Хищник - Гэри Дженнингс
Гэри Дженнингс
Хищник
Посвящается Джойсу
Nous revenons toujours
À nos premiers amours.[1]
Хищник (англ. raptor; лат. raptere — воровать, насиловать) — хищная птица, например орел или ястреб; плотоядная; способна быстро летать и отличается острым зрением.
Из «Толкового словаря» Вебстера
О смертный!
Ты сам связал свой жребий с переменчивой Фортуной. Не слишком ликуй, когда она ведет тебя к великим победам; и не ропщи, когда она ввергает тебя в несчастия. Помни, смертный: если Фортуна однажды остановится, она уже больше не Фортуна.
Боэций, 524 г. к. э.
Хотя рассказ о Торне начинается в традиционном стиле готов — «Прочти эти руны!» — фактически он почти полностью был написан на хорошей, правильной латыни. Лишь изредка Торн вставляет в свое повествование имя, слово или фразу на старом языке готов или на каком-либо ином наречии. Римский алфавит того времени был не способен передать некоторые звуки из языка готов, например «кх», поэтому Торн пишет слова, содержащие такие звуки, готским шрифтом, который частично произошел от древних рун. Я передал эти слова при помощи современного итальянского алфавита, в манере, которая, как я надеюсь, позволит читателям, владеющим английским языком, получить должное представление: например, Балсан Хринкхен (что в переводе обозначает «Кольцо Балсама») — название долины, где наш герой провел детство.
Долгое, ничем не прерывающееся повествование Торна я, дабы облегчить восприятие, разделил на отдельные части и главы. С той же целью я изредка вставлял для выразительности курсив, а также разбил текст на абзацы и оформил его с соблюдением правил пунктуации — всё это практически не использовали в рукописях того времени. Мало того, я взял на себя еще большую смелость. Сплошь и рядом в тех местах текста, где Торн использует латинское слово barbarus или его эквивалент на языке готов gasts, я переводил это слово как «чужак». Во времена Торна практически каждый народ, племя или клан воспринимали все другие народы, племена и кланы как «варваров»; однако эпитет «варварский» вовсе не считался оскорбительным, как сейчас. Поэтому вышеупомянутое слово показалось мне в данном контексте более уместным.
В то время, когда родился Торн, в V в. н. э., карта Европы была очень запутанной и нечеткой: границы отдельных государств постоянно изменялись из-за перемещения народов, войн между ними, возвышения или низвержения то одного народа, то другого. Но читателю надо всего лишь запомнить, что готы — самые могущественные из нескольких германских народов — делились в то время на вестготов, или визиготов, населявших Западную Европу, и остготов, которые жили на востоке (их также называли остроготами или грейтунгами). Римская империя точно так же была поделена географически на Западную и Восточную. В каждой из них имелся свой император, столицей Восточной Римской империи стал византийский город Константинополь.
Неизвестно, сколько лет понадобилось Торну для того, чтобы написать эту хронику, но она заканчивается в 526 году нашей эры. Множество городов, городков и других мест, упоминающихся в повествовании, до сих пор существуют и имеют современные названия. Но большое число их, разумеется, исчезло с лица земли. Таким образом, ради сохранения логики я предпочел оставить все географические названия в таком виде, в каком их знал Торн. Для удобства читателя я снабдил книгу картами, где показано расположение географических объектов и указаны в скобках названия, которые носят те из них, что существуют и поныне.
Из любопытства я сам разыскал то место, которое впервые упоминается в тексте, — Балсан Хринкхен. Оно, согласно Торну, находилось в королевстве Бургундия, между Везонтио и Лугдуном (эти города сейчас называются Безансон и Лион и расположены на территории Франции). Там я и в самом деле нашел Кольцо Балсама в департаменте под названием Юра, что неподалеку от границы со Швейцарией. Как ни странно, но и пятнадцать веков спустя долина, окруженная отвесными скалами, водопады, лабиринт пещер, маленькая деревенька и два аббатства — все это мало чем отличалось от описания Торна. Однако самое удивительное, что это место и сейчас носит то же название: по-французски оно звучит как Le Cirque de Baume.
В этой местности до сих пор обитает хищная птица, которой так восхищался Торн — juika-bloth, — птица, чье название буквально переводится как «бьюсь насмерть». Это ловчий орел, который повсюду во Франции известен как l’aigle brunâtre, но местные жители именуют его l’aigle Jean-Blanc. Я считаю, что это название всего лишь искаженное местными жителями готское juika-bloth. Эту птицу высоко ценят, потому что, как полагал Торн, она охотится преимущественно на пресмыкающихся, включая и ядовитую гадюку. Помня о необычной и парадоксальной природе Торна, я поинтересовался у жителей Le Cirque de Baume: кто наиболее свирепый хищник — самец или самка орла?
Прочти эти руны! Они были начертаны Торном Маннамави не под диктовку хозяина, но его собственными словами.
* * *
Послушай меня, о потомок, нашедший страницы, которые я написал, когда был жив, как и ты. Это правдивый рассказ о моем времени. Возможно, эти страницы лежали и пылились так долго, что в твое время сии давние дни упоминаются только в песнях менестрелей. Но акх! — все менестрели интересуются историей, о которой они слагают песни, приукрашивая ее, чтобы лучше развлечь своих слушателей или польстить своему покровителю, правителю, богу — или опорочить врагов своего покровителя, правителя, бога, — и так продолжается до тех пор, пока истина не оказывается скрытой под покровом лжи, ханжеских восхвалений и придуманных мифов. Итак, поскольку я намерен сообщить всю правду о событиях моей жизни, то я описываю здесь их без излишней поэтики, пристрастности и боязни, что меня осудят.
Поэтому я первым делом расскажу о себе такую правду, которая была известна в мое время лишь нескольким людям. Ты, читающий эти страницы, — неважно, мужчина ты, женщина или евнух, — должен сразу уразуметь, что я очень отличался от тебя, иначе бо́льшая часть того, что я буду рассказывать, окажется для тебя непонятой. Ну вот, я отыскал долгий и, признаться, запутанный способ объяснить особенности моей природы — зато, надеюсь, узнав правду, ты не отпрянешь в отвращении и не рассмеешься презрительно. Ладно, хватит ходить вокруг да около. Итак, чтобы ты смог лучше понять, в чем заключалось мое отличие от всех остальных человеческих созданий, я, пожалуй, расскажу тебе, каким образом я сам однажды осознал это.
Сие произошло, когда я был еще ребенком и жил в огромной круглой долине, которая называлась Балсан Хринкхен. Полагаю, мне исполнилось тогда лет двенадцать или около того; я выполнял свои обычные обязанности поваренка на кухне аббатства, а некий брат Петр служил там поваром. Он был родом из Бургундии и в миру звался Вильям Роби. Брат Петр был средних лет, тучный, вечно страдающий от одышки и такой краснолицый, что его мертвенно-бледную тонзуру можно было принять по ошибке за колпак, надетый на седеющие рыжие волосы. Поскольку этот монах лишь недавно присоединился к нам, то он занимался самой рутинной работой в аббатстве Святого Великомученика Дамиана: ему поручили готовить пищу, потому что остальные монахи старались по возможности уклоняться от выполнения этих обязанностей. Петр знал, что братья не рискнут зайти на кухню, пока он готовит пищу, боясь, как бы им не дали там какое-нибудь поручение. Таким образом, Петр чувствовал себя в полной безопасности и совершенно не опасался быть захваченным врасплох, когда однажды задрал на мне сзади сутану, погладил мои голые ягодицы и сказал в своей грубой бургундской манере на старом языке:
— Акх! А у тебя соблазнительная задница, парень! Если быть честным, у тебя еще и привлекательная мордашка, когда она вымыта!
Меня привело в некоторое замешательство то, как фамильярно Петр трогал меня, но гораздо больше я обиделся на его слова. Выполняя обязанности поваренка, я, разумеется, пачкался на кухне в саже, копоти и золе. И тем не менее я, поскольку частенько резвился в находившихся неподалеку небольших водопадах, был, пожалуй, единственным человеком в долине, который ежедневно хотя бы полностью раздевался. Я был гораздо чище, чем Петр или остальные братья, кроме, пожалуй, аббата.
— Во всяком случае, эта часть у тебя чистая, — продолжил Петр, все еще лаская мой голый зад. — Давай-ка я кое-что покажу тебе. Последний мой мальчик, Терентиус, многому научился у меня. Вот, паренек, взгляни-ка на это.
Я повернулся и увидел, что Петр поднял подол своей сутаны из тяжелой мешковины. Он не показал мне ничего нового, чего я не видел бы прежде. Считается, что человеческая моча полугодовой выдержки — самое лучшее удобрение для виноградников и фруктовых деревьев. Ну а поскольку другой моей обязанностью было дважды в году выносить из монастырской спальни ведра с этой жидкостью, я не раз наблюдал, как братья мочатся в спальне, пока я работаю. Однако, по правде говоря, я никогда не видел, чтобы мужской член стоял и был таким большим, жестким, с красной головкой, каким он был у Петра в тот момент. Незадолго до этого я узнал, что мужской член в этом состоянии называется по-латински fascinum, откуда и происходит слово «восхищать».
Петр добрался до глиняного кувшина с гусиным жиром, бормоча: «Сначала святое миропомазание», — и толстым слоем намазал им себя, отчего его твердый отросток засветился красным светом, как будто охваченный огнем. Пребывая в страхе и изумлении, я позволил Петру повалить меня на дубовую колоду, которую повара использовали для рубки. Он уложил меня на живот.
— Что ты делаешь, брат? — спросил я, когда Петр, накинув рубаху мне на голову, сам начал ощупывать руками и раздвигать мои ягодицы.
— Тише, мальчик. Я покажу тебе новый способ вершить молитвы. Представь, что ты стоишь на коленях на скамеечке для молитв.
Его руки торопливо ласкали меня, затем одна из них скользнула глубоко между моих ног, и Петр буквально вздрогнул от того, что там обнаружил.
— Ну и дела! Будь я проклят!
Я верю, что так и случилось. Этот человек давно мертв, и если Господь и вправду справедлив, то все эти годы Петр должен был провести в аду.
— Ты хитрая маленькая бестия, — произнес он с грубым смешком, наклонившись к самому моему уху. — Но какой приятный сюрприз для меня! Я спасен от того, чтобы совершить содомский грех. — И, опустив дрожащую руку, он ввел свой мужской орган в то место, которое обнаружил. — Как так могло случиться, что остальные братья даже не заподозрили в монастыре присутствие маленькой сестрички? Неужели я первый это обнаружил? Да, разумеется! Господи, да у нее есть плева! Никто еще не входил в сердцевину этого плода!
Хотя гусиный жир и облегчил ему вход, я ощутил острую боль и, протестуя, издал пронзительный визг.
— Тише… тише… — пыхтел Петр. Теперь он лежал на мне: нижняя часть его тела снова и снова ударялась о мой зад, а его штука скользила внутри меня взад и вперед. — Ты постигаешь… новый способ… служения Всевышнему…
Я промолчал, но подумал, что предпочел бы старый и привычный способ.
— Hoc est enim corpus meum…[2] — произносил нараспев Петр в перерывах между пыхтением. — Caro corpore Christi…[3] Аа-аах! Возьми! С-с-съешь!
Он содрогнулся всем телом. Я ощутил теплую влагу на внутренней части бедер и подумал, что Петр самым мерзким образом помочился внутри меня. Но когда он извлек свой член, никакой жидкости не полилось. Только распрямившись, я снова почувствовал, как липкая влага медленно потекла вниз по моим бедрам. Когда я принялся вытираться тряпкой, то увидел, что жидкость — кроме небольших следов крови, моей собственной, — была густой жемчужно-белой субстанцией, словно брат Петр и правда вложил внутрь меня кусок хлеба для причастия, который там растаял. Таким образом, у меня не было причин не верить его разглагольствованиям о том, что я познакомился с новым способом совершать святое причастие. Однако я был слегка сбит с толку, когда повар приказал мне хранить это в тайне.
— Прояви осторожность, — сурово сказал он после того, как восстановил дыхание, вытер свой ставший вновь обычным член и привел в порядок сутану. — Мальчик, — я продолжу называть тебя так, — ты сумел каким-то образом, при помощи обмана, добиться теплого местечка здесь, в аббатстве Святого Дамиана. Я полагаю, что ты хочешь сохранить это положение, а не оказаться разоблаченным и изгнанным с позором из святой обители.
Тут Петр сделал паузу, а я кивнул головой.
— Прекрасно. Тогда я не скажу ни слова о твоем секрете, о твоем обмане. Но с одним условием! — Он погрозил мне пальцем. — Если ты тоже никому ничего не расскажешь о наших с тобой молитвах. Мы продолжим практиковаться в них после, но только о наших занятиях не следует упоминать за пределами кухни. Согласен, молодой Торн? Мое молчание за твое.
Я имел смутное представление относительно того, что за сделку мы заключили и почему я должен опасаться разоблачения и изгнания, но брат Петр, кажется, удовлетворился, когда я пробормотал, что никогда и ни с кем не обсуждаю свои молитвы. И, верный своему слову, я и впрямь ни разу не заговорил ни с другими монахами, ни с аббатом о том, что происходило в кухне дважды или трижды в неделю, когда Петр заканчивал готовить дневную закуску — единственную горячую еду задень. Мы вершили с ним там молитвы, прежде чем отнести блюда монахам в трапезную.
После того как меня пронзили еще раз или два, я перестал находить это болезненным. Спустя еще какое-то время я начал считать это занятие всего лишь неприятным и скучным, но сносным, А потом наступило время, когда Петр понял: ему больше не нужен гусиный жир, чтобы облегчить проникновение. В тот раз он воскликнул в восхищении:
— Акх, милый маленький грот сам увлажнился! Он приглашает меня войти!
Это было все, что он заметил: что теперь я увлажнялся внизу в ожидании того, когда меня пронзят. Я подумал, что мое тело само приспособилось к тому, чтобы избежать неудобства. Но я знал, что так называемые богослужения оказали на меня кроме этого и иное воздействие, причем обстоятельство сие вызвало у меня немалое изумление и смущение. Теперь свершение молитв также поднимало ту самую часть меня, которой трудился брат Петр, заставляя ее вставать и твердеть подобно его собственному органу. Вдобавок я испытал новое ощущение: своего рода ноющее желание, но не болезненное, а больше похожее на голод, однако не по отношению к пище.
Но Петр никогда так и не понял этого. Он всегда исполнял свои молитвы одинаково: наклонив меня над дубовой колодой и спеша войти в меня сзади. Он не смотрел на меня даже мельком, никогда не трогал руками, так и не осознав, что я имел кое-что еще, а не только продолговатое отверстие между ног. В течение всей весны и большей части лета я был участником — или жертвой — этих богослужений. И вот однажды, это произошло в конце лета, мы с Петром оказались застигнутыми во время этого акта самим аббатом.
В один прекрасный день Dom[4] Клемент (так его звали) зашел в кухню как раз перед трапезой и увидел все собственными глазами.
Аббат воскликнул:
— Liufs Guth! — что означало на старом языке «Милостивый Боже!», тогда как Петр резко отскочил в сторону.
Затем аббат издал пронзительный скорбный крик:
— Invisan unsar heiva-gudei! И это в нашем божественном доме! — После этого он чуть ли не зарычал: «Kalkinassus Sodomiza!» — что для меня в то время ничего не значило, хотя я помнил, что однажды Петр употребил одно из этих слов.
Крайне удивленный тем, что аббат столь огорчен нашими богослужениями, я и не пытался убежать, а спокойно лежал себе на колоде.
— Ne, ne! — во всю глотку в ужасе закричал брат Петр. — Nist, nonnus[5] Clement, nist Sodomiza! Ni allis!
— Im ik blinda, niu? — возразил аббат.
— Нет, Dom Клемент, — скулил Петр. — Ничего подобного! Поскольку вы не слепой, заклинаю вас, посмотрите сюда, куда я показываю. В этом нет греха мужеложства, nonnus. Акх, я был неправ, да. Я позорно поддался искушению, согласен. Но только взгляните, nonnus Клемент, на ту предательски спрятанную вещицу, которая ввела меня в искушение.
Аббат рассерженно уставился на него, но зашел мне за спину, дабы посмотреть. Теперь я не видел его и мог только догадываться, на что именно указывал Петр, потому что Dom Клемент снова выдохнул:
— Liufs Guth!
— Да! — произнес Петр и ханжески добавил: — И я могу только возблагодарить liufs Guth, что именно меня, презренного пришельца и простого повара, этот фальшивый мальчишка, эта подлая скрывающаяся Ева соблазнила своим запретным плодом. Я благодарю liufs Guth, что сия нечестивица не заманила в ловушку кого-либо из более достойных братьев или…
— Slaváith — резко оборвал его аббат. — Замолчи! — И резким движением прикрыл меня сутаной, поскольку несколько других монахов, привлеченных криками, вопросительно посматривали на нас, стоя на пороге кухни. — Отправляйся на свое место в спальню, Петр, и оставайся пока там. Я разберусь с тобой позже. Братья Бабилас и Стефанос, отнесите эти блюда и кувшины в трапезную. — Он повернулся ко мне. — А ты, Торн, сын мой… дитя мое… пойдем со мной.
Жилище Dom Клемента состояло всего лишь из одной комнаты. Она располагалась рядом со спальней монахов и отличалась таким же аскетизмом. Казалось, аббат смущен тем, что он должен был сказать мне, поэтому он довольно долго молился (я думаю, в ожидании, что на него снизойдет вдохновение). После этого Dom Клемент поднялся со своих старых костлявых колен, сделал знак, чтобы я тоже встал, и какое-то время задавал мне вопросы. Затем он наконец сказал о том, что вынужден сделать со мной теперь, когда мой «секрет» выплыл наружу. Обоих нас это привело в уныние, потому что мы с аббатом очень любили друг друга.
На следующий день меня отправили — Dom Клемент сам сопроводил меня и помог собрать мои немногочисленные пожитки — далеко на другую сторону долины в аббатство Кающейся Святой Пелагеи, монастырь девственниц и вдов, которые посвятили себя служению Богу.
Dom Клемент представил меня старой аббатисе по имени Domina[6] Этерия, которая была совершенно ошеломлена, потому что часто видела меня работающим в полях аббатства Святого Дамиана. Аббат попросил ее отвести нас в отдельную келью, где заставил меня наклониться вперед, как это часто мне приказывал делать брат Петр. Dom Клемент отвел взгляд, когда задрал мне подол сутаны на спину, чтобы обнажить нижнюю часть моего тела. Аббатиса в ужасе издала восклицание — снова услышал я готское «Liufs Guth!» — и уже сама опустила вниз сутану, чтобы прикрыть меня. Затем они с аббатом затеяли довольно эмоциональную беседу на латыни, но шептались слишком тихо, чтобы я мог подслушать. Разговор закончился тем, что меня приняли в женский монастырь в том же статусе, которым я наслаждался в мужском: раньше я был послушником, готовящимся вступить в монашеский орден, и мальчиком на побегушках, а теперь превратился в послушницу и девочку на побегушках.
О своем пребывании в аббатстве Святой Пелагеи я подробней поведаю вам позже. А пока что скажу вкратце: я спокойно работал и молился в монастыре в течение долгих недель, пока однажды — это случилось в теплый день ранней осенью — ко мне не пристала женщина — настоящий двойник брата Петра.
Нет, чисто внешне она, разумеется, от него отличалась. На этот раз человеком, который засунул руку под подол моей сутаны, принялся ласкать ягодицы и высказался относительно моих форм, был не мускулистый бургундский монах. Сестра Дейдамиа, правда, тоже была родом из Бургундии, но она была миленькой и простодушной монахиней-послушницей — лишь несколькими годами старше меня, — которой я какое-то время восхищался издалека. И я ничего не имел против, когда она, по-сестрински лаская меня, однажды притворилась, что случайно позволила своей руке двинуться дальше. Ее изящный пальчик скользнул в удлиненное отверстие, которым пользовался брат Петр. Подобно ему она тоже произнесла в восхищении:
— О-о-ох, ты жаждешь любви, маленькая сестричка? Ты стала теплой, мокрой и трепещешь в этом месте.
Мы были в монастырском коровнике, куда я только что привел с пастбища четырех коров на дойку, а сестра Дейдамиа принесла ведро для молока. Я не стал спрашивать, послали ли ее в тот день помочь мне подоить коров, потому что больше было похоже на то, что ведро Дейдамиа принесла, просто чтобы оправдать свой визит и таким образом застать меня одного.
Теперь она не спеша обошла меня, встала спереди и приступила к исследованию, приподняв подол моей сутаны и заметив, словно спрашивала разрешения:
— Я никогда не видела другой женщины полностью обнаженной.
Я ответил, и мой голос был хриплым:
— Я тоже.
Дейдамиа застенчиво попросила, поднимая мою сутану немного повыше:
— Ты разденешься первой, хорошо?
Я уже рассказывал, что ухаживания Петра иногда вызывали во мне определенные физические изменения, которые приводили меня в замешательство. Могу сказать, что интимные прикосновения сестры Дейдамии вызвали тот же самый результат: мой орган встал и налился кровью. Я почувствовал легкое замешательство, хотя и не знал почему. И тут Дейдамиа полностью задрала вверх мою сутану.
— Gudisks Himins! — выдохнула она, и ее глаза расширились. Слова эти на старом языке означали «Великие небеса!». Я заметил, и мне это не слишком понравилось, что теперь, похоже, привел в замешательство девушку. Так оно и было, но причины я тогда знать не мог. А сестра Дейдамиа продолжила: — Oh vái! Я всегда подозревала, что я неполноценная женщина. Теперь я точно это знаю.
— Но почему? — вопросил я в недоумении.
— Я надеялась, что мы могли бы… ты и я… насладиться друг другом, я видела, как этим занимаются сестры Агнес и Таис. Я имею в виду ночью. Я следила за ними. Они целовались и повсюду ласкали друг друга руками, растирали… ну, ту самую часть… лицом друг к другу. Обе стонали, смеялись и всхлипывали, словно это доставляло им огромное наслаждение. Я долго удивлялась, как это может доставлять им обеим удовольствие. Но я так и не смогла толком рассмотреть. Они никогда не раздевались полностью.
— Сестра Таис гораздо привлекательней меня, — с трудом сумел произнести я — у меня перехватило дыхание. — Почему ты подошла ко мне, а не к ней? — Я изо всех сил старался взять себя в руки, но это было трудно.
Дейдамиа по-прежнему стояла, высоко задрав мою сутану, и пристально рассматривала меня. Дуновение ветерка холодило мое обнаженное тело, но я чувствовал влагу и пульсирующее тепло там, куда был устремлен ее взгляд.
— Oh vái! — воскликнула она. — Вести себя дерзко с сестрой Таис? Нет, я не могу! Она старше… ей даровано покрывало… а я всего лишь неоперившийся птенец, готовящийся принять постриг. В любом случае, глядя на тебя, я могу догадаться теперь, чем она занимается по ночам с сестрой Агнес. Если у всех женщин есть штука, подобная этой…
— А у тебя нет? — спросило я хрипло.
— Ni allis, — произнесла она печально. — Стоит ли удивляться тому, что я всегда считала себя ущербной.
— Дай мне посмотреть, — попросил я.
Теперь наступила очередь Дейдамии смутиться, но я напомнил ей:
— Ты попросила, чтобы я первая предстала перед тобой в обнаженном виде. Теперь твоя очередь раздеваться.
Так что деваться Дейдамии было некуда. Она выпустила из рук мою сутану, дрожащими пальцами развязала пояс и позволила своей сутане распахнуться спереди. Если бы мой член мог физически увеличиться еще больше, то это точно произошло бы в тот момент.
— Вот, смотри, — застенчиво произнесла она. — Я, по крайней мере, вполне нормальная здесь. Пощупай сама. — Она взяла мою руку и направила ее. — Там у меня тепло, влажно и широко раскрывается, так же как и у тебя, сестра Торн. Я могу даже, когда вставляю туда маленький кабачок или сосиску, почувствовать некоторое удовольствие. Но здесь у меня всего лишь вот такой маленький бугорок. Он встает, совсем как твой, — чувствуешь? — и играть с ним тоже приятно. Но он совсем маленький, не больше бородавки на подбородке у нашей настоятельницы. Ничуть не похож на твой. Его с трудом можно разглядеть. — И Дейдамиа в расстройстве шмыгнула носом.
— Ну, — сказал я, чтобы ее утешить, — зато вокруг моего не растут волосы. И у меня нет вот этого. — Я показал на ее груди, на которых нахально встали и зарозовели соски.
— Акх, — вздохнула она, — это только потому, что ты еще совсем дитя, сестра Торн. Бьюсь об заклад, что у тебя даже не было еще первой менструации. Ты начнешь становиться женщиной, когда достигнешь моего возраста.
— Что это означает?
— Становиться женщиной? Ну, груди у тебя начнут набухать. Менструации ты узнаешь, когда они придут. Но у тебя уже есть это, — она коснулась моего члена, и я содрогнулся, — совершенно ясно, что у меня такого никогда не будет. Как я и подозревала, я неполноценная женщина.
— Буду рада, — сказал я, — потереться своим о твой бугорок, если ты считаешь, что это доставит тебе радость, как сестрам Агнес и Таис.
— Правда, малышка? — произнесла она страстно. — Возможно, я смогу получить удовольствие, даже если не в силах сама дать его. Вот, здесь есть чистая солома. Давай ляжем. Так всегда делают Таис и Агнес.
Итак, мы легли рядышком, вытянулись и после того, как испробовали несколько неловких позиций, наконец соединили нижние части своих тел, и я начал тереться своим членом о ее бугорок.
— О-о-ох, — произнесла Дейдамиа, задыхаясь, так же как и Петр. — Это чрезвычайно приятно.
— Да, — сказал я в изнеможении.
— Пусть… пусть он войдет внутрь.
— Да.
Мне не пришлось делать никаких манипуляций. Мой член сам нашел дорогу. Дейдамиа издавала бессвязные звуки, ее тело извивалось под моим, руками она лихорадочно ощупывала меня сверху донизу. Затем, казалось, что-то произошло внутри нее, внутри меня, внутри нас обоих: что-то собралось, напряглось, а затем последовала ослепительная вспышка. Мы с Дейдамией одновременно закричали, затем приятные ощущения затихли и сменились ослепительным и радостным умиротворением, которое было таким же приятным. Хотя острое желание моего увеличившегося органа, казалось, было удовлетворено и он сократился до своих обычных размеров, член тем не менее не выскользнул из тела Дейдамии. Плева ее грота продолжала совершать мягкие заглатывающие движения, туго обхватывая меня. Такие плавные конвульсии продолжались и внутри меня тоже, хотя моему гроту нечего было удерживать.
Только когда все внутри нас обоих успокоилось, Дейдамиа заговорила дрожащим голоском:
— О-о-ох… thags. Thags izvis, leitils svistar. Просто невозможно поверить, настолько это изумительно.
— Ne, ne… thags izvis, сестра Дейдамиа, — сказал я. — Для меня это тоже было изумительно. Спасибо, что ты занялась этим со мной.
— Liufs Guth! — внезапно воскликнула она, издав короткий смешок. — Я гораздо мокрее здесь теперь, чем была прежде. — Она ощупала себя, затем потрогала в том же месте и меня. — А ты совсем не такая мокрая, как я. Что это, что вытекает из меня?
Я ответил, но несколько неуверенно:
— Полагаю, старшая сестричка, ты можешь считать этот поток хлебом причастия, только жидким. Как мне говорили, то, чем мы только что занимались, просто более приватный способ общения с Богом.
— Правда? Как чудесно! Гораздо приятней, чем черствый хлеб и кислое вино. Неудивительно, что сестры Таис и Агнес занимаются этим так часто. Они обе чрезвычайно набожные. А это восхитительное вещество, которое истекает из тебя, маленькая сестричка? — Внезапно ее радостное лицо побледнело. — Как жаль, что я сама так не могу! Я ущербная. Должно быть, ты получила в два раза больше удовольствия…
Для того чтобы прервать жалобы Дейдамии на свою ущербность, я сменил предмет разговора:
— Если подобный способ общения так нравится тебе, сестра Дейдамиа, то тебе нужен мужчина, niu? У мужчин член еще больше…
— Акх, нет! — перебила она меня. — Я, может, и пребывала до сих пор в совершенном невежестве относительно женского тела — это из-за того, что в нашей семье не было других девочек, а моя мать умерла, когда я родилась, и у меня не было подружек, — но братья у меня имелись, и их я видела раздетыми. Ugh! Позволь тебе сказать, сестра Торн, мужчины просто уродливы. Все такие волосатые, мускулистые и смахивают на огромных диких быков. Ты права, у них эта часть и впрямь внушительного размера. Но это толстая и страшная штука, а под ней болтается отвратительный морщинистый тяжелый мешок из кожи. Ugh!
— Точно, — подтвердил я. — Я тоже видела это у мужчин и все ломала голову, вырастет ли у меня такой же.
— Такое? Фу, никогда, thags Guth— заверила она меня. — Немного скромных волос внизу — да, очаровательные груди вверху — да, но не этот ужасный мешок с яичками. Кстати, — продолжила Дейдамиа, — у евнуха тоже нет такого мешка, как, впрочем, и у девушек.
— Я не знала, — сказал я. — А кто такой евнух?
— Это мужчина, у которого отрезали мошонку с яичками, обычно это делается в детстве.
— Liufs Guth! — воскликнул я. — Отрезали? Но зачем?
— Для того чтобы он больше не мог быть полноценным мужчиной. Некоторые сознательно делают это с собой, уже став взрослыми. Великий Ориген, один из отцов церкви, говорят, специально оскопил себя, чтобы, когда он станет учить прихожанок или монахинь, его не отвлекали их женские прелести. Часто рабов делают евнухами их хозяева, чтобы они могли прислуживать женщинам в доме, не нанося при этом ущерба их целомудрию.
— Женщина никогда не ляжет с евнухом?
— Разумеется, нет. Для чего? Но я — даже если бы я была окружена настоящими мужчинами — никогда, ни за что не легла бы ни с одним из них. Даже если бы я сумела подавить тошноту, которую испытываю уже при одной мысли о близости с ними, я бы все равно не смогла сделать этого. Ложась с тобой, маленькая сестричка, я общаюсь с Господом. Но если я займусь этим с мужчиной, это осквернит мою девственность. А ведь я посвятила себя одному только Господу, и таким образом мне будет даровано покрывало, когда я достигну возраста сорока лет. Нет, я никогда не лягу с мужчиной.
— Тогда я рада, что я женщина, — сказал я. — В противном случае я никогда бы не встретилась с тобой.
— Не говоря уже о том, что ты никогда бы не легла со мной, — произнесла Дейдамиа, счастливо улыбаясь. — Мы должны чаще заниматься этим, сестра Торн.
И мы делали это все чаще и чаще, и научили друг друга множеству способов отправлять религиозные обряды; в этой связи мне есть много чего рассказать, но это я, пожалуй, приберегу напоследок. А пока что скажу следующее: мы с Дейдамией были настолько увлечены друг другом, что стали ужасно неосторожными. Однажды, незадолго до наступления зимы, мы испытали такой экстаз, что не увидели приближения некоей назойливой сестры Элиссы. Мы не замечали ее до тех пор, пока она (полагаю, предварительно некоторое время понаблюдав за нами с отвисшей челюстью) не ушла и не вернулась вместе с аббатисой. Госпожа настоятельница застала нас все еще в объятиях друг друга.
— Вы видите, nonna?[7] — произнес торжествующий голос сестры Элиссы.
— Liufs Guth! — пронзительно заголосила Domina Этерия. — Kalkinassus!
К тому времени я уже знал: это слово обозначает прелюбодеяние, что является смертным грехом. Я поспешно снова набросил сутану, и сердце мое сжалось от ужаса. А Дейдамиа спокойно оделась и сказала:
— Никакого kalkinassus, nonna Этерия. Возможно, мы и допустили ошибку, занимаясь святым причастием в рабочее время, но…
— Святым причастием?!
— Но мы не совершили никакого греха. Ничто не грозит целомудрию, когда одна женщина ложится с другой. Я такая же девственница, какой была прежде, то же самое относится и к сестре Торн.
— Slaváith! — завопила Domina Этерия. — Как ты смеешь так говорить? Кто девственница, он?
— Он? — повторила Дейдамиа в замешательстве.
— Я впервые увидела этого мошенника спереди, — холодным тоном произнесла аббатиса. — Однако мне кажется, что ты уже хорошо с ним знакома, дочь моя. Разве ты можешь отрицать, что это мужской член? — И она показала на мой орган — не прикасаясь ко мне рукой: настоятельница подняла трость и воспользовалась ею, чтобы задрать подол моей сутаны. Все три женщины уставились на мои интимные органы, выражение их лиц было разным, и только liufs Guth знает, что отобразилось в тот миг на моем собственном лице.
— Значит, она — это он, — сказала сестра Элисса, глупо улыбаясь.
Дейдамиа произнесла, заикаясь:
— Но… но у Торна нет… хм…
— У него имеется достаточно того, что бесспорно делает мужчину мужчиной! — рявкнула аббатиса. — И более чем достаточно, дабы сделать тебя, обманутая дочь моя, грязной блудницей.
— Oh vái! А ведь все обстоит еще хуже, nonna Этерия! — запричитала бедная Дейдамиа в искреннем отчаянии. — Я стала людоедом! Введенная в заблуждение этим обманщиком, я глотала плоть человеческих младенцев!
Обе женщины уставились на нее в крайнем изумлении. Однако прежде, чем Дейдамиа сумела объяснить все, она замертво повалилась на землю в глубоком обмороке. Я понимал, что означали эти слова, но, хотя меня и била дрожь, у меня хватило благоразумия избежать объяснений. Спустя мгновение сестра Элисса сказала:
— Если эта… этот… Если Торн — мужчина, nonna Этерия, то как он оказался здесь, в монастыре Святой Пелагеи, niu?
— Действительно, как? — мрачно произнесла аббатиса.
И снова меня с моими немногими связанными в узелок пожитками поволокли через широкую долину, обратно в аббатство Святого Дамиана. Там аббатиса заставила монаха запереть меня в уборной и караулить, чтобы я не услышал, что она скажет Dom Клементу с глазу на глаз. Но у монаха были свои неотложные дела, поэтому он оставил меня одного, я же выскользнул и, присев на корточках под окном комнаты аббата, подслушал их беседу. Оба разговаривали очень громко и на этот раз, потеряв осторожность, не на латыни, а на старом языке.
— …Да как вы осмелились привести это ко мне, — буквально рычала аббатиса, — и выдать за девочку?
— Вы тоже приняли Торна за девочку, — возражал аббат чуть спокойнее. — Вы видели то же самое, что видел и я, а ведь вы женщина. Разве можно меня осуждать за то, что я серьезно отношусь к клятве безбрачия, niu? За то, что я добродетельный священник, который никогда не являлся отцом так называемых племянников? За то, что я видел женщин раздетыми лишь во время болезни или на смертном ложе?
— Ну, теперь мы оба знаем, Клемент, что представляет собой Торн и что нам надо сделать. Отправьте монаха, чтобы он притащил это сюда.
Я поспешил вернуться обратно в уборную, испытывая немалый ужас и смущение. За прошедший год или около того меня описывали по-разному, но сегодня впервые меня назвали «это».
Таким образом, я оказался изгнан из обоих монастырей: мне было приказано покинуть долину Балсан Хринкхен и больше не показываться там. Я изгоняюсь за мои грехи, сказал Dom Клемент, который предварительно был вынужден поговорить со мной наедине и честно признался, что, даже будучи священником, не может точно охарактеризовать эти грехи. Мне было позволено забрать с собой свои пожитки, но аббат предостерег меня, чтобы я не вздумал взять хоть что-то из собственности монастыря, — однако он милостиво вложил мне на прощание в руку монету, целый серебряный солидус.
Dom Клемент также объяснил мне в конце концов, кто я такой, хотя ему и очень не хотелось это делать. Аббат сказал, что я — создание, которое на старом языке называют «маннамави», «мужчина-женщина», «двуполое существо»; на латыни это звучало androgynus, а на греческом arsenothélus. Я не был ни мальчиком, ни девочкой, но тем и другим сразу и в то же самое время никем. Думаю, что именно в тот день, когда я узнал о себе всю правду, и закончилось мое детство; я сразу повзрослел.
Несмотря на предостережение аббата, я все же прихватил с собой две вещи, которые, строго говоря, мне не принадлежали; позже я расскажу, что́ именно это было. Однако наиболее ценным моим приобретением — хотя истинной ценности его я тогда не осознавал — было осознание того, что больше никогда в жизни я не стану жертвой любви к другому человеческому существу. Поскольку я не был женщиной, то не мог по-настоящему любить ни одного мужчину, и наоборот. Я навечно освободился от запутанных связей, слабости и мягкости, от унизительной жестокости любви.
* * *
Я стал Торном Маннамави, хищником, и отныне все мужчины и женщины в мире были для меня всего лишь добычей.
Я говорил, что к тому времени, когда брат Петр впервые задрал на мне сутану, мне исполнилось лет двенадцать или около того. К сожалению, я не могу точно указать свой возраст, потому что не знаю не только когда я родился, но и даже где это произошло. Вынужден признать: для того, кто постоянно совершал далекие путешествия, посетив множество земель, населенных различными народами… для того, кто участвовал в стольких значительных событиях, которые, как считают, изменили сам ход развития цивилизации… для того, кто когда-то был правой рукой величайшего монарха на земле, — да, увы, для такого человека мое происхождение было низким и недостойным.
Я родился приблизительно в 1208 году от основания Рима, во время короткого правления императора Авита, то есть по христианскому календарю примерно в 455 или 456 году, всего лишь пару лет спустя после рождения человека, который стал самым великим в нашем мире. Наверняка мне известно лишь то, что меня младенцем нашли как-то утром на грязном крыльце аббатства Святого Великомученика Дамиана. Уж не знаю, было мне тогда несколько дней, недель или месяцев. Подбросивший младенца не оставил никакой записки или опознавательного знака; разве что на куске грубой ткани, в которую меня запеленали, была написана мелом буква þ.
Рунический алфавит старого языка называется futhark, это слово образовано из названий его первых букв F, U и так далее. В руническом алфавите третьей буквой является þ; она называется «торн», потому что передает звук «т». Если знак, оставленный мелом на моих пеленках, вообще имел какой-либо смысл, то он мог быть начальной буквой имени вроде Трасамунд или Теудеберт, указывая на то, что я мог быть потомком бургундов, франков, гепидов, тюрингов, свевов, вандалов или любого другого народа германского происхождения. Однако из всех народов, говорящих на старом языке, только остготы и вестготы до сих пор использовали для письма древние руны. Именно поэтому тогдашний аббат Святого Дамиана сделал вывод, что подброшенный младенец был отпрыском готов. И вместо того чтобы наделить меня каким-нибудь чисто готским христианским именем, начинающимся на «т», — что заставило бы его выбирать между мужским и женским именами, — аббат просто назвал меня по этой руне: Торн.
Вы небось думаете, что я всю жизнь должен был испытывать обиду по отношению к своей матери, кем бы она ни была, ведь она бросила ребенка во младенчестве. Однако ничего подобного, я вовсе не порицаю и не осуждаю эту женщину. Наоборот, я всегда был благодарен матери: ведь если бы не она, меня вообще не было бы на свете.
Если она сразу после моего рождения сообщила своим соплеменникам, кем бы они ни были, о моих физических особенностях, те — вполне естественно — могли прийти к заключению, что такой ненормальный ребенок, видимо, был зачат в воскресенье или в какой-нибудь святой праздник (общеизвестно, что половые сношения в такие дни приводят к ужасным последствиям). Не исключено также, что моя мать имела дело с лесным демоном, оставшимся от языческих времен, или же стала жертвой представителя злобной касты отверженных, которая на готском языке называется haliuruns и означает тех — обычно древних ведьм, — кто до сих пор еще предан старой вере и способен писать и посылать древние руны Halja, языческой богине подземного мира. (Должно быть, от имени Halja и произошло слово «ад», которое мы, северные христиане, предпочитаем названию «геенна», ибо оно восходит к языку иудеев, презираемых нами даже больше низких варваров.)
Только в исключительных случаях — если община сильно уменьшилась из-за войны, мора, голода или другого бедствия — больным младенцам оставляют жизнь или, по крайней мере, позволяют жить какое-то время, чтобы посмотреть, смогут ли они вырасти и принести в будущем хоть какую-то пользу. Если же родные мать и отец урода слишком стыдятся его, старейшины могут отдать увечного ребенка на воспитание какой-нибудь бездетной нуждающейся паре и даже заплатить приемным родителям денежное возмещение. Однако, когда я родился, в Бургундии царил мир — воинственный беспокойный хан Аттила недавно умер, и его воинственные гунны устремились обратно на восток, в Сарматию, откуда они и пришли. Ну а во времена относительного мира и процветания, сами понимаете, больные младенцы никому не были нужны. Поэтому, если вдруг ребенок рождался больным или калекой — или же просто наблюдался переизбыток младенцев женского пола, — такой ребенок объявлялся «родившимся нерожденным». Его без долгих рассуждений убивали или же оставляли умирать от голода и холода; очевидно, это делалось во имя улучшения расы.
Моя мать наверняка сразу поняла, что она дала жизнь существу даже еще более низкому, чем обычная девочка, какому-то чудовищу вроде детеныша skohl. Она рискнула бросить вызов одной из традиций цивилизованных людей, ведь уничтожать «родившихся нерожденными» считалось долгом женщины. И огромное спасибо ей за это — ведь эта добрая женщина не выбросила меня в кучу мусора и не оставила в лесу на съедение волкам. Она поступила по-матерински мягкосердечно, позволив братьям из аббатства Святого Дамиана определить мою судьбу.
Тогдашний аббат — и монастырский лекарь — конечно же, первым делом развернули и исследовали подкидыша; таким образом, они тоже скоро узнали, какое я ненормальное создание, отсюда и бессмысленное сомнительное имя, которым меня окрестили. Уж не знаю, из любопытства или же будучи человеком жалостливым, аббат оставил мне жизнь. Еще он решил, что должен вырастить меня как мужчину; должно быть, он поступил так из чистого сострадания, потому что таким образом пожаловал мне (если бы я вырос) статус мужчины, то есть те привилегии и законные права, какими во всех христианских странах не обладают даже знатные женщины.
Вот почему я оказался в аббатстве как обычный мальчик, которого родители отдали в святой орден, желая, чтобы сын посвятил себя монашеству. Мне в кормилицы наняли простую деревенскую женщину. Трудно поверить, но, очевидно, никто из этих троих, знавших правду обо мне, ни словом не обмолвился о моей тайне кому-то еще как внутри аббатства, так и за его стенами. Когда же мне исполнилось четыре года, над королевством Бургундия пронеслась чума. В числе умерших от чумы обитателей Балсан Хринкхен были аббат, монастырский лекарь и моя кормилица. Таким образом, обо всех троих у меня остались лишь смутные воспоминания.
Епископ Патиен из Лугдуна вскоре назначил в монастырь Святого Дамиана нового аббата — Dom Клемента, как раз закончившего обучение в Кондатусе[8]. Вполне естественно, что он принял меня за мальчика: кем же еще я мог быть? Точно так же меня воспринимали другие монахи, а с ними и жители деревни, число которых сильно уменьшилось из-за чумы. Таким образом, в течение последовавших за этим восьми или около того лет мою двойственную природу не заметил ни один человек, включая и меня самого. До тех самых пор, пока развратный брат Петр случайно не обнаружил ее и не обрадовался, ни у кого даже не возникало и малейшего подозрения.
Жизнь в монастыре была нелегкой, но и особо тяжкой ее тоже назвать нельзя, потому что в аббатстве Святого Дамиана не придерживались таких строгих правил аскетизма и воздержания, как в более старых cenobitic[9] общинах где-нибудь в Африке, Египте или Палестине. Учитывая более суровый северный климат и ту физическую работу, которую мы выполняли, в аббатстве нас хорошо кормили; мы даже согревались вином зимой и охлаждались элем или пивом летом. Поскольку наше аббатство вело собственное хозяйство и производило огромное количество разной еды и питья, ни настоятель монастыря, ни епископ не считали нужным экономить на питании. Мы работали так много, что большинству из нас приходилось смывать с себя пот и грязь чаще одного раза в неделю. К сожалению, так поступали не все. От братьев, не отличавшихся особой чистоплотностью, частенько воняло, как от козла, — и при этом они ханжески заявляли, что якобы соблюдают завет святого Иеронима, утверждавшего, будто и под чистой кожей может скрываться грязная душа.
Все братья чтили первые две заповеди монастырской жизни: самой главной было послушание, которое основывалось на второй, покорности. Однако третья заповедь, а именно любовь к молчанию, соблюдалась в нашем аббатстве не слишком строго. Поскольку во время различных работ монахам требовалось так или иначе общаться, им не запрещалось говорить, хотя, согласитесь, после вечерни разговоры вовсе не были так уж необходимы.
Членов некоторых монашеских орденов заставляли также давать обет нищеты, но в аббатстве Святого Дамиана с этим было не так строго. Братья, поступая в монастырь, отделывались от всех своих мирских пожитков, вплоть до одежды. Таким образом, все, что у них было, не могло считаться их собственностью, кроме двух сутан с капюшонами из пеньки — первую носили во время работы, а вторую все остальное время. Вдобавок к ним имелись легкий летний плащ и тяжелый шерстяной зимний, домашние сандалии, рабочие ботинки или туфли, две пары штанов и пояс из веревки, который монахи снимали, только когда отправлялись спать.
Во многих орденах монахи, так же как и монахини, должны давать обет безбрачия. Но в аббатстве Святого Дамиана это правило, как и обет нищеты, соблюдалось не слишком строго. Ведь церковь потребовала соблюдения обета безбрачия всего лишь за каких-то семьдесят лет до того времени, о котором я пишу, и тогда его давали только епископы, священники и диаконы. Поскольку член святого ордена вполне мог жениться, когда он был еще молодым мелким служкой — чтецом, изгоняющим беса, или привратником, — и стать отцом детей, пока он поднимался из разряда псаломщиков и подьячих, ему не возбранялось жить с женой и детьми до тех пор, пока он не становился диаконом. Нет нужды говорить, что множество клириков всех рангов издевались как над неписаным законом о безбрачии, так и над изречением Блаженного Августина, что «Бог ненавидит совокупление». Сплошь и рядом священнослужители имели жену и любовницу, а то и нескольких, и становились отцами множества детей, которых объявляли «племянниками» и «племянницами».
Бо́льшая часть монахов в аббатстве Святого Дамиана являлись выходцами из окрестных земель Бургундии, но также у нас было множество франков и вандалов, несколько свевов и представителей других германских народов и племен. Все они, когда постригались в монахи, отказывались от своих языческих имен и прозвищ и брали греческие или латинские христианские имена в честь святых, жрецов, мучеников, праведников прошлого; так, например, Книва Косоглазый становился братом Коммодианом, Авильф Сильная Рука — братом Аддианом и так далее.
Как я говорил, у всех монахов были свои обязанности, каждый должен был выполнять какую-то работу. Dom Клемент распределил все очень разумно, с учетом обязанностей, которые братья раньше выполняли в миру. Наш лекарь, брат Хормисдас, например, прежде был врачом в богатом доме в Везонтио. Брат Стефанос, служивший в миру управляющим в каком-то большом поместье, теперь был нашим келарем, ответственным за припасы и провизию.
Монахов, которые знали латынь, заставляли писать наставления, переписывать рукописи и распоряжения в скриптории аббатства, тогда как те, у кого имелись хоть какие-то навыки рисования, украшали эти работы. Братья, которые могли читать и писать на старом языке, отвечали за chartularium[10] (там хранились документы аббатства Святого Дамиана) и ведали вдобавок реестрами с записями о женитьбах, рождениях и смертях, земельными документами и бумагами, удостоверявшими те сделки, что заключали между собой жители долины. Брат Паулус, удивительно сведущий и быстрый в письме на обоих языках, был личным писцом Dom Клемента и с невероятной скоростью выцарапывал на восковых табличках письма, которые диктовал аббат, ухитряясь запечатлеть абсолютно все, что тот говорил, а потом переписывал послания на тонкий пергамент красивым почерком. На территории нашего аббатства имелись участки земли, отведенные под лекарственные травы и огород, амбары и загоны с домашней птицей, здесь также разводили свиней и коров. За всем этим хозяйством ухаживали монахи, которые прежде были крестьянами. Еще аббатство владело, в том числе и за пределами долины, обширными земельными угодьями, виноградниками, садами и пастбищами для скота. В отличие от многих монастырей, в аббатстве Святого Дамиана не было рабов — для возделывания земли и ухода за скотом привлекали местных крестьян.
Даже самый тупой из всех братьев аббатства — он был настоящей деревенщиной; помнится, тонзура, что венчала голову этого бедняги, была почти что конической формы — получал некоторые самые простые задания, и, надо сказать, он выполнял их с удивительной гордостью и удовольствием. Этого парня прежде звали Нетла Иоганес — полагаю, что из-за формы его головы, потому что это имя означает «Игла, сын Джона». Однако в монастыре он взял себе еще более нелепое имя — брат Джозеф. Вы спрашиваете, почему нелепое? Да ни один монастырь, ни одна церковь не желали называться в честь святого Джозефа — ибо этот персонаж считался, вы уж меня простите, покровителем рогоносцев. Так вот, что касается обязанностей, по воскресеньям и в другие святые дни наш брат Джозеф должен был трясти sacra ligna[11], деревянные трещотки, которые созывали жителей долины на службы в часовне аббатства. В другие дни брат Джозеф стоял как пугало на каком-нибудь поле и тряс sacra ligna, отгоняя птиц.
