продукты чета Маркюзо получала из Канталя. Их трюффад[36] славился на всю округу, его подавали к колбаскам из Керси — порции были такие огромные, что потом целых два дня не хотелось есть. Кое-кто не ленился приезжать с другого конца города, чтобы насладиться антрекотом по-салерски.[37] Мамаша Маркюзо была искусной поварихой. Блюдо дня в ее исполнении всегда было таким ароматным и аппетитным, что гастрономические критики посвятили им целых три статьи в газетах (их вы́резали, благоговейно вставили в золоченую рамку и повесили рядом с меню). Об овернцах говорят много гадостей, но супруги Маркюзо были щедры, благородны и обслуживали постоянных посетителей в долг, если те оплачивали счет в начале нового месяца и не пытались сменить бистро. Последнее, впрочем, было совершенно бессмысленно: овернский «беспроволочный телеграф» работал без сбоев, так что недобросовестного плательщика тут же призывали к порядку.

Пространство за баром было вотчиной Маркюзо, в зале и на террасе царил Жаки. Он с утра до вечера принимал заказы, на лету передавал их патрону, тот готовил, Жаки уставлял поднос тарелками, стаканами, бутылками и никогда ничего не ронял, подбивал любой счет по памяти с точностью до сантима, был улыбчив и внимателен к любому клиенту, за что получал щедрые чаевые. Больше всего в этой жизни Жаки любил футбол. Он был страстным болельщиком «Реймса»[38] и питал наследственную ненависть к парижскому «Рейсинг-клубу»,[39] который именовал не иначе как «клубом гомиков», считая это худшим из оскорблений. Мир «по Жаки» был организован очень просто: все люди принадлежали либо к одному лагерю, либо к другому. Никому не следовало непочтительно отзываться о героях Жаки — Фонте́не, Пьянтони и Копа́,[40] которому он с трудом простил его измену. Если «Реймс» проигрывал «Рейсингу» или мадридскому «Реалу», даже болельщики этих команд не рисковали выступать слишком громко. Сами разделял страсть своего закадычного дружка Жаки и всегда играл в настольный футбол красными. Выиграв — а делал это Сами легко и красиво, — он молча, игнорируя поверженного противника, брал из пепельницы монету в двадцать сантимов и опускал ее в автомат, чтоб вернуть свои шарики. В тех случаях, когда Сами приходилось поднапрячься ради победы, он издавал воинственный клич: «„Реймс“ сделает всех!»

«Бальто» был огромным бистро на углу двух бульваров. В той его части, что выходила на авеню Данфер-Рошро, посетители могли сыграть в настольный футбол и бильярд, здесь же стоял музыкальный автомат. Окна зала на шестьдесят мест смотрели на бульвар Распай. Как-то раз, совершенно случайно, я обратил внимание на дверь, замаскированную зеленой плюшевой занавеской. Этот вход — неизвестно куда! — был открыт только для пожилых мужчин, что выглядело странным само по себе, но еще более интригующим был тот факт, что оттуда никто не выходил. Я часто гадал, что там может находиться, но мне и в голову не приходило заглянуть в «тайную комнату». Никто из моих товарищей тоже ничего не знал, да их это и не интересовало. Если случалось долго ждать своей очереди, я устраивался с книгой на террасе, на солнышке, и Жаки меня не беспокоил. Он видел, как я расстроился, когда «Реймс» проиграл в финале «Реалу», и теперь считал меня больше чем клиентом. В те времена «Бальто», чета Маркюзо, Николя, Сами, Жаки и постоянные клиенты были моей второй семьей. Я проводил там уйму времени. Главное было успеть домой до возвращения мамы с работы. Я прибегал за несколько минут до семи, раскладывал на столе учебники и тетради, и родители заставали меня за занятиями. Если мама опережала меня, приходилось врать и изворачиваться: я клялся, что делал домашнее задание у Николя, и был вполне убедителен.

* * *

Я не расставался со своим «Брауни» и без конца фотографировал, хотя результат выходил посредственный. Персонажи терялись в кадре, выглядели статично, лиц было не различить. Мои снимки ни о чем не говорили зрителю. Иногда мне удавалось поймать какое-нибудь выражение или чувство, но это случалось очень редко — фотографу трудно оставаться незаметным.

Мне приходилось противостоять неожиданному врагу — моей сестре, которая была моложе на целых три года. Жюльетта не выбирала, к какому лагерю примкнуть, она была чистопородная, до кончиков ногтей Делоне. Шкаф маленькой кокетки ломился от одежды, но она утверждала, что ей нечего носить, и думала лишь о том, что надеть на выход. Жюльетта изумительно прикидывалась невинной дитяткой и добивалась от родителей всего, чего хотела. Мама полностью ей доверяла и часто спрашивала, действительно ли я вернулся домой к шести, как утверждал, и Жюльетта тут же меня закладывала.

Моя сестра была невероятной и неисправимой болтушкой, она могла говорить часами, не закрывая рта, так что собеседник успевал забыть, о чем, собственно, шла речь в самом начале. С Жюльеттой невозможно было ничего обсудить или поспорить — она просто не давала вам возможности вставить хоть одно слово в ее монолог. Все над ней подсмеивались. Дедушка Филипп обожал внучку, но называл ее «моя маленькая словесная мельница» и запрещал открывать в его присутствии рот. Жюльетта его утомляла. А Энцо уверял, что у Жюльетты в животике поселилась болтливая старушка.

— Ты — chiacchierona,[41] как моя кузина Леа из Пармы.

Прозвище прижилось. Жюльетта его ненавидела и, если кто-то так ее называл, умолкала и надувалась, как индюк. Иногда Жюльетта заводила свой монолог в самом начале обеда и не умолкала, пока папа не хлопал ладонью по столу:

— Остановись, ты всех нас уболтала! Невозможная девчонка…

— Никакая я не болтушка! — возмущенно протестовала моя сестра. — Никто меня не слушает.

Я терпеть не мог попусту тратить время, а единственным полезным занятием считал чтение. Никто из членов семьи не разделял моей страсти. Мама целый год читала «Книгу года»,[42] потом долго об этом говорила и слыла завзятой читательницей. Отец не читал вовсе и гордился этим.

У Франка в комнате были книги о политике. Дедушка Филипп питал уважение только к Полю Бурже[43] — он прочел его романы в молодые годы.

— Что бы там ни говорили, до войны книжки были куда интересней.

Филипп покупал подборки книг в лавочках на улице Одеон — не для чтения, а чтобы составить библиотеку, а вот я читал запоем, так сказать, за всю семью. По утрам я зажигал свет, хватал книгу и не расставался с ней целый день, чем ужасно нервировал маму.

— У тебя что, нет других занятий? — раздраженно вопрошала она.

Мама выходила из себя, если я ее не слушал, и не раз отнимала у меня книгу, чтобы получить ответ на поставленный вопрос. Когда ей надоело по сто раз звать меня ужинать, она придумала действенный способ — выключала свет в моей комнате прямо из кухни. Я садился за обеденный стол с книгой, чем выводил из себя отца. Я читал в ванной, чистя зубы, и даже в туалете, и родственникам приходилось барабанить в дверь, чтобы вытурить меня оттуда. Я читал на ходу. Дорога до лицея занимала пятнадцать минут — я из-за чтения тратил полчаса (а иногда и больше!) и выходил из дому заранее, но все равно часто опаздывал, за что меня оставляли после уроков. Я решил не объяснять болванам-учителям, что эти опоздания оправданны и неизбежны. Между тем мой ангел-хранитель исправно нес службу, защищая и направляя меня. Я ни разу не поцеловался со столбом, не попал на улице под машину и даже не вляпался в собачьи какашки. Я ничего не слышал и не видел, двигаясь на автопилоте, но благополучно добирался до лицея. Я читал почти на всех занятиях, положив книгу на колени, и ни один преподаватель меня не застукал. Если в книге попадалось особенно захватывающее место, я застывал на тротуаре и читал, забыв о времени, и неизбежно опаздывал на урок. Хуже всего были переходы — я мог так увлечься, что водителям приходилось жать на клаксон, чтобы заставить меня очнуться.

Я разделил писателей на две категории: тех, кто позволял добраться до лицея вовремя, и тех, кто заставлял опаздывать. За русских авторов меня то и дело оставляли после уроков. В дождь я укрывался под козырьком и продолжал читать. «Толстовский» период оказался черным месяцем. Бородинская битва стоила трех часов после уроков. Когда я объяснил воспитателю-диссертанту, что опоздал из-за самоубийства Анны Карениной, он принял это за издевку, а я усугубил ситуацию, признавшись, что не понял причину поступка героини и вынужден был перечитать несколько глав. Он наказал меня аж двумя четвергами:[44] за энное по счету опоздание и за то, что «эта идиотка не заслуживает подобного внимания». Я не держал на него зла — наказание позволило мне дочитать до конца «Госпожу Бовари». Я никогда не бросал книгу, недочитав, хотя некоторых авторов понять было непросто. Я приводил в отчаяние родителей во время отпуска в горах и на море: меня интересовали только книги, а окружающие красоты оставляли равнодушным. Сотрудницы муниципальной библиотеки, находившейся напротив Пантеона, приходили в недоумение, когда я возвращал очередные пять книг намного раньше положенного срока. Весь их вид выражал недоверие, но мне не было до них дела: я продолжал методично дочитывать очередного автора, снимая с полки книгу за книгой. Я глотал произведения классиков, руководствуясь собственными литературными пристрастиями. Первым делом я всегда читал биографию романиста, и если мне не нравился человек — не нравилось и его произведение. Человек был для меня важнее его творчества. Если оказывалось, что он прожил героическую или наполненную разнообразными событиями жизнь, его романы очень мне нравились; если же выяснялось, что он был мерзавцем или посредственностью, я читал его книгу без всякого удовольствия. Очень долго моими любимыми авторами оставались Сент-Экзюпери, Золя и Лермонтов — и не только из-за литературных достоинств их творчества. Я любил Рембо — у него была волнующе бурная жизнь, и Кафку — за то, что прожил жизнь так сдержанно и незаметно. Я не знал, как быть с тем фактом, что обожаемые мной Жюль Верн, Мопассан, Достоевский, Флобер, Сименон и многие другие писатели были теми еще мерзавцами. Как поступить — забыть об их существовании и никогда больше не читать? Сделать вид, что их вообще нет, когда их романы как будто специально для меня написаны? Как таким отвратительным особям удалось создать гениальные творения? Когда я пытался поговорить на эти темы с товарищами, они смотрели на меня как на ирокеза. Николя утверждал, что на свете достаточно достойных писателей и нечего терять время на тех, кто предал свое творчество. Он ошибался. В каждом шкафу имелся свой зловонный труп. Я решил поинтересоваться мнением преподавателя французского, и он в два счета доказал, что любой писатель, которого издают «Лагард и Мишар»,[45] достоин моего внимания, а руководствуясь критериями морали и гражданской доблести, пришлось бы «вычистить» девяносто процентов авторов. Анафему следует приберечь для совсем уж вопиющих случаев, которые не достойны ни изучения, ни «лагардимишардизации».

* * *

Решающим стало мнение дедушки Энцо. В одно из наших с ним «луврских» воскресений я поделился с ним сомнениями. Я только что узнал, что Жюль Верн был ярым антикоммунаром и одержимым антисемитом. Энцо пожал плечами и кивнул на окружавшие нас картины. Что мне известно о художниках, чьи работы вызывают трепетный восторг? Знай я во всех подробностях жизнь Боттичелли, Эль Греко, Энгра или Дега, закрыл бы глаза, чтобы не видеть их полотен? Неужто стоит заткнуть уши, чтобы не слышать музыку большинства композиторов или любимых рок-певцов? Пришлось бы жить в безупречном мире и умирать от скуки. Для Энцо, которого я не мог заподозрить в снисходительности, такой вопрос просто не стоял. Творения авторов для него всегда были на первом месте. Он сказал, что оценивать людей следует по их делам, понял, что не убедил меня, и добавил с улыбкой:

— Если человек прочел и полюбил роман, написанный негодяем, — это вовсе не означает, что он согласился с его убеждениями или стал его сообщником. Признать талант не значит принять моральные принципы или жизненный идеал другого человека. Я бы не подал руки Эрже,[46] но мне нравится Тентен.[47] И потом, разве мы с тобой безупречны?

В настольный футбол играли и в «Нарвале», бистро на площади Мобер. Николя жил совсем рядом, и мы ходили туда после занятий, чтобы не тащиться на площадь Данфер. Играли в «Нарвале» послабее, зато атмосфера, благодаря студентам из Сорбонны и лицея Людовика Великого,[48] была намного веселее и приятнее. К нам относились с опаской. Мы били все рекорды по продолжительности игры, часами оставаясь у стола. Некоторые посетители сами не играли, но делали ставки и потом угощали нас. «Нарваль» был вотчиной Франка и его приятелей, и он вечно отправлял меня восвояси — чтобы не мешал расслабляться. Я всегда подчинялся и «послал» брата только после того, как мы отпраздновали мое двенадцатилетие. Сам не понимаю, как мне хватило смелости. Подошла наша очередь. Играли мы синими, что уравнивало шансы. Передняя штанга проворачивалась недостаточно легко, но мне удался удар «туда-обратно»,[49] и я сорвал аплодисменты. Один из болельщиков возьми да и скажи сидевшему в зале Франку:

— А твой брат мастер!

Я знал, как отреагирует Франк — подойдет и устроит мне выволочку перед всеми игроками, — но продолжал забивать голы, не отвлекаясь от игры. Франк сверлил меня взглядом, постукивая пальцами по столу. Играл я в тот день с небывалым блеском, забивая гол за голом при почтительном молчании знатоков, а закончил партию подкатом под левого нападающего, чем поверг их в полный восторг. И тут Франк схватил меня за руку:

— Иди домой, Мишель!

Кое-кто насмешливо заухмылялся, решив, что «малыш» как миленький подчинится старшему брату и отправится «в стойло», но я внезапно взбунтовался:

— Ни за что!

Франк изумился:

— Ты оглох? Вали отсюда немедленно!

— А то что? — заорал я в ответ. — Ударишь меня?.. Настучишь родителям?

Франк не ожидал подобной реакции, но понял, что я не подчинюсь, пожал плечами и вернулся к дружкам. Время от времени я косился на их стол, но старший брат меня игнорировал. Нас выбили из игры возомнившие себя чемпионами новички. Николя жаждал реабилитироваться, но у меня кончились деньги, и он, недовольно ворча, отправился домой. Я недолго посидел на банкетке с Франком, а когда собрался уходить, он вдруг спросил как ни в чем не бывало:

— Что будешь пить?

Такого я не ожидал и задумался, опасаясь какого-то подвоха.

— У меня нет денег.

Тут вмешался сидевший напротив Франка Пьер Вермон:

— Я угощаю, дурачок. Выбирай, что хочешь.

Я заказал пиво с лимонадом и произнес тост за здоровье Пьера, отправлявшегося служить в Алжир. Его отсрочка истекла, и он был счастлив, что сумел пройти медкомиссию. Пьер работал воспитателем в лицее Генриха IV, в старших классах, и был нападающим в команде по регби Парижского университетского клуба.[50] Учеников он иначе как «дурачками» не называл, что поначалу слегка напрягало. В течение двух месяцев до ухода Пьера в армию мы виделись каждый день и стали друзьями. Меня удивляло, что он, несмотря на разницу в возрасте, так ко мне относится. Возможно, все дело было в моем умении слушать. После Сьянс-По[51] Пьер дважды не выдержал конкурс в ENA,[52] преуспев в письменном испытании и провалив «Большой устный»,[53] чего никогда прежде не случалось. Пьер не скрывал своих радикальных воззрений и решил посвятить жизнь делу революции. Непонятно, как директор лицея Генриха IV, вечно придиравшийся к внешнему виду учащихся, взял на работу Пьера — длинноволосого, с невзрачной бороденкой, всегда ходившего в черном вельветовом костюме и белом пуловере из крученой шотландской шерсти. Пьер отказался от мысли стать чиновником. Система его отвергла, и он проникся глубоким отвращением к любой организованной структуре, в том числе к семье, национальному образованию, рабочим профсоюзам, политическим партиям, прессе, банкам, армии, полиции и колониализму. По его мнению, всех придурков следовало истребить — в прямом смысле слова — физически. Пьера не пугала перспектива уничтожения чертовой прорвы народа. Его ненависть к религии и священнослужителям не знала границ, его ярость была глубинной и незамутненной.

— Всех этих придурков с их ужимками и прыжками слишком уж почитают. Взывать к ним — все равно что беседовать со стенкой. Их святыни ложны, мозги «растревожены». Религию и церковников нужно искоренить, и не говори мне, что они творят добро. Кто сказал, что атеист не может иметь моральных принципов?

Главным врагом рода человеческого Пьер считал чувства и их проявление.

— Никогда не показывай, что чувствуешь, иначе пропадешь.

Когда Пьер пускался в рассуждения, остановить его было невозможно. Он не принимал никаких возражений, даже аргументированных, говорил быстро, перескакивал с одного на другое, то и дело отклонялся от темы. Кое-кто считал, что Пьер наслаждается звучанием собственного голоса, хотя на самом деле у него было замечательное чувство юмора, он ничего и никого не принимал всерьез, и в первую очередь — себя. Чего я никак не мог понять, так это его отвращения к велогонке «Тур де Франс».

* * *

Пьер и Франк были лучшими друзьями — и яростными политическими противниками. Они все время спорили, цеплялись друг к другу, ругались, мирились и никогда не стеснялись в выражениях. Окружающим могло показаться, что Пьер и Мишель рассорились навек, а они минуту спустя весело хохотали над какой-нибудь шуткой. Я не понимал, за что коммунисты и троцкисты ненавидят друг друга, если защищают одних и тех же людей. Пьер орал, что он больше не троцкист, ненавидит троцкистов не меньше Франка, но теперь стал вольным революционером, без партийных пристрастий. Я присутствовал при этих разговорах двоих глухих, не осмеливаясь вмешаться и чувствуя неловкость из-за яростных наскоков. Я понимал, что должен пройти свой путь, и часами следил за рассуждениями Пьера, соглашаясь с ним в том, что нужно разрушить прогнившее общество и выстроить на его обломках новое — здоровое и справедливое, хотя многие детали низвержения старых устоев и создания новых оставались тайной за семью печатями. Я получал удовольствие, слушая Пьера. Он говорил ясно и убедительно, а если я перебивал его и задавал вопрос — например, такой: «Почему эту войну называют холодной?» — раздраженно отвечал:

— Слишком долго объяснять, дурачок.

Я пребывал в сомнениях и неизвестности.

Сильнее всего на свете Пьер ненавидел законный брак.

— Это извращение должно исчезнуть без следа!

Для себя Пьер принял волевое решение: ни одна его любовная связь не будет длиться дольше месяца-двух, максимум — трех, за исключением «особых случаев». Я набрался смелости и попросил Пьера разъяснить.

— Все зависит от девушки. Однажды сам поймешь. Никогда не нарушай золотое правило трех месяцев, иначе тебя неизбежно поимеют.

Он бросал подружек ради их же будущего счастья.

— Это безнравственно, понимаешь? Мы возводим стены нашей будущей тюрьмы.

Две-три девушки всегда ходили хвостом за Пьером и внимали ему, будто перед ними мессия. Я не сразу понял, что это его «бывшие». Может, они надеялись, что он передумает? Экс-возлюбленные не ревновали к «новенькой», не подозревавшей, что и ее срок отмерен и она очень скоро вольется в их дружные ряды. Пьер считал любовь вздором, брак — низостью, а детей — гадостью. В Китае вершилось грандиозное переустройство — революция, призванная повернуть ход истории, упразднив диктаторские законы рынка и пагубные отношения между мужчинами и женщинами. Изничтожение чувства, своего рода любовное прореживание, уже началось, вековой тирании брака скоро придет конец. Думаю, женщин Пьер любил сильнее, чем революцию, хоть и утверждал обратное.

Пьер был убежден, что большинству людей следует запретить размножаться: слишком уж плачевны результаты, достигнутые родом человеческим. Он надеялся, что научный прогресс и новые достижения биологии положат конец беспорядочному воспроизводству глупцов. Этот аспект своей теории Пьер до конца еще не продумал, но название для нее выбрал — «сенжюстизм», в честь великого революционера[54] и его лозунга: «Никакой свободы врагам свободы». Как следовало из пылких объяснений Пьера, во всех наших бедах виноваты демократия и всеобщее избирательное право, позволившее голосовать идиотам. Пьер хотел заменить республику масс республикой мудрецов. Аннулировать индивидуальные свободы, установить коллективный порядок, чтобы будущее общества определяли самые компетентные и образованные его члены. Пьер рассчитывал, что в Алжире у него будет свободное время и он напишет главный, основополагающий труд на эту тему. И попробует найти альтернативу физическому истреблению оппозиции. Пьер чувствовал, что достичь своих целей, не став новым Сталиным, будет трудновато.

— Возможно, для большинства найдутся другие решения, но некоторых придется уничтожить — в назидание остальным.

Пьер владел уникальной коллекцией альбомов рок-музыки и дисков всех американских певцов. Всех, без исключения. Стоили пластинки безумно дорого, но Пьер никогда не жадничал и давал их слушать всем, кто просил. У Пьера было важное преимущество — он знал английский. Мы наслаждались музыкой и ритмом, схватывая время от времени одно-два слова. Смысл текстов от нас ускользал, но это было не важно. Пьер часто переводил в режиме реального времени, и мы изумлялись:

— Уверен, что он поет о своих синих замшевых ботинках?[55]

Тексты так нас разочаровали, что мы решили больше не слушать переводов. Однажды Пьер сказал, что заполучил новый диск своего любимого певца Джерри Ли Льюиса, и мы пошли к нему домой, чтобы я мог взять пластинку и переписать на магнитофон. Раньше я у Пьера не бывал и думал, что он живет в жалкой комнатенке на восьмом этаже без лифта, а увидел огромную квартиру в доме на набережной Августинцев окнами на Нотр-Дам. Одна только гостиная была размером со всю нашу квартиру. Пьер как ни в чем не бывало передвигался по длинному лабиринту коридоров. Когда я начал восторгаться мебелью, Пьер небрежно бросил:

— Все это не мое, дурачок, квартира принадлежит предкам.

В одной из комнат стоял рояль фирмы «Шиммель», на котором Пьер творил чудеса: он ставил пластинку и виртуозно, в том же темпе, повторял на рояле пассажи Джерри Ли, хотя пел, конечно, хуже. У Пьера был один недостаток: он жаждал научиться играть в настольный футбол. В вечер моей стычки с Франком Пьер угостил меня пивом с лимонадом и захотел сыграть партию. Я составил пару с братом — впервые за все время, Пьер играл против нас, и это была ошибка. Франк следовал правилам, Пьер творил невесть что, используя прутке́ для «каруселей», что запрещено правилами, и громко хохотал. Я просил его остановиться, он не слушался, я нервничал, а он все сильнее расходился. Никудышный игрок.

* * *

Накануне зачисления в часть Пьер устроил отвальную для друзей. Он пригласил и меня, но Франк тут же сказал:

— Родители не позволят.

Я запротестовал — для проформы, но вечером все-таки сделал попытку.

— Мишель, тебе всего двенадцать! — вознегодовала мама.

Пришлось пустить в ход классические аргументы: я буду с Франком, мы вернемся вместе, рано, до полуночи, до одиннадцати, до десяти, только туда и обратно. Ничего не вышло. Папа, который обычно меня поддерживал, подлил масла в огонь, заявив, что ему разрешили выходить одному только в восемнадцать, когда они с Батистом уже работали. Видя, как я раздосадован, он решил меня утешить:

— Потерпи, пока не станешь взрослым.

Я сдался. После ужина все сели смотреть телевизор. Я делал вид, что наслаждаюсь чудовищно пошлой программой варьете. Франк ушел в девять вечера, выслушав мамино напутствие: «Возвращайся пораньше!» Я отправился спать, сделав вид, что обо всем забыл. Мама зашла пожелать мне спокойной ночи. Нерон спал, свернувшись клубком у меня в ногах. Она бросила взгляд на обложку лежавшей на тумбочке книги — это был «Проступок аббата Муре»,[56] и я попытался затеять обсуждение, но она чувствовала себя усталой, не помнила, читала ли вообще этот роман, и велела мне засыпать. Я сразу послушался и выключил свет. Мама наградила меня нежным поцелуем. Я долго ждал в темноте, потом оделся и снова лег, напряженно вслушиваясь, но в квартире все было тихо. Нерон смотрел на меня, высокомерно-загадочный, как все коты. Я встал, стараясь не шуметь. Родители спали — я слышал, как храпит отец, на цыпочках прокрался в кухню, осторожно открыл заднюю дверь, вышел, запер ее на ключ, обулся и в полной темноте сбежал вниз, пересек пустой двор и просочился через холл, толкнул дверь подъезда, подождал несколько секунд… и, не оборачиваясь, тронулся в путь.

* * *

Ночной Париж. Красивая жизнь. Я чувствовал себя повзрослевшим на десять лет и легким, как ласточка. Меня поразила толпа на улицах и в барах. На бульваре Сен-Мишель было полно народу, выглядели все очень счастливыми. Я боялся, что на меня обратят внимание, «вычислят», но этого не случилось. Я выглядел старше своих лет и вполне мог сойти за студента. Я сунул руку в карман и поднял воротник куртки. На набережной Августинцев с тротуара доносилась музыка. Карл Перкинс устраивал побудку рано отошедшим ко сну парижанам. Я позвонил в дверь. Открыла незнакомая молодая женщина — худенькая, с правильными чертами лица и коротко стриженными темными волосами. Ее карие глаза смотрели удивленно и чуть насмешливо. Она посторонилась, приглашая меня войти, я переступил порог, тут появился Пьер и представил нас:

— Ты знаком с моей сестрой, дурачок?

Я смешался, что-то пробормотал, а Пьер продолжил:

— Сесиль, это Мишель, лучший игрок Левого берега в настольный футбол. Вы похожи, он тоже все время читает. Сесиль пишет диссертацию[57] по филологии. Она обожает Арагона, можешь себе представить? Арагона!

Сесиль весело улыбнулась, развернулась и смешалась с толпой, танцующей рок под «Hound Dog».[58]

— Я не знал, что у тебя есть сестра.

Пьер приобнял меня за плечо и повел знакомиться с гостями, говоря всем, что я его лучший друг. За нами как приклеенные следовали две бывшие подружки Пьера и одна действующая, от него пахло спиртным, он курил купленную в Женеве кубинскую сигару и пускал дым мне в лицо. Пьер жестом пригласил меня устроиться на подлокотнике кресла и выпить виски. Я отказался. Одна из бывших держала в руке бутылку, чтобы обслуживать Пьера по первому его требованию.

— Я очень рад, что ты пришел, Мишель, — сказал Пьер, внезапно став серьезным. — Могу я попросить тебя об услуге?

Я заверил, что сделаю для него все, что угодно. Пьер отправлялся в Алжир надолго и не знал, когда вернется. Не раньше чем через год, а может, даже позже, а отпуска в метрополию отменили. Пьер решил доверить мне свое маленькое сокровище, считая, что только я сумею его сберечь. Я запротестовал — слишком уж велика была ответственность, но Пьер не дал мне уклониться, похлопав ладонью по двум коробкам с пластинками. Пятьдесят два альбома. Импортные, американские, дорогущие. Я онемел.

— Будет обидно, если они все это время пролежат без движения и никто ими не насладится. Я не собираюсь играть в национального героя. Останусь в армии, пока не напишу книгу, и демобилизуюсь при первой возможности! Вернусь через полгода — я уже придумал, как это сделать.

Я предложил составить список доверяемых мне сокровищ. Пьер категорически отказался — он знал названия пластинок наизусть.

— Я смогу одалживать их Франку?

Пьер затянулся сигарой, пожал плечами и повернулся, чтобы уйти, но я повторил свой вопрос, и тогда он сказал:

— Да мне по фигу!

Я поклялся, что Пьер может полностью на меня положиться, а он вдруг спросил:

— Любишь фантастику, дурачок?

Вопрос застал меня врасплох, я не понимал, почему Пьер об этом спрашивает, и покачал головой — нет.

— Читал Брэдбери?

Пришлось сознаться в своем невежестве. Пьер схватил книгу и сунул ее мне в карман:

— Лучший роман из всех, что я читал. Без прикрас.

Я взял в руки книгу и замер, потрясенный увиденным: Сесиль танцевала с Франком под сладенькую мелодию «Platters»[59] и они страстно целовались. Я переводил взгляд с парочки на Пьера, опасаясь, что он кинется на них и набьет Франку морду, но его, судя по всему, это только забавляло. Я запаниковал:

— Не злись на него.

Пьер не обратил внимания на мой лепет и окликнул парня, державшего в руках пластинку:

— Эй, завязывай с фокстротами, надоело! — Потом наставил на меня указательный палец и вынес приговор: — В новом обществе будут казнить тех, кто не танцует рок!

Буйная ро́ковая мелодия нарушила очарование момента. К тому же Франк заметил меня, схватил за руку и начал трясти:

— Черт, что ты тут делаешь?!

Пьер немедленно вступился за меня:

— Не приставай к нему! Сегодня мой день.

Франк был в бешенстве, но отстал. Подошла обеспокоенная Сесиль, и Пьер объяснил ей ситуацию.

— Не знала, что у тебя есть брат, — сказала она, повернувшись к Франку.

Он взял ее за руку и повел танцевать. Пьер допил виски и пробормотал, глядя в пустоту:

— Сегодня люди разговаривают, но не слышат друг друга.

Я присутствовал на первой в жизни вечеринке и чувствовал себя энтомологом, изучающим муравейник. Я даже выпил водки с апельсиновым соком, и у меня закружилась голова, после чего затянулся предложенной соседом сигаретой «Boyard maïs»[60] и едва не захлебнулся кашлем. Франк нарочито меня игнорировал, а Сесиль то и дело улыбалась уголками губ. Ближе к полуночи я решил, что пора возвращаться. Вусмерть пьяный Пьер лежал на диванчике, и я не был уверен, что могу забрать пластинки. Он решил сделать широкий жест, однако, протрезвев, скорее всего, передумает.

Я незаметно выскользнул из квартиры, успешно проделал обратный путь, осторожно открыл дверь и замер, прислушиваясь. Все было тихо. Родители спали. Я проник в освещенную лунным светом кухню, держа ботинки в руке, закрыл дверь на ключ, повернулся, чтобы идти в свою комнату, и тут щелкнул выключатель. Передо мной стояла мама. Для начала она отвесила мне такую оплеуху, что я крутанулся вокруг себя, а потом задала самую жестокую трепку в моей жизни. Она, видимо, очень испугалась и потому лупила от души, кричала и била — руками и ногами. Я свернулся клубком, съежился, а мама все никак не могла остановиться и наносила удары даже по голове. Досталось и папе, который пытался нас разнять. Ему пришлось приложить всю свою силу, чтобы она меня не покалечила. Потом у нее началась истерика.

— Подумай о соседях! — выкрикнул папа, и она тут же затихла.

Папа втолкнул меня в комнату. Дверь захлопнулась. Мама стенала и жаловалась на неблагодарность мужчин вообще и собственных сыновей в частности. Папа бубнил, что ничего страшного не случилось. Наконец они угомонились. Сердце у меня колотилось как сумасшедшее, щеки горели, задница болела. Я сидел в потемках, пытаясь отдышаться, сна не было ни в одном глазу. Взбучка и суровые санкции — я не сомневался, что они последуют! — не заставили меня жалеть о сегодняшней выходке. Я вытащил из кармана книгу — прощальный подарок Пьера, зажег лампу и прочел название: «451о по Фаренгейту». Томик был не слишком толстый и, к счастью, не пострадал от припадка материнского гнева. Многие места были подчеркнуты рукой Пьера. Я начал читать, выбрав отрывок наугад:

«Девять дней из десяти дети проводят в школе. Мне с ними приходится бывать только три дня в месяц, когда они дома. Но и это ничего. Я их загоняю в гостиную, включаю стены — и все. Как при стирке белья. Вы закладываете белье в машину и захлопываете крышку… Лучше все хранить в голове, где никто ничего не увидит, ничего не заподозрит… В штате Мэриленд есть городок с населением всего в двадцать семь человек, так что вряд ли туда станут бросать бомбы, в этом городке у нас хранится полное собрание трудов Бертрана Рассела…»[61]

Некоторые параграфы Пьер снабдил примечаниями. Почерк был мелкий и неразборчивый, если не считать пометки к третьей части: «Все мы — Монтэги?!»[62]

Следующие недели выдались трудными. Я стал кем-то вроде зачумленного, на которого все указывают пальцем. Семья и соседи считали меня малолетним мерзавцем, добрая, приветливая Мария — богохульником, осквернившим распятие. Консьержка мамаша Бурдон объявила меня пропащим, а ее муж — мелкая сошка в парижской мэрии — взял моду поучать, даже в мамином присутствии:

— Вытирайте ноги о половик, молодой человек, следует уважать чужой труд!

— Мсье Бурдон прав, Мишель, — подхватывала мама, — ты понятия не имеешь об уважении.

Колкости старого пужадиста так меня бесили, что свалившиеся на мою голову неприятности отступали на второй план. И я придумал отличный способ мщения: выходя на улицу, не пропускал ни одной кучки собачьего дерьма, а потом тщательно вытирал ноги о коврик Бурдонов. Меня лишили «четвергового» телевизора — я должен был сидеть в своей комнате и заниматься. Мария получила приказ звонить маме при первых признаках ослушания. Меня все время бранили, а я усугублял свое положение, отказываясь признать вину и быть тише воды ниже травы, за что лишился всех отвоеванных у взрослых прав и свобод. Мама снова провожала меня по утрам в лицей и забирала после занятий. Я запаниковал и попытался найти защиту у папы. Он долго колебался, но в конце концов заявил — не вполне, впрочем, убежденно:

— Будет так, и никак иначе.

Закручивать гайки мама решила собственноручно. Она снова взяла дело моего образования в свои руки, но не учла, что это процесс двусторонний. Я же твердо вознамерился ни в чем не участвовать. Папа сказал, что может забирать меня после занятий — он часто освобождался раньше мамы, — получил категорический отказ и отступился. Франк попытался встать на мою защиту, но мама резко его осадила. Она не любила друзей Франка и считала, что в случившемся есть доля его вины. Мама всегда мило улыбалась, но домом управляла как предприятием клана Делоне и не терпела ослушания. Сначала я надеялся, что распорядок дня не позволит ей успевать к концу уроков в лицее, но она договорилась с директором, что меня будут каждый вечер оставлять в здании до семи вечера. Прощай, футбол, прощайте, друзья. Заниматься усерднее я не стал, а появившееся время использовал для чтения. Пришлось, правда, отказаться от муниципальной библиотеки и брать книги в лицейской — скучной, составленной исключительно из томов, которыми учеников награждали в конце года за успехи в учебе.

* * *

Книга Пьера захватила меня. Начитавшись Брэдбери, я решил выбрать силовой вариант разрешения конфликта. Человек должен уметь сопротивляться, не капитулируя и не уступая, но принимая за должное диктат силы. Решение представлялось очевидным и простым. Я окажу пассивное сопротивление. Не буду с ними разговаривать. Ни с кем. Так я их накажу.

Я укрылся в раковине молчания и, если кто-то ко мне обращался, бурчал в ответ что-нибудь нечленораздельное. Каждый день мама заезжала в лицей Генриха IV, чтобы забрать меня после занятий. Я садился в машину и всю дорогу демонстративно игнорировал все ее вопросы. Гнетущая тишина согревала мне душу. За столом я не поднимал глаз от тарелки, наслаждаясь возникшей — по моей вине! — неловкостью. Доев, я молча вставал, отправлялся к себе и больше не показывался.

Вначале я с ними играл, а они и не догадывались. Как долго можно жить, не разговаривая с родителями? «Я сумею продержаться долго, они сдадутся первыми», — рассуждал я, храня молчание и радуясь новообретенной власти. Никогда не думал, что тишина способна вызывать такое беспокойство. Первым пострадал Нерон — ему не хватало общения, и он, к вящей радости Жюльетты, ретировался в ее комнату. Через две недели я констатировал у себя некоторые признаки усталости. Папа с мамой ругались из-за меня, но никогда — в моем присутствии. Я упивался их жаркими спорами. Мама оказалась не готова к такой подрывной тактике. Я игнорировал ее намеки, тайные знаки и попытки примирения, наблюдал, как родители суетятся, разглядывают меня исподтишка, говорят обо мне как о больном. «Что, если причина его состояния не физического свойства?» — «Не показать ли его психологу?» Я не смог одурачить только Франка, и он давил на меня, требовал «перестать придуриваться».

Дедуля Делоне призвал на помощь одного из своих друзей, профессора медицины. Он пришел на воскресный обед и два часа собирал «удаленный анамнез». Жюльетта донесла, что я показался ему усталым и подавленным, и он порекомендовал занятия спортом и курс витаминов. Каждое утро мне стали подавать на завтрак свежевыжатый апельсиновый сок. Я наотрез отказался от предложения записаться в футбольную команду, а на любой вопрос пожимал плечами и уходил к себе в комнату читать.

Иногда ко мне присоединялась Жюльетта. Она садилась на кровать, Нерон пристраивался между нами, и сестра начинала описывать свою жизнь во всех подробностях. Я не отрывался от чтения и не слушал, зато Нерон внимал ей со всем кошачьим вниманием. Через час или два я говорил:

— Пора спать, Жюльетта.

Она умолкала, целовала меня в щеку и объявляла:

— Здорово бывает иногда вот так поболтать.

* * *

Однажды за ужином мама предложила сходить в воскресенье вечером в кино на «Форт Аламо»[63] с Джоном Уэйном. Об этом фильме говорили все вокруг, и мне ужасно хотелось его посмотреть. За много месяцев до выхода картины на экран я увидел рекламные афиши, влюбился в Дэви Крокета, и папа подарил мне шапку с лисьим хвостом из искусственного меха. Мама знала, как трудно мне будет устоять перед таким искушением. Папа притворился удивленным, воскликнул: «Потрясающая идея!» — предложил пообедать перед сеансом в «Гран Контуар» и пойти в кинотеатр на бульварах — громадный экран подарит незабываемые впечатления от фильма. Родители смотрели на меня и ждали ответа, я держал паузу, потом встал и молча вышел из-за стола. В дверях меня посетило вдохновение: я обернулся, открыл рот, но ничего не сказал, чтобы продлить удовольствие. Согласись я на этот поход в кино, мы бы помирились и получили удовольствие от фильма, но я, как истинный мазохист и любитель провокаций, решил довести ситуацию до крайности:

— На будущий год я хотел бы стать пансионером.

Папа был поражен, у мамы рот приоткрылся от непонимания, даже Франк выглядел удивленным. Эффектная концовка, ничего не скажешь… Ответ родителей значения не имел, даже если бы мне с ходу дали согласие. Они смотрели друг на друга, не зная, как реагировать, потом мама спросила:

— Почему?

Я выдержал драматическую паузу и сказал:

— Чтобы больше вас не видеть.

Я ушел к себе — и не увидел «Форт Аламо» на панорамном экране. Утешало одно: родители тоже лишились этого удовольствия. Итак, я сидел и терзался сомнениями, готовый сдаться и молить о мире, но услышал, что родители спорят на повышенных тонах, только что не кричат. Раньше до такого не доходило. Потом папа удалился, изо всех сил шваркнув дверью, а мама вошла ко мне в комнату. Я сделал вид, что погружен в чтение «Удела человеческого».[64] Щеки у меня горели, сердце колотилось, я всеми силами пытался скрыть смятение. Мама присела на краешек кровати. Она смотрела на меня и молчала, а я уставился в книгу — и не мог разобрать ни строчки.

— Нам нужно поговорить, Мишель.

Я поднял голову:

— Почему вы не в кино?

Мама была в полном замешательстве. Она смотрела на меня, пытаясь понять, что происходит, но логического объяснения найти не могла, ибо я действовал по наитию.

— Ты меня пугаешь. Продолжишь в том же духе — пропадешь. Загубишь свою жизнь. И я ничем не смогу тебе помочь.

Я оторвался от книги, сделав удивленное лицо, как будто только что ее заметил.

— Ты всерьез говорил о пансионе?

Я кивнул, мама покачала головой, с выражением горестного недоумения на лице:

— Что с тобой, Мишель?

Я с трудом удержался от смеха, мне хотелось сказать, что это была глупая шутка, что я так не думаю, но меня как будто черт под руку толкал.

— Предпочитаю отправиться в пансион. Так будет лучше для всех, разве нет?

Повернувшись к маме спиной и снова уткнувшись в книгу, я почувствовал, что она встала, но из комнаты не вышла, словно чего-то ждала. Я обернулся, мы встретились взглядом, но не произнесли ни слова. Я инстинктивно понимал: тот, кто откроет рот первым, проиграет. Я смотрел на маму без высокомерия и дерзости. В столовой зазвонил телефон, но трубку никто не снял. Они ушли. Мы остались вдвоем. Телефон все звонил и звонил, а мы смотрели друг на друга и молчали. Наконец звонок умолк, и в квартире снова стало тихо. Мама занесла руку, я заметил, что пальцы у нее дрожат, но не шевельнулся. Она ударила со всего размаха, от души, и… выместила гнев на Мальро. Книга отлетела к стене. Мама потерла руку и вышла. Хлопнула входная дверь. Я остался один в пустой квартире. Снова зазвонил телефон, но я не взял трубку. В тот вечер Нерон решил, что наша разлука затянулась, и вернулся в мою комнату, на свое место в ногах кровати.

* * *

На следующее утро Мария объявила, что в лицей я отправлюсь один, не «под конвоем», и мама больше не будет забирать меня после занятий. Днем меня вызвал к себе Шерлок, наш главный надзиратель. Этот сухой угловатый человек был от природы наделен такой властностью, что в его присутствии все невольно умолкали, переставали носиться по коридорам, а встретившись с ним взглядом, почтительно кивали. Он умел так посмотреть на любого ученика, что тот начинал чувствовать себя виноватым, хотя никто не слышал, чтобы Шерлок хоть раз повысил голос или накричал на провинившегося. Пьер Вермон очень его любил и называл одним из самых образованных людей на свете, ученым-философом, отказавшимся от преподавания ради административной работы. Шерлок вызвал меня, чтобы взглянуть на мой пропуск, он изучил его с явным недоверием, переводя взгляд с разложенных на столе бумаг из личного дела на мое лицо.

— Ваши результаты далеко не блестящи, Марини, — произнес он наконец. — Особенно по математике. Если не одумаетесь, в следующий класс не перейдете. У вас остался последний триместр, чтобы исправить положение. Было бы досадно потерять имеющийся в запасе год.

Шерлок разорвал желтую карточку, подписал бледно-зеленую — это было разрешение на свободный выход из лицея после окончания занятий, — прикрепил мою фотографию, поставил печать и протянул мне пропуск со строгим напутствием:

— Прекратите шляться по бистро! Вам ясно?

В назначенный час никто за мной не пришел. Моим первым побуждением было кинуться в магазин и просить у мамы прощения, сказать, что я сожалею о том, как глупо себя вел, но потом решил все-таки отправиться домой. Николя удивился, когда я отказался пойти в «Бальто» или «Нарваль» поиграть в футбол. Я не стал посвящать его в беседу с Шерлоком, просто сказал, что должен немедленно засесть за учебники, иначе… Николя был сугубым реалистом и изложил свое мнение прямо и откровенно:

— Ты и математика несовместимы. Не морочь себе голову, на свете полно профессий, где можно обойтись и без нее.

* * *

Если Бог существует, Он знает, что я попытался. Приложил массу усилий. Потратил уйму времени. Франк тоже поучаствовал. Он испробовал все способы, чтобы вдолбить мне знания по чертовой программе. Ничего не вышло. В моем мозгу существовал не антиматематический блок — пустота. Мне казалось, что я начинаю что-то понимать, что лед тронулся, но, как только Франк переставал помогать, я увязал.

— Это совсем не трудно, — упорствовал брат. — Успокойся, возьми себя в руки. Любой болван способен решить эти примеры! У тебя должно получиться — и получится!

Мы занимались вечерами, по субботам, воскресеньям, в каникулы, но не преуспели. Когда Франк объяснял теорему, все казалось простым и ясным, но доказать ее самостоятельно я не мог. Два приятеля Франка тоже попытались, но вынуждены были признать очевидное:

— Не переживай. Требуется время и упорный труд.

Наступил день, когда сдался и Франк. Ему самому нужно было готовиться к экзаменам, и я не обиделся. Он сделал все, что брат может сделать для брата. Мы с математикой оказались несовместимы. Тут уж никто не поможет. Не в первый и не в последний раз в истории произошла необъяснимая вещь. Я предпочитал не думать о том, что случится, если меня оставят на второй год. Поставил учебник математики на полку и присоединился к Николя. Будь что будет. Мы снова играли в настольный футбол. Терпели поражения. Выигрывали. Такова жизнь.

* * *

Как-то раз вечером Николя захотелось сменить обстановку, и мы отправились в «Нарваль» на площади Мобер. Я не был там три месяца с момента отъезда Пьера. Мне не хотелось столкнуться с Франком — он считал, что я корплю над Евклидом, гармонической четверкой прямых и уравнениями второй степени. Заметив нас с Николя у стола, он произнес многозначительным тоном: «Вот, значит, как…» Я притворился глухим и выместил досаду на соперниках. Вокруг стола толпились зрители. Во время одной из смен состава я украдкой взглянул на стол, за которым играл Франк, и обнаружил, что он ушел, даже не простившись. Кто-то положил мне руку на плечо. Я обернулся и увидел улыбающееся лицо Сесиль.

— Куда ты исчез?

Я понял, что Франк не посвятил ее в семейные неурядицы, поэтому не стал распространяться о недавних событиях и ответил уклончиво:

— У меня было… много работы.

Глаза Сесиль смеялись. Я «поплыл», вспотел и впервые в жизни пропустил свою очередь играть. Николя, получивший нового партнера, наградил меня изумленно-недоверчивым взглядом, чем окончательно вывел из равновесия.

— Что будешь пить?

Мы пошли к стойке и заказали кофе с молоком.

— Не забыл, что Пьер оставил тебе пластинки? Сама я их к тебе не потащу.

Я хотел отказаться, привел уйму доводов, но Сесиль ничего не желала слушать. Я пообещал, что зайду как-нибудь в субботу и все заберу. На прощание она меня поцеловала, окутав легким лимонным ароматом духов. В ту ночь я плохо спал. Мария сказала, что не следует так поздно пить кофе с молоком.

В какой-то момент я почувствовал, что ситуация изменилась и мне следует быть начеку. Мама выглядела расстроенной и отстраненной из-за налоговой проверки: въедливый инспектор задавал коварные вопросы, на которые у нее не было ответов. Она тратила все силы и время на ликвидацию прорыва, опасаясь суровых санкций и штрафа. Папа исполнял функции коммерческого директора и ничего не понимал в управлении. Мама не упускала случая напомнить, что не может на него рассчитывать и вынуждена одна тянуть всю неблагодарную работу. Она часами говорила по телефону с Морисом, выслушивая его полезные советы. В День матери папа приготовил для нее огромный букет из тридцати девяти красных роз и зарезервировал столик в «Ла Куполь». Незадолго до полудня мама заскочила домой, я ее поздравил и показал папин букет. Она едва взглянула и поспешила вернуться в магазин, к аудитору, чтобы уладить детали очередной встречи с налоговым инспектором. Она даже не поблагодарила папу за цветы, а он сделал вид, что ничего не заметил, только назвал извергами чиновников-садистов, которые заставляют матерей семейств работать по воскресеньям. Он поставил букет в вазу прямо в упаковке, и мы отправились в ресторан, хотя настроение было безнадежно испорчено и аппетит пропал. Вечером мама так и не прикоснулась к цветам, даже целлофан не сняла. Через два дня букет завял, и Мария его выбросила.

* * *

В тот праздничный день я хотел сообщить маме, что перешел в четвертый класс, разумеется умолчав о вкладе в мой «успех» Николя. Я не обманывался на свой счет, но уговаривал себя, что важен только результат. Рассказать не получилось — ни тогда, ни потом. Мама ни о чем не спросила, она и мысли не допускала, что может быть иначе, а вот папа был горд и счастлив — сам он окончил только начальную школу. Он так радостно делился хорошей новостью с каждым соседом, как будто меня приняли в Политехническую школу, и решил сводить нас в кино. Мы с Жюльеттой хотели посмотреть «Путешествие на воздушном шаре», папа предпочитал «Бен Гура», но на него билетов не оказалось, и он смирился с «Путешествием». Очередь в кассы была длиннющая, папа попытался пролезть к окошку, но бдительные граждане оттерли его, да еще и обозвали нахалом. Мы дошли по бульварам до кинотеатра, где давали «На последнем дыхании».[65] Франк восторгался этим фильмом, но желающих попасть на сеанс было совсем мало, и, хотя кассирша заявила папе, что «эта картина не для детей», он не внял ее совету. Их с Жюльеттой фильм разочаровал, и мы ушли, не досмотрев.

— Как Франку могла понравиться такая мура? — негодовал папа.

Я прикинулся дурачком, хотя знал ответ — меня фильм тоже покорил.

* * *

После сдачи экзаменов на степень бакалавра мы с Николя обрели желанную свободу и дни напролет торчали в Люксембургском саду — читали, били баклуши, вылавливали потерпевшие кораблекрушение кораблики из фонтана, а в конце дня отправлялись в «Бальто» играть в настольный футбол. Однажды я заметил в глубине ресторана, за банкетками, на которых обычно сидели влюбленные парочки, дверь, замаскированную зеленой плюшевой гардиной. Заветный угол, куда обычным посетителям хода не было. За таинственный полог входили только мужчины странного вида — и никогда женщины. Меня снедало любопытство, но ни один из футбольных партнеров ничего не знал, а папаша Маркюзо произнес обескуражившую меня фразу: «Ты еще мал для этой комнаты». Жаки носил туда напитки, но на все мои вопросы только плечами пожимал, а Николя досадливо отмахивался:

— И что ты прицепился к дурацкой двери?

— Эй, мелкота, играть будем? — надменно вопрошал Сами, и жизнь возвращалась в привычную колею.

В конце июня случилось то, чего я так опасался: мы с Сесиль столкнулись нос к носу на бульваре Сен-Мишель. Избежать встречи было невозможно. Сесиль бросилась ко мне, она была возбуждена, говорила, не давая вставить ни слова в ответ, обрывала фразы, чем напомнила мне Пьера. Просьбу проводить ее до Сорбонны она произнесла не терпящим возражений тоном, подхватила меня под руку и увлекла за собой. Я был ошеломлен количеством студентов на лестницах факультета, здесь стоял такой гул, что приходилось кричать. Сесиль запаниковала, готовая сбежать, сжала мою руку, и мы поднялись на второй этаж. Она была ужасно бледная, но двигалась через толпу с гордо поднятой головой.

— Иди посмотри, Мишель, прошу тебя, — жалобно попросила она.

Перед стендами со списками принятых толпились абитуриенты. Одни победно вскидывали руку, другие сокрушенно качали головой, девушки плакали. Я пролез к доске и начал искать фамилию Сесиль, толкаясь локтями и плечами, чтобы меня не оттеснили, совершенно уверенный в успехе, и наконец нашел, что искал: «Сесиль Вермон: принята, оценка „достаточно хорошо“». Я не без труда выбрался из плотного кольца победителей и проигравших, увидел, что Сесиль стоит с закрытыми глазами, прокричал:

— Тебя приняли! — и кинулся к ней.

Мы крепко обнялись. Я чувствовал на шее горячее дыхание Сесиль и аромат ее тела. Мне показалось, что наше объятие длилось вечность, даже голова закружилась. Никакая, даже самая бурная радость по поводу успешной сдачи экзаменов не объясняет столь долгого, на несколько секунд дольше положенного, объятия… Я прижимал Сесиль к себе, наслаждаясь ее близостью и чувствуя невероятную нежность. Она взяла мое лицо в ладони и прошептала:

— Спасибо, маленький братец, спасибо тебе.

В тот день она назвала меня так впервые, чем привела в совершенный восторг. Поцелуй в щеку заставил мое сердце колотиться как бешеное. Мы шли к выходу с факультета, и окрыленная успехом Сесиль смеялась, пританцовывала, целовала всех подряд, утешала неудачников. Она представляла меня окружающим по имени. У многих на лице появлялось недоуменное выражение, они смотрели нам вслед, но мне было все равно — я чувствовал себя легким, как воробышек, и не заметил, как мы оказались на площади. Собиравшиеся группками абитуриенты обсуждали результаты. Сесиль заметила Франка, он все понял по ее счастливому лицу, протянул к ней руки, закружил. Потом мы зашли в кафе, где было не протолкнуться от посетителей, и выпили за успех Сесиль. Она без умолку говорила об экзаменах и тех скользких местах, которых ей удалось избежать. Перебить Сесиль было невозможно, да мы этого и не хотели. Коротко стриженная, по-мальчишечьи угловатая, она очень напоминала нам Джин Сиберг,[66] была такой же красивой, яркой, грациозной и хрупкой, как кинозвезда, только с темными волосами и карими глазами.

Сесиль решила, что я должен немедленно забрать оставленные мне Пьером пластинки, не пожелала слушать наши с Франком возражения, и мы оказались в огромной квартире на набережной Августинцев, которая могла бы показаться мрачной, не цари здесь радующий душу и глаз беспорядок. Сесиль не делала уборки со дня прощальной вечеринки Пьера: пустые бутылки, стопки книг на полу, окурки в пепельнице, грязные тарелки, картины, составленные в ряд у стены, странным образом оживляли пустое и слишком просторное для одного человека жилище. Сесиль освободила диван, сбросив одежду на пол, и мы сели. Она проверяла шкафы и чертыхалась: «Ну что за бардак!» — возвращалась в комнату и снова исчезала. Франк обнял меня за плечи:

— Я слышал, фильм вам не понравился?

— Мне очень понравился. Но не папе с Жюльеттой. Они не поняли, что ты в нем нашел.

* * *

— …Я люблю девушку с прелестным затылком, красивой грудью, чудесным голосом, изящными запястьями, дивным лбом и классными коленками… — задумчиво произнес Франк, криво улыбнулся, и я вдруг заметил, что глаза у него на мокром месте.

Появилась Сесиль с коробкой пластинок. Их было слишком много, я колебался, не зная, могу ли взять все, и Сесиль сочла нужным уточнить:

— Пьер не дарит их тебе — дает попользоваться.

Видя, что не убедила меня, она взяла из пачки перетянутых резинкой писем последний конверт, открыла его и прочла:

Милая моя Сесиль!

Каникулы продолжаются. Погода стоит идеальная. Ночью мы мерзнем на нашем посту в Сук-Ахрасе. Линия Мориса оказалась дырявой, как сито, и ее продублировали линией Шалля. Сделано на совесть — проволока на всем протяжении под током в пять тысяч вольт, а в отдельных местах — до тридцати тысяч. Лучше не трогать. Я работаю на пару с парнем из «Электрисите де Франс», он здорово разбирается в высоком напряжении, так что, если после армии не попаду на госслужбу, пойду по электрической части. Каким бы невероятным это ни выглядело, французская армия извлекла уроки из прошлых ошибок. С тяжеловесными «непреодолимыми» укреплениями в стиле линии Мажино покончено, линия Шалля — обычное заграждение, главное ее назначение — обнаруживать прорывы, и функционирует она дьявольски быстро и четко. Наша система позволяет определить, где произошел обрыв, послать туда наряд и предотвратить проникновение со стороны Туниса. Как только поступает сигнал тревоги, мы запускаем осветительные ракеты. Благодаря радарам и колючей проволоке на нашем участке стало даже слишком спокойно. Уже много недель ничего не происходит, как в «Пустыне Тартари»[67]. Я чувствую себя лейтенантом Дрого, только поговорить не с кем. Буццати написал потрясающую книгу, но в его форте нереальное число интеллектуалов на метр квадратный. У нас здесь настоящая жизнь, тупиц — море. Мы все время смотрим в направлении «перед собой». Они там. Вот только неизвестно, где именно. В пределах видимости одни кусты и камни. Возможно, они где-то в другом месте. Мы целыми днями ждем появления типов из Фронта национального освобождения Алжира и умираем от скуки. Я часами наблюдаю за радарами, но пока что все сигналы тревоги оказывались ложными — «прорывались» к нам только кабаны. Тоже неплохо, отличная добавка к рациону… Больше всего меня достает то обстоятельство, что я меняю убеждения. Я был уверен, что мы мерзавцы, считал, что народ против нас и жаждет независимости. Каждый излагает собственную теорию, взгромоздившись на трибуну. Видела бы ты, что творится в деревнях! Армия трудится не покладая рук, так что не верь идиотским слухам. Теперь я начал понимать, что к чему. Выбор приходится делать между плохими и очень плохими решениями. Мало кто наплел в этой жизни так много глупостей, как я. Разве что Франк. Но это было в Париже, в другой жизни. Здесь все иначе. Это не треп в бистро, а реальное дело, которое не сделаешь, не запачкав рук. Я никак не могу договориться сам с собой, иногда думаю, какого черта мы здесь делаем, но понимаю: если уйдем, начнется та еще заваруха. Наш противник настроен более чем серьезно, но на открытое столкновение не решается — знает, что мы отлично вооружены.

Сенжюстизм обретает форму. Я исписал две тетради — нашел их в школе по соседству, которая вот уже год как закрыта. Моя убежденность в том, что демократия — чистой воды жульничество, крепнет день ото дня. Придется разрушить все до основания без лишних слов, невзирая на лица. Личные свободы — обман и химеры. Зачем человеку свобода слова, если он получает нищенскую зарплату и жизнь у него собачья? Ты самовыражаешься, ты наделен так называемыми фундаментальными свободами, но твое существование ни к черту не годится. В мире происходили войны и революции. Менялись правительства. Но ничего не меняется. Богатые остаются богатыми, бедные — бедными. Эксплуатируют всегда одних и тех же. Единственная необходимая гражданам свобода — это свобода экономическая. Нужно вернуться к фундаментальному принципу: «Каждому по способностям, каждому — по потребностям». Сегодня, как никогда раньше, единственная реальная власть есть власть экономическая, ее нам и нужно вернуть себе. Силой. И ничего, что снова придется физически устранять представителей старого режима. Мы останемся пустыми болтунами, если не совершим новую революцию, не казним тех, кто узурпировал экономическую власть. Выборы — ловушка для тупиц.

Мне не терпится узнать, как ты сдала экзамены. Уверен, у тебя все получилось в лучшем виде. Как всегда. Ты должна научиться верить в себя. Напиши, как только узнаешь результат. Этот маленький дурачок Мишель забрал пластинки? Не понимаю, почему он тянет. Если не хочет, тем хуже для него, но никому, кроме Франка, ничего не отдавай. И кстати, пластинки — не подарок, я их просто одалживаю, на время…

— Он называет тебя «маленьким дурачком», но не со зла, ты ведь понимаешь? — решила подбодрить меня Сесиль.

Брать все пластинки я не стал — отобрал тридцать девять штук. Составлять список Сесиль не пожелала:

— Не морочь себе голову, сам отдашь все, когда Пьер вернется. Это не подарок.

Еще шестнадцать пластинок из собрания Пьера я мог в любой момент обменять на те, что прослушал. Письмо произвело на Франка неприятное впечатление, он явно расстроился и решил поучить меня жить:

— Ты бы лучше математикой занимался, чем слушать рок. Куда подевалась твоя решимость? Испарилась? Ты отступился? На будущий год завалишь экзамены и будешь жалеть всю жизнь. Пьер прав, ты просто маленький дурачок.

Я с трудом сдержался, чтобы не накинуться на него. Сесиль встала на мою защиту. У нас с ней было общее свойство — аллергия на математику. Неискоренимая заторможенность и глубинное непонимание. Пьер бился над проблемой годами. Испробовал все средства и способы. Орал. Тряс сестру как грушу. Тщетно. Сесиль «сорвалась с крючка», подавшись в гуманитарии.

— Ты этого хочешь? — не успокаивался Франк. — Будешь филологом.

Сесиль бросила на него не слишком приветливый взгляд. Они поругались — из-за меня, математики, гуманитарного диплома. Спор начался на повышенных тонах и очень скоро перешел в крик. Они лаялись, как цепные псы, потом Франк ушел, хлопнув дверью. Сесиль была обижена и расстроена. Я тоже. Мы сидели на диване и молчали. Думали, что Франк вернется, но ошиблись.

— Почему все так? — прошептала она.

— Не злись на Франка. Мой брат бывает слишком прямолинейным, может много чего наговорить, но он так не думает.

— Я не о нем, маленький братец. Я о математике. Мы совсем ничего не соображаем. Это ненормально.

— Такова наша природа. Ничего постыдного тут нет. Почти все математики ни фига не смыслят в литературе и гордятся этим.

Мои объяснения не убедили Сесиль. Она уперлась — и ни с места. Мои доводы казались неубедительными мне самому. Пришлось отступиться. У нас была общая проблема, ее следовало решать совместными усилиями. Раз человек, способный к математике, не может научить тупицу, возможно, это получится у двух болванов, если они будут учить друг друга. Именно такое решение предложила Сесиль. Она не могла смириться с провалом. Я сомневался — хромой, выходящий на беговую дорожку на двух костылях, не станет лидером, — но сопротивляться не мог.

— Отличная идея, — сказал я, покривив душой, и принял предложение вместе заниматься математикой.

* * *

Когда я принес пластинки домой, мне устроили допрос с пристрастием. Мама хотела знать, откуда они взялись, кто и с какой стати мне их дал, ведь ей никто никогда ничего просто так не дарил — ни пластинок, ни чего-то другого. Франку удалось ее успокоить. Мама приняла решение: слушать пластинки я могу, но приглушив звук, чтобы не беспокоить соседей. В отношении рок-н-ролла это было чистой воды извращением. Я много раз брал проигрыватель и пластинки и шел к Николя. Он жил в новом доме, и мы могли наслаждаться песнями Элвиса и Джерри Ли Льюиса, врубая звук на полную мощность, до гула в ушах. Уходя домой, я всегда забирал пластинки с собой, помня данное Пьеру обещание. Потом мне улыбнулась удача: соседи снизу переехали и их квартира несколько месяцев пустовала. Теперь я мог слушать любимую музыку «по-человечески», то есть очень громко, а перед возвращением мамы убавлял звук. Рок-н-ролл действовал на меня как глоток кислорода в удушливой монастырской атмосфере. Так мы и жили. Я часами лежал на кровати, гоняя пластинки по кругу, слов не понимал, но знал их наизусть. Мария на музыку не реагировала. Жюльетта сочла своим долгом высказаться. Она обожала варьете и Жильбера Беко, но в конце концов сдалась и влюбилась в рок. Он оказывал на мою сестру волшебное действие — она умолкала. Мы слушали пластинки на предельной громкости — только так эту музыку и можно слушать. Если раздавался звонок в дверь, мы убирали звук, и соседка с пятого этажа, явившаяся узнать, не от нас ли доносится «этот ужас», уходила ни с чем — в квартире царила полная тишина.

Жюльетта проявила себя неожиданным образом. Выяснилось, что в искусстве вранья она превосходит даже меня, хотя я в этом деле был мастером. Она выглядела такой невинно-простодушной, что заподозрить ее в нечестном поступке было бы верхом нелепости. Жюльетта делала изумленное лицо, глаза у нее округлялись, губы приоткрывались, и она начинала жаловаться на адский шум. Никто на свете никогда бы не усомнился в правдивости ангельского создания. Каждое воскресенье Жюльетта ходила к мессе, исповедовалась по четвергам, была любимицей кюре. Я не удержался и поддел ее:

— А что говорит отец Страно́? Ты каешься во вранье?

В ответ она только загадочно улыбалась. У Бардона и некоторых соседей были подозрения на мой счет, и Жюльетте пришла в голову гениальная идея. В мое отсутствие она включала проигрыватель на полную громкость, а я шел к Бардону жаловаться: «Как же этот грохот мешает заниматься!»

— Просто немыслимо! Даже дома нет ни минуты покоя.

Жюльетта не раз предупреждала меня о внезапном возвращении нашей матери. Так продолжалось довольно долго. Странно, но этот невинный обман еще больше отдалил нас друг от друга. Моя ложь не имела значения — мужчина должен уметь устраиваться, чтобы выжить, но тот факт, что маленькая девочка — воплощенная чистота — может так нагло притворяться, внушил мне сомнения насчет человеческой души. Если Жюльетта способна врать так ужасающе искренне, что даже я хочу ей верить, откуда мне знать, когда она говорит правду? Кому вообще можно доверять? Лично я больше не мог доверять никому. Ужасное открытие…

В «Бальто» было полно народу. Вокруг футбольного стола собралось человек десять. Я был в блестящей форме. Соперники сменяли друг друга, но были бессильны. Мы по всегдашней привычке играли, не поднимая глаз, поэтому сначала я заметил кожаные браслеты, потом услышал хриплый голос:

— Привет, мелкота. Делаем успехи?

Самè бросил жетон на сукно. Вид у него был до ужаса самодовольный. Мы с Николя переглянулись, полные решимости разгромить его в пух и прах. Риско́вым парнем был сейчас не он, и мы собирались это доказать, я перешел в полузащиту. Николя сыграл лучшую партию в своей жизни. Он отбивал почти все удары, блокировал Самè, чем ужасно его нервировал, забил четыре гола с дальней позиции и три — от борта. А я вот не блистал, Самè предугадывал все мои действия. Я забил один жалкий гол в тот момент, когда он только взялся за ручки. Гол был на грани фола, но Самè великодушно не стал его оспаривать. При матчболе он сыграл так стремительно, что мы не успели заметить, как белый шарик влетел в ворота. Раздался металлический звук — щелк! — Самè произнес: «Бывайте, олухи!» — и исчез. Николя ужасно на меня разозлился. Мало того что Самè задал нам трепку, как жалким новичкам, так теперь еще и придется почти час ждать следующего подхода. Он предложил сыграть партию в бильярд, приблизился к столу, а я выскочил на террасу, чтобы прийти в себя, остыть и почитать.

* * *

Прямо напротив меня, в глубине, за банкетками, находилась заветная дверь за зеленой портьерой. Оттуда вышел Жаки с подносом пустой посуды. Я отодвинулся еще дальше в угол, и он прошел мимо, не заметив меня. Плохо выбритый человек в поношенном грязном плаще исчез за дверью, и я удивился: почему он так странно одет, ведь дождя не было много недель? Движимый любопытством, я отодвинул портьеру и увидел сделанную от руки надпись: «Клуб неисправимых оптимистов». Замирая от волнения, я сделал шаг вперед и изумился, поняв, что попал в шахматный клуб. Человек десять мужчин были заняты игрой, с полдюжины других наблюдали. Одни сидели, другие стояли. Остальные разговаривали тихими голосами. Неоновые лампы освещали комнату с двумя окнами на бульвар Распай. Папаша Маркюзо использовал это помещение как склад, он держал здесь столики, складные стулья, зонтики, ободранные банкетки и ящики из-под бутылок. Двое мужчин сидели в креслах и читали иностранные газеты. Никто не обратил на меня внимания.

Удивил меня не сам клуб, а сидевшие за шахматной доской в прокуренной задней комнате популярного бистро Жан-Поль Сартр и Жозеф Кессель. Я видел их по телевизору и знал в лицо. Настоящие знаменитости! Я был потрясен. Сартр и Кессель смеялись и шутили, как школьники. Я потом часто спрашивал себя, что могло их так рассмешить, но так и не нашел ответа на свой вопрос. Имре, один из столпов клуба, всегда говорил, что Сартр — полный профан в шахматах, что ужасно веселило остальных членов клуба. Не помню, сколько времени я стоял в дверях и разглядывал людей в комнате. Ни один из них даже не посмотрел в мою сторону. Потом за мной пришел Николя:

— Наша очередь.

Он не знал о существовании шахматного клуба, да и знать не хотел. Имена Кесселя и Сартра ничего ему не говорили. Телевизора в его доме не было, чтением он не увлекался.

— Я больше не хочу играть.

— Ты сдурел? — изумился Николя.

— Пойду домой.

* * *

Я поспешил рассказать обо всем Франку и Сесиль. Лучше мне было промолчать, потому что они снова поругались. Для начала я немного поинтриговал — заставил их угадывать. Они перебрали кучу имен знаменитостей. Франк пришел к выводу, что это интеллектуалы-шахматисты, вычислил Сартра и был потрясен. До Кесселя они не додумались — им просто в голову не приходило, что эти двое могут вместе играть в шахматы, шутить и смеяться. Проблема заключалась в одном: для Франка Сартр был высшим авторитетом, Сесиль же обожала Камю,[68] которого Франк терпеть не мог. Я тогда не знал, что между Сартром и Камю следовало выбирать — как между «Реймсом» и парижским «Рейсинг-клубом», «рено» и «пежо», бордо и божоле, русскими и американцами, причем выбор делался раз и навсегда. Видимо, между двумя интеллектуалами существовали серьезные разногласия, иначе Франк и Сесиль не перешли бы так сразу на повышенные тона. Некоторые тонкости их разговора от меня ускользнули. Франк и Сесиль пытались переубедить друг друга, пуская в ход одни и те же аргументы. Звучали слова: «ограниченный», «история», «сообщник», «слепец», «трезвость взглядов», «непорядочность», «трусость», «мораль», «вовлеченность», «сознание». Победу одержала Сесиль: ее страстность и напор не позволяли Франку вставить ни слова. В конце концов он вышел из себя и рявкнул:

— Ты всегда была морализаторствующей мещанкой, ею и останешься! Как Камю.

Сесиль разозлилась, но ответила очень спокойно:

— А ты всегда был и останешься жалким претенциозным придурком. Как Сартр.

Франк ушел, хлопнув дверью. Мы с Сесиль остались ждать. Он не вернулся, но она на меня не разозлилась. Я попытался утешить ее и заступиться за Франка. Для нее этот спор был делом принципа. Чем-то жизненно важным, первостепенным. Я сказал, что я против такой принципиальности.

— Оставим эту тему. Он не прав, — ответила она и протянула мне толстую книгу, одну из тех, что были уложены в стопки на полу гостиной.

— «Человек бунтующий», Альбер Камю.

— Вряд ли я пойму.

Она открыла книгу, и я прочел первую строчку: «Кто такой человек бунтующий? Тот, кто говорит „нет“». Мысль не показалась мне сложной, и я заинтересовался. Означает ли это, что я тоже взбунтовался?

— Прочти, сам все поймешь. Читабельность Сартра раздражает их сильней всего. А еще светлый ум. Они ненавидят Сартра, потому что он прав, хотя я не во всем с ним согласна. На мой вкус он слишком человечен. Иногда следует быть более радикальным. Понимаешь?

Вечером, за ужином, я не смог удержаться и спросил:

— Угадайте, кого я сегодня видел за шахматной доской?

Франк сделал мне «страшные» глаза, но я его проигнорировал и все рассказал. Папа пришел в восторг и счел нужным пояснить маме, что Сартр — известнейший философ-коммунист.

— Он не коммунист, а экзистенциалист.

Этот нюанс был недоступен папиному пониманию.

— Не вижу разницы.

— Очень жаль, что не видишь!

Мама воззвала к Франку, и он подтвердил:

— Сартр близок к коммунистам, но в партию не вступил. Он прежде всего интеллектуал.

Папа предпочел уйти от скользкой темы и вознамерился объяснить Энцо тонкости игры, хотя чаще всего проигрывал ему. Энцо слушать не пожелал:

— Хочу напомнить — в нашей последней партии я поставил тебе мат.

— Давно, после войны. Пожалуй, мне стоит на днях заглянуть в этот клуб.

Мамин взгляд означал, что ей эта идея совсем не нравится, и я понял, что приближается гроза.

— А ты что делал в том бистро? Сколько раз я просила тебя не болтаться без дела? Ты, похоже, забыл об отметках по математике, иначе не вел бы себя подобным образом! Я запрещаю тебе таскаться по сомнительным заведениям! Все ясно?

Произнеся эту гневную тираду, мама вышла. Франк злорадно осклабился, а папа попытался меня утешить:

— Будет так, и никак иначе.

Вот так я в один день открыл для себя Кесселя, Сартра и Камю.

Конечно, я туда вернулся. Открыл дверь. Постепенно познакомился с членами клуба. Все они были выходцами из Восточной Европы. Венгры, поляки, румыны, немцы из ГДР, югославы, чехословаки, русские — о, простите, советские граждане, — один китаец и один грек. Большинство страстно любили шахматы. Двое или трое терпеть их не могли, не играли и все-таки каждый день приходили в «Бальто». Больше им некуда было пойти. Венгры предпочитали карты: правила знали только они, никто другой постичь их был не в состоянии. На столике в углу лежали шашки, но прикасались к ним только Вернер и папаша Маркюзо. Когда кто-нибудь хотел поддеть партнера, говорил, кивая на стол:

— Шахматы — слишком сложная игра, может, переключишься на шашки?

У всех членов клуба много общего. Они бежали из родных стран при драматичных или фантастических обстоятельствах, оставались на Западе во время командировки или дипломатического визита. Одни никогда не состояли в компартии и годами скрывали от окружающих свои истинные взгляды. Другие были коммунистами первого призыва и очень долго истово верили, что действуют во имя всеобщего блага, а потом осознали весь ужас системы и обнаружили, что попали в собственную ловушку. Некоторые оставались коммунистами, хотя родная партия от них открестилась, а ФКП не пожелала принять предателей в свои ряды. «Они хуже предателей, — утверждал Франк. — Они — ренегаты!» Эти самые «ренегаты» вели бесконечные споры, искали самооправдания и задавались вопросами без ответов: «Почему ничего не вышло? Где мы допустили ошибку? Что, если Троцкий был прав? Во всем виноват Сталин или мы его подельники, читай — чудовища? Мы тоже виноваты?» Худшим из всех был вопрос о том, не является ли социал-демократия решением проблемы. На эту тему велись самые жаркие и злые споры. Страсти утихали только из-за языковых различий. Игорь, один из двух основателей клуба, предписывал всем говорить только по-французски и то и дело одергивал товарищей:

— Мы во Франции, значит говорим по-французски. Хочешь говорить по-польски, возвращайся в Польшу. Я — русский. Я хочу понимать твои слова.

* * *

Они выбрали свободу, покинув жен, детей, семьи и друзей. По этой самой причине в клубе не было женщин. Своих спутниц они оставили на родине. Они были тенями, париями — без денег, с дипломами, которых никто не признавал. Жены, дети и родина жили в их памяти и сердцах. Они хранили им верность. Редко говорили о прошлом, занятые тем, чтобы заработать на жизнь и найти в ней хоть какой-то смысл. Уйдя на Запад, они отказались от удобных домов и успешной карьеры. Они не думали, что день завтрашний окажется таким невыносимо трудным. Некоторые за несколько часов превратились из высокопоставленных функционеров и руководителей крупных предприятий в бездомных бродяг, и это падение было столь же невыносимым, как одиночество и ностальгия. Многие находили политическое убежище во Франции, помыкавшись и постранствовав по миру. Здесь было куда лучше, чем в отвергших их странах, здесь была родина прав человека, конечно, если ты умел помалкивать и не предъявлять слишком высоких требований. Они все время повторяли, как заклинание: «Мы живы и свободны». Однажды Саша сказал мне: «Разница между нами и остальными заключается в одном: они — живые, мы — выжившие. Если ты выжил, грех жаловаться на судьбу, это было бы оскорблением тех, кто остался там».

В клубе им не нужно было ничего объяснять или оправдываться. Они были среди своих, среди изгнанников, и понимали друг друга без слов. Они находились в одинаковых условиях, переживали одни и те же невзгоды. Павел не раз повторял: «Мы можем гордиться, ребята, нам наконец-то удалось воплотить в жизнь идеал коммунизма — всеобщее равенство!»

— Чего же еще хотеть, мой милый?

* * *

Первым со мной заговорил румын Виржил, чей раскатисто-певучий акцент вызвал у меня улыбку. Акцент был еще одной общей чертой этих людей. Они «съедали» половину слов, употребляли глаголы в инфинитиве, ставили их в начале фразы, игнорировали местоимения, путали омонимы, плевать хотели на род существительных и вставляли их в более чем смелые словосочетания. Время от времени кто-нибудь начинал поправлять ошибки в речи остальных, читая импровизированную лекцию по французской грамматике, которая наверняка привела бы в ужас почтенного лицейского преподавателя. Тем не менее они хорошо понимали друг друга и, говоря о политике или событиях в мире (что было их главным занятием), ухитрялись ругаться на французском.

— Можно мне остаться?

— Если ты молчать, можно кибиц.[69]

Он увидел, что я не понял смысла сказанного, и пояснил:

— Смотреть игру молча. Не встревать.

Тишина была неотъемлемой составляющей клуба. В действительности людям нужна была не столько тишина, сколько покой. Было слышно, как игроки передвигают по доске фигуры, как они дышат, вздыхают, перешептываются, хрустят пальцами, а выиграв, издают победный смешок… Иногда раздавался шелест газетных полос и мирное посапывание уснувшего игрока. Догадаться, что два человека разговаривают, можно было только по движению губ и подставленному уху. Некоторые даже прикрывали рот ладонью, чтобы никто не смог прочесть слов по губам. Выглядели они при этом как заговорщики. Игорь объяснил мне, что это давняя, неизжитая привычка, приобретенная на другом конце света, там, где одно слово могло отправить человека в тюрьму или в могилу, там, где следовало опасаться лучшего друга, брата, собственной тени. Если кто-то повышал голос, остальные изумлялись, через секунду вспоминали, что они в Париже, и тоже начинали говорить громко, но возбуждение спадало так же быстро, как возникало. У меня появилась привычка бесшумно пробираться между столиками, молча сидеть в своем углу, говорить тихо, почти неслышно, выражать свои мысли взглядом, движением бровей, взмахом ресниц.

Бывали вечера, когда тишину в клубе сменял оглушительный смех.

Игорь, Павел, Владимир, Имре и Леонид были веселыми людьми, они ничего не принимали всерьез, объектом их насмешек становилось все и вся и в первую очередь — они сами. Они не давали спуску ворчунам, требующим тишины, и без устали хохотали над коммунистическими анекдотами, коих знали без счету. Я не сразу понял, что их абсурдистские шутки не так уж далеки от реальности. Будничную жизнь этих людей никто не назвал бы легкой, но они не грустили и не предавались меланхолии, не теряли чувства юмора и выглядели беззаботными — так, словно никакие воспоминания не мешали им жить. Того, кто впадал в уныние и не мог скрыть тоску, немедленно призывали к порядку: «Не доставай нас своими проблемами. Ты жив, так живи!»

* * *

Отношения между ними бывали либо благостно-дружелюбными, либо запредельно враждебными. Одни ненавидели систему, другие верили в будущее рода человеческого — поддерживался нейтралитет, и вдруг — по непонятной причине — происходил взрыв эмоций. Они забывали французский и нарушали установленное Игорем правило, переходя на родной язык. Следом в перепалку включались все присутствующие — даже те, кто понятия не имел о причинах стычки. Минут десять они орали друг на друга, выкрикивали чудовищные оскорбления. Больше всего это напоминало вавилонское столпотворение. Когда я просил Игоря перевести, он улыбался и отвечал: «Не стоит. Ничего хорошего ты не услышишь. Что поделаешь: мы либо живые, либо выжившие».

Однажды Игорь снизошел и объяснил мне, по какому принципу члены клуба раз и навсегда разделились на два непримиримых лагеря: одни ностальгировали, но окончательно порвали с социализмом, другие по-прежнему верили в доктрину и пытались разрешить не имеющие решения дилеммы. Незажившие раны ныли и болели. Ругань была жестокой, как ураган, сметающий все на своем пути, но успокаивался скандал так же быстро, как начинался, и никому не наносил увечий. Наружу вылезали древние конфликты и стародавние споры Центральной Европы. Поляки ненавидели русских, те питали к ним отвращение, болгары терпеть не могли венгров, которые их игнорировали, немцы гнушались чехами, которые презирали румын, которые плевать на это хотели. Здесь те и другие были апатридами и равными соперниками. Высказав наболевшее, задиры, как по волшебству, успокаивались и продолжали отложенную на время перепалки партию. Через пять минут после жаркого спора они все вместе искренне смеялись чьей-нибудь шутке. Они пили, не зная меры. Любые новости — хорошие и плохие — становились поводом для застолья с выпивкой. Водка в те времена стоила непомерно дорого, и они употребляли «местные» напитки, любили кальвадос, арманьяк и коньяк, залпом пили «102-й» — двойной «Пастис-51»[70] и всегда чокались. Когда Леонид Кривошеин приехал в Париж, он совсем не говорил по-французски и, если хотел сказать: «Приглашаю тебя выпить по стаканчику», говорил: «Уроним бутылочку?» Завсегдатаи клуба взяли эту фразу на вооружение и с тех пор так и «роняли бутылки». По всеобщему признанию, никто не мог выпить больше Леонида и никто никогда не видел, чтобы он шатался. Даже когда «уговаривал» один или два «204-х».

На родине они могли выписывать одну-единственную газету и потому высоко ценили право выбирать прессу по собственному вкусу и усмотрению. Они читали все, что попадалось под руку, удивляясь, как может журналист критиковать министра и оставаться в живых и на свободе, почему газету, заподозрившую правительство в обмане, не закрывают. В среду был день «Канар аншене».[71] Владимир, Имре или Павел читал вслух статью Морвана Лебеска,[72] которого превозносили до небес за пыл, неиссякаемую жажду протеста и «задиристую поэтичность». Его обозрения и литература боя вызывали их единодушное одобрение.

— Этого типа следовало бы объявить «общественно целебным», — утверждал Вернер.

Мне доподлинно известно, что выживали они благодаря деньгам, которыми их снабжали Кессель и Сартр. Богатые, знаменитые, великодушные и умеющие хранить чужие тайны, Кессель и Сартр рекомендовали своих приятелей Гастону Галлимару и другим издателям, и те иногда давали им переводы. Я много лет жил среди них и ничего не видел, а правду узнал случайно, через пятнадцать лет после закрытия клуба, когда встретил Павла на похоронах Сартра.

Я стал самым молодым членом клуба и больше не общался с друзьями по настольному футболу. Подружился с Игорем Маркишем, русским врачом, и он научил меня играть в шахматы. В Ленинграде у него остался сын моего возраста. Игорь представил меня своему приятелю Кесселю, с которым он говорил по-русски. Там же я познакомился с Сартром. Мои воспоминания о нем противоречат всем его официальным биографиям. Сартр шутил, он был веселым, забавным, жульничал в шахматах — крал с доски фигуры — и хохотал, когда Кессель ловил его за руку, заметив отсутствие коня на f5. В «Бальто» Сартр бывал редко. Он чувствовал враждебность некоторых членов клуба, обвинявших его в симпатиях к коммунистам, но не гнушавшихся его деньгами. Он мог весь вечер писать, не поднимая головы, много курил, докуривая сигарету до самого фильтра, и никто не смел нарушить его покой. Окружающие взирали на него издалека, испытывая священный трепет: не каждому дано лицезреть, как творит гений. Даже те, кто его не любил, следили за соблюдением тишины:

— Не будем шуметь. Сартр работает.

Конец декабря выдался ненастным, небо над Парижем было серым, холод стоял ужасный. Мы впервые не праздновали Рождество всей семьей. Какая-то связь, удерживавшая нас вместе, порвалась. Франка, готовившегося к поступлению в Школу офицерского резерва, призвали на месяц в армию, и он совершал марш-броски по заснеженным провинциям Германии. О положении в Алжире ходили немыслимые, противоречивые слухи. Дедушка Филипп решил отправиться на место, чтобы составить собственное мнение о происходящем. Ходили разговоры, что все газеты подкуплены и доверять им нельзя, всем — за исключением «Л’Орор», да и то с натяжкой. Мама решила сопровождать своего отца, оставив на время надзор за работами в магазине: ей очень хотелось повидать любимого брата и насладиться синевой африканского неба. Жюльетту они взяли с собой, а я ехать не захотел, «прикрывшись» необходимостью заниматься.

— Дело твое, — ответила мама и не стала меня уговаривать.

* * *

Мы с папой остались холостяками. Я заботился о нем, покупал продукты, а вечером заходил за ним на авеню Гобеленов, где он руководил масштабными работами, обещавшими потрясти основы семейного предприятия. Он брал меня с собой в овернское бистро на улицу Фоссе-Сен-Жак, где был завсегдатаем. В задней комнате играли в таро.[73] Сначала правила игры до меня не доходили, потом в голове вдруг щелкнуло, и я все понял. Когда игроки садились за стол, я устраивался на стуле у отца за спиной, и он советовался со мной взглядом, пасовать ему или вистовать, торговаться, объявлять «приз» или «гарде» или делать уже ставку на бонус «петит о бу».[74]

— У Марини семейный подряд! — язвили папины партнеры, но он пропускал их шуточки мимо ушей.

Мы часто выигрывали, а потом шли ужинать. Папа обожал китайскую кухню, и мы каждый вечер ели в ресторанчике на улице Мсье-ле-Пренс.

Мы впервые пропустили рождественскую службу в церкви Сент-Этьен-дю-Мон. Площадь перед Пантеоном превратилась в каток. Мы провели вечер у телевизора, объедаясь рождественским «поленом» с пропиткой «гран-марнье», шоколадными конфетами от Мюрата, глазированными каштанами, и хихикали, представляя, как будут мерзнуть наши соседи по кварталу, выйдя с полуночной мессы. Злословить о добрых католиках было не слишком по-христиански, зато очень приятно.

— Твоей маме не нужно знать о «прогуле», пусть думает, что мы стояли в задних рядах.

— Зачем нам врать?

— Чтобы избавить себя от ненужных споров и обсуждений.

— Можем сказать, что я заболел, а ты за мной ухаживал. Она поверит, в Париже сейчас эпидемия гриппа.

* * *

В конце декабря папа сделал себе лучший из подарков. Купил «Ситроен-DS19 Prestige». Разговоры об этой машине он вел целый год. Маме идея не нравилась, она отдавала предпочтение более надежному «пежо» 403-й модели. Папа нарушил мамино вето и однажды вечером между делом объявил о покупке:

— Будет так, и никак иначе.

Он приложил максимум усилий, чтобы ускорить доставку, и получил машину на три месяца раньше обычного срока. Мы отправились за ней на бульвар Араго. Церемония передачи ключей больше напоминала вынос Святых Даров в церкви. Машина в салоне была одна — черная, сверкающая глянцем, как зеркало, изящная, похожая на живое существо. Мы ходили вокруг, пытаясь осознать, что она наша, и не смея до нее дотронуться. Директор салона начал объяснять тонкости управления, папа много раз переспрашивал и повторял за ним, чтобы лучше запомнить. Масса кнопок, автомагнитола стерео, мягкие, как кресла, сиденья. Поначалу у папы возникли некоторые трудности — он не мог справиться с рычагом переключения скоростей. Машина двигалась рывками, как норовистая лошадь, и то и дело останавливалась, папа нервничал. Но в конце концов он освоился, и «ситроен» поехал. Он сам вел, ускорялся, тормозил, обгонял. Водителю оставалось только не мешать. На бульварах Марешо люди оборачивались нам вслед. У Итальянских ворот мы выехали на шоссе. «DS» летел, свободный, как птица в небе. Ни одна другая машина не смела бросить ему вызов. Он легко обгонял их. Папа был самым счастливым человеком на свете. Он принялся передразнивать дедушку Филиппа, говоря с габеновским акцентом, который имитировал невероятно искусно. Я расхохотался, и он совсем разошелся, стал изображать Пьера Френе,[75] Мишеля Симона[76] и Тино Росси.[77] Я смеялся до слез. Папа включил радио, и мы принялись подпевать Брассенсу:

Сидят, целуясь, парочки, как голубки, Голубки, голубки. Им плевать на злые языки И косые взгляды. Сидят, целуясь, парочки, как голубки, Голубки, голубки. Клятвы их так жарки и легки, Рука касается руки.[78]

На Рождество папа приготовил мне сюрприз — он повел меня в оперу. Идея пришла ему в голову в последний момент, так что за билеты в театральном агентстве пришлось заплатить бешеные деньги. Папа прифрантился и, увидев меня в потерявшем «товарный вид» костюме, был неприятно удивлен:

— Тебе больше нечего надеть? Мы все-таки идем в оперу…

— Это мой единственный костюм.

— Я скажу маме, чтобы обновила твой гардероб. Поторопись, иначе опоздаем.

Мы сидели на балконе второго яруса, на боковых местах. Я уступил папе кресло, несмотря на его протесты, а сам устроился на откидной скамейке. Чтобы видеть авансцену, приходилось все время тянуть шею. Зал был полон: дамы в вечерних платьях, мужчины в смокингах. Папа сиял.

— Твой дедушка продал бы душу за возможность послушать «Риголетто», — сказал он, сгорая от нетерпения.

Свет погас, зрители откашлялись. Оркестр заиграл увертюру. Музыка была прекрасна, но на сцене ничего не происходило. Наконец занавес открылся, и взорам публики предстал дворец герцога в Мантуе. Слава богу, что я догадался прочесть либретто, иначе ничего бы не понял. Исполнители пели на итальянском, но мне показалось, что все, кроме меня, понимают смысл слов. Папа был на седьмом небе от счастья. Я заметил, что он неслышно подпевает герцогу. Читать программку в темноте я не мог и ужасно скучал. А певцы всё пели и пели.

— Долго еще, папа?

— Наслаждайся, сынок, слушай, сейчас будет красивейший пассаж.

Проблема заключалась в том, что я не знал, чем именно должен усладить свой слух, путался в персонажах, которые сначала слушали чужие вокализы, застыв на месте как полные дураки, а потом начинали завывать сами — и так до бесконечности. Сиденье было неудобное, и я без конца ерзал, соседка даже одернула меня строгим шепотом. Папа наклонился и сказал мне на ухо:

— Закрой глаза, Мишель. Слушай. Следуй за музыкой.

Он был прав. С закрытыми глазами получалось лучше. Я мысленно переместился в «DS», а когда проснулся, не понял, где нахожусь.

— Тебе понравилось?

— О да, очень. Может, чуть-чуть затянуто… Особенно финал.

— А по мне — пусть бы длилось всю ночь.

* * *

Первого января мы собирались навестить в Лансе дедушку Энцо, но за два дня до Нового года он все отменил, сославшись на недомогание бабушки Жанны. Папа расстроился — не только из-за болезни матери, но и потому, что сгорал от нетерпения продемонстрировать родителям новую машину и уже проложил маршрут. Ему хотелось навестить старых друзей, а теперь он остался ни с чем. На звонок Батиста ответил я, думая, что это мама, и очень удивился: дядя никогда нам не звонил. Они с папой не очень-то ладили. Приглашение брата застало отца врасплох, но он его принял. Один чувствовал себя обязанным сделать дружеский жест, другой — ответить на него. Батист был старше моего отца всего на год, но выглядел намного хуже. Глядя на них, никто бы не поверил, что эти люди — братья, такими разными они были. Папа купил подарки племянникам и замечательную вересковую трубку с красивой резьбой для Батиста. Дядя нам ничего не приготовил, стал упрекать брата за то, что тот якобы хотел его унизить, и запретил детям разворачивать свертки.

— Нужно было предупредить, я бы тоже озаботился! А ты… ты… все как всегда.

Папа сдержался и не вспылил. Мои кузены умирали от желания посмотреть подарки и ждали отцовского разрешения.

— Не будем ссориться, Батист, сегодня все-таки праздник.

— Тебе хорошо известно, Поль, что у меня нет лишних денег, вот ты и решил меня уколоть.

— Я хотел порадовать детей. Ты не должен, не смеешь лишать их радости.

— Ты своей щедростью отравляешь нам жизнь. Что ты пытаешься доказать? Что богат? Ладно, ты победил! Думаю, у тебя серьезная проблема — не знаешь, что делать с деньгами.

— Перестань нести чушь!

— Ты забыл о своих корнях, Поль, в этом твоя проблема.

— Я живу в ногу со временем. Я современный человек, люблю жизнь, пользуюсь ее благами и стараюсь сделать все для своих близких. Я хочу, чтобы мы были счастливы. Что в этом плохого?

— Ты перешел на другую сторону, стал буржуем!

Папа побагровел и сжал кулаки. Я испугался, что он сейчас ударит дядю.

— По-твоему, чтобы быть хорошим человеком, нужно получать нищенскую зарплату, иметь жалкую работу и…

Он не закончил фразу — мы почувствовали какой-то странный запах. Пока папа с дядей препирались, индейка продолжала жариться. Черный дым вернул нас к реальности. Папа кинулся к окну и распахнул створки. Батист обжегся, доставая блюдо из духовки. Птица сгорела. Обуглившиеся каштаны напоминали шары для игры в петанк. Индейка почернела, и Батисту удалось вырезать лишь тонкие серые ломтики совершенно несъедобного вида.

— Если бы ты не выпендривался и принял подарки, мы бы спокойно насладились едой. До чего же мне надоела эта грошовая мораль! До́´шите нас своими принципами!

— Если бы ты остался таким, как мы, ничего бы не случилось.

Папа выплюнул в тарелку сгоревший каштан.

— Я не изменился! Меняется мир. Неужели ты не можешь этого понять своим убогим коммунистическим умишком? Ну все, с меня довольно, мы уходим!

Он встал, бросил салфетку на стол, сдернул пиджак со спинки стула и пошел к двери. Батист кинулся следом, схватил его за рукав:

— Брось, Паоло, вернись, я приготовлю нам спагетти.

— Никогда больше не называй меня Паоло! Слышишь? Меня зовут Поль! С Паоло покончено! Ты испортил мне аппетит! Знаете что, ребятки, если мои подарки вам не нужны, выкиньте их в помойку! Ноги моей больше не будет в этом доме.

Взбешенный, папа покинул квартиру. Я последовал за ним. Батист и кузены тащились следом по лестнице:

— Ну же, Поль, кончай дурить.

Папа ничего не желал слушать. Он почти бежал по улице, я пытался его остановить, Батист тщетно молил о прощении. Папа шарил по карманам в поисках ключей и никак не мог их найти.

— Что это за машина?

— Хотел похвастаться, а теперь вот испытываю стыд.

— Знаешь, сколько мне нужно работать, чтобы купить такую? Лет пять, не меньше.

— Мне понадобилось три месяца. В этом и заключается разница между нами. Если бы ты увидел мой магазин — я сейчас его перестраиваю, — вообще сдох бы от зависти.

Мы сели в машину. Папа хлопнул дверцей. Тронулся с места, притормозил рядом с Батистом, опустил стекло и сказал:

— Это не просто машина, это — «DS». Если ты не способен понять, так и останешься придурковатым пролетарием!

Мы рванули с места, как будто убегали от погони. Папа гнал как сумасшедший и выглядел не слишком счастливым. Мы пообедали у китайца на улице Мсье-ле-Пренс. Ели молча, только в самом конце он вдруг спросил:

— Я не прав, Мишель?

— Кузенам подарки очень понравились.

— Бедняги. Батист всегда был брюзгой. Теперь я многое начинаю понимать.

— О чем ты говоришь?

— Да так… Дело прошлое. Оставим это.

— Расскажи.

— Расскажу, когда подрастешь. Кстати, чем бы ты хотел заниматься, когда вырастешь? Будущее за телевидением и электробытовой техникой. Подумай об этом.

* * *

Однажды вечером Батист позвонил, чтобы поздравить папу с днем рождения. Когда Жюльетта хотела передать ему трубку, папа ответил — достаточно громко, так чтобы услышал брат:

— Скажи, что меня нет. И пусть больше не звонит!

Папа не пригласил Батиста на открытие магазина. В следующий раз они увиделись на похоронах матери, но и в этот печальный день постарались свести общение к минимуму.

Я не хотел уезжать из Парижа. Из-за Сесиль. Франк покинул ее, чтобы стать офицером, она осталась одна, и я пригласил ее к нам на ужин. Сесиль не желала встречаться с моим отцом. Я настаивал. Она наотрез отказывалась придавать своим отношениям с Франком статус официальных. Одиночество не тяготило Сесиль, совсем наоборот. Она хотела поработать над диссертацией, чтобы через год представить ее на обсуждение, и целыми днями сидела дома, не высовывая носа на улицу. Я ходил для нее в магазин, покупал молоко, кофе в зернах, сыр грюйер, пряники, яблоки и шоколад «Пулен», не понимая, как она может поглощать его в таких количествах. Меня бы стошнило. Я пытался выманить Сесиль из дому, предлагал сходить в кино, но она отказывалась, говорила: «Там холодно» или «Ненавижу зиму». Она дала мне ключи от квартиры, но пользоваться ими я не любил, рано старался не приходить и часто подолгу жал на звонок, чтобы разбудить Сесиль. Она открывала — заспанная, одетая в толстый белый свитер Пьера и закутанная в одеяло.

— Который час, маленький братец?

— Одиннадцать.

— Не может быть!

Она принимала душ, пока я готовил ей завтрак. Сесиль весь день литрами пила кофе с молоком. Каждый месяц она писала мне короткий список продуктов, давала деньги и отказывалась брать сдачу. Сесиль была мерзлячкой, поэтому мы топили камин и проводили всю вторую половину дня в огромной гостиной-столовой окнами на Дворец правосудия. Время от времени Сесиль давала мне какую-нибудь книгу и требовала, чтобы я немедленно ее прочел и высказал свое мнение. Когда я через несколько дней делал попытку поговорить, она успевала забыть о своем поручении или ей было не до того. Я проводил время в кресле, за чтением. Как только выглядывало солнце, Сесиль тянула меня гулять. Мы бродили по набережным Сены, где она искала у букинистов раритетные издания, сидели в Люксембургском саду — ее тянуло туда как магнитом. Мы устраивались под платанами у фонтана Медичи. Это место Сесиль любила больше всего, здесь она пряталась от мира, здесь работала. Мы старались сесть на отшибе, как правило справа от фонтана, чтобы поймать солнце. Сесиль считала фонтан Медичи лучшим парижским памятником и могла часами смотреть на него, как будто пыталась разгадать тайну пропорций. Для меня это был просто красивый фонтан.

— Этот фонтан — недостижимая мечта, сотканная из воды, камня и света, — произносила она тихим нежным голосом. — Он — услада для глаз. Можно пройти мимо и не заметить его, но, если уж заметил, сразу попадаешь в плен. Флорентийская богиня завораживает тебя своими чарами. Его пропорции идеальны, перспектива совершенна. Она делает тебя романтиком, даже если ты не таков. Вглядись в Ациса и Галатею, разлученных и воссоединившихся навек любовников. Фонтан — маяк для влюбленных и поэтов, хранитель нежных признаний и свидетель вечных клятв. Однажды ты приведешь сюда любимую женщину и будешь читать ей стихи.

— Это вряд ли.

— Будет жалко, если не приведешь.

— Неужели Франк читал тебе стихи?

Сесиль загадочно промолчала.

— Что, он написал стихотворение? Не верю. Только не Франк.

— Запомни — этот фонтан наделен властью. Он делает нас лучше.

Я фотографировал фонтан. С близкого расстояния, издалека. Детали. Колонны. Скульптуры. Много снимков. Я потратил кучу денег. И все зря. Мне никак не удавалось поймать перспективу фонтана, она стиралась, и я не понимал почему.

Сесиль читала горы книг и делала выписки. Бывали дни, когда мы сидели каждый в своем углу и даже не разговаривали. Я не уставал смотреть на Сесиль, ловя малейший жест, но стоило ей шевельнуться — и я прятался за книгой. Я пытался представить, что она читает, о чем думает, что напишет. Проведя много часов за изучением своих лекций, она вдруг поднимала голову, обнаруживала мое присутствие и улыбалась:

— А не выпить ли нам кофе с молоком?

Каждый день она с нетерпением ждала прихода почтальона. Ключ от ящика был у меня, и утром я первым делом проверял его. Нет ли письма? Пьер писал раз в неделю. Франк за месяц прислал одну черно-белую открытку с видом Рейна в Майнце, на обороте он вывел: «Целую тебя, Франк».

— Он не слишком себя утруждает.

— Франк терпеть не может писать, — сказала Сесиль и улыбнулась, чтобы скрыть смущение.

— Как насчет математики? Может, позанимаемся?

— Если хочешь…

Мы погрузились в изучение «Дополнительных примеров по алгебре и геометрии» Лебоссе и Эмери. Попробовали решить несколько задач. Фантазия этой парочки мучителей была безгранична. У Сесиль имелись собственные критерии отбора: из множества примеров она выбрала задачку с велосипедистом.

— Представим себе, что мы за городом.

— Я думал, ты не любишь деревню.

— Так будет веселее, разве нет? Бассейны с вытекающей водой наводят тоску, а идущие навстречу друг другу поезда интересны лишь тем, кто работает в Национальной компании французских железных дорог. Начинаем, это будет нетрудно: «Велосипедист должен преодолеть по ровной местности 36 километров, совершить 24 подъема и 48 спусков. На подъемах его скорость снижается до 12 километров в час, на спусках вырастает до 15 километров в час. Приняв за данность тот факт, что отрезок пути на ровной местности составляет треть от общей протяженности пути, а окружность колеса равна 83 сантиметрам, определите: 1) с какой скоростью велосипедист едет по ровной поверхности; 2) за какое время велосипедист проедет весь маршрут, какой будет средняя скорость, сколько оборотов совершат все колеса».

Мы слегка запаниковали. В условии задачи не сообщались ни возраст велосипедиста, ни час отъезда, мы не знали, есть ли на его машине трехскоростной переключатель и крутил ли он педали на спуске.

— Что, если нам взять мишленовскую карту? Может, так будет понятней?

Мы корпели над цифрами, взвешивали все за и против. Пришли к согласию насчет методики и остались довольны собой. Этот велосипедист не доставит нам никаких хлопот. Мы выиграем пари и станем математиками. Сесиль поручила мне перемножения и деления — я был силен в счете и с легкостью совершил все операции.

— Он едет со скоростью… 4645 километров в час!

— Ты, наверное, забыл поделить на сто. Где-то должно быть правило трех.

Мы искали. Не нашли нигде. Начали все сначала и получили тот же результат. Сесиль решила пересчитать сама и получила результат — 4,316 километра в час. Я предложил передвинуть запятую. Сесиль отказалась. Я не видел смысла упорствовать. Возможно, этот проклятый велосипедист едет со скоростью 46,45 километра в час даже на подъемах, что объясняется его исключительными атлетическими качествами и некой математической извращенностью.

— Никто не узнает.

— Я узнаю!

— Важен результат.

— Важно найти верное решение!

— Это одно и то же.

— Как раз наоборот!

Я не видел разницы. Сесиль видела, да еще какую. Она выглядела озабоченной:

— В этом и заключается разница между мужчинами и женщинами, маленький братец. Мы по-разному рассуждаем.

* * *

Традиционные методы не сработали, и Сесиль решила проверить на мне новую педагогическую методику, призванную совершить переворот в образовании и превратить тупиц вроде меня в математических гениев. Ее теория обучения математиков базировалась не на рассуждении и накоплении знаний, а на аналитической памяти и подсознании. Нужно отставить в сторону ум и действовать помимо себя. Если математики — логики, значит должна быть другая дверь, ведущая в подсознание. Остается ее найти. Идею Сесиль почерпнула из американского курса обучения иностранным языкам во сне. Записанный на магнитофон голос без конца повторяет фразы, и те оседают в подсознании. Можно попытаться проделать то же самое с математикой. Я читал вслух учебник, Сесиль пересказывала, запоминая его со слуха наизусть. Потом мы менялись ролями и в конце концов заучивали теоремы механически, как таблицу умножения. Должен признать — частично это сработало. Мой преподаватель математики мерзавец Лашом обалдел бы, услышь он, как непринужденно я излагаю теорему.

— Если фигура F симметрична с фигурой F' относительно плоскости Р и в то же время симметрична с фигурой F'' относительно точки О, лежащей в плоскости Р, то фигуры F' и F'' симметричны относительно оси, проходящей через точку О и перпендикулярной к плоскости Р.

Мы выучили учебник алгебры и геометрии наизусть. Излагали теоремы убедительным тоном, но, по сути, этот метод ничего не дал. Сесиль утверждала, что наше подсознание заблокировано, но это не такая уж редкость, а значит, наше обучение может свестись к раскупориванию забитых каналов. Нужно провести сантехнические работы по очистке собственных мозгов. После нескольких недель переливания из пустого в порожнее стало ясно, что аналитический метод был неудачной идеей. Это не означало, что метод плох сам по себе, с другими он мог бы сработать, но либо мой мозг и математика были совершенно несовместимы, либо мне не подходили психоаналитические методы изучения математики. Сесиль не хотела сдаваться, убежденная, что необходимо дать нашему подсознанию время на усвоение теорем и что рано или поздно знания пробьются наружу, как подземные воды или световая вспышка. Увы, ни щелчка, ни сцепления не произошло. Прошло две недели, я легко пересказывал наизусть учебник математики, но не мог решить ни одного примера. Хуже того (и необъяснимей!) — скорость велосипедиста увеличилась с 4,645 километра в час до 4,817 километра в час! Мы пересчитали и получили тот же результат: велосипедист ехал со скоростью 4,817 километра в час. Мы долго искали вход в психологическую математику. И не нашли. Сесиль была раздосадована — она очень верила в эту методику. Я утешал ее, как умел, но выходило не слишком хорошо. Психология не имеет ничего общего с математикой, а вера не способна сдвинуть гору. Сесиль пришла к выводу, что блок у меня в мозгу имеет психоаналитическое происхождение.

— У тебя проблемы с отцом, верно?

— Мы хорошо ладим.

— Математика — это власть, авторитет. У того, чей мозг категорически не воспринимает математику, проблемы либо с отцом, либо с властью.

Я задумался, пытаясь проникнуться всей глубиной идеи, но чем дольше думал, тем больше запутывался.

— В нашем доме правит, скорее, мама.

— Хочешь сказать, у вас матриархат?

— Папа совсем не властный человек. Всем управляет мама. А ему и дела нет. Его главный принцип — получать удовольствие от жизни. Он рассказывает анекдоты, шутит, продает что хочет. Если ты права, у меня не должно быть проблем с математикой.

— Значит, у тебя проблемы с матерью?

— С некоторых пор стало легче.

— Авторитет в вашей семье не отец, а мать. Произошла подмена образов. Она заняла его место, отсюда и твой блок. По-моему, тебе стоит выбрать литературное поприще. Нравится идея?

— Хочу стать фотографом. А ты когда поняла, чем будешь заниматься?

Сесиль задумалась. Молчала и щурилась, как будто пыталась вспомнить.

— Не знаю.

— Преподавание тоже неплохое дело.

— Мне почему-то вдруг стало страшно. Ты только представь, маленький братец, — всю жизнь иметь дело с болванами вроде нас! Стараешься, из кожи вон лезешь, а они тебя ненавидят.

— Забавно, в воскресенье отец задал мне тот же вопрос. Он хочет, чтобы я поступил в торговую школу, потому что будущее — за электробытовой техникой.

— Какой ужас! Нельзя питать любовь к продаже ванн и стиральных машин.

— Он зарабатывает много денег.

— Вот, значит, чего ты хочешь?.. Не верю, Мишель! Только не ты!

* * *

На следующий день Сесиль объявила, что бросает учебу, потому что не хочет вечно быть преподавателем литературы.

— Может, стану психологом.

Я не был уверен, что это хорошая идея, но промолчал.

— Спасибо тебе, маленький братец.

— За что?

— За то, что мы поговорили. Ты единственный человек, с которым я могу поговорить по-настоящему.

— А с Франком не можешь?

Она улыбнулась так печально, что мне стало не по себе, пожала плечами, словно все это не имело значения, потом, в одну секунду, горькая складочка у рта исчезла, лицо просияло улыбкой.

— Можно тебя сфотографировать, Сесиль?

— Валяй. Ты не представляешь, какое это облегчение — избавиться от диссертации.

— Мне казалось, тебе нравится.

— Мой научный руководитель — коммунист и хочет порадовать Арагона — они иногда пересекаются. Будь он марешалистом,[79] предложил бы мне взять Клоделя. Я люблю литературу, но не преподавание. К этому нужно иметь призвание, которого у меня нет.

* * *

Вскоре после этого разговора она получила открытку от Франка все из того же Майнца-на-Рейне, в которой он все тем же телеграфным стилем сообщал о скором возвращении. Пришло и длинное письмо от Пьера. Сесиль аккуратно вскрыла конверт и осторожно достала два листка. Я читал по ее губам и слышал голос Пьера:

Моя дорогая Сесиль,

мы вот уже две недели не видели и не слышали ни одного партизана. Наша система слежения и обнаружения так хорошо отлажена, что мы пресекаем практически все попытки проникновения. Им удаются прорывы с побережья или со стороны Тебессы, чуть дальше на север, но на нашем участке и в районе Сук-Ахрас все спокойно. Одного из наших ранили — этот придурок упал с крыши, куда залез, чтобы установить радиоантенну. Бо́льшую часть времени мы занимаемся разминированием подступов к линии Шалля. Иногда находим пару-тройку мин. Мы остаемся в засаде по два дня кряду, но еще ни разу не сумели сцапать повстанцев. Они боятся нас как чумы, а если и обстреливают, то с такого далекого расстояния, что мы этого даже не замечаем. Никто не жалуется. Лучше уж быть здесь, чем поддерживать порядок в Алжире или Оране. Если бы правительство отдало приказ перейти границу, мы бы давно всех их покрошили. Они по ту сторону, напротив нас, и им известно, что мы за ними не придем. Мы отсиживаемся за нашей колючей проволокой, под сторожевыми вышками, отделенные от врага границей, простой линией на песке пустыни, а они преспокойно возвращаются в Тунис и отсиживаются там. Они трусы, только и умеющие, что пытать и убивать фермеров и беззащитных крестьян, а увидев нас, разбегаются, как кролики. Была надежда, что с появлением де Голля все изменится, мы их сделаем, прихлопнем как мух раз и навсегда, но ничего не происходит. Никакой ясности нет.

Ты поймешь, как глубоко я увяз в этом болоте, если я скажу, что провожу дни за игрой в белот[80] с тремя парнями, которых полгода назад записал в слабоумные. Сегодня они — мои лучшие друзья. Я решил опробовать на них фундаментальные принципы сенжюстизма: раз уж собрался биться за права угнетенных, почему бы не поинтересоваться их мнением и желаниями. Это поможет избежать очередных досадных ошибок. Мне повезло, со мной служат образцово-показательные французские пролетарии из глубинки: сын фермера из Ардеша, наладчик с механического завода в Сент-Этьене, дальнобойщик из Гавра. Уровень образования — бакалавриат минус шесть[81]. Говорят они о девушках, футболе и тачках. Больше всего на свете любят пожрать. Плюют на политику. Лишний повод, чтобы попробовать выяснить, что у них в голове.

Моя книга продвигается. Я дописал третью тетрадь. Еще две — и моя теория станет идеально логичной, последовательной и непробиваемой. Темп замедляется. Мне предстоит решить сложные проблемы причинно-следственных связей. Я не понимал всей глубины фразы Сен-Жюста: «Чтобы наша борьба увенчалась успехом, придется убить немало противников». Я надеялся, что удастся ограничиться несколькими непримиримыми символами старого режима. Нельзя строить иллюзий относительно способности врага к сопротивлению — он пустит в ход все средства, чтобы удержать власть. Произойдет настоящая революция — или не произойдет ничего. Будет много погибших, и я не уверен, готовы ли мы сегодня пролить реки крови. Стоит ли оно того? Конечно стоит. Поддержит ли нас народ? В этом я не так уверен. Народ порабощен и не осмелится восстать, из страха потерять свои жалкие льготы — подачку с барского плеча буржуазии. К чему драться за рабов, лижущих хозяйскую руку? По правде говоря, на этот вопрос я ответа не нахожу. Как далеко можно зайти в попытке сделать людей счастливыми помимо их воли? События в Китае поучительны и многообещающи, они послужат нам ориентиром. Происходят глубинные перемены, последствия которых мы не в силах оценить. Когда демобилизуюсь, поеду в Китай, чтобы увидеть все собственными глазами. Допускаю, что примкнуть к революции мне мешает чувствительность западного человека. Не исключено, что понадобится промежуточный этап.

Напомни этому маленькому дурачку Мишелю слова Альберта Эйнштейна: «Не беспокойся насчет трудностей с математикой, уверяю, у меня их гораздо больше». Здесь снова открыли школу, которая не работала целый год, и командование попросило меня заняться с маленькими туземцами математикой. Один лейтенант из Пуатье учит их французскому и надумал поставить «Беренику»[82]. Детишки очень хотят учиться и все схватывают на лету. За месяц мы прошли программу целой четверти. Мы даем образование детям наших врагов. Насколько это логично, как ты думаешь?

Я умираю от смеха, представляя себе Франка, замерзающего в снегах Германии. Война закончится до его приезда. Я ему написал, но он мне не ответил. Не знаю, дошло до него письмо или нет…

Сесиль замолчала и задумалась. Я взял у нее из рук письмо и перечитал, что оказалось непросто: почерк у Пьера был «докторский».

— Тебе не стоит волноваться. Там, где сейчас находится Пьер, все спокойно.

— Что-то не так. Должен быть другой вход. Нужно только найти правильный ключ. А пока попроси отца, чтобы оплатил тебе репетитора.

Сесиль решила выпить кофе с молоком, зарядила кофейник и составила список продуктов.

— Могла бы и сама сходить в магазин.

— Ты больше не хочешь мне помогать?

— Не в этом дело. Ты целую неделю не была на улице.

— Так ты сходишь за покупками или нет?

Она протянула мне список и две купюры по десять франков.

— Список не понадобится. Я и так все знаю: кофе, молоко, пряники и яблоки. Будешь так питаться, заболеешь.

— Не начинай…

Сесиль взяла меня за плечи и прижала к себе. Она была неожиданно сильной для своего хрупкого телосложения.

— Вот что, маленький братец. Я не нуждаюсь ни в помощи, ни в защите. Ни от тебя, ни от кого другого. Я достаточно взрослая и могу справиться сама. Если хочешь, чтобы мы остались друзьями, никогда больше не говори мне, что́ я должна делать, ясно?

— Ясней некуда. Но ты слишком худая.

Сесиль толкнула меня на диванчик и принялась щекотать. Она обожала это делать, зная, как сильно я боюсь щекотки. Мы хохотали, я защищался, она нападала. Ответить я не мог — Сесиль щекотки не боялась. Я икал и вскрикивал, потом мне удалось оторвать ее от себя и поднять на вытянутых руках. Я весь взмок и задыхался, Сесиль пыхтела как паровоз. Руки у меня дрожали от напряжения, я продержался десять секунд, потом ослабил хватку. Сесиль рухнула на меня. Мы долго лежали и смеялись, выдохшиеся и счастливые, потом выпили уж не знаю какую по счету чашку кофе с молоком с бретонскими хлебцами и пряниками.

— Ты не сказала, что думаешь о теории Пьера, об этом сенжюстизме.

— Он тысячу раз прав.

— Это будет диктатура!

— А сегодня у нас что? Демократия?

— Нельзя планировать бойню.

— Нужно знать, чего хочешь в жизни!

Тема была опасная. Вступать в спор с Сесиль мне не улыбалось.

— Мне пора. Сегодня вечером возвращается мама.

* * *

В субботу мы устроили фотосессию в Люксембургском саду. У меня была всего одна пленка. Сесиль позировала перед фонтаном Медичи, парковыми скульптурами, рядом с музыкальным киоском. Погода была замечательная. Я не торопился, долго выбирал ракурс, ловил свет. Сесиль раздражалась, подгоняла меня, говорила, что, если выйдет ужасно, она порвет снимки, потом присела на край фонтана, и я снял ее с близкого расстояния — до лица было сантиметров тридцать, не больше. Волосы Сесиль растрепались, солнечный луч осветил ее сбоку, и в этот момент она улыбнулась — одними глазами. Лицо Сесиль выделялось на фоне неба и деревьев. Она выглядела умиротворенной и очень красивой. Мне удалось поймать ее убегающий взгляд. В тот день я сделал лучшие за всю мою карьеру фотографа снимки Сесиль. Она не стала их рвать, когда увидела.

Мама и Жюльетта вернулись из Алжира с изумительным загаром. Над городом нависало свинцово-серое небо, парижане мерзли, а они вволю погрелись на жарком солнце. Мы стали задавать вопросы о тамошних событиях, но они мало что видели. Не они — мама. Жюльетту переполняли впечатления, но папа запретил ей открывать рот.

— Мне что, уже и слова нельзя сказать?

— Я не желаю тебя слушать.

— Вот и не узнаешь, что я видела.

Мама рассказала, что на каждом перекрестке дежурят парашютисты, что несколько раз они с Жюльеттой просыпались среди ночи от грохота и пытались по звуку определить, в какой части города произошел взрыв. Однажды они с Луизой ходили по магазинам на авеню Бюжо. Какой-то тип в белой кепке дважды выстрелил в мужчину, который сидел на скамейке и читал газету, прыгнул в «стоявший под парами» «Рено-203», машина сорвалась с места, взвизгнув шинами, и скрылась из виду. Застреленный человек повалился набок, но никто не кинулся ему на помощь. Прохожие обходили скамейку, как будто ее и вовсе не существовало. Струйка крови бежала по тротуару в водосток, а люди спешили по своим делам. Но в остальном, по маминым словам, все было спокойно. Дедушка Филипп вернулся из Алжира, уверившись в том, что французская армия контролирует ситуацию и граждане могут доверять и ей, и де Голлю. Очень скоро все придет в норму.

— Мы никогда не уйдем из французского департамента. Мятеж выдохся. Главари в тюрьме.

Они с Морисом решили, что сейчас самое время вкладывать в Алжир деньги. Больше того — можно хорошо заработать. Большинство людей готовы продавать свои дома за кусок хлеба, только нужно делать все по-тихому, поскольку OAC[83] не хочет, чтобы французы уезжали и бросали свое имущество. Папа был не согласен, но права голоса не имел, хотя лично он предпочел бы открыть филиал магазина.

— У тебя мания величия, мой бедный Поль, — заявил дедушка Филипп. — Ты затеял строительство великой пирамиды, но я — не фараон и не дам ни франка сверх сметы. За все излишества тебе придется платить из собственного кармана. Тут есть и моя вина: не следовало давать тебе свободу, ты неуч и ничего не понимаешь в управлении.

Папа повернулся к хранившей молчание маме.

— Ты должен был все хорошо обдумать, Поль, узнать наше мнение. Этому строительству конца-краю не видно, ты поставил нас в невозможное положение.

Мы поужинали, я начал убирать со стола и носить посуду в кухню. Мама вдруг спросила:

— Чем ты занимался в каникулы, Мишель, почему так плохо выглядишь?

— Математикой.

На ее лице отразилось недоверие.

— Каждый день. Выучил учебник наизусть. Могу рассказать, если хочешь.

— И что, ты продвинулся?

— Математика — сложный предмет. Чтобы понять ее законы и правила, не достаточно просто их заучить, а причину непонимания объяснить невозможно. Мне сказали, что я психологически заблокирован.

— Только этого еще и не хватало.

— Это вроде бы не моя вина…

— А чья же?

В кухне появился папа со стопкой тарелок. Я готов был ответить, что это проблема авторитета, но воздержался. Чтобы не вступать в бесконечные объяснения. Два виновника моей математической заторможенности смотрели на меня и ждали ответа. Я пожал плечами. Неудобство психоанализа в том и заключается, что проблема не решается, даже если известна причина ее возникновения.

Я пришел в «Бальто» и сразу почувствовал: что-то случилось. За футбольными столами и бильярдом не было игроков. Все толпились у стойки и переговаривались тихими голосами. В клубе никто не играл в шахматы. Они сидели бок о бок, молчаливые и тихие, но тишина была какая-то вымученная. Сартр сидел за столом один и думал, зажав в уголке губ тлеющую сигарету. На столе перед ним стояли три пустых стакана. Появился Жаки и расставил на столах напитки, стараясь держаться как можно незаметней. Когда он проходил мимо Сартра, тот протянул ему пустой стакан. Жаки застыл на месте, бросил на Сартра огорченный взгляд, вышел и тут же вернулся с бутылкой виски «Блэк энд Уайт». Он поставил ее на стол перед Сартром, тот поднял голову, Жаки наполнил стакан, Сартр поблагодарил кивком, начал пить маленькими глотками и вдруг застыл, опустив плечи и глядя в пустоту. Он выглядел смертельно усталым. Правая рука с зажатым в пальцах пустым стаканом лежала на колене. Люди уходили и приходили, не нарушая тишины. Все смотрели на Сартра с сочувствием. Я подошел к Игорю Маркишу, с которым мы сблизились во время каникул, он ободряюще улыбнулся и положил руку мне на плечо, как будто хотел подбодрить. Я прошептал ему на ухо:

— У него в семье кто-то умер?

Мне показалось, что мой вопрос удивил Игоря. Он ответил каким-то бесцветным голосом:

— Камю умер.

— Альбер Камю?

— Разбился на машине. Погиб на месте. Ужасная потеря.

— Сартр выглядит потрясенным. Они, наверное, были очень близки?

— Дружили после войны. Когда вышел «Человек бунтующий», Сартр раскритиковал Камю в пух и прах. Его статья была исполнена презрения, Камю оскорбился, они поссорились.

— Подруга дала мне эту книгу, но я еще не успел прочесть.

Сартр лихорадочно писал, зачеркивал, начинал сначала, скрипя пером по бумаге. Закончив, он встал, залпом допил виски и ушел. Листок остался лежать на столике. Никогда не забуду мрачного выражения его лица…

Игорь и остальные захотели прочесть текст. Многие фразы были перечеркнуты, разобрать удалось всего несколько строк. Игорь начал читать вслух:

— «Мы были в ссоре, он и я. Ссора — ерунда, если знаешь, что снова встретишься, ссора — всего лишь один из способов жить рядом и не терять друг друга из виду в нашем тесном мире. Ссора не мешала мне думать о нем, чувствовать его взгляд на странице книги, газеты, которую он читал. Я спрашивал себя: „Что он об этом думает? Что говорит — сейчас, в данную минуту?..“ Его упрямый гуманизм, строго обязательный и чистый, суровый и нежный, вел безнадежную битву со многими уродливыми явлениями нашего времени. Благодаря своей упрямой непокорности он непостижимым образом утверждал превосходство принципов высокой морали, защищая их от лишенных совести политиков и золотого тельца сугубого реализма…»

Павел взял из рук Игоря листок, чтобы прочесть самому — как будто не поверил своим ушам, — потом передал его Владимиру, тот — Вернеру. Текст прочли все присутствующие, каждый составил собственное мнение.

— Я думал, они враги? — удивился Имре. — «Ссора — всего лишь один из способов жить рядом и не терять друг друга из виду…» Что, черт возьми, значат эти слова? Ты либо в ссоре с человеком, либо нет!

— Поздновато для сожалений, — бросил Владимир.

Они заспорили, как делали всегда и по любому поводу, не слушая друг друга, но старались не повышать голос. Виржил ругал Сартра, Грегориос его поддерживал. Затеяв спор, они переходили с французского на родной язык — так им было легче ругаться и оскорблять друг друга. Вернулся Сартр в сопровождении Жаки, и шум затих. Сартр увидел, что мы читаем его текст, и ему это не понравилось. Он отобрал листок у Леонида, сунул его в портфель и молча покинул клуб. Все застыли. Я спросил у Игоря, чем они так потрясены.

— Он попал в точку, угадал больное место — общее для всех нас.

Уже много недель все разговоры в нашем доме касались только нового магазина. Восьмое чудо света. Папе пришлось не на шутку схлестнуться с Филиппом, который считал верхом глупости тратить деньги на украшательства.

— Это показуха. У фирмы Делоне есть репутация. Можно было подкрасить, подновить, чтобы было чистенько, но крушить все подряд ради того, чтобы пустить пыль в глаза окружающим… Да ни за что на свете!

Судьбу битвы решила мама.

— Ты отдал мне магазин, папа, — сказала она. — Теперь делами ведаю я — и неплохо, как ты сам мог заметить. Поль прав, модернизация необходима и неизбежна.

— Выбросить миллионы на витрину окнами на авеню, мрамор, лампы дневного света и раздвижные двери, оборудовать контору на втором этаже, мастерскую во дворе и заменить мою вывеску — она была как новенькая! — на другую… Нет, я категорически не согласен, Элен. А музыка? Что за глупость? Это тебе не опера. Ты управляешь магазином, но я остаюсь акционером. Новое помещение слишком большое и слишком красивое. Не забывай, мы обслуживаем простых людей. Роскошь не в стиле нашего квартала. В делах, как и в жизни, не стоит заноситься.

Мама не любила, когда ей противоречили, но и сама никогда не спорила. Она слушала — терпеливо, не перебивая, но это не означало, что доводы собеседника ее убедили. Мамино молчание не было знаком согласия. Она много лет подчинялась своему отцу, но в это воскресное утро решила расставить все по местам.

— Прости, папа, но сегодня хозяйка здесь я! — отрубила она. — Я приняла решение. Будет так, и никак иначе!

Мы с Жюльеттой переглянулись: нас озадачило, что в разговоре с дедушкой она пустила в ход любимую папину присказку. У Филиппа был такой растерянный вид, что папа решил его утешить, несмотря на их вечные разногласия:

— Людям нравится делать покупки в магазине, где умеют пустить пыль в глаза. Мы им это обеспечим. Мелкой торговле пришел конец. Мы уменьшим наценки, получим в два раза больше заказов и повысим прибыльность. Не пожалеем денег на рекламу.

— В нашем квартале?

— Я говорю о настоящей рекламе — на радио и во «Франс суар»!

Дедушка встал, смерил нас негодующе-сожалеющим взглядом, словно мы были семейкой умственно отсталых, и они с бабушкой Алисой удалились, оскорбленные в своем буржуазном достоинстве. На открытие они не пришли. Мы не виделись полгода.

* * *

Я отправился на авеню Гобеленов. Старую вывеску, которая всегда казалась мне огромной, заменили новой, в два раза больше в высоту. Она сверкала, мигала и показывала время и температуру воздуха. Ее было видно от самой площади Италии. Накануне открытия на стройке царил полный хаос. Старый магазин, незаметный, скромный, не менявшийся полвека, превратился в сверкающий огнями суперсовременный торговый центр, отделанный белым мрамором. В большом зале красовались ванны, сантехническое и кухонное оборудование. Все размахивали руками и суетились, как в фильмах Чаплина. Мама кричала на папу, обвиняла его в грядущей катастрофе, говорила, что ей следовало прислушаться к словам Филиппа. Папа угрожал архитектору, обещая набить ему морду, а потом засудить и разорить. Архитектор подгонял рабочих, те клялись, что работу тормозят электрики, которые возились с подвесным потолком и никак не могли закончить, но им никто ничего не говорил, потому что их прораб, двухметровый итальянец, орал благим матом, перекрывая могучим басом песенку из фильма «Мост через реку Квай». Связываться с итальянцем никто не рисковал: когда-то он работал светотехником на студии «Чинечитта», относился к своей работе очень серьезно, выставлял свет так тщательно и любовно, как если бы кухонные плиты были старлетками. Будущие продавцы распаковывали товар, наводили лоск и глянец и насвистывали в такт работе «Привет, солнце сияет, сияет, сияет». Папа дирижировал, как на параде, и на лету раздавал ценные указания. Пронзительный свист из динамиков заставил всех вздрогнуть, радист всплеснул руками и выключил звук, но в конце концов справился с норовистой аппаратурой, убрал помехи, и в зале снова зазвучал оркестр. Архитектор бегал за папой, потрясая пачкой листков, на которые папа не пожелал даже взглянуть и отослал его к маме. Она начала изучать бумаги, и на ее лице отразилось недоверчивое изумление. Архитектор протянул маме ручку, чтобы она подписала.

— Что это?