В раннем детстве мои обязанности были такими же незначительными, как и у брата Джозефа, но они, по крайней мере, были разнообразными и многочисленными, так что никакое из этих занятий не оказывалось утомительным. Скажем, сегодня я помогал в скриптории, полируя листы только что изготовленного пергамента. Это всегда делали при помощи кротовьей шкурки; у меха крота есть интересная особенность: он одинаково мягкий во всех направлениях, как бы им ни терли. А на следующий день я шлифовал листы крошкой от пемзы, чтобы сделать их поверхность достаточно гладкой для лебединых перьев, которыми пользовались писцы. Но гораздо чаще именно меня отправляли ловить силками кротов и собирать с дубов чернильные орешки, из которых готовили чернила. К тому же мне чаще других приходилось страдать от болезненных щипков и ударов, когда я выдергивал у недовольных лебедей крупные перья.
А в следующий раз я мог оказаться в поле в поисках сладкого восковника, из которого наш монастырский лекарь варил целебный чай, или же меня отправляли собирать пух с чертополоха — им наш sempster[12] набивал подушки (хотя гусей и лебедей у нас держали в изобилии, но роскошь в монастырской спальне считалась недопустимой). Иной раз я мог целый день провести среди пронзительно орущих и хлопающих крыльями кур, спуская их поодиночке в дымоход, чтобы его прочистить. Затем я относил собранную сажу к нашему красильщику, который варил ее с пивом, чтобы получить хорошую коричневую краску для монашеских одеяний.
По мере того как я подрастал, братья стали доверять мне более ответственные поручения. Помню, брат Себастьян, отвечающий за маслобойню, наливая сливки в два короба, перекинутых через спину нашей старой вьючной кобылы, торжественно говорил мне: «Сливки — это дочь молока и мать масла». После этого он сажал меня на лошадь и пускал ее легкой рысью вокруг скотного двора, пока сливки и в самом деле чудесным образом не превращались в масло.
Однажды, когда брат Лукас, наш плотник, упал с крыши и сломал руку, монастырский лекарь брат Хормисдас сказал мне, что для лечения необходим окопник. Он послал меня в поле найти и выкопать несколько bustellus[13] этого растения. К тому времени, когда я принес их, лекарь уже уложил руку Лукаса в своеобразный деревянный лубок. Хормисдас позволил мне помочь ему раздавить корни окопника до вязкой мякоти, после чего обмазал ею сломанную руку. К вечеру эта масса застыла, словно гипс. Благодаря окопнику брат Лукас смог поднимать больную конечность и двигать ею, пока кость не срослась и он не стал плотничать так же хорошо, как и прежде.
Я всегда лелеял в душе надежду, что брат Коммодиан, наш винодел, попросит меня подавить виноград в бочке вместе с помогающими ему монахами. Они всегда делали это босиком и как следует закутавшись, чтобы их пот не попадал в сок. В детстве эта работа казалась мне очень веселой. Но мне так и не довелось помочь Коммодиану; я был слишком легким, чтобы меня позвали давить виноград. Но зато я умел управляться с кожаными мехами брата Адриана, когда он ковал ножи, серпы и косы крестьянам, а также шпоры и удила для лошадей местных жителей и подковы для всех остальных лошадей, которым приходилось работать на каменистой почве. Особенно я был счастлив, когда меня отправляли в поле подменить какого-нибудь крестьянина-пастуха, который заболел, напился или еще по какой-нибудь причине не был способен работать; потому что в таких случаях я наслаждался одиночеством на зеленых просторах, а пасти овец — занятие не слишком утомительное. Каждый раз я брал (для себя) сумку, куда клал ломоть хлеба, кусок сыра и луковицу, и (для овец) коробочку с мазью из ракитника: ее использовали при порезах, царапинах и укусах насекомых. Еще у меня был с собой посох, чтобы поймать овцу, которой требовалось лечение.
Ну и разумеется, помимо работы в поле или где-либо еще я, так же как и любой другой монах, должен был строго исполнять религиозные обязанности: жизнь в аббатстве была чрезвычайно строго упорядочена. Мы поднимались каждое утро для бдения еще затемно, с первым криком петуха. Затем мы (или, во всяком случае, большинство из нас) умывались, перекусывали куском хлеба, запивали его водой, и начиналась заутреня. В середине дня следовала трехчасовая служба. Позднее, в пять часов, мы обедали (это была наша единственная горячая и обильная еда за весь день), затем наступал черед шестичасовой вечерней службы. После нее, пока не позвали на работы, мы могли подремать или отдохнуть. В девять часов — очередная служба, а на закате приходило время вечерни, после которой почти все братья, за исключением тех, кто ухаживал за животными, могли заняться своими делами: чтением, починкой одежды, мытьем или еще чем-нибудь. Днем, через каждый час, если у монаха выдавалась свободная минутка, его можно было обнаружить на коленях, бормочущим молитвы и бросающим камушки из одной кучки в другую. Маленькие камушки использовались для «Радуйся», побольше — для «Отче наш» и «Славься»; в конце каждой молитвы монах осенял себя крестом.
Кроме ежедневных служб каждую неделю нам предписывалось монотонно распевать сто пятьдесят псалмов, а к ним вдобавок еще и определенные для этой недели церковные гимны. Те монахи, которые знали грамоту, должны были каждый день читать Священное Писание по два часа, а во время Великого поста — и по три. В течение года, разумеется, мы все посещали воскресные и праздничные мессы, присутствовали при таинствах крещения, венчания и отпевания. Через каждые шестьдесят дней мы постились. Вдобавок к исполнению всех этих ритуалов я, как посвятивший себя монашеской жизни и готовящийся к вступлению в орден, вынужден был находить время не только для религиозных наставлений, но еще и для мирского обучения.
В целом жилось мне в монастыре неплохо. С самых ранних лет меня заставляли усердно работать и учиться, лишь иногда мне позволялось недолго побродить за пределами холмов, которые окружали Кольцо Балсама. Поскольку я никогда не знал другой жизни, то, вполне возможно, так бы всегда и довольствовался такой. Впоследствии я иной раз, когда, скажем, был до краев наполнен вином или утомлен после занятий любовью, размышлял, что, наверное, мне не следовало так жестоко обходиться с братом Петром (как вы узнаете дальше, я наказал его весьма сурово). Ведь если бы не этот жалкий человечишка, я мог бы оказаться на всю жизнь замурованным в аббатстве Святого Дамиана или же в каком-нибудь ином монастыре или церкви; секрет моей природы так и остался бы тайной даже для меня, скрытый под хламидой монаха — или же прислужника, диакона, священника, аббата, а может быть, и под одеянием епископа.
За время пребывания в монастыре я узнал немало: изучал Библию, постулаты католического вероучения и правила церковной службы — и в целом получил гораздо лучшее образование, чем большинство послушников. Это произошло, потому что Dom Клемент, с того самого момента, как он прибыл в аббатство Святого Дамиана в качестве настоятеля, был крайне заинтересован в наставлении меня и часто делал это лично. Как и все остальные, он принял меня за отпрыска готов и, должно быть, решил, что мне были присущи их врожденные верования — или неверие, — и, таким образом, аббат не жалел времени на то, чтобы искоренить их и вырастить из меня доброго католика. Вот что он мне внушал.
Относительно католической церкви: «Это наша мать, изобилующая отпрысками. Мы были рождены ею, вскормлены ее молоком, благодаря ее духу мы живем. Было бы непристойно для нас говорить о какой-либо другой женщине».
О других женщинах: «Случись монаху переносить через ручей даже свою собственную мать или сестру, он сначала должен тщательно обернуть ее в ткань, потому что само прикосновение к женской плоти подобно разрушительному огню».
О том, как мне следует себя вести: «Подобно раненому человеку, молодой Торн, ты спас свою жизнь благодаря христианским обетам. Но оставшуюся часть жизни ты должен терпеть долгое и мучительное выздоровление. И до тех пор, пока не умрешь в объятиях матери-церкви, ты не выздоровеешь полностью».
Помню, аббат частенько утверждал тоном, полным отвращения, что-нибудь вроде: «Готы, сын мой, чужаки — люди с волчьими именами и такими же душами, от которых бегут, проклиная их, все благочестивые народы».
— Но, nonnus Клемент, — осмелился возразить я как-то, — именно перед чужаками явился наш Господь Иисус впервые после своего славного рождения. Поскольку Он сам был из Галилеи, а мудрецы пришли поклониться Ему из далекой страны Персии.
— Видишь ли, сын мой, — сказал аббат, — чужаки тоже бывают разные. Готы не просто чужаки — это настоящие варвары. Дикари. Звери. Да одно лишь название их племени уже говорит само за себя: готы — это ужасные гог и магог, два диких народа, нашествие которых, как было предсказано в Книге пророка Иезекииля и Откровениях Иоанна Богослова, предшествует Страшному суду.
— Ну, — я призадумался, — готы такие же богопротивные создания, как и язычники. Или даже иудеи.
— Нет-нет, Торн. Готы в гораздо большей степени достойны порицания, потому что они еретики — ариане. То есть те, кому был показан светоч истины, но они выбрали нечистую ересь вместо католической веры. Святой Амвросий заявил, что эти еретики нечестивей Антихриста, хуже самого дьявола. Акх, Торн, сын мой, если бы остроготы и визиготы были всего лишь чужаками и дикарями, их еще можно было бы терпеть. Но поскольку они ариане, их следует ненавидеть.
Ни Dom Клемент, ни кто другой не могли тогда предвидеть, что еще при моей жизни весь мир, который нас окружал, окажется под властью этих самых, исповедующих арианство готов, и что один из них станет первым правителем, которого сам император Константин вынужден будет повсюду приветствовать как «Великого», и что он действительно станет первым человеком после Александра Македонского, достойным того, чтобы его называли великим. И уж разумеется, Dom Клемент и не подозревал, что я, Торн, стану ближайшим соратником этого прославленного правителя.
Я упоминал о том, что за время пребывания в аббатстве Святого Дамиана получил также и мирское образование. С раннего детства я слушал наставления брата Мефодиуса. Он был гепидом и говорил на старом языке. Как это любят делать дети, я частенько задавал своему учителю каверзные вопросы, и монах вынужден был прилагать все усилия, чтобы не выйти из себя и постараться ответить на них.
— Allata áuk mahteigs ist fram Gutha. Для Бога все возможно, — терпеливо внушал он на готском языке.
И тут я спрашивал:
— Если Бог может все, брат Мефодиус, и если Он делает все на благо человечества, тогда зачем Бог создал клопов, niu?
— Хм, ну, один философ как-то предположил, что Бог задумал клопов, чтобы не дать нам слишком много спать. — Он пожал плечами. — Или, возможно, Бог первоначально создал клопов, чтобы они мучили язычников и…
Я снова перебил его:
— А почему неверующих называют язычниками, брат Мефодиус? Брат Хиларион, который учит меня правильно говорить по-латыни, утверждает, что слово «язычник» означает всего лишь «простой крестьянин».
— Так и есть, — сказал монах, вздохнул и набрал в грудь побольше воздуха. — Для матери-церкви в деревнях трудней очистить неверующих, чем в городах, поэтому-то старая вера до сих пор существует среди селян. То есть слово «язычник», в значении «деревенский» также означает любого, кто все еще прозябает в невежестве и суевериях. Деревенские дурни до сих пор часто обвиняются в ереси и…
Но я не дал доброму брату договорить. У меня наготове был очередной вопрос:
— Брат Хиларион говорит, что греческое слово «ересь» означает всего лишь «выбор».
— Акх! — заворчал монах, начиная скрежетать зубами. — Ну, теперь «ересь» означает «очень плохой, дурной выбор», поверь мне, и стало грязным словом.
Я вновь перебил его:
— А если бы Иисус был сейчас еще жив, брат Мефодиус, Он был бы епископом?
— Господь наш Иисус? — Монах осенил лоб крестом. — Ne, ne, ni allis! Иисус был бы… скорее Он был бы… ну, кем-нибудь бесконечно более значительным, чем епископ. Ибо краеугольным камнем нашей веры называл Иисуса святой Павел. — Брат Мефодиус справился в Библии на готском языке, которую держал на коленях. — Да, точно. Вот здесь святой Павел говорит эфесянам, предсказывая Его божественное предназначение: «Af apaústuleis jah praúfeteis…»
— А откуда вы знаете, брат, что́ говорит святой Павел? Я не слышал, чтобы ваша книга произнесла хоть одно слово.
— Акх, liufs Guth! — простонал монах, сдерживаясь из последних сил. — Книга ничего не говорит вслух, дитя. Все слова запечатлены в ней чернилами в виде строк. Я читаю то, о чем в ней говорится. И таким образом узнаю, что сказал святой Павел.
— Тогда, — произнес я, — вы должны научить меня читать, брат Мефодиус, чтобы я тоже мог слышать слова Павла и всех остальных святых и пророков.
Вот так и началось мое мирское обучение. Брат Мефодиус, возможно, из чувства самозащиты, чтобы не слушать больше моих бесконечных вопросов, начал обучать меня чтению на старом языке, а я уговорил брата Хилариона научить меня читать на латыни. И по сей день эти два языка остаются единственными, которыми я, могу без ложной скромности утверждать, владею в достаточной степени. Греческому я обучился лишь настолько, чтобы поддерживать разговор, остальные же языки я знаю весьма поверхностно. С другой стороны, никто во всем мире не мог бегло говорить на всех языках, только языческая нимфа Эхо, да и та лишь повторяла за другими.
Читать на латыни брат Хиларион научил меня при помощи Библии Вульгаты, которую святой Иероним перевел с греческого, пользуясь Септуагантой. Латынь святого Иеронима была довольно простой, понятной даже для начинающего. Учиться читать на готском языке оказалось более трудным делом, потому что брат Мефодиус изучал со мной Библию, переведенную на старый язык епископом Ульфилой. Ранее у готов не было иной письменности, кроме старых рун, однако Ульфила счел их неподходящими для перевода Священного Писания. Поэтому он создал единый готский алфавит, соединив часть рун с некоторыми буквами из греческого и латинского алфавитов, — его символы до сих пор широко использует большинство германских народов.
Поскольку я схватывал все на лету и быстро овладел искусством чтения, то вскоре обнаружил в скриптории книги, не такие трудные для понимания и гораздо более интересные: «Biuhtjos jah Anabusteis af Gutam» (свод «Законов и традиций готов») и «Saggwasteis af Gut-Thiudam» (сборник многочисленных «Готских саг»), а также множество других работ, как на готском, так и на латыни, относившихся к моим предкам, например «De Origine Actibusque Getarum»[14] Аблабия, где излагалась история готов начиная с их первых стычек с Римской империей.
Увы, упоминая об этих работах, я подозреваю (и у меня есть на то веская причина), что представители моего поколения были последними, кто прочел хоть одну из тех книг, на которые я ссылался. Ведь еще во времена моего далекого детства католическая церковь уже не слишком-то жаловала все, что было написано готами, или о готах, или же на старом языке, и неважно, использовались ли при этом старинные руны или более современный алфавит, изобретенный Ульфилой.
Недовольство церковников объяснялось, разумеется, тем, что остроготы и визиготы исповедовали отвратительную арианскую веру. И к тому времени, когда я подрос, католики еще больше ополчились против всех вышеупомянутых книг: теперь эти сочинения безжалостно запрещали, сжигали, отказывая им в праве на существование. Ну а после моей смерти, боюсь, остались считанные письменные фрагменты истории, да и само название «гот» попало в длинный список давно вымерших народов, недостойных даже упоминания.
Dom Клемент был непреклонен по отношению к арианству, как и любой истинный католический церковник, но у него имелось одно замечательное качество, напрочь отсутствовавшее у большинства священнослужителей: глубочайшее уважение к книгам, которые он считал неприкосновенными. Вот почему наш настоятель позволил этим многочисленным работам о визиготах и остроготах оставаться в скриптории аббатства Святого Дамиана. За то время, что Dom Клемент был преподавателем в семинарии, он обзавелся довольно обширной личной библиотекой и привез с собой в наше аббатство целый воз рукописей и codices[15]. Он и впоследствии продолжал собирать книги, и таким образом в монастыре постепенно появилась библиотека, которая привела бы в восхищение любого истинного ценителя и коллекционера.
Разумеется, предполагалось, что обучение любого послушника вроде меня будет ограничено изучением только религиозных трудов, одобренных матерью-церковью. Однако Dom Клемент всегда разрешал мне открывать любую книгу, которую я находил в скриптории. Итак, наряду с добросовестным изучением написанных на латыни трудов самих отцов церкви, а также сочинений, которые они почитали (исторические произведения Саллюстия, руководство Цицерона по ораторскому искусству и Лукана по риторике), я также прочел множество и совершенно иных книг, которые вызывали порицание церкви. Так, помимо комедий Теренция (их церковники одобряли, потому что они вызывали духовный подъем) я ознакомился также с комедиями Плавта и сатирами Персия Флакка (католики порицали сочинения этих авторов, считая их «человеконенавистническими»).
Однако присущее юности ненасытное любопытство вышло мне боком: в голове у меня была настоящая мешанина из самых противоречивых верований и философских учений. Представьте, я натолкнулся в скриптории даже на такие книги, которые доказывали ложность не только одобряемых церковью воззрений Сенеки и Страбона, но и того, что видели мои собственные глаза. Наша Земля, говорилось в этих книгах, вовсе не пространство суши и воды, которое бесконечно тянется на восток и запад между вечно холодным севером и вечно жарким югом, как полагают все те, кто путешествует по ней. Авторы этих сочинений утверждали, что Земля — круглый шар, так что путешественник, который покинул дом и отправился далеко на восток — гораздо дальше, чем прежде добирался кто-либо другой, — постепенно обнаружит, что снова приближается к дому, но теперь уже с запада.
Но что поразило меня еще больше, авторы некоторых из этих книг отстаивали мнение, что наша Земля вовсе не центр мироздания. Я всегда считал ее таковой и был уверен, что Солнце вращается вокруг Земли и скрывается под ней, что и ведет к смене дня и ночи. Однако философ Филолай, например, живший за четыреста лет до Рождества Христова, торжественно констатировал, что Солнце постоянно находится на месте, тогда как планета под названием Земля за год делает оборот вокруг Солнца, одновременно вращаясь вокруг своей оси. А Манилий, который жил примерно во времена Христа, утверждал, что Земля наша такая же круглая, как и яйцо черепахи. Он приводил и доказательства: во время затмения Земля отбрасывает на Луну круглую тень; корабль, отплывший из порта, постепенно погружается в воду и исчезает за горизонтом.
Поскольку сам я сроду не видел затмения, порта, моря или корабля, то спросил у одного из моих наставников, брата Хилариона, правда ли, что такие вещи происходят, и действительно ли они доказывают, что наша Земля круглая.
— Gerrae! — прорычал он на латыни, а затем повторил на старом языке: — Balgs-daddja! — Оба этих слова означали одно и то же: «Чепуха!»
— Вы видели когда-нибудь затмение, брат? — поинтересовался я. — А корабль, уходящий в море?
— Мне нет нужды смотреть на это, — сказал он. — Ибо сама лишь идея о том, что Земля круглая, противоречит Священному Писанию, а для меня этого достаточно. И сие есть не что иное, как языческие представления: мол, наша Земля на самом деле совсем иная, а вовсе не то, что мы видим и знаем о ней. Запомни, Торн, эти идеи выдвинули в древности, когда люди даже близко не были такими образованными и мудрыми, как христиане сегодня. И имей в виду: если бы кто-нибудь из этих философов изложил подобные вещи в наше просвещенное время, то, скорее всего, его обвинили бы в ереси. То же самое произойдет и с тем, кто интересуется ими, — угрожающе заключил брат Хиларион.
К тому времени, как мне пришлось покинуть аббатство Святого Дамиана, я воображал себя не менее образованным и эрудированным, чем отпрыск любой знатной семьи в возрасте двенадцати лет. Возможно, так оно и было: ведь двенадцатилетние дети, какое бы положение в обществе они ни занимали, не отягощены знаниями и мудростью, независимо от того, насколько хорошим и дорогостоящим было их обучение. Вот и я в этом возрасте был переполнен бессмысленными фактами, зазубренными сентенциями и безоговорочными истинами. Дурацкая напыщенность. На любую тему, которую меня заставили выучить, я мог подробно рассуждать своим писклявым голоском как на старом языке, так и на хорошей латыни:
— Братья, мы можем отыскать в Священном Писании абсолютно все тропы и силлогические схемы риторики. Например, посмотрите, как псалом сорок третий иллюстрирует использование анафоры, или намеренного повтора: «Ты заставил нас измениться… ты признал нас… ты убедил свой народ… ты заставил нас устыдиться…» Псалом семидесятый являет собой точный пример ethopoeia[16].
Все эти скороспелые знания и явная работа на публику чрезвычайно радовали моих наставников, но мой талант к риторике проявился позднее, хотя и не принес пользы ни мне, ни кому-то бы то ни было другому.
А еще со временем я обнаружил, что большинство фактов, которые меня заставили выучить, оказались ошибочными, большинство истин — безосновательными, а множество доводов — ложными. Большей части того, что ребенку действительно пригодилось бы для развития, ни один из монахов его просто не способен был обучить. Например, в меня постоянно вбивали, что половые отношения греховны, грязны, вредны, о них непозволительно думать, им нельзя потворствовать. Но никто так толком и не объяснил мне, что же это такое, в чем именно заключается то, чего мне предлагали остерегаться, — поэтому я пребывал в совершенном неведении, когда сначала столкнулся с братом Петром, а затем с сестрой Дейдамией.
Ладно, пусть бо́льшая часть вбиваемых в мою голову сведений и была абсолютным мусором, пусть на многое монахи вообще не обращали внимания, однако в аббатстве я все-таки научился читать, писать и считать. Эти умения — и терпимость Dom Клемента, разрешившего мне свободно посещать скрипторий, — позволили мне еще во время пребывания в аббатстве усвоить огромное количество информации и теорий, которые не входили в общепринятое обучение. Таким образом, я много учился самостоятельно, и это, в свою очередь, дало мне возможность формулировать вопросы и решать сложные проблемы — мысленно, я имею в виду; мне редко хватало смелости делать это вслух — многочисленные послушники лицемерно доносили на меня монахам. К тому времени я уже научился многое познавать самостоятельно и благополучно забывать невероятное количество никому не нужной информации и ту патетическую ложь, которую принуждали меня заучивать наставники.
Примерно за год до того, как я оставил аббатство Святого Дамиана, я также впервые получил возможность мельком взглянуть на мир за пределами монастыря и всей нашей долины, окружающих ее возвышенностей и даже за пределами королевства Бургундия. Наш брат Паулус, умелый и быстрый писец, который был доверенным лицом Dom Клемента, заболел, весь покрывшись aposteme[17], и оказался надолго прикован к постели. Несмотря на все наши молитвы и на старания монастырского лекаря, брат Паулус чувствовал себя все хуже и в конце концов умер.
Dom Клемент оказал мне тогда неожиданную честь, назначив меня своим доверенным лицом (или, скорее, добавив к числу моих многочисленных обязанностей еще одну). К тому времени я уже был сведущ в чтении и письме — как на старом языке, так и на латыни, чем не мог похвастаться ни один из наставников в скриптории или chartularium; так что эти монахи почти совсем не ворчали и не роптали по поводу того, что выгодную должность получил я, а не кто-нибудь из них. Едва ли надо говорить, что мне было далеко до брата Паулуса: я не умел так быстро и аккуратно записывать высказывания аббата на воске, а затем переносить их на пергамент. Однако Dom Клемент делал скидку на мою неопытность. Он диктовал медленней и четче, чем прежде; первое время аббат заставлял меня писать под его диктовку счета, которые он мог исправить, прежде чем я закончу делать записи.
В большинстве своем корреспонденция Dom Клемента касалась церковных рукописей и толкований библейских откровений. И далеко не все, что я узнал таким образом, вызывало в моей душе мальчишеское восхищение. Так, что-то показалось мне неправильным в письме епископа Патиена, в котором он без всякой нужды напоминал Dom Клементу слова Христа в Евангелии от Иоанна: «Да пребудут с тобой неимущие».
«Счастье для нас, христиан, заключено в поступках наших, — писал епископ. — Раздавая милостыню нищим, мы делаем души наши чище и обеспечиваем себе награду в будущем. В то же время забота о нищих — достойное занятие для наших женщин, которые в противном случае пребывали бы в праздности. Как мы сами говорим богатым семьям, которые гостеприимно открывают нам двери своих домов, когда мы путешествуем: "За то, что даете вы другому, вам воздастся на небесах". И таким образом, где раньше бы богатый муж, возможно, построил акведук для своего города, теперь, прислушиваясь к нашим проповедям, он возводит великолепную церковь. Как прекрасно известно, богатые обычно искупают большинство грехов, и мы сами всегда готовы без устали молиться, дабы снять грехи с богатого и щедрого покровителя. Нет нужды добавлять: это гораздо прибыльней, чем церковная десятина, которую платит простой народ».
Однажды я даже бросил вопросительный взгляд на аббата, которого очень любил и уважал, когда он диктовал мне послание недавнему выпускнику семинарии города Кондатуса, где сам когда-то преподавал. Молодого человека только что рукоположили в священники, и Dom Клементом двигало желание дать ему совет, как лучше всего обращаться с паствой.
«Надо читать проповеди, не обращая внимания на простой народ; давать молоко — но не докучать более заумными вещами, не давать мясо. Однако не следует делать этого явно: образно говоря, надо перемешивать молоко и мясо в виде подливки. Если миряне когда-нибудь окажутся способными воспринять слово Господне без нашей помощи, если они смогут творить молитвы без посредника, тогда зачем им благословение священнослужителя? Его власть? И само духовенство?»
Вот так я, по крайней мере, получил некоторое представление о мире за пределами аббатства, прежде чем меня выпихнули в него.
Я не хочу, чтобы у вас создалось впечатление, будто те тринадцать лет, которые я провел в Балсан Хринкхен, состояли только из тяжелого труда и учебы. Наша долина была просторной и приятной местностью, я умудрялся урвать свободную от трудов и учебы минутку, чтобы насладиться природными красотами Кольца Балсама. Могу сказать, что приблизительно столько же ценных знаний, сколько мне дали наставники, рукописи и книги в самом аббатстве, я получил за его пределами.
Мне следует описать Балсан Хринкхен, ибо наверняка многие из моих читателей никогда там не бывали. Долина эта, составляющая примерно четыре римские мили в длину и ширину, окружена вертикальными скалами, по форме похожими на гигантскую подкову. Скалы эти, снабженные выемками, всегда напоминали мне гигантские занавески, которые вздымаются и закрывают долину. Наибольшей высоты — по крайней мере в тридцать раз больше человеческого роста — стена достигает в том месте, где подкова закругляется. В обе стороны от него высота скалистой стены постепенно снижается — вернее, так кажется. В действительности огороженная местность постепенно повышается, скалы сливаются с долиной и окружают ее огромным волнообразным плато, которое на старом языке называется Иупа, возвышенность. Единственная дорога из Балсан Хринкхен проходит между концами подковы. Достигнув возвышенности, она разветвляется: дорога на север ведет в Везонтио, а дорога на юг — в Лугдун, расположенный на большой реке Родан[18]. Множество рек поменьше пересекает это плато, там находится немало деревень, и есть даже один небольшой городок между Везонтио и Лугдуном.
Внизу, внутри Кольца Балсама, тоже была деревня, но она занимала такую же площадь, какую могут приблизительно занимать постройки на территории двух аббатств. Деревенька эта сплошь состояла из маленьких домиков с соломенными крышами, сложенных из прутьев и покрытых штукатуркой. Они принадлежали местным жителям, обрабатывающим земли аббатства Святого Дамиана или же свои собственные. Вдобавок тут имелись еще и мастерские ремесленников: гончара, кожевника, мастера, делающего повозки, и нескольких других. Деревня эта была полностью лишена признаков цивилизации: там не имелось даже рыночной площади, потому что местным жителям было совершенно нечего продавать или покупать. Если же они чего-то не могли сделать сами, то были вынуждены доставлять это из общины побольше, которая располагалась на Иупа.
Источник воды в нашей долине не был обычной рекой вроде тех, что во множестве пересекали плато; этот поток совершенно непостижимым образом вытекал из скалы, и никто из людей даже не догадывался, где он берет начало. Выше в скале, в том месте, которое я назвал «закруглением подковы», имелась громадная глубокая темная пещера, из нее-то и текла вода. С покрытого мхом и лишайниками края пещеры поток устремлялся вниз по нескольким террасам, образуя на каждой заводь. Наконец, после того как он переставал извиваться во всех направлениях (а это происходило на значительном расстоянии от подножия скалы, там, где вода текла вниз по долине), поток становился широким, глубоким и спокойным озером, на дальнем берегу которого и выросла деревня.
Лучшей частью потока было именно то место, где он низвергался со скального уступа пещеры и, сверкая и журча, устремлялся вниз по беспорядочно разбросанным террасам. Вокруг прозрачных заводей на всех террасах имелись наносы из почвы, которая была принесена в виде ила откуда-то из недр земли, где зарождался поток. Поскольку эти участки земли были слишком малы и труднодоступны, никто из земледельцев даже не пытался распахать их; здесь позволялось расти диким цветам, сочной траве, ароматным лекарственным травам и цветущим кустарникам. Таким образом, летом вся эта территория была просто прелестным местечком: тут можно было искупаться, поиграть или подремать на солнышке.
Множество раз я пробирался внутрь пещеры, откуда текла вода, заходил гораздо дальше, чем другие местные жители, робкие и нелюбопытные. Я всегда выбирал такое время, когда солнечные лучи проникали подальше вглубь — они никогда не проникали особенно далеко; мы в Балсан Хринкхен привыкли, что солнце за вершины западных скал, как тут выражались, «садится рано». Даже если я входил внутрь в точно определенное время, когда зеленый мох на выступах пещеры и зеленый виноград, свисающий с верхнего свода, были озарены золотистым светом солнца, его лучи освещали мне путь внутрь только на двадцать шагов. Но я, сколько мог, нащупывал путь в сгущающемся сумраке, не торопясь зажигать и расходовать факел. Я всегда приносил с собой по меньшей мере один факел: полый стебель болиголова, обернутый пропитанной воском куделью; в сумке на поясе у меня обязательно имелись кремень, огниво и похожий на гриб-дождевик трут, которым его можно было поджечь. Такой факел горит так же долго, как и свеча, но при этом гораздо ярче.
Если водный поток когда-то и был достаточно широким, чтобы покрывать пол пещеры от стенки до стенки, то не в мое время. Когда я был ребенком, там уже имелся просторный коридор по обеим сторонам. Разумеется, скала под ногами была чрезвычайно скользкой из-за брызг воды и измороси со свода пещеры. Но, к счастью, мои ботинки, единственная пара, были сделаны из недубленой шкуры с коровьих ног, волосяным покровом наружу. Копыта почти полностью срезали, но их часть оставалась на каблуках, и ботинки отлично цеплялись даже за ненадежный пол пещеры.
Мне так и не удалось пройти весь путь до истока, хотя раз или два я брал с собой целую связку факелов из стеблей болиголова. Однако я достаточно далеко продвинулся в других направлениях. Я вскоре обнаружил, что тоннель, по которому течет вода и который возник как пещера в скале, был всего лишь одним из многочисленных соединявшихся между собой проходов. Сначала я колебался, стоит ли исследовать боковые проходы: а вдруг там еще с языческих времен прятался какой-нибудь злобный демон skohl или же какое-нибудь чудище, которого должен бояться добродетельный человек, вроде похотливого суккуба. К тому же я опасался, что тоннели могут разветвиться и я просто заблужусь в лабиринте. Однако спустя какое-то время, немного освоившись под землей, я все-таки начал исследовать эти боковые проходы и постепенно изучил все, которые смог обнаружить, даже совсем маленькие отверстия, где мне приходилось двигаться на четвереньках, а иногда и ползти на животе. Я так и не встретил там никаких обитателей страшнее бледных безглазых ящериц и огромного количества летучих мышей, свисающих вниз головой с потолка пещеры: они просыпались лишь для того, чтобы зашуршать, запищать и обрызгать меня пометом. Проходы и впрямь часто ветвились, но я всегда мог вернуться тем путем, которым пришел, благодаря следам копоти, оставленным на потолке факелом.
Пусть я так и не обнаружил исток, однако нашел еще более чудесные вещи; сомневаюсь, что хоть кто-нибудь еще их видел. Проходы не только разветвлялись и пересекались подобно лабиринту Минотавра, они часто заканчивались подземными комнатами гораздо больших размеров, чем пещера в скале, такими огромными, что мой факел оказывался здесь слишком ничтожным и его свет не мог достичь их свода. И эти огромные комнаты были обставлены и украшены самым удивительным образом: здесь имелись скамеечки для ног, скамьи, башенки и шпили, которые росли прямо из пола пещеры; иногда казалось, что порода, из которой они были сделаны, тает. С потолков свисали подвески, которые напоминали то сосульки, то занавески, но были сделаны все из той же загадочной породы. На одной особенно совершенной работе из растаявшей, а затем снова застывшей скалы я копотью от факела написал начальную букву своего имени: Þ, чтобы показать, что я, Торн, был здесь. Однако затем, осознав, что это испортило первоначальную красоту этого места, я осторожно счистил надпись краем своего факела.
Немало таинственных и необычных вещей обнаружил я под землей, однако самую таинственную и необычную я нашел снаружи, на одном из многочисленных выступов каскада. Он представлял собой самую обычную остроконечную скалу рядом с одной из заводей водопада и напоминал лезвие гигантского топора. Подобно всем остальным скалам вокруг, утес этот был весь покрыт мхом — или почти весь. Я заметил, что на его тонком крае имелся V-образный зубец, словно кто-то и впрямь воспользовался топором: беззаботно нанес удар по чему-то твердому, что оставило зарубку на его лезвии. Такое чувство, что желобок на скале сделал напильник кузнеца: зарубка была широкой и глубокой, как мой мизинец. А еще на ней совершенно не росло мха, ее внутренняя поверхность была гладкой, как пергамент, отшлифованный шкуркой крота. Я не мог себе представить, каким образом была вырезана эта зарубка, кто ее сделал и с какой целью. Прошло какое-то время, прежде чем эта загадка разрешилась самым удивительным образом.
Но об этом я расскажу в свою очередь. А теперь продолжу описание Балсан Хринкхен.
Как я уже упоминал, в долине были пастбища для овец и коров — не такие большие, разумеется, как наверху. Вокруг деревни располагались аккуратные огороды, а чуть дальше — небольшие поля и сады (чего только там не росло), виноградники, плантации хмеля и даже рощицы оливковых деревьев (климат в защищенном горами Кольце Балсама позволял им цвести и плодоносить гораздо севернее Средиземноморья). Поля тут были самые разные: и тщательно обрабатываемые, и такие, которые оставляли под паром, и заброшенные.
В огородах, садах, на пастбищах и в полях всегда усердно трудились мужчины, женщины и дети. Человек со стороны, наблюдая, как идет работа в Кольце Балсама, с трудом мог отличить крестьян от братьев из аббатства Святого Дамиана, потому что все местные жители носили одинаковые коричневые одеяния из мешковины, с капюшонами, накинутыми на голову, чтобы защититься от солнца или дождя. Одежда всех членов святых орденов, мужчин и женщин, — от простого монаха до высокопоставленного епископа — выглядела не богаче, чем одеяние самого бедного крестьянина, и делалось это сознательно.
А еще абсолютно все, монахи и крестьяне, работали молча, кроме разве что нескольких пастухов, которые пасли овец и коз и могли насвистывать на дудочках. (Я убежден, что языческий бог Пан изобрел свои дудочки, на которых играют все пастухи, как средство от скуки.) Монахи заговаривали со мной или просто кивали головой, когда я прогуливался среди них. Крестьяне же, и мужчины и женщины, казалось, вообще не замечали меня, они видели только то, что было у них под носом; их взгляд был такой же пустой, как у коров. Но не подумайте, что эти люди были надменны или недружелюбны; просто сказывалось их обычное безразличие.
Однажды я подошел к пожилым мужчине и женщине, которые вилами разбрасывали овечий навоз под оливковыми деревьями, и спросил, почему аккуратные тесные ряды деревьев прерываются в середине посадок огромной полукруглой брешью. Старик лишь что-то проворчал себе под нос и продолжил работать, но старуха остановилась, чтобы сказать:
— Посмотри, малыш, что растет в этой бреши.
— Ничего особенного. Только два других дерева, — ответил я. — Два раскидистых дерева.
— Да, но один из них дуб. Оливы не любят дубов. Они не выносят их соседства.
— Но почему? — заинтересовался я. — Ведь другое дерево, липа, растет прямо рядом с дубом. Кажется, она ничего против не имеет.
— Акх, ты всегда увидишь, что дуб и липа растут вместе, малыш. С тех самых пор, как еще давным-давно — во времена старой веры — любящие муж и жена как-то попросили старых богов позволить им умереть одновременно. Милостивые боги исполнили их просьбу, и, мало того, после смерти супруги возродились как дуб и липа, и с тех пор эти два дерева всегда растут рядом.
— Slaváith, старая сплетница! — заворчал старик. — А ну берись за работу!
Женщина пробормотала — себе под нос, не мне:
— Ох, vái, до чего же хорошо жилось в добрые старые времена, — и продолжила разбрасывать навоз.
Но даже крестьяне не работали целыми днями. Вечерами мужчины частенько собирались поиграть в кости, а заодно и выпить вина или пива. Помню, как они трясли три маленьких костяных кубика с точками и хриплыми голосами заклинали помочь им Юпитера, Геллию, Нертус, Дус, Венеру и других языческих демонов. Разумеется, они не могли взывать к христианским святым и просить их помощи в азартных играх. Однако игра в кости, очевидно, была старше, чем христианство, потому что самая высокая ставка — три шестерки — была известна как «бросок Венеры».
Помимо склонности к азартным играм крестьяне предавались также и некоторым другим порокам, которые осуждает католическая вера. Каждое лето они тешили свою плоть на веселом и шумном языческом торжестве в честь Исиды и Осириса, изобилующем яствами, питьем, плясками и, вероятно, другими удовольствиями, так как спустя девять месяцев всегда рождалось огромное количество детей. И еще, в то время среди крестьян было обычным делом окрестить младенца, обвенчать молодую пару или похоронить умершего в соответствии с христианскими таинствами и параллельно совершить для этих людей дополнительные, языческие обряды. Так, над младенцем, новобрачными или могилой деревенский старейшина описывал круги специальным молотом, грубо сделанным из камня и привязанным к крепкой палке. Я узнал этот предмет, ибо читал о нем в старинных рукописях: это была точная копия молота языческого бога Тора. Иногда на стене дома, где родился ребенок, или там, где будут жить новобрачные, или в том месте, где рыхлая земля покрывает новую могилу, наспех рисовали знак — греческий крест с четырьмя равными углами и концами. Некоторые называли его «ужатым» крестом — то был символ молота Тора.
Думаю, что во время моих многочисленных вылазок я познакомился с каждым деревом, травой, зверем, насекомым и птицей в Балсан Хринкхен. И со всеми дикими созданиями, которые даже ненадолго появлялись здесь. Я никого из них не боялся. Избегать или по возможности сразу убивать следовало только ядовитых гадюк. Даже вредный красноголовый дятел не был опасен в дневное время. Я часто следовал за ним, когда он перелетал с дерева на дерево, потому что говорили, будто эта птица могла привести человека к спрятанному сокровищу. Увы, никакого клада я так ни разу и не нашел. Однако я привык заботиться о том, чтобы, когда я устраивался подремать, дятла поблизости не было, потому что о нем также рассказывали, будто бы он долбит дырки в головах спящих и вкладывает туда личинки, так что человек мог проснуться уже безумным. Из других птиц, обитавших в долине, мне запомнились белые аисты, которые прилетали каждую весну. Иной раз они поднимали просто невыносимый шум, когда переговаривались между собой, щелкая клювами. Это звучало так, словно целая толпа людей отплясывала в деревянных башмаках. Но аистам оказывали радушный прием: как известно, эти птицы приносят удачу в тот дом, крышу которого они выбрали, чтобы свить гнездо.
Однажды, неспешно прогуливаясь по окрестностям, я натолкнулся на взрослого волка, в другой раз — на лисицу. Однако мне не пришлось убегать, потому что оба раза животные были ослаблены и испуганы и крестьянин торопливо подбегал с мотыгой, чтобы как дубинкой забить ею зверя и снять с него шкуру. Обычно эти хищники приходили в Кольцо Балсама по ночам и рыскали только в дальнем его конце, подальше от человеческого жилья. Однако местные жители специально разбрасывали куски сырого мяса, которое они посыпали большим количеством порошка воловика: это вызывало у волков и лис слепоту и сбивало бедняг с толку — они неверной походкой ковыляли по окрестностям при свете дня.
Помню, крестьянин, который убил волка, говорил мне, снимая с него шкуру:
— Если тебе доведется набрести на рысь, одурманенную воловиком, малыш, не убивай ее. Рысь выглядит как большой кот, но на самом деле она отпрыск волка и лисы, и, более того, этот зверь обладает волшебной силой. Вы́ходи рысь, а затем дай ей сладкого вина и собери ее мочу в маленькие бутылочки. Закопай их на пятнадцать дней в землю и потом обнаружишь внутри бутылочек ярко-красные рысьи камни. Самоцветы эти такие же красивые и ценные, как карбункулы.
Мне не довелось проверить это на собственном опыте, потому что на рысь я так и не набрел. Но у меня состоялась еще одна встреча с хищником — и на этот раз он не был одурманен воловиком, — когда я однажды днем забрался на дерево. Подобно остальным мальчишкам, я любил лазить по деревьям. Но если у берез и кленов имеется множество сучьев рядом с землей и залезать на них довольно просто, то другие деревья, скажем сосны, подобны колоннам, ветки у них растут высоко. Однако я придумал способ забираться и на них тоже. Я развязывал веревку, которая вместо пояса стягивала мою хламиду, завязывал петли на обоих ее концах, оборачивал веревкой ствол и обхватывал его руками. Поскольку веревка крепко цеплялась за кору, это помогало мне подниматься вверх так же легко, словно я шел по ступеням лестницы.
Как раз этим я и занимался в тот памятный день: забирался на сосну, потому что знал, что на ее вершине находится гнездо птицы, которую называли вертишейкой. Я часто дивился тому, как, подобно змеям, вертишейки покачивали своими головками, но никогда не видел их птенцов; мне было любопытно, как они выглядят. Однако огромная росомаха тоже решила обследовать это гнездо, она опрометчиво вылезла из своей норы до наступления ночи и забралась на дерево прежде меня. Мы столкнулись с ней нос к носу высоко над землей, зверь зарычал и оскалился на меня. Я никогда не слышал, чтобы росомахи нападали на человека, но кто знает, на что способен зверь, почуявший опасность. Поэтому я благоразумно отказался от своего намерения и соскользнул вниз по стволу дерева.
Я стоял на земле, и мы с росомахой смотрели друг на друга. Мне хотелось убить зверя по двум причинам: во-первых, у росомахи прекрасный коричневый мех с желтовато-белыми подпалинами на боках; во-вторых, возможно, именно она и была тем вором, который регулярно утаскивал кротов из моих капканов. Но у меня не было с собой никакого оружия, а зверь наверняка тут же сбежал бы, если бы только я отправился за ним. И тут меня осенило. Я снял свою сутану и чулки, набил их опавшей хвоей. Затем прислонил эту мягкую копию себя к стволу дерева, тайком ускользнул от глаз росомахи и побежал со всех ног, абсолютно голый, к аббатству. Многочисленные монахи и крестьяне, работавшие в поле, изумленно таращились на меня, когда я несся мимо. Брат Виталис подметал спальню, когда я ворвался туда. Монах издал вопль, в котором смешались возмущение и изумление, уронил метлу и выскочил — возможно, решив рассказать аббату, что малыш Торн наелся воловика и рехнулся.
Я вытащил из-под своего тюфяка самодельную кожаную пращу, накинул на себя другую сутану и помчался обратно.
Представьте, росомаха так и сидела на дереве и все еще смотрела на мою копию. Мне пришлось сделать четыре или пять попыток — я не был Давидом, ловко управлявшимся с пращой, — но камень наконец все-таки поразил зверя, и достаточно сильно, чтобы сбросить его с ветки. Хищник полетел вниз, отчаянно молотя в воздухе лапами, и грохнулся о землю, а у меня уже был наготове толстый сук, чтобы вышибить ему мозги. Росомаха весила почти столько же, сколько и я сам, но я сумел дотащить ее до аббатства, где брат Поликарп помог мне снять с нее шкуру, из которой впоследствии наш sempster сшил мне зимний плащ мехом внутрь.
Но водилось в долине и еще одно создание: его все любили, никто не боялся и не пытался убить. Это был небольшой коричневый орел, который гнездился не на деревьях, а на высоких утесах наших скал. В Кольце Балсама были и другие хищные птицы — ястребы и грифы, — но этих местные жители презирали: ястребов за то, что они нападали на домашнюю птицу, а грифов просто потому, что те были слишком уродливы и питались падалью. Маленького же орла ценили: ведь его основной добычей были змеи, включая и одну особо опасную — зеленовато-черную гадюку, укус которой считался смертельным.
Уж не знаю, в чем тут дело, то ли орел был достаточно проворным, чтобы избежать ядовитых зубов гадюки, то ли яд на него не действовал, но я часто видел боровшихся в смертельной схватке птицу и змею, и всегда из этой битвы победителем выходил орел. Даже самая большая гадюка не такая уж длинная и тяжелая, но я как-то видел, как один из таких орлов в честном бою победил огромную змею, которая была ростом с меня и раз в шесть тяжелее птицы. Поскольку убитая змея оказалась слишком тяжелой, чтобы ее можно было унести целиком, орел начал клювом и когтями разрывать ее труп на небольшие куски, с которыми он мог управиться, и по очереди относить их в свое гнездо на вершине скалы. Потому-то, преисполненный восхищения, я и назвал орла juika-bloth, что значит на старом языке «бьюсь насмерть». И жителям долины, которые именовали эту птицу не иначе как aquila (что на латыни означает «орел»), понравилось мое название, они привыкли к нему и стали пользоваться им.
Это был не единственный мой опыт общения с орлами. В последний год моего пребывания в аббатстве Святого Дамиана juika-bloth разрешил тайну той глубокой отполированной зарубки — помните, я обнаружил ее на утесе неподалеку от одной из заводей водопада. Однажды в сумерках мне случилось искупаться в той заводи, я вволю понырял, а затем лениво покачивался на поверхности воды. Вокруг было тихо, и я тоже не издавал шума. Внезапно juika-bloth слетел с уступа скалы над пещерой и направился прямо к тому камню. Он пристроил свой крючковатый клюв в зазубрину и начал водить им туда-сюда, вверх-вниз — оттачивая его, словно воин свой меч перед боем. Я удивился, увидев это, и, признаюсь, слегка испугался. Сколько же поколений орлов прилетали сюда, на протяжении скольких столетий им пришлось точить клювы, чтобы сделать выемку в твердом камне такой глубокой! Я не двигался и наблюдал за juika-bloth до тех пор, пока орел не удостоверился, что его оружие стало грозным и готовым сразить будущего врага, после чего поднялся в воздух и исчез.
Мне до сих пор стыдно за то, что я сделал на следующий день. Но тогда я еще был ребенком и не подумал о том, что птица может ценить свою свободу ничуть не меньше, чем человек. Незадолго до полудня я снова отправился к водопадам, прихватив с собой зимний плащ и прочную корзину с крышкой. Очутившись на скале, я намазал выбоину специальным птичьим клеем, сделанным из коры падуба, который является, должно быть, самым прочным веществом на свете. Однако клей этот мог удержать сильного juika-bloth лишь на мгновение. Затем я аккуратно уложил у подножия скалы петлю из сыромятной кожи — точно такой же силок, при помощи которого я ловил кротов, только очень большой, — и замаскировал ее опавшими листьями. Закончив приготовления, я, прихватив с собой длинный конец веревки, затаился под растущим рядом кустом и начал ждать.
В сумерки орел прилетел снова. Уж не знаю, был ли это тот же самый juika-bloth, но он стал делать то же самое: снова сунул свой клюв в выемку. После этого орел издал рассерженный крик и начал бить крыльями — совсем как я, когда плавал на спине, — и в то же самое время отталкивался от удерживающего его камня своими широко растопыренными когтями. Однако тут я неожиданно встал, мгновенно накинул на птицу, чуть выше хвоста, петлю из сыромятной кожи и затянул силок. После чего набросил на пленника овечью шкуру. Следующие несколько мгновений я помню как в тумане: juika-bloth был только связан, но не скован в движениях. У него остались свободны крылья, клюв и когти для того, чтобы яростно сражаться — что он и делал, — превращая мой плащ в мелкие клочья и нанося многочисленные царапины на безрассудно сжимавшие его человеческие руки. Пух и перья так и летели во все стороны. Наконец я быстро завернул птицу в плащ и, крепко сжимая сверток обеими руками, вскарабкался туда, где оставил корзину, положил в нее орла и плотно закрыл крышку.
Я спрятал птицу — и сохранил все в тайне. Только сумасбродному юнцу вроде меня могло прийти в голову содержать при монастыре хищное создание, бывшее совершенно бесполезным. Я поместил орла в большую пустующую клетку для голубей на чердаке, куда никто никогда не ходил, кроме меня, кормил своего питомца лягушками, ящерицами, мышами — словом, всем тем, что мог поймать просто так или в силок.
В то время я даже не слышал о разведении ловчих птиц; разумеется, я также ничего не знал и об охотничьем спорте и искусстве, хотя, возможно, и унаследовал природное чутье и склонность к этим занятиям от своих предков-готов. И хорошо, что так, потому что я сам успешно приручил и натаскал своего орла. Я начал с того, что подрезал ему крылья так, чтобы он мог летать не лучше цыпленка, а когда впервые взял орла в поле, то держал его на привязи. Методом проб и ошибок — а возможно, и благодаря интуиции — я узнал, что орел может спокойно сидеть на плече, если его глаза закрыты, поэтому я сделал для него маленький кожаный колпачок. Я поймал и убил безобидную садовую змею, чтобы использовать ее в качестве приманки. Скупо выдавая награду маленькими кусочками, я научил своего орла бросаться на эту приманку, когда кричал: «Sláit!», что означало: «Убей!» Во время обучения птицы мне приходилось ловить множество змей, так как все они моментально оказывались растерзанными одна за другой; я также научил своего питомца возвращаться ко мне, когда я звал его: «Juika-bloth!»
Мы с орлом освоили все это задолго до того, как перья на его крыльях отросли снова. И вот однажды на убранном поле я бросил свою приманку как можно дальше. Затем, после короткой молитвы, я сорвал с орла колпачок, отпустил его и тут же закричал: «Sláit» Птица могла вернуться обратно на свободу, но она не сделала этого. К тому времени она, очевидно, уже считала меня своим товарищем, защитником и кормильцем. Орел послушно набросился на мертвую змею. Он, ликуя, подбрасывал и разрывал ее на куски, пока я не позвал его: «Juika-bloth!» — и он тут же вернулся и взгромоздился мне на плечо.
Этот замечательный орел остался со мной, чтобы служить мне, а как именно, я расскажу позже. Я только отмечу здесь, что у нас с ним имелось кое-что общее. Все то время, пока мы были компаньонами, у орла не было возможности завести себе сердечного друга, поэтому я так никогда и не узнал, был мой орел самцом или самкой.
Будучи послушником в аббатстве Святого Дамиана, я, как уже упоминалось выше, самодовольно поздравлял себя с тем, что получил образование гораздо лучшее, чем большинство моих ровесников. Хотя в этом мире, разумеется, существовало много чего, что мне еще только предстояло познать, — это касалось даже христианской религии, несмотря на то, что я воспитывался при монастыре.
Особенно невежественным, словно никогда не задающий вопросов крестьянин, я был в двух вещах. Во-первых, христианство вовсе не было таким уж всеобъемлющим вероучением, как хотела бы представить прихожанам католическая церковь. А во-вторых, христианство отнюдь не являлось таким уж прочным, неделимым и крепким сооружением, как то заявляли все священнослужители. Ни один из моих наставников никогда не раскрывал мне эти истины; не исключено, что они и сами не знали об этих неприятных фактах. Тем не менее поскольку я так и не поборол любопытство, столь огорчавшее моих учителей, то продолжал ломать голову над приводившими меня в недоумение несоответствиями и пытался найти всему объяснения вместо того, чтобы слепо верить, как это от меня ожидалось.
Особенно живо я запомнил одну воскресную мессу.
Это произошло зимой. Dom Клемент, помимо того что был аббатом нашего монастыря, являлся также еще и священником для всей паствы в долине, а часовня нашего аббатства была единственной церковью в округе. Собственно говоря, она представляла собой просто большую комнату с дощатым полом; в ней имелся только амвон, а украшений и вовсе не было никаких. Естественно, за прихожанами, в зависимости от пола и положения в обществе, были закреплены определенные места. Постоянно проживающие в монастыре монахи и я стояли по одну сторону от амвона вместе с пришедшими нанести нам визит церковниками и различными мирскими гостями аббатства. Местные крестьяне-мужчины в полном составе столпились в правом крыле комнаты, женщины — в левом. Отдельно поодаль в углу располагались всякие нечестивцы, на которых была наложена епитимья.
Не успели все занять свои места, как вошел Dom Клемент, одетый в свой коричневый балахон из мешковины и столу из белоснежного полотна. Паства приветствовала его: «Аллилуйя!» Он, в свою очередь, пропел: «Благочестивый, благочестивый, благочестивый», и люди, осеняя крестом лбы, ответили ему: «Kurie eleison»[19]. Затем Dom Клемент занял свое место за амвоном, положил на него Библию и объявил, что его prophetica[20] в это воскресенье будет касаться восемьдесят третьего псалма — «Господи, кто мил тебе?» — где поносились нечестивые едомиты, аммонитяне и амалекитяне.
Аббат произносил псалом громко и медленно, на старом языке, не глядя в Библию. Он читал его по пергаментному свитку, написанному готическим шрифтом, текст был большим, так что и свиток был значительной длины. А еще наши художники украсили его рисунками, иллюстрирующими то, о чем упоминалось в проповеди. Рисунки в тексте были помещены вверх ногами. Это было сделано с определенной целью: во время чтения Dom Клемент мог перебросить свободный конец свитка через амвон так, чтобы рисунки оказались прямо перед глазами прихожан. Почти все местные жители, кроме тех, на кого была наложена епитимья, приблизились к амвону — из вежливости соблюдая очередь, дабы не создавать толчеи, — чтобы изучить рисунки. Поскольку ни у одного крестьянина не имелось дома Библии и никто из них не умел читать, а разума у большинства было не больше, чем у быка, эти бедолаги не могли толком понять, что им читал вслух священнослужитель. Картинки же позволяли прихожанам, по крайней мере, хотя бы смутно уловить, о чем шла речь. Когда Dom Клемент закончил читать псалом и начал проповедь, я был скорее удивлен, чем поражен его торжественной речью:
— Родовое имя «едомиты» происходит от латинского слова edere, «жрать», отсюда мы можем понять, что они были виновны в грехе обжорства. Название «аммонитяне» происходит от имени языческого демона-самца Юпитера Амона, отсюда следует, что они были идолопоклонниками. Слово «амалекитяне» восходит к латинскому amare, «любить страстно», а стало быть, они были виновны в грехе похоти…
На мой взгляд, подобные толкования названий были явно притянуты за уши.
После проповеди Dom Клемент совершил молитву, все еще на старом языке, во славу святой католической церкви, нашего епископа Патиена, двух братьев-правителей нашего королевства Бургундии и членов монаршего семейства. А еще настоятель помолился за всех простых людей королевства, за урожай здесь, в Балсан Хринкхен, за вдов, сирот, рабов и грешников, где бы они ни были. В заключение он произнес на латыни:
— Exaudi nos, Deus, in omni oratione atque deprecatione nostra…[21]
Прихожане ответили ему: «Domine exaudi et miserere!»[22] — и молча стали выходить, пока монахи, действуя подобно изгоняющим бесов церковнослужителям, выталкивали грешников, на которых была наложена епитимья, вон из комнаты. Монахи, стоявшие в дверях, заперли за ними двери. Следующей вошла процессия с подношениями. Монахи действовали как знатоки своего дела, они внесли в часовню три бронзовых сосуда. Все они были накрыты тонким белым покрывалом из прозрачной ткани, носившей название «летний гусь»: потир с вином, разбавленным водой; дискос, содержащий частицу тела Христова, — кусочки хлеба, разложенные на подносе в форме человеческого тела; похожую на башню дароносицу, в которой хранился остаток освященного хлеба.
После подобающей молитвы тело Христово было разделено между Dom Клементом, теми, кто помогал ему отправлять службу, другими монахами, мною и оставшимися истинно верующими гостями, которых в это воскресенье пригласили в монастырь. Затем Dom Клемент совершил смешение, макая свой кусок хлеба в потир и произнося слова благословения. Оставшееся тело Христово из дароносицы было роздано прихожанам: каждый получил кусочек его в ладонь, причем у женщин, в отличие от мужчин, ладони были прикрыты воскресным льняным полотном, которое они принесли с собой. Когда все собравшиеся вкусили тело Господне и получили по глотку из потира, остальные прихожане запели Trecanum[23]: «Gustate et videte!..»[24]
После этого Dom Клемент начал читать благодарственную молитву, но прежде чем закончить службу, вставил послание, которого не было в литургии. Видите ли, среди большинства прихожан существовал обычай проглатывать только малюсенькую частичку тела Христова, а затем относить оставшийся кусок домой и хранить его, съедая по кусочку после ежедневных молитв в течение недели. Dom Клемент каждое воскресенье предостерегал прихожан, чтобы они не оставляли освященный хлеб без присмотра дома, где мышь или крыса — «или, хуже того, кто-нибудь не окрещенный святой католической церковью» — могла съесть его, случайно или с умыслом. Затем он дал команду верующим разойтись: «Benedicat et exaudiat nos, Deus. Missa acta est. In pace»[25].
Хотя я и выслушивал это его предостережение относительно тела Господня бессчетное количество раз, однако никогда прежде не задумывался, откуда могут взяться среди местных жителей неверующие. Как я уже упоминал, мне довольно часто доводилось наблюдать, что крестьяне совершали поступки, которые не вполне соответствовали или даже совсем не соответствовали христианским обычаям. Кроме того, я давно заметил, что значительное количество жителей Балсан Хринкхен не посещало наши церковные службы даже в дни святых праздников. Разумеется, в каждой общине было несколько одержимых, которыми «владел дьявол», так называемых сумасшедших, и им запрещалось посещать церковь. Я предполагал, что большинство из тех, кто игнорировал наши службы, были просто нечестивыми и неотесанными лентяями. Однако уже на следующий день я узнал, что некоторые из них заслуживали порицания в гораздо большей степени.
В назначенный час я взял свои восковые таблички и отправился к Dom Клементу, чтобы переписать его корреспонденцию. Аббат, как он обычно делал по понедельникам, спросил, нет ли у меня каких-нибудь вопросов относительно проповеди, которую он прочел во время воскресной мессы. Я ответил, что да, есть, и, постаравшись, чтобы это не выглядело дерзким или неуважительным, сказал:
— Те иудейские племена, о которых упоминается в псалме, nonnus Клемент, — вот вы рассказывали прихожанам, что их названия произошли от латинских слов или же от имени языческого римского бога. Но ведь, nonnus, эти народы, упомянутые в Ветхом Завете, назывались так задолго до того, как римляне захватили Святую землю и принесли туда свой язык и своих языческих богов…
— Ты, как всегда, прав, Торн, — улыбнулся аббат. — Ты вырастешь очень любознательным молодым человеком.
— Но… тогда… как вы можете излагать заведомую неправду?
— Лучше убедить прихожан, что враги Господа полны грехов, — сказал Dom Клемент. Он перестал улыбаться, но говорил без гнева. — Я уверен, что Бог не заметит это маленькое измышление, дитя, даже если ты заметил. Большинство наших прихожан простые люди. Чтобы воспитать из них добрых католиков, мать-церковь разрешает своим священнослужителям время от времени помогать истинной вере при помощи благочестивых уловок.
Я обдумал это, затем спросил:
— Именно поэтому мать-церковь учредила день рождения Христа в тот же самый день, что и демона Митры?
На этот раз аббат нахмурился.
— Боюсь, что я предоставил тебе слишком много свободы, мой мальчик, в выборе того, что изучать. Такой вопрос мог задать pervicacious[26] язычник, а не добрый христианин, который верит учению церкви. Не зря ведь говорится: «Если это должно произойти, то произойдет. Если же это случилось, то так и должно быть».
Я робко пробормотал:
— Я готов понести наказание, nonnus Клемент.
— Сын мой, что бы ты ни вычитал и ни услышал о Митре, — произнес он, смягчившись, — выбрось это из головы. Языческое верование в Митру погибло еще до того, как его сокрушило христианство. Митраизм был изначально обречен, потому что не допускал, чтобы Митре поклонялись женщины. Расширяясь и разрастаясь, культ должен, кроме всего прочего, привлекать тех, кого проще вести за собой, кто готов покорно платить церковную десятину, самых впечатлительных и легковерных — я имею в виду, конечно же, женщин.
Все еще робея, я кивнул, затем немного помолчал и наконец сказал:
— И еще одно, nonnus Клемент. Каждое воскресенье вы предостерегаете прихожан, говоря, что нельзя позволять есть освященный хлеб людям, которые не являются католиками. Но разве такие у нас есть? Вероятно, вы имеете в виду тех католиков, что ленятся ходить в церковь?
Аббат бросил на меня долгий испытующий взгляд и наконец произнес:
— Эти люди, о которых я говорю, вовсе не католики. Они ариане.
Хотя он произнес это спокойным тоном, я испытал страшное потрясение. Ведь, если помните, меня всю жизнь учили ненавидеть и порицать готов-ариан. Я внушил себе, что ненавижу и презираю этих нечестивцев не столько из-за того, что они готы (поскольку я и сам, возможно, был готом), сколько из-за их отвратительной веры. Но мне всегда представлялось, что они где-то далеко. А теперь аббат вдруг сообщил мне, что настоящих, живых, что называется, из плоти и крови ариан можно обнаружить совсем рядом, среди местных жителей. Dom Клемент, очевидно, заметил мое изумление, потому что продолжил:
— Надеюсь, ты уже достаточно взрослый, Торн, чтобы знать: бургунды, так же как и готы, в большинстве своем исповедуют арианство. Начиная с королей, братьев Гундиока в Лугдуне и Хильдериха в Генаве[27], и заканчивая большей частью простых людей.
Вот так новость! Я прикинул, что почти четверть жителей в Кольце Балсама — ариане, а еще четверть — до сих пор необращенные язычники. А ведь к ним относится большинство местных крестьян, которые выращивают урожай или разводят скот на землях, принадлежащих аббатству Святого Дамиана.
— И вы позволяете им оставаться арианами? Вы разрешаете арианам работать бок о бок с братьями христианами?
Dom Клемент вздохнул:
— Дело в том, сын мой, что наша монастырская община и прихожане-католики составляют нечто вроде аванпоста на вражеской территории. Мы существуем только благодаря терпимости окружающих нас ариан и язычников. Взгляни на это благоразумно, Торн. Правители королевства Бургундия — оба ариане. И все их придворные, воины и сборщики податей тоже. В Лугдуне помимо базилики Святого Юстаса имеется еще одна церковь — бо́льшая по размеру, с кафедры которой проповедует епископ-арианин.
— У них тоже есть епископы? — пробормотал я ошеломленно. — И они не преследуют католических священнослужителей?
— К счастью для нас, ариане, несмотря на то, что их объявили еретиками, никогда не были настроены против остальных христиан. А также они, подобно нам, не готовы силой обращать или уничтожать неверующих. Только потому, что ариане такие бездеятельные и проявляют терпимость относительно других верований, мы, католики, можем здесь жить, работать, молиться и обращать других.
— Все это так неожиданно, — сказал я. — У меня просто в голове не укладывается. Выходит, ариане повсюду вокруг нас.
— Так было не всегда. Около сорока лет тому назад бургунды были просто язычниками, невежественными жертвами суеверий, и поклонялись всему пантеону языческих богов плодородия. Их обратили ариане-миссионеры, которые пришли из земель остроготов и направились на восток.
Несмотря на огромное потрясение, которое я испытал в тот день, мое обычное любопытство не уменьшилось.
— Простите, nonnus Клемент, — рискнул поинтересоваться я, — но если вокруг так много ариан, а нас, католиков, напротив, так мало, не может ли оказаться, что их бог обладает какими-либо, пусть и самыми незначительными, достоинствами и?..
— Акх, нет! — оборвал меня аббат, воздев в ужасе руки. — Больше ни слова, дитя! Никогда даже не помышляй о законности ариан, их верований и тому подобном. Наш церковный собор объявил их еретиками, и этого достаточно.
— Разве это плохо, nonnus, что я хочу узнать противника, дабы лучше бороться с ним?
— Возможно, что и неплохо, сынок. Но никто не может поступать правильно, если на это его толкает сам дьявол. Давай, бери свои дощечки, пора заняться делом.
Я послушно склонился над своей работой, но по-прежнему продолжал обдумывать ту потрясающую новость, которую узнал от Dom Клемента. После того как аббат отпустил меня, я отправился к брату Космасу, который ежедневно читал мне наставления по вопросам морали. Прежде чем он начал одну из своих сухих лекций, я спросил, не тревожит ли его, что мы всего лишь горстка христиан среди большого числа ариан.
— Ох, vái, — произнес он и усмехнулся. А затем сказал нечто такое, что заставило меня во второй раз за день испытать настоящий шок. — Послушай, неужели ты, несмотря на то, что постоянно тайком читаешь книги и суешь повсюду свой нос, до сих пор еще не понял сам, что ариане — это те же христиане?
— Христиане?! Они? Не может быть!
— Во всяком случае, сами ариане так утверждают. По правде говоря, они ими и были, первоначально, когда епископ ариан Ульфила обратил готов…
— Тот самый Ульфила, который составил готическую Библию? Он был арианином?
— Да, но это не считалось бесчестьем в то время, когда Ульфила отвратил готов от их старой веры в германских языческих богов. Только позже арианство было обличено как ересь, не имеющая ничего общего с истинным христианством.
Я, должно быть, пошатнулся, потому что Космас бросил на меня взгляд и сказал:
— Вот что, садись, юный Торн! Оказывается, тебя здорово задело это открытие.
Брат Космас был прямо переполнен знаниями духовной истории, а потому он был рад просветить и меня.
— В самом начале прошлого века христианство, как это ни прискорбно, подверглось расколу. Возникла дюжина или даже больше отдельных сект. Диспуты между епископами были многочисленными и запутанными, но я, чтобы тебе не запутаться, скажу, что существовали два наиболее влиятельных и склонных к полемике епископа — Арий и Афанасий.
— Я знаю, что христиане — в смысле, католики — последовали за Афанасием и приняли его учение.
— Мы, да. Как правильно учил епископ Афанасий, Бог Сын произошел из той же субстанции, что и Бог Отец. Епископ Арий возражал, утверждая, что Сын только похож на Отца. Поскольку Иисус терпел искушения, как человек, страдал, как страдает человек, и умер, как человек, Он не может быть равным высшему Отцу, который стоит над искушением, болью и смертью. Отец создал Его как человека.
— Ну… — неуверенно произнес я, поскольку никогда прежде не обдумывал подобные тонкости.
— Константин был императором как Западной, так и Восточной Римской империи, — продолжил брат Космас. — Он справедливо посчитал христианство средством укрепить империю и предотвратить ее распад. Но Константин не был теологом, способным понять огромную пропасть между вероучениями Ария и Афанасия, поэтому он созвал церковный собор в Никее, чтобы решить, какая вера истинная.
— Честно говоря, брат Космас, — признался я, — я тоже не совсем понимаю разницу.
— Ну как же! — нетерпеливо произнес он. — Арий, поистине воодушевленный дьяволом, утверждал, что Христос был всего лишь созданием Бога Отца. То есть стоял ниже по отношению к своему отцу. В сущности, был всего лишь Его посланцем, не больше. Но пойми, будь это и впрямь так, тогда Бог мог бы в любое время послать на Землю другого такого спасителя. Если допустить, что возможен другой мессия, тогда получается, что священнослужители, исповедующие учение Христа, вовсе не являются уникальными и неповторимыми. Выходит, что они проповедуют сомнительные истины. И неудивительно, что скандальные воззрения Ария привели в ужас большинство христианских священников, поскольку они упраздняли саму причину их существования.
— Понимаю, — сказал я, хотя в глубине души и обрадовался перспективе, что Бог может послать на Землю другого своего сына при моей жизни.
— Церковный собор в Никее отверг арианские воззрения, но тогда он подверг их порицанию недостаточно. Потому-то Константин и склонялся к арианству в течение всего своего правления. По существу, восточная — или так называемая православная — церковь до сих пор тяготеет к некоторым арианским догматам. Тогда как мы, католики, правильно рассматриваем грех как зло, восточные христиане считают грех проявлением невежества и полагают, что его возможно исцелить при помощи обучения.
— Итак, когда же арианство было окончательно осуждено?
— Примерно через пятьдесят лет после смерти Ария, когда созвали Синод в Аквилее. К счастью, святой епископ Амвросий все предусмотрел и пригласил на то заседание других епископов — последователей Афанасия. Присутствовали только два епископа-арианина, их там буквально заклевали: всячески поносили, затем предали анафеме и исключили из христианского епископата. Арианство было низвергнуто, и католической церкви больше не пришлось страдать от позора этой ереси.
— Тогда каким же образом готы стали арианами?
— Незадолго до того, как арианство было предано анафеме, арианский епископ Ульфила отправился в качестве миссионера к варварам, в те края, где визиготы жили в своих волчьих логовах. Он обратил их, они обратили своих соседей, братьев-остроготов, а те — бургундов и других чужаков.
— А что, брат Космас, неужели в те края не отправлялись также и католические миссионеры?
— Разумеется, отправлялись. Но не забывай, что большинство германцев обладают грубым разумом. Они просто не в состоянии осознать, как две божественные сущности, Бог Сын и Бог Отец, могут иметь одно происхождение. Здесь требуется напрячь веру, а не интеллект. Вера идет из сердца, а не из головы. Неведение — мать молитвы. Но вот доводы ариан — мол, сын просто похож на отца — это варвары могут понять своим грубым разумом, и им не приходится напрягать свои грубые сердца.
— А ты еще назвал их христианами!
Космас развел руками:
— Только потому, что ариане неопровержимо следуют наставлениям Христа — «возлюби ближнего своего» и так далее. Но они поклоняются Христу не так, как надо: они поклоняются только Богу. Я с таким же успехом мог назвать их иудеями, не имеет значения. Среди их абсурдных вероучений есть постулаты о том, что две или несколько форм поклонения одинаково правомерны. Таким образом, ариане имеют глупость позволять вторгаться к ним другим религиям — включая и нашу, Торн, — наша же религия неизбежно восторжествует над другими.
* * *
Может показаться странным — в то время это казалось странным мне самому, — что я один из всей христианской католической общины осмеливался задавать вопросы, высказывать сомнения, сомневаться даже в заповедях и правилах той строгой веры, в которой мы все жили. Оглядываясь назад, я полагаю, что могу объяснить свою безрассудную любознательность и зарождающееся стремление восстать против навязываемого мне воспитания. Я думаю теперь, что это было первым проявлением женской составляющей моего характера. За свою долгую жизнь я не раз убеждался в том, что большинство женщин, особенно те, кто обладал хотя бы крупицами разума и имел начатки образования, были существами ранимыми до неуверенности, склонными к сомнениям, вечно готовыми к подозрению. Таким же был и я сам в юности.
Имея возможность неограниченно просматривать книги и свитки, задавать вопросы наставникам и присматриваться к другим людям, я по мере сил пытался разрешить свои сомнения относительно того, что, как предполагалось, было данной Богом верой — что, как предполагалось, было моей верой, — стараясь примириться, через осмысление, а не через простое допущение, с многочисленными несоответствиями, которые я в ней находил. Но как раз в это время похотливый брат Петр начал пользоваться мной как женщиной-рабыней.
Хотя я тогда уже вовсю гордился приобретенными мною многочисленными научными знаниями, а также некоторым количеством мирских познаний, я оказался совершенно неподготовлен к приставаниям Петра и даже не понимал толком, что происходит на самом деле. Из объяснений похотливого повара я усвоил лишь одно: то, чем мы с ним занимались, надо было скрывать. Таким образом, я, конечно же, понимал, хотя упорно пытался не допустить это знание даже в самый дальний уголок своего сознания, что наше поведение было совершенно непозволительным. А еще, несмотря на мою независимость и даже своеволие в других вопросах, мне слишком долго внушали уважение к авторитету — означающее подчинение любому, кто старше или выше рангом, — потому-то я никогда не пытался воспротивиться приставаниям Петра.
Мало того, когда повар изнасиловал меня в первый раз, я втайне испытывал такой стыд от того, что со мной сделали, что просто не мог открыть это Dom Клементу или кому-то еще. К тому же Петр обвинил меня в том, что я был самозванцем среди братьев, — и то, что он обнаружил у меня между ног, очевидно, подтверждало это обвинение, — таким образом, я был вынужден считаться с его предостережением, опасаясь, что, если кто-нибудь еще узнает мою тайну, меня с позором изгонят из аббатства Святого Дамиана.
Когда со временем наши постыдные занятия были обнаружены, меня, как вы уже знаете, все-таки изгнали. Однако сначала я подвергся хоть и строгому, но полному сочувствия допросу Dom Клемента.
— Мне очень тяжело, Торн… э-э… дочь моя. Вообще-то женщины обычно исповедуются в грехах у Domina Этерии в монастыре Святой Пелагеи. Но я должен спросить, а ты должна ответить мне правду. Скажи, Торн, ты была девственницей, когда началась эта мерзость?
Должно быть, я покраснел так же сильно, как и он, но попытался ответить связно:
— Почему… я… едва ли я знаю. Я ни о чем не подозревал, nonnus Клемент, пока вы не стали называть меня женщиной. Я в таком изумлении и сбит с толку, узнав, что я… Хотя вообще-то брат Петр тоже намекал мне, но я не могу в это поверить… Поскольку я никогда не думал о себе как о женщине, nonnus Клемент, откуда же я могу знать, была я девственницей или нет?
Dom Клемент отвел глаза и произнес в сторону:
— Давай облегчим ситуацию для нас обоих, Торн. Сделай мне одолжение, пожалуйста, скажи, что ты не была девственницей.
— Если вы так желаете, nonnus. Но, я правда не знаю… Понимаете…
— Пожалуйста. Просто скажи это.
— Хорошо, nonnus. Я не была девственницей.
Он издал вздох облегчения:
— Я поверю тебе на слово. Видишь ли, если бы вдруг выяснилось, что ты была девственницей и позволила брату Петру воспользоваться сим преимуществом, и если бы это дошло до меня, мне пришлось бы приговорить тебя к сотне плетей.
Я громко сглотнул и молча покачал головой.
— Теперь еще один вопрос. Скажи, ты получала наслаждение от греха, в котором принимала участие?
— И снова, nonnus Клемент, я… едва ли я знаю, что ответить. Какое наслаждение можно найти в этом грехе? Откровенно говоря, я не уверен, получал ли я какое-то наслаждение или нет.
Аббат закашлялся и покраснел еще сильней.
— Лично я не знаком ни с одним из любовных грехов, но нимало не сомневаюсь, дочь моя, что ты узнала бы наслаждение, если бы испытала его. Сила наслаждения, получаемого от любого греха, соответствует степени его серьезности. И еще, чем больше стремление снова испытать наслаждение, тем больше уверенность, что это наущение дьявола.
Впервые за все время этого памятного разговора я решительно произнес:
— Как сам грех, так и потребность в нем исходили от брата Петра. — Я помолчал и добавил: — Все, что я знаю о наслаждении, nonnus… ну, наслаждение я ощущаю, например, когда… акх, когда я купаюсь в водопаде… или когда я вижу, как взлетает juika-bloth…
Аббат заволновался еще больше. Он наклонился ко мне совсем близко и спросил:
— А ты, случайно, не видела предзнаменований в течении этих вод? Или в полете этих птиц?
— Предзнаменований? Нет, я никогда и ни в чем не видел предзнаменований, nonnus Клемент. Такого со мной сроду не случалось.
— Ну и хорошо, — сказал он, очевидно снова испытав облегчение. — Это дело становится достаточно запутанным. Лучше всего, Торн, тебе спрятаться от братьев до самого вечера и переночевать сегодня на сеновале в конюшне. А завтра после всенощной я сопровожу тебя в часовню для отпущения грехов.
— Да, nonnus. Могу я спросить… Вы сказали, что меня могли наказать плетьми. А что же с братом Петром, niu?
— Акх, он обязательно будет наказан, не бойся. Не так сурово, как в случае, если бы ты оказалась девственницей. Однако брата Петра будут держать взаперти, он подвергнется долгой епитимье и должен будет выполнить сложнейшие расчеты, можешь не сомневаться.
Я смиренно отправился на конюшню, как и было приказано, но затаил совсем не христианскую обиду: уж очень легко, на мой взгляд, Петр отделался. Из слов Dom Клемента я понял, что его заставят написать трактат, основанный на подсчетах движения Солнца и Луны, в зависимости от этого церковники каждый год определяют разные даты Пасхи. Говорили, что якобы вычислить все это невероятно сложно. И тем не менее брата Петра никуда не прогоняли из монастыря. Он будет сидеть в спальне и размышлять над движением небесных светил. Нет, это явно не было тем наказанием, которое он заслужил.
Ну а когда я понял, что не смогу взять juika-bloth с собой в женский монастырь, то окончательно упал духом. Однако я все-таки сумел рассказать доброму брату Поликарпу, с которым мы вместе работали на конюшне, что держу орла в голубятне. Он пообещал кормить и поить его, пока — Guth wiljis — я не смогу вернуться и забрать птицу.
* * *
На следующее утро, после того как мне отпустили грехи, я в сопровождении Dom Клемента отправился — опять же покорно — к Domina Этерии, в монастырь Святой Пелагеи. Вы, наверное, думаете, что моя покорность объяснялась подавленностью в связи с предстоящим изгнанием из аббатства. Однако теперь, мысленно возвращаясь к тому времени, я думаю, что причина все-таки была иной. Полагаю, тут сказалась женская сторона моей натуры. Я чувствовал, что каким-то образом виновен во всем, что произошло, — что, возможно, я сам невольно склонил Петра к омерзительным приставаниям — и, таким образом, не мог жаловаться на обстоятельства. Это чувство доступно лишь женщине. Ни один мужчина не станет мысленно обвинять себя.
А ведь в то же самое время я был еще и мужчиной. И как каждый нормальный мужчина, я не чувствовал склонности позволить всему идти своим чередом: мне хотелось взвалить вину на кого-то еще и посмотреть, как виновного накажут по заслугам. Этот контраст, это внутреннее противоречие между мужским и женским отношением к проблеме тогда было трудно осознать даже мне самому, так что я едва ли мог этого ожидать от кого-то другого. Вот почему я не протестовал против моего унизительного изгнания из аббатства Святого Дамиана, тогда как брату Петру было позволено остаться. Вот почему я сумел внешне сохранить спокойствие, намереваясь отомстить сам. Именно к этому я стал исподволь готовиться, но не будем забегать вперед, я расскажу об этом в свое время. А теперь позвольте мне подробней остановиться на моем пребывании в монастыре Святой Кающейся Пелагеи.
Не могу отрицать, что это было самое ужасное потрясение в моей жизни: узнать, что я не мальчик, а, как я тогда поверил, занимающая низкое положение в обществе девчонка. Едва ли меньшим потрясением оказалось то, что меня выбросили из привычного и более или менее удобного окружающего монастырского быта, изгнали из веселого мужского сообщества монахов, обрекли на, как я ожидал, компанию глупых и хихикающих, невежественных и необразованных вдов и девственниц. Но хуже всего было, что я даже приблизительно не мог представить себе тогда своего будущего.
Имелась и еще одна причина, почему я был здорово сбит с толку, огорчен и даже отказывался принять определенные догматы, которыми меня потчевали почти год в аббатстве Святого Дамиана: я имею в виду откровение, что нас повсюду окружали ариане; открытие, что эти люди совсем не обязательно были свирепыми дикарями, а всего лишь сторонниками другой разновидности христианства. Измученный тягостными размышлениями о язычестве и христианстве и одновременно страдавший от жестокого обращения брата Петра, я, пожалуй, даже почувствовал определенное облегчение, когда меня убрали с арены, на которой происходили столь тревожные разоблачения и события.
К тому же я был тогда очень молод. Я обладал гибкостью и оптимизмом юности. Не забывайте, что у меня хватило смелости и способностей обследовать пещеры за водопадами, поймать и выдрессировать juika-bloth, а также выполнять при аббате обязанности письмоводителя, — поэтому теперь я рассматривал ссылку в монастырь Святой Пелагеи как своего рода новое приключение. И еще мне было страшно любопытно: а как это, быть женщиной?
Я не мог, разумеется, знать, что приключения мои окажутся совсем незначительными. Ведь женщины и девушки в монастыре Святой Пелагеи были изолированы от внешнего мира. Исключение составляли только воскресные, а также в дни святых праздников прогулки через долину, чтобы присоединиться к службе в часовне аббатства Святого Дамиана; помимо этого, им не разрешалось даже покидать земли монастыря. Местные крестьяне, снабжавшие съестными припасами и всем необходимым монастырь Святой Пелагеи, даже монахи, приносившие из аббатства Святого Дамиана инструменты, изделия из кожи и другие вещи, которые монахини не делали сами, — никто не мог пройти дальше монастырских ворот в главном дворе.
Дисциплина внутри монастыря была такой же суровой, за любое нарушение правил следовало жестокое наказание. Вскоре я понял, что и разум обитательниц монастыря был не более свободен, чем их тела. Теперь я уж позабыл, каким был первый вопрос, который я задал на уроке катехизиса Domina Этерии, — думаю, какой-нибудь вполне невинный вопрос, — но помню, как она с силой ударила меня так, что я отлетел на другой конец комнаты. После занятий у всех молоденьких девушек щеки были припухшие и ярко-красные от свирепых ударов аббатисы — у Domina Этерии была тяжелая рука. Но женщины постарше без всякого сочувствия говорили нам, что нет нужды обращать внимание на это наказание, ибо сей освежающий массаж благотворно влияет на цвет лица. Ну, мы и не обращали особого внимания, ведь когда Domina Этерия распускала руки, это были еще цветочки. Настоятельница, разгневавшись, вполне могла схватиться за березовые розги или даже за flagrum, кнут из воловьей кожи.
Да и в остальном жизнь в монастыре была не слишком-то веселой. Правда, у нас имелись отдельные кельи, даже для новичков, мы не спали в общем дортуаре. Должен признаться, что и кормили нас тоже вполне прилично, да и еды обычно было достаточно, как и во всем щедром Балсан Хринкхен. Таким образом, мы не голодали, разве что умственно, хотя я, возможно, был единственной женщиной, которая это осознавала. В монастыре Святой Пелагеи не было скриптория с документами и рукописями, а те, которые хранились у аббатисы, она никому не показывала. Из монахинь совсем никто не умел читать, даже женщины постарше, которые долго прожили за пределами аббатства, прежде чем замуровать себя в его стенах.
Единственное доступное нам обучение заключалось в наставлениях, проповедях и указаниях, произносимых аббатисой или, еще чаще, кем-нибудь из старших монахинь, которые и были нашими основными наставницами. Вот что они внушали юным послушницам.
Относительно важности целомудрия: «Человечество попало в рабство из-за преступления когда-то невинной Евы, но было освобождено благодаря добродетели Девы Марии. Таким образом, непослушание одной девы было уравновешено послушанием другой. Отсюда следует, дочери мои, насколько достойна похвалы девственность, ибо она способна даже искупить чужие грехи».
Относительно практического преимущества целомудрия: «Даже удачное замужество, сказал святой Амвросий, всего лишь унизительное рабство. И он спрашивал, что же тогда есть неудачное замужество, niu?»
Относительно правил поведения: «Молчание — самое красивое одеяние, которое может носить девственница, это к тому же еще и самый прочный доспех ее. Даже разговор является нарушением поведения доброй девственницы. А уж смех — это и вовсе нечто совершенно непристойное».
Хотя меня и поражало, что с этого момента мое обучение состоит лишь из того, что проповедовали нам наставницы, я приобрел-таки то знание, которое смог получить из этого источника. Я научился быть девочкой.
Я не испытал особых трудностей, осваивая некоторые основные женские навыки: например, быстро научился облегчаться, как они. И вскоре я делал все, как настоящая женщина: приподнимал свое одеяние и присаживался. Для того чтобы освоить некоторые другие женские особенности, требовалось прилагать определенные усилия, тут необходимы были практика, пример или совет моих, иногда приходящих в замешательство, сестер-послушниц. Кстати, никто из них не знал — и мне не хотелось признаваться во избежание насмешек, — что я прожил всю свою жизнь до настоящего момента как мальчишка.
— Ты делаешь очень большие шаги, — замечала сестра Тильда, молоденькая послушница из племени алеманнов, которая работала на монастырской маслобойне. — Где ты воспитывалась, сестра Торн? В болоте, которое вечно переходила по камням?
А однажды, когда Тильда увидела, как я гонялся за свиньей, которая убежала из загона, она заметила:
— Ты бегаешь как мальчишка, сестра Торн. У тебя очень размашистый шаг.
Я остановился и сказал слегка раздраженно:
— Тогда, может, ты сама пойдешь и поймаешь сбежавшую скотину? — и в раздражении бросил в свинью камнем.
— Ты и бросаешь как мальчишка, слишком широко замахиваясь, — констатировала Тильда. — Ты, должно быть, росла в обществе братьев.
Тильда сама бросила камень, а затем погналась за свиньей, и я взял на заметку, как она делала все это. Девушка бросала камень, неуклюже замахиваясь, а бегала так, словно ее ноги были связаны в коленях. И с того времени и я стал точно так же вести себя.
В редких случаях, когда у нас, послушниц, выдавалось время, свободное от многочисленных религиозных дневных обрядов, уроков-наставлений и работы, которую нам следовало сделать (а должен сказать, что в монастыре мы практически никогда не были предоставлены сами себе), девочки иногда играли «в городских дам». Они по-разному укладывали волосы при помощи шнурков и костяных шпилек, искусно и легкомысленно: юные послушницы полагали (или делали вид), что это настоящий шик, присущий городским дамам. Смешав жир с копотью, они чернили и подчеркивали свои брови и ресницы. При помощи давленой черники красили в багровый цвет веки или же придавали им зеленоватый оттенок, используя сок ягод крушины. Малиной они подкрашивали губы и наводили румянец на щеки (если только Domina Этерия еще не сделала это своей рукой).
Послушницы набивали свои рабочие одеяния или сутаны в верхней части куделью, делая груди выпуклыми. Девушки заматывались в имеющиеся под рукой отрезы ткани, притворяясь, что носят модные туники и далматики из тяжелого шелка с позолоченной канителью. Они украшали шеи вышитыми поясами, прикрепляли к ушам орехи или кисти ягод, обвязывали фитилем от свечей свои кисти и щиколотки, делая вид, что это ожерелья, серьги, ручные и ножные браслеты из жемчугов и драгоценных камней.
Я внимательно следил за этой веселой возней, принимал в ней участие и копировал все эти маленькие женские уловки. Часто товарки настаивали на том, чтобы разукрасить меня, утверждая, что я из них самая красивая и они хотят сделать меня еще лучше. Сестра Тильда, которая была довольно уродлива, сказала, тяжело вздохнув:
— У тебя такие замечательные золотистые локоны, сестра Торн, огромные и блестящие серые глаза, а рот такой нежный…
То, что я таким образом узнал относительно косметики, украшений и причесок, пригодилось мне в последующие годы, хотя, разумеется, позднее я научился делать это более умело и искусно.
Остальные девочки, возможно, и не замечали этого, но я также учился подражать их движениям, манерам и позам, которые они принимали, изображая «городских дам». Немало нового и интересного узнал я в аббатстве Святой Пелагеи. Например, как женщина, не торопясь, сгибает руку, так что бицепс не становится выпуклым, как происходит, когда это движение более резко и напряженно делает мужчина. И как она поднимает руку, отводя в то же время назад плечо: все это движение в целом приподнимает грудь в самой чувственной манере. Или же как она делает одной рукой жест, всегда держа вместе средний и безымянный пальцы, что сообщает ей гибкость и плавность. Я научился, подобно женщинам, поднимать голову, слегка наклоняя ее в то же время. Я перенял у них манеру никогда не смотреть на другого человека в упор, но всегда чуть искоса, или же, в зависимости от обстоятельств, надменно задрав нос, или жеманно из-под ресниц…
Я решил, что, поскольку с этого времени мне предстоит быть женщиной, я должен стремиться к тому, чтобы однажды стать самой красивой из них. Хотя в некоторых отношениях даже самые прекрасные благородные дамы не имели никаких преимуществ перед самыми низкими и грубыми. Вскоре я узнал, что существуют определенные физические недуги, неизвестные мужчинам, но от которых страдают абсолютно все женщины. Как-то нам с сестрой Тильдой приказали отскрести полы. И вот во время работы мы внезапно услышали странный звук, который раздавался в одной из келий. Мы незаметно подкрались и заглянули туда. Это была келья сестры Леоды, послушницы примерно нашего возраста. Бедняжка буквально корчилась от боли на постели, хныча и издавая стоны. Я заметил, что внизу ее рабочая одежда была чуть ли не мокрой от крови.
— Gudisks Himins, — пробормотал я в ужасе. — Леода каким-то образом поранилась.
— Ничего подобного, — невозмутимо сказала Тильда. — Это всего лишь menoths. Месячные. Nonna Этерия на сегодня освободила Леоду от работ.
— Но бедняжка мучается от боли! У нее идет кровь! Мы должны как-нибудь ей помочь!
— Тут ничего сделать нельзя, сестра Торн. И не пугайся, это самое обычное явление. Все мы так страдаем в течение нескольких дней каждый месяц.
Я сказал:
— Но ты-то вроде бы нет. Или я об этом не знаю. И я сама уж точно нет.
— С нами будет то же самое, через некоторое время. Видишь ли, Торн, мы с тобой из северных племен. А сестра Леода из Массилии[28], что на юге. Девушки в жарком климате созревают раньше.
— Это зрелость?! — ужаснулся я, снова взглянув на Леоду, которая не обращала на нас никакого внимания, всецело поглощенная своими собственными муками.
— Зрелость, да, — подтвердила Тильда. — Это проклятие мы унаследовали от Евы. Когда девочка становится женщиной — вступает в возраст, в котором может зачать и выносить детей, — она страдает от первых месячных. А затем они повторяются каждый месяц, если только она не забеременела. Мучение каждый раз длится несколько дней, и это бывает ежемесячно, на протяжении всей жизни, пока женщина не потеряет способность к зачатию и ее соки не пересохнут. К тому времени ей уже исполнится сорок лет или около того.
— Liufs Guth, — пробормотал я. — Тогда, наверное, все женщины просто мечтают забеременеть, чтобы прекратить страдания.
— Акх, не говори так! Будь счастлива, что мы в монастыре Святой Пелагеи дали обет безбрачия. Месячные, может, и не слишком приятны, но их нельзя сравнить с теми страданиями, которые женщины испытывают во время родов. Помни, что Господь сказал Еве: «В муках будешь рожать детей своих». Так что, сестра Торн, радуйся, что мы навсегда останемся девственницами.
— Наверное, ты права, — вздохнул я. — Лично я не слишком-то хочу созреть, но, видно, от этого никуда не денешься.
Хотя я и прилагал постоянно массу усилий, чтобы научиться вести себя как женщина, я был рад, когда обнаружил, что мне нет нужды опасаться месячных и беременности. Я уже рассказывал, что, прежде чем узнать о своей двойственной природе, обнаружил в себе, как мне казалось, характерные для женщины черты — неуверенность, склонность к сомнениям, подозрительность и даже совершенно не присущее мужчинам чувство вины.
Я постепенно смирился со своей женственностью; похоже, теперь все мои чувства, образно говоря, поднялись к поверхности и их было проще выражать, удовлетворять и контролировать. Будучи когда-то мальчишкой, я лишь поражался необычайной силе духа Христа, распятого на кресте, а теперь я испытывал почти материнское сострадание при мысли о боли, которую Он испытывал, и мог без стыда позволять глазам наливаться слезами. Я мог позволить себе быть по-женски переменчивым в настроениях. Подобно своим сестрам-послушницам, я мог получать радость от столь пустяковых вещей, как переодевание и осознание того, что я хорошенькая. Вместе со своими подружками я был готов печалиться из-за какой-нибудь реальной или надуманной ерунды и дуться по любому поводу.
Я начал понимать, что, подобно им, я так же остро реагирую на запахи, как на приятные, так и на отталкивающие, а позже, столкнувшись с духами и благовониями, обнаружил, что они способны сильно влиять на мое настроение или эмоции. Подобно сестрам, я мог отгадать, когда у какой-нибудь женщины начинались очередные месячные: взглянув на ее лицо, а также по едва различимому запаху крови, который от нее исходил. За стенами монастыря я тоже был в состоянии это делать, даже если женщина старалась замаскировать свое временное недомогание плотной одеждой или ароматом духов. Подобно сестрам, я познавал искусство, которое ни один мужчина не в силах освоить, — как скрыть самые горячие и глубокие чувства под маской безразличия. Вернее, эта маска была непроницаема для мужчины, но абсолютно прозрачна для любой женщины. Подобно всем своим сестрам, я мог определить, когда кто-то из них счастлив или печален, говорит откровенно или хитрит.
Да и общался с окружающими я теперь тоже иначе, гордясь женским умением налаживать контакты и склонностью к сочувствию ничуть не меньше, чем прежде гордился силой мышц и трезвостью мышления. И теперь, если у меня получался особенно красивый шов во время шитья или мне удавалось утешить тоскующую по дому младшую сестру, я радовался этому и гордился, словно в былые времена собственноручно убитой росомахой. Если в бытность мою мальчишкой я рассматривал вещи, исходя из их состава и функций, то, превратившись в девушку, я видел их более отчетливо, замечая малейшие нюансы оттенков, структуры, цвета, фактуры, даже звуков. Если раньше дерево было для меня всего лишь объектом, на который можно взобраться, то теперь я мог разглядеть его сложность — грубую кору внизу, гибкие и нежные ветки; я замечал, что на нем нет двух одинаковых по форме и цвету листьев и что само дерево все время издает какие-то звуки, от простого шепота до страстных жалоб. Когда монахини в монастыре Святой Пелагеи исполняли церковный гимн, любой олух мужчина мог понять, что их голоса более нежные, чем у братьев в аббатстве Святого Дамиана, — но мой слух был теперь достаточно тонким, чтобы замечать нежность голоса сестры Урсулы, даже когда она бранилась, и чувствовать извечную злобу, сквозившую в елейном голоске Domina Этерии.
Возможно, это объяснялось тем, что все женщины на свете, начиная с прародительницы Евы, главным образом выполняли требующую внимания и утонченности работу; потому-то их дочери и рождались теперь с таким утонченным восприятием и особыми способностями. А может, все наоборот: именно врожденные таланты и давали женщинам возможность превосходно выполнять требующую аккуратности работу. Трудно сказать. Но тогда я был просто счастлив — я рад этому до сих пор, — что, подобно остальным женщинам, был наделен этими атрибутами чувственности и проницательности.
Однако я сохранил в полной мере — и не растерял с возрастом — хотя и не столь изысканные, но тоже очень ценные умения и сноровку, которые унаследовала мужская половина моего естества. Та часть меня, что была независимым мальчишкой, находила атмосферу в монастыре Святой Пелагеи столь тягостной и давящей, что я придумал, каким образом можно больше времени проводить вне его стен, добровольно взяв на себя работу, которую монахини и послушницы больше всего не любили: заботу о свиньях и других животных.
Имелась у меня и еще одна причина, тайная и чисто мальчишеская, по которой я стремился проводить свободное время в хлеву и за стенами аббатства. Я ухитрялся довольно часто после наступления темноты украдкой убегать из монастыря. Кстати, проделывать это было довольно просто, потому что наставницам и в голову прийти не могло, что девочка играет одна в темноте: все девушки и женщины считали, что ночь — это время, когда повсюду властвуют демоны. Тем не менее из предосторожности я всегда дожидался, пока Domina Этерия проверит, все ли монахини и послушницы спят ночью, а потом выскальзывал из своей кельи и покидал территорию аббатства.
Я убегал из монастыря всякий раз, когда предоставлялась возможность: кроме того, что меня очень тяготил суровый монастырский распорядок и мне страшно хотелось хоть изредка искупаться в пузырящейся воде водопадов, нужно было позаботиться о juika-bloth и продолжать тренировать его.
Очутившись в монастыре Святой Пелагеи, я сразу же постарался зарекомендовать себя как «девочку, которая выполняет самую грязную работу вне стен аббатства». Затем, при первой же возможности, как-то ночью я тайком выбрался, добежал через Балсан Хринкхен до аббатства Святого Дамиана, пробрался незамеченным на голубятню, отыскал там своего орла, схватил его и помчался обратно. Какую-то часть пути juika-bloth, казалось, наслаждался тем, что я нес его на плече, слегка покачивая во время ходьбы. Остальной отрезок пути он пролетел над моей головой, словно подбадривая хозяина во время выматывающей гонки. Вернувшись в монастырский хлев, я устроил птицу на сеновале над коровами. Я посадил орла в клетку из ивовых прутьев, которую сам сплел, и досыта накормил его живыми мышами, которых предусмотрительно заранее наловил. В результате мой друг почувствовал себя на новом месте как дома.
После этого я умудрялся скрывать присутствие juika-bloth от всех обитателей аббатства Святой Пелагеи, а также ухитрялся кормить и поить его как следует. Мало того, я позволял ему — обычно ночью — свободно летать. Время от времени змеи, в надежде напиться молока из неохраняемого ведра, незаметно появлялись рядом с хлевом. Я ловил их, используя, как только у меня появлялась возможность, в качестве приманки, чтобы повторить для своего орла команду: «Sláit!» Удостоверившись, что juika-bloth все еще послушен и не забыл ничего из того, чему я его научил, я начал воспитывать птицу по разработанному плану.