— Доплата за проделанные работы.

— Уберите звук! — кричал папа.

Пришедшая в ужас мама пробежала глазами накладные:

— Что за бред? Быть такого не может! Я не стану ничего подписывать. Это жульничество! Вам ясно?

— Ваш муж сказал мне…

— Вот пусть он и платит! Я и на сантим не превышу первоначальную смету!

Они спорили, стараясь перекричать друг друга. Мама была не из тех женщин, которых мог запугать архитектор, пусть даже дипломированный специалист и здоровенный мужик, вдвое больше ее в размерах. Папа, ведавший исключительно поставками, неожиданно вспомнил, что у него назначена срочная встреча, и ускользнул через заднюю дверь. Мама с архитектором искали его, но не нашли — никто не видел, как он уходил. Папино исчезновение еще больше их раззадорило. Архитектор счел, что его держат за болвана. Мама оскорбилась. Оба заявили, что вызовут своих адвокатов, и стали грозить друг другу судами. Каждый был уверен, что выиграет: архитектор пользовался влиянием, у мамы были высокопоставленные знакомые. Послушать их, так выходило, что один из них будет жалеть о случившемся до конца своих дней. Мама сняла трубку и набрала номер. Ее адвоката на месте не оказалось. Она не разрешила архитектору звонить из своего кабинета. Он приказал рабочим покинуть стройку. Мама пригрозила, что не заплатит, если они не закончат работу, и несчастные не знали, что делать. В этот момент снова появился папа, что только подогрело исступление архитектора, мамы и прораба-итальянца, требовавшего немедленной оплаты. Перед лицом коллективного безумия я почувствовал себя бессильным, вернулся домой и взялся за «Человека бунтующего».

Папа вернулся рано утром, выжатый как лимон, но выглядел он довольным. В магазине все было готово — за исключением звукового сопровождения. Судя по всему, проблему разъяренного архитектора и дополнительной оплаты удалось утрясти. Родители об этом не говорили. Папа лег поспать на два часа, чтобы отдохнуть перед заключительным актом. Мама никак не могла решить, что надеть, и поинтересовалась моим мнением. Я не знал, что посоветовать — шикарный наряд, не слишком подходящий для торгового мероприятия, или скромную одежду, не соответствующую уровню мероприятия, призванного сыграть решающую роль в будущем семьи. Я размышлял над этой дилеммой, а мама вдруг спросила:

— А ты в чем пойдешь?

— Да так и пойду.

— В джинсах? Что за нелепая идея!

Мама проинспектировала мой гардероб. У меня было три пары серых брюк, доходивших до щиколоток, и тергалевый костюм, поношенный, залатанный на коленях и слишком узкий.

— В чем ты ходишь в лицей?

— В брюках. Джинсы запрещены.

— Само собой разумеется… Это моя вина. Я уделяю тебе недостаточно внимания.

Мы немедленно отправились в магазин на бульваре Сен-Мишель, где мной занялся сам хозяин. Мама воспользовалась моментом и пригласила его на открытие вместе с женой.

— Моему сыну нужна новая одежда. Проблема в том, что он все еще растет.

— Возьмите брюки из эластана, эта ткань — новое слово в брючном деле.

Так я стал обладателем трех пар брюк, которые должны были «взрослеть» вместе со мной.

— Вы решили проблему с архитектором? — спросил я у мамы, пока мы ждали подгонки.

— А как ты узнал о проблемах?

— Я заходил в магазин вчера вечером.

— Мы пришли к соглашению, которое меня устроило.

— Разве вы не обговорили все условия заранее?

— Он решил воспользоваться доверчивостью твоего отца и сорвать куш на доделках. Но мы ему не позволили.

— Я бы никогда не подумал, что…

— Когда-нибудь ты поймешь, как делаются дела, Мишель.

Я кивнул.

— Скажи-ка, ты знаешь, где твой брат? Мы совсем его не видим. Он превратился в невидимку.

— Франк передо мной не отчитывается.

— Возможно, он с этой… девушкой.

— Ей он тоже ничего не говорит.

— Он у нее?

— Не думаю.

— Тогда это несерьезно. Он мог завести другую подружку.

Я напрягся. Мама никогда ничего не говорила просто так — в отличие от папы и большинства окружающих. Энцо как-то раз заметил, что у нее всегда есть задняя мысль в разговоре с людьми. Ей это не понравилось. Неприятное впечатление усугубляла улыбка, никогда не сходившая с маминых губ. Она продолжила допрос. Знаком ли я с этой девушкой, какая она, чем занимается. У меня не было ни малейшего желания обсуждать Сесиль с мамой. Она бы все равно не поняла, даже если бы я нашел нужные слова. Мама и Сесиль находились на расстоянии многих световых лет друг от друга. Франк мог сыграть единственную роль — стать причиной противостояния. Я прикинулся дурачком. Мама не отступалась. Она многое знала — или делала вид, что знает. Была в курсе, что брат девушки Франка — лейтенант и служит в Алжире, что я в тот достопамятный вечер побега из квартиры был на его прощальной вечеринке, что брат и сестра живут одни после гибели родителей в автокатастрофе. Думаю, Франк кое-что ей рассказал. Я сделал большие глаза, изобразил святую невинность и пожал плечами. Наступила тишина. Мама несколько раз бросала нетерпеливый взгляд на часы — она боялась опоздать к парикмахеру.

Желая задобрить судьбу, папа выбрал для открытия двадцать второе ноября — годовщину их с мамой свадьбы. Она даже слышать об этом не хотела — для нее эта дата была навечно связана с трагедией — гибелью любимого брата Даниэля. Папа настаивал, и мама сделала вид, что готова уступить. Обольщаться ему не следовало, мама предвидела, что благодаря доделкам убьет двух зайцев: открытие не только отодвинется на несколько недель, но и освободит ее от докучливой опеки Филиппа.

Церемония должна была начаться в четыре часа и продолжаться весь вечер. Я вернулся домой, чтобы переодеться. Жюльетта увидела пакеты, ее одолела зависть, и она заканючила свой любимый припев: «Мне нечего надеть». Папа, обзванивавший журналистов, прогнал ее, чтобы не мешала. По его словам выходило, что сегодня вечером в Париже ожидается самое важное коммерческое мероприятие со времен открытия драгстора.[84] Он повесил трубку и объявил торжествующим тоном:

— «L’Aurore» будет!

Он взял свой список и начал набирать номер «Elle».

Жюльетта пришла ко мне, чтобы посоветоваться, нарядов у этой маленькой модницы было более чем достаточно. Я выставил ее за дверь и разложил вещи на кровати. Нерон с интересом наблюдал за мной. В новом костюме и при галстуке я выглядел как взрослый. Я пригладил волосы, развернул плечи, сунул руки в карманы, убрал с лица улыбку, посмотрелся в зеркало и… дал себе шестнадцать, нет — семнадцать лет. Вернулась мама. Ей сделали красивую завивку, и вид у нее был очень довольный. Я повернулся, чтобы позволить ей оценить результат, и тут из ванной донесся папин голос. Он распевал во все горло: «La donna è mobile, qual piuma al vento, muta d’accento, e di pensiero…»[85]

Мама изменилась в лице, вскочила, побежала к нему, и они сразу заспорили.

— Ты с ума сошел? Дерешь глотку так, что весь дом слышит.

— Мне что, уже и попеть нельзя?

— Только не по-итальянски. Не хочу, чтобы соседи что-нибудь подумали.

— Это «Риголетто»! Верди!

Хлопнула дверь ванной. Мама вышла в коридор, а папа снова запел любимую теноровую арию.

У мамы был редкий талант — она умела кричать, не повышая голоса.

— Прекрати немедленно, Поль!

После возвращения из Германии Франк почти не бывал дома. Он прибегал, устремлялся к холодильнику, съедал все, что находил, запирался в своей комнате и часами висел на телефоне — словом, вел себя как заговорщик. Потом исчезал, не попрощавшись. Сесиль тоже его не видела. Она часто звонила и упрекала меня за то, что не передаю брату ее сообщения. Франк не давал о себе знать. Дома он не ночевал. С Сесиль не общался. Она беспокоилась. Никто не знал, чем он занимается.

Но в тот день Франк появился. Выглядел он плохо: круги под глазами, недельная щетина. Мама заговорила с ним в резком тоне, и он с ходу взял сторону папы:

— Сколько лет ты достаешь нас разговорами о соседях? Плевать, что они думают. Здесь нечем дышать. Мы ходим в мягких тапочках. Приглушаем звук радиоприемника. Осточертело!

Мама была шокирована:

— Соседей нужно уважать. Они добропорядочные люди, и я не разрешаю…

Франк, недослушав, уселся за стол и принялся за жареного цыпленка. Мама попыталась сдержать гнев:

— Я рада, что ты вернулся. Скоро открытие, так что переоденься.

— Только не сегодня. Я не пойду.

— Могу я узнать почему?

— У нас собрание ячейки. Я должен все подготовить.

— Воистину Господь испытывает меня…

— Пойду я туда или нет, это ничего не изменит. Вы без меня обойдетесь. Партия — нет.

— Собрание жалкой ячейки для тебя важнее интересов семьи?

— Члены этой «жалкой», как ты изволила выразиться, рисковали быть расстрелянными, когда другие жирели и наживались, спекулируя на черном рынке, — если ты понимаешь, о чем я.

— Нет, не понимаю, — ледяным тоном произнесла мама. — На что ты намекаешь?

— Ах да, конечно, я и забыл, что Делоне во время войны вели себя геройски. Храбрый дядюшка Даниэль. Он погиб не напрасно.

— Не смей! Это низко.

— Разве Делоне не обогатились на войне?

— Это ложь! Нас оправдали.

Папа почувствовал, что разговор принимает опасный оборот, и попытался успокоить страсти:

— Все это в прошлом, Франк. Я провел в лагере пять лет, а теперь у нас с немцами дружба. Страница перевернута, и слава богу. Я думаю о будущем и о семье. Последуй моему примеру.

— Послушай, папа, я действительно должен пойти на собрание. Это очень важно.

— Но что может быть важнее нашего магазина?

— Увидишь!

На этом все могло бы закончиться. Ссора как ссора, каких миллион. Каждый дуется на кого-то, все сидят по углам и копят злобу, а через три дня не могут вспомнить причину размолвки. Не случилось ничего из ряда вон выходящего. Наша жизнь могла бы вернуться в привычное русло, но… Мама расправила плечи и отчеканила:

— Сейчас ты извинишься, Франк. Возьмешь назад все свои слова.

Наступила долгая пауза. Мамино лицо оставалось бесстрастным, только глаза сверкали. Я знал, что́ ответит Франк. И в глубине души надеялся это услышать, что доказывает, каким глупым я тогда был.

— Никаких извинений. Я сказал чистую правду.

— Ты возьмешь назад свои слова или уберешься отсюда!

Франк встал. В руке у него была зажата куриная ножка. Папа сделал последнюю попытку:

— Так, давайте успокоимся. Послушай, Элен, не стоит так нервничать. Франк не хочет идти на открытие — тем хуже для него, нам достанется больше шампанского.

— Я не собираюсь и дальше терпеть в доме предателя. Ты немедленно извинишься!

Франк яростно отшвырнул обглоданную кость:

— Вы меня не скоро увидите!

Он кинулся в свою комнату, запихал одежду в рюкзак и ушел, хлопнув дверью. Мы сидели, пытаясь осознать случившееся. В острые моменты нужно уметь промолчать. Проигрывает тот, кто первым открывает рот.

— Ты не должна была этого говорить! — буркнул папа.

Мама взорвалась. Стала обвинять папу во всех смертных грехах. Соседи наверняка слышали каждое слово. Говорила, что причиной всему его необразованность и политические взгляды семейства Марини. Пусть кто угодно говорит что угодно, в семье Делоне ребенок никогда не позволил бы себе говорить с матерью в подобном тоне, а отец не делал бы отсутствующего вида. И тут произошло нечто из ряда вон выходящее: папа не смолчал, не стал ждать, когда все успокоится, а долбанул кулаком по столу. Да так сильно, что опрокинул хрустальную вазу. Вода разлилась по паркету. Но никто не шевельнулся.

— Замолчи! — гаркнул папа. — Ты только что выгнала сына из дома! Довольна?

— Не волнуйся, он вернется.

— Дура!

Мама растерялась, мы тоже. Папа ушел в ванную. Но петь не стал.

* * *

Часом позже мы собрались в прихожей. Папа надел свой лучший костюм из черной альпаки и надушился. Жюльетта сидела рядом с ним на диванчике и болтала ногами. Она держала папу за руку. Когда я подошел, они подвинулись, чтобы дать мне место. Я взял папу за другую руку. Появилась мама в любимом костюме от Шанель. На нас она даже не взглянула. Мы встали.

— Опаздываем, — будничным тоном заметил папа.

Вид у всех был такой, как будто мы идем не на открытие нового магазина, а на собственные похороны. Мы были уже на площадке, когда зазвонил телефон. Папа кинулся обратно, думая, что это Франк, ответил, протянул трубку мне:

— Тебя.

Звонила Сесиль. Голос у нее был какой-то странно осипший.

— Мишель, приходи скорей, умоляю!

— Что случилось? — закричал я.

— Приходи, я умираю!

Повторять ей не пришлось — я сломя голову кинулся бежать вниз по лестнице, слыша, как мама кричит мне вслед:

— Куда он?

* * *

Я мчался как сумасшедший, расталкивая прохожих, одним махом миновал бульвар Сен-Мишель, оказался на набережной Августинцев. Взлетел по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки, так что едва не взорвались легкие. Я звонил и барабанил в дверь, пытаясь отдышаться. Никто не отозвался, и я открыл своим ключом. Во всех комнатах горел свет. Я начал обход огромной квартиры, не переставая звать Сесиль. А потом нашел. Она лежала на полу в ванной, без чувств. Я орал, выкрикивал ее имя. Она не отзывалась. Была ужасно бледная. Я тряс ее, тряс изо всех сил. Она не реагировала, повисла у меня на руках, как тряпичная кукла. Я приложил ухо к ее груди и услышал, что сердце едва бьется. Я совершенно растерялся. Ждал, что она шевельнется, поднимет голову, но ничего не происходило. У меня дрожали ноги. Внутренний голос вопил мне в ухо: «Соберись, кретин, не время паниковать!» Я вызвал «скорую». Диспетчер спросил адрес и сказал, что они уже едут. Следующие двадцать минут стали самыми длинными в моей жизни. Я намочил махровую рукавичку в холодной воде и положил ее на лоб Сесиль. Я целовал ей руку. Гладил по лицу. Шептал на ухо: «Не умирай, Сесиль, останься со мной, умоляю тебя…» Я прижал ее к себе и баюкал, сжимая все крепче и крепче, чтобы задержать на этом свете, не дать уйти, и вдруг увидел на полу под раковиной флакон. Приехали спасатели, надели на Сесиль кислородную маску. Я отдал им флакон. Они обшарили аптечку и обнаружили кучу лекарств. Тот, кто постарше, спросил, не больна ли Сесиль. Я хотел ответить «нет». И не мог. Сесиль сделали укол. Потом один из спасателей сгреб все препараты в пластиковый пакет, и они понесли носилки вниз. По Парижу мы мчались на бешеной скорости. Дико завывала сирена. В больнице «Кошен» Сесиль отвезли в приемное отделение скорой помощи. Ко мне подошли молодой врач в белом халате и медсестра. Они начали задавать вопросы, на которые у меня не было ответов, я назвался ее другом, сказал, что она мне позвонила. Как я понял, в аптечке Сесиль оказалось множество лекарств, которых там не должно было быть. Я остался сидеть на стуле у входа и наблюдал, как «скорые» и полицейские привозят в больницу печальный груз — умирающих, истекающих кровью раненых — и отправляются за очередной порцией. Сестра попросила меня заполнить бюллетень госпитализации, но я мало что знал о Сесиль и сделать этого не смог. Какой-то мужчина привел женщину — она вопила от боли, зажимая рукой окровавленный живот. По перешептываниям персонала я понял, что она пыталась вызвать у себя выкидыш. Я закрыл глаза.

* * *

Я двигался по бесконечно длинному темному коридору, пытаясь найти Сесиль. Открывал двери палат, но никого не видел. Кое-где стены были в крови. Жуткие крики страдальцев вели меня по пустынному лабиринту коридоров и лестниц и стихали, как только я останавливался, чтобы определить, откуда они исходят. Я задыхался от омерзительного запаха и вдруг с ужасом заметил, что испачкал руки в дерьме. Мимо, не заметив меня, прошел ошалевший от боли человек — ему оторвало руку до самого плеча. Сесиль кричала и звала, а я не мог ее найти. В глубине коридора я заметил зеленоватый свет — там был пожарный выход — и побежал туда в надежде на спасение. Чем быстрее я бежал, тем дальше отступал свет. Я слышал зов Сесиль, но не понимал, откуда он. Наконец я добрался до выхода, толкнул дверь, собираясь выскочить, и тут гигантская рука схватила меня за плечо и встряхнула. Я вздрогнул и резко распрямился, стряхивая остатки сна. Молодой врач смотрел на меня, вопросительно вздернув бровь:

— Мсье, мсье… Ваша подруга жива. Пока.

— Что с ней?

— Она приняла столько таблеток, что и слон бы свалился. Мы промыли ей желудок. Когда она проснется, проведем обследование.

— Ей что-то угрожает?

— Она чувствует себя как нельзя лучше.

— Можно мне к ней?

— Нет. Она спит. Приходите завтра.

— Я не уйду, пока не увижу ее!

Врач тяжело вздохнул, давая понять, что зачислил меня в разряд «доставал», повернулся и, не сказав ни слова, пошел по коридору. Он придержал створку автоматической двери, чтобы я успел пройти, и кивком указал на дверь палаты. Кроме Сесиль, там было еще пять женщин. На соседней кровати бредила и заговаривалась старушка. У Сесиль было умиротворенное лицо, дышала она тихо и ровно. В правую руку была вставлена игла капельницы.

— Когда она проснется?

— Ближе к полудню.

* * *

Домой я пришел в четыре утра. Позвонил, дверь распахнулась, и стоявший на пороге папа крепко обнял меня:

— Как ты, мой милый? Все в порядке?

Мама забросала меня вопросами. Откуда я явился? Что делал? Отдаю ли себе отчет в том, как она волновалась? Чем она прогневала Бога, что Он наказал ее такими сыновьями? Папа велел ей замолчать и оставить меня в покое, но она не унималась и все говорила и говорила как заведенная. Почему я ушел? Я был один? С Франком? С Сесиль? Зачем она звонила? Что произошло?

— Ничего, — ответил я спокойным тоном и закрыл за собой дверь в свою комнату.

Они остались караулить в коридоре, потом тоже отправились к себе. Спать не хотелось, и я просто сидел на кровати, прижав к себе Нерона.

* * *

Это был один из тех злосчастных, горьких дней, когда жизнь лишается всякого смысла, проскальзывает, как песок между пальцами. Таким же был день испорченной свадьбы моих родителей, когда они узнали о гибели дяди Даниэля. День открытия магазина омрачила не только попытка самоубийства Сесиль, но и ссора между мамой и Франком. Сначала никто не придал ей особого значения — всех отвлек мой поспешный уход. Они никогда раньше не ругались с такой бешеной злобой, но почему-то казалось, что все наладится. Подумаешь, глупый спор, чего не бывает между своими? Чрезмерное напряжение, нервы, усталость, разговор на повышенных тонах, неприятное замечание, слова, которых не вернешь, хотя сам в них не веришь, и, наконец, громкий финал. Мама и Франк — люди цельные, не умеющие уступать. После того злосчастного дня они не виделись и не разговаривали двадцать пять лет и все эти потерянные годы наверняка задавали себе одни и те же вопросы: почему это случилось, как они дошли до такого и стоило ли ссориться насмерть из-за таких пустяков, если ни один не может вспомнить брошенных в запале слов. Наша память устроена так странно, что все плохое мы забываем, а хорошее помним. Двадцать лет спустя папа спросил, помню ли я, что спровоцировало ту ссору, и мне пришлось напрячься, чтобы вспомнить. Если бы мама и Франк все знали заранее, они бы помирились, но никто не способен предсказать будущее. Люди живут одним днем. Наши ожидания не оправдываются, стройные планы рушатся. Мелочные расчеты моей матери обернулись катастрофой. Открытие обновленного магазина должно было стать праздником для всей семьи, подарить нам надежду. Увы — в тот день красивое здание дало трещину.

Игорь Маркиш жил во Франции уже семь лет. Обстоятельства своего бегства из Ленинграда он вспоминать не любил, но родину, судя по всему, покинул по политическим мотивам — как и остальные члены клуба. Если я заговаривал об этом, он отделывался скупой и не слишком приветливой улыбкой. Игорь Маркиш и Вернер Толлер основали клуб и консультировали остальных по вопросам бюрократических формальностей. Все они были одержимы одним-единственным желанием — получить документы, чтобы не арестовали во время банальной полицейской проверки, чтобы не выслали, чтобы можно было наконец разобрать чемодан, оставить прошлое в прошлом, начать новую жизнь, работать. Они хотели «быть в порядке». Лишь те, кто по личному опыту знает, что такое жизнь на птичьих правах, способны понять вечный страх беженца, спасшегося от верной смерти и вынужденного бороться с загадочным противником — чиновником префектуры. Они часто обсуждали, где чиновники самые мелочные, непредсказуемые и злобные, и каждый с жаром отстаивал для своей страны не слишком почетное звание глупейшей власти в мире. Они рассказывали немыслимые случаи, например о том, как человеку приходилось доказывать, что он живой, а не покойник или что он не однофамилец врага народа, не подозреваемый, и так далее и тому подобное. Знали они об этом не понаслышке. Самой ужасной, по общему мнению, была советская власть. У каждого из членов клуба — будь он чех, поляк или венгр — был свой душераздирающий пример. Леонид Кривошеин на полном серьезе рассказал однажды такую историю:

— Я оказался в камере с двумя русскими, не понимавшими, за что их арестовали. Лично я, сказал киевлянин, опоздал на пять минут на работу, и меня обвинили в саботаже. А я, сказал новгородец, пришел на пять минут раньше, и меня объявили шпионом. А я пришел вовремя, и меня обвинили в том, что у меня часы западной марки.

Все расхохотались. Леонид клялся, что это не анекдот, а чистая правда. В доказательство он показал свои часы «Lip Prе́sident»[86] с увеличительным стеклом, подаренные во время пересадки в Париже, когда он летел рейсом Москва — Лондон. Такие же носили де Голль и Эйзенхауэр. Присутствующие не поверили, и Леонид оскорбился. Это было частью игры. Леонид шутил не переставая, и никто не знал, что́ в его историях правда, а что́ — вымысел.

— Ты издеваешься, — бросил Тибор. — Тебя никогда не арестовывали. Не знаю, кто ты — король лжецов или король придурков.

Леонид перестал улыбаться и сверкнул на Тибора:

— Обзовешь меня так еще раз, и я тебя убью. Обещаю. Задушу собственными руками. И поверь, это будет взаправду, а не понарошку.

Жюри знатоков присудило «Золотую пальмовую ветвь» за абсурд высшей марки Томашу Загеловскому, который был журналистом «Трибуна люду» и обладателем завидного титула «жертвы первого класса», пострадавшей от польского режима. Его вызвали в мэрию квартала, в предместье Варшавы. Бдительная чиновница спросила, кто он такой. Он назвался, она возмутилась и обвинила его во лжи: «Настоящий Томаш Загеловский уже три месяца сидит в государственной тюрьме Бьялолека!» Томаш понял, что полицейские ошиблись и арестовали вместо него какого-то бедолагу, хотя тот клялся, что его зовут Петр Левинский и он ни в чем не виноват. Произошло чудовищное недоразумение: этот Левинский был правоверным коммунистом. Томаш решил, что пропал, что его немедленно задержат, и тут чиновница (она не осталась равнодушной к его чарам) сказала, что Загеловский во всем сознался и его приговорили к десяти годам тюрьмы за предательство. Томаш выкрутился, заявив, что он и есть Петр Левинский, но иногда называет себя Томашем Загеловским, потому что живет в его доме и спит с его женой. Чиновница колебалась, но он привел убойный аргумент:

— Думаете, я рискнул бы прийти сюда, будь я предателем Томашем Загеловским? Разве я похож на дурака, лезущего в пасть к волку?

Она не нашлась что ответить, а Томаш пообещал сходить домой за паспортом и вернуться. Его отпустили, и он тут же скрылся, бросив все, что имел. Добравшись до Франции, Томаш написал в Польшу, чтобы рассеять недоразумение. Он не знал, какие последствия возымело его письмо и возымело ли вообще. Члены клуба считали, что инициатива Томаша осталась втуне. Власти ненавидят признавать свои ошибки и терять лицо. Как заметил бывший варшавский адвокат Ян Пачковский: если приговор вынесен, второго шанса человеку не дают, особенно в коммунистической стране. От этих слов и истории Томаша у меня похолодела спина. Я представил себе несчастного Петра Левинского, которого не только осудили за преступления, которых он не совершал, но и отняли имя, и не мог понять, зачем он признался. Игорь объяснил:

— У нас дома подозрение равнозначно уверенности. На этом зиждется власть. Ты виновен, раз попал под подозрение. Думаю, Петру было в чем себя упрекнуть.

— Но он был невиновен!

— Этого мало. Нужно еще хоть немного удачи. Судьба нам ее не послала. Петру тоже не повезло.

После своего невероятного побега из Польши Томаш нашел работу продавца в магазине одежды на Елисейских Полях и прилично зарабатывал. Он был хорош собой, элегантно одевался, обожал женщин и по воскресеньям ходил в дансинги на улице Лапп, а потом рассказывал нам о своих победах, хотя никто никогда не видел его с дамой.

Французская система управления госструктурами была, по всеобщему мнению, образцом прозрачности и простоты, особенно в сравнении со странами Восточной Европы. Но горе тому, кто сталкивался с тайным врагом, притаившимся в чаще административного леса: каждый коммунистический функционер ненавидел предателей, шельмующих СССР и братские социалистические страны, ведь СССР — родина счастливых трудящихся. Высшей, заветной целью был статус политического беженца. По логике вещей, люди из-за железного занавеса должны были получать его на «раз-два-три», если бы не непредвиденное и непреодолимое препятствие в лице ужасного Патрика Руссо, елейно-слащавого главы отдела по работе с политэмигрантами. Его лучезарная улыбка была фальшивой, а участливость он пускал в ход, когда хотел запутать собеседника и убить в нем надежду. Владимир как-то раз застукал его за чтением «Юманите» у стойки бистро по соседству с «Бальто», Руссо смешался, а потом заявил, что называться политическими беженцами достойны только испанцы и португальцы, потому что у них на родине у власти находятся фашисты. Этот извращенец намеренно тормозил рассмотрение дел выходцев из Восточной Европы, избавлявшейся, по его словам, от своих пьяниц и преступников. Он вечно заявлял, что не хватает документа, свидетельства или аттестата, а когда человек, пройдя двадцать кругов ада, уже надеялся, что все в порядке, оказывалось, что одна из справок потерялась или составлена не по форме, и приходилось все начинать сначала. Руссо удалось вывести из себя флегматичного Павла Цибульку: он не придушил его только потому, что рядом был Игорь. Руссо требовал предъявить карточку гражданского состояния, которую беженец получить не мог, но Руссо настаивал — под тем предлогом, что Павел родился в Богемии, а статус политического беженца циркачам не положен. Бывший посол в Болгарии воспринял эти слова как смертельное оскорбление, он отвесил Руссо пощечину, и статуса ему пришлось ждать еще три года. Игорь хорошо знал каждый отдел префектуры, мэрии и некоторых министерств, какие документы и в скольких экземплярах нужно представить, кого из чиновников следует избегать, а кого можно купить. Судя по тому, какие трудности приходилось преодолевать для получения бумаг, все чиновники парижской префектуры были убежденными членами ВКТ.[87]

* * *

Игорь говорил по-французски с легким акцентом. Его часто принимали за уроженца Эльзаса. Он происходил из той среды, где французский начинали учить раньше русского. Его отец на весь год арендовал виллу в Ницце. Игорь любил рассказывать, как во время летних каникул гулял по Английской набережной. Вообще-то, Игорь не слишком любил предаваться воспоминаниям. Он приложил слишком много усилий, чтобы начать новую жизнь, и не мог позволить себе попасться в ловушку прошлого. Его семья жила весьма обеспеченно. У отца, знаменитого хирурга, была собственная клиника в Санкт-Петербурге. Революция лишила их всего, но Игорь ни о чем не жалел. Страна создавала новый мир. Каждый участвовал в строительстве социализма. Получив диплом, Игорь работал врачом в больнице, но кардиологом не стал, потому что не смог продолжить учебу: нужно было кормить семью. Они были счастливы. А потом земля перестала вращаться и взорвалась. Однажды, в воскресенье вечером, Игорь кое-что рассказал мне о своей прошлой жизни:

— В блокаду и на фронте я был хирургом. Даже делал кесарево сечение под бомбами в «Гостином дворе». Мать и ребенок выжили. Ты и представить не можешь, какие операции я делал. Я бы и сам не поверил, что такое возможно, расскажи мне кто-нибудь об этом до войны. Но я их делал. Я видел, как медсестры ампутировали руки и ноги, продезинфицировав инструменты в огне. Чтобы оперировать на фронте, диплом не нужен. Главное — выжить, так ведь?

Война нанесла жестокие раны родному городу Игоря. Он был военврачом в Красной армии, чудом выжил в блокаду, воевал на территории Германии. Полгода Игорь вместе с другими ленинградцами работал на стройке, восстанавливая больницу. Блокада осталась самым страшным воспоминанием его жизни. Разбомбленный город. Развалины. Прозрачные от голода люди на улицах, готовые на все ради крошки хлеба. После войны люди стали отстраивать Ленинград заново. Они не сомневались, что все восстановят и город станет еще прекрасней. Ленинград превратился в гигантскую стройку, такое было по силам только русским. Игорь не любил вспоминать то время и на вопросы отвечал нехотя, через силу.

— Почему ты уехал на Запад?

— Мне грозила смерть.

— Почему? Расскажи мне.

— Ты не поймешь. Это сложно объяснить. Продолжим игру. Не уподобляйся любопытной кумушке.

Я делал ход. Выжидал. И задавал следующий вопрос. Иногда мне удавалось разговорить Игоря, и он кое-что рассказывал, а я пытался восстановить целое по деталям. На родине у Игоря остались мать, жена, сын, мой ровесник, и маленькая дочь. Он восемь лет не имел о них никаких известий.

— Я прожил несколько жизней и забыл о них.

— Нельзя забыть по мановению волшебной палочки.

— Можно. Условие простое — забудь, или умрешь.

Загадочное молчание Игоря разжигало мое любопытство. Он был сдержан, замкнут, не любил расспросов, что делало его «человеком с прошлым», чью тайну я жаждал разгадать. Игорь не поддавался, решив, что теперь у него одна настоящая жизнь — та, что началась после переезда во Францию. Игорь был человеком пылким, легким и бескорыстным. В разговоре с ним любой чувствовал себя непринужденно, все его любили и уважали, я ни от кого не слышал о нем ни одного дурного слова. Игорь и внешне был очень хорош: высокий, статный, синеглазый, с густыми волнистыми волосами и теплой улыбкой — мужчина в стиле Берта Ланкастера.[88] В клубе это сходство было предметом шуток.

— Тебе бы следовало податься в кино, — говорили насмешники.

— Увы! — отвечал Игорь. — Я не умею врать.

* * *

Игорь научил меня играть в шахматы. Он первым из членов клуба предложил мне партию:

— Ты умеешь играть?

— Немного.

— Садись.

Мне достались белые фигуры. В шахматы я не играл никогда и двинул пешку вперед, вспомнив, как это делали другие. Он поставил свою пешку перед моей. Следующие два хода я сделал по наитию и попал, а потом пошел офицером, как пешкой.

— Ты не знаешь правил!

— Вообще-то, нет.

— Я тебя научу.

Игорь оказался хорошим учителем. Через несколько дней я усвоил правила, начал механически их применять и не понял, почему Игорь сказал:

— Ну вот, ты освоил шахматы, а теперь должен стать игроком. Получится не сразу.

— Когда?

— Это зависит от тебя. Понадобится пять, а может, десять лет. Взять хотя бы Имре. Ему пятьдесят, он передвигает фигуры по доске тридцать пять лет. Приложив немного усердия, ты сумеешь у него выиграть. Запомни: главное — сосредоточение ума плюс капелька воображения.

Мы встречались в конце дня, чтобы сыграть пару быстрых партий, чаще всего — в полном молчании.

— Хочешь потрепаться — сходи в бистро за углом.

Игорь все время выигрывал. Я напряженно размышлял, учился предвидеть ходы противника, мысленно представлял расположение собственных фигур, вырабатывал стратегию и маскировку, но все было тщетно — Игорь читал мою игру как открытую книгу.

— Ты правильно пытаешься разблокировать свою ладью, но не открывай диагональ для моей дамы, иначе получишь мат в три хода.

— Как ты узнал, что я собираюсь пойти ладьей?

— У тебя нет другого решения. Не торопись. Не атакуй беспорядочно. Закрепи позицию, тогда будет легче защищаться.

— Не буду атаковать — не смогу выиграть.

Игорь огорченно качал головой:

— Ты осел. А я не люблю тупых зверюшек. Ты не дурак, просто не умеешь слушать. Делай записи.

Игорь считал, что я должен наблюдать за тем, как играют другие, записывать все ходы и повторять партии на карманных шахматах. Время от времени Игорь заглядывал в мой блокнотик. Он мог реконструировать всю партию, оттолкнувшись от короткой записи: 1. e4 c5 2. Cf3 e6 3. g3; 3… d5 4. exd5 exd5 5. Fg2 De7 6. Rf1; 6… Cc6 7. d4 Cf6 8. Cc3 Fe6, — и позволял себе комментарии:

— Никакого прогресса в игре. Владимир по-прежнему все усложняет. Слишком много вывертов.

— Он выиграл!

— Ничуть не бывало. Это Павел проиграл. Хочешь повысить свой класс, наблюдай за Леонидом, он — лучший. Простота и эффективность.

Целых два года Игорь оставался моим единственным партнером. Опытные — или считавшие себя таковыми — игроки не имели ни малейшего желания тратить время на дебютанта. Если я предлагал партию, они отвечали: «Сначала научись играть».

Они терпели меня только из-за Игоря. Любой мог прийти в клуб и сыграть партию, но решение о членстве принимали Игорь и Вернер. Единственным критерием была их добрая воля. Оба умели обескуражить надоеду и отвергнуть его со всей возможной учтивостью: «Это частный клуб. Мы на время прекратили прием. Запишитесь в лист ожидания».

Через два года, играя с Игорем, я создал патовую ситуацию. Никто не победил, но никто и не проиграл. Для меня это была победа, и Игорь это понял:

— Еще два-три года, приятель, и ты сумеешь взять надо мной верх.

Мне понадобился год, чтобы поставить Игорю мат, хотя победа не была чистой: у него в тот день случился приступ ишиаса и ему трудно было сидеть. Оказавшись во Франции, Игорь попробовал устроиться на работу врачом. Ему отказали. Диплом, выданный в СССР, во Франции не котировался, сдать экзамены в университете он не мог. Ленинград Игорь покидал в спешке, без бумаг и документов, подтвердить его слова было некому. Ни служба военврачом, ни медали не были приняты во внимание. Один маститый французский коллега предложил решение — начать все с нуля. В пятьдесят нелегко провести на студенческой скамье еще семь лет. У Игоря было две проблемы: отсутствие средств и бессонница. Он перестал спать в марте пятьдесят второго, после бегства из СССР. В Хельсинки Игорь провел одиннадцать дней без сна, надеясь, что усталость возьмет свое и проклятие будет снято, но ничего не вышло. Кончилось все невесело: «скорая помощь» забрала Игоря прямо с улицы — он шел, голый по пояс (в десять градусов мороза!), и горланил песню. Ему сделали укол успокоительного. Оклемавшись, он отказался принимать снотворное, и все вернулось на круги своя. Помог Игорю коллега-врач, сам переживший ужас бессонницы. «Вы не спите по ночам, — сказал он, — из-за сбоя внутренней временно́й настройки. Причина этого феномена неизвестна, хотя предположения есть. Что делать? Понятия не имею. Возможно, вам стоит вернуться в Ленинград, но, боюсь, лекарство будет опасней болезни. Берите пример с меня. Спите днем. Работайте по ночам».

Игорь последовал совету, и его жизнь вошла в нормальную колею. В Париже он сначала работал у зеленщика на Центральном рынке, ожидая ответа от коллегии врачей, но у него сильно болела спина, и он устроился ночным портье в гостиницу рядом с площадью Мадлен. Его существование было невыносимо скучным. Два года он проработал ночным санитаром в больнице «Питье», терзаясь вопросом, за какое прегрешение судьба так жестоко его наказывает, пока однажды ночью она не свела его с двумя людьми, которым было суждено изменить его жизнь.

* * *

Граф Виктор Анатольевич Володин водил ярко-красную «симку-ведет-режанс» с поистине аристократическим изяществом и имел почтенную профессию шофера второго класса — иными словами, был таксистом. В ту ночь он подобрал на улице Толбиак окровавленного бродягу, которого избили и бросили умирать. Граф успел затормозить в последний момент. Бродяга едва дышал, но был жив. Во время Гражданской войны Виктор повидал немало раненых и убитых. Он отреза́л нос и уши нескольким красногвардейцам и разбирался в вопросе. Бродяга выглядел неважно.

Виктора Володина можно было по праву назвать хамом, мошенником и лжецом, он никогда не был графом, не служил царю-батюшке на Святой Руси, не был ни родственником, ни другом убийцы Распутина Феликса Юсупова, хоть и уверял в этом потрясенных клиентов. Его убедительные, изобиловавшие деталями россказни объясняют ошибки в трудах некоторых именитых историков, принявших враки «графа» за чистую монету. Виктор утверждал, что возил князя, когда тот жил в Париже. Российские проблемы он не обсуждал, но до собеседника снисходил, говорил с ним по-русски и был якобы совершенно убежден в неизбежном и скором падении коммунистического режима и своем триумфальном возвращении на родину. В действительности Виктор Володин был простым солдатом царской армии, служил в Белой армии — был адъютантом «болвана Деникина», а потом Врангеля, имевшего «крутой нрав». Итак, он высадил из машины двух пассажиров, которых взял у «Фоли-Бержер» на Пигаль, чтобы погрузить в такси кандидата в покойники и отвезти в ближайшую больницу.

В час двадцать пять ночи санитар Игорь помог вытащить раненого и услышал, как Володин выругался, обнаружив кровь на белом сиденье. Человек может прожить в Париже тридцать лет и говорить по-французски без малейшего акцента, но, выйдя из себя, он ругается на родном языке. Когда два изгнанника встречаются за границей, они испытывают чувство счастья вне зависимости от собственного прошлого. Им были суждены ненависть и взаимоуничтожение. Они упали в объятия друг друга. Как же хорошо было услышать обращение по имени-отчеству, во Франции, как известно, у людей есть только имя и фамилия. Обоим показалось, что они ощутили аромат родной страны, им почудились ее музыка и свет, хотя один был белогвардейцем, православным, антисемитом, женоненавистником и ненавидел большевиков, а другой — его исконным врагом, «краснопузым», с энтузиазмом и по велению души участвовавшим в строительстве коммунизма. На родине подобные различия заставили бы их прикончить друг друга, на чужбине они растворились в воздухе. Тем более что оба страдали бессонницей.

Я впервые в жизни прогулял лицей. Раньше мне это никогда не приходило в голову, я даже самые скучные занятия высиживал со стоическим смирением. Но теперь все изменилось, у меня появилось серьезнейшее основание для такого поступка: Сесиль нельзя было оставлять одну. Я вышел из дому, как делал каждое утро, и отправился в больницу «Кошен». Там был просто проходной двор. В палате Сесиль осталось всего три пациентки. Я спросил медсестру, куда ее перевели, она ответила недоуменным взглядом, устремилась в палату и окаменела при виде пустой койки и распахнутого шкафа:

— Больная сбежала!

Перепуганная сестра схватила трубку, позвонила на пост охраны, чтобы предупредить об исчезновении пациентки, и коротко ее описала. Никто не видел Сесиль. Проявился профессор со свитой студентов, и ему сообщили неприятную новость. Сестра заверила, что всего четверть часа назад проверяла больную и та спала, а потом… Она не договорила. Профессор наградил ее множеством нелестных эпитетов, был крайне агрессивен, оскорблял женщину, а она не реагировала. Он повернулся к студентам и бросил через плечо:

— Вы еще здесь, идиоты? Чего ждете?

Профессор вошел в палату и захлопнул за собой дверь, даже не взглянув на меня. Студенты и медсестра разлетелись, как стайка перепуганных воробьев, и принялись опрашивать посетителей и пациентов. Сесиль испарилась. Я покинул больницу. Заходил в кафе на противоположной стороне улицы, задавал вопросы официантам, но никто ничего не видел. Я спустился по улице Сен-Жак к Сене, заглядывая по пути в кафе. Ни следа Сесиль. Лелея в душе безумную надежду, я поднялся в квартиру на набережной Августинцев. В квартире царил разгром. Мне стало не по себе, я почувствовал себя начинающим грабителем. Я долго ждал Сесиль, бродил по комнатам, твердя про себя, как заклинание: «Она сейчас придет… Она сейчас придет». В алькове висели часы, сделанные во Франш-Конте. «Она будет дома в десять».

Часы прозвонили, и я пошел к входной двери, уверенный, что она возникнет на пороге как по мановению волшебной палочки. Ничего не произошло. Стоя у окна, я искал Сесиль глазами в толпе. В половине одиннадцатого я стоял, уткнувшись носом в стекло часов. «Она вернется в одиннадцать. Она не может не прийти». С одиннадцатым ударом надежда рухнула. Глупо было верить в чудо. Я ушел, оставив ключи под ковриком, испытывая липко-неприятное чувство, что Сесиль не вернется и, если сделает еще одну глупость, я об этом не узнаю. Я засунул под дверь записку: «Предупредите меня, что бы ни случилось. Мишель Марини» — и номер телефона. Я бродил по кварталу, заглядывал в магазины и кафе, куда обычно ходила Сесиль, обошел улицы Сент-Андре-дез-Ар и Сен-Сюльпис. Никто ее не видел. Понурив голову, я шел вдоль решетки Люксембургского сада. Возвращение в исходную точку. Направление — лицей Генриха IV. Радоваться было нечему. Я тщетно пытался найти предельно правдоподобное объяснение своего прогула, которое даже такой хитрец, как Шерлок, не подверг бы сомнению и не вознамерился проверить. В этой вечной игре в кошки-мышки я был маленьким, насмерть перепуганным зверьком, который не знает, как спастись. Старый пройдоха Шерлок все поймет и разорвет меня на куски. Я смирился с грядущей казнью у входа в театр «Одеон», в нескольких метрах от фонтана Медичи. Было около двух, вот-вот должен был прозвенеть звонок, но я вдруг застыл на месте. «Если Сесиль там нет, я больше никогда ее не увижу».

Я развернулся и побежал. До фонтана было не больше пяти минут. На стульях читали люди, обнимались влюбленные парочки. Никаких следов Сесиль. Она часто говорила со мной об этом фонтане и его совершенной красоте, ей хотелось, чтобы я разделил ее страсть. Я слушал — терпеливо, но без всякого интереса. А потом вдруг заметил два цветовых пятна — зеленое и белое — в самом центре и, непонятно как и почему, тоже влюбился. Я не мог отвести взгляд от Полифема.[89] Такого прекрасного, чудовищного, несоразмерного и несчастного, застигшего Галатею и Ациса на месте преступления и собирающегося убить пастуха. Неизбежное и бессмысленное преступление. Я увидел Сесиль в самом дальнем углу. Она спала в кресле, запрокинув голову и бессильно свесив руки, мертвенно-бледная, с запавшими щеками. Мне показалось, что Сесиль не дышит. Я приложил ладонь ко лбу, почувствовал жар и прикрыл ее своей курткой. Сел рядом. Она приподняла веки, не удивилась и с робкой улыбкой протянула мне руку. Я сжал ее пальцы в ладони.

— Ты не очень-то торопился, — прошептала она.

— Я повсюду тебя искал.

— Я боялась, ты не придешь.

— Вот он я.

— Не бросай меня, очень тебя прошу.

— Не волнуйся, не брошу. Хочешь пойти домой?

Она покачала головой, и мы остались сидеть у фонтана. Я не знал, спит Сесиль или просто отдыхает, смотрел на Галатею с Ацисом — таких одиноких в этом огромном мире и таких безмятежно-счастливых — и вдруг почувствовал, что она за мной наблюдает.

— Они прекрасны, правда?

— Они в опасности, но не знают этого.

— Они счастливы. Полны жизни. Любят друг друга. Все остальное не имеет значения. В том числе опасность. Они останутся вечными любовниками. У тебя есть деньги?

— Немного.

— Хочу кофе со сливками.

Сесиль с трудом поднялась со стула и пошла мелкими шажками, опираясь на меня, но метров через двадцать отпустила мою руку. Мы отправились в бистро напротив под названием «Пти-Сюис» и сели на террасе.

— Хочу есть.

— Это хорошо.

Сесиль проглотила два круассана и заказала еще одну чашку кофе, начала было говорить, передумала и замолчала, но потом все-таки решилась:

— Я могу на тебя рассчитывать, Мишель?

— Конечно.

— Ничего не было. Ты понял? Совсем ничего. Мы никогда даже не заговорим об этом. Будем вести себя так, как будто ничего не случилось.

— …Как скажешь.

— Обещаешь?

— Обещаю.

— И ни слова Франку. Ничего не произошло! — воскликнула она, заметив, что я поджал губы и промолчал. — Франк не должен ничего знать. Как и все остальные.

— Я не могу не сказать ему. Он убьет меня, если вдруг сам узнает.

— Если ты не скажешь, если я не скажу, он никогда не узнает. Это в любом случае не важно, мы расстались.

— Что ты такое говоришь?!

— Между нами все кончено.

— Давно?

— Не знаю. Мы больше не видимся. Он… испарился.

— Дома он тоже не появляется.

— Когда у тебя отношения, ты не пропадаешь на много недель без особых причин. Я раз сто ему звонила. Говорила с твоим отцом, с твоей мамой, с тобой и даже с твоей сестрой. Сто раз просила передать одно и то же, но он не перезвонил. Наш единственный разговор продлился тридцать секунд — он был уже в дверях и очень спешил. Пообещал позвонить вечером. Прошло три недели. Как правило, когда мужчина ведет себя с женщиной подобным образом, когда… уклоняется, это означает одно: он встретил другую и не смеет признаться.

— Этого не может быть. Только не Франк.

— Поклянись, что ничего не знаешь.

— Клянусь.

— Тогда как ты объяснишь его исчезновение?

— Объяснение наверняка есть. Я знаю, он тебя любит.

— Он сам тебе сказал?

— Дал понять.

— Когда это было?

— У тебя дома.

— Я знаю, у него есть другая женщина.

Я мало что понимал в любовных отношениях — весь мой опыт был сугубо литературным! — и не мог объяснить постоянных отлучек брата. После возвращения из Германии Франк ночевал дома не больше трех или четырех раз, но Сесиль я об этом не сказал.

— Если так, он настоящий мерзавец.

Сесиль пожала плечами, попыталась улыбнуться и покраснела. Глаза у нее были на мокром месте, она закусила губу, шмыгнула носом и вздохнула, пытаясь совладать с чувствами.

— Глупо лишать себя жизни из-за парня! И думать, что все кончено. Нужно ожесточиться, стать непробиваемой.

— Я все равно не могу поверить.

— Такова жизнь. Хотя я могла бы поклясться… Да нет… Хочу домой.

Официант принес нам счет. У Сесиль при себе не было ни су, а мне не хватало двух франков шестидесяти, и я не знал, куда деваться от стыда, но официант оказался хорошим парнем.

— Пустяки, — сказал он, — занесете потом, я вам доверяю. Совсем простить долг не могу — я сдаю выручку патрону.

— Принесу завтра же, не сомневайтесь, — поклялся я.

— Не дадите сигаретку? — спросила Сесиль.

Он достал пачку «Житан», чиркнул спичкой. На лице Сесиль отразилось неземное блаженство.

— Не уверен, что тебе сейчас полезно курить.

— Слушай, Мишель, перестань все время указывать мне, что делать.

Я проводил Сесиль до дома. Шли молча — говорить не хотелось ни ей, ни мне, дважды ненадолго останавливались, чтобы она могла передохнуть.

— Может, все-таки вернешься в больницу?

— Мне не нужна нянька, забыл?

Я первым поднялся по лестнице, успел незаметно забрать свою записку и достал ключ из-под коврика. Сесиль вошла в квартиру. Я остался за дверью.

— Не волнуйся, все будет в порядке.

— Хочешь, я верну тебе ключи?

— Нет, оставь у себя… Конечно, если не собираешься меня бросить.

— Не глупи!

Она поцеловала меня в щеку.

— Постараюсь заглянуть завтра.

— Приходи, когда захочешь.

* * *

Я снова обошел все бистро, на сей раз в поисках Франка. Никто его не видел.

Два приятеля брата отвели меня в сторонку, но они просто решили пошутить надо мной.

— Может, твой брат где-то завис с Сесиль? — сказал один.

— Если найду Сесиль, Франку точно не скажу, — пообещал другой.

Я и не думал реагировать — мне было не до шуток — и везде просил об одном и том же: «Увидите его, передайте, чтобы связался с братом. Срочно».

Я заглянул к лучшему другу Франка Ришару, жившему за мечетью. Они были членами одной партячейки и вместе продавали «Юманите диманш» на рынке, что на улице Муфтар. Я удивился, увидев бритую наголо голову Ришара, а он, как мне показалось, растерялся.

— Что-то случилось?

— Почему ты так говоришь?

— Твоя прическа…

— Слушай, Мишель, я очень занят, у тебя какое-то дело?

— Я надеялся найти здесь Франка.

— В последнее время я его не видел. Он сказал, что ночует у меня?

— Ничего он не говорил, я и так знаю, вот и подумал…

— Он, наверное, у Сесиль.

— Увидишь Франка, попроси, чтобы связался со мной. Это важно.

— Обязательно.

Пауза продлилась на несколько секунд дольше, чем следовало. Ришар, всегда такой непосредственный и открытый, держался настороженно и с трудом сохранял спокойствие. В этом было что-то гадкое, фальшивое. Умелые лжецы ничего не боятся и всегда смотрят собеседнику в глаза, те же, кто врать не умеет, отводят взгляд, как будто обороняются. Нужно это запомнить.

— Новая прическа идет тебе меньше прежней.

Для очистки совести я зашел еще к двум товарищам Франка. Они не знали, где он может быть, но пообещали передать ему сообщение — если увидят.

За ужином мама спросила:

— Как дела в лицее?

— Как обычно.

— Чем вы занимались?

— На английском продолжали изучать Шекспира, на занятиях по французскому начали читать «Сутяг».[90]

— Ты подготовился к контрольной по математике?

— Мы с Николя много занимались.

— Жалко, что мы давно не видели твоего друга, — сказал папа. — Пригласи его как-нибудь в воскресенье на обед.

* * *

Полночи я придумывал правдоподобные отговорки для Шерлока, которые он мог бы принять, не усомнившись в моей правдивости. Спал я плохо, а утром с тяжелым сердцем решил отправиться на заклание и вдруг нащупал в кармане куртки листок — бюллетень госпитализации, который дала мне заполнить медсестра в больнице, куда мы привезли Сесиль. Это был знак судьбы. Спасительный выход. Я колебался. Можно было подделать бюллетень, это было нагло, но именно поэтому могло получиться. Иного решения все равно не существовало. Я взял черную шариковую ручку и вписал свое имя и минимум деталей. В графе «причина несчастного случая» поставил «был сбит велосипедистом». Я постарался изобразить мелкий, неразборчивый «медицинский» почерк, а вместо подписи поставил закорючку. Когда я протягивал листок Шерлоку, сердце у меня бешено колотилось; он взглянул и спросил, как я себя чувствую.

— Сегодня на улицах приходится быть очень внимательным — слишком много машин, автобусов, велосипедистов. Пусть это станет тебе уроком.

Я обнаглел и поддал жару:

— Он даже не остановился!

— Позор! В какое время мы живем…

— Ничего страшного, не волнуйтесь обо мне. Врач сказал, все скоро пройдет. Но я очень испугался.

Николя помог мне справиться с контрольной по математике — дал списать, как обычно. Из-за треволнений с Сесиль я уделял ему мало внимания, но мой друг был незлопамятен. Чтобы загладить вину, я предложил сыграть в настольный футбол, и мы отправились на Мобер. Я не подходил к столу целых три месяца, но навыка не утратил: настольный футбол — это как велосипед.

Сдав умирающего с рук на руки усталому дежурному интерну, который не знал, с какого бока к нему подступиться, Игорь и Виктор отправились в «Аустерлицкую пушку» обмывать знакомство. Очень скоро водка у них кончилась, и Володин спросил:

— Пил когда-нибудь виски, Игорь Эмильевич?

— Ни разу.

— Вкус странный, но привыкаешь быстро.

— Не люблю все американское.

— Ошибаешься, настоящий виски — шотландский напиток.

Свой первый стаканчик виски Игорь выпил по-русски — залпом. Не водка, но тоже неплохо. Мужчины поклялись быть друзьями навек и поведали друг другу о своей жизни. Виктор был хитрецом и прекрасно понимал, что соотечественник его разоблачит, поэтому сказал правду. Всю как есть. Он знал, что эйфория встречи очень скоро сменится недоверием к историческому врагу. Виктору, как и всем лжецам, трудно было поверить, что человек способен говорить правду, и он не поверил Игорю:

— Да какой ты врач! Быть того не может!

— Клянусь честью. Я закончил Военно-медицинскую академию в Ленинграде, но мой диплом во Франции недействителен. Я специализировался в кардиологии. Практиковал пятнадцать лет. Консультировал в больнице Тарновского.[91] Во время войны служил военврачом в армии Жукова, в звании лейтенанта. Я был хорошим врачом, пациенты меня обожали.

— Думаешь, я поверю в эти небылицы? Ты санитар! А что в медицине кумекаешь, так это потому, что навидался больных и наслушался докторов. Папашу Виктора не проведешь. Мы с тобой похожи. Обмануть невежду и дурака легко, но я не таков, так что хватит вешать мне лапшу на уши… товарищ!

Игорь столкнулся с неразрешимой проблемой. Как доказать, что он действительно врач? Все его объяснения натыкались на глухую стену недоверия. Виктор желал получить настоящее доказательство. На бумаге с водяными знаками, государственными цветными печатями и официальными подписями. Диплом Игоря остался в Ленинграде.

— Ты такой же врач, как я — кузен князя Юсупова! — ухмыльнулся Володин.

— Но ты и есть его кузен!

— Это я рассказываю туристам, ради смеха. Признаю, ты силен. Главное — уметь произвести впечатление. Я знаю великих герцогов и графов, которые выглядят как портье или сапожники. Когда они заявляют о дворянском происхождении, их называют лжецами. А вот мне все верят.

Игорь решил не настаивать. Бегство из СССР и пережитые мытарства заставили его переоценить такие понятия, как правда и ложь. Он теперь ни в чем не был уверен, разве что в том, что жив. Для него это была единственная истина на земле: человек либо жив, либо мертв. Остальное — вопрос верований или идеологии.

— Думай, что хочешь, мне все равно. Ты прав, здесь я не врач, а санитар.

Виктор расценил столь стремительную капитуляцию как доказательство мастерства Игоря в искусстве обмана и решил, что из него выйдет хороший таксист.

— Сколько ты сейчас зарабатываешь?

— Не много.

— Хочешь зарабатывать больше и быть свободным?

— Кто же от такого откажется? Если работа честная, я согласен.

— Ты решил меня оскорбить или просто неудачно шутишь? Не забывай, я бывший офицер царской армии. Надеюсь, ты не еврей?

— Я жив, разве это не доказательство?

* * *

Игорь стал работать таксистом на графа Виктора, чье весьма растяжимое понятие честности не распространялось на клиентов, особенно на иностранцев.

— Зря ты цепляешься к мелочам, Игорь Эмильевич. Ты меня знаешь, я человек верующий и соблюдаю заповеди. Бог создал простофиль, чтобы их надували.

Игорь не сразу стал настоящим парижским таксистом. Париж — огромный город, все парижане — бешеные, парижанки пребывают в состоянии перманентного возбуждения, в предместьях черт ногу сломит, а их обитатели — скупердяи. Игорю помогла его докторская память, и он в конце концов выучил наизусть план города и те места, где возникали самые безнадежные пробки.

— Раньше Париж ехал. После Освобождения движение по улицам было просто отличное. Потом появился «Ситроен-2CV»[92] и испортил нам жизнь. А после того, как завод «Рено» выпустил дамский «дофин», начался настоящий бедлам.

— Я согласен — при одном условии: буду работать по ночам. Днем я сплю.

— Даже не знаю… Ночной таксист — особая профессия.

— Решай, Виктор Анатольевич, ты хозяин, тебе и карты в руки.

— Моя жена вынесет тебе благодарность. Дневной водитель меня обкрадывает. Насчет тебя я спокоен, у коммуняк одно достоинство — честность. Посоветуешь снотворное?

— Я не разбираюсь во французских препаратах, но сам снотворного не пью. Давно у тебя бессонница?

— Как попал в Париж, так и перестал спать. Поправился на сорок кило. В молодости ел мало, как птичка, а спал как убитый. Чертов врун! Будь ты врачом, знал бы, как мне вылечиться.

Виктор рассказал Игорю, какие хитрости и уловки позволили ему купить белый домик на холмах Лей-ле-Роз, откуда был виден весь Париж, Эйфелева башня и Сакре-Кёр. До самой своей смерти от сердечного приступа, случившейся двенадцать лет спустя, в мае шестьдесят восьмого, в гигантской пробке на Национальном шоссе № 7 в окрестностях Орли (он довел до полного исступления пассажира-техасца, которого два часа мотал по южному предместью!), Виктор считал Игоря первоклассным выдумщиком, который ни дня не работал врачом. Граф заставил Игоря поклясться на образе, что он будет хранить его секрет вечно, и рассказал, как отвлечь внимание клиента и возить его по кругу, делая вид, что едешь по прямой, как продлить поездку, ловя «красную волну» светофоров, на каких улицах движение тормозят мусоровозы и где три раза в неделю гарцуют национальные гвардейцы. Он учил его, что нужно выбирать маршрут по проспектам, где идут дорожные работы, а не те, где их уже закончили. Игорь узнал, как выгодно бывает застрять за фургоном, доставляющим продукты или перевозящим мебель, и как отвлечь внимание пассажира. Одним словом, Игорь постигал науку, как честным трудом заработать на домик в предместье. Виктор предостерегал Игоря против «буров» — садистов-полицейских, пристраивающихся к таксистам, чтобы прищучить их под любым предлогом, учил, как распознать мерзавцев и как с ними договориться — на самый крайний случай.

— Они ездят только на черных «Пежо — четыреста три». Заметил такую сзади, поднимай флажок, как положено. Тебе повезло — они редко работают по ночам.

Игорь и Виктор не стали подписывать договор — они ударили по рукам и расцеловались. Игорь ворчал, что Виктор его эксплуатирует, но продолжал на него работать. Он игнорировал все советы нанимателя и всегда выбирал самый прямой и экономичный для пассажира маршрут. Он был сам себе хозяин и без труда зарабатывал на жизнь. Только это и было для него важно. Игорь ни разу никому не сказал, что он русский, — в отличие от Виктора, который таким образом набивал себе цену. Ему случалось возить советских партийных функционеров, обожавших парижские русские кабаре, слышал много секретов. Он рассказал нам о смещении Никиты Хрущева и назначении генсеком Леонида Брежнева за четыре дня до этих событий. Он знал, что похожий на Бастера Китона бессменный министр иностранных дел СССР Андрей Громыко, бывая в Париже, навещает очень дорогую любовницу по имени Мартина.

Франк стоял у церкви Сент-Этьен-дю-Мон, курил и ждал, когда в лицее Генриха IV окончатся занятия. Я учился у тех же преподавателей, что и он, но ко мне они относились весьма скептически.

— Вы родственник Франка Марини?

— Да, мадам, я его брат.

— Он был куда способней вас.

Десять дней назад Франк покинул наш дом, хлопнув на прощание дверью. Я перешел на другую сторону улицы, и брат вдруг чмокнул меня в щеку. Я ужасно удивился и отнес это на счет нервов.

— Мне передали твое сообщение. Может, посидим где-нибудь, выпьем кофе?

На улице Кловис мы наткнулись на Шерлока — он наблюдал, как ученики покидают здание, заметил нас, подошел, протянул Франку руку и улыбнулся:

— Как дела, Марини?

— У меня все хорошо, мсье Массон. Что скажете о Мишеле?

— Хорошо, что несчастный случай обошелся без последствий.

— Ты попал в аварию? — поразился Франк.

У меня задрожали ноги, по телу побежали мурашки.

— Да нет, так, ерунда, потом расскажу, — промямлил я.

— Нужно быть внимательней, Мишель, — назидательным тоном произнес Шерлок. — Я наблюдал, как вы переходили улицу. Ни один из вас не посмотрел по сторонам!

— Обещаю стать осторожней, мсье.

— Невероятно, Франк, Мишель выше вас ростом, а к учебе относится иначе. Довольствуется «среднепереводными» оценками, так сказать.

— Будьте с ним построже, мсье.

— У меня создалось впечатление, что его интересы лежат, скорее, в области настольного футбола.

— Футбол в прошлом, теперь он увлекся шахматами.

— Неужели? Это интересно! Давайте как-нибудь сыграем, покажете, на что вы способны, Мишель.

Мы отправились на площадь Контрэскарп, в «Ла Шоп».

— Что это за история с несчастным случаем?

— Да так, натрепал Шерлоку, чтобы оправдать прогул.

— Ты совсем обалдел?

— Не волнуйся, я стараюсь не зарываться.

— За такую глупость тебя могут исключить из лицея! Ты о родителях подумал?

— Беспокоишься о них?

— Не о них — о тебе. Кончай валять дурака, подумай о будущем и начни как следует вкалывать.

Официант принес наш заказ — пиво Франку и лимонад с белым вином мне.

— А ты никогда не делаешь глупостей?

— Я получил диплом и теперь могу делать что захочу. Зачем вызывал, что за срочность? Если решил помирить меня с родителями, ничего не выйдет.

— Сесиль… Ты уже забыл ее?

— А что с Сесиль?

— Она несчастна. Ты пообещал перезвонить — и не перезвонил. Уже много недель она ничего о тебе не знает и не понимает, что происходит.

— Не лезь не в свое дело.

— Я думал, ты ее любишь.

— Сказал же — не лезь!

— Она потрясающая, замечательная… «Я люблю девушку с прелестным затылком, красивой грудью, изящными запястьями, чудным голосом, дивным лбом и классными коленками…» Помнишь?

— Прекрати! Что за игру ты затеял? Это Сесиль попросила тебя усовестить меня?

— Она уверена, что у тебя другая и ты не решаешься признаться!

— Бабский бред! Нет у меня никого.

— Ты ее бросил?

Франк не ответил. Он опустил голову, достал из пачки сигарету, закурил, спохватился, что в пепельнице дымится другая, затушил ее и бросил на меня недобрый взгляд:

— Умеешь хранить секреты?

— Ну вот, и ты туда же…

— Я был на призывном пункте и записался. Еду в Алжир.

— Ты студент.

— Я отказался от отсрочки.

— С ума сошел!

— Попробуй объяснить женщине, что бросаешь ее ради армии. Что можешь провести на военной службе много лет. Я ничего не сказал Сесиль, потому что это выше моих сил.

— Но она считает, что ты променял ее на другую женщину!

— Я поступил так сознательно. Чтобы она отвязалась.

— Почему было не объясниться, не сказать правду в лицо?

— Да потому, что я люблю ее, придурок! Я бы просто не смог. Не хочу, чтобы она меня ждала. Не желаю быть на привязи. Я решил уехать, ничего не говоря.

— А меня зачем посвящаешь в свою тайну?

— Ты перебудоражил весь Париж! Я думал, стряслось что-то ужасное.

— Стряслось!

— Что?

— Иди ты к черту! Ты ее не достоин!

Я вскочил и выбежал из бистро. Франк догнал меня на площади. Схватил за отвороты куртки, встряхнул и заорал:

— Господи, да что с тобой такое?

Никогда еще я не видел брата в таком напряжении. Он сел на скамью. Рядом, на асфальте, спал клошар. Я рассказал Франку все. Он слушал, не перебивая, с мученическим выражением на лице, погруженный в собственные мысли, но я видел, что он потрясен.

— Спасибо, — тихо произнес он и покачал головой. — Она… выкарабкалась?

— Ей бы следовало провести еще пару дней в больнице, но она ничего не желает слушать.

— Ну ты и говнюк! — Глухой голос принадлежал лежавшему рядом со скамейкой бродяге. Оказалось, он давно пробудился, сел на бордюр тротуара и слышал весь наш разговор. На его лице была гримаса презрительного отвращения. Он наставил на Франка указательный палец и вынес вердикт: — Нужно быть королем придурков, чтобы записаться во французскую армию и бросить подружку. Ты, парень, психованный идиот! Можешь собой гордиться!

Франк пришел в ярость. Я испугался, что он бросится на несчастного с кулаками.

— Какого черта ты лезешь, кретин? Убирайся, или намну тебе бока!

Бродяга собрал пожитки, недопитую бутылку вина и заковылял прочь, унося с собой кислый запах немытого тела.

— Придурки! — бурчал он. — Кругом одни придурки!

Он свернул на улицу Муфтар, расталкивая прохожих и бранясь во все горло, и исчез из виду.

— Ты повидаешься с ней?

Франк покачал головой.

— Это же Сесиль!

— Думаешь, мне легко? Я никогда не решусь сказать ей правду в лицо.

— Она могла умереть из-за тебя!

— Мне жаль. Я знаю, что виноват, но уже слишком поздно. Через четыре дня я уезжаю. Окажусь в безопасности, напишу письмо и все объясню, а когда вернусь, посмотрим, что будет.

— Думаешь, Сесиль станет ждать? Да она тебя ненавидит!

— Это моя жизнь, Мишель! Я должен так поступить.

— Ты чертов кретин, Франк, вот кто ты такой!

— Ничего ей не говори, пока я не уеду, прошу тебя. Дай мне все сделать самому.

— Ты совсем потерял голову и будешь жалеть об этом всю жизнь.

— Не терзай меня! Лучше пойдем поедим.

— Не хочу. Надо вернуться домой.

— Я должен с тобой поговорить. Это важно.

Я колебался. Франк выглядел потерянным, и у меня появилась надежда его переубедить.

— Позвоню и скажу, что останусь на ужин у Николя.

* * *

Он пригласил меня в «Вулкан», маленький греческий ресторанчик с домашней кухней. Мы зашли в кухню, заглянули в кастрюли и выбрали еду по аромату — рагу из баклажанов, кабачков и перцев, томленных с луком, тмином и лаврушкой. В тот вечер Франк поведал мне историю нашей семьи: встреча родителей, война, его рождение, пятилетняя разлука, возвращение отца, брак по обязанности. Ему нужно было выговориться, и я молча слушал. Дети ничего не знают о жизни родителей. Сначала они об этом не думают, потому что мир возник в момент их рождения. У родителей нет никакой собственной истории, они имеют дурную привычку говорить с отпрысками о будущем и никогда — о прошлом. Это серьезная ошибка. Если не говорить о прошлом, оно превращается в зияющий темнотой провал.

— Она меня ненавидит. Я не сразу с этим смирился. Из-за меня ей пришлось выйти замуж за папу, и она испортила себе жизнь. Если бы я не родился, мама нашла бы хорошую партию.

Франк был прав. Возразить было нечего.

— Меня она тоже ненавидит?

— Ты ни в чем не виноват. Она хотела семью, но ты для нее не Делоне, а Марини. Помни об этом. Я не собираюсь настраивать тебя против мамы, я на нее не злюсь, но ты должен знать.

Между мной и Франком существовала огромная разница. Я был ни при чем, но изменить ничего не мог. И меня волновала только Сесиль.

— Почему ты записался?

— Если не начнем шевелиться, не справимся с фашистами. Возможно, мы уже опоздали, но нужно попробовать.

— Думаешь, тебе удастся изменить общество?

— Я не один.

— А как же папа?.. Он тебя любит. Нельзя просто взять и уехать, ничего ему не сказав. Это несправедливо.

— Насчет папы я согласен. Но ни слова Сесиль.

Я злился, но был бессилен. Низко скрывать новость от Сесиль, но, если я все ей расскажу, потеряю брата. Он сделал выбор не в пользу Сесиль. Я чувствовал себя замаранным, я попал в западню, и это меня бесило. Будь я посильнее, набил бы Франку морду. Логика — не мой конек. Я никогда не понимал, как можно говорить одно, а делать совсем другое. Клясться, что любишь, и ранить любимого человека. Дружить и легко забывать о друге. Принадлежать к одной семье и ничего не знать друг о друге. Провозглашать высокие принципы и не следовать им, утверждать, что веришь в Бога, и поступать так, словно Его нет, мнить себя героем и поступать как сволочь.

Пить Игорь не любил — алкоголь плохо на него действовал, — а если такое все-таки случалось, начинал философствовать, ненавидя и философию и философов.

— Не стоит заноситься, — говорил он, — чтобы не было больно падать.

В ту ночь он вернулся в больницу «Питье» на бровях и получил выволочку от старшей медсестры, подавлявшей коллег ростом и высокой прической. Ей не было дела до встречи Игоря с соотечественником, она пригрозила, что напишет на него докладную за «оставление поста и пьянство на работе». Игорь расхохотался даме в лицо и пошел за вещами, чтобы навсегда покинуть тошнотворную юдоль страданий, но тут увидел в коридоре каталку, на которой лежал давешний пассажир Виктора. К нему так никто и не подошел. Все дежурные врачи были заняты, заведующий отделением приходил в восемь утра, так что несчастный, лежавший без сознания человек был обречен на смерть. Игорь проверил зрачки, посчитал пульс и измерил давление. Сломанный нос мешал человеку дышать, у него была сломана нижняя челюсть, выбито несколько зубов, лицо покрывала корка засохшей крови. Игорь попробовал разжать ему челюсти. Мужчина застонал. Игорь вытащил изо рта осколки зубов и освободил трахею. Взял ножницы и разрезал одежду, чтобы проверить состояние грудной клетки. Бугор в районе солнечного сплетения указывал на перелом ребер. Появилась медсестра:

— Что вы делаете? Прекратите немедленно! Это безумие! Вы не имеете права!

— Я врач! У этого человек гемоторакс. Он умрет, если не поставить плевральный дренаж. Несите трубку. Мне понадобится йод и ксилокаин.

— У меня нет анестетика.

— Обойдемся.

Игорь не без труда раздел своего пациента. Вернулась сестра с йодом и полужесткой трубкой с зажимной муфтой:

— Больше ничего нет.

— Помогите поднять его. Держите под мышками и подпирайте.

Они усадили так и не пришедшего в сознание мужчину, Игорь протер ему спину спиртом, выбрал точку между первым и вторым ребром и твердой рукой воткнул иглу. Пациент вздрогнул, но сестра не дала ему упасть, чтобы Игорь успел откачать кровь. Вся процедура продлилась десять минут, потом Игорь резко выдернул иглу и занялся другими ранами. Медсестра побежала к телефону, набрала номер и принялась орать в трубку, грозя невидимому собеседнику полицией, если он не появится через пять минут. Кроме того, она пообещала вырвать ему глаза.

— Кровотечение не останавливается, — сказал подошедший Игорь. — Необходима срочная торакотомия. Если не прооперируют они, это сделаю я — с наркозом или без.

Ровно через пять минут появились два интерна и повезли пациента в операционный блок. Сестра повернулась к Игорю. Он был бледен, выглядел смертельно уставшим, его одежда промокла от крови.

— Почему никто не знает, что вы врач?

— Я санитар.

— Не беспокойтесь, я не стану докладывать об… инциденте.

После секундного колебания Игорь пожал плечами:

— Для меня все кончено. Счастливо оставаться.

Он вышел из приемного отделения, бросил халат в мусорный бак и отправился в «Аустерлицкую пушку» выпить последний за день кофе с кальвадосом. Расплатившись, достал из кармана пачку «Житан», на которой записал телефон Виктора Володина, и, несмотря на поздний час, позвонил ему:

— Я согласен. Когда выходить на работу?

— Для начала поездишь со мной, я все тебе объясню. По рукам?

— Конечно.

— Встретимся завтра, что я говорю — сегодня, в семь вечера, на площади Нации у пивной «Ле Руаль». Знаешь это место?

— Найду. Спокойной ночи, Виктор Анатольевич.

— И тебе, Игорь Эмильевич. Сладких снов.

* * *

Игорь без малейших сожалений расстался с работой санитара. Сняв халат, он поклялся себе, что ноги его больше не будет в больнице и рядом с пациентами. В тот же вечер началась его новая — счастливая — жизнь водителя такси.

Виктор был ужасно болтлив. В его компании можно было не утруждать себя поиском темы для разговора — он вел беседу один. Сидя на переднем сиденье, Игорь вместе с потрясенными пассажирами-англичанами слушал рассказ о том, как «граф» едва не стал участником убийства Распутина вместе с кузеном Феликсом Юсуповым. Он якобы сильно простудился во время тайного сборища в холодном коридоре, заработал ужасный бронхит, и его жена графиня Татьяна, дочь эрцгерцога Орлова и родственница Растопчиных, не позволила ему покинуть розовый особняк на набережной Невы. Такси стояло на Вандомской площади у отеля «Риц», счетчик работал… «Выступление» продлилось час двадцать минут и не стало рекордом Виктора Володина. Этого человека никто не назвал бы вралем или выдумщиком — он был рассказчиком, и каким! Виктор украшал свои истории неожиданными или неизвестными деталями, делал пикантные или скабрезные уточнения, что заставляло слушателей безоговорочно верить его словам. Если клиенты того заслуживали, то есть были англичанами или американцами, Виктор доставал из бардачка кусок лилового, с золотым шитьем, бархата, благоговейно его разворачивал и как величайшую тайну демонстрировал богатым туристам инкрустированный бриллиантами казачий кинжал, пронзивший сердце Распутина. При этом он говорил, что кинжал — подарок Юсупова, залог вечной дружбы. Зачарованные англичане не только платили астрономическую сумму за поездку на такси, но и давали щедрые чаевые «этому несчастному аристократу, жертве большевистских зверств». Смутить Виктора было невозможно, ни один англичанин не мог устоять перед его напористостью.

Как-то раз пассажир спросил Виктора, сколько ему было лет в момент убийства Распутина. В вопросе не было ни малейшего подвоха. Виктор лучезарно улыбнулся, делая в уме подсчеты:

— А сколько вы мне дадите сейчас, сэр?

— Думаю, пятьдесят пять. Значит, в тысяча девятьсот шестнадцатом, в год убийства Распутина, вам было шестнадцать.

— Вы очень любезны, милорд. Жизнь жестока. Через два месяца мне исполнится семьдесят один год, но я вынужден работать, чтобы кормить семью.

— Черт побери, вы отлично выглядите!

Апрель пятьдесят шестого выдался по-летнему жарким. Виктор Володин опустил стекло и с наслаждением вдохнул парижский воздух. Ему недавно исполнилось пятьдесят шесть лет, но никакой британец — будь он трижды лорд и пэр королевства — не уличит его во лжи.

— Погляди, какая красота, — сказал он Игорю.

Вандомская площадь и весь мир принадлежали им.

— Совсем как в Санкт-Петербурге.

— Я называю его Ленинградом.

— Если хочешь, чтобы мы остались друзьями, не произноси при мне этого слова.

Игорь не собирался ссориться с патроном в первый же рабочий вечер из-за лингвистических разногласий. Они любили один и тот же город, какое бы имя он ни носил.

— Скажи-ка, Игорь Эмильевич, немцы действительно разрушили город?

— Блокада длилась девятьсот дней, его бомбили и обстреливали из артиллерийских орудий. Миллион погибших. Ты видел съемки Хиросимы? Очень похоже. Но город отстроят заново, и он станет еще красивей.

Виктор угостил Игоря сигаретой. Они курили, вспоминая, как прекрасен был до войны Зимний дворец. Игорь ужасно разочаровался, узнав, что хранящийся в бардачке кинжал никогда не обагряла кровь Распутина. Он был берберским, Виктор купил его за весьма умеренную сумму в триста пятьдесят франков во время Колониальной выставки 1931 года. Теперь он покупал кинжалы оптом в марокканской лавочке в Монтрейе и дарил друзьям на день рождения. Одной паре виноделов из Бордо Виктор поклялся здоровьем своих несуществующих детей, что уверенно опознал великую княжну Анастасию, последнюю из Романовых. Да хранит ее Господь! В детстве они вместе играли в садах Петродворца, куда государь часто приглашал его семью.

— Видишь, как все просто? Чем грубее ложь, тем правдивей она выглядит.

— Увы, врать я не умею.

— Я не вру — рассказываю истории.

— Не думаю, что смогу научиться.

— Тогда простись с мыслью о хороших чаевых. Тем хуже для тебя. Ничего удивительного, ты ведь получил идиотское коммунистическое воспитание.

В ту первую ночь Виктор был так доволен выручкой, что решил закончить пораньше, и около четырех утра высадил Игоря у его маленькой гостиницы рядом с площадью Бастилии. Спать он не хотел и отправился в больницу, хотя поклялся никогда туда не возвращаться. Старшая сестра решила, что он вернулся насовсем. Игорь спросил, как себя чувствует раненый.

— Пока жив. В себя он пока не пришел. Прогноз более чем осторожный. Мазерен оперировал пять часов. Профессор сказал, что вы спасли больному жизнь. Документов при бедняге не было, так что мы даже имени его не знаем. Так вы не передумали?

— Могу я увидеть пациента?

— Корпус Шарко, палата сто двенадцать.

* * *

Мужчина с распухшим лицом лежал в палате на первом этаже. Один. Он был интубирован, подключен к сердечному монитору и системе искусственной вентиляции легких, в вену на правой руке была вставлена игла капельницы. Перебинтованная голова делала его похожим на мумию. Игорь просмотрел бюллетень и отчет об операции и не нашел там ничего утешительного. Он сел на стул у кровати и взял в ладони правую руку пациента. В палате было тихо и удушающе жарко, но эта серая морщинистая рука была ледяной. Игорь начал осторожно растирать ее, дышал на пальцы, чтобы согреть, и преуспел. Он не знал, борется организм больного или нет, и не представлял, что еще можно сделать. Неужели медицина бессильна и этот человек обречен? Он еще побарахтается или потонет? Игорь ощутил забытый азарт противостояния смерти. Ему захотелось вступить в схватку, лишить «безносую» высшего удовольствия, украсть у нее добычу. Он вспомнил тех, кого не смог спасти на фронте: скрюченные, вцепившиеся в матрас пальцы, ужас в блестящих от жара глазах, разверстые в тщетной попытке сделать глоток воздуха рты. Множество забытых, принесенных в жертву людей, до которых никому нет дела. Игорь чувствовал глубинное, неискоренимое отвращение к смерти и горечь от предощущения неизбежного поражения. Зависший между жизнью и смертью незнакомец был сейчас самым близким для него человеком. Собратом по разуму. Этого пациента он смерти не отдаст.

— Ты будешь жить, клянусь тебе, — произнес он по-русски и еще крепче сжал пальцы больного.

Игорь осознал, как сильно тоскует по работе врача. Он отлучен от профессии уже четыре с лишним года. Неужели ему придется покинуть Францию, чтобы снова практиковать? Уехать в Африку? В Южную Америку? Где могут подтвердить его диплом? Нужно навести справки, не довольствоваться тем, что есть, жить, а не выживать, покорившись судьбе. В пять часов появилась ночная медсестра, чтобы сделать укол. Игорь представился. В шесть она нашла его спящим в кресле. В семь он проснулся, отпустил руку больного, извинился перед медсестрой и исчез. В конце дня он вернулся и немного посидел рядом с коматозником, отработал ночь и снова приехал, чтобы подержать больного за руку, поговорить с ним вполголоса. У него вошло в привычку дважды в день приходить в палату номер сто двенадцать. На вопрос о состоянии пациента медсестры неизменно отвечали:

— Без изменений.

Одна из них рассказала, что днем приходил инспектор полиции из комиссариата с улицы Гобеленов, хотел допросить пострадавшего, но, увидев, в каком тот состоянии, отказался от этой мысли.

* * *

Игорю довелось познакомиться с руководителем клиники. Профессор Мазерен был сравнительно молод, выглядел величественно и всегда носил бабочку. Мазерен понял, что Игорь работал врачом, и забросал его вопросами. Как ему удалось так блестяще сделать плевральную пункцию? Кто он? Откуда приехал? Игорь не стал отвечать, не желая «вступать в отношения». Его интересовало только состояние пациента. Никто не знал, когда тот выйдет из комы, выйдет ли вообще и каким. У него была травма головы, но позвоночник, к счастью, не пострадал. Единственное, что удалось сделать, — это стабилизировать артериальное давление. Мазерен не был уверен, что стоит использовать новую канадскую методику для снижения внутричерепного давления, Игорь изучил описание и согласился с коллегой. Возможно, больной справится сам. Стоит подождать.

Игорь приходил каждый день, читал бюллетень с описанием проделанных процедур, садился в кресло и брал незнакомца за руку. Он пересказывал ему небылицы Виктора, описывал реакцию клиентов и размер чаевых, делился впечатлениями о новых кварталах Парижа, которые открывал для себя, крутя баранку такси. Игорю предстояло сдать экзамен, чтобы получить лицензию, и он заучивал наизусть названия улиц в городе и предместьях. Виктор порекомендовал ему начать с плана метро и автобусных маршрутов, сделав их отправными точками. Ночная медсестра проверяла его знания, и это было серьезное испытание. Она знала Париж как свои пять пальцев, объясняла Игорю расположение округов и степень их значимости, а услышав звонок на пост, неслась в палату к очередному пациенту. Сюзанна была настоящей парижанкой. Эта брюнетка с высоким, хорошо поставленным голосом всегда жила возле парка Бют-Шомон.

— Если не получишь лицензию, сможешь пойти работать на общественный транспорт, — часто повторяла она.

Сюзанна не осталась равнодушной к мужскому обаянию Игоря, стала интересоваться его жизнью и как-то раз, в воскресенье, предложила вместе погулять по городу. Игорь пресек попытку сближения, сказав, что женат, что он отец многочисленного семейства. Раздосадованная женщина удалилась и больше ему не помогала. Игоря это не смутило. Он приходил утром и вечером — навестить «своего больного» и окунуться в привычную атмосферу больницы, пропитанную запахами хлорки и эфира. Жизнь здесь текла размеренно, как в улье, оборудование было самым современным, препараты — самыми лучшими, всего имелось в изобилии, но врачи ворчали и жаловались. Им бы пройти практику в клинике Тарновского, не в самой худшей из советских больниц, тогда они бы поняли, что такое нищета и отчаяние, и перестали ныть. Никто, в том числе больные, не понимают, как им повезло.

— Проявлять недовольство и злиться в таких отличных условиях — значит оскорблять тех, кто лишен даже самого необходимого.

— Знаете, Игорь, не стоит забывать, что французы — прирожденные ворчуны.

Игорь с первого раза сдал экзамен и стал легальным парижским таксистом. Он водил «симку-режанс» — Виктор передавал ему машину вечером, на площади Нации, а утром Игорь возвращал ее вместе с выручкой.

Прошло много недель. Шансов, что человек выйдет из комы, практически не осталось. Сюзанна простила Игоря, но продолжала считать, что он тратит время впустую. Пациент не очнется. Он будет постепенно угасать, начнется полиорганная недостаточность, потом остановится сердце. Игорь отказывался сдаваться. На фронте он видел настоящие чудеса. Обреченные на неудачу операции заканчивались благополучно, сердца заводились, мертвые выбирались из общих могил. Ни Мазерена, ни других врачей Игорь у постели больного не видел, но все равно не отступался. Садился рядом с раненым, брал его за левую руку и начинал рассказывать, как поработал. Иногда ему казалось, что он замечает ответную реакцию, время от времени забывался и переходил на русский, а потом засыпал. Дневная медсестра Ирен будила его, приходя на смену.

* * *

На пятьдесят девятый день незнакомец вышел из комы. Игорь рассказывал ему об аварии с участием трех машин на площади Звезды и вдруг почувствовал легкое пожатие. Мужчина пошевелился, открыл глаза и посмотрел на Игоря и Ирен отсутствующим взглядом. Игорь решил остаться в больнице. Они начали задавать вопросы, но ничего не добились. Мазерена очень беспокоила афазия, он считал, что если речь за сутки не восстановится — это будет означать, что с мозгом произошли необратимые изменения.

За неделю раненый не произнес ни одного слова. Администрация больницы подумывала о том, чтобы поместить его в приют, но Игорь замечал прогресс в состоянии несчастного. Он мог поднять руки и пошевелить ногами. Мог сам поднести стакан к губам и сделать глоток воды. Он много раз улыбался Игорю, когда тот делал ему массаж, чтобы восстановить мышечный тонус. Вместе с Ирен, держа неизвестного под руки, они помогли ему сделать несколько шагов. Каждый день дистанция удлинялась на метр.

Однажды вечером Игорь читал «Монд» у постели неизвестного, тот чихнул, он машинально произнес «Будьте здоровы!» — и услышал в ответ:

— Спасибо…

— Вы… вы заговорили! — изумился Игорь.

— Где я?

— В корпусе Шарко больницы «Питье».

Игорь помчался в ординаторскую:

— Он говорит!

Ирен начала задавать вопросы:

— Кто вы, мсье? Как вас зовут?

— Не знаю…

Сестра озабоченно покачала головой.

— Вам не кажется, что у него странный акцент? — спросила она Игоря.

— Я ничего не заметил.

— Как ваша фамилия, мсье? Вы помните свое имя?

— Моя фамилия? Мое имя? Я не помню. Я ничего не помню, — произнес мужчина с сильным немецким акцентом.

— Черт, да он же бош! — воскликнула Ирен.

Сесиль приняла решение измениться. Нам часто хочется перемен в жизни. Мечтаем о чем-нибудь, но ничего не происходит. Даем себе обещания, строим планы, которые никогда не сбываются. Ждем лучшего будущего — так проходят дни, годы, а клятвы и зароки так и остаются пустым звуком. Сесиль перестала строить планы. Я подошел к двери и услышал жуткий грохот. Мне показалось, что в квартире рычит грузовик. Я спрятал ключи в карман, позвонил, потом стал барабанить кулаком. Шум мотора стих. Дверь распахнулась, и на пороге появилась Сесиль — грязная, как трубочист, со всклокоченными волосами. Она была в рубашке Пьера и с тряпкой в руке.

— Что стряслось?

Она смотрела на меня без улыбки, нахмурив брови:

— Я сделала генеральную уборку жизни, теперь навожу порядок в квартире.

Сесиль отодвинулась в сторону, и я остолбенел. Гостиная совершенно преобразилась, как будто добрый джинн из лампы одним щелчком превратил комнату, где царил вековой беспорядок, где никогда не стирали пыль с мебели, где горы грязных тарелок громоздилась среди пепельниц с окурками и пустых бутылок, а на полу валялись газеты вперемешку с конспектами, коробками, мятыми брошюрами, рваными конвертами и пластинками без конвертов (они лежали в другой куче), где повсюду стояли вазы с увядшими цветами, — в образцово-показательное жилище. Диван напоминал ободранную заживо медвежью тушу. Грязные, прожженные чехлы от подушек валялись на паркете. В комнате вкусно пахло воском, все блестело и сверкало, как на рекламе выставки электробытовой техники, обещавшей женщинам легкую жизнь.

— Ну как тебе?

— Невероятно.

— Хочешь сказать — классно. Я сутки корячилась. Вынесла из гостиной десять мешков мусора. Мы задыхаемся от ненужных вещей. Мне стало легче дышать. А тебе? Устала, правда, как собака.

Я обошел гостиную, где каждый предмет обрел свое прежнее место. В книжных шкафах, занимавших две стены от пола до потолка, разместились книги, журналы и бумаги, дюжина стопок в метр высотой ждала выброса на помойку.

— Ты же не думаешь избавиться от книг?

— Я оставлю наши с Пьером любимые, остальные некуда девать. Пластинки я не трогаю, это святое. Пьер согласен без жалости истребить ненужное.

— Ты получила письмо? Как у него дела?

— Он интересуется успехами маленького братца в математике.

— Ты… рассказала ему о Франке?

— Я все ему рассказываю.

— Что он ответил?

Она развернула письмо, нашла нужное место в тексте:

— «…нужно избавиться от всего лишнего. Сделай уборку. Выброси бесполезные вещи…»

Она скомкала листки и бросила их в мусорное ведро.

— Если хочешь, возьми книги себе, я все равно их выкину.

— Это идиотизм. Можно отнести книги к Жиберу.[93] У них есть букинистический отдел.

— Я же сказала — бери. Захочешь — продашь. И больше ни слова о Франке! Ясно?

Я замер в изумлении перед агрегатом метровой высоты с фарой и объемистым красным мешком, подвешенным к огромному хромированному обтекателю.

— Что это за зверь?

— Пылесос. Фирмы «Гувер». Папа купил его в Штатах перед войной. Я случайно наткнулась на него в шкафу, включила, и он сразу завелся, хотя им десять лет не пользовались. Машина шумная, но эффективная.

— Напоминает отбойный молоток.

— Это был подарок маме.

Я наклонился, чтобы получше разглядеть пылесос. Вещь была коллекционная, чистой воды музейный экспонат.

— Соседи бесятся, надоели до чертиков. Может, выпьем кофе с молоком?

Кухней Сесиль еще не занималась, поэтому там царил привычный бардак. В раковине было полно грязной посуды, но она докопалась до чашек, помыла их, мы разлили кофе, я освободил немного места на столе, сдвинув подносы и бутылки. Сесиль схватила мешок и сбросила туда обертки, коробки и упаковки от продуктов:

— Я так больше не могу.

— Да уж, пора разбирать завалы.

— Нужно выбросить коробки.

— Я снесу их вниз.

— Окажешь мне услугу?

— С радостью.

— Помоги вычистить квартиру.

Я ответил не сразу, пытаясь представить объем «ассенизаторских» работ.

— Хочешь привести в порядок все комнаты? Да здесь же… грести и грести, в некоторых углах ужас что творится. Ты вполне можешь позволить себе домработницу.

— Нет, я должна все сделать сама. Хочу, чтобы квартира стала такой, как раньше, при родителях. Когда закончу, заплачу консьержке, чтобы приходила и поддерживала чистоту.

— Да мы облысеем, пока все сделаем.

— Я все обдумала, Мишель. Я выбрала неверный путь, позволила выбить себя из колеи. С этим покончено. Начинаю все с нуля. Приведу в порядок квартиру. Закончу диссертацию… или перейду на психфак. И… буду заниматься спортом.

— Ты?

— Я уже начала. По утрам час делаю зарядку у открытого окна.

— Не верю.

— Будем тренироваться вместе.

— Со мной? Да я ненавижу физкультуру.

— Если не одумаешься, через двадцать лет станешь толстым пузаном. Мы и так слишком долго умствовали.

— Я освобожден от физкультуры.

Она ткнула меня кулачком в живот, и я согнулся пополам.

— У тебя совсем нет пресса. Ты вялый и рыхлый, как тесто. Нужно шевелиться, Мишель!

— И какой вид спорта ты для нас выбрала?

— Коньки. На свежем воздухе, в «Молиторе». Зимой будем ходить в бассейн «Лютеция», летом — в «Делиньи».

— Коньки — это риск, Сесиль.

— Кончай трепаться. Мы начинаем новую жизнь.

Игорь был единственным, кто проявлял внимание и симпатию к потерявшему память человеку, и тот с нетерпением ждал его прихода. Незнакомец ничего не помнил о своей жизни до выхода из комы, как будто чья-то рука стерла воспоминания, как мел с доски. Остались крошечные осколки гигантского пазла, подобные призрачным очертаниям древних фресок на стенах соборов. Игорь не задавал прямых вопросов, пытаясь воздействовать на память изобразительным и ассоциативным рядом. Он купил карточки для детей в возрасте от трех до пяти лет и показывал пациенту изображения животных и предметов, чтобы тот называл их, надеясь на ответную реакцию мозга. Неизвестный вглядывался, щуря глаза и склонив голову набок, начинал дрожать от напряжения. Игорю казалось, что он сейчас вынырнет из тьмы к свету, что вот-вот раздастся щелчок и произойдет сцепление, но ничего не получалось. Больной обмякал и снова погружался в пустоту. Несмотря на все усилия Игоря, улучшения не наступало. Оставалось одно — ждать и надеяться. Пытаться подобрать ключ к таинственной дверце в мозгу. Человек был немцем или австрийцем — и ничего не помнил. Говорил он мало, с грубым скрипучим акцентом, вызывая у окружающих самые мрачные воспоминания. Люди не забыли горечь унизительного поражения и страшное время оккупации и немцев, мягко говоря, недолюбливали. Каждую неделю на экраны выходил новый фильм, клеймивший нацистское варварство и воспевающий героику Сопротивления. Рядовые граждане, не проявлявшие особой храбрости в борьбе с нацистами, быстро уверились, что все, поголовно, были героями. В больнице в беспомощном состоянии лежал потерявший память человек, которому на вид было лет сорок пять, следовательно он родился в 1910-х, а значит, наверняка служил в немецкой армии. Удобный случай свести счеты…

— Они мучили и убивали нас четыре года, мы победили, выкинули оккупантов из страны и больше не желаем их видеть.

Чудесные, милые медсестры, терпеливые санитары, внимательнейшие врачи были единодушны: вон — и немедленно! Пациент никак не реагировал на всеобщее возбуждение, причиной которого стал, он целыми днями сидел в кресле, погрузившись в себя. Вечером приходил Игорь, мыл и кормил его с ложечки, как ребенка, потому что ни одна медсестра не желала заниматься «этим немцем». Игорь был бессилен против затуманившей людям мозги ненависти, но пытался переубедить их:

— Он может оказаться швейцарским немцем! — но натолкнулся на глухую стену отторжения.

— Это бош! — взорвался Мазерен. — Тут не о чем спорить.

— Вы не имеете права выкидывать больного на улицу!

— Физически этот человек совершенно здоров. Амнезию мы лечить не умеем. Это состояние может продлиться и десять лет, и всю жизнь. У нас больница, а не хоспис. Даю вам двадцать четыре часа. Потом я его выпишу. Не хочу, чтобы из-за него началась забастовка персонала.

Мазерен вышел, хлопнув дверью. Неизвестный улыбался. Игорь попытался все ему объяснить. Непросто сказать человеку, что люди ненавидят его из-за событий десятилетней давности, если его собственной памяти всего пять дней от роду.

— С чего начать? Как объяснить тебе про войну?

Раздался стук в дверь, и в палату вошел атлетически сложенный темнокожий человек. Он показал удостоверение и представился:

— Инспектор Даниэль Маго. Комиссариат улицы Гобеленов.

Полицейский хотел допросить раненого о нападении, но ему сообщили, что пациента выписывают. Игорь рассказал Маго о приступе коллективной ярости персонала и о том, что неизвестного не выписывают, а просто-напросто выкидывают из больницы.

Инспектор наклонился к мужчине и сказал:

— Я из полиции. Веду расследование. Хотите подать жалобу?.. Вы что-нибудь помните о нападении, мсье?.. Знаете, кто с вами это сделал?

— Нападение? — с улыбкой переспросил тот. — Я ничего не помню.

— Вечно одно и то же! — проворчал инспектор. — Если память вернется, пусть явится в комиссариат. Здание за мэрией Тринадцатого округа.

* * *

Чуть позже появился Мазерен, сообщил, что палата понадобится уже утром, и даже слушать не захотел об отсрочке. Неизвестный ничего не сказал в ответ, только посмотрел на Игоря с доверием и надеждой.

— Мне едва хватает денег на крошечный номер в гостинице, заботиться о тебе времени нет. Может, ты последний негодяй, но это не имеет значения, я тебя не брошу. Жить будешь у меня, а если хозяин начнет выступать, переедем. В общем, разберемся.

«И ни слова маме. Я больше не желаю о ней слышать. Ты понял? Выкручивайся как хочешь, иначе…»

Франк не оставил мне выбора. Общаясь с Сесиль, я делал вид, что ничего не знаю, дома все происходило иначе. С того дня, как Франк ушел, хлопнув дверью, мы перестали о нем говорить, даже имени его не упоминали, но он никуда не делся, он был среди нас, когда мы здоровались или улыбались друг другу, спрашивали: «Как дела?» или «Чем сегодня занимался?» Члены семьи связаны друг с другом невидимыми нитями, даже если они оборваны. Нам с Жюльеттой никто не объяснил правил игры, мы следовали им инстинктивно, по наитию. Папа был поглощен делами нового магазина. Мы его совсем не видели. Ужинали без него, за столом ни о чем не разговаривали. Папа возвращался поздно, совсем без сил, подогревал в кухне остатки еды, ел молча, глядя в одну точку. Он делал вид, что слушает меня, но думал о чем-то другом. Я хотел поговорить с ним о Франке так, чтобы не услышала мама, но ни дома, ни в магазине сделать это не удавалось. Я ждал, время шло, но остаться один на один не получалось. До отъезда Франка оставалось два дня. Утром мама вышла к завтраку в одном из любимых костюмов от Шанель, которые надевала в особых случаях. Ей предстояло прослушать трехдневный курс на тему «Воспитайте в себе лидера» — один из американских семинаров, которые ей горячо рекомендовал Морис.

* * *

У моих родителей был повод чувствовать себя победителями. Открытие обновленного магазина стало настоящим событием и удостоилось фотографии на восьмой полосе «Франс суар». Папа увеличил снимок и напечатал проспекты, которые курьер разложил по почтовым ящикам жителей Пятого, Шестого и Тринадцатого округов. Эффект не заставил себя ждать. Успех превзошел все самые оптимистичные ожидания, заказов было так много, что родители едва успевали обслуживать клиентов. Папа руководил своей командой с изяществом дирижера, все замечал, улыбался, шутил, разруливал конфликты между продавцами, облаченными в пиджаки гранатового цвета, предлагал рассрочку клиентам, которым не хватало наличных средств. Мама не сразу согласилась с этой идеей — несмотря на американские семинары, в торговле она придерживалась традиционных устоев.

— Бедных людей намного больше, чем богатых, — если мы хотим увеличить оборот, нужно продавать товар тем, кто умирает от желания купить то, на что у него нет средств. Мы должны торговать в кредит.

Филипп Делоне вернулся на работу, чтобы помочь дочери и зятю, и объявил успех своей заслугой, но в некоторых его высказываниях чувствовалась горечь. Он не мог смириться с невероятной аморальностью и глубинной несправедливостью: Поль Марини — болван, выходец из рабочей семьи, неуч — придумал удачную идею и гребет деньги лопатой. Да, торговля изменилась. Преуспеть можно и без образования. Завтрашний мир будет принадлежать выскочкам и ловкачам. Папа не упускал случая напомнить тестю о его мрачных — несбывшихся! — предсказаниях и с наслаждением проворачивал нож в ране, походя сообщая, что оборот вырос в десять раз, а выручка — в пятнадцать. Мама вела подсчеты на электрическом калькуляторе — складывала цифры, разрумянившись от счастья. Родители поговаривали об открытии второго магазина. Папа нашел помещение на авеню Генерала Леклерка, но мама дала задний ход, слишком много средств требовалось вложить. Они поссорились, но папа не отказался от своей идеи: он приглядывался к зданию на улице Пасси, надеясь однажды осуществить мечту всей своей жизни — открыть магазин в Версале:

— Безденежные бедняки — это неплохо, но богачи все-таки лучше.

* * *

Когда я появился в магазине, папа перепоручил клиентов продавцу и подошел ко мне:

— Рад тебя видеть.

— Мне нужно с тобой поговорить. Это важно.

Мы шли вниз по авеню Гобеленов, и я пытался объяснить папе сложившуюся ситуацию. Он все время меня перебивал, задавал вопросы, и я терял нить разговора. У церкви Сен-Медар мы присели на лавочку.

— Зачем ждать до завтра?

— Франк так захотел.

— Где он?

— Не знаю.

— Что за игру он затеял? Не понимаю. У него была отсрочка. Это из-за подружки?

— Сесиль не в курсе. Она в отчаянии и даже пыталась покончить с собой!

— Что ты такое говоришь?! Я — твой отец. Понимаешь, что это значит? Я единственный, кому вы можете полностью доверять, но и ты, и Франк ведете себя со мной как с чужим человеком!

— Я узнал обо всем два дня назад, а до того считал, что Франк завел новую подружку.

— Все это чистый бред! Никто не идет служить добровольно. Меня призвали, когда в стране объявили всеобщую мобилизацию. Выбора не было. Сам я ни за что не пошел бы в армию. Нужно быть законченным идиотом, чтобы встать под знамена ради каких-то там идеалов! Он не знает, что такое война, не понимает, что это не игра.

— Знай ты Сесиль, сказал бы, что твой старший сын просто рехнулся.

— Я позвоню Филиппу, у него есть связи в Министерстве обороны.

— Бесполезно. Он не отступится.

— Значит, мы ничем ему не поможем?

— Он ждет нас завтра, в четыре, в отеле «Терминюс», это у выхода из метро «Шато-де-Венсен»… Да, еще… он не хочет, чтобы мама знала.

— Из-за той ссоры в день открытия?

— Из-за… не знаю. Спросишь у него сам.

— У меня завтра гора работы, но я приеду проститься.

Отработав ночную смену, Игорь вернулся в больницу за своим неизвестным. Он подошел с Сюзанне, чтобы попросить необходимые лекарства или хотя бы рецепт, на что она ответила, дернув плечом:

— Для него у нас никаких лекарств нет!

Она отстранила Игоря и ушла с сестринского поста, даже не попрощавшись. Игорь отправился в палату, чтобы собрать вещи пациента (которые сам же ему и купил!) в пластиковый пакет. В дверь постучали, вошел инспектор Маго. В руке он держал листок бумаги:

— Эта история не давала мне покоя. Я сделал запрос в службу поиска пропавших префектуры полиции, там работает один мой антильский друг. Он с Мартиники, но, когда может, оказывает мне услугу. Он провозился всю ночь и обнаружил заявление одной квартирной хозяйки, у которой пропал жилец, апатрид, немец по происхождению. Подобные исчезновения полиция расследует в последнюю очередь. Но ничего другого у нас все равно нет.

— Вы думаете, что…

— Я решил, что мы можем сходить по адресу и проверить. Это недалеко. Будет проще, чем вызывать даму в комиссариат. Появится хоть какая-то ясность.

— Конечно. Я готов. Как предположительно его зовут?

Инспектор Маго надел очки и прочел написанное на бумажке имя:

— Вернер Тель… Вернер Толлер.

Игорь взял мужчину за руку и улыбнулся:

— Вы — Вернер Толлер?.. Так вас зовут?

Человек задумался:

— Вернер Толлер?.. Это имя ничего мне не говорит. Я не знаю Вернера Толлера.

— Возможно, его зовут иначе, — заметил инспектор.

Май в том году выдался пасмурный, свинцовое небо поливало Париж мелким дождиком. Инспектор был без машины, и они спустились в метро на станции «Сен-Марсель», чтобы проехать несколько остановок. Настроен Маго был, скорее, скептически.

— Если я правильно понял, вы работали санитаром в больнице, куда шофер такси, русский, привез раненого человека. Вы прониклись друг к другу симпатией, и он предложил вам работать на него ночным таксистом.

— Он — французский гражданин. Я — нет. Вы правы, все произошло именно так.

— Немного странно, не находите?

— Такова жизнь. Я должен приспосабливаться.

— Почему вы о нем заботитесь? — Инспектор кивком указал на предполагаемого Вернера Толлера, смотревшего через вагонное стекло на пролетавшие мимо картины незнакомого города.

— Он был один. Я был один.

— Вы…

— Гомосексуалист? Нет, конечно нет. Я вынужден был бежать из России, чтобы спасти свою жизнь, жена и дети остались там, но это вынужденное расставание.

— Вы и правда никогда его не видели?

— Клянусь честью.

— Если так, ему сильно повезло.

Они пошли вниз по улице к авеню Данфер-Рошро. Казалось, что подопечному Игоря знакомы эти места. Женщина, заявившая о пропаже Вернера Толлера, жила в доме номер сто сорок, но его имени в списке жильцов не было, а консьерж отсутствовал.

— Не представляете, сколько времени уходит на сбор информации, — сказал Маго. — Быстро получается только у киношных сыщиков. Зайдем в бистро, может, кто-то что-то знает, заодно выпьем кофе — мы это заслужили.

Он толкнул дверь большого кафе, расположенного на пересечении двух бульваров. В зале пахло мясом по-бургундски и жареным луком. В этот утренний час народу в бистро было не много, несколько посетителей сидели у стойки, четверо студентов играли в настольный футбол. Мужчина лет пятидесяти заметил вошедших и кинулся к ним:

— Вернер! Куда ты пропал?

Он крепко обнял Вернера, прижал к себе, но тот не отреагировал, и мужчина разжал объятия, повернулся и позвал зычным голосом:

— Мадлен… Вернер вернулся!

Из задней комнаты появилась женщина внушительных размеров в белом фартуке:

— Вернер! Это ты! — Ее лицо просияло улыбкой.

Она подхватила его и закружила, смеясь и плача счастливыми слезами.

Инспектор Маго представился и изложил суть дела. Хозяева «Бальто» уверенно опознали в неизвестном Вернера Толлера, которому уже десять лет сдавали квартирку в доме на улице Валь-де-Грас. Они пригласили всех в заднюю комнату. Вернер устроился на банкетке, в стороне от остальных, и в разговоре участия не принимал. Игорь рассказал супругам Маркюзо обо всем, что случилось с Вернером, описал его состояние.

— Он никогда не исчезал, не предупредив, потому-то мы и забеспокоились, — объяснила Мадлен. — В комиссариате на улице Эдгар-Кине нам не поверили, сказали, что он уехал в Германию, но мы знаем, что это невозможно. Скажите, к нему вернется память?

— На этот вопрос вам никто не ответит, — сказал Игорь. — У него была черепно-мозговая травма. Насколько серьезная? Обратимы ли поражения? Бог весть… Память может вернуться завтра утром, через шесть месяцев, десять лет или не вернуться никогда.

Игорь не стал скрывать от супругов Маркюзо, что Вернера фактически выкинули из больницы, узнав, что он немец. Альбер Маркюзо побагровел от гнева.

— Быть того не может! — кричал он. — Бред какой-то! Разбудите меня! Вернер Толлер — немецкий антифашист! Он был членом антифашистской сети «Де ла Монне»,[94] внедрялся к нацистам. У него медаль участника Сопротивления и билет ФФИ[95] за подписью самого Крижеля-Вальримона.[96] В какой стране мы живем?

— Я не знал, что немцы участвовали в Сопротивлении, — удивился Маго.

— В начале войны в Париже было несколько тысяч австрийцев и немцев, они бежали с родины в тридцатых. Многие занимались сбором разведданных, были связниками и переводчиками, привлекали в движение немецких дезертиров, а французская полиция арестовывала их и выдавала оккупантам. Больше всего было евреев и коммунистов, но были и христиане, и социал-демократы, и обычные граждане, не согласные с нацистским режимом. Вернер стал членом Сопротивления еще до войны. Он знал, что грядет. А мы — нет. Можно написать книгу о том, что он делал, как ему удалось сбежать. Он отрекся от своей страны. И не захотел возвращаться в Германию после войны. Нелегко жить и работать рядом с людьми, которые доносили на вас, арестовывали или аплодировали палачам. Вернер отказывается говорить по-немецки. Он не смог избавиться от проклятого акцента, но однажды, когда нас задержал патруль, он общался с бошами, как настоящий парижанин. Вернер больше не немец, но он и не француз, у него статус апатрида.

— Чем он занимается? — спросил Маго.

— Крутит фильмы в кинотеатре на улице Шампольона, — ответил Альбер Маркюзо. — Хозяин знал его по Сопротивлению и взял на работу, где он может ни с кем не общаться. По вечерам он приходит сюда и ужинает с нами. Вернер почти член семьи. После еды мы всегда играем в шашки.

— У Вернера были враги?

— Нет, насколько мне известно.

— Он ни с кем не ссорился перед тем, как исчезнуть?

— Мне он ничего не говорил. А тебе?

— Он тихий, спокойный человек, — подтвердила Мадлен.

— И все-таки его избили и бросили умирать.

— Это меня пугает. Раньше ничего подобного не случалось. Возможно, происшествие никак не связано ни с войной, ни с прошлым Вернера.

— Хотелось бы верить, мадам. В моем деле случайности крайне редки.

Все время разговора Вернер хранил безучастность, словно его это вовсе не касалось. Трудно было поверить, что он — тот самый человек, о котором рассказывали супруги Маркюзо. Игорь поднялся и сел напротив:

— Как вы себя чувствуете, Вернер?

— Я в порядке.

— Рады, что вернулись сюда? Здесь вы дома.

— Не знаю.

— Вы их не узнаете?

Вернер покачал головой. Его взгляд задержался на соседнем столе, где лежали колоды карт, шахматная доска с фигурами в коробке, шашки, Таро, трек и кости для игры в четыреста двадцать одно.[97]

— Хотите сыграть? — спросил Игорь.

Вернер не отвечал и не сводил глаз с игрового столика.

— Партию в белот?

Игорь ждал ответа, но Вернер молчал.

— Четыреста двадцать одно?.. Вы знаете правила? Покажете мне? Сыграем на аперитив, согласны?

Ответа не последовало.

— Может, шахматы? Я не играл четыре года, но когда-то неплохо справлялся.

Вернер все так же молча смотрел на стол. Игорь повернулся к остальным, не зная, что еще предпринять. Мадлен утвердительно кивнула, он разложил доску и расставил фигуры:

— Так как насчет короткой партии? Это нас развлечет. Я уступаю вам белые, даю фору. Делайте ход.

Вернер не реагировал. Игорь ждал. Супруги Маркюзо и инспектор в благоговейном молчании ждали, когда же наконец начнется эта партия. Из зала доносились крики игроков в настольный футбол и щелчки шарика о металлические борта. У Мадлен и Альбера затекли ноги, у Игоря разболелась спина, но никто не двигался и не обращал внимания на шум. Все ждали, когда Вернер сделает ход, но он не реагировал — сидел застыв, как мраморная статуя, и смотрел на доску. Его лицо с поднятыми бровями выражало предельное напряжение. Игорь не проявлял ни малейшего раздражения и едва заметно улыбался, как и полагается игроку, достойному носить это гордое звание, который всегда дает противнику время на определение стратегии и обдумывание первого хода. Вот только соперник, похоже, не собирался начинать игру. Так прошло два часа. По взглядам присутствующих, тяжелым вздохам, откашливаниям и скрипу банкеток Игорь чувствовал, что все устали. Судя по всему, дожидаться реакции Вернера им придется неопределенно долгое время. «Партия в шахматы была явно не лучшей идеей!» — подумал Игорь. Он сидел, поджав губы, и время от времени машинально покачивал головой и моргал, а потом вдруг взял и сделал ход, двинув вперед черную пешку. Жест был нелепым, абсурдным. Со времен изобретения шахмат ни один игрок не начинал партию черными. Это было немыслимое святотатство. Нечто невозможное, несовместимое с шахматами. На лице Вернера появилось выражение изумленного непонимания. У него округлились глаза, приоткрылся рот, он пробурчал что-то себе под нос и покачал головой, как будто хотел указать на дикость жеста, потом взялся за белую пешку и поставил ее напротив черной фигуры соперника. Игра началась. Игорь двинул другую черную пешку, Вернер ответил тем же. Когда Игорь сделал третий ход — тоже пешкой, Вернер пошел конем. Все игроки, даже начинающие, знают: третий ход конем — признак воинственных намерений. Общеизвестно, что человек, действующий напористо, не может чувствовать себя плохо. Вернер взял конем две пешки, потом было сделано еще двадцать ходов, после чего Вернер осуществил рокировку, и положение Игоря стало угрожающим.

— Кажется, дела у меня неважнецкие, — признал он.

— Я поставлю вам мат через три хода, — подтвердил Вернер.

— Вы выиграли, чему я очень рад, — сказал Игорь и опрокинул своего короля.

— Позвольте мне сделать одно замечание.

— Прошу вас.

— Партию нельзя начинать черными. Это запрещено.

Все были потрясены столь молниеносным возвращением памяти. Вернера поздравляли, засыпали вопросами. Он вспомнил все — или почти все, жизнь до нападения и после пробуждения, но о самом нападении и о тех, кто его избил, сказать ничего не мог. Инспектор Маго выглядел разочарованным, и Игорь решил подбодрить его:

— Главное, что все хорошо закончилось.

— Вернер говорит неправду. Он знает, кто его избил.

— Почему вы так решили?

— Он колебался, прежде чем начать говорить. Как будто взял тайм-аут, чтобы придумать какую-нибудь историю о выпадении памяти.

— Не думаю, что вы правы. Вернер просто подыскивал слова. Человеку, к которому вернулась память, не до вранья.

Альбер Маркюзо решил угостить всех «Клеретом де Ди»[98] — по вкусу он напоминал лучшее шампанское, Жаки открыл полдюжины бутылок, и клиентов двадцать воспользовались счастливым случаем. Кое-кто решил, что Альбер выиграл в лотерею, иначе не стал бы проявлять столь редкую для него щедрость. Игорь посоветовал Вернеру воздержаться от игристого вина, и тот послушно заказал кружку пива без пены. Мадлен то и дело повторяла, что это чудо Господне, и сокрушалась, что давно не была в церкви. С возрастом она снова стала набожной, но бистро работало и по воскресеньям, так что на утреннюю мессу она никак не успевала, вот и была уверена, что рано или поздно Всевышний накажет ее за столь вольное к себе отношение. Мадлен поклялась поставить толстую свечу святому Антонию за чудесное исцеление. Сам Вернер участия Бога в своем скором и чудесном исцелении не усматривал. Он был плохим «пользователем», не из тех, кому Бог оказывает милость.

— Не богохульствуйте, Вернер, Он все видит.

— Может, и так, Мадлен, но благодарить я должен только Игоря, его одного. Он занимался мной и подобрал ключ к моему мозгу. Спасибо, Игорь.

Они обнялись. У Игоря слегка кружилась голова — он сам не знал, от клерета или от чувств.

— Я ничего особенного не сделал. Главная заслуга принадлежит инспектору Маго.

Полицейского наградили громом аплодисментов. Все, кто был в тот день в «Бальто», поклялись ему в вечной благодарности, чем совершенно его потрясли. Не каждый день граждане устраивают овацию легавому. Как правило, реакция бывает обратной. В те времена полиция и полицейские были у населения не в чести. Игорь предложил тост, идею поддержали, и Жаки наполнил бокалы до краев.

— За здоровье Вернера! — крикнул Игорь, залпом выпил вино и швырнул бокал об пол.

Все в едином порыве последовали его примеру, усеяв пол осколками стекла. Альбер, Мадлен и Жаки в ужасе наблюдали за катастрофой, случившейся с их посудой. С того дня на тосты а-ля рюс в «Бальто» был наложен запрет, даже во время празднования торжественных событий.

Посетители разделились на два лагеря: мистики усматривали в случившемся Божественное вмешательство, безбожники полагали, что исцеление Вернера — еще одна загадка человеческого организма. Было ли исцеление сверхъестественным событием или явным доказательством нашего невежества? Существует ли физический — читай, телесный — материализм наподобие исторического материализма? Градус спора повышался. Возбуждение росло. Люди перебивали друг друга, торопясь привести свои аргументы и красноречивые примеры. Печально, но факт: ни одно из блистательных рассуждений действия не возымело. Наша неспособность убедить другого является безоговорочным доказательством того, что из всех имеющихся в нашем распоряжении средств самое полезное и действенное — оскорбление, высказанное в презрительной форме, удар кулака или острого ножа, выстрел из автоматического пистолета, взрыв бомбы или ракета с ядерной боеголовкой. Причина всех наших несчастий коренится в одном: каждый считает, что его убеждения непогрешимы. Те, кто отказывается изменить мнение, идиоты, как и те, кто дает себя переубедить.

Игорь и Вернер сидели на банкетке, разговаривали о жизни и не участвовали в общем споре.

— Наверное, для вас это было нелегко, — сказал Игорь.

— Как и для вас.

— Главное, что мы живы, согласны?

— Да, нужно думать о будущем.

— Кому же быть оптимистами, если не нам?

День 30 мая 1956 года стал датой официального создания клуба. Единственным последствием случившегося с Вернером несчастья были периодические головные боли, и он больше никогда не говорил об избиении. На следующий день после возвращения памяти он вернулся к работе. Они с Игорем стали настоящими друзьями и часто приходили в «Бальто» играть в шахматы. Мешала общению только разница в биологических часах: Вернер был «жаворонком», Игорь — «совой». Игорь очень скоро влился в семью и приобрел привычку ужинать с Вернером, четой Маркюзо и Жаки. Он по-прежнему водил такси для Виктора Володина, но машину теперь забирал на Данфер, а не на площади Нации.

Придя в первый раз в «Бальто», Виктор увидел человека, которого подобрал полумертвым на улице Толбиак и отвез в больницу. Он потребовал, чтобы Вернер компенсировал счет за чистку белых чехлов. Игорь решил, что это шутка, но Виктор был совершенно серьезен. Вернер счел сумму завышенной, но выплатил Виктору все до последнего сантима и не позволил Игорю принять в этом участие. Каждый должен сам платить по счетам. Виктор Володин тоже заплатил — его не приняли в члены клуба.

* * *

Когда четырьмя годами позже Игорь рассказал мне эту историю, я отреагировал банально:

— Невероятно!

— Не существует эпитета, способного охарактеризовать эту историю, нет слов для описания существующего и непостижимого. Исцеление Вернера было непостижимым явлением, — объяснил мне Игорь. — Это заставляет нас ограничить значение нашего воображения, которое мы считаем безграничным, и задуматься о слабости воображаемого, которое часто путают с мыслительной способностью. В ГУЛАГе, геноциде, концентрационных лагерях и атомной бомбе нет ничего невообразимого. Они — плод человеческого сознания, они укоренены внутри нас, их чудовищность подавляет нас. Они выше нашего понимания, они уничтожают наше стремление верить в человека и сталкивают лицом к лицу с нашей темной стороной. По сути, это самые законченные формы нашей неспособности убеждать. Высшая точка нашей творческой силы. Можно вообразить невообразимые вещи, например путешествие в пространственно-временном континууме, можно угадать числа Национальной лотереи, встретить идеальную женщину или совершенного мужчину, заниматься абстрактной живописью, сочинять музыку… Можно представить себе все, что угодно, но только не это. Не чудесное исцеление. Тут все зависит от случая или удачи.

* * *

Проходя по улице Шампольона, я мог видеть Вернера. Кабина киномеханика нависала над тротуаром. Он часто открывал дверь, чтобы было не так душно. Патрон Вернера выкупил соседний кинотеатр, и теперь ему приходилось обслуживать оба зала. Работы у него стало вдвое больше, но, поскольку сеансы не совпадали, он справлялся. Когда выдавалась свободная минутка, Вернер выходил покурить на порог. Мы обменивались несколькими словами, он предлагал мне бесплатно посмотреть фильм, но я чаще всего отказывался. Иногда Вернер сообщал членам клуба, что будет крутить шедевр, который никак нельзя пропустить, и мы шли, хотя сидеть в его узкой будке было неудобно, да и проекционный аппарат издавал противный стрекот. Если зал не был полон, Вернер уговаривал свою приятельницу-билетершу пустить нас на откидные места. Иностранные фильмы с субтитрами, которые шли в кинотеатре Вернера, были нудными и многословными. Он комментировал их, испытывая возбуждение и восторг киномана. Я не решался признаться, что мне это неинтересно, и перестал ходить по улице Шампольона. Вернер оказался человеком чутким, все понял и больше меня не приглашал. Есть книги, которые до определенного возраста детям читать не следует. И фильмы, которые лучше не смотреть. Их можно не понять, пройти мимо. На такие книги и фильмы нужно вешать табличку: «Не смотреть» или «Не читать, если не успел пожить».

У станции метро «Кардинал-Лемуан» я встретил Шерлока. Он оторвался от чтения «Фигаро» и смерил меня грозным взором. Правдоподобного оправдания я придумать не успел.

— Почему вы не на математике, Марини?

— У меня очень болит спина, мсье, я поеду в больницу «Кошен».

— Хорошо, дружок, я вас провожу.

— Это может занять много времени.

— Будем надеяться на лучшее. Принесите записку от родителей. Кстати, туда удобнее добираться на двадцать седьмом автобусе, а не на метро. Получится быстрее.

Он не ушел, пока я не сел в автобус. Когда я оказался на месте встречи, Франка еще не было. Два призывника играли в настольный футбол и ужасно веселились. Я положил монету в блюдце и встал на позицию.

— Один играешь? — спросил тот, что постарше.

— Ты против?

Я не играл три недели, но чувствовал прилив сил и какой-то новой, незнакомой энергии и, по примеру Сами, пустил в ход все средства и приемы. Я был профессионалом и «делал» соперников как хотел. Шарики щелкали в благоговейной тишине. Я выиграл семь партий подряд, не удостоив соперников даже взглядом, и почувствовал, что начал уставать. Кто-то положил мне руку на плечо, я обернулся и увидел стриженного под ноль Франка.

— Здо́рово натренировался.

Мы сели на террасе. Было без четверти четыре. Франк поставил сумку на пол и сделал заказ:

— Кружку пива и лимонад с белым вином.

— У тебя голова как коленка.

— Ничего, волосы отрастут.

— Папа сейчас придет. Ты знаешь, куда тебя пошлют?

— Военная тайна. Никто ничего не знает. Можем оказаться в Алжире, Джибути или Берлине. Думаю, это будет Алжир. Там нужны унтер-офицеры.

— Сообщишь мне свой адрес?

Франк ответил не сразу.

— Нет.

— Почему?

— Не хочу, чтобы мама знала, где я. Пуповина перерезана.

— Ты пообещал написать Сесиль.

— Как у нее дела?

— Хочешь узнать новости — позвони!

— Прошу тебя, Мишель, не вредничай. Чем она занимается? Вернулась на факультет? Как ее работа об Арагоне?

— Она хочет все бросить.

— Это еще почему?

— А ты не в курсе? Сесиль несчастна и растеряна, не знает, что делать. Думает перейти на психфак.

— Что за бред? Она может получить диплом и преподавать литературу или языкознание. Психологу работу найти труднее. Нужно ее вразумить.

— Вот сам этим и займись. Меня она слушать не хочет.

Франк жутко разозлился. Он сидел, опустив голову, и нервно барабанил пальцами по столу:

— Я напишу Пьеру, пусть вмешается.

— Ты знаешь, где он?

— В Сук-Ахрасе. Психология — не ее конек.

— Когда будет писать Сесиль, пусть ни в коем случае не упоминает ни тебя, ни меня. Сесиль стала очень уязвимой и обидчивой, чужие советы дико ее раздражают.

— Вы подружились? Она… доверилась тебе?

— Сесиль больше не хочет о тебе слышать. И не спрашивай, как у нее дела.

— Ты должен о ней позаботиться.

— Не беспокойся. Ей никто не нужен.

— У нас с Сесиль общие взгляды. Она часто высказывается даже более радикально. Как Пьер. Война долго не продлится. Де Голль избавится от Алжира. Я скоро вернусь, и мы объяснимся. Сесиль будет мной гордиться. Между нами далеко не все кончено.

— Ты ее бросил, и этого она никогда тебе не простит. Если бы тебе хватило духу поговорить с ней, она бы поняла. А ты ударил в спину, как подлый трус. Сесиль вычеркнула тебя из своей жизни, не надейся, что она станет ждать.

— Извини, Мишель, но в женщинах ты не разбираешься. Они переменчивы, как погода весной. Сейчас Сесиль в ярости. Посмотрим, что будет, когда я вернусь.

Франк взглянул на часы:

— Шестнадцать двадцать пять. Ты правда предупредил папу?

— Он придет.

— Я должен быть на месте ровно в пять.

Франк попросил повторить заказ и предложил мне сигарету из своей пачки «Житан».

— Я не курю. Можно тебя спросить?

Франк не ответил, и я воспринял молчание как согласие:

— Зачем ты туда едешь? Они хотят независимости, исход борьбы предрешен.

— Ошибаешься. Партия проиграна, если соглашаешься вести ее на условиях противника. Не хочу об этом говорить.

— Как ты можешь так с нами поступать?

Франк молчал, подбирая слова: может, не знал, как сформулировать ответ, или вообще не хотел говорить на эту тему.

— Как ты понимаешь слово «революция»?

— Хочешь стать революционером?

— Нет времени объяснять. Нам никогда не удастся сделать равными богатых и бедных, так что каждый решает для себя один-единственный вопрос: на чьей ты стороне? В наше время невозможны мир, согласие, движение вперед, диалог и общественный прогресс. Пора действовать.

— Можно действовать постепенно, пытаться прийти к согласию и пониманию.

— Уважение придумали буржуа, так им проще добиваться своих целей. Пролетариев не уважает никто.

— Ты собираешься сражаться за интересы людей, которые плевать на все это хотели.

— Мир меняется. Народ устал. И не только во Франции — повсюду. Третья мировая война уже началась. На сей раз мы никому не позволим украсть у нас победу.

— Ты бредишь или принимаешь желаемое за действительное: бо́льшая часть народа не на твоей стороне.

— Мы с тобой по-разному мыслим, так что спор бесполезен.

Между нами выросла стена. Как я мог этого не заметить? Мы сидели, не зная, что еще сказать. Открылась дверь, лицо Франка просияло, и я обернулся: это был Ришар с большой сумкой на плече.

— Я больше не могу ждать, — бросил Франк, заплатил по счету, и мы отправились в Венсенский форт.

Призывников пропускали внутрь по повестке. Я искал глазами папу, но вокруг были только незнакомые лица. Мы дошли до подъемного моста и остановились.

— Должно быть, что-то случилось.

— Ничего не поделаешь, Мишель.

Он взял меня за плечи, прижал к себе, мы похлопали друг друга по спине, и ритуал прощания закончился.

— Береги себя.

Франк подхватил с земли сумку, и они с Ришаром подошли к дежурному. Тот проверил повестки и пропустил их через турникет. Франк не оглянулся. Мои часы показывали ровно пять. У меня защипало глаза, и я отвернулся.

У входа резко затормозило такси, из него вылез взбешенный папа, кинул в окно стофранковую купюру и рявкнул на шофера:

— Не умеешь водить, бери уроки! Впервые вижу такого болвана!

Отчитав бедолагу, папа кинулся ко мне:

— Где Франк? Неужели еще не пришел?

— Он уже внутри, папа.

Отец поднял голову и посмотрел на грозный черный форт:

— Не может быть!

— Почему ты опоздал?

— Чертова машина сломалась. Сцепление полетело. На выезде из Версаля. Дерьмовая тачка! Поди найди такси среди леса! Я голосовал — никто не остановился, прошел десять километров, и нате вам — такси! Водитель — размазня, не разгонялся выше сорока, тормозил на желтый! Думал, удавлю его!