Но примерно в это же время в мою жизнь вошла сестра Дейдамиа. В один прекрасный осенний день меня неожиданно и весьма чувственно приласкала маленькая ручка и я услышал, как нежный голосок произнес: «О-о-ох…»
Я уже рассказывал вам о моей первой встрече с Дейдамией в монастыре Святой Пелагеи и о нашем последнем с ней свидании. В промежутке между этими двумя событиями немало всего произошло и, как я уже говорил, мы научили друг друга множеству вещей. Поскольку Дейдамиа вечно переживала, не считая себя «совершенной и полноценной женщиной», потому что «маленькое уплотнение» между ее ног не выпускало струю сока, как это делало мое, я постоянно пытался утешить подругу и даже помочь бедняжке излечиться от недостатка, который ее так беспокоил.
Я осторожно говорил:
— Знаешь, я однажды подслушала, как один мужчина… говорил о… мм… своей штуке… Якобы она может здорово увеличиться, хотя в тот момент она и так была довольно внушительного размера.
— Ты так думаешь? — с надеждой в голосе воскликнула Дейдамиа. — Полагаешь, моя штука может также стать полезной? А тот мужчина сказал, как это можно сделать?
— Ну… в его случае… это происходило оттого, что женщина время от времени брала ее в рот и… ммм… с силой массировала губами и языком.
— Это заставит ее вырасти?
— Во всяком случае, он так говорил.
— А он не рассказывал, помогло это ему или нет?
— Прости, старшая сестричка, но больше я ничего не подслушала. — Я был очень осмотрителен, опасаясь, как бы Дейдамиа не заподозрила, что я не просто что-то где-то слышал, а занимался этим сам. Я был уверен, что тогда она станет испытывать ко мне отвращение, ибо у меня самого воспоминания об этом всегда вызывали подобное чувство.
Она произнесла застенчиво, но глаза ее пылали:
— Ты считаешь?..
— А почему бы и нет? Попробовать не повредит.
— И ты не будешь возражать… делать такое?
— Вовсе нет, — честно сказал я. То, что было отталкивающим, когда меня заставлял делать это брат Петр, вовсе не казалось таким теперь, с красивой Дейдамией. Я наклонился к ней поближе. — Это, возможно, доставит тебе новое наслаждение.
Вообще-то я не сомневался, что так будет; так оно и случилось, причем в то же мгновение. Как только я прикоснулся ртом к этому месту, все тело Дейдамии содрогнулось, словно я притронулся к чувствительному уплотнению кусочком только что натертого янтаря.
— Акх, моя дорогая! — выдохнула она. — Акх, мой Guth!
Мне тоже доставляло удовольствие приносить ей такую радость. Дейдамиа сладострастно извивалась и через какое-то время выгнулась так сильно, что мне пришлось крепко обхватить ее бедра, чтобы мой рот оставался там, где он был. Наконец, спустя долгое время, она издала слабый вздох:
— Ganohs… достаточно. Ganohs, leitils svistar…
Я поднялся, затем снова лег рядом с ней на спину; она все еще тяжело дышала. Наконец Дейдамиа успокоилась и сказала:
— Какая же я себялюбица! Все только для себя, а о тебе-то и не подумала.
— Не беспокойся, мне тоже было очень хорошо…
— Тише. Ты, должно быть, совершенно измотана.
— Ну. Не совсем, — произнес я и хихикнул.
— Акх, да, я вижу, — сказала она и улыбнулась. — А теперь не двигайся, сестра Торн. Лежи, как лежишь, и позволь мне прокатиться на тебе… вот так. Теперь пусть это тепленькое и очень благодарное местечко внутри меня обхватит твою драгоценную, терпящую муки штуку… да, так… и медленно даст ей святое причастие… ага, вот так…
Когда я таким образом уже в третий или четвертый раз ласкал маленькое «недоразвитое» утолщение Дейдамии, она вдруг остановила меня, прежде чем слишком сильно возбудилась. Девушка нежно дернула меня за волосы, приподняла мою голову и попросила:
— Сестра Торн, а не могла бы ты… повернуться… пока ты делаешь это?
Я спросил:
— Тебе так будет лучше? Если я, так сказать, перевернусь?
— Акх, мне уже просто не может быть еще лучше, чем сейчас, милая девочка! — После этого она покрылась стыдливым румянцем и произнесла: — Думаю, ты заслуживаешь того, чтобы испытать такое же наслаждение, какое доставляешь мне.
И когда мы вдвоем занялись этим при помощи ртов, то потом так долго содрогались в конвульсиях, что по сравнению с этим предыдущие сладострастные спазмы Дейдамии были простой дрожью. Когда мы наконец стали медленно спускаться с высоты райского блаженства, я был весь в испарине и мог только тяжело дышать, а Дейдамиа сглотнула, затем облизала свои губы, потом снова сглотнула, еще раз и еще. Я, должно быть, что-то спросил, потому что она улыбнулась мне в ответ слегка дрожащей улыбкой. Ее голос был немного хриплым, когда она произнесла:
— Теперь… я и правда… приняла и съела…
Я робко произнес:
— Мне жаль… если это было неприятно…
— Ну что ты, вовсе нет. По вкусу это похоже… дай мне подумать… на густое молоко от растертых каштанов. Теплое, солоноватое. Гораздо приятней, чем черствый хлеб причастия.
— Я рада.
— А я рада, что это ты. Знаешь, ведь если женщина когда-нибудь сделает это с мужчиной, то ее обвинят в людоедстве! Как учил почтенный теолог Тертуллиан, мужские соки — то, что он извергает внутрь женщины, дабы та зачала ребенка, — они уже на самом деле являются ребенком в тот момент, когда извергаются из него. Таким образом, если женщина когда-нибудь сделает с мужчиной то, чем только что занимались мы с тобой, сестра Торн, ее обвинят в страшном грехе: ведь получится, что она съела человеческое дитя.
В другой раз Дейдамиа сказала мне:
— Если при помощи облизывания и посасывания можно увеличить и другие органы, младшая сестричка, то позволь мне проделать то же самое и с твоими сосками.
— Зачем это? — спросил я.
— Чтобы они стали женскими, конечно же. Чем раньше начать с ними играть, тем быстрей они расцветут и станут большими и красивыми, когда ты вырастешь.
— Но зачем мне большие груди?
— Сестра Торн, — терпеливо пояснила Дейдамиа, — высокие груди вместе с миловидным личиком и пышными, густыми волосами являются наиболее привлекательными женскими достоинствами. Посмотри на мои груди. Разве они не красивы, niu?
— Конечно же, старшая сестричка. Но, кроме того, что они представляют собой приятную игрушку, для какой еще цели они служат?
— Ну, на самом деле… монахиням они не нужны. Но у остальных женщин они выполняют те же функции, что и коровье вымя. Там образуется молоко, которым матери кормят младенцев.
— Я часто пробовала твои соски, сестра Дейдамиа, но никогда не ощущала никакого молока.
— Ох, vái! Не святотатствуй! Я девственница. А из всех девственниц, которые когда-либо жили на земле, только благословенная Мария могла кормить своего сына грудью.
— Ах, вот, значит, почему говорят, что Мария пролила молоко, которое стало Via Lactea[29] на ночном небосклоне. Я и не думала, что имеется в виду молоко из ее грудей.
— А знаешь, — спросила Дейдамиа, понижая голос до интимного шепота, — почему nonna Этерия была назначена аббатисой монастыря Святой Пелагеи? Это тоже связано с молоком Пресвятой Богородицы.
— Eh?
— Благодаря аббатисе наш монастырь гордится тем, что обладает подлинной общепризнанной реликвией.
— Подумаешь! Да в каком аббатстве ее нет? В аббатстве Святого Дамиана хранится кость от пальца ноги великомученика Дамиана. И еще там есть осколок от настоящего креста, найденный в Святой земле великомученицей Еленой.
— Акх, осколки и гвозди этого креста встречаются по всему христианскому миру. Однако nonna Этерия принесла в монастырь Святой Пелагеи нечто более редкое. У нее есть хрустальный пузырек, в котором покоится одна капля — всего одна капля — молока из груди Девы Марии.
— Правда? И где же он? Я никогда не видела его. И откуда, интересно, у нашей настоятельницы такая реликвия?
— Я не знаю, как она ее получила. Возможно, от какого-нибудь пилигрима или когда сама совершала паломничество. Но Domina Этерия хранит пузырек на ремешке на груди под одеждой. И она показывала его лишь нам, старшим послушницам — у кого есть грудь, — и только на Рождество, когда экзаменовала нас по Священному Писанию.
* * *
В обмен на то, что Дейдамиа поделилась со мной столькими секретами, я тоже поведал ей свой. Я познакомил ее с juika-bloth и показал подруге, как я его втайне тренирую.
— Имя, которое ты дала птице, означает «бьюсь насмерть», — сказала Дейдамиа. — А почему ты учишь его нападать на яйцо?
— Ну, настоящая добыча juika-bloth — змеи, и он устремляется на них сверху особенно яростно. А еще мой друг любит лакомиться их яйцами. Но на них орел, разумеется, не нападает, потому что яйца ведь просто лежат на земле и не могут ни убежать, ни сражаться.
— При чем тут змеиные яйца? — возразила девушка, указывая на то, что я держал в руке. — Это обычное куриное яйцо. Оно гораздо больше и совсем не похоже на змеиные.
— Дорогая Дейдамиа, у меня нет ни желания, ни возможности отправиться разыскивать настоящие змеиные яйца. Мне приходится обходиться тем, что есть под рукой. Но я покрыла это яйцо кухонным жиром, поэтому оно выглядит таким блестящим и водянистым, как настоящее. Я положу его здесь, в фальшивом гнезде, которое сделала из красного мха.
— Но яйцо все-таки слишком большое.
— Это еще лучше, подходящая цель для моего juika-bloth. Я же говорю, я натаскиваю орла на яйцо, чтобы он яростно нападал сверху, разрывая его клювом и когтями. Обычно птица подлетает к тому месту, где на земле лежит яйцо, и лишь иногда начинает долбить его клювом.
— Интересно, — протянула Дейдамиа, хотя на самом деле ее это не слишком заинтересовало. — Таким образом, ты обманом заставляешь птицу вести себя вопреки природе. И у тебя получается?
— О, я на это надеюсь. Сейчас увидишь, какой этот орел способный.
Я снял колпачок с головы птицы и подбросил juika-bloth в воздух; он начал кружить по спирали, набирая высоту, прямо у нас над головами. Затем я положил на землю пучок красного мха и водрузил сверху слегка поблескивающее яйцо. Я показал на него и позвал птицу: «Sláit!» Довольно долго она парила, чтобы зафиксировать взгляд и прицелиться, затем сложила крылья и упала камнем вниз. Одновременно клювом и когтями хищник нанес такой сильный удар, что яйцо разлетелось вдребезги, забрызгав скорлупой, желтком и белком все вокруг. Я позволил орлу продолжать разрывать месиво на земле и поедать его, затем позвал: «juika-bloth» — и птица тут же вернулась ко мне на плечо.
— Впечатляюще, — сказала Дейдамиа не слишком искренне. — Слушай, но такие занятия больше подходят мальчишкам. Думаешь, подобает целомудренной послушнице играть в подобные игры?
— Не вижу, почему мальчишки и мужчины должны приберегать самые увлекательные игры для себя, а нам оставлять только размеренные и спокойные.
— Потому что мы сами спокойные. Лично я предпочитаю оставить мужчинам все занятия, которые требуют усилий и напряжения. — Она сделала вид, что широко зевает, затем проказливо улыбнулась. — Но ты играй во что хочешь, младшая сестричка. С какой стати мне к тебе придираться.
Но, разумеется, грозная Domina Этерия (а также любящая повсюду совать свой нос и сплетничать сестра Элисса) все же нашли к чему придраться: я уже рассказывал, как они однажды застали нас с Дейдамией, совершающими вопиющий проступок.
Донельзя возмущенная аббатиса, в отличие от Dom Клемента, не стала сочувственно расспрашивать меня, отпускать мне грехи или по крайней мере ждать до следующего утра, чтобы отволочь меня обратно в монастырь Святого Дамиана. Я даже рад, что она выгнала меня в тот же самый день, потому что не сомневаюсь: будь у настоятельницы время осознать мое преступление, она наверняка достала бы свой отвратительный flagrum и засекла меня до смерти. Однако я был опечален тем, что меня снова выгоняют. Сестру Дейдамию в обмороке оттащили в ее келью, поэтому у меня не было возможности увидеться с ней в последний раз, попросить извинения и попрощаться.
* * *
Я уже рассказывал, как Dom Клемент — прежде чем окончательно изгнать меня из Балсан Хринкхен — сообщил мне, какое я на самом деле ненормальное и парадоксальное создание. Но я поведал вам об этом сильно озадачившем и сбившем меня с толку открытии только вкратце. Дело в том, что Dom Клемент не сразу позвал меня к себе в жилище для последнего разговора. Предварительно он провел немало времени в chartularium, роясь в архиве аббатства.
— Торн, дитя мое, — сказал он мрачно. Я, должно быть, выглядел таким же угрюмым. — Как ты знаешь, аббат и лекарь, которые первыми обследовали тебя, найдя на пороге аббатства, уже умерли к тому времени, когда я прибыл сюда. И ни у меня, ни у нынешнего преемника лекаря, нашего брата Хормисдаса, не было причины снова осматривать тебя. Однако я преуспел, найдя отчет о том, что́ прежний монастырский лекарь — его звали Крисогонусом — обнаружил, когда распеленал тебя, тогда еще младенца. Жаль, что я не догадался прочитать записи раньше. Вообще-то отчеты подобного рода редко записывают как следует и еще реже хранят в архиве аббатства. Но, разумеется, этот составили тщательным образом и сохранили, потому что ты оказался настоящей редкостью. Брат Крисогонус в своем отчете не только описал тебя, но также отметил, что он проделал с тобой в качестве медика.
— Проделал со мной?! — возмутился я. — Вы хотите сказать, что этот Крисогонус и сделал меня таким, какой я есть, niu?
— Нет, Торн, ничего подобного. Маннамави — гермафродитом — ты был от рождения. Но насколько я мог понять из этих записей, монастырский лекарь любезно проделал над тобой маленькую операцию. То есть он сделал несколько мелких корректировок твоих… ммм… половых органов. И это, насколько я сужу, позволило тебе жить, не испытывая неудобств или боли и не нанесло ущерба.
— Я не понимаю, nonnus.
— Я тоже не полностью понимаю. Тот давно умерший брат Крисогонус либо был греком по происхождению, либо предпочел проявить сдержанность в этом вопросе, потому что написал свой отчет на греческом. Я могу прочесть слова — chord, например, — но их истинные значения в медицинском смысле порой ускользают от меня.
— Не могли бы вы попросить брата Хормисдаса объяснить то, что вам непонятно?
Аббат выглядел слегка смущенным.
— Я бы не хотел. Видишь ли, Хормисдас, кроме всего прочего, посвятил себя медицине. Вдруг он захочет оставить тебя здесь. Для изучения… для опытов… даже может выставить напоказ. В некоторых монастырях подобное практикуется: они привлекают паломников обещанием… э-э-э… похожего на чудо зрелища.
— Вы имеете в виду всяких уродов? — напрямик спросил я.
— Во всяком случае, я предпочитаю, чтобы ты избежал подобного унижения, дитя мое. Мы не будем просить брата Хормисдаса перевести этот отчет. Попытаюсь как-нибудь сам разобраться, что к чему. Брат Крисогонус написал, что сделал «легкий надрез», который позволил ему насильно переместить твой «перевязанный»… э-э-э… основной орган и изогнуть его ненормальным образом. Говорю тебе, Торн, ты должен быть благодарен этому доброму человеку.
— Это все, что он написал обо мне?
— Не совсем. Там еще говорится, что хотя у тебя есть… как женские, так и мужские наружные половые органы, однако он уверен, что ты никогда не сможешь иметь детей. Женщина не сможет зачать от тебя ребенка, и сам ты выносить его также не способен.
Я пробормотал:
— Рад это слышать. Я бы не рискнул произвести на свет еще кого-нибудь вроде себя.
— Но это наложит на тебя другое ограничение, Торн, и очень тяжелое. Так же как люди едят, чтобы жить, они женятся исключительно для того, чтобы сохранить человеческую расу. И это единственное извинение для половых сношений, которым попустительствует мать-церковь. Поскольку ты никогда не сможешь иметь детей, для тебя всегда будет смертельным грехом плотское познание другого человека. Хм… все равно какого пола. Твое прежнее невежество оправдывает грехи, которые ты совершил ранее. Но с этого времени, поскольку теперь тебе известно настоящее положение дел, ты должен дать и стойко выполнять обет безбрачия.
Я произнес жалобно, словно женщина:
— Но у Бога, наверное, была причина сделать меня маннамави, nonnus Клемент. Каково же в таком случае мое предназначение? Что мне делать со своей жизнью?
— Ну… Мне говорили, что якобы иудеи составили еще в древности законы, определяющие поведение маннамави. К сожалению, наше Священное Писание не рассматривает этот вопрос. Однако… позволь мне посоветовать тебе кое-что. Ты был моим личным писцом и подавал большие надежды, Торн, раньше, когда мы все полагали, что ты мужчина. Нет нужды говорить, что женщина в качестве доверенного лица или писца вещь немыслимая и противная природе. Но я полагаю, что, если бы ты представился мужчиной какому-нибудь аббату или епископу — в каком-нибудь месте подальше отсюда — и если бы ты соблюдал обет безбрачия, держался всегда настороже, чтобы не явить какие-нибудь… хм, женские черты, был осторожным и не обнажался при других, ты мог бы найти подходящую работу как доверенное лицо священнослужителя высокого ранга.
— Таким образом, когда мне настанет время умереть, — горько посетовал я, — не останется и следа того, что я жил, кроме копий человеческих слов. И на протяжении всего этого безрадостного существования я должен подавлять в себе всякую человеческую склонность, обе половины дарованной мне Богом сущности. Так?
Аббат нахмурился и произнес сурово:
— Все, что терпимо для христианина, для него обязательно. А посему мы просто обязаны прилагать все усилия к тому, чтобы быть истинными христианами. С моральной, духовной, интеллектуальной и физической точек зрения. И если какой-то человек упорствует в недостатках — даже будучи обделенным, каковым ты считаешь себя, — ну, тогда он должен неизбежно подвергнуться строгому наказанию.
Ошеломленный, я уставился на аббата и наконец сказал:
— Вы можете поверить в непорочное зачатие, nonnus Клемент. Вы можете поверить в воскрешение после смерти. Вы можете поверить, что ангелы — это не мужчины и не женщины. А вдруг я тоже — существо вроде них?
— Slaváith, Торн! Да это же настоящее богохульство! Как смеешь ты сравнивать себя с одним из Божьих ангелов? — Он с усилием подавил в себе гнев и через миг произнес уже спокойней: — Давай не будем расставаться на такой мрачной ноте, дитя мое. Мы слишком долго были друзьями. Я уже дал тебе самый дружеский совет, какой только мог дать, а теперь еще хочу подарить тебе этот серебряный солидус. Из этих денег ты сможешь платить за еду и крышу над головой целый месяц или даже больше. Будь умницей, отправляйся как можно дальше отсюда — это в твоих же интересах — и начни новую жизнь. Уж не знаю, будет ли она такой, как я тебе посоветовал, или ты устроишь ее по своему усмотрению. А я буду молиться, чтобы Бог не оставил тебя своей милостью и пребывал с тобой всегда. Отправляйся быстрей. Huarbodáu mith gawaírthja. Иди с миром.
* * *
Итак, я расстался с Dom Клементом (на сердце у нас обоих было тяжело) и больше никогда не видел его. Но я не покинул немедленно Кольцо Балсама, как было велено, поскольку хотел кое-что сделать, прежде чем уйти, — и в первую очередь забрать своего juika-bloth из хлева в монастыре Святой Пелагеи. В ту же самую ночь я прокрался обратно в монастырь, как часто делал это раньше. Я отлично знал дорогу, и мне не требовалось зажигать огонь, чтобы забраться по лестнице на голубятню. Я на ощупь двигался по сеновалу к клетке из прутьев, когда внезапно женский голос произнес: «Кто здесь?» Думаю, что волосы у меня на голове в этот момент встали дыбом. Однако я узнал голос и слегка успокоился.
— Это я, Торн. А ты сестра Тильда?
— Да. Скажи, это правда ты, сестра Торн? Я имею в виду… брат Торн, теперь ведь тебя так надо называть? Ох vái, добрый брат, пожалуйста, не надо насиловать меня!
— Тише, сестричка! Успокойся! Я никогда никого не насиловал и не собираюсь — по крайней мере, своего дорогого друга. Но что ты здесь делаешь? И в такой час?
— Я пришла, чтобы удостовериться, что у твоей птицы есть еда и питье. Так, значит, это правда, Торн, все, что нам говорили? Что ты был… мужчиной все это время? А зачем ты выдавал себя перед нами за?..
— Помолчи, — велел я. — Это долгая история, и я сам еще не все понял. Но как ты узнала о птице, спрятанной здесь?
— Сестра Дейдамиа сказала мне. Пока она еще могла говорить. И попросила позаботиться о твоем орле. Ты пришел, чтобы забрать его?
— Да. Спасибо, что пришла его накормить. — И тут я осекся. — Подожди-ка. Что ты имеешь в виду, Тильда? Ты сказала: «Пока сестра Дейдамиа еще могла говорить?» Она никак лишилась дара речи?
Тильда тихонько захныкала и пояснила:
— Боюсь, что в ней что-то словно бы сломалось. Nonna Этерия жестоко избивала Дейдамию этим ужасным flagrum. Правда, она делала передышки, но это длилось весь день, пока Дейдамиа не потеряла сознание после последней порки.
— Atrocissimus sus![30] — прошипел я сквозь стиснутые зубы. — Старая свинья упустила возможность высечь меня. Поэтому она заставляет теперь бедную Дейдамию страдать за двоих.
Тильда снова всхлипнула и сказала:
— Сомневаюсь, что какой-нибудь мужчина теперь прикоснется к Дейдамии. Она больше уже не такая миловидная и хорошо сложенная, как прежде. Nonna Этерия страшно и без разбора молотила ее своим flagrum.
Я изрыгнул из себя страшное проклятие:
— Чтоб дьявол забрал ее во сне! — Затем я замолчал и задумался. — Ага, во сне. Аббатиса ведь спит очень крепко, а?
— Акх, скорее всего, особенно сегодня, после того как целый день упражнялась с хлыстом.
— Прекрасно. Я устрою так, что у нее будет о чем завтра подумать и помимо Дейдамии. Пошли, Тильда. Я пока что оставлю свою птицу здесь. Мне нужно пробраться в комнату к настоятельнице. А ты постоишь рядом и покараулишь.
— Gudisks Himins! Теперь ты говоришь совсем как мальчишка, безрассудно храбрый сорванец. Ни одна порядочная сестра даже не помыслит вторгнуться…
— Как тебе прекрасно известно, я больше к порядочным сестрам не отношусь. Но тебе нет нужды пугаться. Если кто-нибудь появится, пока я буду навещать Domina Этерию, просто свистни, чтобы предупредить, после чего беги и прячься в безопасном месте. Пошли, сделаем это ради спасения Дейдамии.
— Послушай, но это ведь в любом случае ужасное преступление. Что ты хочешь, чтобы мы сделали? Как-нибудь навредили аббатисе?
— Да не беспокойся, я собираюсь всего лишь поучить жестокую Halja в женском обличье, чтобы она стремилась подражать другой женщине, жившей давным-давно, нежной и любящей.
Итак, Тильда отправилась со мной. Оказавшись под окном жилища Domina Этерии, мы услышали ее храп, такой громкий, словно у какой-нибудь простой крестьянки. Я забрался в помещение и, поскольку к этому времени уже довольно долго пребывал в темноте, смог увидеть достаточно, чтобы тихонько подкрасться к постели. За исключением вселяющего ужас храпа, который аббатиса издавала, она спала крепким безмятежным сном женщины с чистой совестью. Я осторожно ощупывал ее горло и грудь, пока не нашел маленький, но тяжелый хрустальный пузырек. Он был закрыт прочным медным кольцом, привязанным к шнурку из сыромятной кожи, который свисал с ее шеи, но был связан крепким узлом.
Не слыша сигнала тревоги от Тильды, да и вообще никаких других звуков в большом здании, я уверился, что у меня достаточно времени. Таким образом, я принялся обильно смачивать узел слюной, пока сыромятная кожа не разбухла. А когда это произошло, мои пальцы оказались достаточно малы и проворны, чтобы развязать его. Справившись с узлом, я заметил, что он был довольно замысловатый, очевидно собственного изобретения аббатисы. Я плавно стянул пузырек со шнурка и спрятал его к себе за пазуху. После чего старательно снова запутал узел, точно так же, как он был завязан раньше.
Я выскользнул из окна, и мы с Тильдой отправились обратно. Лишь когда мы оказались в хлеву, я сказал ей, что сделал. Она в ужасе чуть ли не закричала:
— Ты украл святую реликвию?! Молоко из груди самой Пресвятой Девы?
— Тише. Никто никогда не узнает об этом. К утру сыромятный шнурок высохнет, и узел снова затянется. Когда Domina Этерия проснется и обнаружит, что ее самая ценная вещь исчезла, а узел, очевидно, не развязывали, она придет к заключению, что пузырек унес не человек. Надеюсь, она поверит, что Дева Мария сама забрала у нее реликвию. Аббатиса придет к выводу, что ее покарали, и поймет, что необходимо исправиться. Если так, то это может избавить нашу сестру Дейдамию от дальнейших мук.
— Надеюсь, что это и впрямь поможет бедняжке, — сказала Тильда. — А что ты сделаешь с реликвией?
— Не знаю. Но у меня есть еще кое-какие вещи. Может, и пузырек с молоком Пресвятой Девы мне как-нибудь послужит.
— Надеюсь, что так, — снова произнесла Тильда. Это прозвучало искренне.
Растроганный, я наклонился к девушке и чмокнул ее в маленький вздернутый носик. Она отскочила так быстро, словно решила, что это была прелюдия к изнасилованию, но потом счастливо хихикнула, и мы расстались друзьями.
* * *
Ранее я уже упоминал, что покинул Балсан Хринкхен, прихватив две вещи, которые мне не принадлежали. Ну, так или иначе, теперь они были моими — плененный juika-bloth и украденный священный пузырек, — однако если вы думаете, что я убрался из долины сразу после прощания с Тильдой, то ошибаетесь. У меня оставалось еще одно, последнее дело: я отомстил за Дейдамию, а теперь должен был отомстить за себя. Пока еще стояла ночь, я прокрался в огород аббатства Святого Дамиана, надергал там зимней репы, которая должна была спасти меня от голода и жажды, и сложил ее в мешок. Затем я залез на дерево, возвышавшееся на краю огорода. Забираться было неудобно, потому что я держал в руке клетку с птицей; орлу наконец-то выпала возможность поохотиться.
Когда Domina Этерия приволокла меня обратно в аббатство Святого Дамиана и велела одному из монахов покараулить, я спросил его, какую работу теперь выполняет брат Петр, бывший повар. Он рассказал мне, что Петра временно (а возможно, и постоянно) отправили разбрасывать навоз на те поля и участки аббатства, где требуется подкормка. Таким образом я знал, что рано или поздно Петр появится и на монастырском огороде. Я приготовился ждать — множество холодных дней и ночей, если потребуется, — пока не увижу своего обидчика.
Как оказалось, мне пришлось сидеть на дереве и дрожать не так уж и долго: только остаток этой ночи и еще одни сутки. На следующую ночь я снова спустился и пополнил свой запас репы и даже нашел несколько червяков для juika-bloth они, конечно, его не слишком привлекли, но орел все съел. На следующее утро — после того, как я услышал внутри песнопения братьев, приветствовавших восход солнца, и после того, как они наспех перекусили, — ворота аббатства распахнулись и начали выпускать монахов для работы в поле.
И тут я наконец увидел брата Петра. Он отправился в сарай, потом появился с вилами и лоханью, наполненной нечистотами, и понес их прямо в огород, находившийся между кухней и деревом, на котором я сидел. Он поставил тяжелую лохань, дымящуюся на солнце, и вилами принялся медленно разбрасывать навоз между рядами овощей.
Я дождался, пока брат Петр оказался прямо подо мной. Двигаясь медленно и осторожно, я запустил руку в клетку с juika-bloth и слегка подтолкнул его ладонью под лапами. Птица инстинктивно шагнула назад, на мою руку. Я вытащил орла, снял с него колпачок и выждал еще немного. К этому времени брат Петр уже согрелся от работы и отбросил на спину капюшон своей сутаны. Затем ему снова пришлось нагнуться. Поэтому мы с орлом могли видеть только его затылок. Я подождал, пока бывший повар выпрямится и разогнет спину. Теперь его поднятая голова, с блестящей от жира бледной тонзурой, окаймленной рыжевато-седыми волосами, представляла собой несомненное подобие того покрытого слизью блестящего яйца в гнезде из красноватого мха, при помощи которого я последние недели тренировал орла. Я показал juika-bloth на цель и прошептал: «Sláit!».
Моя рука судорожно дернулась вверх, когда птица энергично спрыгнула с нее, а ветка, на которой я сидел, закачалась. Петр, должно быть, услышал шуршание веток и листвы или же хлопанье крыльев juika-bloth, когда орел стал набирать высоту, потому что начал недоуменно оглядываться вокруг себя. Но он не догадался посмотреть вверх. Таким образом, его голова все еще была похожа на яйцо в гнезде, на которое и набросился с высоты орел.
Он упал, сложив крылья, почти вертикально рухнул вниз с немыслимой скоростью. Но тень хищника, скользившая по земле в низком утреннем солнце, двигалась даже быстрей, потому что ей пришлось нестись еще дальше. Маленькая темная тень резко упала вниз на западный склон, закачавшись над межами полей, и в конце концов устремилась на огород подо мной. Juika-bloth, его тень и его жертва встретились и слились воедино в мгновение ока.
Орел нанес Петру в голову тяжелый удар и вцепился когтями в бахрому его волос — возможно, и прямо в скальп тоже, потому что несчастный издал просто нечеловеческий вопль. Но кричал он недолго. Juika-bloth устремил свой ужасный крючковатый клюв в череп монаха, прямо в середину его тонзуры, и в этом месте белое яйцо стало краснее, чем мох вокруг нее. Петр молча упал ничком между грядками разросшейся капусты. А птица все поднимала и опускала свой клюв, снова и снова. Казалось, она пришла в ярость оттого, что у этого яйца была такая твердая скорлупа.
Два других монаха, привлеченные коротким воплем, выглянули из-за угла монастыря и принялись осматривать огород, но они так и не сумели разглядеть Петра, который растянулся посреди грядок капусты. Я спокойно позвал: «Juika-bloth», и орел послушно поднялся в воздух. Его клюв сжимал лоскут какого-то серого вещества, тянувшегося из разбитого черепа Петра. Затем вещество отделилось от головы и потянулось следом за птицей. Когда та вернулась и уселась на ветку рядом со мной, перья ее были все в крови.
— Акх, — произнес один из монахов, — весь этот шум всего лишь из-за кролика или полевки, убитых вон тем орлом.
И они оба снова исчезли, вернувшись к своей работе.
Я посадил juika-bloth на плечо — он все еще жадно поглощал длинную мягкую нить серого вещества, — засунул под мышку плетеную клетку и спустился с дерева. Мне больше не нужна была клетка, но мне не хотелось оставлять следов, поэтому я довольно долго нес ее, прежде чем спрятать в густом подлеске. Еще раньше я оставил там сверток со своими немногочисленными вещами, а теперь забрал их.
Для меня настало время покинуть Балсан Хринкхен. Я чувствовал себя одновременно и Адамом, и Евой, изгнанными из рая. Будучи предположительно готом по происхождению, я довольно долго вызывал подозрения у католической церкви, а теперь, как маннамави, я вызывал у нее чувство омерзения. Мало того, к моим страшным, так сказать, врожденным грехам добавились еще два: я вполне осознанно стал не только вором, укравшим святую реликвию, но и жестоким хищником, хуже juika-bloth. «Вот интересно, — раздумывал я, — к которому из этих двух грехов, воровства и убийства, меня подстрекнул Адам, а к которому Ева?»
Да не все ли равно! Мне настало время уходить, и я уйду, чтобы быть готом, — приму арианство, если только христиане-ариане отнесутся к маннамави более доброжелательно, чем христиане-католики. Ну а пока я отправился вверх и прочь из Кольца Балсама: с трудом дотащился до гор Иупа и повернул там налево, на северо-восток, к землям, которые цивилизованный народ называет «варварскими». Говорили, что там обитали — или же прятались, как дикари, глубоко под защитой своих запретных лесов — племена остроготов.
Я вышел из Кольца Балсама и попал в мир, в котором было ничуть не больше уверенности и стабильности, чем в моей собственной жизни, в течение долгого времени летописцы писали, а менестрели печально пели о том, что в некогда несокрушимой и могущественной Римской империи начались смятение и разброд. Однако вовсе не обязательно было читать книги или слушать песни, чтобы узнать об этом. Даже простой молодой человек вроде меня — низкого происхождения, с детства заточенный в аббатстве, изолированном в глухой долине, вдали от внешнего мира, — и то был в состоянии понять, что империя распадается на части и слабеет.
Тот властитель, который занимал трон в Риме, когда меня еще младенцем подкинули в аббатство Святого Дамиана, правил совсем недолго: его вскоре свергли и отправили в изгнание. Не считая его, только за мою короткую жизнь в Риме сменилось еще трое императоров.
Должен объяснить, что мы, жители Западной империи, по привычке говорили об императоре и императорском дворе как о находящихся «в Риме»; точно так же среди христиан принято считать, что их дорогие усопшие пребывают «на небесах». С той только разницей, что никто не знает точно местонахождения умерших, тогда как всем было прекрасно известно, где находится резиденция императора, и это был вовсе не Рим. Хотя римский сенат все еще собирался там, да и епископ Рима до сих пор руководил христианами оттуда, однако император теперь правил Западной империей совсем из другого места. За прошедшие полвека монархи переместились — ради сохранения безопасности, если не сказать, из боязни — на север Италии, в Равенну, ибо этот город был окружен болотами и потому его было легче защитить.
В любом случае императорский трон «в Риме» не сотрясался так, как целую вечность, вот уже много-много лет сотрясалась вся остальная Западная империя. Как я уже упоминал, только смерть Аттилы, произошедшая незадолго до моего рождения, заставила гуннов убраться назад в свою дикую Сарматию, откуда они прорывались в Римскую империю на протяжении целого столетия. Но гунны оставили в империи свой след: они выгнали множество германских народов с тех земель, которые те долгое время считали своей родиной, и заставили переселиться на новые территории, где они теперь и оставались.
Так, готам пришлось покинуть побережье Черного моря, и теперь половина этого народа — остготы (остроготы) — поселилась в провинции Мезия, а вторая половина — вестготы (визиготы) — в Аквитании и Испании. Другой известный германский народ, вандалы, и вовсе покинул Европу и теперь заправлял на северном побережье Ливии. Еще один народ германского происхождения, бургунды, удерживал земли, где я родился, а франки захватили большую часть Галлии к северу от них. И хотя все эти территории номинально оставались римскими провинциями и якобы сохраняли верность империи, Рим относился к ним с величайшей подозрительностью, потому что «варвары», занимающие их, в любое время могли начать военные действия.
Единственная сила, способная удерживать всю империю в целостности, христианская церковь, тоже подверглась расколу и была слишком занята постоянной внутренней борьбой. Христианская религия, которую исповедовали в Западной империи, содержала доктрины, чуждые церковникам Восточной империи. В то же время епископы, главы пяти основных христианских епархий — к ним относились Рим, Константинополь, Александрия, Антиохия и Иерусалим, — вечно соперничали за то, чтобы одна из епархий была признана правящей в христианском мире, ей одной бы доверили назначать Папу; каждому из епископов хотелось главенствовать над остальными. А еще, несмотря на то, что христианство к этому времени уже в течение двух столетий было в Римской империи государственной религией, в стране насчитывалось огромное количество еретических сект и языческих культов. Германское население империи до сих пор еще оставалось верным старой религии — Вотану и его сонму богов — или же, хотя и приняло христианство, придерживалось «еретических» арианских воззрений. Многие римляне все еще по старинке поклонялись Юпитеру и множеству других языческих богов, тогда как среди воинов был необычайно популярен чисто «мужской», пришедший из Персии культ Митры.
Теперь вы понимаете, что в огромном мире за пределами Балсан Хринкхен, в котором я, сбитый с толку и несчастный, теперь оказался, царил настоящий хаос. Разве мог я тогда предположить, что, начиная свое путешествие, делаю первые шаги навстречу тому единственному человеку, которому предначертано было восстановить в Римской империи мир и единство, закон и порядок, а вдобавок еще и стать моим добрым другом. Не только я, но и самые могущественные люди Европы даже не подозревали, что такой человек существует, потому что Теодорих — в один прекрасный день ставший известным как Теодорих Великий — был тогда, как и Торн Маннамави, еще совсем ребенком.
Хотя мы с ним практически ровесники, он, однако, в том нежном возрасте был наверняка более добродетельным и невинным. Ведь сам я за последние месяцы познал многочисленные плотские удовольствия и изведал связанные с ними душевные муки, причем в качестве как мужчины, так и женщины.
Однако во всем есть свои плюсы: когда я все-таки стал взрослым, то — как и предсказал давно покойный лекарь Крисогонус — избежал, по крайней мере, ряда физических страданий и осложнений, присущих обоим полам. Я ни разу не забеременел и никогда не страдал от менструаций, которые причиняли боль другим женщинам. И насколько я знаю, ни разу не стал отцом. Таким образом, я был освобожден от физических мучений и неизбежных семейных обязанностей, которые обременяли большинство мужчин и женщин.
Акх, должен признаться, что время от времени, когда моя жизнь становилась слишком уж беспокойной, рискованной или просто неудобной, женская часть меня, возможно, и хотела уюта, безопасности и защиты. Но это случалось лишь изредка и быстро проходило, я так никогда и не остепенился, как большинство людей, которые считают это нормой. Оглядываясь назад, я, и как мужчина, и как женщина, могу сказать: очень хорошо, что все так сложилось. Если бы я когда-нибудь удовлетворился обычными житейскими стандартами, общепринятыми ценностями и моралью или, выбрав один какой-то пол, соответственно всегда вел себя только как мужчина или как женщина, моя жизнь, может, и стала бы легче и оказалась лишена пороков, однако она в то же время была бы бедней; полагаю, мне бы сильно недоставало беспокойства и приключений. Я часто дивился на так называемых нормальных, добродетельных семейных людей: беднягам и вспомнить-то нечего, они почти совсем лишены воспоминаний — и светлых, и печальных, и таких, что вызывают законную гордость или жгучее раскаяние.
Хочу отметить, что, даже когда я стал взрослым, моя внешность всегда оставалась такой же неопределенной, двойственной, как и моя природа: меня частенько называли привлекательным юношей или мужчиной, и в то же время я не раз выслушивал комплименты как красивая девушка или женщина— в зависимости от того, в какой костюм был одет. Я встретил множество женщин выше и немало мужчин ниже себя ростом. Волосы у меня были волнистые, и я всю жизнь носил прическу средней длины, приемлемой как для мужчины, так и для женщины. Мой голос никогда не менялся и не ломался, как это происходит с большинством подростков, таким образом, я мог сойти как за мужчину с высоким голосом, так и за соблазнительную женщину с хрипловатым. Я немало путешествовал в одиночку и всегда делал это как мужчина, но даже и тогда моя внешность была неоднозначна. Из-за того что я был сероглазым и светловолосым, на юге Европы меня принимали за северянина. В то же время я был стройным и безбородым, и потому сами северяне считали меня римлянином.
С одной стороны, у меня так и не отросли борода и волосы на груди — только кустики волос под мышками, — но в то же время мои женские груди оказались совсем крохотными. Вдобавок они были такими мягкими, что я мог сделать их совсем плоскими, перевязав тканью, или увеличить в размере и сделать соблазнительными, подвязав их strophion[31] так, чтобы они поднялись вверх. Их бледно-розовые ареолы и соски были немного больше, чем у мужчин, — и, конечно же, быстрей вставали, когда возбуждались, — однако я не встретил ни одной женщины, которая, принимая меня за представителя противоположного пола, сочла бы их оскорбительно немужскими. Во всяком случае, когда я был полностью раздет, ни одна женщина, за исключением наивной Дейдамии, ни разу не приняла меня за свою сестру.
У меня все же выросли волосы на лобке, чуть более темного оттенка, чем на голове. Они не росли разбросанно, как у мужчины, но и не имели дельтообразную форму, как у женщины, однако вряд ли кто-нибудь, кроме медиков, заметил бы такие тонкости. Мой пупок располагался не точно на талии, как у мужчины, но и не слишком низко, как у женщины, однако и об этом различии между полами знают лишь немногие. Мой половой орган был совершенно нормальной величины, и, поскольку он был окружен волосами — и если я заботился о том, чтобы принять определенные позы, когда был обнажен, — никто не мог заметить отсутствие у меня мошонки и яичек. С другой стороны, его можно было сделать незаметным, подвязав к животу поясом, когда мне случалось быть женщиной.
Из моих объяснений вы можете заключить, что я рано смирился со своей двойственной сущностью и легко приспособился к ней, но это неправда. В дальнейшем я еще расскажу, как много времени мне пришлось потратить и сколько завести всевозможных знакомств как с мужчинами, так и с женщинами, чтобы приспособиться к своей особой природе и к другим людям — и в сексуальном, и в социальном плане. Да, я приобретал опыт, но иной раз этот опыт был необычайно мучительным. Мне потребовалось несколько лет, чтобы более или менее адаптироваться и осознать себя. Все чаще и чаще я ломал голову: какую маску предпочесть — комическую или трагическую? Все эти годы я не только чувствовал себя непросто в обществе нормальных мужчин и женщин, но ощущал неловкость даже в присутствии обычных животных, вроде жеребцов и кобыл — и мулов, разумеется. Акх, я чувствовал себя неуютно и был подавлен, даже когда мне случалось бросать взгляд на какой-нибудь редкий цветок.
Ибо все цветки, как бы красивы и ароматны они ни были, есть не что иное, как всего лишь половые органы растений. Хотя, признаюсь, был один цветок, который я особенно не любил в то время, — лилия. Дело в том, что лилия с ее мясистым пестиком, вздымавшимся из окружавших его, подобно вульве, лепестков, казалась мне насмешкой над моими собственными половыми органами.
По-настоящему я смирился со своей двойственной природой, только когда провел много времени, читая языческие истории и слушая старые языческие песни, обнаруженные мною в христианском аббатстве. Я узнал, что не был единственным в своем роде, что ведь даже существовали специальные слова: готское «маннамави», или латинское androgynus, или же греческое arsenothélus, — они были придуманы на случай, если рождался кто-нибудь вроде меня. Как писал Плиний: «Природа, находясь в шутливом настроении, может произвести почти все». Так что, если языческие сказки были правдой, природа вполне могла произвести до меня и других таких же уродов.
Например, эти древние легенды рассказывали о некоем Тиресии, который на протяжении всей своей жизни становился то мужчиной, то женщиной, то снова мужчиной. Овидий писал о Гермафродите, сыне Гермеса и Афродиты (то есть Меркурия и Венеры). Этого необычайно красивого юношу полюбила нимфа Салмакида, но он отверг ее заигрывания, и тогда она обратилась к богам с просьбой сделать так, чтобы он никогда не мог с ней расстаться. Боги из вредности согласились, и однажды, когда Гермафродит и нимфа случайно искупались в одном и том же пруду, они превратили их в одно двуполое существо. Пруд этот (он находится где-то в Ликии) и по сей день считается волшебным: любой мужчина, который искупается в нем, выйдет уже наполовину женщиной, а женщина — наполовину мужчиной. Я все ломал голову, кем бы я стал, если бы смог найти этот пруд, но мне так никогда и не довелось побывать в Ликии, что в Восточной империи.
Был еще и богоподобный Агдист, который, подобно мне, родился маннамави. Но другие боги отрезали ему мужской орган и оставили только женские, после этого Агдист стал богиней, известной как Кибела. В древности как среди смертных, так и среди богов попадались и другие, кроме Тиресия, кто менял свой пол в течение жизни. Собственно, один из первых римских императоров, Нерон, хотя вовсе не был двуполым существом, получал большое удовольствие, деля постель как с мужчинами, так и с женщинами. Когда же он публично «вступил в брак» с одним из своих мальчиков-любовников, кто-то из присутствовавших на свадьбе бросил ядовитую реплику, дескать, «мир был бы счастливее, будь у отца Нерона в свое время такая же жена».
Я не только узнал обо всех этих людях двоякого или переменчивого пола, которые жили до меня, но также начал верить, что маннамави вроде меня рождаются среди людей и сейчас. Похоже, например, что они были распространены среди оставшихся скифских народов. В Древнем мире скифы прославились тем, что были необычайно жирными и ленивыми, а их мужчины и женщины так мало интересовались плотскими утехами, что это в конце концов и стало причиной того, что их народ постепенно уменьшался в числе, пока не выродился окончательно. Тем не менее их рассеянные повсюду немногочисленные потомки до сих пор пользуются словом enarios, означающим «мужчина-женщина», которое можно было отнести и к маннамави вроде меня.
То, что я узнал из книг, заставило меня не чувствовать себя таким уж одиноким в этом мире, по крайней мере, я перестал ощущать свою непереносимую исключительность. Если на земле существовали и другие существа, подобные мне, тогда я мог рано или поздно встретить кого-нибудь из них. Я даже как-то решил отправиться в те знойные африканские земли, в Ливию[32] и в Египет, откуда привозили диковинных спаренных животных — тигра-лошадь, птицу-верблюда и подобных им, — потому что в тех краях могла существовать и помесь людей вроде меня. Однако я так и не побывал там, поэтому ничего не могу рассказать о тех землях.
И в любом случае я слишком забежал вперед в своей хронике.
Когда во второй и последний раз меня изгнали из аббатства Святого Дамиана, я покинул его в том же настроении, что и монастырь Святой Пелагеи, со смесью антипатии и волнения, ломая голову над тем, какие приключения и несчастья ожидают меня за пределами Балсан Хринкхен. Прежде мне доводилось бывать лишь в ближайших деревнях и в крестьянских домах в горах, да и то нечасто. И уж вовсе никогда не путешествовал я в одиночку. Обычно один из братьев брал меня в монастырскую повозку, чтобы я помог ему погрузить какой-нибудь провиант или другой груз, который требовалось доставить оттуда. Теперь же, когда я поднялся из Кольца Балсама на огромное холмистое плато Иупа, несмотря на то, что я был закутан в стриженую овчину и на моем плече сидел верный орел, я почувствовал себя чуть ли не голым посреди быстро наступающей зимы и беззащитным против всех тех напастей, что еще могли свалиться на меня в будущем. В аббатстве все было предсказуемо. А теперь я оказался без крыши над головой, незащищенный на бесконечной дороге, где невозможно предвидеть, что произойдет уже в следующий момент.
Первые две или три деревни, которые мне встретились по дороге, я посещал раньше в обществе братьев, поэтому меня узнавали как «монастырского мальчишку», и — хотя местные жители глазели на моего juika-bloth с некоторым удивлением и любопытством — они, без сомнения, полагали, что меня послали пешком с каким-нибудь поручением из аббатства Святого Дамиана. Но, едва миновав эти места, я оказался на территории мне незнакомой и забеспокоился по вполне конкретной причине. Ибо было вполне вероятно, что если мне кто-нибудь встретится, то он попытается предъявить на меня права или посчитает меня беглым рабом, и попробуй докажи, что это не так.
Разумеется, у меня не имелось никакой вольной, ведь я не был рабом и мне ее не дали. И как тогда, спрашивается, можно доказать, что ты свободный человек? Разумеется, взрослым мужчинам или женщинам редко приходилось доказывать подобное, если только у них не было на коже шрамов и мозолей от железного ошейника или кандалов или же если им не повезло и они достаточно походили по описанию на настоящих беглецов. Но подростка, путешествующего в одиночку по сельской местности, легко может задержать любой, кто пожелает сделать его своим рабом. И бесполезно громко протестовать и объяснять, что ты, дескать, просто странник, ибо любой суд поверит на слово взрослому человеку.
Мальчики были для охотников за рабами особо желанной добычей, поскольку, даже если они были еще совсем маленькими, в будущем могли много трудиться, так что расходы на их воспитание вполне себя оправдывали. Однако я уже был достаточно большим, чтобы из меня, независимо от пола, получился полезный раб. Одеяние, которое на мне было, сплошь и рядом носили в сельской местности как мужчины, так и женщины. Так что, вы понимаете, риск попасть к охотнику за рабами был очень велик. Если бы меня приняли за мальчишку, то определили бы на тяжелую работу, а если бы посчитали девчонкой, то, возможно, нашли бы мне занятие полегче, причем в этом случае мне, скорее всего, пришлось бы также делить постель с «новым» хозяином.
Именно поэтому, заслышав на дороге топот всадника или шум повозки, я прятался, припав к земле в ближайшем подлеске, а едва завидев вдали незнакомое поселение, обходил его стороной на безопасном расстоянии. Я никогда не просил крова или еды в каком-нибудь придорожном доме. Даже в холодную, снежную погоду я довольно удобно устраивался на ночлег в стогах или коровниках, просыпался чуть свет и уходил еще до того, как утром появлялся крестьянин. В силу необходимости я научился лучше владеть пращой, однако все равно не слишком часто мог добыть себе на ужин кролика или какую-нибудь съедобную птицу. Мой друг-орел оказался значительно более удачливым охотником, но я голодал не настолько сильно, чтобы делить с juika-bloth убитых им змей, мышей и прочую живность. К сожалению, мало что можно было стащить с покрытых снегом крестьянских полей, только случайную, не замеченную хозяевами мерзлую репу. Поэтому, признаюсь честно, когда мне уж совсем нечего было есть, я забирался в курятники и воровал яйца, а время от времени и кур. Один раз я попал при этом в серьезную переделку.
Как-то рано утром мой juika-bloth улетел на поиски пропитания, а я пробрался в курятник. И уже вытащил из-под кур несколько теплых, только что снесенных яиц — я проделывал это столь искусно, что куры только слегка сонно квохтали, жалуясь, — когда тяжелая рука властно сжала мое плечо, вытолкнула меня в предрассветные сумерки скотного двора и бросила на промерзлую и жесткую, как железо, землю. Крестьянин, дюжий мужик с красным лицом, воспаленными красными глазами и огненно-рыжей бородой, уставился на меня, помахивая тяжелой дубинкой, и злобно прорычал:
— Sai! Gafaífah thanna aiweino faihugairns thiufs! Смотрите-ка! Я поймал этого ненасытного вора!
Теперь я понял, почему он оказался тут ни свет ни заря. Очевидно, его курятник регулярно опустошали до меня другие, и крестьянин залег в засаде. Скорее всего, вором была лисица или ласка, но у меня не было возможности объяснить это разъяренному хозяину: теперь, поймав мелкого воришку, он упоенно рассказывал мне, как будет бить меня смертным боем, а затем закует в цепи и сделает рабом. Когда крестьянин ударил меня по ребрам дубинкой, я опомнился и завопил: «Juika-bloth!» Я начал подниматься на ноги, но получил еще один удар по лицу, прежде чем орел успел вернуться.
Когда он пролетел между мной и моим противником, сел мне на плечо и с любопытством уставился на крестьянина, глаза мужика расширились, а его дубинка застыла в воздухе. Juika-bloth, разумеется, не питал никакой злобы к незнакомцу, но хищнику и не надо слишком пристально смотреть на человека, чтобы выглядеть зловеще. Мужик отшатнулся от нас и удивленно пробормотал:
— Unhultha skohl…
Я не дал ему возможности прийти в себя, просто помчался прочь изо всех сил. Я даже стряхнул с плеча своего орла, и ему пришлось лететь самому, держась надо мной. Возможно, это напугало крестьянина еще больше, потому что он не стал меня преследовать. Бьюсь об заклад, что всю оставшуюся жизнь этот селянин пугал других, рассказывая, как однажды в своем собственном дворе сражался с «нечистым демоном» и его злым крылатым духом.
Лишь убежав достаточно далеко от курятника и спрятавшись в зарослях кустарника, я все-таки утер кровь, которая текла у меня по лицу. И только тут я ощутил, как у меня болят ребра. Боль была мучительной, я также почувствовал в этом месте какую-то влагу и предположил, что это кровь. Но это было не так. Просто я сложил украденные яйца за пазуху, а крестьянин разбил их дубиной. В результате яйца превратились в месиво, но мне удалось наскрести достаточно этого месива, чтобы слегка приглушить голод. Мои ребра болели еще несколько дней после этого, но если они и были сломаны, то срослись сами.
Гораздо дольше заживало мое лицо: оно распухло и посинело. Однако хотя кровь и текла обильно из маленького пореза, он скоро зажил, остался только небольшой бледный шрам, который пересек надвое мою левую бровь. Впоследствии, когда я изображал мужчину, окружающие воспринимали этот шрам как знак доблести. Когда же мне доводилось быть женщиной, люди частенько замечали, что это любопытное деление брови придает особую изюминку моей красоте.
Вскоре после этого происшествия дорога привела меня прямо к реке Дуб[33], и впервые за долгое время я смог как следует помыться. Вода была обжигающе холодной — мне пришлось расколоть прибрежный лед, чтобы сделать полынью, — но зато ребра и лицо теперь стали меньше болеть. А еще мне удалось пополнить свой рацион рыбой; таким образом, теперь отпала нужда совершать набеги на курятники. Вдоль Дуба располагалось множество виноградников; разумеется, зимой на них не было ягод, но тем не менее я сумел извлечь из них пользу. Я украл несколько кусков веревки, которыми были подвязаны лозы, связал их вместе в леску и смастерил крючки из колючих веточек боярышника.
У боярышника очень твердая древесина, а ножа у меня не было, однако я заставил juika-bloth мощным клювом откусывать для меня веточки. Правда, пришлось порядком повозиться, прежде чем я сумел заставить птицу понять, чего я хочу. Но как только орел понял, он с энтузиазмом принялся откусывать колючие ветки, пока их не набралось достаточно. Именно птица снабдила меня наживкой, убив полевку. В благодарность я отдал орлу первую рыбину, которую поймал, маленького хариуса. В последующие дни, когда juika-bloth возвращался из своих вылазок в поисках добычи, он постоянно приносил мне ветки боярышника. Думаю, он решил, что я собираюсь построить себе гнездо из колючек.
Двигаясь дальше вдоль Дуба, я поймал еще хариуса, форель и гольца, чтобы приготовить их для себя. (Мои примитивные крючки и линь были недостаточно прочными, чтобы вытащить какую-нибудь большую рыбину вроде судака.) Вдобавок почти каждый день мимо меня вниз по течению к большому городу Лугдуну проплывали одно-два судна с грузом соли или древесины, и мне приходилось прятаться от них, как и от прохожих на дороге. Лодочники тоже запросто могли схватить меня и превратить в раба. Именно поэтому я в основном и ловил рыбу ближе к ночи. В этом, кстати, были свои преимущества. Я делал факел из сухой ветки и поджигал его, этот свет привлекал рыбу ближе к берегу.
Мой путь на северо-восток все время пролегал вверх по холмам, но местность поднималась вверх настолько незаметно, что я начал это понимать только потому, что Дуб постепенно сужался между становившимися все выше и выше берегами. В конечном счете я добрался до того места, где река делала крутой изгиб вокруг холма, на котором располагался город Везонтио. Дуб почти огибал этот холм, превращая его в полуостров, где на узком перешейке на самой высокой точке возвышался городской собор. Таким образом, впечатляющая громада базилики Святого Иоанна была первым зданием Везонтио, которое я увидел издалека.
За две или три мили до того, как дорога уткнулась в городские ворота, она была уже частично вымощена четырьмя параллельными рядами булыжника так, чтобы колеса повозок не вязли в грязи во время распутицы. Однако в промежутках между этими рядами дорога оставалась не вымощенной, чтобы пощадить копыта лошадей, мулов и быков. Поскольку движение в сторону Везонтио и обратно было интенсивным — люди перемещались туда-сюда пешком, верхом, в повозках и телегах, наполненных различным товаром, — я мог теперь удалиться от реки и вернуться на дорогу, оставаясь неприметным в толпе. Даже juika-bloth на моем плече привлекал не слишком много любопытных взглядов, потому что среди путешественников было множество торговцев, некоторые несли плетеные клетки с соловьями и другими певчими птицами; думаю, что меня тоже принимали за торговца экзотическими птицами.
Некоторые люди просто не могут выносить города́ и городскую жизнь, но я не из их числа, возможно, потому, что первый город, который я посетил, Везонтио, оказался таким красивым и приятным местом. С возвышенности полуострова жители его наслаждались живописным пейзажем — огромной излучиной Дуба и холмами пониже вокруг. Берег реки окаймляли бесчисленные причалы, туда-сюда постоянно сновали груженые лодки, на набережной реки было множество широких мощеных дорожек, где так удобно прогуливаться в летнее время. Везонтио также очень чистый и спокойный город. В воздухе совсем немного дыма и зловония, в воде нет отталкивающих грязных пятен. Не слышно там и оглушающего лязга кузниц и мастерских, как в тех городах, где делают и красят ткани, или дубят кожу, или режут камень, или же работают с металлом. Все эти вещи в Везонтио привозят, покупают или же обменивают на чистую соль из окрестных шахт и ароматную древесину из близлежащих лесов. Есть у местных жителей и еще один источник доходов: они предоставляют жилье, еду и развлечения целым ордам летних визитеров со всей Западной империи. Люди приезжают сюда в поисках здоровья: считается, что его можно восстановить в нескольких роскошных банях, которых питают минеральные и горячие источники в пригороде Плостэр на другом берегу реки, что и делает Везонтио в буквальном смысле абсолютно чистым.
Каменный мост через Дуб, который соединяет Везонтио и Плостэр, был первым мостом, который я увидел в своей жизни; помню, меня страшно изумило, что камень может держаться на воде. Но затем я разглядел, что мощные каменные столбы моста уходят под воду и прочно крепятся к дну реки. Еще много чего я увидел в Везонтио впервые в жизни. Например, огромную триумфальную арку во всю ширину дороги при входе в город. Она была построена еще императором Марком Аврелием и за триста лет немало пострадала от дождя и ветра, но я все же смог рассмотреть на ней барельеф, увековечивший победы императора. А еще в Везонтио имелся амфитеатр, такой же огромный, как мне показалось, по крайней мере на первый взгляд, как все Кольцо Балсама. Это, разумеется, не так, но его воспаряющие вверх ярусы каменных скамей могли, без сомнения, вместить в дюжину раз больше людей, чем проживало в долине.
Прекрасными мраморными зданиями бань я восхищался только снаружи: для того чтобы насладиться внутренним убранством, нужно было платить, а у меня не было для этого лишних денег. Однако я все-таки сходил в собор; впервые мне довелось увидеть другую церковь, а не часовню в аббатстве Святого Дамиана. Базилика Святого Иоанна могла бы вместить больше двух десятков таких часовен, а ее стены были богато украшены мозаичными фресками на библейские сюжеты.
Однако самым поразительным новшеством в Везонтио оказалось для меня то, что люди были одеты по-разному: их одеяния не сильно отличались от одеяний сельских жителей, однако различались в зависимости от того, были это мужчины или женщины, мальчики или девочки. Существовало и значительное разнообразие в костюмах среди представителей одного пола, но в целом все женщины были одеты в платья, доходившие до лодыжек и украшенные большим количеством вышивки. Некоторые ходили с непокрытыми головами — гордясь своими длинными, свободно свисающими косами, а остальные повязывали вокруг головы платки ярких веселых расцветок. На мужчинах были короткие подпоясанные кожаные туники, а под ними — тканые рубахи до колен. Штаны тоже были самые разные: до колен, закрывающие колени и ниже переходящие в гамаши, крест-накрест обвязанные кожаными ремешками. Большинство мужчин были без головных уборов, однако кое-кто носил кожаные шапки причудливой формы.
Благосостояние и общественное положение как мужчин, так и женщин можно было определить по тому, из чего были сшиты их платья (некоторые выставляли напоказ шикарные шерстяные ткани из Бетики[34] или Мутины[35] и тонкий лен из Камарака[36]), а также по количеству и дороговизне украшений, в которых они щеголяли. Богатые мужчины носили фибулу (металлическую застежку) на правом плече, у богатых женщин фибулы красовались на обоих плечах. Мужчины носили разнообразные пряжки на поясе, женщины — браслеты на руках или на ногах, а некоторые и там, и там. Большинство этих изделий было изготовлено из золота и усыпано драгоценными камнями — гранатами, карбункулами или же просто кусочками стекла. Разумеется, поскольку стояла зима, по улицам все горожане ходили в подбитых мехом плащах.
Ну, мне самому, ясное дело, пришлось довольствоваться овчиной, однако вокруг было достаточно других деревенских жителей, вечно приезжающих в Везонтио и уезжающих из него, поэтому я не очень бросался в глаза в своей овечьей шкуре. Я решил, что вообще-то было бы неплохо обзавестись дополнительным нарядом, так, чтобы я мог в случае чего выбирать между мужской и женской одеждой. Однако первым делом (это я понял из опыта путешествия по дороге и вдоль реки) мне следовало приобрести нож.
Я без труда отыскал в Везонтио лавку, где продавались ножи, но не спешил заходить внутрь. Я дождался, когда в полдень к владельцу лавки заглянула какая-то женщина, затем он ушел, а женщина осталась. Ясное дело, это жена пришла сообщить мужу, что обед готов. Итак, я вошел в лавку и изучил ножи, которые были выставлены на продажу. Лучшие в мире ножи делали готы, но они, вне всяких сомнений, стоили очень дорого. Я попробовал пальцем изделия попроще, выбрав, исходя из обстоятельств, нож, который мне показался лучшим из множества невзрачных, и принялся торговаться. Когда мы сошлись в цене, я вручил женщине серебряный солидус — она изумленно уставилась сначала на него, а затем и на меня. Но на плече у меня сидел орел, и женщина спасовала: отдала мне нож, сдачу с солидуса и позволила уйти с миром.
Именно поэтому я и ждал, когда уйдет ее муж. Возможно, его juika-bloth не смог бы устрашить так легко, лавочник мог призвать каких-нибудь стражников, чтобы допросить меня, или отобрать мою единственную монету, или даже арестовать меня. Разумеется, серебряный солидус составляет всего лишь одну шестнадцатую часть от стоимости золотого солидуса, но тем не менее было странно увидеть такое количество денег у чумазого крестьянского мальчишки. Поэтому меня вполне могли посчитать не просто беглым рабом, но также и вором.
Поскольку специальные стражники патрулировали Везонтио круглые сутки, я не стал рисковать и воровать какую-нибудь еду или же искать укрытие для ночлега. Нож обошелся мне в половину солидуса, но зато теперь в моем кошеле на поясе приятно позвякивали денарии и сестерции. И к тому же теперь, зимой, многочисленные городские gasts-razna и hospitium — гостиницы, обслуживающие в летнее время посетителей, — были совершенно пусты, поэтому их владельцы просили за постель и стол меньше обычного. Я умудрился найти один из самых дешевых пансионов — маленькую лачугу с единственной комнатой для гостей. Его содержала старая вдова, настолько слепая, что она даже не отпустила замечаний по поводу моего странного вида и того, что я был с орлом. Я оставался там два или три дня, спал на убогом ложе (оно было ненамного мягче и теплее, чем голая земля на берегу реки, где я ночевал совсем недавно) и питался только жидкой кашей — это было все, что могла приготовить старуха, будучи почти совсем слепой. Днем я бродил по бедным кварталам города в поисках одежды, которую смог бы себе позволить.
На окраинах Везонтио располагалось огромное количество жалких лавчонок, всеми ими владели престарелые иудеи; там торговали тем, что не привлекало покупателей из высших слоев. В одной из них, после того как мы с раболепствующим и заламывающим руки стариком владельцем наконец сторговались, я купил женское платье. Хотя оно было сильно изношенное, но еще вполне могло послужить. Пока иудей завязывал платье в узел, бормоча, что я лишил его прибыли от сделки, я стащил и засунул за пазуху женский платок. В другой лавке я купил мужскую кожаную тунику, сильно изношенную и помятую, и штаны из грубой лигурийской шерсти, еще не совсем протертые, которые заканчивались «носками» из шерсти погрубее. И там тоже, пока иудей скатывал и связывал покупки, я похитил другой предмет мужского гардероба — кожаную шапку. Мне стыдно вспомнить теперь, как я воровал у этих лавочников, почти таких же нищих, как и я. Но я был молод тогда, еще не знал мира и руководствовался общепринятыми представлениями — ведь даже наделенные властью стражники смотрели сквозь пальцы на всех, кто воровал у иудеев.
Те немногие деньги, что остались у меня после этих покупок, я потратил на довольно приличного размера круг копченой колбасы, которую можно долго хранить. Затем, в последний вечер пребывания в Везонтио, я испробовал обе свои сущности, удостоверившись, какое влияние они оказывают на окружающих. Сначала я надел поверх своей блузы кожаную тунику, натянул штаны, заправил в них подол блузы, надел ботинки и нахлобучил на голову кожаную шапку. Оставив juika-bloth в комнате, я накинул на плечи овчину и отправился прогуляться быстрым мужским шагом по набережной, где обретались шлюхи. Размалеванные женщины, сидевшие на порожках и подоконниках, с готовностью распахивали свои тяжелые меха, чтобы я мог рассмотреть их тела, а сами в это время по-всякому ворковали со мной, свистели, восклицали: «Hiri, aggilus, du badi!», а некоторые наклонялись ко мне, чтобы затащить к себе в берлогу. Я одарял их холодной, мужественной, отстраненной улыбкой и продолжал свой путь, вполне довольный тем, что шлюхи принимали меня за довольно обеспеченного молодого человека.
Я вернулся в свою комнату и переоделся. Теперь я надел платье, повязал платком голову, обул сандалии вместо ботинок. Снова набросив поверх своего костюма овечью шкуру, я вернулся на ту же улицу и отправился по ней медленной женской походкой. Там, где прежде шлюхи зазывали меня: «Иди сюда, ангелочек, иди в постельку!», теперь они смотрели на меня холодно, запахивали свои меха, фыркали и шипели, а некоторые брюзжали: «Huarboza, horina, uh big daúr izwar!», что означает: «Проваливай, блудница, найди себе другое место!» Поскольку на мне не было ни украшений, ни косметики, они приняли меня за женщину из низшего сословия и испугались, что незнакомка может стать их соперницей. Я посылал им теплую, женственную, полную сочувствия улыбку и шел дальше, совершенно довольный тем, что меня приняли за женщину, причем довольно миловидную, чтобы быть начинающей шлюхой.
Таким образом, мой эксперимент удался. Я не сомневался теперь, что могу одеваться вполне прилично как для женщины, так и для мужчины и что никто при этом ничего не заподозрит. Возможно, я и был совершенно одиноким в этом мире, лишенным друзей, нищим и беззащитным, страшащимся своей судьбы, но я мог, в конце концов, — как и все дикие творения — присвоить манеры, цвета и формы окружающих, смешаться с ними так, чтобы меня принимали за обычного человека. Я даже набрался смелости и поклялся себе, что если проживу достаточно долго, то когда-нибудь буду одеваться и украшать себя, как мужчина или женщина из высшего сословия.
Хотя в тот момент мне было абсолютно все равно, представителя какого пола изображать. Я выбрал мужские штаны и надел их поверх чулок исключительно из-за их приятного тепла. С головой, не покрытой ни платком, ни шапкой, в длинной блузе, овечьей шкуре и ботинках, я снова стал больше походить на сельского жителя неопределенного пола. Я засунул ножны своего нового ножа за пояс, завернул колбасу и другие приобретения того дня в узел, посадил на плечо juika-bloth и вновь отправился в путь, вознамерившись оставить Везонтио далеко позади.
На этот раз, двигаясь точно на восток, я шел вдали от оживленных дорог, реки Дуб и других признаков цивилизации. Миновав соляные копи вблизи Везонтио и лагеря дровосеков, я оказался в самой чаще леса, в дикой местности, где не ступала нога человека.
За исключением нескольких немногочисленных мест, где уже давно поселились люди — крестьяне, пастухи, виноградари, рудокопы, дровосеки, — почти вся Европа, от Британии до Черного моря, еще с сотворения мира была покрыта густыми лесами. Она оставалась таковой в то время, когда я путешествовал по ней, она такая и сейчас, насколько я знаю. И хотя имелись довольно большие расчищенные и возделанные участки, хотя возникли в немалом количестве села и деревни, маленькие городки и города покрупнее, все равно эти цивилизованные территории были всего лишь островками в огромном первозданном море леса.
Двигаясь пешком на восток по лесу, я миновал таким образом земли бургундов и ступил на территорию алеманнов. Здесь я вряд ли мог ожидать, что отыщу курятники или стога сена для ночлега. Алеманны — кочевники, которые никогда не занимались земледелием, виноградарством или же строительством уютных жилищ. Если верить поговорке, «всю свою жизнь они проводят верхом». У алеманнов нет одного короля, как у большинства народов, или же двух (если помните, бургундами тогда управляли два брата), но их великое множество, потому что этот народ называет королем старейшину каждого самого мелкого и незначительного своего племени. Эти группы алеманнов постоянно бродят по лесам, живут за счет земли, своего ума и ловкости, а также знания леса; точно так же теперь пришлось жить и мне.
Вплоть до этого момента, хотя я и путешествовал в холодное время года, зима была мягкая и терпимая. Но теперь я находился высоко, на земле с огромными высоченными пиками, которые на латыни назывались Альпами. А эти горы, пониже, по которым я сейчас шел, на старом языке именовались Храу Албос — Промозглые Альпы — из-за суровых зим. В том году зима и вправду выдалась суровой: по мере того как я продвигался на восток, становилось все холодней. Даже в полдень лес оставался темным, промозглым и холодным, снова и снова шел снег, а навстречу мне все время дул ледяной ветер со снегом, такой сильный, что вполне мог содрать шкуру с быка.
То немногое, что мне было известно о лесе, я узнал, когда бродил вокруг Балсан Хринкхен. Так или иначе, я понимал, что ни в коем случае нельзя терять кремень и трут. Я берег их пуще глаза, так же как и драгоценный флакон с молоком Богородицы. Я был способен найти сухое дерево, при помощи которого можно развести костер, однако понятия не имел, каким образом развести огонь под деревом или скалой, покрытыми снегом: ведь снег таял от жары и гасил огонь.
Я научился довольно ловко обращаться с пращой и мог время от времени сбить с дерева белку или подстрелить зайца-беляка, но даже белок здесь было немного, а зайца было трудно рассмотреть на снегу. Горные ручьи были слишком маленькими, чтобы в них водилось что-нибудь кроме мелюзги. Таким образом, я часто ощущал слабость и головокружение от голода, но при этом очень экономно расходовал свою колбасу. С одной стороны, мне хотелось сохранить ее как можно дольше, с другой — после того, как я съедал кусок, меня начинала мучить жажда. Я было подумал, что, если съесть снега, это успокоит жажду, но, как ни странно, мои надежды не оправдались. Поэтому я позволял себе полакомиться колбасой, только когда останавливался у ручья приличного размера, где под коркой льда текла вода.
Кстати, именно орел научил меня отыскивать пищу более простым способом. Он все время оставался упитанным, здоровым и сильным и при этом никогда не отлучался за добычей далеко и надолго. Я понаблюдал за ним и увидел, что juika-bloth просто обследует трещины в скале и находит там разнообразных змей и ящериц, впавших в зимнюю спячку, иногда огромные клубки змей, которые сплелись, чтобы сохранить тепло.
Таким образом, я стал подражать птице: носил с собой длинную палку, которой время от времени тыкал в глубокий снег, медленно продвигаясь вперед, и при этом иногда находил маленькую пещерку в скалах или трещину в земле, превратившуюся в нору для впавших в зимнюю спячку ежей, сонь или черепах. Однажды мне чрезвычайно повезло: я набрел на нору со спящими сурками. Мясо сурка не только вкусное, но и жирное, и это помогло моему телу сохранять тепло еще долгое время. К тому же нора сурка всегда полна орехов, корешков, семян и сухих ягод, которые зверек запасает на всякий случай, чтобы перекусить ими, если он вдруг проснется слишком рано. Это оказалось восхитительным дополнением к мясу сурка.
Я был достаточно осторожен и не обследовал больших пещер, мимо которых проходил, опасаясь обнаружить там медвежью берлогу. Я совсем не был уверен, что смогу убить медведя, даже если он будет спать глубоким сном, одним ударом ножа — а я не сомневался, что у меня будет возможность нанести только один удар. Еще я всячески старался избегать и некоторых других крупных животных, которые бодрствовали зимой. Несколько раз я забирался на деревья, чтобы убраться с дороги огромного рогатого лося или же бизона с большим горбом. Однажды мне пришлось просидеть на дереве целую ночь, в то время как огромный úrus[37] — он был чуть не на целый фут выше меня в холке — в ярости, что не может добраться до человека, бушевал, ревел, взрывал землю копытами и ударял в ствол дерева своими страшными рогами.
Были дни, когда я думал, что умру от голода или жажды, и ночи, когда я чуть не замерзал насмерть. Я продолжал надеяться, что в один прекрасный день встречу какую-нибудь группу кочующих алеманнов, которые, возможно, разрешат мне присоединиться к ним, чтобы принять участие в охоте, а затем и вовсе примут меня к себе.
Почти так же часто мне хотелось умереть и при этом попасть в место, которое готы называют на старом языке «обиталищем избранных», — в Валгаллу; как верят некоторые из них, она находится на дальней стороне Луны. (Язычники-римляне исказили название «Валгалла», превратив его в Авалон, и верят, что это своего рода острова Блаженства, которые находятся где-то в океане, гораздо западнее Европы.) В любом случае и те и другие язычники, как германцы, так и римляне, утверждают, что в этой земле целых шесть времен года, причем зимы нет. Там две ясные весны, два душистых лета и две золотые осени, когда собирают щедрый урожай. Во время своих скитаний я частенько испытывал приступы отчаяния и мечтал оказаться в этом благословенном краю. Однако, принимая во внимание, сколь грешную жизнь я вел, более вероятным было, что я умру дважды, как в это верили германцы-христиане, считавшие, будто грешники попадают сначала в огненный ад, а затем в ледяной «туманный ад». А иной раз, когда силы мои были на исходе и голова кружилась от голода, мне начинало казаться, что я уже умер дважды и оказался в этом самом непереносимо холодном «туманном аду».
Порой во время своего путешествия я отчетливо понимал, что алеманны уже прошли этой дорогой до меня, причем совсем недавно. Иногда мне не попадалось ничего, кроме осколков камней, но, приглядевшись, я мог сказать, что они раскололись от жара пламени. А это означало, что какой-нибудь человек или группа людей разводили здесь огонь. Бывало, что я выходил из леса на широкую прогалину, где явно какое-то время стоял многочисленный лагерь, однако успевший вырасти подлесок указывал на то, что это было сравнительно давно. Попадались мне также и другие находки, связанные с алеманнами. Например, плоский камень или грубая деревянная доска, на которой был выдолблен прямоугольный крест, символизировавший молот Тора, а чуть ниже — руны в виде кругов, треугольников или похожих на змей петелек.
Только одну из таких старинных надписей я смог разобрать полностью. Там всего-навсего говорилось: «Я, Вив, создал эти руны». Похоже, этот Вив, кем бы он ни был, старался исключительно ради того, чтобы объявить последующим поколениям, что именно он вырезал на камне послание. Остальные надписи, по крайней мере насколько я мог понять, были одной из разновидностей готических рун: любезными, победными, благодарственными, скорбными. При этом каждый вид рун вырезали несколько иным способом, в зависимости от того, для чего они предназначались: поблагодарить какого-нибудь языческого бога за благодеяние или попросить другого бога помочь выиграть сражение; были тут мольбы вылечить рану или исцелить недуг, а также призывы отомстить некоему ненавистному человеку или вражескому племени.
Как-то раз я обнаружил целый кусок дерева, который лежал на земле. Он нес на себе длинное послание, вырезанное современным готическим шрифтом. Дерево пострадало от непогоды и было покрыто мхом, но слова не стерлись, и я смог прочесть их все:
Прохожий, коротко мое слово,
Остановись и прочти эти руны.
Эта мрачная плита покрывает красивую женщину.
Ее имя было Юхиза.
Она была моим светом и единственной любовью.
Она желала того же, что и я,
Избегала того же, что и я.
Хорошей была она, чистой, верной, разумной.
Ее поступь была благородной, а речь доброй.
Прохожий, я закончил.
Ступай.
Я отправился дальше, как и было приказано. Однако долго потом размышлял над этой эпитафией. В ней не было упоминания о Боге, Вотане или Иисусе, никаких сравнений покойной с ангелами или елейных сантиментов вроде «покойся с миром», там не содержалось также никаких просьб, чтобы языческие Manes[38] защитили могилу от осквернения. Вдовец, вырезавший эту примитивную мемориальную доску, явно не был христианином (ни католиком, ни арианином) и, похоже, вообще не верил ни в каких богов. Без сомнения, он был варваром и кочевником, и, разумеется, цивилизованные люди относились к нему как к грубому чужеземцу. Но, создавая это свидетельство любви и скорби — в искренних, простых словах не было ничего напыщенного или вычурного, — он продемонстрировал чистое и глубокое чувство, подлинную нежность. Уверен, любая женщина, а я говорю сейчас от имени женщины, даже христианка, даже самая знатная римская христианка, вместо того чтобы удостоиться после смерти грандиозного мраморного монумента и льстивых ханжеских пошлостей, предпочла бы упокоиться под простой деревянной плитой, на которой любящая рука вырезала искренние слова: «Ее поступь была благородной, а речь доброй».
Мои скитания длились не одну неделю, прежде чем я набрел на первое живое человеческое существо в Храу Албос. Это случилось на исходе одного снежного дня. К тому времени я уже исхудал, умирал от голода, жажды и еле двигался от холода. Поскольку день уже клонился к вечеру, а в лесу рано темнело, я предпринимал отчаянные попытки отыскать какой-нибудь источник воды, ибо у меня во рту с утра и маковой росинки не было. Я также надеялся обнаружить поблизости нору какого-нибудь впавшего в спячку животного и, завернувшись в свою овечью шкуру, там переночевать. Внезапно juika-bloth слегка встрепенулся у меня на плече и привлек мое внимание. Я поднял голову, прищурился, поскольку в лицо мне летел снег, и увидел впереди красноватый огонек.
Я осторожно подошел поближе и увидел возле скромного костра чью-то сгорбленную фигуру. С величайшей осторожностью я потихоньку обошел незнакомца и незаметно подкрался к нему со спины. Единственное, что я смог разобрать: это был человек с огромной всклокоченной седой шевелюрой, потому что все остальное было закутано в тяжелый мех. Скорее всего, решил я, это мужчина, но поблизости не было ни привязанного коня, ни костров, ни каких-либо следов других людей. «Вряд ли какой-нибудь алеманн, — размышлял я, — станет бродить по Храу Албос один и без коня». Я стоял и дрожал на ледяном ветру, прикидывая, стоит ли мне обнаружить свое присутствие или лучше повернуться и уйти подобру-поздорову. И тут вдруг сгорбленный человек произнес, не поворачивая головы и не повышая голоса:
— Galithans faúr nehu. Jau anagimis hirjith and fon uh thrafstjan thusis.
Это был грубый голос мужчины, и говорил он на старом языке с акцентом, мне незнакомым, но я смог легко понять, что он сказал:
— Ты пришел сюда. Ты можешь подойти к костру и согреться.
Собрав все свое мужество, я приблизился к незнакомцу, проделав это медленно и молча. А вдруг это какой-нибудь лесной skohl с глазами на затылке? Разумеется, я вполне мог незаметно отойти и убраться прочь, но языки костра плясали так весело, что предложение погреться оказалось слишком сильным искушением. Я бочком обошел незнакомца, присел на корточки, подвинулся поближе к огню и робко поинтересовался:
— Откуда ты узнал, что я здесь?
— Иисусе! — с отвращением воскликнул мужчина. Я впервые услышал, как имя Господа используют в качестве бранного слова. — Ты глупый мальчишка! Да я знаю по крайней мере уже неделю, что ты тащишься позади меня.
Если передо мной и вправду был skohl, наделенный чудесными способностями, то, во всяком случае, выглядел он как простой смертный: лохматые волосы и длинная борода. Он был далеко не молодым человеком — однако вовсе не немощным, а крепким, словно добрая кожа, которая со временем становится гибкой и мягкой. Несмотря на лохматые волосы, мне удалось рассмотреть, что незнакомец выглядел сильно загорелым. Его глаза не были тусклыми или слезящимися, но внимательными и пронзительно-синими. Казалось, у него до сих пор сохранились все зубы, причем они были не желтыми, а ослепительно белыми.
Мужчина продолжил ворчать:
— Все лесные звери галопом пронеслись мимо меня, убегая от шума и гама, который ты производил. Иисусе! Такой отвратительный путаник не может быть лесным жителем, сразу ясно: в лесу ты новичок. Я время от времени останавливался, чтобы только взглянуть на тебя и подивиться, как неуклюже ты тащишься, как неумело обращаешься с пращой, как часто не замечаешь хороших откормленных зверей, которые стоят на месте, когда ты проходишь мимо. Ты не достоин даже того, чтобы целовать задницу у богини охоты Дианы. Наконец я понял, что вскоре ты полностью испортишь мне охоту — возможно, даже разбудишь спящих медведей, — и тогда я решил подождать, пока ты нагонишь меня. Кто ты, жалкий неумеха?
Еще больше оробев, я сказал:
— Меня зовут Торн.
Он рассмеялся, но не удивился.
— Ну что ж, весьма подходящее имя для тебя. Ты колючка в моем боку. Репей, не дающий мне нормально жить и работать. Что занесло тебя сюда, мальчишка Торн? Ты ведь выслеживаешь дичь только для еды, да и охотник, прямо скажем, из тебя никуда не годный. Во имя рогов святого Иосифа, я удивлен, что ты до сих пор еще не умер от голода. А поскольку еще и не имеешь ни малейшего понятия о лесе, то просто удивительно, как тебе удалось поймать и приручить этого орла, niu? Ты небось остался в живых лишь потому, что он делился с тобой убитыми червями? Ты голоден, мальчишка?
— И умираю от жажды, — пробормотал я.
— Тут есть ручей, протекающий вон за теми кустами, если ты еще в состоянии разбить лед.
Он продолжил говорить, а я тем временем отправился к воде и сделал большой глоток. Мне болтовня старика внушала чуть ли не трепет — в том числе и из-за бесстыдной дерзости и богохульств, присущих его манере говорить. Однако вынужден признать, что он, по крайней мере, отличался беспристрастием, непочтительно упоминая в своей речи как христианских, так и языческих богов.
— Есть и другие хищники в этих лесах, кроме твоей птицы, мальчишка. Дьявольски страшные. Эти звери мигом разорвут тебя в клочья, а уж что они потом сделают с твоим разорванным телом, просто не поддается описанию. Даже удивительно, что ты еще не стал добычей каких-нибудь сучьих детей haliuruns. Если ты голоден… вот, возьми.
Как только я снова присел возле костра на корточки, незнакомец бросил мне через огонь что-то сырое, коричневое и дряблое. Когда я поймал это, из него брызнула кровь.
— Это печень лося. Я оставил ее в качестве деликатеса для себя, но вообще-то уже наелся. И, ради семи печалей Девы, ты ведешь себя так, словно у тебя самого уже не осталось печени. Возьми прут и поджарь ее над пламенем.
— Thags izvis, fráuja, — пробормотал я, почтительно называя старика готским словом «хозяин».
— Vái, ты не слишком-то разговорчив, не так ли, мальчишка? Это еще один признак, по которому можно распознать новичка в лесу. Когда ты проживешь здесь так же долго, как и я, и тебе не с кем будет разговаривать, некого проклинать и некому молиться, ты станешь болтать, даже если твоим единственным слушателем окажется всего лишь хищник.
Он все говорил и говорил, пока я ел. Мне так хотелось мяса, что я с трудом дождался, пока печень лося лишь слегка покроется корочкой, а затем — не пользуясь ножом, а только зубами — принялся жадно рвать и грызть ее. Кусочки, которые срывались с моих губ, я протягивал сидевшему у меня на плече juika-bloth.
— Метель разыгрывается, — заметил старик. — Это хорошо. Снег станет теплым покрывалом, когда накроет нас. Ты еще не сказал, мальчишка, что занесло тебя в Храу Албос. Если ты, как я предполагаю, беглый раб, то почему побежал в столь негостеприимные леса, niu? В этих безлюдных местах ты так же неуместен, как и крокодил в выжженной солнцем пустыне. Почему ты не отправился в город, где легко смешаться и стать незаметным среди множества людей?
— Я не раб, fráuja, — произнес я невнятно. Мой рот был полон крови, которая стекала на подбородок. — Я никогда не был рабом. До недавнего времени я готовился стать монахом. Но я был… я решил, что у меня нет истинного призвания к молитвам и песнопениям.
— Да неужели? — Он бросил на меня проницательный взгляд. — Мальчишка, который чуть не стал монахом, а? Почему же я иногда видел как ты retromingently?[39]
Я молча застыл с раскрытым ртом, потому что не представлял, о чем старик говорит. Заметив это, он громко повторил вопрос более грубо, но зато доходчиво:
— Почему же я видел, как ты время от времени присаживаешься писать, словно девчонка?
Этот прямой вопрос застал меня врасплох. Ну сами подумайте, разве я мог объяснить ему, что я делаю это и стоя, и присев, в зависимости от того, кем в момент возникшего желания помочиться себя ощущаю: мужчиной или женщиной.
Я произнес, заикаясь:
— Ну, потому что… потому что я менее уязвим так… чем, когда я стою… а он, ну… мочевой орган… свисает… а вдруг как раз в этот момент на меня неожиданно нападут дикие звери…
— Akh,balgs-daddja! Оставь свое глупое вранье! — перебил меня старик без всякой злости. — До чего же потешно слушать, как ты говоришь, используя всякие чопорные заковыристые словечки. — Он фыркнул от смеха. — Мочевой орган, ну надо же! Скорее, kunte похотливой богини франков Котитты! То, что ты имеешь в виду, называется svans. Послушай, мне нет дела до того, мальчишка ты или девчонка, нимфа или фавн, или то и другое одновременно. Я старик, и кровь моя не бурлит, как прежде. Даже если бы ты был красив, как госпожа Поппея[40] или тот парень Гиацинт, о котором говорится в легенде, тебе нечего бояться: я не стану заигрывать с тобой.
Я изумленно уставился на него. Еще бы: ведь я провел столько лет среди монахов и монахинь, постоянно расспрашивавших и допрашивавших своих воспитанников и неизменно интересовавшихся малейшими подробностями чужой интимной жизни. А этому странному человеку было даже все равно, парень я или девушка.
Он добавил:
— Мне нет дела, Торн, до того, что с тобой произошло, откуда ты родом или от кого и почему бежишь. Но если хочешь рассказать сам, я послушаю.
Поскольку, подкрепившись, я почувствовал прилив сил, то собрался с духом и сказал:
— Я вовсе не убегаю от, я бегу к. Видишь ли, fráuja, я следую на восток в поисках моих соплеменников готов.
— Да что ты? В восточные земли остроготов? А почему, интересно, ты считаешь, что двигаешься на восток, niu?
— Ты имеешь в виду, что это не так? — спросил я, смутившись. — Когда я ушел из Везонтио, я точно знал, что двигаюсь на восток. Но все то время, пока я блуждал в этих проклятых горах, густой туман и облака скрывали и солнце, и северную звезду Феникс. Но как же так, пока я добирался по этим возвышенностям до высоких Альп на юге, я думал, что…
Старик покачал своей лохматой седой головой:
— Всю дорогу тебе в лицо дул ветер, не так ли? Это Aquilo, северо-восточный ветер. Акх, рано или поздно эти возвышенности действительно изменятся и приведут тебя на восток. Но в данный момент ты двигаешься прямо к гарнизону римлян в городе Базилии[41], куда, кстати, направляюсь и я.
— Иисусе, — пробормотал я, впервые невольно употребив имя Господа в качестве бранного слова. И впервые я не перекрестил лба, упоминая святое имя. — Как же определить направление, когда и солнце, и северная звезда не видны?
— Невежественный мальчишка, надо использовать солнечный камень.
Он достал что-то из складок своего длинного мехового одеяния и протянул мне. Это был всего лишь осколок обычного камня, который по-готски называется glitmuns, на латыни mica[42],— тусклый просвечивающий камень, состоящий из многочисленных наложенных друг на друга чешуйчатых пластинок.
— Он не покажет тебе звезду Феникс, — пояснил старик, — потому что glitmuns действует только при свете дня. Но не имеет значения, насколько пасмурно и облачно днем, поднеси его к глазам и посмотри вверх. Если смотреть через него, бо́льшая часть неба покажется тебе розовой. Но в том месте, где находится невидимое солнце, камень сделает небо бледно-голубым. Таким образом можно легко определить направление.
— Мне еще надо многому учиться, — произнес я со вздохом.
— Если собираешься стать охотником и жить в лесу, то да.
— Но, fráuja, ты сам опытный охотник. И сказал, что долго прожил в этих лесах. Почему же теперь ты идешь в город?
— Я, может, и блуждаю по лесу, — заметил он сварливо, — но еще не окончательно выжил из ума и состарился. Я охочусь не в силу привычки и не для собственного удовольствия, не ради удовлетворения извечной мужской жажды крови и даже не затем, чтобы просто набить брюхо. Я охочусь, чтобы раздобыть побольше шкур, кожи и меха. Вот, смотри, это шкуры медведей.
Он показал на большой стянутый ремнями тюк из шкур, который я не заметил раньше, потому что охотник пристроил его на развилке дерева.
— Я продаю шкуры в Базилии и других местах римским колонистам, которые слишком робки и изнеженны, чтобы выбраться из своих укрепленных городов и самим отправиться в лес. Иисусе, стоит ли дивиться тому, что империя в таком жалком состоянии! А знаешь ли ты, мальчишка, что большинство хилых римлян — даже колонисты — теперь считают себя настолько благородными, что обедают исключительно рыбой или птицей? Они полагают, что прекрасное красное мясо пригодно только для простых работяг, крестьян и нас, нецивилизованных чужеземцев.
— В таком случае я рад, что принадлежу к чужакам готам, если это дает мне право есть мясо, которое отвергают слишком цивилизованные народы. А ты, fráuja, наверное, родом из алеманнов?
Старик не ответил прямо на мой вопрос, а лишь сказал:
— Алеманны не показывались здесь, в Храу Албос, вот уже несколько лет. В последнее время они стали ограничиваться путешествиями в пределах низин, в междуречье Рена[43] и Данувия[44]. Я уже говорил тебе: эти леса часто посещают злобные преступники.
— Но если не алеманны, тогда кто?
— Акх, алеманны — кочевники, кровожадные и обожающие сражения, но у них все-таки есть законы, и они их соблюдают. Мальчишка, я говорю о гуннах. Вернее, об изгоях и отбросах этого племени, тех, кто остался после того, как остальные вернулись обратно в ад, из которого вышли.
— Я слышал, их родина в Сарматии.
— Возможно, — проворчал охотник. — Говорят, давным-давно среди готов были haliuruns — женщины такие отвратительные, что их изгнало собственное племя. И вот эти ведьмы отправились в странствия, встретились с пустынными демонами и вступили с ними в греховную связь. Вот так и появились гунны. Ради семнадцати сосков Дианы Эфесской, я верю в эту сказку! Только тем, что в жилах гуннов смешалась черная кровь демонов и ведьм, и можно объяснить их дьявольскую жестокость. Бо́льшая часть этого дикого племени теперь убралась восвояси, но те, кто остался, собрались в банды, причем к мужчинам присоединились их жены и отпрыски, которые, да будет мне позволено заметить, так же ужасающе порочны, как и они сами. Эти банды прячутся в Храу Албос и устраивают внезапные набеги на селения и отдельные крестьянские дома, расположенные в низине, а после снова возвращаются сюда, в леса. Командиры римских гарнизонов не настолько глупы, чтобы отправлять в погоню за ними свои легионы. Легионеры привыкли сражаться на открытой местности, здесь их попросту уничтожат. А алеманны, хоть и любят сражаться, отнюдь не склонны к самоубийству. Именно поэтому вместо того, чтобы бороться с этими ужасными гуннами, они покинули горы, которые когда-то принадлежали им.
— Но ты остался, fráuja, — заметил я. — Разве ты не разделяешь всеобщего страха перед гуннами?
Старик презрительно фыркнул:
— Мне было пятьдесят лет, когда Итиль-хан по прозвищу Аттила умер. И всю свою жизнь я охотился в этих лесах. Я знаю их так, как никогда не будут знать гунны. Хотя эти падальщики теперь наводняют Храу Албос, но попадаются тут и опытные охотники вроде меня, и неоперившиеся птенцы вроде тебя.
— А ты вернешься сюда потом, после того как побываешь в Базилии?
— Не на это место, но обратно в леса. Я останусь в гарнизоне ровно настолько, чтобы продать медвежьи шкуры и закупить себе свежих припасов. Города не для меня, и я не для них. После этого я направлюсь на восток, к великому озеру Бригантинус[45]. Когда весной на реках начинается ледоход, бобры вылезают из своих хаток. Вот тогда-то и надо на этих зверей охотиться: в это время их шкуры лучше всего.
Я призадумался. Казалось, что старик ненавидит и презирает всех на земле. Он был человеком грубым, сквернословом и богохульником и, похоже, не верил совсем ни в каких богов. Как бы и мне самому не стать таким в его обществе. Едва ли я мог ожидать, что старый негодяй будет относиться ко мне с нежностью. Но зато он знал лес. И если охотник говорил правду о таящихся тут повсюду опасностях…
Поколебавшись, я сказал:
— Fráuja, поскольку мы оба идем в одном направлении… как ты полагаешь, не могли бы мы идти вместе… чтобы я мог поучиться у тебя знанию леса?
Теперь настал его черед задуматься. Старик долго смотрел на меня, прежде чем произнес:
— Акх, пожалуй, и от тебя тоже может быть польза. Скажи, сможешь ты нести вон тот тюк с медвежьими шкурами?
«Вот бедняга, — подумал я, — похоже, старик не настолько крепок, как хочет казаться». Я представил, как он будет ковылять, шататься, раздражаться и жаловаться на каждом шагу. Может, лучше обойтись без него? Я пойду быстрее один и уж как-нибудь сам позабочусь о себе. Но я сказал:
— Да, полагаю, я смогу это сделать.
— В таком случае я согласен. А теперь довольно на сегодня болтовни. Вот, мальчишка, надеюсь, теперь тебе будет теплее спать, чем раньше. — С этими словами охотник снял с себя одну из шкур и бросил мне.
Устроившись на ночлег возле постепенно затухающего костра, старик достал откуда-то медную миску, из которой он, очевидно, и ел и пил. Затем подобрал камень, сжал его в кулаке и лег так, чтобы его рука находилась над миской. Я сперва удивился, зачем он это делает, но затем догадался. Если он вздрогнет ночью от малейшего шума, то выронит камень и звон миски разбудит его. Ну, теперь-то у него был я, молодой и сильный, готовый отразить любое нападение.
Преисполненный благодарности, я завернулся в мех, который дал мне старик, и поинтересовался:
— Fráuja, раз уж мы на какое-то время стали попутчиками, то как мне тебя называть?
Если помните, старик так и не ответил на мой вопрос, был ли он из алеманнов или принадлежал к другому народу, а я еще не мог распознать акцент, с которым он говорил. К сожалению, и его имя — хотя оно могло быть вариантом имени древнего бога Вотана — также ничего не сказало мне о его происхождении.
— Меня зовут Вайрд Охотник, — заявил мой попутчик и уже через мгновение заснул. Дыхание его стало глубоким, но спал он тихо. Это меня обрадовало: ведь храп вполне мог услышать какой-нибудь хищник или шатающийся ночью по лесам гунн.
Мы проснулись, когда забрезжил свет — небо все еще было затянуто облаками, однако снег идти перестал. Мой juika-bloth улетел на поиски утренней трапезы, а мы с Вайрдом помочились за отдельно стоящими деревьями. Я специально сделал это по-мужски, но охотник не показал виду, что заметил это. Затем мы направились к ручью, чтобы ополоснуть лицо обжигающе ледяной водой.
Я сказал:
— Я так благодарен тебе, fráuja Вайрд, за то, что ты одолжил мне шкуру. В ней было так уютно…
— Заткнись! — рявкнул старик так же раздраженно, как и всегда. — Пока не перекушу, я пребываю в дурном расположении духа и до той поры не терплю пустой болтовни. Вот что, у меня есть несколько ломтиков вяленой грудинки, могу с тобой поделиться.
— А у меня есть копченая колбаса. Хочешь? — предложил я. — Знаешь, от нее потом ужасно хочется пить, так что давай съедим колбасу, пока у нас есть достаточно воды.
Пока мы пережевывали жесткую сухую колбасу, я заметил:
— Я несколько раз пытался утолить мучительную жажду снегом и никак не могу понять, почему он не помогает, как вода. В конце концов, снег есть не что иное, как вода, которая…
— Иисусе, — пробурчал Вайрд. — Уж лучше бы ты помалкивал, невежественный глупец. Всем известно, что человек может запросто умереть от жажды на самой огромной снежной равнине.
Его тон мне не понравился, и я сам слегка вспылил:
— Я это уже понял. Может, объяснишь, почему так происходит?
Старик недовольно вздохнул:
— Слушай внимательно, мальчишка. Я не буду пояснять дважды. Когда мужчина — или женщина вроде тебя — ест снег, то обмораживает рот, глотку и пищевод, так что они сокращаются и человек не может проглотить достаточно снега, чтобы утолить жажду. Даже растаявший над огнем снег лишь заставит беднягу неистово собирать дрова, ибо он будет испытывать все большую и большую жажду, и невозможно растопить достаточно снега, чтобы утолить ее. А теперь давай собираться, пора в путь. Я понесу оба наших узла. Ну-ка сними те медвежьи шкуры, и я привяжу их тебе на спину.
— Раз мы уходим, — поинтересовался я, — то зачем ты поддерживаешь огонь?