Не дав мне ничего сказать, папа шагнул на подъемный мост. Я потащился следом. Он подошел к дежурному, но тот сказал, что поставлен проверять повестки новобранцев и может только вызвать дежурного офицера. Минут через пять он вернулся в сопровождении здоровяка, смахивавшего на Шери-Биби.[99] Папа попытался объяснить, что случилось, но выбрал неверный подход: начал с визита в магазин в Версале — выгодное дельце, хоть и дороговато! — потом рассказал историю с машиной — вообразите, это чудо техники пукнуло и заглохло в лесу Марли! — и описал неумеху-шофера — уж если не везет, так не везет! На этом месте «Шери-Биби» остановил его, чтобы пропустить трех новобранцев:

— Вы мешаете нам нести службу.

— Я здесь из-за сына.

— Где он?

— Уже вошел. Я просто хочу обнять его на прощание.

— Обнять?.. Дело сделано, мсье, покиньте мостик.

— Я прошу всего пять минут.

— Вы находитесь на территории воинской части, уходите.

— Пять минут. Хода войны они не изменят.

— Никакой войны нет. Если не уйдете, вызову военную полицию и вас задержат.

— За что, скажите на милость?

— За то, что мешаете нам принимать рекрутов. Убирайтесь!

Я потянул папу за рукав, и мы ретировались на тротуар.

— Чертов тупица! — выругался папа. — Если все остальные не лучше, армии придется туго.

Сержант смотрел на нас сверху, папа вызывающе улыбался, но пронять солдафона не мог. Начался ливень, вояка отступил под козырек будки и насмешливо ухмыльнулся. Толпа рассосалась, а мы, двое одиноких тужил, стояли и мокли под дождем.

— Он ни за что не пустит нас к Франку, папа.

— Почему он решил так поступить?

— Не знаю. Пойдем, нужно возвращаться.

Впереди была чудовищная пробка: легковушки, грузовики, автобусы издавали немыслимый, оглушающий шум. Воняло бензином и выхлопными газами. Водители сучили ногами от нетерпения, дергались, тыркались, мешая друг другу, жали на клаксоны и обменивались «любезностями». Обычный затор под обычным парижским дождем, унылым и тягучим. Мы попытались взять такси, быстро поняли, что это безнадежное дело, и прошли два километра по авеню де Пари до Венсенских ворот, двигаясь быстрее безнадежно застрявших машин. Мы вымокли, но папа никак не хотел спускаться в метро и не оставлял попыток найти свободное такси.

— Я лет пятнадцать не ездил на метро и сегодня уж точно туда не вернусь.

Такси мы в конце концов поймали, но Париж был парализован.

— С машиной буду разбираться завтра, и «ситроену» мало не покажется.

— Папа… мне нужна записка для лицея.

— Зачем?

— Для Шерлока… ну, для мсье Массона, главного надзирателя. Я соврал, что поеду в больницу. Не мог сказать, что у меня брат-коммунист… Массон за Французский Алжир.

Папа не слушал, устремив пустой взгляд на залитое дождем лобовое стекло. Я заметил, что у него двигаются губы. Он что-то невнятно бормотал, потом спросил:

— Что он тебе сказал?

— Ничего интересного.

— Мог бы меня дождаться.

— Главное — ни слова маме.

Папа кивнул, словно так ему было проще запомнить.

— Ну что же, значит, будет так, и никак иначе, — прошептал он.

* * *

За ужином вдохновленная семинаром мама говорила без умолку, пытаясь заразить нас своим энтузиазмом. Папа ничего не ел и сделал несколько попыток перебить маму, чтобы поговорить на другую тему; я перепугался и устроил затяжной сеанс чихания.

Я неделю сидел дома и читал книги. Папа написал мне объяснительную записку для лицея. Жизнь вошла в привычную колею. Сесиль я не сказал ни слова, а она не задала ни одного вопроса. Мы чистили балконы и натирали паркет, иногда она задумывалась и застывала, и мне было ясно, о чем она думает. Я ждал, что Франк напишет ей, как обещал, и не хотел торопить события. Брату нужно было подумать, взвесить каждое слово, попытаться сформулировать все «как» и «почему», вымолить прощение, убедить Сесиль, что не все пропало и у них есть будущее. Прошли месяцы. Должно быть, любовь и революция — две вещи несовместные. Франк так и не написал Сесиль.

Марта Балаж была записной кокеткой и невыносимо скучала в Дебрецене, жалком провинциальном венгерском городишке, куда ее мужа Эдгара, главного инженера Мадьярских железных дорог, перевели в 1927 году, назначив на пост регионального управляющего. Марта тосковала по беззаботной жизни опереточной дивы и волнующему миру Оффенбаха и Легара, вспоминала, как перехватывало от страха дыхание перед выходом на сцену и как волновался зал во время исполнения коронных арий. Ей не хватало веселых товарищеских пирушек и долгих гастролей, когда артисты садились в поезд или автобус и ехали в Братиславу, Бухарест, Австрию или Германию. Она не могла забыть, как кружилась от оваций голова и тот случай в Загребе, когда ее вызывали семнадцать раз. В двух синих венецианских альбомах Марта бережно хранила газетные вырезки. Прочесть статьи она не могла по причине незнания итальянского, зато могла полюбоваться своим именем. В статьях из пожелтевших от времени газет восхвалялось ее легкое и подвижное сопрано и высокие ноты, которые могли бы открыть перед ней двери оперы — настоящей, той, где поют Верди и Бизе, если бы… если бы… она и сама не смогла бы сказать, чего именно ей не хватило — удачи, таланта или смелости. Марта могла бы продержаться на сцене еще несколько лет, если бы не испытывала панического ужаса перед будущим, не боялась закончить, как все пожилые расплывшиеся актрисы, которых сначала задвигают на подпевки, а потом и вовсе увольняют. Марта спохватилась вовремя, удачно вышла замуж и чувствовала себя гранд-дамой среди неотесанных мещанок Дебрецена, но, боже мой, до чего же она ненавидела этот гортанный выговор провинции Хайду-Бихар, населенной одними пентюхами да лесными медведями.

Изгнание Марте скрашивали две страсти — малыш Тибор, чья красота, милота и ангельская улыбка восхищали всех окружающих, и Франция. Марта побывала в Париже после войны и до конца дней помнила шесть безумных месяцев, показавшихся ей вечностью. Она выписывала «Иллюстрасьон» и «Ле птит эко де ла мод» и прочитывала их от корки до корки. Свет парижских набережных освещал жизнь Марты и трех ее подруг, которых она обратила в свою веру — быть парижанкой. Жить, разговаривать, есть и одеваться как настоящая парижанка. Марта культивировала утонченность во всех ее проявлениях. В стране, где верхом кулинарного искусства считалось переваренное рагу, она ухитрялась готовить по всем правилам высокой французской гастрономии и со временем стала несравненной поварихой. Она игнорировала насмешливые ухмылки местных дурех, одевавшихся у модистки с площади Арпад, считавшей Вену центром мироздания. Сама Марта заказывала туалеты у Мадлен Вьонне — она обожала ее юбки-конусы, крой по косой и очень гордилась, что Мадлен всегда поздравляет ее с Новым годом в самых дружеских выражениях. Марта первой в Венгрии постриглась под мальчика. Она с ума сходила по шляпкам с опущенными полями и продолжала традицию языка лент, хотя венгерские мужчины, все поголовно, были увальнями и считали, что шляпа на то и шляпа, чтобы прикрывать голову. Они понятия не имели, что лента с оборкой означает «красавица обручена», а роза призывает кавалера покорить сердце дамы. Марта зачитывалась французскими романами — она получала их от хозяина книжного магазина с улицы дю Бак, ее кумирами были Радиге, Кокто и загадочный пылкий поэт Леон-Поль Фарг. Они встретились на Монпарнасе, и у них случился короткий, но бурный роман. Этот веселый говорун знал в Париже всех, он показал Марте город и познакомил ее с Модильяни, Пикассо и Эриком Сати. Она как священную реликвию хранила сборничек любовных стихов, написанных для нее Фаргом, и все их знала наизусть. Марта и Леон-Поль переписывались целых два года, потом он перестал отвечать на ее письма, что нередко случается с поэтами-лириками.

* * *

Тибор Балаж заговорил по-французски раньше, чем на родном языке. Марте не удалось искоренить бесивший ее венгерский акцент Тибора. Она безжалостно дрессировала сына и даже написала письмо Кокто — у Тибора был голос дивной красоты — и попросила у него совета, но он, увы, не ответил. Марта решила, что это пройдет, когда мальчик вырастет и уедет жить в Париж. Она и мысли не допускала, что судьба может распорядиться иначе. Марта часами говорила с Тибором по-французски. Его отец не знал ни одного французского слова и терпеть не мог перешептываний жены с сыном, но противостоять Марте и ее парижским причудам не мог, хоть и морщился каждый месяц, оплачивая очередной — и немаленький — счет. Марта не только учила сына французскому, но и развивала его творческие способности. Тибора приняли в Консерваторию драматического искусства в Будапеште, его ждала блестящая карьера, но планам не суждено было сбыться — в Европе заполыхал пожар войны.

Марта была не из тех, кто отступает перед трудностями: после освобождения в Венгрии установился коммунистический режим, но Тибор все-таки стал ведущим молодым артистом театра, за него дрались все лучшие режиссеры. Десять лет Имре Фалуди, агент Тибора, устраивал для него постановки французских и немецких классиков. Тибор блистал в «Дон Жуане», «Беренике», «Лорензаччо» и «Князе Хомбурге». Кинорежиссеры, которым удавалось получить от государства деньги на картину, снимали Тибора в главных ролях. Он стал членом партии.

В 1952 году фильм Иштвана Тамаша «Возвращение ярмарочных торговцев», в котором снялся Тибор, был отобран на Каннский фестиваль. Критики приняли его благосклонно, зрители — прохладно. Состоялись жаркие дискуссии, деятели кино спорили, что именно снял Тамаш — изощренно-пропагандистскую картину или оду исчезнувшей свободе. Целую неделю Тибору прочили главный приз за лучшую мужскую роль трогательного мерзавца. Ему светил проход по красной ковровой дорожке под овации и вспышки фотоаппаратов. Все было возможно. Мир принадлежал Тибору, но потом показали «Вива Сапата!»,[100] и все актерские работы поблекли. Приз достался Марлону Брандо, а о Тиборе забыли. В ночь вручения Имре решил воспользоваться известностью Тибора и попросить политического убежища во Франции. Итальянские продюсеры предложили ему начать в сентябре съемки в фильме в жанре «плаща и шпаги», а в начале следующего года — в гангстерской саге. Сценарий был написан по мотивам романа Честера Хаймса. Тибор был в восторге. Гонорар предлагался не слишком щедрый, но с процентами от проката. Снимаясь в малобюджетном фильме, не следовало предъявлять слишком высоких требований, но это была реальная работа.

— А как же мама?

— Ты знаешь, что…

Тибор осознал, что никогда больше не увидит мать, если останется на Западе. Существует уровень падения, до которого не способен опуститься ни один человек. Тибор представил себе, как его оставшаяся в Дебрецене мать снова и снова спрашивает себя, почему любимый сын покинул ее. Скрепя сердце они вернулись в страну счастливых тружеников, Тибора встретили как национального героя, лучшего из артистов, жертву империалистической несправедливости и позволили наконец сыграть брехтовского Галилея.

Лишь единицы в Венгрии знали правду. Красавец Тибор, самый популярный актер страны, любимец всех женщин, был без памяти влюблен в своего агента Имре. У них был роман — страстный и тайный. В те годы партия не шутила с асоциальными типами и их антипролетарскими извращениями. Имре хватило ума женить любимого мужчину на своей ассистентке, разбив сердца миллионов венгерок и опровергнув ходившие на их счет слухи.

* * *

Свинцовое небо дало трещины. Неожиданно открылись неизведанные, пусть и крохотные, пространства, над которыми витал аромат свободы. Ты делаешь шаг. Ждешь свистка жандарма. Но жандармов рядом нет. Делаешь второй шаг, третий, идешь дальше и заходишь так далеко, что уже не можешь отступить. Нужно продолжать. Во что бы то ни стало. Это называется революцией. Тибор поставил «Жизнь Галилея» в Театре комедии в Будапеште. Он уже играл брехтовские роли, Имре получил официальное «добро», так что причин для беспокойства не было. Брехт был марксистским автором с добропорядочной репутацией, спектакль прошел три раза, и его запретили — без объяснения причин. Из-за нескольких глупых сопоставлений и неуместных параллелей между средневековой нетерпимостью и коммунистическим догматизмом. Раньше подобный запрет прошел бы совершенно гладко, но это случилось 16 октября 1956 года, в эпоху народных волнений и протеста против существующих порядков.[101] Студенты на демонстрациях требовали отмены цензуры. За три дня Тибор превратился в символ попранных свобод. Он дал множество интервью, заявил о солидарности с бунтовщиками, прилюдно сжег партбилет и призвал соотечественников подняться на борьбу с властями. Он, как и все остальные, верил, что позорный режим доживает последние дни и вот-вот наступит свобода. Труппа в едином порыве решила играть «Галилея». Актеры каждый вечер открыто нарушали цензурный запрет в присутствии восторженных зрителей, которые то и дело прерывали представление, освистывая инквизиторов и устраивая овации великому итальянцу. Тибор не был героем. Жизнь не готовила его к роли знаменосца. Волна народного возмущения, охватившая всю страну, подхватила и понесла его. Четвертого ноября, когда советские войска вошли в Будапешт, он понял, что сопротивление бесполезно. Нельзя голыми руками сражаться с армией численностью в семьдесят пять тысяч человек, прибывшей усмирять братскую социалистическую страну на двух тысячах шестистах танках Т-54, оснащенных коаксиальными пулеметами. Героическое, отчаянное и совершенно бесполезное сопротивление продлилось одну неделю. Тибор отправился в Дебрецен за Мартой, но забастовка, исход населения и паника помешали ему добраться до матери. Шестого ноября людьми овладело безумие. Английские и французские парашютисты совершили высадку в Суэце, чтобы отбить канал. Русские и американцы цыкнули на них, они поджали хвост, русские пригрозили ракетно-ядерным обстрелом, и все забыли о том, что творилось в Венгрии.

Три дня Тибор и Имре замерзали в снегу на границе, а девятого ноября перешли в Австрию, оставив все, что имели, на родине. На деньги от продажи машины они прожили в Вене месяц, без всякой надежды найти работу в этом скучном «опереточном» городе, наводненном растерянными беженцами. «Меня знают в Париже», — с апломбом заявил Тибор, не забывший свой каннский триумф.

Я ненавидел спорт. И терпеть не мог спортсменов. Все они, поголовно, были вонючими придурками. Я бежал за Сесиль, боясь потерять сознание и рухнуть на землю, а она была резва как козочка, хотя выкуривала две пачки сигарет в день. Сердце у меня колотилось как бешеное, кровь стучала в висках, ноги подгибались — а ведь я не курил! Время от времени Сесиль оглядывалась через плечо и снижала темп, поджидая меня, а когда я оказывался рядом, спрашивала на ходу:

— Все в порядке?

Я был весь красный и потный, от меня только что пар не валил, из носа текло, как из крана. Сесиль не стала ждать ответа и побежала дальше. Я постоял минуты две, то и дело поддергивая падающие шорты.

— Мы когда-нибудь передохнем? — крикнул я, но она даже не оглянулась.

Мне пришла в голову мысль, что за неожиданно возникшей у Сесиль идиотской тягой к спорту кроется что-то еще. Что, если она не ангел, а завзятая лицемерка и хочет отыграться на мне за Франка? Нужно перечитать «Ифигению»…[102] Я без сил сидел на скамейке и смотрел в спину удалявшейся Сесиль. Ничего, заметит, что меня нет, и вернется. Мне надоело глотать пыль, наматывая круги по дорожкам Люксембургского сада. Это не беговой стадион, а место для прогулок. В этом парке следует предаваться мечтам и читать романы у фонтана Медичи, а не изображать клоуна в дурацком наряде.

* * *

Утром мне пришлось минут десять звонить в дверь, чтобы разбудить Сесиль. Выпив крепкого кофе с молоком, она отправилась переодеваться и вышла ко мне в лимонно-желтом джерсовом комбинезоне:

— Как тебе?

— Оригинально.

— Он американский и жутко дорогой. Где твои тряпки?

— Я думал, мы пойдем на прогулку.

— Нужно подобрать тебе форму.

Сесиль повела меня в комнату Пьера. Со дня его отъезда прошел год и два месяца, но все осталось, как было при нем: неубранная кровать, сбитое в комок одеяло, две продавленные подушки, стопки книг на полу, а на столе — початая бутылка коньяка и два бокала. Беспорядок и толстый слой пыли придавали комнате нежилой вид. Сесиль открыла шкаф, вывалила на пол несколько свитеров и рубашек, выудила из этой груды белые шорты с сиреневыми галунами и победным жестом протянула их мне.

— Ты же не думаешь, что я это надену?

— Это шорты Пьера. Прекрати шмыгать, не раздражай меня.

— Постараюсь. Шорты велики на два размера.

— Ничего, вденешь ремешок.

Я надел белые шорты и белую, с сиреневым воротником футболку регбиста Парижского университетского клуба. Она была гигантского размера, вся в пятнах и с номером «14» на спине. Видок получился клоунский.

— Ты похож на настоящего регбиста, — одобрила Сесиль.

— Может, займемся уборкой? Я приведу в порядок комнату Пьера, он будет рад, когда вернется.

— Позже, сначала нужно закончить с книгами.

В дверь позвонили — консьерж принес почту, там оказалось письмо от Пьера. Сесиль нетерпеливо вскрыла конверт и начала читать. Улыбка исчезла с ее лица, она нахмурила брови, побагровела от злости и разорвала листки в клочья прежде, чем я успел вмешаться.

— Да что он себе позволяет? Чертов зануда! Разве я лезу в его дела?

Она так разозлилась, что выбежала из комнаты, шваркнув дверью. Я собрал обрывки письма и разложил их на журнальном столике, как пазл.

Дорогая Сесиль,

у меня все по-прежнему, мы мерзнем, как и парижане. Все время слушаем радио, следим за тем, что происходит в Алжире. Тебе наверняка известно не больше моего. Я не ответил ни на один из вопросов, которые ставил перед собой. Время здесь не имеет значения. Я становлюсь фаталистом, — возможно, влияет страна или окружающая обстановка. Я подробно изложил свою теорию трем партнерам по белоту, они решили, что я законченный псих. Между партиями мы ведем жаркие споры. Я прочел им несколько глав из книги, надеясь, что они придут в восторг и поддержат меня, но они не поняли ни слова и удивились, зачем я ломаю голову над революционной теорией. Им до революции нет никакого дела, и это тем более странно, что все они — рабочие, крестьяне или вообще безработные. Прежде чем редактировать последнюю часть, я проведу углубленное исследование. Думаю, получится — мои люди считают меня потрясающим парнем и отличным сержантом, потому что я их не оскорбляю и не ору как резаный с утра до ночи. Я многого жду от этого опроса в «полевых условиях», надеюсь, он поможет мне определить дальнейшее направление работы.

Как у тебя дела с диссертацией? Напиши, мне интересно, как ты решила подойти к проблеме Арагона, сюрреализма и его разрыва с Бретоном. Возможно, следует задаться вопросом об исторической основе сюрреализма и о предательстве — кто предал, кого предал, что предал. Пришли мне несколько страниц. Ты должна проявить упорство. Я знаю твою натуру — тебе захочется перемен. Не поддавайся. Главное сейчас — защититься, потом можешь делать что хочешь, даже учиться на психолога. Ты не должна жертвовать годами учебы из-за глупой блажи. Психологу найти работу ой как непросто, а профессия преподавателя, что бы там ни говорили, настоящее дело. Ты создана для этого…

Рассуждения Пьера показались мне, скорее, скучными, но я все-таки решил дочитать до конца — и дочитал бы, не вернись разъяренная Сесиль.

— Ты ему донес?

— Нет!

— Ты один знал, я больше никому не говорила!

— Я не писал Пьеру.

— А откуда он узнал, что я хочу бросить диссертацию?

— Понятия не имею.

— Это невозможно, Мишель. Ты врешь!

— Он всего лишь делает предположение. Ты ведь пока не приняла решение, ты в раздумьях. Нет ничего странного в том, что старший брат дает тебе совет.

— Плевать я хотела на него и его дурацкие советы, надоело!

— Сядь и напиши Пьеру письмо, ему будет приятно.

— Ты-то что лезешь? Я вроде бы не интересовалась твоим мнением. Уверена, это ты настучал Пьеру. Действуешь исподтишка, маленький хитрюга.

— Да не мог я ничего рассказать, у меня даже адреса его нет.

— Поклянись, что не писал ему.

— Клянусь!

— Даешь честное слово? Посмотри мне в глаза.

— Даю слово, Сесиль. Лично мне все равно, будешь ты заниматься филологией или психологией.

— Твой брат слишком сообразительный.

— Просто Пьер хорошо тебя знает.

— Ну, мою диссертацию он прочтет не скоро — если вообще прочтет. Ладно, нам пора бежать.

* * *

Я плюхнулся на скамейку, чтобы отдышаться, и Сесиль пришлось вернуться.

— Так и будешь тормозить каждые пять минут?

— Я выдохся. И шорты падают.

— Мне надоело твое нытье!

— Думаешь, с тобой легко? Ты злюка, ведьма! Хочешь бегать — вперед, наслаждайся! Но без меня!

— Пьер прав, ты — маленький придурок!

Я разозлился и пошел к выходу из сада. Мы с Сесиль часто спорили по разным поводам, но до такого никогда не доходило. Я был уже у ограды, но Сесиль так меня и не окликнула. Я обернулся и увидел, что она исчезла. Вернуться домой в таком виде было невозможно, а одежда осталась в доме на набережной Августинцев. Пришлось отправиться туда и прождать целый час на лестнице.

— Что ты тут делаешь? — удивилась Сесиль.

— Пришел переодеться.

— Давай выпьем кофе.

— Не хочу.

— Как насчет шоколада?

— Брось, Сесиль, я переоденусь и пойду.

— Ты больше не мой маленький братец?

Я не мог устоять перед таким обращением, и она это знала.

— Ты стала ужасно вредная.

— Я бросила курить.

— Не может быть! Давно?

— За неделю не выкурила ни одной сигареты. А отыграться могу только на тебе.

Она собрала со стола обрывки письма Пьера, нажала на педаль и бросила их в мусорное ведро. Шоколада не оказалось, пришлось пить кофе с молоком.

— Почему ты мне не сказала?

— Думаешь, я занялась спортом от нечего делать? Мне пришлось, я набрала два кило.

— Ты просто отекла.

— Если бы! Началось с двух килограммов, а кончится семью. Одна моя подруга поправилась аж на десять! Тебе понравится, если у меня все тело будет в жировых складках?

— Ты не преувеличиваешь?

— Нисколько!

Сесиль вышла и вернулась с альбомом фотографий:

— Вот, смотри. Это моя мать — до свадьбы. Она весила сорок восемь килограммов.

Сесиль начала лихорадочно листать страницы, дошла почти до конца и ткнула пальцем в черно-белый снимок, на котором ее мать позировала на фоне Акрополя.

— На пятнадцать лет старше и на тридцать кило толще. Не хочу стать такой же.

— А с чего ты взяла, что тебе это грозит?

— Дочери всегда становятся похожими на матерей, а сыновья — на отцов. Отсюда все проблемы.

— У меня с отцом никаких проблем нет.

— Значит, будут. Пьер пытался разорвать порочный круг. Мало кто так усердствовал, надеясь разочаровать семью. Судьба похожа на магнит, от нее не уйдешь. Пьер и папа никогда ни в чем друг с другом не соглашались, но мыслили одинаково. А теперь Пьер стал таким же тяжелым человеком, каким был отец.

— Раньше ты никогда не рассказывала о родителях.

— Их уже нет в живых. Что о них говорить.

— Можно посмотреть альбом?

— Ни в коем случае. Я бы давно выбросила все фотографии, но Пьер не разрешил. Понимаешь, о чем я? Люди вечно поддаются чувствам.

* * *

Чувства взяли верх не только над Пьером. Два раза в неделю я, как последний слабовольный идиот, отправлялся бегать в Люксембургский сад. Сесиль подарила мне форму по размеру. Поначалу это была адская каторга. Через месяц я уже пробегал полный круг без остановки и сам себе удивлялся. Мы бегали по часу в четверг и субботу, а по воскресеньям я занимался хозяйством. Я бегал исключительно ради Сесиль, чтобы поддержать ее, не дать снова закурить. Она то и дело срывалась, причины всегда находились: работа идет трудно, Пьер в каждом письме напоминает, что жаждет прочесть сочинение об Арагоне, подругу бросил парень… Кроме того, Сесиль просто нравилось курить… Перед моим приходом она обязательно проветривала квартиру, но я всегда чувствовал застоявшийся запах табачного дыма.

Однажды все круто изменилось. Это случилось в конце марта, в четверг, во второй половине дня. Было холодно, моросил мелкий дождь, в пустом Люксембургском саду гулял северный ветер, обжигая нам щеки. Сесиль, как обычно, бежала впереди. Я догнал ее. Она ускорилась. Я не сдавался. Я слышал дыхание Сесиль. Несколько минут мы бежали ноздря в ноздрю, потом я почувствовал необыкновенную легкость, оторвался, и она не смогла меня догнать. Отбежав метров на двадцать, я сжалился над Сесиль.

— Остановись, Мишель, я больше не могу, — жалобно попросила она и согнулась пополам, пытаясь восстановить дыхание.

Я снисходительно улыбнулся:

— Хорошо выглядишь.

— Правда? — задыхаясь, спросила она.

— Жалко, фотоаппарата нет, могла бы сама убедиться.

— Я чувствую себя так, как будто во мне тонна веса.

— А с чего ты взяла, что бег помогает худеть? Может, на тебя он оказывает обратное действие.

Сесиль побагровела от возмущения, и я рванул с места, не дожидаясь ответа.

— Ах ты, маленький придурок!

В Париже Тибора ждало разочарование. Театральный мир столицы Франции делился на две равновелико-влиятельные группы, страстно ненавидевшие друг друга. В первую входили «мерзавцы», ставившие интересные пьесы, во вторую — «продажные подонки», работавшие на бульварах. Некоторые совмещали одно с другим. Почти все режиссеры были членами компартии, аплодировавшей советскому вторжению в Венгрию. Как-то раз во время прослушивания один знаменитый мэтр обозвал Тибора фашистом и приказал помощникам вывести его из зала. Другой заявил, что ненавидит подобных Тибору мелких буржуа, живущих за счет рабочего класса. Ему демонстрировали ненависть, его оскорбляли и обзывали. НЕ-коммунисты не знали Тибора и ничего не могли предложить незнакомому артисту со странным и, скорее, неприятным акцентом. Прошлая репутация вредила Тибору. Два режиссера, решившие дать ему работу, чтобы поддержать собрата по цеху, не поняли отказа и записали его в категорию заносчивых зануд. Тибор и впрямь не отличался скромностью.

Они с Имре подали документы на получение статуса политических беженцев. Лицемер Руссо искусно и усердно вставлял палки в колеса всем венгерским эмигрантам, которым удавалось добраться до Парижа. Как доказать, что вы беженец, что ваша жизнь под угрозой, что вы покинули родину в страхе и безумии?

— Мне нужны доказательства, понимаете? Сказать, что вы подвергались гонениям спецслужб, очень легко. Советские войска вошли на территорию Венгрии по просьбе правительства, чтобы спасти страну от мелкобуржуазной контрреволюции. Подавляющее большинство населения одобрило эту меру. Возможно, вы покинули Венгрию из-за того, что совершили преступление или не платили налогов. Доказательства должны предоставить вы — не я. На данный момент папка с вашим делом пуста. Постарайтесь, чтобы к моменту рассмотрения на комиссии прошения о предоставлении статуса политического беженца в ней появились все необходимые документы. Иначе получите отказ. Франция — не санитарная зона для приема сомнительных иностранцев! Нам хватает собственных мерзавцев.

* * *

Добравшись в начале 1957 года до Парижа, Имре и Тибор ужаснулись дороговизне гостиниц и остановились в маленьком отельчике на улице Сен-Дени, откуда их на следующее утро выставил консьерж:

— Мне тут педики не нужны!

— А шлюхам, значит, можно тут жить? — съязвил Имре.

— Это не одно и то же. Я не хочу неприятностей с полицией.

Работу Тибор найти не мог, как ни старался. Они продали часы и запонки, сидели на хлебе и воде, жили в убогих гостиницах, из которых сбегали рано утром, потому что не могли заплатить. Имре нанялся разнорабочим к оптовику, торговавшему на Центральном рынке маслом, яйцами и сыром. Он платил Имре вдвое меньше положенного по тарифу, но относился к нему вполне прилично и даже отдавал некондиционные продукты. Тибор тоже мог получить работу на рынке, но ему нужно было беречь силы для прослушиваний, и он бездельничал, пока Имре надрывался по ночам. Все владельцы гостиниц вокруг Центрального рынка знали их как облупленных, поэтому они поселились на улице де ла Юшетт.

* * *

Как-то раз, в понедельник вечером, они пили кофе на террасе пивной на улице дез Эколь. Оба пребывали в упадническом настроении. У Имре болело плечо, руки растрескались от постоянной возни с грязной посудой. Тибор был в отчаянии. Он целый день ждал прослушивания на роль в пьесе Фейдо,[103] провел четыре часа на пронизывающем ветру, а потом вышел ассистент режиссера и сообщил, что состав полностью укомплектован.

— Я никогда не получу роль в этой стране придурков. Может, переедем в Англию? Там лучше относятся к иностранцам.

— Но я не говорю по-английски! — запротестовал Имре.

— Ты только о себе и думаешь! — возмутился Тибор — он не умел быть благодарным. — Я здесь погибаю.

— Я выбиваюсь из сил, а ты меня упрекаешь? Думаешь, мне очень нравится дни напролет возиться с сыром? От меня пахнет сыром, так ведь?

— Воняет! Мог бы работать в цветочном магазине. Давай побыстрее уедем в Лондон, там у меня будут интересные роли.

— Ну да, как же! Чертовы англичане — те еще снобы, тебе нечего ждать от них, кроме высокомерного презрения.

— Я играл в «Макбете» и «Отелло».

— Ты мог играть Шекспира в Венгрии, но твое участие в спектаклях на родине великого драматурга будет воспринято как оскорбление величества или шутка дурного тона. Они начнут хохотать, как только ты раскроешь рот. Акцент будет тебе помехой и в Лондоне.

— Неправда, я говорю по-английски.

— Но не так, как выпускники Оксфорда! Для них ты — венгр, то есть дикарь.

— Кроме театра, есть кино, я могу сниматься, а ты вечно меня недооцениваешь.

— Так почему бы нам не отправиться в Америку, раз уж ты так жаждешь покинуть Париж?

— Верно, Бела Лугоши[104] добился успеха в Голливуде. Венгерский акцент не помешал ему сняться в добром десятке фильмов.

— Ну еще бы! Чтобы играть Дракулу в фильмах о вампирах, такой акцент просто необходим. Этого ты хочешь? Ты?! Желаешь поучаствовать в съемках третьесортных фильмов?

— Я хочу играть. Я артист! Лицедей, а не слуга!

Разговор перешел на повышенные тона. Посетители начали оглядываться на двух иностранцев, яростно ругавшихся на чуждом французам языке. К их столику подошел мужчина и спросил, глядя на Тибора:

— Простите, мсье, вы, случайно, не Тибор Балаж?

— Что вам угодно? — хором рявкнули друзья, привыкшие держаться настороже.

— Я один из ваших поклонников, много раз видел «Возвращение ярмарочных торговцев». Выдающийся фильм.

За четыре месяца, которые Имре и Тибор прожили во Франции, Тибора впервые узнали в лицо. Жажда признания отличает любого артиста от всех остальных смертных. Судьба улыбнулась Тибору — он встретил единственного парижского кинолюбителя, помнившего заурядный венгерский фильм четырехлетней давности. Незнакомец смотрел на Тибора с восторгом, как смотрели когда-то зрители на его родине.

— Неужели вы и правда видели «Возвращение ярмарочных торговцев» десятки раз?

— Я работаю киномехаником в Латинском квартале. Ваша картина продержалась в репертуаре шесть недель, по пять сеансов в день…

— Вы смотрите фильмы, которые крутите?

— Если лента хороша, смотрю.

Вернер Толлер радовался встрече с Тибором, потому что обожал артистов и, несмотря на замкнутый характер, был в душе восторженно-наивен, как юная девица.

— У вас есть небольшой акцент. Вы не француз?

— Я немец, но в Германию не вернусь.

— А мы — венгры, тоже изгнанники.

— Разрешите пригласить вас поужинать со мной, господа, мы сможем поговорить о кино.

Кто бы стал отказываться от подобного приглашения? Переступив порог «Бальто», Тибор и Имре ощутили давно забытый изумительный аромат еды. Игорь ждал их, сидя на банкетке, и читал «Экспресс». Вернер представил своих гостей, и Игорь на слово поверил, что Тибор — величайший венгерский актер современности. Он не видел ни одного венгерского фильма, но Вернер был знатоком и никогда не ошибался. Слушая Тибора и Имре, Игорь вспоминал, как четыре года назад приехал в Париж и его одолевали те же сомнения и страхи. У многих эмигрантов схожая история. Не прошло и пяти минут, как они почувствовали себя старинными знакомыми. Чета Маркюзо присоединилась к ним за ужином. Мадлен обожала кино, но из-за Альбера выбиралась в кинотеатр раз в год. Первого мая. Это был единственный день в году, когда двери «Бальто» были закрыты для посетителей. Мадлен отстояла свое право труженицы на отдых в этот день и всегда тщательно выбирала фильм романтического плана. Ей так понравился фильм «Унесенные ветром», что она ходила на него два года подряд. Вернер настоятельно советовал Мадлен посмотреть «Возвращение ярмарочных торговцев», и она пришла в восторг от возможности посидеть за одним столом с кинозвездой, пусть и венгерской, да к тому же таким красавцем.

— Сам Господь привел вас в наше заведение, мсье Тибор, — благоговейным тоном произнесла она.

— Прошу вас, Мадлен, оставьте Бога в покое, — перебил ее Игорь. — Благодарить за встречу с Тибором и Имре следует Никиту Хрущева, который вряд ли советуется со Всевышним, принимая те или иные решения.

Жаки принес тарелки, и ужин начался. Ели молча.

— Потрясающе вкусно. Изумительно. Как называется это блюдо? — поинтересовался Имре.

Хорошие поварихи очень напоминают кинозвезд — они обожают комплименты. Клиенты ценили ее кухню, но хвалили редко, поэтому Имре сразу покорил сердце Мадлен Маркюзо.

— Тушеное мясо по-провансальски, по моему особому рецепту.

— Как вы добиваетесь такого необыкновенного вкуса?

Мадлен оглянулась вокруг и понизила голос — никто не должен был узнать ее фирменный секрет:

— Кладу гвоздику и… тмин.

— Неужели все дело в специях?

— Вы никому не расскажете?

— За кого вы меня принимаете, мадам?

— Все используют «Гаме» или «Кот-дю-рон», я же беру вино с фруктовыми нотками. Мариную говядину в «Сомюр-шампиньи», а в конце добавляю на палец вишневой водки.

— Божественно! Вы умеете готовить гуляш? Настоящий, по-венгерски.

— У вас есть хороший рецепт?

— Да, он…

Имре взглянул на Тибора, тот понял с полуслова и продолжил:

— Это рецепт Марты, моей мамы. Она обожает Париж и будет счастлива, если вы узнаете ее секрет.

— Настоящий гуляш готовят из говядины. Свинину едят только бедняки да австрияки. Итак, берется рулька или лопатка, полкило лука, сладкий перец, свежий кервель и орегано, кайенский перец, два жгучих перчика, полкило помидоров. К гуляшу делают галушки, для этого необходимы мука, соль и вода. Пассеруете лук, очищаете помидоры от кожицы и режете мясо мелкими кубиками.

— Имре, — прервала «вкусный» рассказ Мадлен, — приглашаю вас к себе в кухню, приготовьте нам этот чудный гуляш, а то у меня уже слюнки текут.

— Хотите, чтобы я хозяйничал на вашей кухне?

— Будете моим дорогим гостем.

Имре, как известно, был холостяком и умел делать омлет с ветчиной и варить спагетти, поэтому к плите на кухне «Бальто» он шел с некоторой опаской. Мадлен готовила, а он шептал ей на ухо секрет гуляша Марты:

— Перец кладут за десять минут до конца готовки. Он не должен ни свариться, ни пригореть — так получается вкуснее, никто не знает почему.

Вернер, Игорь, Альбер, Жаки и Мадлен пробовали приготовленное блюдо, а Тибор и Имре с тревогой ожидали вердикта.

— Великолепно! — объявила Мадлен. — Вам нравится?

— Чистое наслаждение! — согласился Вернер.

— Нет слов! — подтвердил Альбер.

Оценка такого знатока, как Альбер, дорогого стоила. Альбер посмотрел на жену, она поняла и повернулась к Имре:

— Вы позволите нам внести это блюдо в меню? Клиенты подустали от рагу под белым соусом.

— Вы сделаете честь моей стране, — поклонился Имре.

— Отныне, — торжественно провозгласил Альбер, — по четвергам вы будете ужинать в «Бальто» бесплатно! Нужно класть меньше перца, чтобы не было так остро, и слегка загустить соус мукой.

Через неделю, в четверг, гуляш подавали как блюдо дня, и без двадцати час посетители уже съели все, что приготовила Мадлен. Имре и Тибор стали завсегдатаями «Бальто», а в клубе прибавилось членов. В следующие недели у бистро появилась новая клиентура. Все «парижские венгры» изустно передавали друг другу хорошую новость: на Данфер есть бистро, где подают гуляш, совсем такой, как в Будапеште. Порции большие, цена умеренная. Недостаток один — не хватает остроты, но тут уж ничего не поделаешь, французы — не венгры. Пообедав, бывшие граждане социалистической Венгрии оставались в ресторане: они любили шахматы, а свободного времени было предостаточно. Молва — двигатель мелкой торговли.

Жизнь и ее продление зависят от непредвиденных обстоятельств. Например, от гриппа. Насморк у меня прошел, но зима выдалась гнилая, с наводнениями по всей стране, и тяжелый вирусный грипп нанес свой подлый удар. Правда, не по мне, я не заразился. А вот Николя, этот здоровяк, ни разу не болевший с одиннадцатого класса, слег, как и миллионы французов. Болезнь Николя стала предвестием неизбежной катастрофы. Без него мне было не выпутаться. Наш преподаватель математики Лашом по прозвищу Хиляк, унылый тип с вечным черным шарфом на шее, тоже счастливо избежал заражения.

Я навестил Николя, растрогав друга своим вниманием и заботой о его здоровье, и не осмелился заговорить о приближающемся роковом событии — контрольной по математике. Психиатров, мыслителей и министров народного образования никогда не волновали первобытные темные страхи, болезненные кошмары и непоправимые потравы, наносимые нашему сознательному и бессознательному контрольными вообще и контрольными по математике в частности. Я висел над бездной, и всему свету было на это плевать. Я потратил все сбережения у «Матушки Конфетки» в Люксембургском саду и принес Николя кучу сластей, которые он обожал. Огромный пакет лакричных палочек, ирисок «Карамбар», знаменитого сухого сока «Коко Бур», красочных леденцов «Рудуду» в морских раковинках, пакетики с мистралем, маленьких медвежат из зефира в шоколаде и шоколадных сигарет. А еще жвачку «Здоровяк» — Николя с ума по ней сходил из-за тату и переводных картинок. Я надеялся, что это придаст ему сил и поможет быстрее поправиться, но у него случился приступ печеночной колики. Я не захотел надоедать своими проблемами Сесиль — она все еще приводила в порядок квартиру и пыталась решить, продолжить ей работу над диссертацией или заняться психологией.

Я не вставая сидел над учебниками, но чем больше занимался, тем меньше понимал и совсем запутался. Мне предстояло в одиночку, без страховки, писать зачетную работу. Для нас, французов, слова «Березина» и «Ватерлоо» — синонимы жестоких и горьких поражений. Но при Березине и на поле под Ватерлоо состоялись сражения. Нас разбили. Мы дрались храбро и отчаянно, и враги — даже англичане — признали нашу доблесть. То, что происходило сейчас, иначе как позорищем назвать было невозможно. Мне показалось, что условие задачи написано на китайском. Хиляк, должно быть, ошибся темой. Все мои товарищи явно думали иначе и сосредоточенно писали в своих тетрадях, а я целый час терзался космической пустотой своего ничтожества. Агнец на заклание должен испытывать нечто подобное. Он ждет удара ножа как избавления от страданий. Я сдал девственно-чистые листы учителю, подумав, что лишних хлопот я ему точно не доставил.

Можно попытаться убежать от реальности, обмануть окружающих, скрыться за маской добродетели, спрятать голову в песок, придумывать отговорки и извинения, вилять и отступать — будущее зависит от нашей способности сопротивляться отклонению от генеральной линии, а счастье — от степени нашей трусости. Правда возвращается со скоростью бумеранга. Вы отказываетесь бежать, стоите на краю пропасти и, если не прыгаете, платите сполна.

Вечером, за ужином, я со страхом ждал рокового вопроса. Мама как будто забыла о моей контрольной. Папа получил плохие новости: бабушка Жанна второй раз попала в больницу из-за проблем с сердцем. Он решил в следующее воскресенье поехать в Ланс и хотел взять нас с собой, но Жюльетта была приглашена на день рождения к подружке, а я сказал, что должен готовиться к письменному зачету по истории-географии.

— Кстати, Мишель, как там дела с контрольной по математике? — спросила мама, разливая овощной суп.

Она ждала обычного ответа: «Да вроде неплохо, подождем оценки». Не заявлять заранее о победе и держаться скромно — два основополагающих принципа семьи Делоне.

— Случилась… катастрофа.

— Почему?

Я приготовил речь о громких поражениях, Трафальгаре и линии Мажино, об унизительных разгромах великих людей, о записных лодырях, доставлявших много горя родителям, а потом получивших Нобелевскую премию и похороненных в Пантеоне. Я запутался. Никаких отговорок. Правда. Божий суд.

— Эйнштейн… в молодости… во время сражения… с Пастером… Черчилль тоже… как Николя… Ничего серьезного, обычный грипп… Я уже год у него списываю.

Мама уронила половник в супницу, забрызгав скатерть. У нее даже рот приоткрылся от изумления и ужаса, она не понимала, говорю я серьезно или это наглая шутка, такая же глупая, как я сам.

— Я сдал чистые листы. Даже условие задачи не смог разобрать.

— Насчет Николя ты пошутил?

— Я жульничаю уже много лет. Мне надоело врать.

Скажи я, что торгую телом или состою в бомбистах Национального фронта Алжира, эффект вышел бы куда меньший. Мама обогнула стол и подошла ко мне. Ее лицо пылало от гнева. Она занесла правую руку, но я не шевельнулся, не сделал попытки уклониться, хотя знал, что сейчас будет. Пощечина была частью расплаты. Мамина рука дрожала.

— Элен! Довольно! — закричал папа, решивший на сей раз вмешаться.

Лучше бы она меня ударила — это свело бы счет к нулю. А так наша с ней разборка превратилась в семейный скандал. Но папа вмешался, и теперь занесенная для удара рука угрожала ему. Папа не отвел взгляд. Его лицо было бесстрастно-спокойным, и мама опустила руку.

— Это не причина для побоев, — произнес папа максимально убедительным тоном.

Мама дрожала всем телом, с трудом сдерживая переполнявшую ее ярость:

— Твой сын признается во вранье и жульничестве, а ты находишь это нормальным!

Обычно они ссорились у себя в комнате, пытаясь сохранять внешние приличия, а мы делали вид, что ничего не слышим.

— Ты молчишь! Ничего не предпринимаешь! Не реагируешь. Все им позволяешь и спускаешь. Мой отец не потерпел бы подобного позора и четверти секунды. Он умел держать дом в руках и не боялся пускать в ход ремень. В семье Делоне понимали значение слова «мораль». Дети слушались родителей. Такое воспитание дало свои плоды. Мой брат Даниэль стал героем, Морис преуспел…

— Прекрати! Он женился на одной из самых богатых наследниц Алжира.

— А ты? Разве ты не женился на дочке патрона?

— Как тебе не стыдно!

— Морис, в отличие от тебя, занимается детьми. Твои плохо себя ведут. В них нет уважения. И они тебя не боятся.

— В моей семье детей не бьют. Когда они совершают глупость, с ними разговаривают, обсуждают проблему. Мой отец всегда говорил…

— Да уж, Марини — великие педагоги! — воскликнула мама. — Франк нам это наглядно продемонстрировал. И Мишель идет по его стопам.

— Ты все смешиваешь в кучу.

— Знаю я твои доводы. Нужно постараться понять мальчика, простить его. Может, ты еще и похвалишь его?

— Я никогда не бил моих детей, не сделаю этого и сегодня.

— Я не согласна!

— Будет так, и никак иначе.

Мама вышла, громко хлопнув дверью. Перепуганная Жюльетта побежала следом. Папа сел рядом, положил руку мне на плечо:

— Не тревожься, дружок, мама скоро успокоится.

— Мне правда жаль, я не хотел…

— Ничего, я обо всем позабочусь. Как дела в лицее?

— Я полный ноль в математике.

— Но у тебя были хорошие оценки.

— Только благодаря Николя.

— Странно. Мне казалось, что… Ничего страшного. В жизни достаточно уметь читать, писать и считать. Математика, физика, философия… все это полная чушь. У меня нет диплома — только школьный аттестат. В классе я всегда сидел на галерке и был последним по всем предметам, кроме физкультуры. Разве это помешало мне добиться успеха?

* * *

Мы целый час бродили по нашему кварталу. Папа обнимал меня за плечо, и я перестал быть невидимкой для окружающих. Папа знал всех и каждого — торговцев, консьержей, прохожих. Он здоровался, улыбался, шутил, перекидывался парой слов, представлял меня: «Мой второй сын, смотрите, как вымахал, уже меня перерос…» Он был похож на депутата, посещающего избирателей на рынке.

— Есть новости от Франка?

— Никаких.

— А у его подружки?

— Она больше не с ним. Они расстались перед его отъездом.

— Это ничего не значит. Он все равно мог ей написать.

— Франк не любит писать. Когда он уезжал на каникулы, мы даже открытки от него никогда не получали.

— Война — не каникулы.

Какая-то супружеская чета подошла к нам поинтересоваться, почему ремонт их ванной затянулся на две недели, и папа объяснил, как все стало сложно в наши дни: «Грипп, рабочие тоже люди, ну, вы понимаете…» — и пообещал, что лично все проконтролирует. Супруги ушли, рассыпаясь в благодарностях.

— Ситуация такова, что я и сам не знаю, когда сумею кого-нибудь к ним послать. Такова жизнь. Учись, пока я жив.

— Ты же сам говорил, что коммерции научить нельзя, что это должно быть в крови.

— Торговать легко, трудно освоить бухучет, право, налоги и бумажную писанину.

— Ты вот не учился, а преуспел. Научи меня тому, что знаешь.

— Торговля — игра. Всего лишь игра.

— Не понимаю…

— Ты — кот, клиент — мышь. Мышки — хитрюги, кот — воплощенное терпение. Он хочет слопать мышь — и перевоплощается в мышь. Начинает думать, как мышь. Коту требуется богатое воображение, чтобы поймать мышь. Решай сам, кем хочешь быть — котом или мышью. Воображению в коммерческой школе не учат. Что думаешь?

— Я согласен, если там нет математики.

— Замечательно! Вот увидишь, жизнь у тебя будет распрекрасная. У меня на тебя большие планы. Вместе мы добьемся бешеного успеха.

* * *

Я все рассказал Игорю, и он назвал меня дурачком.

— Отец прав, в торговле можно заработать кучу денег.

— Ты хочешь всю жизнь пахать ради денег? Это твоя мечта?

— А чем еще я могу заняться? Математика для меня — закрытая книга!

— Таксист — вот лучшая профессия на свете, Мишель.

Слова Игоря прозвучали убедительно, хотя не все думали, как он. Три члена клуба работали таксистами, они часто жаловались на боли в спине — «чертов ишиас!», на то, что приходится с утра до ночи дышать выхлопными газами, дрожать от страха перед бандитами и полицейскими: одни могут перерезать горло и отобрать выручку, другие так и норовят выписать штраф.

— Работать нужно по ночам. Ночь — это свобода. Хозяин в спину не дышит. Машин на улицах не много, полицейских тоже, а у преступников есть дела подоходней, чем грабить таксистов.

У Игоря образовалась постоянная клиентура из полуночников — хозяев ресторанов, ночных клубов и артистов, — которых он развозил по домам на рассвете.

— Эти люди умеют жить. Они не крохоборствуют, дают щедрые чаевые. По ночам встречаешь людей, которые могут стать твоими настоящими друзьями, а днем ни у кого нет времени поговорить и выслушать другого.

Игорь проработал несколько месяцев и как-то раз, незадолго до полуночи, взял пассажира на улице Фальгьер и повез его на авеню Франклина Д. Рузвельта. Не все клиенты любят болтать с водителем, вот и этот за всю дорогу не промолвил ни слова и, только расплачиваясь, спросил:

— Вы русский?

Игорь взглянул в зеркальце. Он никогда не встречал этого человека — внушительная фигура, густые волосы, выразительное лицо беглого каторжника. Игорь, поколебавшись, кивнул, и следующий вопрос пассажир задал уже по-русски:

— Откуда вы?

— Из Ленинграда.

— А я родился в Аргентине, но в молодости жил в Оренбурге, знаете этот город?

— На Урале?

— Мой отец был врачом, во Францию переехал еще до революции.

— А я работал врачом в Ленинграде. Меня зовут Игорь.

— Я Жеф.

Игорь и Жозеф Кессель два часа проговорили в машине о родине, потом новый знакомый пригласил Игоря к себе выпить по стаканчику. Двое русских до утра обсуждали войну, Париж, музыку, Достоевского, шахматы и миллион других вещей, как будто были знакомы целую вечность. Игорь стал постоянным водителем Кесселя, но этим их общение не ограничивалось. Они часто ужинали вместе, Жеф представлял его как старого друга, расплачивался в ресторане по счету, но в такси всегда платил точно по счетчику — друзьям, как известно, чаевых не дают. Игорь не раз уводил Кесселя от стола и доставлял домой. Только Кесселю дозволялось садиться на переднее сиденье — он был больше чем клиент. Кессель надписывал Игорю книги по-русски и часто бывал в «Бальто». Мадлен очень этим гордилась и готовила блюда специально для него. Кессель подружился со многими членами клуба, некоторые потом узнавали себя в героях его книг. Виктор Володин впервые увидел Кесселя в клубе, за шахматной доской. И был искренне потрясен: оказывается, Игорь коротко знаком со знаменитостью. Он подошел и представился Кесселю, щелкнув каблуками:

— Граф Виктор Анатольевич Володин, кадет царской гвардии.

В другое время, при иных обстоятельствах, Виктор наверняка сделал бы блистательную артистическую карьеру. Кессель поверил каждому его слову и, не вмешайся Игорь, наверняка купил бы кинжал Распутина. Виктор был настолько убедителен в роли бывшего аристократа, что, когда Игорь его разоблачил, Кессель поверил не сразу.

Чем мог заниматься в Париже неизвестный венгерский актер, которому ни один режиссер не давал ролей из-за акцента, вызывавшего у зрителей смех, как только он открывал рот? Ничем. Избавление от акцента стало навязчивой идеей Тибора. Неистребимый акцент был подобен вирусу, пожирающему человека изнутри. Имре уверял, что все попытки обречены на неудачу, что венгры говорят в нос до самой смерти и только годы упорного ежедневного труда способны помочь делу. У Тибора не было ни времени, ни терпения, а что может быть хуже актера, обреченного на молчание? Игорь и Вернер решили помочь Тибору — вместе и по отдельности, хотя использовали разную методику и упражнения. Миссия провалилась. Жалость против любви к ближнему. Ученик не может продвинуться вперед, если преподаватель не понял поставленную задачу. Вернер с его тягучим немецким произношением был последним человеком, которому следовало давать другим уроки фонетики. Игорю удавалось скрывать свои корни, только если он говорил очень медленно, но стоило ему дать себе волю — и Волга выходила из берегов.

— Прости, Игорь, но ты похож на моего тренера по плаванию из лицея в Колони. Он обучал нас, читая учебник, потому что не умел плавать.

— А от тебя он может перенять только твой тевтонский акцент.

— Мы с тобой похожи на двух евнухов, беседующих о любви.

— Больше всего пользы принес бы француз.

— Француз-педагог!

Из всех знакомых Игоря и Вернера под описание подходил только один человек — мысль о нем пришла им в голову одновременно.

— Он не захочет.

* * *

Грегориос Петрулас был особенным человеком. Он бежал из родной страны, где коммунистов преследовали и уничтожали. Грегориос покинул Грецию в сорок девятом, когда гражданская война подходила к концу, но монархисты, убившие двух его братьев, охотились и за ним, так что другого выхода не существовало. Грегориос был пламенным, но разочаровавшимся коммунистом, что делало его поведение непредсказуемым даже с лучшими друзьями. У него была репутация чудака, он мгновенно, без всякой причины, переходил от восторженного возбуждения к унынию и прострации. Он мог обласкать человека, а через секунду обозвать его тупицей, сволочью и фашистом, что, по его мнению, было плеоназмом — от греческого слова pleonasmos, чрезмерность. В любой фразе, которую произносил Грегориос, он обязательно находил этимологию греческого слова, поскольку наша цивилизация вышла из древнегреческой. Грегориос не сомневался, что именно древним грекам мы обязаны своей идентичностью, хоть и не чувствуем к ним ни грана благодарности — по-латыни cognoscere, но это в порядке исключения.

— Я стыжусь того, что сделал, — признавался он время от времени, погружаясь в воспоминания.

— Что именно ты сделал?

Он поднимал голову, пожимал плечами:

— Все кончено. Никому нет до этого дела. Будешь ходить?

Грегориос преподавал латынь и древнегреческий на частных курсах, перемещаясь из конца в конец Парижского района, чтобы оделить учеников своим неистовым знанием. Грегориос мог бы получить работу в католических школах, считавших делом чести обучать своих воспитанников мертвым языкам, но он ненавидел церкви вообще и кюре в частности. Когда бывший преподаватель французского в афинском лицее Патиссия приехал в Париж, он был уверен, что его встретят с распростертыми объятиями. Министерство национального образования охладило пыл Грегориоса, сообщив, что греческие дипломы во Франции не признаются. Его взяли на работу в школу Святой Терезы, заведение для благородных девиц в Шестнадцатом округе. Процесс найма совершился сказочно быстро. Святой отец — директор школы — усадил Грегориоса перед собой, посмотрел ему в глаза и, отставив в сторону формальности, заговорил с ним на латыни. Грегориос отвечал легко и свободно, они беседовали целый час, и директор доверил ему преподавание греческого. Встречаясь в коридорах школы, они всегда переходили на язык Вергилия.

— Латинский язык не станет мертвым, пока мы с вами на нем говорим.

У Грегориоса была своя, особенная и очень живая, манера преподавания. Сдавая экзамен на степень бакалавра, его ученики получали блестящие оценки, не шедшие ни в какое сравнение с прежними жалкими результатами. Это обстоятельство и стало отправной точкой новой карьеры Грегориоса. Директор, питавший к новому преподавателю глубокую симпатию, помог ему в кратчайшие сроки получить вид на жительство и удостоверение на право работы по найму и наилучшим образом отрекомендовал коллегам по католическим учебным заведениям. Авторитет Грегориоса в области преподавания гуманитарных предметов в католических заведениях Парижского архиепископства был непререкаем, но похвалы и дифирамбы не вызывали у него ничего, кроме бешеной, опасной для здоровья злобы. Он скрывал отвращение к церковникам с их пустословием и к добропорядочным семьям, считавшим обучение догматам веры неотъемлемой частью современного образования. Пытаясь найти утешение в ежедневных страданиях, Грегориос говорил себе, что все эти священники — не греки и не имеют никакого отношения к чудовищным преступлениям, творимым на его родине с благословения Православной церкви. Платили Грегориосу мало, поэтому он вынужден был давать частные уроки нерадивым ученикам. Отчаявшийся отец одного из этих болванов пришел в восторг от учености Грегориоса и предложил ему работу составителя речей. Грегориос колебался. Депутат-пужадист был глупым, невежественным реакционером, его политические убеждения ограничивались ненавистью к красным. В конце концов Грегориос согласился — под давлением жены и руководствуясь убеждением, что речь изобрели греки. Так он мог продолжить дело Демосфена и Перикла. Речи его работодателя пестрели цитатами из греческих и латинских авторов и вызвали восхищение коллег-депутатов. Грегориос делился с нами своими внутренними монологами и дилеммами. Павел, лучший друг и постоянный партнер Грегориоса, вежливо и терпеливо выслушивал его излияния, которые всегда заканчивались одной и той же фразой:

— Если они узнают, что я на самом деле думаю о церковниках, тут же выставят меня за дверь. Я в ловушке.

— Ничего страшного, — отвечал Павел. — Ты не первый и не последний, кто продается за чечевичную похлебку.

— Я не продажный подонок. Как бы ты поступил на моем месте?

— Сделал бы ход. Стрелки движутся, тебе грозит цейтнот и поражение.

— Это не трусость, Павел. Ты меня знаешь. Самое ужасное, что они держат меня за своего, а я их ненавижу. Я рад, что убил нескольких мерзавцев, и совесть меня не мучит.

* * *

После амнистии Грегориос мог вернуться на родину, но он влюбился в Пилар, застенчивую красавицу-испанку, чьи родители в тридцать шестом сражались против Франко, а когда республиканцев разгромили, сумели уйти во Францию. Бывая в ее доме, Грегориос слушал рассказы об ужасах и подлости гражданской войны в Испании и вспоминал события на родине. Его нисколько не удивило, что Испанская католическая церковь не уступает в низости Греческой православной церкви. Пилар не хотела разлучаться с семьей, и Грегориос решил остаться в Париже. Они поженились, и Грегориос даже согласился венчаться в церкви, поступившись убеждениями ради прекрасных глаз Пилар. Друзья подняли его на смех, и он с ними рассорился. Грегориос и Пилар поселились в маленькой квартире у Ванвских ворот, у них родилось трое детей. По какой-то непонятной причине Пилар стала завзятой ханжой. Она таскала Грегориоса на мессу и вечерню, строго соблюдала церковные установления, чтила все праздники и испытывала мистическое преклонение перед папой Иоанном XXIII. Зажатый между депутатом-работодателем (он переквалифицировался в левого голлиста!), Пилар и духовными отцами, Грегориос боялся потерять себя, стать отступником, клерикалом. Он воспринимал тройное бедствие как гримасу судьбы и нес этот груз, как Сизиф, ведь греки придумали не только скульптуру, литературу, философию, архитектуру, политику, стратегию, спорт и спортивные состязания, но и мифологию. Грегориос был прирожденным педагогом и заботился об интересах своих учеников, даже если те ленились и балбесничали.

— Ты занимаешься латынью, Мишель?

— Нет.

— Учить латынь крайне важно, пусть даже этот язык не так увлекателен, как греческий, из которого много чего позаимствовал.

— У меня проблемы с математикой.

— Математику придумали греки: Евклид, Пифагор, Архимед, Фалес Милетский. Все они были гениями. Если захочешь, я буду учить тебя греческому.

— Знаешь, Грегориос, я и по-французски в математике ничего не понимаю.

— Тем хуже для тебя. Останешься варваром. Греческое слово barbaros в переводе означает «глупый».

* * *

Когда Игорь и Вернер попросили Грегориоса помочь Тибору, он им отказал под предлогом ужасной занятости.

— Очень удачно, — заметил Вернер, — денег у него нет, так что платить, как остальные ученики, он не сможет. Напрягись, Грегориос. Ты же знаешь, он в отчаянном положении. У тебя безупречная манера говорить и парижский акцент.

— Ты потрясающий педагог, все твои ученики получают высшие баллы, — подхватил Игорь.

— Сжальтесь, друзья, не лишайте меня последнего глотка кислорода. Только здесь, в клубе, среди нормальных людей, я могу отдохнуть от работы и вида освященных задниц. Вы и представить не можете, что мне приходится выносить.

Игорь и Вернер настаивали, Грегориос вежливо, но твердо отказывал, не желая жертвовать драгоценным глотком свободы. Вернер отступился и начал искать другой выход, но тут заметил, что Игорь качает головой, поджав губы и часто моргая.

— Сейчас я приведу убийственный довод, — прошептал он.

— Очень жаль, ребята, ничто и никто не заставит меня изменить мнение.

— Тибор мечтает сыграть Эдипа, но он никогда не получит эту роль из-за своего чудовищного акцента.

— «Эдипа» Эсхила или «Царя Эдипа» Софокла?

— Можешь себе представить царя Эдипа, говорящего с венгерским акцентом?

— Ты прав, это нонсенс. Если бы вы услышали текст Софокла на греческом, поняли бы, что́ есть истинный театр. «Орестея» Эсхила — трагедия в стихах, где слова звучат как музыка, а на французском это чистой воды гротеск.

Игорь бросился к телефону-автомату и позвонил Имре, а тот сообщил Тибору, что Грегориос будет давать ему бесплатные уроки, чтобы избавить от проклятого пришепетывания. Имре повторил Тибору слова Игоря:

— Один режиссер видит тебя в роли Эдипа.

— Эдипа? Потрясающе! Мама говорила, что это замечательная пьеса. Она видела постановку в Будапеште. Что за режиссер? Какой театр? — Тибор был в полном восторге.

— Не торопи события. Работай над текстом, чтобы блеснуть на прослушивании.

Имре следовало обдумать все более тщательно и проявить осторожность, но он так обрадовался, что позволил Тибору и Грегориосу встретиться один на один.

— Я очень тебе благодарен, Грегориос. Знаю, ты очень занят, и тем выше ценю твою услугу. Надеюсь, однажды я буду говорить по-французски, как ты.

— У греков нет акцента. Мы изобрели дикцию. Не бойся, Тибор, я не заставлю тебя разговаривать с камешками во рту.

— Я стану твоим лучшим учеником. Для меня это вопрос жизни и смерти.

— Если хочешь перестать гнусавить, Тибор, говори медленно. Как будто размышляешь над тем, что собираешься сказать. Дели слова на слоги, произноси их в одной тональности и делай ударение на последнем или на выдохе. Вот так: я заказал — ударение на «зал»; чай с молоком — выделяй «ком».

— Я заказал чай с молоком.

— Засунь пальцы в рот, растяни губы к ушам, и пусть звук идет из живота.

— Я за-ка-зáй час с мо-ло-хо́м.

— Великолепно! Давай работать над текстом, так будет практичней.

Грегориос достал из портфеля две тонкие книжечки и протянул одну из них Тибору. Тот взглянул, удивился и сказал:

— Лучше взять подлинный текст.

— Этот хорош, перевод просто блестящий.

— При чем тут перевод? Мы репетируем «Адскую машину».

— О чем ты говоришь?

— О пьесе Кокто.

— Ты играешь «Царя Эдипа» Софокла.

— Ничего подобного! Я репетирую вовсе не эту древность, а пьесу Кокто об Эдипе!

— Как ты смеешь даже сравнивать жалкую буффонаду этого педика с «Царем Эдипом», одной из величайших пьес в истории человечества?

— Она тяжеловесная, старомодная и выспренняя.

— Мы придумали театр и психологию за двадцать четыре столетия до Фрейда.

— Беда в том, что с тех пор вы больше ничего не изобрели. Мир изменился, а вы этого даже не заметили.

— Разве может венгр понять Софокла?

Грегориос поднялся, уложил брошюры в портфель и ушел, не заплатив по счету.

— Привет от педиков, чертов церковный подпевала! — заорал Тибор, постаравшись произнести эту фразу по всем правилам «чаемолочного» ораторского искусства.

* * *

Так Тибор остался при своем акценте. Они с Грегориосом больше никогда не разговаривали и держались друг с другом подчеркнуто холодно. Имре удалось найти для него небольшие роли, и Тибор согласился. Он понимал, что должен играть, чтобы его узнали и заметили. В постановке «За последние пять минут» он одиннадцать раз исполнял роль помощника комиссара Бурреля. Единственную фразу: «О’кей, патрон!» — он долго репетировал с Игорем, так что выходило неплохо. Несмотря на более чем скромный по объему текст, платили Тибору вполне прилично, но он имел глупость рассориться с режиссером, потребовав, чтобы тот развил образ его персонажа. Тибор воодушевился, когда его приняли в труппу «Комеди Франсез». Он выходил на сцену прославленного театра в роли воина с алебардой в трагедии «Афалия»,[105] был римским солдатом и сенатором в «Беренике», испанским грандом и лакеем в «Рюи Блазе»,[106] мавританским принцем, торговцем и гондольером в «Доброй матери».[107] Это были роли без слов или в массовых сценах, Тибор оставался в тени и ужасно из-за этого страдал.

Имре пришла в голову идея взять псевдоним. Убедить Тибора было нелегко. Все поддержали Имре, предлагали свои варианты и в конце концов пришли к общему мнению, что Франсуа Лимузен звучит стопроцентно по-французски. Тибор должен был забыть, кто он по национальности, но режиссер улавливал в его речи неприятный для слуха акцент и донимал ассистента вопросами, пытаясь выяснить, где родился этот артист — в Эльзасе, Бельгии или Лимузене. Франсуа Лимузен, как и Тибор Балаж, не мог получить работу на парижских подмостках, и через два года напрасных мучений псевдоним был забыт. Тибор вернул себе имя, данное при рождении, а Имре нашел ему две роли через соотечественника, работавшего на студии дубляжа в Булонь-Бийянкуре. Тибор озвучивал роль короля Юбера в «Спящей красавице» Уолта Диснея и Брута в двадцати сериях «Попая» — этим персонажам его акцент не мешал.

* * *

Имре получил работу кладовщика у оптового торговца готовой одеждой с улицы Абукир. Он перевозил по Сантье[108] на двухколесной тележке горы отрезов и кипы тюков, ужасно уставал и злился на Тибора, который воспринимал это как должное. Имре выдвинул ультиматум: «Даю тебе полгода на то, чтобы найти настоящую роль, или пойдешь работать как все».

В конце года вожделенную роль отдали другому артисту, но Тибор не пожелал работать как все, подчиняться сварливому патрону и общаться с неприятными коллегами. Игорь устроил его на работу ночным портье в «Акапулько», стрип-клуб на Пигаль. В начале вечера он выходил на бульвар Клиши в форме и бирюзовой фуражке офицера императорской гвардии — одному Богу известно какой! — и зазывал в клуб прохожих, в основном иностранцев, предлагая скидочные талоны на напитки (на шампанское — 50 %!). Работа была нетрудная, даже приятная, тяжело приходилось только в марте из-за холодной дождливой погоды. Хозяин клуба ценил Тибора; у него оставалось достаточно сил и времени на дневные прослушивания, но ни одной роли он так и не получил — даже в гастрольном туре по глухой провинции. Тибор неплохо зарабатывал, но совершенно не умел считать и не желал ни на чем экономить.

Тибор курил «Данхилл», не меньше двух пачек в день, — делал три затяжки и тушил в пепельнице. Работу Имре он считал недостойной и низкооплачиваемой, сам носил только дорогую одежду, а его друг никогда ничего себе не покупал, довольствуясь тем, что перепадало на Сантье. В «Бальто» Тибор всегда выбирал блюдо из меню, не глядя на цены. Жаки был известен размер их долга хозяину бистро, и он всегда ждал сигнала Имре, прежде чем принять заказ. Из всей стряпни Мадлен Тибор больше всего любил фрикасе в перечном соусе с картофелем по-сарлатски, поджаренным на утином жире с чесноком и с утиными желудочками, которые он обожал.

— Почему ты ничего не ешь? — удивлялся он, наслаждаясь вкусной едой.

— Я не голоден, — без запинки отвечал Имре.

У Тибора в «Бальто» был особый статус, тут его считали звездой, хотя вся его слава осталась в прошлом. Мадлен полагала, что актер не может зависеть от материальных обстоятельств, и потому Тибор всегда был должен супругам Маркюзо больше других посетителей. Когда сумма долга превышала красную линию, Жаки предупреждал Альбера, а тот оповещал Мадлен, она ставила в известность Имре, который, не говоря ни слова Тибору, вносил часть денег, и все начиналось сначала. Время от времени Имре в завуалированной форме пытался образумить Тибора:

— Тебе бы следовало сесть на диету. Ты поправился.

— Серьезно?

— Во Франции роли соблазнителей достаются стройным актерам. Хочешь быть премьером, похудей на четыре-пять килограммов.

Тибор садился на диету, переставал ужинать в «Бальто», но человек он был слабовольный и ни разу не отказался от приглашения танцовщиц или осветителей из «Акапулько», которые его обожали. Очень скоро маленькую хитрость Тибора раскрыли, и все вернулось на круги своя.

— Я толстею, потому что не работаю! В Венгрии я ел сколько хотел и не поправлялся ни на грамм. Все эти диеты — пустая трата времени. Что там у нас насчет гастролей в Бретани?

Неделю назад Имре получил отказ, но Тибору ничего не сказал, чтобы пощадить его нервы и самолюбие.

— У них пока не утвержден бюджет.

— В этой стране никто ничего не доводит до конца. Давай уедем в Америку, там каждый год снимают сотни фильмов. Бела Лугоши меня поддержит. Венгры всегда помогают друг другу.

— Если хочешь попытать удачу, езжай. Но без меня. Я не говорю по-английски. Во Франции у меня есть шанс, там его не будет.

Тот воскресный день был унылым и хмурым. Дождь лил как из ведра. Все были заняты своими мыслями. Имре читал Яну и Грегориосу статью Морвана Лебеска из «Канар аншене» — они не пропускали ни одной его колонки. Игорь и Леонид считали Лебеска излишне моралистичным и предпочитали карикатуры из «Эриссона». Тибор смотрел в окно. Томаш грезил наяву. Павел переводил и редактировал свою книгу о Брестском мире. Кессель свел его с издателем, и тот попросил сократить текст. Вернер и Петр что-то тихо обсуждали, как два заговорщика. Леонид и Виржил играли в шахматы. Мы с Игорем сидели рядом и молча наблюдали. Мсье Лоньон, как обычно, стоял чуть в стороне и время от времени восхищенно кивал. Самым сильным игроком клуба был Леонид. Выиграть у него не мог никто, добиться ничьей считалось подвигом, совершить который удалось лишь Игорю и Вернеру. В недавние времена Леонид входил в число сорока лучших шахматистов СССР — он был тридцать третьим в официальной мировой классификации, что ставило его выше чемпиона Франции по шахматам. Четыре года подряд Леонид выигрывал турнир среди пилотов «Аэрофлота» и удостоился чести дважды играть со Сталиным. Ему заранее объяснили, как следует себя вести, и он поддался, предварительно поставив вождя в трудное положение. Сталин дружески похлопал Леонида по плечу, а начальство сделало его первым пилотом Туполева. Я всегда записывал ходы в блокнот. Виржил Канчиков играл хорошо, но до Леонида ему было далеко. Виржил атаковал очертя голову, Леонид оставался невозмутимым, Виржил не мог пробиться через его защиту и терял фигуры одну за другой. Леонид проявлял терпение, как кот, караулящий мышь, выбирая момент для решающего удара. Виржил, чувствуя неизбежность поражения, отступил и неожиданно пожертвовал слоном. Леонид нахмурил брови и задумался, потирая подбородок, потом сделал ход ладьей. Игорь улыбнулся. Я записал позицию. Мсье Лоньон сделал восхищенное лицо.

Уже несколько месяцев он приходил в клуб, хотя не был его членом. Никто не видел, как он появлялся, никто его не замечал. Он стоял, заложив руки за спину, посасывая незажженную трубку, и никому не мешал. У него было бесценное качество — он умел слушать и мог часами находиться в обществе Павла, Томаша, Имре, Владимира или любого другого члена клуба, храня на лице внимательное и приветливое выражение, ни во что не вмешивался и не задавал вопросов. Лоньон слушал с интересом, кивал и был похож на умудренного жизнью участливого пенсионера. Время от времени он набивал трубку и курил, произнося банальнейшие фразы: «Ну надо же, мой бедный друг» или «Невероятное происшествие!» Говоруном Лоньона никто бы не назвал… Известно о нем было немного, и все с его слов: работал в «Электрисите де Франс», вышел на пенсию, жена-консьержка, уйма свободного времени. Лоньон всегда заказывал кружку пива без пены, цедил ее весь вечер и как-то незаметно стал членом сообщества, хотя не сыграл ни одной партии. Этот идеальный кибиц[109] никому не доставлял неудобств. Когда ему предлагали поучаствовать, он отвечал, что слишком плохо играет и вообще предпочитает белот, который в клубе не практиковали. На вопрос: «Как дела?» — он всегда отвечал: «Хорошо, а у вас?»

Неловкий момент возник всего один раз, когда Вернер поинтересовался, как его зовут. В клубе все называли друг друга по имени.

— Если вас это не затруднит, мсье Вернер, зовите меня Лоньоном, как мои коллеги из «Электрисите де Франс». Я не люблю свое имя. Моим друзьям оно тоже не нравится.

В отсутствие Лоньона мы часто развлекались, перебирая смешные имена, которыми могли наградить его родители. Томаш даже заглянул в календарь французского государственного управления «Почта, телеграф, телефон» и нашел несколько совершенно неимоверных имен, о которых никто никогда не слышал: Паттерн, Геноле, Фюльбер и Фиакр. Для Павла, Томаша и Тибора это стало игрой. Они называли наугад какое-нибудь имя и ждали, обернется Лоньон или нет. «Леоне… Игнаций… Ландри», «Энгерран… Парфэ… Эймар», «Ромарик, нет — Барнабе». Они так ничего и не добились. Лоньон оставался невозмутимым. Они попытали счастья с Адольфом, Бенито и Родригом. Леонид, рассуждавший как инженер, высказал предположение, что Лоньон может носить имя Анисэ или Казимир, но не отзываться на него или же его имя отсутствует в календаре. В конце концов загадка имени Лоньона была забыта, к его присутствию привыкли. Он по-прежнему приходил незамеченным, садился в сторонке, наблюдал, как играют другие, а потом исчезал, словно испарялся.

— Мы знаем по именам множество зануд, — говорил Вернер, оценивший скромность Лоньона. — У каждого из нас есть свои маленькие секреты. Лоньон хотя бы не злюка.

* * *

Инспектор Даниэль Маго появлялся в клубе редко — у него был ненормированный рабочий день, жил он в пригороде и использовал любую возможность, чтобы побыть с семьей. По воскресеньям инспектор приглашал Игоря и Вернера в павильон «Корбей». Маго ждал перевода в родную Гваделупу, хотя его дочери не хотели покидать Францию. Время от времени инспектор заходил в «Бальто» пропустить стаканчик. В клубе всегда находился человек, у которого была проблема с властями или неоплаченный штраф, и Даниэль помогал — если мог, а уж если он качал головой, все понимали и не обижались. Появление инспектора в бистро в это дождливое воскресенье вызвало всеобщее удивление. Игорь спросил, что он будет пить, и тут Маго заметил сидевшего к нему спиной Лоньона, тот наблюдал за игрой Павла и Виржила.

— Привет, Дезире!

Лоньон поднял голову и обернулся, изумленный тем, что кто-то назвал его по имени.

— Маго!

— Что ты здесь делаешь?

— А ты?

— Увлекся шахматами?

— Вы знакомы? — удивился Игорь.

Даниэль не ответил. Наступила долгая пауза. Он смотрел на Лоньона, прикидывая, что тот мог сказать и как здесь оказался.

— Так вы знакомы? — повторил вопрос Игоря Вернер.

Лоньон подошел к Маго и что-то прошептал ему на ухо.

— Не может быть! — воскликнул инспектор. — Я брежу! Вы с ума сошли!

— Ты его знаешь? — не успокаивался Игорь.

— Господа… представляю вам инспектора Дезире Лоньона из Управления общего осведомления префектуры.

— Не дури! — рявкнул Лоньон.

— Ему поручено следить за вами. Оказывается, вы — банда террористов и угрожаете безопасности стран Восточной Европы и будущему франко-советских отношений.

Членов клуба охватили противоречивые чувства, мало кто поверил Маго, и только Леонид захотел немедленно набить Лоньону морду — конечно, не в зале, а на улице. По общему мнению, подобное решение сулило больше неприятностей, чем удовольствия. Драка с представителем власти, да еще находящимся при исполнении, могла обойтись очень дорого. Большинство присутствующих не могли себе позволить такого удовольствия. Нужно было решить, что делать с Лоньоном. Изгнать мерзавца из клуба? Это слово, «изгнать», оскорбляло слух и навевало неприятные воспоминания. Никто не хотел уподобляться своим мучителям. Да и вообще, можно ли выгнать инспектора полиции? Там, где они родились, служители закона повсюду чувствовали себя как дома. Никто не знал, как обстоит дело во Франции, но лучше было не испытывать судьбу.

— У кого тут есть судимость? — злобно закричал Томаш.

— Возможно, у Павла, — предположил Владимир с едва заметной улыбкой. — Госдепартамент США отказывает ему в визе. Что, если он рецидивист?

— Это наглая ложь, я — жертва охоты на ведьм! — прорычал Павел, не сразу поняв, что его разыгрывают.

Члены клуба, привыкшие к публичным покаяниям, потребовали, чтобы Лоньон объяснился. Нет, он не услышал и не увидел ничего важного, разве что открыл для себя искусство рокировки и лучший способ создать патовую ситуацию. Нет, он ничего не докладывал о разыгрываемых партиях — наверху это никого не интересовало. Да, он каждые два месяца отчитывался перед начальством, и ему ставили на вид отсутствие полезной информации, но он не мог выдумывать и врать. Да, во Франции следят за иностранцами, коммунистами и политэмигрантами. Нет, они не опасны. Нет, он не написал в отчете, что не видит в слежке никакого смысла, потому что не хотел, чтобы его послали на «внедрение» к рабочим, студентам или террористам. А здесь у него работенка непыльная. Лоньона спросили, не стыдится ли он того, что делает. Он задумался, потом покачал головой. Нет, он исполняет законный приказ, отданный законной властью. Он никем не манипулировал, никого не обманывал и ни разу не поднял руку на человека. Он просто приходил, сидел и слушал. Лоньон сказал, что получил задание благодаря своей заурядной внешности и способности незаметно внедряться в любую среду. Если людям не задают вопросов, они теряют бдительность. Задавать вопросы — прерогатива сыщика. Он, Лоньон, никого ни о чем не спрашивал, такой у него метод. Завоевать доверие и помалкивать. Времени требуется больше, но результат гарантирован. Почти все люди испытывают потребность в разговоре. Внимательному слушателю нет нужды задавать вопросы. Ему необходимо терпение и умение ждать. Направлять собеседника можно незаметно, просто меняя выражение лица. Удивление, изумление, растерянность, интерес, сочувствие. Сочувствие играет первостепенную роль. Да, он продолжит делать свое дело, пока его не отзовут. Лучше он, чем кто-то другой. Если станет известно, что его раскрыли, могут последовать санкции, но подставить коллегу он не хочет. Лоньона попросили выйти, чтобы обсудить проблему с Даниэлем Маго.

— Можно ли запретить ему приходить в «Бальто»? — спросил Вернер.

— Невероятно, что мы ничего не замечали, — сказал Владимир, — не поняли, что среди нас чужак. Размякли. Расслабились. Такова цена жизни во Франции. Дома мы подозревали всех, не доверяли никому, а здесь никого не опасаемся. Вот нас и поимели.

— Полагаешь, будь ты настороже, это могло бы что-то изменить? — поинтересовался Павел.

— Раз мы под наблюдением, значит нас боятся, — констатировал Леонид. — Мы представляем собой угрозу, иначе зачем устанавливать слежку?

— Вспомни, что я тебе говорил! — торжествующим тоном воскликнул Имре, взглянув на Тибора.

— Только не говори, что вычислил его! — вознегодовал Павел.

— Имре и правда сказал как-то раз: «Странный тип, уши у него безразмерные», — подтвердил Тибор.

Началось обсуждение ушей Лоньона. Они вдруг показались нам слишком сильно оттопыренными, а широкие мочки вообще производили угрожающее впечатление. Мы переглядывались, каждый упрекал себя за то, что ничего не заметил и не заподозрил.

— Ноги́ этого легавого больше не должно быть в клубе! — рявкнул Грегориос.

Даниэль Маго не дал разгореться дискуссии:

— Это будет худшей из ошибок!

— Но он за нами шпионит! — возмутился Имре.

— Главное, что все открылось. Если вам заранее известна тактика противника, вы уверены, что сможете его победить, разве нет?

Вопрос, адресованный опытным шахматистам, остался без ответа.

— Что ты предлагаешь? — спросил Игорь.

— Я знаю Лоньона, он хитер, как обезьяна. С ним можно договориться. Пусть показывает свои отчеты Игорю или Вернеру.

Лоньон задумался — и не согласился:

— Об этом не может быть и речи. Я ведь могу показать вам отчет, а потом написать другой. Обещаю, если возникнет проблема, я заранее предупрежу вас. Иного решения нет.

Они согласились.

Лоньон подошел к Даниэлю:

— Ты подал эту идиотскую идею?

— Я посоветовал им быть благоразумными. Тебе бы следовало сказать мне спасибо.

— Я внедрялся в разные группы и сети, а раскрыли меня впервые. По твоей вине.

— Стареешь, Дезире, пора подумать об отставке.

— Может, закончите партию? — спросил Лоньон у Леонида и Виржила. — Давайте, я вам не помешаю. Не обращайте на меня внимания.

— Берегись, Братец Большие Уши, — сквозь зубы процедил Грегориос. — Если хоть один из нас вляпается по твоей наводке, я тебя найду. Где бы ты ни находился. Сначала ты лишишься ушей, а уж что будет потом, тебе лучше не знать.

— Вы не имеете права, я на государственной службе.

— Увы, мой бедный друг, знай вы, что я делал с чиновниками во время гражданской войны, бежали бы отсюда, сверкая пятками. Хочу напомнить — греки выкалывают предателям глаза.

— Обещаю, что не причиню вам ни малейшего вреда.

С того дня стоило Лоньону появиться, все разговоры стихали. Атмосфера напоминала членам клуба былые — невеселые — времена на родине, разве что была не такой гнетущей. Лоньон не пожелал, чтобы к нему обращались по имени, что было вполне объяснимо,[110] и ему дали прозвище Братец Большие Уши. Все, за исключением мелких деталей, осталось по-прежнему. Через несколько месяцев Лоньон стал приходить реже, как правило — в конце недели, унылым тоном спрашивал «Как дела?», но никто ему не отвечал. «Но что же я включу в отчет?!» — в отчаянии вопрошал он.

— Напиши, что мы смирные, законопослушные граждане и не занимаемся политикой, — отвечал Грегориос. — И помни: месть придумали греки!

Лоньон появлялся в клубе четыре-пять раз в год. Инспектор был непредсказуем, никто не замечал, как этот человек входит и выходит, он просто был — сидел и смотрел, как другие играют. Одному Богу было известно, приходит он по долгу службы или ради удовольствия. Если кто-нибудь вдруг терял самообладание, произносил глупость или начинал ругать власти, остальные инстинктивно оглядывались и вздыхали с облегчением, поняв, что Лоньона рядом нет, а Леонид или Павел грозил брюзге:

— Попридержи свой длинный язык, не то сдам тебя Братцу Большие Уши!

Я открыл дверь своими ключами и прошел в кухню. Из глубины квартиры донесся голос Сесиль:

— Это ты, Мишель?

— Кто же еще?

Сесиль принимала ванну, так что разговаривали мы через дверь.

— Можешь уйти, если хочешь.

— Подожду тебя в гостиной.

После долгих раздумий и колебаний Сесиль решила закончить работу об Арагоне, отложив на время идею о психфаке. Она не забыла просьбу Пьера, это ее бесило, но заставляло возвращаться за письменный стол.

Уборка квартиры продвигалась медленно, мы столкнулись с массой технических сложностей: то, что казалось простым, на поверку оказывалось почти непреодолимым. В каждой комнате была своя проблема. Можно ли заменить трухлявые деревянные ставни? Как отчистить вековую грязь с ковров или устранить протечку в стене? Почему не работает газовая колонка? Мы почувствуем запах газа или задохнемся сразу? Как счистить обои ножом, не повредив обрешетку? С чего вдруг пылесос перестал засасывать пыль? Сесиль из принципа не желала звать мастеров по ремонту.

— Эти пужадисты ни гроша от меня не получат!

Мы решили посоветоваться с мсье Биссоном, владельцем москательной лавки с улицы Бюси, он продал нам кучу средств, но все они оказались неэффективными, а может, мы просто не умели правильно их использовать. Сесиль была близка к отчаянию:

— Заканчивай сам, Мишель, мне нужно работать.

Да, Арагон ждать не мог… Сесиль вчитывалась в текст его романов, статей и выступлений, делала заметки, классифицировала, заполняла карточки, расставляла их в деревянные каталожные ящики между цветными вкладышами или звонила своей подружке Софи и часами, лежа на диване, обсуждала с ней университетские сплетни. Когда я спросил, можно ли мне прочесть ее работу, Сесиль разозлилась и послала меня.

— Да что вам всем далась эта работа? Прочтешь, когда будет готово.

— Иди сюда, ты должна на это взглянуть.

— Ну что еще случилось?

— Под раковиной мыши.

Маленькие черные катышки, по мнению мсье Биссона, безусловно являлись мышиным пометом. Он предложил альтернативу: крысиный яд (килограмм в упаковке, очень действенный, но, как только проходит эффект неожиданности, грызуны и близко к нему не подходят) или традиционная пружинная мышеловка-гильотина (продается без приманки). Лучше взять и то и другое.

Сесиль отказалась.

— Выбрасывать безголовых мышей будешь ты.

— Если хочешь, я одолжу тебе Нерона. У нас не осталось ни одной мышки, так что ему очень скучно.

— Не люблю кошек.

Мы переставили все продукты на верхние полки запирающихся на ключ шкафов. Я никогда не увлекался работой по дому и все время отвиливал — читал, устроившись в кресле рядом с Сесиль, и исподтишка наблюдал за ней. Она часто отвлекалась от работы, сидела, уставясь в пустоту, и о чем-то думала.

Однажды — я как раз скоблил паркет губками из витой металлической стружки — она вдруг ни с того ни с сего спросила:

— Ты ничего не сказал Франку?

— Я ни разу ему не написал. Он тоже.

— Франк вам не звонил? Не прислал ни одного письма?

— Нет. Но тебе он напишет, не сомневайся.

Сесиль уткнулась в книгу, но я видел, что она не читает.

— Тебе не надоело работать? Может, пробежимся? — предложил я.

— Не хочу.

— А как насчет партии в шахматы?

— Что за удовольствие — сидеть часами на стуле, двигать фигуры и ждать ответного хода? По-моему, все настольные игры просто нелепы.

— Я познакомлю тебя с друзьями. Вы найдете общий язык. Они бывшие коммунисты. Ну, не все. Ты поймешь. Среди них есть тонкие знатоки и ценители литературы. Может, увидишь Кесселя или Сартра.

— Они часто там бывают?

— Приходят по вечерам. Но иногда и днем.

— Вперед!

Мы за десять минут доехали на двадцать первом до улицы Данфер, но день для первого визита Сесиль я выбрал неудачный. В «Бальто» было непривычно шумно, атмосфера накалилась до предела.

— Это, что ли, твой шахматный клуб? — тихо поинтересовалась Сесиль.

— Обычно здесь тихо и спокойно.

Мы появились, когда скандал был в самом разгаре. В таких случаях невозможно оставаться сторонним наблюдателем, поэтому те, кто хотел посидеть в тишине, перешли в бистро на другой стороне площади. Вообще-то, ничего из ряда вон выходящего не случилось: в любом сообществе привычная мирная обстановка может в мгновение ока смениться противостоянием всех со всеми. 12 апреля 1961 года Юрий Гагарин впервые в мире облетел вокруг Земли на ракете «Восток», и все поняли: произошло одно из тех фундаментальных событий, которые меняют ход истории человечества. Событие, вызвавшее всеобщий единодушный восторг, раскололо клуб: «живые» и «выжившие», как их называл Игорь, скрежетали зубами и орали друг на друга, забыв о приличиях. Схлестнулись те, кто ненавидел тяготеющую к социализму идеологию и смотрел в сторону Америки, и те, кто бежал из Восточной Европы, но остался убежденным социалистом. Последние считали, что сбой дала система, но не идеология. Ее основы остались незыблемыми, а идеалы были близки сердцам миллионов. Их раздирали внутренние противоречия: они восхищались успехами и победами страны, где были изгоями и где их ждала верная смерть. Планетарное противостояние США и СССР отвлекало членов клуба от шахмат и чтения, близкие друзья обвиняли друг друга во всех смертных грехах, не стесняясь в выражениях. Поводов для ссор было не счесть, начиная с Гагарина, обставившего америкашек, Ботвинника, который в энный раз легко обыграл всех своих соперников, стал чемпионом мира и явно не собирался сдавать позиции, и кончая ролью ленинской доктрины в неуязвимости русской хоккейной дружины и успехах советских метателей молота (они метали свой снаряд выше и дальше всех в мире благодаря качеству русской стали и массовости спорта!).

— Разве это не безоговорочное доказательство?

— Я полагал, ты ненавидишь систему?

— Я стараюсь быть беспристрастным и оценивать результаты по их истинному достоинству.

— Они — порождение системы.

— Я уважаю народ, которым восхищаются все честные люди.

— Ты только что признал, что соглашаешься с системой.

— Ничего подобного я не говорил.

— Нет, сказал!

— Не передергивай! Эта система — чистое извращение. Она не уважает человека, давит на него, уничтожает. Я марксист, а не коммунист.

— Все коммунисты и марксисты — тупые мерзавцы!

— А ты — грязный фашист.

Мир взорвался и разделился на два лагеря, умеренных не осталось. Каждый жаждал высказаться, привести довод в пользу собственной правоты, поделиться опытом. Никто никого не слушал и не слышал, страсти накалялись, спорщики переходили на русский, немецкий, венгерский и польский.

Сесиль совершила грубую ошибку, вмешавшись в чужой спор, а я не сумел этому помешать, потому что не был готов к такому повороту событий.

— Простите, — сказала она, перебив Томаша, — но мне кажется, что происходящее следует рассматривать в исторической перспективе. Учитывая, как и с чего все начиналось, СССР совершил великий технологический прорыв. Страна создала космическую отрасль промышленности всего за пятнадцать лет благодаря четкому планированию и исследованиям в…

Закончить Сесиль не удалось.

— Кто это такая? — закричал Томаш.

— Я с вами согласен, мадемуазель, — произнес Павел. — Однако следует уточнить, что главный вклад в это исследование внесли братские социалистические страны, в том числе…

— Кто вы? — не успокаивался разъяренный Томаш.

— Она мой друг, это я ее привел.

— Женщины в клуб не допускаются! Мало того что приходится терпеть престарелых коммуняк, так теперь еще и баба затесалась!

— Баба в гробу тебя видала! Паршивый трухлявый реакционер! — Сесиль дала Томашу пощечину, чего делать, безусловно, не стоило. Удар прозвучал, как звук кимвала.

Несколько секунд стояла гробовая тишина, все остолбенели от изумления и пытались осознать случившееся, глядя на побагровевшее лицо со следами пальцев на коже. Позже Леонид объяснил мне, что за этот короткий отрезок времени болевой сигнал поступил в мозг Томаша. Леонид не любил поляков. Томаш кинулся на Сесиль, собираясь ее задушить, но она оказалась шустрее и увернулась. Поднялся невообразимый шум. Перевернутые столы с грохотом падали на пол, разлетались в стороны шахматные фигуры и доски, звенело разбитое стекло. Павел и Леонид удерживали Томаша, жаждавшего растерзать Сесиль, а я тащил ее за руку на улицу.

— Что на тебя нашло? Ты рехнулась?

— Ну, ничего себе! Ты защищаешь этого придурка? Хорош друг!

Не дав мне сказать ни слова в свое оправдание, она перебежала на другую сторону бульвара Распай, не обращая внимания на возмущенное гудение машин, и нырнула в метро. Я вернулся в «Бальто», где успел разгореться жаркий спор о том, имеют ли женщины право посещать клуб. Политические взгляды не имели значения, единомышленники яростно наскакивали друг на друга и солидаризировались с недавними противниками.

— Ни одно правило нашего клуба не запрещает женщинам приходить сюда, — возвестил Игорь веским тоном отца-основателя.

— Правила — составная часть демократии и устанавливаются большинством, — вмешался Грегориос. — Хочу напомнить — демократию придумали греки. Давайте проголосуем! Я голосую против. Предпочитаю чисто мужское общество.

Имре и Тибор впервые не согласились друг с другом на публике.

— Мы не в английском клубе, — сказал Имре. — Здесь действует единственное правило — свобода.

— Нельзя позволить коммунистам все захватить и испортить.

— Ты несешь чушь, Тибор.

— Настоящая проблема — женщины и Гагарин!

Все почувствовали, насколько опасна возникшая тема, так же опасна, как неизвестный вирус, подтачивающий вас изнутри. Примирительную позицию заняли немногие. Они хотели избежать непоправимого, но на них ополчились оба лагеря. Неужели дело дойдет до драки? Мы позволим идеям управлять нашими желаниями? Забудем, кто нам друг, а кто враг? Дадим политике и женщинам в очередной раз стать причиной наших несчастий? Всегда ли в таком принципиальном споре должен быть победитель?

— Не стоит так горячиться. Наши женщины нас забыли, мы никому не нужны.

— Будешь играть или продолжишь делать революцию?

Все улеглось. До очередной победы или следующего поражения. Я запустил волка в овчарню и, опасаясь последствий, решил незаметно смыться, но, как это ни странно, никто ни в чем меня не упрекнул.

На следующий день я отправился к Сесиль. Она открыла мне дверь и лучезарно улыбнулась, как будто накануне ничего не случилось. Когда я снова пришел в клуб, никто меня не попрекнул — если не считать привычных насмешливых реплик насчет моей игры. Такие понятия, как ошибка и вина, более чем относительны. Дедушка Делоне не устает повторять: «Нет ничего хуже желания осчастливить человека помимо его воли». А я считаю самым большим грехом не желать счастья другим или отступиться от них. Видит бог, я пытался. Возможно, если бы Гагарин облетел земной шар на день или два позже, Сесиль приняли бы в клубе с распростертыми объятиями.

Я был в трудном положении. Не в отчаянном — в безнадежном. Передвигая слона с g2 на c6, чтобы запереть королеву Томаша, я считал, что нашел идеальный ход, но моя беда в том, что я вечно тороплюсь. Игорь сокрушенно покачал головой, он увидел ошибку раньше меня. Томаш тоже понял, что я допустил промах. Сидевший справа от меня Павел с невозмутимым видом следил за игрой, положив подбородок на сложенные кулаки. Томаш считался хорошим шахматистом, но играл редко, предпочитая смотреть и комментировать, хотя кибицы, как известно, не имели права голоса. Томаш был хитрец и никогда не состязался с лучшими, например с Леонидом или Игорем. Сейчас он колебался. Пойди он ладьей на f4, мог бы поставить мне мат следующим ходом, это было очевидно, но он потянулся за королевой, как будто ей грозила опасность, потом передумал.

— Ты играешь как деревенщина, — буркнул Павел.

— Ну конечно, а ты у нас Ботвинник, да? — огрызнулся Томаш.

— Мишель — дебютант. С чего это ты так расслабился? — Томаш взглянул на доску, и его лицо просветлело.

— Так не пойдет, — запротестовал я, — двое на одного — это нечестно.

Томаш протянул руку за ладьей, в этот момент хлопнула дверь и появился запыхавшийся Владимир. Он был так возбужден, что нарушил одно из незыблемых правил клуба: обратился к Игорю на русском. Игорь и Павел — он тоже бегло говорил по-русски — вскочили со своих мест.

— Нуреев остался на Западе! — перевел нам Игорь.

— Во время посадки в аэропорту Ле-Бурже, — продолжил Владимир, — он оттолкнул двух агентов КГБ, перепрыгнул через загородку и побежал как сумасшедший, кагэбэшники гнались за ним, но он укрылся в помещении таможни. Нуреев свободен!

— Кто такой Нуреев? — спросил Томаш.

— Ты не знаешь Нуреева? — изумился Игорь.

— Откуда ему знать величайшего танцовщика современности? — воскликнул Леонид. — Что вообще поляки понимают в балете?

— На прошлой неделе мы с Леонидом и Владимиром ходили в Гарнье на «Баядерку». Как он был хорош, просто слезы на глаза наворачивались! В третьем акте он поразил публику до дрожи — немыслимая грация, воздушные прыжки, пробежки в бешеном темпе. Никто никогда не видел ничего подобного. Нуреев не танцовщик, он — птица. Чайка. Он не касается земли. Земное притяжение не имеет над ним власти. Он летает. Нуреев заполнял собой огромную сцену Кировского театра. Существовали только он, свет и музыка. Нуреев парит в воздухе. Ты следишь за ним взглядом, и он увлекает тебя за собой в вихре танца. Сегодня мы напьемся. Неси шампанского, Жаки.

— Может, игристого? Оно ничуть не хуже.

— Шампанского, лучшего! Мы будем пить «Кристалл»!

— «Рёдерер»? Оно жутко дорогое.

— Дай нам две бутылки!

Папаша Маркюзо принес шампанское и пластиковые стаканчики.

— Ты не заставишь нас пить из этой дряни! — вознегодовал Леонид.

— Ваши междусобойчики дорого мне обходятся.

— Наплюй на деньги, сегодня великий день.

— А мне сто второй, — вмешался в разговор Томаш.

Тот вечер принес Альберу Маркюзо самую крупную выручку в году. Он опустошил запасы шампанского и игристого вина и наполовину обновил набор бокалов. Вечеринка влетела Игорю, Леониду и Владимиру в копеечку, но они сочли, что свобода Нуреева бесценна. Игорь попросил тишины, произнес тост за Кировский театр и его лучший в мире балет, поднял бокал, как штандарт, и тут его прервал Владимир:

— Я готов выпить за Нуреева, он исключительный танцовщик, но лучший балет все-таки в Большом!

— Надеюсь, ты пошутил, авторитет Кировского непререкаем.

Владимир призвал в свидетели остальных, но те, по большей части, ничего не знали ни об одном из двух великих театров.

— Может, когда-то так и было, но сегодня тон задает Большой.

— Думаешь, я не знаю, как все вы, москвичи, нам завидуете? Да в Мариинке две Парижские оперы могут поместиться!

— Я говорю не о размерах здания, а о репутации труппы.

— Как насчет Дягилева, Нижинского и Вагановой? Вы там у себя в Москве хоть слышали эти имена?

— Они вышли на заслуженную пенсию тридцать лет назад.

— А кто придумал Русские сезоны?

— Это было до войны. Спроси кого хочешь, любой знаток подтвердит, что Большой — лучший, несравненный.

— Да ну?! А как же Нуреев? Он разве москвич? Нет, дорогой мой, Нуреев — ленинградец! Когда ему было то ли пятнадцать, то ли шестнадцать, он пытался поступить в труппу Большого, но вы его не захотели. Невероятно! Большой проглядел Нуреева. Не заметил его талант! Бедняга ночевал на улице, как нищий. Кировский принял и воспитал его. Когда Нуреев блеснул в «Корсаре», Большой попытался его переманить, но он остался в труппе Кировского! Назови мне хоть одного танцовщика Большого театра, который может сравниться с Нуреевым. Не было таких ни двадцать, ни тридцать лет назад.

Владимир не нашел что возразить. Леонид решил поддержать Игоря:

— Я дважды был на спектаклях Большого и десять раз смотрел балетные спектакли в Кировском. Игорь прав. Да, я ленинградец, но дело не в «местном патриотизме». Ни один театр Кировскому в подметки не годится.

Владимир пожал плечами:

— Вы сговорились, мне вас не переспорить.

— Ты меня разочаровал, Володя, споришь, лишь бы поспорить. Кировский — лучший театр мира, это аксиома. Закажи нам бутылку шампанского — в качестве извинения, — заключил Леонид.

Томаш позвал меня к столу, чтобы закончить партию. Я отмахнулся — сейчас не до шахмат!

— Мы говорим о важных вещах.

— У меня была выигрышная позиция.

— Тебе грозил мат.

На лице Томаша отразилось недоверие. Самое время нанести последний укол, как это много раз делали при мне Павел и Леонид.

— Что с тебя взять… Ты средненький игрок, таковым и останешься.

Остаток вечера Томаш провел за доской, пытаясь понять, откуда исходит опасность.

Имре плакал, и никто не мог его утешить. Нет, он не устраивал истерик, не рыдал взахлеб, но говорить о Будапеште без слез не мог.

— Не стоит так себя изводить, — говорил Тибор, обнимая друга за плечо. — Ты бессилен, как и все мы.

Я тоже пытался подбодрить Имре, но получалось не слишком хорошо. Он снова и снова, как наяву, переживал кошмар осажденного кинотеатра «Корвин», где студенты делали коктейль Молотова, слышал стрекот пулеметов, стреляющих по мирным гражданам, укрывшимся под аркадами здания. Он не мог забыть штабеля мертвых тел, грохот гусениц по асфальту и отчаянные крики перепуганной толпы.

— У меня был приятель Одон, он взлетал на танки, как акробат, бросал зажигалку в башню и успевал спрыгнуть прежде, чем машина загоралась. Одон в одиночку вывел из строя больше двадцати танков. Не знаю, что с ним стало. Мы сбежали до начала обстрела.

Каждый человек совершает в течение жизни некоторое количество ошибок, пытаясь объяснить себе, почему поступил так или иначе, думает, что́ могло бы его извинить или оправдать. Горше всего бывает осознать, что виной всему собственная глупость. После трагических событий, заливших Венгрию кровью, Тибор, Имре и еще сто шестьдесят тысяч венгров-эмигрантов десятилетиями задавали себе одни и те же вопросы. Неужто венгры и впрямь глупцы? Возможно ли, что они принимали желаемое за действительное? Проявили детскую доверчивость? Могла ли страна избежать катастрофы, отнявшей жизни у двадцати пяти тысяч граждан? Как случилось, что они до такой степени недооценили противника? Всякий раз, устав от бесконечных споров и попыток понять, где именно было выбрано неверное решение, они приходили к выводу, что избежать этого было невозможно. Имре не мог позволить себе усомниться. Пожар вспыхнул не сам по себе. Никто не понял, как это случилось, но кто-то раздул угли. Много месяцев радиостанция «Свободная Европа» (она вещала на Венгрию из Австрии, и ее можно было слушать практически во всех уголках страны) подталкивала венгров к восстанию и обещала им помощь Запада. Народ должен проявить волю и подняться на баррикады, рассчитывая на поддержку европейских стран и американцев, их самолеты могут подняться в воздух с баз в Германии и за час долететь до Будапешта. Миллионы венгров слушали «Свободную Европу» и в конце концов поверили, что войска союзников помогут им освободиться от советского ига. Значит, нужно подниматься на бой. Молодежь вдохновили колебания в руководстве компартии и временный отвод советских войск, воспринятый как свидетельство правоты радиокомментаторов. Сначала они умирали от страха, но двадцать третьего октября страх исчез. Людям казалось, что они вновь переживают революцию 1848 года. Никто не руководил восстанием, вождей не было. За одну короткую неделю Венгрия получила свободу, и наступило смутное время. Можно было сбросить с пьедестала памятник Сталину и остаться в живых. Французы и англичане, увязшие в Суэцком кризисе, не собирались вмешиваться, Эйзенхауэру нужно было думать о переизбрании. Радиостанция «Свободная Европа», которую финансировало ЦРУ, плевать хотела на венгров.

— Большинство народов, живущих на этой планете, поимели либо русские, либо американцы, — всхлипывая, объяснял Имре. — Только нами, венграми, попользовались и те и другие. Никогда не слушай радио и не верь глупостям, которые болтают комментаторы.

* * *

Имре плакал, потому что мир изменился. Члены клуба редко соглашались друг с другом. Они любили придираться к деталям и спорить по пустякам, но все считали, что повторение событий 1956 года невозможно. Люди тогда отдали свои жизни зазря. Возразить на это было нечего. Процесс демократизации неизбежен, тому есть масса признаков, положительных и объективных.

— Это необратимо, — объяснял Владимир.

Преступный коммунизм — коммунизм беззаконных судов, лагерей, КГБ и Сталина — истаивает, как лед на солнце. День сменяется ночью. Два тезиса, две аллегории, высказанные Владимиром и Павлом: Томаш упомянул куколку, которая превращается в бабочку, Грегориос — родовые муки. Сравнения разные, но вывод один. Прекрасным летом шестьдесят первого коммунизм начал меняться. Наконец-то меняться! Благодаря дядюшке Хрущеву писатели и поэты, расстрелянные и сгинувшие в лагерях, были реабилитированы. Он дал надежду. В странах Восточного блока появились независимые газеты и свободные журналисты. Их не арестовывали за слова о том, что нужно покончить с абсурдным авторитарным планированием, позволить либеральным экономистам применять их теории на практике, вернуть свободные выборы, официально разрешить создание политических партий и профсоюзов, защищающих интересы трудящихся, упразднить тайную полицию. Тиражи свободной прессы зашкаливали. Книги, ходившие в «списках», издавались в государственных издательствах. Хрущев даже позволил бывшему политзаключенному Солженицыну опубликовать повесть, действие которой происходит в лагере.

— Такова логика истории, — утверждал Павел.

* * *

Утром 13 августа 1961 года небо рухнуло на землю, и они пробудились с чувством тяжкого похмелья, с которым им пришлось жить долгие годы. Ночью власти Германской Демократической Республики закрыли 69 из 88 пунктов перехода из советской зоны в западную. Они успели возвести первую кирпичную стену длиной в 155 километров вокруг Берлина и еще 112 других между двумя Германиями, замуровали окна и двери домов, выходивших на стену высотой 3,6 метра, глубиной 2,10 метра, оборудованную 96 сторожевыми вышками, 302 КПП, 20 бункерами и 259 гарнизонами со служебными собаками. Людей потрясли не грубые, низкие методы, которыми действовала власть, не идеологические оправдания, не презрение к гражданам и не сломанные жизни — ко всему этому они привыкли. Их убивала коллективная слепота: они неверно оценили ситуацию и не поняли, что систему невозможно ни перестроить, ни улучшить. Худшее, что может случиться с марксистом, — это непонимание исторического материализма. Надежда умерла. Стена стала символом, новой тюрьмой, где их заперли. Они уподобились отсидевшему свой срок заключенному, которого должны вот-вот освободить и вдруг объявляют, что он приговорен к пожизненному заключению.

— Мы больше никогда не увидим свои семьи, — сказал потрясенный Владимир.

— Да, теперь все кончено. Мы отрезаны от родины навсегда, — пробормотал Игорь.

— Мы придурки, — продолжил Имре. — Все останется как есть, ничего не изменится.

Любые новости, плохие и хорошие, в клубе отмечали одинаково — распитием множества бутылок клерета.

— Будем пить, пока можем, пока живы! — предложил Леонид.

— Я поднимаю мой бокал за всех мерзавцев — на их фоне мы кажемся милыми людьми! — произнес не склонный к лирическим отступлениям Вернер.

Имре утешился, поняв, что поимели не только венгров.

Вскоре в клубе появилось много несчастных, потерянных немцев. Франкофоны обосновались в Париже, англофонов постигло дополнительное наказание — они эмигрировали в Лондон. Никиту Хрущева объявили пожизненным почетным членом клуба за постоянный вклад в его развитие.

Тибора не было уже два дня, и Имре забил тревогу. Игорь предупредил Даниэля Маго, тот справился в префектуре, в отделе по розыску пропавших, но ничего не узнал. Имре впал в отчаяние. Жаки рассказал, что Тибор в последнее время был очень подавлен, ничего не ел и пил больше обычного. Имре подтвердил, что Тибор плохо спал и был настроен очень мрачно. Появилось предположение, что Тибор покончил с собой, но тела не нашли. Самым тревожным было то обстоятельство, что Тибор ничего с собой не взял, даже одежду, которой так дорожил, ни туфли из крокодиловой кожи, ни замшевую куртку, ни костюм от Кристиана Диора из ткани с рисунком «куриная лапка», стоивший бешеных денег. Его личные сбережения, скопленные из чаевых, остались лежать в коробке из-под печенья, из чего следовало, что исчез он не по доброй воле.

Даниэль Маго заключил, что речь идет о похищении или несчастном случае, и искал Тибора по всем больницам и клиникам Парижа и окрестностей, но все было тщетно. Тибор покинул «Акапулько» в четыре утра, но дома не появился. Он мог нарваться на хулиганов на площади Пигаль — темных личностей там хватало, особенно по ночам. Одному Богу было известно, в какие темные делишки мог ввязаться Тибор. Пришлось обратиться к Лоньону, у которого были свои источники. Он пообещал сделать что сможет, но не преуспел и вынужден был признать, что Тибор испарился. Когда человек бесследно исчезает, это дурной признак. Маго и двое его коллег провели титаническую работу, прошерстив гостиницы и меблирашки. Имре сообщил, что венгры обычно сводят счеты с жизнью, бросаясь в воды Дуная — не голубого, а грязно-серого. Он опасался, что Тибор утонул в Сене и теперь его хладный труп дрейфует в сторону Северного моря.

Прошли дни, потом недели, и о Тиборе стали говорить в прошедшем времени, причем никто этого не заметил. Никто, кроме Имре, который ушел, хлопнув дверью, и не показывался три дня. Игорю пришлось отправиться к нему домой, извиниться и привести назад в «Бальто», к друзьям.

Папаше Маркюзо было о чем беспокоиться. Тибор остался должен астрономическую, по меркам хозяина овернского бистро, сумму.

— Скорее всего, он смылся из-за денег, — предположил он однажды вечером.

— Как ты можешь, Альбер! — возмутилась Мадлен. — Бедный Тибор, такой наивный, такой милый. С ним, должно быть, случилось несчастье.

— Да он просто встретил мужчину своей жизни и не посмел признаться Имре! — сказал Жаки. — Я знаю Тибора, ему не ролей не хватает, а денег. Он нашел себе набоба и сейчас воркует с ним у бассейна на Лазурном Берегу. Я видел, как на Тибора смотрели мужики! Он растолстел на двадцать кило, но остался красавчиком. Тибор — звезда, это заводит. В конце концов, они ничем от нас не отличаются.

Мадлен запротестовала — из принципа, но остальным идея Жаки не показалась такой уж нелепой. Об этом подумали все. Кроме Имре. Он сидел за столиком один, положив газету на столик, и о чем-то думал. Никто не осмеливался потревожить его. Я сел рядом и попросил рассказать мне о Тиборе. Я редко видел Имре в клубе и почти ничего о нем не знал, поэтому мой поступок удивил его. Он теперь целыми днями ничего не делал, только поедал круассаны, предназначенные для клиентов, читал газету, курил трубку, предавался мечтам, попивая чай с молоком, или делал переводы, которые никто не заказывал. Внешне Имре не изменился — он так же тщательно следил за собой, одевался с иголочки, — только в шахматы играть перестал. Мадлен потакала его капризам и кормила за четверых, считая вкусный обед лекарством от меланхолии. Имре читал ей стихи на венгерском, она не понимала ни слова, но слушала. Он когда-то перевел Рильке с немецкого на венгерский и теперь пересказывал его Мадлен на французском языке. Она восхищалась красотой декламации и уверяла Имре, что у него совсем нет акцента, — это придавало ему сил и внушало уверенность в том, что он является жертвой заговора.

* * *

Новость пришла неожиданно и, по идее, должна была их обрадовать. Если тот, кого ты считал мертвым, оказывается жив, следует прыгать от радости и облегчения, но члены клуба, узнав о Тиборе, впали в прострацию. Даже Имре предпочел бы, чтобы Тибор прохлаждался в Сен-Тропе. Причиной всеобщего потрясения стала статья на первой полосе «Франс суар» о триумфальном возвращении Тибора в Будапешт. Тибор Балаж снова на родине! Впервые человек, сбежавший из коммунистического рая, проделал обратный путь. И Венгрия не только не осудила блудного сына, но и приняла его в объятия, продемонстрировав превосходство народной демократии над прогнившей империалистической демократией. Спонтанный, но вполне осознанный поступок Тибора удивил всех, в том числе венгерские власти: они делали все, чтобы воспрепятствовать бегству граждан из страны, но принимать перебежчиков обратно им было впервой. Тибор явился к пограничникам на австрийско-венгерской границе и заявил, что хочет вернуться домой. Ответ из Будапешта пришел через несколько минут: «Пропустите его!» Выступая на государственном радио, Тибор сказал:

— Я вернулся в Венгрию. Жизнь на Западе невыносима и отвратительна. Я больше не мог выносить разлуку с родиной и матерью и прошу венгерский народ простить меня.

Возвращение Тибора стало ярким доказательством того, что Запад низок и гнусен, что он не более чем пропагандистский мираж и все эмигранты в самом скором времени вернутся на родину. Тибора не только не посадили и не подвергли остракизму, его подняли на щит и превратили в национального героя. Он поехал в Дебрецен к Марте, никогда не терявшей надежды на встречу с сыном. Его приняли на работу в Будапештскую консерваторию драматического искусства, он снялся во многих венгерских фильмах.

Тибор оставил внушительный неоплаченный долг — полторы тысячи франков, кое-кто считал, что даже больше. Вскоре после того, как он «всплыл» в Венгрии, Альбер повесил на стену объявление в рамке: «Кредит умер, неплательщики убили его». Имре решил выплатить хозяину «Бальто» все до последнего сантима. Альбер и слышать об этом не захотел! Он знал, что Имре не виноват и находится в сложном положении. Имре не сдавался. Он заявил, что ноги́ его не будет в бистро, если папаша Маркюзо не возьмет деньги. Альбер согласился. Имре отдал ему восемьсот семьдесят один франк, которые Тибор складывал в коробку из-под печенья, а потом еще год выплачивал остальное.

Имре приложил немало усилий, чтобы забыть Тибора, но из этого ничего не вышло, и через какое-то время он воссоединился с любимым самым что ни на есть экзотическим способом. В клубе принципиально не упоминали имя Тибора, хотя в душе все завидовали человеку, которому хватило мужества сделать то, о чем мечтал каждый, — вернуться домой.

Мама хотела провести новогодние праздники в Алжире, у своего брата Мориса. Это стало нерушимой традицией. Папа ехать не хотел. «Нечего искушать судьбу, — говорил он. — В Париже тоже происходят взрывы и покушения, но непосредственной опасности нет, а там террористические акты случаются каждый день, и никто не знает, кто подложил бомбу — арабы или оасовцы!» Правительство во всеуслышание заявляет, что контролирует ситуацию и Алжир умиротворен, но никто в это не верит. Во время воскресного обеда папа высказался ясно и категорично:

— Хочешь ехать — дело твое, но Жюльетта останется дома.

Неожиданно для мамы дедушка Делоне поддержал папу, и она отступилась.

Сесиль получила письмо от Пьера. Он по-прежнему торчал в своем африканском захолустье, узнавал о том, что творится в мире, по радио или из газет и ждал отпуска. Куда он отправится, мы не знали, Сесиль надеялась, что в Париж, пока не получила открытку с двумя верблюдами в пальмовой роще Тебессы. Текст поверг нас в недоумение.

Дорогая Сесиль,

нам пришла охота искупаться. Неделя в ста километрах от базы. Земной рай. Мы объедаемся плодами опунции инжирной, финиками и играем в джокари[111]. На общевойсковом чемпионате я проиграл в полуфинале болвану-легионеру — у него три легких, и он портит воздух, когда бежит. Мы подружились. В парном разряде я играю с моим дружком Жако. Финал завтра, мы в него вышли, и от соперников и мокрого места не оставим. Я все еще хочу прочесть твою работу. Помни: Арагон — любовник.

— Не могу себе представить Пьера, играющего в джокари, — прокомментировал я.

— А я — его дружбу с легионером, — откликнулась Сесиль.

Мы переглянулись. Нам одновременно пришла в голову одна и та же мысль. Я молчал, предпочитая, чтобы она высказалась первой.

— Может, почистим ставни? Те, что выходят во дворик… — предложила Сесиль.

— Ты видела, в каком они состоянии? Их не приводили в порядок со времен Первой мировой, и восстановлению они уже не подлежат.

— Так и будешь ворчать?

Она кинулась на меня и начала щекотать. На нее иногда находило. Ей это нравилось. Я пытался сохранять невозмутимость, чтобы подразнить Сесиль, но надолго меня не хватило, и мы начали хохотать как безумные. В тот день я сделал несколько снимков: Сесиль отдирает обои в коридоре. Сесиль с пылесосом и щеткой в руке строит мне рожи. Она не любила позировать, так что приходилось подкарауливать момент. Насчет ставен я оказался прав. Мы открыли правую створку, и она немедленно соскочила с петель — дерево источил жучок.

* * *

Франк не подавал о себе вестей год и три месяца. Мы не знали, где он — в Алжире, во Франции или в Германии. Когда папа обратился в Министерство обороны, ему ответили, что лейтенант Франк Марини сам должен сообщать родным о себе. Проблема праздников разрешилась очень просто: Морис приедет в Париж. При встрече он поприветствовал меня по-английски:

— Hi, Callaghan, how do you do?

— Very good, дядюшка, — ответил я.

Он легонько, по-дружески, ткнул меня кулаком в подбородок и поинтересовался:

— Как дела в лицее?

— Все отлично.

— Похоже, ты слишком одаренный для Политеха, да?

Морис расхохотался. Мне не нравилось, что он подшучивает надо мной при кузенах; я хотел ответить тем же, но не нашел что сказать. Мама провела для Мориса экскурсию по обновленному магазину, где он еще не был, показала ему соседнюю лавку, переделанную под мастерскую гарантийного обслуживания. Морис был ошарашен количеством покупателей, выстроившихся в очередь за талонами. Папа не смог уделить Морису внимания:

— Прости, старина, мне нужно заняться этими господами.

Супружеская пара подписывала квитанцию на заказ. Муж протянул чек; отец небрежным жестом наколол его на штырек и показал бумаги дяде.

— Десять тысяч! Глазам не верю! — изумился Морис.

Мама с гордостью объясняла брату, как функционируют различные службы и как трудно найти в Париже опытных мастеров для выполнения работ.

— Я потрясен! Вы — лучшие!

Когда мама назвала дяде сумму торгового оборота, он ей не поверил.

— Будь у нас достаточно персонала, мы бы не теряли потенциальных покупателей и доход был бы процентов на тридцать-сорок выше.

— Ну что тут скажешь, Элен, браво, браво, браво! Я рад, что семинары по менеджменту принесли свои плоды.

— Они мне очень помогли, — признала мама.

— Тебе бы следовало прослушать курс «Улучшите качество швов в водопроводном деле!», — пошутил папа, — тогда ты могла бы открыть магазин в касбе.[112]

Следующие два дня мы бегали по магазинам, закупая продукты для пышного семейного ужина.

Сесиль решила уехать на две недели к дяде, который жил недалеко от Страсбурга, — других родственников у нее не было. Она написала письмо Пьеру, приложив копию первой главы работы об Арагоне, сделанную на плюре.[113]

— Когда Пьер вернет текст, я дам тебе почитать, — пообещала она. — Хочешь что-нибудь приписать?

Мне так много нужно было сказать Пьеру, что я не знал, с чего начать. Я поблагодарил его за пластинки, написал, что слушаю их каждый день и думаю о нем, а товарищи мне завидуют. Пообещал, что верну все в целости и сохранности, как только он вернется. Потом рассказал о лицее, Шерлоке и Хиляке, описал свои математические злоключения и людей, которых встретил в клубе. Я слегка приукрасил свое повествование, добавив, что члены клуба — банда революционеров и за ними следит человек из префектуры. Я был уверен, что Франку это будет интересно. Я попросил Пьера узнать хоть что-нибудь о брате и сообщить мне. Хотел добавить, как мне не хватает наших с ним споров, но вовремя вспомнил, что Пьер терпеть не может сантиментов, и зачеркнул две последние строчки.

— Ты что, роман собрался писать? Дашь прочесть? — полюбопытствовала Сесиль и попыталась заглянуть мне через плечо, но я сунул листок в конверт и запечатал.

На улице было холодно, но мы все равно отправились бегать в Люксембургский сад и сделали пять полных кругов.

Я проводил Сесиль на Восточный вокзал, посадил ее в вагон, вышел на улицу, заметил в кафе напротив настольный футбол и не устоял.

* * *

Мама уговорила Мориса поселиться у нас.

— Зачем тратить деньги на гостиницу? У нас вполне достаточно места.

Мне пришлось перебраться в комнату Жюльетты, а свою уступить кузенам. Морис и Луиза заняли комнату Франка. Квартира превратилась в подобие кочевого стойбища или семейного пансиона, битком набитого отдыхающими. В ванную и туалет выстраивалась очередь. На войне как на войне, говорил папа — он был единственным, кому не нравился этот веселый хаос. Он уходил на рассвете, возвращался поздно и не приходил к ужину, прикрываясь работой в магазине. Потом он на три дня уехал в Ланс, сказав маме, что бабушка Жанна плохо себя чувствует. Две недели я не спал из-за храпа Жюльетты. Никто не подозревал об этой чýдной особенности моей младшей сестры. Я тряс ее, толкал, даже щипал — она переворачивалась на другой бок и через пять минут выдавала еще более громкие рулады. Когда я объяснил Жюльетте, почему никак не могу выспаться, она ужасно обиделась и сказала, что я вру. На следующую ночь я позвал в комнату наших кузенов Тома и Франсуа, и они убедились в моей правоте. Жюльетте пришлось смириться, но она мне этого не простила.

* * *

Морис был настоящим киноманом и, приезжая в Париж, старался посмотреть как можно больше фильмов. На сей раз дядя пригласил нас составить ему компанию, но поставил условие: кинотеатр и фильм выбирает он — и никаких мультиков. В Алжире ходить в кино было небезопасно — в залах взрывали бомбы. Кроме того, фильмы там шли в дублированном варианте, а Морис считал это преступлением. Джон Уэйн, говорящий по-французски, вызывал у него смех, а Кларк Гейбл — слезы. Луиза с моей матерью опустошали магазины и бутики на Фобур-Сент-Оноре, а мы каждый день смотрели какой-нибудь американский фильм в оригинальной версии. Если Луизе удавалось уговорить мужа пойти на французский фильм, он засыпал ровно через пять минут и спал до конца сеанса. Так стоило ли попусту тратить время? Морис шел вниз по Елисейским Полям, разглядывая афиши, читал названия и решал, будет нам скучно или нет. Одна афиша привлекла его внимание.

— Нашел! Французский фильм — приключенческий, с напряженным действием, как в американских боевиках.

Я понял, откуда взялось мое прозвище, когда Морис повел меня смотреть картину «Каллахан начинает снова» и «Никакого виски для Каллахана». Дядя обожал эти детективы за лихо закрученный сюжет и соленый юмор, а фильм о Лемми Коушене[114] с Эдди Константином в главной роли считал настоящим шедевром. Когда мы вышли из кинотеатра, он повторил свой шутливый фирменный жест и сказал:

— Что-что, а скучать нам не пришлось.

Мы отправились есть мороженое в «Драгстор» — Морису нравился интерьер, оформленный в стиле салуна из голливудского вестерна. В «Драгсторе» дядя встретил старого друга, «черноногого» торговца обувью, с которым не виделся два года. Этому человеку удалось сбыть с рук магазин в предместье Алжира и купить новый на бульваре Вольтера. Он посоветовал дяде поступить так же, и тот дико разозлился.

— Пошел к черту! Думаешь, я нуждаюсь в твоих идиотских советах? Не могу я последовать твоему примеру, тупой кретин! У меня не магазин в двадцать квадратных метров в Сент-Эжене, а тридцать два здания! Если я хоть что-нибудь продам — мне конец. Я ничего не могу сделать! Меня загнали в угол. Но мы справимся, уж ты мне поверь. Раздавим их! И останемся у себя дома!

В разговор вмешался один из посетителей, разговор шел на повышенных тонах, тип обозвал Мориса фашистюгой и гнилым колониалистом. На семинары по искусству дядя не ходил. Он плюнул оппоненту в лицо и заклеймил его как грязного гребаного коммуниста, тот, естественно, оскорбился, они схватили друг друга за грудки и принялись трясти что было силы. Вмешались официанты, и нас вытолкали взашей, не дав доесть мороженое. Утешало одно: Морису не пришлось платить по счету.

Рождественский ужин удался на славу. На памяти семейства Делоне никогда еще не было такого роскошного стола: столовое серебро, лиможский фарфор, кружевные салфетки и хрусталь-баккара. О неприятном инциденте в «Драгсторе» никто не вспоминал, не стоило портить праздник из-за дураков. С родителями Луизы нас было пятнадцать, а накормить мы могли вдвое больше едоков. Мама и Луиза продумали действо до мельчайших деталей. Ужин был рассчитан на два часа, месса в церкви Сент-Этьен-дю-Мон начиналась ровно в одиннадцать.

— Если придумаешь какой-нибудь трюк и избавишь нас от этого мероприятия, — шепнул мне папа во время аперитива, — оплачу тебе «Двадцать четыре часа Ле-Мана».[115]

Предложение было заманчивым. Мама наотрез отказывалась покупать мне эту игру, считала ее дурацкой и говорила, что она мне не нужна. Мы с папой перешептывались, как два заговорщика, стараясь, чтобы никто ничего не услышал и не заметил.

— Я скажу, что плохо себя чувствую, и тебе придется остаться со мной дома.

— Она не поверит.

— Помнишь, мы ели устриц в «Ла Боль»? У меня тогда случилось расстройство желудка. А еще я выпью белого вина, ты же знаешь, мне от него всегда становится плохо.

— Она догадается.

— Что это вы тут замышляете? — спросил дедушка Филипп, садясь между нами.

— Я рассказываю, какой потрясающий фильм мы видели сегодня днем.

— Знаешь, Мишель, во французском языке есть и другие слова. Сегодня все потрясающее. Может, обновишь свой лексикон?

— Ты прав, больше не буду говорить «потрясающий».

— Мне сказали, твоя мама заболела. Надеюсь, ничего серьезного? — спросил Филипп у папы.

— Сердце… Доктор велел ей соблюдать режим.

— Это просто мания какая-то! — раздраженно воскликнул дедушка. — Они всех нас угробят своими режимами.

— Не слишком приятно проводить праздники в больнице. Папа остался с ней.

— Не волнуйся, она справится.

— К столу! — закричала мама, внося блюдо с огромным копченым лососем.

Все пребывали в чудесном настроении, возможно благодаря гевюрцтраминеру.[116] Я протянул свой бокал, Морис наполнил его до краев, и я выпил. Вино оказалось недурным. Никто, кроме папы, не заметил, что я втихаря получил вторую порцию, — все обсуждали оправдание Мари Бенар.[117]

— Она их укокошила, — уверенным тоном заявил дедушка. — Эта женщина опасна.

— Нет, она невиновна, — заявила Луиза.

— Ландрю[118] тоже клялся, что ни в чем не виноват. Если она невиновна, то я — папа римский, — засмеялся Морис.

— Эксперты заявили, что…

— Знаешь, что бы я сделал с этой преступницей? — прокурорским тоном спросил Филипп. — Скормил бы ей мышьяк, который нашли при обыске в гараже, а потом отправил на гильотину.

— Что вы такое говорите! — ужаснулась Луиза.

— А травить несчастных людей из-за наследства разве не ужасно? — ехидно поинтересовался Филипп.

— Ее оправдали! И, кроме того…

— Господи боже ты мой! Да что ты понимаешь в преступниках, бедная моя девочка!

Никто не дал Луизе времени объяснить свою точку зрения. Так в нашей семье бывало всегда. Любой, кто не соглашался с дедушкой, объявлялся дураком или дурой. Филипп покачал головой и закатил глаза. Луиза не стала спорить, она знала, что действовать в одиночку бессмысленно: Делоне охотятся стаей и придерживаются общего мнения.