— Я не поддерживаю огонь, — ответил старик, хотя он положил на оставшиеся угли свежую ветку и принялся дуть на них, пока верхушка ветки не загорелась. — Когда я путешествую в такой холодный день, как сегодня, я всегда беру горящую ветку и держу пламя у рта, чтобы вдыхать теплый воздух. Это очень удобно. Я, кажется, велел тебе сходить за шкурами.
Я пошел и обнаружил, что развилка слишком высоко. Мне пришлось найти упавший сук, чтобы дотянуться до нее, освободить тюк и свалить его на снег рядом с собой. Я ломал голову, как Вайрд забросил его на эту развилку, поскольку он был всего лишь на ширину ладони выше меня, а я не мог представить себе старика карабкающимся на дерево. Когда я поднял тюк, то пошатнулся и снова произнес: «Иисусе!» Я не имел представления, сколько медвежьих шкур было в тюке, а также сколько весит одна шкура. Но они были крепко связаны все вместе; груз, похоже, составлял половину моего собственного веса. Как же старик поднял тюк на развилку дерева? И как я пронесу эту чудовищную тяжесть даже совсем чуть-чуть? Пока я стоял, пошатываясь, с тюком в руках, спиной к теперь уже засыпанному снегом костру, Вайрд сказал, заметив мои страдания:
— Если уж старый ferta вроде меня смог нести шкуры, и ты сумеешь. Груз покажется тебе не таким тяжелым, когда я привяжу его тебе на спину.
Он воткнул свою горящую ветку в снег и уже завернул мой узел со скромными пожитками внутрь шкуры, в которой я спал. Я промолчал, но в душе огорчился: стало быть, мне не придется надевать на себя сегодня шкуру, да к тому же старик не приготовил для меня зажженную ветку. Словно прочитав мои мысли, Вайрд сказал:
— Ты мигом согреешься, изображая из себя вьючного мула. Вот увидишь.
И он принялся заворачивать свои пожитки в шкуру, которая служила ему и постелью, и одеялом. Моему взору предстали два предмета, которые старик тщательно оберегал во сне, лежа на них всю ночь: лук и колчан с многочисленными стрелами.
Я сказал:
— Я слышал, как ты дважды призывал языческую богиню Диану. Я должен был догадаться, что ты охотишься с луком.
— Ты что же, полагал, что я убиваю медведей и лосей голыми руками? — с издевкой спросил старик. Но его голос потеплел, когда он поднял и погладил лук. — Да, это мой красавец, мое сокровище, мой безотказный друг.
— У некоторых мужчин там, откуда я пришел, были луки, — заметил я. — Но они были больше и представляли собой обычную дугу, как латинская буква С. Я никогда не видел такого, как у тебя. Твой лук скорее напоминает изогнутую руну, которая называется sauil.
— Да, каждый лук изгибают сначала в одну сторону, а потом в другую, — кивнул охотник и с гордостью продолжил: — Смотри, мальчишка. Если обычный лук сделан из дерева и натягивается лишь благодаря его силе отдачи, то в моем боевом луке дерево вдобавок усиливается вот этим. — Он нежно постучал по внешним изгибам. — Смотри, вот здесь, сзади, у него…
— Я бы назвал это передом, — заметил я.
— Заткнись. Вот здесь, сзади, к дереву крепятся высушенные сухожилия животных, потому что они не растягиваются. К ним добавлен рог, ибо этот материал противостоит сжатию. Таким образом, дерево побуждает лук изгибаться, а сухожилия заставляют его сжиматься. И в результате это превосходное оружие — с шестидесяти шагов — заставит стрелу точно попасть в молодое деревце и запросто собьет вон ту птицу на лету.
Старик показал на возвращавшегося juika-bloth, который как раз грациозно заходил на посадку и скользил между деревьями прямо к нам, а затем добавил:
— Даже с расстояния в двести шагов стрела — если она попадет в человека — ударит с такой силой, что этого будет достаточно, чтобы убить его, в том случае, если он носит только простеганные или кожаные доспехи, а не более прочные металлические. Позволь сказать тебе, мальчишка, лучнику потребуется целых пять лет, чтобы создать один такой лук. Ведь прежде всего надо найти различные материалы — дерево, рог, кость — и выбрать из них только самые лучшие. Затем следует их выдержать, после этого придать форму, долго высушивать и выдерживать их по очереди, после чего собрать все вместе, хорошенько пригнать для улучшения пропорций, а потом еще придется много раз подгонять лук, когда уже начнешь им пользоваться. Воистину, на все это может понадобиться целых пять лет, и лишь по истечении этого срока лучник наконец произнесет: работа закончена. Акх, да, мальчишка, готы делают самые лучшие на свете мечи и ножи. Но гунны — oh vai, должен признать, — гунны делают лучшие в мире боевые луки.
— Неужели гунн дал тебе этот лук? Я думал, что ты не очень-то дружен с ними.
Вайрд издал один из своих смешков-фырканий:
— Ni, ni allis. Я отобрал у него лук.
— Ты отобрал лук у гунна?!
Он произнес сухо:
— Ну, после того как удостоверился, что оружие ему больше не понадобится.
— Понятно, — пробормотал я с неподдельным трепетом, затем осторожно, чтобы не вызвать очередную вспышку, ибо уже убедился в его несдержанном нраве, сказал: — Полагаю, fráuja Вайрд, ты был… хм… немного моложе тогда?
— Да, — ответил он, похоже, вовсе не обидевшись. — Это случилось три года назад. До этого мне приходилось обходиться обычным охотничьим луком, таким же, какие ты видел. А теперь давай не будем терять времени. Сейчас я нагружу тебя, вьючный мул. По этому глубокому, только что выпавшему снегу идти будет тяжело, а мне хочется добраться до места засветло.
Вайрд легко поднял тюк с медвежьими шкурами и повесил его мне на спину. Когда широкие полотняные ремни легли мне на плечи, пересекли грудь и оказались надежно стянутыми на поясе, я умудрился с трудом сказать:
— До места?.. Уф… А что это… уф… за место?
— Некая пещера, о которой я разузнал. — Он поднял свой солнечный камень и принялся изучать небо. — Идем вон туда. Atgadjats!
Команда эта означала «снимаемся!», и старый охотник первым двинулся вперед. Солнечный камень он, должно быть, использовал только для виду, потому что зашагал прямо навстречу северо-восточному ветру, в том же направлении, в каком мы оба шли в течение многих дней. Вайрд живо, словно молодой, шагал по колено в снегу. По борозде, которую он оставлял, идти мне было немного легче, и я, пошатываясь, двигался за ним.
Похоже, я жестоко ошибся, предположив, что этот «старый ferta» — как грубо описал себя Вайрд — был слабым и немощным. Он сказал, что ему было пятьдесят, когда Аттила умер. Тогда, если только старик не врет на каждом шагу, теперь ему шестьдесят пять: просто поразительное долголетие! Столь почтенного возраста достигают немногие, кроме разве что лентяев, изнеженных городских жителей и священнослужителей. И еще получается, что в шестьдесят два года мой спутник каким-то образом убил дикаря гунна, чтобы забрать его боевой лук. Возможно, Вайрд действительно слишком стар, чтобы наслаждаться плотской любовью, — даже не проявляет интереса, кто его попутчик: мужчина, женщина или евнух, — но это, похоже, единственное, для чего он слишком стар. Теперь я не сомневался, что охотник мог нести тюк с медвежьими шкурами лучше, чем это делал я, без труда поднимая и даже забрасывая его высоко на дерево каждый вечер. Хотя эту ночь мы, вероятно, собираемся провести внутри безопасной и уютной пещеры. Мысль об этом придавала мне сил.
Но наш путь туда оказался долог и утомителен. И хотя Вайрд по-прежнему шел впереди и утаптывал снег для меня, я шатался и спотыкался всю дорогу и скоро стал задыхаться. Старик был прав: мне вовсе не требовалось дополнительных шкур, чтобы укутаться, или же зажженной ветки, чтобы согреть воздух, который я вдыхал. Хотя день и выдался морозным, я все равно обильно потел. Тюк на моей спине переместился с поясницы куда-то за голову — я не мог ее повернуть, чтобы увидеть, куда именно, — а juika-bloth пристроился на его верху. Во всяком случае, он сидел там, пока я не устал и не заставил орла лететь над нами, таким образом хотя бы немного облегчив себе груз.
Ни разу не сбавив шага и не продемонстрировав даже малейших признаков одышки, Вайрд говорил безостановочно — или кричал, чтобы его можно было расслышать сквозь ветер Aquilo. Он с готовностью отпускал замечания относительно погоды, местности, здешних растений и животных, а также рассуждал обо всем на свете, при этом обильно пересыпая свою речь обычными для него богохульствами и непристойностями.
— Посмотри-ка вон туда, на этот небольшой участок земли, чистый от снега. Ты видишь там высохшие остатки растения, мальчишка? Это лазурник, ты будешь рад ему, когда у тебя случится запор или тебе понадобится хороший skeit. Выжми немного камеди лазурника и прими внутрь. Ты очистишься, если захочешь.
— Полезно… узнать… fráuja… — выдохнул я.
— Ты небось считаешь эти леса Храу Албос скучными, мальчишка? Подожди, пока мы не доберемся до болотистых равнин вокруг Сингидуна[46], что на земле готов. Эти равнины такие унылые и лишенные растительности, что там не увидишь ничего выше одинокого крестьянина. Или же его козы. Или гуся.
— Очень… интересно… fráuja Вайрд… — выдохнул я.
— А теперь мы приближаемся к соснам, мальчишка. Ты знаешь, что сосновые шишки, если их сначала поджарить, а потом сжечь, дают сладко пахнущий фимиам? Более того, этот смолистый аромат вызывает необычайное желание у женщин. Кое-где язычники даже используют сосновые шишки во время храмовых оргий, чтобы разжечь желание у своих поборниц. Да, во имя сорока девяти внебрачных дочерей Феспия, аромат сосновых шишек делает kunte таким же жарким и сладким, как и он сам!
Тут, не издав ни звука, я упал ничком в снег и тихонько там лежал, слишком измотанный и слабый, чтобы поднять свой собственный вес, не говоря уже о грузе. Вайрд прошествовал дальше, ничего не подозревая и продолжая говорить, пока его голос не заглушил ветер:
— Иисусе! Похоже, скоро начнется снегопад. Нам лучше поспешить…
Затем, я полагаю, он все-таки заметил, что я больше не тащусь за ним, ибо я еще минуту или две слышал его мягкие шаги по снегу. Старик наклонился надо мной и с отвращением произнес:
— Во имя Венеры Миртийской, да ты, лентяй, никак притворяешься, что уже устал? Еще только миновал полдень.
Я с трудом восстановил дыхание и глухим голосом с трудом сказал:
— Притворяюсь?.. Нет… что ты, fráuja…
Одной ногой, без всякого усилия, он перевернул тюк и, конечно, меня вместе с ним, так что теперь я лежал лицом вверх. Вайрд рассматривал меня с таким видом, словно он обнаружил под камнем мерзкую личинку, прилипшую к его оборотной стороне. Juika-bloth кружил наверху и с любопытством посматривал на нас.
— Я ослаб, — произнес я, — и хочу пить, а лямки натерли мне плечи. Не могли бы мы немного отдохнуть?
Вайрд презрительно заворчал, но присел рядом со мной.
— Только совсем недолго, — сказал он, — или твои мышцы остынут.
Откровенно говоря, я был уверен, что старик притворяется, заставляя себя бодро двигаться вперед, продолжая выкрикивать свои непрерывные монологи, делая вид, что не устал и не задыхается: небось обрадовался, когда я попросил остановиться, поскольку и сам давно этого ждал.
Вайрд запустил руку под снег и ощупывал землю вокруг, пока не извлек гладкий камушек.
— Вот, мальчишка. Когда мы пойдем дальше, положи этот камушек в рот. Это немного уменьшит твою жажду. Прежде чем мы двинемся, я пристрою шкуру под лямки, чтобы они поменьше натирали плечи. Со временем, разумеется, у тебя появятся там хорошие мозоли.
— Возможно, в дороге, — предложил я, — мы могли бы продать тюк?
— Не выдумывай, — сурово произнес старик. — Ты сказал, что сможешь нести его. Ты должен твердо усвоить, мальчишка: всегда надо держать слово. И ты сам напросился ко мне в попутчики. Я боялся, что ты задержишь меня, но, будучи человеком великодушным, согласился. Запомни хорошенько, мальчишка, надо всегда быть осторожным в своих просьбах, потому что ты можешь получить желаемое. Ну а раз уж получил, то теперь тебе придется стараться изо всех сил.
— Да, fráuja, — промямлил я неохотно.
— В компании со мной тебе, возможно, будет не слишком приятно или удобно, но это только пойдет тебе на пользу. Жизнь в лесу сделает сильным не только твое тело, но и дух. Да, мальчишка Торн, стань сильным, — он стукнул себя в грудь, — как я!
Потирая отчаянно болевшие плечи, я набрался храбрости и сказал:
— Не требуется большой силы, чтобы смеяться над страданиями другого.
Он всплеснул руками:
— Во имя Момуса, бога ропщущих, ты неблагодарный щенок!
Я промямлил:
— Никогда не слышал ни о каком боге ропщущих.
— Ну, это греческий бог, а чего еще можно ожидать от греков. Бог ропщущих Момус однажды разворчался даже на самого Зевса. Ему, видишь ли, не понравилось, что тот поместил рога быку на голову, а не плечи, ведь в этом месте бык сильнее.
Поскольку мне очень хотелось, чтобы старик еще посидел и поговорил, я сказал:
— Я полагаю, fráuja Вайрд, что ты не христианин. Уж очень многих богов ты упоминаешь.
Он ответил как-то загадочно:
— Я когда-то был им, но излечился.
— Должно быть, у тебя не было хорошего священника. Или пастора. Словом, священнослужителя.
Вайрд проворчал:
— Слово «пастор» означает пастыря, который стрижет овец. Я предпочитаю не быть овцой.
— А слово «циник» происходит от греческого kynos — «собака», — ответил я осуждающе. — Циники называются так, потому что вечно брюзжат на честных людей.
Мой спутник страшно возмутился:
— Много ты знаешь, молокосос! Циники сами назвались так, потому что собака, если ей предлагают какое-нибудь лакомство, обнюхивает и внимательно изучает его, прежде чем проглотить. А теперь вставай, мальчишка. Мы еще успеем добраться до пещеры засветло, если только ты больше не будешь падать. Argadjats!
Мы пошли дальше: он свободным шагом, а я с трудом и неуклюже. Я решил, что больше не стану жаловаться и с честью выдержу наш дневной переход, куда бы мы ни направлялись, а упаду, только если меня настигнет внезапная смерть. Я упорно тащился вперед и обдумывал разные головоломные вопросы вроде: предположим, медведь весит столько же, сколько здоровенная вьючная лошадь; спрашивается, какую часть от общего веса составляет вес его шкуры? Или: лошадиная шкура тяжелее медвежьей или легче? Это отвлекало меня от боли и усталости, и я действительно закончил этот ужасный переход, больше ни разу не упав. Готов поклясться, что он длился четыре года (хотя Вайрд и утверждал, что по церковному времени он занял всего четыре часа), и вот наконец мой спутник объявил:
— Мы пришли.
Я так обрадовался, что чуть не упал, но сумел удержаться на ногах.
— Где… пещера? Я не могу… снять этот тюк… пока не попаду в нее.
— Пещера вон там, — ответил Вайрд, показывая на склон, заросший густым кустарником немного впереди нас. — Но ты можешь с таким же успехом сбросить свой груз прямо здесь. Мы не зайдем в нее, пока он не выйдет.
— Он? — прохрипел я.
— Или она, — равнодушно произнес Вайрд, положив свои узлы.
Сбитый с толку и задетый его двусмысленным замечанием относительно пола, ибо принял его на свой счет, я с трудом отдышался и крикнул:
— Ты смеешься надо мной, старик?
— Тихо! — сурово произнес он. — Как бы ты не разбудил его — или ее. Никак ты обиделся, глупый мальчишка. Я говорю о медведе, а не о тебе. Откуда мне знать, кто там внутри: медведь или медведица? Я знаю только, что пещера у медведей излюбленное место для зимней спячки, и, похоже, один из них как раз сейчас там обосновался.
Согнувшись от мучительной тяжести, я выдохнул:
— Ты… собираешься убить… еще одного медведя?
— Ну, необязательно, — ответил Вайрд с испепеляющим сарказмом. — Может, он сам добровольно снимет с себя шкуру и вручит ее мне. Во имя великой реки Стикс, мальчишка, я велел тебе бросить груз на землю. Пока ты сам не упал без сил.
Я с трудом извернулся, освободился от лямок и позволил тюку свалиться на снег позади меня. Как ни странно, я после этого не сел и не лег, а обнаружил, что так и стою, согнувшись, и испугался, что теперь навсегда останусь в таком положении. Я пошатывался и топал ногами, пытаясь распрямиться, а Вайрд в это время натягивал и проверял свой боевой лук. Удостоверившись, что оружие в порядке, он закинул колчан за спину, так что оперенные концы стрел теперь торчали у него над правым плечом.
— Ты войдешь туда один? — спросил я, в глубине души надеясь, что охотник не прикажет мне сопровождать его.
— Что? — Вайрд бросил на меня изумленный взгляд. — Я уже говорил тебе, мальчишка, что я не слабоумный и не сумасшедший. А вот насчет тебя у меня возникли сомнения. Да у медведя силы, как у двенадцати человек, а ума, как у одиннадцати. Во имя Джека Убийцы Великанов, ты что, ни разу в жизни не видел медведя?
Я был рад, что могу самодовольно ответить ему:
— Видел, разумеется. В Везонтио один шут водил по улицам медведя с кольцом в носу. Зверь танцевал под флейту. Он танцевал не очень-то изящно, но…
Вайрд издал очередное фырканье-смешок.
— Между окольцованным медведем и диким такая же разница, как между быком и зубром. Стой здесь и смотри, может, научишься хоть чему-нибудь.
Прищурившись, он изучил поросший кустарником склон и пробормотал себе в бороду:
— Дай-ка мне вспомнить. Здесь так много пещер. Если не ошибаюсь, эта изгибается примерно на десять шагов внутрь. Да, маленький изгиб налево. В результате получается, так сказать, небольшая узкая ниша, из которой можно стрелять. Я должен держаться справа от входа…
Он оставил меня и, уже вложив стрелу в лук, осторожно направился вверх по склону. Вайрд шел согнувшись — почти в такой же позе, в которой все еще находился я, — поэтому его голова не возвышалась над покрытыми снегом кустами. Я еще не разглядел вход в пещеру, поэтому не мог судить, как близко старый охотник подобрался к нему, зато я прекрасно видел, как он присел за одним из кустов, медленно поднял лук и тщательно прицелился.
Я услышал отдаленный звук отпущенной тетивы и свист летящей стрелы, которая затем исчезла в пещере, где бы та ни находилась. И тут я пришел в изумление, ибо звуки эти вновь и вновь быстро повторялись. Старик ловко, словно молодой воин, выхватывал из колчана стрелы, прицеливался и выпускал их одну за другой, причем делал это с такой скоростью, что его правая рука приобрела неясные очертания, тогда как левая, которая сжимала лук, оставалась неподвижной, как у статуи. Я не могу сказать, сколько стрел он выпустил, прежде чем мне показалось, что холм словно бы задрожал и издал мощный яростный рык. Несмотря на то что я находился на безопасном расстоянии, я все равно страшно перепугался, а Вайрд просто замедлил свои движения и спокойно приготовил еще одну стрелу.
Долго ждать ему не пришлось. Холм, который извергал страшные звуки, теперь взорвался подобно вулкану. Из невидимой пещеры внезапно появился огромный бурый силуэт, весь в облаке снега и брызгах веток, в ярости оторванных от кустов. Огромный медведь издал рев, но вдруг остановился, и, когда взметнувшийся снег осел, я смог разглядеть, что одна из стрел попала ему в переднюю лапу. Зверь стоял на месте, отчаянно тряся раненой лапой и мотая массивной головой; красные глазки хищника искали мучителя, который снова и снова бросал ему смертельный вызов. Теперь из страшной пасти медведя показалась белая пена, он поднялся на задние лапы, чтобы лучше рассмотреть подлесок.
И тут Вайрд снова тщательно прицелился и выстрелил. Эта последняя стрела, насколько я мог видеть, вонзилась зверю в подбородок; гигантский медведь прекратил рычать: он словно бы задохнулся и заскулил от отчаяния. После этого медведь медленно рухнул подобно огромной колонне; он упал на спину, скатился со склона и застыл, подергивались только его лапы с серповидными когтями.
Я побежал наверх по склону по борозде, которую Вайрд оставил на снегу, с огромным трудом, поскольку спина у меня все еще не разогнулась до конца. Когда я поравнялся с по-прежнему стоявшим все за тем же кустом Вайрдом, старик сделал мне знак остановиться.
— Я должен убедиться, что это действительно последние судороги, — сказал он. — Ибо медвежьи когти даже после смерти могут оторвать тебе обе ноги.
Таким образом, мы дождались, пока прекратятся последние конвульсии, после чего осторожно приблизились и обошли гигантский бурый холм из меха. Мой juika-bloth снизился и тоже всматривался в лежащего на снегу зверя.
— Это самец, — пробормотал Вайрд. — Стало быть, в пещере мы не найдем никаких детенышей.
Теперь я видел, что Вайрд вовсе не преувеличивал, когда говорил о мощи боевого лука гуннов. Та последняя стрела, которая, как я думал, воткнулась медведю под подбородок, оказывается, прошла дальше через все кости и мышцы в голову, проникла в мозг, а затем пробила чрезвычайно толстый и прочный череп, так что ее наконечник высовывался почти на ширину моей ладони из затылка зверя.
— Тебе никогда не удастся извлечь эту стрелу, — заметил я, когда Вайрд встал на колени и принялся вытаскивать ее из передней лапы медведя.
— Да уж, убить такого зверя — самый верный способ лишиться стрелы, — ответил он. — Но ты можешь найти остальные в пещере. Там внутри будет темно, так что давай сначала выберем место для ночлега и разведем огонь. Потом возьмешь головню в берлогу, для поисков света будет достаточно. Я выпустил еще восемь стрел, смотри, принеси их все.
— Да, fráuja, — произнес я с подлинным уважением. — А ты приготовишь ужин из медвежьего мяса?
— Нет, — сказал он. — Смотри сюда. — Он достал откуда-то из складок своего одеяния маленький нож, разделил мех на брюхе медведя и сделал на коже надрез. Оттуда показался большой комок желтого жира. — Слишком жирный, так что с ним и возиться не стоит.
— Жаль, — сказал я. — Ты, должно быть, такой же голодный, как и я. Может, задняя часть?..
— Нет, — снова сказал Вайрд. — Мы не можем расчленять зверя, пока я не сниму шкуру целиком. А это не очень-то простое и быстрое дело, скоро наступит ночь. — Старик встал и огляделся. — Делай, что я тебе велел, разведи костер. Похоже, лучшее место вон там, внизу.
— Ты имеешь в виду, fráuja, что, несмотря на целую гору свежего красного мяса, которое лежит здесь, мы будем есть на ужин высушенную коричневую грудинку?
— Нет, — в третий раз сказал он, продолжая рассеянно оглядывать окрестности. — Бьюсь об заклад, что весь этот шум, который мы подняли, заставит какое-нибудь любопытное создание прийти и… акх, вот оно.
Вайрд смотрел мне через плечо, но, прежде чем я повернулся, он быстро вскинул лук, выхватил из колчана стрелу, вставил ее, натянул лук и выпустил стрелу. Она пролетела так близко от моего уха, что я услышал не просто свист, но громкий звук, вроде того, что издавал мой орел, когда садился на плечо и взъерошивал мне волосы. К тому времени, когда я повернулся, новая жертва Вайрда уже лежала примерно в тридцати шагах от нас. Этот зверь напоминал козла, только рога у него были гораздо внушительней: толстые, длинные, загнутые назад, с красивыми рубчиками спереди. Я никогда раньше не видел подобного животного и заинтересовался, как оно называется.
— Горный козел, — пояснил Вайрд. — Обычно они обитают выше в Храу Албос. Спускаются так далеко вниз только глубокой зимой. И, на счастье охотников, любопытны как кошки. У них, кстати, постное мясо, поскольку они не впадают в спячку. Лучше всякой баранины. А теперь наконец ты разведешь огонь, niu?
Я так и сделал, на том месте, которое старик указал, и, честно говоря, я не слишком удивился, обнаружив под снегом и льдом родник с пресной водой. Когда Вайрд начал свежевать горного козла, я увидел, что нож его был готской работы: на ручке была отчетливо видна обвивающая ее змея. Ножом так часто пользовались, что его лезвие сильно стерлось и стало чуть больше узкой полоски, но Вайрд ловко управлялся с ним.
Я спросил:
— Ты сохранишь шкуру горного козла, чтобы тоже продать ее?
Он покачал своей лохматой головой.
— Летом я так бы и сделал. Однако грубая зимняя шкура не настолько ценная, чтобы заставлять тебя ее тащить. Кстати, за рога я выручу немало. Я снимаю шкуру только для того, чтобы приготовить в ней мясо.
— Приготовить мясо в шкуре? А как это?
— Иисусе! Увидишь, когда вернешься со всеми моими стрелами. Если ты когда-нибудь все-таки их принесешь.
Я взял горящую головешку и пошел обратно, туда, где Вайрд убил медведя. Вскоре я обнаружил вход в пещеру, тот был довольно высоким, и я смог войти внутрь, распрямившись в полный рост. Там действительно был изгиб влево, как вспомнил Вайрд, я обнаружил три его стрелы в куче заплесневелых листьев и мусора сразу за поворотом, где они воткнулись в стену; у одной из них наконечник из-за этого раскололся надвое. За поворотом пещера заканчивалась, и там были довольно уютно уложены сухие листья и большое количество сухого мха: все это собрал либо наш медведь, либо те, которые спали здесь до него. Я начал рыться во мху и листьях, стараясь не поджечь их своим факелом, и в конце концов нашел все пять стрел, которые не попали в цель.
Когда я вернулся к месту нашего ночлега, то понял, для чего Вайрду понадобилось свежевать горного козла. Он оставил копыта на мешке из шкуры. Затем воткнул четыре столбика в землю вокруг костра и за углы подвесил этот мешок над пламенем, вниз мехом. Как только мех подпалился, охотник наполнил провисшую шкуру водой. Когда вода закипела, он нарезал тушу на куски — грудинку, ребра, бок и тому подобное — и положил все в кипяток. Оставшиеся куски мяса и внутренностей Вайрд отбрасывал в сторону для моего juika-bloth, и тот устроил себе самый настоящий пир.
В отличие от орла, нам с Вайрдом пришлось какое-то время ждать, пока будет готова еда. От кожаного мешка поднимался такой восхитительный аромат, что у нас текли слюнки. В потемневшей кипящей воде подпрыгивали куски мяса, постепенно превращаясь из красных в коричневые. Наконец, когда я уже готов был упасть в обморок от голода и томительного ожидания, Вайрд достал свой готский нож, потыкал им мясо и объявил, что ужин готов. Мясо прекрасно разварилось: оно было такое нежное, что нам не пришлось не только его грызть, но и жевать; было достаточно снимать его с костей губами. Мы с жадностью поглощали восхитительное угощение. Разумеется, мы не смогли съесть все. Вайрд оставил немного на утро, а остальные куски подвесил над огнем, чтобы подкоптить и взять их с собой в дорогу. После этого, совершенно сытые, мы завернулись в шкуры и заснули.
* * *
А в ту же самую ночь далеко на востоке, в городе Константинополе, который назывался теперь Новым Римом, другой подросток, мальчик примерно одного со мной возраста, тоже поужинал и отправился спать. Однако это был не простой мальчик. Звали его Теодорих, и он был принцем, сыном и наследником Тиудемира Амала, короля остроготов. Именно поэтому он в качестве почетного гостя ночевал не где-нибудь, а в величественном Пурпурном дворце Льва, императора Восточной Римской империи. Молодой Теодорих, несомненно, спал на шелковых простынях в теплой постели под пуховым одеялом, и, прежде чем заснуть, он, конечно же, поужинал самыми экзотическими и дорогими яствами.
Ну и я тоже регулярно ужинал начиная с той ночи. На протяжении всей своей долгой жизни я смаковал множество яств на пиршественных столах во множестве изящных залов. Мало того, мне частенько доводилось обедать с самим Теодорихом, в нескольких дворцах, которые он завоевал для себя: мы услаждали свои желудки тончайшими деликатесами в обществе самых знатных дам и кавалеров, и нас обслуживало множество слуг. Но клянусь, не могу припомнить, чтобы впоследствии я хоть раз так же наслаждался едой, как во время того пиршества, которое мы с Вайрдом устроили столь примитивным способом той промозглой ночью в холодных и негостеприимных Храу Албос.
Хотя на следующее утро я снова проснулся ни свет ни заря, Вайрда в лагере уже не было. Я обнаружил его наверху, возле пещеры. Охотник сидел около убитого медведя и свежевал тушу. Я пробормотал ему «gods dags» и после этого без спросу достал из костра немного уже подогретого мяса горного козла, а из ручья набрал воды, чтобы он мог запить завтрак. Вайрд проворчал что-то невразумительное в знак приветствия, схватил несколько кусков мяса и глотнул воды, после чего продолжил свою грязную и кровавую работу.
Сам я после завтрака занялся тем, что свернул шкуры, в которых мы спали, засунув в них свое добро, включая и копченое мясо. Еще я проверил, не потерялся и не разбился ли во время предыдущего перехода мой пузырек с молоком Пресвятой Девы. Покончив с этой нехитрой работой, я поднял с земли голову горного козла. Мой juika-bloth уже позавтракал: выклевал глаза и бо́льшую часть языка, но мне хотелось заполучить восхитительные рога. Я нашел подходящий камень и воспользовался им как молотком, чтобы разбить череп. После этого я положил по одному рогу на каждый из наших узлов и крепко их привязал.
Мы с Вайрдом закончили свою работу почти одновременно, был уже почти полдень. Я с ужасом смотрел на огромную шкуру, которую мой спутник скатал, и со смирением ждал, что он добавит ее к тюку, который я нес накануне. Но старик одобрительно кивнул головой, глядя на отделенные рога горного козла, и сказал:
— Тебе уже есть что нести, мальчишка. В любом случае едва ли ты сможешь выдержать запах от этой шкуры, который скоро появится, — я не сумел очистить ее как следует, и, конечно же, у меня не будет времени и сил, чтобы растянуть и высушить ее. Я уже привык к вони, поэтому и добавлю ее к своему грузу.
— Thags iznis, — с облегчением произнес я. — Ты будешь убивать еще медведей, fráuja Вайрд?
— Нет, у нас у обоих и так уже достаточно груза. И я больше не знаю других берлог, облюбованных медведями отсюда и до Базилии, поэтому мы можем смело направляться в гарнизон. Да, мы переждем эту сырую погоду в роскошных жарких римских банях.
— Может, мне сходить и отрезать немного медвежьего мяса, на случай если оно понадобится нам в пути?
— Не надо. Раз уж труп окоченел, мясо останется жестким, сколько его ни вари. Пускай валяется.
— Как жалко, что оно зря пропадет.
— В природе ничего не пропадает, мальчишка. Этот труп станет кормом для несметного числа других животных, птиц, насекомых. Если стая волков появится здесь первой, он отвлечет их от того, чтобы преследовать нас по запаху снятой шкуры. Еще лучше, если медведя обнаружит банда диких гуннов, это задержит их здесь на какое-то время.
— Я как-то раз видел волка, — сказал я, — и не сомневаюсь, что он способен с легкостью убить человека. Но я никогда не встречал гуннов. Я так понимаю, fráuja, что тебе приходилось иметь дело и с теми и с другими?
— Во имя проклятого Стикса, любой может на них наткнуться! Волки могли бы уничтожить наши припасы или наших лошадей, если бы они у нас были. Но звери вряд ли набросились бы на нас. И то сказать: зачем умным, почтенным и находчивым волкам портить себе репутацию людоедством? Но я знаю гуннов. Вот от них можно всего ожидать. А теперь, мальчишка, — atgadjats!
* * *
Не помню, сколько времени мы шли после того, как покинули то место. Но теперь почти каждый день мы спускались с холма, и с каждым новым днем погода становилась немного мягче и — невозможно поверить в это — увязанные в тюк медвежьи шкуры, которые я нес, становились легче. Как Вайрд и предсказывал, мышцы и кожа у меня на плечах и спине со временем привыкли к тяжелой работе, да и вообще я стал сильней. Я больше не шатался и не спотыкался на каждом шагу, а шел вровень с неутомимым старым охотником.
Он обучил меня, как ходить тихо; таким образом, я научился всегда смотреть, куда ставлю ногу, прежде чем перенести на нее собственный вес, что бы внизу ни было: сухие ветки или шуршащие опавшие листья, скрытые снегом. Я научился никогда не отпускать ветки после того, как отодвигал их, чтобы пройти, я выучился множеству других хитростей, познавая лес. Иногда, когда мы Вайрдом проходили по не покрытой снегом скале, а затем вдруг обнаруживали снег на ее противоположной стороне, нам обоим приходилось идти задом наперед, пока мы снова не добирались до скалы, где снега не было. Это, говорил он, не введет в заблуждение лесных зверей, но, возможно, собьет с толку каких-нибудь гуннов, которые натолкнутся на наш след.
Временами Вайрд прекращал наш переход в полдень, в другие дни растягивал путешествие до поздней ночи, но мы неизменно делали привал рядом с покрытым льдом озером или ручьем. Часто также Вайрд по дороге вдруг резко останавливался и жестом останавливал меня, молча ставил узлы, снимал лук и выпускал стрелу в зайца-беляка или горностая, которые неподвижно сидели на белом снегу, оставаясь незамеченными мной. Казалось, что у старого охотника зрение и слух намного острее, чем у обычных людей, и я с восхищением сказал ему об этом.
— Skeit, — проворчал он, поднимая свою жертву. — Это твой орел заметил его, а я лишь внимательно наблюдал за птицей. Может, он и предпочитает есть змей, но видит всё, а наблюдая за ним, и я тоже это вижу. Очень полезный спутник этот орел. А твои глаза просто ленивы, мальчишка. Ты должен развивать их, тренировать, как и мышцы. Что же касается твоего обоняния, то ты просто слишком долго прожил в четырех стенах. Проведешь достаточно времени на воздухе и научишься распознавать, как пахнут снег, лед и вода.
Однако я так никогда и не достиг умения Вайрда по запаху находить воду.
Я попытался лучше использовать свои глаза и вскоре, к великому удивлению, обнаружил, что могу, хорошенько попрактиковавшись, видеть то, чего не замечал раньше. Например, движение лучше всего воспринимать, если прямо смотреть на то место, где ты ожидаешь (или опасаешься) его увидеть. Но маленькие, стоящие или неясные объекты, разница в цвете — все это лучше воспринимается боковым зрением. Постепенно я, подобно Вайрду, научился смотреть краешком глаза и стал замечать маленьких белоснежных животных только потому, что они слегка отличались по цвету от снега, на котором замирали в ожидании, когда мы пройдем мимо.
Когда я обрел способность распознавать этих маленьких зверушек и когда у нас еще оставалось немного дичи, чтобы приготовить ее на ужин, Вайрд впервые позволил мне попробовать подстрелить добычу, используя пращу. Однако обычно он всегда держал наготове стрелу, чтобы выпустить ее, если я промахнусь. Разумеется, сначала я очень редко попадал в цель.
— Это потому, что ты обращаешься с пращой, как библейский Давид, — ядовито заметил Вайрд. — Ясное дело, ты же воспитывался в монастыре. Если, прежде чем метнуть камень, размахивать пращой над головой, как это делаешь ты, то пошлешь его далеко и с силой, но не точно. Ты ведь не намереваешься отправить камень просто так на другую сторону Храу Албос. Он должен попасть в какую-нибудь цель, которая находится гораздо ближе, вроде маленькой зверушки, — а не в Голиафа, например. Ты станешь гораздо более метким, мальчишка, если будешь раскручивать пращу сбоку от себя.
Я послушался и попытался последовать совету старого охотника. Но, естественно, поскольку я не привык к такому способу, то сделал это ужасно неловко.
— Да не так! — с отвращением произнес Вайрд. — Вовсе ни к чему раскручивать пращу, как волчок. Двух-трех взмахов достаточно. В любом случае ты раскручиваешь пращу неправильно, так ты бросишь камень из-под руки. Мышцы твои должны работать так, словно ты поднимаешь руку быстрей и сильней, чем опускаешь. Ну же, попытайся раскрутить пращу по-другому и сделай сильный бросок сверху.
Я снова попробовал, и, хотя снова вышло неловко, способ Вайрда придал мне уверенности в обращении с пращой. Итак, я начал практиковаться при каждом удобном случае и, прежде чем наше путешествие подошло к концу, стал неплохим охотником.
И вот наконец закончились сплошные серые облака, неизменно покрывающие небо над Храу Албос. Пасмурные и солнечные дни начали сменять друг друга. Затем погода стала ясной и солнечной. К счастью, в этих низинах рос такой густой лес, что даже сейчас, лишенный листвы, он давал достаточно тени, в противном случае сияние снега просто ослепило бы нас. Здесь, в римской провинции, известной как Реция Прима, мы подошли к реке Бирсус[47], такой узкой, что она замерзла почти на всем своем протяжении, совсем как горные ручейки и источники.
Мы отправились вниз по течению к тому месту, где Бирсус впадал в большую реку Рен. Вдали показалась Базилия — сначала мы увидели вдалеке стену гарнизона, высоко возвышавшуюся над местом, где сливались реки. Вайрд объяснил мне, что здесь текущий на запад узкий и быстрый Рен делает резкий изгиб и поворачивает на север, где расширяется и становится мощным, свободным потоком. Таким образом, здесь располагается верхняя граница навигации по этой судоходной реке, которая протекает через всю Европу на север к Германскому океану[48].
Сейчас Базилия — это маленький римский гарнизонный городок, каких повсюду множество. Да и возникли все они в свое время тоже одинаково. Окруженный стеной лагерь, или форт, устраивают на самом выступающем месте, которое легко защитить; после чего он обычно начинает расширяться. Лагерь окружают валами, караульными башнями, рвами, колючей живой изгородью и другими подобными препятствиями, призванными защитить от вторжения. А снаружи вокруг форта появляются строения и домики. Хотя при слове «лагерь» на ум сразу приходят лишь палатки, вы обнаружите тут прочные дома, разделенные улицами на кварталы и площади, здесь есть рынок, — словом, все как в настоящем городе. Без сомнения, сначала лагеря и впрямь состояли всего лишь из хибар-палаток маркитантов, что следуют за армией и торгуют всякими мелочами, которыми римские власти никогда не снабжали свои войска, — хорошей едой, добрым вином, дешевыми женщинами и здоровыми развлечениями. Однако в каждом городе, где давно уже располагается гарнизон, бывшие обитатели палаток теперь образуют общину граждан, занятых торговлей, хозяйственной деятельностью и увеселениями.
Ну а вокруг располагается пригород, где производят все, что необходимо для нужд как армии, так и гражданского населения, — тут и лесопилки, и печи, и гончарные мастерские, и кузницы, и тому подобное. Все это большей частью принадлежит потомкам римских ветеранов, которые давно уже женились на местных жительницах. В дополнение ко всем этим неизменным принадлежностям любого гарнизонного города в Базилии имелось также и кое-что свое, особенное: доки, ремонтные заведения, свечные кладовые и пакгаузы вдоль берега Рена.
Поскольку все путешественники и торговцы здесь в основном передвигаются по воде, дорог, ведущих в Базилию, всего две: обе узкие и в плохом состоянии. По одной из них мы с Вайрдом и вошли в город. Ожидалось, что на дороге будет хоть небольшое движение, но мы шли по ней совершенно одни. Не было видно ни повозок, ни телег, ни верховых, ни пеших, и Вайрд проворчал что-то себе под нос, удивляясь этому. В пригороде мы тоже не увидели никого из людей, никто не работал, не ходил по улицам и даже не сидел праздно возле дома. Все ворота, мимо которых мы проходили, были закрыты и заперты на засовы, ни в кузнице, ни в печи для обжига не было огня, не раздавалось вообще никаких звуков, характерных для поселений. Мы даже не слышали, чтобы лаяли собаки.
— Во имя святого великомученика Поликарпа, — прорычал Вайрд, — это что-то невероятное!
— Пошли вперед, fráuja, — сказал я. — По крайней мере, из лачуг поднимаются дымки.
— Да. Пошли, мальчишка, и я покажу тебе свою любимую таверну. Она принадлежит моему старому другу, он не разбавляет вино водой. Заодно и спросим его, уж не чума ли поразила Базилию.
Но когда мы подошли к таверне, хотя дым и указывал на то, что в очаге горит огонь, ее дверь оказалась закрыта, как и все остальные в городе. Вайрд сердито замолотил по обшивке, выкрикивая какие-то омерзительные непристойности и проклятия:
— Открой эту дверь, Дилас! Да проклянут тебя все боги, я знаю, что ты там!
Лишь спустя некоторое время ставни наконец немного приоткрылись, оттуда выглянул чей-то мутный, налитый кровью глаз и грубый голос произнес на старом наречии с таким же, как у Вайрда, неопределенным акцентом:
— Вайрд, старый разбойник, это ты?
— Нет, не я! Это проворный парень Гиацинт пришел совратить и трахнуть тебя! — завопил старик так громко, что и в соседних домах ставни тоже приоткрылись. — Отопри эту дверь, или, во имя Иисуса, я ее высажу!
— Я не могу открыть ее, дружище Вайрд, — ответил хозяин дома. — Мне запрещено открывать незнакомцам.
— Что? Запрещено? Во имя фурункулов многострадального Иова, разве мы оба с тобой не переболели почти всеми разновидностями сифилиса и чумы? И при этом не боялись заразить друг друга или кого-то еще. И теперь я незнакомец?! Повторяю, если ты не отопрешь мне немедленно…
— Если бы ты, старый ferta, хоть когда-нибудь закрывал свой вечно болтающий рот, возможно, у тебя открылись бы уши. Эта дверь заперта по приказу легата Калидия. Так же как и все остальные двери в Базилии. Нет, в городе не чума, у нас появились гунны.
— Иисусе! Никак Калидий решил запереть ворота, когда лошадей уже украли, niu?
— В твоих словах больше правды, чем ты думаешь. Хотя на этот раз украли только кобылу с жеребенком.
— Проклятье! Плутон и обитель демонов! — неистовствовал Вайрд. — Впусти же меня и толком расскажи обо всем!
— Мне, как и всем остальным горожанам, запрещено даже говорить о том, что здесь произошло. Все незнакомцы и чужестранцы первым делом должны появиться в гарнизоне, Вайрд. Это единственная дверь, которую тебе могут открыть.
— Дилас, старый негодяй, да что происходит? Вряд ли у вас здесь столько гуннов, чтобы атаковать римский гарнизон.
— Я больше не могу разговаривать с тобой, старина. Ступай в гарнизон.
Итак, мы отправились дальше, между лачугами, петляя по улицам, которые вели на холм. Вайрд всю дорогу бормотал себе в бороду всякие мерзости, я же предусмотрительно помалкивал. Приблизившись к форту на вершине горной террасы, мы пошли по извилистой тропе мимо колючей живой изгороди, по мосткам через канавы и мимо ловушек — тропа была довольно удобной для того, кто шел пешком, чтобы торговать, но была способна остановить врагов, опрометчиво решивших напасть на гарнизон, пеших или даже конных воинов. Наконец мы с Вайрдом остановились у основания высокой стены. Как я уже говорил, Базилия была одним из небольших гарнизонов, но мне тогда она показалась довольно внушительной. Только эта сторона крепости была примерно четыреста шагов от угла до угла. Стена, хотя она, несомненно, была сделана из камня и кирпича, была снаружи полностью закрыта мощным слоем торфа и дерна, чтобы смягчить действие любого тарана. Над огромными деревянными воротами висела доска с вырезанными на ней словами, буквы в которых были покрыты разноцветной краской: золотой было написано имя давно жившего императора, который основал форт: ВАЛЕНТИН, а красной — название легиона, к которому принадлежали войска гарнизона: ЛЕГИОН XI КЛАВДИЯ.
Эти массивные ворота оказались плотно закрыты, так же как и все остальные двери в городе. По обе стороны от ворот располагались караульные башни, и с одной из них чей-то голос прокричал, сначала на латыни, а затем на старом наречии:
— Quis accedit?[49] Huarjis anaquimith?
К моему удивлению, Вайрд ответил на обоих этих языках:
— Est caecus, quisquis?[50] Ist jus blinda, niu? Кто, как ты думаешь, приближается, а, Пациус? Ты нахальный щенок, а я, очевидно, твоя сука мать! Ты знаешь мой голос так же хорошо, как и я твой.
Я услышал, как часовой захихикал, но потом снова закричал:
— Я знаю тебя, да, старик! Но кое-кто из шестидесяти стрелков на этой стене может и не знать, а их стрелы уже нацелены на тебя! А потому назови свое имя!
Вайрд в ярости топнул ногой и зарычал:
— Во имя двадцати четырех яиц двенадцати апостолов! Меня зовут Вайрд Охотник!
— А кто твой товарищ?
— Всего лишь щенок вроде тебя, дерзкого молокососа! Это мой ученик, юный охотник по имени Торн Ничтожный.
— А его товарищ?
— Что? — не понял Вайрд. Он оглянулся на меня. — Акх, птица. Разумеется, Пациус, любой римский легионер узнает орла. Должен ли я теперь по отдельности назвать все пальцы на ногах, которые зудят от предвкушения поддать тебе под презренный skeit зад?
— Жди там, — велел воин с башни.
Хотя Вайрд и продолжал с новой силой выкрикивать непристойности и проклятия, наверху царило молчание. Я от всей души желал, чтобы он замолчал, сообразив, что мы представляем собой вероятную мишень для стольких стрел, сколько никогда не было нацелено даже на святого Себастьяна.
Но нам не пришлось ждать долго. С глухим стуком, скрежетом и скрипом деревянные створки начали расходиться. После этого тяжелые ворота страшно медленно открылись, причем всего лишь настолько, чтобы пропустить нас. Часовой Пациус, который, подобно другим легионерам, защищал ворота, встретил нас в полном вооружении. Я впервые в жизни видел воинов, не говоря уже о броне.
На каждом мужчине был круглый железный шлем, который постепенно расширялся сзади, чтобы защитить шею, с обеих сторон к нему крепились защитные нащечники, и весь он был богато украшен гравировкой. На теле броня состояла из множества металлических пластин, густо наложенных внахлест и крепившихся к кожаной основе под доспехом. Вокруг шеи у каждого воина был повязан шарф, чтобы жесткое одеяние не натирало шею. Широкий пояс был усеян украшениями в виде металлических бляшек. Слева к поясу крепились ножны с плоским кинжалом, справа висели ножны с более богатой отделкой; все легионеры держали в руках короткие мечи. Спереди на поясе красовалось что-то вроде передника из железных пластин на кожаных ремнях, они свисали сейчас между ног мужчин, как подол обычной шерстяной туники, но во время сражения защищали живот и интимные части тела. Все воины — особенно один, по имени Пациус, который, похоже, имел более высокое звание, чем остальные, — выглядели такими сильными, загорелыми, умелыми и храбрыми, что я тут же захотел стать мужчиной, взрослым и вступить в число легионеров.
— Salve, Uiridus, ambulator silvae![51] — произнес Пациус радостно, поднимая вверх правую руку со сжатым кулаком в римском салюте.
— Здравствуй, signifer[52],— заворчал Вайрд, и его рука тоже взметнулась в ответном приветствии. — Что-то ты долго.
— Мне надо было доложить о твоем появлении легату. Он не только доволен твоим приходом, старина Вайрд, он чрезвычайно рад, что ты здесь, и просит присоединиться к нему тотчас же.
— Vái! Благоухающий Калидий не захочет принять меня в моем теперешнем виде. Ты, должно быть, смог унюхать меня даже прежде, чем снизошел до того, чтобы открыть ворота. Я иду в бани. Пошли, мальчишка.
— Siste![53] — резко бросил Пациус, прежде чем мы с Вайрдом отошли на три шага. — Когда легат приказывает прийти, следует явиться к нему немедленно.
Вайрд глянул на него:
— Калидий может отдавать приказы тебе или любому другому воину, который ниже его по званию. Но я-то свободный горожанин.
— Ты прекрасно знаешь, что по законам военного времени горожане тоже должны выполнять его приказы. Но если это тебе так уж необходимо, старый упрямец, то хорошо: Калидий просит тебя уделить ему внимание. Это очень важно. После того как ты переговоришь с ним, увидишь, что я не преувеличиваю.
— Акх, отлично! — Вайрд нетерпеливо вздохнул. — Сначала, по крайней мере, покажи нам жилище, где мы могли бы оставить свои узлы.
— Venite[54],— сказал Пациус и повел нас. — Почти все самые удобные места уже заняты толпой гражданских. Калидий приказал оставаться здесь всем жителям близлежащих пригородов и всем прибывшим в Базилию. Всем, кто не сможет разместиться в домах поблизости под защитой гарнизона. Мы даже оказываем гостеприимство странствующему сирийскому торговцу рабами и целому каравану его харизматиков, закованных в кандалы. Но я найду жилище для вас двоих — в крайнем случае, выгоню вон сирийца.