— Надеюсь, ты не приправила лосось мышьяком, Элен? — поинтересовался папа.

— Только устрицы, — парировала мама.

Все посмеялись. Освободив место в центре стола, мама и Мария осторожно установили блюдо с пирамидой серебристых устриц. Пятнадцать рук одновременно потянулись к лакомству, приправили устриц уксусом с луком-шалотом и — хоп! — в рот по две сразу. Поедание деликатеса напоминало соревнование — кто съест больше и быстрее остальных. Устриц на блюде было так много, что они вроде как и не убывали. Я приступил к осуществлению своего хитрого плана. Сколько нужно съесть устриц, чтобы стало дурно? Две дюжины, три или больше? В десять вечера настал момент изобразить приступ и начать корчиться от боли в животе. Папа останется со мной, остальные отправятся на мессу. Нужно было выпить больше белого вина, ради «24 часов Ле-Мана» стоило рискнуть.

— Какой-то странный вкус, — сказал Филипп, с подозрением разглядывая устрицу.

— Что не так? — встревожилась мама.

— У нее привкус мышьяка, чуть горьковатый, но не сказать, что неприятный, — сообщил дедушка, очень довольный своей шуткой.

— Это глупо, папа! — укоризненно покачала головой мама.

— Берегись, Поль, ты только что проглотил устрицу с мышьяком! — подколол папу Морис.

— Мне беспокоиться не о чем, я же не богач какой-нибудь! — парировал папа. — А вот тебе, Луиза, следует опасаться мужа, он тот еще ловкач!

Все рассмеялись и загалдели, так что звонок услышал я один.

— Папа, кажется кто-то звонит в дверь.

— Я ничего не слышал.

В наступившей тишине прозвучало несколько длинных звонков.

— Открой, Мишель. Кто бы это мог быть в такой час?

— Наверное, консьержка, — предположила мама.

Я открыл дверь и окаменел от ужаса: на пороге стояли четыре жандарма в форме. Появился папа.

— Что вам угодно, господа? — спросил он и положил руку мне на плечо.

— Мсье Поль Марини? — спросил пожилой жандарм.

— Собственной персоной.

— Мы ищем Франка Марини.

— Франка? Его нет. Он в Алжире. Проходит военную службу.

— Ошибаетесь, мсье. Ваш сын дезертировал из армии.

— ?..

— Что происходит? — спросила подошедшая мама.

— Не знаю. Они говорят, что Франк дезертировал.

— Быть того не может.

Жандарм достал из планшета пачку листков и начал читать, взвешивая каждое слово:

— Мы действуем на основании судебного поручения, выданного господином Онтаа, военным следователем постоянно действующего трибунала вооруженных сил САЗ…[119]

На «САЗ» он споткнулся — видимо, не знал, что это такое. Я почувствовал, как папины пальцы еще крепче сжали мое плечо. Жандарм взглянул на напарника, тот поднял брови, и он продолжил чтение:

— …выдавшего постановление на арест Франка Филиппа Марини, родившегося двадцать пятого мая тысяча девятьсот сорокового года в Четырнадцатом округе Парижа, а также ордер на обыск его жилища.

Служители закона вошли в квартиру, и мама поспешно закрыла за ними дверь. Гости потребовали объяснений, все заговорили разом, перебивая друг друга, трудно было понять, кто кого и о чем спрашивает и кто на какой вопрос пытается ответить. В коридоре возникла толчея. Дедушка Делоне упомянул о связях в министерстве, чем раздражил старшего по званию, и тот сказал, что отметит это в рапорте. Нам велели вернуться в гостиную и поставили одного из жандармов у двери. Остальные трое начали обыскивать квартиру в присутствии моего отца. Мы стояли, молчали и переглядывались. Мама сказала что-то на ухо Морису, и мы стали тихо переговариваться. Минут через десять в дверях появился один из тех, кто рылся в наших вещах. Велел коллеге переписать личные данные присутствующих и попросил Мориса следовать за ним.

— Но почему? Я не имею к Франку никакого отношения.

— Прошу вас, пройдемте!

Через какое-то время Морис вернулся и сообщил, что жандармы хотели знать, какие вещи принадлежат им с Луизой, а какие нет, поскольку мама поселила их в комнате Франка. Появились папа и жандармы — обыск закончился. Они собрали все папки, тетради, книги, журналы и записную книжку, сложили в пластиковые мешки и запечатали красным воском. Папа подписал протокол изъятия, и ему вручили повестку: двадцать седьмого декабря он должен явиться в жандармерию казармы Рейн и дать показания.

— Какие именно показания? — спросила мама.

— Насчет вашего сына, мадам.

— Все предельно просто: я не получала никаких известий о сыне после его отъезда в Алжир и не желаю ничего о нем знать.

Старший офицер оказался в затруднительном положении. Он посоветовался с одним из напарников, и тот кивнул.

— Если вы согласны, я могу записать ваши показания немедленно.

Они устроились в кухне, освободив немного места на столе. Папа спросил, не хотят ли они что-нибудь выпить, и жандармы согласились на кофе, но от еды отказались. Папа рассказал нам, что один из жандармов, блондин, записал их показания от руки, но сам никаких сведений не сообщил, заявив, что жандармерии ничего не известно.

— Ход делу дал следователь в Алжире. Свяжитесь с ним. У вашего сына серьезные проблемы. Обычно выдается распоряжение о розыске, а на него выписали ордер на арест. Если знаете, где он, или можете как-то связаться, убедите его сдаться властям. Его все равно поймают. Рано или поздно всех ловят.

Они ушли так стремительно, что ошеломленный дедушка рухнул в кресло, не понимая, что это было — ужасная реальность или дурной сон. Луиза села рядом и принялась поглаживать ему руку. Морис повторял как заведенный: «Не могу поверить!» Мария более чем некстати поинтересовалась, можно ли подавать мясной пирог, и мама немедленно ее спровадила. Все были ужасно подавлены, даже мы — дети, хоть и не знали, что такое военный трибунал, ордер на арест и обыск. Нашу тревогу усиливал страх и растерянность взрослых. Мы инстинктивно чувствовали, что семье грозит катастрофа, что опасность связана с войной и с тем, что от нас скрывают. Нет ничего хуже четырех жандармов, решивших нанести вам визит во время рождественского ужина. Я вспоминал наше с Франком прощание в венсенском бистро и не мог понять, почему он дезертировал. Как рассказать об этом Сесиль? Морис сел за стол:

— Дети, собирайтесь, мы не должны опоздать к мессе.

Мама подошла к папе и сказала:

— А ведь я тебе говорила… И оказалась права.

— О чем ты?

— Это твоя вина!

— Ничего подобного! Я ни в чем не виноват! И ты не виновата! И Франк не виноват! Во всем виновата война.

— Проклятые коммунисты задурили ему голову своими гнилыми идеями. Если бы ты вмешался, ничего бы не случилось!

— Ты бредишь! Я запрещаю тебе так говорить!

— Ты не можешь ничего мне запретить, все это — твоя вина!

Мы ждали возражений, крика, взрыва, но папа просто смотрел на маму непонимающим взглядом, потом его глаза увлажнились, он понурил голову, открыл шкаф, взял пальто и вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь.

— Ты перегибаешь палку, Элен, — недовольно произнес дедушка. — Поль тут ни при чем. Догони его.

— Ни за что!

— Выбирай выражения. Ты слегка на взводе. Вам бы следовало поехать отдохнуть.

— Папа, это…

— Довольно! Возьми себя в руки. Думаю, все сыты? Собираемся и выходим! Праздник закончился.

— Мишель, чего ты ждешь?

— Мне не по себе, мама.

— Устрицы! Его желудок их не переносит.

— Он выпил слишком много белого вина, — заметила Луиза.

— Белое вино в его возрасте? Немыслимо.

— Ты поил его вином, Морис?

— Он уже взрослый. Ну, выпил один бокал.

— Два, — уточнил я.

— Это чистое безобразие! — возмутилась Луиза. — О чем ты думал, Морис?

— Иди ложись, — велела мама. — Я дам тебе соды.

Я улегся на диванчике. Ко мне подошла Жюльетта. Я думал, сестра хочет меня утешить, но она наклонилась и прошептала с радостной улыбкой:

— Ты умрешь от отравления.

Они ушли — с похоронным видом и тяжелым сердцем, а я еще минут десять лежал, изображая недомогание, хотя притворяться больше не требовалось. Времени у меня было довольно, целых полтора часа. Я оделся, осторожно открыл дверь и прислушался: в доме царила тишина. Я спустился по лестнице, не зажигая света, чтобы не привлекать внимания консьержей, и оказался на морозной улице. Ветер закручивал в воздухе снег, редкие прохожие поднимали воротники и прибавляли шаг.

Я искал его повсюду. Дошел по пустынной улице Гей-Люссака до Люксембургского сада. Все рестораны и кафе были заперты. На улице Суффло и площади Пантеона гулял ледяной ветер. Папу я обнаружил в овернском кафе на улице Фоссе-Сен-Жак, единственном заведении, работавшем в рождественскую ночь. Это было бистро нечестивцев, здесь играли в таро и весело напивались. Папа наблюдал за игрой. Я сел рядом, он удивился, обнял меня и спросил:

— Выпьешь пива?

— Нет, спасибо.

— Тогда кока-колы.

Он махнул рукой патрону:

— Дай нам две колы, Жанно.

— Лучше белого вина с лимонадом.

Папу позвали сыграть, но он отказался:

— Спасибо, ребята, мы лучше посмотрим.

Допив, он наклонился ко мне и спросил:

— Ну что, дома все чисто?

Я кивнул. Папа встал, положил деньги на столик, и мы вышли.

На улице он прикрыл меня полой своего пальто, чтобы я не замерз.

— Может, сходим в церковь, папа, поставим свечку за Франка?

— Знаешь, Мишель, если Бог и вправду всемогущ и все видит, нет нужды о чем-то Его просить, но, если тебе так хочется, я согласен.

* * *

Я долго корил себя за то, что не настоял на своем. Когда знаешь, что случилось потом, понимаешь: стоило сделать эту малость. Если множество людей в мире зажигают так много свечей и лампад, значит это что-то дает, значит время от времени Он замечает одинокий огонек среди моря мерцающих огоньков, а иначе выходит, мы зажигаем свечи лишь для того, чтобы было не так страшно во мраке ночи. Впрочем, если подумать о миллиардах и миллиардах огоньков, зажженных человечеством за всю его историю, если подсчитать, сколько было вознесено молитв и отвешено поклонов, можно прийти к выводу, что Господь — буде Он существует — больше ничего от нас не ждет.

Существуют непосильные задачи. Например, трезво смотреть на жизнь, говорить правду или признавать свои ошибки. Мы ходим вокруг да около, увиливаем, занимаемся другими вещами или берем на вооружение принцип иезуитской морали: ложь по умолчанию не есть ложь. Когда Сесиль вернулась с каникул, я ничего ей не сказал.

— Как все прошло?

— Как всегда. Праздник в кругу семьи.

— У тебя есть заветная мечта, Мишель? — спросила Сесиль, нарезая эльзасский пирог.

— Кроме «Двадцати четырех часов Ле-Мана»? Хочу тебя сфотографировать.

— Ты сделал уйму снимков, и неплохих.

— Я мог бы запечатлеть тебя в ванне.

— Шутишь?

— Это будет художественная фотография.

— Ничего пооригинальней не придумал?

— Уж и посмеяться нельзя… А ты о чем мечтаешь?

— Ни о чем. Мечта — нечто печальное и недостижимое. Не хочу мечтать.

— Могла бы подумать о Пьере, пожелать, чтобы кончилась война и он вернулся домой.

— Я думаю о Пьере, мир рано или поздно заключат, и он вернется.

— А твоя диссертация?

— Закончу в положенный срок и начну работать. Ты не ответил на мой вопрос.

Я не был уверен, стоит ли рассказывать Сесиль о визите жандармов. Мы бы стали строить гипотезы, искать сомнительные объяснения. Я знал Сесиль как облупленную. Напустит на себя независимый вид и заявит, что ей плевать, что это больше не ее проблема.

— Чего я действительно хочу, так это еще кусочек пирога.

Сесиль приглашала меня на горячий шоколад, но забыла его купить, поэтому мы пили кофе с молоком, ели пирог — и умяли все до последней крошки.

— У моего дяди ресторан. Не представляешь, сколько было съедено за эти две недели! Как тебе кажется, я поправилась?

— Раз уж мы играем в молчанку — мой рот на замке! Но предлагаю снова начать бегать.

К чему было говорить с Сесиль о Франке? Она больше года избегала разговоров о нем. Да и что я мог сказать? Мы ничего не знали. Морис пустил в ход все средства, обратился к своим высокопоставленным знакомым, но ничего не добился. Стоило ему произнести слова «дезертир» и «следователь», и перед ним вырастала глухая непреодолимая стена. «Контактеры» Мориса обещали перезвонить, и он часами сидел у телефона, но если кто и звонил, то совсем не те люди. Морис злился, обрывал разговор и даже составил график дежурств у аппарата, чтобы не пропустить нужный звонок. Потеряв терпение, он сам набирал номер телефона, но чаще всего нарывался на автоответчик. Все именитые друзья дедушки Делоне ушли в отставку и помочь не могли — или не хотели. Де Голль провел чистку в министерствах и расставил повсюду своих людей.

Праздники закончились, Морис, Луиза и кузены уехали, не дождавшись новостей. Морис был настроен оптимистично. В Алжире у него были связи, и он надеялся быстро получить информацию, но ошибся. Алжирские знакомые пожимали плечами и советовали не лезть, куда не следует. В суде Мориса посылали от одного чиновника к другому; даже его ближайший друг Фернан, занимавший ответственный пост в префектуре, повел себя крайне уклончиво и в конце концов сказал: «Отступись, Морис, я бессилен. Не вмешивайся». Трагизм ситуации объяснялся просто, двумя словами: военная полиция. Все держалось в секрете. О деле если и говорили, то полунамеками, как о неясной угрозе или дурной болезни. Никто ничего не должен был знать. Когда Морис звонил нам, папа подходил к телефону, мама брала другую трубку, и они втроем обсуждали новости текущего момента. Судья военного трибунала отказался принять дядю. Не смог он попасть и в крепость в Эль-Бияре, хотя прождал несколько часов на солнцепеке. Дежурный парашютист отослал его прочь, сказав, чтобы не тратил попусту время. Целый месяц наша жизнь крутилась вокруг ночных звонков. Что бы там папа ни говорил о Морисе, тот не жалел усилий, пытаясь добыть информацию, он нашел решение, против которого резко возражала мама. У Мориса была «хорошая знакомая, очень порядочная женщина», она владела гостиницей в Баб-эль-Уэде,[120] где часто бывали Массю,[121] Бижар и половина Генерального штаба. Папа не соглашался с мамой, но она все равно запретила обращаться к этой знакомой, поэтому пришлось вмешаться Филиппу:

— Забудь на время о том, что ты утонченная натура, Элен, и не докучай нам! Не мешай Морису и не лезь в мужские дела!

— Это наш последний шанс, — сказал Морис, чтобы убедить маму. — Она знакома со «всем Алжиром»!

* * *

Игорь, Вернер, Павел и Грегориос не раз попадали в безвыходные ситуации, но не теряли присутствия духа в минуты жестоких испытаний. Когда я пришел, Братец Большие Уши разговаривал с Томашем. Мне показалось, что все всё поймут по моему лицу, но ошибся: человек может ужасно страдать, и никто ни о чем не догадается. Я сел и стал наблюдать за партией, ожидая, когда кто-нибудь из партнеров спросит: «Что стряслось, Мишель?»

Никто ничего не заметил. Мой секрет остался при мне. Зачем человеку друзья, если с ними нельзя поговорить? Я решил посоветоваться с Игорем, он все поймет и даст правильный совет. Я был уверен, что сумею это сделать в воскресенье, когда в «Бальто» не будет Лоньона, но ничего не вышло — все слушали радио, стоя вокруг Альбера, лихорадочно крутившего ручку настройки.

— Что происходит?

— Ты не в курсе? — удивился Имре.

— В курсе чего?

— На Сартра покушались. Возможно, он погиб! — воскликнул Жаки.

Седьмого января 1962 года оасовцы взорвали маленькую квартирку на четвертом этаже дома номер сорок два по улице Бонапарта, где с 1946 года жили Сартр с матерью. Год назад в его жилище уже бросали пластиковую бомбу, но ущерб был не слишком велик, на сей раз террористы преуспели — рояль погиб, серьезно пострадали рукописи.

Благодаря беспроволочному телеграфу папаши Маркюзо Сартр уже на следующий день снял студию в двух шагах от «Бальто», на третьем этаже современного дома номер сто двадцать два по бульвару Распай, и въехал быстро и незаметно, чтобы не привлекать излишнего внимания. Человек десять насмерть перепуганных жильцов написали петицию, которую управляющий даже читать не стал. Сартр стал чаще бывать в «Бальто» и других окрестных бистро. В ресторане у него был свой столик рядом с дверью клуба. По утрам он писал, и никто не смел его беспокоить, кроме Жаки, который по первому знаку подавал мэтру кофе со сливками. Иногда Жаки подсаживался за столик, и они беседовали. Никто не понимал, что могут обсуждать два столь разных человека. Жаки в этой жизни волновало одно — футбольная команда «Стад де Реймс». Мы решили, что Жан-Поль Сартр тоже любит футбол, и однажды спросили Жаки:

— Что вы там такое друг другу рассказываете?

— О чем мы говорим?

— Вы протрепались целый час. Что тебе сказал Сартр? Он тоже любит футбол?

— Жан-Поль непростой человек. Все время задает вопросы о моей работе.

— О твоей работе?!

— Ну да. Он считает, что я — в отличие от других официантов — не играю в официанта. Я его очень интересую. Он говорит, что я искренний, не притворяюсь, не играю в то, что делаю, что в работе я такой же, как в жизни. По его мнению, я единственный реальный официант из всех, кого он знает, и это его восхищает. Мужику просто делать нечего, так я думаю. Что будете заказывать?

Иногда Сартр работал в зале ресторана всю вторую половину дня и в клуб не заходил. Игорь, Леонид и Грегориос безгранично им восхищались. Имре, Владимир, Томаш, Петр и Павел терпеть его не могли за то, что он защищает сталинский коммунизм, за уклончивую позицию в оценке венгерских событий и за высказанное во время суда над Кравченко утверждение, что любой антикоммунист — не более чем поганый пес. Они с ним не здоровались, Сартр не удостаивал их даже взглядом. А вот я всегда вежливо кивал ему, и он отвечал — коротким кивком. Однажды у него кончились спички, я сказал, что сбегаю и куплю, он согласился:

— Буду весьма признателен.

Когда я принес коробок, он поблагодарил и улыбнулся. Я не решился сказать, что между нами есть кое-что общее — лицей Генриха IV. Мне хотелось проявить оригинальность, но я не знал, как это сделать. Трудно выглядеть умным рядом с Жан-Полем Сартром…

— Смотрели вчера футбол? «Рейсинг» снова вздул «Стад де Реймс». Полный разгром.

Он ничего не ответил, только посмотрел круглыми, как у воробья, глазами, закурил и вернулся к работе. Я решил, что допустил оплошность и что Сартр болеет за реймсцев. В другой раз я поднял упавший с его стола листок, и он произнес металлическим голосом:

— Благодарю, молодой человек.

— А знаете, я тоже учусь в лицее Генриха Четвертого.

— Мы здорово там порезвились. Хорошее место.

Я был страшно горд этим диалогом и даже похвастался Сесиль. К несчастью, путь в клуб ей был заказан и увидеть своего кумира она не могла.

Великие писатели не раз отмечали, что женщины во многом превосходят мужчин и от природы наделены тонким психологическим чутьем. Ни один человек в клубе не заметил перемены, а вот Сесиль меня «вычислила». Как-то раз мы отдыхали после пробежки у фонтана Медичи, и она вдруг спросила:

— Что с тобой, Мишель?

— Не выдержал темпа, вот и задохнулся.

— Я не о том. Ты сегодня странный.

— Правда?

— Какие-то проблемы?

— Нет.

— Неприятности в лицее?

Она не отставала. Великие писатели тонко подметили, что женщины умеют настоять на своем — и настаивают, пока герой не признается, а это неизбежно приводит к взрыву. Я прочел много книг и решил, что не созна́юсь ни за что на свете. Изучив образы Изабеллы Арчер,[122] Джейн Эйр и Маргариты Готье, я знал, что женщины часто пускают в ход оружие, перед которым мужчины бессильны.

— Ты не смеешь мне врать, маленький братец.

— А я и не вру.

— Если бы это было что-то важное, ты бы мне сказал, так ведь?

— Прекрати, Сесиль. Побежали.

Мы пошли на второй круг, но по взгляду Сесиль я понял, что она мне не поверила. Великие писатели часто решали проблему главного героя с помощью спасительного бегства, но ни в одной книге «он и она» не совершали побег вместе.

— Отпирайся сколько влезет, но ты какой-то не такой.

Я ничего не сказал Сесиль. Я ничего не сказал Игорю. Потому что каждый вечер надеялся получить ответ. Когда раздавался звонок, мы все кидались к телефону. Увы — Морис так ничего и не добился. Знакомые его «знакомой хозяйки гостиницы» капризничали и ломались, но она обещала продолжить расспросы. Никто не мог сказать, почему Франк дезертировал и что с ним стало.

— Тот, кто не сидел в кабине штурмовика Ил-два, никогда не поймет, что значит летать на утюге, — объяснял мне Леонид, — сто девятый «мессер» был на две тонны легче, развивал скорость на двести километров в час выше, и кресло пилота было чертовски удобное. В штурмовике потеешь как сволочь, вокруг свистят пули, фонарь кабины пробит, пулемет залит кровью, штурвал заклинивает. Ты не знаешь, что делать. Никто не учит летчиков справляться с безнадежными ситуациями, потому что никто не выходил из таких ситуаций живым. Твой единственный бог — Парашют. Хочешь верь, хочешь нет — я никогда не говорил себе, что все кончено. Мне дважды удавалось посадить самолет, один раз я разбился. Меня ранили семь раз, но я всегда верил в свою счастливую звезду. Дважды или трижды приходилось совсем плохо. В начале войны у наших самолетов не было хвостового пулемета, потом Илюшин разместил его под фонарем, и стало еще хуже. Самолет уподобился безногому калеке на самокате. У наших пушек тридцать седьмого калибра была сильная отдача и никакой точности стрельбы. «Отец народов» разгневался. Ребята знали, чем им это грозит, и стали вкалывать день и ночь, без сна и отдыха. Мы пересели на двухместные машины с новыми моторами и бронированными кабинами. В конце сорок второго мы начали получать отличные Илы с пушками двадцатого калибра и показали немцам, где раки зимуют. Наши бомбы могли уничтожить все подчистую на территории в тысячу квадратных метров. Мы разносили их «штуки»[123] и танки, как на параде. Мы оттолкнулись от Урала и повернули войну вспять.

— Ты правда был знаком со Сталиным?

— Меня представили после сражения под Прохоровкой. Мой самолет подбили, я был ранен в плечо. Он поблагодарил меня за мужество, наградил только что учрежденным орденом Кутузова[124] и назвал героем. Другие его боялись, я — нет. Он почувствовал, что во мне нет страха, и ему это понравилось. Я разговаривал с ним, как с другом, как с любым другим человеком. Он сказал: «Леонид Михайлович, я слышал, ты знаешь много анекдотов…» До сих пор не знаю, кто его просветил! Он захотел послушать, и я начал травить байки. Мне было не привыкать — я каждый вечер развлекал товарищей. Он хохотал, что с ним случалось нечасто, и все маршалы и генералы тоже смеялись. Мы много пили за победу. Мы были счастливы. Мы знали, что выиграем войну. Он спросил: «А обо мне можешь рассказать?» Все тут же перестали смеяться. Что было делать? Мой генерал трясся от ужаса. Скажи я «да», меня могли шлепнуть на месте или сослать. Ответу «нет» он бы не поверил. Я не растерялся и сказал, что знаю один анекдот, и он попросил рассказать. Так мы стали друзьями.

— Что это была за история?.. Только не говори, что про солнце, которое весь день движется по небу, а потом сбегает на Запад.

— Именно она! Ему ужасно понравилось, и он заставил меня повторить несколько раз. И всякий раз генштабисты бледнели от ужаса, а он смеялся до слез. Повторял за мной, перебивал, добавлял свои детали и хохотал. Один генерал заявил, что шокирован моей дерзостью и что это совсем не смешно. А он ответил, что герои имеют право на маленькие привилегии и для них можно сделать исключение из правила. О нем говорили, что он бесконечно терпелив и хитер, как лис. Однажды он спросил, от кого я услышал этот анекдот. Я ответил: «От моего друга-лейтенанта, он погиб смертью храбрых». Я видел, что он не поверил, но не разгневался. Благодаря ему я стал полковником и получил звезду героя. Не по блату — за воздушный бой, в котором сбил три «Мессершмитта-109», один «Юнкерс-87» и треклятую «штуку» — ее я протаранил. Советские летчики сотни раз использовали этот прием. Мы дрались за родину и не боялись смерти. Японские камикадзе не придумали ничего нового. В том бою мне повезло, мой парашют раскрылся, и я спасся. Звание героя — высшая военная награда Красной армии. Я получил звезду дважды, вторую — за битву за Берлин, но ею я не горжусь.

Мой отец никогда не говорил о войне. Сорок месяцев в шталаге. Скука смертная. Рассказы Леонида Кривошеина напоминали американские боевики. Я как будто совершал прыжок в прошлое, на двадцать лет назад. Леонид учился в Пермском военном училище, получил звание младшего лейтенанта и назначение в гвардейский полк истребительной авиации. Он совершил 278 боевых вылетов, одержал 91 подтвержденную победу, уничтожил 96 танков, 151 зенитку и 17 железнодорожных составов, получил 25 наград. Он быстро продвигался по службе благодаря личному мужеству и жестокости войны: в 1945-м из всего выпуска Леонида в живых остался он один.

Сначала я с трудом верил рассказам Леонида. У него были усталые, обведенные темными кругами глаза (но выглядел он не намного старше Франка), очень белая гладкая кожа и светлые взъерошенные волосы, и он был похож скорее на моложавого английского аристократа, чем на русского летчика. Леонид приближался к пятидесяти, а на вид я бы не дал ему больше тридцати. Игорь очень уважал Леонида и подтвердил мне правдивость всех его слов. Стоило ему упомянуть Курскую битву, во время которой он уничтожил два вражеских самолета и был сбит «Хенкелем-129», или Польскую кампанию, остальные немедленно на него накидывались. Самым непримиримым был Владимир Горенко.

— Заткнись, Леонид! Ты победил. У тебя куча медалей. Сталин тебя обнимал и лично награждал, Ильюшин назвал лучшим пилотом в мире, а Туполев относился к тебе как отец. Твоим именем названы улицы и школы. Ты имел звание Героя Советского Союза. Браво, товарищ! Но сегодня ты протираешь штаны в парижском такси, так что перестань доставать нас разговорами о той проклятой войне. Хватит, надоело!

Леонид спокойно выслушивал эти окрики и немедленно начинал все сначала:

— Если я не буду говорить о войне, Владимир, если не расскажу, что тогда пережил, как же люди об этом узнают?

Время от времени с Леонидом происходило нечто странное: он вдруг начинал принюхиваться, как будто ощущал неприятный запах, и смотрел на партнеров, пытаясь понять, чувствуют ли они то же самое. Потом доставал из кармана пузырек матового стекла, капал пять капель на носовой платок и прикладывал его к носу. Спросить самого Леонида, зачем он это делает, я не осмелился и решил попросить разъяснений у Игоря.

— Не обращай внимания, это лекарство. У него небольшая проблема с носоглоткой.

Летом и зимой Леонид носил растянутый черный кашемировый свитер с высоким горлом и потертый плащ «Берберри», купленный в Лондоне в лучшие времена, и не снимал с правой руки золотые часы фирмы «Lip Prе́sident» с увеличительным стеклом, которые за десять лет не отстали ни на секунду. Эти часы были его главным сокровищем. Каждый день Мадлен, питавшая к Леониду слабость, делала ему два сандвича с ветчиной и швейцарским сыром, причем и того и другого клала вдвое больше положенного. Она заворачивала их в тканый мешочек, и Леонид засовывал его во внутренний карман плаща. На следующий день Мадлен не раз обнаруживала, что Леонид съел только один сандвич, и принималась по-матерински бранить его. Он виновато улыбался и говорил, что у него не было аппетита. Леонид утолял голод алкоголем. Он пил, но никогда не пьянел. По части выпивки он был непобедим: не один глупец, попытавшийся перепить Леонида, падал после такого состязания под стойку, а он пожимал плечами и удалялся небрежной походкой, садился в свое такси и ехал точно по прямой. Никто не мог объяснить причину столь невероятной устойчивости Леонида к алкоголю. Он был лучшим игроком клуба. Даже попав в трудное положение или играя после обильного возлияния, ухитрялся сделать ничью. Он приобрел известность за стенами «Бальто», многие хотели с ним сразиться, в том числе студенты самых престижных институтов. Каждый мечтал победить Леонида, и он принимал пари — на бутылку Кот-дю-рон или аперитив. Чаще всего те, кто пытался помериться с ним силами, уходили опозоренными и сильно под мухой. В конце концов отступились все, кроме Игоря, Вернера и Виржила, не терявшего надежды «сделать» Леонида. Проигравшим приходилось терпеть саркастические выпады короля шахматной доски: «Ты молодец, Тибор, только почему-то все время пятишься!», «Ты мелкий провинциальный игрок, Имре!» Однажды он жестоко оскорбил Грегориоса, у которого напрочь отсутствовало чувство юмора: «По шкале от одного до десяти ты — ноль с минусом».

Худшим из шахматных оскорблений Леонид награждал тех, кто пытался усомниться в его превосходстве, их он называл слабоумными ничтожествами. Я не раз пытался уговорить Леонида сыграть со мной партию, но он только улыбался и говорил:

— Лет через десять, когда научишься играть, мы вернемся к этому разговору. Тренируйся с Имре и Владимиром, а ко мне приходи, когда они перестанут у тебя выигрывать.

Я часами наблюдал за игрой Леонида, записывал ходы и задавал вопросы. Он был человеком воистину увлеченным, не нуждался ни в доске, ни в фигурах и мог прокручивать партии в уме. Леонид утверждал, что помнит наизусть двести восемьдесят семь самых полезных партий и несколько сотен лучших дебютов и эндшпилей. Как это ни странно, Леонид, во всем любивший точность, не подсчитал, сколько именно. Он помнил каждый ход, каждую серию разменов,[125] мог провести сравнение с таким же эпизодом, случившимся на знаменитом турнире, задавался вопросом, что бы сделали в подобной ситуации его кумиры Алехин и Ботвинник. Алехина Леонид считал гением планетарного масштаба, знавшим наизусть больше тысячи партий, — он трижды играл с ним и трижды проиграл, — а Ботвинника называл чемпионом чемпионов, играл с ним и всегда был бит. Я понимал далеко не все, едва ли половину ходов, и как-то раз Леонид, заметив мой потерянный вид, расставил на доске фигуры и сказал:

— Вот, это легкая партия. Ты должен сделать мат в четыре хода.

Он оставил меня наедине с моей ничтожностью — я смотрел на фигуры и не видел решения. Подошли Павел и Виржил, и мы попытались вместе разобраться в поставленной Леонидом задаче.

— Он сказал «в четыре хода»? — усомнился Виржил.

— Тут не может быть нескольких решений, и мы не законченные идиоты, — согласился Павел. — Он тебя разыграл.

— Иди к чемпиону и спроси, как он решает задачку в четыре хода, — предложил Виржил. — Я утверждаю, что это невозможно. В пять ходов — да, но не в четыре.

— Он сейчас играет партию.

— Плевать! — раздраженно бросил Павел. — Побеспокой его величество!

Я решился подойти только после того, как Леонид сделал ход и нажал на кнопку часов.

— Ты уверен, что не ошибся? Мы все считаем, что в четыре хода мат не поставить.

— Не можешь подождать? Я ведь говорил: никогда не отрывай игрока от партии. Разве что в клубе случится пожар. Когда-то мы добавляли: или немцы пойдут в атаку. Прямой опасности нет? Ну так не приставай!

Судя по напряженному лицу и затравленному взгляду студента, с которым играл Леонид, он попал в безвыходную ситуацию: стрелка приближалась к роковой цифре «XII». В конце концов он тяжело вздохнул, сокрушенно покачал головой, опрокинул своего короля, прошептал писклявым голосом «Браво» и протянул победителю руку.

Леонид коснулся ладони поверженного соперника кончиками пальцев и подозвал Жаки:

— Принеси нам бутылку Кот-дю-рон, мсье угощает. Выпьете со мной, молодой человек?

— Нет, благодарю вас.

— Всегда к вашим услугам.

Леонид налил себе полный стакан, выпил залпом, снова налил, встал и пересел за наш столик.

— Странные они, эти ребятишки из Политеха. Сильны в математике и совсем неплохи в шахматах. Взять хоть вот этого — он мог бы со временем набрать силу, но слишком осторожничает, боится проиграть.

— Угостишь нас вином? — спросил Павел.

— Угощу — когда начнешь делать успехи. Ждать, судя по всему, придется долго.

— Ну, на сей раз ты сел в галошу! — бросил Виржил, подходя к столу.

— Эх вы, банда слабоумных ничтожеств! — Леонид укоризненно покачал головой и сделал четыре хода белыми и черными фигурами. — Мат! Да с вами даже мой кот не стал бы играть.

Виржил и Павел молча удалились.

— А ты, — обратился ко мне Леонид, — закончишь партию и попытаешься понять, почему этот маленький придурок сдался. Он хоть и придурок, но понял, что деваться некуда.

Я склонился над доской и поставил короля на место:

— У него была выгодная позиция, так?

— Это несложно. Не очевидно, но достаточно просто. Я дам тебе наводку. На прошлой неделе уже была идентичная ситуация, минус офицер.

Я минут двадцать разглядывал доску, как Шампольон — Розеттский камень в попытке расшифровать египетские иероглифы.

— Ты классный игрок, Леонид, но у меня ничего не выйдет. Шахматы — они как математика, я в них ни черта не понимаю.

— Дело пойдет на лад, когда начнешь использовать мозги.

— Я только этого и хочу, но не знаю как.

— Будь у меня ответ, не работал бы таксистом. И денег имел бы полные карманы.

— Ты когда-нибудь напивался по-настоящему?

Леонид задумался:

— Вусмерть? Раза два или три, в молодости. Помню, что голова у меня точно кружилась. Во время войны мы тоже много пили, но на ногах я всегда мог устоять.

* * *

Каждый день Мадлен и Игорь пытались исхитриться и накормить Леонида блюдом дня, но удавалось им это плохо. Леонид почти ничего не ел, только пил свое любимое Кот-дю-рон и не терпел, когда ему отказывали в очередном, энном по счету, графинчике.

— Я плачý. Я не пьян. Я не дебоширю. Делай свое дело, неси выпивку, — говорил он официанту.

— Ты совсем перестал есть, Леонид, — укорял его Игорь. — Похудел так, что тебя не узнать. В чем только душа держится. В один НЕ-прекрасный день у тебя совсем не останется сил и ты не сможешь сесть за руль.

— Я ни разу не попадал в аварию!

— Не мое это дело, — подхватила Мадлен, — но от вас и впрямь осталась кожа да кости. Вы красивый мужчина, Леонид, нужно кушать, иначе ни одна женщина не посмотрит в вашу сторону.

— Одной заботой меньше.

— Мне кажется, у вас проблемы с алкоголем.

— Ошибаетесь, дражайшая Мадлен! У меня проблемы без алкоголя. Как говаривал мой отец: «Пока руки не дрожат, жизнь прекрасна». Потому что, если они дрожат, можешь промахнуться и разлить живительную влагу. Водка согревает нам сердце. Единственный незамерзающий напиток… Я рассказывал вам анекдот о Ленине и Горьком?

Они попытались вспомнить, но не смогли.

— Заходит как-то Горький к своему старому другу Ленину и предлагает выпить водки — на рубль. Ленин отвечает, что в стране революция, и соглашается выпить только на полтинник. Горький хорошо знает Ленина, они не раз кутили вместе на Капри, и продолжает настаивать: мол, два таких выдающихся деятеля могут себе позволить и никто ничего не скажет. Ленин не сдается, и тогда Горький спрашивает, в чем причина такого упорства. Ленин хватается за голову и отвечает: «Видишь ли, Алексей Максимович, когда я в последний раз выпил с другом водки на рубль, то так опьянел, что решил произнести речь перед рабочими, и до сих пор пытаюсь понять, что такого мог им наговорить, если они потом натворили столько глупостей».

У меня не всегда было время на поход в клуб после лицея, домой возвращаться не хотелось, и я шел в библиотеку мэрии. Привлекали меня туда не только книги, но и новая сотрудница — Кристиана. Ее мужа перевели в Париж из Тулузы, она никого здесь не знала, и перемены дались ей нелегко. Кристиана не могла привыкнуть ни к серой парижской дымке, ни к главной хранительнице Мари-Пьер — та по непонятной причине невзлюбила новую сотрудницу и поручала ей самые тягомотные и неприятные дела. Кристиана расставляла книги, выбивала из читателей штраф в размере сантима в день за не сданную вовремя книгу. Кристиана покорно все выполняла и ни разу не возмутилась. Говорила она с певучим южным акцентом. Когда мы познакомились, я принял ее за малахольную. Мари-Пьер просто ставила штамп в библиотечную карточку и выдавала книгу, а Кристиана обязательно что-нибудь говорила: «Очень хороший выбор!» или «Вам понравится, это один из его лучших романов». Если книга или автор были не по ней, она ограничивалась сдержанной фразой: «Об этой книге существуют разные мнения».

Мы познакомились в самом начале моего «достоевского» периода. Я прочел «Игрока» и был так потрясен, что решил немедленно взяться за русского классика, только так я мог выразить ему свое восхищение. На полке стояли двадцать девять книг из сорокатомного собрания сочинений великого Федора. Я взял пять романов и положил на столик перед Кристианой.

— «Бедные люди», неплохо для первого сочинения, — сказала она. — Но я никогда не любила эпистолярный жанр. Прочти «Записки из подполья», это продолжение, он написал его двадцать лет спустя. Жестокая драма о цинизме и ненависти к себе. Один из любимых романов Ницше.

Кристиана аккуратно проштемпелевала карточки и вклеенные в книги желтые листки, на которых был проставлен срок: сдать через четыре недели, и ни днем позже.

— «Двойник»? Не читала.

— Почему в муниципальной библиотеке не весь Достоевский? Это ненормально. Где недостающие одиннадцать томов?

— Понятия не имею, но это и впрямь ненормально. Я узнáю.

Через десять дней я сдал первые пять книг и взял следующие.

— Хочешь сказать, что прочел пять романов за одиннадцать дней? — с певучим акцентом спросила Кристиана.

— А я все время читаю, даже на уроках.

— В классе? — не поверила она.

— Кладу книгу на колени, делаю вид, что слушаю, и спокойно читаю. На занятиях ужасно скучно.

Почти каждый вечер мы обсуждали книги. Кристиана пыталась отучить меня читать все произведения писателя за один присест:

— Это просто глупо! Нужно, чтобы в памяти оставалось лучшее, главное. Добрая половина написанного Бальзаком, Достоевским, Диккенсом или Золя не имеет никакой художественной ценности. Ты теряешь время, читая плохие книги.

— А как я узнаю, что книга плохая, если не прочту ее? Вы можете превозносить какой-нибудь роман до небес, а мне он не понравится. Я был в восторге от «Белых ночей», а вы говорите, что это худшее произведение Достоевского. И кто из нас прав?

Я все-таки последовал совету Кристианы, и она решила познакомить меня с современной литературой, но тут наши вкусы не совпали.

— Прочти «Женский портрет»,[126] — предложила она, когда я заговорил о загадке самоубийства Анны Карениной, и, не дав мне ответить, принесла со стеллажа книгу в бежевой обложке.

— Расскажешь потом, как тебе.

Название романа и имя автора были мне незнакомы. Я пролистал книгу, выбрал наугад главу в пятьдесят страниц и прочел по десять строк из трех разных мест. Чтение — иррациональное явление. Даже не начав читать, понимаешь, понравится тебе книга или нет. Приглядываешься, принюхиваешься, спрашиваешь себя, стоит ли провести время в ее компании. Такова невидимая алхимия букв и знаков, они отпечатываются у нас в мозгу. Кристиана решила, что книга меня зацепила, и добавила:

— Не хочу забегать вперед, но Каренина по сравнению с Изабеллой Арчер — пустышка.

За «Женский портрет» и «Крылья голубки» меня три дня подряд оставляли после уроков. Я по-прежнему читал на ходу, ведомый ангелом-хранителем. Мне не нужно было смотреть, куда ставить ногу. Я останавливался на светофорах, избегал столбов, машин и прохожих и оказывался у лицея точно к первому звонку, но на этот раз завис на тротуаре у пешеходного перехода, мысленно перенесясь в Гарденкорт:

«Дом стоял на пологом холме над рекой — рекой этой была Темза — милях в сорока от Лондона. Продолговатый, украшенный фронтонами фасад, над чьим цветом изрядно потрудились два живописца — время и непогода, что лишь украсило и облагородило его, смотрел на лужайку затканными плющом стенами, купами труб и проемами окон, затененных вьющимися растениями…»[127]

* * *

Шерлок приходил в бешенство из-за моих постоянных опозданий: он терпеть не мог дилетантов и пофигистов. Я был не в силах объяснить, что это сильнее меня. «Никаких отговорок, останетесь на три часа после уроков!» Наказания меня мало волновали, пока родители ничего не знали. Если удавалось перехватить письмо из лицея с извещением о наказании, в четверг можно было полдня спокойно предаваться чтению.

Разнос я получил от Сесиль. Мы договорились о встрече у фонтана Медичи, чтобы спокойно побегать в Люксембургском саду. Я стоял на тротуаре напротив входа, ждал, когда переключится светофор, и читал сцену объяснения между Изабеллой Арчер и Гилбертом Осмондом. Шагнув на мостовую, я услышал крик Сесиль:

— Ты что, рехнулся?!

— А в чем дело?

— Кто так переходит улицу?

— Как — так?

— Ты читал! Нормальные люди смотрят налево, потом направо, а ты уткнулся в книгу и чудом не попал под машину — трижды! Один водитель едва успел от тебя увернуться, а ты даже не заметил?

— Не-а…

— Что-то не так, Мишель?

— Со мной все в порядке.

— Издеваешься?

— Да я много лет так живу и, как видишь, пока цел. Только в лицей все время опаздываю. Приходится оставаться после уроков.

— Ты псих!

— Я не один такой. Многие читают на ходу.

— Откуда тебе знать, если ты все время смотришь в книгу? Лично я ни разу не встречала на улице читателей! Их просто нет. Люди иногда проглядывают заголовки газет — но не на ходу! Читать на ходу невозможно. Это чистой воды безумие.

— Я оснащен радаром.

— Поклянись, что больше никогда не будешь так делать!

Великие романисты не раз замечали, что все женщины страстно жаждут определенности. Они хотят быть уверены, требуют обещания, клятвы, обета. Они не оставляют попыток добиться своего, они настаивают, для них это вопрос жизни и смерти, и мужчины в конце концов уступают.

— Как скажешь.

— Поклянись!

— Зачем такие крайности?

— Поклянись! Или мы больше не друзья.

— Клянусь.

Сесиль улыбнулась, и я растаял. Она обняла меня так крепко, как будто я только что спас ей жизнь, но не спросила, что я читаю. Мы сделали четыре круга по Люксембургскому саду, потом Сесиль купила нам по вафле с каштановым кремом. Великие романисты подмечали еще один факт: женщины, конечно, умеют добиваться своего, но мужчины, дав клятву, почти всегда ее нарушают. Дело в том, что они придают обещанию разное значение. История предательства описывается во второй части литературного произведения — если у писателя хватает фантазии и таланта на второй том. Возможно, главная новизна современного романа, зеркала нашей эпохи, заключается в том, что героини тоже могут изменять своим убеждениям, предавать, как это делают мужчины, и становиться одиночками.

— Обвинения очень серьезные! Что значит «очень серьезные»? — кричал в телефон папа.

— Успокойся, Поль, весь дом слышит, — простонала мама, державшая отводную трубку.

— А мне плевать! Пусть убираются ко всем чертям! Объясни, что означают эти слова, Морис. Их тебе передала твоя сводня?

— Тут дети, Поль! — предостерегла мама.

— И что? Что такое с нашими детьми? Думаешь, они не знают, кто такая шлюха? Ты ведь знаешь, Мишель, правда?

— Наверное, знаю. Шлюха — это…

— Довольно! Отправляйтесь спать, дети! — приказала мама, отнимая у отца трубку. — Это я, Морис… Что ты имел в виду, сказав: «это не просто дело о дезертирстве»?

Папа вырвал у нее трубку:

— Что это еще за идиотская история? Где мы? На луне? Мы во Франции! В этой стране существуют законы, черт побери! Я имею право знать, что случилось с моим сыном. Понимаешь? Имею полное право по закону!.. В Алжире еще остались адвокаты, вы не всех перебили? Так чего ты ждешь, почему до сих пор не нанял лучшего? Мне начхать на трибунал, следователя и французскую армию, вместе взятые! Здесь не гестапо! Я им покажу, что такое настоящий мужчина! — Папа швырнул трубку, не попрощавшись. — Утром я лечу в Алжир!

— Пусть этим занимается Морис.

— Он ни черта не делает. Разве что в бордель регулярно заглядывает.

— Прошу тебя, Поль…

— У моего сына проблема. И я не стану сидеть сложа руки. Франку нужна моя помощь.

— Чтобы помочь, нужно узнать, где он. Как ты его найдешь? Рассчитываешь на помощь Святого Духа? У этого болвана была отсрочка. Никто не заставлял его идти в армию. Он мог продолжить учебу, но не захотел. Тем хуже для него. Франк — мужчина, не ребенок!

— Я отправляюсь туда. Будет так, и никак иначе.

* * *

Папе удалось купить билет, и он улетел. Пять дней от него не было никаких известий. Морис встретил его в алжирском аэропорту «Мезон Бланш», и папа сказал, что в помощи не нуждается. Морис видел, как папа садился в такси, но не знал, куда он отправился. Мама продолжала работать, как будто ничего не случилось. Мы слушали радио. В новостях сообщали о взрывах и покушениях, что не добавляло нам оптимизма.

Я не пришел на встречу с Сесиль в Люксембургский сад, и она позвонила. Я сказал, что заболел, но она не поверила:

— Что случилось, Мишель?

— Ничего.

— У тебя странный голос.

— Хронический бронхит.

— Я буду завтра в саду, приходи, если сможешь.

Я отправился в «Бальто», хотел рассказать все Игорю. Они с Вернером играли в шахматы. Имре сидел рядом и наблюдал. Я устроился за соседним столиком, чтобы дождаться удобного момента.

— Ну и вид у тебя, — заметил Имре.

— Что с тобой? — спросил Вернер.

— Не хочу надоедать вам своими проблемами.

— Такое впечатление, что ты собрался на похороны, — сказал Игорь.

— У тебя кто-то умер? — поинтересовался Имре.

— Не в этом дело.

— Если так, убери такое «лицо», — заключил Игорь.

— Не дави на парня, пусть поделится, ему станет легче, — предложил Вернер.

Я открыл было рот и вдруг заметил Лоньона. Инспектор появился незаметно, и никто не знал, как давно он слушает наш разговор.

— Продолжаешь вынюхивать, Братец Большие Уши? — спросил Имре.

— Не задирай его, — приказал Игорь. — Нам лучше не вести здесь серьезных разговоров.

— Вот именно, — тихим голосом подтвердил Лоньон. — Особенно по телефону. Хотя жизнь будет совсем унылой, если люди перестанут беседовать, согласны?

Он неслышной кошачьей походкой отошел к соседнему столику, за которым играли Владимир и Томаш, не заметившие, что инспектор за ними наблюдает.

— Кто-нибудь понял, что этот тип хотел сказать? — удивился Вернер.

— Думаю, да, — сказал я, глядя на массивную спину полицейского.

* * *

Вечером папа снова не позвонил, и Жюльетта очень расстроилась.

— Не стоит беспокоиться за отца, детка, он свяжется с нами, как только сможет, — успокаивала мама, но все-таки сама позвонила Морису.

Тот по-прежнему пребывал в неведении.

— Видишь, я была права, доченька, твой отец мнит себя самым умным, но вряд ли способен на большее, чем дядя Морис с его связями.

* * *

Я встретился с Сесиль у фонтана Медичи, твердо решив все ей рассказать, но она сразу достала из кармана письмо Пьера и протянула мне:

— Наконец-то он тебе ответил.

Моя милая Сесиль!

Прости, что пренебрег своими эпистолярными обязанностями и так задержался с ответом. Настроение было ни к черту. Мне понравилась вводная часть твоей работы, но я не уверен, что ты сделала верный выбор. Оказываешь услугу этой старой развалине, утверждая, что многие на него повлияли. Не отвлекайся от темы, не рассматривай коммунизм ни как вариант, ни как эволюцию сюрреализма. Лично я воспользовался бы тем, что крокодил все еще жив, и задал пару-тройку вопросов, чтобы показать его истинное лицо. С нетерпением жду продолжения.

Опрос, проведенный среди моих партнеров по белоту и джокари и некоторых сослуживцев, дал катастрофический результат. Им плевать на политику. Они считают, что демократия — последняя фантастическая придумка капиталистов, пытающихся сохранить существующий порядок. Эксплуатируемые — не лентяи и не болваны, просто их покупают. Им кидают крохи с барского стола, и они набрасываются на них, как голодные крысы. Они доверяют де Голлю как руководителю страны, особенно после того, как пошли слухи о возвращении нашего подразделения в метрополию. Этого они хотят — не революции. Сегодняшние пролетарии мечтают о скороварке, машине с прицепом и телевизоре. Разве можно делать революцию с такими людьми? Я бросил писать. Моя великая книга о счастье для всего мира умерла на высокогорном плато у Константины[128]. Сенжюстизм был полной лажей. Даже Сен-Жюст не осмелился стать творцом теории. Зачем пытаться доказать свою правоту, если единственная реальность сводится к проблеме выживания? Здесь начинаешь понимать, что гуманизм — вздор чистой воды. Уважение к другим ничего не дает. Их нужно давить. Это вопрос жизни и смерти. Закон эволюции. Я исписал три тетради по сто двадцать страниц, пытаясь доказать необходимость безжалостного уничтожения идиотов и врагов свободы, чтобы искоренить их вредоносное влияние. Я сочинил кучу глупостей о революции, идиотизме демократии и гнусной бесчестности права голоса, предоставляемого толпе окружающих нас дебилов. Вчера вечером, вернувшись после патрулирования, я все уничтожил. Сенжюстизм был прекрасной мечтой, но он навсегда исчез в пламени походного костра.

Вчера я стал куском дерьма, таким же как мои товарищи. Убил незнакомого человека. Я держал его на мушке, смотрел в оптический прицел, и у меня был выбор — выстрелить или нет. Он ни о чем не подозревал. Я спрашивал себя, о чем думает этот человек, во что верит, беден он или богат, живы ли его родители, есть ли жена и дети. Праздный интерес… Он был партизаном, и я выстрелил в него. Он находился в километре от меня, но выстрел был точным, и у него взорвалась голова. Мы убили восьмерых, но это ничего не меняет.

Знаешь, Мишель, я бы хотел встретиться с твоими приятелями-революционерами. Не знал, что таковые еще существуют. Окажи мне услугу, поинтересуйся у них лучшим рецептом коктейля Молотова, конечно, если они его помнят. Может пригодиться. Буду счастлив сыграть с ними несколько партий. Бери уроки, дурачок, если хочешь со мной сразиться. Я давно не играл, но когда-то был чемпионом. В чем я поднаторел, так это в настольном футболе. Мы выиграли турнир у парашютистов Константины. Без комментариев. Есть ли у тебя известия о твоем придурочном брате? Он куда-то провалился…

Я вернул письмо Сесиль. Мы молчали. Она как будто не знала, на что решиться. По логике вещей, Сесиль должна была задать мне тот самый сакраментальный вопрос, но она поднялась со скамейки и медленно побежала вперед, а я, как водится, последовал за ней. Уклонение через спорт — банальная форма невозможности общения.

* * *

Вечером позвонил папа. Мама ответила, а я после небольшой паузы взял другую трубку.

— Пусть ни в коем случае ничего не говорит! — закричал я. — Нас прослушивают!

— Что?

— Он не должен ничего сообщать по телефону. Полиция подслушивает!

— Алло, алло! — надрывался папа.

— Поль, Мишель велит, чтобы ты молчал.

— Почему?

— Закрой рот, мама.

— Но если я не объясню, он не поймет. И…

— Алло, алло, вы меня слышите?

— Есть новости, Поль?

— Полная катастрофа. Франка обвиняют в убийстве офицера. Он потому и дезертировал.

— Я ничего не понимаю…

— Он убил капитана парашютистов. Я нанял лучшего адвоката. Франк исчез два месяца назад.

Мама рухнула на стул:

— Невероятно! Ты… ты уверен?

— По словам адвоката, он мог перейти на сторону Фронта национального освобождения, что затрудняет поиск.

— Это невозможно!

— У нас нет доступа к делу Франка. Мы получили сведения через…

Я отобрал у мамы трубку:

— Папа, это Мишель. Как у тебя дела?

— Не волнуйся, дружок.

— Когда ты возвращаешься?

— Не знаю. Необходимо найти Франка раньше военной полиции. Говорят, с дезертирами здесь не…

— Там опасно?

— Иногда происходят взрывы. Непонятно где. Я живу в отеле «Алетти», в самом центре города. Жизнь тут совсем как в Париже. Люди по вечерам выходят прогуляться, сидят в ресторанах, едят мороженое. Я много с кем говорил, все уверены, что останутся в Алжире. Они ничего не поняли. Не осознают, что в стране идет война.

— Осторожно, папа.

Я отдал трубку маме.

— Я совершенно растерялась, Поль. Ты должен вернуться. Мы ничего не можем сделать для Франка. У нас куча новых заказов. Я без тебя не обойдусь.

— Ты так и не поняла, Элен? Я отправился искать сына. И не уеду, пока не найду его.

Мама повесила трубку, пожала плечами и бросила на меня подозрительный взгляд:

— Что это ты там болтал о телефонной прослушке?

— У полиции много современной техники, всяких хитрых штучек. Когда говоришь по телефону, нужно об этом помнить.

— Как ты узнал?

— Прочел. В одном романе.

— Ты слишком много читаешь, Мишель. Займись уроками.

* * *

Я сидел у себя в комнате и читал. Вошла Жюльетта:

— Я тебе мешаю?

— Жюльетта, сколько раз я просил сначала стучаться, а потом входить?

Сестра присела на краешек кровати, Нерон устроился между нами и стал вылизываться.

— Что читаешь?

— Это «Лев», роман Кесселя. Один друг мне дал. Кессель надписал ему книгу: «Игорю Эмильевичу Маркишу. В память о прекрасно проведенных вечерах и в надежде на лучшие времена. Ваш друг Жеф». Тебе я ее не дам, возьмешь в библиотеке.

— Не люблю библиотечные книги. Они захватанные.

— Ты рискуешь куда больше, когда садишься в автобус или идешь в кино.

— А книга хорошая?

— Действия там не слишком много, но книга волшебная. Все происходит в Кении, в природном заповеднике. Девочка из воинственного племени масаи — твоя ровесница — дружит со львом. С настоящим хищником. Она умеет общаться с дикими животными, с людьми у нее получается даже хуже.

Я протянул Жюльетте книгу, но она даже не взглянула на меня:

— Франк кого-то убил, да?

— Пока известно одно: он исчез и прячется, а папа его ищет.

— Что будет, если Франка поймают?

— Скорее всего, его посадят в тюрьму.

Жюльетта задумалась. Нерон спал, свернувшись клубком в изножье кровати.

— Надолго?

— Зависит от того, что он на самом деле сделал.

— Нам тоже будет плохо?

— Не знаю.

— Папа не вернется, если не найдет Франка?

— Вернется, он должен заниматься магазином.

— Можно я сегодня посплю у тебя?

Когда я проснулся, Жюльетты уже не было. Нерон и «Лев» тоже исчезли. По расписанию у меня был сдвоенный урок математики с Хиляком. Мне совершенно не хотелось туда идти. Я думал позвонить Сесиль — посоветоваться, стоит ли узнавать у друзей в клубе рецепт коктейля Молотова, и спросить, не хочет ли она побегать, но потом отказался от этой мысли. Только не сегодня. Сегодня утаить от нее не удастся ничего. Я взял припасенный роман «Сердце дыбом»[129] и отправился в лицей.

На площади Пантеона у меня за спиной раздался знакомый голос:

— Шагай вперед. Не оборачивайся. Сверни на улицу Валет, иди по правой стороне. Смотри под ноги. Не стоит читать на ходу!

Я пошел вниз по улице. У входа в коллеж Сен-Барт толпились ученики.

— Стой! Входи в это здание!

Я толкнул дверь дома номер тринадцать, пошел по тускло освещенному коридору и обернулся. Передо мной стоял Франк.

Каждая война когда-нибудь кончается. Сражения, бомбардировки, взрывы, сгоревшие танки и пушки, едкий запах мазута, горелого леса и стоны раненых остались в прошлом. Наступил мир. Без победных реляций и восторженных криков. Просто стало тихо, и тишина эта была гнетущей. Разрушенные до основания города. Растерянные, все потерявшие люди. Исчезнувшие улицы. Трупы, которые никто не хоронит. Толпы грязных, заросших щетиной пленных. Как такое могло произойти? Кто в этом виноват? Сможем ли мы начать все сначала? Несколько месяцев назад в Польше солдаты освобождали узников лагерей смерти. За четыре года они много чего повидали и пережили, но подобного зверства понять не могли. На языке людей этому не было названия. Груды трупов, индустрия смерти, живые скелеты, тиф… Победители испытывали горькое недоумение, им, пожалуй, было хуже, чем побежденным. Стыд, ненависть, безумие. А в апреле в Германии, в других лагерях, пленные немецкие солдаты и интернированные гражданские лица узнали, что такое «справедливое отмщение».

Восьмого мая эскадрилья Леонида последней вернулась с задания, но этот вечер не стал для него праздником. В воскресенье двадцать четвертого июня он участвовал в Параде Победы на Красной площади. Шел дождь, но это был величайший парад в истории человечества, триумфальное шествие, каких мир не видел со времен античного Рима. Сотни барабанщиков и трубачей играли марш «Прощание славянки», от которого на глаза наворачивались слезы. Участники парада печатали шаг по брусчатке, принимал парад маршал Жуков на белом коне, командовал Рокоссовский на гнедом скакуне. Штандарты и знамена поверженного рейха летели к подножию Мавзолея. Леонид трижды пролетел над Москвой во главе эскадрильи «Яков», а вечером «отец народов» вручил ему вторую звезду героя.

Отвоевав сорок семь месяцев, полковник Леонид Михайлович Кривошеин вернулся домой, в родной Ленинград, где умерли от голода, холода и болезней его родители. Почти все друзья Леонида погибли на фронте или были убиты немецкими бомбами. Не сумел он отыскать и следов любимой женщины Ольги Пирожковой, не подававшей о себе известий последние три года.

Через два дня после возвращения ему приснился кошмар. Его самолет горит, он не может выбраться из кабины, земля все ближе… В следующие ночи демоны войны продолжали терзать Леонида, он снова и снова видел во сне гибель людей, гражданских и военных, расстрелы, изнасилования и бесчинства оккупантов. Он просыпался в липком поту, с отчаянно колотящимся сердцем и сидел на кровати, уставясь в пустоту, потому что не хотел принимать выписанное майором Ровиным снотворное. Лекарства пьют только больные, а Леонид, несмотря на усталость, чувствовал себя совершенно здоровым. Он терпеливо отвечал на вопросы молодого врача, не терявшего надежды помочь другу. Дмитрий Владимирович Ровин тоже прошел всю войну, и они часто удивлялись тому, что их фронтовые пути-дороги ни разу не пересеклись. Майор Ровин не верил в силу лекарств, считал, что причина всех бед и болезней кроется в самом человеке. «Наша медицина так и не выбралась из каменного века», — говорил он с виноватой улыбкой.

Этот скептик прописывал лекарства и удивлялся, если они вдруг помогали. Они с Леонидом быстро стали неразлучными друзьями. У Ровина было три бесценных качества: ему не надоедали разговоры о войне, он много пил и отлично играл в шахматы.

— Я не знаю, как тебя лечить.

* * *

Леонид решил, что его организму необходимы максимальные нагрузки, — возможно, тогда сон наконец вернется. Он бродил один до рассвета, а как только горн играл побудку, отправлялся тренироваться с морскими пехотинцами, что было ох как нелегко. Скрытые резервы позволяли ему выполнять все задания, которые изуверы-мичманы изобретали для матросов второй статьи. Днем он занимался инвентаризацией арсенала воздушной базы, хотя никто не поручал ему эту титаническую и, по большому счету, бессмысленную работу. Он сражался с военно-бюрократической машиной, чтобы положить конец беспорядочному заказу запчастей и деталей, а поскольку ходили упорные слухи о назначении Леонида на пост командующего округом, никто не хотел ему перечить. Сергей Ильюшин предложил Леониду перейти к нему в конструкторское бюро и заниматься разработкой нового самолета дальней авиации для полетов в тыл противника, но он не хотел оседлой жизни, тем более в Москве. Он мечтал только о небе. Но Ильюшин настаивал, и Леонид согласился — при условии, что будет главным испытателем, но ответа не получил.

По вечерам он пил и играл в шахматы с Ровиным. Спиртное на него не действовало. Леонид увеличил дозу. Они с партнером выпивали по нескольку бутылок водки — тот разваливался, недоиграв партию, а Леонид задремывал, но ровно через час просыпался, как от толчка, с опухшими веками и тяжелой головой. Кровь стучала в висках, — казалось, кто-то забрался ему под череп и стучит изнутри по лбу, как молотом по наковальне. Облегчение приносили только мешочки с колотым льдом, которые он прикладывал к своей несчастной голове.

Однажды ночью Леонид гулял вдоль Невы и вдруг почувствовал какой-то странный смутный запах. Он вернулся в часть. Запах последовал за ним.

— Вы не чувствуете вони? — спросил он товарищей, те принюхались, но уловили только запах вареной капусты… — Нет, это не капуста. Где-то закопаны мертвые тела.

Поиски ничего не дали. Горький навязчивый запах разложения никуда не исчез. Никто не сомневался в душевном здоровье Леонида, Героя Советского Союза, одного из самых заслуженных летчиков страны, близкого к Сталину человека. Генералы и политработники проявляли к нему уважение и участие. Военные обыскали подвалы и самые темные закоулки крепости, проверили реку и развалины окрестных дворцов, но никакого захоронения не обнаружили. Невыносимый запах по-прежнему преследовал Леонида, и ни ледяной северный ветер, продувавший окрестности, ни плотная марлевая маска не могли избавить его от этого ужаса. Запах не давал Леониду спать, душил его. Боевого летчика лечили самые именитые профессора, но и они оказались бессильны. Леонид нашел способ облегчить страдания. Он смачивал носовой платок водкой и прикладывал его к носу — запах алкоголя перебивал зловоние, но очень скоро перестало помогать и это. Леонид спрашивал себя, уж не гниет ли он изнутри. После того как очередное медицинское светило признало свое бессилие, заявив, что терапия может занять годы и не дать результата, Леонид принял решение положить конец своим мучениям. Он прошел всю войну, остался жив и не позволит какой-то гнили медленно себя убивать. Ничего иного ему не оставалось. Леонид привел в порядок дела, написал письмо сестре в Москву (она была его единственной наследницей) и попросил похоронить его на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры. Леонид думал, что его будут мучить страх и запоздалые сожаления, но чувствовал себя на удивление спокойным и умиротворенным. Он выпил бутылку водки, навел порядок в кабинете и решил вспомнить десять самых прекрасных вещей, которые видел в жизни, а потом спустить курок. Он подумал о своей матери Марине, о ее чудесной всепрощающей улыбке, о заразительном смехе сестры. В памяти всплыли образы довоенного Ленинграда, красивейшего города на земле, который варварски разрушили немцы. Он вспомнил свою молодость, северное сияние в небе над замерзшей Ладогой, сокровища Эрмитажа, висячие сады Петродворца, Свято-Никольский морской собор, сверкающие золотом оклады икон и бело-голубой Смольный собор с золочеными куполами на фоне безоблачного неба. Леонид с ужасом осознал, что все эти чудеса были созданы при царе, а его поколение только разрушало город. Он не имеет права жить после того, что натворил.

Он начал считать на пальцах, дошел до восьмого пункта, и тут раздался стук в дверь. Это был Ровин — он увидел свет в окнах и решил заглянуть к другу, несмотря на поздний час. В руках у него был большой фарфоровый чайник с каким-то питьем. Он уселся на стул, велел закрыть окна и налил в стакан темно-зеленую жидкость.

— Что это?

— Чай.

— Попахивает эфиром.

— Верно. Целый месяц пытался достать, едва нашел. Пей.

Леонид начал маленькими глотками отхлебывать обжигающую жидкость.

— Как насчет того, чтобы сыграть партийку?

— Не сейчас, Дмитрий Владимирович.

— Что, спать хочется?

— Мне нужно работать.

— Знаешь, как говорят колхозники? Зачем делать сегодня то, что можно отложить на завтра. Боишься проиграть?

Леонид подумал, что в этой жизни он получал настоящее удовольствие только от шахмат, так что последняя партия станет достойным ее завершением. Ровин был цепким игроком, атаковал редко, выстраивал непробиваемую защиту, не рисковал и, как блестящий финишер, умел подкараулить «зевок» противника. Пока Ровин расставлял на доске фигуры, Леонид достал бутылку водки и два стакана.

— Ты с ума сошел? Никакого алкоголя! Тебе — только чай. А вот я приму на грудь, и с удовольствием.

— Зачем мне хлебать эту гадость?

— Не задавай ненужных вопросов, делай ход. Будешь играть белыми. Воспользуйся форой, я намерен преподать тебе урок.

Леонид на секунду задумался, потом двинул пешку и нажал на кнопку часов. Ровин сделал ответный ход черной пешкой и сказал:

— Не хочу показаться невежливым, но в шахматы интересно играть только при непреложном соблюдении нескольких правил. Вынужден напомнить: тронул фигуру — ходи.

— Верно, учту твое замечание. И раз уж ты решил жестко следовать правилам, не забывай, что на кнопку следует нажимать рукой, которой переставляешь фигуры.

Они играли молча, погрузившись в хитросплетения партии. Леонид машинально потянулся к бутылке, но Ровин его опередил и вылил остатки чая из чайника в его чашку. Стрелка часов приближалась к двенадцати. Леонид никак не мог пробить железную защиту Ровина и начал нервничать:

— Ты воспользовался моим состоянием и получил преимущество. Это нечестно.

— Главное — одержать победу. Пойди я в атаку, ты бы меня побил.

— Ты разве забыл неписаное правило: подчиненный не должен выигрывать у старшего по званию? Я о нем помнил, когда «сдал» партию Сталину.

— В том-то и разница между нами. Я бы не позволил ему победить. Кроме того, ты не мой командир.

Леонид обхватил голову руками и уставился на доску, пытаясь найти волшебное решение и выбраться из ловушки. Его положение было безнадежным, чуда ждать не приходилось. Леонид готов был опрокинуть своего короля, но вдруг замер и начал принюхиваться:

— Я больше не чувствую запаха!

— Рад за тебя.

— Это из-за питья? Что ты туда намешал?

— Да ничего особенного.

Леонид встал, распахнул окно и полной грудью вдохнул ледяной воздух ночи:

— Потрясающе, я совсем ничего не чувствую! Скажи честно, ты меня вылечил?

— Увы, Леонид Михайлович, запах вернется. Мы такое лечить не умеем. Можно было бы попробовать психоанализ, но здесь его не практикуют. Как только снова почувствуешь запах, понюхай вот это.

Ровин вытащил из кармана пузырек матового стекла и протянул Леониду:

— Это чистое эвкалиптовое масло. Всегда держи его при себе. Два раза в день будешь пить эвкалиптовый чай. Гадость, согласен, но другого лекарства нет. Утром и вечером — эвкалиптовые ингаляции. Вот только достать масло будет непросто.

— А почему мне не назначили эту самую эвкалиптовую терапию раньше?

— В университетской клинике лечение травами считают шарлатанством. Про эвкалипт мне одна старушка подсказала. Едва нашел.

Ровин дал Леониду таблетку от головной боли, не сказав, что это снотворное.

— Спасибо, Дмитрий Владимирович. Я впервые в жизни рад, что проиграл.

Той ночью Леонид спал сном младенца.

Несколько секунд мы стояли и молча смотрели друг на друга. Потом обнялись. Он прижал меня к себе и все никак не мог отпустить. От него странно пахло — влажной землей и табаком.

— Как же я рад тебя видеть…

— Я тоже. Мы тебя потеряли. Как ты?

За шестнадцать месяцев у Франка отросла кудрявая шевелюра, многодневная щетина придавала ему мрачный вид. Он так сильно похудел, что мятая грязная куртка висела на нем как на вешалке.

— Когда ты вернулся?

Франк прижал палец к губам и потянул меня под лестницу — кто-то спускался на первый этаж. Он прижал меня к ведущей в подвал двери, но шум шагов стих. Старушка с палкой достала почту из ящика и вышла на улицу. Я хотел зажечь свет, но Франк не позволил.

— Не шуми, — прошептал он. — Есть другой путь, через улицу Лаплас.

Мы пошли на свет, пробивавшийся из-под двери, и Франк скомандовал:

— Первым делом оглядись, нет ли поблизости легавых, сыщиков в штатском или каких-нибудь странных типов. Встань перед витриной булочной и посмотри направо, потом налево. У тебя есть деньги?

Я порылся в карманах и достал мелочь.

— Два франка пятьдесят сантимов. Негусто. Пройди немного вперед по улице Лаплас, остановись и жди меня. Отправимся в «Буа-Шарбон».[130]

Улица была пуста. Я не заметил ничего необычного и пошел к Политехнической школе, стараясь сохранять невозмутимый вид, чтобы не привлечь к себе внимания. Франк не отставал ни на шаг.

— Налево.

Мы зашли в бар. Хозяин играл с одним из посетителей в четыреста двадцать одно. Мы сели за дальний столик. Завсегдатаи, беседовавшие у стойки, не обратили на нас ни малейшего внимания.

— Два кофе со сливками, — сказал Франк хозяину.

Мы начали разговор только после того, как он принес заказ и отошел.

— Полиция обыскала квартиру.

— Когда?

— В сочельник.

— Быстро сработали.

— Не представляешь, что было.

— Еще как представляю. Где папа? Я уже много дней его караулю.

— Папа в Алжире.

— Что он там забыл?

— Тебя ищет. Почти месяц. Мы надеялись на дядю Мориса, но он ничего не смог узнать, и папа решил, что справится лучше. Мама не хотела его отпускать, но ты ведь знаешь — если он принял решение, то уж принял.

— Он не понимает, что творит. Там не Франция, а Дикий Запад. Нужно его предупредить, что я в Париже.

— Это будет нелегко. Нас прослушивают. И его наверняка тоже, в гостинице.

— Как вы узнали?

— Меня предупредили. Ничего, как-нибудь выкручусь.

Франк пил кофе маленькими глотками и то и дело дул в чашку, чтобы было не так горячо. Я заметил, что его пальцы пожелтели от никотина.

— Мне нужны деньги, Мишель.

— У меня с собой только сберкнижка, но, если я ее трону, мама заметит и спросит, в чем дело.

— Я жутко хочу есть. Крошки во рту не было со вчерашнего утра.

— Как это?

— Думаешь, еду в магазинах раздают бесплатно?

— Но ты же мог пойти к кому-нибудь из друзей!

— Мои друзья хотят сдать меня легавым. Я остался один и рассчитывать могу только на тебя и на папу.

Он отодвинул полу куртки, и я увидел у него за поясом рукоятку револьвера.

— Мне нечего терять.

— Ты рехнулся! Я скопил немного денег на… Не важно на что, я их тебе отдам…

— Этого не хватит! — раздраженно воскликнул он и тут же спохватился: хозяин бистро бросил в нашу сторону недовольный взгляд. — Деньги нужны, чтобы исчезнуть, и быстро, иначе меня схватят.

— Я знаю, где взять деньги, это не проблема. Есть люди, они помогут. Завтра ты все получишь. Где тебя искать?

— Не знаю. Я ночую в подвалах. Меняю место каждый вечер. Ладно, выбора все равно нет. Если добудешь деньги, не говори, что это для меня. Захочешь связаться, подашь знак — будешь держать книгу в левой руке. Если дело срочное — книга в правой. И прекрати читать на ходу! Решил закончить свои дни под колесами?

— Смешно, ты говоришь — как Сесиль. Один в один.

— Вы встречаетесь? У нее все хорошо?

— Ты правда хочешь знать?

Франк тяжело вздохнул:

— Вообще-то, нет. У тебя есть сигареты?

— Я не курю.

— Сможешь принести деньги сегодня вечером?

— Постараюсь.

— Встретимся здесь, после занятий. Если меня не будет, значит возникли проблемы, и я сам с тобой свяжусь, когда появится возможность. Главное, ничего не говори ни Сесиль, ни маме. Никому не говори. Давай деньги.

— Ты действительно кого-то убил?

Франк досадливо поморщился:

— Он был мерзавцем! И я ни о чем не жалею.

— Что случилось?

— Не хочу об этом говорить.

Я встал, положил деньги на край стола и вышел. Математику я пропустил — явно не в последний раз. Ничего не поделаешь, есть обязательства, которыми невозможно пренебречь. Фатальная неизбежность. Я выбрал обходной путь по улице Мобер и бульвару Сен-Мишель, чтобы не нарваться на Шерлока, и обогнул Люксембургский сад, где мог столкнуться с Сесиль. Придется придумать железобетонное алиби, чтобы оправдать прогул. Да, будущее наследников семьи Марини-Делоне выглядит туманным и невеселым. Я отправился к Игорю домой. В прошлом году я был там два раза, когда он решил поселиться недалеко от Вернера, на улице Анри Барбюса, в маленькой квартире на пятом этаже окнами во двор. Игорь тогда призвал на помощь добровольцев, чтобы помогли с переездом и выкрасили все в белый цвет. Я звонил минут пять и уже собирался уйти, но тут дверь открылась: на пороге стоял заспанный Игорь, в пижаме, со всклокоченными волосами.

— Который час?

— Одиннадцать…

— …утра? Проклятье! Ты совсем рехнулся! Забыл, что я работаю по ночам? Я лег в восемь, но так и не смог уснуть: придурок снизу снова устроил адский тарарам.

— У меня проблема, Игорь.

Он сощурился и потер лоб:

— Отстань, Мишель, я должен поспать.

— Большая проблема…

Он повернулся и исчез в глубине квартиры:

— Чего ждешь? Входи!

Я прошел в кухню. Игорь принял душ и появился закутанный в простыню, как римский император.

— Надеюсь — ради твоего же блага! — что проблема действительно серьезная, — буркнул он, наливая себе кофе.

К черту принципы, если одна маленькая таблетка способна сотворить чудо. Как только исчезла проблема со сном, к Леониду вернулась жизненная сила, он помолодел на десять лет и стал прежним Леонидом, красавцем-сердцеедом, компанейским парнем, любителем веселых посиделок, душой компании. После любой войны — а эта, последняя, была настоящей бойней — женщин в живых остается больше, чем мужчин, а холостой полковник, герой войны был завидным женихом. Но Леонид не имел никакого желания расставаться со свободой. У него было много друзей, он любил веселые сборища и праздники и, как все выжившие, торопился наверстать упущенное.

Восстановление города и разрушенных памятников шло полным ходом. На вечере по случаю начала работ в Кировском театре Леонид познакомился с Софьей Викторовной Петровой, реставратором Зимнего дворца. Трудно было представить себе двух настолько разных людей. Никто не понимал, как они могли понравиться друг другу. Они никогда не сходились во вкусах, не разделяли идей друг друга, но две вещи их объединяли: Леонида восхищало, что Соня может пить наравне с ним и не пьянеть, и они идеально подходили друг другу в постели. Через два месяца Леонид Кривошеин и Софья Петрова поженились. Чиновник в загсе и гости пришли в восторг, когда им зачитали теплую поздравительную телеграмму от Сталина. Свадьба была по-советски скромной, за столом пили водку, потом молодожены сфотографировались на фоне Медного всадника.

Леонид был военным, сугубым материалистом, сыном революции, пламенным коммунистом и никогда не сомневался в правоте партии. Соня была идеалисткой, ее семью сгубила война, друзей — власть, и она ненавидела коммунистов. Леонид был не такой, как все. Соню глубоко трогала хрупкость и уязвимость героического полковника. Он укрывался в ее объятиях от своих страхов и тревог. Соня вечно мерзла, даже летом, и Леонид согревал ее. Он засыпал только на рассвете, и она его не будила.

Наступала эра новых технологий, и Леонид хотел быть ее активным участником. После разгрома немцев Советская армия вывезла из Германии много промышленного оборудования и нескольких ученых, занимавшихся разработкой ракет «ФАУ», и теперь все советские конструкторы жаждали получить заказ на создание реактивного самолета. В конечном итоге наркомат обороны остановил свой выбор на двух конструкторских бюро. Им поручили разработать проект истребителя, способного достигать высоты 12 500 метров и летать на скорости 850 километров в час при минимальной автономной дальности 700 километров. Эти невероятные характеристики призваны были дать стране решающее преимущество в будущей — и весьма вероятной — войне против бывших союзников. Леониду предстояло сделать стратегический выбор. К кому из конструкторов обратиться? К авторитетному Яковлеву или к молодым инженерам Микояну и Гуревичу, которые располагали неограниченными средствами и возможностями? Леонид слышал много хорошего об их новом МиГе, но лично знаком с конструкторами не был, а вот Александра Яковлева знал. Он пилотировал все его самолеты, начинал войну на Як-1, а заканчивал на Як-3 — и дал конструктору немало ценных советов касательно параметров крылатых машин. Яковлев не удивился просьбе Леонида и согласился зачислить его в свой отряд летчиков-испытателей. Он показал ему прототип реактивного самолета — будущего Як-15. Леонид ничего не стал объяснять Соне, сказал только, что его переводят на работу в Москву. Соня не могла уехать из Ленинграда, Леонид ждал упреков, но она смирилась с долгой разлукой. Полковник Кривошеин улаживал последние формальности, когда ему позвонил Яковлев:

— У нас проблема, Леонид Михайлович. Я вынужден отменить нашу договоренность.

— Но почему?

— Это приказ Тимошенко. Сожалею.

У наркома обороны Тимошенко была омерзительная репутация. Ровин не советовал Леониду требовать объяснений, но тот был в ярости, решил наплевать на запрет и поехал в Москву. Маршал Тимошенко принял его и был сама любезность:

— Мы не можем позволить тебе испытывать МиГи или Яки. Это слишком опасная работа, Герой Советского Союза не должен рисковать жизнью.

— На войне я делал это каждый день.

— Из восьмидесяти пилотов твоего выпуска в живых остался только ты. Ты входишь в число пяти процентов советских солдат и офицеров, вступивших в бой с фашистами в июне тысяча девятьсот сорок первого года. Представь, что скажут, если ты разобьешься. Нужно дать дорогу молодым. И вообще, все летчики-испытатели холостяки.

— Я разведусь завтра утром.

— Это ничего не изменит.

— Я хочу служить родине.

— У тебя будет такая возможность.

— Я хочу летать и буду вынужден обратиться сам знаешь к кому.

— Он предупредил: если с тобой что-нибудь случится, вина ляжет на меня.

* * *

Леониду предложили возглавить полк. Для человека его возраста это была небывалая честь, но он совсем не обрадовался. Подчинение приказам в армии зачастую бывает равносильно покорности судьбе. Леонид должен был понять, что пришла пора остепениться. Прославленный летчик, орденоносец и герой хотел одного — снова оказаться один на один с огромным, бескрайним небом. Друзья говорили ему — забудь, живи с Соней, заведите детей, а он отвечал, что чувствует себя птицей в клетке, что на кабинетной работе умрет от скуки.

Осенью сорок шестого Леонид узнал, что компания «Аэрофлот» набирает летчиков для полетов на новых направлениях. Он подал заявление, уверенный, что его примут с распростертыми объятиями, но ему отказали. У него не было лицензии гражданского пилота. Он взял отпуск и пошел учиться в Ленинградский институт инженеров гражданского воздушного флота. Труднее всего ему давался английский, но экзамены он сдал и лицензию получил. «Аэрофлот» снова ему отказал, выставив причиной несоответствие морального облика претендента жестким требованиям компании. Смеялся весь аэропорт Шереметьево… На этот раз Леонид Кривошеин обратился за помощью к Самому. Он стал одним из немногих военных летчиков, уволившихся из армии, чтобы перейти в гражданскую авиацию, и начал летать вторым пилотом на Ил-12 регулярным рейсом Москва — Лондон.

Через год он стал первым пилотом и самым счастливым человеком на свете, добавив к лаврам героя войны репутацию завзятого сердцееда. Леонид был так неотразимо хорош в темно-синем форменном кителе, что стал рекламным лицом компании «Аэрофлот». Леонид был героем, его имя и подвиги были известны всей стране. Мальчишки, играя в войну, хотели быть геройским летчиком Кривошеиным. Его фотографию поместили в школьный учебник истории. Его считали полубогом, он и сегодня был бы любимцем народа, если бы однажды не встретил в Орли Милену Рейнольдс.

Я закончил свой рассказ в полдень. Игорь слушал внимательно, задал три вопроса и выпил целый кофейник кофе.

— Нужно было раньше со мной поговорить.

— Я пытался. Не так-то легко прийти и вывалить на другого свои проблемы, я же не коммивояжер какой-нибудь. Ты считаешь, Франк серьезно вляпался?

— Как знать… Все вояки одним миром мазаны. Соблюдают секретность, даже если дело плевое. Главное сейчас — предупредить твоего отца. Если позвонить в отель, полиция все поймет. Нужно что-то придумать.

— Можно позвонить дяде Морису.

— Слишком рискованно. Мы должны опередить ищеек. Дай мне немного времени. Я посоветуюсь со специалистом.

— Догадываюсь с кем.

— Вот и молодец, а теперь забудь.

Игорь ушел и вернулся с пачкой денег:

— Здесь семьдесят тысяч франков.

— Семьсот.

— Никак не привыкну к новым деньгам.

— Слишком много. Я возьму триста. Этого должно хватить до папиного возвращения.

— Бери все. Неизвестно, что может случиться. Франку они понадобятся.

— Сумма слишком большая, я не уверен, что сумею вернуть, а за папу поручиться не могу.

— Не важно. Это всего лишь деньги.

— Спасибо, Игорь, спасибо за все, что ты делаешь. Я этого не забуду.

— Тебе повезло, Мишель, но это не ради тебя.

— Но и не ради Франка, ты ведь его не знаешь.

Игорь вылил остатки кофе в чашку и подошел к плите, чтобы сварить новую порцию.

— Десять лет назад я покинул родину. Бежать пришлось срочно, я не успел подготовиться. Там остались моя жена, дети, работа. Я все решил мгновенно. Выбор был прост — бегство или расстрел. Я ушел с горбушкой хлеба в кармане. Мне повезло. В пути я встретил человека, который мне помог. Крестьянин из карельского леспромхоза. Он понял, что я беглец, и мог убить меня или сдать властям, но вместо этого показал дорогу к финской границе, объяснил, как обойти заставы, дал сухарей и вяленой рыбы. Я спросил, как его имя, чтобы знать, кого благодарить, а он ответил: «Это ни к чему, я бы и сам ушел с вами, если бы мог» — и попросил об одном: всегда помнить тех, кто остался на родине.

— Ты никогда не говоришь о своей семье.

— Ни я, ни другие. Мы думаем о них каждый час, без всякой надежды на встречу. Надежда несбыточна и опасна. Мы ничего не говорим. Мы думаем о них. Они живут в наших душах. Я каждую секунду пытаюсь представить, что делают моя жена и дети. Я знаю, они тоже думают обо мне. И это невыносимо.

Он помолчал, глядя в пол.

— Бери деньги и не морочь мне голову. Связь будем держать через «Бальто».

* * *

Идти в лицей без записки от родителей не имело смысла. Я не знал, как оправдаться перед Шерлоком за прогул. Нужна медицинская справка или суперотговорка. И то и другое недостижимо. С завтрашнего утра придется караулить почтальона, чтобы перехватить письмо из лицея. Я отправился в «Бальто» и сел читать в своем привычном углу. Мне никак не удавалось сосредоточиться на «Сердце дыбом». Около трех появился Игорь:

— Успокойся. У меня есть план.

— Какой?

Он достал из кармана листок бумаги, исписанный с обеих сторон мелким почерком:

— Все здесь. Пошли, попробуем воплотить его в жизнь.

Мы отправились на почту на авеню Генерала Леклерка. Игорь дал телефонистке номер телефона в Алжире, и через четверть часа нас соединили.

— Отель «Алетти», здравствуйте.

— Я бы хотел поговорить с мсье Марини.

— Он вышел, его ключ на месте.

— Вы знаете, когда он вернется?

— Мсье Марини ничего не сказал, но он часто обедает в ресторане Адмиралтейства.

— Это далеко от отеля?

— Примерно в километре.

— Спасибо, я перезвоню.

Игорь повесил трубку.

— Почему ты не узнал телефон ресторана?

— Это было бы неосмотрительно. У меня есть номер телефона бара, который находится в пяти минутах хода от отеля. Твой отец должен пойти именно туда — полицейские не успеют поставить прослушку.

Мы звонили каждые двадцать минут, но портье ограничивался короткой фразой: «Сожалею, мсье еще не вернулся». Время шло, росло и наше напряжение: Игорю пора было забирать у Володина такси, у меня на шесть была назначена встреча с Франком и я должен был успеть домой раньше мамы. В четверть шестого мы сделали очередную попытку.

— Он вернулся. Не кладите трубку. Сейчас я его позову.

Через несколько секунд я услышал папин голос:

— Поль Марини у аппарата.

— Мсье Марини, я — друг, у меня для вас информация.

— Кто вы?

— Рядом со мной стоит человек, с которым вы провожали в армию вашего сына Франка. Вы тогда опоздали — у вас сломалась машина. Вы шли пешком, под дождем, и вымокли до нитки. Понимаете, о ком я?

— Да. Что вам угодно?

— Немедленно отправляйтесь в «Гран-кафе», будьте там через десять минут. Договорились?

— Я там буду.

Игорь повесил трубку и дал телефонистке номер «Гран-кафе», но она никак не могла дозвониться — то ли линии были перегружены, то ли партизаны устроили очередную диверсию. Особо волноваться не стоило, такое случалось по много раз на дню, но до шести оставалось двадцать минут, и я понимал: придется оставить Игоря одного и уйти, не поговорив с папой.

— Ничего страшного, — сказал он. — Если через десять минут нас не соединят, отправляйся к брату и передай ему деньги, сейчас это самое главное, а с твоим отцом я поговорю сам. Будем надеяться, что он дождется.

Какой-то пенсионер начал ворчать, что мы монополизировали телефонистку.

— Все линии заняты.

— А мне нужно позвонить в Амьен.

— Ждите своей очереди, мсье, — спокойно сказал Игорь. — Имейте немного терпения.

— Можно тебя кое о чем попросить, Игорь?

— Проси, но только ничего противозаконного я делать не буду.

— Я прогулял школу и, если не принесу записку от родителей, могу вылететь.

— На меня не рассчитывай, я не стану подделывать подпись твоего отца.

— Может, мне сыграть с Шерлоком в открытую? Пойду к нему в кабинет и скажу правду: «Франк сбежал из армии, дезертировал. Он попросил меня о помощи, и я не мог его бросить». Шерлок знает Франка и хорошо к нему относится. Главный надзиратель должен понять, так?

— Лучше сразу выдай его полиции. На этой земле есть всего один, главный, принцип выживания. Живи ты за «железным занавесом», давно бы его усвоил: никогда никому не доверяй! Уяснил? «Доверие» — смертоносное слово, убившее тысячи подобных тебе придурков.

— И знакомым нельзя доверять?

— Никому — ни отцу, ни матери, ни брату, ни жене.

— Но тебе-то я доверяю.

— Я ничего не выиграю оттого, что выдам тебя, но, если бы полиция пригрозила, что лишит меня статуса политического беженца, я бы ни секунды не колебался.

Я посмотрел на Игоря — взгляд у него был непроницаемый.

— Ты шутишь?

— Алжир, кабина номер пять, — произнес женский голос.

Мы устремились в кабину. Игорь взял трубку, я — наушник.

— «Гран-кафе», слушаю, — произнес женский голос.

— Добрый день, мадам, я бы хотел поговорить с одним из ваших клиентов, мсье Марини. Он должен сидеть в баре.

Мы услышали, как она спрашивает:

— Здесь есть мсье Марини?

— Да, это я. Что случилось? — закричал папа. — Я собирался уходить.

— Не было связи, — объяснил Игорь и передал трубку мне.

— Папа, это мы с другом. Линия в отеле прослушивается, наш телефон тоже. Следи за тем, что говоришь. Сейчас они нас не слышат. Франк в Париже. Я видел его сегодня утром.

— Как он?

— Выглядит усталым и затравленным. Ему нужны деньги, он со вчерашнего дня ничего не ел.

— Отдай все, что у тебя есть.

— Может, попросить у мамы?

— Лучше не надо. Отдай свои, я возвращаюсь.

— Человек, который с тобой говорил, одолжит мне деньги для Франка. Ты вернешь ему, когда прилетишь?

— Ну разумеется. Я вылечу в Париж, как только куплю билет.

Игорь отобрал у меня трубку и заговорил, заглядывая в свой листок:

— Мсье, я друг Мишеля. Вам не следует лететь самолетом, полиция немедленно об этом узнает, да и билет вы не достанете. Возвращайтесь в отель. Скажите, что получили новости о сыне, что ему удалось уйти в Марокко и вы отправляетесь за ним. Если портье спросит, где именно в Марокко находится Франк, отвечайте, что в Танжере. В детали не вдавайтесь. Проверяйте, не следят ли за вами. Отправляйтесь в порт, там стоит судно «Лиотей», сегодня вечером оно отплывает в Марсель, ровно в девять. Они не спросят у вас документы. Купите билет во второй класс и расплатитесь наличными. Ни с кем не разговаривайте. В Марселе садитесь в поезд на Париж. Хотите, чтобы я повторил?

— Вы что, из секретной службы?

* * *

Я побежал по улице Лаплас и оказался в кафе «Буа-Шарбон» в шесть часов с минутами, но Франка там не было. Я сел за тот же столик, за которым мы сидели утром, и заказал пиво с лимонадом. Хозяин играл в четыреста двадцать одно с тем же посетителем, а у стойки толпились те же подозрительные типы. Они могли оказаться полицейскими в штатском и в любой момент задержать меня. Я ждал, Франк не появлялся. Неужели что-то случилось? Я не рискнул спросить у хозяина, заходил Франк или нет, просто сидел и ждал. Мне нужно было вернуться домой до семи, поэтому следовало расплатиться и уйти. При себе у меня были только деньги Игоря, я протянул хозяину наполеондор, он удивился, бросил на меня подозрительный взгляд, но деньги взял и сдачу вернул. По пути домой я несколько раз оглядывался, опасаясь слежки, но никого не заметил и успел войти в квартиру за пять минут до мамы. Она сразу начала готовить ужин, я тоже пришел в кухню.

— Что было сегодня в лицее, Мишель?

— Математика и французский. Англичанка заболела.

— Какое безобразие!

— А у тебя как дела в магазине?

— Полная запарка. Из-за отсутствия твоего отца мы каждый день теряем заказы.

— Мне кажется, он скоро вернется.

— Будем надеяться. На следующей неделе у меня семинар, который я не хочу пропускать.

— Скажи мне одну вещь, мама, ты очень злишься на Франка?

— Злюсь?.. Нет.

— Но ты о нем не говоришь и как будто совсем не беспокоишься.

— Я больше ничего не могу для него сделать, но он мой сын и останется им, что бы ни совершил.

— А если бы он позвонил или пришел, что бы ты сделала?

— Я бы сказала, что он должен нести ответственность за свои поступки.

— А если бы попросил о помощи?

— Я бы посоветовала ему сдаться полиции и положиться на французское правосудие. Но почему ты спрашиваешь?

— Просто мы никогда об этом не говорили, вот я и захотел узнать твое мнение.

Мама позвонила в гостиницу «Алетти», и ей сообщили, что папа выехал. Больше всего она удивилась, услышав, что он отправился в Марокко.

Ил-12 летел над плотной массой облаков. Вставшее на востоке белое солнце освещало ясное голубое небо. Волшебное, величественное зрелище отвлекало внимание Леонида и второго пилота Сергея от навязчивого шума двигателей.

— Есть планы на вечер? — спросил Леонид.

— Хочу сходить в кино. Хоть в Лондоне посмотрю американские фильмы.

Он повернулся к сидевшему сзади бортрадисту, который был занят своим делом и не прислушивался к их разговору. Новая стюардесса Александра (по общему мнению, лучшая попка «Аэрофлота») принесла экипажу чай и печенье. Девушка передала Леониду чашку, а он вдруг озабоченно спросил:

— Слышите, Александра Викторовна?

— Ничего нештатного, командир.

— Девочка, я же просил называть меня Леонидом.

— Командир, я слышу странный шум во втором двигателе, как будто кто-то стучит маленьким молоточком! — встревоженно сообщил Сергей.

Леонид прислушался, и на его лице отразился ужас.

— Товарищ второй пилот, необходимо срочно конфисковать молоток у злоумышленника из второго двигателя.

Сергей начал жать на кнопки, на панели загорелись и погасли лампочки.

— Задание выполнено, товарищ командир.

— Ну, вот и шуму конец, Александра. Вам очень повезло, что за штурвалом этого самолета сижу я.

— Товарищ командир, из второго двигателя слышатся стоны.

— Сергей Иванович, пора вернуть молоточек типу из двигателя номер два.

Сергей снова нажал на кнопки:

— Сделано, командир. Засранец просит серп.

Все расхохотались. Бортрадист протянул Леониду радиограмму:

— Плохие новости из Лондона, командир.

* * *

Смог зимы пятьдесят второго стал убийственным для британской столицы. Четыре тысячи человек умерли, задохнувшись угарным газом и ядовитыми испарениями, но худшей в истории города была зима пятьдесят первого. В городе воняло тухлыми яйцами, видимость составляла не больше двадцати метров. Привыкшие ко всему лондонцы обменивались шутками насчет нечаянных купаний в холодных водах Темзы и подбадривали друг друга, напоминая, что Клод Моне придумал импрессионизм именно благодаря призрачному туману. Много раз Лондон оказывался отрезанным от остального мира. Ни один самолет не мог приземлиться в Хитроу. Во вторник девятого января 1951 года Леонид получил приказ свернуть на Париж и садиться в Ле-Бурже, но аэропорт был перегружен, поэтому Ил перенаправили в Орли. День подходил к концу, никто не мог сказать Леониду, как долго продлится вынужденная задержка, и он предвидел капризы и недовольство пассажиров, но, как ни странно, сообщение было воспринято спокойно. Летевшие этим рейсом заместитель министра и семь депутатов Верховного Совета решили использовать непогоду на благо франко-советским отношениям. Нужно было найти такси и гостиницу для делегации. Лучше всего, если найдутся места в «Мёрис».[131] В здании аэропорта было открыто всего одно справочное окно, и служащая явно не собиралась заниматься проблемами советской делегации. Высокая молодая женщина в форменном, цвета «жандарм», пиджаке компании «Эр Франс» и фетровом берете невозмутимо улыбалась слугам народа, пытавшимся объясниться с ней на ломаном французском, и делала вид, что не понимает ни слова.

— Я представитель компании «Эр Франс», а не турагент.

— Где находится турбюро?

— Оно сейчас закрыто. Попытайте счастья на Елисейских Полях.

— Вы… звонить туда.

— Вот там, в зале, находятся телефонные кабины.

Депутаты отправились к автоматам, но им не повезло — почтовое отделение уже закрылось, а сотрудница «Эр Франс» не позволила им звонить по своему телефону:

— Это внутренняя линия, только для служебного пользования.

— Я… жаловаться в компанию! — зарычал заместитель министра.

— Обратитесь в бюро жалоб и рекламаций.

— Где… есть… это бюро?

— На втором этаже, но они откроются только утром.

Леонид и четыре члена экипажа подошли к окошку как раз в тот момент, когда заместитель министра по-русски оскорблял служащую компании, выведенный из себя ее высокомерной улыбкой. Несколько мгновений Леонид молча любовался невероятной, скульптурной красотой молодой женщины. Широкий лоб, золотисто-каштановые волосы до плеч, сине-зеленые глаза и соболиные брови. Ему показалось, что он где-то ее видел. «Нет, невозможно, такое лицо я бы не забыл», — подумал Леонид. Она была похожа на какую-то американскую актрису. Леонид плохо запоминал фамилии, он знал только Чаплина, а еще — Лорела и Харди,[132] а из актрис — Грету Гарбо. Леонид попытался успокоить своего высокопоставленного пассажира, пообещав все уладить.

— Я не говорить по-французски, — сообщил он, подкрепив слова лучезарной улыбкой, и перешел на «пилотский» английский, но не преуспел. — Вы… есть… француженка или англичанка?

— Моя национальность вас совершенно не касается, — без малейшего акцента ответила она по-английски.

— Не могли бы вы говорить чуть помедленнее?

— Повторяю последний раз. Вы в Орли, а не в Ле-Бурже.

— Виноват лондонский смог.

— Я не получила никаких инструкций относительно вас. Мой рабочий день окончен.

— Вы должны нам помочь.

— С какой стати? Я работаю на «Эр Франс», а не на «Аэрофлот».

— Мы потерялись и не знаем, куда идти.

— Я не агентство путешествий.

— Мне придется обратиться в посольство.

— Звоните кому хотите, хоть папе римскому, хоть американскому президенту. И прекратите улыбаться как идиот! Кем вы себя возомнили — Кэри Грантом?[133] — Она опустила решетку на окошке, повернула ключ в замке и скрылась в своем кабинете.

Заместитель министра и члены делегации отнесли инцидент на счет взбалмошного нрава французских женщин, что внушало надежду приятно провести время в Париже. Аэропорт постепенно пустел, они устремились на улицу и погрузились в такси. Членам экипажа досталась последняя машина, но водитель наотрез отказался «брать на борт» пятерых. Он не соблазнился даже щедрыми чаевыми, подтвердив безупречную репутацию парижских таксистов.

— Трое сзади, один на переднее сиденье, и поторопитесь, иначе уеду!

Главная задача командира — обеспечить безопасность своих людей. Леонид приказал им отправляться, а сам остался на стоянке, не слишком надеясь дождаться такси. Мимо проехал белый «Рено-203». Машина притормозила, дала задний ход и остановилась рядом с Леонидом. Стекло опустилось, и он увидел лицо девушки из «Эр Франс». Леонид воспрянул духом и шагнул к дверце.

— В Париж? — с безмятежной улыбкой спросила она.

— Вы моя спасительница.

— Вынуждена вас разочаровать: я никогда никого не подвожу. Но у меня сегодня хорошее настроение, и я подскажу вам, как добраться. Идите все время прямо, и окажетесь на Национальном шоссе номер семь. Держитесь правой стороны. Если повезет, поймаете такси или автобус остановится, если нет — Париж недалеко. Не заблудитесь. Вам повезло, погода хорошая. Видите, как мало нужно, чтобы мужчина перестал выпендриваться. Десять километров пешком — и никаких улыбок! Вы ужасно хрупкие создания!

Она повернула ключ зажигания и исчезла. Леонид добрался до шоссе, по которому на бешеной скорости летели машины, попробовал голосовать, но никто не остановился, и он пошел вперед, время от времени повторяя попытку. Минут через тридцать он увидел щит с надписью: «Париж: 11 км». Бодрости духа это ему не добавило, но делать было нечего, он поднял воротник и вдруг заметил чуть дальше на обочине белую машину. «Рено-203» съехал на обочину, проколов переднее левое колесо. Женщина отчаянно махала руками, но никто не реагировал на призывы о помощи. По́лы ее пальто развевались, как крылья.

— Добрый вечер, — произнесла она, увидев Леонида. — Не ожидала встретить вас снова так скоро.

— Вам повезло, погода сегодня прекрасная.

— Не заметила выбоину…

— Я думал, плохие дороги — наша национальная привилегия. Благодарю за науку, постараюсь водить аккуратней. Почему вы не меняете колесо? У вас в бардачке наверняка есть инструкция.

Она кивнула на валявшийся на асфальте домкрат:

— Ничего не выходит. Не поможете?

— Сожалею, я пилот, а не автомеханик.

— Вы не слишком галантны.

— Ну что вы, напротив! Я окажу вам услугу, дам совет: найдите ремонтную мастерскую. Идите по шоссе — наверняка наткнетесь на одну из них. Правда, сейчас все закрыто, но утром они вам помогут.

— Давайте, разрядитесь, отомстите мне.

— Как все просто: колесо проколото — красавица улыбается.

Взгляд этой женщины приводил Леонида в смятение, он чувствовал себя маленьким мальчиком. Он никогда не забудет мгновение, перевернувшее всю его жизнь, бесконечно долгую паузу в разговоре, свои колебания и голос ангела-хранителя: «Не поддавайся, Леонид Михайлович. Ты пропадешь. Она съест тебя живьем. Иди дальше. Спасайся. Пусть сама разбирается с колесом». Почему он не прислушался к голосу разума? Размышляя потом над этим вопросом, Леонид отвечал на него по-разному. Довольно долго он думал, что так поступают почти все люди, иначе не существовало бы сожалений и жизнь стала бы пресной. Со временем он пришел к выводу, что ни один мужчина — настоящий мужчина! — не мог бы устоять перед такой улыбкой. Теперь он считал идиотом себя и всех мужчин, клюнувших на женскую улыбку. Леонид нагнулся, поднял домкрат и… выпустил джинна из бутылки.

С первой попытки ему не удалось ни снять колпак, ни развинтить гайки, ни поставить домкрат. Казалось, какой-то инженер-садист поклялся уничтожить любого, кто попытается помочь попавшей в затруднительное положение женщине. Во время войны Леониду приходилось переставлять моторы весом в полтонны, двигать шасси тяжелее собственного веса, он не один раз восстанавливал разбомбленные взлетные полосы и не мог допустить, чтобы его победил французский автомобильчик. Он поднапрягся, выгнул спину, крякнул, содрал кожу с пальцев, но гайки стояли насмерть, как приваренные. Он слышал, как хрустит его позвоночник, жилы натянулись, как канаты, кровь прилила к голове, легким не хватало воздуха, сердце готово было взорваться, и тут одна гайка поддалась. На то, чтобы побороть три оставшиеся, понадобилось столько же времени и усилий.

Через час дело было сделано. Леонид взмок от пота. Руки и колени затекли и болели, лицо было в грязи и смазке, а брюки и рубашка — в земле, дышал он коротко и неровно.

Она подошла и отерла Леониду пот со лба, нежно провела тыльной стороной ладони по лицу, прижалась к нему, он почувствовал незнакомый аромат и подумал: «Так, должно быть, пахнет загадочный Восток и пламенеющий зарей горизонт». Она притянула его к себе и поцеловала в губы, он собрал последние силы и сжал ее в объятиях. То была эпоха долгих поцелуев. Их первый поцелуй длился целую вечность. Водители проезжавших мимо машин жали на клаксоны, приветствуя влюбленных, но они ничего не слышали.

За самым долгим поцелуем последовала самая долгая в жизни Леонида ночь любви. В Ленинграде и Москве он знал множество женщин. Называл их великолепными, сногсшибательными, потрясающими, незабываемыми и ошеломляющими, но для этой женщины слов подобрать не мог. Она «пометила» его, как в старину метили каленым железом святотатца, посягнувшего на запретную скинию.

Папа появился в самый неподходящий момент. До конца фильма оставалось пять минут, комиссар Буррель собирался назвать имя убийцы, и тут хлопнула входная дверь. Выглядел папа как человек, не спавший двое суток, был не брит и раздражен и первым делом пошел мыться, проигнорировав мамины вопросы.

— Ну что, Поль? — спросила мама, как только дверь ванной распахнулась.

— Я его не нашел.

— Я тебя предупреждала. Не стоило туда ехать, только время зря потратил.

Они отправились спать, а мы остались гадать, кто же все-таки убил торговца сыром.

Среди ночи папа пришел в мою комнату. Он положил руку мне на плечо, но лампу зажигать не стал. Я доложил о том, что произошло после звонка Игоря: как мы не встретились с Франком и как он на следующее утро догнал меня на пути к лицею Генриха IV.

— Я прогулял занятия в четверг, пятницу и субботу утром — не по своей вине. Мне удалось перехватить письмо из лицея. Тебе придется это уладить.

— Не волнуйся, все будет в порядке. Где Франк?

— Прячется, а ночует в подвалах, каждую ночь на новом месте.

— Почему не у друзей?

— Франк сказал, что они сразу сдадут его в полицию. Он может положиться только на нас. Ему страшно. Он никому не верит. И у него револьвер.

— Зачем?

— Он сказал, что живым не дастся.

Папа долго молчал — я слышал, как он дышит, — потом прошептал:

— Этого нельзя допустить… Расскажи, как вы встретились.

* * *

По пути в лицей Франк не появился, но на площади Пантеона я услышал его шаги метрах в трех-четырех у себя за спиной. Точно как в прошлый раз. Мы шли вниз по улице Муфтар — след в след, как индейцы, потом сели за столик в маленьком бистро на улице Сансье, и я спросил, что стряслось накануне.

— Есть деньги? — спросил он, затравленно озираясь.

Я передал ему под столом семьсот франков Игоря. Он удивился:

— Откуда столько бабок?

— Друг одолжил.

— Ты сказал, что это для меня?

— А как же? Ему удалось связаться с папой, он приедет завтра или послезавтра.

— Если телефон в отеле прослушивается, легавые уже знают, что я в Париже.

— Ты видишь тут хоть одного легавого? Не впадай в паранойю.

Вид у Франка был недовольный. Он подошел к хозяину, отдал ему деньги — наверное, был должен — и скомандовал:

— Сматываемся!

Далеко мы не ушли — остановились у входа в метро, сделали вид, что разговариваем, чтобы Франк мог понаблюдать за бистро. Когда он успокоился, мы пошли в Ботанический сад. Франк все время курил. Он протянул мне пачку «Селтик», я покачал головой:

— Не хочу. Что случилось?

Франк промолчал. Пошел дождь, и мы укрылись в Музее естественной истории, где, кроме нас, не было ни одного посетителя. Два служителя расставляли на полу тазы — стеклянная крыша протекала в нескольких местах. Мы сели на большой галерее, напротив чучела жирафа в натуральную величину.

— Мы были в оранском тылу, в гористой местности, держали район. Там были группки партизан, очень мобильные. Прижать их никак не удавалось, и мы проводили рейды в деревнях, кое-кого вылавливали. Контрразведчики их допрашивали — с пристрастием, понимаешь? Крики были слышны за сотню метров. Потом всех убивали. Иногда грузили в вертолеты, которые возвращались порожняком, или отводили в лес, приказывали бежать и стреляли в спину.

— И ты стрелял?

— То, что кажется невероятным здесь, там — обычное дело. Такая вот война. Они, между прочим, тоже не невинные дети. Оказываешься между молотом и наковальней. Хочешь остаться человеком, но понимаешь: не развяжешь языки арабам, погибнут французы. В конце концов убеждаешь себя: нужно делать грязную работу, чтобы избежать худшего.

Он ушел в себя и замолчал.

— Так что же случилось, Франк?

— Капитану понадобились добровольцы для «лесной прогулки». Никто не вызвался. Один он идти не мог — партизан было семеро, трое раненых, двое с трудом передвигались. Я лейтенант, вот он меня и назначил. Одного из пленных поддерживал сын, парнишка лет десяти или двенадцати. Дело было в ноябре, жара стояла такая, что форма прилипала к телу. Мы отошли на километр. Капитан велел им убираться и сразу пристрелил двоих. Я попросил отпустить мальчика, а он взял его на мушку. Другие спрятались за деревом. Он ждал. Я крикнул: «Прекратите!» Он убил отца, а я выстрелил ему в голову. Вот что случилось. Потом я сбежал. Они сделали все, чтобы меня поймать, но я ускользнул.

— Во Франции есть нормальные судьи. Здесь не Алжир.

— В постоянных судах вооруженных сил[134] беспрекословно исполняют приказы, штампуют приговоры и — пожалте бриться! В гражданском суде у меня, может, и был бы шанс. Там — ни единого. Вспомни октябрь — арабов сотнями бросали в Сену, но никто не вякнул. Все заткнулись — и пресса, и профсоюзы. Они творят что хотят. Но меня им не получить. Я должен бежать из Франции, уехать в такую страну, откуда нет выдачи. Папа обязан мне помочь. Нужны деньги.

* * *

— Франк на пределе. Никогда его таким не видел. Он сказал, что сам с тобой свяжется.

— Спи, дружок. Ты молодец. Мы можем гордиться Франком и все для него сделаем.

Папа поцеловал меня и исчез так тихо, что я даже не понял, что остался один.

Леонид вздыхал, глядя перед собой поверх гряды кучевых облаков. Сергей исподтишка наблюдал за командиром. Тот вел себя необычно — молчал, не отзывался на шутки, не восхищался красотой юной стюардессы Александры. Бортрадист сообщил, что в Лондоне отличная погода и посадка будет штатная.

— Чертовы прогнозисты… — буркнул Леонид.

В аэропорту он отправил экипаж в гостиницу, сказав, что приедет, как только закончит с делами.

Начальник наземной службы «Эр Франс» в Хитроу помог Леониду дозвониться в Орли. Звонок застал Милену врасплох.

— Это я.

— Где ты?

— Прилетел в Лондон. Как же я рад слышать твой голос! Я только о тебе и думал все это время.

— Я тоже.

— У меня есть тридцать часов.

— Не много.

— Мы увидимся?

— Жду тебя.

— Но как? Я не могу прилететь в Париж, у меня нет визы. Как только сяду в самолет, это станет известно.

— Так я и знала. Думаю, это конец нашей истории.

— Милена, мы не можем расстаться. Ты больше не хочешь меня видеть?

— Не выдумывай!

— Так прилетай, я буду ждать.

— Я освобождаюсь в восемь. Подожди, сейчас посмотрю расписание… Ничего не выйдет, последний самолет только что улетел.

— Значит, мы не увидимся.

— Было бы проще, летай ты рейсом Москва — Париж.

— У «Аэрофлота» нет французской линии. Ты нужна мне, Милена, понимаешь?

— Мне тяжело это говорить, Леонид, но наш роман обречен. Все было прекрасно, но продолжать отношения — чистое безумие. Разве ты сам не понимаешь, что мы загнаны в угол? Невозможно противостоять целому миру.

— Мне все равно. Ничто и никто не помешает нам видеться.

— Мы бессильны.

— Дай нам шанс.

— Мы с тобой живем в разных, несовместимых мирах.

— Скажи, что ничего не чувствуешь, и я оставлю тебя в покое.

— Все слишком сложно. Ничего не выйдет.

— Я видел тебя один раз. Мы совсем не знаем друг друга, но то, что случилось, сильнее нас. У меня такое впервые. А у тебя?

Наступила долгая пауза. О чем думала Милена? Возможно, она испугалась, что упустит невероятное приключение? Или в ней заговорила гордость и она сказала себе: «Я преуспею там, где другие потерпели неудачу»? Или вдруг перестала рассуждать и забыла о препятствиях, которые еще минуту назад казались ей непреодолимыми?

— Где ты остановился?

— В «Гайд-парк-отеле». Это в центре.

— Поезжай туда.

* * *

Милена появилась в два часа ночи. Леонид заснул одетым, при свете. Он услышал тихий стук в дверь, открыл и не сразу осознал, что на пороге стоит улыбающаяся Милена. Она бросилась к нему в объятия.

Ближе к полудню, когда Леонид не вышел к завтраку, второй пилот забеспокоился и решил выяснить, в чем дело. Взлохмаченный, завернувшийся в простыню Леонид выглядел выпавшим из времени и пространства. Через приоткрытую дверь Сергей заметил изящную ножку, услышал женский голос: «What happens, darling?»[135] — и понял, что товарищ вряд ли отправится на экскурсию в Тауэр.

На обратном пути в кабине царила веселая атмосфера. Все уже знали, почему, летя в Лондон, командир был в таком нетерпении и почему явился на посадку последним, но никого это не волновало. МГБ, как водится, поставили в известность, но у вездесущего министерства не нашлось возражений. Герой Советского Союза имел право развлекаться, как захочет. Рутинное расследование, затеянное военным атташе посольства, спустя рукава провел перегруженный делами агент. Француженка Милена Рейнольдс, урожденная Жирар, бывшая супруга главы страховой компании в Сити, не представляла никакой опасности. О причинах расставания Милены с мужем выяснить ничего не удалось, как и о ее недавнем возвращении в «Эр Франс». Ни Милена, ни Леонид не имели доступа к секретной информации, и дело закрыли, тем более что у Леонида имелись высокопоставленные покровители.

Они встречались раз в неделю. Леонид ждал Милену в зале прилетов аэропорта Хитроу. Почтовый самолет «DC-3» приземлялся поздно ночью. Милене удалось уговорить экипаж брать ее на борт, хотя правила компании строго запрещали перевозить пассажиров. Но разве мог командир воздушного судна устоять перед взглядом прекрасных глаз Милены? Она умела просить… В полете Милена сидела на железной откидной скамеечке или на мешках с корреспонденцией. Со временем встреча на летном поле стала обычным делом, нарушить ритуал мог только туман.

Иногда погода вмешивалась в планы любовников, оставляя им мало времени на общение, и тогда они оставались в здании аэропорта, сидели, держась за руки, и разговаривали. Расставаясь, Леонид и Милена всякий раз испытывали боль и страх: оба понимали, что могут больше не увидеться. Милена занимала все мысли Леонида. Такое с ним случилось впервые. Он день и ночь думал о любимой женщине, говорил с ней, улыбался, ласкал… на расстоянии в три тысячи километров. С ней происходило то же самое. Она сняла маленький домик в Хаунслоу, где они с Леонидом проводили по двое суток, не вылезая из постели, разве что выходили погулять в каком-нибудь лондонском парке. Милена любила Гринвич, ей нравились вековые кедры и ручные белки, бравшие орехи с ладони. Однажды она повела Леонида в Британский музей, но ему там не понравилось, в музеях он скучал.

Благодаря Милене он открыл для себя американское кино. Они ходили в «Одеон Ричмонд», где крутили два фильма за сеанс. Леонид понимал далеко не все — актеры говорили слишком быстро, и Милена тихонько ему переводила. Однажды они отправились в Ковент-Гарден. Леонид обожал балет. Сначала Милена поражалась тому, сколько виски может, не пьянея, выпить Леонид. Первые две бутылки вообще не оказывали на него действия, после третьей у него загорались глаза, он начинал смеяться по любому поводу, но мыслил трезво и держался прямо. Пить один Леонид не любил, но Милена могла сделать разве что глоток-другой, и он постепенно отучался от своего пагубного пристрастия. По вечерам они часто ходили в паб «Блэк Фокс», и никто не отличил бы их от завсегдатаев заведения. Любовники сидели до закрытия, забыв о времени, а потом мчались в Хитроу и улетали домой: Милена — в Париж, Леонид — в Москву, — надеясь встретиться ровно через неделю.

* * *

Свободные дни в Ленинграде, когда-то доставлявшие Леониду столько радости, теперь угнетали его. Шахматные партии с Дмитрием Ровиным, который снабжал его бесценным лекарством, тянулись бесконечно долго, и их исход мало волновал Леонида.

— Что с тобой? Играешь, как начинающий. Что-то случилось?

— Могу открыть тебе секрет.

— Лучше не надо. В нашей стране каждый должен хранить свои тайны при себе.

— Я кое-кого встретил.

— Мы знакомы пять лет, за это время у тебя было множество романов, сотни женщин — если не больше. Хочешь узнать мою тайну? Я тебе завидую.

— Она не похожа на других.

— Тем и хорош прекрасный пол. Представь, что все они, как одна, похожи друг на друга, зачем бы тогда мужчины стали менять любовниц? Ну и что такого особенного в твоей новой пассии?

— Все.

— Тебе повезло, ты встретил особенную женщину.

— Мы не можем быть вместе.

— Дама замужем?

— В разводе.

— Тогда в чем проблема?

— Она француженка. Живет в Париже.

— Ты обезумел, Леонид! Тебе что, мало наших женщин?

— Я не выбирал. Она тоже. За нас все решила судьба.

— Давно вы сошлись?

— Полгода назад. Я летаю рейсом Москва — Лондон, она работает в Париже, мы встречаемся тайно.

— Что будешь делать?

— А что я могу?

— Не хотел бы я оказаться на твоем месте, старина!

— Сесиль, мне нужно с тобой поговорить.

Она остановилась, наклонилась вперед и встряхнула кистями рук, стараясь восстановить дыхание.

Сесиль сама позвонила утром, удивленная тем, что я не прихожу бегать в Люксембургский сад.

— В чем дело, Мишель? Забыл меня? Неужели подружку завел?

— Да нет, что ты, — промямлил я. — Просто уроков очень много.

— Подожди, сейчас я сяду, и ты все мне объяснишь по-человечески.

* * *

Неделей раньше, в понедельник, папа проводил меня в лицей и поговорил с Шерлоком. Он объяснил, что я пропустил занятия из-за траура в семье и похорон в провинции. Он врал так натурально, что я на мгновение решил, будто у нас и правда кто-то умер, но меня забыли предупредить. Ночью у нас состоялся очередной «военный совет». Франк встретился с папой — подкараулил его у дома клиента. Они долго разговаривали, папа пытался убедить его сдаться, но мой брат наотрез отказался и заявил, что ему нужны деньги для побега за границу. Папа обещал помочь.

Ночные встречи вошли у нас в привычку: как только все в доме засыпали, папа будил меня и докладывал обстановку. Компанию нам составлял Нерон, и папа, боясь отдавить ему хвост, стал зажигать ночник. Когда папа не приходил ночью, мы переглядывались за завтраком, и если он кивал — это означало, что ничего ужасного не случилось. Даже этот безмолвный диалог мы из осторожности вели только после того, как мама и Жюльетта выходили из-за стола.

Как-то ночью он пришел ко мне в комнату и поделился дикой, идиотской идеей. Одной из тех, что сначала кажутся гениальными, а на поверку оборачиваются катастрофой, и никто не понимает, как такое вообще могло прийти в голову здравомыслящему человеку.

— Что, если рассказать обо всем подружке Франка?

— Сесиль?

— Возможно, она сумеет его убедить.

— Они расстались два года назад. Франк ужасно с ней поступил — не признался, что завербовался, — и между ними все кончено. Мне он пообещал, что все объяснит Сесиль в письме, но не написал. Приличные люди так не поступают. Она больше не хочет о нем слышать. Я много раз пытался ее разговорить, но она меня сразу затыкала.

— Ты ничего не понимаешь в женщинах. Они говорят «нет», а имеют в виду «да».

— Правда?

— Уж ты мне поверь. Кроме того, мы ничего не теряем, даже если она откажется. А вдруг девушке все-таки удастся убедить Франка сдаться, пойти в суд и надеяться на лучшее? Пусть сделает это в память о прошлом. Не обязательно любить человека, чтобы помогать ему. Многие люди остаются друзьями даже после разрыва.

— Допустим, она согласится. Но как же они встретятся? Франк скрывается и не захочет ее видеть.

— Помнишь Санчеса?

— Это тот техник, что недавно вышел на пенсию?

— Франк у него. Санчес живет один, у него домик в Кашане. Он всю жизнь работал на Делоне. Я ему доверяю. Он сразу согласился, не задал ни одного вопроса.

— По-моему, она откажется.

* * *

Я ждал Сесиль на скамейке напротив теннисных кортов.

— Что случилось, Мишель?

Я рассказал ей об обыске в рождественскую ночь, о папином марш-броске в Алжир, о возвращении Франка и о том, что он скрывается от полиции. Она молча смотрела на меня тяжелым взглядом, но ни в чем не упрекнула.

— Правильно сделал, что рассказал.

— Иначе было нельзя.

Она погладила меня по щеке:

— Спасибо, маленький братец.

По логике вещей, мне следовало чувствовать себя неловко. Стыдно врать тому, кто тебе доверяет. Но я не испытывал чувства вины, совсем наоборот. Позже я понял, что сыграл роль вестника, и не имело значения, расскажу я Сесиль правду или нет. Решение было за ней. Она могла пожать плечами и продолжить бег, но решила ехать в Кашан. Я попытался разубедить ее, приводил аргументы, достойные «Армии теней».[136]

— Что за бред ты несешь? Кончай идиотничать.

Она села в поезд на линии Co и не позволила мне поехать с ней. Не знаю, что там у них произошло, но на следующий день Сесиль захотела увидеться с папой. Мы встретились в эльзасской пивной на площади Сент-Андре-дез-Ар, недалеко от ее дома.

— Я виделась с Франком. Он сказал, что вы готовите побег.

— Это его идея. Не буду вдаваться в детали, но дело оказалось сложнее, чем я думал.

— Франк готов подумать о том, чтобы сдаться, он хочет посоветоваться с адвокатом.

— Можно проконсультироваться с мэтром Флорио, он лучший.

— Нет, Франку нужен адвокат из Лиги защиты прав человека. Это будет политический процесс.

Папа и Сесиль встретились с двумя юристами, но никуда не продвинулись. Адвокаты заявили, что не могут дать квалифицированного заключения, не изучив материалы дела, но сошлись во мнении, что обвинения тяжелые. Убийство и «оставление места службы во враждебном окружении» караются смертной казнью. Даже при наличии смягчающих обстоятельств Франку грозит пожизненное или — в лучшем случае — двадцать лет заключения с перспективой условно-досрочного освобождения не раньше чем через десять лет. Санчес присутствовал на встрече в качестве посредника, потому что Франк не захотел покидать убежище. Папа не посвящал меня в детали дела, и мы больше не устраивали по ночам «военных советов».

Я много раз заходил к Сесиль, но не заставал ее дома. У меня были ключи, но пользоваться ими почему-то не хотелось. Я звонил — никто не брал трубку. Однажды вечером я снова отправился на набережную Августинцев — просто так, без всякой надежды, и мне повезло.

— Как хорошо, что ты пришел, Мишель!

— Ты исчезла. Я беспокоился.

— Отец ничего тебе не сказал?

— Он со мной не делится. Что происходит?

— Я еду с Франком.

— Что?

— Мы уедем.

— Я думал, ты…

— Я тоже…

— Это безумие.

— Я встречалась с другим адвокатом. Он настроен более чем скептически из-за этих новых военно-полевых судов. Франк в серьезной опасности. Нельзя допустить, чтобы он сел на пятнадцать лет за убийство негодяя и загубил свою жизнь.

— Ты загоняешь себя в ловушку.

— Вовсе нет. Я поеду с Франком, но смогу вернуться, когда захочу, никто мне не помешает. Мы выберем страну, откуда нет выдачи. Будем жить свободными в свободной стране. Мы снова обрели друг друга, понимаешь? Зачем отравлять себе жизнь, если можно быть счастливым? Мы не исчезаем, просто… переселяемся. Ты сможешь к нам приезжать. Твой отец и его друзья ищут корабль, на котором мы уплывем в Южную Америку. Из Роттердама.

— Когда?

— Скоро. Не знаю только, как быть с Пьером. Писать ему я не смогу, черкну несколько слов из Голландии, чтобы не беспокоился, мол, уезжаю на несколько месяцев. Но никаких лишних деталей, почту могут перлюстрировать. Осторожность лишней не бывает. Когда он вернется, ты все ему объяснишь. Я могу на тебя рассчитывать?

Около двадцати двух часов Леонид вышел из зала отдыха для летного состава. Ему всегда нравилось смотреть, как приземляются самолеты. Два часа до встречи с Миленой. Он бродил по опустевшему залу аэропорта. Электромонтер тянул кабели, два столяра возились с рекламным щитом компании «Pan Am». На центральном информационном табло высветились данные завтрашних рейсов. Объявлений о прилете почтовых самолетов не было. Леонид миновал зону таможенного досмотра, вышел на бетонированную площадку и укрылся под козырьком. Стоявшие в ряд самолеты поблескивали серебром. Пошел дождь, но Леонид не мог удержаться, чтобы не взглянуть на новый «Super Constellation».[137] Он прислушался. С востока доносился знакомый гул. В темноте загорелись два желтых глаза, почтовая «Дакота» на мгновение зависла над полосой, зашуршала шасси по бетону и начала выруливать к ангару. К люку подъехал грузовичок, началась выгрузка почты. Леонид подошел ближе и узнал Жан-Филиппа, второго пилота, с которым успел подружиться. Он ждал, что вот-вот появится Милена.

— Как дела, Жан-Филипп?

— Попали в болтанку над морем. Самолет был перегружен.

— Как обычно.

— Ничего не поделаешь. Начальству плевать на наши возражения. Ощущение было такое, что мы попали внутрь гигантского барабана.

— Понимаю. Чтобы избежать этого, приходится набирать большую высоту. Милена не с вами?

— На сей раз нет.

Леонид пошел к зданию аэровокзала, а экипаж занялся погрузкой почты и заправкой самолета керосином. Почему она не прилетела? Заболела? Или опоздала? Тогда почему не предупредила? Может быть, она звонила в отель?

Он успел на последний автобус, вернулся в гостиницу, утешительных новостей не получил, попросил портье связаться с Парижем и перевести звонок к нему в номер. Он ощущал болезненную пульсацию в затылке у самой шеи. Спиртное закончилось. Администратор отказался открыть бар и не захотел выручить постояльца даже бутылкой пива. Леонид предложил ему деньги, но ничего не добился.

Леонид обошел весь квартал, прежде чем вспомнил, что бары в этой стране «ложатся спать с петухами». Он разбудил Сергея и отнял у него последнюю бутылку водки. Леонид дважды набирал номер Милены, ждал по десять минут, но она не сняла трубку. В номере было жарко, Леонид обливался потом. Он открыл окно, и ледяной воздух остудил его лицо. Он сел в кресло. Его одолевало беспокойство. Он не знал, чего ему следует бояться сильнее всего. А потом он уснул: ему снились летящие через грозу самолеты, пьяные портье и невыносимо громкий трезвон. Звук напоминал вой сирены тонущего корабля. Телефонный шнур, обмотавшийся вокруг шеи, душил его и обжигал кожу. Барабанные перепонки готовы были взорваться от назойливого треньканья. Он открыл глаза. Телефон звонил не переставая. Он рванулся вперед и схватил трубку.

— Слава богу, мсье! — воскликнула дежурная администраторша. — Я боялась, что вы заснули. Соединяю с Парижем.

— Леонид, это Милена.

— Наконец-то, рад тебя слышать. Что случилось?

— Я пыталась дозвониться в Хитроу, но они тебя не нашли.

— Я бродил по залу. Где ты, почему не в Лондоне?

— Я не прилечу, Леонид.

— Не понимаю…

— Все кончено.

— Что ты такое говоришь?

— Между нами все кончено.

— Нет, не верю!

— Я устала от неопределенности. Силы закончились, понимаешь?

— Ты же знаешь, в каком я положении. У меня нет выбора.

— Все слишком сложно, Леонид. Я надеялась на другое.