— Да что тут у вас такое происходит? — спросил Вайрд. — Внизу в городе caupo[55] Дилас — ты его знаешь, Пациус, — толковал мне о гуннах, но я подумал, что он сошел с ума. Вы же не можете ждать нападения гуннов.
— Ну, не нападения, а так, набегов время от времени, — смутился signifer. — Причем каждый раз это один и тот же гунн. Легат запретил нам наносить ему вред, когда он появляется и проходит здесь, и не разрешает преследовать гунна до его логова.
Вайрд с недоверием уставился на Пациуса:
— Да никак в Базилии все до одного сошли с ума? Вы позволили грязному гунну без опаски прогуливаться здесь? И разрешаете ему каждый раз свободно уходить? Я не ослышался?
— Пожалуйста, не торопись делать выводы, — произнес Пациус, и по его тону было ясно, как ему стыдно. — Пусть легат сам все тебе объяснит. Вот ваше жилище.
Длинный деревянный барак опоясывала крытая галерея, по которой праздно прогуливались несколько воинов, по-видимому свободных от дежурства. В длинной стене здания было около дюжины дверей, и рядом с каждой в отверстии, утопленном в полу галереи, стояло ведро с крышкой для мусора. Пациус провел нас в одну из дверей, и я оказался в одной из лучших спален, которые мне когда-либо предлагали. Пол и стены тут, правда, были сделаны из грубо обструганной древесины, да и украшений тоже никаких не имелось. Однако в спальне было восемь тюфяков, и они не лежали на полу. Они были приподняты над полом — до них могли добраться только самые шустрые паразиты — на рамах, которые стояли на маленьких ножках. В ногах каждой постели я увидел сундук, где постоялец мог хранить свои принадлежности; он запирался от воров. Напротив кроватей находился альков с возвышением, на котором лежало мыло и стоял кувшин с водой; в полу виднелось отверстие, используемое как отхожее место. И эти удобства были предназначены не для всех живущих в постройке, а только для тех, кто занимал эту комнату.
Когда мы втроем вошли, все кровати были уже заняты. На одной сидел чернобородый мужчина в тяжелом шерстяном одеянии путешественника, сразу бросались в глаза его оливкового цвета кожа и крючковатый нос. На других сидели мальчики в возрасте от пяти до двенадцати лет, у всех у них были на лодыжках железные браслеты, скованные одной цепью. Я обратил внимание на яркую одежду и мрачный вид ребятишек.
— Foedissimus Syrus, apage te![56] — заворчал на чернобородого мужчину Пациус. — Abi[57], ты, сирийская свинья! Забирай этих плохо воспитанных детей и тащи их в другую комнату, к остальным. И сам ступай с ними. У нас гости, которые достойны отдельной комнаты, они не собираются делить ее с грязным работорговцем и его кастратами-рабами.
Сириец, чье имя, как я позже узнал, было Бар Нар Натквин, каким-то образом умудрился улыбнуться одновременно заискивающе и презрительно. Он произнес на латыни, с явным греческим акцентом:
— Спешу подчиниться, центурион. Могу я попросить разрешения у центуриона выкупать моих молодых подопечных, прежде чем отвести их спать? Уж не откажите мне в любезности, центурион!
— Ты прекрасно знаешь, что я не центурион римской армии, льстивая гадина. Можешь бросить свое мерзкое отродье хоть в уборную, какое мне дело. Apage te![58]
Мальчики прятали веселые улыбки, слыша, как оскорбляют их хозяина, даже несмотря на то, что эти оскорбления затрагивали и их тоже. Стоило ребятишкам заулыбаться, и я смог разглядеть, что они все были чрезвычайно хорошенькими. Когда сириец выгнал их за дверь, Пациус сказал:
— Этот елейный сводник Натквин содержит свой товар таким чистым, сладким и аппетитным, насколько это вообще возможно. Он даже попытался продать мне одного харизматика. Однако клянусь, что сам варвар никогда в своей жизни не мылся. Виридус, просто брось свои вещи, и пусть твой плохо воспитанный мальчишка разложит их как надо, пока ты пойдешь со мной к…
— Во имя всех молний Тора! — оборвал его Вайрд. — Ты не можешь приказывать нам точно так же, как сирийцу и рабам. Торн — мой ученик, и заметь: он обучается ремеслу не у кого-нибудь, а у самого fráuja Вайрда — магистра Виридуса, если хочешь. И что бы там ни сообщил мне легат, я настаиваю, чтобы Торн тоже это узнал. Мы вместе пойдем повидать Калидия.
— Heu me miserum![59] — ответил signifer, в раздражении всплеснув руками.
Итак, я привязал моего juika-bloth к каркасу кровати, и мы с Вайрдом снова последовали за Пациусом. На этот раз он повел нас вдоль via praetorian[60], которую пересекала другая большая улица, via primcipalis[61]. В дальнем конце ее располагался praetorium — резиденция легата, его семейства и свиты. Поскольку Пациус шел впереди нас быстрым шагом, я спросил у Вайрда, понизив голос:
— Скажи мне, fráuja, кто такие харизматики?
— Ну, это те мальчики, которых мы только что видели. — Он резко ткнул большим пальцем назад через плечо.
— Да, но почему их так называют?
Вайрд изумленно посмотрел на меня.
— Неужели ты не знаешь?
— Откуда я могу знать? Я никогда не слышал этого слова прежде.
— Оно происходит от греческого khárismata[62], — пояснил старик, все еще посматривая на меня вопросительно. — А ты знаешь, кто такие евнухи?
— Я слышал разговоры о них, но еще не встречал ни одного.
Похоже, Вайрд окончательно смутился.
— Древние греки именовали «харизмой» особый талант, которым обладает человек. В современном языке слово «харизматик» обозначает определенный тип евнуха, самый совершенный и дорогой.
— Но я думал, что евнух… это… ну, ничто, кастрат. Какие же тут могут существовать разновидности, да еще и дорогие?
— Евнух — это мужчина, которому отрезали яйца. А харизматик — это тот, у кого отрезали все внизу. Svans и все остальное.
— Иисусе! — воскликнул я. — Но зачем?
— Существуют хозяева, которым нужны именно такие рабы. Обычный евнух всего лишь слуга, и господин хочет быть уверен, что с ним его женщины в безопасности. Харизматик — игрушка для самого хозяина. Эти господа предпочитают совсем молоденьких и миловидных. Те, которых мы только что видели, франки. Харизматиками делают красивых мальчиков-сирот: одних похищают, других родители продают сами. Словом, это особый вид торговли во франкском городе Веродун, в последнее время, кстати, бурно развивающийся. Разумеется, из-за того, что множество мальчиков умирает во время подобной операции, те немногие, кто выживает, стоят немыслимых денег. Этот подлый сириец небось купается в золоте.
— Иисусе! — снова повторил я, после чего мы молча последовали за Пациусом, который уже добрался до входа в praetorium и теперь делал нам знак поспешить.
Внезапно Вайрд повернулся ко мне и произнес с явным раскаянием:
— Прости меня, мальчишка. Знаешь, почему я так удивился, когда ты стал расспрашивать меня насчет харизматиков? Видишь ли… акх, ну… я принял тебя за одного из них.
— Что за ерунда! — горячо воскликнул я. — Мне ничего такого не отреза́ли!
Он пожал плечами.
— Я попросил у тебя прощения и впредь больше никогда не буду касаться этой темы — я даже не стану спрашивать, не отпрыск ли ты божественного Гермафродита. Я уже говорил раньше: мне нет дела до того, кто ты, и я говорил это вполне искренне. Так что давай больше не будем обсуждать это. А теперь пошли со мной в praetorium и узнаем, почему августейший Калидий так обрадовался тому, что мы здесь.
Пациус провел нас через зал и несколько комнат; все они были великолепно меблированы и украшены настенной и напольной мозаикой, кушетками, столами, портьерами, лампами и другими предметами, о предназначении которых я даже не догадывался. Я думал, что для содержания такого дома, должно быть, требуется бесчисленное количество слуг или рабов, но мы вообще ни с кем не встретились. Затем Пациус провел нас через еще одни двери, и мы оказались во внутреннем дворике с садом и колоннами. Разумеется, на земле там лежал снег и все кусты были голые. Я увидел, что по покрытой дерном террасе вверх-вниз быстро расхаживал какой-то человек — он явно пребывал в смятении и возбужденно всплескивал руками, совсем как сирийский работорговец.
Хозяин дома был седым, с морщинами на обветренном, чисто выбритом лице, но шагал прямо и выглядел крепким для своего возраста. Незнакомец был одет не в форму, а в длинный плащ из прекрасной мутинской шерсти, изящно украшенный мехом горностая. В глазах такого знатного человека мы с Вайрдом, безусловно, выглядели дикарями, которых Пациус выкопал из какой-нибудь отвратительной берлоги. Тем не менее при виде нас его мрачное лицо просветлело, он живо приблизился к нам, воскликнув:
— Caius Uiridus! Salve, salve![63]
— Salve, clarissimus Calidus[64],— ответил Вайрд, и они в знак приветствия хлопнули друг друга ладонями правой руки.
— Я должен возжечь пламя Митре, — сказал Калидий, — потому что он послал тебя как раз вовремя. Страшное горе обрушилось на нас, старый вояка.
Вайрд ответил язвительно:
— Просто удивительно, с чего бы Митре так любить меня. Да что у вас стряслось, легат?
Калидий сделал Пациусу знак уйти, а на ничтожество вроде меня даже не обратил внимания.
— Гунны похитили римлянку и ее ребенка, они держат их в заложниках и выдвинули мне просто непомерные требования.
Лицо Вайрда исказила гримаса.
— Какой бы выкуп ты ни заплатил, ты, конечно же, не ждешь, что заложников вернут.
— Поистине, у меня не было ни малейшей надежды на это… пока я не услышал, что ты у ворот, старый товарищ.
— Акх, товарищ действительно старый. Я здесь только для того, чтобы продать несколько медвежьих шкур и…
— Тебе нет нужды ходить и торговаться с каждым купцом в Базилии. Я сам куплю все, что ты принес, и за любую цену, которую ты попросишь. Я хочу, Виридус, чтобы ты выследил этих гуннов и спас женщину с ребенком.
— Калидий, теперь я уже не убиваю гуннов, только медведей. Риска меньше: вряд ли оставшиеся родственники медведя начнут охоту на меня, преследуя годами повсюду.
Легат произнес резким тоном:
— Ты не всегда говорил так. И ты не всегда откликался на простонародное обращение caius. — Его следующие слова заставили меня обернуться и посмотреть на Вайрда с удивлением, недоумением и даже благоговением. — Виридус, когда мы разгромили Аттилу в битве на Каталаунских полях, тогда к тебе обращались почтительно, как к декуриону иностранного войска, и ты был с antesignani[65], сражаясь в самой гуще битвы. Пятнадцать лет тому назад ты не слишком брезговал убивать гуннов. Увы, ты уже не тот, что прежде!
— Да как ты смеешь меня упрекать, самоуверенный центурион! — резко бросил ему в ответ Вайрд. — Я просто больше не схожу со своего пути для того, чтобы убивать врагов. На твоем месте, Калидий, я бы не слишком беспокоился о жертвах похищения. Лучше задумайся о слабости гарнизона, который находится здесь под твоим командованием. Если даже эти падалыцики-гунны сумели безнаказанно напасть на римлян, то они, пожалуй, заслуживают всей пшеницы и вина, что хранятся на ваших складах. Ну а всех твоих нерадивых легионеров отныне следует кормить скромной едой: только ячменем и уксусом бесчестия.
Легат уныло покачал головой.
— Ты зря упрекаешь моих храбрых воинов, во всем виновата своевольная женщина. — Его лицо скривилось. — Женщину эту зовут Плацидия — не слишком подходящее имя для нее[66]. У ее шестилетнего сына — мальчика назвали Калидий, в мою честь, — есть пони. На этом пони не ездили всю зиму, и его надо было подковать. Лучшая кузница расположена в дальнем пригороде Базилии, но маленький Калидий захотел непременно посмотреть, что будут делать с его лошадкой. Ну а Плацидия, хотя она снова беременна и ей скоро рожать (лично я считаю, что просто неприлично появляться на людях в таком положении), настояла на том, чтобы сопровождать сына. Только представь, они с мальчиком ушли из дома без всякой охраны, прихватив только домашних рабов: четверо несли lectica[67], и один вел пони. Плацидия, как я уже упоминал, женщина своевольная… Так вот, никакого вооруженного эскорта у них не было, и…
— Прости меня, Калидий, — прервал его Вайрд, зевая, — мы с моим учеником страшно устали и мечтаем о хорошей бане. Что, неужели все эти мелочи действительно так необходимы? Нельзя ли покороче?
— Quin taces![68] Ты можешь быть многоречивым, насколько я знаю. А мелочи важны, потому что гунны, должно быть, скрывались в пригороде Базилии, дожидаясь как раз такой возможности. Их банда напала на маленький караван, эти разбойники убили четверых носильщиков и сами унесли lectica. Оставшийся в живых раб вернулся сюда с пони. И с ужасным известием.
— Ты, разумеется, его убил?
— Это было бы слишком милосердно. Он заточен в pistrinum[69] — той яме, которую рабы называют «адом для живых», вращает мельничный жернов и мелет зерно. Его пожизненное заключение окажется не слишком долгим, учитывая непосильный труд в удушающей жаре и пыли. Так вот, я не закончил свой рассказ. Два дня спустя сюда под белым флагом пришел гунн, который немного говорил на латыни. Вполне достаточно, чтобы рассказать мне, что Плацидия и маленький Калидий были взяты в плен живыми и живы до сих пор. Гунны не убьют их, сказал он, если я позволю ему невредимым вернуться обратно и приехать сюда еще раз — привезти требования, которые его товарищи приготовят для меня. Ну, я, разумеется, пообещал, и тот же самый подлый гунн вернулся через два дня с длинным списком непомерных требований. Я не буду перечислять их все: склады с продовольствием, лошади и седла, оружие, — достаточно сказать, что на такое просто невозможно согласиться. Я пытался выиграть время, объяснив гунну, что мне нужно хорошенько все обдумать и решить, стоят ли заложники такой цены. В общем, я сказал, что дам ему ответ через три дня. А это значит, что проклятый желтый гоблин вернется завтра. Теперь ты можешь понять, почему я пребываю в таком мрачном состоянии духа, и почему я так обрадовался, когда услышал о твоем появлении, и почему…
— Нет, честно говоря, я не совсем понимаю, — перебил его Вайрд. — Прости меня, Калидий, за то, что разбережу твои старые раны. Но я помню, что, когда твой сын Юниус пал в битве на Каталаунских полях, ты приказал всем остальным не оплакивать его. Смерть одного воина, сказал ты, не такая уж потеря для армии. А это как-никак был твой родной сын. Почему же теперь из-за какой-то безрассудной женщины и ее злополучного мальчишки, даже если его и назвали в твою честь…
— Виридус, вообще-то у меня есть еще один сын, младший брат Юниуса. Он служит здесь под моим командованием.
— Знаю. Помощник центуриона Фабиус. Славный парень.
— Так вот, эта безрассудная Плацидия — его жена и моя невестка. А ее маленький сынишка и тот ребенок, которого она носит под сердцем, мои единственные внуки. Если только они живы… нет, они должны быть живы, потому что они последние в нашем роду.
— Теперь понимаю, — пробормотал Вайрд, который сразу сделался таким же мрачным, как и легат. — Фабиус, должно быть, сразу же бросился на их поиски, навстречу собственной смерти.
— Он бы так и сделал. Но я хитростью запер сына в караульном помещении, прежде чем он узнал, что его жену и сына похитили. Поняв, что его обманули, Фабиус взбесился и зол теперь на меня не меньше, чем на гуннов.
— Не хочу показаться бессердечным, но я хорошо знаю, что мужчина может пережить потерю жены — возможно, со временем даже забыть ее, — по крайней мере, такую как Плацидия, полагаю, вполне можно забыть. Фабиус молод, есть много других женщин, в том числе и более спокойных и рассудительных. Ну а дети… О, этот товар проще всего произвести на свет. Твой род не вымрет, Калидий, — утешил его Вайрд.
Легат вздохнул.
— Точно так же и я говорил сыну. И я рад от всей души, что между нами были железные прутья. Нет, Виридус, уж не знаю, по какой причине, но Фабиус буквально одурманен этой женщиной: он обожает маленького Калидия, он страстно мечтает о втором ребенке. Только представь, бедняга поклялся, что если они погибнут, то он при первой же возможности бросится на меч. И Фабиус сделает это — он сын своего отца. Я должен любой ценой освободить заложников.
— Ты имеешь в виду, я должен, — сердито сказал Вайрд. — Но почему ты веришь гунну, когда он говорит, что пленники до сих пор живы?
— Каждый раз он привозит доказательство. — Легат снова вздохнул, порылся в кармане плаща и извлек два каких-то маленьких предмета и вручил их Вайрду. — Каждый раз один из пальцев Плацидии.
Я отвернулся, поскольку меня отчаянно замутило. Пока Вайрд изучал доказательства, легат продолжил:
— И всякий раз, когда гунн приезжал, я лично отрезал два пальца у злосчастного раба, заключенного pistrinum. Если переговоры почему-либо затянутся, ему придется толкать жернов локтями.
— Это указательные пальцы, — пробормотал Вайрд. — Вот этот гунн привез первым, да? А вот этот уже во второй раз. Этот палец еще недавно был живым. Отлично, я согласен. Женщина, по крайней мере два дня тому назад, была жива. Калидий, пусть этого раба притащат сюда — и немедленно, — пока ты не отрезал ему язык.
Легат громко позвал Пациуса. Signifer тут же появился в проеме дальней двери и сразу же снова исчез, когда получил приказ.
— Есть у гуннов одна особенность, — сказал Вайрд, пока мы ждали, — они удивительно нетерпеливы. Их банда, может, и сидела в засаде на окраине города, надеясь схватить кого-нибудь. Но они не стали бы ждать слишком долго, если бы не знали наверняка, что их добычей окажутся близкие родственники самого легата, которых они смогут сделать заложниками в борьбе против мягкосердечного clarissimus Калидия. Уж поверь мне, кто-то обо всем предупредил их заранее. И по-моему, это весьма подозрительно, что один из пяти рабов, сопровождавших Плацидию и мальчика, столь волшебным образом сбежал, оставшись невредимым.
— Благодарение Митре, — выдохнул легат, — что я еще не убил его.
Когда Пациус вернулся, за ним следовали два стражника, которые волокли раба. Крепкий и светлокожий, он выглядел испуганным и дрожал. Из одежды только набедренная повязка да грязные окровавленные тряпицы, которыми были перевязаны обе его руки. Когда этого человека, поддерживая, поставили перед нами, руки легата задергались, словно он с трудом сдерживался, чтобы не схватить раба за горло.
Однако Вайрд очень спокойно обратился к рабу на старом наречии:
— Tetzte, ik kann alls, — что означает: «Негодяй, я все знаю». А затем добавил: — Тебе остается только подтвердить, и я обещаю, тебя освободят из pistrinum.
Когда Вайрд перевел это на латынь, легат издал было слабый возглас протеста, но старый охотник жестом заставил его замолчать и продолжил:
— С другой стороны, tetzte, если ты не признаешься, то я устрою тебе такую жизнь, что ты будешь мечтать о том, чтобы попасть обратно в яму.
— Kunnáith, niu? — прохрипел раб. — Неужели ты знаешь?
— Да, — самодовольно произнес Вайрд, словно и вправду все знал. Он продолжил переводить свои слова и слова раба на латынь, чтобы понял легат. — Я знаю, как ты впервые встретил гунна, скрывавшегося в пригороде Базилии. Это было в тот день, когда ты предварительно посетил кузницу. Я знаю, как ты условился с заговорщиками-гуннами, чтобы они ждали, когда госпожа Плацидия с сыном отправятся в кузницу. Знаю, как ты заверил женщину, что никакой опасности нет, и убедил ее не брать с собой стражников в качестве эскорта. Знаю, как ты трусливо стоял в стороне, пока твои товарищи-рабы пытались голыми руками отбиться от гуннов и погибли при этом.
— Да, fráuja, — пробормотал tetzte. Несмотря на то что в саду было холодно, он внезапно вспотел. — Ты действительно все знаешь.
— Кроме двух вещей, — ответил Вайрд. — Во-первых, скажи мне, почему ты это сделал?
— Эти негодяи пообещали взять меня с собой, позволить свободно бродить с ними по лесам, освободить от рабства. Но едва получив, что хотели, гунны рассмеялись и велели мне идти прочь — и радоваться, что они сохранили мне жизнь. Мне ничего не оставалось, как вернуться сюда и притвориться, что я тоже жертва. — Он искоса бросил испуганный взгляд на легата, который молчал, хотя в душе его все кипело от ярости. — Я и был жертвой, разве нет?
Вайрд на это только фыркнул и сказал:
— А еще я хочу знать, где они прячут женщину и мальчика?
— Meins fráuja, клянусь: не имею ни малейшего представления.
— Тогда скажи, где их лагерь, их логово, где они скрываются? Это не может быть далеко отсюда, если гунны провели столько времени, прячась в окрестностях. И если им пришлось тащить туда тяжелые носилки.
— Meins fráuja, я правда не знаю. Если бы гунны взяли меня с собой, как обещали, тогда другое дело. Но я не знаю.
— Только глупый tetzte вроде тебя мог поверить их обещаниям. Но ты ведь разговаривал с гуннами. Неужели они никогда не упоминали о каком-нибудь месте, знаке или направлении?
Раб нахмурился и вспотел от усилия вспомнить, но в конце концов смог сказать только:
— Они показывали как-то, но только общее направление — куда-то в сторону Храу Албос, ничего больше. Я клянусь, fráuja.
— Я тебе верю, — покладисто сказал Вайрд. — Гунны гораздо хитрее и осторожней, чем ты, негодяй.
— Ну а теперь вы выполните свое обещание? — жалобно спросил раб.
— Да, — ответил Вайрд.
Услышав это, легат зарычал и чуть не схватил его за горло. Однако старик ловко увернулся, а затем одним плавным движением выхватил свой «змеиный меч» и вонзил его рабу в живот, чуть выше набедренной повязки, и яростно полоснул его. Кишки раба выпали, а глаза закатились, но он не издал ни звука и обмяк прямо на руках у державших его стражников. Пациус проследил, чтобы они покинули сад.
Легат прошипел сквозь зубы:
— Во имя великой реки Стикс, Виридус, почему ты это сделал?
— Я держу свое слово. Я же пообещал освободить его из pistrinum.
— Я бы сделал то же самое, только гораздо медленней. В любом случае это животное не сказало нам ничего полезного.
— Nihil[70],— угрюмо согласился Вайрд. — Теперь я подожду появления здесь гунна и последую за ним, когда тот уйдет. Скажи ему, Калидий, что ты согласен со всеми их требованиями и чтобы он поторопился обратно, сообщить об этом своей банде.
— Отлично. А что ты собираешься предпринять потом?
— Во имя тяжелых медных ног фурий, откуда мне знать? Я должен хорошенько все обдумать.
— И заранее подготовиться. Воины, лошади, оружие — я дам тебе все, что понадобится.
— Ну, это не под силу не только тебе, но и самому императору. Что мне нужно, так это способность Альбериха быть невидимым и неизменное везение Ариона. Как и гунны, я должен похитить заложников тайком. Но я не могу после этого нестись по лесу со слабой женщиной, которая вот-вот родит, а кроме того, еще и искалечена. И пешком, и верхом нас, без всяких сомнений, схватят.
Легат подумал и произнес:
— Это прозвучит так же бессердечно, как и твои предыдущие слова, Виридус. Но не мог бы ты спасти по крайней мере мальчика, моего внука Калидия?
— Акх, это, конечно, уже более выполнимое предприятие, да, тут шансы на успех выше. Ты говорил, ему шесть лет? Значит, он способен идти вместе со мной. И все-таки будет непросто украсть даже маленького мальчика из лагеря, где полно охраны.
Наступила долгая пауза.
Затем заговорил я, впервые сделав это без разрешения. Очень неуверенно, тихим голосом я произнес всего одно слово:
— Подмена.
Оба мужчины повернулись и уставились на меня в изумлении, словно не понимая, кто я такой и откуда взялся. Однако их недоумение и возмущение тем, что я вообще набрался наглости заговорить, сменилось возбуждением, когда я пояснил свою мысль:
— Калидия надо подменить одним из харизматиков.
Оба мигом перестали глазеть на меня и уставились друг на друга.
— Во имя Митры, остроумная идея, — сказал легат Вайрду и затем, уже в лучшем настроении, даже весело, насколько это было возможно в данной ситуации, спросил его: — Кто из вас двоих, ты сказал, ученик?
— Во имя Митры, Юпитера и Гаута, мальчишка и впрямь схватывает все на лету, — с гордостью произнес Вайрд. — Быстро он научился от меня ненависти к людям. Гуннов, несомненно, надо обмануть, подсунув им харизматика. Ты едва ли согласишься пожертвовать кем-нибудь из обычных детей, Калидий.
Легат, не удостоив его ответом, обратился ко мне:
— Я сам не видел стада каплунов этого торгаша. Там есть хоть один мальчик, кто бы мог подойти?
Я ответил:
— Двое или трое, думаю, подходящего возраста, clarissimus. Но ты сам должен решить, есть ли там кто-то достаточно похожий на твоего внука. Сириец повел их всех в бани, но они, возможно, уже вернулись в барак к этому времени.
Легат сказал:
— Нет, бьюсь об заклад, что они все еще совершают омовение. — И добавил, уже зло: — Ты, очевидно, не знаком с римскими банями, парень, если ты вообще когда-нибудь бывал хоть в какой-нибудь бане.
Вайрд громко фыркнул:
— Не слишком-то вежливо, Калидий, насмехаться над тем, кто оказал тебе любезность. Торн чрезвычайно чистоплотный мальчик. Как и я, он просто мечтает вымыться с тех пор, как мы сюда прибыли.
— Мои извинения, Торн, — сказал легат. — Я тоже с удовольствием вымоюсь сегодня еще раз, после того как побывал рядом с этим чудовищно вонючим рабом. Давайте-ка сходим в бани все втроем. Signifer Пациус узнает, куда именно отправился сириец.
Я обратил внимание на то, что Калидий, произнося «Торн», очень четко и твердо выговаривает «т». На самом деле руна, обозначающая первую букву моего имени, читается как нечто среднее между «т» и «ф» и в устах готов может звучать как «Форн». Впоследствии я узнал, что урожденные римляне, уж не знаю почему, просто не способны произнести этот звук, несмотря на то, что огромное количество слов пришло в их язык из греческого или готского, где он встречается довольно часто. Каждый урожденный римлянин всегда обращался ко мне как к Торну, и мое имя было не единственным, которое они произносили на свой лад. Римляне традиционно называли обоих своих бывших императоров Феодосиев Теодосиями. И когда, в свое время, Западной империей стал править Феодорих, то он стал известен всем своим подданным, рожденным в Риме, как Теодорих.
Оказавшись в бане, я понял, почему Калидий был настолько уверен, что сириец и его молоденькие евнухи до сих пор моются, ибо обнаружил, что омовение у римлян — это длительный, приятный и дорогостоящий ритуал. Гарнизонная купальня, разумеется, и рядом не стояла с какими-нибудь богатыми термами в настоящем римском городе, но даже и она была снабжена прудами, бассейнами и фонтанами с водой различной температуры, от ледяной до прохладной, от приятно теплой до почти обжигающего кипятка. Имелись здесь также и другие удобства: внутренний дворик для спортивных упражнений и игр, диваны для отдыха, чтения или бесед, всевозможные украшения, скульптуры и мозаики. Многочисленные свободные от дежурства воины вовсю наслаждались отдыхом: двое из них боролись обнаженными под одобрительные выкрики товарищей, другие кидали кости; один воин, окруженный слушателями, читал наизусть стихотворение. Повсюду были видны рабы в набедренных повязках, которые и купали моющихся, и прислуживали, выполняя всевозможные прихоти.
Мы с Калидием и Вайрдом разделись в комнате под названием apodyterium[71], всем нам помог раб. Однако, прежде чем приступить к купанию, мы сначала поспешили в самое дальнее помещение — balineum[72]. Там харизматики — голые, мягкие и блестящие, как тритоны (и так же как и эти создания, лишенные пола), — нежились в бассейне. На другом конце его, полностью одетый, сидел на мраморной скамье сириец, с видом собственника наблюдая за своим товаром. Некоторые воины на других скамьях тоже бросали на харизматиков томные взгляды и отпускали различные замечания: шутливые, насмешливые или откровенно похабные. Мельком обозрев эту сцену, легат пробормотал Вайрду:
— Вон тот ребенок, который собирается плеснуть водой на сирийца. Он по возрасту и росту напоминает моего внука. Только он темноволосый, а маленький Калидий светленький. И еще, черты лица не слишком похожи.
— Лицо не имеет значения, — сказал Вайрд. — Все жители Запада кажутся гуннам на одно лицо, как и они нам. Прямо сейчас, пока мальчик здесь, пусть один из рабов обесцветит его волосы struthium[73]. Этого будет вполне достаточно.
Когда легат поднял руку, чтобы поманить раба, сириец заметил этот жест. Он торопливо обежал бассейн, раболепно склонился перед нами и произнес:
— Ах, clarissimus magister[74], вы дождались подходящего момента, чтобы увидеть моих юных чаровников. Здесь они обнаженные и красивые, ну просто неотразимые. Я так понял, что один из них уже поразил ваше воображение?
— Да, — лаконично ответил легат и затем обратился к рабу, который преклонил перед ним колени: — Вот этот.
Раб побежал немедленно вытаскивать из бассейна ребенка, на которого показали.
— Ashtaret! — воскликнул Натквин, восторженно захлопав в ладоши. — Столь безупречному вкусу можно только позавидовать! Маленький Бекга, именно его я подумывал оставить для себя. Он может сойти за настоящую женщину, а? Признаюсь, clarissimus, мое бедное сердце разобьется при расставании с красавчиком Бекгой. Однако ваш покорный слуга не смеет возражать против выбора самого легата. Вместо этого, исключительно из восхищения перед вашим прекрасным вкусом, я запрошу самую скромную цену и…
— Замолчи, мерзкий сводник! — прорычал легат. — Я не покупаю, я забираю.
Торговец раскрыл рот и стал запинаться:
— Quid!?.. Quidnam?..[75]
— По закону военного времени я наделен властью забирать частную собственность. Я забираю этого ребенка.
Маленький харизматик стоял перед нами: с него капала вода, и было ясно, что искалечившая ребенка операция была произведена большим знатоком своего дела. Осталась только ямка, обозначающая место, где раньше находились его половые органы. Я подивился, недоумевая, какого сорта «игрушкой» могло служить это бесполое существо для какого бы то ни было хозяина. Маленький евнух, должно быть, ломал голову над тем же самым, потому что его глаза были полны страха, когда он рассматривал нас троих, переводя взгляд то на одного, то на другого. От испуга ребенок непроизвольно добавил к капающей с него воде и другую жидкость: тонкая янтарная струйка внезапно полилась из ямки между его бедер.
— Убери его, — приказал Вайрд рабу, который привел мальчика. — Ступай и осветли ему волосы struthium. Легат скажет тебе, когда будет достаточно. — Ger-qatleh — скулил торговец; уж не знаю, что это означало на его языке.
— Простите, господа, но struthium служит для отбеливания белья. После такого обращения волосы моего дорогого Бекги постепенно все вылезут.
— Я знаю, — ответил Вайрд. — Но этого не произойдет, прежде чем мы воспользуемся им как намереваемся.
— Господа! — умолял Натквин. — Если хотите позабавиться со светловолосым харизматиком, то почему бы вам не выбрать вон того — Блару? Или Буффу? Они даже красивее и нежнее Бекги.
— Молчи, свинья! — Легат так сильно ударил сирийца, что голова буквально закачалась у него на шее. — Да как тебе только в голову такое пришло! Ни один римлянин, ни один приличный чужеземец никогда не станет пачкаться в грязи, как вы, выходцы с Востока. Да этот твой сын свиньи удостоится чести совершить геройский поступок, а не нечто извращенное и отвратительное. А теперь ты и все остальные, прочь с моих глаз! — Он повернулся к ожидавшему его рабу. — Начинай приводить в порядок волосы мальчика, пока мы втроем искупаемся. Я посмотрю немного погодя, как продвигается работа.
Итак, мы с легатом и Вайрдом вернулись обратно в первую из купален — unctuarium[76], где прислуживающие нам рабы натерли нас оливковым маслом (причем раб Вайрда и мой презрительно морщили носы, не одобряя наш чрезвычайно неряшливый вид). После этого мы отправились в предназначенный для спортивных упражнений двор. Рабы приготовили каждому из нас что-то вроде лопаточки: снабженную ручкой округлую деревянную рамку, которую крест-накрест пересекали струны из кишок. Этими лопатками мы принялись отбивать круглый мячик из войлока, перекидывая его друг другу, пока пот на наших телах не смешался с оливковым маслом.
После этого мы отправились в sudatorium[77] — комнату, наполненную паром, который был гуще, чем любой туман в Храу Албос. Там мы сидели на мраморных скамьях, пока масло с потом не начали стекать с нас. Затем мы улеглись на деревянных столах в комнате под названием laconicum[78], и рабы принялись соскребать с нас липкую вязкую грязь, используя набор изогнутых, похожих на ложки, различных по размеру инструментов, которые назывались strigiles[79]. Только когда раб поднес strigiles к моим половым органам, я оттолкнул его руку, показывая, что сам очищу их. Ни Калидий, ни Вайрд не обратили на это внимания, а раб просто пожал плечами, очевидно приняв меня за типичного излишне щепетильного деревенщину.
После этого мы погрузились в бассейн с очень горячей водой — calidarium[80], где плавали, ныряли и плескались, сколько смогли выдержать. После того как мы вышли оттуда, рабы вымыли нам волосы, а Вайрду и бороду душистым мылом. Затем мы отправились в tepidarium[81] и плескались в бассейнах с постепенно понижающейся температурой воды, пока не смогли без особого потрясения погрузиться в бассейн с ледяной водой, frigidarium[82]. Когда мы вышли из него, я окоченел от холода, но рабы быстро растерли нас толстыми полотенцами, и вскоре я почувствовал чудесное покалывание и живость во всем теле — и еще страшный голод. Под конец рабы напудрили нас нежно пахнущим тальком, и мы вернулись в apodyterium, чтобы снова одеться.
Мы были в купальне не слишком долго — пропустив плавание после купания и праздное времяпрепровождение, — но каким-то образом рабы в термах ухитрились за это время отстирать, отгладить и высушить нашу одежду. Даже моя овчина и массивная медвежья шкура Вайрда были вычищены от налипшей грязи и крови, опавших листьев и веток. Моя овчина снова стала белой и пушистой, а медвежья шкура Вайрда — блестящей и мягкой. Мало того, его бывшие тусклыми и седыми волосы и борода напоминали облетевший одуванчик: он выглядел с ног до головы колючим, что вполне соответствовало его вспыльчивому характеру.
Signifer Пациус ожидал нас снаружи apodyterium, вместе с рабом, сопровождавшим харизматика Бекгу. Маленький евнух был все еще голым, но больше не выглядел испуганным. Теперь он держал зеркало и улыбался своему новому отражению, потому что его темно-каштановые волосы стали бледно-золотистыми, почти такого же оттенка, как мои.
Легат не стал сам прикасаться к этому созданию, но приказал рабу поворачивать голову Бекги то в одну сторону, то в другую. Хорошенько осмотрев волосы ребенка, легат сказал:
— Да, примерно такой цвет, насколько я помню. Отличная работа, раб. Пациус, отведи мальчика в покои Фабиуса. Одень его в наряд маленького Калидия — он должен быть впору, — а потом снова приведи ко мне.
Signifer отсалютовал и уже повернулся, когда Вайрд спросил:
— Пациус, а что, гарнизонный coquus[83] уже приготовил все для convivium?[84] Я мог бы съесть целого зубра с рогами и копытами.
— Пошли, пошли, Виридус, — сказал легат. — Тебе не подобает есть простую пищу воинов. Ты и твой ученик — теперь, когда вы оба выглядите и пахнете, как приличные люди — будете обедать со мной.
Так и случилось, что в тот памятный день в роскошном triclinium[85] дворца Калидия я впервые отобедал согласно римскому обычаю. К слову, в тот раз я вообще впервые вкушал пищу, лежа на кушетке и опираясь на локоть. Мы все удобно устроились на трех мягких кушетках, установленных в виде прямоугольника с одной недостающей стороной и со столом в центре. Прислуживающие нам рабы подходили и уходили через этот проем. Уж не знаю, доводилось ли раньше так обедать Вайрду, во всяком случае, он, нимало не смущаясь, развалился со всеми удобствами. Этот человек никогда не рассказывал мне о своем происхождении, но теперь я все-таки знал, что он не всегда был странствующим охотником, и даже подозревал, что этот грубый и неотесанный старик когда-то занимал более высокое положение, чем декурион, командующий десятью чужеземными отрядами в каком-нибудь римском легионе.
Сам же я чувствовал себя в новой обстановке неловко, но, как и все молодые люди, я, разумеется, пытался изображать полную невозмутимость. Калидий и Вайрд — и даже слуги — демонстрировали при этом учтивость и не подсмеивались над моими многочисленными промахами. Я уже привык есть при помощи ножа и во время пребывания в обоих монастырях часто пользовался ложкой, но попробуйте сами есть в такой позе. А ведь каждому из нас на стол положили еще и третий прибор — металлический предмет с двумя остриями, предназначенный, дабы отсекать и накалывать на него кусочки еды, а потом отправлять их в рот. Вот тут-то у меня на самом деле возникли некоторые затруднения.
Я так старался не показать, насколько мне неловко, что ел медленно, но жадно. Я был настолько голоден после бодрящего купания, что готов был проглотить даже свою овечью шкуру. Но эти яства, нет нужды и говорить, были гораздо более изысканными, чем те, что подавали в солдатской cenaculum[86], и, разумеется, я сроду не пробовал ничего подобного.
— Приношу извинения за вино, — сказал легат, наливая кубок каждому из нас. — Всего лишь приличное формианское. Жаль, нет кампанского или лесбосского, чтобы выпить за успех нашего рискованного предприятия, Виридус.
Вайрд скривился, потому что вино было не только разбавлено, но еще и имело привкус смолы. Но лично я подумал, что оно вполне приличное.
Трапеза началась с супа-пюре из грибов и чечевицы. Основным блюдом был окорок, запеченный до корочки в тесте и быстро нарезанный на кусочки слугой. Подали также дополнительное блюдо из свеклы и лука-порея, приготовленных в виноградном вине и приправленных маслом с уксусом, и еще одно — явно какое-то тесто, нарезанное на длинные узкие полоски и политое маслом с привкусом чеснока. Есть это оказалось трудней всего, потому что предположительно эти полоски надо было отправлять в рот (я понаблюдал, как это делают другие), наматывая их на прибор с двумя остриями, только так эти мотки можно было проглотить. Даже к концу обеда я так и не приноровился как следует делать это. Я из последних сил старался сохранять хладнокровие, боясь показаться неумехой. На десерт, к счастью, подали сладости, есть которые было просто, — нежный воздушный пудинг, увенчанный вареными сливами из Дамаска, и маленькие чашечки лилового вина.
Мы еще не закончили трапезу, когда слуга доложил, что прибыл signifer Пациус, и легат приказал впустить его. Пациус привел с собой маленького харизматика, одетого не полностью, но так нарядно, что я не видел таких детей даже в городе Везонтио. Его костюм был миниатюрной копией одеяния самого легата, но более яркого цвета: узкая бледно-голубая льняная туника по моде того времени, называемая alicula[87], с цветочной вышивкой по кайме, хлопковые чулки и мягкие кожаные котурны, чуть ярче теперешних желтых волос ребенка. Поверх alicula был небрежно накинут плащ из дорогой красной шерсти, скрепленный на одном плече серебряной застежкой.
Легат оставался на месте: он жевал и молча рассматривал ребенка, при этом довольно сильно смахивая, как мне показалось, на размышляющего быка. Наконец он все так же молча одобрительно кивнул головой и сделал знак Пациусу увести мальчика прочь. Не успели они выйти, как легат громко и тяжело вздохнул и произнес в смятении чувств:
— Он чуть ли не стал моим пропавшим внуком.
— Тогда почему бы тебе не оставить этого? — жестко спросил Вайрд. — Вместо того, чтобы посылать меня в смертельную ловушку за настоящим внуком.
— Что?! — в ужасе воскликнул легат. — Оставить евнуха вместо… — И только тут понял, что старик пошутил. — Твои шутки не очень-то смешные, Виридус. Лучше расскажи мне, как ты собираешься подменить одного ребенка другим?
— Я уже говорил тебе! — рявкнул Вайрд. — Я пока и сам не знаю! Надо все хорошенько обдумать. И я не собираюсь заниматься этим во время еды. Хочу как следует насладиться трапезой, да и для пищеварения это не слишком полезно.
— Но мы должны подготовиться. Составить план. Гунн появится здесь уже через несколько часов. Ты хотя бы решил, скольких людей ты возьмешь с собой?
— Я знаю, что мне потребуется еще пара рук. Но я не буду никого просить добровольно пойти на самоубийство.
Я отважился заговорить снова:
— Тебе не надо даже просить, fráuja. Я имею в виду учитель. Я твой ученик в этом и во всем остальном.
Вайрд поклонился мне, признавая это, и сказал легату:
— Ну тогда мне больше никто не нужен.
— Может, и не нужен. Но я хочу, чтобы ты взял и кое-кого еще. Моего сына Фабиуса.
— Пойми, — сказал Вайрд. — Я только попытаюсь — а шансов на успех мало — спасти последнюю хрупкую веточку твоего фамильного древа. Если меня постигнет неудача, то все, кто примет в этом участие, наверняка погибнут. Включая и Фабиуса. И тогда уж точно твой род прекратится. И еще. Чтобы выполнить эту задачу, потребуются хитрость, терпение, хладнокровие. А справедливо возмущенный, даже разъяренный, обезумевший и доведенный до отчаяния муж…
— Не забывай, что Фабиус, кроме всего прочего, римский воин. Если я пошлю его на задание под твоим командованием, он будет беспрекословно выполнять приказы. Только представь, Виридус, как бы ты себя чувствовал на его месте — или моем. А что касается риска для жизни и того, что наш род прекратится, так я уже говорил тебе, что Фабиус все равно не станет жить, если ваше предприятие провалится. Он заслужил право участвовать в освобождении жены и сына и умереть от чужого меча, а не от своего собственного.
Вайрд закатил глаза:
— Я помню Фабиуса крепким, здоровым парнем. Могу я, по крайней мере, убедиться, что он до сих пор такой?
Легат повернулся к слуге и приказал тому привести сына, но в кандалах и под охраной. Мы уже доедали десерт, когда услышали звон и шум от множества ног. И тут же на пороге появился молодой человек, в чертах которого угадывалось несомненное сходство с легатом. Он был в полном боевом снаряжении, под мышкой одной руки держал шлем, а другой — свой парадный плюмаж, но оба его запястья были закованы в наручники с цепями, которые крепко держали четыре солдата, по два с каждой стороны от пленника. Я ожидал, что Фабиус (раз уж требовалось столько народу, чтобы удержать его) в ярости попытается наброситься на отца. Но он только смотрел на Калидия налитыми кровью глазами, которые казались еще красней на фоне бледного лица. Мне показалось, что я даже слышал, как он скрежещет зубами. Но тут молодой человек заметил, что отец не один в triclinium, и вопросительно посмотрел сначала на меня, а затем на Вайрда.
— Salve, optio[88] Фабиус, — довольно сердечно приветствовал его Вайрд.
— Виридус? — спросил молодой человек, уставившись на него в изумлении: возможно, он никогда раньше не видел Вайрда чистым. — Salve, caius Виридус. Что ты здесь делаешь?
— Мы с моим учеником Торном готовим вылазку против тех гуннов, которые захватили твоих жену и ребенка. Очень может быть, что это настоящее безрассудство, и мы погибнем. Но твой отец полагает, что ты, возможно, захочешь умереть вместе с нами.
— Захочу ли я? — выдохнул Фабиус, и его бледное лицо немного порозовело. — Да я запрещаю вам идти без меня!
— Но учти, приказы буду отдавать я. И тебе придется беспрекословно выполнять каждый…
— Ни слова больше, декурион Виридус! — рявкнул Фабиус. — Я помощник центуриона одиннадцатого легиона! — Неожиданным движением, от которого дернулись цепи и чуть не попадали его надзиратели, он выхватил из-под мышки свой щегольской, изогнутый подобно конской гриве плюмаж, воткнул его в щель на верхушке шлема и нахлобучил тот себе на голову. — Я готов отправиться немедленно.
— Иисусе! — пробормотал себе под нос Вайрд. — Истинный римский воин. — Он с ядовитым сарказмом обратился к молодому человеку: — Я так понимаю, ты собираешься отправиться при полном параде. Не послать ли нам вперед герольда? Ступай, дурачок, и подготовь к завтрашнему дню подходящий наряд для леса. Я позову тебя, когда настанет время.
Четверо воинов увели Фабиуса прочь, но теперь он сопротивлялся и кричал:
— Что именно ты собираешься делать, Виридус?.. Как мы будем атаковать?.. Сколько возьмем с собой людей? — И так далее, масса вопросов, ни на один из которых ни Вайрд, ни легат так и не ответили. Наконец крики Фабиуса затихли вдали.
— Иисусе! — снова буркнул Вайрд. — У иудеев есть мудрая поговорка: что-то насчет того, что Бог заставил Адама жениться на Еве, поскольку хотел его наказать.
Поскольку Калидий молчал, я снова набрался смелости и попросил разрешения взять немного остатков со стола, чтобы накормить моего орла. Легат только растерянно пробормотал: «Для орла?» — но милостиво разрешил мне удалиться. Поэтому я не знаю, о чем они с Вайрдом беседовали до самой поздней ночи.
Когда я, вернувшись в барак, начал кормить своего орла остатками окорока, все оставшиеся харизматики собрались посмотреть на это, сами щебеча, словно птицы. Они снова были одеты в свои лохмотья и тряпки, на них опять были кандалы, и они щебетали на франкском диалекте старого наречия, которое казалось мне слишком трудным для восприятия, — однако, как я полагал, эти создания вряд ли могли сказать что-нибудь, достойное того, чтобы это выслушивать.
Смуглый Бар Нар Натквин, который никогда не оставлял без присмотра свой живой товар, тоже стоял рядом и бросал сердитые взгляды на меня и мою птицу. Когда орел наелся и смотреть стало не на что, мальчики затеяли игру в грязном дворе барака — насколько вообще можно было играть в ножных кандалах. Сириец остался стоять, прислонившись к дверному косяку, мрачно глядя на меня и брюзгливо жалуясь на Калидия, который забрал у него маленького Бекгу, не заплатив.
— Удивительная несправедливость, ведь этот маленький красавчик принес бы десять золотых nomisma[89] в Константинополе, — сказал он, обиженно засопев. — И что же я получил за него? Ashtaret! Ни одного нуммуса. Это значит, что я стал беднее на пять золотых солидусов, которых он мне стоил. И потом, это ничтожество Калидий имел наглость заявить, что даже не собирается использовать похищенного у меня харизматика для того, для чего он был создан.
Я сказал:
— Не могу представить, чтобы твои жалкие щенки вообще приносили бы хоть какую-то пользу. По-моему, ты сильно преувеличиваешь ценность своего товара.
— Ах, ты, должно быть, христианин, — сказал Натквин насмешливо, словно это было чем-то достойным презрения. — И вдобавок ты еще молод, а потому пока что считаешь истинными все ханжеские христианские запреты. Но ты вырастешь, станешь мудрее и узнаешь то, к чему со временем приходят все — мужчины, женщины и евнухи.
— И что же это?
— Поверь мне, тебе придется испытать в жизни немало боли, беспокойства, страданий и разочарований — словом, всего того, что человеческое тело доставляет своему хозяину. Таким образом, ты придешь к пониманию, что только дурак станет сопротивляться или сдерживаться, если есть возможность получить приятные ощущения. — С этими словами сириец ушел.
Я занялся тем, что стал распаковывать наши с Вайрдом узлы и доставать разные вещи, чтобы проветрить их и развесить на колышках, вбитых в стену. Я как раз повесил туда одну из моих вещей и принялся размышлять, глядя на нее, когда Вайрд вернулся, держа кое-что в руках. Он тоже взглянул на необычный наряд, который я достал, и, подняв свои кустистые брови, поинтересовался:
— Зачем это тебе понадобилось платье горожанки?
— Мне тут пришла в голову одна мысль, — ответил я. — Ты часто намекал, что я могу сойти за женщину. Я все думаю, когда мы проберемся в лагерь к гуннам, не могу ли я изобразить госпожу Плацидию. По крайней мере, хоть на какое-то время.
Вайрд сухо произнес:
— Сомневаюсь, что ты сможешь убедительно изобразить Женщину на сносях. И также сомневаюсь, что ты согласишься отрубить ради спасения этой госпожи несколько своих пальцев.
— Я и забыл про эту деталь, — пробормотал я.