— Нельзя так расставаться. Ты должна была со мной поговорить.

— Я много месяцев пытаюсь это сделать, но ты всякий раз отвечаешь одно и то же: мы любим друг друга, только это и важно, нужно жить настоящим.

— А разве не так?

— У нас нет будущего, Леонид. Когда люди любят друг друга, они живут вместе. Мы в тупике. Чем дольше это тянется, тем хуже становится. Сколько еще мы выдержим? Два года? Пять лет? Больше? Мне нужен мужчина, который будет со мной каждую минуту, я хочу строить планы на будущее, мне нужна надежность. Время так быстротечно, что мы не имеем права тратить его впустую. Наша жизнь могла бы быть такой прекрасной… Лучше остановиться сейчас, пока мы не возненавидели друг друга.

— Почему ты не сказала мне это в лицо?

— Мне бы не хватило храбрости.

— Я люблю тебя, Милена.

— Я тоже тебя люблю, Леонид, но я тебя бросаю.

— Мы можем все обсудить, попробовать найти решение.

— Его нет, и мы оба это знаем.

— Но нельзя же расставаться вот так, по телефону!

— Я больше никогда не приеду в Лондон. Все кончено, Леонид, кончено. Забудь меня, умоляю.

Милена повесила трубку. Леонид долго сидел не двигаясь и слушал короткие гудки, потом встал и отправился бродить по пустынному Лондону. Над городом занимался рассвет. Молочники начали развозить молоко. Один из водителей заметил разбитую витрину винного магазина: вор унес не меньше дюжины бутылок.

На обратном пути Леонид выглядел так ужасно, что второй пилот обращался к нему только по делу.

— Это мой последний полет, Сергей, я попрошу перевести меня на внутренние линии. Главное — летать над облаками, а куда — не так уж и важно.

Сергей хорошо знал Леонида, он понимал, что ответа тот не ждет. Александра принесла чай с печеньем, но даже присутствие красавицы-стюардессы не улучшило настроение командира. Он принюхался, его лицо исказила судорога.

— Как же воняет в этом самолете! У нас что, труп на борту? Вы разве не чувствуете?

— Нет, командир.

— Так перестаньте строить глазки и приберитесь.

Сесиль исчезла. Я понятия не имел, где она и чем занимается. Ждал, что папа расскажет, как идут дела, но он пустил в ход излюбленную тактику: уходил на рассвете, возвращался ночью и сразу ложился.

Однажды утром я ценой неимоверных усилий встал с постели в пять утра и приплелся в кухню. Папа завтракал стоя.

— Ты чего вскочил? Возвращайся в постель.

— Что происходит, папа?

— Я уже говорил, Мишель, тебе лучше не встревать в это дело.

— Почему?

— Ты еще слишком мал.

— Это нечестно.

— Думаешь, мне нравится играть в шпионов? Мы в безвыходном положении, и я не хочу, чтобы ты был в этом замешан. Что бы ни случилось, кто бы о чем тебя ни спрашивал, отвечай, что ничего о Франке не слышал и не видел его, ясно? Ты ничего не знаешь. Дай слово мужчины.

Когда папа заговаривал о «слове мужчины», это было серьезно. Тот, кто нарушал клятву, обрекал себя на вечные муки и объявлялся бессовестным ничтожеством, жалкой личностью, презираемой всем человечеством. Папа посмотрел мне в глаза, я поклялся и пошел досыпать.

На следующий день он вернулся раньше обычного, и у нас получился семейный ужин.

— Надолго уезжаешь? — спросила мама.

— Нет, надеюсь все уладить за два-три дня. Но шанс исключительный, упускать нельзя.

— Мы и так едва справляемся и оборудовать еще двести ванных комнат точно не сможем.

— Как-нибудь выкрутимся. Если хотим развиваться, нужно переходить на крупные объекты.

На мамином лице отразилось сомнение. Она встала и начала убирать со стола. Жюльетта проявила неожиданный интерес к папиным словам:

— Что это за объекты?

— Двести домов на большом земельном участке. Растут как грибы.

— Где?

— На севере…

— Разве ты едешь не в Рот… — изумился я и тут же получил удар ногой по голени.

— …в окрестностях Лилля, дорогая.

Из кухни раздался мамин голос, она просила, чтобы Жюльетта забрала салат. Папа подмигнул мне и приложил палец к губам.

На следующий день, за завтраком, мама сказала, что не слышала, как уходил папа. Я ужасно расстроился, что не успел попрощаться с Франком и Сесиль, воображал их в Роттердамском порту среди моряков, кораблей и подъемных кранов и пошел в клуб за утешением. Виржил и Владимир сидели за шахматной доской и не знали, где остальные.

Среди ночи раздался звонок. Я не сразу проснулся, и, когда пришел в гостиную, телефон уже замолчал. Я снял трубку и услышал длинный гудок. Мама очень рассердилась:

— Наверняка твой отец. Кому еще придет в голову звонить в три часа ночи! Как мне теперь уснуть? Не клади трубку на рычаг, не хочу, чтобы нас снова разбудили.

* * *

Следующим вечером я испытал самое сильное потрясение в жизни. Выйдя после занятий из лицея, я увидел на другой стороне улицы Сесиль и не поверил своим глазам. Она должна была уехать в Роттердам вместе с Франком и нашим отцом — в Роттердам или в другое место, — но в Париже ее быть не могло! Наступил апрель, но на улице было холодно, как зимой, а Сесиль, стоявшая на углу улицы Кловис, была в одном свитере. Я заметил ее первым, помахал рукой и сразу понял: ничего не получилось, что-то пошло не так. Меня охватил ужас. Движение было такое плотное, что я никак не мог перейти на другую сторону. Сесиль что-то кричала. Я побежал и едва не попал под машину.

— Где Франк? Его нет в Кашане!

Папа повязал меня «обетом молчания», и я сказал:

— Не знаю…

— Не ври, Мишель! Где он?

Вокруг начали собираться мои соученики. Я снял бушлат и накинул Сесиль на плечи:

— Пошли.

Провожаемые взглядами прохожих, мы направились к площади Контрэскарп и сели на террасе «Ла Шоп». Я заказал два больших кофе со сливками. Сесиль била дрожь, она никак не могла согреться.

— Франк исчез. Твой отец должен знать, где он.

— Папа ничего мне не говорит. Ни единого слова.

— Он дома?

Официант принес наш заказ, и Сесиль обняла ладонями чашку. Я спрашивал себя, должен ли сказать правду, и если да, то какую именно? Что лучше — нарушить слово и выдать папу и Франка или солгать Сесиль и лишиться ее доверия?

— Он должен быть в магазине.

— Ты уверен?

— Конечно, если не поехал к клиенту.

— Вы виделись утром?

— Он уходит рано, когда мы еще спим. У него сейчас очень много работы. А к чему все эти вопросы?

— Вчера у нас была назначена встреча. В полдень. В бистро у ворот Пантен. Я ждала. Они не пришли.

— Кто?

— Твой отец и Франк. Мы должны были уехать в Голландию, а оттуда уплыть в Аргентину. Я ждала до четырех часов. Позвонить не могла, там не было автомата. Поехала в Кашан. Дом закрыт.

— Ты нам звонила сегодня ночью?

— Хотела поговорить с твоим отцом. Утром я снова была в Кашане. Там никого нет. Где они?

— Наверное, сменили укрытие.

— Не предупредив меня? Это ненормально!

— Возможно, им что-то помешало.

— Мне обязательно нужно поговорить с твоим отцом.

— Как только увижу его, попрошу, чтобы он тебе позвонил.

— Ты ведь не стал бы ничего от меня скрывать?

— Иди домой, Сесиль.

Она крепко сжала мою руку:

— Не поступай так со мной, Мишель.

— Давай я тебя провожу.

* * *

Папа вернулся поздно. Мы смотрели «Звездную дорожку».

— Держу пари, что затея провалилась! — воскликнула мама, увидев выражение его лица.

— Они хотели нас наколоть, думали, мы будем вкалывать за «спасибо»! Я их послал.

— И правильно сделал, Поль. У нас и без того полно работы.

Папа отправился мыться. Я пошел за ним, но он меня прогнал:

— Не сейчас! Иди к себе.

Ночью я почувствовал его присутствие рядом с собой, зажег ночник и увидел, что он сидит на краю постели. Нерон тоже разлегся на одеяле и начал вылизывать шерстку.

— Франк уехал.

— Куда?

— Далеко.

— В Аргентину?

— Тебе не нужно этого знать.

— Франк уехал без Сесиль?

— Он так решил. Она хотела ехать с ним, я не возражал, но твой брат передумал.

— Почему он ничего ей не сказал?

— Так ему показалось правильней, все и без того слишком сложно. Думаю, он не захотел обрекать Сесиль на жизнь в изгнании.

— Как он мог снова так с ней поступить?

— Я два дня пытался его переубедить. Ничего не вышло. Он замкнулся и никому не верит.

— Нельзя оставлять Сесиль в неведении. Ты должен ей позвонить. Объяснить, что произошло, сказать, что я ничего не знал.

Папа вынул из кармана халата белый конверт и протянул мне:

— Отдашь ей.

На конверте почерком Франка было написано: «Для Сесиль».

— Он писал его очень долго. Закончил уже на палубе. Дописал, выбросил черновики в воду, сунул листок в конверт и отдал мне со словами: «Пусть Мишель передаст Сесиль».

— Не рассчитывай на меня, папа.

— Тогда я отошлю письмо по почте.

Я взял конверт. Папа пошел к двери, оглянулся на пороге и сказал:

— Твой брат — странный человек. Он поднимался по трапу и ни разу не оглянулся. Я стоял на причале и ждал как полный идиот. А он сразу ушел с палубы, даже рукой не махнул на прощание. Корабль отчалил, а я все никак не мог поверить и думал: «Он сейчас появится. Мой сын не может исчезнуть, не простившись». Я ждал не благодарности — взгляда, легкой улыбки, прощального взмаха руки.

* * *

Я не знал, как отреагирует Сесиль — она вполне могла выброситься из окна или проглотить остатки таблеток из аптечки, — не спал и все крутил в руках злополучный конверт. Что мой брат ей написал? Сесиль не заметит, если я вскрою конверт над паром, а потом снова заклею. У меня есть шанс смягчить удар. Я могу не отдавать письмо. Придумать какую-нибудь невероятную историю. Сказать, что Франк вынужден был скрыться, потому что полиция его вычислила. Что у него не было выбора и он скоро с ней свяжется. Выиграть время. Оставить ей надежду.

Леонид брел по Ленинграду. Был конец марта, оттепель превратила снег под ногами в грязную жижу. Город стал огромной стройкой, все, что разрушили немцы, восстанавливалось с точностью до мельчайших деталей. Леонид шел к Дому Советов на Московской площади и вдруг почувствовал, что ноги стали ватными, в затылке запульсировало. Прохожие с уважением поглядывали на статного военного, чью грудь украшали двадцать семь наград и две звезды Героя Советского Союза. Леонид присел на парапет набережной замерзшего Обводного канала.

Вернувшись из Лондона, он попросил отпуск и четыре дня пил не просыхая, пытаясь заглушить водкой удушающую вонь. У него кончилось эвкалиптовое масло, и взять его было негде. Дмитрий Ровин исчез, и никто не знал куда. Выпив залпом полбутылки, Леонид начинал дышать, водка на несколько минут заглушала запах разложения, но он неизменно возвращался, смутный и неистребимый. Леонид принимал ледяной душ, до красноты растирал кожу щеткой с хозяйственным мылом и прибегал к единственному действенному лекарству. Намочив водкой платок, прикладывал его к носу, дышал, пока не начинала кружиться голова, падал на кровать и засыпал тяжелым сном при открытых окнах, пока зловоние не возвращало его на голгофу.

На пятый день, утром, стук в дверь вырвал его из кошмара. Он с трудом поднялся, накинул халат и открыл. На пороге стояла женщина лет шестидесяти в черном платке на седых волосах. Это была Ирина Ивановна Ровина. Леонид пригласил мать Дмитрия в комнату, она вошла и, как воспитанный человек, сделала вид, что не замечает запаха перегара.

— Мне необходима ваша помощь, Леонид Михайлович.

Он был потрясен известием об аресте друга. Милиционеры забрали его прямо из военного госпиталя, и Ирина Ивановна девятнадцать дней не имела о сыне никаких известий. Потом она узнала, что его держат в «Крестах», целый день простояла у ворот, и в конце концов ей сообщили, что майора Ровина обвиняют по пятьдесят восьмой статье. Все попытки узнать больше натолкнулись на стену молчания. Задавать вопросы было очень рискованно: коллеги Дмитрия не хотели вмешиваться, чтобы не попасть под подозрение. Начальник госпиталя свято верил партии и правительству и считал СССР самой справедливой страной в мире. Раз доктора Ровина подозревают в предательстве и контрреволюционной деятельности, значит он виновен. Мать Дмитрия стучалась во множество дверей, сотни раз рассказывала свою историю, но стоило ей произнести слова «пятьдесят восьмая статья», и собеседники торопились закончить разговор и отослать ее в другой кабинет.

— Дмитрий называл вас своим лучшим другом, говорил, что вы герой, что награду вам вручал сам товарищ Сталин. Помогите, умоляю! Мне не нужны поблажки. Я хочу знать, в чем обвиняют Дмитрия. Если он совершил ошибку, пусть заплатит. Но я уверена, что мой сын ни в чем не виноват, он не предатель.

— Я потрясен, как и вы, Ирина Ивановна. Во время войны Дмитрий вел себя безупречно, получил орден Красного Знамени. Эту награду просто так никому не давали. Не понимаю, как его могли обвинить в предательстве. Ваш сын лечит людей, он беззаветно любит свое дело. Дмитрий — талантливейший врач. Я не знаю, где бы я был без него. Я завтра же попробую узнать, в чем дело, а если не получу ответа, отправлюсь в Москву, в наркомат обороны, обращусь к товарищу Сталину. Я этого так не оставлю, верьте мне. Дмитрий мой друг. Я уверен, что произошла ошибка.

Прежде чем Леонид успел среагировать, Ирина упала на колени и начала целовать ему руку. Леонид помог рыдающей женщине подняться, обнял ее, прижал к груди:

— Дмитрия скоро освободят, обещаю вам, Ирина Ивановна.

* * *

Мужчины не плачут. Герои тем более. Леонид сидел на гранитном парапете и плакал, не утирая слез. Прохожие с удивлением смотрели на красавца-орденоносца, но Леонид не обращал на них внимания. Он думал о Милене. Что она делает? Работает или сидит дома? Думает ли она о нем? Разве можно любить кого-то, а потом взять — и бросить? Он принюхался — мерзкий запах исчез, — встал и решительно направился к Дому Советов. За что могли арестовать человека, который всегда верой и правдой служил родине и помогал людям? Леонид вспомнил последнюю встречу с Ровиным, разговор о Милене и похолодел. Что, если Дмитрий его выдаст? Расскажет на допросе о связи друга с француженкой, об их тайных встречах в Лондоне? Что подумают следователи? Его ведь тоже могут заподозрить в предательстве. Боевое прошлое и медали ничего не изменят. Арестовывали и расстреливали и более заслуженных людей. Нет, Ровин его не предаст. Трусы не медлят, они сдают всех и вся сразу после ареста. Как только он вернется в Москву, его возьмут. Леонид — отличная разменная фигура, кто же откажется обменять мелкую рыбешку на крупную? Возможно, эта мысль не приходила Ровину в голову, но что, если, сидя в одиночке в «Крестах», Дмитрий решит предать друга, чтобы выйти на свободу? Кто может гарантировать, что он устоит, ведь цена вопроса — жизнь? Ровин много знает о связях Леонида. Чем дольше он будет сидеть, тем отчаянней станет злиться на друга, не протянувшего ему руку помощи в трудную минуту. Доктор сочтет Леонида трусом и все расскажет. А что бы он сам сделал на месте Дмитрия? Поступился принципами, надеясь вырваться из лап МГБ или МВД? «Я бы не колебался», — сказал себе Леонид и пошел прочь. Очень может быть, что Ровин действительно совершил преступление. Людей без оснований не арестовывают. Никто ему не поможет. «Вмешавшись, я скомпрометирую себя. Если даже он пока меня не предал, рано или поздно сделает это», — думал Леонид.

Он отправился на работу, объявил, что готов вернуться к исполнению обязанностей, пошел домой и стал ждать, вздрагивая при каждом стуке в дверь. Милиция не пришла, — должно быть, Ровин не держал на него зла или просто решил, что не спасет свою жизнь, предав друга.

Однажды утром, собираясь выйти из квартиры, Леонид увидел поднимающуюся по лестнице мать Дмитрия, захлопнул дверь и не открыл на ее звонки. Ему нечего было сказать несчастной женщине. Через пять дней он получил распоряжение лететь в Лондон и собрал то малое, что имел: украшения матери, два костюма, три рубашки, награды, лицензию пилота, «Лейку», фотографии и медали отца. Он знал, что не вернется, и решил проститься с родным городом, прошел по Невскому до Аничкова моста, где опять стояли снятые во время войны четыре бронзовых коня, и оказался у развалин Смольного собора, который до войны украшал своей красотой город.

В московском аэропорту Леонид, как обычно, встретился с экипажем и поднялся по трапу в самолет. Из Лондона он позвонил в Орли.

— Милена, это я.

— Рада тебя слышать. Как ты?

— Я все время о тебе думаю.

— Прошу тебя, не начинай!

— Я в Лондоне. Остаюсь на Западе.

— Что?!

— Решение принято.

— Это безумие.

— Я прилечу к тебе, хочу, чтобы мы жили вместе.

— Не нужно, ты пожалеешь, я тебя знаю.

— Ты сделаешь меня самым счастливым человеком на свете, если скажешь, что я все еще тебе нужен.

— Ты не понимаешь, что с тобой будет.

— Мы сможем строить планы, как ты и хотела. Я буду с тобой и днем и ночью, а не раз в неделю, по вторникам. Конечно, если тебе это еще нужно…

— Я не знаю, что сказать.

— Но ты ведь не хочешь, чтобы я улетел назад? У нас появился шанс. Мы имеем право на счастье. Ты меня любишь? Скажи хоть что-нибудь, умоляю!

Милена смотрела на трубку телефона и молчала.

— Я тебе нужен? Отвечай, не терзай мне душу.

— Я жду тебя, Леонид.

— Я тебе нужен?.. Ответь, Милена, прошу тебя.

— Прилетай, Леонид.

— Я люблю тебя.

— Я тебя тоже люблю.

Во вторник второго апреля полковник Леонид Михайлович Кривошеин явился в отделение полиции аэропорта Хитроу и попросил политического убежища в Англии. Его отвезли в Лондон, где он три дня отвечал на вопросы сотрудников спецслужб. Ответы полковника тщательно проверили и удовлетворили его просьбу. Никогда раньше военный такого ранга не эмигрировал на Запад. При обычных обстоятельствах история перебежчика попала бы на первые полосы всех французских и британских газет, теперь же ей уделили пять строк в разделе «Происшествия». Те редакторы, которые хотели поместить в своих изданиях аналитические статьи, передумали, рассудив, что вся эта история может быть операцией советской разведки. Леонид выбрал неудачный момент. Пятого апреля 1951 года Верховный суд штата Нью-Йорк приговорил Этель и Юлиуса Розенберг к смертной казни за шпионаж в пользу СССР. Во всем мире этот приговор вызвал ужас и возмущение. Тысячи людей вышли на демонстрации, протестуя против юридического фарса, ставшего зеркальным отражением зловещих московских процессов. Солидарность мировой общественности не смогла помешать казни двух невиновных на электрическом стуле.

Леонид летел в Париж на почтовом самолете и думал не о Розенбергах (он знать не знал об их существовании), а о Дмитрии Ровине, гнившем в СибЛАГе. Он корил себя за то, что ничего не сделал для друга, даже не попытался. Лицо Милены заслонило в памяти лицо Дмитрия. Говорят, начиная какое-нибудь дело, не обязательно думать об успехе, и это истинная правда. Все, что идет от надежды и убежденности в своем праве, не укладывается в логические построения. Когда человек осуществляет мечту, он не думает ни о провале, ни о победе, ни о последствиях. Главное в земле обетованной не земля, а обещание счастья.

Сесиль отошла к окну. Письмо было написано синей шариковой ручкой на вырванном из блокнота листке. Дочитав, она выронила его из рук и несколько бесконечно долгих минут смотрела остановившимся взглядом в пустоту. Потом подобрала листок с пола, протянула мне и сказала странно спокойным тоном:

— Пойду сварю кофе.

Я пришел в половине восьмого утра, звонить не стал — открыл своими ключами. Она спала, свернувшись калачиком на диване в гостиной. Я сел на пол и смотрел на Сесиль, не решаясь ее разбудить. В конце концов она открыла один глаз и как будто совсем не удивилась, увидев меня рядом. Я молча положил конверт на диван.

Сесиль,

ты знаешь, писать я не люблю, так что буду краток. Ничего от меня не жди. Я уезжаю. Один. Без тебя. Не сказав правды. Как обычно. Несколько дней назад ты убедила меня остаться. Приятно было ненадолго поверить в наше будущее, в то, что книга этой войны будет закрыта. В тот момент я хотел признаться, но тому, что я сделал, прощения быть не может. Не хочу, чтобы ты жила той жизнью, которую придется вести мне. Я соврал. Я не герой. Хотел им стать, но не стал.

В Алжире я встретил девушку, кабилку[138]. Она работала в офицерской столовой. Мне тяжело писать об этом, я знаю, какую боль тебе причиняю. Семья Джамили была против нашей связи. Она забеременела. Мы решили убежать, но отец отослал Джамилю в их родную деревню в горах. Я обратился к французским властям, но они сказали, что отец имеет право, что мне придется смириться и что у них сейчас есть дела поважнее. Я решил забрать Джамилю и дезертировал. Скитался, как бродячий пес, прятался, но нашел ее. Нас настигли в окрестностях Тлемсена[139]. Мы прятались в заброшенной деревне, дожидаясь удобного момента, чтобы перебраться в Марокко. Поднялся самум, и мы слишком поздно их заметили. Они догнали нас на дороге на Ужду[140], потребовали предъявить документы, решили задержать и отвести на пост. У меня не осталось выбора. Я отнял автомат у молоденького капитана. Он видел, что мы никакие не террористы, и должен был нас отпустить, но отдал другой приказ. Его солдаты не шевельнулись, и он решил разоружить меня сам. Я крикнул, чтобы он остановился, но он хотел отобрать у меня автомат. Я застрелил одного из них, но они ранили Джамилю и забрали ее с собой. Я сбежал. Нужно было все тебе сказать. Я не смог.

Меня зовут. Пора.

Франк

Сесиль была в кухне. Я сел напротив нее и положил письмо на стол рядом с чашкой, налил себе кофе, разбавил молоком и оставил остывать. Мы сидели в темноте, и Франк был с нами. Он сбежал как трус и лишил нас души. Я смотрел на Сесиль и не знал, думает она о моем брате или нет. Как быть, что делать в подобных ситуациях? Нужно выразить свои чувства, высказать, что думаешь. Я ничего не чувствовал и ни о чем не думал. Как и Сесиль. Не знаю, сколько времени мы так просидели, я не смотрел на часы. Мы так и не обмолвились ни словом. Я встал. Сесиль не шелохнулась. И я ушел.

День, когда Леонид снова увидел Милену, стал лучшим в его жизни. Он и десять лет спустя вспоминал его со слезами на глазах. Милене пришлось очень долго ждать, пока сотрудники «Сюрте женераль» выдавали визу. Как только Леонид появился в дверях таможни, она кинулась к нему, обняла, и они долго не могли оторваться друг от друга. На пути к дому Милены белый «Рено-203» попал в пробку на набережной Турнель, где проходила демонстрация в защиту Розенбергов. Милена рассказала Леониду их историю и хотела припарковаться, чтобы принять участие в митинге. Мысль о том, что люди могут дефилировать по улицам с транспарантами и выкрикивать всякие глупости в адрес правительства, полиции и государства-союзника, Леониду показалась несообразной. В СССР он ходил только на идеально организованные, разрешенные властью демонстрации, где люди двигались стройными рядами в колоннах и ни о какой «самодеятельности» не помышляли.

— Что за дело вам, французам, до приговора, вынесенного американцам?

— Они ни в чем не виноваты! То, что случилось, позорно и бесчестно!

— Эти люди — шпионы. Они предали свою страну и заслуживают смерти.

— Да как у тебя только язык поворачивается! Это гнусно!

— Их осудили. Значит, они виновны. Во всяком случае, по американским законам.

В тот день тема Розенбергов стала для них яблоком раздора.

— Ты не знаешь американцев! — кричала Милена. — Не представляешь, на что они способны.

— По сравнению с нами, янки — мальчики из церковного хора.

* * *

Леониду следовало быть осмотрительней. Его судьба каким-то неведомым образом переплелась с участью Розенбергов, до которых, как он считал, ему не было никакого дела.

Милена жила на последнем этаже красивого дома на авеню Боске. Теперь каждый день был похож на «лондонский вторник». Милена делала все, чтобы Леонид как можно скорее освоился. Она освободила для него шкаф, устроила в одной из комнат рабочий кабинет, показала ему Париж, помогала освоить французский, научила готовить, ходить за покупками и держать ухо востро с торговцами с улицы Клерк, то и дело норовившими «забыть» о сдаче. Она повела Леонида в дорогие магазины и одела с головы до ног, причем вещей накупила столько, что понадобился еще один гардероб. Наступили месяцы беззаботного счастья. Милена очень много работала. По вечерам Леонид с нетерпением ждал ее возвращения. Она подробно рассказывала ему, что делала; он задавал ей массу вопросов о самолетах и авиакомпаниях, на которые она, увы, не могла ответить.

Когда компания «Эр Франс» перебралась из Ле-Бурже в Орли, Милена стала уходить из дому очень рано. Возвращалась она к полуночи, совершенно без сил, и сразу ложилась, не притронувшись к приготовленному Леонидом ужину. Он стоял на балконе, курил «Голуаз» и любовался сверкающими окнами Гран-Пале и силуэтом Эйфелевой башни. Пока Милена была на работе, он с утра до вечера бродил по Парижу, методично изучал каждый квартал и никак не мог привыкнуть к оживленному движению на улицах и водителям, не обращавшим ни малейшего внимания на пешеходов. Леонид приехал в Париж, имея в кармане пятнадцать долларов и несколько бесполезных рублей. Милена клала деньги в портмоне и следила, чтобы они никогда не кончались, и он брал, сколько нужно, ходил в магазин, убирал квартиру. Милене все нравилось. Однажды она попросила его купить мимозу. Это были ее любимые цветы, она обожала их аромат. Леонид украшал мимозой всю квартиру, для него стало делом чести доставать пушистые желтые веточки в любое время года.

В августе они на две недели уехали в отпуск на Корсику, и Леонид влюбился в Бонифачо — город-крепость на высокой скале. Накануне отъезда они ужинали в порту. Леонид крепко сжал руку Милены в своей ладони:

— Я больше так не могу, Милена. Мне смертельно скучно без работы, я чувствую себя бесполезным существом.

— Если дело в деньгах, не беспокойся.

— Мужчина должен работать, понимаешь? Работать, а не ждать, когда его женщина принесет в дом деньги, не жить захребетником.

— Меня это не смущает.

— Зато меня смущает!

Они начали искать решение, но какую работу мог найти бывший советский летчик? Милена была дружна с начальником управления эксплуатации аэропорта, по ее просьбе он устроил Леониду встречу с начальником отдела кадров. Леонид произвел хорошее впечатление, его физические и профессиональные навыки оказались высокими, и он воспрянул духом. Ожидание затянулось на полгода. Время от времени Леонид звонил, чтобы справиться, на какой стадии находится рассмотрение его дела, но внятного ответа не получал. Он явился в штаб-квартиру «Эр Франс» и потребовал личной встречи с начальником отдела кадров. Ему ответили, что тот занят, Леонид устроил скандал, и тогда ему, ничего не объяснив, сообщили, что его кандидатура отвергнута.

Милена не рассказала Леониду, что причина отказа проста: компания не хотела рисковать, беря на работу невозвращенца. Милена считала, что Леонид должен попытать счастья в других крупных авиакомпаниях. Он обращался в бельгийскую «Sabena», британскую «BOAC» и голландскую «KLM», заполнил гору бумаг, прошел множество контрольных тестов и собеседований, ждал ответа — и не получал его. Компании в большинстве своем предпочитали использовать национальные кадры.

В первую годовщину счастливого воссоединения Милена пригласила Леонида на ужин в «Тур д’Аржан» и подарила баснословно дорогие часы фирмы «Lip», точную копию тех, что были изготовлены для генерала де Голля (он потом подарил их президенту Эйзенхауэру). Позолоченный корпус, указатель даты, увеличительное стекло. Милена надеялась, что Леонид обрадуется подарку, но вышло иначе.

— Мне нечего тебе подарить. Я не стану ничего покупать на твои деньги.

— А мне ничего и не нужно. Ты — мой подарок.

Милена сидела напротив Леонида и потому ошиблась, надев ему часы на правое запястье. Он подумал, что во Франции так принято, и потом всегда носил часы на правой руке. Леонид отдал Милене свои пилотские часы, на циферблате которых над серпом и молотом был выгравирован имперский орел, — это была исключительная привилегия гвардейского полка истребительной авиации. Она сняла свои часики, надела подарок Леонида на правую руку и поклялась никогда не снимать.

Милена улыбнулась, и все остальное отступило на второй план. Она расспрашивала его о войне, и он описывал ей детали секретных операций, о которых раньше никому не рассказывал. Они часто засиживались за разговорами до рассвета. Милена слушала завороженно, требовала подробностей, хотела узнать о его жизни все, но на вопросы о своем прошлом отвечать не пожелала, сказав только, что пережила трудные годы, но теперь это не имеет значения.

— Давай думать о нас и о нашем счастье.

Милена обнимала Леонида, целовала, они занималась любовью, и все всегда получалось, как в первый раз. По утрам, когда Леонид просыпался, Милены уже не было. Заняться ему было нечем, он без дела бродил по улицам и довольно скоро снова начал пить, но никто этого не замечал. В городе, где на каждом углу бистро, трудно было не вернуться к старой пагубной привычке. Всегда находился участливый слушатель, готовый внимать рассказам Леонида. Никто ни разу не усомнился, что этот щедрый на угощение русский много чего пережил, хотя в его рассказы верилось с трудом. Собутыльники Леонида подозревали, что он насмотрелся фильмов о войне и пересказывает их содержание.

Через год и три месяца напрасных ожиданий Леонид получил положительный ответ из «KLM».

— Я почти разуверилась… — призналась Милена. — Удача — дама капризная. Нужно уметь ждать.

Они устроили знатную пирушку с друзьями, и Леонид изумил знатоков, выпив бутылку шампанского «Дом Периньон» залпом, как стакан воды. Милена купила ему костюм в клетку и два дня репетировала с ним собеседование, задавала трудные, неудобные, острые вопросы и заставила выучить ответы наизусть.

В субботу двадцать второго ноября они вместе отправились в Амстердам. Леонид был за рулем, Милена в последний раз экзаменовала его перед собеседованием. В штаб-квартире компании Леониду предложили работу в «Гаруда Индонезия Эйрвэйз»[141] и сообщили, что до конца месяца он должен отправиться в Джакарту. Условия контракта были очень выгодными, и отказ Леонида изумил нанимателей. В Париж они возвращались в мрачном настроении. Милена сделала попытку подбодрить Леонида:

— Ничего страшного, мы продолжим поиск.

— Конечно, — ответил он, — но мы уже обращались во все европейские авиакомпании.

— Возможно, тебе следовало согласиться.

— А ты бы поехала со мной?

Милена на мгновение отвлеклась от дороги, и автомобиль вильнул. Они молчали до самой Компьени. Потом Леонид стал принюхиваться:

— Чем это воняет?

— Мы слишком много курим. Опусти стекло, пусть проветрится.

* * *

Леонид был самым организованным человеком из всех, кого я знал. Дьявольски организованным. Иногда мне казалось, что он ведет подробный мысленный дневник. Каждый факт, каждое событие хранилось в глубинах его памяти. Он помнил все дни, часы и мгновения, проведенные с Миленой. Помнил, что они делали, куда ходили. О чем говорили. Как провели следующий день. И каждый день двух лет и двух месяцев совместной жизни.

— Я сорвался двадцать седьмого ноября тысяча девятьсот пятьдесят второго года, после возвращения из Амстердама. Не понимал, что делаю. Злился, ворчал с утра до ночи. Перестал искать работу — был уверен, что ничего не найду. Шлялся по бистро. В Ленинграде мне не на ком было сорвать гнев, в Париже рядом находилась Милена, и я портил ей жизнь своим невыносимым, свинский характером. Она все сносила молча, ни разу не пожаловалась, не поставила меня на место. Я вел себя по-скотски, не осознавая, что перешел черту. Чем больше я пил, тем ниже падал. Начал укорять Милену за то, что она меня погубила, изливал на нее всю накопившуюся в душе горечь, а она терпела. Если бы Милена хоть раз сорвалась, накричала на меня, встряхнула, мы, возможно, были бы спасены. Но она молчала. Я перестал спать. Меня мучили кошмары, я будил Милену, распахивал окна, чтобы прогнать вонь. Отказывался лечиться. Восемнадцатого апреля, в субботу, мы ужинали с друзьями и кузиной Милены из Нанта. На меня что-то нашло, и я стал оскорблять ее, кричал, что мясо пережарено, что она бездарная хозяйка и вообще ни на что не годится. Один из приятелей Милены, стюард, решил вмешаться, я ему врезал, едва не сломал нос, но и не подумал извиниться, заорал, что убью всех, кто будет меня доставать. Милена ни словом меня не попрекнула. Во вторник двенадцатого мая я без спроса взял ее машину, хотя знал, что она будет недовольна. Я не успел понять, что произошло, слишком поздно начал тормозить и врезался в грузовик. Замечательный белый «Рено-203» сложился пополам, а я не получил ни царапины. В те времена за вождение в пьяном виде никого не наказывали. Я ждал разноса от Милены, но она лишь сказала: «Машина — ерунда, слава богу, что ты не пострадал…» Перед тобой король придурков, Мишель. Меня любила самая красивая и добрая женщина на свете, а я все погубил — из-за собственной глупости и спеси. Не стану описывать, какую кошмарную жизнь я ей устроил, тут нечем гордиться. Девятнадцатого июля тысяча девятьсот пятьдесят третьего года, в пятницу, Милена вернулась домой очень расстроенная. Я лежал на софе и допивал очередную бутылку мюскаде. Она села рядом, налила себе бокал и выпила залпом. Глаза моей любимой лихорадочно блестели, но слез я не заметил. «Розенбергов казнили», — сказала она. «И правильно сделали». — «Как ты можешь?!» — «Они предатели и получили по заслугам». — «Убирайся!» — «Что?» — «Вон! И не возвращайся! Никогда!»

Я уже неделю не решался позвонить Сесиль. Надеялся встретить ее в Люксембургском саду, но она не появлялась. Если бы мне хватило смелости вскрыть конверт, я бы его сжег, оставив Сесиль надежду. Франк в жизни не писал писем, а тут взял и написал. Лучше бы умер в тот самый момент, когда эта мысль пришла ему в голову! Мой брат мог остаться в нашей памяти человеком, которого все любили, но он никому не верил, врал и все разрушил. Он мог признаться, что любит другую и у них будет ребенок, и мы все равно помогли бы ему — все мы, даже Сесиль. Простить нельзя только ложь.

Прошло еще две недели. Я звонил Сесиль утром и вечером. Она не снимала трубку. В обед я ждал ее у фонтана Медичи, чтобы отвлечься, пытался читать «Парус судьбы»[142] или фотографировал скульптуры, освещенные пробивающимися сквозь листву солнечными лучами. В какой-то момент — я как раз смотрел на Ациса и Галатею — меня осенило: Сесиль меня ненавидит. Винит за случившееся. Я принес ей дурную весть и был родным братом последнего из мерзавцев. Нужно объяснить, что у меня нет ничего общего с Франком, что мы разные люди, что он посредственность и не заслуживает ни капли сочувствия. Сесиль должна забыть Франка, считать его дурным сном. Я скажу, что отрекаюсь от брата, изгоняю его из своей жизни и своих мыслей. Я хотел попытаться убедить Сесиль, что мы должны жить так, словно Франка никогда не было на свете, пообещать, что больше не будем произносить его имя вслух. Пусть перевернет страницу и думает только о будущем. Я побежал к ней. Звонил целых десять минут, потом открыл дверь своими ключами. Свет в квартире не горел, понять, как долго отсутствует Сесиль, было невозможно.

* * *

Я ходил на усыпляюще-скучные занятия и читал. Закончил «Льва» и «Парус судьбы», вернул книгу Игорю, и он дал мне другие романы Кесселя, тоже с дарственной надписью. Игорь очень ими дорожил и считал, что я глотаю книги, не вдумываясь в содержание. Мы поторговались и сошлись на двух книгах зараз. Когда я заканчивал очередную порцию, мы жарко обсуждали содержание и никогда не соглашались друг с другом. Игорь высоко ценил лиризм Кесселя и мистицизм, свойственный его произведениям; меня же привлекал отточенный до документальности стиль и психологизм. Я читал на всех уроках, положив книгу на колени, и был совершенно уверен, что трачу время как надо. Николя толкал меня локтем или коленом, если преподаватель выходил из-за стола или если ему вдруг казалось, что я слишком увлекся.

* * *

В воздухе разносился колокольный звон. Колокол на башне Хлодвига[143] звонил особенным звоном. В класс вошел сторож и что-то прошептал на ухо преподавателю испанского.

— Соберите вещи, господа, — сказал он. — Выходим во двор. И чтоб ни слова!

Коридоры и лестницы были заполнены учениками. Надзиратели направляли лицеистов в главный двор, а коллежан — на галерею. Общий сбор всегда был дурным предзнаменованием. За последние четыре года такое случилось всего один раз. Директор Бейнет, стоявший в окружении всех преподавателей, вышел вперед и назвал имя павшего на поле боя героя. Хор запел Марсельезу, потом объявили минуту молчания, и мы разошлись по классам.

Колокол умолк. Затрещал микрофон, и громкоговорители разнесли по двору голос директора:

— Дети мои, я собрал вас сегодня, накануне каникул, испытывая глубокую душевную боль. Я надеялся никогда больше не проводить этот печальный ритуал. Мне только что сообщили, что позавчера в бою с врагом погиб лейтенант Пьер Вермон. Его смерть глубоко опечалила нас. Пьер Вермон учился в нашем лицее. Он был блестящим молодым человеком и незадолго до отправки в Алжир сообщил мне, что хочет преподавать в лицее Генриха Четвертого, где у него было много друзей…

Директор продолжал говорить, но я словно оглох и не сразу осознал, что речь идет о моем Пьере. Я вышел из строя и спросил надзирателя:

— Он же не о Пьере Вермоне говорит?

— Вернись на место, сейчас начнется минута молчания.

Я стоял и вспоминал, как Пьер танцевал рок-н-ролл, как он смеялся, возмущался святым триединством «брак — флаг — деньги», как утверждал, со страстной убежденностью в голосе, что нужно истребить всех церковников на земле, будь то имамы, кюре или раввины.

Быстрая и безболезненная смерть была единственной поблажкой, на которую он соглашался. Я не мог представить его бездыханным, окровавленным. Мне не было грустно, я вообще ничего не чувствовал. Смерть как факт жизни. Меня до глубины души потрясла абсурдность случившегося. Не сама смерть Пьера, а то, что он погиб за четыре дня до конца войны. Словно последний погибший был глупее того, кто словил пулю первым. Смерть Пьера должна была потрясти меня, но я почувствовал лишь тупое удивление и ужаснулся собственному бесчувствию. Я подумал о Сесиль. Кто сообщит ей о гибели брата? Как она отреагирует? Грянула Марсельеза, и у меня по телу побежали мурашки. Я сорвался с места, грубо оттолкнул сторожа, попытавшегося меня задержать, и помчался по улице Сен-Жак к набережной Августинцев, взлетел по лестнице, перепрыгивая через ступеньки, и забарабанил в дверь. Никто не открыл. Я сидел на лестнице, в темноте, и ждал. Долго. Сесиль не пришла. Уходя, я постучал в дверь консьержки:

— Извините, мадам, вы не знаете, где сейчас Сесиль Вермон?

— Она уехала две недели назад, я храню ее почту.

— К дяде в Страсбург?

— Мне она ничего не сказала. Вам плохо, молодой человек? Может, присядете? Вы что-то совсем бледный.

Я отправился на улицу Данфер, но в «Бальто» заходить не стал. Через стекло витрины я заметил Сами, он играл в настольный футбол, Имре и Вернер сидели у стойки. Мне ни с кем не хотелось разговаривать. Домой я вернулся поздно. Мама, папа и Жюльетта ужинали и смотрели новости по телевизору.

— Ты что, забыл о времени? — недовольно спросила мама. — Мой руки и садись за стол.

— Не хочу.

Папа вышел следом за мной в коридор:

— Что происходит, Мишель?

— Помнишь Пьера Вермона? Брата Сесиль?

— Того, кто отдал тебе пластинки?

— Одолжил. Он погиб. В Алжире. В стычке с врагом.

— Черт! Сколько ему было?

— Понятия не имею.

— Как отреагировала малышка?

— Она пока не знает.

— Просто беда. Какая глупость — погибнуть, когда война уже закончилась.

— Теперь она совсем одна.

— Не повезло.

— Правду говорят — мерзавцы всегда выходят сухими из воды, а лучшие гибнут. Я бы хотел, чтобы моим братом был Пьер. Он вел себя как герой, его уважали.

— Не смей осуждать Франка. Ты не представляешь, что ему пришлось пережить.

— Знать его не хочу. Для меня он умер!

Я ушел в свою комнату. Хлопнул дверью. Хотел, чтобы от меня отстали. И они отстали. Я лег, погасил свет, но заснуть не мог. Вспоминал встречу с Пьером в бистро на площади Мобер. Как он тогда смеялся! И как много дал мне! Я ничем не сумел ответить, и этот неоплатный долг тяготил меня, а потом вдруг увидел Пьера — он стоял на крепостной стене, у его ног расстилалась бескрайняя пустыня. Воротник мятой рубахи был поднят, ветер развевал расстегнутые полы. У него были седые волосы и морщинистое лицо. Пьер улыбался солнцу.

Сесиль посмотрела в окно на высившуюся вдалеке лесистую гору, повернула голову и взглянула на мужчину в белом халате. Он с непроницаемым видом изучал лежавшие перед ним бумаги. Закончив, довольно хмыкнул и сказал:

— Анализы идеальные, я согласен. Мы должны сделать все строго по правилам, поэтому в конце дня вас осмотрит мой коллега и напишет собственное заключение. Моя секретарша свяжется с вами. После этого можно будет делать операцию. Придете утром, натощак, во второй половине дня сможете уйти.

— А если возникнут проблемы?

— У нас не бывает проблем.

— Тогда давайте сделаем все как можно скорее.

Врач полистал ежедневник:

— Утро пятницы вас устроит?

— Конечно, спасибо, доктор.

— Накануне примете вот эти таблетки и порошок, его нужно растворить в стакане воды.

— А как я должна буду вести себя после операции?

— У вас слегка повышено давление. Отдых на свежем воздухе пойдет вам на пользу. Думаю, недели, максимум — двух будет достаточно.

Сесиль шла по цветущей каштановой аллее. Заходящее солнце освещало озеро и горы. Она села на скамью у большого фонтана. Струи воды отклонялись под ветром и устремлялись ввысь. По небу цепочкой летели пять диких лебедей. В свой роскошный, стоящий в парке отель она вернулась с наступлением ночи, подошла к стойке за ключом, направилась к лифтам, но передумала.

— Я бы хотела позвонить в Париж. Долго придется ждать?

— Вам везет, мадемуазель, сегодня долго ждать не придется, — подчеркнуто любезно ответил портье.

— Одеон, двадцать семь пятьдесят три.

— Я соединю вас через пять минут.

Сесиль вошла в кабину, поставила сумку на стол. Зазвонил телефон, и она сняла трубку:

— Здравствуйте, могу я поговорить с Мишелем?

— Сейчас я его позову, — ответил юный голос.

Жюльетта постучала в комнату брата:

— Тебе звонят.

— Кто?

— Не знаю. Дама.

Мишель взял трубку:

— Слушаю вас…

— Это я… Как дела?

— Ну…

— У меня все хорошо.

— Ты дома?

— Я… на каникулах. Мне нужно было ненадолго уехать, понимаешь?

— Консьержка сказала, что ты отправилась к дяде.

— Да… Сначала… А потом решила повидать подругу. Окажи мне услугу, Мишель, мне больше некого попросить.

— Конечно.

— У тебя ведь есть ключи от моей квартиры, можешь сходить туда?

— Конечно.

— Возьмешь рукопись и пошлешь мне по почте. Она в спальне, в ящике письменного стола. Ключ в маленькой греческой вазе, на радиаторе. Я хочу продолжить работу, у меня сейчас есть время. Сделаешь?

— Само собой.

— Еще мне нужны книги, не хочется тратить лишние деньги. Записывай.

— Подожди, сейчас возьму ручку.

— «Путешественники на империале», «Богатые кварталы», «Орельен», «Нож в сердце», «Глаза Эльзы» Луи Арагона и «Духовные песни» Жана Расина. Они на этажерке. Сложи в коробку и отправь по почте. Сейчас продиктую адрес. Когда вернусь в Париж, сразу отдам деньги. Да, и захвати картотеку.

— Шутишь?

— Нет. Вообще-то, без «Путешественников» и «Богатых кварталов» я, пожалуй, обойдусь. Прочти их сам.

— Правда?

— Бери, что хочешь. Диктую адрес.

— Давай.

— Отправь посылку в… Эвиан, до востребования.

— Почему не на адрес подруги?

— Так удобней.

— Ладно. Какой это департамент?

— Кажется, Верхняя Савойя. Как дела в лицее?

— Мне нужно тебе кое-что сказать, Сесиль.

— Валяй.

— В общем…

— Не тяни.

— Пьер…

— Что — Пьер?

— Он… С ним…

— Что с ним?

— Он… Его убили.

— Что ты сказал?

— Пьер попал в засаду.

— Ну и?..

— Он умер, Сесиль.

— Замолчи, Мишель!

— Клянусь, это правда.

— Нет!

— Пять дней назад.

— Не может быть! Война закончилась!

— Пьер погиб, Сесиль.

У нее закружилась голова, жар бросился в лицо, стало трудно дышать. Она попыталась сделать глоток воздуха и потеряла сознание.

— Алло… Алло? Сесиль!.. Ответь мне! Что происходит? Сесиль! — надрывался Мишель, но на другом конце провода никого не было — трубка болталась на шнуре над полом.

Из всех членов клуба только Леонид и Грегориос остались несгибаемыми коммунистами. Леонид неуклонно поддерживал политику Хрущева, а потом и Брежнева, каждый день покупал «Правду» в киоске на углу Лафайетт и прочитывал ее от корки до корки. Он бежал с родины не по политическим мотивам, а из-за любви, не изменил своим убеждениям и очень этим гордился. Те, кого едва не перемололи жернова советской системы, ставили Леониду в вину его правоверность.

Как всегда бывало по средам, Имре и Владимир читали «Канар аншене», комментировали заголовки и очень веселились.

— Слыхали последний каламбур Жансона? — спросил Владимир. — Почему все генералы такие придурки?

Присутствующие начали предлагать варианты ответов — несуразные, экстравагантные, смешные, идиотские, — гадая, в кого направлена ядовитая стрела — в де Голля, Массю или Франко. В конце концов все сдались.

— Потому что их выбирают среди полковников!

Рассмеялись все, кроме Леонида. О своей жизни он рассказывал только мне, остальные его не слушали. Игорь говорил, что воспоминания о прошлом ввергают человека в меланхолию, которая, как всем известно, лучше всего лечится выпивкой. Таково неписаное правило. Нелегко подавить старые полустершиеся воспоминания, которые немедленно всплывают на поверхность, если ты слегка пьян, а гитарист играет блюз. Леонид не мог свалить вину на Кот-дю-рон — алкоголь на него не действовал.

— Ты достал нас своими дурацкими воспоминаниями! Найди женщину, настоящую, из плоти и крови, сделай ей ребенка, пока еще можешь! — кричал Владимир.

— А ты мог бы подумать о своих детях, прежде чем смываться из страны. Сегодня им наверняка нет дела до беглого папаши!

— Мы ведь договаривались, что будем говорить только о настоящем и будущем, — напомнил Вернер.

— Малыш задал вопрос.

— Он нам надоел, твой малыш, пусть лучше играет в настольный футбол! — буркнул Грегориос.

— Он мой гость. И я буду говорить с друзьями, о чем захочу.

Попасть в число друзей Леонида было великой честью, и я надулся как индюк.

— Они завистники. Сбежали, поджав хвосты. А я выбрал свободу ради любви. Никто меня не принуждал.

— Ты не жалеешь?

— Знай ты Милену, не стал бы спрашивать. Она всегда со мной, я думаю о ней ежесекундно, ежечасно, и это делает меня счастливым.

— Ты не пробовал вернуться, после того как она выставила тебя за дверь?

— Я стоял на площадке как полный идиот, а потом выбрал худшее из решений — пошел вниз по лестнице, уверенный, что она кинется следом. Представляешь степень моей глупости и наглости? Я полчаса прохаживался у подъезда. Милена так и не спустилась ко мне. Я вернулся и увидел, что она выставила мои вещи на лестницу. Я никогда не сдавался на милость обстоятельствам, всегда боролся за свою жизнь — выпрыгивал с парашютом из горящего самолета, отстреливался до последнего патрона, упав за линией фронта, — но в тот момент понял, что все кончено. Спорить, протестовать, просить прощения и умолять не имело смысла. Такие, как Милена, не идут на компромисс, — к несчастью, я понял это слишком поздно. Ничего нельзя было склеить. Я пытался сохранить остатки гордости. Понимаешь, что я имею в виду, Мишель?

— Я бы рискнул.

Леонид прикончил графинчик красного вина, сделал знак Жаки, чтобы тот принес следующий, залпом выпил два больших бокала и предложил мне.

— Я не пью.

— Что тебе заказать?

— Светлое пиво с лимонадом.

Жаки заворчал: мол, никто не помнит, что официанты тоже люди и, между прочим, очень устают на работе.

— Не слушай меня, Мишель, все, что я тебе наболтал, — полная чушь. Конечно же я попытался вернуть Милену. Я бился за нее, но она оказалась сильнее. Когда любишь, забываешь об обидах и самолюбии. Я надеялся, что мы сможем помириться. Не помню, говорил я тебе или нет, что в пятницу вечером оказался с вещами на улице. Я отнес чемоданы в камеру хранения вокзала Орсе и провел первую ночь на улице, напротив дома Милены. Она погасила свет в час двадцать пять ночи. Милена уже несколько дней читала роман «Леон Морен, священник»,[144] она обожала эту книгу. Утром, когда она вышла из дому, я бросился к ней и едва не попал под грузовик. Милена села в машину — «рено» все-таки удалось отремонтировать, — я постучал по стеклу. Она удивилась. Опустила стекло. «Милена, нам нужно поговорить».

Она не захотела меня слушать и уехала. А я остался стоять на тротуаре, как дурак с вымытой шеей. Прошло пять нескончаемых дней. Она не вернулась. Я не уходил — боялся ее пропустить. Денег у меня не было. Ни сантима. В первый день консьерж меня пожалел и покормил, выставив тарелку на подоконник, но потом стал гнать прочь, как собаку. Я не брился и не мылся. Просил подаяние, пугая своим видом прохожих. Питался объедками из мусорных баков. Сам у себя вызывал омерзение. Мне не во что было переодеться: заплатить за ячейку в камере хранения я не мог. Кончилось тем, что полиция забрала меня за бродяжничество. На второй день в комиссариат явился незнакомый тип в элегантном костюме. Бригадир отпер решетку камеры, и мужчина присел рядом со мной на топчан. Он достал из внутреннего кармана пальто фляжку коньяка, сделал глоток и передал ее мне. Я уловил в его речи легкий акцент. Никогда еще выпивка не доставляла мне такого удовольствия. Коньяк обжег горло и согрел душу. Он протянул мне пачку «Винстон». Мы сидели и курили, как старые приятели. Оказалось, ему все обо мне известно — кто я и что сделал. Он вытащил из кармана толстую пачку денег и сказал, что предлагает мне сделку. Я получу всю сумму, если откажусь от Милены. В первый момент я даже не понял, чего хочет от меня этот человек, и он объяснил свои условия. Сто тысяч франков — в те времена это была огромная сумма — в обмен на обещание оставить Милену в покое. Я ответил, что могу взять деньги, а слова не сдержать. Он сказал, что верит в мою честность. Альтернатива выглядела предельно просто: взять деньги и выпутаться из безнадежной ситуации или не получить ничего и остаться в кутузке. Милену я в любом случае уже потерял. Он дал мне сигарету — и время подумать, пока докурю. Я решил дать слово, взять деньги и попытаться вымолить прощение у Милены. Когда я сказал, что согласен, он вытащил маленький листок с текстом на французском и английском языке и спросил, верю ли я в Бога. Нет, ответил я. Он сказал: «Ничего страшного. Вы — ортодоксальный коммунист, прочтите, поднимите левую руку и поклянитесь». Я поднял руку, но ничего не сказал. Просто не мог. Он молчал. Ждал, когда я решусь. Никогда не видел такого спокойного и уверенного в себе человека. В конце концов я поклялся и в ту же секунду понял: все кончено. Он сказал, что я сделал правильный выбор, что он мне доверяет, и отдал деньги. Я покинул комиссариат и больше не видел Милену. Я продал любимую женщину за тридцать сребреников. Я ее не заслуживал.

— Что это была за клятва?

Леонид достал черный кожаный бумажник, вытащил из-за клапана пожелтевший, потертый на сгибах, грязный листок, подклеенный скотчем, и протянул мне. Я с трудом разобрал четыре строчки, напечатанные красным шрифтом на машинке:

Я, Леонид Михайлович Кривошеин, даю слово никогда не встречаться с Миленой Рейнольдс и уважать ее волю до конца своих дней. Клянусь в этом честью дважды Героя Советского Союза. Подписано в Париже, в четверг, 28 июня 1953 года.

Он показал мне часы на правой руке и погладил стекло:

— Я смотрю на них по сто раз на дню. За все эти годы они не опоздали ни на секунду. Видишь, на каких тонких нитях подвешена жизнь человека? Моя рухнула из-за мерзавцев Розенбергов. Если бы им заменили смертную казнь пожизненным заключением, мы с Миленой и сегодня жили бы вместе.

— Они были невиновны, Леонид!

— Они были преступниками! И знали, чем рискуют. Никто не имеет права предавать свою страну. В Соединенных Штатах не осуждают тех, кто не совершил преступления. Это непреложная истина. Впрочем, то, что случилось, не их вина, а моя. Многие тут считают, что я жалею о загубленной жизни, о том, что променял высокое положение на обреченную любовь. Они ошибаются. Я провел с Миленой семьсот девяносто четыре дня и буду жить этим счастьем до конца моих дней. Я бросил все ради любимой женщины и поступил бы так снова. Я несчастлив, но жалеть меня не нужно. Мне повезло еще раз — я встретил Игоря, и он помог мне не опуститься на самое дно. У меня есть несколько друзей, без них я бы тоже не выжил. Вот тебе мой совет: если однажды увидишь на обочине дороги голосующую женщину, не останавливайся. Колесо должен менять автослесарь. Автослесари — народ закаленный. Они не смешивают работу и чувства. Нужно было помнить старый добрый марксистский принцип разделения труда, тогда я бы не оказался в нынешней ситуации.

— Я вот чего не понимаю, Леонид. Как можно отступиться от женщины, если любишь ее?

— Я дал слово. Такова моя судьба, мой способ хранить верность. Чтобы любить, не обязательно быть любимым. Вот уже девять лет пятого апреля Милена получает букет мимозы. От неизвестного. Она знает, что цветы присылаю я, и при желании могла бы пойти к флористу и узнать мой адрес. Значит, не хочет. Я держу слово. Возможно, однажды она передумает.

— Вы расстались десять лет назад. Как ты можешь в это верить?

— Я бы предпочел перевернуть страницу, но человек не властен над своими чувствами. Не мы решаем, любить или забыть. Мысли о Милене не покидают меня. Я думаю о ней днем, думаю ночью, когда просыпаюсь и не могу заснуть. Я влюблен, как в первый день. Можно устать от женщины, возжелать другую, но это будет не любовь, а страсть. Истинная любовь интеллектуальна. Она живет в мозгу. Бывают дни, когда я думаю, что лучше бы мне забыть Милену. Жаки, принеси мне сто второй.

Леонид помнил все ходы сотен шахматных партий, что делало его очень сильным игроком и опасным противником. Он не забыл ни одной, даже самой мелкой, детали своего романа с Миленой. Исключительная память Леонида была предметом всеобщего восхищения и зависти, но она же делала его несчастнейшим из смертных. Ему жилось бы куда легче, будь он как все: хорошо, когда человек помнит несколько шахматных партий и только светлые мгновения любовной истории. Все боятся потерять память. Память — источник наших бед, счастье человека — в способности забывать. Память — худший враг счастья. Счастливые люди забывают. Тягостная история отношений с Миленой стала причиной того, что Леонид был единственным парижским таксистом, который отказывался возить пассажиров в аэропорт Орли, хотя это было очень выгодно. Прошло десять лет, но он стоял насмерть. Словно боялся встретить там призрак утраченной любви.

Для полного счастья нашему семейству Невезученских не хватало только репатриантов — и они появились. Даже мастер неожиданных поворотов интриги Эжен Сю не смог бы сочинить такую череду неприятных сюрпризов. Он наверняка сказал бы, что ничья судьба не может вобрать в себя такого количества бед. В Париж из Алжира прибыли Делоне. Морис, Луиза, кузены Тома́ и Франсуа с чемоданами, спаниелем Тоби, «черноногим» акцентом и неизбывной горечью в душе. Они бросили за морем тридцать два дома, торговлю, машины, мебель и солнце.

— Мы до самого конца верили, что все обойдется. Надеялись на чудо. Потом началось паническое бегство. Люди дрались за место на палубе. Мы остались без ничего. Они все у нас отняли, — объяснял убитый горем Морис.

— Там ты был богат, здесь ты беден. На твоем месте я бы остался там, — отвечал папа.

Несколько лет назад дедушка Филипп разделил наследство между дочерью и сыном. Мама получила квартиру и семейное предприятие. Дядя Морис вложил свои деньги в недвижимость в центре Алжира и Орана и взял заем на десять лет под личные гарантии. Теперь он обанкротился, и платить стало нечем.

— У нас остались долги да слезы, — жаловалась Луиза.

— У вас есть мы! Если возникают трудности, семья должна сплотиться и помочь, — увещевала расстроенную невестку мама. — Вы здесь у себя дома.

Родственники обустроились. Раньше, когда они приезжали в отпуск, нам было весело. Мы развлекались и отлично проводили время. Теперь всем стало не до веселья. Квартира превратилась в бивак. Мы с Жюльеттой считали, что было бы лучше, поселись алжирские Делоне в другом месте, но нашего мнения никто не спрашивал. Они выбрали неудачный момент, чтобы свалиться нам на голову, по причинам, о которых никто не хотел говорить. Я решил быть гостеприимным хозяином, но сделать это оказалось непросто. Тома и Франсуа читали только комиксы и, когда я посоветовал им перейти на книги, посмотрели на меня как на умственно отсталого.

Мария была энергичной женщиной и очень ответственно подходила к исполнению своих обязанностей. Мы считали ее членом семьи. Мама вручила ей бразды правления, она с утра до вечера занималась домом, и никто ее не контролировал. После приезда алжирских Делоне в доме поселились еще четыре человека, вообразившие, что попали в отель. Они без конца давали Марии указания, а она отказывалась обслуживать несносных чужаков. Вспомнились былые обиды и разногласия между «черноногими» и испанцами. Луиза жаловалась на плохой характер Марии, но мама считала ее бесценной помощницей. После того как отдала богу душу стиральная машина, разразился грандиозный скандал, и Мария заявила, что работы стало слишком много и через неделю она начнет подыскивать новое место. Мама уговорила ее остаться, пообещав прибавку, но ворчать Мария не перестала.

Жюльетта возлагала большие надежды на кузенов. Наконец-то ей будет с кем поговорить. Увы, Тома и Франсуа разочаровали нашу болтушку. Луиза без конца плакала и жаловалась. Кузены Жюльеттой пренебрегли, они все время смотрели телевизор, а она их отвлекала. Сестра нашла способ отомстить невежам. Жюльетта всегда успевала первой проскочить в ванную, поэтому Тома с Франсуа приходилось довольствоваться холодной водой. А они так любили принимать по утрам ванну!

Никто не ожидал, что вражда коснется и Тоби с Нероном. Наш кот был в ярости из-за присутствия в доме слюнявого пса, который лаял по поводу и без и повсюду оставлял свою шерсть. Они возненавидели друг друга с первого взгляда. Пришлось их разделить и запирать. Тоби не имел права покидать бывшую комнату Франка, Нерон обосновался у Жюльетты. Мы то и дело забывали закрывать двери, и Тоби с Нероном тут же кидались в драку. Тоби наскакивал на Нерона, чтобы придушить его, кот вцеплялся ему в нос, а когда клубок растаскивали, всю ночь орал от обиды и негодования. Все считали пса очень глупым, но он тем не менее сумел понять, кто в доме хозяин, и смирился.

* * *

Не зря говорят, что проблемами нужно делиться с друзьями. Я все рассказал Леониду, игравшему партию с Игорем. Мне повезло. В вопросах тоски, отчаяния, судьбы и невезения они были крупными специалистами. И объяснили, что у математиков это называется законом повторения.[145] Американец по фамилии Мёрфи вывел из этого закона непреложное следствие: бутерброд всегда падает маслом вниз, если его подбросить, прилипает к потолку, а если падает оттуда, то маслом на ковер, лицо или галстук.[146]

— Если бутерброд паче чаяния упал другой стороной, — продолжил Игорь, — значит ты ошибся и не туда намазал масло.

— Я пробовал с блинами и тарамой,[147] получается то же самое, — продолжил Леонид.

Так, слово за слово, они убедили меня, что водворение в нашем доме родственников из Алжира — редкостная удача.

— Нельзя отчаиваться, Мишель. В твоем возрасте следует наслаждаться каждым мгновением жизни. Худшее — впереди. По сравнению с тем, что тебя ждет, настоящее — каким бы оно ни было — тихая услада.

— Пусть все идет как идет, а ты отстранись и станешь неуязвимым.

Этот разговор сделал меня счастливым. Я был в восторге оттого, что сумел понять научную концепцию, и изменил отношение к кузенам. Они, впрочем, ничего не заметили и продолжили торчать у телевизора.

Через две недели беспорядок в доме приобрел определенные очертания. Папа снова уходил на рассвете, а возвращался совсем поздно. Мама следовала его примеру. Семья стала больше, и мы с этим смирились. Только Луиза не поняла, что некоторые вопросы задавать не следует, чтобы не нарушать хрупкого равновесия.

— Что случилось с Франком? — спрашивала она. — Где он?

Она попыталась вытянуть правду из папы — он не удостоил ее ответом и просто ушел, а мама так на нее посмотрела, что Луиза сразу отстала. Жюльетта просветить нашу тетку не могла, потому что ничего не знала, я притворился дурачком, а Мария принципиально не общалась с новыми членами семьи. Последнюю попытку Луиза сделала за воскресным обедом — папа в этот момент разрезал цыпленка, — и тогда ее одернул дедушка Филипп:

— Ты замучила нас своими дурацкими вопросами, Луиза. Франк путешествует!

* * *

Всякий раз, когда звонил телефон, я срывался с места и бежал, чтобы первым снять трубку, но это была не Сесиль. Потом она вернулась и поздно вечером позвонила. У нее был усталый и какой-то бесцветный голос. Она сказала, что времени встречаться у нее нет, что нужно заниматься похоронами Пьера и что погребение состоится в провинции, в семейном склепе.

— Если можно, я тоже поеду.

— Не стоит.

— Но я хочу быть рядом с тобой.

— Там будут члены семьи. Люди, которых я не видела много лет.

— Мы можем поехать вместе. Я тоже очень горюю.

— Не настаивай, Мишель, я хочу побыть с Пьером одна. Все остальные мне чужие. Я устала и должна отдохнуть. Я останусь там ненадолго. Увидимся, когда вернусь. Ты никуда не собираешься?

— Дома полный кавардак. На нас свалились алжирские Делоне. В этом году мы не поедем в отпуск, так что у нас будет время в августе. Теперь я твой брат, Сесиль.

— Да, ты мой маленький братец. Я позвоню.

* * *

Начался июль. Однажды вечером мама не вернулась домой после работы, и мы начали беспокоиться. Она всегда предупреждала, если собиралась задержаться. Мы позвонили в магазин, узнали, что она ушла в конце дня, никому ничего не объяснив, и набрали номер дедушки, но он сказал, что мама к нему не заходила. Мы сели ужинать, Мария начала подавать, и тут хлопнула входная дверь. Появилась разъяренная мама:

— Из банка исчезли боны Казначейства[148] на пять миллионов франков! Где они, Поль?

Папа вскочил из-за стола, уронив салфетку в тарелку с супом. Он стоял разинув рот, как застигнутый на месте преступления злоумышленник.

— Что ты сделал с деньгами?

Если мама забывалась и переходила на старые франки, это означало, что она очень разозлилась.

— Ну… Ах да, пять миллионов. Я как раз хотел поговорить с тобой об этих деньгах.

— Ты надо мной смеешься?

— Мы могли бы обсудить это позже. Наедине.

— Немедленно!

Алжирские Делоне стали свидетелями размолвки. Мы с Жюльеттой не знали, куда деваться.

— Нет, Элен, сейчас мы говорить на эту тему не станем.

— Я жду объяснений!

— Мне нечего сказать.

— То есть как? Ты без моего ведома снимаешь с банковского счета пятьдесят тысяч франков, подделываешь мою подпись — и тебе нечего сказать?

— Мне понадобились деньги.

— Пять миллионов? Зачем?.. Ты надо мной издеваешься? Это деньги семьи. Я собиралась отдать их брату, он нуждается в моей помощи. Все исчезло!

— Я заработал эти деньги! И имел право взять их. Не смей говорить со мной в таком тоне при детях.

— Я буду говорить так, как сочту нужным. Я упрекаю тебя не за то, что ты взял деньги, а за то, что скрыл это от меня! И подделал мою подпись!

— Я все тебе верну.

— Да неужели? И как, скажи на милость? Моими же деньгами?

— Ты мне не веришь?

— Откуда мне знать, что ты не прикарманил эти деньги? Не потратил их на любовницу? Или ты проигрался? На бегах, в карты?

— Можно подумать, тебе неизвестно, чем я занят все дни напролет.

— Скажи мне правду!

— Не могу, Элен.

— Надеюсь, это не связано с Франком? Ты ведь не отдал ему наши деньги?

— Нет.

— Ты за этим ездил на север? Так я и думала. Не считай меня дурой. Ты виделся с Франком. И помог ему.

— Ничего подобного!

Мама повернулась и взглянула мне в глаза:

— Ты виделся с братом, Мишель?

Я содрогнулся. У меня зашевелились волосы, лицо залилось краской, но я не сломался. Папа не смотрел в мою сторону. Я вспомнил данное ему «слово мужчины» и понял, что оказался в ловушке. Как он тогда сказал? «Никому, что бы ни случилось».

— Нет, я его не видел, — соврал я, надеясь, что это прозвучало убедительно.

— Ты с ним говорил?

— Я бы не стал скрывать, мама.

— А ты, Жюльетта?

— Мы не видели Франка, клянусь тебе.

Мама бросила на отца недобрый взгляд:

— Раз так, тебе придется объясниться. Ты меня знаешь, Поль, я никогда не отступаюсь. Это тебе с рук не сойдет, уж ты мне поверь!

* * *

Папа надел пиджак и ушел. Утром, когда мы встали, его не было. Больше разговор о бонах Казначейства не заходил. Я так и не узнал, на что пошли деньги, и мог только предполагать, что такова была цена спасения Франка.

* * *

Мама заявила, что никакие партизаны не заставят ее изменить распорядок нашей жизни. Все обычаи и планы останутся в силе. Мы поедем в отпуск в Перро-Гирек в августе, как делаем каждый год. Я много раз звонил Сесиль, но так и не дозвонился. Я пошел к ней домой, и консьержка сообщила, что Сесиль не возвращалась и она не знает, куда уехала девушка.

* * *

В тот момент, когда мы сносили вещи вниз, явился жандарм и сообщил, что папу вызывают в префектуру. Два инспектора снова и снова задавали ему одни и те же вопросы. Почему он вернулся во Францию? Почему не отправился в Танжер? Ваш сын в Марокко? Дипломатичным папа быть не умел и заявил, что «имеет в виду» и их самих, и всю французскую армию. Его продержали двое суток, и нам пришлось отложить отъезд.

На следующий день после приезда в Бретань папа заявил, что ему нужно работать и он возвращается в Париж. Мы целый месяц мокли под дождем и мерзли под ледяным шквалистым ветром. Из-за непогоды нельзя было ни купаться, ни загорать, ни даже гулять по «тропе таможенников», не рискуя свернуть шею. Мы смотрели в окно на дождь. Играли в «Монополию». В шахматы алжирские Делоне играть не умели. Они обожали покупать дома и отели. Я неоднократно и безуспешно звонил Сесиль.

Вернулся папа и увез нас в Париж раньше обычного. Школьные документы кузенов сгорели во время пожара в лицее Бюжо, и им пришлось держать экзамен в лицей Генриха IV. Они провалились, — должно быть, акцент сослужил им дурную службу. Я не отказал себе в удовольствии съязвить на этот счет и сбить с них спесь. Дедушка Филипп попытался подключить свои связи, но у него ничего не вышло. Луиза решила записать сыновей в лицей Станисласа — у этого учебного заведения была превосходная репутация, — но у Мориса не хватило денег. В лицеях Монтеня и Бюффона кузены тоже не прошли испытания и в результате оказались в Шарлемане, куда репатриантов брали без экзаменов.

Пятнадцатого сентября позвонила Сесиль. Мы не разговаривали ровно два месяца.

— Ну наконец-то! Я заходил к тебе. Консьержка не сказала?

— Нам нужно увидеться, Мишель.

— Давай завтра в Люксембургском саду.

— Мы должны встретиться немедленно.

— Я натаскиваю алжирских кузенов. Их не взяли в мой лицей. Они совсем серые.

— Говорю тебе, дело срочное.

— Что, и один день подождать нельзя?

— Нет!

Полчаса спустя я звонил в дверь ее квартиры. Сесиль открыла, и я сразу увидел, что она изменилась. На ней был длинный свитер Пьера и юбка. Я никогда раньше не видел Сесиль в юбке. Косая челка закрывала лоб, темные волосы падали на плечи, лицо было хмурым, как в плохие дни. Я сказал: «Привет, как дела?» — она не ответила, развернулась и пошла в гостиную, к столу, на котором стояла картонная коробка.

— Это личные вещи Пьера, мне их только что прислали.

Она сунула руку в коробку, вытащила пачку писем и нервным движением бросила их на стол:

— Хочешь прочесть?

Я смотрел на рассыпанные по столу конверты и ничего не понимал:

— В чем дело?

— Помнишь, я как-то спросила, не писал ли ты Пьеру о моем намерении перейти на психфак? Ты поклялся, что не делал этого.

— Я сказал тебе правду.

— Ты не писал, зато твой придурок-братец себе не отказал! Ты рассказал ему — до того, как он завербовался!

Она достала из тетрадки конверт. Я узнал почерк Франка.

— Хочешь прочту? Он проявил трогательное внимание.

— Подожди, я все тебе объясню.

— Надо же, он объяснит!

Она встала, схватила толстую пачку конвертов и швырнула мне в лицо. Я успел поймать ее.

— Я верила только тебе, а ты меня предал. Ты! Ты соврал. Все вы, Марини, одинаковы!

— Неправда.

— Ты не имел права!

— Но я…

— Убирайся!

— Я не хотел…

— Исчезни! Я больше не хочу тебя видеть. Никогда!

Я вышел из квартиры, надеясь, что Сесиль меня окликнет. Не окликнула. Я вернулся к двери. Она была заперта. Все было кончено. Я не мог в это поверить.

В следующие дни я надеялся встретить Сесиль и объясниться с ней, бродил по Люксембургскому саду и в окрестностях набережной Августинцев, но она нигде не появилась. Если судить по результату, ложь — самый бесполезный и неэффективный способ решения проблем. Вранье — лучший способ нажить неприятности. Если бы я нарушил идиотское «слово мужчины», которое дал отцу, он бы меня не убил. Мама, возможно, поняла бы, что папа не мог не выручить сына из беды, и простила бы его. Скажи я Сесиль правду, она не перестала бы мне доверять. Я был похож на сорвавшегося с проволоки акробата, который ищет, за что бы ухватиться, и с ужасом понимает, что летит в пустоту.

* * *

Бабушка Жанна провела несколько месяцев в больнице, но врачи оказались бессильны, и она мирно скончалась во сне. Дедушка Энцо спал в кресле рядом с больничной койкой, но ничего не почувствовал. Папа собирался на работу, когда дед позвонил и сообщил ему печальную новость. Он рухнул на стул и разрыдался. В последний раз они виделись в Лансе в конце августа. Папа спросил, хочу ли я поехать с ним на похороны. Мама не дала мне ответить, сказав, что я не могу пропускать зачеты, и посоветовала ему объединиться с Батистом. Папа отказался звонить брату:

— Он железнодорожник и поедет поездом.

Папа немедленно отправился в Ланс, а я позвонил дедушке. Телефон не отвечал, я решил послать ему письмо и написал, что все время думаю о нем и бабушке Жанне и хотел бы сейчас быть рядом. Жюльетта подписалась, и мы отправили наше послание.

Через десять дней папа вернулся. Я спросил, как дедушка, и получил странный ответ:

— Не знаю. Но очень надеюсь, что рассудка он все-таки не лишится.

* * *

Развеяться я мог только в клубе. Четверг двадцать второго ноября стал особой датой: Кесселя избрали во Французскую академию. Не каждый день твой знакомый становится академиком. Мы знали, что Кесселя выдвинули, но были уверены в успехе его соперника Бриона[149] — слишком многие действительные члены академии были настроены против сына еврейских эмигрантов-космополитов. Мы сидели у радиоприемника и возликовали, когда ведущий объявил об избрании Кесселя. Взлетели под потолок пробки от шампанского, и начался самый грандиозный в истории «Бальто» праздник, проставились даже Жаки и папаша Маркюзо. Когда появился Кессель, на него накинулись с объятиями и поздравлениями. Пришел Сартр и тоже заказал вина для всех. Кессель чокался с каждым из присутствующих и с удовольствием выпивал.

— Мы боялись, что происки некоторых академиков помешают тебе избраться, — сказал Игорь.

— Человек способен на большее, чем сам думает, — лучезарно улыбнувшись, ответил Кессель.

Час был поздний, и я отправился домой. Потом мне рассказали, что пирушка продлилась до рассвета и папаше Маркюзо опять пришлось заказывать новые бокалы.

* * *

Каждый следующий день делал отсутствие Сесиль все более невыносимым. Леонид пытался убедить меня, что нельзя терять надежду, что я должен противостоять судьбе и ждать подходящего момента.

— Не теряй надежды, — говорил он. — Она будет не первой женщиной, переменившей свое мнение.

— Как мне ни жаль, я с тобой не согласен, — перебил его Игорь. — Не следует себя обманывать. Они всегда стоят на своем, когда речь идет о важных вещах.

— Неправда! — воскликнул Леонид.

Они затеяли долгий жаркий спор и незаметно для себя перешли на русский. Игорь опомнился первым и снова заговорил по-французски:

— Мы не можем прийти к согласию. Никто не знает, что лучше — ждать и надеяться или смириться и отступиться.

— Завтра будет новый и лучший день. Жаль, что ты так негативно настроен, Игорь Эмильевич. Лично я — оптимист.

— Я тоже, — ответил Игорь. — Худшее впереди. Будем радоваться тому, что имеем сейчас.

В клубе был один человек, державшийся особняком. Чуть в стороне от остальных. Он никогда ни с кем не разговаривал. Просто стоял и смотрел, как другие играют в шахматы. Молча. Все его избегали. Я много раз спрашивал, кто он такой, и слышал в ответ: «Не знаю» или «Не твое дело».

Приходил он нечасто, как Лоньон. Появлялся незаметно, исчезал на несколько недель, и никто не обращал на это внимания. Он был худощавый, даже тощий, с трехдневной щетиной на впалых щеках, черными волнистыми волосами, выпуклым лбом, высокими скулами, глубоко посаженными карими глазами, обведенными темными кругами, тонким носом и ямочкой на подбородке. Он не выпускал изо рта сигарету, зимой и летом ходил в старом сером пальто, которое было ему велико, и придерживал полы левой рукой. Заштопанная и не очень свежая нейлоновая рубашка, слишком свободные брюки и стоптанные ботинки делали его похожим на бродягу. Жаки, такой внимательный к пожеланиям клиентов, никогда не спрашивал, что ему принести. Леонид не упускал случая оттолкнуть его плечом, если оказывался рядом, но странный посетитель не отвечал тем же и не пытался избегать Леонида. На праздновании, устроенном в честь избрания Кесселя в академию, я стал свидетелем странной сцены.

Мужчина стоял один, Кессель его заметил, налил бокал шампанского и направился к нему. Леонид кивком привлек внимание Игоря, он догнал Кесселя, когда тот протянул бокал «отверженному», и задержал его руку. Несколько секунд они молчали, потом Кессель поставил бокал на стол и отошел, а Игорь нервным движением смахнул его на пол. Человек без имени отступил назад, обвел взглядом веселую компанию и исчез.

* * *

Мне очень не хватало Сесиль. В начале января я подумал, что пора бы нам помириться, и позвонил ей. Механический голос ответил, что номер абонента изменился и мне следует справиться на телефонной станции или поискать в «Желтых страницах». Я пошел к ней домой. В квартире никого не оказалось. Консьержка сказала, что уже два месяца не видела Сесиль и что почта тоже не приходит. В прошлом январе мы желали друг другу счастливого Нового года, а он оказался худшим в нашей жизни. Все знают, что пожелания — пустая формальность, но таков обычай, и они помогают не терять надежду. По сравнению с тем, что нас ждет, прошедший год может показаться вполне пристойным.

Я каждый день приходил в Люксембургский сад и сидел на стуле у фонтана Медичи. На свете нет ничего более идиотского, чем ритуалы, которые мы сами для себя придумываем в надежде задобрить Судьбу. Я был уверен, что однажды именно здесь встречу Сесиль, нужно только запастись терпением и ждать. Даже если Сесиль уехала из Парижа, рано или поздно она вернется и придет в Люксембургский сад. Я брал книгу и читал у фонтана. Время от времени фотографировал. Выбирал какую-нибудь деталь и ждал, когда свет придаст скульптурам затейливый вид. Николя полагал, что пора сменить тему, но мне и в Люксембургском саду хватало сюжетов. За пять лет я сделал сотни фотографий фонтана и окрестностей. Снимал мечтателей, зевак, читателей, студентов, пенсионеров, садовников и жандармов. Ациса и Галатею, лежащих у скалы. От них исходила тайна, необъяснимая, завораживающая, и я не собирался менять тему, пока не разгадаю ее.

* * *

Я узнал его по сгорбленным плечам и усталой походке. Он остановился у мусорного бака, достал оттуда газету, устроился на стуле и начал читать «Франс суар» с последней страницы, где печатались комиксы. Потом убрал газету в карман пальто и подставил лицо бледному январскому солнцу. Он сидел, вытянув ноги, и как будто спал. Подошла служительница с рулончиком талонов на оплату и тронула его за плечо. Он вздрогнул, открыл глаза, поднялся и направился к фонтану, что-то недовольно ворча себе под нос, — платить он и не подумал, — и остановился рядом со мной. Я не знал, притворяется он, что не узнал меня, или пытается вспомнить мое имя, и решил помочь ему:

— Мы встречались в клубе…

— То-то ваше лицо показалось мне знакомым. Вы посещаете этот приют для престарелых?

— Я учусь играть в шахматы.

— Лучше бы общались с ровесниками… Да они и играть-то не умеют.

— Леонид — чемпион. Люди съезжаются со всего Парижа, чтобы сыграть с ним. Он никогда не проигрывает. Даже студентам Политехнической школы.

— Вы знакомы с Леонидом?

— Я знаю всех и каждого.

— Поздравляю. Атмосфера там стала затхлой, свежая кровь им не помешает. Вы позволите?

Не дожидаясь ответа, он сел на соседний стул, положил ноги на другой и продолжил сиесту. Луч солнца освещал заросшее щетиной лицо. Его французский был безупречен — не то что у большинства членов клуба, говоривших со всеми возможными акцентами стран Центральной и Восточной Европы. Меня поразило изящество и белизна его рук. Появилась служительница. Он даже не шевельнулся. Я отдал ей деньги за три стула.

— Вам не следовало платить, — произнес он, не открывая глаз.

— Ничего не поделаешь — плати или сиди на скамейке.

— Надо же, он еще и законопослушный гражданин. Клубные знакомцы повлияли на вас. Платить за право приземлиться на стул — это просто позор. Вы так не думаете?

— Согласен.

— С такими, как вы, они не церемонятся. А вот я платить отказываюсь. Однажды станут взимать плату за воздух, которым мы дышим.

Он по-прежнему сидел с закрытыми глазами и дышал спокойно и ровно. Я вернулся к чтению.

— Что за книга? — поинтересовался он.

Я помахал томиком, пытаясь заставить соседа открыть глаза.

— «Свидетель среди людей».[150] Хорошая книга.

— С автографом Кесселя. Он подписал не мне. Одному другу.

— Мне он тоже такую подарил.

— Я был в «Бальто», когда его чествовали.

— Я рад за Кесселя. Он заслужил эту честь.

— Игорь не позволил ему угостить вас шампанским.

— Правда? А я и забыл.

Он выпрямился и пожал плечами. Достал из кармана пальто пачку «Голуаз», предложил мне, я покачал головой, и он закурил.

— Кажется, они вас не любят.

— Не замечал.

— За что все так к вам относятся?.. Не разговаривают, не смотрят в вашу сторону. Леонид вас толкает. Игорь запрещает Кесселю пить с вами, и тот подчиняется.

— При вступлении в клуб нужно делать взнос, а я, знаете ли, скуповат и не захотел платить.

— Никто не платит никаких членских взносов.

— Я трудно схожусь с людьми.

— Никто не заставляет вас ходить туда.

— Дни тянутся долго. Я захожу, когда на улице дождь. Маленькая надежда у меня остается, но им, должно быть, не нравится мое лицо. Я вас пугаю?

— Нет.

— Но вы мне не верите?

— Я знаю Игоря. Ни он, ни Леонид не стали бы так себя вести без причины.

— Вы уже взрослый, должны бы знать, из-за чего ссорятся мужчины. Из-за денег: все мы на мели, но я им ничего не должен. Из-за женщины. С этим я давно покончил. Или из-за идеи. Ну, тут мы все одним миром мазаны.

— Вы единственный, с кем они так себя ведут.

— Все просто. Люди умолкают, стоит мне появиться. Расступаются, чтобы не столкнуться со мной.

— Вы из полиции?

— Разве я похож на легавого? Признайтесь, вам со мной неуютно?

— Вовсе нет.

— Как вас зовут?

— Марини. Мишель Марини.

— Рад знакомству.

Он поднялся со стула и ушел так быстро, что я не успел спросить его имя.

«La donna è mobile» вернулась. Папа перестал ходить на работу. Он лежал на диване в гостиной и снова и снова слушал любимую арию. Текст он знал наизусть и напевал беззвучно, для себя, никому не мешая. Папино присутствие дома в будни было делом непривычным. Иногда он уходил, тихо и незаметно, не сняв пластинку с проигрывателя, а вечера проводил в овернском бистро на улице Фоссе-Сен-Жак, где играл с приятелями в таро. Я присоединялся к нему, садился рядом, и он, бывало, спрашивал у меня совета:

— Как думаешь, сыграть «приз», «пус» или «гарде»?

Папа был хорошим игроком, хитрым и остроумным. Вопросы он задавал с одной целью — обдурить партнеров. Играли они на выпивку, и папа часто угощал тех, у кого не было денег.

— Жаль, играем не по франку за очко, я мог бы сегодня подзаработать.

Я по-прежнему возвращался домой до семи вечера, папа приходил после ужина, съедал то, что находил в холодильнике, и снова ставил любимую пластинку, не обращая ни малейшего внимания на окружающих. Эта игра длилась уже четыре месяца. Исчезновение пятидесяти тысяч франков имело неожиданные последствия. Папа отказывался оправдываться. Мама не могла с этим смириться и дважды устраивала мне допрос с пристрастием. Я держал данное папе слово и упорно отпирался, она не верила, но поделать ничего не могла. Присутствие алжирских родственников осложняло ситуацию. Возможно, останься мы одни, сумели бы объясниться и пережить это испытание. Папа набрался бы мужества рассказать маме правду, а она попыталась бы принять ее. Луиза давала маме вредные советы, заявляла, что папин поступок — немыслимый, оскорбляющий мамино достоинство и ей следует занять непримиримую позицию. У Луизы был собственный интерес в этом деле, вот она и уговаривала маму не прощать провинившегося мужа и во что бы то ни стало выяснить правду. Папа совершил ошибку, отступив с поля боя и вернувшись в Париж. Я слышал разговоры мамы и Луизы во время прогулок под дождем по «тропе таможенников».

— Стыд и позор действовать подобным образом у тебя за спиной после всего того, что ты для него сделала. Это чистой воды воровство. Он держит тебя за дуру. Я бы такого не потерпела. Твой брат — человек иного масштаба, образованный, тонкий. Поди знай, не содержит ли твой муж любовницу. А если он снова так поступит?

В начале октября мама объявила, что брат будет работать с ней, на семейном предприятии. Папиным мнением она не поинтересовалась. Морис стал директором магазина. Вначале обязанности распределились следующим образом: мама переложила на Мориса часть работы по управлению магазином, за папой осталась коммерческая служба. Он отреагировал мгновенно — отошел в сторону, перестал искать клиентов, ждал, когда они сами проявят интерес. Мама и Морис только через три месяца заметили, что портфель заказов стал намного тоньше. Папа пытался их успокоить:

— Кризис, ничего не поделаешь.

В доме воцарился хаос. Мария нас бросила. Однажды утром она объявила, что уезжает в родную Валенсию на похороны, села в автобус и отбыла так стремительно, что мы даже не спросили, кто умер — ее отец или брат. Все были уверены, что через неделю Мария вернется, но она не появилась. Кто-то предположил, что в Испании траур длится дольше, чем во Франции, где на работу выходят на следующий после похорон день. Никаких координат Марии у мамы не оказалось. Она навела справки и выяснила, что отъезд Марии был сугубо дипломатическим. Ей так надоели алжирские Делоне, что она просто сбежала. Квартира пришла в запустение. Посуду никто не мыл, пыль не вытирал, пол не подметал. Грязного белья накопилось столько, что его некуда было складывать. Папа злился на Луизу, которая ничего не желала делать.

— Я очень слаба и не намерена быть твоей горничной после пережитых испытаний!

Грандиозный скандал разразился из-за стиральной машины, купленной в дорогом магазине. Управляться с ней умела только Мария. Мама решила постирать и залила кухню и соседа снизу. Морис понял, что дело пахнет керосином, убрал стол и помыл посуду, поинтересовавшись, не хочет ли папа тоже что-нибудь сделать. Папа его послал, не выбирая выражений:

— В последний раз я убирал за другими в лагере. Может, я что-то пропустил и у нас снова военное положение? Если нет, я к корыту не встану.

Дальше — больше. Из дому исчез Нерон. Мы искали повсюду — под кроватями, в шкафах, где он любил прятаться, в ящиках, в стиральной машине и холодильнике, перевернули весь дом, но кота не нашли и решили, что ему удалось смыться, прошмыгнув в дверь. Никто из соседей Нерона не видел. Мы с Жюльеттой обыскали подвалы, двор и черную лестницу, потом решили расспросить нашего консьержа папашу Бардона, который и пролил свет на тайну исчезновения кота. Он видел, как утром наши кузены выходили из дома с Нероном на руках. Тома и Франсуа поклялись, что это вранье и что они обожают животных вообще и котов в частности. Делать было нечего, зло свершилось. Мы расклеили в квартале пятьдесят объявлений, Жюльетта возненавидела кузенов и объявила им войну.

В начале декабря родственники нашли квартиру в Домениле, на окраине Двенадцатого округа. Мы были в этом квартале всего один раз, когда ходили в Венсенский зоопарк. Переехали они самостоятельно. Мы с Жюльеттой отказались идти на новоселье, и мама отправилась одна.

Мы надеялись, что жизнь войдет в привычную колею, но этого не случилось. За столом теперь царила гробовая тишина. Родители друг с другом даже не разговаривали. Не интересовались, как идут дела в лицее. Чтобы нарушить гнетущую тишину, мы включали телевизор. Мария так и не вернулась, и мама с утра до вечера занималась хозяйством. Луиза приходила на чай и с удивлением наблюдала, как мама наводит лоск, драит, натирает, стирает и гладит. Она весь день ходила в фартуке, сидела дома и не хотела таскаться с Луизой по бутикам. В начале года Морис перешел в наступление и аннулировал подписанные заказы, заявив, что они не принесут прибыли. Папа разозлился. Мама приняла сторону брата, сказав, что клиентов стало меньше и нечего тратить время на тех, кому нечем платить. Морис предложил устраивать ежедневный «брифинг» по изучению рынка сбыта и составлять «репортинг» о ситуации на рынке.

— Что устраивать?

Папа снова послал родственника и перестал работать.

— Патрон предприятия тот, кто получает чеки.

Папа слушал «Риголетто». Купил «Травиату» с Каллас и целыми днями упивался великой оперой. Играл в таро и ждал, когда мама с Морисом приползут к нему на коленях и будут умолять вернуться, но дядя нашел выход. Он нанял трех разъездных представителей со сдельной оплатой, не поинтересовавшись папиным мнением, и дела пошли на лад. Без папы. Вспоминая те дни сегодня, я думаю, что нашему отцу ужасно не повезло с сыновьями. Он нуждался в моей помощи, а я оказался бесполезен, потому что был одержим Сесиль и ничего не замечал. Мы так об этом и не поговорили. Ни тогда, ни потом.

Семейный корабль медленно, но верно шел ко дну, и тут случилось чудо. Позвонила женщина, увидевшая наше объявление, сказала, что нашего кота приютил парикмахер с улицы Жюссье. Мы забрали Нерона домой. Кот похудел на несколько килограммов и при встрече не выказал ни радости, ни благодарности. Он дни напролет сидел под дверью, надеясь снова удрать. Вскоре из Испании вернулась Мария, и жизнь в доме — во всяком случае, внешне — стала налаживаться.

Проявка и печатание фотографий стоили дорого, и мне едва хватало тех денег, что выдавала на неделю мама. Приходилось довольствоваться банальным форматом 9 × 11, другие расценки были мне не по карману. Просить о «прибавке» в трудный для семьи момент я не мог и сдавал в мастерскую одну пленку в месяц. Отец Николя рассказал мне об ателье с разумными ценами, особенно на снимки крупного формата. «Фоторама» находилась на улице Сен-Сюльпис, между двумя магазинчиками, где продавались предметы религиозного культа. В витринах были выставлены две дюжины увеличенных фотографий отменного качества. Прохожие часто останавливались, чтобы полюбоваться ими. Правая витрина была отведена под традиционные работы — свадебные снимки, индивидуальные и групповые портреты, съемки первого причастия. В них отсутствовала привычная заурядность жанра, видимо благодаря искусному освещению: оно подчеркивало характеры персонажей, делая незаметными физические недостатки. За стеклом левой витрины стояли черно-белые пейзажные фотографии: деревня под снегом, белые деревья, телеграфные столбы и провода в инее. Я рассматривал другую серию снимков — пейзажи пустыни, точеные лица туарегов, — как вдруг рекламный щит отодвинули и техник в белом халате начал выставлять на небольшой мольберт фотографии стойбища в лучах заходящего солнца. По сгорбленным плечам и усталому лицу я узнал человека из клуба, с которым две недели назад разговаривал в Люксембургском саду. Он меня не заметил и продолжил свое занятие, чередуя светлые и темные кадры. Я дошел до здания сената, решил, что напрасно не воспользовался возможностью получше узнать этого загадочного типа, вернулся и вошел в лавку. Человек в костюме объяснял клиенту, как заряжать пленку в фотоаппарат. Я ждал, когда он закончит, с восхищением разглядывая фотографии на стенах.

— Что вам угодно?

Я положил пленку на прилавок.

— Какой формат? Матовые или глянцевые?

— Могу я поговорить с вашим лаборантом?

— О ком вы говорите?

— Я бы хотел увидеть человека, который расставлял фотографии в витрине.

— Не понимаю, о ком вы.

— Он был здесь пятнадцать минут назад. Человек в белом халате.

— В этом магазине работаю только я.

— Но я его видел.

— Вы что-то напутали, молодой человек.

Он отдал мне пленку. Я был в недоумении, но спорить не стал, покинул фотоателье и решил подождать в сторонке. Никто не вышел. Что бы там ни говорил хозяин, я знал, что не ошибся.

* * *

Он не показывался уже три или четыре месяца. Как-то раз, в воскресенье, во второй половине дня, Леонид и Томаш Загеловский играли партию, исход которой представлялся неопределенным и им самим, и полудюжине зрителей. Леонид играл черными, потерял слона, коня и был в сложном положении. Томаш двигал фигуры. Леонид не реагировал. Игорь и Имре обменялись многозначительными взглядами и вдруг заметили Лоньона. Он стоял позади нас, заложив руки за спину.

— Что тут делает Братец Большие Уши? — недовольно буркнул Грегориос.

— Как поживаете, мсье Петрулас? Поздравляю с последней речью, она очень понравилась в верхах. Вы поднимаете планку требований.

— Зачем вы сюда ходите? Зачем тратите на нас время? У вас разве нет жены и детей, не с кем провести воскресный день?

— Вы меня забудете и заскучаете, если я перестану здесь бывать. Красивая партия, мсье Загеловский, победа будет за вами.

— Ему мат через три хода, — буркнул Леонид.

— Черта с два! — возмутился Томаш.

— В три хода. Как бы ты ни изворачивался.

Мы смотрели на доску, пытаясь угадать или рассчитать, как будут развиваться события. На доске оставалось двадцать фигур. Через несколько минут все пришли к единодушному мнению: мат в три хода невозможен.

— Что с вас взять, — презрительно фыркнул Леонид. — Жалкие неудачники, простофили…

— А вы хвастун, — парировал Лоньон.

— Хотите пари?

— Ты же знаешь, здесь на деньги не играют, — напомнил Игорь.

— Это правило распространяется только на членов клуба, а он, насколько мне известно, таковым не является. Если вы так уверены в себе, мсье Лоньон, сколько готовы поставить?

— Вы позер, мсье Кривошеин, и я вас проучу.

Инспектор достал из бумажника три купюры по сто франков, положил их на стол и придавил стаканом:

— Я добавлю еще сто, если будет мат в три хода.

— Согласен.

Леонид вытащил бумажную подставку из-под своей кружки и написал на обороте три строчки:

— Пусть Мишель займет мое место и сделает три хода, которые я здесь записал. Устраивает, мсье Лоньон?

— Не вижу препятствий.

Леонид встал и протянул мне картонку. Я сел напротив Томаша.

— Ходи, — сказал он.

Я двинул фигуру, Томаш сделал ответный ход. Я съел его ладью, и он задумался, положив подбородок на сложенные кулаки.

— Ты решил усыпить нас? — раздраженно поинтересовался Грегориос.

Томаш попал в цейтнот. Он не мог взять моего коня — ему мешал собственный слон, и пошел пешкой. Я двинул даму:

— Шах и мат!

Раздался восхищенный шепот, все принялись поздравлять Леонида.

— Спасибо, друзья. Это было нетрудно. И очевидно, — невозмутимым тоном отвечал он.

Леонид взял со стола деньги и с явным удовольствием пощупал каждую купюру.

— Рад, что вы сегодня с нами, мсье Лоньон. Всегда приятно сыграть партию в присутствии знатока. Приходите еще.

— Красиво сыграно, признаю́, — скрипнув зубами, ответил полицейский.

— С вас еще сто франков, не забудьте. Если не застанете меня, оставьте Жаки. Давайте выпьем за всеобщее здоровье. Не уходите, мсье Лоньон. Жаки, принеси нам бутылку шампанского, префектура угощает.

— У нас есть «Кристал-Рёдерер». Специальный разлив, — откликнулся официант.

— Тогда неси сразу две, чтобы не бегать туда-сюда. И никаких бумажных стаканчиков!

Жаки побежал за вином, я машинально проследил за ним взглядом и заметил стоявшего в дверях человека. Он улыбнулся и поднял руку в знак приветствия. Появился Жаки с бутылками, и посетитель посторонился, давая ему дорогу. Леонид налил шампанского всем присутствующим, даже Лоньону, а его проигнорировал. Они произносили тосты за здоровье, выпивали залпом и… не замечали его. Я чокнулся с Игорем и Имре и обернулся. Гость исчез — как не было. Леонид хлопнул меня по спине:

— Хочу сделать тебе подарок, Мишель. Говори, чем тебя порадовать? Лови момент, я сегодня богат — благодаря нашему другу Лоньону. Выкладывай.

— Сыграешь со мной?

— У тебя губа не дура.

— Это сэкономит тебе деньги.

— Ужасно скучно тратить время на плохого игрока. Ладно, садись и постарайся хоть сегодня не ударить в грязь лицом.

— Не сегодня. У меня голова кружится, и домой пора. Как-нибудь в другой раз.

Я покинул «Бальто», а они продолжили пить за здоровье Лоньона. На улице я огляделся, ища глазами загадочного человека, но поблизости его не оказалось. Он сидел на скамье у перекрестка Пор-Руаяль. Я решил подойти.

— Это вы навели шороху в ателье? — спросил он.

— Почему хозяин сказал, что вас нет?

— Потому что меня там быть не должно. Я работаю время от времени. В порядке одолжения. Неофициально. Вы вчера нагнали страху на моего патрона. Больше так не поступайте. Мне очень нужна эта работа.

— Вы нелегал, да?

— От вас ничего не скроешь.

Он пожал плечами с видом покорности судьбе, прищурился, как кот, и едва заметно улыбнулся:

— Можете присесть, если хотите.

Я сел рядом с ним на скамью. Он достал пачку «Голуаз» и предложил мне сигарету.

— Спасибо, не курю. Вы… вы иностранец?

Он кивнул.

— Не похоже. У вас совсем нет акцента.

— Я начал учить язык в детстве. Занимался с французом. Если рядом оказываются полицейские, я говорю, как уроженец Вогезов.

— У вас нет документов?

— У меня их слишком много. Только не тех, что нужно.

— Вам не предоставили политического убежища?

— Я подал прошение. Давно. Они потеряли бумаги. И я плюнул на это дело.

— Как вас зовут?

Он не торопясь докурил сигарету до фильтра, бросил окурок на землю и раздавил.

— Саша, — произнес он отсутствующим голосом, глядя на свои пыльные ботинки.

— Почему другие вас отвергают?

— Я уже говорил — не знаю. Я не совершил никакого преступления, не сделал ничего предосудительного. Спросите у них.

— Я спрашивал. У Игоря. Он не ответил.

— Они не поняли, что мы теперь свободные люди и живем в свободной стране. Каждый имеет право делать что хочет и ходить куда хочет. Дайте мне вашу пленку, я ее проявлю. Бесплатно. И напечатаю фотографии. Я знаю, где вас найти. Полагаю, вы часто бываете у фонтана Медичи.

Я протянул ему кассету с пленкой, и он пренебрежительно скривился:

— Чем снимаете?

— У меня «Брауни Кодак».

— Не лучший выбор.

— Я делаю семейные снимки.

— Качества я вам не гарантирую.

Он поднял подбородок, и я проследил за его взглядом. По другой стороне улицы шли Лоньон и Томаш Загеловский. Инспектор бурно жестикулировал, Томаш был явно напуган.

— Легавый в ярости, он потерял много денег, — сказал я, — а Томаш в ужасе из-за того, что стал невольным виновником этого проигрыша.

— Тем хуже для них. Не умеешь играть в шахматы, учись, не то тебя «научат».

— Исход казался более чем предсказуемым. Никто не думал, что Леонид вывернется. Но он же чемпион…

— Тартаковер против Бернштейна, парижский турнир тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Леонид знает наизусть классические партии.

— Вы тоже.

— У него, как у всех выживших, избирательная память. Мы забываем то, что нас смущает, тревожит или не интересует, и храним в памяти то, что может оказаться полезным. Только так человек и выживает.

Разъяренный Лоньон и не перестающий извиняться Томаш перешли на другую сторону и исчезли на бульваре Сен-Мишель.

— Никогда не видел таких огромных ушей, как у этого типа, — задумчиво произнес Саша. — Он не случайно стал полицейским, вам так не кажется?

Он закурил «Голуаз» и начал пускать колечки.

Вернувшись из лицея, я застал дома дедушку Энцо. Он был в гостиной, сидел в кресле, на полу у его ног стояли два чемодана и обвязанный веревкой мешок. Мария принесла ему на подносе чашку кофе с молоком и домашнее печенье. Он ждал нас, покуривая трубку. Дед заявился без предупреждения, и мы очень удивились. Он сказал, что приехал в Париж на несколько дней, по делам. Папа настоял, чтобы дедушка остановился у нас, — мама была против, и они даже поспорили об этом на кухне, — и дедушка занял комнату Франка.

За ужином он сообщил, что решил покинуть Францию и вернуться в Италию. Эта мысль давно зрела у него в голове, но осуществление плана пришлось отложить из-за болезни бабушки Жанны. Наш прадедушка был родом из Фонтанеллато, деревни в окрестностях Пармы. Дедушка Энцо без труда нашел оставшихся там родственников. Его кузен Риккардо Марини, сын старшего из братьев Марини, получивший по наследству семейную ферму, написал, что с радостью примет дедушку в своем доме.

— Ты заболел? Окончательно выжил из ума?! — кричал папа.

— Не понимаю, что ты так бесишься, Поль.

— Ты всегда внушал нам, что наша родина — Франция.

— Я скучаю по Италии.

— Я бы понял, если бы ты хоть раз съездил туда в отпуск, тебе это и в голову не приходило! С чего вдруг ты услышал зов родины?

— Мы обсуждали это с твоей матерью. Она хотела увидеть Венецию и Рим. Не получилось. Я начал учить итальянский и уже немного говорю, но мне не хватает практики.

— А как быть мне?

— В каком смысле?

— Как я смогу отсюда, из Франции, заботиться о тебе?

— Мы не часто видели тебя и в Лансе.

— Ты в таком возрасте, когда тебе может понадобиться уход.

— Я не рассчитываю ни на тебя, ни на твоего брата. У вас своя жизнь. Захочешь увидеться, приедешь, я же не в Австралию собираюсь.

— Чем занимается твой кузен?

— Он на пенсии. Дети взяли на себя всю работу на ферме. Они выращивают помидоры. И свиней.

— Пармскую ветчину? — спросила Жюльетта.

* * *

Дедушку Энцо поселили в комнате Франка. Он не задал ни одного вопроса о моем брате.

На следующий день, когда он проснулся, я завтракал в кухне, а папа собирался на работу.

— Ты рано уходишь.

— Приходится.

— Я собираюсь навестить твоего брата.

— Рад за тебя.

— Зря ты так к нему относишься. Он пережил много невзгод. Нужно быть терпимей.

— У меня тоже проблемы, папа.

— Я могу что-нибудь для тебя сделать, Поль?

— Я и сам пока не вижу решения.

— Нам нужно будет поговорить до моего отъезда. Только ты и я.

— Если уедешь, мы больше не увидимся.

— Я на пенсии уже семь лет. Раз в месяц приезжаю в Париж. Пока была жива мама, мы приезжали вместе, и она встречалась с твоим братом. Из всей твоей семьи я общался только с Мишелем. Мы ходили в Лувр. А ты был вечно занят.

— Я работаю, папа. У меня магазин, клиенты. А музеи я не люблю.

— Я ни в чем тебя не упрекаю — просто хочу воспользоваться временем, которое отпустит мне судьба, и посмотреть Италию.

— Зачем?

— А чем еще мне заниматься? Ходить в парк, смотреть телевизор, играть в петанк? Жизнь здесь такая тусклая! Мне нужен свет, солнце. Я хочу воочию увидеть то, чем восхищался в книгах и на картинах. Я пенсионер и могу жить как хочу, никуда не торопясь. Я, слава богу, здоров. Кузен Риккардо хороший человек, у него большая ферма в Фонтанеллато. Ты сможешь приезжать, когда захочешь, проводить у меня отпуск.

— Будем надеяться, что я сумею навестить тебя, не дожидаясь отпуска.

Папа ушел.

— Он и правда ужасно занят, — сказал я, чтобы утешить дедушку. — Сейчас приготовлю завтрак.

— Но ты-то хоть свободен?

— После обеда у меня нет занятий — если хочешь, пойдем в Лувр.

— Не в Лувр, в другое место.

* * *

На фасаде дома номер четыре по улице Мари-Роз, что неподалеку от Порт-д’Орлеан,[151] висела мраморная мемориальная доска: «Здесь с июля 1909-го по июнь 1912-го жил Владимир Ильич Ульянов-Ленин». В старом доме вкусно пахло мастикой. Дедушка шел первым. Мы поднялись на третий этаж, и он позвонил в дверь. В замке повернули ключ, сняли цепочку, и на пороге возник высоченный пожилой толстяк.

— Здравствуй, товарищ, — сказал он, пожимая дедушке руку. — Не шумите, соседям не нравятся эти визиты.

Он осторожно закрыл дверь, сел на стоявший у окна стул и вернулся к чтению, не обращая на нас никакого внимания. Квартира выглядела старомодной и сумрачной. Я думал, что дедушка проведет для меня экскурсию, но он молча стоял перед зеркалом в золоченой раме, к которой были приклеены старые фотографии и пожелтевшие тетрадные странички, как будто пытался разобрать написанное. В коридоре, в двух витринах, подсвеченных слабой лампочкой, находилось пыльное Красное знамя и несколько других экспонатов. Стены ленинской спальни были оклеены поблекшими обоями в цветочек. На кровати лежала шахматная доска, над изголовьем висела фотография Карла Маркса в рамке. На бюро я заметил чернильный прибор, керосиновую лампу, бумагу и письма в конвертах на имя Ленина. На книжных полках стояли старые книги. Я решил поинтересоваться, что он читал, и подошел ближе. Оказалось, что это не книги, а муляжи. В комнате жены Ленина Крупской пахло затхлостью. В темном алькове стояли две детские кроватки, у стены — узкая койка, на которой спала Надежда Константиновна. Стены комнаты украшали фотографии и факсимильные копии писем. На кухне окнами во двор я обнаружил плиту с чугунным котелком на конфорке.

— Нам пора, Мишель, — сказал дедушка, и мы пошли к выходу.

— Не хотите расписаться в «Книге почетных посетителей»? Там есть подпись товарища Чжоу Эньлая.[152]

Дедушка покачал головой.

— Потише на лестнице, — попросил старик-хранитель, закрывая за нами дверь.

Мы оказались на улице и с наслаждением вдохнули свежий воздух. Дедушка быстро шел к авеню Генерала Леклерка, я почти бежал следом, пытаясь его догнать. Заметил, что у него покраснели глаза, и спросил:

— С тобой все в порядке? Ты расстроился?

Он остановился:

— Не нужно было туда возвращаться.

На перекрестке с улицей Алезиа дедушка заметил бистро, где принимали ставки на скаковых лошадей, и решил, что нам необходимо туда зайти. Мы сели за столик, он заказал мне пива с лимонадом, кофе и кальвадос для себя, положил в чашку три куска сахара и начал медленно размешивать.

— Что стряслось с Франком?

Я не мог скрыть от него правду и коротко рассказал главное, пытаясь перекричать гул голосов посетителей. Дед слушал, не глядя на меня, и медленно потягивал кальвадос.

— С ним все в порядке?

— Не знаю, но пытаюсь убедить себя, что все к лучшему: если бы случилась беда, нам бы наверняка сообщили.

— Где он?

— Папа не захотел сказать.

— Как дела дома?

— Мама не забыла историю с бонами Казначейства. Папа в сложном положении. Он понимает, что мама никогда не простит Франка… и его тоже не простит. С Морисом папа не слишком хорошо ладит.

— Обещай, что будешь писать, мой мальчик, и сообщать новости. Адрес простой: Фонтанеллато, провинция Эмилия-Романья, Риккардо Марини для Энцо Марини.

— Помнишь, я рассказывал тебе о шахматном клубе? Давай сходим, это недалеко.

— Что-то не хочется.

— Ладно, в другой раз.

— Я уезжаю, Мишель. Послезавтра.

— Может, все-таки останешься? Играли бы с тобой в шахматы.

— Сам видишь, какая тут мерзкая погода, а в Италии всегда солнечно и тепло. Приедешь меня навестить, будем проводить за доской хоть все дни напролет. А пока тренируйся, набирайся опыта. Я покажу тебе Флоренцию и Сиену. Увидишь, Италия — самая прекрасная страна на свете.

* * *

Мы с папой и Жюльеттой проводили дедушку на Лионский вокзал. Приехали за час до отправления, чтобы он успел осмотреть локомотив. Дедушка не забыл свое железнодорожное прошлое, он досконально изучил маршрут, расписание, пересадки и для начала решил провести неделю в Милане, чтобы посмотреть город.

— Ну и дороговизна! — возмутился он, когда кассир в окошке назвал ему цену билета.

— Ваша скидка действует только во Франции, а в Италии будете платить полную стоимость.

— Я бывший железнодорожник.

— Итальяшкам нет до этого дела.

— Видите, дети, — сказал огорченный дедушка, — все забыли о солидарности трудящихся. Теперь каждый сам за себя. И что с этим делать — непонятно.

Папа занес чемоданы в купе, вернулся к нам, и мы стали ждать, когда поезд тронется, дедушка Энцо пошлет нам воздушный поцелуй и помашет на прощание. Поезд скрылся из виду, дедушка так и не показался, чем привел папу в бешенство.

— Что он там забыл, скажите на милость? Сколько лет он вдалбливал нам, что мы — французы! Стопроцентные, чистокровные — вот что он говорил. Для него это было так важно, что однажды он подрался с соседом, который обозвал его «макаронником». А теперь — нате вам! Он, видите ли, возвращается на родину. Ну что за глупость! Корни человека там, где он живет. На земле, по которой ходит. Не в Италии. Италия — заграница. Готов биться об заклад, что через полгода он вернется. И что тогда? Дом продан, жить негде, я им заниматься не смогу. Придется вашему дедушке поселиться у Батиста. Будет читать «Жизнь рельсовых дорог» и обсуждать с моим братцем последние анекдоты из ВКТ и партийные сплетни.

— Кстати, о партии: мы ходили в Музей-квартиру Ленина.

— Да брось!

— Мне показалось, что дедушка расстроился, но я не понял почему.

— Спроси у него.

— Он уехал в Италию.

— Значит, так тому и быть.

* * *

Через два дня после отъезда дедушки Энцо папа опоздал к ужину. Он вошел в кухню и положил на стол завернутый в белую бумагу пакет.

— Это тебе, — сказал он маме.

— Что там?

— Открой — и увидишь.

Мама потянула за концы шпагата и развернула бумагу, в которой обнаружилась обувная коробка. Внутри лежали пачки стофранковых купюр Бонапарт.[153]

— Там пять миллионов. Ровно столько я снял со счета. Возвращаю при детях. Больше я тебе ничего не должен. Пересчитай, если хочешь.

— Где ты их взял?

— Какая разница? Был долг — нет долга.

— Думаешь, я идиотка? Сначала ты берешь деньги, не поставив меня в известность, и отказываешься говорить, на что их потратил! Потом возвращаешь — как ни в чем не бывало. Я не девочка и не потерплю подобного хамства!

Мама взяла коробку и вышла, хлопнув дверью. Жюльетта последовала за ней.

— Невероятно! — воскликнул папа. — Этой женщине невозможно угодить. Она выходит из себя, когда я беру деньги, и кричит на меня, когда я их возвращаю. Не знаю, что и делать.

— Ты мог бы сказать ей правду.

— Она не должна ничего знать о твоем брате! Ты обещал, Мишель.

— Я не проболтаюсь. Откуда у тебя деньги, ведь не от Франка?

Папа ответил не сразу.

— Деньги от твоего деда.

— Их дал дедушка Энцо?

— Он продал магазин в Лансе и мебель и поделил на три доли — Батисту, мне и себе.

— Зачем скрывать это от мамы?

— Ты не понимаешь. Я попал в ужасное положение, когда снял деньги со счета. Теперь все наладится.

— Ты должен с ней поговорить.

— Не тебе меня учить!

— Я хочу помочь.

— Ты не помогаешь, а достаешь меня!

Деньги папа вернул, но это ему не помогло. Лучше бы он оставил их себе. Когда я рассказал все Игорю, он сказал, что папа совершил ошибку. Как говорится, сделал глупость — стой на своем и надейся на везение. Иначе заплатишь дважды — за то, что сделал глупость, и за то, что попытался ее исправить.

* * *

Дедушка Энцо не вернулся. Он ездил по Италии на автобусе, осматривал достопримечательности, а ночевал в монастырях, их, как известно, в соседней стране великое множество. В монастырях было чисто, кормили там четыре раза в день, а денег брали мало. Дед ненавидел «поповское отродье», и эта ситуация очень его веселила. Он слал нам открытки с видами соборов, чтобы мы ему завидовали, и писал, что Италия оказалась еще прекрасней, чем он воображал. Он никогда не забывал поздравить нас с днем рождения. В общем, дедушка был счастлив. Его приняли как родного, он помогал детям Риккардо в сборе помидоров и кукурузы. Они отлично ладили, как будто знали друг друга целую вечность. Однажды мы получили групповую фотографию наших итальянских родственников — они снялись на центральной площади Фонтанеллато, под аркадами галереи, на фоне краснокирпичного палаццо и парка. Дедушка и не помышлял о возвращении и звал нас к себе — повидаться и посмотреть родные края. Он сообщил, что никто не принимает его за француза, потому что у него прекрасный итальянский… с романским акцентом.

Пластинки Пьера не давали Николя покоя. Он хотел брать их домой, я не соглашался. Нелегко все время говорить «нет» лучшему другу, иначе какая же это дружба?

— Ты просто гад, Мишель! — возмущался Николя. — Я же даю тебе свои!

— Я всего лишь хранитель, коллекция не моя.

— Брось, конечно твоя! Пьер погиб, его сестра исчезла!

Жизнь диктует нам свои суровые законы. Лучший друг сидел со мной за одной партой и, в отличие от меня, имел способности к математике, так что я от него зависел. Я не мог предать память Пьера, но и о собственных интересах нужно было думать, так что я брал две-три пластинки, шел к Николя, мы до одурения слушали музыку, потом я забирал их и отправлялся домой. Больше всего Николя любил Фэтса Домино[154] и знал тексты песен наизусть.

В конце концов выход из положения нашелся. Родители подарили ему на день рождения двухдорожечный катушечный магнитофон «Филипс» с функцией перемотки, и я разрешил ему переписывать пластинки Пьера. Несмотря на все наши усилия, результат получался средненький или паршивый. На пленке присутствовали посторонние шумы: треск, шорох, щелканье, присвисты. Готовясь к записи, мы требовали от братьев Николя, чтобы они вели себя тише воды ниже травы, плотно закрывали все окна и старались не дышать. Запирались в ванной, окна которой выходили во двор. Я ставил иглу на пластинку. Николя нажимал на кнопку «запись». Мы сохраняли полную неподвижность до конца песни, но с посторонними шумами справиться не могли. Приходилось довольствоваться тем, что есть.

— Это лучше, чем ничего. До конца года мы перепишем все пластинки.

Потрескивание и шипение можно было заглушить, прибавив громкость. В этом преимущество рок-н-ролла. Мы пытались синхронизировать записи на пластинках и магнитофоне, но эффект «эха» никуда не девался.

* * *

Как-то раз, выйдя от Николя, я заметил Сашу. Он сидел на скамейке на площади Мобер, курил и пускал колечки. Я подошел, он поднял глаза и улыбнулся — чуточку насмешливо и слегка отстраненно.

— Париж — маленький город, — сказал я.

— Мы оба часто бываем в этом квартале. Я живу неподалеку, в пяти минутах отсюда.

— Понятно…

— Ваши фотографии готовы. Если подождете, я их принесу.

— Мне не горит.

— Снимки великолепные.

— Правда?

— Можете мне поверить. Я был приятно удивлен. Три или четыре по-настоящему удались. Давайте сходим за ними.

Я согласился. Саша жил в красивом доме на улице Монж, но на восьмом этаже без лифта. Черную лестницу не приводили в порядок много лет: деревянные перила и ступеньки расшатались, краска на стенах облупилась от сырости, проводка провисла, на первом и втором этаже кто-то выкрутил лампочки. Подъем оказался долгим. Саша дышал тяжело, со всхлипами; когда мы добрались до верха, он весь покрылся липким потом и побагровел от натуги:

— Нужно бросать курить.

В узкий темный коридор выходили двери дюжины комнат для прислуги. Саша открыл третью по счету дверь, и мы вошли. Двенадцатиметровая комнатушка с узким окном под самым потолком была обставлена по-спартански: узкая короткая кровать, этажерка с книгами, прямоугольный стол с разрозненной посудой, два яблока в вазе, полная до краев пепельница, стул, шкаф без дверцы, где на плечиках висела кое-какая одежда. На стенах не было ни фотографий, ни картин, но порядок в Сашином жилище царил идеальный. Единственными предметами роскоши можно было с натяжкой назвать детекторный приемник, установленный на табуретке, старенький проигрыватель и стопку пластинок на семьдесят оборотов.

— Места немного, зато недорого.

— Давно вы здесь живете?

— Кессель нашел мне эту каморку через год после моего приезда во Францию.

— Вы с ним знакомы?

— Не коротко. Время от времени он нам помогает.

Саша снял пальто и бросил его на кровать.

— Пить хотите? У меня, правда, ничего, кроме воды из-под крана, нет.

Он взял бутылку и вышел — раковина с краном находилась в дальнем конце коридора. Я взглянул на книги — фамилии авторов были мне незнакомы. Саша разлил воду и протянул мне стакан.

— Из какой вы страны?

— А вы как думаете?

— Трудно догадаться. Все книги на французском.

— Я ничего не успел взять с собой, когда покидал Россию. В Париже книги на русском стоят дорого. Интересные романы я читаю в муниципальной библиотеке.

— Странно, я никогда вас там не видел.

— Вы не задерживаетесь. Приходите, сдаете одни книги, берете другие и уходите, поговорив пять минут с Кристианой. У меня много свободного времени. Я читаю в тепле, сижу до закрытия. Здесь, как видите, нет центрального отопления.

— Это плохо. Вы, наверное, мерзнете по ночам.

— Я жил в Ленинграде, все ленинградцы — люди закаленные. Так вы хотите увидеть свои фотографии?

— Еще бы!

Саша вышел за дверь и огляделся. В коридоре было пусто и темно. Когда свет погас, он приложил палец к губам и прошептал:

— Идите за мной.

Саша двигался на цыпочках, осторожно и бесшумно. Мы спустились на несколько ступенек до площадки между этажами, он открыл дверь в туалет с очком в полу и поманил меня пальцем. Я не сразу решился войти, и он меня успокоил:

— Ничего не бойтесь.

Я шагнул вперед, и Саша закрыл дверь на задвижку. Потом он снял с шеи шнурок с ключом, взобрался на цементную приступку, отпер металлическую дверцу люка и откинул ее, не глядя, сунул туда руку, достал картонную папку и протянул мне. Он запер люк, спрыгнул на пол, вытер ладони и повесил ключ на шею. Саша удостоверился, что в коридоре никого нет, мы спустились по лестнице и вышли на улицу. Он нырнул в соседний подъезд, и мы оказались на Аренах Лютеции,[155] выбрали скамейку на солнце и сели. Саша закурил и кивком указал мне на дом:

— Вон там я живу. Если поставить стул на стол, забраться на него и подтянуться на руках, можно вылезти на крышу, оттуда открывается великолепный вид на Париж.

— Можно спросить, почему вы держите все эти вещи в сортире?

— Видели мою дверь? Тонкая, как пергамент. Достаточно приналечь плечом и… входи не хочу. Все, кто живет на моем этаже, работают. Днем там никого не бывает, так что жильцов часто грабят. У моей соседки — она продавщица в булочной на площади Монж — украли помаду и утюг. Знаете, что взяли у меня? Электрическую батарею! К тому же воры часто устраивают разгром — просто так, чтобы повеселиться. По этой причине я и прячу мои сокровища и, как Алена Ивановна, старуха-процентщица из «Преступления и наказания», ношу ключ от ящика на шее. Никому не придет в голову обыскивать клозет, понимаете?

— Зачем же вы рассказываете об этом мне?

— Я вам доверяю.

— Правда?

— Только никому не говорите.

— Конечно.

— И вашим друзьям из клуба не обязательно знать, что мы общаемся.

— Как скажете.

— Пусть это будет нашим секретом.

Он открыл папку и достал мои снимки, напечатанные в крупном формате. Фотографии фонтана Медичи Саша поместил в паспарту, чтобы подчеркнуть контраст белого и черного. Я онемел от удивления.

— Восемнадцать на двадцать четыре. Правильный формат. Вы сделали много удачных снимков.

— Вы действительно так думаете?

— У вас талант, Мишель. Я в этом разбираюсь, можете мне поверить. На кнопку фотоаппарата способен нажимать любой дурак. Настоящих фотографов очень мало. Вы умеете наводить, схватывать суть, находить нужный ракурс и правильное освещение и знаете, когда щелкнуть.

— Я ужасно рад. Вы даже не представляете, как я рад. Мне впервые говорят такое.

— Вообще-то, я редко делаю комплименты.

— Картон подчеркивает достоинства снимков.

— Заблуждаетесь. Это же не рама для картины. Я использую его не затем, чтобы выглядело покрасивей. Картонная рамка изолирует фотографию, чтобы зрителю ничто не мешало. Если снимок посредственный, никакое обрамление не поможет.

— Вам не кажется, что планы слишком крупные?

— Именно это и интересно. Вы избежали общей для всех начинающих ошибки — не стали пытаться укрощать перспективу. Вы не снимаете ни с высокой точки, ни снизу, что деформирует и сплющивает сюжеты. Фотоаппарат должен быть сообщником глаза и оставаться на его уровне, не прыгать и не дергаться.

— Снимки получились превосходные, потрясающие, но беда в том, что я не могу вам заплатить.

— Мне не нужны ваши деньги. На друзей я работаю бесплатно.

— Мы друзья?

— А разве нет?

— Конечно… но…

— В чем дело, Мишель? Вам со мной неловко?

— Ничего подобного, но я не привык быть с друзьями на «вы». Мне было бы легче, если бы мы перешли на «ты».

— Терпеть не могу «тыканья». Можно быть друзьями и без фамильярности. Согласны?

— Ладно.

— Возможно, со временем… Если позволите, я оставлю себе пару фотографий.

— Вы хотите иметь в коллекции мои снимки?

— Я люблю располагать фотографии по темам. Собираюсь устроить маленькую выставку на тему «Скульптура на пленэре». Если не возражаете, я помещу их в витрину.

— Буду счастлив.

— Не знаю, какую из двух выбрать.

Саша рассматривал два снимка крупных планов Полифема в правый профиль. Луч солнца освещал бронзовое лицо, исполненное бесконечной боли.

— Он кажется живым. Возьму вот эту. Верну, когда сменится экспозиция.

* * *

Саша был «другим», его темперамент никто не назвал бы славянским. Он не выходил из себя, говорил тихим, хорошо поставленным, чуть усталым голосом, глядя на собеседника с насмешливой улыбкой. Я спрашивал себя, специально ли он культивирует в себе загадочность, и пришел к выводу, что нет. Он любил бродить по своему кварталу. Читал, сидя на скамейке в Люксембургском саду, кормил воробьев хлебными крошками. Мы часто встречались в самых разных местах. Часами разговаривали, стоя на тротуаре. В «Фотораму» он ходил, только когда ему самому этого хотелось. При желании он мог бы выправить все нужные бумаги и получить постоянную работу. Я не раз пытался выяснить, за что члены клуба затаили на него злобу, но он в ответ только плечами пожимал.

— Я не сделал им ничего плохого. Все мы одинаковы, у каждого был выбор между бегством с родины и Сибирью, лагерем в вечной мерзлоте. Я считаю каждый день подарком судьбы. Много лет я работал как каторжный, не считаясь со временем и собственными желаниями, фактически бесплатно, не знал ни сна ни отдыха. То время я считаю потраченным впустую. Сегодня я читаю, сплю, слушаю музыку по радио, гуляю по Парижу, беседую с людьми, хожу в кино, отдыхаю, кормлю кошек, а когда карманы пустеют, отправляюсь в «Фотораму», чтобы обеспечить себе прожиточный минимум. Я счастлив, как никогда. Беда не в эксплуатации, а в нашей глупости. Мы принуждаем себя, надрываемся, чтобы иметь лишнее и ненужное. Хуже всех глупцы, вкалывающие ради денег. Проблема не в боссах, рабами нас делают деньги. В день Великого Выбора прав оказался не придурок, слезший с дерева, чтобы превратиться в человека разумного, а обезьяна, оставшаяся висеть на ветке, поедать фрукты и почесывать живот. Люди ничего не поняли в эволюции. Человек работающий — король придурков.

Все случилось неожиданно. Мы с Жюльеттой верили объяснениям родителей. Однажды папа не пришел к ужину. Такое случалось и прежде. Мы проводили вечер у телевизора. Он поздно возвращался из магазина, съедал что-нибудь в кухне, а утром, когда мы вставали, уже собирался на работу. Таков был обычный порядок вещей. Когда папа снова не появился дома после работы, мы решили, что это уж слишком. В третий раз мама объяснила, что он уехал по делам, и произнесла это тем странным суховатым тоном, который подразумевал: «Не приставайте, я не в настроении».

В пятницу мама и папа вернулись домой вместе, и мы обрадовались, хотя вид у обоих был похоронный. Мы устроились в гостиной, что случалось, только если приходили гости.

— Начинай, — велела мама.

— Нам нужно с вами поговорить, дети. Вы наверняка заметили, что у нас в семье не все ладно.

— А вот и нет! — воскликнула Жюльетта.

Папа посмотрел на маму и покачал головой, показывая, что бессилен.

— Дорогая, — вступила в разговор мама, — мы с твоим отцом решили, что должны расстаться.

— Что-о-о?! — Жюльетта выскочила из кресла. — Как это — расстаться?

— Так будет правильно.

— Вы разведетесь?

— Мы пока ничего не решили. Нам нужно все обдумать. Разобраться в том, что происходит. Вы уже большие. В наше время в разводе нет ничего из ряда вон выходящего. Вы ни в чем не виноваты, мы с папой любим вас и всегда будем любить. Папа останется вашим папой, мы просто поживем какое-то время врозь.

— Не имеете права! — закричала Жюльетта и убежала.

Мы слышали, как хлопнула дверь ее комнаты, папа ринулся за ней, но она заперлась на ключ.

— Открой, Жюльетта, я все тебе объясню.

— Нечего объяснять! — заорала она в ответ.

— Будь благоразумна, дорогая. Ты очень меня расстраиваешь.

— А мне, думаешь, не больно?

— Прошу тебя, не упрямься, девочка моя.

— Я больше не твоя!

Родители целый час уговаривали Жюльетту открыть дверь. Она не поддавалась и не отвечала. Они приводили разумные доводы, умоляли, грозили — тщетно.

— Не знаю, что и делать, — убитым тоном произнес папа. — Я тебе говорил, что в таких делах необходим такт.

— Хорошего решения не существует! — рявкнула мама. — Любой нарыв приходится вскрывать! Это причиняет боль, зато быстро излечивается. Мы выбрали путь наименьшего сопротивления — и вот результат. Ничего, она это переживет.

Они начали обсуждать, не высадить ли дверь, но в конце концов решили, что это неуместно и лучше дать Жюльетте время успокоиться. Обо мне они забыли, словно я был пустым местом. Папа собрал два чемодана и зашел ко мне попрощаться:

— Мне пора, Мишель.

— Куда ты пойдешь?

— В отель «Мимоза» на Лионском вокзале.

— Ты уезжаешь?

— Хозяин отеля мой приятель. Он решил выручить меня, пока я не найду квартиру. Не волнуйся, мы сможем видеться, вот только времени у меня будет не много.

— Почему это?

— У меня больше нет работы, дружок. Все кончено.

— А как же магазин?

— Он принадлежит твоей матери. У меня ничего нет.

— Как же так?

— Именно так, и никак иначе.

— Это ненормально! Ведь без тебя у нее ничего бы не получилось.

— Плевать на магазин, я выкручусь, меня волнуете только вы, мои дети.

— Вы… вы разведетесь?

— Мы в сомнениях — из-за вас. Подождем, поищем решение. Но я думаю, что мама права. Наступает момент, когда нужно сказать «стоп».

— Что ты будешь делать?

— Начну все сначала. У меня есть новые идеи. А Морис через полгода загубит все дело, он ведь не умеет привлекать клиентов. — Папа положил мне руку на плечо и крепко сжал. — Все образуется. Ты не должен осуждать маму. Понимаешь? В жизни всякое случается, на то она и жизнь. Я на тебя рассчитываю.

Папа обнял меня, мы расцеловались, он погасил свет и вышел. Я прислушался: в квартире было тихо. Среди ночи я проснулся оттого, что кто-то тронул меня за руку, и зажег ночник. У кровати стояла Жюльетта — растрепанная, с покрасневшими от слез глазами и подушкой под мышкой.

— Можно я буду спать у тебя?

Я откинул одеяло, она легла, прижалась ко мне, и я крепко ее обнял.

— Мы тоже уедем?

— Нет, останемся дома. Уедет папа. Не нужно ни о чем беспокоиться.

— Мама сказала, что ничего страшного не случилось.

— Знаешь, Жюльетта, не всегда стоит верить словам родителей. Брат и сестра — это навсегда, до конца наших дней. Я никогда тебя не предам.

— И я тебя.

На следующий день мама и дедушка Филипп пришли домой вместе с человеком в темном костюме. Вели они себя с незнакомцем почтительно, провели его по квартире. Это был судебный исполнитель. Он должен был удостоверить, что папа покинул супружеский кров, взяв с собой одежду и личные вещи. Мария засвидетельствовала, что мсье ушел из дома с двумя чемоданами. Консьержки это подтвердили. Папе не следовало проявлять легкомыслие, он должен был забеспокоиться, когда мама предложила обдумать сложившуюся ситуацию поодиночке. Если мужчина и женщина вместе, если они пара, им нечего обдумывать.

По воскресеньям, во второй половине дня, Владимир и Павел приносили в «Бальто» два-три ящика продуктов. После закрытия рынка торговцы с улицы Дагер платили им натурой. Они раскладывали еду на столиках, и начиналась «раздача слонов». «Чувствуешь себя молодым, как будто вернулась эпоха НЭПа», — смеялся Игорь.

Плоды бухгалтерских трудов Владимира распределялись по неомарксистскому принципу «каждому по желаниям и вкусу», торговались азартно и весело.

— Бери запеченный паштет, а я на следующей неделе возьму окорочок.

— Кому лотарингский пирог? Могу поделиться. Меняю половину на грюйер.

Владимир Горенко вел бухгалтерию многих торговцев, платили ему не много, а доплачивали нераспроданными товарами. Когда-то Владимир имел неосторожность назвать нереальными и утопическими задачи, поставленные наркоматом планирования, вдрызг разругался с заместителем наркома, назвал его узколобым аппаратчиком и обвинил в том, что тот никогда в жизни не был на заводе, и сразу пожалел о своих словах, поняв, что участь его решена. Владимир вернулся в Одессу, получил приказ явиться в НКВД и сбежал — уплыл в Стамбул в трюме грузового корабля. Потом он перебрался в Париж, долго искал и не мог найти работу и в конце концов переквалифицировался в бухгалтера. Владимир Горенко был опытным и ловким советским управленцем, умевшим манипулировать цифрами, чтобы скрыть колоссальные потери и превратить их в доказательство успехов пролетарского труда. Он был на голову выше своих французских коллег, никто лучше его не умел отыскать слабое место в административном устройстве и нормативных актах налогового ведомства. Бывший советский функционер составил себе клиентуру из мелких торговцев, считавших налоги и отчисления на соцобеспечение вымогательством чистой воды.

Тем, у кого не было денег, Владимир отдавал продукты даром, другие платили треть или четверть цены. Камамберы из Нормандии — за один франк, арденнская колбаса — по пять франков за кило, жареные цыплята из Бресса — по десять франков за штуку, развесная тушеная капуста и сардины — бесплатно.

В то воскресенье довольны остались не все.

— Мне сто лет не доставался паштет из кролика, — ворчал Грегориос.

— Кто выловил все сосиски из солянки? — интересовался Павел.

— Свинство, что шкварки получил Вернер, — злился Томаш.

— Знаешь, почему белые грибы собирают, как только они вылезают из-под земли? — спросил Леонид (он взял у Владимира кость, на которой осталось много байонской ветчины).

Ответ искали минут пять.

— Маленькие вкуснее?

— Их легче готовить?

— Их мало?

— Вы явно редко ходили в лес по грибы, — подвел итог Леонид. — Все просто: иначе его срежет кто-нибудь другой. В жизни действует принцип: «кто раньше встал, тот лучше оделся».

— А как же демократия? — возмутился Томаш.

— Ты путаешь демократию с равенством. Демократия — несправедливая система, интересующаяся мнением дураков вроде тебя. Довольствуйся тем, что дают, могли ведь не дать ничего. И скажи спасибо Владимиру.

Имре пришел в «Бальто» позже всех, и ему досталось шесть яиц.

— Сделаю омлет с белой фасолью. Думаю, получится вкусно.

— Ты венгр, тебе виднее, — пожал плечами Владимир.

* * *

Имре жил по-холостяцки. Вечером, когда он возвращался в свою скромную двухкомнатную квартиру в Монруже, ему совсем не хотелось готовить. Грустно есть в одиночестве… Он плохо переносил тишину и включал радио на полную громкость, нимало не заботясь о покое соседей, или открывал окна, выходившие на Национальное шоссе № 20, чтобы адский шум дорожного движения заглушил его тоску. Никто не сумел заменить Имре Тибора. Он смирился, жил с пустотой в душе и даже находил в этом некое извращенное удовольствие. Потребление пищи было для Имре функциональным действием, монотонным ритуалом. Он питался консервированной чечевицей и белой фасолью, зимой разогревал еду на пару, летом заправлял оливковым маслом с лимоном. Дома и на улице Имре часто разговаривал сам с собой. С Тибором. Они спорили. Рассказывали друг другу о том, как живут и что их заботит, советовались, смеялись, переругивались. Окружающие перестали удивляться и обращать на это внимание. На свете много одиноких людей — с кем им поговорить, если не с собой?

— Я знаю, ты не любишь флажоле.[156] От нее толстеют. С возрастом все набирают вес, это нормально. Я не люблю салат, а помидоры сейчас слишком дорогие. Только ты никогда не изменишься, — обещал Имре воображаемому Тибору.

Ради разнообразия он решил сделать себе яичницу, поставил на огонь сковородку, положил масло, разбил одно яйцо, потом другое, тюкнул ножом по третьему и… услышал пронзительный писк. Он подумал, что это голубь, выглянул в окно и увидел лишь длинную вереницу машин. «Голуби не пищат», — сказал себе Имре, приготовился вылить третье яйцо на сковородку и вдруг заметил необычное желтое пятно в скорлупе. Это был цыпленок. Живой! Имре изумился, рука у него дрогнула, птенец выпал, но он успел подхватить его в сантиметре от кипящего масла. В это мгновение произошло чудо. Такое бывает раз или два в жизни. Любовь с первого взгляда. Только так можно назвать случившееся. Они долго смотрели друг на друга. Имре был очарован. Яичница сгорела. Это произошло в субботу вечером. Он открыл банку фасоли в томате.

Как и почему цыпленок оказался в яйце? Раймон Мартино, торговец сыром с улицы Дагер, не поверил Владимиру, когда тот рассказал ему о чуде. Невозможно, немыслимо, за двадцать девять лет в профессии он ни разу не слышал подобной глупости.

— Знаешь, шутник, если ты выдумал эту чушь, чтобы получить от меня еще одно яйцо, ничего не выйдет. Не на того напал. Папашу Мартино не проведешь.

Возможно, цыпленок был наделен исключительной жизнеспособностью. Имре воспринял это как чудо. Истинное. Другого объяснения он не находил и рассказал о случившемся кюре церкви Сен-Пьер-дю-Пти-Монруж, мимо которой проходил каждый день. Тот решил, что над ним издеваются, и обвинил Имре в богохульстве, что не улучшило отношений Имре с Католической церковью. Он окончательно убедился, что священство ничего не смыслит в чудесах, закрывает глаза на реальную жизнь и знаки, которые подает людям Господь. На следующий день он все рассказал нам. Мы думали, он избавится от птенца, но ошиблись.

— С цыпленком хлопот куда меньше, чем с собакой. Его не надо выводить гулять, и он не такой своенравный, как кошка. За ним не придется убирать, и он не будет все время просить есть.

— Если он тебе нравится, так тому и быть. Как ты его назовешь? — спросил Игорь, придерживавшийся широких взглядов на жизнь.

— Пока не решил.

Мы начали перебирать клички животных, но все они подходили, скорее, псам или котам: Медор, Тоби, Рекс, Кики, Мимина, Минетта, Биби, Пилу.

— Домашнему питомцу необходимо имя, — подтвердил Вернер.

— Зови его «мой Цыпленочек», — предложил Грегориос, у которого было плохо с воображением.

— Может, «Курочка»? Тоже красивое имя… — сказал Виржил Канчиков.

— Подойдет для разнообразия, — хмыкнул ехидный Томаш.

— Нет, я назову его… Тибор.

— Не выдумывай!

— Что за бред!

— Он будет Тибором!

Мы начали искать сходство и не нашли его. Птенец был маленьким, хрупким, пушистым и писклявым. Имре не раз приносил любимца в клуб — Игорь и Вернер сделали для него исключение. Малыш нуждался в нежности и заботе и страдал от одиночества. Имре сажал его в карман пальто. Мы брали цыпленка в ладони, гладили, и он весело попискивал. Через четыре месяца новый друг Имре подрос и мог оставаться дома один.

— Сейчас он просто домашний любимец, но в будущем это изменится. От котов и собак нет никакой пользы. Другое дело курица — она несет яйца. Нужно подождать. Люди относятся к курам свысока, и это несправедливо. Их мозг устроен иначе, чем у нас, но он у них есть. На птичьем дворе царит сложная иерархия, помогающая избежать конфликтов среди его обитателей. Когда курица находит пищу, она попискивает особым образом, чтобы призвать своих цыплят. В случае опасности с земли или с неба она издает особые звуки, причем всякий раз разные. Когда я говорю «цып-цып-цып», он бежит, зная, что его сейчас накормят, а если цыкаю и прищелкиваю языком, понимает, что пора гулять.

Имре кормил птичку остатками собственной еды — крошками хлеба, белой фасолью, и тот принимал угощение с благодарностью.

— Мне плевать, что говорят другие. Цыплята дадут сто очков вперед любой зверюшке. Они ласковые, воспитанные, забавные и чистоплотные. У моего птенца есть чувство юмора и нежность. Когда мне грустно и не хочется разговаривать, он лежит на своей подушке и не издает ни звука.

Цыпленок, взлелеянный Имре, стал красивейшей белой курицей, которая за всю жизнь не снесла ни одного яйца, что ничуть не разочаровало ее хозяина. Она следовала за Имре, как собачка, и во всем его слушалась. Между ними установилась духовная связь, какая редко существует даже между людьми. Имре брал курицу с собой, когда ездил отдыхать в Нуармутье. Мы были озадачены. Никто не решался задать Имре вопрос: «Как дела?» — ни у кого не поворачивался язык спросить: «С Тибором все в порядке?»

О странном спутнике жизни Имре мы говорили только в его отсутствие.

— Он мог бы выбрать другое имя, — замечал Виржил.

— Ты прав, — соглашался Игорь, — неловко звать курицу Тибором.

— Проблема не у Имре, а у вас в голове, — возражал Грегориос. — Да, он гомосексуалист, и да, он любит курицу, а вы завидуете его счастью.

— По-моему, ему следует обратиться к доктору! — высказался Томаш.

— Хочу напомнить тебе, тупой полячишка, что психологию придумали греки. От слов «psukhê» — «душа» и «logos» — «наука». Если ты любишь, тебя в ответ одаривают любовью и нежностью. Может, пришла пора понять это?

Жизнь изменилась. Раньше по утрам, когда я вставал, папа был уже в кухне и заканчивал завтракать. Он слушал новости по радио, приглушив звук, потом закуривал первую за день сигарету. Я садился за стол, и он спрашивал — голосом Габена, Жуве или Бурвиля, — как я спал. Ни о чем серьезном мы не говорили. У него все всегда было хорошо. Иногда он делал мне кофе с молоком, дожидался прогноза погоды, а потом убегал на работу. Из-за ремонта на окружной он всегда торопился. Ему приходилось обслуживать клиентов в разных концах Парижа и в предместье, он должен был самолично отслеживать крупный выгодный заказ, выпутываться из сложного положения, потому что поставщик все еще не отгрузил итальянское оборудование. Что поделаешь, такова жизнь. До вечера, дружище, и не отлынивай от занятий.

Теперь в квартире всегда было непривычно тихо. Исчез запах табака. Мне стало наплевать на прогноз погоды. Я пил свой кофе в гробовой тишине. Торопился допить и смыться. Чтобы никого не видеть. Успеть уйти до того, как они встанут. Я перестал принимать по утрам душ и выходил из дому на час раньше. Одно было хорошо — никто не мешал мне читать. Кристиана посоветовала мне Казандзакиса[157] — она заказала для библиотеки все его романы, переведенные и изданные во Франции. Мне не слишком хотелось браться за «Христа распинают вновь».[158] Я считал Казандзакиса одним из консервативных религиозных писателей, этаким догматичным моралистом, но Кристиана была неумолима:

— Не прочтешь, забудь дорогу в эту библиотеку!

Я был покорен историей отчаянного поиска искупления, но что-то во мне изменилось. Мысль то и дело ускользала, как сквознячок, и мне понадобилось два месяца на то, чтобы дойти до последней страницы. Я чувствовал горечь и разочарование. Мне расхотелось читать. Я просто сидел как квашня, положив на колени роман «Свобода или смерть», думал о другом и никак не мог осилить первую главу. Несколько раз начинал и бросал. От папы уже две недели не было известий. Пару дней назад я спросил у мамы, в чем дело, и услышал в ответ:

— Я ему не нянька. Меня совершенно не интересует, чем он занимается.

* * *

Я отправился на Лионский вокзал. В отеле «Мимоза» меня ждал неприятный сюрприз: здание было старое, темное, с винтовой лестницей без лифта. Портье сказал, что не знает моего отца, сверился с книгой учета постояльцев и обнаружил его имя: три недели назад он провел в «Мимозе» две ночи.

— Папа говорил, что хозяин гостиницы — его друг.

— Гостиница принадлежит мне. Я не помню вашего отца, молодой человек, рядом вокзал, тут бывает много народу. Если увижу его, скажу, что вы приходили.

Я был уверен, что папа покинул Париж, сел в поезд и уехал. Но куда? Что, если он отправился к Франку? Увидимся ли мы когда-нибудь снова? А вдруг он умер? Может, произошел несчастный случай или папа покончил с собой, а нам с Жюльеттой не говорят? Будь он жив, непременно позвонил бы. Как еще объяснить его молчание? Если отец жив и бросил нас, он мне больше не отец. Как в романах Диккенса. Литература — не чистый вымысел, сюжет всегда основан на реальных событиях.

* * *

Я был у себя в комнате, лежал на кровати, смотрел в потолок и слушал Джерри Ли Льюиса. Вошла мама и смерила меня недовольным взглядом:

— Что за вид, Мишель? Я сто раз просила тебя не ложиться в ботинках на покрывало. Когда ты в последний раз переодевался? Я не желаю видеть тебя в грязной рубашке. Давно пора сходить к парикмахеру. Выключи эту дикую музыку, когда я с тобой разговариваю!

Я закатил глаза и засвистел.

— Тебе придется переменить отношение к жизни! Не надейся, что я стану терпеть твои капризы. Я хочу, чтобы сегодня ты проявил уважение к деду.

Я отвернулся к стене.

— Ты заболел?.. Не начинай все сызнова!.. Скажи хоть что-нибудь! Ну что мне с тобой делать?!

Пластинка издала бесконечно долгий всхлип, и музыка смолкла. Мама выдернула шнур из розетки. Я подскочил как ужаленный:

— Довольна? Это не моя пластинка, а ты ее поцарапала!

— Ты немедленно приберешь комнату. И примешь душ. Здесь воняет козлом!

— А мне плевать! Я не пойду на день рождения!

— Посмотрим!

Она вышла, хлопнув дверью. Я внимательно рассмотрел пластинку под лампой, с облегчением констатировал, что она не повреждена, и снова поставил ее на проигрыватель, прибавив звук, чтобы «порадовать» соседей. Появилась Жюльетта, села рядом со мной на кровать, и мы дослушали пластинку до конца.

— Хотел бы я играть на пианино, как он…

— Ты правда не пойдешь к дедушке?

— Тебя мама подослала?

Она промолчала, и я решил признаться:

— Не пойду, потому что… папа умер и я в трауре.

— Неправда!

Я покачал головой:

— Другого объяснения нет, моя бедная Жюльетта.

Она зарыдала и выбежала прочь. Девчонки такие слабые… Я снова лег и начал разглядывать форзац «Алексиса Зорбы». Дверь с треском распахнулась, и на пороге возникла разъяренная мама.

— Что за бред ты несешь?! — закричала она, схватила меня за руку, поволокла в гостиную и, не дав вымолвить ни слова, набрала номер, спросила: — Это ты? — и протянула трубку мне.

Я услышал папин голос:

— Алло… Алло, Элен, что случилось?

Он жив. Я нажал на рычаг. В это мгновение во мне что-то сломалось. В голове промелькнула страшная мысль: «Лучше бы он умер…» Мама что-то говорила, но я не разбирал слов. Она взяла меня за руку. Я оттолкнул ее. У меня горели щеки. Я хлопнул дверью и выбежал на улицу. Меня душила злость. На нее, на себя, на весь мир. Негодяй! Он не имел права забывать обо мне. Он меня бросил. Сказал бы: «Уезжаю, далеко, у меня проблемы, мы не увидимся несколько месяцев», — и я бы понял. Я брел по улице, сам не зная куда, и терзался осознанием жестокой правды: делая выбор, меня папа в расчет не брал. То, что еще несколько минут назад казалось немыслимым, стало очевидной и невыносимой реальностью. Отец вычеркнул меня из своей жизни без предупреждения, и я остался в полном одиночестве. Все, кого я любил, исчезли один за другим, испарились или покинули меня. Может, я сам виноват? Не сумел внушить любовь, оказался плохим другом. Я никого не смог удержать. От тех, кого любишь, вот так запросто не избавляются, значит меня не за что было ценить. Я падал в бездонный колодец, и ждать спасения было не от кого.

* * *

На улице Гобеленов я спустился в метро и поехал в направлении Порт-де-Ла-Вилетт. Если я исчезну, никто не заметит. Народу в вагоне было не много. Какой смысл жить дальше при сложившихся обстоятельствах? Все беспросветно, надеяться не на кого. Кто пожалеет обо мне? Я открыл дверь вагона. Мимо на полной скорости неслась черная стена туннеля. Колыхались провода. Собрать волю в кулак, сделать шаг — и наступит покой. Я окажусь между вагоном и стеной и разобьюсь в лепешку, от меня останутся только клочья. Я невольно улыбнулся, представив себе их ужас при виде окровавленных ошметков. Они станут рыдать от горя и стыда, обвинять себя, кидаться на гроб. Окружающие будут указывать на них пальцем ведь это они довели сына до отчаяния. Они до конца дней не избавятся от чувства вины. Пусть крестная мука длится вечно, хочу, чтобы горькая тоска стала их постоянной спутницей. Я потянул дверь на себя, и в лицо ударил холодный влажный воздух. Рука у меня дрогнула. Я вдруг вспомнил, что ушел из дому без документов, значит останусь неопознанным покойником и меня похоронят в общей могиле. Все решат, что я сбежал. Нет, если уж сводить счеты с жизнью, нужно все предусмотреть, иначе «заключительный акт» теряет смысл. Я вышел на Шатле.

* * *

Я оказался рядом с набережной Августинцев. Если она вернулась, это все изменит. Я не был у Сесиль два месяца. Ключи от квартиры оставались у меня, но пускать их в ход мне не хотелось, и я каждый раз уходил ни с чем. Допрашивать консьержку не пришлось — увидев меня, она развела руками. С прогулочных корабликов доносились веселые голоса туристов, прохожие оглядывались на меня, но я не обращал на них внимания. Я не заметил, как оказался в Люксембургском саду, не глядя прошел мимо фонтана Медичи, сел на стул и заскулил. «Мужчины не плачут», — часто говорил отец. Я не хотел плакать. Только не из-за него. Плевать на его грошовую мораль, жалкие обещания и дурацкие шуточки. Хочет высмеивать всех и вся — пусть, нравится строить из себя крутого — на здоровье! Он во всем виноват. Мы никогда больше не увидимся. Тем хуже для него. Я обхватил голову руками, пытаясь привести мысли в порядок, и вдруг услышал над собой голос:

— Будете бродить в такой холод по улицам в одном свитере, заработаете жуткий насморк.

Я вскинулся — передо мной, заложив руки в карманы бессменного пальто, стоял Саша.

— Торопился, когда уходил из дому.

Саша опустился на соседний стул. Мы сидели и молчали. Смотрели на малышей, пускавших кораблики в фонтане. Одно суденышко кружилось на месте, попав под струю воды, и мальчик пытался вызволить его из плена длинным прутом. Саша протянул мне мятую пачку «Голуаз», выщелкнул большим пальцем сигарету, чиркнул спичкой. Я наклонился, чтобы прикурить. Это была первая в моей жизни сигарета. Я начал курить — из-за отца, матери и… чтобы согреться. Когда-нибудь нужно начинать, пускаться в путь, обрывать ниточки, на которых болтаешься, крутить-вертеть колесики, падать, подниматься и начинать все сначала. Горький вкус сигареты вязал нёбо и драл горло, дым неприятно пах жженой резиной. Мы докурили, затоптали окурки, и Саша сказал:

— Странный у вас вид, Мишель. Чересчур озабоченный.

— Вам смешно?

— В вашем возрасте я все время смеялся, хотя времечко было — хуже не придумаешь. Ни тебе поесть, ни согреться. Но все дети смеялись. Взрослые ходили с похоронным видом, а мы веселились. И были правы. У вас что-то стряслось?

Первым моим побуждением было послать его. Он ничем мне не поможет, так чего лезет? Саша ждал, глядя на меня с сочувствием.

— Родители разводятся. Отец обо мне забыл. Матери нет до меня дела. Брат в бегах. Лучшая подруга исчезла. Ее брат погиб в Алжире. Мой дед вернулся в Италию. Остается надеяться, что я не потерял удостоверение личности.

— Я не мастер давать советы, Мишель, зато спец по части неприятностей. От тоски и печали есть три лекарства. Номер один — еда. Хороший обед, пирожные, шоколад. Номер два — музыка. Она всегда помогает забыться. На свете мало горестей, против которых бессилен Шостакович. Но одно непременное условие — не слушать музыку за едой.

— Ну а номер три — конечно же выпивка?

— Ошибаетесь. Алкоголь не помогает отрешиться от горьких мыслей. Напротив. Я предпочитаю кино. Нужно провести в кинотеатре целый день, посмотреть три или четыре фильма подряд. В полном зале забываешь обо всех своих бедах.

— Кино — дорогое удовольствие…

— Согласен, не дешевое, мне оно тоже не всегда по карману, но сегодня я вас приглашаю.

Мы дошли по улице Суффло до площади Пантеона и свернули направо, на улицу Ульм, откуда было рукой подать до моего дома.

— Бывали в «Синематеке»?

Я сотни раз проходил мимо, видел людей, собиравшихся группками на тротуаре, — они спорили, смеялись, переругивались, — но о «Синематеке» и понятия не имел. Билет стоил всего сорок семь сантимов и был мне по карману, но Саша настоял, чтобы я принял его приглашение.

— Что будем смотреть?

— Там есть афиша с программой, можете взглянуть, если хотите. Для меня это не имеет значения, люблю сюрпризы.

Он на ходу пожал руку крупному мужчине с огромным лбом и всклокоченными волосами, который разговаривал с двумя студентками.

— Привет, Андре, как поживаешь?

— Я в бешенстве. Получили две копии «Ярости» Фрица Ланга. Одна на английском, без субтитров, плохого качества. Пленка то и дело рвется. Другая — на итальянском, с испанскими субтитрами, и на семь минут короче оригинальной версии.

Я попал в общество безумцев, для которых язык не имел никакого значения. Нам показали копию на итальянском, что, как ни странно, не помешало мне получить удовольствие. Нюансов диалога я, конечно, не улавливал, но впечатление оказалось очень сильным. Сюжеты этих картин я помнил долго — куда дольше тех, что видел год назад на чистом французском! Зал в «Синематеке» был маленький, деревянные сиденья кресел хлопали, когда зрители поднимались с мест. В будние дни зал заполняли пенсионеры, начинающие киношники — они записывали в блокноты достижения и огрехи мастеров, студенты-прогульщики, жители квартала, которым не хватало денег на билет в обычный кинотеатр. Все хотели сидеть в первом ряду, а если ме́ста не доставалось, устраивались на полу, чтобы ничего не пропустить. Мы посмотрели «Забытых»[159] на португальском с немецкими субтитрами — фильм, наполненный ярким светом, и «Крутых ребят» Рауля Уолша,[160] — к счастью, этот роскошный вестерн шел на французском.

Саша оказался прав: кино помогало забыть обо всем и было идеальным лекарством от хандры. Лучше всего действовали фильмы со счастливым концом, внушающие надежду, делающие зрителя лучше и чище. Главный герой хорош собой, умен, у него обольстительная улыбка и потрясающее чувство юмора. Он остался совсем один, лучший друг испустил последний вздох у него на руках, но он под звуки чарующей музыки стойко выдерживает все удары судьбы, побеждает мерзавцев, разоблачает их заговоры, помогает несчастной вдове и всем угнетенным, спасает возлюбленную, роскошную голубоглазую блондинку, родной город и даже всю страну. После сеанса зрители стояли под дождем на тротуаре или устраивались в прокуренном бистро на площади Контрэскарп и жарко спорили о достоинствах фильма — хороший он, отличный или великий. В чем скрытый посыл картины, ее второй план и то имплицитное,[161] уловить которое под силу лишь тонким ценителям. Жаркие дискуссии могли навсегда рассорить старых друзей, сблизить незнакомцев, посеять в сердцах рознь и даже ненависть. Киноманы решали, кто достоин звания лучшего режиссера в своей категории, кто настоящий новатор, у кого больше оригинальных идей. Назывались одни и те же имена американских, японских и итальянских мастеров. Саша научил меня делить фильмы на две категории: те, о которых можно часами говорить после просмотра, и те, о которых сказать нечего.

В награду за партию, выигранную у Томаша и оплаченную Лоньоном, Леонид пообещал сыграть со мной. Желать этого было верхом идиотизма. В исходе никто не сомневался, разве что в том, сколько продлится партия. Я напомнил Леониду об обещании.

— Не собираюсь тратить время на игру с сопляком!

— Ты дал слово!

— Учись, и через несколько лет мы, может, и сыграем.

Мне следовало ухватиться за эти слова, но я надулся, перестал с ним разговаривать и даже здороваться. В начале марта он сделал мне новое предложение:

— Давай обсудим нашу партию, Мишель. Ты одержишь победу.

— Это невозможно.

Он бросил на меня насмешливый взгляд, и я подумал, что неумеренное потребление красного вина все-таки повлияло на трезвость его мышления.

— Есть идея. Давай повеселимся.

— Да ты же размажешь меня по доске!

— Помнишь историю о Давиде и Голиафе?.. Кто взял верх?

— Почему ты спрашиваешь?

— А ты знаешь других Давидов? Ветхозаветная притча — обман. Нам хотят внушить, что Давид — ловкий хитрец. Но у тщедушного коротышки в неравном бою было опасное оружие. Надень на них перчатки и выведи на ринг. Кто кого побьет? Конечно, Голиаф Давида, но мы устроим так, что малыш разгромит великана.

И Леонид в мельчайших деталях описал свою немыслимую идею, призванную остаться в анналах клуба навечно. Все будет подстроено, и никто ничего не узнает. Все станут спрашивать себя, как недотепа-лицеист сумел выиграть у тридцать третьего номера в российской классификации, как безоружный молокосос победил бойца с автоматом Калашникова.

— Прости, Леонид, мне это неинтересно. Я хотел сыграть с тобой. Настоящую партию. Приложить максимум умений и получить удовольствие. В клубе все знают, на что я способен. Я не смогу выиграть ни у Имре, ни у Томаша, ни тем более у тебя.

— Ты умеешь хранить секреты, Мишель?

— Я похож на идиота?

— Как насчет того, чтобы немного подзаработать?

Я колебался.

— Сможешь купить, что захочешь.

— Надо подумать.

О притягательной силе легкой наживы написаны тысячи слов, но я все-таки добавлю несколько строчек от себя. Я поддался искушению в юном возрасте, но у меня есть оправдание: никто бы не устоял против такого профессионала, как Виктор Володин. Я стал покорной жертвой пресловутого «стечения обстоятельств», которое бесперебойно обеспечивает клиентурой тюрьмы, гильотину и электрический стул. Я не был алчным, но умирал от желания получить «24 часа Ле-Мана». Я ходил на базар в Ратушу, где игру демонстрировали в варианте «Гран-при Ле-Мана», выстоял бесконечно длинную очередь, на две крохотные минутки получил в управление «Феррари-TR60» и померился силами с тремя противниками. Я много месяцев выпрашивал эту потрясающую игру у родителей, но семейные проблемы и раздоры свели праздники и рождественские подарки к пустой формальности. Мама считала цену запредельной, а мои успехи в учебе посредственными и не соглашалась на покупку.

* * *

Я видел Виктора Володина всего один раз, два года назад, дождливым воскресным днем. Игорь и Владимир играли напряженнейший матч-реванш. Многие члены клуба наблюдали за партией. Саша стоял чуть поодаль от стола. В то время мы еще не были знакомы лично. Дверь распахнулась, и появился вымокший до нитки взбудораженный Виктор Володин. Он что-то сказал по-русски, и Игорь его одернул:

— Виктор Анатольевич, здесь говорят на французском. Вопрос вежливости.

— У меня к тебе срочное дело. Давай все обсудим в моей машине, — продолжил по-русски красный как рак Володин.

— В такую погоду?

— Скажи своему патрону, — вмешался Владимир, — что он забрызгал водой доску. Если не отойдет, я с превеликим удовольствием дам ему пинка под зад и выкину вон.

— Слышал, что сказал мой друг Владимир Тихонович Горенко? Отложим твое дело до завтра.

— Плевать я хотел на него и на всех коммунистов земли! Предупреждаю, Игорь Эмильевич, если откажешься, я тебя уволю!

— На здоровье. Ищи другого водителя. Я уезжаю из Франции. В Португалии признали мой диплом!

Мы удивленно переглянулись.

— Это что, шутка? — спросил Владимир.

— Я послал запрос, но быстро не получится, по части бюрократии португальцы — чемпионы.

— Ты не говоришь по-португальски, — заметил Леонид.

— Научусь. Не самый сложный язык в мире. Я врач, а не таксист. Любимое дело для меня важней всего.

— А знаете, господин Володин, вы вроде бы стали ниже ростом — сантиметров на десять, я прав? — поинтересовался Имре.

— Таксистская болезнь. Сидишь бо́льшую часть дня в машине, набираешь вес и врастаешь в землю. У меня серьезная проблема, Игорь. Ты должен мне помочь. Давай выйдем, и я все тебе объясню. Ты не можешь мне отказать.

— Ты же видишь, Виктор, у меня партия в самом разгаре. Хочешь что-то сказать, говори здесь, мы среди друзей.

Виктор тяжело опустился на стул, вытер влажный — то ли от дождя, то ли от пота — лоб. Леонид налил бокал вина до краев, протянул Володину, и тот выпил залпом, не переводя дыхания.

— Спасибо, Леонид Михайлович, — произнес он замогильным голосом. — Я пропал…

— Ты заболел?

— Уж лучше бы заболел… Меня вызвали в полицию. Я пошел. Думал, какая-то проблема с такси. Но случилась катастрофа.

— Да что стряслось, говори толком! — раздражился Игорь.

— Ты меня знаешь. Я в этой жизни никому ничего плохого не делаю. Только хорошее. Я воевал и убивал — за царя и Отечество, но тогда была Гражданская война…

— Если твоя совесть чиста, не о чем беспокоиться, — пожал плечами Леонид.

— Меня вызвали из-за кинжала Распутина.

— Ты все еще продаешь эти штуки?! — воскликнул Игорь.

— Редко. И незадорого.

— Я думал, ты с этим завязал.

— Среди моих покупателей никогда не было канадцев. Вот я и подумал… если уж ему так сильно хочется получить кинжал, почему бы и нет.

— Так в чем проблема?

— Принимая во внимание цену, он решил, что вещь подлинная.

— Сколько ты с него содрал?

— …Две с половиной тысячи долларов.

— Ты совсем рехнулся!

— Канадских долларов. С королевой Елизаветой. Тот мужик был адвокат из Торонто, приличный человек. Я разыграл обычный спектакль, отказался продавать, сказал, что это исторический трофей, что дорожу им больше жизни. Он уговаривал меня почти полтора часа — под тикающий счетчик. Я сдался. Подумал: он положит его под стекло, в витрину, будет показывать друзьям. Обычная история. Но придурок решил выпендриться, передал кинжал в дар музею в Торонто. А там, конечно, выяснили, что точно такой же кинжал имеется в Метрополитен-музее в Нью-Йорке. Канадец, само собой, подал жалобу. Как и оба музея.

— Тебя допрашивали?

— Я все отрицал. Сказал, что ни в чем не виноват, что оригинал находится в Русском музее в Санкт-Петербурге.

— Этот город называется Ленинград! — рявкнул Игорь.

— Я никогда не признаю это позорное имя! Санкт-Петербург строили цари, а не краснопузые!

— Прекратите этот глупый спор! — вмешался Леонид.

— Твой приятель инспектор полиции продвинулся по службе. Он может навести справки и уладить дело?

— Даниэль Маго? Не рассчитывай, — покачал головой Игорь.

— Между прочим, если у меня отберут лицензию, вам тоже придется несладко.

— Игорь, я не могу потерять работу! — вмешался в разговор Леонид.

— Я попробую что-нибудь сделать. В последний раз. Но не ради тебя, Виктор. Ты завзятый лжец и мошенник! Я не хочу быть твоим сообщником.

— Мой бедный друг, ты так ничего и не понял про эту жизнь. Впрочем, чего еще ждать от материалиста. Мой «кинжал Распутина» ничем не хуже полотен Коро, мощей святого Антония и треуголок Наполеона. Кому есть дело до подлинности реликвий, до правды? Мечта — вот что имеет значение. И деньги!

Не знаю, что сделал Игорь, но дело закрыли, и больше мы о нем ничего не слышали. Музеи отозвали жалобы. По мнению Павла, там поняли, что скандал принесет больше вреда, чем пользы, и отпугнет меценатов и дарителей. В Америке и Канаде лучше не выставлять себя в смешном свете, это может разрушить репутацию. Виктор Володин наконец прекратил торговать «кинжалами Распутина». Пять последних экземпляров он продал конголезскому министру, бизнесмену из Цюриха, мисс Вселенной из Бразилии, депутату-голлисту и греческому арматору.

* * *

Два месяца спустя Игорь получил положительный ответ. Его диплом был подтвержден, и он решил отпраздновать радостное событие. Вечеринка вышла не слишком веселая. Игорь уехал в Португалию, чтобы уладить формальности. Всех печалила мысль о том, что мы больше не увидимся, но никто этого не показывал. Игорь был счастлив — в Лиссабоне его ждала любимая работа, он говорил, что мы сможем к нему приезжать, когда захотим. Через три дня Игорь вернулся. Он был мрачнее тучи. Выяснилось, что португальские власти хотели послать его на войну в Анголу в качестве военного врача. Игорь отказался. Вернер рассказал, что он вышел из себя и оскорбил полковника португальской медслужбы. Игорь снова стал водить такси и продолжил искать страну, которая согласилась бы признать его дипломы.

* * *

За последние два года Виктор Володин растолстел и обзавелся вторым подбородком. Он много ел, не занимался спортом и тратил кучу денег на пирушки с вином, заказывал костюмы с жилетами из ткани в ломаную клетку, носил американские подтяжки и туфли из крокодиловой кожи. После случая с «кинжалом Распутина» в клуб он больше не приходил. У его компании было несколько лицензий. Он мог бы жить в свое удовольствие, но не желал превращаться в «отставника» и сидел за баранкой по одиннадцать часов в сутки. Игорь и Леонид работали на него и не жаловались, хотя Виктор был невысокого мнения о деловой хватке Игоря, наплевавшего на его советы. Леонид же усвоил правила и понял, что шофер такси — не обслуживающий персонал. Лучший клиент — иностранный турист, желательно — не говорящий по-французски. Он брал таких пассажиров у дорогих отелей, Оперы или на Елисейских Полях и возил по Парижу, выбирая самые загруженные транспортом улицы и авеню. Виктор посвятил меня в хитрую комбинацию, которую придумали они с Леонидом. Виктор решил принимать ставки на исход партии. Никто не рискнет поставить на меня даже сантим. Никто, кроме него самого. Он сделает ставку «один к десяти», они заработают много денег, и я получу свою долю.

— Это жульничество!

— Не преувеличивай, мы всего лишь отберем немного денег у людей, которые в них не нуждаются. Они не должны ничего заподозрить. Господь, чье милосердие безгранично, для того и создал простофиль, чтобы их облапошивать. Если бы Он этого не желал, дал бы им побольше мозгов. Поведай мне свое заветное желание, мальчик.

Я смешался, и он это заметил:

— Часок наедине с юной бесстыдницей? Я в твоем возрасте был неукротим. У меня есть на примете несколько чудных созданий. Выбирай: блондинка или негритянка? Может, обе сразу, а, поросеночек?

Я растерялся, покраснел, начал лепетать какие-то жалкие слова. Бесстыдство и самодовольство толстяка были мне отвратительны, я искал хлесткий ответ, хотел выразить свое презрение, возмущение и даже ненависть. Я должен был найти слова, которые заставили бы его чувствовать стыд до конца дней, чтобы он помнил о собственной низости, заурядности и бесчестных поступках. Нужно выкрикнуть ему в лицо: «Я не такой, я не предаю друзей и не хочу иметь ничего общего с таким алчным реакционером, как вы!» Пусть знает, что я питаю к нему отвращение и не плюю в рожу только из жалости.

— Я хочу «Двадцать четыре часа Ле-Мана».

О парижских почтовиках и расплодившихся, как тараканы, чиновниках говорят много нелестных слов. Это несправедливо. В нашем квартале они были безупречно пунктуальны. Много лет почтальон оставлял корреспонденцию на коврике перед дверью консьержей между 7.38 и 7.40 утра. Папаша Бардон выходил из дому в 7.45, чтобы в 8.15 оказаться в мэрии. Он подбирал письма и газеты, перекладывал их на стол и удалялся, бросив мамаше Бардон: «До вечера, кнопочка!» Наверное, в далекие времена достойная матрона ничем не напоминала пивную бочку с ручками. Она отвечала: «Хорошего дня, цыпленочек!» Никому другому не пришло бы в голову сравнить этого желчного вздорного крикуна с птенчиком или ягненком. У меня оставалось пять минут. Я уходил из дому в 7.30, чтобы быть в лицее в 7.59. Стоял на площадке второго этажа, у окна, выходящего во внутренний двор, читал и ждал почтальона. Как только он скрывался из виду, я на цыпочках крался к коврику, выуживал конверт из лицея Генриха IV и прятал его в карман. Табели за триместры, пестрившие нелестными отзывами — «Мог бы работать лучше, если бы хотел, но не проявляет желания», «Постоянен в непостоянстве» — и другими откровенно неприятными замечаниями, упоминанием об оставлении после уроков и вызовах на ковер, никогда не попадали в руки моих родителей. С самого начала года я расписывался за папу — подделать его закорючку труда не составляло. Нейтральные письма из лицея я пропускал и таким образом обеспечивал себе роскошную жизнь. Родители ничего не заподозрили. Проблем с лицеем не возникло. Вот почему я до сих пор питаю симпатию к почтальонам.

* * *

Занятия нагоняли на меня смертельную скуку. Погода стояла прекрасная, а я сидел в душном классе и смотрел в окно на серый купол Пантеона. Ну почему в Париже не бывает землетрясений? Как же хочется на улицу… Я посмотрел на часы. Время тянулось невыносимо долго. Сидевший рядом Николя старательно писал в тетради, подчеркивая важные места четырехцветной ручкой по линейке. Он был для меня объектом наблюдений, как насекомое неизвестного вида для энтомолога. Николя выглядел счастливым, ему нравилось учиться, он с явным удовольствием внимал длинным скучным объяснениям преподавателя. Я ничего не конспектировал, мне было плевать и на переход в старшие классы, и на будущее. Я продолжал читать, держа книгу на коленях и поставив ранец у ног, чтобы мгновенно уронить туда томик, если учитель, не дай бог, захочет пройтись по рядам, чтобы размять ноги. Казандзакис давался мне с трудом. Я то и дело отвлекался от «Свободы или смерти», все мои мысли занимала Сесиль. Где она? Чем занимается? Простила меня или все еще сердится? Когда я снова ее увижу? Я понятия не имел, как найти пропавшего человека, если он не член твоей семьи. Может, Саша что-нибудь подскажет? В дверь коротко постучали. Англичанин прервал объяснения. Вошел сторож:

— Марини, к мсье Массону.

Я встал. Казандзакис полетел в ранец. Николя выпустил меня из-за парты, хлопнув по спине в знак поддержки. Я вышел в коридор:

— Что ему от меня нужно?

— Раз вызывает до звонка, уж точно ничего хорошего не жди.

Я брел по длинному коридору и прикидывал варианты. Почтальон, почта или мама. А может, сосед с шестого этажа, застукавший меня на лестнице и явно не поверивший путаным объяснениям. Мне грозят серьезные неприятности. Глупо отпираться или врать, что письма пропадают. Это называется незаконным присвоением корреспонденции. Дебил попался в ловушку собственной дурости. Дисциплинарный совет наверняка проголосует за отчисление. Позор, бесчестье, поражение в правах, путь на гильотину. Есть ли у меня смягчающие обстоятельства? Может, если разрыдаюсь, признаю себя полным идиотом, сошлюсь на разлад в семье, они ограничатся трехдневным отстранением от занятий? Я почувствовал неодолимое желание пописать. И сбежать. Если рвану на полной скорости, никто меня не догонит. Но куда податься? Незадача в том, что побег не отдаляет человека от исходной точки. Эффект бумеранга. Придется взглянуть опасности в лицо. Спускаясь по парадной лестнице, я думал об Изабелле Арчер и Алексисе Зорбе. Наверное, разница между мужчинами и женщинами заключается в том, что последние не боятся вскрыть нарыв, а мы всегда ищем отмазку и продолжаем жить с болячкой. Сторож постучал в дверь кабинета главного надзирателя и, услышав: «Войдите!» — толкнул створку. Я на мгновение зажмурился, как приговоренный к расстрелу при команде «пли!».

— Что с вами такое, Мишель?

Шерлок улыбался мне с порога, и я подумал: «Он что, садист? Решил прикинуться своим, чтобы я угодил в западню и во всем признался?»

— Полагаю, вы знаете, зачем я вас пригласил? — серьезным тоном спросил он.

Я не знал, как поступить. Если открою рот, рискую выдать проступок, о котором они ничего не знают. В шахматах игрок часто делает пробный, «холостой» ход, чтобы выяснить, с кем имеет дело, не обнаружив при этом собственных намерений. Я сделал скорбное лицо и кивнул:

— Боюсь, что да, мсье.

— Представляю, как вам нелегко. Если захотите поговорить, я всегда рядом, обращайтесь в любой момент.

Он обнял меня за плечи, шагнул в сторону, и я увидел сидевшего у стола папу.

— Оставляю вас вдвоем, — сказал Шерлок и закрыл за собой дверь кабинета.

— Какого черта ты здесь делаешь?

Папа подошел ко мне:

— Я не знал, когда ты заканчиваешь, и решил справиться у начальства.

— Ты не представляешь, что я пережил, как испугался!

— Прости, не подумал.

Я не сразу понял, что мы говорим о разных вещах. Где живет гнев? В каком закоулке мозга он прячется? Почему нам так нравится ранить и причинять боль любимым людям? Что это было — копившееся неделями напряжение или жуткий страх? А может, была другая причина, более глубинная и личная, которую я не желал признавать?

— Проблема в том, что ты о нас забыл! Ты плевать хотел на всех, кроме себя! Не думал, что ты можешь просто взять и бросить нас!

— Не говори так, прошу тебя. Я попал в безвыходное положение.

— Сам виноват. Мама права.

— Я не хотел, чтобы все так вышло.

— Как ты мог не подавать признаков жизни целых полтора месяца? Считаешь, это нормально?

— Все оказалось куда сложнее, чем я думал.

— Я говорю о другом. О твоем молчании. Мне бы хватило телефонного звонка: «Привет, я здоров, пока, до следующей недели».

— Ты прав. Мама ничего тебе не рассказала?

— Мы говорим друг другу «доброе утро», «добрый вечер», когда она возвращается из магазина, и желаем «спокойной ночи», вот и все.

— Ей тоже нелегко. Вы должны общаться. Видишь ли… Я переехал в Бар-ле-Дюк.

— Где это?

— На востоке страны. Бар-ле-Дюк — главный город департамента Мёз.

— Что ты там забыл?

— Пытаюсь открыть новое дело. Я нашел компаньона — в Версале, когда думал там обосноваться. Он считает, если зацепимся в Бар-ле-Дюке, добьемся успеха где угодно.

— В их глухомани что, нет телефонов?

— Я кручусь как заведенный. Не представляешь, как много всего нужно сделать.

— Мне все равно! Семьи больше нет!

Я вышел, хлопнув дверью. Шерлок разговаривал в коридоре со сторожем. Папа догнал меня. Они все слышали и с огорчением посмотрели нам вслед. На улице папа решил продолжить разговор:

— Я приехал, чтобы мы все обсудили, Мишель.

— Поздно, папа. Худшее уже произошло.

— Ты уже взрослый, попробуй понять меня.

— Нечего понимать. Ты нас бросил.

— Я вырвался в Париж всего на день. У нас проблемы, работы выше головы. Обратный поезд в семнадцать сорок пять. Давай зайдем в бистро, я тебя угощу.

— Нет настроения…

— А чего тебе хочется?

— «Двадцать четыре часа Ле-Мана».

— Сколько стоит эта игра?

Я назвал цену, и папа ответил: нет, не сейчас, может, через несколько месяцев, если дела пойдут на лад.

— Игра нужна мне сейчас, а не через десять лет!

— Ты мог бы попросить маму, пусть сделает тебе подарок.

— Она говорит, что у нее нет свободных денег, что дела идут плохо, и советует обратиться к тебе!

— Плохо! Так я и знал. Морис — полное ничтожество.

— Мама говорит, ты не платишь алименты.

— С каких доходов? Моя ситуация ей прекрасно известна. Я пятнадцать лет работал задарма. Вернул ей долг отцовским наследством. Ушел из дома в чем был. Мне нужно время, но обещаю: вы ни в чем не будете нуждаться. Она не должна втягивать вас в наши с ней разногласия.

Папа нервным движением выдернул из кармана пачку «Голуаз» и сунул сигарету в рот. Я протянул руку, он позволил мне взять сигарету, чиркнул спичкой:

— Ты куришь?

— Закурил недавно.

— Вот как… Давай договоримся: я буду звонить раз в неделю.

— Не нужно ничего делать по обязанности.

— Не глупи. Будем разговаривать. По воскресеньям вечером, идет?

— Не знаю… Если окажусь дома, поговорим. Когда ты вернешься в Париж?

— При первой возможности. Не сомневайся.

— Мне пора. Нужно заниматься.

— У нас есть еще час.

Отец смотрел на меня своими круглыми глазами и улыбался фирменной улыбкой продавца сантехники. Через пять секунд он заговорит голосом Габена или Жуве. Я отвернулся. Не пожал ему руку. Не обнял. Ушел и не обернулся.

Леонид выбрал партию, сыгранную в финале рядового турнира в Свердловске. Он хотел быть уверен, что никто из членов клуба ее не помнит. Ботвинник, единственный законный представитель Бога на земле, выиграл на сорок третьем ходу у грозного соперника — Александра Константинопольского, приверженца окопной войны и железобетонной защиты. Противник атаковал неприступную крепость, терял пешки, потом важные фигуры, после чего Константинопольский уподоблялся дорожному катку. Он никогда не рисковал. Его игра была механистичной. Смертельно скучной. Я две недели учил эту партию наизусть. Повторял ее десятки раз. Она снилась мне по ночам. У меня не было права на ошибку. Я запомнил пятьдесят два хода белыми, которые сделал Ботвинник, и пятьдесят один ход Константинопольского — его роль должен был играть Леонид. Я тренировался у фонтана Медичи, расставив фигуры на доске карманных шахмат, когда появился Саша. Он хотел пригласить меня в «Синематеку». Я спрятал в карман листок с записью партии.

— Не сегодня. Нужно работать. Завтра я играю с Леонидом.

— Вы не выиграете.

— Ошибаетесь! Многие собираются делать ставки.

— Невозможно. Будь у меня деньги, я бы поставил против вас и выиграл.

— Прошу вас, не ставьте на Леонида. Ставьте на меня. Я изучил его манеру, узнал его слабости и работаю над защитой Каро-Канн.[162]

— Ее уже лет двадцать не разыгрывают.

— Тем более. Он ничего не заподозрит.

— Я не знал, что вы так хорошо играете. Пожалуй, приду посмотреть.

Леонид и Виктор тщательно выбрали день. Тридцать первое марта, накануне первого апреля. Это их очень веселило. Леонид запретил мне посвящать в нашу затею Игоря.

— Они твои друзья, Леонид, а ты собираешься надуть их. Тебя это не смущает?

— Они небогаты и много не поставят.

— А как же Игорь? Мне перед ним неудобно.

— Успокойся, он никогда не участвует в пари.

* * *

Накануне игры мы встретились напротив «Бон-Марше». Я сел в такси, и началась генеральная репетиция. Леонид хотел быть уверен, что я все запомнил. Мы сыграли партию прямо в машине за рекордно короткое время. Как блиц. На сороковом ходу он задумался. Нахмурил брови, как будто что-то его вдруг обеспокоило.

— Проблемы, Леонид?

Он покачал головой и продолжил играть. На пятьдесят втором ходу я поставил офицера на е6. Мат! Ботвинник переломил ход партии и с блеском выиграл.

— Нужно будет слегка сбавить темп, — рассеянно произнес он.

— Что-то не так?

— Все нормально.

— Мы можем поменяться. Я буду играть черными, и, если проиграю, никто не удивится.

— Мы ничего не станем менять!

— Ни один человек не поверит, что я способен тебя победить.

— Эти рохли до сих пор верят, что коммунистическая партия защищает интересы трудящихся. Они проглотят что угодно.

— Я бы не обыграл тебя, даже будь ты мертвецки пьян. Надувательство слишком явное. Они догадаются.

— Виктор — большой хитрец. Он все предусмотрел. До завтра.

* * *

Народу в клубе собралось великое множество. Леонид всю неделю готовил почву, рассказывая, что Виктор Володин совсем сбрендил и решил ставить на Мишеля десять к одному. Игорю идея не понравилась:

— Ты же знаешь, в нашем клубе на деньги не играют.

— Мы не виноваты, что Виктор такой болван и хочет просадить свои деньги, — подал голос Владимир.

— Дело принципа. А принципы на то и принципы, чтобы им следовать.

— Правила установлены нами и для нас, а Виктор Володин не член клуба, — возразил Павел.

— Невероятно, что он хочет ставить на Мишеля. У мальчика нет шансов. Ни одного на миллион.

— На скачках Виктор всегда играет по-крупному, — пояснил Леонид.

— Очень странно.

— Мишель здорово поднаторел, — сказал Леонид.

— Не заметил, — возразил Игорь.

— Вы с Леонидом утверждаете, что Володин — человек бесчестный, вот мы его и проучим, — предложил Виржил.

— Исключение подтверждает правило, — подвел итог Грегориос. — Все против Виктора Володина!

При этом разговоре присутствовали все члены клуба, кроме Вернера, крутившего кино на улице Шампольона. Был даже Лоньон, не показывавшийся в «Бальто» целых два месяца. Виктор появился к трем, в сшитом на заказ костюме, который был ему чуточку узковат. От него за версту разило одеколоном.

— Как поживаете, Виктор? — поинтересовался Павел. — Мы редко вас видим.

— Предпочитаю по воскресеньям не сидеть в затхлом помещении, провонявшем табаком и пивом. Я езжу в Лоншан или Отей. Подышать. Нет ничего лучше лошадей. Мы с другом — он барон, из старого дворянства, — купили на двоих лошадку. Будущий чемпион. Скоро начнем выставлять ее в провинции.

— Вы что, ограбили парфюмерный магазин? — продолжил беседу Павел.

— Когда иду сюда, всегда принимаю меры предосторожности.

— Кажется, вы ставите на Мишеля против Леонида? — спросил Виржил.

— Держите меня за идиота? У него нет шансов. Это все равно что свести на ринге девочку и тяжеловеса.

Они переглянулись, сбитые с толку таким ответом. Надежда подработать ускользала.

— Я поставлю на малыша Мишеля при двух условиях.

— Каких именно?

— Он будет играть белыми.

Подобная тактика называется «забросить наживку». Выставить в качестве препятствия то, на что все безусловно согласятся. Первое условие Виктора возражений не вызвало.

— И Леонид наденет вот это.

Он достал из внутреннего кармана пиджака очки сварщика с совершенно черными стеклами для защиты от вспышек.

— Он ничего не увидит. Будет играть вслепую. По памяти. Это даст Мишелю небольшую фору и уравняет шансы. На этих условиях, господа, я готов держать пари и поставить на Мишеля против Леонида.

— Это все меняет.

— Такого еще не бывало.

Они заспорили. Способен ли Леонид запомнить все ходы партии? Он никогда ничего подобного не делал. Можно быть великим игроком и не помнить расположения фигур на доске, даже если твой противник — дебютант. Они бы колебались и осторожничали до самого закрытия бистро, но Леонид поддал жару:

— Сегодня воскресенье, Виктор Анатольевич, здесь ты мне не патрон, и я выскажу тебе все, что думаю. Ты — подлый трус и ничтожный фашистюга. Думаешь, ты самый хитрый? Поцелуй меня в зад! Комбинатор хренов! Я играл и выиграл вслепую сотни партий. В том числе у чемпионов. — Он вытащил из кармана пачку «бонапарток» и «расинок». — Здесь восемьсот пятьдесят франков. Можешь пересчитать! Какие ставки?

— Два к одному.

— Ты — мерзкий кровопийца, обираешь бедняков. Впрочем, чего ждать от беляка!

Леонид готов был убрать деньги, но Виктор его остановил:

— Четыре к одному. И на этом все.

— Вслепую я играю семь к одному.

— С ума сошел?

— Сдрейфил? Возвращайся на бега и делай ставки на первые три номера.

— Если ты так в себе уверен, пусть будет пять к одному. Это мое последнее слово.

— По рукам!

Их уговор подстегнул остальных. Зашуршали купюры, каждый хотел участвовать. Виктор и Владимир записывали ставки в блокнот. Лоньон выложил на стол три пачки денег и прикрыл их ладонью:

— Как вам кажется, мсье Володин, у меня большие уши?

Мы переглянулись. Никто никогда не говорил при Лоньоне о размере его ушей. Как он узнал? Кто проявил неосторожность?

— Я видал и побольше, — ответил Виктор. — У казаков они огромные.

— Господь наградил меня такими ушами, чтобы я мог все слышать на расстоянии. Вы сказали пять к одному?

— Именно так.

— Ставлю три тысячи. У меня не только большие уши, но и чертовский нюх. Вы — спец по кинжальным ударам, но будете биты.

— Ты уверен в своих словах? — спросил Имре у Леонида.

— У меня в голове сотни партий.

— Я не хочу потерять деньги.

— Хочешь озолотиться — рискуй, сегодня или никогда! Пять к одному!

— У малыша нет ни одного шанса! — весело воскликнул Томаш. — Я дважды сделал его на этой неделе. Если хотите, я сыграю с ним после Леонида.

* * *

Имре выложил двести сорок франков. В клуб набились клиенты «Бальто», все ставили на Леонида. На шум явился папаша Маркюзо и начал принимать заказы.

— Не хотите сделать ставку, Альбер? У Мишеля нет никаких шансов.

— Я не участвую в азартных играх.

— У вас ведь есть денежки, папаша Маркюзо, вы можете себе позволить, — сказал Виктор.

— Вот они, денежки, — ответил хозяин бистро, похлопав себя ладонями по толстому животу. — Никто их у меня не отнимет. Итак, господа, кто что будет пить?

Занятый подсчетами Игорь почесал подбородок.

— Ты не ставишь? — спросил он меня.

— Да ну… Он все равно выиграет. Да и денег у меня нет.

— Что, если я профинансирую Мишеля? — поинтересовался у окружающих Игорь.

— Только этого еще и не хватало! — рыкнул Леонид.

Подошедший Саша хотел положить на стол стофранковую купюру, но Леонид перехватил его руку.

— Ты — не участвуешь! — зло бросил он.

— Вон! — подхватил Игорь. — Сколько раз повторять? Тебе не место в клубе!

— Франция — республика. Все мы свободные люди, и я плевать хотел на ваши угрозы!

Он сел на стул, демонстративно развернул газету и стал читать. Грегориос с отеческой улыбкой похлопал меня по плечу:

— Не волнуйся, Мишель, ничего страшного не случится.

Все смотрели на меня с сочувствием. Они спрашивали себя, как долго я смогу противостоять людоеду, пусть даже ослепленному. Никто не сомневался в исходе партии, так что за судьбу вложений можно было не волноваться. Думать о том, что я возьму верх над Леонидом, было так же нелепо, как верить в то, что человек способен победить кровожадного льва, подняться в небо, взмахнув руками, или что Лихтенштейн может выстоять в сражении против Красной армии. Меня пробрала дрожь, мочевой пузырь подавал отчаянные сигналы бедствия. Бежать! Уносить ноги, пока не поздно. Играть в таком состоянии все равно невозможно. В этот момент я увидел окружающих меня людей как при фотовспышке: глаза блестят, губы насмешливо оскалены, зубы готовы ухватить жертву. Им было плевать на меня, как на прошлогодний снег; они прикидывали, как потратят грандиозный выигрыш — пять к одному! — который получат благодаря олуху Виктору. До чего же он глуп, этот жердяй. Все они были ничуть не лучше. Жизнь — игра. Одни верят в удачу и проигрывают, другие не верят, но им всякий раз везет. Сегодня роль крупье досталась Виктору. Он напоминал сострадательного гробовщика, уверенного, что выпотрошит остальных, и пытающегося не выдать тайного ликования.

— Расслабься, — посоветовал Владимир.

Я сел к доске. Леонид допил 102-й Томаша и велел Жаки принести бутылку Кот-дю-рон.

— Надеюсь, что смогу тобой гордиться, — сказал мне Игорь.

— Помни, Леонид, мы поставили на тебя! — воскликнул Имре. — Деньги нам пригодятся.

— Играй как обычно, Мишель, — посоветовал Томаш.

— Прошу тишины. Я должен сконцентрироваться на игре.

Грегориос примерил принесенные Володиным очки:

— Ни черта не видно.

— Они для того и предназначены, — любезным тоном пояснил Виктор.

В жизни стоит опасаться толстых коротышек с пухлыми щеками и ангельским видом первопричастников, они самые опасные люди на свете. Леонид поставил на стол свой бокал. Надел темные очки. Поднял голову, как будто пытался найти источник света, протянул руку и едва не опрокинул даму.

— Если хочешь, я буду двигать фигуры вместо тебя, — предложил Павел.

— В кои веки один раз Павел выиграет партию, — съязвил Томаш.

— Мне нужна тишина, — сказал Леонид. — Можем начинать, Мишель.

Все молча ждали первого хода. Я сделал вид, что задумался, как игрок, который начинает и уже рассчитывает второй ход. Никто из зрителей не знал, что я сейчас был Ботвинником, лучшим шахматистом земли. Я двинул пешку с е2 на е4. Олух Константинопольский ответил, сделав ход пешкой с с7 на с6. Противостояние началось весьма оригинально. Я ответил: с d2 на d4, он заблокировал меня с d7 на d5. Главное — не торопиться. «Все должно выглядеть естественно», — поучал накануне Леонид. Он отдавал распоряжения, и Павел двигал фигуры. На девятом ходу я произвел небольшую рокировку и услышал, как зашептались зрители:

— Малыш справляется.

— Да, он неплох.

Если когда-нибудь останусь без работы, подамся в «Комеди Франсез». Я играл не партию в шахматы — вызубренную назубок роль, а мой партнер в совершенстве владел текстом. Мы подавали друг другу реплики, как два старых комедианта. Мы не притворялись. Мы стали нашими персонажами. Искренне переживали происходящее, сомневались, выжидали, хмурились, действовали по наитию, сокрушались, изумлялись и тяжело задумывались. Остальные не замечали ничего, кроме горячки игры. Леонид выглядел настоящим слепцом, попавшим в трудное положение после моего двадцать восьмого хода офицером с е2 на d4. Его ладья утратила контроль над королевской горизонталью, позволив моему белому королю выйти в центр. Игра замедлилась. Леонид протянул руку.

— Какой ход? — спросил Павел.

— Дай мой бокал! — огрызнулся Леонид.

Он залпом допил вино. Напряжение нарастало. Кто-то судорожно вздохнул, люди откашливались, отирали платками пот со лба.

— Поразительная память! — восхитился Томаш. — Он помнит расстановку всех фигур.

— Заткнись, не мешай! — рявкнул Владимир.

— Я хочу пить, — бросил через плечо Леонид. — Налей мне еще вина!

Павел подал ему бокал, он отпил половину и вдруг попросил со странной интонацией:

— Напомни мне последний ход малыша.

— Он двинул офицера с с3 и взял пешку на b5.

С этого момента все пошло не по плану. На сорок первом ходу я должен был взять черную ладью и вынудить Леонида на обмен, чтобы лишить его последнего слона. Он ждал. У Леонида вспотели виски, он сидел в напряженной, неудобной позе, прикрыв ладонями лицо.

— Не может быть! — наконец произнес он.

— Еще как может, — сказал Павел.

В том, что случилось дальше, моей вины не было. Я действовал, как мы договаривались. Ход партии изменил Леонид. Вместо того чтобы двинуть ладью с g1 на f1, как сделал когда-то Константинопольский, он пошел дамой на с6. Я понятия не имел, как отвечать на этот ход! Никто из стоявших вокруг не заметил перемены. Я толкнул Леонида ногой под столом. Он улыбнулся, и меня вдруг осенило. Он нашел лучший ход, и это оказалось сильнее его. Леонид не справился с собой, хотя знал, что потеряет кругленькую сумму. Он сыграл против себя. Никто из игроков — а их были тысячи! — изучавших и разбиравших эту партию, не увидел, что Константинопольский мог выиграть. Леонид превзошел учителя. Я понимал, что мне с ним не справиться. Ботвинник проиграет. Кое-кто из болельщиков почувствовал, что дело пахнет жареным. Игорь смотрел на меня, сокрушенно качая головой. Я сделал все, чтобы не потерять лица. Эта партия не станет исключением из правил. Голиаф победит, Давид будет повержен.

Виктор Володин судорожно пытался припомнить все хитросплетения глупой игры. В последний раз он сидел за шахматной доской в Гражданскую войну, во время осады Перекопа, в октябре тысяча девятьсот двадцатого года, перед самой эвакуацией армии Врангеля. Тогда ему было двадцать, с тех пор прошло сорок три года. По радостному возбуждению и ехидным репликам зрителей он сообразил, что дело принимает скверный оборот.

— Теряете нюх, Виктор?

— Мы считали вас ловкачом, а вы опростоволосились.

— Дурацкая была идея — поставить на мальчишку!

— Я в какой-то момент даже испугался. Парень хорошо справлялся и даже поставил Леонида в трудное положение, но мастер есть мастер.

— Готовьте денежки, Виктор.

— Мы выпьем за ваше здоровье!

— С чего бы? — спросил Виктор. — Малыш выиграет.

— Леонид поставит ему мат через три хода. Это так же неизбежно, как восход солнца, — сказал Владимир.

— Быть того не может!

На пятидесятом ходу разъяренный Виктор смахнул фигуры с доски, и они разлетелись по всему залу. Никто и ахнуть не успел, как Леонид сорвал с себя очки и начал дубасить Володина кулаком по лицу. Он был не в себе и вполне мог убить его. Их бросились разнимать, но Леонид не успокоился. Он пытался достать противника ногой и несколько раз ударил его в живот. Глаз у толстяка начал заплывать, бровь сильно кровоточила, но, как только Леонида оттащили, он стремительно выскочил за дверь, не дожидаясь продолжения. Рубашка Леонида была испачкана кровью его патрона.

— Я бы выиграл! — выкрикнул он.

— Ну еще бы. Невелика честь — выиграть у Мишеля, — хмыкнул Павел.

— Болван! Я мог взять верх над Ботвинником!

Никто ничего не понял. Кроме меня. Поскольку партию мы недоиграли, после долгих обсуждений было решено признать пари недействительным. Все остались при своих — ко всеобщему удовольствию.

— Ты не так уж плохо играешь, — сказал мне Владимир.

— Да, ты делаешь успехи, — подтвердил Игорь. — Рад за тебя.

— Он стал одним из нас, — заключил Леонид и засмеялся нервным, судорожным смехом. Он хохотал — и не мог остановиться, он задыхался, плакал, икал — то ли смеялся, то ли корчился от боли.

— У моей кузины бывают эпилептические припадки, — сказал Виржил. — Очень похоже.

— Это не эпилепсия, — возразил Игорь, — а истерика.

Они пришли к выводу, что Леонид, подобно некоторым другим великим игрокам, слетел с катушек. Эти люди достигают таких высот в размышлении, такой интеллектуальной чистоты и концентрации мыслительных способностей, что оказываются по другую сторону барьера. Самые умные из нас используют всего пять или шесть процентов ресурсов своего серого вещества, они — на несколько процентов больше и переходят в мир, куда большинство смертных не могут за ними последовать. Они играют в шахматы с Иисусом Христом, Наполеоном, Эйнштейном или с собой. Существует легенда об одном испанском гроссмейстере, который много раз брал верх над Фрейдом и Марксом, а потом семнадцать лет играл полную неожиданных поворотов партию с самим Сатаной и, по слухам, припер его к стенке. Леонид довольно быстро пришел в себя. Он был бледен, выглядел измотанным и трясся всем телом. У него дрожала нижняя губа. Он плакал, как ребенок.

— Я выиграл у Ботвинника!

* * *

Я воспользовался сумятицей и незаметно ускользнул. Мне ужасно хотелось курить, но я не решался подойти к киоску и купить пачку сигарет. На переходе стоял Саша. Я застыл на пороге «Бальто», чтобы избежать необходимости вступать в разговор. Зажегся красный свет. Он оглянулся, заметил меня, улыбнулся и подошел:

— Поздравляю, мой милый, вы набрались опыта и делаете успехи. А может, бедняга Леонид теряет хватку.

Я испытал мгновенный страх — Саша мог узнать партию.

— Не знаю, в чем тут дело, — Леонид слишком много выпил или вас посетило озарение. В последнее верится слабо. Везение не имеет отношения к шахматам. Как вам удалось противостоять ему? Я думал, вы победите. Нужно быть очень талантливым, чтобы поставить Леонида в безвыходное положение. Сорок ходов вы сделали как настоящий гроссмейстер. Но потом все вдруг изменилось. Он вывернулся изящным пируэтом, а вы стали делать идиотские ходы. Как будто не понимали, что творите. То, что этот кабан Володин поставил на вас против Леонида, пусть даже играющего вслепую, кажется немыслимым. Вам повезло, что другие члены клуба столь безнадежно наивны.

Саша ждал ответа, улыбаясь уголками губ и щуря глаза. Он угостил меня сигаретой и дал прикурить. Я не мог выставить себя полным ничтожеством, признав, что все было подстроено. Скажи я правду, он бы во мне разочаровался и перестал считать другом. Я курил, жадно затягиваясь и не поднимая глаз. Появление Игоря спасло меня от губительного признания.

— Какого черта ты тут делаешь с этим типом?

— Ничего плохого мы не делаем. Просто разговариваем.

— Так не пойдет, Мишель. Ты либо с ним, либо с нами.

Я смотрел на них во все глаза. Саша оставался невозмутимым. Игорь побагровел от злости. Мне показалось, что они сейчас сцепятся.

— Объясни так, чтобы я понял.

— Это старые дела, они тебя не касаются. Скажу одно: не доверяй ему.

Саша избавил меня от необходимости делать выбор:

— Не терзайте себя, Мишель.

— Предупреждаю, — угрожающим тоном произнес Игорь, — мы больше не желаем тебя тут видеть. В следующий раз я разобью тебе морду. Считай это последним предупреждением!

Саша улыбнулся и пожал плечами.

— Ты ужасно меня напугал. Всю ночь спать не буду, так боюсь, — ответил он, повернулся и спокойно пошел по направлению к Данфер-Рошро.

— Можешь его догнать, — сказал Игорь. — Но в клуб не возвращайся.

— Я с вами, Игорь.

Он положил руку мне на плечо и притянул к себе:

— Очень рад, Мишель. Ты здорово продвинулся. Я рассказывал тебе о моем сыне?

— Не слишком много.

— Он твой ровесник. Вы бы поладили. Смотрю, ты начал курить?

— Так, сигарету-другую, время от времени.

* * *

Игорь описал нам встречу патрона и его наемного работника. Рука Виктора висела на повязке, глаз заплыл, губа распухла, лицо приобрело лиловый оттенок, во рту не хватало двух зубов, так что он пришепетывал. Володин собирался уволить Леонида и предъявить ему обвинение в нанесении тяжких увечий и попытке убийства. Леонид не дал ему договорить:

— Сделаешь это, и я зарежу тебя, как свинью. Возьму кинжал Распутина — твой подарок — и выпущу всю кровь. Ты меня знаешь, Виктор, так что не испытывай судьбу. Я не шучу. Помнишь, что мы делали с беляками в Гражданскую? Ты будешь умолять о смерти.

Виктор поразмыслил — и передумал. Сделал вид, что ничего не произошло, а окружающим объяснял, что поскользнулся на лестнице своего дома в Лей-ле-Роз.

В июне случилось невероятное событие. Сногсшибательное, потрясающее, великое, исключительное. Вот только никто, кроме меня, о нем не узнал. Я ждал восторженных откликов, лестных отзывов, обсуждений. Думал, ко мне будут подходить, жать руку, хлопать по плечу. Прошла неделя. Жизнь не изменилась. Я не мог поверить, что никто ничего не заметил. Это было немыслимо, нелогично, несправедливо. Что поделаешь, видимо, придется привыкать. В конце концов, Ван Гог при жизни не продал ни одной картины, Кафка умер в безвестности, Рембо сгинул, и всем было наплевать.

— Хочешь увидеть что-то потрясающее? — спросил я Жюльетту, когда она наконец замолчала.

— Что именно?

Если моей сестре приходит в голову какая-нибудь идея, она способна раз двадцать кряду в разных выражениях повторить свой вопрос или просьбу. У нее врожденный дар вытягивать из людей деньги измором. В конце концов все сдаются, лишь бы надоеда отстала. Я не поддался.

Небо было ясным, воздух прозрачным. Мы прошли через Люксембургский сад, спустились по улице Бонапарта к Сен-Сюльпис и оказались у «Фоторамы». Я остановился перед витриной. Жюльетта бросила на меня недоумевающий взгляд:

— Ну и?..

— Посмотри на фотографии.

Она уставилась на выставленные снимки и обомлела:

— Не может быть!

— Еще как может!

На маленьких мольбертах красовались две черно-белые фотографии Ациса и Галатеи. На приклеенной к паспарту белой этикетке крупными буквами было написано мое имя: «Мишель Марини».

— Ты их сделал? — воскликнула Жюльетта.

— Внутри есть еще.

— Потрясающе!

— Нравится?

— Они замечательные. Где ты снимал?

— В Люксембургском саду. Это фонтан Медичи.

Дверь магазина открылась, и появился Саша в белом халате:

— Как поживаете, Мишель?

Я представил ему Жюльетту. Его красивый низкий голос и изящные манеры произвели на нее впечатление.

— У вас очень талантливый брат. Мне в его возрасте не удавалось делать таких прекрасных снимков.

Я прочел в глазах сестры искреннее восхищение и полюбил Сашу до конца моих дней. Я чувствовал себя невесомым, щеки у меня пылали, по спине бегали мурашки.

— Не я один оценил их, — продолжил Саша. — Мы продали ваши работы.

Мы с Жюльеттой разинули рты.

— Один ценитель купил серию из пяти снимков фонтана. Патрон в восторге. Я выставил в витрину две другие фотографии, хотя они, на мой взгляд, плохо передают контрасты. Поздравляю, Мишель, вас ждет слава. Идемте, я отдам вам деньги.

У меня горели уши. В лавке Саша достал из ящика белый конверт:

— Патрон запросил объявленную цену, хотел сделать скидку, но покупатель не стал торговаться и заплатил наличными. Так поступают истинные знатоки. Получилось по тридцать франков за штуку минус расходы на печатание и комиссионные за экспонирование в витрине. Вам причитается восемнадцать франков за оттиск, то есть в сумме — девяносто франков.

Саша выложил на прилавок пять купюр. Одну — с Генрихом IV и четыре — с Ришелье. Я не решался взять деньги и вопрошающе смотрел на моего благодетеля:

— А как же вы? Я хочу заплатить за работу.

— Бросьте, Мишель. Я получаю вполне достаточно от хозяина мастерской. Оставьте деньги себе, они вам понадобятся, чтобы купить хороший фотоаппарат.

— Какой посоветуете?

— Идеальный вариант — «Роллейкорд»,[163] но он дорогой и непрост в обращении. Зеркалки и компакты чуть дешевле и практичней, их можно купить по случаю.

— Сколько фотографий я должен продать, чтобы собрать требующуюся сумму?

Саша задумался:

— Сорок-пятьдесят, не меньше.

— Мне предстоят другие траты, так что ничего не выйдет.

— У вас впереди много времени, а пока тратьте свой первый гонорар и наслаждайтесь жизнью.

Мы пожали друг другу руки через прилавок, и я убрал деньги в бумажник. Саша проводил нас до двери и сказал на прощание:

— Делайте хорошие фотографии, Мишель, и мы их продадим.

— Какой любезный мсье! — восхитилась Жюльетта, когда мы оказались на улице.

Я предался мысленным расчетам. Сколько снимков понадобится сделать, чтобы купить «24 часа Ле-Мана», правильный фотоаппарат и дюжину альбомов? Цифра получилась устрашающая. Двести франков? Еще больше? В моем портфолио всего пять фотографий; если повезет, какой-нибудь американский турист случайно купит две или три штуки, так сколько же еще фотографий нужно сделать, чтобы заработать эту заоблачную сумму? Может, стоит поснимать Сакре-Кёр и Триумфальную арку? Не хочется становиться открыточником… Нужно порыться в своем архиве и предложить Саше снимки, на которые он в первый раз не обратил внимания. Вдруг ему удастся продать их? А может, показать фотографии Сесиль? Имею ли я право их использовать? Где она сейчас? Я обернулся — как будто надеялся увидеть ее у себя за спиной.

— Как тебе не совестно, Мишель! — Голос Жюльетты вернул меня к реальности. — Ты никогда меня не слушаешь.

— Не выдумывай, я только тебя и слушаю.

Моей сестре пришла в голову гениальная и очень практичная мысль. Она сделает нас обоих богатыми. Расскажет обо мне папашам своих лучших подружек. Двум дюжинам богатеев, которые не знают, куда девать деньги. Жюльетта начала перечислять:

— У отца Натали парикмахерский салон. Отец Сильви купил особняк на юге, и ее мать бегает по магазинам — ищет, чем его украсить. Я объясню ей, что ты — гениальный фотограф и что она должна поторопиться купить твои работы, пока цены не взлетели. Я займусь рекламой. Нужно найти другую галерею. Эта неплоха, и твой друг очень милый человек, но бизнес и чувства несовместимы. Мне кажется, комиссионные должны быть ниже, согласен?

Ответить я не успел.

— Можно я тебе кое-что покажу?

Она привела меня на улицу дю Фур, к витрине магазина одежды:

— Вот, смотри.

Я не понял, что должно было привлечь мое внимание, и Жюльетта ткнула пальцем в розовый с белым обруч:

— Купи его мне, Мишель, умоляю тебя! У Изабель точно такой же.

Она посмотрела на меня с мольбой в глазах, и я подумал, что вполне могу порадовать сестру. Художник, получивший гонорар, просто обязан быть щедрым.

Продавщица осторожно достала из витрины обруч:

— Он у нас последний.

Жюльетта примерила, посмотрелась в зеркало и просияла счастливой улыбкой:

— Ну как?

— Восхитительно. Тебе очень идет. Берем.

Жюльетта бросилась мне на шею. Я пошел к кассе, и продавщица назвала цену, приведя меня в изумление.

— Вы, должно быть, ошиблись. Обруч не может стоить тридцать франков.

— Он фирменный! — воскликнула Жюльетта. — Не дешевка какая-нибудь, а настоящая вещь.

— С ума можно сойти!

— Ты жмот и ничего не понимаешь!

Я попал в ловушку. У меня возникло ощущение, что сестра меня разоряет. На тридцать франков я мог купить десять пленок или два ро́ковых альбома. Бледная как смерть, Жюльетта сверлила меня взглядом. Стоит ли ссориться с сестрой, учитывая ее вредность и злопамятство? Я достал бумажник и расплатился, мило улыбаясь продавщице, хотя мне казалось, что каждая купюра весит не меньше тонны.

— Спасибо, — произнесла Жюльетта. — Кстати, видел шарфик в пару к обручу?

— Издеваешься?

— Он недорогой.

— Если позволите… — вмешалась продавщица, — для шарфа подобного качества…

Я покинул магазин, не сказав больше ни слова, Жюльетта не отставала ни на шаг:

— Подавись своими деньгами! Но учти: я никому ни слова не скажу о твоей дрянной выставке. И рекламировать ничего не стану. Никто о тебе не узнает. Сам виноват.

Этот прискорбный инцидент подтвердил истинность замечания о сестринской неблагодарности. Во французском языке у слова «братский» нет эквивалента женского рода. Он никому не нужен. Многие гении остались безвестными именно из-за таких вот гнусных историй с поясками, клипсами и всяким барахлом.

Я воспользовался свалившимся на меня богатством и купил «White the Beatles», только что вышедший второй альбом группы, и наслаждался божественной музыкой. Я ставил пластинку и часами слушал «All my Loving», «Close your eyes and I’ll kiss you, Tomorrow…», ощущая райское блаженство, и, когда в комнату попыталась просочиться Жюльетта, я безжалостно ее выгнал.

— Что за пластинка?

— Пошла вон!

Я мог сколь угодно долго строить грандиозные планы, реальность была сурова: у меня осталось тридцать пять франков — чуть меньше десятой части стоимости игры «24 часа Ле-Мана». Все мои надежды были связаны с Сашей. Если буду разумным и умерю аппетиты, за год соберу нужную сумму. Придется постараться и снимать больше. Я просмотрел фотографии, которые казались мне достойными Сашиного внимания, отобрал семь штук и отправился в «Фотораму». Патрон сказал, что Саша не появится до конца недели. Я помчался к нему домой, но не застал и сунул снимки под дверь вместе с короткой запиской: «Буду благодарен, если выскажете свое мнение. Мишель».

* * *

В «Бальто» праздновали избрание Кесселя в академию. Игорь предложил мне шампанского, я выпил, и он снова налил мой бокал до краев. Каждый из присутствующих произносил тост за великого писателя и великодушного человека, говорил, как нам повезло иметь такого друга. Все аплодировали, чокались и пили за его здоровье. Подошла моя очередь. Все ждали, а я стоял дурак дураком и не знал, как выкрутиться. Я мог повторить то, что уже прозвучало, ограничиться общими словами, как Владимир или Томаш, но решил выпендриться:

— О Кесселе невозможно говорить коротко, поэтому давайте отпразднуем как полагается: я угощаю в его честь!

Все захлопали.

— Мишель проставляется!

— Небывалое дело!

— Ты уверен? — шепотом спросил Игорь.

— Не беспокойся, деньги у меня есть.

— Шампанское или игристое? — спросил Жаки.

— Предпочитаю клерет.

Праздник удался на славу. Леонид и Игорь исполнили на русском «Песню партизан». В их голосах звучала ярость и боль. На втором куплете остальные стали подпевать по-французски, причем обе версии совпадали нота в ноту. Я был потрясен.

Когда Жаки принес мою бутылку, они стали ощупывать ее, проверяя, мираж это или чудо. Все выпили, и оказалось, что лучшего клерета никто не пробовал. Бокалы мгновенно опустели, Леонид заказал еще три бутылки и стал рассказывать анекдоты. Он был неутомим.

— Когда Хрущев приехал в Нью-Йорк на сессию Генеральной Ассамблеи ООН, он предложил Кеннеди посостязаться в велосипедной гонке. У Кеннеди болела спина, но он все-таки победил. Газета «Правда» дала заголовок на первой полосе: «Советский триумф в Нью-Йорке: Хрущев — второй, Кеннеди — предпоследний».

Мы хохотали как безумные. Павел поперхнулся вином, и Грегориос начал хлопать его по спине.

— Знаете, что такое струнный квартет по-советски?

Все стали гадать, предлагая самые идиотские варианты.

— Симфонический оркестр, возвращающийся с гастролей на Западе!

Павел рухнул на колени. Он плакал от смеха, рычал и никак не мог остановиться.

— Прекрати, Леонид, ты его уморишь. — Вернер выплеснул в лицо Павлу графин воды.

Жаки принес счет. Широкий жест обошелся мне в двадцать два франка. Потом я не раз ставил друзьям выпивку, но этот первый раз остался самым веселым. Игорь обошел со шляпой присутствующих, собирая пожертвования на академическую шпагу.[164] Каждый старался опускать руку поглубже, так что никто не знал, кто сколько положил. Я на мгновение задумался и решил поделиться с Кесселем по-братски.

* * *

Я был уверен, что потерял отца, что он навечно удалился на недосягаемую для меня территорию. Мы теперь разговаривали только по телефону. Он не увидел фотографий, выставленных в витрине «Фоторамы», и даже не узнал о моих успехах. Как и мама. У нее не было времени. Однажды вечером я развесил фотографии на стенах своей комнаты — хорошие, неудачные, никакие. Я их не пересчитывал, но у меня ушло две коробки кнопок — четыреста штук изящных золотых кнопок. Получилась экспозиция на тему «Фонтан Медичи». Я снял фонтан со всех сторон, под всеми углами, с разных точек. Вышла несовершенная и приблизительная мозаика. А еще я прикнопил к стене сорок две фотографии Сесиль. Сесиль у себя дома, в кухне, на балконе. Сесиль с пылесосом. Сесиль бежит. Сесиль читает, сидя у фонтана. лучше всего она получилась именно на этих, сделанных исподтишка, портретах. Особенно мне нравилась фотография, на которой Сесиль сидит, обняв колени руками, ее волосы взъерошены, она смотрит куда-то вдаль, исподлобья. Совсем как кинозвезда. Кажется, будто она не хочет, чтобы ее видели. Я не отдал Саше ни одной фотографии Сесиль, хотя эта ему бы точно понравилась. Я не испытывал ни малейшего желания показывать ее, выставлять и уж тем более продавать. Никто никогда ее не увидит. Я был счастлив, что нашел этот снимок. Теперь мы можем снова часами быть вместе. Буду читать рядом с ней.

В субботу в полдень я сказал маме, что хочу ей кое-что показать. Она вошла, на мгновение застыла, онемев от возмущения, а потом взорвалась. заявила, что я изуродовал комнату, и приказала немедленно все снять. Я отказался. Мы сами не заметили, как разговор перешел на повышенные тона. Я заорал, что не желаю оставаться в этом доме, что она меня угнетает и я буду жить с отцом. Мама расхохоталась мне в лицо:

— Хотеть-то ты можешь, но вот в чем загвоздка: у твоего отца нет денег даже на билет до Парижа. Ты глубоко заблуждаешься, если думаешь, что он сможет тебя содержать. Пока живешь в этом доме, будешь делать то, что я говорю. Ты научишься подчиняться! Здесь командую я — нравится тебе это или нет. Немедленно сними эту гадость!

Я не шевельнулся, и мама начала срывать фотографии со стен. Я не хотел, чтобы она прикасалась к снимкам Сесиль, и закричал:

— Перестань, я сам!

Вернувшись после каникул из Бретани, я захандрил. Отправился к Саше, чтобы пригласить его в «Синематеку», он не смог — был завален работой, и я пошел один. Показывали индийский фильм, дублированный на английский. История старого разорившегося адвоката, решившего на последние деньги устроить для себя частный концерт. На выходе со мной произошел несчастный случай. Внезапный, непредсказуемый. Я был свято уверен, что ничего подобного со мной случиться не может, что ангел-хранитель защитит меня. Перелистывая книгу в поисках места, на котором остановился, я успел сделать всего несколько шагов по улице Ульм, и тут в меня кто-то врезался. Я рухнул как подкошенный, не понимая, что случилось. Боль была адская. Я ударился головой. Прошло несколько долгих мгновений, я встряхнулся, собрался с силами. И увидел ее. Она терла лоб под кудрявыми волосами, и вид у нее был совершенно потерянный. Мы напоминали двух путешественников, встретившихся на необитаемом острове. Она была в джинсах и теннисных тапочках и держала в руках «Утро магов»,[165] а я — «Здравствуй, грусть!».[166] У меня не было никаких шансов.

У каждой любовной истории свой пролог. Наша началась, как немой фильм. Несколько минут мы смотрели друг на друга, пытаясь понять, что случилось. Вокруг, на уровне тротуара, гудел мир. Выходящие из «Синематеки» зрители перешагивали через нас. Испуг постепенно проходил, хотя сердца все еще бились слишком сильно. Было больно, но нам хотелось смеяться. В иной ситуации можно было воскликнуть: «Ну ты и болван!» — разнервничаться, начать ругаться, упрекать: «Смотрите, куда идете!» — совсем как в метро миллион раз на дню. Рядом остановились люди. Мы переглядывались, слышали обрывки фраз — они обсуждали роль музыки как конструктивного элемента в драматургии индийского кино. Одни авторитетно заявляли, что музыка должна служить фоном для изобразительного ряда, другие называли ее неотъемлемой частью любой картины. Мы расхохотались. Смех заменил визитные карточки.

— Что читаешь?

Я показал ей обложку.

— Интересная книга?

— Ничего.

— А мой отец называет ее образцом слащавой глупости.

— Смотрела «Набережную туманов» Карне?

— По телевизору.

— Там есть сцена, когда Габен приходит в портовый кабак и встречает там ясновидящего художника, его играет Ле Виган.[167] «Я помимо своей воли пишу тайную суть вещей. Для меня любой пловец — утопленник». Помнишь?

— Честно говоря, нет.

— Саган работает так же. Она вроде бы описывает мелкие события, светские пустячки. Если не вдумываться, этот роман покажется дамской штучкой. Все дело в том, что она тоже описывает скрытую от глаз сущность человеческих отношений. Все ее книги — настоящие любовные истории. Вообще-то, это не мой жанр, меня навела библиотекарша. Я всегда начинаю с первого романа писателя и читаю все по порядку.

— Забавно, я тоже. Кого ты уже прочел?

— У меня только-только закончился «греческий» период. Читал Казандзакиса. Все, что есть на французском… Потрясающий автор, но сложный. Вот и захотелось отвлечься чем-нибудь полегче. А ты что читаешь?

— В основном американских писателей.

Она улыбнулась. Я никогда не видел такой потрясающей улыбки. Книги американских писателей в библиотеке Кристианы стояли на стеллажах, куда я еще не заглядывал. Ничего, успеется, сначала нужно дочитать Саган.

Спор над нашими головами разгорался все жарче. Один из киноманов высказался в том смысле, что в настоящем фильме музыка вовсе не нужна, ведь в жизни никакой музыки нет. Они стали удаляться, продолжая обсуждать роль фонограммы в восприятии фильма.

— О чем только люди не разговаривают! — произнесла она.

— Посетители «Синематеки» тратят больше времени на обсуждение фильмов, чем на их просмотр. Проблема возникает в том случае, если о фильме нечего сказать.

Я встал, протянул ей руку и помог подняться. Она почти ничего не весила. Я потирал нос, она — бровь. Я собрал валявшиеся на тротуаре книги и спросил:

— Хорошая книга «Утро магов»?

— Гениальная! Революция в литературе. Прочти непременно.

— Мне говорили… Думаю, в библиотеке она есть. Тебе больно?

— Сама виновата. Читала на ходу.

— Я тоже, поэтому и не заметил тебя. Странное совпадение, согласна?

— Никаких совпадений не существует. Наша сегодняшняя встреча была предопределена.

— Да нет, просто мы оба не смотрели под ноги.

— Некоторые встречи не могут не случиться, другие не произойдут никогда. Какой у тебя знак зодиака?

— Весы.

— А восходящий знак?

— Я даже не знаю, что это такое!

— Существует тесная связь между тем, как располагались планеты в момент твоего рождения, местом твоего рождения и тем, чем ты будешь заниматься в жизни и что с тобой случится.

— Шутишь? Это же вроде тех дурацких гороскопов, которые публикуют в газетах!

— Я говорю о серьезных, проверенных вещах.

— Ты в это веришь?

— Железно. Звезды и планеты действительно влияют на наше самочувствие.

— Чушь! Судьбу меняют тысячи случайностей и воздействий. Десять минут назад я был в зале «Синематеки». Собирался смотреть второй фильм — вестерн с французскими титрами, но в последний момент передумал. Сказал себе: «Хватит сидеть в духоте, пойди разомни ноги». Вышел и — бац! Так что в Книге Судеб записано далеко не все.

— Последние научные работы свидетельствуют об обратном. Были изучены тысячи случаев. Исследователи доказали, что Марс покровительствует спортсменам, Юпитер — актерам, а Сатурн — ученым. Необъяснимая статистическая аномалия. Выборка была репрезентативной, так что случай решает далеко не все. Если бы у нас было время на углубленный анализ, мы «прочли» бы наши жизни и увидели, что все было предопределено: ты должен был передумать, чтобы мы именно в этот момент встретились именно в этой точке улицы Ульм.

— Звучит как бред!.. Выходит, мой математический кретинизм может иметь астральное происхождение?

— Нужно взглянуть на твой развернутый гороскоп, но я бы не удивилась.

— Фантастика! Я никак не мог понять, что происходит. Вкалывал как каторжный. Мне помогали брат, бывший лучший друг, подруга. Результат — ноль! Моя знакомая считала, что это психологический затык из-за проблем с матерью и отцом. Я считал себя дураком. А теперь выходит, что все дело во внешнем воздействии. В этом есть своя логика. Жалко, я раньше не знал.

Мы проговорили целый час. Сам не знаю о чем. Все перемешалось. Она что-то объясняла, жестикулировала, я внимал и кивал, соглашаясь. Потом она посмотрела на часы:

— Мне пора.

— Пока…

Она повернулась и ушла, а я смотрел ей вслед как полный идиот. Впрочем, почему «как»?.. Меня извиняло шоковое состояние, в котором я находился из-за умопомрачительного открытия: моя математическая бездарность была предопределена звездами. Незнакомка исчезла, свернув за угол у Пантеона, и я вдруг понял, что ничего не знаю об этой девушке, даже ее имени. Как я мог свалять такого дурака? Не спросить, где она живет, в какой лицей ходит, чем занимается, сможем ли мы увидеться снова? Растяпа.

Я побежал к Пантеону. Она исчезла. Я крутил головой, озирался. Она испарилась. Как найти человека, о котором ничего не знаешь? Может, случай или планеты снова сведут нас вместе? Вряд ли удача стучится в дверь человека только раз. Я упустил единственный шанс и винить в этом мог только себя. И я винил, еще как винил! Если все предопределено свыше, возможно, мы должны были столкнуться, я должен был отпустить ее, не спросив ни имени, ни фамилии, а потом блуждать по свету до скончания времен и искать ее. Возможно, я встречу ее в семьдесят лет, когда стану лысым, беззубым и пузатым стариком. Она будет морщинистой дряхлой старухой. Мы узнаем, что много лет искали друг друга, обходя улицы и закоулки этого квартала, но так и не столкнулись. Она скажет, что часто думала обо мне, а потом с досады вышла замуж и родила шестерых детей. Мы наконец познакомимся, я возьму ее за сухую морщинистую руку, и мы нежно улыбнемся друг другу.

Во время летних каникул я дошел до ручки. Третьего июля папа наконец открыл магазин по продаже электробытовых товаров и был неприятно удивлен, обнаружив, что в департаменте Мёз всем служащим полагается обязательный оплачиваемый отпуск. Редкие посетители находили новый магазин очень красивым, но неоправданно дорогим. Дела шли плохо. Папе очень хотелось показать нам Бар-ле-Дюк, и я до последнего момента надеялся сбежать от кузенов. С тех пор как два года назад они вернулись во Францию, мы часто виделись. По каким-то загадочным причинам они проявляли ко мне родственные чувства и симпатию, а я не выносил братцев. Меня бесило их вопиющее невежество, верность идее Французского Алжира и неистребимый акцент. Я подозревал, что они намеренно его культивируют. Сначала я дразнил кузенов, подражая их выговору, но они только смеялись. Папа был вынужден отказаться от нашей встречи в Бар-ле-Дюке, и я с пятнадцатого июля до конца августа «наслаждался» обществом Делоне в Перро-Гиреке, холодным морем — вода в лучшем случае прогревалась до десяти градусов, — резиновыми блинчиками, вечно хмурым небом, скользкой, как каток, «тропой таможенников» и нескончаемой игрой в «Монополию». Но хуже всего были заданные на каникулы упражнения. Кузены делали по десять-двадцать ошибок на странице. Никто не обрадовался, что я сдал проверочный тест на десять и две десятых балла, но меня обязали проявить семейную солидарность и каждое утро диктовать безграмотным родственничкам длинные тексты. Когда я объяснял, что это лечится каждодневным чтением, они смотрели на меня как на полоумного. Мое терпение лопнуло тридцатого июля. В меню был «изумительный отрывок» из Поля Бурже, которого дедушка Филипп считал лучшим писателем двадцатого века (роман «Ученик» был его настольной книгой). Я послал всех к черту и ушел, хлопнув дверью. Это был День святой Жюльетты, и сестра затаила смертельную обиду за испорченный праздник. Она не сомневалась, что я сделал это намеренно. Мама сочла мое поведение грубым и потребовала извинений, но я отказался и усугубил свое положение, отказавшись проводить утренние диктанты и «покупать» отели на улице де ла Пэ.

Однажды мама спросила, почему я никогда не фотографирую членов семьи и виды Бретани, но ответа не дождалась.

— Прости, что порвала твои снимки. Я в тот день устала и была на взводе.

— Я выбросил фотоаппарат!

— Но почему? Это же был наш подарок на день рождения!

— Он никуда не годился.

— Если хочешь, мы купим тебе другой.

— Лучше потрать деньги на открытки.

Она купила полароид. Все дружно восторгались дешевыми броскими цветами и без конца снимали друг друга.

— Эй, Каллахан, почему ты смываешься всякий раз, когда мы хотим сделать семейное фото? — удивлялся Морис.

— Не хочу быть рядом с вами на снимке.

Я целыми днями напролет в одиночестве бродил по ландам, читать из-за сильного ветра не мог и наконец понял, почему в Бретани так много придорожных распятий. Полдничать мы ходили в блинную. В Бретани выпекают тонны блинчиков.

— О-ля-ля, что за чудесный блин, просто объедение!

— Тебе понравилось, сынок?

— Вы — «черноногие», — сказала хозяйка заведения в бретонском чепце-бигудене, напоминающем сахарную голову.

— Да, мадам, и гордимся этим!

Они сделали ее фото полароидом, и она пришла в восторг от успехов технического прогресса. Однажды в Пемполе они обпились крепким сидром и заголосили: «Мы африканцы, вернулись из далеких краев…»[168]

* * *

Мысль о возвращении в лицей вселяла в меня небывалый восторг, но там меня ждал кошмарный удар. Николя исчез. Мой самый старый друг. Названый брат. Мы всё (ну, почти всё) делили на двоих. Он всегда приходил ко мне на день рождения. Как-то раз, в четверг вечером, его отец решил меня подбодрить и сказал: «Ты — член семьи, чувствуй себя как дома». Мы дружно работали и уважали друг друга. А теперь он исчез, улетел, испарился. Я перешел из класса «С» в класс «А». Может, он в другой параллели? Нет, никто о нем не слышал. Я отправился к нему домой и узнал, что они переехали в конце июля. Без предупреждения, куда — консьержка не знала. Я ей не поверил. Забежал в первое попавшееся по дороге бистро, купил жетон, набрал номер и услышал женский голос:

— Данный номер не обслуживается. Обратитесь в справочную телефонного узла.

Я был вне себя от ярости и досады. За неделю до моего отъезда в Бретань мы записали два альбома — Литтла Ричарда и Джерри Ли Льюиса. Я сэкономил Николя кучу денег, а он бросил меня, как старый рваный носок. Хороша благодарность! Хуже всего было то, что я одолжил ему диск Фэтса Домино из коллекции Пьера, бесценный, который было не купить ни за какие деньги. Николя собирался провести каникулы у бабушки с дедушкой в забытом богом местечке Дё-Севр, где царит смертельная скука, а время тянется невыносимо долго. Он хотел воспользоваться тишиной сельской местности и сделать наконец идеально чистую запись. Чтобы выклянчить диск, он прибег к тонкому шантажу:

— На будущий год я вряд ли смогу давать тебе списывать на контрольных по математике. С Хиляком все было просто, Перетти — другое дело. Злобная скотина. Он ходит по рядам и знает все трюки учеников.

Аргумент был весомый, и я сдался, дал Николя «Блюберри-Хилл». Он как-то странно улыбнулся и сказал:

— Не волнуйся, все будет в порядке.

Я лишился моего Фэтса Домино. Николя уже тогда знал, что уедет из Парижа, но не счел нужным проститься. Ему не было грустно, не было жаль. Отнесся ко мне, как к чужому человеку. Я бы никогда не поверил, что такое может случиться. Предать мог кто угодно — только не Николя. У меня как будто украли годы дружбы. Он не имел права. Рано или поздно мы снова увидимся. Я дождусь этого дня и сверну ему челюсть. В довершение всех несчастий я оказался за одной партой с Бертраном Клери. Он боялся собственной тени и прикрывал тетрадь левой рукой, а то и плечом, чтобы я, не приведи господи, не списал. Я отыгрывался, то задевая его локтем, то наступая на ногу. Не знаю, что случилось — Перетти повлиял, общий уровень понизился или мне улыбнулась удача, — но оценки у меня улучшились, и я перестал быть козлом отпущения.

В лицее я намеренно вел себя отчужденно, сторонился товарищей и каждое утро ставил себе новую задачу. Не здороваться. Не раскрывать рта в течение всего дня. Не отвечать на вопросы. Не пожимать рук. Стараться быть невидимкой. Результат превзошел все ожидания. Товарищи перестали ко мне обращаться, так что общался я только с Шерлоком. Я наконец остался один и мог спокойно читать в свое удовольствие. Клери пересел в первый ряд, и место Николя никто не занял. Меня обуревала горечь и гнев. Через неделю я решил, что пора вернуться к настоящим друзьям, и отправился в «Бальто».

Игорь и Леонид играли в настольный футбол. Как дураки. Делали пращи-вертушки и хохотали как безумные, когда шарик попадал в ворота.

— Чем занимаетесь?

— Гляди-ка, призрак! Мы думали, ты куда-то уехал, — сказал Игорь, не отрывая взгляда от поля.

— Мы тренируемся, — сообщил Леонид.

— Научи нас играть, — попросил Игорь.

— Вам не по возрасту. Начинать нужно молодым.

— Ах ты, маленький придурок, да я бегаю быстрее тебя! — возмутился Леонид.

— Мы, между прочим, обучали тебя игре в шахматы. Думаешь, нам больше нечего было делать?

И я дал свой первый урок игры в настольный футбол. Им понравилось, и они стали каждый вечер играть две-три партии, прежде чем сесть за шахматную доску. В настольный футбол можно играть в любом возрасте. Через несколько недель Игорь и Леонид образовали пару. «Большие» — так они себя называли. Репутация у новой пары была небезупречная — оба мухлевали и все время пререкались. Игорь был отличным защитником, а Леонид нападающим, но они то и дело нарушали правила — например, говорили по-русски, чтобы отвлечь соперников, и бесконечно долго держали мяч, прежде чем нанести удар. Иногда Леонид коротко вскрикивал, а если ему делали замечание, начинал чихать. Такое поведение было неспортивным, но вразумить нарушителей никто не мог: они притворялись, что не понимают французского языка.

— Ты чем-то расстроен, — констатировал Игорь.

— Проблемы с лучшим другом. Смылся, ничего мне не сказав.

— У тебя из-за этого такой похоронный вид? — спросил Леонид. — Пойдем выпьем.

Я рассказал им о предательстве Николя — они видели его пару раз.

— Твой Николя по сравнению со мной невинный ягненок, — сказал Леонид, разливая вино. — Я делал вещи похуже. Бросил лучшего друга, Дмитрия Ровина. Талантливейшего врача, который спас мне жизнь. Дмитрия арестовали, его мать умоляла меня вмешаться, пустить в ход все связи, чтобы смягчить участь сына. Я мог попытаться, но убедил себя, что игра не стоит свеч, что я рискую скомпрометировать себя, и ничего не сделал.

— Ты был бессилен. Риск не всегда благородное дело, — заметил Игорь.

— А как бы ты поступил на моем месте, Игорь Эмильевич?

— Люди в те времена исчезали каждый день. Сейчас даже вспоминать стыдно о том, что творилось в стране. Я бы поступил как все, Леонид, так что не терзай себя. Ну провел Ровин несколько лет в лагере и освободился в пятьдесят третьем, после смерти Сталина. Сегодня твой друг работает в какой-нибудь ленинградской больнице и думать о тебе забыл.

Леонид дрожащей рукой налил себе еще вина. Горлышко бутылки позвякивало о края бокала. Он схватил меня за плечи и притянул к себе:

— Знаешь, за что его арестовали, Мишель?

— Откуда мне знать?

— Прекрати, Леонид Михайлович! — прикрикнул на Леонида Игорь. — Это ничего не изменит!

— Его обвинили в спекуляции лекарствами.

Леонид достал из кармана маленькую склянку коричневого стекла и поставил ее на стойку:

— Рассказать, зачем я утром и вечером принимаю по десять капель этой дряни?

Я покачал головой.

— Из-за вони! Все вокруг воняет. Дмитрий пожалел меня и решил помочь. За это его и арестовали. Запомни мои слова: не предают только мертвые друзья.

Он залпом допил вино, убрал пузырек в карман, бросил на стол купюру и пошел к двери.

— Куда ты? — спросил Игорь.

— Мне надо работать.

Игорь печально улыбнулся:

— Леонид бывает ужасным идиотом! Он ни в чем не виноват, но память не отпускает его. Ух ты, вот это номер: Леонид не прикончил бутылку!

Он разлил остатки Кот-дю-рон, и мы чокнулись.

— За наше здоровье.

— Знаешь, Игорь, когда вы обращаетесь друг к другу по имени-отчеству, я чувствую себя героем Достоевского.

— В России не принято называть друг друга «мсье» или «мадам». Чтобы выразить человеку уважение или дружеские чувства, называешь его по отчеству и никогда по фамилии. Грегориос наверняка сказал бы тебе, что слово «патроним» — «отчество» происходит от слова «отец». Берешь имя отца, прибавляешь к нему «-ович» или «-овна» — вот тебе и отчество. Если я однажды случайно встречу Хрущева — что маловероятно, — обращусь к нему не «господин Хрущев», а «Никита Сергеевич», потому что его отца звали Сергей. Мой был Эмиль. Мое полное имя — Игорь Эмильевич Маркиш. Ты вспомнил Достоевского. Его отца звали Михаил, он — Федор Михайлович Достоевский. Как зовут твоего отца?

— Поль.

— В России ты был бы Михаилом Павловичем Марини.

— Звучит шикарно.

В витрине «Фоторамы» были выставлены снимки парижских мостов ночью. Мои фотографии исчезли. Я вглядывался через стекло, но не заметил их и на стенах. Саша разговаривал с молодой парой, перебиравшей лежащие на стойке снимки. Я дождался их ухода и вошел. Саша выглядел осунувшимся и усталым.

— Здравствуйте, Саша. Я пришел узнать, не продались ли другие мои фотографии.

— Сейчас ничего не продается.

— Может, лучше бы они стояли в витрине?

— Я должен менять экспозицию каждый месяц, иначе взгляд замыливается. Не беспокойтесь, Мишель, я приберег для вас хорошее место.

На дальней стене, среди двадцати других, висели пять моих увеличенных глянцевых фотографий размером двадцать на тридцать. Сотни других снимков лежали под стеклом в ожидании своего «момента славы».

— Патрон делает выставки из любви к искусству. В Париже фотография не в моде, так что заработать ими на жизнь нелегко. Если бы не первые причастия и свадьбы, мы бы давно закрылись.

— Я сунул вам под дверь несколько снимков.

— Я просил принести лучшие, а вы поскребли по сусекам.

— Других нет.

— Так сделайте. Работайте.

— У меня плохонький фотоаппарат, нет денег на другой, и вообще я ничего не хочу.

— Что происходит, Мишель? Какая-то проблема?

— И не одна! Вокруг меня выжженная пустыня.

— Идемте, у меня много работы. В церкви Сен-Сюльпис состоялась грандиозная свадьба. Мы должны напечатать двести комплектов по дюжине штук и поместить их в дорогие подарочные альбомы для гостей. Увы, таких семей почти не осталось.

Саша повесил на дверь табличку: «Мы работаем для вас. Звоните долго и имейте терпение». Я последовал за ним в заднюю комнату, где стоял огромный фотоувеличитель. Он точными движениями помещал негатив в рамку, клал бумагу под приспособление для установки полей, налаживал ножи, на пятнадцать секунд открывал объектив и повторял операцию снова и снова.

Я рассказал ему о Николя и реакции Леонида. Саша был поглощен работой, и я не был уверен, слушает ли он меня.

— Виноват не Николя, а вы сами, — наконец произнес он, не поднимая глаз.

— Да вы что, я тут ни при чем!

— По вашим словам, Николя поступил как маленький негодяй.

— Именно так.

— Считай он вас настоящим другом, не поступил бы так. Обвинять, кроме себя, вам некого: будьте разборчивей в выборе друзей. Учитесь отличать настоящих от фальшивых. В отношениях с друзьями люди часто принимают желаемое за действительное. Вы проявили некоторую легковерность — так усвойте этот урок. В отличие от вас у Леонида есть причины чувствовать себя виноватым. Он знает — или подозревает — правду.

— То есть?

— Полагаю, Дмитрий Ровин мертв.

— Игорь сказал, что его наверняка давно выпустили и он снова работает врачом.

— Игорь — настоящий друг, он любит Леонида, вот и пытается утешить. Тогда были ужасные времена, людей расстреливали ни за что. Дмитрия наверняка ликвидировали через несколько дней после ареста, я в этом не сомневаюсь.

— Мне показалось, что Леонид говорил искренне.

— Делать вид, что продолжаешь надеяться, не значит быть негодяем. В глубине души он знает правду. КГБ не сообщал о казнях. По двум причинам. Во-первых, они были формалистами. К смерти человека мог приговорить только суд. Они убивали и держали рот на замке. Ведомство не в чем было упрекнуть. Гэбисты очень скоро поняли, что главная проблема — живые, а не мертвые. Необходимо было нейтрализовать их. Приговор к каторжным работам по пятьдесят восьмой статье означал: человек жив, пусть даже никто ничего о нем не знает. У родственников сохранялась надежда, остальное значения не имело. Палачи убивали двух зайцев: они ликвидировали любого, кого хотели, а с родственниками объясняться не приходилось.

Саша говорил спокойным, будничным тоном, продолжая печатать фотографии.

— Если бы семьям говорили правду, люди могли бы погоревать, оплакать тех, кого любили.

— Политической полиции нет дела до чувств. Леонид прав, что грызет себя. Он мог добиться освобождения друга, если бы пустил в ход свои связи. Дмитрий не совершил тяжкого преступления, он не был оппозиционером, а спекулянтов режим строго не наказывал. Леонид был Героем Советского Союза, встречался со Сталиным, лично знал многих наркомов. Попроси он отпустить Ровина, ему, скорее всего, пошли бы навстречу, но он отступился от друга. От человека, который спас ему жизнь.

— А что бы сделали вы?

— Леонид был прав. Он спас свою шкуру. И остался жив.

— Я никогда не спрашивал, как ваше отчество, Саша…

Он пожал плечами:

— Я так давно его не слышал, что и сам забыл. Во Франции оно мне ни к чему.

Саша взглянул на свои тонкие белые пальцы, освещенные красным светом, вытер лоб рукавом и тяжело вздохнул:

— До чего же они нудные, эти светские свадьбы! И что невеста нашла в женихе? Впрочем, оба невзрачные, некрасивые, так что…

Я взглянул на изображение. Фотограф запечатлел новобрачных в момент принесения брачных обетов в мэрии.

— Они друг другу не подходят.

— Он банкир.

— Я хотел пригласить вас в «Синематеку», там сегодня идет индийский фильм «Музыкальный салон».

— Я бы с радостью, но не могу. Дел так много, что придется работать всю ночь.

— Копия на бенгали, с английскими субтитрами.

— Великолепная возможность улучшить свое знание языка, заменяет много часов занятий.

— Не люблю ходить в кино один. На следующей неделе его снова показывают, сходим вместе.

— Не стоит, идите, потом поделитесь впечатлениями. Пригласите меня на какой-нибудь другой фильм. Обещаю: если сюда заглянет американец, я заставлю его купить ваши фотографии.

И я пошел один. Фильм был очень хороший, хотя я понял далеко не все. А на выходе… Вот чему мы обязаны судьбоносными встречами. Чужой свадьбе и всему, что ей сопутствует. Если бы Саша согласился, если бы его профессиональная добросовестность не оказалась сильнее любви к кино, пойди он со мной, — ничего бы не случилось. Но у него было много работы. И это все изменило.

В стране живет сорок восемь миллионов человек. Чтобы упростить подсчеты, примем за данность, что число женщин равно числу мужчин, тогда получается, что шансы на встречу составляют один к двадцати четырем миллионам. Я скорее сорву джекпот в лотерее «Разбитых морд»,[169] чем снова пересекусь с ней. Она была рядом. Мы разговаривали. Могли прикоснуться друг к другу. И я позволил ей исчезнуть. Когда я поинтересовался мнением Игоря на этот счет, он сказал, что ничего не понимает во встречах и расставаниях, и посоветовал обратиться к эксперту, то есть к Леониду.

— Ну ты и придурок! Не думал, что можно быть настолько безумным!

— Он молодой, — заступился за меня Игорь.

— В мое время все было иначе, — продолжил Леонид. — Новое поколение приводит меня в уныние. Все непросто, даже если знаешь имя, фамилию, вкусы и адрес. В следующий раз будешь умнее.

— Я хочу найти именно ее.

— Я ведь рассказывал тебе о Милене? И какой урок ты для себя извлек?

— Тебе не повезло.

— Я имею в виду моралите, как в баснях Лафонтена.

— Что не стоит предаваться мечтам и принимать иллюзии за реальность?

— Лучше. Хорошенько запомни то, что я сейчас скажу. Жизнь похожа на американские горки, — назидательным тоном произнес Леонид. — Спускаешься всегда очень быстро, надолго застреваешь внизу, потом начинается долгий мучительный путь наверх.

Он хотел заказать еще бутылку, но Игорь его отговорил, сославшись на то, что Кот-дю-рон пагубно влияет на русскую философию. Мы сыграли партию в настольный футбол. Они выиграли — вдвоем против одного и к тому же жульничали.

— Я рассчитываю на вашу сдержанность.

— Да кем ты нас считаешь, трепачами?

* * *

Увы, секреты в клубе хранить не умели. То, что знал один, узнавали все остальные. Пересказать шепотом, на ушко, взяв честное слово: «Только никому не говори!» — услышать в ответ: «Конечно, ты же меня знаешь. Я нем как могила!» — не сомневаясь, что это пойдет дальше. Все всё разбалтывали, и все клялись молчать: «Как же иначе, мы ведь друзья!»

Когда я на следующий день явился в клуб, оживленное обсуждение было в самом разгаре. Вернер считал ход событий логичным, особенно после просмотра «Музыкального салона». Томаш утверждал, что у него на родине такое никогда бы не случилось, ибо польки славятся сообразительностью. Грегориос находил естественным поиск партнера противоположного пола (по-гречески hе́tе́ros — «другой»), заканчивающийся свадьбой и браком — по-гречески gamos — моногамным или полигамным. Советы сыпались как из рога изобилия, и я не знал, кого слушать.

— Малышка, скорее всего, забыла тебя уже через две минуты, — заявил Имре.

— Раз она даже не спросила, как тебя зовут, значит ты ее не заинтересовал.

— Современные девушки заводят двух-трех дружков одновременно.

— А может, она зануда и ты пожалеешь, что познакомился с ней, — предположил Павел.

Неожиданное сочувствие проявил Лоньон, которого в клубе не видели целую вечность.

— Женщины многих мужчин читают как открытую книгу, так что не отчаивайся.

— Спасибо, мсье Лоньон.

— Вот что я тебе скажу, мой мальчик: женщина, читающая на ходу, кажется мне подозрительной.

Они спорили, кто я — дурак, недотепа, тюфяк или все дело в отсутствии у меня опыта? Приговор я прочел на их лицах. Они сочувственно улыбались. Были непривычно милы. Хлопали меня по плечу, чтобы подбодрить.

— Могу я спросить о другом?

— Конечно, Мишель. Мы готовы помочь тебе.

— Кто вы по знаку зодиака?

Члены клуба разделились на два лагеря. Одни верили — хоть чуть-чуть, другие считали их идиотами. К общему мнению прийти было очень трудно, но три позиции выделить удалось. Все знали свой астральный знак, даже те, кто не верил в астрологию. Они могли назвать знаки зодиака своих близких и их главные характеристики, но ни один не был в состоянии объяснить, почему читает свой гороскоп в газете. Ответ «из любопытства» вызывал насмешки оппонентов.

— Я не интересуюсь ни объявлениями о недвижимости, ни биржевыми новостями. Так зачем ты теряешь время, читая то, что сам называешь глупостями? — спросил Козерог Имре у Тельца Владимира, яростного противника всех оккультных наук.

Астрологическая проблема вызывала бесконечные жаркие и путаные споры.

— Понимаете, — объяснял неверующий Стрелец Леонид, — Милена была Тельцом, с восходящим Раком. Мы были заведомо обречены на неудачу.

— Слово «астрология» происходит от греческого astron — «звезда» и logos — «наука», но те, кто верит в гороскопы и прочую чушь, просто болваны правого толка, а остальные — настоящие социалисты! — категоричным тоном заявил Грегориос.

— Ну уж нет! — раздался в ответ дружный хор голосов.

Я оставил моих друзей продолжать спор. Не знаю, откуда у них бралась энергия и силы бесконечно препираться, чтобы доказать свою правоту, как будто от этого зависела их жизнь. Они меня утомляли. Я ушел, оставшись при своих сомнениях. Вероятность новой встречи с ней равнялась нулю. Возможно, незнакомка была в Париже проездом и нам с самого начала ничего не светило. Я поднял голову. Луна насмешливо улыбалась мне с небосклона. Все предопределено, мы движемся в бесконечном туннеле, куда загнал нас злой рок. Я чувствовал себя раздавленным своей тяжкой участью.

Говорят, друзья познаются в беде. Все прояснилось очень быстро. В «Бальто» надо мной посмеялись — все, кроме Грегориоса, у которого не было чувства юмора. Я решил разобраться с проблемой предопределенности.

— Почему у всех греческих историй кровавая развязка? — спросил я. — Могли Орест и Эдип избежать своей судьбы? Был у них шанс выкрутиться или нет?

— Глупый вопрос. Вспомни: в греческой трагедии боги не имеют власти над судьбами смертных. Никому не дано победить судьбу — ни богам, ни людям. Финал известен заранее. Нет ни тайны, ни момента напряженного ожидания. Какая уж тут трагедия, если герои остаются живы? Если Клитемнестра прощает Агамемнона, Орест не убивает мать, если все прощают друг друга, это уже не греческая трагедия, а христианское моралите с его идеей искупления. Родись Фрейд в Древней Греции, Эдип спокойно ушел бы на покой. Он мог бы сказать: во всем виноваты папа с мамой. Но у него не было психоаналитика, и он выколол себе глаза. Иокаста понятия не имела о теории Фрейда — и повесилась.

— Ты не веришь в гороскопы, но считаешь, что все предопределено?

— Гороскоп — ловушка для простаков. Наше поле для маневра бесконечно узко. Нашу жизнь предопределяет социальная среда и интеллектуальные способности. Я трачу жизнь на доказательство того факта, что большинство остолопов необучаемы. С судьбой не поспоришь.

* * *

Единственный, кто мне помог, был Саша. Он понял, как это важно, и подошел к делу очень серьезно:

— Начнем все сначала, Мишель. Мы не нашли решения, потому что неправильно обозначили проблему. Отбросили эмоциональную составляющую. Представим на твоем месте полицейского. Он ищет эту молодую женщину и будет использовать немногие имеющиеся в его распоряжении объективные факты. Только факты, и ничего больше — ни мнений, ни суждений, ни интерпретаций. На любой вопрос можно ответить только «да» или «нет».

— Наверное.

— Нам известно, что она любит американскую литературу, читает «Утро магов» и верит гороскопам.

— Да.

— Вы разговаривали целый час. О чем?

— Я ничего не помню. Нет, помню — мы смеялись.

— И что же вас рассмешило?

Я беспомощно пожал плечами:

— Не знаю, что я мог сказать такого уж забавного.

Саша закрыл глаза и задумался.

— Позволю себе сделать следующее заключение. У вас есть шанс увидеть ее снова. Молодая женщина, читающая на ходу на улице Ульм, оказалась там не случайно. Она учится в лицее. Живет в этом квартале. Никто не станет читать на ходу в незнакомой части города. Велика вероятность, что однажды вы снова встретитесь. Идеальное решение существует: днем и ночью оставаться в стратегически важной точке, на углу улицы Суффло и бульвара Сен-Мишель, — рано или поздно она там появится. К несчастью, это невозможно. Судя по вашему описанию, она не кокетка, значит не бывает ни в модных магазинах, ни в парикмахерских. Заглядывайте в книжные магазины, крутитесь вокруг Сорбонны, прочесывайте площадь Контрэскарп.

* * *

Саша меня подбодрил, и я начал искать. Повсюду, где только возможно. Караулил у лицеев и коллежей. Бродил по бульвару Сен-Мишель и окрестным улочкам, заходил в бесчисленные кафе, бистро и пивные. Заглядывал в магазины грампластинок, книжные лавки, прогуливался по паркам, сидел на скамейках. Ничего. Я отчитывался перед Сашей, и он побуждал меня продолжать:

— Никто не обещал быстрого результата. Если отступитесь сейчас, никогда ее не найдете. Мне в голову пришла одна идея: нужно пойти в противоположную сторону.

— Извините, Саша, но я не понимаю.

— У любой проблемы есть вход и выход. Можно начать с начала, можно пойти с конца. Мы исходили из того, что вы должны найти ее, и никогда не рассматривали другую вероятность.

— Какую?

— Она тоже вас ищет. Девушка встретила единственного в Париже лунатика, читающего на ходу. Вам удалось рассмешить ее. Будь я на ее месте, захотел бы снова вас увидеть. И что же она делает? То же, что мы. Возможно, если нам удастся синхронизировать ваши усилия, дело пойдет быстрее.

Я был потрясен безупречной логикой Сашиных рассуждений и тем, что он, как настоящий друг, принял мою проблему так близко к сердцу.

— Она знает, что вы ходите в «Синематеку» и берете книги в библиотеке. Ограничьте поиск этими местами.

— Еще она знает, что я — Весы.

— Это совершенно не важно.

— Я, кстати, не спросил, кто вы по знаку зодиака.

— Шутите?

— Мы с ней много говорили о гороскопах.

— А похоже на шутку.

Саша был исключением, подтверждающим правило. Я так и не узнал его знак зодиака. С того дня я стал проводить время в треугольнике площадью в сто пятьдесят метров между лицеем Генриха IV, муниципальной библиотекой Пятого округа и «Синематекой» на улице Ульм.

— Как она выглядит?

Я попытался объяснить. Джинсы, теннисные тапочки, кудрявые волосы — это Саша понял, остальное я описать не сумел. Невозможно дать словесный портрет прекрасного виде́ния. Она ни на кого не была похожа. Я попытался составить портрет-робот, хотя рисовать учился только в детском саду, с тех пор не практиковался и способностей живописца не имел. Я взял жирный карандаш и уголек, нанес на бумагу несколько линий, растушевал их и решил, что получилось похоже. Если включить воображение. Я показал портрет Кристиане.

— Ты когда-нибудь видела эту девушку?

— Похожа на кобылицу с развевающейся на ветру гривой.

— Это девушка с кудрявыми волосами.

— В библиотеке таких полно.

Я обвел взглядом зал. Вокруг большого стола действительно сидели девицы с локонами.

— Знаешь, Мишель, тебе бы следовало взять несколько уроков рисования.

— Слишком поздно. Кто ты по знаку зодиака, Кристиана?

— Козерог, с восходящим Скорпионом.

— А твой муж?

— Он тоже Скорпион.

— Чтобы хорошо ладить, нужно родиться под одним знаком зодиака?

— Вреда от этого не будет. Ты что, стал интересоваться гороскопами?

— С научной точки зрения. Я веду расследование. Вообще-то, я пришел взять «Утро магов», но не нашел книги на полке.

— Не знаю, по какой причине, но авторство приписали Повелю. Хочешь ее прочесть?

— А что, не сто́ит?

— Это ловушка для дураков. Ты заинтересовался гороскопами, хочешь прочесть «Утро магов»… Только не говори, что веришь в зеленых человечков!

* * *

Я проводил долгие часы в «Синематеке», сидел в зале, сколько выдерживал. Мне приходилось ходить на занятия в лицей и проводить много бесполезных часов за партой. Я посмотрел бесконечное количество фильмов. Потрясающих, смешных, барахляных, предвоенных. Самоотверженно выдержал Дрейера[170] и Одзу,[171] ретроспективу немых мексиканских комедий, насладился игрой Луизы Брукс[172] и творчеством Фрица Ланга.[173] Я садился в глубине зала, на одно и то же место у двери, чтобы не пропустить ее, если она появится. Я стал завсегдатаем. Со мной начали здороваться, интересоваться моим мнением. Так я познакомился с Уильямом Делезом. Он был помощником режиссера. Работал с постановщиком, чей антиколониалистский фильм так и не вышел на экраны из-за происков трестов и «грязных» капиталистов. С тех пор Уильям больше не участвовал в съемках и тратил время на разговоры о кино, кадрил девушек и рассказывал анекдоты. Он был высоким, с густыми, торчащими в разные стороны волосами, и женщины вечно просили его пересесть. Уильяму это надоело, и он обосновался на заднем ряду. В первый раз он занял мое кресло, но, как только я пришел, тут же подвинулся, и с тех пор мы всегда сидели рядом. Тот, кто приходил первым, держал место другому. Во время сеанса Уильям делал пометки в толстом блокноте и потом с трудом разбирал свои записи. Иногда он опаздывал и тогда спрашивал: «Что она сказала?», «Что он ответил?», «Он не выключил свет, когда выходил?» — или говорил: «Видел, какой грубый монтажный стык, просто ужас!» В конце сеанса Уильям отправлялся в холл размять ноги и походя выносил вердикт: «Великий фильм» или «Будем надеяться, что следующий окажется интересней». А еще он любил комментировать кино по ходу дела и иногда менял мнение на прямо противоположное: «Если подумать, фильм — полное дерьмо» или «В конечном итоге тут есть о чем подумать». Я не хотел ни с кем знакомиться, вступать в разговоры, что-то обсуждать. После просмотра «Поездки в Токио» Уильям спросил: «Вы что, немой?» — я ответил: «Нет», и после этого мы долго не разговаривали. Как-то раз я был в хорошем настроении — мне очень понравился фильм Дугласа Сёрка «Слова, написанные на ветру» — и решил проявить учтивость:

— Неплохо, верно?

— Ты тоже киноман?

— По правде говоря, нет. Я ищу молодую женщину. Мой друг — он знает, что говорит, — считает, что рано или поздно она здесь появится. Вот я и жду.

Уильям вопросительно вздернул брови, я не пожелал вдаваться в детали, но решил показать ему мой так называемый портрет.

— Никого не напоминает?

Уильям повертел рисунок в руках, как будто пытался вспомнить, потом спросил:

— Это Бетт Дэвис?

Мне пришлось в нескольких словах изложить суть дела. Зал постепенно заполнялся зрителями.

— Красивая история… — задумчиво произнес Уильям. — Я как раз ищу сюжет для сценария моего первого фильма. Начало мне нравится. Расскажешь потом продолжение.

Перерыв закончился, и на экране появились заглавные титры следующего фильма «Вера Круз» Роберта Олдрича.

— Если случайно встретишь ее…

— Что я должен буду сказать?

На нас зашикали, и я сел на свое место, пытаясь подобрать слова, но ничего не придумал. Уильям не отрываясь смотрел на экран. Вестерн действительно был отличный.

* * *

Я продолжал перемещаться по треугольнику, расширив на сто метров периметр поиска. Тщетно. Прошли месяцы. Мы каждый день встречались с Уильямом, он спрашивал, как дела, и расстраивался, что его сценарий застопорился.

— Почему ты не хочешь сочинить историю?

— Кино должно быть отражением реальности. Пора бы тебе сдвинуться с мертвой точки. Может, найдешь другую женщину? Нужно слегка оживить действие. Если ты будешь единственным героем, я не смогу написать диалоги.

— Какой у тебя знак зодиака?

— Я Телец, но у меня серьезная проблема. Мама не помнит точного часа моего рождения. Представляешь? Нет никакой возможности определить мой восходящий знак. А ты кто по гороскопу?

— Я Весы, хоть и не знаю пока, как относиться ко всем этим астрологическим делам.

— Идешь в «Синематеку»? На следующем сеансе показывают «Детей райка». В авторской версии.

— Лучше прогуляюсь по улице Суффло.

У меня появилось неприятное чувство, что история повторяется. Раньше со мной такого не случалось. А потом вдруг вспомнил «Белые ночи». Как же я любил эту книгу! Романтический юноша встречает на улице незнакомку в отчаянном положении, мечтает о ней, ходит по пустынному Санкт-Петербургу, пытаясь отыскать девушку, но его грезы разбиваются о жестокую реальность. Разница заключалась в одном: во мне жила уверенность. Я не мог обмануться. Я не был мечтателем. Я ждал. Во второй половине дня мимо Люксембургского сада проходят тысячи людей. Я загадывал неисполнимые условия: одиннадцатая женщина, вышедшая на перекресток с улицы Мсье-ле-Пренс, или восьмая, вышедшая из метро, или тринадцатая, вышедшая из тридцать восьмого автобуса, будет Она. Что за глупость. Она может пойти по другой улице, в двадцати метрах от Мсье-ле-Пренс, или вообще жить в другой стране. Несколько раз мне почудилось, что я ее вижу. Силуэт, волосы. А если она сменила прическу, я ее узнаю? Я плохо помнил форму лица. Что, если она вообще сотрется из моей памяти? Время от времени я спрашивал себя, не привиделась ли мне наша встреча? Может, это игра воображения или надо мной посмеялся герой «Белых ночей»? То, чем я сейчас занимаюсь, напоминает поиск песчинки в пустыне. Я загадал в последний раз: «Если она не появится через пять минут, я уйду».

И ушел. Присоединился к Уильяму, когда свет в зале начал гаснуть. Он сберег для меня место.

* * *

Следующим вечером, когда мы ужинали «под телевизор», зазвонил телефон. Жюльетта, как всегда, первой схватила трубку и ответила.

— Это Мишеля, — с удивленным видом сообщила она.

— Кто его спрашивает? — недовольно поинтересовалась мама.

— Не знаю. Какой-то мужчина. Хочет поговорить с Мишелем.

Мама нахмурилась. Я взял трубку.

— Мишель, это Саша. Я не вовремя?

— Все в порядке.

— Я прочел в газете информацию, которая может вас заинтересовать. Бержье и Повель, авторы «Утра», устраивают пресс-конференцию для журнала «Планета». Вот я и подумал…

— Вы правы. Где?

— В театре «Одеон».

— Когда?

— Сейчас.

Я был в дверях, когда услышал мамин возмущенный возглас: «Куда ты, Мишель?» — но отвечать не стал.

Я бежал — ни на что не надеясь, ради очистки совести. Бежал, бросив вызов богам. А может, они болели за меня. Скоро я это узнаю. Сотни зрителей вышли из театра «Одеон» и собирались группками на площади. Полицейские заворачивали машины. Если она и была там, я ни за что не найду ее в толпе. Над площадью поднимался гул голосов. В воздухе витало нечто мистическое. У людей были просветленные лица. Я поднялся по ступеням, стал выискивать ее взглядом и вдруг заметил у дверей мима Дебюро.[174] Что это, если не знак судьбы? Она разбрасывает вокруг нас мелкие камешки, чтобы мы могли найти дорогу. Высокий и длиннорукий, с костистым угловатым лицом, наделенный природной грацией, Дебюро пожимал руки поклонникам и что-то оживленно говорил. Я подошел, он обернулся, посмотрел на меня черными глазами и улыбнулся. Тепло и нежно. Как будто знал меня.

— Я видел вас вчера в «Синематеке».

— Да? В чем?

— Гаранс обращается к вам со словами: «Вы говорите, как ребенок. Так любят лишь в книгах да еще в мечтах. Но не в жизни!» — а вы отвечаете…

— «Мечты и жизнь похожи, иначе и жить не стоит. И вообще, какое мне дело до жизни? Я люблю не жизнь, а вас!»

— Мне ужасно нравится этот фильм.

— Мне тоже.

— Вы не изменились.

— Прошло двадцать лет, так что спасибо.

Внезапно я почувствовал, как кто-то коснулся моего левого плеча. Дебюро оглянулся. Я повернулся и увидел… ее. Она смотрела на меня с радостным изумлением:

— Что ты тут делаешь?

— Ну…

— Невероятно, что мы снова встретились именно здесь!

— Наверное, это было где-то записано.

— Наверное…

— Столько народу пришло.

— Как обычно. Не знала, что ты тоже этим интересуешься.

— Я всем интересуюсь.

— Гениально, да?

— Что?

— Лекция Бержье.

— Согласен, потрясающе.

— Смотри, они мне ее подписали.

Она протянула мне «Утро». Я открыл книгу и увидел посвящение, сделанное фиолетовыми чернилами: «Вместе с Камиллой наступило утро Волшебниц».

— Красивая фраза.

— Они объясняют нам так много тайн! Эти люди — гении. Ты прочел «Утро магов»?

— У меня сейчас очень много других дел, но я завтра же возьму его в библиотеке, и мы сможем обсудить эту книгу.

— Ты что, знаком с Барро?

— Вообще-то, нет.

— Я часто о тебе думала.

— Правда? Я тоже.

— Я много раз приходила в «Синематеку».

— А уж сколько фильмов я посмотрел, даже говорить не стоит. Почему ты не заходила в зал?

— Потому что искала тебя в холле. Но я знала, что мы обязательно увидимся. Кстати, я Камилла.

— Очень красивое имя. Я — Мишель.

Мы, как старые товарищи, пожали друг другу руки.

— Ты один?

— Собирался пойти с другом, он русский, но в последний момент сорвалось. А ты?

— Я была с братом. Увидела тебя, а его потеряла. Я в выпускном классе, в Фенелоне.[175]

— А я в Генрихе Четвертом.

— Мой брат учится там в первом классе. А трое других — в лицее Карла Великого.

— Большая у тебя семья.

— У меня еще и младшая сестра есть.

Театр опустел, но люди не расходились, продолжали обсуждать услышанное, чувствуя общность друг с другом.

— Не знаю, куда он мог подеваться.

— Давай я тебя провожу.

— Он мой старший брат, и я не хочу возвращаться домой без него.

— Ничего страшного, он сам найдет дорогу.

— Дело не в нем, а в нашем отце. Если мы придем порознь, он такое устроит…

Я промолчал, чтобы она не сочла меня навязчивым и слишком любопытным.

— Папа выцарапает нам глаза, если выяснится, что мы ходили на лекцию. Он ненавидит Бержье, Повеля и «Утро магов».

— Он твердолобый ученый?

— Не в том дело. У нас не совсем обычная семья.

— Нам будет что рассказать друг другу.

Она привстала на цыпочки, ища глазами брата, заметила его и махнула рукой. К нам подскочил раскрасневшийся парень:

— Что ты творишь? Где ты была?

— Жерар, это мой друг по «Синематеке». Мишель, это мой брат Жерар Толедано. Он тоже готовится к бакалавриату.

Я протянул руку и лучезарно улыбнулся:

— Мишель Марини. Очень рад познакомиться.

Он послал мне не слишком дружелюбный взгляд, но руку пожал крепко.

— Нам нужно бежать, Камилла! Я потратил уйму времени на твою затею. Как ты можешь верить в подобные бредни? Лучше бы в кино сходили! Что мы скажем папе?

— Правду.

— Ты ри-ихнулась или как?

Мне показалось, что он говорит, как «черноногий», его акцент и жестикуляция наверняка понравились бы алжирским Делоне. Жерар скрылся в толпе, Камилла последовала за ним, на ходу она обернулась и сказала:

— Завтра я освобождаюсь в пять.

* * *

Все истории имеют продолжение. Не знаю, из-за кого или благодаря кому это случилось. Звезды ли вмешались, случай, наша воля, наше желание, или некто неведомый развлекается, дергая за веревочки, и они иногда переплетаются. Честно говоря, меня это мало волновало. Я был счастлив. А полгода спустя задавался вопросом, правильно ли поступал, упорствуя в поисках Камиллы? Нужно было прислушиваться к мудрым советам членов клуба и не насиловать судьбу. Я мог сохранить воспоминание о нашей встрече на тротуаре улицы Ульм. Воспоминание об одной из тех прекрасных незнакомок, что прошли мимо, а мы не сумели остановить их, удержать при себе.

У меня был всего один шанс. Я понятия не имел, как себя вести, и спросить было не у кого. О чем с ней говорить? Что она обо мне подумает? На следующий день, в 17.00, я ждал ее на углу улицы Сюже, стоя в воротах дома напротив лицея Фенелона. Вид сотен девочек разного возраста, вышедших из здания после занятий, поразил мое воображение. В моем лицее каждый год ходили разговоры о том, что обучение станет совместным, но дело с мертвой точки не двигалось. Я вышел на улицу Л’Эпрон, и на меня обратились взгляды всех «фенелонок». Я сделал вид, что заблудился, и направился к бульвару Сен-Жермен. Лицеистки постепенно разошлись в разные стороны, и я ее увидел: она стояла у дверей и крутила головой, высматривая меня, а я всякий раз отшатывался и прятался за углом. Она решит, что я — полный идиот, не способный произнести ни одной вразумительной фразы. Когда я рискнул выглянуть еще раз, она удалялась в другую сторону. Я рванул через Пассаж, промчался вверх по улице Сент-Андре-дез-Ар и трижды обежал квартал, но Камиллу не увидел. И тут у меня за спиной раздался ее голос:

— Мишель!

Она стояла перед витриной магазинчика.

— Прости, поздно вышел, — извинился я, стараясь отдышаться.

— Рада тебя видеть.

Я не знал, как продолжить разговор, но она меня опередила:

— Ты не проголодался? Сейчас четыре, пора перекусить.

Мы зашли в булочную на улице Бюсси, Камилла купила хлебец с изюмом и настояла, чтобы я тоже взял один, сказав, что никто в квартале не делает выпечки вкуснее. Потом мы отправились в бистро дю Марше, что на углу улицы Сены, устроились за столиком и заказали два кофе. Камилла наклонилась вперед и поманила меня пальцем:

— Видел, кто сидит у стойки?

— Не обратил внимания.

Я обернулся.

— Тот, что в бархатной куртке и водолазке, — это Антуан Блонден,[176] — шепотом сообщила Камилла.

— Кто он такой?

— Я думала, ты спец по французской литературе.

— Вовсе нет. Я увлекаюсь русскими авторами.

— И греческими.

— Из греков я читаю только Казандзакиса. А вот Блондена не знаю. Хороший писатель?

— Неужели ты в прошлом году не видел «Обезьяну зимой»?[177]

— Я редко хожу в кино, в основном в «Синематеку». Один мой друг работает киномехаником на улице Шампольона, я смотрю фильмы, когда он крутит их в своем зале.

— А вчера что тебе больше всего понравилось?

Это был коварный вопрос. Мне следовало дать уклончивый, но ловкий ответ. Я напустил на себя серьезность:

— Я еще не прочел «Утро магов», но вчера был там с одним русским, он мой друг и очень интересуется… магами, волшебством, ну, ты понимаешь.

— Алхимией.

— Вот-вот. Это его ремесло. Он проявляет и печатает фотографии. А ты интересуешься алхимией?

— Прочти «Утро магов» и хотя бы несколько номеров «Планеты», иначе разговор у нас не получится.

— Я очень быстро читаю, так что на следующей неделе буду готов.

— Тебе понадобится время, чтобы переварить прочитанное.

— Не волнуйся, я за два дня могу прочесть роман в четыреста страниц и сразу его запоминаю. Ты готовишься к бакалавриату?

— Это запретная тема.

— Учту. А почему?

— В жизни есть и другие важные вещи, разве не так? Я с утра до вечера слушаю разговоры об экзаменах на степень бакалавра. Терпеть не могу ровесников. Они скучные и ограниченные. Думают только о родителях и учебе. Мне иногда кажется: если дверь распахнется, их выметет ветром.

— Мы тоже ровесники.

— С тобой все иначе.

— Это правда, степень для меня не фетиш.

— А вот мне жизненно необходимо получить ее.

Она поняла, что я не решаюсь спросить почему, и пояснила:

— Это сложно объяснить… Все дело в семейных традициях. Как у тебя дела в лицее?

— С тех пор как я перешел в «А», все неплохо. Обещаю, мы не будем об этом говорить. Что ты сейчас читаешь?

Она достала из кармана куртки книгу в мятой обложке, с истрепанными, загнутыми уголками страниц и протянула мне:

— «On the Road». Джек Керуак.

— «На дороге»? Не слышал.

— Да ты что?!

— Увы…

— Прочти немедленно. Керуак — Рембо нашего времени.

— Я недостаточно хорошо знаю английский. А ты читаешь в оригинале?

Она наугад открыла книгу и перевела подчеркнутый отрывок так легко и естественно, как будто читала по-французски:

— «Но тогда они приплясывали на улицах как заведенные, а я плелся сзади, как всю жизнь плетусь за теми, кто мне интересен, потому что интересны мне одни безумцы — те, кто без ума от жизни, от разговоров, от желания быть спасенным, кто жаждет всего сразу, кто никогда не скучает и не говорит банальностей, а лишь горит, горит, горит, как фантастические желтые римские свечи, которые пауками распускаются в звездном небе…»[178]

Она закрыла книгу и замолчала, глядя мимо меня.

— Замечательно. Мне очень понравилось. Ты… ты американка?

— Моя мать ирландка. Преподаватель английского. Приехала в Париж учиться и встретила моего отца.

— Повезло тебе. Получишь высший балл на экзамене… Молчу-молчу.

Этот роман был ее настольной книгой, она могла без конца говорить о нем, пылко и вдохновенно, называла манифестом нового мира, другим способом жизни — без условностей, предрассудков, материализма и погони за богатством. Мы придумываем себе бесполезные, фальшивые потребности, от которых не так-то просто отказаться, так что нужно реагировать стремительно, чтобы не попасть в западню своих желаний.

— Ты меня убедила. Что читать первым — «Утро магов» или «На дороге»?

— Керуак может подождать, тем более что с ним непросто совладать. Нужно особое состояние духа. Берись за «Утро».

— Так и сделаю. А из американцев кого порекомендуешь?

— Может, Хемингуэя? Он духовный отец Керуака.

— Очень жалко, что он покончил с собой.

— Ты что, смеешься? Его убили!

— Кто?

— ФБР.

— Ты уверена?

— Точно никто не знает, — возможно, это сделало ЦРУ.

— Никто ничего об этом не говорил и не писал!

— Ничего удивительного. Заговор молчания. Им нужно было устранить его.

— Но зачем?

— Он им мешал. После его смерти прессе не показали протокол вскрытия.

— Если так, это настоящая сенсация!

— О ней очень скоро забыли. Они победили. Кто убил Кеннеди? Освальда? Остальных? Хемингуэй писал книгу о Кубе, она была делом его жизни и могла доставить много неприятностей правительству. Рукопись исчезла!

Камилла говорила так убежденно, что я не стал спорить.

— Мишель, я должна сказать тебе что-то важное.

— Слушаю тебя.

— Не знаю, какие у тебя намерения, но романа у нас с тобой не будет.

— Не понимаю…

— Между нами возможна только дружба, я предпочитаю расставить все точки над i сейчас, чтобы не было никаких недоговоренностей. Я ненавижу ложь.

— Мне просто нравится быть с тобой.

— Мне тоже.

— Ты вычитала это в своем гороскопе?

— Нет. Кстати, ты должен назвать мне день и час своего рождения. Одна подруга составит наш общий гороскоп.

— Я не знаю, в котором часу родился.

— Спроси у мамы.

— Я не хочу ничего знать о своем будущем. Меня интересуешь только ты.

Она была обескуражена моим напором и машинально положила в чашку еще один кусок сахара.

— Я хочу, чтобы мы были друзьями. Только друзьями. Согласен?

— Думаю, ответ «нет» не принимается?.. Можно задать нескромный вопрос?

— Попробуй.

— Вы «черноногие»?

— Вернулись в шестьдесят втором.

— Я это понял по акценту твоего брата. А почему у тебя его нет?

— Потому что я не хочу говорить на родном языке с акцентом. Можно попросить тебя об одной важной вещи?

— Давай.

— Поклянись, что больше никогда не будешь читать на ходу.

— Ладно, если дашь такую же клятву.

Это было первое обещание, которое мы дали друг другу. И последнее. Возможно, оно спасло нам жизнь.

«Фоторама» была закрыта, на двери висела табличка: «Мы работаем для вас. Звоните долго и имейте терпение». Я звонил без перерыва пять минут, и из задней комнаты наконец появился Саша в белом халате. Увидев меня через стекло витрины, он недовольно нахмурился.

— У меня гора работы, Мишель, а вы меня отвлекаете! — буркнул он, приоткрыв дверь.

— Впустите меня, Саша, это очень важно.

— Вы заболели?

— Мне нужен ваш совет, у меня серьезная проблема.

— А я должен напечатать за вечер триста фотографий. Приходите завтра.

— Умоляю, Саша, это связано с ФБР… а может, с ЦРУ.

Он нахмурился, внимательно посмотрел на меня узкими, как у кота, глазами, бросил взгляд направо и налево на улицу Сен-Сюльпис:

— Почему вы решили, что я могу проконсультировать вас по этому вопросу?

— Просто подумал: у Саши наверняка есть идеи на этот счет. Если я ошибся, пойду в клуб, там наверняка кто-нибудь поможет.

Он кивком пригласил меня войти. Нехотя. Закрыл дверь и повесил на место табличку. Мы прошли в лабораторию. Саша задернул занавеску, погасил верхний свет и встал к увеличителю.

— Слушаю вас.

Я пересказал ему разговор с Камиллой, повторил ее слова о Хемингуэе. Саша продолжал молча работать. Его движения были точно выверены и изящны. Он опускал три листа в бачок с проявителем, доставал их оттуда пинцетом и смотрел, как появляется изображение, через две минуты перекладывал их в ванночку с закрепителем, потом другим пинцетом препровождал в емкость с фиксажем, через десять секунд промывал и начинал все сначала со следующей порцией.

— Вот что я вам скажу, мой милый Мишель: если вам неизвестна причина покушения, случайной или загадочной смерти, внезапного бунта или доброй половины мерзостей, творящихся на этой планете, ищите руку ФБР или ЦРУ.

— Это немыслимо! Они не могут быть замешаны в таком количестве дел!

— Не будем торговаться. Случаются хорошие и плохие годы. Если это вас утешит — за другую половину ответственность несет КГБ. Что касается бедняги Хема, боюсь, он действительно сам вышиб себе мозги. Не то чтобы они не хотели поучаствовать, просто он их опередил.

— Тогда зачем она так сказала?

Саша вынул снимки из воды, встряхнул их и прикрепил прищепками к натянутой под потолком бельевой веревке.

— Теория заговора позволяет людям дать логическое объяснение противоречивым и тревожным фактам. Точно так же они относятся к смерти. Нам трудно ее принять потому, что если смерть выглядит неестественной — это утешает. Можно с важным видом выдавать желаемое за действительное, не рискуя услышать возражений. Заговоры, конспирация и интриги куда увлекательней реальной жизни. Бержье и Повель делают на этом деньги. Камилла ими восторгается, что неудивительно в ее возрасте.

— Спасибо, Саша. Не буду мешать вам работать.

— Что вас терзает, Мишель?

— Я и так вам надоел своими дурацкими историями.

— Не придирайтесь к ней. В любви к «Утру магов» нет ничего постыдного. Ей хочется предаваться мечтам и бежать от повседневности.

— Вы правы. Ее любимый писатель — Артюр Рембо.

— Поразмышляйте над всем тем, что она вам сказала. Она любит не Рембо, а Поэта. Дело не в поэзии, а в бунтарстве. Это своего рода бегство. Станьте идеалистом и бунтарем, и Камилла посмотрит на вас другими глазами. Это часто случается с молодыми мечтательницами. Не упустите момент, они быстро меняются. Хотят завести детей, дом, мужа, отпуск на море и электробытовую технику. Все это убивает поэзию.

— Но с чего начать? Я никогда не писал стихов. И да, я бунтарь, но в душе.

— Я должен подумать. Вы тоже поищите решение.

Вот так и рождаются призвания. Я уверен, что биографы Рембо ошибаются относительно природы его гения. Возможно, у него была тайна. Девушка из высшего общества Шарлевиля, которую он каждое воскресенье видел на мессе в Сен-Реми, но не имел возможности поговорить, на которую хотел произвести впечатление и передавал ей свои стихи, вкладывая листки в требник. Гордячка пожимала плечами, комкала исписанный тонким наклонным почерком листок и выбрасывала его. Я часами просиживал за письменным столом, сочиняя нескладные вирши александрийским стихом. Поэзия — сложная штука. Считается, что вдохновение посещает поэтов, когда они любуются луной или смотрят на волнующийся океан, и тогда их охватывает лихорадка творчества, превращающая слова в чувственные аллегории. Все происходит совсем иначе. Поэт вкалывает, как столяр, обстругивающий рубанком кусок дерева. Мучишься, потеешь, не спишь до рассвета — рожаешь хиленькое четверостишие. Я сидел в «Бальто» и марал бумагу. «Марать бумагу» — не более чем фигура речи: муза меня игнорировала, и я часами смотрел на чистый лист бумаги с заголовком «Поэма № 1» и двумя первыми строчками:

Сегодня прекрасная погода, Солнце светит и сияет…

Я застопорился: …сияет… сияет… Что происходит с солнцем дальше? По небу тянется шлейф облаков, дует легкий ветерок. Нет, похоже на метеосводку. Я отверг облака и зефир. Небеса были пусты. Рембо мог спать спокойно. «Бальто» — не лучшее место для сочинительства. Меня то и дело отвлекали: друзья подходили поздороваться, спрашивали, как идут дела, предлагали сыграть в настольный футбол или в шахматы.

— Спасибо, не сегодня, — отвечал я, давая понять, что занят очень важным делом и меня лучше не трогать.

У меня перед глазами был печальный пример страдавшего недержанием письменной речи Павла Цыбульки, чей монументальный труд занимал три столика. Во второй половине дня он всегда сидел в «Бальто». Павел работал ночным портье в дорогом отеле, где очень ценили его утонченные манеры и талант полиглота. Он много лет работал над гигантской монографией и, несмотря на все превратности судьбы, несчастья, случайности и всеобщее безразличие, не отказывался от своей миссии.

— Такова общая участь исключительных личностей, стремящихся реализовать свое призвание, которое навечно занесет их имя в историю рода человеческого, — объяснил он, когда я спросил, стоит ли тратить столько сил на работу, не приносящую ни денег, ни славы. — Если следовать твоей мещанской логике, Кафка должен был играть после работы в бильярд, а не писать книги, а Ван Гогу следовало стать торговцем красками.

* * *

За три года до моего появления в клубе расстроенный Кессель вернул Павлу его толстую, перевязанную шпагатом рукопись.

— Я предупреждал, что ни один современный издатель не станет читать рукописный текст, тем более такого объема, — сказал он. — Ты должен все перепечатать.

— Я не машинистка, печатаю двумя пальцами, так что это займет уйму времени.

— Ты можешь переработать монографию. У тебя ведь сохранился ремингтон, который я тебе одолжил?

— Лента скукожилась, печатает только красным шрифтом.

— Так купи новую. — Кессель достал бумажник.

— Спасибо, Жеф, не нужно. У меня есть деньги, я могу купить две-три ленты.

Павел три года перепечатывал рукопись, листок за листком, пользуясь левым мизинцем и средним пальцем правой руки. Текст был плотным, но Павел проявлял упорство. Каждая страница, написанная рукой бывшего дипломата, превращалась в полторы страницы машинописного текста. Всего получилось две тысячи сто тридцать четыре страницы, не считая ста страниц оглавления, именного указателя и библиографии.

— Дело сделано. Я закончил.

Павел взглянул на лежавшую перед ним кипу рукописных страниц и облегченно вздохнул. Он смотрел на труд всей своей жизни, который должен был принести ему мировую известность. Мы верили ему на слово. «Брестский мир: дипломатия и революция» был издан после войны на чешском языке и переведен на русский. Изначально объем монографии составлял тысячу семьсот восемьдесят семь страниц плотного текста. Когда Павел проходил стажировку в чешском посольстве в Москве, ему несказанно повезло: он получил доступ к секретным архивам. Английские и американские университеты ссылались на него как на авторитетного специалиста по этому периоду российской истории. В эмиграции Павел дополнил книгу, вернув в нее изъятые по цензурным соображениям места. Павел все время напоминал нам, что Брестский договор имел решающее значение. Он был важнее и Версальского, и Венского, и любого другого договора в истории планеты. Кессель и Сартр свели его с парижскими издателями — эти двое знали всех, — но их рекомендаций оказалось недостаточно. Издатели были вежливы, любезны, а некоторые даже милы. Издательский мир признавал значение работы Павла, всю ценность и исключительность документальной базы, но дело всякий раз проваливалось. Игорь утверждал, что исторический труд объемом больше тысячи страниц «неиздаваем».

— Особенно труд на тему, которая интересует всех как прошлогодний снег, — уточнял Томаш в отсутствие Павла.

Приложив нечеловеческие усилия, решив бесчисленные дилеммы, ответив на кучу вопросов, преодолев массу сомнений и потратив годы на тяжкий труд, Павел принялся резать по-живому, и в его монографии остались тысяча двести тридцать две неужимаемые страницы.

— Короче сделать невозможно. Я убрал технические детали, юридические уточнения, дипломатические отчеты и телеграммы. Сохранил исторический и социальный контекст, фундаментальные цели — политические и военные. Оставил голую суть событий. Если продолжить «кастрацию», получится историческая оперетка. Теперь пусть либо печатают как есть, либо отказываются от проекта.

Они отказались. Посоветовали для начала издать книгу на английском. Если дело выгорит в Америке, проблем не будет. Павел взялся за перевод. Он все еще ждал ответа от одного молодого издателя, которому Кессель передал рукопись. Мы чувствовали, что идея издания на английском языке его не вдохновляет, и это сказывалось на темпах работы. Если нам становилось скучно и разговор затухал, достаточно было спросить Павла, как у него дела, и он принимался яростно стучать на машинке, чтобы не отвечать.

— Ты хоть немного продвинулся? — поинтересовался я.

— Не хочешь прочесть и высказать свое мнение?

Я постеснялся признаться, что должен как можно быстрее справиться с «Утром магов», четырнадцатью номерами «Планеты» и Керуаком, и сказал:

— Мне нужно готовиться к экзаменам, Павел. Приходится заниматься день и ночь. Я прочту твою книгу на каникулах.

— А сейчас чем ты занят?

— Ну, это… Я пишу исследование о поэзии.

— Доклад?

— Да.

— Насколько мне известно, в выпускном классе на занятиях по истории проходят темы «Первая мировая война» и «Русская революция».

— Все верно.

— Ты можешь сделать сообщение о Брестском мире. — Он подтолкнул ко мне кирпич в две тысячи сто с небольшим страниц. — Заодно проверишь свои знания. Будь осторожен, Мишель, это единственный экземпляр.

— А что будет, если я его потеряю, если в квартире случится пожар или меня затопят соседи? Ты меня возненавидишь. Нет уж, лучше я буду читать здесь. Договорились?

* * *

Павел ликовал. Наконец-то его талант признали. Он получил письмо от молодого издателя. Тот написал, что труд Павла вызвал у него безусловный интерес, что он хочет назначить встречу и все обсудить. Павел позвонил в издательство прямо из «Бальто», и на редкость любезная секретарша попросила его приехать. Никогда еще дело не слаживалось так стремительно. Все мы были счастливы за него. Он заказал бутылку игристого, чтобы отпраздновать великое событие. Ему надавали кучу советов: настаивай на собственных условиях и ни в коем случае не показывай, что ждешь подписания договора как прихода мессии.

Я решил оставить в покое солнце и выбрать другую тему, например весну с робкими ласточками или жаркое лето с золотящимися полями пшеницы и алыми маками, и тут вернулся Павел. У него было землисто-бледное перевернутое лицо.

— Хочешь пива?

— Давай.

Я передал заказ Жаки. Павел пребывал в прострации. Я не решался спросить, что за катастрофа случилась. Жаки принес пиво, Павел залпом осушил свою кружку — так, словно умирал от жажды, после чего выпил мое, разбавленное лимонадом, и рыгнул.

— Ему не понравилось?

— Напротив, очень даже понравилось. Он поздравил меня с успехом, сказал, что прочел на едином дыхании, что никогда раньше не видел труда такого объема.

— Тогда в чем проблема?

— В войне четырнадцатого года. Его интересует только война в Алжире.

— Так зачем же он прислал то письмо?

— Из-за Романа Сташкова.

— Кто это такой?

— Прочел бы мою книгу, знал бы.

— Не вредничай, Павел.

— Это случилось в конце ноября семнадцатого года. Мрачный период истории. В начале месяца большевики совершили переворот и свергли правительство Керенского. Их власть держалась на волоске. Чтобы революция не захлебнулась, они вынуждены были пойти на мирные переговоры с немцами. Заключить мир любой ценой. Заправлял всем Троцкий. Немцы получали возможность отвести увязшие на русском фронте войска, перебросить части на Западный фронт и выиграть войну благодаря серьезному подкреплению. Переговоры должны были проходить в Брест-Литовске — там находился немецкий Генштаб. Русская делегация под руководством Каменева являла собой символический симбиоз из солдат, женщин и пролетариев. Уже на вокзале, в момент отъезда, Каменев сообразил, что в составе делегации нет ни одного крестьянина, хотя этот класс составлял восемьдесят процентов населения страны. Большевистское правительство хотело создать впечатление, что его поддерживает весь народ, и Каменев отправил порученцев на поиски крестьянина. В пустынном заснеженном Петербурге они наткнулись на бородатого старика со всклокоченными волосами, в грязной одежде. Он сидел у костра, на ящике, и ел воблу. Его включили в делегацию как представителя революционного крестьянства. Роман Сташков — так его звали — выделялся на банкетах грубыми манерами, несдержанностью и неуместной веселостью. Роман никогда в жизни не пил шампанского и не ел досыта. Он не привык к ножу и вилке, вытирал пальцы о скатерть, похлопывал по плечу грозного генерала Макса фон Хоффмана и рассмешил бесстрашного князя Эрнста фон Гогенлоэ, сунув серебряные столовые приборы в карман тужурки. Сначала немцы сочли его хитроумным притворщиком, пытающимся выведать их секреты, и только два месяца спустя осознали, что имеют дело со случайно затесавшимся в делегацию мужланом. Самое забавное, что Сташков вымогал деньги у Каменева, угрожая бросить дело. Он ничего не знал ни о войне, ни о том, что было поставлено на карту, но вошел в историю как один из переговорщиков. Издатель хочет, чтобы я написал его историю.

— Он прав. Выйдет потрясающая книга.

— Ты так думаешь?

— Потом ты сможешь издать главный труд своей жизни.

— Правда?

— Конечно. Что ты ответил на предложение?

— Послал издателя к черту!

Мы виделись после занятий. Сначала было так: тот, кто освобождался первым, шел встречать другого. Камилла старалась не подходить слишком близко к лицею Генриха IV, чтобы не столкнуться с братом. Она попросила меня ни в коем случае с ним не разговаривать, сказав, что он только с виду такой милый, а на самом деле — опасный лицемер. Я тоже держался в стороне от Фенелона — не хотел становиться объектом слишком пристального внимания и слушать глупые смешки лицеисток. Мы встречались на полдороге, в Венской кондитерской на улице Л’Эколь-де-Медсин. Пили кофе со сливками, ели яблочный штрудель и долго разговаривали. Если погода была хорошая, мы бродили по бульвару Сен-Жермен или по набережным. По непонятной причине Камилла отказывалась дать мне номер своего телефона, но я узнал его через справочную. Она запретила звонить ей домой, сказала, что все и так очень сложно. Я не стал задавать вопросов. Когда Камилла говорила: «Это очень сложно», следовало принимать ее слова как данность. Непреодолимое и необъяснимое препятствие. Я предполагал, что у нее очень строгие родители, этакие пуристы-моралисты. Мать-ирландка, непримиримая пуританка, никогда не отступающая от принципов. Чуточку обветшалых принципов, но ни один викторианский роман не был бы написан, не будь воспитание дочерей серьезной проблемой. Я был наивен и полон иллюзий.

Когда Камилла оставалась одна, она сама звонила мне, а поскольку Жюльетта всегда успевала снять трубку первой, они очень скоро познакомились. Иногда Камилла разговаривала с Жюльеттой дольше, чем со мной. Случалось, она обрывала разговор на полуслове и вешала трубку. Мне приходилось отражать ежедневные атаки Жюльетты, желавшей знать, как выглядит Камилла, чем она занимается, куда мы ходим. Я молчал, и моя любопытная сестра задавала вопросы о Камилле. Она мечтала познакомиться с «девушкой брата», но получила категорический отказ.

Утром и днем мы встречаться не могли. В четверг тоже — кто-нибудь из ее братьев всегда ошивался рядом. Увидеться в субботу было крайне сложно, а в воскресенье попросту невозможно. Я сопоставил факты, выслушал авторитетные мнения Леонида и Саши и решил, что у Камиллы счастливая, сплоченная и властная семья. Главный недостаток сплоченных семей заключается в том, что присутствие всех членов семьи в одном месте считается доказательством всеобщего счастья. Однажды мы гуляли по улице Бонапарта, и вдруг Камилла шмыгнула на мостовую и спряталась между машинами. Мимо прошли трое парней. Я узнал ее старшего брата, с которым познакомился у редакции «Планеты». Самый младший внимательно посмотрел на меня, и я понял, что сталкивался с ним в лицее. Они не остановились, продолжая что-то обсуждать. Камилла вынырнула из-за машины и спросила дрожащим голосом:

— Они меня заметили?

— Вроде нет.

— А тебя?

— В чем проблема?

— Если нас увидят вместе, будет скандал.

Я был расстроен странным поведением Камиллы, но Саша меня утешил:

— Не стоит беспокоиться. Она ведь не сказала, что больше не хочет вас видеть?

— Нет.

— Значит, жизнь продолжается. Придется привыкать, отношения между мужчиной и женщиной не бывают простыми. Показывайте ваше произведение.

Я отдал ему листок. Он прочел за три секунды и спросил:

— Вы называете это стихами?

— Я предупреждал, что не умею сочинять.

— Рисовать вы тоже не мастер. Ваше будущее в сфере искусств кажется мне сомнительным.

— А что, если я позаимствую стихотворение у какого-нибудь великого поэта?

— Если она его опознает, выйдет неловкость. Будете выглядеть идиотом. У меня есть предложение получше.

* * *

Так Саша разработал поэтическую стратегию. Он сказал, что будет снабжать меня стихами. Я смогу читать их Камилле. Мне даже не придется врать, приписывая авторство себе. Чем меньше я буду болтать, тем лучше все пройдет. Нужно пустить все на самотек. Ничего не объяснять. Художнику незачем оправдываться.

— Если она вдруг задаст неудобный вопрос, не отвечайте. Улыбайтесь. Если сумеете, возьмите ее за руку, крепко сожмите и посмотрите прямо в глаза. Используйте улыбку как оружие, Мишель.

Он написал стихотворение на обороте конверта. Очень быстро. Не раздумывая, не поднимая глаз. Строки ложились на бумагу так же легко, как струится вода в фонтане. Саша протянул мне конверт, сказал, что я должен выучить эти двенадцать строк наизусть и вернуть написанное ему.

— Если у вас еще и память дырявая, пеняйте на себя. Уйдете отсюда, когда выучите стихотворение. Проверять вас я не стану. Мы не в школе.

— Я боюсь забыть текст.

— Думайте о ней — и не забудете. А если забудете, значит вы недостойны девушки. У меня всего одно условие. Вы ничего не измените в этом стихотворении, ни одной запятой. Я вам доверяю. Если Камилле понравится, я дам вам еще.

— Я могу выучить сразу несколько.

— Слишком плодовитый поэт вызывает подозрение. Поэзия требует времени. Стихи не штампуются конвейерным способом. Писатель может встать утром и сказать себе: я напишу пятьдесят строк, пятьсот строк или тысячу слов. Если так скажет поэт, значит он обманщик. Это как бриллианты. Если их гребут лопатой, они не имеют никакой ценности.

Мне ни на мгновение не пришло в голову попросить время на размышление, отказаться или прочесть, чтобы понять, нравятся мне стихи или нет. Саша был моим спасителем. Я согласился. Безоговорочно. Не задал ни одного вопроса, боясь, что он передумает. Или что Камилла встретит поэта — настоящего.

В магазин вошел клиент. Пока Саша его обслуживал, я прочел стихотворение, и меня поразила ясность слога. Я перечитал его, закрыл глаза и повторил про себя. Я видел Камиллу. Держал ее руку в своей и улыбался.

— Ну как? — спросил Саша.

— Очень красивое стихотворение.

Он улыбнулся. Взял конверт, разорвал на мелкие клочки и бросил их в корзину.

— Спасибо за все, что вы для меня делаете, Саша.

Когда я шел через Люксембургский сад, меня одолело сомнение. Вдруг я забуду текст? Может, стоит подстраховаться? Я достал листок, чтобы записать стихотворение. Я не клялся, что не стану этого делать, но подумал о Саше и еще раз мысленно повторил стихотворные строки. Я знал: оно отпечаталось у меня в мозгу навечно.

Именно в это время я придумал для себя внешний образ, которому следовал много лет: небрежность в одежде — рубашка навыпуск, широкие вельветовые брюки и черные тенниски, — всклокоченные волосы, предмет моих нынешних ностальгических сожалений. Маму мой вид ужасно раздражал.

— Ты сегодня мылся? Ты стал редко принимать душ! В чем дело? Немедленно отправляйся в парикмахерскую!

При ней я старался выглядеть прилично — противостояние было не в моих интересах, но перед выходом на улицу взъерошивал волосы и выдергивал рубашку из штанов, чтобы напоминать только что вылезшего из постели человека. Следующий «пропускной пункт» находился на крыльце лицея. Вахту нес Шерлок.

— Вы, часом, не забыли, где находитесь, Марини? Здесь не цирк, а вы не участник группы «Битлз». Хочу напомнить: теннисные тапочки надевают на урок физкультуры, а экзамен на степень бакалавра сдается устно, и не в гимнастическом зале. Что за вид?

Приходилось хитрить, прибегать ко всяческим ухищрениям и выдумкам, чтобы обойти законы благопристойности. Я был такой не один, эпидемия распространилась и на других учеников. Мы были единомышленниками, членами сопротивления. Нас как будто запихнули в скороварку и перекрыли кислород. Температура росла, но крышка не поддавалась. Нам приходилось бороться со всесильной «железной рукой» мира взрослых, но мы не сдавались, наступали, отвоевывали независимость, пядь за пядью, радовались даже маленькой победе. Каждое поражение только укрепляло нашу решимость. Мы знали, что возьмем верх, потому что были моложе и наши ряды все время пополнялись. В конце концов они сдадутся.

* * *

— У меня для тебя подарок.

— Какой? — удивилась Камилла.

Я долго выбирал место. Мне казалось нелепым изображать поэта в дальнем зале Венской кондитерской под гул голосов посетителей. Я пытался решить, куда повести Камиллу — на набережную или на площадь Фюрстенберг, но ноги сами принесли нас к фонтану Медичи. Он притягивал к себе людей как магнит. Я сделал глубокий вдох и… ничего. Черная дыра. Голова была пустой и легкой, как шарик для игры в пинг-понг. Я тужился, тщетно пытаясь вспомнить чертово стихотворение, но слова испарились из памяти. Возможно, я был его недостоин. В голову пришло название — «Мольба об исчезнувшем стихотворении», дело было за малым — написать его. Неужели я становлюсь поэтом? Камилла заметила, как я напрягся, и спросила:

— В чем дело, Мишель?

Я смотрел ей в глаза и лихорадочно шептал:

…Косые лучи света падают на наши улыбающиеся лица Наши сердца заперты в бесконечности На руинах храмов Мы шепчемся, озираемся На наши окровавленные тени Слушаем сдавленные вопли И дышим тяжело Придавленные могильной плитой.

Камилла смотрела на меня, приоткрыв от удивления рот. Легкий ветерок ерошил ей волосы.

— Просто замечательно, Мишель!

— Да.

— Ты их написал?

На этот вопрос ответ был готов заранее. Я прикрыл ее руку своей. Улыбнулся, устремив задумчивый взгляд на волшебный фонтан. И мы остались в саду до закрытия.

* * *

Так началась моя «карьера» поэта. Гордиться было нечем, но худшего я избежал. Не выдал свою истинную сущность. Пусть тот, кто всегда говорил только правду, никогда не отвечал «да», произнося про себя «нет», не пытался скрыть от окружающих свою некомпетентность, невежество и несостоятельность, первым бросит в меня камень. Те, кто улыбались через силу или демонстрировали интерес, когда им было плевать на рассказ собеседника, поймут меня. Я не гордился собой, но выбора не было. Двусмысленное положение, в котором я оказался, бесило, но я убеждал себя, что главное — поэзия и разделенные эмоции. Я сделал несколько тщетных попыток приманить к себе вдохновение, но вся моя пачкотня отправилась прямиком в мусорную корзину. Должен ли человек считать свою ограниченность предопределением свыше? Мне следовало смириться и брать, что дают, сражаться имеющимся оружием и помнить, что мечта — то есть цель — оправдывает средства.

* * *

— Ей правда понравилось?

— До ужаса. И я говорю это не для того, чтобы польстить вам.

— Я очень рад, Мишель. Вы даже не представляете, как я счастлив! Эти стихи из другой эпохи. Честно говоря, я сомневался. Не знал, оценит ли она.

Саша повесил сушиться последние фотографии и объявил:

— Это нужно отпраздновать.

Мы прошли в служивший кухней закуток. Он взял бутылку пастиса и налил два стакана до краев.

— Я столько не выпью.

— Так не пойдет, мой милый. Все поэты пьют, Мишель. Чем больше пьют, тем лучше пишут.

— Неужели? Это обязательное условие?

— Мои любимые поэты пили много. Да, они страдали. Если не испытываешь боли, если у тебя хоть чуть-чуть не кружится голова, стихи выходят пресными. Лучшие поэты жестоко страдали и были алкоголиками. Исключения из этого правила крайне редки.

Мы выпили за поэтов и поэзию. Никогда прежде я не видел Сашу таким веселым и воодушевленным.

— Я бы хотел получить еще одно стихотворение.

— Я вас предупреждал, Мишель, маленькими дозами. Каждое новое стихотворение должно казаться плодом долгого и мучительного труда. Вы ведь не туфли ей дарите. Необходима тайна, загадочность.

Он взял конверт, перевернул его и, как и в первый раз, мгновенно написал стихотворение. Легко, без задержек и исправлений. Саша не мог сочинить его при мне. Сколько же стихов хранится у него в памяти? Он протянул мне конверт.

— Я выучу его наизусть.

Дома, после ужина, я решил проверить Сашину теорию на деле и налил себе виски. Папа любил выпить стаканчик в субботу вечером. Виски его веселил. У напитка был привкус лекарства, он обжег мне горло. Я попытался допить до конца, но не смог и вылил остаток в раковину. В животе разгорался пожар. Я сидел, положив перед собой чистый лист бумаги, голова кружилась, к горлу подступала тошнота. Ощущение было восхитительное. Я чувствовал себя пьяным страдальцем и промучился полночи. Сашино правило на меня явно не распространялось. Вдохновение так и не пришло. Я ждал, что перо запорхает по бумаге и заполнит ее волшебными строками, но не мог написать ни слова, ручка как будто прилипла к пальцам. Другой рукой я держался за живот. Заявляю со всей ответственностью: виски не подействовал и не помог мне стать поэтом. Очевидно, тайна творчества заключается в чем-то другом.

* * *

Мост Искусств на склоне дня. Зажглись фонари. Мы стоим и смотрим на Новый мост, на башни Нотр-Дама, отражение платанов на серебристой воде, заснувшие на ночь баржи. Мы не в Париже, а в каком-то волшебном, отделенном от остального мира пространстве. Никто не в силах противиться его чарам.

…Что случилось с птицами наших душ? Улетели в долину, Срываясь на крик Их безумие подобно беспощадному волчку Наш разум расстроен Наши глаза горят желтыми и красными огнями Мы пытаемся забыть о ненависти Березы молчат Я говорю с ночью С исчезающим туманом Вечность — всего лишь день…

Так пристально она никогда на меня не смотрела. Ее взгляд был ясным, глаза сверкали. Я ждал, что Камилла о чем-нибудь спросит, но она просто взяла мою руку и крепко сжала. Мы молчали. Слова были не нужны.

* * *

Есть такая пословица: «Коготок увяз — всей птичке пропасть». Я оказался в ловушке, отрезал себе путь к отступлению. Признать свою вину, сказать: «Я тебя обманул» — легко. Признаться: «Я ничто, иллюзия. Во мне нет ничего особенного или оригинального» — невозможно. Произнести подобное — значит отречься от себя. И ты молчишь. Продолжаешь в том же духе. В тот день, в 18.45, я понял, что такое порочный круг.

Мы решили сходить в «Синематеку». В память о нашем судьбоносном столкновении молча постояли на тротуаре, почтительно склонив голову. «Кто первым засмеется, покупает билеты!» — сказала она. Платить пришлось мне. Начинался дождь, и мы пошли в зал, не поинтересовавшись программой. Народу было не много. Свет погас, на экране появились титры. Через несколько минут я понял, что знаю, кто играет главного героя. Тибор Балаж избавился от морщин, сбросил вес и выглядел лет на десять моложе. Тот, кого называли венгерским Марлоном Брандо, изображал героического партизана, пускал под откос поезда, казнил гестаповца, жертвовал собой, чтобы спасти товарищей, молчал под пыткой и шел на расстрел, крикнув на прощание: «Да здравствует свободная Венгрия!» На последнюю фразу социалистическая цензура закрыла глаза.

Я рассказал Камилле, как мы познакомились, как он сбежал и вернулся на родину. Она сказала, что он «красив, как Бог, и полон животной мужественности». Кино — искусство обмана и иллюзий. Я умолчал об Имре, об их с Тибором трагической любви и о цыпленке. Женщины должны безгранично доверять звездам экрана.

— Хочешь, сходим как-нибудь в клуб? Я познакомлю тебя с друзьями.

— По-моему, шахматы — ужасное занудство.

* * *

На выходе из «Синематеки» мы столкнулись с Уильямом Делезом. Он вымок под дождем и отряхивался, как пудель, так что брызги летели на окружающих. Я не успел увернуться, и он в порыве дружеских чувств звучно хлопнул меня по спине:

— Давно не виделись. Куда ты исчез? Я больше не могу держать тебе место в зале.

— Познакомься, Камилла, это мой друг Уильям. Он киношник.

— Вы снимаете фильмы?

Уильям не устоял: желание поговорить о кино оказалось сильнее, он пропустил сеанс, и мы зашли в бистро выпить кофе.

— Мишель рассказал мне о вашей встрече. Началось все красиво, но потом слегка затянулось — на мой вкус. Необходимы потрясения, иначе фильм выйдет скучным. У меня появилась идея получше. Начало не меняем, но потом герой встречает другую девушку, путает ее с первой, она оказывается голландкой, они седлают велосипеды и отправляются открывать мир. Я написал сценарий за месяц. Назвал «Летние обещания». Многие прочли — всем понравилось. Я жду решения насчет финансирования. Мой будущий продюсер приятельствует с одним из членов комиссии. Мы сделали предложение Жан-Клоду Бриали.[179] Он сейчас на съемках, а два дела одновременно делать не умеет. Я постараюсь протыриться в ассистенты к режиссеру его следующей картины, тогда смогу сам с ним поговорить. Вот, прочти сценарий, потом расскажешь, как тебе. Это седьмой вариант.

С этими словами Уильям положил на стол брошюру в полторы сотни страниц. Я много раз просил у него сценарий — мне было любопытно, как он интерпретировал нашу историю, — но так и не удостоился этой чести, а тут — нате вам! — увидел женщину и распустил хвост. Я полистал сценарий и обнаружил, что герои между двумя диалогами иногда слезают с велосипедов, но разговора не прерывают. Революционная идея Уильяма заключалась в том, что он хотел снять свой фильм в реальном времени, единым кадром без монтажных соединений.

Когда Уильям увлекался, его было не остановить. Он знал о французском кино абсолютно все — актеров, продюсеров, режиссеров — и сообщил нам массу увлекательных, неизвестных прессе деталей. У нас на глазах творилась история национального кинематографа. Он взял руку Камиллы и заглянул ей в глаза:

— В жизни ты намного лучше.

— Почему ты так говоришь? — удивилась Камилла.

— Мишель нарисовал твой портрет-робот — вроде полицейского фоторобота, на нем у тебя была очень странная голова.

Я попытался пнуть Уильяма ногой под столом, но промахнулся.

— Ты нарисовал мой портрет?

— Попробовал. Чтобы найти тебя, — пролепетал я.

— Хотелось бы взглянуть.

— Мне не удалось передать сходство. Я его порвал.

— Ты ничего не потеряла, — вмешался Уильям. — Портрет был в кубистическом стиле.

На сей раз мой удар достиг цели.

Уильям решил разрядить обстановку и принялся изображать охоту на муху. Он крутил головой, замахивался, будто ловил назойливое насекомое, разжимал кулак, муха улетала, и все начиналось сначала. Камилла весело хохотала.

— Ты умеешь ездить на велосипеде? — спросил он.

— Конечно.

— Хочешь сняться в моем фильме? Ты будешь великолепна.

— У меня нет на это времени. Я готовлюсь к экзаменам.

— Не сейчас. Летом. Роль отличная.

— Все равно не смогу.

— Я дам тебе свой телефон. Прочтешь сценарий — звони в любой момент. Поговорим.

Уильям встал, собрал свои газеты и сказал:

— Кстати, Мишель, я видел твои фотографии. Очень неплохо.

— Тебе понравилось?

— Для начинающего недурно. А скажи-ка, твой друг из «Фоторамы» сможет проявить для меня несколько пленок?

— Спроси у него.

— Он дороговато берет.

— Я ему не платил, он получил процент с продаж.

Уильям так торопился уйти, что забыл заплатить по счету.

— Занимаешься фотографией?

— Пытаюсь.

— Ты мне не говорил. Можно посмотреть снимки?

— Если хочешь.

— Твой приятель Уильям ко мне подкатывался?

— Забудь. Он просто не может иначе.

* * *

Через стекло витрины «Фоторамы» я видел, как хозяин мастерской раскладывает на полках пленки. В правой витрине были выставлены черно-белые фотографии шторма и людей на пирсе, борющихся с ветром и непогодой.

— Они твои? — спросила Камилла.

— Мои сейчас внутри. Они месяц простояли в витрине, и несколько штук продались.

Я толкнул дверь, и мы вошли.

Хозяин расплылся в улыбке, как будто обрадовался моему приходу:

— Как поживаете?..

Моего имени он вспомнить не смог.

— Я бы хотел показать мои снимки подруге.

— Они для того тут и выставлены. Позвать Сашу?

— Он же не работает по четвергам…

— Сейчас он приходит каждый день. Мы получили роскошный заказ от Министерства культуры. Первая съемка плафона Шагала в Опера Гарнье.[180] Саша, — крикнул он, — тут ваш любимый фотограф.

Мы прошли в соседнее помещение, служившее выставочным залом. Камилла остановилась в центре и начала медленно поворачивать голову, разглядывая фотографии на стенах.

— Вот эти твои, — сказала она, кивнув на правый угол.

Она была совершенно уверена, что угадала, и, не дожидаясь подтверждения, подошла к снимкам фонтана Медичи и долго вглядывалась в изображение.

— Они великолепны, Мишель.

— Правда?

— Конечно. Ты один мог так это снять. Были бы у меня деньги, я бы их купила.

— В этом нет необходимости, мадемуазель.

Появился Саша, одетый в любимую холщовую рубашку. Он осунулся, глаза были красные, как у человека, не спавшего много ночей подряд.

— У меня есть запасной комплект, и я с радостью подарю его вам.

— Это как-то неловко…

— Снимки вам не нравятся?

— Ну что вы, они потрясающие.

— Тогда мы воспользуемся присутствием автора — он их подпишет. Не возражаете, Мишель?

Саша прошел к столу, вынул из ящика белый конверт, достал из него пять снимков и разложил на прилавке. Я написал на обороте каждого оттиска: «Камилле» — и расписался.

— Храните их очень бережно, мадемуазель. Через двадцать-тридцать лет они будут стоить целое состояние.

— Я не удивлюсь, — спокойно ответила Камилла. — Мишель — творческая личность, он пишет замечательные стихи.

— Надо же, как интересно! — воскликнул Саша, хитро улыбнувшись. — Почему вы никогда мне об этом не говорили? Я был бы рад прочесть при случае.

— Не выйдет, — покачала головой Камилла. — Мишель никогда не записывает свои стихи. Он просто читает их мне.

— Мишель прав, на слух поэзия воспринимается лучше.

Саша положил подписанные фотографии в конверт и протянул его Камилле:

— С наилучшими пожеланиями от заведения.

— Большое спасибо. Это очень трогательный подарок. Мишель сказал, что вам понравилось «Утро магов».

— ?..

Я не знал, куда деваться, и незаметно подал Саше знак: «Умоляю, не выдавайте меня!»

— Невероятная книга! — сказал он.

— Я тоже так думаю, а вот Мишель никак ее не осилит.

— Ты же знаешь, Камилла, я сейчас не могу отвлекаться. Вот сдам экзамены и на каникулах обязательно прочту.

— Поддержите меня, Саша, скажите ему, что «Утро» — увлекательнейшая книга.

— Совершенно с вами согласен. Авторы высказывают спорные идеи, но меня восхищает их нонконформизм. Они разворошили муравейник.

— Вот видишь, Мишель!

— Я все понял, Камилла. Нам пора, мы и так оторвали Сашу от работы.

— Знаете, Мишель, у Камиллы очень интересное лицо. Почему вы ее не снимаете?

— Она не любит фотографироваться.

— Камилла… Я могу называть вас по имени?

— Ну конечно!

— Так вот, Камилла, предложите Мишелю обмен: вы ему позируете, а он дарит вам стихотворение. Внакладе вы точно не останетесь, как думаете?

— Не знаю, согласится ли он.

— Давайте, Мишель, слово за вами.

Присутствие Камиллы спасло Сашу от моих жарких объятий.

* * *

Так я сделал первые снимки Камиллы. Она потребовала «залог», и я записал все стихотворения, не изменив ни строчки. Запас скоро закончился, пришлось снова обращаться за помощью к Саше. Он снабжал меня «поэтической продукцией», хоть и не слишком щедро, зато печатал большие, контрастные, с четкими линиями фотографии Камиллы и отказывался брать за это деньги. Как-то раз я сказал, что чувствую себя ужасно неудобно из-за того, что пользуюсь плодами чужого вдохновения, а сам ничего сочинить не могу. Саша ответил, что стихи принадлежат тем, кто их любит, и он совершенно счастлив, что помогает доброму делу.

* * *

Камилла считала, что я слишком много снимаю, а стихов пишу мало. Я объяснил, что стихосложение требует куда больше усилий и времени, так что одно стихотворение вполне равнозначно нескольким фотографиям.

…Смерть думает, что убила меня Но мое тело исчезло Я живу в трех музыкальных нотах В голодной улыбке В полустершемся воспоминании В уходящих за горизонт дорогах Где не дуют даже скучные ветра. Я живу в этих вечных строчках, Хранящихся в глубинах памяти Их шепчут, лелеют Передают из уст в уста. Они вечны, как мои страдания…

— Потрясающие стихи, Мишель.

— Знаю.

— Только очень грустные… как и все остальные.

— Я хочу за него фотографию. Одну-единственную.

В сложившихся обстоятельствах, принимая во внимание акт, составленный судебным исполнителем после оставления мсье Марини супружеского очага, новых свидетельств, полученных от служащих фирмы и нынешнего состояния Ваших отношений, суд может вынести решение в Вашу пользу. Адвокат противной стороны не представил на рассмотрение никаких документов. Отсутствие свидетельских показаний в пользу Вашего мужа станет определяющим условием для получения решения о разводе по вине Вашего мужа. Очень важно выйти на судебные слушания, имея преимущество перед…

Письмо было от нашего семейного адвоката мэтра Фурнье. Я обнаружил его, перебирая конверты, оставленные почтальоном на коврике консьержей. Меня застукали за курением, я ждал гневного письма из лицея и вдруг заметил этот конверт. Мэтр не в первый раз писал маме на домашний адрес, и не знаю почему, я вдруг решил прочесть именно это письмо. Возможно, из-за царившей в доме тишины. Уже несколько месяцев атмосфера в доме была застывшей, словно никаких проблем вовсе не существовало. Мама часто повторяла естественным, хорошо поставленным голосом, подкрепляя свои слова сияющей победительной улыбкой:

— Все в порядке, дорогой. Ничего не происходит. Не волнуйся.

Папа звонил по воскресеньям, вечером, и мы с Жюльеттой по очереди с ним говорили. Мама сидела в кресле и читала «Пари матч».

— Как дела в лицее?

— Нормально.

— Рад это слышать.

— А у тебя что?

— Все очень непросто. Работаю как зверь.

В первое время я всегда спрашивал, какая погода в Бар-ле-Дюке, он отвечал: «Замерзаем» или «Льет как из ведра». Наши беседы длились несколько минут; прощаясь, он всегда говорил: «Целую тебя, дорогой мой. До следующей недели».

В Париже папа бывал нечасто. Приезжал ненадолго, встречался с поставщиками и возвращался последним поездом, чтобы не тратиться на гостиницу. Он назначал мне встречу в бистро — и опаздывал на час. Как-то раз мы вообще не увиделись, потому что ждали друг друга в разных кафе на площади Республики. Я всегда провожал его на метро до Восточного вокзала. Он долго надеялся, что у них с мамой еще есть шанс спасти брак, говорил: «Когда у мужа и жены нелады, лучше на время расстаться, успокоиться, подвести итоги, взглянуть на ситуацию под другим углом».

— Брак как погода, понимаешь? После грозы небо всегда становится синим.

Учитывая результат, эта теория себя не оправдала.

Однажды у меня появилось странное и какое-то неприятное чувство. Папа прибежал на встречу с опозданием, он запыхался и все время ворчал, ругал «чертовы парижские пробки», вонь от выхлопных газов и грязь на улицах.

— Безумие какое-то! Не понимаю, как я мог так долго выносить этот город. Здесь совершенно нечем дышать.

Я смотрел на него — и не узнавал.

* * *

Когда я прочел злосчастное письмо, кровь застыла у меня в жилах. Захотелось вернуться и высказать маме все, что я о ней думаю. Нужно было предупредить папу о готовящемся против него заговоре, чтобы он успел выработать стратегию защиты. Мне удалось дозвониться в магазин.

— Возникла одна проблема, папа. Мы должны немедленно увидеться.

— Скажи, в чем дело.

— Не по телефону. Дело слишком серьезное.

— Ты что-то натворил?

— Нет. Речь о маме.

Он сказал, что приедет, а заодно повидает нового поставщика в Булони. Мы встретились в пивной напротив Восточного вокзала. Посетителей было так много, что мы едва слышали друг друга. Папа принес пачку каталогов итальянских осветительных приборов. Он дал мне один, чтобы я оценил качество, и сказал, что будет рекламировать их в Лотарингии.

— Как тебе?

— Я не разбираюсь в люстрах.

— Они опередили нас на двадцать лет. Если все сложится как надо, я сорву банк! Только маме ничего не говори. Ты что, куришь?

— Закурил недавно.

— Дай сигарету.

Я протянул ему пачку «Голуаз» и коробок.

— Так что стряслось?

Я отдал ему письмо адвоката, и он начал читать с непроницаемым лицом.

— Вот мерзавец! Я ему платил, а он подложил мне свинью.

— Они еще не победили. Ты будешь защищаться?

Он пожал плечами и задумался.

— Пришлось бы искать лжесвидетелей, а это не по мне. Просить людей, которых не видел много лет, говорить гадости о твоей матери — это низко.

— Но она именно так и поступает — низко.

— Вина на мне, Мишель. Я покинул супружеское жилище, и все пошло прахом. У нас была прекрасная семья. Потом что-то сломалось. Мне казалось, у нас просто трудный период, через такое многие проходят, а когда все понял, было уже поздно.

— Дело во Франке?

— Нет. Мы с твоей матерью из разных социальных слоев. С этим ничего не поделаешь. Впрочем, некоторым удавалось. Мы не сумели.

— Ты не должен один оплачивать судебные издержки!

— Я бессилен. Элен представит десять заверенных свидетельств и заключение судебного исполнителя. Умеешь хранить секреты?

— Я больше не куплюсь на «дай слово настоящего мужчины»!

— Я мог доставить твоей матери неприятности, но мы нашли решение, которое устроило нас обоих.

— Какое?

— Не вмешивать в эту историю вас. Пообещай, что будешь молчать.

Деваться было некуда, и я пообещал.

— Мы договорились, что я возьму всю вину на себя, но платить мне не придется. У нас будет совместная опека. Вы живете с ней, мы встречаемся каждый второй уик-энд, половину каникул вы проводите со мной. Я плачу небольшие алименты на вас двоих и получаю от нее финансовое возмещение.

— Значит, ты обменял нас на деньги?!

— Не глупи, Мишель! Другого выхода просто нет, к войне я не готов!

— Ты не имел права! Не имел! Нужно было драться!

— Такова жизнь. По-другому не бывает.

— В конечном итоге ты неплохо устроился.

Я встал. Сунул в карман сигареты и пошел к выходу, но вернулся:

— Скажи мне, где Франк.

— И не подумаю! Незачем тебе это знать.

* * *

Я оставил письмо от адвоката на столике в прихожей. Мама удивилась, заметив, что оно распечатано, и я сказал, что вскрыл конверт по ошибке. В воскресенье позвонил папа. Жюльетта поговорила пять минут и протянула трубку мне.

— Скажи, что меня нет.

Он не мог не услышать. Мама оторвала взгляд от «Пари матч», улыбнулась, но ничего не сказала. Я отказывался разговаривать с ним несколько недель подряд. Долго. Эта история и сегодня стоит между нами.

* * *

Я никогда не рассказывал Камилле о своей семье, о Франке, о Сесиль, об их исчезновении, о распаде семьи и бегстве отца в провинцию. Говорят, время лечит раны. Стереть из памяти легко лишь тех, кого любишь не слишком сильно. Главенствующим чувством был гнев. Я задыхался от ярости, мне хотелось выплеснуть ее наружу, но я был бессилен. В моей душе поселилась ненависть. Камилла по неизвестным причинам отказывалась говорить о своей семье, так что мы были равны в своем сиротстве.

Я надеялся избежать этого, но переоценил свои силы, хотя сопротивлялся до последнего. Существует предел, который не может перейти ни один из мужчин. Наша воля не способна противостоять законам мироздания. Моя судьба была решена где-то там, в глубинах космоса, поблизости от галактики Андромеда, между Орионом и Альдебараном. Камилла хотела составить мой гороскоп, для этого ей нужно было знать точное время моего рождения. Просьба показалась нелепой, но я не мог сказать ей это в лицо. Камилла свято верила в астрологию и злилась, если я высказывал сомнение. Я сказал, что роды были ужасно тяжелыми, что с мамой в больнице не было ни мужа, ни родителей и она все забыла.

— Ты родился в больнице «Пор-Руаяль», в центре Парижа!

После развода родителей все осложнилось, расставание, как все знают, пагубно действует на память. Не зная часа рождения, невозможно определить точное положение звезд, составить гороскоп, определить положение лунного узла,[181] планет в доме гороскопа[182] и восходящий знак. Я надеялся, что смогу не отвечать на эти дурацкие вопросы.

* * *

Наши с мамой отношения с каждым днем становились все лучше. Мы пришли к компромиссу и установили равновесие. Я соблюдал три правила, своего рода законный минимум: следил за своим внешним видом, получал приличные оценки и присутствовал на семейных застольях, главным из которых считался воскресный обед у дедушки Филиппа. По другим позициям мама оставила меня в покое. Неожиданная перемена в поведении произошла с ней после посещения семинара «Как провести переговоры и добиться успеха к обоюдной выгоде». Папа зря насмехался над маминым увлечением «американскими премудростями», они могли бы спасти его от нынешней унизительной Березины.[183] Однажды вечером меня ждал неприятный сюрприз.

— Кстати, тебе звонила Камилла, — сказала мама, передавая мне тарелку с тертой морковью.

— Правда?

— Она милая девочка. Буду очень рада с ней познакомиться. Пригласи ее в гости.

— Мы расстались десять минут назад. Зачем ей было звонить?

— Она хотела узнать час твоего рождения.

— И что ты ответила?

— Сказала, что ты родился в половине восьмого вечера, хоть и не поняла, почему она этим интересуется. Тебя я родила легко, а вот с Жюльеттой намучилась. Девочки всегда тяжелей достаются. Пусть Камилла составит и мой гороскоп. Я родилась двадцать восьмого января, в четыре часа утра.

— А я? — встряла в разговор Жюльетта.

* * *

Характер у Камиллы был неидеальный, но злопамятством она не отличалась и простила меня за вранье, тем более что могла наконец заняться моим гороскопом. Подруга ее матери держала салон предсказаний в квартире окнами на парк Монсури. Она пообещала сопоставить наши гороскопы и определить, что нас ждет в будущем.

— Ты не веришь, но я тебе докажу.

— Предвидения не существует, Камилла. Иначе все было бы слишком просто.

— На свете живут люди, наделенные знанием, посвященные, — они способны направлять нас.

— Лично я предпочитаю не знать.

Через несколько дней Камилла сообщила, что некая неожиданная помеха мешает составлению моей темы. Пролетев расстояние в миллион километров, комета Холмса вынырнула из глубин космоса между созвездиями Рак и Телец. Пока эта блестящая точка с веерообразным хвостом будет оставаться в пределах видимости, некоторым людям не избежать потрясений в жизни.

— Она говорит, что комета сводит вместе влюбленных.

— Как ты можешь верить в подобные небылицы, Камилла!

— Она сказала, это коснется и тебя.

— Мы с тобой не терялись. Твоя ясновидящая, случайно, не знает, сдадим мы экзамены или нет?

— Она определяет траектории, а не отрезки пути. Скоро ты получишь подтверждение.

Убежденность Камиллы, ее энтузиазм заставили меня изменить мнение. Картезианцы — скучные люди. Красотой наделена только фантазия.

* * *

Мы почти никогда не виделись по воскресеньям. У нее были обязательства по отношению к семье, которыми она не могла манкировать, а на все мои вопросы отвечала одно и то же:

— Не спрашивай почему! Если бы я могла, мы бы виделись! Но я не могу!

Во второй половине дня я шел в «Бальто». В клубе все время появлялись новые лица — из СССР, Югославии и Румынии. Новички говорили с уморительным акцентом — каждый со своим, особым, — носили старомодную одежду, к их лицам навечно приклеилось выражение тревожной недоверчивости. Всем им, как когда-то старожилам клуба, приходилось вступать в неравный бой с чиновниками, собирать бумаги и справки, доказывать, что с родины они уехали в пожарном порядке, чтобы избежать ареста и тюрьмы. Их опекали, подкармливали, пускали переночевать, связывали с изготовителями «настоящих» фальшивых документов. Стоили бумаги дорого, и вновь прибывшие не гнушались никакой работы: мыли посуду в ресторанах, таскали тяжести на стройках. Многие перебирались в Канаду, которая была куда добрее к иммигрантам, чем Франция. В воскресенье в клубе всегда был аншлаг, всех желающих зал вместить не мог, и постепенно шахматисты оккупировали ресторан. Правило говорить только по-французски больше не действовало, в «Бальто» теперь звучали почти все европейские языки. Люди, долго жившие под властью страха, привыкшие говорить шепотом, давали выход энергии и так шумели, что клиенты папаши Маркюзо и те, кто привык к тишине и покою, с ностальгической грустью вспоминали золотое времечко, когда членов клуба можно было пересчитать по пальцам.

— Принимая во внимание размеры и добрую волю наших «поставщиков», в клиентах недостатка не будет, — шутил Игорь. — Мы обречены на расширение.

* * *

Время от времени в клубе появлялся Саша. Я внимательно наблюдал за ним. Он знал, как враждебно настроены Игорь, Леонид и другие, и специально их провоцировал. Его это забавляло. Никому не удавалось заметить, когда и как он появился. Саша просто оказывался среди нас — стоял и наблюдал. Как Братец Большие Уши. Его презрительно игнорировали, относились как к пустому месту. Потом он исчезал — так же незаметно, как появлялся. Я старался соблюдать внешние приличия, но вынужден был демонстрировать безразличие — он не хотел, чтобы я вмешивался в их отношения.

Я делал серьезные успехи в шахматах, и многие теперь хотели сыграть со мной партию.

— Хороший игрок — понятие относительное, — говорил Леонид, удостаивая меня чести сразиться с ним, если не было противника посерьезней. — Новички совсем никуда не годятся.

Однажды я сидел и наблюдал за Имре и Павлом, игравшими бесконечный матч-реванш. Павел пользовался отсутствием часов и собирался взять противника измором. Появился Игорь. Он был страшно возбужден, глаза у него блестели.

— Друзья мои, вы никогда не угадаете, с кем я сегодня беседовал целых два часа!

Мы пришли к заключению, что собеседником Игоря была какая-то знаменитость, и стали перебирать имена звезд эстрады, киноактеров, телеведущих, политиков и знаменитых спортсменов. Мы перечислили половину парижан, но не преуспели.

— Это француз? — спросил Грегориос.

— Нет. Он сел ко мне на бульваре Малерб. Я сказал себе: Игорь, сегодня тебе улыбнулась удача. Я поглядывал на него в зеркало и не верил своим глазам. Он в моем такси! Я колебался, но все-таки решился и заговорил с ним по-русски.

— Это был Громыко, приехавший в Париж инкогнито? — предположил Павел.

— Нет, это был живой бог!

Мы хором произнесли: «Нуреев!»

— Я не хотел скатываться до банальностей типа «я один из ваших почитателей», он наверняка выслушивает такие признания по двадцать раз на дню. Он держался несколько отстраненно, и я заговорил о «Баядерке», которую мы с Владимиром видели в шестьдесят первом. Он не забыл тот волшебный спектакль, когда зрители аплодировали ему стоя, кричали «Браво!», «Бис!» и никак не хотели расходиться. Он понял мое волнение и тоже расчувствовался. Я подвез его к служебному входу Оперы, и мы продолжили беседовать и смеяться, хотя он торопился. Он самый красивый мужчина на свете и самый великий танцовщик. Мы вспоминали Кировский театр и Ленинград, и у него в глазах стояли слезы. Я сказал, что не возьму с него денег, и тогда он пригласил меня посмотреть репетицию. Невероятное, потрясающее зрелище. Он был подобен ангелу, спустившемуся с небес на землю, все, кто был в зале и даже на сцене, не могли отвести от него глаз. Когда я собрался уходить, он подошел, чтобы еще раз поблагодарить. Представляете? Он! Меня! За то, что напомнил ему о родине.

— Чудесная встреча, — сказал Имре.

Я встрепенулся. Эту встречу устроило Провидение, Игорю суждено было столкнуться с Нуреевым. Я спрашивал себя, стоит ли упомянуть комету Холмса, но сделать этого не успел.

— Друзья мои, — продолжил Игорь, — сегодня случится невозможное — нас посетит Рудольф Нуреев.

Раздался хор восклицаний — все были потрясены: одни выражали восторг, другие — скепсис.

— Я рассказал ему о клубе. Он задал тысячу вопросов, пожал мне руку и спросил адрес. Сегодня вечером, после репетиции, он будет здесь.

Сообщение Игоря привело всех в состояние паники. Члены клуба заметались, стали приводить себя в порядок, в туалет выстроилась очередь.

— Нельзя принимать гостя в таком бардаке! — заявил Владимир.

Они освободили столы, протерли их губкой, вытряхнули и вымыли пепельницы, убрали к стене ящики и коробки, смахнули пыль с банкеток и подмели пол. Руководила авралом Мадлен, заставившая двух новичков, Горана и Данило, помыть заодно и окно. В какой-то момент Игорь заметил Сашу — тот полировал чистой белой тряпкой стойку бара.

— Какого черта ты тут делаешь? — зло рявкнул он.

— Вношу свой вклад в…

Игорь не дал Саше договорить. Он толкнул его и ухватил за воротник куртки. Они были одного роста, и худощавый, жилистый Саша вполне мог оказать сопротивление, но не сделал этого. Игорь выкинул его на улицу, крикнув в спину:

— Это в последний раз! Я тебя предупредил!

Саша отвечать не стал. Игорь вернулся в зал, трясясь от ярости. Томаш одолжил у соседа сверху простенький фотоаппарат «Инстаматик» и новую пленку. Мы вышли на улицу и выстроились в почетный караул между бульваром Распай и площадью Данфер-Рошро. Мы провожали взглядами такси, надеясь, что Нуреев вот-вот появится, но машины проносились мимо, кое-кто вернулся внутрь, чтобы отдохнуть и выпить по рюмочке.

— В котором часу он обещал приехать?

— Не знаю, репетиция началась с опозданием, наверное, он будет позже, — объяснил Игорь.

Владимир проявил решительность, позвонил в справочную и узнал номер дирекции Оперы. Мы стояли вокруг, с замиранием сердца ожидая ответа, но в это майское воскресенье трубку никто не снял. Надежда на появление гения сдулась как воздушный шарик, люди стали расходиться, но никто не позволил себе ни язвительной реплики, ни какого-нибудь неприятного замечания. Томаш вернул фотоаппарат хозяину. Мы остались в узком кругу отцов-основателей.

— Он мог просто забыть, — предположил Павел.

— Или не поймал такси, в воскресенье это не так-то просто сделать, — добавил Грегориос.

— Или устал и вернулся к себе, чтобы лечь спать, — высказался Имре.

Появилась Мадлен:

— Думаю, он уже не придет, но спасибо, что устроили генеральную уборку. Альбер решил вас угостить.

Я остался с Игорем, который не терял надежды на встречу со своим кумиром.

— Должно быть, его что-то задержало, но он обязательно придет.

У нас давно не было возможности поговорить без свидетелей.

— Как дела в лицее?

— Вообще-то, хорошо.

— А с подружкой?

— По воскресеньям мы не видимся. Она проводит время с семьей.

— Поставь себя на место ее родителей. Они всю неделю работают и пообщаться с детьми могут только в воскресенье.

— И сколько это будет продолжаться? Она не останется с ними на всю жизнь.

— Все вы, молодые, одинаковы.

— Можно тебя спросить, почему вы так относитесь к Саше?

— Это давняя история. Тебе лучше не знать. Не стоит обращать на него внимания… Ну что, ждем дальше или уходим?

— Представь, что он придет, а его никто не встретит. Что он о нас подумает?

— Ты прав. Подождем. Артисты вечно опаздывают. Он говорил со мной, как с другом, и не мог забыть об обещании. Знаешь, о чем он мечтает?

— Нет.

— Поклянись, что никому не скажешь. Это его секрет. Он хочет поставить «Ромео и Джульетту» Прокофьева. Можешь себе представить? Самый прекрасный балет мирового репертуара. Знаешь эту музыку?

— Я не силен в музыкальных шедеврах. Мой отец обожает Верди и «Риголетто».

— Тогда ему понравится. Попроси родителей купить тебе пластинку. Мое любимое место — «Танец рыцарей». Слушаешь и воспаряешь в небеса. Знаешь, почему Прокофьев считается любимым композитором советских людей?

— Потому что он гений?

— Не только.

— Потому что написал замечательные оперы и балеты?

— Этого мало.

— Потому что был добрым и великодушным человеком?

— У меня на родине эти качества не предмет для восхищения.

— Тогда сдаюсь.

— Прокофьева обожают за то, что он убил Сталина.

— Что ты такое говоришь?

— Пятого марта тысяча девятьсот пятьдесят третьего года, рано утром, Сталину сообщили о смерти Прокофьева, и он, загубивший миллионы душ, был потрясен этим известием. Сталин унижал Прокофьева, композитор был гоним, несчастлив и несвободен. Тиран впервые в жизни почувствовал угрызения совести, у него случился удар, и он умер. В тот же самый день. Из-за Прокофьева.

— Я не знал.

— Господи, Мишель, да это же шутка. Уверен, если бы Прокофьев знал, что его смерть избавит нас от Сталина, он с радостью пожертвовал бы собой намного раньше.

Мы сидели на скамье у входа в «Бальто» и ждали. Погода была замечательная. Проходившие мимо нас члены клуба махали на прощание рукой и отпускали шуточки: мол, хватит ждать, а то врастете в землю. День клонился к закату, и мы смирились, решили, что тоже пойдем по домам, только выкурим на посошок по сигарете, и тут увидели Леонида. Выглядел он как-то странно, обе ладони у него были замотаны эластичными бинтами.

— Эй, товарищ, мы тут! — позвал Игорь. — Что стряслось?

Леонид отреагировал не сразу, нам даже показалось, что он с трудом сфокусировал на нас взгляд.

— У тебя проблемы?

— Я хочу пить.

Мы прошли следом за Леонидом внутрь. Он выглядел как человек на грани нервного срыва. Сопел, шмыгал носом, гримасничал. С трудом вытащил из кармана заветный пузырек, открыл его, вдохнул несколько раз каждой ноздрей, после чего заказал порцию 102-го, добавил на два пальца воды, выпил залпом и велел Жаки принести еще три порции.

— Мне пятьдесят первый, — сказал я.

— Вы не представляете, что со мной случилось! — произнес он срывающимся голосом. — Я видел ее.

— Кого?

— Милену.

— Я люблю работать по воскресеньям, — начал свой рассказ Леонид. — Люди спокойные, расслабленные, дают отличные чаевые. Я взял пассажиров у «Рица» — испанцев, супружескую чету. Они ангажировали меня на весь день, хотели побывать в Мальмезоне, Овер-сюр-Уазе и Версале. Выгоднейшая поездка. У ворот Майо меня подрезал мотоциклист, я вильнул, въехал на тротуар и впервые за десять лет проколол шину. Муж, хороший парень, сказал: «Ничего страшного, поменяете колесо, и поедем дальше». Хотите верьте, хотите нет, мне снова не удалась эта операция. Гайки были закручены намертво. Я старался как мог, здоровяк-испанец тоже попытался, но ничего не вышло. Ладно, они взяли другую машину, а я остался один на один с чертовым домкратом и через час взял над ним верх. Вспотел, исцарапал в кровь ладони, перемазался как черт. Аптеки по воскресеньям закрыты, и я решил вернуться домой, сказал себе — сегодня не твой день. Тут подходит женщина со здоровенным чемоданом и просит отвезти ее в Орли. Я отвечаю — не поеду, она говорит, что летит в Нью-Йорк, и умоляет подбросить хотя бы до аэровокзала у Инвалидов, где можно сесть в челнок. У меня в бардачке лежала початая бутылка водки, я промыл ладони. Дамочка орала от ужаса, словно ей было больнее, чем мне. Я обмотал платками ладони, и мы добрались до места. Я донес ее чемодан до стойки «Эр Франс», получил хорошие чаевые и совет сделать укол от столбняка и уже собирался уходить, но тут меня окликнули. Я вздрогнул и обернулся. Это была она. Стояла прямо передо мной. Она совсем не изменилась. Такая же красивая и все еще похожа на ту американскую актрису. Как ее имя, Игорь? Ты знаешь, о ком я.

— Дебора Керр.

— Те же глаза. Те же волосы. Королева. Мне показалось, что мы расстались сегодня утром. Не знаю, сколько мы так простояли.

— Как поживаешь, Милена?

— У меня все хорошо.

— Выглядишь отлично.

— Ты тоже.

— Ты все такая же красавица.

— Не верь глазам своим… Я постарела душой.

— Ты больше не работаешь в Орли?

— Меня перевели сюда. В пяти минутах от дому, хожу пешком.

— Давно?

— Около пяти лет назад.

— Невероятно! Я никогда не возил пассажиров в Орли, чтобы случайно не встретиться с тобой, а здесь бывал десятки раз, но тебя не видел.

— И правда странно. По логике вещей, мы обязательно должны были пересечься.

— Мне пора, неудачно припарковался. Не хочется платить штраф.

— Ты водишь такси?

— Да.

— Доволен?

— Не жалуюсь. Ладно… Пока, Милена, теперь буду объезжать стороной Дом инвалидов.

Я пошел к выходу, чувствуя себя счастливейшим из смертных. Встреча с Миленой стала неожиданным подарком судьбы, на большее я и рассчитывать не мог. Неожиданно я услышал за спиной ее голос: «Леонид…» — и обернулся.

— Рада была тебя повидать.

— Взаимно.

— Я часто спрашивала себя, что с тобой сталось.

— Ничего особенного, как видишь. Я все еще ношу твои часы.

— А я — твои.

— Что у тебя с руками?

Носовые платки, которыми я обмотал ладони, промокли от крови. Она попросила коллегу подменить ее и отвела меня в медпункт. Взяла вату, перекись водорода и продезинфицировала раны. Я смотрел на Милену — и чувствовал себя счастливым. Мне не было больно. От нее исходил все тот же нежный запах… Забыл, как называются духи.

— Как это случилось?

— Возникла проблема… с машиной.

Она забинтовала мне руки, мы пошли в кафе, заказали кофе и говорили, говорили… сам не знаю о чем. Как раньше. Молчали. Смотрели друг на друга. Не так-то просто собирать воедино осколки не прожитого вместе времени.

— У тебя не будет проблем с начальством?

— По воскресеньям здесь тихо. А вот твоя машина…

— Плевать я на нее хотел!

— Ты никогда не пытался увидеть меня?

— Ты же знаешь, я дал слово тому типу.

— Ты единственный из всех моих знакомых держишь слово.

— Ну, в каждом человеке должно быть хоть что-то хорошее. Я думал о тебе каждый день.

— А я часто говорила себе: наверное, Леонид нашел работу в авиакомпании. Может, он сидит за штурвалом вон того самолета, что пролетает сейчас над Парижем, и совершенно счастлив. Я почему-то не сомневалась, что ты счастлив.

— Ты права. Скажи мне кто-нибудь, что я однажды стану таксистом, не поверил бы.

— Мы еще увидимся?

— Не знаю. Клятва остается клятвой. У тебя кто-нибудь есть?

— Свободна. Как птица. А у тебя?

— Думаешь, почему я в воскресенье кручу баранку? Давай как-нибудь поужинаем, если хочешь?

— С одним условием — я приглашаю.

* * *

— Ну вот. Завтра вечером у нас свидание. Встречаемся в восемь у подъезда ее дома. Жизнь начинается заново.

— Очень рад за тебя, — сказал Игорь.

— Я трушу, как мальчишка. Что думаешь, Мишель?

— Сможешь снова возить пассажиров в Орли.

Игорь заказал бутылку игристого, чтобы отпраздновать чудесную встречу Леонида с Миленой.

— Дело не в чуде, а в комете.

— Глупости! — воскликнул Игорь. — Все решает удача.

— Возможно, на сей раз все будет иначе, — вмешался Леонид. — Я был очень осторожен и не сказал ни одного дурного слова о Розенбергах.

— Они были невиновны! — возмутился я.

— Не для меня! Но теперь я держу язык за зубами.

— И правильно делаешь, — похвалил его Игорь. — Умение молчать — залог счастья.

Мы обсуждали роль случая в жизни человека, повороты судьбы и чувств, влияние звезд на таксистов и загадку наших жизней, когда вошел посыльный с конвертом для Игоря. Мы убедились, что он говорил правду о встрече с Нуреевым. В качестве извинения великий танцовщик прислал два билета на «Лебединое озеро» с Марго Фонтейн. Гала-представление в Парижской опере в честь торжественного открытия плафона Шагала в присутствии самого Руди, Генерала, Мальро и Всего-Парижа. Игорь чуть с ума не сошел от радости. Леонид замер и едва дышал. Игорь все понял и скрепя сердце отдал ему билеты. Леонид пригласил Милену, сказав, что Нуреев прислал их лично ему, что произвело впечатление, и Милена согласилась. Леонид взял напрокат смокинг и купил лакированные мокасины. Он об этом не пожалел.

Выйдя из «Бальто», я сказал себе: «Раз сегодня такой день, я должен снова встретиться с Сесиль». Мне ужасно хотелось познакомить ее с Камиллой. Я позвонил домой, чтобы предупредить маму, и она попросила не слишком задерживаться. Я много месяцев не приходил в дом на набережной Августинцев — не мог: боялся снова не застать Сесиль. Ни писем, ни газет в почтовом ящике не было, консьержки на месте не оказалось. Я поднялся на четвертый этаж, не зажигая света. Долго звонил в дверь. Никто не отозвался. Я был уверен, что сегодня наша жизнь начнется заново, с того самого места, на котором когда-то остановилась. Мне показалось, что за дверью раздался какой-то шум. Я прислушался, понял, что ошибся, открыл своим ключом и вошел. В квартире было темно, свет проникал только через открытые ставни. Я зажег все люстры и лампы и обнаружил вокруг все тот же беспорядок и пыль. Холодильник был отключен. В комнатах Сесиль и Пьера тоже ничего не изменилось. Я вернулся в гостиную. Все вещи находились на своих местах. Мое внимание привлекли стоявшая на столе картонная коробка и фотография в рамке, прислоненная к стопке книг. Всего этого не было, когда я приходил сюда в последний раз. Кто-то водрузил на коробку одну из моих фотографий фонтана Медичи. Одну из пяти, купленных в «Фотораме». Я замер, окаменел перед Ацисом и Галатеей. Сомнений быть не могло, но я для очистки совести все-таки взглянул на оборот снимка и обнаружил печать «Фоторамы». Таинственным коллекционером была Сесиль. Эти фотографии могли понадобиться только ей. Но зачем она оставила одну из них на видном месте? Хотела дать мне знать, что заходила домой? Сказать: «Я тебя не забыла и мне понравились снимки»? Или дело в чем-то другом? Она знала, что я тут появлюсь, и расположила фотографию в центре стола, чтобы я обязательно ее заметил. Может, она и записку написала? Я перелистал книги, обыскал ящики стола, перетряхнул стопки документов, газет и журналов, даже не пытаясь быть аккуратным. Я вел себя как легавый во время обыска. В мусорном ведре обнаружились обрывки почтовых открыток и пепел от сожженной бумаги. Я вывалил все на ковер, но не нашел ничего интересного. В картонной коробке лежали вещи Пьера. Пачка писем от девушек — многие конверты он даже не вскрыл, — записная книжка, бумажник с несколькими купюрами и мелочью, в отделении, застегнутом на молнию, сложенный в восемь раз листок с рецептом коктейля Молотова. Фотография, военный билет, студенческий билет, исписанные блокноты, газетные вырезки, алжирские тетради, его письма к Сесиль, ее ответы, шесть первых глав работы об Арагоне и штук десять ее фотографий, которые я сделал в Люксембургском саду. Я знал Сесиль и понимал, что все это «постановочная сцена», а не случайность. Я сел. Закурил. Попытался разгадать послание. И вдруг понял. Она оставляла мне все, это был подарок, компенсация за молчание и исчезновение. Или обмен. Возможно, она хотела сказать, что фотографии фонтана воссоединили нас, что четыре снимка она оставляет себе как залог нашего союза. Я взял коробку. Подписал фотографию и оставил ее на столе, чтобы Сесиль знала: я приходил и однажды мы обязательно встретимся. Когда она этого захочет.

* * *

Кто сегодня помнит о Пьере? Что от него осталось? От его широченной улыбки, сумбурных идей, страстного желания изменить мир, перебив всех мерзавцев? Думают ли о нем бывшие подружки, те, которых он отталкивал, чтобы не успевали привязаться. Он всеми забыт и покоится в земле на провинциальном кладбище. Я нес тяжелую коробку — килограмма четыре-пять, не меньше! — в которую уместилось все, что Пьер сделал за свою короткую жизнь, и вдруг услышал голос:

— Эй, маленький придурок!

Это был он. Никаких сомнений. Я обернулся, зная, что не увижу никого, кроме незнакомых прохожих да призраков, порожденных моей измученной памятью. Я поставил коробку на капот машины.

— Ты и впрямь придурок! Разве я тебя этому учил? Продолжишь в том же духе — превратишься в кусок дерьма. В такой же, как все остальные. И не делай вид, что не понимаешь. Посмотри на себя в зеркало, и тебя стошнит. Ты не имеешь права. Только не ты. Иначе получится, что я зря тратил на тебя время.

Вопросы были не нужны. Я знал: Пьер прав. Я больше не могу врать Камилле, выдавая себя за поэта и художника. Не хочу быть самозванцем. Я все ей расскажу.

Я позвонил Камилле. Время было позднее. Трубку снял человек, говоривший с сильным «черноногим» акцентом.

— Здравствуйте, мсье, я бы хотел поговорить с Камиллой. Это очень важно.

Он что-то проворчал, в трубке повисла долгая пауза, потом я услышал:

— Камилла, это тебя.

Она спросила, кто звонит.

— Не знаю, но не поздновато ли для звонков?

— Слушаю…

— Это я. Звоню, потому что…

— Ты рехнулся! Забыл посмотреть на часы?

— Мы обязательно должны завтра увидеться.

— Завтра понедельник. У меня занятия до шести. Я не могу.

— Это очень важно, Камилла. Я буду тебя ждать…

Она повесила трубку. У меня с души свалился камень — один из многих. Я вернулся домой с коробкой Пьера. Задвинул ее в угол у себя в комнате и написал крупными буквами: «Не открывать».

* * *

Я ждал ее у фонтана. 18.30. От лицея Фенелона до Люксембургского сада десять минут ходьбы неспешным шагом. Она не придет. Должно быть, возникла проблема, или она разозлилась на вчерашний поздний звонок. Возможно, мы больше никогда не увидимся. У меня колотилось сердце, в горле стоял ком, казалось, что плечи придавило могильной плитой. Я взглянул на поднятую руку Полифема — застывшее движение ломало перспективу, — и у меня вдруг появилось незнакомое чувство. Я как будто раздвоился. Ощутил невероятную легкость. Во мне словно поселился другой человек. Я никогда не думал, что такое может случиться. Я схватил листок бумаги. Успокоил дыхание. Вздрогнул — и это произошло. Вырвалось из меня, как струя воды. Само собой. Я написал восемь поэтических строк. Мгновенно. Как Саша. Перечитать не успел — передо мной стояла Камилла.

— Прости. Меня задержал преподаватель философии.

Я протянул ей листок. Она взяла его и прочла:

…Пусть гордый суверен, Властитель мраморных чертогов, Увидит тень мою… Пусть запертая в башнях страсть Вдруг вырвется из плена и душу заберет… Ищу тебя, сорвавшись птицей с ветки, Но нет тебя, и тает боль моя… Но жду тебя всегда у подножия фонтана…

— Прекрасные стихи, Мишель.

— Ты правда так думаешь?

— Мне очень понравилось. И оно не такое печальное, как другие.

Я встал. Обнял Камиллу. Она закрыла глаза. Я поцеловал ее, и она не воспротивилась, только прижалась ко мне еще крепче. Мы стояли, слившись воедино, опьяненные нашей близостью.

* * *

— Зачем ты звонил вчера вечером?

Я колебался. Стоит ли говорить ей правду? Женщины любят поэтов, это бесспорная истина. Я посмотрел Камилле в глаза и улыбнулся. Я ни в чем не признался и решил не обсуждать комету.

Начался обратный отсчет: до экзаменов на степень бакалавра остался ровно месяц. Я совершенно не волновался и не сомневался в результате. Я стал успевать по математике, как только перешел на литературное отделение. Если бы меня с самого начала учил не Хиляк, а Пeретти, не пришлось бы столько мучиться. У него были необычные педагогические приемы, он никогда не издевался над учениками, не упивался своим сарказмом и не выказывал нам самодовольно-раздраженного презрения. Каждый мог сказать, что чего-то не понял. Он улыбался и объяснял еще раз. Ему это даже нравилось. Он никуда не торопился.

В отличие от меня Камилла пребывала в тревоге. Я пытался ее урезонить:

— Ясновидящая ведь сказала, что ты сдашь? Ну так и нечего дергаться. Ты сдашь. А если и нет, что случится? Ничего. Повторишь попытку через год. Не ты первая, не ты последняя. Небо точно не упадет на землю.

— Отец меня убьет.

— Нельзя так давить на человека, это просто идиотизм. Он должен поддерживать тебя. Я выскажу ему все, что думаю на этот счет.

— Ни в коем случае! Прочти мне стихотворение, прошу тебя.

— По-моему, сейчас будет лучше заняться подготовкой к экзаменам, согласна?

Она улыбалась и кивала. Я сдался. Поэт — не поэт, если не пишет стихов. Я думал, что справлюсь, брал листок и ручку, но ничего не получалось. Никакого озарения. Я силился, тужился, закрывал глаза, проводил кучу времени у фонтана, призывал на помощь чувства и… оставался «бесплодным». Ничего не поделаешь, останусь автором одного-единственного стихотворения. Я снова обратился к Сашиным текстам, хотя Камилла находила их слишком мрачными. Я вернулся к прежней дилемме. Мне претило врать Камилле, я сделал последнюю попытку и решил признаться. Плевать на цену, которую придется заплатить, дальше так продолжаться не может.

* * *

Мы встретились в Венской кондитерской, и я заказал два горячих шоколада.

— Камилла, мне нужно сказать тебе что-то важное.

— Мне тоже. Я должна с тобой поговорить.

— Ладно. Кто начнет?

— Думаю, я, так будет правильней.

Мне оставалось только гадать, какое событие способно «перевесить» мое покаяние в самозванстве. Наверное, ясновидящая сообщила Камилле, что к Земле приближается еще одна комета.

— Слушаю тебя.

Она молчала. Стояла, опустив глаза с видом человека, у которого на душе лежит тяжелый камень и который не знает, как от него избавиться. Я ощутил беспокойство.

— Я не была с тобой честна, Мишель.

Камилла снова замолчала. Я вцепился пальцами в банкетку в ожидании худшего. Не думал, что такое возможно, но, видимо, придется смириться. У Камиллы есть другой.

— У меня две плохие новости.

— Может, пойдем на улицу? Здесь стало жарко.

Мы спустились к Сене, пошли по набережной, потом сели на скамью. Камилла молчала, словно пыталась подобрать слова, как врач, которому предстоит сообщить пациенту, что тот скоро умрет, что это очень печально, но нужно набраться мужества и смириться с неизбежным.

— Я ничего не говорила, потому что не думала, что между нами все будет так серьезно… Я еврейка.

— Не вижу в этом ничего ужасного.

— Моя семья так не думает.

— Не понимаю…

— Между нами ничего не может быть.

— Из-за того, что ты еврейка? Мне плевать. Моя семья не слишком религиозна.

— У нас все иначе.

— Сейчас не Средние века.

— Ты не знаешь моих родственников.

— Нам хорошо вместе. Мы оба сдаем экзамены на степень. Ты — первая девушка, с которой я чувствую себя живым, настоящим. Не обязательно рассказывать обо всем родителям. Посмотрим, что у нас получится.

— Ничего не получится, Мишель. В июне мы уезжаем из Франции.

— Что?

— Эмигрируем в Израиль.

— Бред какой-то!

— Им здесь не нравится. Мой отец говорит, что наше место там. Они ждут, когда мы сдадим экзамены. Это еще одна плохая новость. Вот почему я хотела, чтобы мы остались друзьями.

— Ты не обязана ехать. Они не могут тебя заставить.

— Могут, я несовершеннолетняя.

— У тебя же есть другие родственники, скажешь, что хочешь учиться во Франции, что будешь жить у одного из дядей, а к родителям сможешь ездить во время каникул.

— Уезжает вся семья. Билеты уже заказаны.

— А если ты завалишь экзамены? Никто не может быть на сто процентов уверен, что сдаст. Проведешь в лицее еще год.

— Я хочу добиться успеха ради родителей. Они всегда об этом мечтали. Я радовалась, что мы едем в Израиль, пока не познакомилась с тобой. Новая страна, новые возможности. Жизнь в кибуце — это ликвидация частной собственности, классового расслоения общества и нищенских зарплат, возможность вытащить детей из семейного кокона, работать на общее благо, принимать совместные решения. Уж ты-то должен понимать.

— Эти безумные идеи никогда — слышишь, никогда! — не воплотятся в жизнь!

— Мы должны расстаться, Мишель.

— Как ты можешь?!

— Давай остановимся. Я не хочу… не хочу…

— Нужно было сразу сказать, что ты уезжаешь! Резать — так сразу.

— Я хотела, чтобы мы стали друзьями, ничего больше.

— Чихать я хотел на дружбу, мне нужно другое!

— Сам виноват!

— Да неужели? И в чем же, скажи на милость?

— В том, что ты — поэт!

Камилла зашмыгала носом, заплакала и убежала. У меня в голове был полный сумбур. Я попытался привести мысли в порядок. Она ошибается. Это недоразумение, ошибка. Я встал шатаясь, как боксер после нокдауна, и заорал:

— Я не поэт! Понимаешь? Никакой я не поэт!

Она была уже далеко. И наверняка не услышала.

* * *

Я говорил сам с собой. Пинал ногой невидимых врагов. Проклинал евреев, кибуцизм, социализм, кометы, поэтов и женщин. Мне хотелось орать, вопить, ругаться. По реке мимо меня проплыл кораблик с туристами на палубе. Они щелкали фотоаппаратами. Я в ответ выкрикивал оскорбления. Они ничего не понимали, улыбались и махали в ответ. Я поклялся, что стану другим, что со мной никогда больше не случится ничего подобного. Это был последний теплый день. Назавтра пришедший с севера циклон вернул в Париж зиму. Небо потемнело и обрушилось на головы парижан проливным дождем. Мне такая погода подходила как нельзя лучше.

Идея пришла мне в голову неожиданно. Я достал старые шорты Пьера, майку регбиста Парижского университетского клуба и вернулся в Люксембургский сад. Но не для того, чтобы ностальгировать и жалеть себя. Я снова начал бегать. В первые дни держался за группой вышедших на тренировку пожарных. Было нелегко, но я считал делом принципа оставаться среди них, а потом оставил этих парней далеко позади и обгонял любого, чья спина маячила впереди. Дорожки превратились в грязное месиво, но мне нравился булькающий звук шагов по земле. Хлюп-хлюп. Я побил свой прежний рекорд и перестал считать круги. Бегал по два часа без перерыва и останавливался перед самым закрытием сада, когда кровь начинала бешено стучать в висках, а ноги подгибались от усталости. Я возвращался весь взмокший, принимал обжигающий душ и закрывался в своей комнате. Иногда ко мне заходила Жюльетта, садилась на кровать, говорила обо всем и ни о чем и никогда не спрашивала о Камилле. Я думал о ней все время. С мыслями справиться нелегко. Мне не раз хотелось пойти к лицею Фенелона, чтобы увидеть ее. Поговорить. Но я этого не делал. Все равно ничего бы не вышло. Ход событий изменить невозможно. Как и свою судьбу. Когда тоска становилась невыносимой, я ускорялся. Бегал до изнеможения по дорожкам Люксембургского сада, пока голова не становилась пустой как котел. Интересно, можно умереть от сердечного приступа в семнадцать лет? Получалось не очень хорошо: чем сильнее я себя изнурял, тем больше о ней думал. Я выл. Ревел, как девчонка, не боясь, что кто-нибудь увидит. Дождь смывает следы слез. Сколько кругов нужно пробежать, чтобы пришло забвение?

* * *

Я согнулся пополам, пытаясь отдышаться. Легкие горели, в боку кололо. Я пыхтел. Отплевывался. А дождь все шел и шел. Как в ноябре, хотя на дворе был июнь. Я распрямился и увидел ее. Прямо перед собой. У теннисных кортов.

— Что ты тут делаешь?

— Искала тебя.

— Зачем?

— Послушай… со вчерашнего дня… я… я…

Ее одежда и волосы промокли насквозь, лицо осунулось, глаза покраснели. Нижняя губа дрожала.

— Я больше так не могу, Мишель.

— Мне тоже несладко.

— Давай… уедем.

Я не понимал, о чем она говорит. Открыл было рот, чтобы задать вопрос, но не смог произнести ни звука.

— Уедем немедленно, сейчас же. Вдвоем.

— И куда?

— Не имеет значения. Далеко.

— Например?

— В такую страну, где никто нас не найдет, где никто не станет нас искать.

— Таких стран нет.

— В Индию. В Америку. На край света.

— Ты предлагаешь уехать навсегда?

— Да. Мы никогда не вернемся.

— Не знаю…

— Мы будем вместе, навсегда. Разве ты этого не хочешь?

— Конечно хочу.

— Так поедем.

— Это невозможно, Камилла. На следующей неделе у нас экзамены.

— Через неделю будет поздно. Я не смогу. Мне не хватит духу. Если бежать, то сегодня.

— Такое случается только в сказках. Или в мечтах, но не в реальной жизни.

— Если любишь, увези меня, Мишель, не позволяй уехать в Израиль.

— Бежать очертя голову — не лучшая идея.

— Поедем к твоему дедушке, в Италию. Ты говорил, он…

— Мы несовершеннолетние! Нас арестуют на границе! Да и денег на билеты у нас нет.

— Поедем автостопом. Некоторым удается весь мир так повидать.

— Давай сдадим экзамены. Сейчас это главное — и для тебя, и для меня. Потом попытаемся найти решение. На свежую голову.

— Значит, ничего не получится?

— Думаю, нет.

Она покачала головой, как будто пыталась осознать мои слова. Я хотел взять ее за руку, но она не далась.

— Камилла, не стоит…

— Я пошутила, Мишель. Хотела увидеть твою реакцию.

— Я тебя провожу.

Она повернулась и пошла прочь.

— Камилла, мы можем еще раз все как следует обдумать…

* * *

Говорят, удача только раз стучится в дверь человека и нужно уметь ухватить ее за хвост, иначе она ускользнет и больше не появится. Сожалений не испытывают только утратившие память люди. Я миллион раз прокручивал в голове эту сцену и всегда приходил к одному и тому же выводу. Я был королем придурков. Трусом. Мелким человечишкой. Я относился к категории людей, которые всегда остаются на причале и машут вслед уходящему кораблю. Чтобы уехать с Камиллой, нужно было обладать мужеством. Что она обо мне подумала? Где бы мы сейчас были, скажи я «да»? В какой африканской стране? В Адене? В Пондишери? На Маркизских островах? В штате Монтана? Непокорными называют лишь тех, кто способен не думая ввязаться в авантюру.

* * *

Мне было совершенно необходимо поговорить с Сашей, узнать, что он обо всем этом думает. Никто другой не смог бы меня сейчас подбодрить. Хозяин «Фоторамы» сообщил, что Саша заболел тяжелым гриппом, — неудивительно, при такой-то погоде! Я отправился к Саше домой, где не был около года и успел забыть грязную лестницу с прогнившими ступенями, облупившимися стенами и провисшей проводкой. На последнем этаже горела только половина лампочек. Я не помнил, какая из дверей Сашина, и выбрал ту, где не было ни фамилии, ни инициалов. Постучал.

— Кто там?

— Саша, это я, Мишель.

Через минуту дверь приоткрылась и в щелку выглянул Саша:

— Вы один?

— Да.

Он был в синем шерстяном халате на голое тело. У него было землисто-бледное лицо, всклокоченные волосы и недельная щетина. Саша по привычке настороженно огляделся и спросил:

— Зачем вы пришли?

— Хотел узнать, как у вас дела.

— Только вы обо мне и помните. Зайдете?

Он отступил в сторону, пропуская меня внутрь, запер дверь, задвинул засов и закашлялся. Я заметил в пепельнице гору окурков и укоризненно покачал головой. Свет в комнате был тусклый. На столике рядом с разобранной постелью лежала какая-то книга на русском языке. На стенах проступили пятна влаги.

— Здесь собачий холод!

— Потому я и заболел. Хозяин не желает включать отопление в июне.

— Вам бы не помешал обогреватель.

— Это верно.

— Кажется, у нас дома есть электрическая батарея. Я схожу и принесу.

— Не стоит. Погода скоро наладится. Можете оказать мне услугу?

— Конечно, Саша.

— У меня закончились лекарства, а сил выйти на улицу нет. Нужно что-нибудь сильнодействующее от бронхита и кашля.

— Я позвоню вашему врачу.

— Нет у меня врача! Идите в аптеку на площади Монж и обратитесь к продавцу со стрижкой ежиком и в английском галстуке. Скажете, что вы от меня, и познакомитесь с уникальной личностью — он отпускает лекарства в кредит!

— Может, я заодно зайду в магазин и куплю еды? Вы похудели, нужно есть, чтобы набраться сил.

— У меня нет аппетита, но спасибо, Мишель, вы очень любезны.

* * *

Саша был слишком слаб, я не хотел докучать ему своими проблемами и отправился домой. В квартире было тепло — домовладелец не стал экономить и включил центральное отопление. Масляный радиатор без дела пылился в кладовке, им давно не пользовались, но я постарался вынести его так, чтобы никто не заметил, а по улице катил на колесиках. Аптекарь выдал мне кучу лекарств, расписав на упаковках дозировку, после чего занес в блокнот их стоимость. Я купил у бакалейщика яблок, ветчины, сыра грюйер и не без труда затащил весь этот груз на восьмой этаж. Мы включили батарею, комната быстро согрелась и перестала напоминать морг.

— Счет за электричество будет феерический.

— Об этом не беспокойтесь. — В крошечную, размером с булавочную головку, дырочку в счетчике Саша просунул разогнутую скрепку и заблокировал зубчатое колесико. — Это соседка меня научила. Здесь все так делают. В России я бы никогда не осмелился на подобное, там это уголовно наказуемо. Тут другое дело. Скрепку вынимают за неделю до прихода контролера из «Электрисите де Франс», и счетчик начинает крутиться. Полагаю, монтер все знает, но молчит. Как поживает Камилла? Вам удалось сделать хорошие фотографии?

— Сейчас не до того, мы готовимся к экзаменам. Вам нужно принять лекарство и хоть на время бросить курить.

— Черт, забыл попросить вас купить сигарет.

* * *

На следующий день центральное отопление в нашем доме отключилось, и температура упала до четырнадцати градусов. Тут-то и выяснилось, что радиатор исчез.

— Но он же не мог улететь! — воскликнула мама и обвела нас негодующим взглядом.

— На прошлой неделе он стоял в кладовке, я точно помню, — заявила Мария.

— Очень странно.

— Я не вру, клянусь вам, мадам.

— Ты доставал радиатор, Мишель?

— Зачем он мне сдался? — возмутился я.

Загадка улетучившегося радиатора занимала нас еще несколько недель. Мы искали повсюду, расспросили соседей и консьержку. Мама заподозрила, что папа увез его в свою холодную провинцию, не сказав ей ни слова. Некоторые тайны вызывают жгучий интерес и дают пищу для споров и дискуссий, например страшный снежный человек, лох-несское чудовище и летающие тарелки. На самом деле никаких загадок на свете нет — только лжецы, двуличные придурки и трусы.

— Господи, как же хочется согреться! — взвыл я. — Здесь холодно, как в Сибири. Мозги замерзают. Не удивляйтесь, если я завалю экзамены!

Я проснулся среди ночи от озарения. Нужно сесть на корабль. Сняться с якоря и не смотреть, как удаляется берег. Выйти в открытое море и перешагнуть черту. Решено. Мы уедем. Вместе. Никто не сможет мне помешать. Оставалось определиться с экзаменами — сдавать или наплевать на степень бакалавра. В конце концов я решил не затягивать дело и «вскрыть нарыв». Я знал от Камиллы, что ее отец рано возвращается с работы. Нужно во что бы то ни стало увидеться с ним, действовать напористо и добиться своего. Я прогулял последний урок и отправился к Камилле домой, намереваясь использовать шахматную тактику и навязать «противнику» свою волю. Дверь открыл крепкий мужчина лет пятидесяти. Он приветливо улыбнулся и спросил, чем может быть полезен. По глуховатому голосу я узнал отца Камиллы.

— Здравствуйте, мсье Толедано. Я — Мишель Марини.

— Здравствуйте, Мишель, как поживаете?

Он приветливо улыбнулся и протянул руку, чем немало меня удивил.

— Вы к Камилле?

Я не знал, что ему известно, и сказал:

— Мне нужно поговорить не с вашей дочерью, а с вами.

— Понятно…

Он посторонился, пропуская меня в квартиру. У двери громоздились картонные коробки с наклеенными на крышки бумажками. Когда я позвонил, отец Камиллы как раз собирал очередную коробку в столовой.

— Скоро уезжаете?

— Сначала отправим вещи. Выпьете со мной кофе?

— Спасибо, не хочется.

Он налил себе большую чашку и сказал:

— Напрасно отказываетесь. В такую погоду кофе отлично помогает согреться… Так что у тебя за дело, мой мальчик?

Он видел, что я не знаю, как начать, и решил усадить меня за стол:

— Давай присоединяйся. Любишь миндальные бисквиты? Моя жена сама их печет. — Он открыл жестяную коробку с сухим печеньем. — Налетай! Бьюсь об заклад, тебе понравится.

Из вежливости я взял две штуки:

— Очень вкусно.

— Жена кладет в тесто апельсиновые корочки — это рецепт моей мамы, она родом из Константины.

Даже если ты не умеешь плавать, а вода ледяная, приходится прыгать за борт, чтобы не пойти на дно вместе с кораблем.

— Я хочу поехать с вами, мсье Толедано.

Он перестал жевать и поставил чашку на блюдце, но не выказал ни удивления, ни гнева.

— В Израиль?

— Да.

— Хочешь приехать на каникулы?

— Нет. Хочу уехать навсегда.

— Из-за Камиллы?

— Да.

— А что она об этом думает?

— Камилла сказала, что между нами все кончено.

— Моя дочь права. Вы друг другу не подходите.

— Почему?

— Потому что ты не еврей.

— Для меня это не имеет значения. Я неверующий и плевать хотел на религию.

— Ты хороший парень, Мишель. Мне нравятся поэты.

— Кто вам сказал, что я поэт?

— Моя дочь ничего от меня не скрывает. В молодости я тоже обожал стихи. Особенно Аполлинера. Ты знаком с его творчеством?

— Я мало что читал из его стихов.

Он задумался:

— А я почти все забыл. Так много времени прошло…

Он закрыл глаза…

…Как я люблю, золотая пора, о как я люблю твои звуки, Когда падают яблоки с веток в безлюдье глухом, А ветер и роща, сплетая доверчиво руки, Безутешные слезы роняют листок за листком…[184]

— Кое-что задержалось вот тут, — с улыбкой произнес он, постучав указательным пальцем по виску. — Невероятно, как много ненужных сведений хранит наш мозг. Я ничего не имею против тебя лично, но предпочитаю, чтобы моя дочь нашла себе мужа-еврея. Так будет правильней.

— Почему?

— Из-за детей! Ты думал о детях?

— Пока нет.

— В том-то и проблема. Ты бы хотел, чтобы твои дети посещали синагогу?

— Может, они не будут ходить ни в синагогу, ни в церковь, откуда мне знать?

— Со своими детьми ты сможешь поступать, как захочешь, а мои внуки молиться в церкви не будут. Жить в мире — значит жить среди своих. Евреи пусть живут с евреями, католики — с католиками.

— Но зачем уезжать? Евреем можно быть и во Франции.

— Будь я китайцем, жил бы в Китае, и это было бы правильно, разве нет?

— Согласен.

— Я — еврей, и я уезжаю в Израиль. Все просто. Ты — француз и католик, тебе там делать нечего, что не мешает нам быть друзьями. Но каждый должен жить на исторической родине. Я рад, что вы с моей дочерью больше не встречаетесь. Ничем хорошим ваши отношения закончиться не могли.

— Не думаю, что Камилла хочет ехать.

— Я никого не принуждаю. Мои дети свободны. Скажи она, что хочет остаться во Франции, я поселил бы ее у моего брата в Монтрейе. Камилла хочет отправиться в Израиль потому, что там ее родина, и потому, что семья — это ее алия.[185] Мы едины, как пальцы одной руки. Кстати, родителям известны твои намерения? Они дадут разрешение на выезд из Франции?

— Нет.

— Впрочем, это не важно, я бы все равно не взял тебя с собой. Ты молод, Мишель, наслаждайся жизнью. Девушек на свете много. А мою дочь оставь в покое, договорились? Я тебя не гоню, но мне нужно сложить еще две коробки. Вот, возьми еще печенья на дорожку. И продолжай писать стихи, ты действительно очень способный.

Я оказался на улице с пакетом печенья в руке. Папаша Толедано был силен и мог любого обвести вокруг пальца. Уходя, я даже сказал: «Спасибо, мсье». Мне было не под силу сражаться с человеком, который читает стихи с акцентом уроженца Баб-эль-Уэда и угощает гостя кофе с бисквитами. Чтобы иметь хоть малейший шанс победить отца Камиллы в споре, требовались огромные познания в диалектике или большой стаж пребывания в компартии. Настоящей. Одной из тех, что действуют по ту сторону стены.

* * *

Два часа спустя я входил в «Бальто». Владимир раздавал нераспроданные продукты. В меню в этот день были жареные цыплята — четыре штуки, разрезанные на куски, слоеные пирожки с грибами, миндальные пирожные, пироги с мясом, ватрушки, яйца в желе, говяжьи губы, ломти ветчины и мортаделлы.[186] Каждый получал свою долю продуктов на две-три трапезы.

— Хочешь чего-нибудь, Мишель?

— Спасибо, Владимир, не хочу.

— Есть рисовый пудинг.

— У меня нет аппетита.

— Может, сыграем? — предложил Игорь.

— Не хочется.

— Что случилось?

— Возникла небольшая проблема. Мне нужно с тобой посоветоваться.

Это была грубейшая ошибка. В свое оправдание могу сказать одно: я тогда был совсем зеленым. Мне следовало трижды подумать, прежде чем открывать рот и прилюдно интересоваться мнением Игоря. Леонид, Владимир, Павел, Имре, Томаш и Грегориос (и не только они!) тоже захотели высказаться, и я не мог нанести им смертельную обиду, уединившись с Игорем. Разве члены клуба не должны помогать друг другу? Мы расселись вокруг банкетки в ресторане, Леонид заказал две бутылки клерета, и я им все рассказал. Почти все. Описал последние события. Они слушали, закусывая игристое вино бисквитами. Когда я закончил, их лица выражали задумчивость.

— Отличные бисквиты, — сказал Грегориос. — У нас в Греции таких не пекут.

— Повтори заказ, Жаки, — попросил Игорь.

— Не понимаю, в чем проблема, — прокомментировал Павел.

— Я же объяснил, ее отец против меня из-за того, что я католик.

— Он прав, — кивнул Павел.

— Это дискриминация!

— Он имеет право хотеть, чтобы дочь вышла замуж за еврея.

— Я знаю Камиллу, это семья на нее давит.

— Он не принуждает дочь, но их место действительно там.

— Ты еврей, Павел?

— Конечно. Я давным-давно не верю в Бога, но я еврей до кончиков ногтей.

— Тогда почему ты не в Израиле?

— Я хочу в Америку. Тебе известно, что Сланского осудили именно потому, что он был евреем? Как и большинство тех, кого повесили вместе с ним.

— При чем тут это? Я говорю об отце, который не дает мне видеться с его дочерью. Только потому, что я — не еврей!

— Ну и правильно. Вот если бы он вел себя иначе, это было бы противоестественно, — заявил Владимир.

— Тогда он не был бы евреем, — поддержал его Игорь.

— И ты туда же?

— Откуда ты свалился? С Марса? С Венеры? Кем ты нас считаешь? Коммунистами-изгнанниками? Врагами народа? В этом клубе все евреи!

— Кроме меня! — воскликнул Грегориос. — Я атеист. В детстве меня крестили по православному обряду, но в церковь я хожу лишь затем, чтобы доставить удовольствие жене.

— Я тоже не слишком религиозен, — признался Леонид.

— Сам видишь, Мишель, сохраняется изначальное процентное отношение, — продолжил Игорь, — два к десяти.

— Я не знал, что это клуб святош!

— Знаешь, Мишель, немногие евреи были революционерами, но большинство революционеров были евреями. В тысяча девятьсот двадцать первом семнадцать из двадцати двух народных комиссаров были евреями. Для них это перестало иметь значение, но Сталин им этого не забыл. Мы тоже забыли, что значит быть евреем. Не молились. Не ходили в синагогу. Евреями мы снова стали помимо собственной воли.

— Не вижу связи со мной и Камиллой. У тебя есть дети: сын — мой ровесник, дочка чуть моложе, так?

— Ей было два года, когда я бежал. Сейчас ей четырнадцать.

— Как бы ты отнесся к тому, что твой сын или твоя дочь решили связать жизнь с католичкой или католиком?

— Я больше никогда не увижу своих детей. Я даже не знаю, живы ли они. Но я отвечу на твой вопрос. Довольно долго меня не волновала ни национальность, ни вероисповедание людей, я считал это наследием отжившего свое мира. Я был антиклерикалом. Нам освежили память. Я знал врачей, которых истребили не за религиозные убеждения, а за национальную принадлежность, за то, что родились евреями. Я понимаю отца твоей подружки. Ты не представляешь, что он пережил.

— А ты так и не ответил на мой вопрос. Если бы сегодня твоя дочь захотела выйти замуж за НЕеврея, это стало бы проблемой?

— В каком-то смысле да. Из-за детей.

— Выходит, ты забыл о своих великих принципах? Это противоречит тому, что ты всегда утверждал!

— Возможно, я изменился или постарел.

— Может, нам стоило бы уехать в Израиль, — сказал Владимир. — Там, во всяком случае, мы смогли бы спокойно работать.

— Я тоже об этом думаю, — признался Игорь. — В Израиле мне бы позволили заниматься медициной.

— Я думал, религия — опиум для народа.

— Сионизм — не религия, — пояснил Томаш.

— Вы — сборище… сборище…

Я не сумел подобрать определение для этих жалких людишек. Их поразила моя агрессивность.

— Не стоит так нервничать, Мишель, — мягко произнес Леонид. — Это не более чем слова.

Мне хотелось плакать. Я чувствовал, между нами что-то сломалось. Я больше не был членом их сообщества. Они меня изгнали. Я пришел за поддержкой, а уходил уничтоженным. Как я мог быть таким слепым и глупым? Никогда им не прощу. До самой смерти. Я решил покинуть клуб и никогда сюда не возвращаться. Тот, кто сказал, что все революционеры в конце концов становятся либо угнетателями, либо еретиками, был прав. Он не знал одного: некоторые превращаются в святош.

* * *

Накануне экзамена я пошел в кино. Многие считают, что это хороший способ расслабиться перед серьезным испытанием. Уже много недель Вернер звал меня на «фильм века», о котором Игорь и Леонид отзывались в превосходных степенях. Вернер высмотрел мне местечко в зале — на сеансе было не так много зрителей. Картина «Летят журавли» потрясла меня. Не только идеальным сплавом лиризма и чувственности, но главное — простотой и человечностью рассказанной в нем истории. Я узнал в ней историю моих разлученных войной родителей (маме повезло — папа к ней вернулся).

Экзамен стал простой формальностью, нас отлично натаскали. Можно было подумать, что преподаватели заранее знали темы. Потом началось самое противное — все ждали объявления результатов, не зная, беспокоиться или радоваться. Я не мог решить, что делать — позвонить Камилле или попытаться с ней увидеться. Самым правильным было не выдавать своего нетерпения. Я снова начал наматывать круги по Люксембургскому саду, развивая бешеную скорость, но от навязчивой идеи не так-то просто избавиться. У меня сохранялась крошечная надежда. Камилла могла провалить экзамен. Она знала, что делать, если действительно не хотела разлучаться со мной. Выбор за ней. Родители или я. Все станет ясно через двенадцать дней. Стоя перед расстрельным взводом, приговоренный к смерти все еще надеется на чудо и говорит себе: пока все идет хорошо.

Я запретил себе ходить в клуб, но не в «Бальто» и снова вернулся к старым привычкам и приятелям по настольному футболу. Ребята не умничали, им было плевать на историю, они жили в настоящем, не надеялись изменить мир, а просто пользовались им и не тащили за собой шлейф проклятия. Обсуждали они три вещи: девушек — в субботу вечером, футбол — по воскресеньям и рок-н-ролл — каждый день. Живительный глоток кислорода. Я играл в паре с Сами, которого по-прежнему мало кто мог превзойти, и получал истинное наслаждение, игнорируя приветствия членов клуба и вопросы типа: «Как дела, Мишель?» Все они давно забыли о случившемся неделю назад споре. Эти люди могли орать и ругаться, а через десять минут мило улыбались, подшучивали друг над другом и угощали выпивкой. Я не был таким сильным, и у меня в душе остался горький осадок. Я не мог просто пожать плечами и сделать вид, что ничего не произошло и они не променяли меня на чужака. Дружба ничего не стоит, если разбивается об убеждения. Свои я готов был защищать от целого мира и сильнее злился на Игоря с его безнадежными принципами, чем на отца Камиллы. Игорь подошел к столу, но я даже не взглянул на него.

— Не хочешь сыграть в шахматы?

— Я занят, разве не видишь?

— Мы могли бы поговорить.

— Мне твоя помощь без надобности. Займись лучше собственными детьми!

— То, что ты сейчас сказал, подло и жестоко.

Игорь ушел в клуб. Щеки у меня горели — то ли от ярости, то ли от стыда, бог весть, — и я выместил злость на соперниках. Мы выиграли десять партий подряд, взмокли, смертельно устали, но ушли непобежденными. Папаша Маркюзо налил нам пива с лимонадом, и Сами с Жаки принялись поносить невнятную стратегию «Стад де Реймс». Я слушал вполуха.

— Что думаешь, Мишель?

— Проблема серьезная, что и говорить.

— Или их подкупили.

— Кто?

— Поди знай.

Сидевший рядом с нами строительный рабочий был уверен, что во всем виноват мадридский «Реал». Они с папашей Маркюзо — тот готовил свои знаменитые сандвичи — затеяли жаркий спор. Хозяин «Бальто» обвинял во всем футболистов «Стад»:

— Они полное ничтожество! «Рейсинг» снова их сделал.

Я не мог принять участие в этой жаркой словесной схватке и решил проглядеть страницу комиксов во «Франс суар», но совершил трагическую ошибку — прочел свой гороскоп и выяснил, что ничего хорошего звезды мне не сулят. Родись я на день раньше, меня ждало бы счастье и покой. Увы… Папаша Маркюзо угостил нас домашней колбасой, которую прислал его кузен из Обрака, — она оказалась восхитительно вкусной, — сделал себе огромный бутерброд и налил стакан бордо. Они принялись травить байки — устроили этакий конкурс анекдотов. Наградой победителю был смех товарищей.

— А вот этот знаешь? — спросил приятель Сами. — Священник гуляет по африканской саванне и сталкивается нос к носу со свирепым львом. «Господи, сделай так, чтобы этот лев мыслил как христианин!» — молит кюре. «Господи, благослови мой обед!» — просит лев.

Все дружно рассмеялись, потом смех перешел в безумный хохот. Мы ржали до слез, я согнулся пополам, кто-то навалился на меня, и тут раздались крики. Я выпрямился и увидел, что Альбер Маркюзо схватился правой рукой за грудь, а левой пытается расстегнуть воротничок рубашки. Альбер дышал трудно, со всхлипами, жестокая судорога свела его челюсть. Лицо мгновенно побагровело, голова затряслась, и он рухнул на пол. Стоявший за прилавком Жаки попытался поднять своего патрона, но ему это оказалось не под силу — в Альбере было килограммов сто веса, не меньше. Из кухни выскочила Мадлен. Увидев, что случилось, она запаниковала и впала в истерику. Альбер икнул, в горле у него странно забулькало. Мы кинулись на помощь, но только мешали друг другу в тесном закутке за стойкой. Сами подхватил Альбера за подмышки и потащил в зал, отпихивая всех, кто теснился вокруг. Никто не понимал, что происходит, и не знал, что делать. Альбер хрипел. Его грудь поднималась и опускалась неровными толчками.

— Беги за доктором! — крикнула Мадлен Жаки.

Альберу не хватало воздуха. Сами безуспешно пытался сорвать с его шеи бабочку, я схватил кухонный нож, одним движением разрезал атласную ткань и кинулся в клуб, где, как обычно, царила тишина и покой.

— Игорь, сюда, скорее! У папаши Маркюзо сердечный приступ!

Игорь и Леонид побежали в зал. Игорь опустился на колени рядом с Альбером и попытался нащупать пульс у него на шее.

— Вызывайте «скорую»! — приказал Леонид. — Отойдите, дайте ему дышать и заткнитесь, наконец!

Он подкрепил свои слова энергичным жестом, оттолкнув сгрудившихся вокруг Альбера посетителей. Мадлен держала мужа за руку и повторяла:

— Не волнуйся, дорогой, все будет хорошо.

Игорь начал массаж сердца. Он дважды с силой надавливал на грудь чуть выше солнечного сплетения, делал перерыв и продолжал. Тело Альбера дернулось, Игорь откинул ему голову назад, зажал ноздри и, придерживая подбородок, стал делать искусственное дыхание «рот в рот». Мы теснились вокруг, на лицах читался испуг, недоумение и боль. Расставив руки, Леонид не давал никому подойти ближе. Я был уверен, что Игорь спасет Альбера. Он вдувал воздух в легкие пациента, и грудь папаши Маркюзо едва заметно вздымалась. Так продолжалось минут десять, после чего Игорь снова попытался нащупать пульс, наклонился, приложил ухо, потом щеку к губам Альбера, выпрямился и с безнадежным видом покачал головой:

— Кончено.

Мадлен все гладила и гладила мужа по лицу, прижимала его к себе и шептала:

— Все будет хорошо. Сейчас приедет «скорая». Тебе помогут.

— Мы больше ничего не можем для него сделать, Мадлен.

— Нет, Игорь, нет! Где же врач?

— Он совсем не страдал, ему не было больно, пусть тебя это утешает. Альбер даже не успел ничего понять.

Мадлен протянула дрожащую руку и закрыла мужу глаза. Игорь и Леонид помогли ей подняться, она упала к ним в объятия и зарыдала.

Кое-кто из клиентов воспользовался сумятицей и сбежал не заплатив. Обычная история в парижских бистро: стоит хозяину отвернуться от кассы, и деньги исчезают так же быстро, как его друзья.

* * *

В среду «Бальто» было закрыто. В этот день Альбера Маркюзо похоронили в его родном Сен-Флуре. Он был самым хитрым и ловким человеком из всех, кого я знал. Альбер много пил и ел, выкуривал пачку кукурузных «Житан»[187] и никогда не то что спортом не занимался — зарядку не делал. Он обожал свое ремесло и всю жизнь трудился как каторжный. Если дела шли хорошо, Альбер похлопывал себя по толстому животу и восклицал: «Вот они, денежки. Никто их у меня не отберет!» Так оно и случилось.

Во вторник второго июля, в день объявления результатов экзамена, настроение у меня было омерзительное. В лицей я не пошел, один из товарищей сообщил, что я получил оценку «довольно хорошо». Любой нормальный человек на моем месте скакал бы от радости и творил всяческие глупости. Мне было плевать. Я уже две недели не имел никаких известий от Камиллы. Ни телефонного звонка, ни письма, ни свидания. Я ждал, что она объявится после экзамена и мы сможем провести время вместе. Каждый день разлуки все больше отдалял нас друг от друга. Я до изнеможения бегал по Люксембургскому саду, а во второй половине дня отправлялся к лицею Фенелона. Там никого не было. Списки принятых и провалившихся висели на стендах. Камилла получила оценку «хорошо», она сделала свой выбор. Вечером дома мама по моему лицу решила, что я не сдал, и мне пришлось разуверять ее. Она откупорила бутылку шампанского, чтобы отпраздновать успех, но я повел себя как конченый зануда и отказался пить. Мама спросила, чем я намерен заниматься в будущем году.

— Хочу работать учителем физкультуры.

— Надеюсь, ты шутишь?

— Я серьезен, как никогда.

Зарядил бесконечный дождь. Интересно, как долго может продержаться на дистанции бегун? Пожарные, тренировавшиеся в саду, проявляли невиданное упрямство, но, если я ускорялся, оставались далеко позади. А кстати, почему бы мне не стать пожарным? Придется выяснить, нужен ли пожарному диплом? Все лучше, чем преподавать физкультуру слабакам. Я заметил Камиллу, когда пробегал мимо статуи Делакруа. Она стояла под деревом. Мы укрылись от дождя под грибком охранников.

— Я позвонила, и Жюльетта сказала, где тебя искать. Ты весь вымок.

— Люблю бегать под дождем.

— Еще она сказала, что ты решил стать учителем физкультуры. Надеюсь, это была шутка?

— Нет. Но я передумал. Решил стать пожарным.

— С ума сошел?

— Ты разве не знала, что все мальчишки мечтают стать пожарными и разъезжать на большой красной машине с сиреной? И вообще, какое тебе дело до моего будущего?

— Разве ты не рад, что сдал экзамен?

— Учти на будущее: Жюльетта способна кого угодно заговорить до смерти.

— Я была в твоем лицее, видела результаты. Рада за тебя… Мой брат не сдал.

Приговоренный к смерти стоит у столба с завязанными глазами, и вдруг… о чудо! Я понял, что почувствовал Достоевский, когда ему сообщили о помиловании. Он наверняка сделал несколько глубоких вдохов. Это так замечательно — дышать! Жаль, что люди этого не ценят. Я взмок от пота. Господи, какая же прекрасная сегодня погода! И до чего хороша Камилла.

— Значит, ему придется пересдавать?

— В Израиле. Мы завтра уезжаем.

Расстрельный взвод произвел залп. Я вздрогнул. Сколько секунд летит пуля? Почему я еще жив?

— Черт, Камилла, почему ты не хочешь остаться?

— Я не могу, Мишель.

— Твой отец сказал, что ты могла бы жить у его брата в Монтрейе.

— Он так сказал?

— Клянусь честью!

— Мой дядя живет в кибуце, на границе с Иорданией.

— Значит, он меня «сделал».

— Как тебе бисквиты моей мамы?

Я рухнул на скамейку.

— Тебе не следовало приходить, Камилла. Лучше бы я сейчас бегал.

Камилла села рядом, взяла мою руку и как-то странно посмотрела:

— Я люблю тебя, Мишель. Только тебя. Я думаю о тебе днем и ночью. Каждую минуту. Это невыносимая мука. Я так больше не могу. Я хочу жить с тобой, остаться с тобой, никогда не покидать тебя.

— Я тоже.

— Мы с тобой очень близки, понимаешь?

— Так почему ты пропала на целых две недели? Мне было ужасно плохо.

— Я писала тебе по два письма в день.

— Я не получил ни одного.

— Я их не отсылала.

— Тогда зачем вернулась?

— Это сильнее меня.

— Не уезжай, Камилла, мы что-нибудь придумаем.

— Не могу, Мишель. Мне шестнадцать. Я вынуждена последовать за родителями. Иного выхода нет. Я в ловушке.

— Я готов уехать с тобой.

— Это невозможно. Твои родители тебя не отпустят, мои не захотят взять тебя с нами в Израиль.

— Ну так давай сбежим. Все равно куда. Ты же сама предлагала. Я знаю, куда мы можем отправиться. Там никто нас не найдет.

— Погоди, Мишель. Скажи, ты меня любишь?

— К чему этот вопрос? Ты во мне сомневаешься?

— Ты будешь ждать меня, а я — тебя.

— Как долго?

— Не знаю. Долго. Мы должны выдержать испытание.

— Это будет пытка.

— Если сумеем, станем сильнее, и ничто нас не разлучит. Мы будем вместе до конца дней. Подумай сам — Израиль не на другом конце света находится. Может, удастся хоть изредка встречаться на каникулах. Согласен?

— Разве у меня есть выбор?

— Клянусь, что буду ждать тебя.

— Я тоже клянусь.

Она улыбнулась, достала из сумки книгу и протянула мне:

— Дарю ее тебе.

У меня в руках был экземпляр «Утра магов», подписанный Бержье и Повелем.

— Это мое самое драгоценное сокровище. Будешь читать и думать обо мне.

— Обещаю. Я с ней не расстанусь. А мне нечего тебе подарить.

— Забудь. Будешь писать?

— Каждый день.

Я достал бумажник, вынул из него сложенный в восемь раз листок и отдал Камилле. Она бережно его развернула и увидела… свой портрет-робот.

— Я знала, что ты его не порвал.

— Получилось не слишком похоже.

— А мне нравится. Даже очень.

Мы сидели и молчали, мечтая, чтобы этот момент длился вечно. Потом встали. Глаза у Камиллы были красными от слез. Я обнял ее, прижал к себе. Так сильно, как только мог. Она поцеловала меня в губы. Я вздрогнул всем телом и закрыл глаза, а когда открыл, Камиллы уже не было. Дождь превратился в ливень.

Мадлен Маркюзо вернулась в Париж уже в понедельник — она терпеть не могла Овернь. Дети не захотели продолжить семейное дело, управляться с «Бальто» в одиночку ей было не под силу, и она решила продать заведение троюродному племяннику. Мадлен представила нам Патрика Бонне как нового хозяина бистро. Тридцатилетний ресторатор был полон грандиозных планов: он собирался расширить террасу, продлить часы обслуживания и вообще сделать заведение более шикарным. Патрик объявил, что сделает косметический ремонт, не тронет столы для настольного футбола, но заменит оба электрических бильярда на новые. Он проставился, и мы выпили за упокой души Альбера. Было решено, что Мадлен поможет Патрику освоиться, а в октябре откроет ресторанчик в Левалуа, поближе к дому дочери.

* * *

Я ждал своей очереди сыграть партию в футбол, когда пришел Саша. Я трижды навещал его, пока он болел, приносил продукты и сигареты. Саша осунулся, глаза запали, он как минимум две недели не брился.

— Зачем вы встали? Вам еще рано выходить на улицу, иначе никогда не поправитесь.

— У меня кончились сигареты.

— Вы должны бросить курить, вам это вредно.

— Вы милый мальчик, Мишель, хоть и зануда.

Саша купил две пачки «Голуаз» и вернулся. Мадлен, готовившая в кухне блюдо дня, увидела его, вышла, они расцеловались и обнялись.

— Простите, что не заглянул раньше, Мадлен, я слегка приболел.

— Ничего страшного, я все понимаю. У вас и впрямь усталый вид.

— Я хотел принести вам свои соболезнования. Уход Альбера потряс меня — вы ведь знаете, как я любил и уважал вашего мужа.

— Он тоже очень вас ценил.

— Альбер был настоящим другом. И хорошим человеком. Его смерть — ужасная потеря.

— Я чувствую себя виноватой. Альбер был слишком грузным, но на диету садиться не хотел, а я не сумела настоять.

— Не терзайте себя, Мадлен. Альбер был счастлив.

Неожиданно за нашими спинами раздался крик:

— Какого хрена ты тут делаешь?

Мы обернулись и увидели красного от злости Игоря.

— Я предупреждал — не смей здесь больше появляться!

— Я пришел повидаться с Мадлен.

— Двери этого бистро для тебя закрыты!

— Да пошел ты!

Озверевший Игорь кинулся на Сашу и со всего размаха влепил ему пощечину. Саша с трудом устоял на ногах. Игорь схватил его за воротник, выволок из «Бальто» на авеню Данфер-Рошро и принялся избивать, нанося удары по телу и голове. Мы были так потрясены происходящим, что сначала даже не попытались вмешаться — просто стояли и смотрели на них через стекло витрины. Саша не сопротивлялся. Не пытался защититься. Он рухнул на колени, а Игорь дубасил его по лицу, держа за лацканы пальто. Кровь лилась ручьем, но Саша даже не заслонился ладонями. Я бросился к Игорю и начал молотить его кулаками по спине. Он был выше и сильнее и просто оттолкнул меня, я повис у него на руках, заставив наконец отпустить свою жертву. Саша повалился лицом на асфальт, но Игорь не успокоился и продолжал с размаха пинать его ногами по ребрам.

— Прекрати! Ты что, совсем рехнулся?

Мне удалось отогнать Игоря от Саши метра на два, но я с трудом удерживал его на месте, потому что никто и не подумал прийти мне на помощь. Игорь орал, что убьет Сашу, и отталкивал меня. Я ударил его кулаком в солнечное сплетение. Изо всех сил. Он изумился. Стоял смотрел на меня потрясенно-недоверчивым взглядом и хватал ртом воздух, а потом отступил назад, держась руками за живот. Я встал на колени рядом с Сашей. Его лицо было в крови, в сознание он так и не пришел. У входа в «Бальто» разгорался скандал — Мадлен не давала Игорю войти.

— Вон! — кричала она. — Убирайтесь немедленно!

Она повернулась к Патрику Бонне:

— Этот негодяй больше не переступит порог заведения, таково непременное условие нашего договора!

— Я не желаю тебя здесь видеть! — грозным тоном произнес Патрик, нацелив на Игоря указательный палец. — Появишься — пеняй на себя.

Игорь пошел к площади Данфер-Рошро. Саша тихо стонал. Я отер ему кровь со лба носовым платком. Подошли Мадлен и Жаки.

— Нужно вызвать полицию и «скорую», — сказала Мадлен.

— Нет! — из последних сил прохрипел Саша и с трудом поднялся. Выглядел он устрашающе: лицо опухло, глаз заплыл, нос был свернут на сторону, губа треснула, кровь не останавливалась. — Отведите меня в больницу, что за углом. Быстро!

Он положил руку мне на плечо, и мы тронулись в путь. Саша был очень слаб, с трудом волочил ноги, и я все время боялся, что он упадет, а поднять его мне уже не удастся. Это были самые трудные триста метров в моей жизни. Прохожие расступались и смотрели на нас как на зачумленных. Саша дышал тяжело, в груди у него булькало. Я был весь перепачкан его кровью. На бульваре Пор-Руаяль силы у Саши закончились, он начал оседать на землю, но тут мне на помощь пришел постовой полицейский, и мы дотащили его до приемного отделения скорой помощи больницы «Кошен». Два санитара положили Сашу на каталку.

— Что с вами стряслось? — спросил тот, что постарше.

— Упал с лестницы, — слабым голосом произнес Саша.

Санитар недоверчиво скривился:

— Сейчас позову дежурного интерна.

— Ничего им не говорите, Мишель. Вы нашли меня на улице. Мы не знакомы.

— Как скажете, Саша.

— Так будет лучше. Пусть меня подлатают, но не оперируют.

— Давайте дождемся врача и послушаем, что он скажет.

Появился человек в белом халате, бросил на меня недовольный взгляд и начал ощупывать больного. Саша вскрикнул от боли. Врач осторожно, как слепец, обследовал каждый сантиметр кожи на лице своего пациента.

— Я не хочу операции!

— Успокойтесь, мсье, для начала мы сделаем снимок, это не больно.

Санитар увез каталку, и я сел, почувствовав, что устал до рвоты и могу упасть. Полицейские и пожарные то и дело доставляли в отделение искалеченных, окровавленных людей и отправлялись нести службу дальше, оставляя после себя запах страха. Так пахнут те, кого Судьба решила пощадить, но напугала, показав чужую смерть или боль. Четыре года назад я вот так же сидел в приемном отделении и сходил с ума, не зная, откачают Сесиль или нет. Где она сейчас? Думает ли иногда обо мне? Как бы я хотел, чтобы она оказалась сейчас рядом и взяла меня за руку! Увидимся ли мы когда-нибудь снова? Может, ее тогда лечил тот же врач, который занимается сейчас Сашей? Камилла наверняка сказала бы, что это знак свыше, что я должен был тут оказаться, ибо так хотели звезды. Будь она здесь, я бы крикнул ей в лицо, что никакого предназначения не существует. Просто я живу в этом проклятом квартале и с моими друзьями все время что-то случается. Я расплакался. Как ребенок. Или как дурак. Единственным преимуществом пребывания в этой юдоли скорби было полное равнодушие людей друг к другу.

Я снова увидел Сашу примерно через час. На него надели зеленую пижаму и накрыли серым одеялом. Каталку поставили в коридоре, и мне все время приходилось отодвигать ее, чтобы дать проехать другим пациентам.

— Что они сказали?

— Отвернитесь от меня и не дергайтесь.

Сашино лицо очистили от крови и промыли раствором арники. Он попытался сесть, но боль в избитом теле оказалась слишком сильной. Дышал Саша коротко и затрудненно, голос звучал гортанно.

— Я должен отсюда уйти, Мишель. И вы мне поможете.

— Нельзя этого делать!

— Они не имеют права держать меня тут против моей воли.

— Вы даже идти не можете! Что вы собираетесь делать?

— Я не хочу здесь оставаться. Хочу уйти.

Он схватил меня за руку, притянул к себе с неожиданной для его состояния силой, попытался подняться, но не смог. Боль была такой сильной, что он заскрипел зубами, чтобы сдержать крик. Санитар отвез каталку в палату, где нас ждал врач. Он рассматривал на экране Сашины снимки:

— От удара ваша носовая перегородка сместилась к фронтальной лобовой пазухе и решетчатой кости. Нам придется вас прооперировать.

— Я не хочу операции.

— Мелкие осколки костей могут привести к образованию тромба. Вы будете невыносимо страдать. Дышать вам будет все труднее и больнее. Ваши носовые раковины раздавлены. Велик риск инфицирования. Мы можем прооперировать вас немедленно. Сделаем анестезию, вы ничего не почувствуете. Операция несложная, но неотложная. Через три дня уйдете домой. Кстати, у вас еще и два ребра сломаны.

— Вы почините мне нос и все?

— Сегодня ограничимся этим. Остальным займемся позже. Договорились?

— Вы обещаете больше ничего не трогать?

— Даю слово. Как ваше имя?

— Готье. Франсуа Готье.

— Где вы живете, мсье Готье?

— В Банё. Авеню Гамбетты, десять.

Врач вписал фальшивые имя и адрес в историю болезни.

— Документов у меня нет, грабитель забрал их.

— Не волнуйтесь на этот счет. Сейчас придет анестезиолог, и мы займемся делом.

Врач вышел, забрав с собой рентгеновские снимки. Мне показалось, что Саша задремал, но, услышав, как хлопнула дверь, открыл глаза, и я увидел, как по его щеке медленно скатилась слеза.

— А он упрямый, этот доктор.

— Он действует в ваших интересах, Саша.

— Меня зовут Франсуа Готье. И мы с вами не знакомы.

— Я подобрал вас на улице, на вас напали, отняли бумажник.

— Именно так.

— Расслабьтесь, Саша, врач ведь сказал, что операция несложная.

— Можете радоваться, Мишель, мне придется бросить курить. Хочу попросить об услуге. В правом кармане моего пальто есть внутреннее отделение, дайте мне то, что там лежит.

Я вынул сложенную вчетверо стофранковую купюру, протянул Саше, и он развернул ее левой рукой:

— Держите, Мишель.

— Зачем? Я не понимаю…

— Это не подарок. Сохраните для меня эти сто франков. Отдадите, когда встретимся снова. Это русский обычай. Так делают, чтобы заставить больного вернуться… оттуда.

— Завтра получите ваши деньги назад.

— Очень на это надеюсь. Теперь у меня есть повод вернуться.

— Мне пора домой.

Саша с усилием улыбнулся. Я взял его руку — она была ледяной.

— Отдыхайте.

Он закрыл глаза и через несколько мгновений разжал согревшиеся пальцы. Вошел мужчина в белом халате и, не будя Сашу, повез его на анализы. Я спрятал купюру в бумажник.

* * *

Я вернулся под дождем в «Бальто», чтобы рассказать Мадлен новости. Атмосфера в бистро была лихорадочно-возбужденной. Патрик Бонне закрыл дверь клуба на ключ, задвинул тяжелый засов и повесил табличку: «Это помещение закрыто навсегда, окончательно и бесповоротно. Азартные игры запрещены. Напитки подаются только в зале. Заказы обновляются каждый час». Леонид, Владимир, Павел, Имре, Томаш и Грегориос пытались уговорить его передумать, но новый хозяин был неумолим.

— Он не должен был бить его. Мне не нужны неприятности с полицией.

— Он сделал то, что до́лжно! Единственное, о чем я жалею, так это о том, что сам его не отдубасил! — заявил Леонид.

— Давно нужно было от него избавиться. Он годами напрашивался! — поддержал его Владимир.

— Это заведение — кафе-ресторан для нормальных людей. Бесноватые мне не нужны. Шахматный клуб закрыт! Если Игорь вернется, я вызову легавых!

— В таком случае мы все уйдем! — заявил Павел.

— Тем лучше.

Они удалились с высоко поднятой головой. Мы поверили, что Патрик Бонне закрыл клуб из-за ссоры Игоря и Саши, но позже Жаки сказал мне, что все было решено еще в Сен-Флуре, когда Мадлен и Патрик договаривались о продаже «Бальто». Он хотел повысить прибыльность бистро и его класс. Никто не затаил зла на Игоря. Когда-то он создал клуб, он же его и «закрыл». Толкователи истории считают понедельник шестого июля официальной датой «кончины» клуба и той великой эпохи, о которой многие и сегодня говорят с волнением и сожалением, сходясь в общем мнении: «То было доброе старое время». Члены клуба пытались найти подходящее кафе где-нибудь поблизости от «Бальто», но у них ничего не вышло. Когда установилась хорошая погода, они перебрались в Люксембургский сад, к оранжерее, и в конце концов стали играть там и летом и зимой. Все эти люди не боялись холода — они привыкли к свирепой стуже у себя на родине. Игра на свежем воздухе взбадривает тело и душу. Кстати, многие и сегодня играют в шахматы в Люксембургском саду.

В три часа ночи я проснулся с чувством смутной тревоги на душе. В квартире было очень тихо. Дождь барабанил по оконному стеклу. Июль в этом году не задался. Я подумал о Саше. Все ли с ним в порядке, как прошла операция? Завтра схожу его навестить. Я вспомнил, с какой яростью Игорь избивал Сашу, а тот и не думал защищаться. Как Игорь мог в одно мгновение превратиться в зверя? Почему все остальные дружно ненавидят Сашу и что за секрет так тщательно охраняют от посторонних? Зачем Саша назвался именем Франсуа Готье? Что он скрывает? Я вдруг понял, что не знаю его фамилии. Неужели он сын какой-нибудь знаменитой и опасной личности? Или один из тех военных преступников, живущих под чужим именем, которых разыскивают по всему миру? А может, никакой тайны нет вовсе и это обычная блажь? Остальные члены клуба не скрывали своих истинных личностей, а Саша скрывал, да еще как старательно! Я решил зайти к нему домой и порыться в вещах. Где-то же должна обнаружиться его фамилия…

* * *

Утром я пошел на улицу Монж. На окошке консьержки висели поэтажные списки жильцов. На восьмом я насчитал с десяток фамилий, но там не было ни Саши, ни Готье, ни какой-то другой русской или славянской фамилии. Я поднялся по черной лестнице на последний этаж и увидел, что дверь Сашиной комнаты приоткрыта, замок взломан — скорее всего, фомкой. Сюда вломился грабитель и перевернул все вверх дном, вспорол матрас и подушку, выкинул из шкафа на пол одежду и опрокинул этажерки. Книги и посуда валялись на полу. Я не знал, что делать — звонить в полицию или бежать в больницу, чтобы предупредить Сашу. В коридоре раздался какой-то шум, я выглянул и увидел молодую женщину, выходившую из соседней комнаты. Неделей раньше мы с ней столкнулись у Сашиной двери, когда я приносил ему продукты. Я показал ей, как разгромили Сашино жилье, и она сказала:

— Это сделали сегодня ночью. Но я ничего не слышала.

— Саша в больнице, я пришел взять кое-какую одежду, — не моргнув глазом соврал я.

— Надеюсь, ничего серьезного?

— Не беспокойтесь, дня через три-четыре он будет дома.

— Не повезло. Его грабят то ли в четвертый, то ли в пятый раз. У меня в прошлом году украли утюг. Консьержка совсем «мышей не ловит».

— Вы знаете, как пишется Сашина фамилия?

— Понятия не имею. Я всегда звала его по имени.

Я взял целлофановый пакет и сложил в него немного белья.

— Я уберусь тут и починю замок, — пообещала соседка, и мы простились.

У консьержки горел свет. Я постучал по стеклу, и дверь приоткрылась.

— В чем дело?

— Вы меня помните? Я Сашин друг. Приходил взять одежду. Он проведет в больнице несколько дней. Кстати, ночью обворовали его комнату.

— Господи боже ты мой, снова! Да там и брать-то нечего. В прежние времена воры не поднимали руку на бедняков.

— Вы знаете, как пишется его фамилия?

— Он никогда мне этого не говорил.

— А почта приходит на его фамилию?

— Я работаю в этом доме семь лет. За это время он не получил ни одного письма.

— А электричество?

— Счетчик зарегистрирован на имя владельца.

— Как он платит за квартиру?

— Раз в квартал, наличными. И за электричество.

— Вы не выписываете ему квитанцию?

— Здесь это не принято. Если жилец ненадолго задерживает оплату, никто к нему не цепляется.

— Как он снял комнату в вашем доме?

— Это было еще до меня. Кажется, ему помог друг.

— У Саши нет друзей.

— Моя предшественница говорила, что это был какой-то известный человек. Не помню, кто именно. А почему вы спрашиваете?

— Вам не кажется странным, что ограбили одну-единственную комнату — именно ту, в которой живет человек без фамилии?

— Я не служу в полиции. Человек платит, не шумит, не мусорит, остальное меня не касается.

Я зашел в аптеку на площади Монж, хотя заранее знал, что́ ответит любитель английских галстуков.[188]

— Саша? Не знаю. Я всегда называл его только по имени. Как у него дела? Он собирается платить по счету?

Я вернулся в больницу с твердым намерением добиться ответа от человека-призрака. Он расскажет мне во всех подробностях, за что его так ненавидят члены клуба. На сей раз он не отделается уклончивой улыбкой и увертками. Я больше не позволю водить себя за нос.

— Могу я узнать, в каком корпусе лежит Франсуа Готье?

Девушка взглянула на меня, сняла трубку, произнесла несколько фраз и сказала:

— Присядьте. К вам сейчас выйдут.

— Я всего лишь хочу узнать номер палаты и навестить пациента.

— Наберитесь терпения, один вы все равно пойти не можете.

Я провел в зале ожидания десять минут, потом пришел врач, который накануне осматривал Сашу, пригласил меня следовать за ним, но повел не к Саше, а в небольшую комнатку рядом с приемным покоем. За письменным столом сидела солидная дама. Она не сочла нужным представиться:

— Кто вы? Почему вы хотите видеть господина Готье?

— Его вчера прооперировали. Я хотел узнать, как у него дела.

— Вы знакомы?

Дама говорила медленно, взвешивая каждое слово.

— Что-то не так?

— Соблаговолите ответить на мой вопрос. Какие отношения вас связывают?

— Вчера я нашел его на улице, без сознания. На него напали и ограбили. Он был весь в крови. Я довел его до больницы.

— То есть вы не были знакомы с господином Готье?

— Нет.

— Так почему же вас волнует его состояние?

— Я сочувствую попавшему в беду человеку. Разве это запрещено? Я живу неподалеку, вот и зашел узнать новости. Что-то пошло не так? Он умер?

— Исчез, — ответил врач.

— Как?!

— Операция прошла идеально. Он вышел из наркоза. Мы поместили его в двухместную палату, я зашел к нему в конце дежурства, мы поговорили. Он меня поблагодарил. Поужинал. Медсестра трижды за ночь заходила проверить мсье Готье. Он спал. А в пять утра покинул больницу. Испарился.

— Отсюда нетрудно выбраться. Нет ни контроля, ни охраны.

— Это больница, а не тюрьма.

— Нам пришлось сообщить об исчезновении пациента в полицию, — вмешалась в разговор дама. — Таков закон. Проблема в том, что по тому адресу, который он дал, не живет никакой Готье. Можете назвать мне свое имя? На случай, если полиция захочет задать вам несколько вопросов…

Я дал ей удостоверение личности, и она записала мои данные на листок, лежавший в Сашиной истории болезни.

— Вообще-то, мне нечего им сказать.

Женщина вернула мне удостоверение, я встал, и мы с доктором вышли в коридор.

— Я не нарушу никаких этических принципов, если скажу, что этот человек нуждается в выхаживании. Он должен принимать лекарства. Мы поставили временную шину и наложили швы. Может начаться заражение. Увидите его — передайте, чтобы зашел на осмотр. Никто ни о чем не будет его спрашивать. Мы получили результаты анализов крови. Там есть проблема. Ему следует срочно проконсультироваться.

По тону доктора я понял, что он мне не верит. Плевать, доказать они все равно ничего не смогут. Франсуа Готье — мифическая личность.

* * *

Никого из постоянных членов клуба в «Бальто» не оказалось, а новенькие мало что знали. Для очистки совести я решил расспросить Жаки и Мадлен.

— Саша? Мне его фамилия без надобности, — сказал Жаки. — Вот он — Сами, тот малый в баре — Жан. Ты — Мишель. Хочешь узнать мою фамилию? Оно тебе надо?

— Саша — это Саша. Он русский. Значит, и фамилия должна быть русская, — предположила Мадлен. — Мы всех называли по имени, фамилий было не выговорить.

Я сообщил им о Сашином исчезновении и о том, что ему необходимо продолжить лечение. Они пообещали, если увидят Сашу, все передать, а я решил закончить расследование в «Фотораме». Хозяин не видел своего лаборанта уже две недели.

— Он исключительный специалист! Я тридцать лет в деле, но не видел человека талантливей. С тех пор как он работает у меня, наша прибыль увеличилась. Я бы очень хотел, чтобы он натурализовался во Франции, тогда я смог бы взять его в штат, но он всегда говорил, что ему это не нужно. Почему? Кто знает… Фамилия? А знаете, что странно? Я никогда не интересовался его фамилией.

Я терялся в догадках. Возможно, Саша спрятался в каком-нибудь тихом месте, чтобы никто его не тревожил, пока он будет выздоравливать. Вернется, когда сам захочет. Он всегда появлялся и исчезал неожиданно, когда его никто не ждал. Саша не может меня бросить. Рано или поздно он даст о себе знать.

* * *

Сначала мы надеялись отправиться на две недели в Бар-ле-Дюк, но папа все еще жил в небольшой квартирке и не мог взять на каникулы и меня, и Жюльетту. Мне предоставили право выбора в качестве награды за успешную сдачу экзамена.

— Чего бы тебе хотелось, Мишель? — спросила мама. — Англия? Испания? Греция?

— Хочу в Израиль.

— Что за странная идея? Почему туда, а не в другое место?

— Мне любопытно, как живут в кибуцах. Думаю, будет очень увлекательно и познавательно поговорить с людьми, которые выращивают помидоры в пустыне. В наши дни не так много первопроходцев.

— А это не опасно?

Мама колебалась, но я знал, как ее убедить.

— Хорошо бы посетить Святую землю, увидеть Назарет и Вифлеем.

Морис навел справки, и цены его не вдохновили. «Не теперь, — сказал он. — Сам знаешь, как в последнее время шли дела…» Все кончилось как всегда: мама объявила, что в августе мы отправимся в Перро-Гирек.

Патрик Бонне приступил к делу не откладывая. Идей у него было хоть отбавляй. Он нанял архитектора, и они занялись поиском идеального решения. В последней версии бар отделялся от ресторана, входов становилось два, старая кухня ликвидировалась, за счет чего расширялось помещение главного зала и увеличивалось количество столов. Комната, принадлежавшая клубу, должна была стать новой кухней, обслуживающей и бар и ресторан. Кроме того, Патрик решил заменить банкетки и отделать зал ресторана в стиле пивной, которую держал его кузен на площади Бастилии. Новому хозяину «Бальто» проект очень нравился, но он все-таки решил поинтересоваться и нашим мнением. Мадлен была не в восторге, она поняла, что территорию придется освободить раньше намеченного срока.

— Если все тут разломаешь, переделка дорого тебе встанет.

— Зато мы сможем накрывать ужин на сто человек.

— Вечером приходят только завсегдатаи, остальные предпочитают заведения на Монпарнасе. Много народу бывает в полдень.

— Ничего, привлечем новых клиентов. А ты сможешь поехать отдохнуть.

Патрик устроил отвальную для Мадлен. Заодно мы отпраздновали начало строительных работ. Впервые за все время своего существования «Бальто» не будет работать в августе и откроется только в сентябре. На следующий день появились рабочие, и мы с Сами помогли им погрузить старые банкетки в грузовик. Бригадир попытался открыть дверь клуба, но не сумел вставить ключ в висячий замок. Я тоже попробовал, но не преуспел. Бригадир позвал Патрика, тот пустил в ход отвертку, ничего не добился и сказал:

— Похоже, замок взломали. Ну и черт с ним…

Он взял клещи, выкрутил винт, вошел, зажег свет и вскрикнул от удивления. Мы тоже вошли и увидели висящего в петле Сашу. Веревка была короткой, ноги находились сантиметрах в тридцати от пола. Нам показалось, что Саша еще жив. Мы кинулись, чтобы снять его, и поняли, что ошиблись: тело было твердым, как дерево. Патрик закричал, чтобы вызвали полицию. Сашино лицо было почти черным, открытые глаза смотрели в потолок, шея чудовищно распухла. Нижняя челюсть была свернута, но шина, поставленная после операции в больнице «Кошен», как это ни странно, не слетела. Рядом с телом валялся перевернутый стул. Комната за несколько секунд заполнилась людьми — пришли остальные рабочие, набежали посетители, все ахали и охали, выражая ужас и недоумение. Жаки тронул меня за плечо — я так и не отпустил Сашины ноги и все пытался приподнять тело. Я шагнул в сторону, но не смог оторвать взгляд от Сашиных скрюченных пальцев. Сами вытолкал всех из комнаты, остались только Патрик, Жаки и я.

— Кто он такой? — спросил Патрик.

— Тот, которому на днях набили морду, — объяснил Жаки.

— Почему он сделал это здесь? Мало нам ремонта, так теперь еще и висельник.

У меня на глазах выступили слезы. Не знаю, от бешенства или от горя. Я повторял про себя: «Этого не может быть! Прошу тебя, Саша, только не так. Кончай придуриваться!» Мы услышали вой полицейской сирены. Он приближался, становясь все громче и невыносимей. Ну почему, Саша? Мы бы выпутались. Всегда можно найти решение. Почему ты ничего мне не сказал? Не доверял? Разве мы не были друзьями? Так почему? Черт возьми, зачем ты это сделал? Полицейские попросили нас покинуть помещение.

* * *

Смерть Саши стала «тайной желтой комнаты».[189] Никто не мог понять, как он попал в клуб: дверь была закрыта на два ключа, висевших на связке, с которой Патрик Бонне не расставался ни на минуту. Кто открыл дверь? И кто ее закрыл? Куда делись ключи, ведь внутри их не оказалось? Полиция не сумела решить эту загадку. Нас допросили. Никто ничего не видел и не слышал. За стоявшими у стены табуретками обнаружился шнурок пятидесятисантиметровой длины, но определить, принадлежал он Саше, кому-то другому или валялся там тысячу лет, было невозможно. Один из полицейских предположил, что Саша открыл висячий замок куском проволоки или шпилькой (ни того ни другого, правда, не нашли), а закрыл, обмотав шнурком. Такими приемами пользуются грабители. Мы попробовали повторить этот трюк, но ни у кого не получилось. Под окном, выходящим на бульвар Распай, на тротуаре, они обнаружили погнутый гвоздь и решили, что им Саша взломал главный замок, потом закрылся изнутри, выбросил гвоздь в окно и повесился. Каждый из нас попытался проделать эту операцию, но никто не сумел, даже Сами, водившийся в молодости с дурной компанией. Никто не поверил в эту идиотскую, как из дешевого боевика, инсценировку. Вероятней всего, кто-то помог Саше умереть или убил его, а потом вышел, запер замок и задвинул засов. К сожалению, эту гипотезу разрабатывать не стали.

«Тайна повешенного с Данфер-Рошро» — так «Франс суар» озаглавила заметку в самом низу пятой полосы, посвященную Сашиной смерти. Да какая там заметка — информашка! Умер некий человек по имени Саша (имя условное), проживавший во Франции нелегально. На следующий день об этом забыли. Как будто волна отхлынула назад, стерев все следы на песке. Убийство Саши так и не раскрыли. Многие считали, что его убил КГБ или другая секретная служба. Эксперты не сумели определить, являются ли синяки и гематомы на лице покойного результатом драки с Игорем, или их нанес кто-то другой незадолго до смерти. Возможно, он сцепился с кем-то еще? На затылке у Саши была рана. Как он ее получил? Упал, сбежав из больницы? Или его оглушили перед тем, как повесить? Вскрытие показало, что Саша погиб двое суток назад, по времени это совпадало с его бегством из больницы. Других ран на теле не было. Следователь закрыл дело. Похоже, правда никому не была нужна. Я не сомневался — и был не одинок в этом мнении, — что Сашу устранили те, от кого он всегда скрывался. Когда Сашу вынули из петли, его положили на сдвинутые столы. Один из полицейских закрыл ему глаза. Ключ, который он всегда носил с собой на шее, исчез. Я считал это доказательством того, что Сашину смерть замаскировали под самоубийство, чтобы забрать ключ и выкрасть содержимое тайника, но мне не с кем было об этом поговорить.

Три дня спустя я получил заклеенный скотчем конверт из коричневой крафтовой бумаги, надписанный Сашиной рукой. Внутри лежал ключ на шнурке, завернутый в белый листок бумаги. Никакой приписки не было, но на обороте я заметил красный отпечаток пальца. Скорее всего, кровавый. Штемпель был смазан, и я даже через лупу не сумел разглядеть на нем дату. Если конверт отправил Саша — а судя по отпечатку, это сделал он, — конверт должен был прийти на день или два раньше. Почему на то, чтобы преодолеть расстояние в тысячу метров, понадобилось целых пять дней? Я задал вопрос почтальону, но вразумительного ответа не получил.

* * *

Я дождался, когда все уснут, и в одиннадцать вечера отправился на улицу Монж. Свет в окнах не горел, во дворе было тихо. Я по-кошачьи бесшумно, держась за перила, чтобы не споткнуться, поднялся по лестнице на последний этаж, зашел в туалет, закрыл дверь и зажег свет. Взобрался на приступку, как делал Саша, вставил ключ в скважину за трубой, опустил тяжелую металлическую пластину и сунул руку в тайник. Меня поразило, как много всего там хранилось: толстый альбом со старыми фотографиями, перетянутые ремнем картонные папки, три толстые тетради на русском языке, штук двенадцать блокнотов и блокнотиков, томик Хемингуэя, зеркальный фотоаппарат «Лейка», чемоданчик с объективами и толстый конверт с надписью: «Для Мишеля Марини». Я удостоверился, что в тайнике больше ничего нет, закрыл его, сложил все в ящик для овощей, прихваченный со двора, и тем же путем покинул здание. Вернувшись домой, я сразу ушел к себе, начал разбирать Сашины сокровища и первым делом вскрыл конверт. Внутри лежали двадцать страниц, исписанных с обеих сторон четким разборчивым почерком…

Мишель,

если ты читаешь это письмо, значит я наконец обрел долгожданный покой…

Горящие в менорах свечи отражались в висящем напротив зеркале. Ирина на мгновение задержала взгляд на своем отражении — морщинистое лицо, седые волосы — и устало вздохнула. Близилась ночь великого праздника. Она постелила скатерть, вышитую венгерским крестом, расставила на столе бесценные бокалы из хрусталя-баккара и сервиз лиможского фарфора, купленный ее мужем до революции. В центре красовалось огромное блюдо, привезенное из Стамбула, — когда-то туда можно было доехать поездом из Одессы. Пятнадцать приборов. Тридцать бокалов — по два каждому сотрапезнику, даже детям. Когда-то в третий бокал ставили срезанные живые цветы, но это было в другой жизни. В скованном холодом и страхом городе никто цветами не торговал, поэтому Ирина сделала их из бумаги, сплела в гирлянды и венки и украсила стол. Она достала из шкафов милые сердцу вещицы — когда-то их покупали ради удовольствия, теперь они стали ненужными и к тому же опасными. Ирина не знала, правильно ли поступает, прикладывая столько усилий и так рискуя ради ужина, но твердо решила, что сделает все, что до́лжно. Никто не посмеет сказать, что она дала слабину. Вместе с сестрой, невесткой и кузинами она испекла запрещенную советской властью мацу. Женщина на то и женщина, чтобы нарушать запреты. Разве можно праздновать бегство из Египта без этого плоского бездрожжевого хлеба? Ирине пришлось проявить чудеса изобретательности — еще один атавизм, доставшийся в наследство от предков! — чтобы достать муку, цыплят, зелень, огурцы, сельдерей, черную редьку и жареную телятину на косточке. Они варили бульон с кнейдалах,[190] готовили фаршированного карпа для праздничного ужина, приняв все меры предосторожности, чтобы никто из соседей ничего не увидел, не услышал и не унюхал. Ирина вспомнила, как они с мужем Эмилем праздновали блокадный Песах (вскоре после этого Эмиль умер от голода). У них не было ничего, кроме сухого хлеба, но Эмиль сказал: «Во времена инквизиции севильские мараны[191] завели самоубийственный обычай — готовить на Седер[192] роскошный ужин. Им следовало быть тише воды ниже травы, не высовываться, таиться, а они говорили: „Пусть этот Седер будет лучшим в нашей жизни, ведь он может оказаться последним“». Для Ирины стало делом чести сделать все, как велят традиции.

Ее сестра Валентина сидела в кресле у камина — она с трудом ходила из-за артрита — и следила за огнем. Кузина Вера поставила на стол тарелку с травами. «Чем не дом престарелых?» — подумала Ирина. Обстановку разряжали только дети: они бегали по квартире, прятались под столом и за креслами и звонко смеялись. Слава богу, что ни война, ни репрессии их не коснулись.

— Тихо, дети, что-то вы слишком расшумелись. Прекратите бегать, не то соседи услышат.

* * *

Ирина насторожилась: кто-то поворачивал ключ в замочной скважине. Это были Игорь и Надежда. Она пошла им навстречу, но тут в коридор выбежали дети. Игорь подхватил на руки маленькую Людмилу, подбросил ее в воздух, поймал и снова подбросил. Петр прижался к Надежде. Она обняла сына и спросила:

— Как ты, милый?

— Мы рисовали, мама.

— Они хорошо себя вели, Ирина?

— Конечно, дорогая.

— Как у тебя уютно! — Игорь поцеловал мать в лоб. — В метро[193] что-то случилось. Мы добирались пешком два часа. Не припомню такого снегопада в это время года.

— Идите к огню, вам нужно согреться.

— Простите, что свалила на вас всю готовку, Ирина Викторовна, — сказала Надежда, целуя свекровь. — Мне так неудобно…

— Пустяки. У меня полно времени. Все уже готово. Кстати, на ужин придут Саша и Анна.

— Что? — изумился Игорь. — Ты меня не предупреждала.

— Два дня назад он позвонил узнать, как у нас дела. Я не могла не пригласить его.

— Ушам своим не верю! Он никогда никуда не ходит. Как тебе удалось?

— Я была уверена, что Саша откажется. А он взял и согласился.

— Саша испортит нам праздник.

— Он занимает важный пост. Будь поделикатней, Игорь.

— Мой брат и пальцем не шевельнул, чтобы помочь Льву. Разве он хоть что-нибудь делает для Бориса?

— Это не в его власти. Саша такой же человек, как и мы. Он делает все, что может.

Игорь откупорил бутылку крымского вина. Поставил ее рядом с серебряным стаканчиком и бросил нетерпеливый взгляд на часы:

— Может, сядем за стол? Не будем же мы ждать их всю ночь.

— Не сердись, родной, во всем виновата погода. Каналы снова замерзли.

* * *

В дверь позвонили. Дети тут же замолчали и застыли на месте. Надя нервно поправила пучок, подошла к Игорю и коснулась его плеча. Малышка Людмила кинулась к отцу в ноги, и он подхватил ее на руки:

— Все в порядке, милая, не пугайся. Ты откроешь, Надя?

Она прошла по коридору и отперла входную дверь.

— Добро пожаловать, рада вас видеть, — сказала она, целуясь с Сашей и Анной.

— Простите за опоздание. Нам пришлось идти пешком — в метро случилась авария.

— А где дети?

— Мы оставили их дома, с моей сестрой.

Анна была беременна, Надежда помогла ей раздеться. Появилась Ирина:

— Как себя чувствуешь, Анечка?

— Просто отлично. Только ноги болят от долгой ходьбы.

— Судя по животу, у тебя будет девочка, — улыбнулась Ирина. — Иди полежи.

Надежда с Анной пошли в комнату, а Ирина приняла у Саши черный кожаный реглан и вымокшую от снега синюю фуражку с красным околышем. Он улыбнулся и поцеловал ее в щеку:

— Как здесь тепло! На улице собачий холод, как будто уже наступила зима. Как у тебя дела?

— Хорошо. Я так рада всех вас видеть! Господи, у тебя руки совсем ледяные!

— Все собрались?

— Мы ждали только вас.

В гостиной горел камин. Саша расцеловался с Валентиной, Верой и детьми и протянул ладони к огню.

— Мог бы переодеться! Что за идея — явиться на Седер в форме! — недовольно произнес Игорь.

— Не успел заехать домой… Мог бы сначала поздороваться!

Саша снял френч и отдал его Игорю:

— Держи, только будь осторожен. Надеюсь, руки у тебя чистые? Не дай бог помнешь или пятно поставишь.

Игорь не улыбнулся в ответ на шутку и повернулся, чтобы уйти, но Саша удержал его, притянул к себе и прошептал на ухо:

— Нам нужно поговорить наедине. Это очень важно.

Надежда обнесла всех ватрушкой, Саша взял кусок, попробовал, восхищенно причмокнул и сказал:

— Потрясающе вкусно! Тесто легкое, воздушное. Ты бы взяла у Нади рецепт, Анна.

— Трудней всего сейчас найти творог, — откликнулась Надежда.

— И как прикажете строить новый мир, если граждане только и делают, что ноют и жалуются? Многим живется куда труднее, чем вам, — заметил Саша.

— Ты когда-нибудь слышал, чтобы я жаловалась или протестовала? На прошлой неделе я отработала в больнице семьдесят пять часов, Игорь еще больше. В ужасающих условиях. И без доплаты за сверхурочные. Сегодня первый вечер за месяц, который мы проводим вместе. Да, люди жалуются на нехватку продуктов, но это не значит, что они против коммунизма. Просто никто не понимает, что происходит. Нигде ничего нельзя купить. Граждане часами стоят в очередях. До революции даже бедняки могли купить в магазине творог. Сегодня его не купить ни за какие деньги. Люди устали, Саша.

— Проблемы со снабжением существуют. Правительство принимает меры. Мы справимся.

— Давайте садиться, а то дети совсем измучились, — прервала неудобный разговор Ирина.

Надежда, Петр и Людмила принесли накрытую вышитым полотенцем мацу, выложили ее на блюдо и поставили на стол рядом с миской с крутыми яйцами, салатниками со стеблями сельдерея и черной редькой, харосет[194] и жареную телятину на косточке. В центре стояла чаша с водой, в которую Надежда добавила соли.[195] Все расселись по местам, но три стула остались пустыми.

— Сколько нас сегодня будет? — спросил Саша, кинув взгляд на приборы.

— Недосчитаемся двоих, — ответил Игорь.

— Я думал, бедняку достаточно одного места?[196]

— В прошлом году с нами были Борис и Лев.

— Они сейчас там, где должны быть, — мгновенно отреагировал Саша. — Их освободят, если окажется, что они чисты.

— Давайте прочтем молитву, — прервала неприятный разговор Ирина.

— Нужно убрать эти тарелки.

— Но почему, Саша? Я поставила их для Бориса и Льва! Ты ведь знаешь, так полагается, чтобы они к нам вернулись. Вряд ли мальчикам позволят праздновать Седер там, где они оказались.

— Уж и не знаю, упрямство это или глупость! Собираться сегодня вечером за этим столом противозаконно! Эти средневековые обычаи под запретом! Маца под запретом! А вы к тому же сочувствуете осужденным контрреволюционерам!

— Может, скажешь, за что их арестовали? — спросил Игорь. — Педиатра и преподавателя музыки! Какие такие ужасные преступления они совершили? А сотни других, сгинувших ни за грош?

— Я рискую собственной шкурой и жизнью жены, чтобы поужинать в семейном кругу с припадочными религиозными фанатиками, но не собираюсь выслушивать твои нравоучения!

— Зачем ты нас оскорбляешь, Саша? Я знаю, чем ты занимаешься в министерстве, гордиться тут нечем.

— Я работаю на благо родины и ради победы мировой революции!

— Умоляю вас, дети, не ссорьтесь, давайте прочтем молитву! — дрожащим голосом произнесла Ирина.

— Убери тарелки, мама.

— Ты сошел с ума!

— Борис дал признательные показания. Его осудили!

— Не верю! — закричал Игорь. — Борис врач! Он лечил людей.

— Борис виновен. Как и Лев!

— Убирайся из моего дома немедленно! — приказала Ирина. — Я стыжусь, что у меня такой сын! Вон! Я больше не хочу тебя видеть — никогда! Уходите!

Саша встал, кивнул Анне, помог ей одеться, накинул шинель, и они вышли, не сказав больше ни слова и не оглянувшись на прощание.

— А теперь прочтем Хаггаду[197] и помолимся за нашу семью, — спокойно предложила Ирина.

У больницы Тарновского была дурная слава. В венерологическом отделении принудительно лечили проституток, по ночам милиция доставляла сюда бездомных, впавших в детство стариков и пьяниц, подобранных на ленинградских улицах, а в огромном морге по пять-шесть месяцев лежали невостребованные покойники. Деревянные корпуса были построены в тридцатые годы, в палатах гуляли сквозняки, температура не поднималась выше пятнадцати градусов. О больнице рассказывали всякие ужасы, но смертность здесь была не выше, чем в остальных больницах города. На территории находился один новый корпус, прозванный в народе Дворцом: трехэтажное бетонное здание с решетками на окнах внешне очень напоминало тюрьму. Здесь в отдельных палатах с центральным отоплением лежали высокопоставленные сановники и их родственники. Еду для «знатных» пациентов готовили на отдельной кухне. Врачи, обслуживавшие партийных функционеров, имели немалые преимущества перед коллегами, в том числе всегда ели досыта. Закончив институт, Игорь Маркиш решил учиться дальше, чтобы стать кардиологом. Война нарушила эти планы, но специалистов не хватало, и его приписали к Дворцу.

* * *

Арест профессора Этингера[198] потряс коллектив больницы. Четыре сотрудника МВД в форме арестовали его у дверей операционной и увезли, не позволив переодеться. Семья уже неделю не имела о нем никаких известий. Главврач больницы Лариса Горликова позвонила в министерство и получила худший из всех возможных ответов:

— Яков Этингер за нами не числится.

Несколько врачей обратились за помощью к секретарю райкома партии, которого профессор вытащил с того света после острого инфаркта. Они были потрясены, услышав, что «гражданин Этингер арестован по обвинению в многочисленных убийствах больных». Коллеги профессора клялись, что все смерти были естественными, некоторые случились три, а то и четыре года назад, но из Якова Этингера уже выбили признание, а дело передали прокурору. «Правда» опубликовала статью о разоблаченном заговоре «врачей-убийц». Были арестованы десятки врачей-евреев. Их обвинили в убийстве многих руководителей партии и подготовке покушения на товарища Сталина. Готовился большой процесс. В «Правде» появились возмущенные отклики зарубежных политиков и деятелей мирового коммунистического движения, горячо одобривших арест «банды сионистских преступников».

Игорь пил чай в ординаторской, когда его позвали к телефону, сказав, что звонит женщина и дело срочное. Он спустился на первый этаж и взял трубку:

— Слушаю вас.

— Вы Игорь Маркиш? — Голос в трубке был гнусавым, высоким и звучал неразборчиво.

— Что вам нужно? Кто вы?

— Хочу предупредить, что вы будете арестованы.

— О чем вы?

— Завтра. Прямо в больнице.

— За что?

— Вы врач, еврей и коллега профессора Этингера.

— Я ни в чем не виноват.

— Другие тоже. Но их арестовали. Их осудят и расстреляют. А тех, кому повезет меньше, сошлют в Сибирь.

— Почему вы решили меня предупредить?

— Это не важно. У вас есть время, но очень немного. Будьте осторожны. Уходите через Ладожское озеро.

— Я не могу бросить жену и детей.

— Чем им поможет ваш расстрел?

— Кто вы?

— Не имеет значения.

— Почему я должен вам верить?

— МВД для ареста не нужны ни уловки, ни предлоги. Если останетесь, совершите самую большую ошибку в вашей жизни! Подумайте о близких!

В трубке раздались короткие гудки. Игорь изменился в лице, его била дрожь.

— Что-то случилось, доктор Маркиш? — встревожилась медсестра. — Я могу что-нибудь для вас сделать?

— Меня собираются арестовать.

Игорь рухнул на стул и обхватил голову руками.

* * *

Саша стоял в кабине телефона-автомата на Витебском вокзале. Он опустил левую руку, которой зажимал нос, вынул изо рта ложечку, размотал шарф, прикрывавший трубку, и повесил ее на рычаг. Глубоко вздохнув, задумался, вытащил из кармана носовой платок, еще раз протер трубку и вышел из кабины. Саша ненавидел стиль ар-нуво с завитками волют, вычурными позолоченными люстрами и фресками в холодных тонах. Он притворился, что любуется пышным декором вестибюля, витражной аркой фасада и металлическим куполом с ребрами в стиле Эйфелевой башни, но ничего подозрительного не заметил.

В этот самый момент Игорь вышел из больничного корпуса. Непогода усилилась, начался сильный снегопад. Игорь был в одном халате, но не замечал холода. Он пересек двор и вошел в здание родильного отделения, где работала акушеркой его жена Надежда. Она принимала роды, и Игорю пришлось час ждать у двери. Он лихорадочно размышлял, пытаясь решить, что делать дальше.

— Какой ты бледный, Игорь! Плохо себя чувствуешь?

— Мне нужно с тобой поговорить.

Игорь потянул жену к выходу, они укрылись под козырьком, и он рассказал ей о телефонном звонке.

— Думаешь, это серьезно?

— А ты как думаешь? Полагаешь, кто-то мог вот так пошутить?

— Я в растерянности… Ты не узнал голос?

— Я даже не уверен, мужчина звонил или женщина. Возможно, это был благодарный пациент.

— Что собираешься делать?

— Если останусь, меня арестуют. Нужно бежать!

— Я уйду с тобой, Игорь.

— А как же дети?

— Бабушка о них позаботится.

— Если мы сбежим вдвоем, детей поместят в приют. Представляешь, каково им там будет?

— Возьмем их с собой.

— Ничего не выйдет, Надя. Ночью на заливе температура опускается до тридцати градусов. Малыши не выдержат. Я должен идти один.

— Ты меня бросаешь?

— Предложи другое решение. Если доберусь до Финляндии, задержусь там на время. Посмотрим, что будет.

— Мы оба знаем, что будет. Я не хочу с тобой расставаться.

— Ты не имеешь права так поступать с детьми, Надя. Подумай о них. Если ты будешь рядом, они поймут и не осудят меня. Если исчезнем мы оба, они решат, что их бросили. Наши дети еще так малы, им нужна мать.

— Умоляю, Игорь, не оставляй меня, иначе я умру. Ты так мне нужен…

Она кинулась ему на грудь, он прижал ее к себе, и они застыли в безмолвном объятии. Надя горько плакала.

— Сейчас ты вернешься в отделение и постараешься вести себя спокойно и естественно. Я отправлюсь домой, соберу немного одежды, возьму сухари, воблу и немедленно скроюсь. Вечером скажешь соседям, что я не вернулся с работы и ты очень беспокоишься. Завтра они явятся в больницу, чтобы арестовать меня, но не найдут и приедут сюда. Тебе придется отречься от меня, чтобы не лишиться работы. Если я не свяжусь с тобой через три месяца, подашь на развод.

— Не проси меня об этом, я не смогу.

— Ты должна быть сильной, Надя. Думай о себе. И о детях. Нет ничего важнее детей.

— Мне плевать на детей! Умоляю тебя, Игорь, не оставляй меня одну!

Он схватил ее за запястья и встряхнул что было силы:

— Поклянись, что сделаешь все так, как я сказал! Мое бегство должно спасти вас. Завтра Иван, наш, отнесет записку моей матери — он живет в пяти минутах хода от ее дома. Не пытайся увидеться с мамой или помочь ей. Порви все связи с моей семьей. Будет нелегко, но другого пути нет. Никогда не думал, что все так закончится. Ты — моя единственная. Я всегда любил только тебя, и у меня не будет другой женщины. Обещаю, если останусь жив, рано или поздно мы обязательно снова увидимся.

В жизни есть вещи, которые могут оказаться не под силу даже мужчине. Заставить плакать любимую женщину, оттолкнуть ее, разомкнуть объятия, уйти и не обернуться, слыша, как она воет, рухнув на снег. Крики и слезы Надежды разорвали Игорю сердце и остались с ним навечно. Они терзают его в бессонные ночи.

Это массивное трехэтажное здание находилось на северной окраине Ленинграда, недалеко от железнодорожной станции Девяткино. На стене у ворот висела металлическая дощечка с надписью: «Службы общественного назначения. Посторонним вход воспрещен». Здание перестроили в конце войны. Никому не приходило в голову не то что проникнуть туда, но даже вообразить, что там происходит. Молодые люди, входившие и выходившие из загадочного дома, ничем не напоминали беззаботных студентов-весельчаков, они были молчаливы и крайне сдержанны. На верху мачты развевался красный флаг — здание было административным. По какой-то неизвестной причине полотнище было разделено по центру белой полосой и очень напоминало орден Красного Знамени, за что обитатели окрестных домов прозвали бетонный куб «Красным Знаменем». Чтобы попасть внутрь, требовалось пройти три контрольных тамбура. Внутреннее помещение аскетизмом напоминало бенедектинский монастырь и было разделено перегородками, как тюрьма. Повсюду стояли решетки, у решеток — будки с часовыми в форме. Они проверяли пропуска — находили фамилию в пухлом журнале приходов-уходов, нажимали на кнопку, раздавался щелчок, и решетка отъезжала в сторону. Некоторые — таких, правда, было немного — поначалу удивлялись количеству мер безопасности. Говорили часовым, что проходят мимо них по два раза на дню, так зачем снова и снова проверять документы? Те, естественно, не отвечали — может, были глухими или немыми? В конце концов студенты усваивали, что первым и главным правилом поведения является молчание. Иногда чья-нибудь фамилия отсутствовала в списке, дежурный звонил «наверх», и невидимый собеседник давал — или не давал — разрешение на вход. Соблюдение правил гарантировало полную безопасность. Время в этом месте не имело никакого значения, а безопасность была ремеслом. Доступ в аудитории тоже был организован по особой системе: студенты входили через одну дверь, преподаватели — через другую, открывающуюся из внутреннего коридора, что наводило на мысль о скрытых помещениях.

* * *

Каждое утро перед лекциями и семинарами студенты час делали различные гимнастические упражнения. Занятия длились с семи до двенадцати, с перерывом на пятнадцать минут в десять часов. Ели учащиеся в столовой, устроенной в подвале здания. Уроки возобновлялись в час и продолжались до семи вечера. После ужина все еще час занимались физкультурой. Воскресенье отводилось для самостоятельной работы. Установления и правила, действовавшие в стране, на «Красное Знамя» не распространялись: многочисленный персонал, неограниченные средства. В СССР существовало три подобных института МВД — в Ленинграде, Москве и Киеве, но только в Ленинграде преподавали такие важные аспекты деятельности секретных служб, как пропаганда, дезинформация, манипулирование сознанием и обработка общественного мнения. Курировало программу обучения печально известное Второе управление Министерства по борьбе с внутренними врагами государства. Чтобы попасть на программу, требовалось отучиться два курса и сдать крайне сложные экзамены. «Красное Знамя» считалось элитным учебным заведением с безупречной репутацией. Только лучшие студенты могли учиться у лучших преподавателей, специалистов-практиков, работавших в южном и западном крыле здания. Лучшие выпускники получали право выбора распределения. Если судьба улыбалась или вмешивались высокопоставленные покровители, они попадали в третий или четвертый отдел Второго управления, занимались пропагандой, работали под руководством своих преподавателей, а потом занимали их место.

* * *

Восемь человек в военной форме, пятеро мужчин и три женщины, в возрасте от двадцати до тридцати лет, ждали начала занятий по фотомонтажу. Дверь, расположенная в глубине аудитории, открылась, вошел майор Александр Маркиш. Дисциплинированные студенты встали по стойке «смирно» и отдали честь. Саша начал лекцию. Помощник, управлявший проектором, выводил на экран диапозитивы, иллюстрировавшие его рассказ.

— …Ваша работа будет заключаться в устранении врагов народа со всех фотографий — класса, институтской группы, семейных, парадных. Фотографии из личных архивов уничтожают родственники. Осужденный человек должен исчезнуть. Нельзя оставить ни малейшего следа его существования. Подделать фотографию можно, соединив изображения с двух негативов, а потом увеличить их на позитиве. Эта тонкая операция требует наличия негативов с одинаковой выдержкой и контрастностью. На первом негативе вы закрашиваете изымаемый объект, на втором — противоположную часть. Вы делаете отпечаток на позитиве с двух негативов поочередно, закрашенные части не проявляются, две части сопрягаются, и объект исчезает. Пленка должна быть более крупнозернистая, тогда изображение получится более четким. Я объясню вам, как использовать сульфатные растворы, — в некоторых случаях это облегчает работу. Довольно часто у нас не бывает негативов, и тогда проще всего работать с проявленной фотографией. Острым скальпелем обводится силуэт или контур лица изымаемого объекта, а чтобы не дрожала рука, опирайтесь на лежащий поперек стола карандаш. Кадры, выбранные для замены, прикрепляются клеем, монтажные соединения и фон снимка подправляются краской или чернилами. Перед началом работы с клеем пропитайте вырезку краской на всю глубину. Если объект помещается на серый или черный фон, цвет краски должен быть идентичен цвету фона, иначе останется заметная белая каемка. Чтобы довести снимок до совершенства и замаскировать дефекты, используйте аэрограф. Компрессор распыляет легкое облачко чернил, пульверизатор приводится в действие цилиндром, работающим на сжатом воздухе, скорость подачи которого вы задаете самостоятельно. Краска должна быть максимально жидкой, давление — предельно низким. Напоминаю: нужно идти от самого светлого цвета к самому темному и не бояться использовать каше́.[199] Чем тоньше распыленный слой, тем лучше результат. Удается добиться эффектов старения, загрязненности, получить тени, свет, движение. Рекомендуется накладывать несколько слоев краски и смягчать тона. Можно «испарить» человека или объект непосредственно с фотографии, но для этого необходим большой опыт работы. Такой способ используется в особых случаях, поскольку изображение получается далеким от оригинала. Работать рекомендуется в маске и очках, чтобы защититься от вредных испарений. Окончательная обработка кромок и стыков делается вручную, с помощью кисточки. Отретушированная фотография обязательно должна быть превращена в негатив. Для чего? Во-первых, это подтверждает ее существование. Кроме того, имея негатив, мы можем воспроизвести ее столько раз, сколько потребуется. Если работа выполнена тщательно и умело, никто не сможет доказать, что он был подделан. Почему?..

Саша посмотрел на студентов. Они напряженно искали ответ, листали конспекты, но сообразить не могли.

— Так почему же?.. Вы ничего не поняли, сборище идиотов! Да потому, что негатив никогда не врет! Подпись и печать удостоверяют его подлинность. Благодаря вашему вмешательству никто в ней не усомнится. Люди верят тому, что видят! А теперь задайте себе вопрос о том, какую пользу может принести этот снимок? В чем заключается его политическое значение? Какое послание вы хотите передать? Если нужно устранить двойной подбородок, жировую складку или морщины, работа должна быть ювелирной, как у голливудских ретушеров. Можно восстановить выпавшие волосы, убрать седину и другие потравы, нанесенные временем. Нельзя допустить, чтобы в газетах появлялись фотографии руководителей страны, на которых они выглядят неидеально. Требуется большой опыт, чтобы заретушировать морщины, оспины и отеки, убрать прыщи и шрамы. Лицо субъекта должно выглядеть правдоподобно, оно не может ни стремительно помолодеть, ни стариться медленнее, чем у окружающих людей. В идеале следует добавлять улыбку или блеск в глазах. Нашу службу не раз упрекали в том, что результаты нашей работы зачастую выглядят слишком явными, читай — грубыми. Следует применять на практике принципы исторического материализма. Мне часто приходилось подправлять идеальную ретушь, делая ее заметной глазу. Мы умеем работать виртуозно, как настоящие преступники, так, чтобы никто ничего не заметил, но у нас иная цель. Мы ясно даем понять: вот что бывает с предателями! Они исчезают. Их стирают. Окончательно и бесповоротно. Грубые подделки создаются намеренно. Это побуждает родственников следовать примеру властей, делом доказывая преданность революции. Они уничтожают фотографии предателей, вынимают их из семейных альбомов и развешенных в гостиной рамок. Сколько тысяч женщин стерли все следы арестованных мужей и братьев? Сколько сыновей навсегда уничтожили отцов? От них остались лишь тени, дыры, пустоты, их убили еще раз, искромсав бритвой. В редчайших случаях потомки могут увидеть разве что руку, плечо или сапог. Так люди доказывают, на чьей они стороне, и спасают себе жизнь. Как иначе женщине заслужить прощение за то, что была женой врага народа? Сын негодяя стирает память об отце, чтобы мы забыли о том, кем был его отец. Забывшие навести порядок в доме обречены на исчезновение. Хранишь фотографии врага — значит виновен. В советских школах наших детей учат вырезать ножницами из учебников тех преступников, которых мы еще не успели оттуда изъять. Дети податливы и внушаемы, так что следующие поколения советского народа будут действовать намного эффективней. Единственными изображениями исчезнувших будут снимки в фас и профиль, сделанные тюремным фотографом. При аресте мы производим генеральную уборку. Изымаем фотографии, записные книжки, блокноты, тетради, документы и сжигаем все это в котельных министерства. От наших врагов не должно остаться ни следа. Мало убить врагов революции. Нужно стереть их имена. Никто не будет помнить этих людей. Они проиграют, мы победим. Это неизбежно. Их книги изымают из библиотек. Их идеи улетучиваются, как утренний туман. И вот еще что: уничтожению подлежат труды врагов наших врагов. Если бы не было Троцкого, не появились бы и антитроцкисты.

Полковник Яконов положил трубку на рычаг и медленно выдохнул. Он вспотел, рука у него тряслась, сердце колотилось как бешеное, что было неудивительно после грозного ночного звонка министра. Как получилось, что о деле стало известно в Москве, а сотрудники ничего ему не доложили? Яконов был уверен в одном: это не случайность. Ни в МВД, ни в МГБ, как когда-то в НКВД и ОГПУ, никогда никаких случайностей не бывало. Не будет их и в новой структуре, которая придет на смену всесильным ведомствам, вот только неизвестно, доживет ли полковник до очередной реорганизации. Тридцать лет службы в органах безопасности, вербовки и перевербовки, чистки и войны научили полковника правилам игры и выживания. Нарушением субординации он займется позже. Сейчас важно принять верное решение, от этого зависит его жизнь. Абакумов получает приказы лично от Самого. Если этот человек звонит какому-то полковнику и целых двадцать минут излагает детали дела, о которых тот, по идее, уже должен все знать, то тот выглядит некомпетентным идиотом, а идиоты, как известно, долго не живут. Абакумов говорил с ним ледяным тоном, а на прощание произнес недвусмысленно угрожающую фразу: «Даю тебе двое суток на решение проблемы…» Тут и дурак бы понял, что обратный отсчет начался. Полковник снял трубку:

— Это Яконов. Майор Маркиш еще в здании или уже покинул службу?

— Минутку, товарищ полковник, сейчас узнаю… Майор Маркиш на месте.

Яконов повесил трубку и задумался. Полковник всегда действовал по наитию, руководствуясь инстинктами. Он нигде не учился, вышел из низов и сделал карьеру в аппарате ведомства благодаря остро развитому шестому чувству. Именно оно позволило ему избежать тех ловушек, в которых сгинули многие его коллеги и вышестоящие начальники. Они с Александром Маркишем знали друг друга много лет, но друзьями не были. У сотрудников МВД и МГБ не бывает друзей — только старые знакомые, уцелевшие в мясорубке террора. Мало кому удалось проработать в аппарате двадцать пять лет и выжить. Яконов считал Маркиша добросовестным и честным агентом, он мог поклясться жизнью, что Александр не совершил ничего предосудительного и все попытки обвинить его — пустая трата времени и сил. Мало кто из ответственных работников по доброй воле задерживался на службе до десяти вечера, но мнение полковника не интересовало начальство. От него требовался результат. Он не первый и не последний облыжно обвиненный гражданин СССР. Выбора у Яконова не было. На весах лежали две жизни — его собственная и начальника службы фотомонтажа четвертого отдела Второго управления министерства. Он должен действовать осторожно. Маркиш слишком опытен, подловить его будет непросто. Яконов взял папку с делом «Аэрофлота» — это отвлечет внимание Маркиша — и вызвал двух конвойных — на тот случай, если придется производить арест. Полковник понимал, что не имеет права на ошибку: на карту была поставлена его собственная судьба.

* * *

В лаборатории горела тусклая желтая лампочка.

Саша — он был в рабочем сером фартуке — склонился над групповой фотографией. Человек пятнадцать мужчин и женщин в белых халатах стояли на ступенях крыльца деревянного дома. Снимок, запечатлевший коллектив больницы Тарновского, мог быть сделан ясным июньским днем. Врачи и медсестры улыбались, у одних руки были в карманах, другие обнимали за плечо соседа, многие курили. Игорь Маркиш был третьим слева во втором ряду, на шее у него висел стетоскоп, в поднятой правой руке он держал сигарету, левой обнимал за плечо жену. Волосы Надежды развевались на ветру, она улыбалась. Саша надел на правый глаз монокуляр,[200] взял скальпель, проверил, достаточно ли он острый, и начал медленно и осторожно обводить силуэт Игоря. Надрез был тонким, почти невидимым. Закончив, он приподнял снимок и выдавил пальцем фотофигурку на доску. Потом открыл обувную коробку, достал с десяток вырезанных лиц. Отобрал пять штук, «примерил» их, поморщился — нет, не годится! — взял следующие, но ни одно не подошло. Саша убрал вырезки назад в коробку, положил фотографию на мраморную доску, сделал поперечный разрез и попробовал перегруппировать снимок. Он соскреб лишнюю ногу, смахнул кисточкой пыль и соединил две половинки фотографии. Взял кисточку потоньше, нанес клей, подул, чтобы быстрее высохло, после чего окунул третью, пухлую кисть в белую краску и замазал места разрезов. Закончив, Саша восстановил с помощью черной краски ступеньки и створку двери на заднем плане. Дело было сделано: дверь оказалась на нужном расстоянии, ступенька выглядела как новенькая, Надежда обнимала за плечо коллегу. Саша расположил подделку на стоявшем справа мольберте, установил контровой свет и несколько раз щелкнул своим «Роллейфлексом»,[201] после чего убрал в папку оригинал и ретушированный снимок. Оставалось сделать запись в реестре — пухлой книге в черной обложке, где в двух колонках содержались сведения о проведенных операциях. Он закрыл реестр и положил его на один из открытых металлических стеллажей трехметровой высоты, где хранились тысячи серых картонных папок. Каждая была аккуратно перетянута ремнем и снабжена этикеткой. Он собирался убрать на место папку с делом Игоря, когда в дверь постучали.

— Кто там?

— Яконов.

Саша впустил полковника.

— Не ждали, Александр Эмильевич?

— Вы не часто сюда приходите, Антон Николаевич. Особенно в такой час. Что-то случилось?

— А вы не догадываетесь?

— О чем?

— Речь о вашем брате.

— Вы об Игоре?

Яконов молча кивнул.

— В чем дело?

— Вы ничего не знаете?

— Мы практически не общаемся, и вам это известно.

— Его должны были арестовать, но он сбежал.

— Я не общаюсь с семьей, так что мне никто ничего не сообщил.

— Неужели?

— Мы не виделись много лет. Встретились однажды совершенно случайно, когда открывали после ремонта Кировский. Не сказали друг другу и трех слов. Он так и не простил мне, что я служу в НКВД и защищаю свою страну.

— Он сбежал! Исчез! Понимаете, что это значит?

— Я не отвечаю за брата. Мы давно прервали всяческие отношения.

— Перед арестом ему позвонили.

— Я понятия не имел, что он в списках. Кто бы мне сказал? Сами знаете, наша служба не имеет отношения к принятию решений подобного рода. Даже знай я о готовящемся аресте, не стал бы предупреждать Игоря — это не в моих интересах. Вам хорошо известна моя лояльность, Антон Николаевич.

— Медсестра, ответившая на вызов, не смогла с уверенностью сказать, мужчина звонил или женщина, но она склоняется к последнему.

— Вот видите…

— Вы могли кого-то попросить.

— Кто бы согласился на подобное поручение?

— Ваша жена.

— Моя супруга на шестом месяце беременности. Думаете, я стал бы подвергать ее такому риску? Только сумасшедший мог поступить подобным образом! Да пусть хоть всех их арестуют, меня это не касается.

— В момент звонка вас не было на рабочем месте. Теоретически вы могли звонить сами, из телефонной будки, изменив голос.

— Вы хорошо меня знаете, товарищ полковник. Если бы я собирался сделать что-то подобное, первым делом обеспечил бы себе алиби.

— И тем не менее на ваш счет возникло сомнение, а у нас это равносильно уверенности.

— Вам известна моя биография, товарищ полковник. Я работаю в органах с двадцать седьмого и не раз доказывал делом свою преданность советской власти.

— Придется сделать это еще раз, Александр Эмильевич.

— Чего ждет от меня партия?

— Вы должны выступить свидетелем на процессе по делу «врачей-убийц».

— Но я не врач…

— Вы должны подтвердить, что ваш брат и другие подсудимые, эти докторишки, были участниками заговора и планировали устранить многих ответственных работников, которые были их пациентами. Главарь преступной группы хотел отравить первого секретаря нашего обкома. Скажете, что у вас появились подозрения, вы провели собственное расследование и доложили обо всем руководству.

— Не вижу препятствий. Этот человек мне больше не брат. Я не поддерживаю отношений с предателями родины.

— Вы дадите показания? В Москве, на процессе?

— Конечно, Антон Николаевич. Разоблачать предателей — наш долг.

— Вы уверены?

— Вы сами часто говорили: мы — солдаты, мы сражаемся и исполняем приказы.

— Я доложу наверх. Абакумов считал, что вы не согласитесь. Позвоню ему завтра же утром. Он будет доволен. Ваше решение очень нам поможет. В деле не хватало доказательств. Рад, что вы все правильно восприняли. У меня просто камень с души свалился.

— Тот факт, что я — майор МВД, не сделает мои показания менее убедительными в глазах судей?

— Важно то, что вы его брат. Что даете показания добровольно. Мы вернемся к этому разговору завтра. Ах да, совсем забыл: нам вернули аэрофлотовское досье. В нем есть упущения.

Саша взял папку и внимательно прочел приложенную записку:

— Все ясно, делом занимался второй отдел. Такое не повторится. Я сам этим займусь.

— Можете не торопиться.

— Я должен исправить ошибку, допущенную нашей службой, и сделаю это немедленно.

— Хорошо, Александр Эмильевич. Если бы все относились к своим профессиональным обязанностям так же добросовестно, дела в нашей стране шли бы куда лучше, — сказал Яконов и покинул лабораторию.

* * *

По непонятной причине — возможно, вследствие путаницы, человеческой ошибки или чьей-то некомпетентности — победитель турнира по шахматам 1948 года среди сотрудников «Аэрофлота» все еще фигурировал на групповой фотографии пилотов в форме, стюардов и гражданских лиц. Он должен был исчезнуть с портрета много лет назад, но все еще стоял в первом ряду — и принимал кубок из рук руководителя авиакомпании. В записке начальника Первого отдела[202] Главного управления Гражданского воздушного флота не было информации ни о совершенном проступке, ни о наказании. Документ лишь уточнял, что победителем в действительности был сотрудник, занявший второе место. Экс-победителя следовало удалить по идеологическим соображениям. Работа предстояла сложная. Будь у Саши достаточно времени, он бы вырезал скальпелем силуэт Леонида Кривошеина и сдвинул ряд из двадцати фигур в правую сторону, но счет шел на минуты, и он поступил иначе. Обвел лицо по квадрату и попытался подобрать замену среди фотографий неизвестных, которые хранил в обувной коробке. Не найдя никого подходящего, он улыбнулся, достал партбилет, срезал свою фотографию — его сняли в фас, в форменной фуражке на голове — и вклеил ее на пустое место. Нанес кисточкой несколько мазков черной краски. Вышло анахронично, смонтировано было грубо, но этот снимок не станет ни первой, ни последней халтурной подделкой. Саша поставил красную печать на сопроводительную записку, завизировал: «Рассмотрено, начальник четвертого отдела», расписался и положил пленку на полку с надписью: «Вернуть отправителю». Снял серый халат. Вынул из ящика стола две дюжины тетрадей и блокнотов, сложил все в котомку, повесил ее на плечо, надел гимнастерку и шинель, скрыв свою ношу, взял фуражку, погасил свет и навсегда покинул лабораторию.

* * *

История с фотографией имела продолжение. Ее напечатали — по недосмотру, намеренно? — в аэрофлотовском каталоге, который раздавали участникам турнира 1952 года. Никто не задал ни единого вопроса об офицере с непроницаемым лицом и Кубком победителя — 48 в руке. Саша всего лишь хотел пошутить на прощание, это был жест отчаяния. Он и подумать не мог, что фотография будет преследовать его всю жизнь и станет причиной неиссякающей ненависти Леонида.

…Я не хотел уходить, не исправив ошибку. Отдай Леониду принадлежащую ему по праву фотографию. Подлинную фотографию. Скажи, что я не держу на него зла. Что на его месте вел бы себя так же. Не простил бы. Я выбрал не ту сторону…

Я оторвался от чтения Сашиного письма и достал из конверта групповую фотографию участников турнира «Аэрофлот-48» и Леонида с Кубком победителя в руке. Определить, оригинал это или отретушированный снимок, было совершенно невозможно. Ни на лицевой, ни на оборотной стороне я не нашел следов разреза и склейки.

…Я шел по бесконечным пустынным коридорам и не знал, сумею ли выбраться из «Красного Знамени». Я согласился свидетельствовать на процессе и получил отсрочку. Временную. Ненадолго. У меня не было ни малейших сомнений насчет того, что произойдет дальше. Вариантов было два, и оба сулили мне проигрыш. Откажусь давать показания — выставлю себя участником заговора. Брат виновен уже в силу факта родства. Дам показания — значит знал о заговоре, следовательно виновен. Мне было слишком хорошо известно, каким будет ход их рассуждений, и я не питал иллюзий касательно своего будущего. Они не делают различий между невиновным и виновным. После процесса я стану не нужен, и от меня избавятся. Неудобных свидетелей не судят, им пускают пулю в затылок. На месте Яконова я бы не стал рисковать. Он должен был арестовать меня и этапировать в Москву. Решетка щелкнула, я шагнул в ледяную ночь. Удача приходит к человеку только раз, Мишель. Если тебе повезло, хватай ее за хвост и держи очень крепко. Я вернулся домой, но к себе не пошел, а спустился в подвал соседа. Когда его арестовали, я оборудовал там тайник. Я забрал все, что приготовил на такой вот экстренный случай, сложил в мешок вместе с вынесенными из «Красного Знамени» материалами, которые удалось спасти, и ушел.

Я не простился с женой. Анна наверняка спала. Не стоило будить женщину только для того, чтобы сказать: «Я тебя покидаю». Анна была на шестом месяце беременности. Ее мучили боли в спине и ногах, и она почти все время лежала. Итак, я сунул под дверь записку и исчез. Не осуждай меня, Мишель, не говори: «Он повел себя как последний мерзавец. Ему следовало объясниться с любимой женщиной!» Поступи я так сегодня, ты был бы прав, но в те страшные годы, в Ленинграде, иного решения не существовало. Я предупредил Анну, что у нее из-за меня будут неприятности, и велел как можно скорее подать на развод. В тогдашней России жениться можно было за десять минут, а развестись — за пять. Важнее всего было защитить детей. Обращаясь к ним, я ограничился привычными банальностями: папа вынужден уехать за границу, папа думает о вас, будьте храбрыми и терпеливыми, папа никогда вас не забудет… Ребенку не под силу понять фразу отца: «Мы больше никогда не увидимся…» Однажды ты сам станешь отцом и узнаешь, каково это — уйти, не поцеловав на прощание малышей, не обняв их в последний раз. Я сбежал, как вор. Подумал, будет не так больно. Боль настигла меня позже, когда я был уже в безопасности. У меня в душе образовалась незаживающая рана. За все годы я ни разу не получил известий от них или о них. Я не знаю, развелась со мной Анна или нет, родила она сына или дочь, осталась жива или ее расстреляли. Мы остались по разные стороны стены. Стали живыми мертвецами.

Граница Финляндии находится на расстоянии семидесяти километров от Ленинграда. Мы с Игорем хорошо знали этот район Карелии, часто бывали там в молодости. До революции наш отец владел дачей на берегу Ладожского озера. Летом мы ловили там рыбу. В мире нет другого места, где в июне свет так дивно освещает озерную гладь, когда солнце заходит за горизонт, а ночь не наступает. Эта территория тогда еще не была аннексирована. Граница существовала только на картах. Был апрель, но снега выпало по пояс, и столбик термометра опустился до минус двадцати пяти. Самый короткий путь до границы проходит мимо Выборга, но его всегда держали под усиленным наблюдением. Я выбрал северный маршрут, который знал лучше. Днем спал в заброшенных укреплениях, а шел ночью. Первые четыре ночи я шел по тропинке, петлявшей вдоль замерзшего озера с наветренной стороны. До Приозерска пробирался через лес. Пограничники ночью по лесам не ходят, мне это было известно лучше, чем кому бы то ни было другому. Неделю спустя я оказался в Финляндии. Думаю, Игорь уходил тем же путем.

Я принял приглашение матери на Седер совсем не потому, что был религиозен, и не для того, чтобы доставить ей удовольствие (я презираю суеверия). Нужно было предупредить Игоря, что его вот-вот арестуют как «врача-убийцу», но они выставили меня за дверь, и я не успел. Пришлось звонить. Игорь так и не узнал, что это я его спас. А если бы узнал, все равно не простил бы. Я хотел получить прощение вовсе не ради справедливости. Он был моим братом и любил меня, а любовь не покупается и не продается. Я ждал его прощения двенадцать лет, но в конце концов понял, что не дождусь. Я не держу на него зла. Я один в ответе за все. Я сам совершал преступления, был соучастником множества ужасных деяний и не заслуживаю милосердия. Человек должен платить за свои ошибки. Жить мне оставалось недолго, лечиться я не хотел, да и лекарства от моей болезни пока никто не придумал.

Я много лет был верным солдатом партии, убежденным в правоте коммунистической идеи, считал, что мы должны сражаться и уничтожать наших врагов. Выбор был прост: они или мы. Когда идет война, ты не задаешь вопросов, а выполняешь приказы. Каждый солдат знает свое место. Мы делали революцию. Хотели изменить мир. Покончить с эксплуатацией и эксплуататорами. Нам оказывали сопротивление. Враги делали все, чтобы остановить ход истории, а мы пускали в ход оружие, чтобы уничтожить их. Если люди не могут договориться, не хотят искать компромисс и идти на мировую, остается одно — убить. Альтернатива проста: либо ты, либо тебя. Победа достается выжившему. Ненависть, которую питали к нам одни, была так же сильна, как вера других в пролетарский Интернационал. Разразилась буря столетия. Мы защищались и давали отпор. Капиталисты всего мира пошли на нас единым фронтом. Они дрожали от страха за свои жалкие жизни и кровавые деньги. Первая мировая война не закончилась. Враги всех мастей напали на нашу страну, чтобы задушить революцию. Началась Гражданская война, которую они проиграли, но не успокоились и продолжили подрывную деятельность руками внутренних врагов. Пришлось их уничтожить. Мы убивали аристократов, кадетов, социал-демократов, меньшевиков, банкиров, промышленников, частных собственников, буржуев, священников — всех, кто цеплялся за свои привилегии, а заодно и многих других, оказывавших сопротивление новой власти. Мы верили в торжество идеи и собственную правоту. Потом нам объявили, что среди нас есть враги народа. Их уничтожили. Троцкого и его приспешников. Казаков. Кулаков. Инженеров. И многих других. Репрессии набирали обороты, но врагов меньше не становилось. Мы должны были выкорчевать их из своих рядов, очиститься. И мы делали, что до́лжно, но врагов меньше не становилось.

Я был «стирателем». Сначала меня не смущало, что приходится убирать живот Ленина, его грязные ботинки, мятые брюки и ветхие рубашки, жирок на боках Сталина, мешки у него под глазами, мертвенно-бледную кожу и презрительный прищур глаз. Никто не должен был заметить признаков буржуазности в облике вождя: галстука, жилета, дорогих часов, картин и фонографа у него за спиной. Потом наступил черед ближайших соратников, старых большевиков: Каменева, Зиновьева, Бухарина, Радека, Тухачевского, сестры Ленина и даже «главного пролетарского писателя» Горького. Со временем мы начали понимать, что происходит. Никто не решался сказать ни слова. Страх стал главенствующей эмоцией. Те, кто задавал вопросы или удивлялся, мгновенно исчезали. Террор набирал обороты. При аресте происходила полная зачистка: у человека изымали книги, письма, бумаги — и все сжигали. Если забирали художника — сжигали картины и рисунки. Огню предавали рукописи, черновики, заметки и записные книжки писателей. Когда арестовали и сослали в Сибирь Мандельштама — он очень скоро сгинул в лагере, — я спросил себя: в чем можно обвинить поэта? Разве он способен навредить государству? Зачем было уничтожать его чудесные стихи? Во что превратится мир без художников и поэтов? Они расстреляли сотни артистов, писателей, драматургов и поэтов, хотя те не участвовали в контрреволюционных заговорах, не злоумышляли против власти. Их единственная вина заключалась в том, что они были евреями, католиками, поляками, украинцами, прибалтами или крестьянами. Я не знал, как противостоять этому кошмару. Как бороться с огнем, пожирающим поэзию? Пришлось учить стихи наизусть, иного решения не было. У меня в голове никто не смог бы их отыскать, чтобы стереть. Я крал блокноты из мешков с конфискатом и заучивал стихи, повторяя их про себя ночь за ночью. Многие другие поступали так же. Женщины спасали от забвения творения перемолотых системой мужей. Живые спасали мертвых.

Стихи, что ты читал Камилле, написал не я, а убитые властью поэты. Оказавшись в безопасности, я записал все, что удалось запомнить, в блокноты, не изменив ни единого слова. Сотни стихотворений! Никогда не думал, что сумею выучить наизусть столько слов… Меня Природа поэтическим даром не наделила. Имен мне известно не много — я спасал стихи, но не поэтов. Возможно, исследователям удастся сложить чудовищный пазл и выяснить, кто какое стихотворение написал. Я знаю, что могу доверять тебе. Ты принадлежишь к поколению, не пережившему тех ужасов, которые выпали на нашу долю. Мы были одновременно жертвами и палачами. Нам нет прощения. Ты придумаешь, как сохранить память о тех, кто этого заслуживает. В конечном итоге только память и имеет значение, все остальное — прах и ветер.

Не верь, когда тебе говорят: «Я не знал». На ярмарочных гуляниях хозяин крутит колесо лотереи. Ты ставишь на номер и выигрываешь приз. «Делайте крупные ставки, получайте крупные выигрыши», — кричит крупье, заманивая зевак. Мы десятилетиями жили под спудом страха. Любого гражданина страны могли арестовать, отправить в ссылку, сгноить в лагере, расстрелять. Когда фатальный жребий выпадал соседу, мы говорили: «Слава богу, пронесло! Взяли не меня. Я чист. Он виновен. Неизвестно в чем, но ведь невиновных не арестовывают!» Никому не было дела до жертв режима, пока они были живы. Никто — даже те, кто мог бы попытаться спасти этих мучеников, — и пальцем не шевельнул. Зато теперь о них говорят все кому не лень. Почему мертвые занимают нас больше живых? Возможно, потому, что пробуждают нас от векового сна, требуя справедливости. Много лет назад Горький написал Ромену Роллану: «В двадцатом веке не было ни одного „обманутого народа“». Утверждение «мы не знали» — коллективный самообман. Русские, немцы, французы, японцы, турки и все остальные народы прекрасно знали, что происходит у них дома. Все всё знали. Аресты, высылки, репрессии, пытки, депортации, казни, пропаганда, фальсифицированные фотографии. Тот, кто не хотел молчать, исчезал. Игорь, Леонид, Владимир, Имре, Павел, я сам и другие были в курсе всего происходящего. Однажды каждому из нас досталась «черная метка». Мы спаслись из лап палачей, но это не очистило нас от грехов. Я признаю свою вину. Больная совесть терзает меня денно и нощно, куда сильнее, чем леди Макбет. Если у человека отнимает жизнь расстрельный взвод, у него есть шанс на посмертное звание героя и мраморный памятник с именем на постаменте. Раз в год потомки украшают памятник венком, кладут к подножию букет роз или гвоздик. Это доставляет людям удовольствие. Со мной другая история. Я действовал по убеждению. Ну чем не король придурков?! Я «стер» собственного брата! «Стер» лучших друзей! «Стер» невиновных! И в конечном итоге «стер» себя самого.

Я не хочу никаких молитв на моих похоронах. Не имеет значения, по какому обряду меня закопают в землю. Не переживай, если я упокоюсь в общей могиле. Скорее всего, ты один придешь, чтобы бросить цветы на мой гроб. Будь очень осторожен, Мишель, мою комнату не случайно обворовывали шесть раз! Ты должен помнить первую заповедь, которую вдалбливают в голову курсантам Высшей школы КГБ: «Случайностей не бывает». Пора заканчивать, а мне еще так много нужно сказать. Мне стоит задержаться на этом свете и выступить свидетелем. На этом все.

Оставляю тебе то малое, чем владею. В моей комнате ты найдешь три книги, которые нужно сдать в библиотеку. Дарю тебе мои вещи, «Лейку» и объективы, книги, пластинки, бумаги, фотографии и блокноты со стихами. Ты получишь три толстые тетради в черной обложке, написанные по-русски. Бесконечный список тех, кого я «стер», и альбом черно-белых фотографий. До и после. Все, что мне удалось спасти. Поступи со всем этим, как захочешь. Мои сбережения составляют 1583 франка. Деньги лежат в коричневом конверте. Заплати за комнату, электричество, бакалейщику с улицы Монж, булочнику и аптекарю. Положи букет ромашек на мою могилу, а оставшиеся деньги возьми себе. И окажи мне последнюю услугу: купи «Ромео и Джульетту» Прокофьева и вспоминай обо мне, когда будешь слушать эту великую музыку. И еще. Фотографируй. Делай хорошие снимки. Настоящие.

То лето было гнилым. Холодный дождливый июль напоминал ноябрь.

Игоря дома не оказалось. Я не захотел оставлять записку в почтовом ящике и отправился к Вернеру, на улицу Шампольона. Кроме Игоря, я мог доверять только ему. Вернер сидел на ступеньке своей кабины и курил. Мне показалось, что он обрадовался моему приходу. В кинотеатре шел фильм «Америка, Америка»,[203] Вернер предложил мне пройти в зал — там оставались пустые места, — но я был не в том настроении и отказался, а потом все ему рассказал.

— Гнусная история, — прошептал он. — Ты правильно сделал, что предупредил меня.

* * *

Вернер и Игорь занялись похоронами и уладили все формальности за три дня — не без помощи Даниэля Маго. Члены клуба скинулись, чтобы организовать церемонию на кладбище Монпарнас. Лучше бы помирились с ним, когда он был жив. Надо полагать, прощение никому легко не дается. Каждый из них остался в собственной западне. Мышеловка захлопнулась.

* * *

В утро похорон на Париж обрушился ливень. «Интересно, — подумал я, — кто-нибудь когда-нибудь отменял траурную церемонию из-за проливного дождя?» Каждый перекресток, каждое бистро напоминали мне о былых временах. Камилла, Сесиль, Пьер и Франк вынырнули из тумана неизвестности, как дергающиеся на ниточках марионетки или персонажи сновидений, навевающих на нас то ужас, то сладкие грезы. Впереди была вечность, нам предстояло прожить вместе десятилетия, любить, рожать детей, расставаться. Все исчезло, как мгновенная вспышка света. Я не знал, где скрывается Франк, но он был в безопасности, а папа рано или поздно откроет мне тайну его местопребывания. Что до Сесиль, наша с ней история не закончилась. Я вспомнил, как Игорь и Саша, не сговариваясь, внушали мне одну и ту же истину: «Ты жив, так что не смей жаловаться, для тебя нет ничего невозможного».

В траурном зале на бульваре Эдгар-Кине собрались все члены клуба — и старожилы и новички. Пришла Мадлен с Жаки и Сами, несколько завсегдатаев «Бальто», соседи Саши по дому, консьержка, торговцы с улицы Монж, хозяин «Фоторамы». Были и другие люди, которых я не знал. Даже Лоньон явился. Стоял в сторонке, как обычно. Мы не знали, выполнял Братец Большие Уши служебное задание или решил посетить эти похороны по иудейскому обряду, потому что вопреки себе и нам все-таки стал членом клуба. Не знаю, откуда все эти люди узнали о погребении, но выглядели они искренне опечаленными. Саша ни за что бы не поверил, что в последний путь его будет провожать такая толпа. Смерть примиряет людей, перед ней все равны. Ливень усилился. Ветер выворачивал зонты. Сточные канавы переполнились, и грязная вода выплескивалась на тротуар. Небо почернело, то и дело грохотал гром. Игорь, Вернер, Имре и Владимир вытащили гроб из катафалка и поставили его на землю. Служащие похоронного бюро привязали к ручкам веревки, начали опускать гроб в залитую водой могилу, и он погрузился в жидкую грязь. Игорь подошел к краю, ветер сорвал с него кипу, и Вернер раскрыл над головой друга свой огромный зонт. Игорь достал из кармана маленький томик и начал читать текст на незнакомом языке, запинаясь на отдельных словах. Другие члены клуба выстроились справа и слева от Игоря и вторили ему.

— Это кадиш, поминальная молитва, — прошептал мне на ухо Грегориос.

Голоса звучали торжественно и строго, они четко и ясно выговаривали каждый слог, забыв о непогоде. Саша получил прощение. Прошлое, взаимная вражда, ненависть, совершенные ошибки… все было забыто. Их больше ничто не разделяло. Они дочитали молитву, отступили на три шага и поклонились. Игорь плакал. Он стоял у могилы и принимал соболезнования. Люди подходили, один за другим, жали ему руку, обнимали, произносили слова утешения. Я был последним в этой скорбной очереди. Мы не обнялись, просто постояли несколько мгновений, глядя друг другу в лицо. У меня на глаза навернулись слезы. Я протянул Игорю пакет, где лежали три Сашины тетради и альбом фотографий. Он пролистал его, печально улыбнулся, взъерошил мне волосы и шепнул:

— Спасибо!

Я до сих пор помню, как он это произнес. В тот день я в последний раз видел их всех вместе.

* * *

После похорон Саши погода наладилась, и началось лето.

Ты бросишь все, к чему твои желанья Стремились нежно; эту язву нам Всего быстрей наносит лук изгнанья. Ты будешь знать, как горестен устам Чужой ломоть, как трудно на чужбине Сходить и восходить по ступеням.[204] Данте. Рай. Песнь XVII

Странно, как в этой книге, вращающейся вокруг парижского бистро, автору удалось воссоздать целую эпоху!

Жак-Пьер Аметт. Le Point

Это большой роман. Это великий роман. Великолепная история: Жан-Мишель Генассия рассказывает о людских судьбах как греческий аэд. Мощная, глубокая, печальная и упоительная книга написана с поразительным мастерством…

Франсуа Бюнель. Lire

Рудольф Сланский (1901–1952) — генеральный секретарь компартии Чехословакии (1945–1951); был обвинен в антипартийном заговоре и казнен. Все обвинения и сам процесс были сфабрикованы по образцу процессов конца 30-х годов в Советском Союзе. — Здесь и далее прим. перев.

Владо Клементис (1902–1952) — министр иностранных дел в правительстве Р. Сланского, проходил с ним по одному делу, обвинен в антипартийном заговоре и казнен.

Александр Дубчек (1921–1992) — чехословацкий государственный и общественный деятель, первый секретарь ЦК Коммунистической партии Чехословакии. В 1968–1969 годах стал инициатором курса реформ, известных как Пражская весна.

Людвик Сво́бода (1895–1979) — чехословацкий военный и государственный деятель, президент ЧССР в 1968–1975 годах, трижды Герой ЧССР, Герой Советского Союза (1965).

Андре Жид (1869–1951) — французский писатель и драматург, лауреат Нобелевской премии (1974).

Давид Руссе (1912–1997) — французский писатель. Во время Второй мировой войны был депортирован в Германию (1943–1945).

Виктор Андреевич Кравченко (1905–1966) — советский государственный и партийный деятель, невозвращенец. Во время Второй мировой войны был членом советской закупочной комиссии в Вашингтоне. Попросил политического убежища в США. Написал книгу «Я выбрал свободу», которая описывала коллективизацию и голод в СССР и стала серьезным ударом по Сталину. Левые друзья советского режима повели яростную атаку на автора. Жан-Поль Сартр написал пьесу, где говорилось, что Кравченко — агент ЦРУ. В 1966 году Кравченко погиб при подозрительных обстоятельствах.

Жозеф Кессель (1898–1979) — французский писатель. Сын врача, выехавшего из России в Аргентину в еврейское сельскохозяйственное поселение. С 1908 года семья жила во Франции.

Жан-Поль Шарль Эмар Сартр (1905–1980) — французский философ, представитель атеистического экзистенциализма (в 1952–1954 годах Сартр занимал близкие к марксизму позиции), писатель, драматург и эссеист, педагог. Лауреат Нобелевской премии по литературе 1964 года (отказался от премии).

Как поживаете, Каллахан? (англ.)

Очень хорошо! (англ.)

Пока, Каллахан! (англ.)

Антонио Канова (1757–1822) — итальянский скульптор-неоклассик.

Лоренцо Бартолини (1777–1850) — итальянский скульптор, представитель холодного, чопорного и — в женских фигурах — приторно-сентиментального стиля империи; он, подобно Канове, отличался условностью и аффектацией, но не обладал другими достоинствами Кановы.

«Брауни Кодак» (Kodak Brownie) — фотокамера, один из наиболее известных продуктов Kodak.

Морис Шевалье (1888–1972) — всемирно известный французский шансонье и киноактер.

Жюль Мирер Рэмю (1883–1946) — французский актер театра и кино.

«Странная война» — название начального периода (до мая 1940-го) Второй мировой войны, когда правительства Франции и Великобритании, несмотря на объявление войны фашистской Германии, не вели активных боевых операций сухопутных сил на Западном фронте.

Шталаг — концентрационные лагеря германского вермахта для интернированных военнопленных из рядового состава во время Второй мировой войны (1939–1945).

Площадь Контрэскарп появилась в 1852 году во времена правления Филиппа II Августа и получила свое название от контрэскарпа — искусственного укрепления вдоль городской стены.

Во французских коллежах классы считаются в обратном порядке: ученик поступает в шестой класс, через четыре года заканчивает третий, а первый — выпускной.

Одна из самых старинных площадей Парижа (XII век).

Билл Хейли (Уильям Джон Клифтон Хейли; 1925–1981) — американский музыкант, певец и автор песен, один из первых исполнителей рок-н-ролла.

Элвис (Элвис Аарон Пресли; 1935–1977) — американский певец и актер.

Чарльз Хардин Холли (1936–1959) — американский певец и автор песен, один из первопроходцев рок-н-ролла.

Литтл Ричард (Ричард Уэйн Пенниман; р. 5 декабря 1932) — американский певец, пианист и композитор, который стоял у истоков рок-н-ролла.

Чарльз Эдвард Андерсон Берри (р. 18 октября 1926) — американский певец, гитарист, автор песен. Один из наиболее влиятельных ранних исполнителей рок-н-ролла.

Джерри Ли Льюис (р. 29 сентября 1935) — американский певец, пианист, композитор, один из ведущих исполнителей рок-н-ролла.

Пьер Пужад (1920–2003) — лидер буржуазно-националистической партии «Союз защиты торговцев и ремесленников». Его сторонники называли себя пужадистами, а движение получило название — пужадизм.

Черноногими называют алжирцев европейского происхождения. — Прим. ред.

По торжественному поводу французские хозяйки подают жиго, то есть бараний окорок.

Центральный продовольственный рынок (1183–1970), кормивший весь Париж. В 1979 году был поглощен торговым центром Ле-Аль и Национальным центром искусства и культуры имени Жоржа Помпиду.

Хит Эдди Кокрана (1938–1960) 1958 года. — Прим. ред.

Десятки лет музыкальные автоматы американской компании «Wurlitzer» (1853) с торговой маркой «Музыка для миллионов» были точкой притяжения в любом баре или кафе.

Канталь — департамент на юге центральной части Франции, один из департаментов региона Овернь. Административный центр — Орийак.

Запеканка из картофеля с тертым сыром канталь.

Антрекот по-салерски со сливочным маслом и длинной зеленой фасолью, говядину сорта la salers вряд ли удастся найти за пределами Франции.

«Реймс» — французский футбольный клуб из Реймса. Основан 18 июня 1931 года. Шестикратный чемпион Франции. Дважды доходил до финала Кубка европейских чемпионов и оба раза в финале проигрывал мадридскому «Реалу»: в 1956 году со счетом 3: 4, в 1959-м — 0: 2.

Сообщество людей, объединенных одной целью — организацией различных видов гонок.

Жюст Фонтен (р. 1933), Роже Пьянтони (р. 1931) и Раймон Копа (р. 1931) — игроки команды «Стад де Реймс» и знаменитые форварды сборной Франции по футболу с 1952 по 1961 год Р. Копа в 1956 году изменил «Реймсу» и ушел в «Реал Мадрид». Вернулся в родную команду в 1959 году.

Болтушка (ит.).

Специально публикуемый список победителей литературной премии «Лучшие книги года», вручаемой ежегодно редакцией французского журнала «Читать».

Поль Бурже (1852–1935) — французский романист («Ученик», 1889; «Демон полдня», 1914).

Четверг во французских лицеях свободный от занятий день.

Имеется в виду известное издательство «Лагард и Мишар», публикующее элитные произведения французской литературы. Попасть в антологии, выпускаемые издательством, равнозначно всеобщему признанию.

Жорж Реми Эрже (1907–1983) — бельгийский рисовальщик.

Тентен — персонаж и главный герой комиксов, придуманный Эрже.

Лицей Людовика Великого — государственное учебное заведение. Основан в 1563 году орденом иезуитов и первоначально назывался Клермонский коллеж.

Специальный метод удара в настольном футболе: очень быстро качнуть фигурку футболиста вперед, потом назад и снова вперед. Игрок, успевающий исполнить такой маневр, считается асом.

Французский клуб, базируется в Париже.

Институт политических исследований (Париж). — Прим. ред.

ENA (Ecole Nationale d’Administration — Национальная школа администрации) — французское элитарное государственное учреждение высшего послевузовского образования и повышения квалификации в подчинении премьер-министра Франции, созданное в 1945 году генералом де Голлем, чтобы «демократизировать» доступ к высшим должностям государственного аппарата.

«Большой устный» — знаменитый 45-минутный диспут (часть вступительного экзамена), в течение которого экзаменуемому могут задать любой вопрос, в том числе о взглядах, пристрастиях и личной жизни.

Луи Антуан Сен-Жюст (1767–1794) — военный и политический деятель Великой французской революции.

«Blue Suede Shoes» — 1 января 1956 года студия «Sun Records» выпустила свой новый хит — «Синие замшевые туфли» в исполнении Карла Перкинса. — Прим. ред.

Роман Эмиля Золя. — Прим. ред.

Во Франции понятие «диссертация» знакомо уже учащимся коллежа и лицея, это высшая ступень письменной работы после «резюме» и «объяснения текста».

«Hound Dog» — песня Джерри Лейбера и Майка Столлера. Самой известной версией остается ремейк 1956 года в исполнении Элвиса Пресли.

«Platters» — вокальная группа из Лос-Анджелеса, образованная в 1953 году.

«Boyard maïs» — сорт сигарет из кукурузной бумаги, любимые сигареты Жан-Поля Сартра.

Перевод с английского Т. Шинкарь. См.: Брэдбери Р. О скитаниях вечных и о Земле. М.: Правда, 1987.

Гай Монтэг — главный герой культового романа Рея Брэдбери.

Американский фильм (1960) о битве за форт Аламо во время Техасской революции (1836). Режиссерский дебют Джона Уэйна (1907–1979), который также выступил продюсером киноленты и сыграл одну из главных ролей.

Роман (1933) Андре Мальро (1901–1976), французского писателя, культуролога, героя французского Сопротивления, идеолога Пятой республики, министра культуры в правительстве де Голля (1958–1969).

«На последнем дыхании» — дебютный полнометражный фильм Жан-Люка Годара. Одна из первых и наиболее характерных картин «французской новой волны».

Джин Сиберг (1938–1979) — американская киноактриса. Много работала в Европе, в основном во Франции у Жан-Люка Годара, Клода Шаброля и других режиссеров, стала одним из символов «французской новой волны».

«Пустыня Тартари» (1976) — фильм итальянского режиссера Валерио Дзурлини. Экранизация одноименного романа Дино Буццати. Главный герой романа — лейтенант Джованни Дрого.

Альбер Камю (1913–1960) — французский писатель и философ, близкий к экзистенциализму, получил нарицательное имя при жизни — Совесть Запада.

В данном случае «болеть», «быть болельщиком» — от английского глагола kibitz — следить за игрой (в карты, шахматы), поучая играющих; вмешиваться в чужие дела, давать непрошеные советы.

Анисовая настойка, ароматизированная лакрицей и карамелью. Ее название связано с 1951 годом, когда через несколько лет после войны во Франции опять было разрешено производство спиртного с анисом крепостью 40°.

«Канар аншене» — французская сатирическая газета-еженедельник о политике, одно из старейших, популярнейших и влиятельнейших изданий во Франции.

Морван Лебеск (1911–1970) — французский журналист и эссеист. — Прим. ред.

Французская игра таро — карточная игра со взятками для четырех игроков с использованием традиционной 78-карточной колоды Таро. Игра распространена во Франции и во франкоязычной Канаде.

Заявки во французском таро.

Пьер Френе (1897–1975) — актер театра и кино. Лучшие фильмы: «Великая иллюзия» Жана Ренуара, «Человек, который слишком много знал» Альфреда Хичкока и «Ворон» Анри Жоржа Клузо.

Мишель Симон (1895–1975) — актер театра и кино, преимущественно работал и жил во Франции. Мастер гротеска. Снимался в наиболее значительных фильмах французского кинематографа 1930—1940-x годов, работая с такими режиссерами, как Жан Ренуар, Марсель Карне, Жан Виго, Рене Клер.

Тино Росси (1906–1983) — великий певец и киноактер. Второй самый известный в мире корсиканец после Наполеона Бонапарта. Наделенный оперным голосом и внешностью «латиноамериканского любовника», он стал кинозвездой.

Перевод с французского поэта и исполнителя Александра Аванесова.

Марешалист (или петенист) — сторонник маршала Петена. Анри Филипп Петен (1856–1951) — глава коллаборационистского правительства Виши во время Второй мировой войны.

Карточная игра. Происхождение датируется концом XIX века и началом XX века.

Шутливое обозначение первокурсника коллежа. Среднее образование во Франции продолжается 7 лет (4 года в коллеже и 3 года в лицее). Выпускник лицея становится бакалавром, если успешно сдает экзамены.

Трагедия (1670) Жана Расина (1639–1699). Источником послужило жизнеописание императора Тита из книги римского историка Гая Светония Транквилла «Жизнь двенадцати цезарей».

В 1961 году французские военные и гражданские сторонники Французского Алжира создали так называемую Вооруженную секретную организацию (ОАС). Они развернули террор во Франции и Алжире, пытаясь не допустить предоставления независимости Алжиру.

Драгстор — американский аптекарский магазин с дешевым баром, продажей мороженого, кофе, журналов и т. п.

Песенка герцога «Сердце красавиц склонно к измене» из оперы Джузеппе Верди «Риголетто» (1851). — Прим. ред.

Фирму «Lip» основал часовой мастер Эммануил Исаак Липман, фирма начала работать с 1867 года в городе Безансон. — Прим. ред.

Всеобщая конфедерация труда.

Бертон Стивен («Берт») Ланкастер (1913–1994) — один из самых успешных актеров в истории американского кино, обладатель премии «Оскар» (1960) и приза Венецианского кинофестиваля (1962).

Полифем — в древнегреческой мифологии жестокий циклоп, сын Посейдона и нимфы Фоосы. Был влюблен в Галатею.

«Сутяги» — трехактная стихотворная комедия Расина (1668), которая высмеивала нравы, царившие в парижском Дворце правосудия.

Бывшая Калинкинская больница в Санкт-Петербурге (известна также под именем Секретная больница) — первая венерологическая клиника в России. Была учреждена в середине XVIII века на основе одной из тюрем для женщин, уличенных в занятиях проституцией. В 1922 году ей присвоили имя В. М. Тарновского (1837–1906), российского венеролога, сексопатолога, судебного психиатра.

Микролитражный автомобиль, выпускавшийся с 1949 по 1990 год, мощностью в две лошадиные силы. Французское прозвище Deux chevaux превратилось в русское Дё-шево.

Старинный книжный магазин в Латинском квартале. — Прим. ред.

«Де ла Монне» — одна из сетей французского Сопротивления. Создана в мае 1941 года руководством ячейки Национального фронта монетного двора.

В 1944 году произошло объединение трех военных боевых организаций французского движения Сопротивления: FTPF (вольных стрелков и французских партизан), ORA (организации Сопротивления армии) и AS (тайной армии). Новое объединение стало называться FFI (Французские внутренние силы).

Военными вопросами в ФФИ ведал Комитет действия, так называемый КОМАК, состоявший из трех членов, в число которых входил и Морис Крижель-Вальримон.

Игра в кости на специальном поле со ставками. Считается одной из популярных салонных настольных игр.

«Клерет де Ди» — игристое вино Южной Роны, вырабатываемое на основе сортов винограда клерет и мускат.

Герой популярного цикла французского писателя Гастона Леру (1868–1927). Беглый каторжник Шери-Биби, осужденный за чужие преступления, ставший затем главарем банды, знаменем анархистов, защитником обездоленных и в итоге, как водится, полицейским. Книги Леру вызвали к жизни многочисленные спектакли и фильмы.

«Вива Сапата!» — кинофильм режиссера Элиа Казана, вышедший на экраны в 1952 году. Фильм рассказывает о жизни и деятельности одного из лидеров Мексиканской революции Эмилиано Сапаты. Марлон Брандо за роль Сапаты получил приз лучшему актеру Каннского кинофестиваля 1952 года.

Венгерское восстание 1956 года (23 октября — 9 ноября) — вооруженное восстание против режима Матьяша Ракоши, прозванного «лучшим учеником Сталина». Восстание было подавлено советскими войсками.

«Ифигения в Авлиде» — трагедия Еврипида (405 год до н. э.).

Жорж Фейдо (1862–1921) — французский драматург. Развил и углубил жанр водевиля.

Бела Лугоши (Бела Ференц Дежё Блашко; 1882–1956) — американский актер венгерского происхождения.

«Афалия» — трагедия Жана Расина (1691), музыка Мендельсона к ее постановке (1845).

«Рюи Блаз» — романтическая драма в пяти действиях, написанная александрийским стихом французским писателем, поэтом и драматургом Виктором Гюго в августе 1838 года и опубликованная спустя несколько месяцев.

«Добрая мать» — пьеса французского писателя Ж.-П. Флориана (1755–1794).

До недавних пор округ Сантье был районом швейных фабрик, где делалась слава Парижа как столицы моды.

Здесь: идеальный зритель.

Причина, видимо, в том, что его имя, Дезире, с французского языка переводится как «желанный». — Прим. ред.

Игра, схожая с бадминтоном, в ней могут принимать участие от двух до четырех человек.

Касба — крепости во многих населенных пунктах Северной Африки. В Алжире это название было перенесено на весь Старый город, который в 1992 году ЮНЕСКО был объявлен всемирным наследием.

Тонкая прозрачная бумага, покрытая с одной стороны слоем клея и употребляющаяся в литографии.

Имеется в виду фильм «Альфавиль — странное приключение Лемми Коушена». Фильм снят режиссером Жан-Люком Годаром на основе романа французского поэта и писателя Поля Элюара. Лемми Коушен — агент ФБР из романов британского писателя Питера Чейни.

Игра на основе старейшей из ныне существующих автомобильных гонок на выносливость, проходящей ежегодно с 1923 года недалеко от города Ле-Ман во Франции.

Сорт белого вина.

Мари Бенар (1896–1980) — обвинялась в отравлении 12 родственников и соседей (в том числе обоих мужей, собственных родителей, свекра и свекрови) с целью завладения их имуществом. В 1961 году была оправдана по недостатку улик.

Анри Дезире Ландрю (1869–1922) — французский серийный убийца, с 1915 по 1918 год убивал одиноких женщин. Был пойман полицией, предстал перед судом по обвинению в 11 убийствах, признан виновным по всем пунктам и приговорен к смертной казни.

Северо-Алжирская зона — одна из частей поделенного Алжира во время войны 1954–1962 годов.

Баб-эль-Уэд — квартал в Алжире, на побережье Алжирского залива, один из самых красивых в Старом городе.

Жак Эмиль Массю (1908–2002) — французский генерал, участник Второй мировой, Индокитайской, Суэцкой и Алжирской войн.

Изабелла Арчер — героиня романа Г. Джеймса «Женский портрет» (1881).

Немецкие пикирующие бомбардировщики. — Прим. ред.

Орден Кутузова — советская награда, учрежденная во время Великой Отечественной войны, названная в честь Михаила Кутузова. Дата учреждения — 29 июля 1942 года. Первое награждение — 28 января 1943 года. Орден сохранен в наградной системе Российской Федерации.

Размен — серия ходов, при которых стороны осуществляют обмен примерно равноценным материалом (размен легкой фигуры на легкую фигуру, пешки на пешку, легкой фигуры на три пешки, ферзя на две ладьи или три легкие фигуры и т. п.). В свое время М. М. Ботвинник определил содержание шахматной игры как обобщенный размен.

«Женский портрет» — роман Генри Джеймса (1843–1916).

Перевод М. А. Шерешевской и Л. Е. Поляковой. М.: Наука, 1981.

Константина — город в Алжире, столица одноименной провинции, расположена на горном плато высотой около 640 метров над уровнем моря.

Виан Б. Сердце дыбом (1953). Пер. с фр. Н. Мавлевич.

Кафе, гриль-бар, где еду готовят на древесном угле.

«Мёрис» — отель класса люкс (1835) для привилегированных слоев общества. Сегодня это один из престижных отелей сети «Дорчестер групп».

Стэн Лорел (1890–1965) и Оливер Харди (1892–1957) — американские киноактеры, комики, одна из наиболее популярных комедийных пар в истории кино.

Кэри Грант (настоящее имя Арчибальд Александр Лич; 1904–1986) — англо-американский актер, который стал воплощением неизменного остроумия, невозмутимости и хладнокровия.

Постоянные военные трибуналы и морские суды отменены в 1953 году и заменены постоянными судами вооруженных сил — Tribunaux permanents des forces armе́es — TPFA.

«Что происходит, дорогой?» (англ.)

«Армия теней» — военный фильм Жан-Пьера Мельвиля (1969), который рассказывает о деятельности французского Сопротивления. Экранизация военного романа Жозефа Кесселя, опубликованного в 1943 году.

«Суперсозвездие» (L-1049) — пассажирский дальнемагистральный авиалайнер США, одна из модификаций «Созвездия Локхида». Разработан и производился корпорацией «Локхид».

Кабилы — коренное берберское население Алжира.

Тлемсен — город на северо-западе Алжира.

Город в Марокко.

Национальная авиакомпания Индонезии (1950).

Роман Ж. Кесселя (1930).

Хлодвиг I (466–511) — король франков из династии Меровингов. Средневековая башня Хлодвига входит в комплекс лицея Генриха IV, в котором учится Мишель.

Роман французской писательницы Беатрис Бек (1914–2008), получил Гонкуровскую премию. Экранизирован Жан-Пьером Мельвилем (1961).

Этот закон гласит, что повторяющиеся действия выполняются лучше и менее подвержены ошибкам. Как одно из объяснений феномена научения, закон повторения упрощает действительность, игнорируя воздействие таких факторов, как мотивация организма, наличие положительных стимулов и т. д.

Закон Мёрфи — универсальный философский принцип: если какая-нибудь неприятность может случиться, она случится. Иностранный аналог русских «закона подлости» и «закона падающего бутерброда».

Икра воблы, леща или других частиковых рыб.

Боны Казначейства — облигации; выдаются по большей части на предъявителя и котируются на бирже с момента их выпуска до наступления срока платежа.

Марсель Брион (1895–1984) — известный французский историк и писатель, член Французской академии. — Прим. ред.

Одним из последних произведений Жозефа Кесселя стала шеститомная серия воспоминаний «Свидетель среди людей» (1968–1970) — летопись событий и нравов XX века.

Южные ворота Парижа — находятся у выезда на кольцевую дорогу и шоссе в аэропорт Орли.

Чжоу Эньлай (1898–1976) — китайский политический деятель, первый премьер Госсовета КНР с момента ее образования в 1949 году до своей смерти.

Сто франков Бонапарт — французская банкнота, эскиз которой был разработан 5 марта 1959 года. Выпускалась Банком Франции с 4 января 1960 года до замены на банкноту сто франков Корнель в апреле 1964 года, а с 30 апреля 1971 года она перестала быть законным платежным средством.

Фэтс Домино (Антуан Доминик Домино; р. 26 февраля 1928) — американский пианист и вокалист, один из родоначальников рок-н-ролла.

Арены Лютеции — древнейшая сохранившаяся постройка на территории Парижа. Древнеримский амфитеатр находится в Пятом парижском округе, на улице Монж.

Сорт фасоли.

Никос Казандзакис (1883–1957) — греческий писатель.

Казандзакис Н. Христа распинают вновь. Пер. с новогреч. Я. Мочоса и И. Поступальского.

Фильм (1950) испанского режиссера Луиса Бунюэля (1900–1983) о трагической судьбе подростков-беспризорников.

Вестерн (1955) Рауля Уолша (1887–1980), американского кинорежиссера, актера, сценариста, продюсера.

Скрытое, неявное, подразумеваемое, присутствующее неясно.

Названа в честь немецких шахматистов Горацио Каро и Маркуса Канна, проанализировавших дебют в 1886 году.

«Роллейкорд» (Rolleicord) — семейство двухобъективных зеркальных фотоаппаратов, выпускавшихся германской компанией Franke & Heidecke, позднее — Rollei. «Роллейкорд» выпускался с 1933 по 1976 год.

У каждого члена Французской академии собственная особая шпага, выполненная по эскизам специально приглашенного художника.

«Утро магов» (1960) — книга Жака Бержье и Луи Повеля.

«Здравствуй, грусть!» (1954) — повесть Франсуазы Саган.

Робер Ле Виган (1900–1972) — французский киноактер.

Марш «Песня африканцев» в настоящее время воспринимается как гимн самоидентификации «черноногих» — сторонников Французского Алжира. — Прим. ред.

Благотворительные лотереи в пользу раненных в лицо французских солдат Первой мировой войны. Термин «разбитые морды», или «сломанные морды», придуман полковником Пико, председателем Союза раненных в лицо и голову.

Карл Теодор Дрейер (1889–1968) — датский кинорежиссер-новатор, один из наиболее значительных мастеров европейского киноискусства.

Ясудзиро Одзу (1903–1963) — один из общепризнанных классиков японской и мировой кинорежиссуры.

Луиза Брукс (1906–1985) — американская танцовщица, модель, актриса немого кино.

Фридрих Кристиан Антон Ланг (1890–1976) — немецкий кинорежиссер, с 1934 года жил и работал в США.

Дебюро (Жан Батист Гаспар; 1796–1846) — французский актер-мим. В фильме «Дети райка» его роль исполнял Жан-Луи Барро (1910–1994).

Лицей Фенелона — первый парижский лицей, дающий высшее образование представительницам женского пола.

Антуан Блонден (1922–1991) — французский писатель.

Французский кинофильм, снятый в 1962 году режиссером Анри Вернеем по одноименному роману Антуана Блондена.

Керуак Дж. На дороге / Пер. с англ. Алана Смити (псевдоним). СПб.: Азбука, 2012.

Жан-Клод Бриали (1933–2007) — актер театра и кино.

Потолок в Гранд-опера (Парижская национальная опера, архитектор Шарль Гарнье) был расписан Марком Шагалом в 1964 году.

Лунный узел соответствует главным планам текущего периода жизни.

Астрологические дома, или дома гороскопа, характеризуют в гороскопе различные сферы жизни и проявления человека или объекта, для которого составлен гороскоп.

Во Франции, когда про что-то говорят «это Березина», имеют в виду полный провал, катастрофу. Речь идет о сражении на реке Березине в ноябре 1812 года, в котором Наполеон I потерпел поражение, потеряв 21 тысячу боеспособных солдат.

Аполлинер Гийом. Ранние стихотворения. Пер. с фр. М. Н. Ваксмахера.

Алия — это возвращение изгнанников с четырех концов света или иммиграция евреев в страну предков. Идея национального возрождения.

Знаменитая вареная колбаса из Болоньи.

Сигареты «Житан-маис» выпускались в кукурузной бумаге или с фильтром из кукурузной бумаги.

Имеется в виду галстук, завязанный узлом «виндзор», названный так в честь экс-короля Эдуарда VIII, который годом раньше отрекся от престола, чтобы жениться на актрисе Уоллис Симпсон.

Отсылка к «Тайне желтой комнаты» — первому детективному роману Гастона Леру — первому роману, целиком построенному на разгадке преступления в закрытом помещении.

Специальные клецки, которые готовят на Песах — главном иудейском празднике в память об Исходе евреев из Египта. Тесто для кнейдалах приготовляют из мацы, измельченной в ступке и просеянной через сито.

Маранами в Испании и Португалии в XIV–XV веках называли евреев, принявших христианство, независимо от степени добровольности обращения. Мараны, тайно продолжавшие исповедовать иудаизм, являлись главным объектом преследований испанской инквизиции.

Седер — центральное событие Песаха — пасхальный вечер. В эту ночь евреи должны прочитать пасхальную Хаггаду, где рассказывается об Исходе евреев из Египта, и провести пасхальную трапезу в соответствии с традицией.

Автор заблуждается. В 1952 году в Ленинграде метро не было. Первые станции метрополитена появились 15 ноября 1955 года. — Прим. ред.

Смесь мелко рубленных яблок, грецких орехов и вина. В эту смесь макают листовую зелень: листовой салат, листья хрена, салатный цикорий и пр.

В соленую воду окунают кусочек овощей и произносят благословение.

Во время Седера в каждом доме у пасхального стола стоит пустой стул — для тех, кто беден и будет приглашен, и для тех, кто еще находится в рабстве. В какой-то момент начали ставить еще один стул и прибор для евреев Советского Союза, чтобы не забывать об их беде.

Пасхальная Хаггада — сборник молитв и песен, связанных с темой Исхода евреев из Египта и ритуалом праздника Песах.

13 января 1953 года было опубликовано сообщение ТАСС об аресте группы врачей-вредителей. В нем говорилось, что «раскрыта террористическая группа врачей, ставившая своей целью путем вредительского лечения сократить жизнь активных деятелей СССР». В числе названных был один из крупнейших отечественных кардиологов профессор Яков Этингер, погибший 2 марта 1951 года после пыток и издевательств в Лефортовской тюрьме. С него и началось «дело врачей».

Каше́ — картонный экран, помещаемый перед объективом и закрывающий часть поля зрения аппарата, или металлическая пластина, помещаемая непосредственно перед пленкой. Применение таких заслонок называют кашированием (кашетированием) светового потока.

Оптический прибор для рассматривания удаленных предметов одним глазом.

«Роллейфлекс» (Rolleiflex) — торговая марка компании Rollei, под которой было выпущено и выпускается несколько линеек высококачественной, в основном профессиональной, фототехники.

Такой отдел был в каждой организации, имевшей хоть малейшее отношение к секретной информации. В первых отделах хранилась информация о сотрудниках предприятия, в специальных анкетах отмечалась информация о политических взглядах, поездках за границу, допуске к документам, имеющим гриф «Для служебного пользования» или «Секретно».

«Америка, Америка» — американский кинофильм 1963 года, снятый Элиа Казаном по собственной книге. Приз МКФ и премия «Оскар» за лучшую работу художника-постановщика, а также три другие номинации на «Оскар».

Данте Алигьери. Божественная Комедия / Пер. М. Лозинского. М.: Худ. лит., 1940.

Популярное
  • Механики. Часть 109.
  • Механики. Часть 108.
  • Покров над Троицей - Аз воздам!
  • Механики. Часть 107.
  • Покров над Троицей - Сергей Васильев
  • Механики. Часть 106.
  • Механики. Часть 105.
  • Распутин наш. 1917 - Сергей Васильев
  • Распутин наш - Сергей Васильев
  • Curriculum vitae
  • Механики. Часть 104.
  • Механики. Часть 103.
  • Механики. Часть 102.
  • Угроза мирового масштаба - Эл Лекс
  • RealRPG. Систематизатор / Эл Лекс
  • «Помни войну» - Герман Романов
  • Горе побежденным - Герман Романов
  • «Идущие на смерть» - Герман Романов
  • «Желтая смерть» - Герман Романов
  • Иная война - Герман Романов
  • Победителей не судят - Герман Романов
  • Война все спишет - Герман Романов
  • «Злой гений» Порт-Артура - Герман Романов
  • Слово пацана. Криминальный Татарстан 1970–2010-х
  • Память огня - Брендон Сандерсон
  • Башни полуночи- Брендон Сандерсон
  • Грядущая буря - Брендон Сандерсон
  • Алькатрас и Кости нотариуса - Брендон Сандерсон
  • Алькатрас и Пески Рашида - Брендон Сандерсон
  • Прокачаться до сотки 4 - Вячеслав Соколов
  • 02. Фаэтон: Планета аномалий - Вячеслав Соколов
  • 01. Фаэтон: Планета аномалий - Вячеслав Соколов
  • Чёрная полоса – 3 - Алексей Абвов
  • Чёрная полоса – 2 - Алексей Абвов
  • Чёрная полоса – 1 - Алексей Абвов
  • 10. Подготовка смены - Безбашенный
  • 09. Xождение за два океана - Безбашенный
  • 08. Пополнение - Безбашенный
  • 07 Мирные годы - Безбашенный
  • 06. Цивилизация - Безбашенный
  • 05. Новая эпоха - Безбашенный
  • 04. Друзья и союзники Рима - Безбашенный
  • 03. Арбалетчики в Вест-Индии - Безбашенный
  • 02. Арбалетчики в Карфагене - Безбашенный
  • 01. Арбалетчики князя Всеслава - Безбашенный
  • Носитель Клятв - Брендон Сандерсон
  • Гранетанцор - Брендон Сандерсон
  • 04. Ритм войны. Том 2 - Брендон Сандерсон
  • 04. Ритм войны. Том 1 - Брендон Сандерсон
  • 3,5. Осколок зари - Брендон Сандерсон
  • 03. Давший клятву - Брендон Сандерсон
  • 02 Слова сияния - Брендон Сандерсон
  • 01. Обреченное королевство - Брендон Сандерсон
  • 09. Гнев Севера - Александр Мазин
  • Механики. Часть 101.
  • 08. Мы платим железом - Александр Мазин
  • 07. Король на горе - Александр Мазин
  • 06. Земля предков - Александр Мазин
  • 05. Танец волка - Александр Мазин
  • 04. Вождь викингов - Александр Мазин
  • 03. Кровь Севера - Александр Мазин
  • 02. Белый Волк - Александр Мазин
  • 01. Викинг - Александр Мазин
  • Второму игроку приготовиться - Эрнест Клайн
  • Первому игроку приготовиться - Эрнест Клайн
  • Шеф-повар Александр Красовский 3 - Александр Санфиров
  • Шеф-повар Александр Красовский 2 - Александр Санфиров
  • Шеф-повар Александр Красовский - Александр Санфиров
  • Мессия - Пантелей
  • Принцепс - Пантелей
  • Стратег - Пантелей
  • Королева - Карен Линч
  • Рыцарь - Карен Линч
  • 80 лет форы, часть вторая - Сергей Артюхин
  • Пешка - Карен Линч
  • Стреломант 5 - Эл Лекс
  • 03. Регенерант. Темный феникс -Андрей Волкидир
  • Стреломант 4 - Эл Лекс
  • 02. Регенерант. Том 2 -Андрей Волкидир
  • 03. Стреломант - Эл Лекс
  • 01. Регенерант -Андрей Волкидир
  • 02. Стреломант - Эл Лекс
  • 02. Zона-31 -Беззаконные края - Борис Громов
  • 01. Стреломант - Эл Лекс
  • 01. Zона-31 Солдат без знамени - Борис Громов
  • Варяг - 14. Сквозь огонь - Александр Мазин
  • 04. Насмерть - Борис Громов
  • Варяг - 13. Я в роду старший- Александр Мазин
  • 03. Билет в один конец - Борис Громов
  • Варяг - 12. Дерзкий - Александр Мазин
  • 02. Выстоять. Буря над Тереком - Борис Громов
  • Варяг - 11. Доблесть воина - Александр Мазин
  • 01. Выжить. Терской фронт - Борис Громов
  • Варяг - 10. Доблесть воина - Александр Мазин
  • 06. "Сфера" - Алекс Орлов
  • Варяг - 09. Золото старых богов - Александр Мазин
  • 05. Острова - Алекс Орлов
  • Варяг - 08. Богатырь - Александр Мазин
  • 04. Перехват - Алекс Орлов
  • Варяг - 07. Государь - Александр Мазин


  • Если вам понравилось читать на этом сайте, вы можете и хотите поблагодарить меня, то прошу поддержать творчество рублём.
    Торжественно обещааю, что все собранные средства пойдут на оплату счетов и пиво!
    Paypal: paypal.me/SamuelJn


    {related-news}
    HitMeter - счетчик посетителей сайта, бесплатная статистика