— Вот глупый мальчишка. Да мы возблагодарим половину здешних богов, если сами спасемся от гуннов. Помни о том, что наше предприятие и так очень рискованное, и не мечтай больше ни о каких геройствах. Ну а уж если мы сумеем спасти малыша Калидия, пожертвовав только жалким харизматиком, то нам придется возблагодарить всех оставшихся богов. А теперь взгляни, что я принес.
Он бросил на одну из кроватей кожаную сумку, содержимое которой мелодично звякнуло.
— Никогда я еще так быстро не продавал свои меха и не получал за них столько денег. Калидий купил их, даже не посмотрев. Он также заплатил неплохое вознаграждение за рога горного козла. Я бы отпраздновал столь удачную сделку, да боюсь, что мы вряд ли выживем, чтобы потратить деньги.
Он бросил на кровать и все остальные вещи, которые держал.
— Легат делает нам еще кое-какие подарки, которые мы можем оставить у себя, опять же если останемся в живых. Гладиус — короткий меч для тебя и боевую секиру для меня; они в прекрасных ножнах, подбитых шерстью, которая предохранит лезвия даже от ржавчины. И еще тут для каждого из нас (поскольку нам придется, возможно, пролежать без воды в засаде долгое время) по оловянной фляге, обернутой в кожу, чтобы вода оставалась холодной, и просмоленной внутри: в ней даже затхлая вода становится приятной на вкус.
Я сказал:
— У меня никогда не было таких прекрасных вещей.
— А еще, благодаря любезности легата, у тебя будет своя лошадь.
— Лошадь? Моя собственная? Не может быть!
— Представь себе. Гунн приезжает верхом, поэтому мы последуем за ним тоже на лошадях. Вообще-то лучше бы нам сделать это пешком, но ведь придется поспешить на обратном пути, если он вообще будет. Ты когда-нибудь раньше ездил верхом?
— На старой вьючной кобыле в аббатстве.
— Этого вполне достаточно. В завтрашней поездке не понадобится хорошей посадки или искусного управления. Медленный шаг туда и безумный галоп обратно. Харизматик Бекга поедет позади тебя… а потом, будем надеяться, его место займет малыш Калидий.
— А не расскажешь поподробней, что именно ты задумал, fráuja?
Вайрд почесал бороду:
— В старые времена жил один архитектор по имени Дейнократ. Он хотел построить храм Дианы, в котором при помощи магнесийских камней[90] была бы подвешена в воздухе статуя этой богини. Но Дейнократ умер, не успев воплотить в жизнь свой замысел и никому толком не объяснив, как именно он собирался все проделать.
— Это означает, что ты мне тоже ничего не расскажешь?
— Или же что мой план почти невозможно воплотить. Или же что у меня его вовсе нет. Выбирай, как тебе больше нравится. Достаточно того, что мы будем прятаться на краю города, в конюшне у кузнеца, пока гунн не отбудет восвояси. Я приказал легату задерживать гонца разговорами — если только он сумеет совладать с собой и не задушит эту тварь, — пока как следует не стемнеет. Затем мы последуем за ним в Храу Албос, куда бы он ни направлялся. Ну а пока что все ставни и двери в Базилии по-прежнему крепко закрыты. Это означает, что я не могу сейчас отправиться, хоть мне и очень хочется, в таверну к старому Диласу выпить хорошего, крепкого, неразбавленного вина. С другой стороны, это и к лучшему, без сомнения. Нам понадобятся завтра свежие головы.
Почти весь следующий день мы провели в конюшне, потому что нам и нашим лошадям ни в коем случае нельзя было попадаться на глаза гунну, когда он прибудет, чтобы тот ничего не заподозрил. Поэтому по всей Базилии стояла такая тишина, словно все жители затаили дыхание; на улицах, аллеях и подъездных дорогах не было ни людей, ни лошадей, ни собак, ни даже свиней и цыплят, которые обычно прогуливались повсюду.
Мы с Вайрдом и Фабиусом говорили очень мало и общались шепотом. Малыш Бекга молчал, я вообще не слышал еще от него ни одного слова.
Фабиус в основном жаловался: мол, уж больно нас мало, и почему Вайрд не привлек больше крепких опытных воинов?
— Во имя Митры, — ворчал помощник центуриона, — мне даже не позволили взять носильщика щита. Нас только двое мужчин, да вдобавок еще мальчик, евнух и прирученный орел.
— Повторяю, — сказал Вайрд, — мы будем действовать не силой, а хитростью. Чем меньше нас, тем лучше. Если ты полагаешь, что тебе не оказывают должного уважения, то можешь считать Торна своим личным оруженосцем.
Затем Фабиус начал жаловаться на долгое ожидание.
— Я хочу, чтобы это все наконец завершилось и мои Плацидия с Калидием и неродившимся ребенком вернулись домой. Eheu[91], мне пришлось смириться с тем, что каждый гунн в этом лагере, должно быть, к этому времени уже изнасиловал мою дорогую жену. Но я приму ее обратно и буду о ней нежно заботиться, несмотря ни на что.
Вайрд покачал головой:
— Вот об этом, Фабиус, тебе как раз не стоит волноваться. Уверен, твоя жена все еще чиста, никто ее не обесчестил. И не потому, что гунны почтительны, а потому, что они суеверны. Эти разбойники готовы насиловать всех, от овцы до сенатора, но они ни за что не станут иметь дело с женщиной, которая беременна или испорчена месячными кровями. Они считают такую женщину нечистой и полагают, что это повредит им.
— Вот и хорошо, — облегченно вздохнул помощник центуриона. — Это лучшие новости, которые я услышал с того момента, как боги послали нам это испытание.
Однако я заметил, что Вайрд ничего не сказал об отрезанных пальцах его жены: похоже, Фабиус до сих пор не знал, что ее искалечили. И уж разумеется, Вайрд умолчал о том, что он собирается спасать только его сына.
Я коротал время, восхищаясь прекрасной лошадью, которая теперь была моей. Это был крепкий молодой жеребец, вороной, с белой звездочкой на лбу, настороженными глазами и прекрасной осанкой. Ну а поскольку звали этого красавца Велокс[92], я надеялся, что скачет он очень быстро. Насколько я мог судить, у коня моего имелся только один физический недостаток: довольно большое углубление слева внизу на шее. Когда я сказал об этом помощнику центуриона, Фабиус на время позабыл о своих горестях и заметил снисходительно:
— Невежда Торн! Да такая отметина у лошади очень высоко ценится. Она называется «отпечаток пальца пророка». Какого пророка, я не знаю, но у наших лошадей обычно прекрасная родословная, да и вообще это считается хорошей приметой. В любом случае все наши здешние лошади особой породы — непревзойденные арабские скакуны. Говорят, что родословная этих лошадей уходит во времена База, великого праправнука Ноя.
Я испытал сильный трепет от того, что получил лошадь с такой древней родословной, и только собрался сказать об этом, как Вайрд сделал нам знак замолчать. Мы присоединились к нему: он стоял, согнувшись, и подглядывал в щель плетня. Вскоре мы смогли расслышать в отдалении все приближающийся цокот копыт: лошадь медленно вышагивала по грязной дороге. И вот она показалась вдали: очень лохматая лошадка, значительно меньше наших трех.
— Этот конь из породы грязных жмудов, — пробормотал Фабиус, но Вайрд снова сделал ему знак молчать.
Меня гораздо больше интересовал всадник, потому что это был первый гунн, которого я увидел. Он был весьма похож на свою лошадь: крайне низкорослый (даже ниже меня) и отвратительно уродливый. Грязная желтая кожа, длинные лохматые сальные черные волосы, глаза-щелочки, никакой бороды, только какие-то всклокоченные усы. Несмотря на свою крайнюю непривлекательность, в седле гунн держался великолепно: он словно был рожден для этого, ибо его ноги были такими кривыми, что плотно обхватывали бочонкообразное туловище лошади. Гунн был одет в такие же лохмотья, в какие раньше малыш Бекга, а его лошадь была покрыта зимней шерстью и очень костлява. У гунна имелся точно такой же лук, как и у Вайрда, но он не был натянут, и кочевник держал его высоко, чтобы виден был обрывок грязно-белой ткани, привязанной к его концу.
Фабиус стоял рядом со мной, я чувствовал, как он дрожал, пока гунн не скрылся из виду. Харизматик Бекга, которому, судя по всему, никто еще не сказал, что этот или какой-нибудь другой гунн, возможно, станет его новым хозяином, с любопытством посматривал сквозь плетень. Когда всадник отъехал так далеко, что уже не мог ничего расслышать, Вайрд произнес:
— Я незаметно двинусь за ним и удостоверюсь, что гунн все-таки вошел в гарнизон и что легат принял его — словом, что нет обмана. Теперь полдень, кузнецу приказано накормить нас. Так что, Торн, ступай и скажи, что его жена может начать готовить. Когда я вернусь, мы все поедим — и поедим как следует, потому что один Митра знает, когда нам теперь представится случай перекусить.
Я немедленно отправился к кузнецу и сказал, чтобы его жена приготовила достаточно провизии. Она уже вовсю хлопотала на кухне. Женщина принесла нам большое количество тушеной рыбы, уложенной на большие круглые подносы из хлеба, которые послужили и тарелками и едой одновременно, как раз когда Вайрд вернулся обратно. Он сообщил, что посланец и легат не только не поубивали друг друга, но даже воздержались от нападения, а также что Калидий, как они и условились, очевидно, собирается затянуть переговоры и задержать гунна насколько сможет.
— Но вы все равно ешьте быстрей, — велел он нам. — В любом случае маленький дьявол может заподозрить что-нибудь неладное и броситься обратно в лес. Надеюсь, что этого не произойдет, тогда мы сможем спокойно пообедать, пока не наедимся до отвала.
А еще Вайрд потихоньку сказал мне, так чтобы Фабиус не слышал:
— Я полагаю, что заложники до сих пор живы. Во всяком случае, злодей привез еще один палец госпожи Плацидии, и, насколько я мог разглядеть из укрытия, он, кажется, только что отрезан.
Очевидно, в гарнизоне не произошло ничего непредвиденного, такого, что бы встревожило приехавшего гунна или вызвало бы у него подозрение. Легат, должно быть, продолжал потчевать его вином и яствами, долго и подробно обсуждая детали соглашения — сколько, чего, когда и где хотят получить в обмен на пленников гунны, — потому что день тянулся медленно и был полон тревожного ожидания.
Возбужденный Фабиус постоянно бранился и метался по конюшне, спокойный Бекга просто сидел и невозмутимо ждал. Я коротал время, пытаясь подружиться со своим новым конем, Велоксом. Кузнец посоветовал мне взять для этого немного душевника. Я растер в руках эту душистую лекарственную траву и затем натер ею морду, шею, грудь и ноги Велокса. Конь явно обрадовался такому вниманию. А Вайрд все никак не мог успокоиться: он потребовал от жены кузнеца принести нам еще еды и заставил всех до отвала набить брюхо.
И вот наконец Вайрд снова прислушался к тому, что происходило снаружи, после чего резко оборвал нашу возню, яростно замахав руками. Мы опять сгрудились во дворе возле плетня, чтобы посмотреть в щели. То ли гунн спешил, то ли лошадь набралась сил после долгого отдыха, а может, и то и другое, но теперь он проехал мимо нас в сгущающихся сумерках легкой рысью. Лошадь и всадник, направляющиеся в обратную сторону, еще не успели миновать двор, когда Фабиус прошипел:
— Давайте поспешим! Пока он не скрылся из виду!
— Я как раз и хочу, чтобы он скрылся из виду! — негромко огрызнулся Вайрд. — У гуннов глаза даже в заднем проходе. В любом случае его следы будут свежими и достаточно отчетливыми. На этих дорогах последние дни не было большого движения.
Таким образом, нам пришлось еще немного подождать, пока наконец Вайрд не приказал седлать лошадей. Я посадил своего juika-bloth на плечо, затем подвел Велокса под уздцы к колоде. С этой возвышенности я неуклюже вскарабкался в седло, затем склонился, чтобы поднять Бекгу на подушку, прикрепленную позади меня. Мое седло, уздечка и поводья не были, разумеется, украшены медальонами, подвесками и инкрустацией, как у помощника центуриона Фабиуса, но это была настоящая боевая упряжь. Седло кожаное, для прочности отделанное бронзовыми пластинами, а специальные выступающие части помогали всаднику держаться в нем. Я не слишком удивился, увидев, что Фабиус вскочил на свою лошадь гораздо быстрей меня, запрыгнув в седло прямо с земли, — и нимало не изумился, когда старый Вайрд проделал это так же легко.
Кузнец открыл для нас ворота, и мы по одному выехали на дорогу. Мы продолжили путь медленно: Вайрд возглавлял колонну, он постоянно наклонялся, чтобы рассмотреть на дороге перемешавшуюся грязь; Фабиус ехал сразу же за ним и делал то же самое. Сначала я пребывал в возбуждении оттого, что преследую причинившего столько беспокойства гунна, но спустя какое-то время погоня стала меня утомлять, да и ездить верхом я не привык, тем более на такой прекрасной лошади. Даже при езде шагом, несмотря на седло, я чувствовал исходившее от Велокса ощущение напряжения, его невероятную жажду дать волю мышцам, поскакать во весь опор: казалось, внутри этого коня бушевал настоящий огонь, который, словно в вулкане, только и ждал, чтобы вырваться наружу. Уж не знаю, чувствовал ли малыш Бекга, сидевший позади меня, это тоже, но он крепко ухватился ручонками за мой пояс, словно боялся, что я могу послать Велокса галопом и он свалится с лошади.
Затем Вайрд неожиданно остановил своего коня и сказал, несколько недоумевая:
— Гунн свернул с дороги здесь. Почему так скоро?
Фабиус, выпрямившись в седле, всматривался сквозь деревья, окаймлявшие дорогу слева, в том направлении, куда указал Вайрд, и через мгновение произнес:
— Его не видно. А следы есть.
Итак, Вайрд снова повел нас, мы свернули с дороги и продолжили путь через островки деревьев, открытые пастбища и крестьянские угодья. Мы ехали еще медленней, чем раньше, поскольку могли слишком приблизиться и оказаться в пределах видимости нашей жертвы. Затем Вайрд снова резко остановился и рявкнул:
— Во имя жрецов Кибелы, которые сами себя кастрируют, гунн снова повернул! Повернул обратно к Базилии.
Фабиус спросил:
— Не мог ли он обнаружить, что его преследуют?
— Все может быть. Нам ничего не остается, как идти по его следу.
Так мы и сделали, но на этот раз двигались очень медленно. Спустя довольно долгое время — сумерки уже сгустились, и наступила почти полная темнота — Вайрд снова остановился и громко выругался. Его замысловатые проклятия, должно быть, привели в раздражение всех богов на небесах и всех святых всех религий. Я подумал, что шум может встревожить гунна, который держался впереди нас, но, очевидно, это не имело значения, потому что Вайрд завершил свои богохульства таким образом:
— Да раздует его и разорвет, как Иуду Искариота, эта тварь вовсе и не собиралась в Базилию! Он лишь кружил по берегу рядом с городом. У проклятого гунна, должно быть, есть какой-то ялик, который ждет его, и он вместе со своей лошадью, похоже, к этому времени уже пересек Рен. Помощник центуриона Фабиус! Лети как ветер — на пристань Базилии. Найми там лодку и лодочников, в достаточном количестве, чтобы перевезти нас всех. Приведи их — насильно или подгоняя их кнутом, если потребуется, — вверх по течению, туда, где мы будем ждать тебя. Ступай!
Optio полетел, как стрела. Мой Велокс, казалось, тоже ждал лишь легкого толчка, чтобы так же быстро рвануть с места, но Вайрд сказал:
— Нам нет нужды торопиться, мальчишка. Oh vái, если предатель раб сказал правду — а я верю, что это так, — якобы гунны показывали на юг, в сторону Храу Албос, мол, там у них убежище, значит, они нарочно обманули даже его. А теперь и меня. Их лагерь где-то к северу от реки Рен и, возможно, совсем недалеко от нее. Умно придумано: кому придет в голову разыскивать бандитов-горцев в низине?
Таким образом, мы продолжили ехать, ориентируясь по следам, не торопясь, но и не тратя понапрасну времени. Наступила ночь, так что я уже не мог разглядеть следов на снегу, но Вайрд, казалось, не испытывал трудностей. Со временем следы эти привели нас на пологий, покрытый галькой берег реки, как и предсказывал старый охотник. Там обнаружились вполне различимые следы и вмятины в гальке: похоже, какое-то плоскодонное судно сначала пристало к берегу, а затем отчалило от него. Вайрд снова выругался, но что нам оставалось делать? Мы слезли с лошадей, доверху наполнили водой свои фляжки и стали ждать.
Нам не пришлось ждать слишком долго. Фабиус, хоть и любил поворчать, был, однако, человеком действия. Еще стояла ночь, когда мы с Вайрдом и Бекгой вдруг заметили, что тьма чуть светлей на западе, после этого неясный свет вдали превратился в отдельные огоньки. И вот уже три огонька отбрасывали длинные колеблющиеся зигзагообразные отражения на стремительно несущиеся воды реки. Как я уже говорил, Рен в верхнем течении недалеко от Базилии очень быстр, так что три лодки, которые толкало шестами множество людей, довольно споро к нам приближались. Я бы не слишком удивился, если бы увидел, что Фабиус в самом деле пустил в ход плеть. Но суда были в воде, а он, разумеется, ехал верхом по берегу. Заметив нас, он ничего не стал кричать лодочникам, а заухал, как филин, — очевидно, это был предупреждающий сигнал, чтобы они повернули к берегу.
— Хорошая работа, optio, — сказал Вайрд, когда Фабиус слез с лошади. — Если гунны оставили на том берегу наблюдателя, то он не увидел ничего, только три огонька. Поэтому не надо гасить огни. Пошли троих лодочников, чтобы каждый нес по одному фонарю, по этому берегу. Они должны двигаться вдоль реки до самого утра или же пока не упадут, уж не знаю, что произойдет раньше. А оставшиеся лодочники должны перевезти нас в темноте — и тишине.
Выполняя его приказ, трое лодочников, двигаясь на небольшом расстоянии друг от друга, потащились вверх по реке, держа в руках фонари. Любой гунн, шпионивший на другом берегу, подумал бы, что лодки прошли мимо без остановки. А мы тем временем, по возможности тихо, залезли в лодки и оттолкнулись от берега, чтобы пересечь реку. Я опасался, что лошади заартачатся с непривычки, но они, очевидно, были опытными и ничего не боялись. Ничуть не смутился и Бекга, которому, похоже, доводилось передвигаться по воде во время своего путешествия из франкских земель. Единственным, кто заколебался и был неловок, залезая в лодку, оказался я сам.
— Vái, ты ступаешь, как жеманная женщина! — прошипел один из лодочников, которому пришлось ухватить меня под локоть, чтобы удержать. Но стоило ли меня упрекать: ведь я впервые в жизни ступил на борт судна.
Вайрд сказал, что сейчас нет смысла ломать голову над тем, как далеко отнесло быстрое течение реки судно гуннов, когда те пересекали реку, поэтому он приказал лодочникам отталкиваться шестами изо всех сил, чтобы как можно быстрее перевезти нас на другой берег Рена. Оказавшись там, пояснил он, мы сами сможем отправиться вдоль берега и поискать, где пристали гунны. Лодочники старались из последних сил, но я сомневался, что в темноте хоть кто-то из нас — разумеется, и я в том числе — мог сказать, пересекаем ли мы реку по прямой или по диагонали. Лично я был твердо уверен лишь в одном: в том, что река беснуется и пенится за высоким бортом нашей лодки и вода время от времени переливается через него. Для того чтобы не вымокнуть полностью в ледяной воде, нам пришлось всю дорогу стоять. И из страха, что река разбушуется и, возможно, даже потопит нас, я одной рукой вцепился в руку Бекги, а другой обхватил шею невозмутимого и твердо стоящего на ногах Велокса. Juika-bloth, словно сам искал защиты у хозяина, крепко вцепился когтями мне в плечо, хотя уж он-то мог с легкостью пролететь весь этот путь по воздуху.
Довольно долгое время нас окружала лишь холодная черная вода, и — или же мне так просто показалось — даже черный воздух был здесь еще холодней, чем над землей: сначала мне было просто не по себе, затем я испытал физическую боль, а потом почувствовал чуть ли не полное оцепенение. Внезапно за мое монашеское одеяние и гриву коня зацепились ветки. Уж не знаю, что стало тому причиной: уровень воды в реке был достаточно высок, чтобы залить корни растущих на берегу деревьев, или мы подошли к берегу в том месте, где рос какой-то лесок. Во всяком случае, вода журчала и плескалась среди этих деревьев с такой силой, что перекрывала все звуки, которые мы издавали, когда высаживались на берег. А мы все-таки нашумели, потому что даже лошади закоченели от холода и неуклюже перескакивали через борт и карабкались с отмели на сухую землю. Вайрд приказал Бекге держать лошадей за поводья, отвел нас с Фабиусом в сторону и сказал:
— Теперь, до тех пор пока мы не найдем место, где высадились гунны, мы должны передвигаться тихо. Это значит, что мы пойдем пешком.
— Почему? — спросил Фабиус. — Пешком мы можем идти до утра или даже весь завтрашний день. А вдруг гунн со своими лодочниками отплыл на много миль вниз по течению, может, даже за Базилию.
— Может, так, а может, и нет, поэтому говори тише. Гунн вполне мог сойти на берег всего в нескольких стадиях от этого места. Вот почему мы пойдем пешком и тихо — мой ученик, евнух и я. Optio, ты останешься здесь с лошадьми, лодками и лодочниками.
— Что?! Gerrae! И как долго прикажешь мне тут торчать?
— Я велел тебе говорить тише. И ты, между прочим, обещал, что будешь подчиняться моим приказам. Ты останешься здесь, пока Торн и я не вернемся — и не приведем тех, за кем мы идем. Искренне надеюсь, что так оно и будет.
— Что?! — На этот раз Фабиус чуть не рычал, и Вайрд ударил его по лицу тыльной стороной ладони. Это не заставило взбешенного воина замолчать, но он продолжил спорить уже потише: — Ты с двумя детьми отправишься в погоню и нападешь на гуннов без меня? А я буду играть роль няньки при лошадях и лодочниках? Митра проклянет меня, если я соглашусь!
— Проклянет или нет, optio, но ты будешь делать именно это. Когда мы втроем найдем место высадки гунна, у нас уже не будет времени возвратиться и забрать тебя, ибо мы станем преследовать его по пятам. Затем — что бы ни случилось — на обратном пути, если мы вообще вернемся, нам придется торопиться. Нам следует точно знать, где лошади, и они должны быть именно здесь. То же самое относится и к лодкам. Уж не воображаешь ли ты, что эти лодочники — зная, что дикари гунны где-то рядом, — будут послушно ждать нас здесь, если только их кто-нибудь не заставит ждать? Ты единственный, кто может это сделать, и ты это сделаешь.
Фабиус продолжал уговаривать, проклинать и умолять Вайрда, но все тщетно: тот упорно молчал и не собирался менять свое решение. Я достал свой гладиус, висевший на седле Велокса, пристегнул его к поясу и заодно сунул за пояс пращу, чтобы была под рукой. Теперь, вооруженный и с верным juika-bloth на плече, я был готов отправиться в путь. Вайрд прикрепил к поясу свой топор с короткой ручкой и забросил за плечо лук и колчан со стрелами. Маленькому Бекге нечего было брать, он только вручил поводья лошадей Фабиусу. Тот в конце концов хоть и неохотно, но смирился со своей участью, перестал жаловаться и сказал:
— Ave, Uiridus, atque vale![93]
— Te morituri salutamus![94] — ответил Вайрд без всякой иронии и сделал нам с Бекгой знак следовать за ним.
Я удивлялся способности Вайрда вести нас в сплошной тьме сквозь густые прибрежные кусты, держась при этом все время рядом с рекой, но так, что мы ни разу не свалились в воду. Несмотря на нелегкую дорогу и быстрый темп, который задал Вайрд, он шел молча и каким-то образом утаптывал для нас тропу, что позволяло мне и Бекге, следуя за ним, не слишком шуметь. Правда, через какое-то время маленький харизматик утомился и мне пришлось тащить его, как мешок, за спиной. И если до этого мы чуть не замерзли, пересекая реку, то теперь шли так напряженно, что вспотели. Не имею представления, как долго мы двигались и как далеко ушли; мили и часы не имели значения. У посланца гуннов, похоже, было не меньше лодочников, чем у нас, потому что он тоже пересек реку, не слишком отклонившись в сторону, и высадился на берегу довольно далеко от Базилии, выше по течению реки. Только наткнувшись в темноте на спину Вайрда, я понял, что он заметил лодку на берегу и остановился. Заглядывая через его плечо, я смог различить грубо сделанный ялик, который вытащили из воды и хорошенько спрятали в низкорослом кустарнике. Я сумел разглядеть, что он был пустым. Мы трое стояли, стараясь совсем не дышать, пока Вайрд прислушивался и озирался по сторонам. Наконец он положил руку мне на грудь, показывая, что мы с Бекгой должны оставаться на месте, и исчез в темноте тихо, как тень. Еще спустя какое-то время он, словно по волшебству, появился передо мной и прошептал:
— Похоже, они не выставили караул. Помоги мне столкнуть лодку в реку — но только тихо!
Разумеется, этого нельзя было сделать совсем беззвучно; судно было довольно тяжелым, чтобы мы могли поднять его, и мы потянули лодку по берегу, скобля дном по земле. Однако я понимал, для чего мы это делаем: чтобы в случае чего гуннам было трудно преследовать нас. Так или иначе, когда мы спустили ялик на воду и увидели, как он поплыл по течению, никакие гунны не появились, чтобы призвать нас к ответу. Поэтому Вайрд произнес уже не шепотом, но понизив голос:
— Я немного прошел по их следу. Они слишком спешили, чтобы соблюдать осторожность и заметать следы. И эта их спешка, насколько я могу судить, говорит о том, что они знают: идти им недалеко. Мы не сможем двигаться так же быстро — мы должны быть осторожны и идти тихо, — но мы сможем далеко пройти по их следам до рассвета. Ты с евнухом будешь держаться позади, но не теряй меня из виду. Вдоль пути могут быть выставлены часовые, и уж конечно, гунны как следует охраняют свой лагерь. Когда ты увидишь или услышишь, что я встал, вы оба тоже должны остановиться и замереть на месте.
Гунны, наверное, не ожидали погони, потому что, как заметил Вайрд, не думали, что кому-нибудь придет в голову искать их в низине. Во всяком случае, на всем протяжении пути мы не встретили никаких часовых. В первый и единственный раз Вайрд — а следом и мы с Бекгой — остановился той ночью, когда увидел за деревьями тусклый красноватый свет, который мог бы сойти за первые бледные отблески рассвета, если бы не находился на севере. Вайрд, однако, поскольку он шел далеко впереди нас, заметил что-то, чего мы с Бекгой видеть не могли. Он тихо скользнул в сторону под деревья, поэтому мы оба присели на корточки прямо там, где стояли. Я услышал тихий звук, звук короткой борьбы в сухих кустах, а затем Вайрд снова появился там, где мы его видели раньше, и махнул нам рукой, чтобы мы присоединились к нему.
Добравшись до него, мы обнаружили, что он склонился над лежащим на земле мертвым гунном и пытался снять свой боевой лук с шеи трупа: старик задушил врага тетивой. Вайрд ничего не сказал, мы с Бекгой тоже, и все втроем мы осторожно двинулись по направлению к красному свечению. По мере того как мы приближались, оно становилось все ярче и наконец осветило вершину холма, увенчанную деревьями, среди которых мы не могли разглядеть никаких затаившихся часовых. Итак, мы на карачках начали забираться на невысокий холм; ближе к его вершине мы распластались на животах и поползли подобно жукам.
Оказавшись наверху, мы посмотрели вниз, в долину, почти лишенную деревьев и освещенную кострами. Деревья были свалены, насколько мы могли видеть при свете костров, для постройки нескольких временных грубых лачуг, которые были окружены и скрыты низкими пестрыми шатрами. В дальнем конце долины располагалась линия дозорных с привязанными лошадьми, все они были костлявыми лохматыми полукровками. В пределах видимости, несмотря на ранний час, двигалось примерно два десятка человек. Поскольку мы с Вайрдом и Бекгой находились на расстоянии в сотню шагов и высоко над лагерем, я не смог бы определить, исходя из лохмотьев, в которые они были одеты, кто из них был мужчиной, а кто — женщиной. Но если судить по маленькому росту и кривым ногам, все эти люди совершенно точно были гуннами.
— Женщину и мальчика наверняка держат вместе в одной из этих лачуг. Так их легче охранять. — Вайрд пододвинулся поближе и теперь шептал мне на ухо: — Продолжай наблюдать, Торн, посмотри, нет ли какого-нибудь знака, какую лачугу они занимают. А я пока пойду убью еще нескольких гуннов.
Я сказал:
— Я видел, как быстро и метко ты стреляешь, но там, конечно же, слишком много гуннов, чтобы ты…
— Да. Но само их количество может в дальнейшем сослужить нам хорошую службу. Я собираюсь убить только часовых вокруг и должен это сделать, пока не рассвело. А ты тем временем вымажи лицо и руки грязью, чтобы они не отсвечивали так. Себе и евнуху. Вы двое, по крайней мере в темноте, можете сойти за гуннов, если потребуется, не то что я с этой бородой.
— Что ты имеешь в виду — «если потребуется»?
— Ну если я вдруг не вернусь. Вдруг один из часовых схватит меня прежде, чем я его, меня убьют, начнется суматоха. В этой суете вы двое, может, и сумеете сбежать незамеченными. Или даже попытаетесь все-таки спасти пленников, если найдете способ, как это сделать.
— Иисусе! — выдохнул я. — Надеюсь, до этого дело не дойдет!
— Я тоже, — сурово произнес Вайрд и скатился вниз.
Своим коротким мечом я выкопал и раскрошил несколько комьев земли, затем налил на них из фляги немного воды и развел жижу. Я покрыл ею лицо Бекги, а он мое: руки у нас обоих во время этой процедуры сделались достаточно чумазыми. Хотя кожа наша в результате стала не совсем такого цвета, как у гуннов, но мы теперь, по крайней мере, не бросались в глаза. Велев Бекге внимательно смотреть по сторонам (а то вдруг какой-нибудь праздношатающийся гунн натолкнется на нас), я сам сосредоточился на наблюдении за лагерем.
Время шло — мне казалось, что мы ждем уже очень долго, — но ничего необычного нигде в долине не происходило, движение внизу постепенно пошло на убыль. Затем мы с juika-bloth одновременно встрепенулись: это Бекга ткнул меня в спину, предупреждая, что кто-то приближается. Я чуть не прослезился от невероятного облегчения, когда оказалось, что это Вайрд.
— Еще пятеро, — произнес он мне на ухо, растянувшись рядом. — Это, похоже, обычное число караульных для лагеря такого размера, поэтому я очень надеюсь, что убрал их всех.
Я только смотрел на него, широко раскрыв от восхищения глаза, — этот старик сумел спокойно и хладнокровно убрать шестерых вооруженных дикарей-головорезов и держится после этого как ни в чем не бывало. Тут Вайрд с некоторым нетерпением спросил:
— Ну? А как дела здесь?
Я показал вперед и прошептал:
— Обитатели большинства этих лачуг постоянно ходят туда и обратно. А вон в той, самой дальней от нас, полотнище поднимали только один раз, изнутри. Гунн высунулся оттуда, но не вышел — думаю, это была женщина — и вручил какую-то лохань другому гунну, который проходил мимо. Тот наполнил ее углями из костра и вернул женщине, она внесла лохань внутрь и больше не поднимала полотнище.
— Жаровня, чтобы пленникам было уютней, — сказал Вайрд. — И лачуга самая дальняя от подъездной дороги. Это, должно быть, та самая. Хорошая работа, мальчишка. Давай-ка обогнем этот холм сзади.
Вайрд уже сделал один круг по долине, и, не встречая больше часовых, которые могли бы задержать нас, — я увидел двоих, лежавших неподвижно, — мы смогли двигаться довольно быстро вдоль возвышенностей, окружавших расчищенный участок. Тем не менее ночь к этому времени уже шла на убыль, я подумал, что могу различить слабое свечение в небе на востоке. Забравшись на вершину невысокого холма, находившегося за подозрительной лачугой, мы втроем снова легли на землю и начали изучать, что творится внизу.
Ни в одном из этих ветхих жилищ не было сзади двери или какого-нибудь оконца. Что же касается этой лачуги, то мы смогли разглядеть только заднюю стенку из небрежно срубленных стволов и веток, постоянно кренившуюся то в одну, то в другую сторону; ну а крыша и вовсе представляла собой всего лишь кучу наваленных сверху веток. Повсюду вокруг, выполняя различные поручения — поднести дров для костра или охапку сорванной сухой травы для лошадей, — сновали гунны.
Вайрд произнес, словно размышляя вслух:
— Сомневаюсь, что там есть кто-то, кроме женщины, которая охраняет пленников. Главарь банды вместе со своими лучшими воинами и только что вернувшимся посланцем отправятся куда-нибудь, чтобы все хорошенько обсудить и отпраздновать победу над римлянами. Но давайте удостоверимся. Мальчишка, дай мне подержать твоего орла. Ты спустишься вниз и незаметно заглянешь сквозь щели в лачугу.
— Что? Но там же гунны, они постоянно ходят туда и обратно…
— Чем больше народу в лагере, тем легче пробраться туда врагу. Ведь гунны не могут знать всех своих в лицо; по крайней мере, в темноте не заметят чужих. Просто иди себе, косолапя, а если встретишь кого-нибудь, проворчи: «Aruv zerko kara». На гуннском наречии это означает что-то вроде: «Какая отвратительная ночь».
— А по-моему, ночь сегодня довольно приятная.
— Ну, гунны вечно всем недовольны. Давай, вперед.
Без особого энтузиазма я соскользнул на животе с низкого холма, затем подождал, пока никого не будет рядом, встал и медленной походкой направился к лачуге. Один гунн, нагруженный спутанной кожаной упряжью, все-таки попался мне навстречу, и я сказал ему, насколько смог грубым голосом:
— Aruv zerko kara.
Он проворчал в ответ только: «Вах!» — что звучало так, словно он согласен со мной, — и пошел своей дорогой. Я робко приблизился к стене лачуги и заглянул внутрь через одну из многочисленных щелей. Жаровня давала достаточно света хотя бы для того, чтобы я смог рассмотреть, сколько в лачуге обитателей. Благополучно вернувшись обратно, я лег между Вайрдом и Бекгой и сообщил:
— Да, fráuja, там действительно только одна женщина из гуннов — если это женщина, — которая бодрствует и следит за углями. Я различил внутри еще две фигуры, по очертаниям и размеру похоже на женщину и ребенка; сидят, закутанные в шкуры, и, очевидно, дремлют; кажется, они не связаны и не скованы. Там вообще мало что можно рассмотреть — кувшин с водой, несколько матрасов, ничего больше. Лачуга вовсе не похожа на неприступную тюрьму. Колья в стене связаны лишь удилами и ремнями. Я мог бы легко прорезать проход внутрь, только, боюсь, женщина, охраняющая пленников, немедленно поднимет тревогу.
— Может, и не поднимет, если ее внимание отвлечет что-нибудь еще. Я заметил, что эти люди весьма легкомысленно обращаются с огнем, а порыв ветра может разнести искры от костров по всей долине. Гунны подумают, что это всего лишь случайность, когда одна из этих лачуг с крышей из кустарника вдруг займется огнем, но это должно вызвать переполох. Вы с евнухом пока спуститесь вниз. Прогуливайтесь рядом, но не уходите далеко от темницы и ждите, когда я устрою суматоху.
— Нам нельзя ждать слишком долго, — предостерег я. — Уже занимается рассвет.
— Vái! Поскольку я не настолько похож на гунна, как вы двое, мне не так-то просто прогуливаться по их лагерю, но я постараюсь поспешить. В любом случае, когда начнется паника, вот что вы должны сделать. — Он в нескольких словах дал нам наставления, снова посадил орла мне на плечо, а затем ушел в обход лагеря к дальнему концу долины.
Как и было приказано, мы с Бекгой соскользнули с холма, затем дерзко встали и принялись прогуливаться небрежной походкой — теперь мы оба ходили косолапя — туда и обратно позади лачуги. Дважды мимо нас проходили гунны, и каждый раз я ворчал: «Aruv zerko kara» — и получал один и тот же ответ: «Вах!»; но мужчины даже на моего орла не посмотрели дважды. Бекга при этом ничего не говорил, но каждый раз кривил свое грязное личико от отвращения, когда до него доносился запах немытого человеческого тела. Маленький харизматик так и не произнес ни слова в моем присутствии и вообще производил впечатление крайне апатичного ребенка; поэтому, когда он продемонстрировал теперь по крайней мере отвращение к гуннам, я покрепче схватил мальчишку за плечо, испугавшись, что Бекга может воспользоваться последним шансом и дать деру.
Свет на участке за лачугой внезапно стал ярко-красным, я даже услышал треск веток в огне. Затем этот звук потонул в какофонии криков — «Вах!» на разные голоса — и в топоте бегущих ног. Я быстро вытащил свой короткий меч, доволок Бекгу до задней стенки лачуги и заглянул в щель. Женщина, охранявшая пленников, метнулась от жаровни к полотнищу входа, подняла его и выглянула наружу. Через ее плечо я увидел мечущиеся фигуры, а над ними на крыше лачуги весело горевшее пламя. Я стал как можно тише и быстрей перерезать ремни, которые поддерживали стенку, и выдергивать куски дерева, связанные удилами.
Вскоре я уже сумел проделать в стене брешь, достаточную, чтобы проникнуть внутрь, волоча за собой Бекгу. Но тут мальчишка за что-то зацепился. Мы мгновенно замерли, однако, несмотря на переполох снаружи, женщина-гунн услышала у себя за спиной подозрительный шум. Она обернулась, увидела нас, уронила полотнище и изумленно открыла рот. Поскольку я находился слишком далеко от нее, чтобы воспользоваться мечом, я выдохнул: «Sláit!» — и мой juika-bloth набросился на женщину.
Без всякого сомнения, птица была удивлена и смущена, потому что никогда раньше я не приказывал ей убить другое человеческое существо — кроме брата Петра, но в тот раз я сделал все, чтобы его голова показалась орлу гигантским яйцом. И вот теперь, хотя juika-bloth послушно напал на женщину, он не предпринял попытку направить на нее клюв или когти. Однако он летел прямо ей в лицо, заставив женщину быстро увернуться и забыть о том, чтобы звать на помощь: этого оказалось достаточно, чтобы я смог проникнуть внутрь лачуги, сделать выпад и, взмахнув мечом, перерезать противнице горло. Она издала вопль, но почти беззвучный, кровь потоком хлынула на землю.
В то же самое время пленники проснулись. Мальчик захныкал, женщина тоже издавала какие-то звуки, борясь со шкурами, в которые они были завернуты. Когда мы, невероятно чумазые, склонились над ними, то наверняка показались им еще ужасней тех гуннов, что они уже видели. Я быстро встал на колени перед женщиной и рукой зажал ей рот. Бекга, подражая мне, то же самое проделал с мальчиком.
— Clarissima Плацидия, мы друзья, пришли помочь, — прошептал я ей, пока пленница тщетно пыталась оттолкнуть мою ладонь обеими руками. — Ни звука. Если вы хотите спастись, то должны делать, что я скажу. Объясните это своему сыну.
Поскольку я говорил по-латыни, это, должно быть, заставило ее поверить нам. Плацидия кивнула, и я убрал руку, после чего она приказала маленькому Калидию во всем слушаться нас. Сбросив шкуры, невестка легата осталась в одной только тонкой и почти прозрачной нижней рубахе, которая топорщилась на ее некрасиво выпячивающемся животе с выступающим пупком. Ее длинные волосы представляли собой спутанный клубок, а лицо было измученным, но в глазах еще горел огонь. Я повернулся к мальчику: в тусклом свете жаровни он вполне мог сойти за Бекгу, или тот за него, уж не знаю, как лучше выразиться. Калидий был почти такого же роста и сложения, у него были такие же светлые волосы и похожий цвет кожи, он был одет почти в такой же прекрасный наряд, какой харизматик носил под тяжелой одеждой для леса.
— Бекга, снимай свои ботинки и плащ, — сказал я ему, а женщине велел: — Госпожа Плацидия, помогите своему сыну быстро переодеться.
Пока мы молча готовились совершить подмену, я, заметив кувшин с водой, который стоял в лачуге, смыл с лица Бекги грязь и тем, что осталось, вымазал лицо маленького Калидия.
— Теперь, моя госпожа… — начал было я, но замолчал.
Суета снаружи все еще продолжалась, но внезапно шум стал более громким и каким-то иным.
Теперь к треску ветвей в огне и гулу голосов добавился топот копыт. Я направился к входу, перешагнув через труп гуннской женщины — мой juika-bloth уже спокойно занимался трапезой, сидя у разверстой раны на шее, — отодвинул немного полотнище и выглянул наружу. Все грязные лошади гуннов скакали по лагерю. Очевидно, Вайрд обрезал им привязи и направил лошадей между лачугами, кострами и шатрами. Теперь, ошалевшие от свободы, напуганные все еще горевшей крышей, ослепленные животные кружили по лагерю туда и обратно, увертываясь от попыток столь же обезумевших хозяев схватить их.
Чем больше беспорядка, тем лучше, — пробормотал я, затем нагнулся и подобрал одну из шкур. Используя ее, чтобы защитить руки, я набрал в глиняную плошку горящие угли и подержал ее под крышей лачуги, сухие кусты тут же загорелись.
— Госпожа Плацидия, как только крыша вспыхнет, я хочу, чтобы вы прижали к себе сына — не вашего, настоящего, а вот этого мальчика — и вместе с ним выбежали в лагерь, словно вы спасаетесь от пламени.
— Но… — начала было она и замолчала, потому что на этот раз полностью поняла наш план. Бедняжка закрыла глаза и сглотнула пару раз; я увидел, как по ее почти обнаженному телу пробежала судорога. Но когда Плацидия снова открыла глаза, то посмотрела на меня прямо и смело и произнесла: — Позаботься о Калидии.
— Да, моя госпожа. Пошли, — сказал я, потому что крыша уже так сильно горела, что мы пригибались к земле, спасаясь от жара.
Она остановилась только для того, чтобы крепко обнять на прощание сына и поцеловать его, затем взяла харизматика — помедлила немного, потом наклонилась, чтобы обнять и поцеловать его. И всё, они оба перешагнули через труп гуннской женщины и выскочили сквозь полотнище наружу. Поскольку шкура после этого еще какое-то время покачивалась, я смог разглядеть, как один из гуннов снаружи продемонстрировал довольно ума, чтобы оставить мечущихся лошадей, схватить Плацидию и Бекгу и крепко прижать обоих к себе.
Я тихо позвал: «Juika-bloth». Птица довольно охотно оставила свое пиршество и вернулась, потому что с крыши посыпались искры и угли. Я взял Калидия за руку и вывел его через пролом, который предварительно сделал в задней стене. Как и можно было ожидать, там не оказалось гуннов. Однако рассвет к тому времени наступил — я уж не говорю о том, что вся долина и так была ярко освещена из-за двух горящих крыш, — так что я боялся, что нас увидят, если мы попытаемся взобраться на холм. Поэтому я покрепче прижал к себе мальчика и затаился за толстым стволом дерева. Осторожно высунувшись из-за него, я наблюдал за происходящим в лагере, надеясь, что вот-вот придет Вайрд и скажет, что делать дальше.
Гуннам тем временем удалось поймать нескольких лошадей, хотя остальные все еще бешено скакали, ускользая от них. Несколько обитателей лагеря старательно выносили из первой загоревшейся лачуги ее содержимое, а один гунн продолжал крепко держать Плацидию и Бекгу. Я боялся, что вскоре гуннам придет в голову пойти взглянуть на вновь загоревшуюся лачугу и тогда они увидят, почему охранница не сумела спастись от огня. Но этого не произошло. Случилось кое-что иное, что не входило в планы Вайрда.
Сумятица в лагере неожиданно превратилась в неразбериху. Те гунны, которые уже поймали лошадей, отпустили их; и люди и кони теперь продолжили метаться повсюду, потому что еще одна лошадь галопом влетела в лагерь. Верхом на ней сидел человек, который неистово размахивал боевым топором. Он уже успел зарубить двоих гуннов, прежде чем я понял, что это не Вайрд.
Это был, конечно же, optio Фабиус. Однако сидел он не на гнедой лошади, на которой выехал из Базилии, а на моем вороном Велоксе, наверняка потому, что к седлу этого коня было приделано сиденье из подушки, на котором, как, несомненно, рассчитывал Фабиус, скоро поедут обратно его жена и ребенок. Это была тщетная надежда, и он совершил глупость, последовав за нами. Если бы Вайрд уже не убил всех часовых, несущих караул по периметру лагеря, optio вряд ли добрался бы сюда живым. Фабиус был, несомненно, человеком нетерпеливым, порывистым и не слишком умным, но, надо отдать ему должное, на редкость отважным. Пока он галопом носился по лагерю, я несколько раз терял его из виду, но он зарубил по меньшей мере двоих гуннов, прежде чем его неистово взлетающий топор, казалось, на что-то наткнулся и остановился. Гунн, который держал пленников, швырнул Бекгу наземь и прижал его ступней, свободной рукой он выхватил меч и приставил лезвие к горлу Плацидии, одновременно схватил ее за волосы и оттянул назад голову пленницы. Место, где они стояли, было хорошо освещено пламенем от подожженной мной лачуги, поэтому Фабиус увидел всю эту сцену. При этом он так резко дернул поводья Велокса, что остановившийся конь попятился. Что optio собирался сделать дальше, так и осталось неизвестным. Потому что в этот момент он потерял равновесие, оказавшись не в силах взмахнуть топором или как-то защититься, и окружившие римлянина гунны набросились на него. Они даже не воспользовались оружием, просто всей толпой стащили Фабиуса с седла и уронили на землю, позволив Велоксу рысью умчаться прочь.
Когда Фабиус упал и начал бороться под грудой дикарей, гунн, державший Плацидию, убрал меч от горла женщины, но только для того, чтобы как следует размахнуться. Затем, все еще держа пленницу за волосы, он оттолкнул ее от себя и взмахнул мечом так сильно, что смог бы перерубить дерево, и одним ударом снес ей голову с плеч. Должно быть, женская часть моего существа заставила меня тотчас же инстинктивно прикрыть глаза маленькому Калидию. Мне еще долго пришлось держать там свою ладонь, ибо последовавшие за этим события были ужасны.
Из самой головы, которую за волосы все еще сжимал в кулаке гунн, брызнуло совсем немного крови и какой-то другой жидкости; глаза всего лишь несколько раз моргнули, перед тем как закрыться, но не полностью. Однако из лежащего на спине обезглавленного тела, из обрубка шеи вылилось огромное количество крови; руки и ноги так дергались в конвульсиях, что легкая рубашка задралась, обнажив всю нижнюю часть тела. Она была раскрыта не только перед выродками гуннами, но и перед Фабиусом. Optio теперь совсем придавили к земле, двое или трое гуннов держали его конечности, но один поднял бедняге голову, дабы тот мог видеть, что стало с его женой. Затем другой гунн совершил и вовсе нечто вопиющее. Он рванул за низ одежду optio и разрезал ее, так что его живот тоже оказался обнажен. Затем этот гунн задрал свою рваную тунику и показал, что его мужской орган возбужден, он улегся на беспомощного Фабиуса, чтобы изнасиловать его прямо в intra rectum[95].
Однако Фабиус еще не совсем лишился сил. Он был неспособен освободиться от взявших его в плен, но мог корчиться и извиваться, чтобы помешать проникновению насильника. Наконец разочарованный гунн встал, издал возглас досады «вах!» и произнес несколько слов, явно отдавая указания своим приятелям. Они покрепче ухватились за руки и ноги Фабиуса и перевернули его на спину, один из них снова придерживал его голову, чтобы пленник мог видеть мертвое тело своей жены. На этот раз на его лице появилось такое выражение ужаса, что я тоже взглянул туда.
Гунн, который убил Плацидию, уже ускакал прочь, держа под мышкой Бекгу, словно мешок с едой. Он бросил голову Плацидии, так что теперь она лежала и словно смотрела на свое тело наполовину прикрытыми глазами. Конвульсии затихли, теперь конечности только подрагивали, как это бывает у лошади, отгоняющей мух. Но ноги сами собой слегка раздвинулись, еще дальше, еще. Выпирающий живот медленно осел, вздуваясь и пульсируя, как надутый пузырь, который проткнули лучиной. И из отверстых бедер хлынуло огромное количество чего-то жидкого и вязкого, а затем медленно, очень медленно вылезла наружу отвратительная бесформенная масса: нечто мягкое, окрашенное в темно-красный и синевато-пурпурный цвета. Полностью оказавшись на земле, эта масса слегка затрепетала и издала крик — всего лишь краткий, слабый звук, но я расслышал его со своего места, — а затем затихла, блестящая и неподвижная.
Этот крик, словно эхо, подхватил Фабиус, из груди которого вырвался пронзительный вопль. Я не знаю, кричал ли он от того, что увидел, или от того, что с ним делали. Развратный гунн, так страстно желающий изнасиловать римлянина, теперь взял лезвие — не меч, просто поясной нож — и осторожно, почти нежно сделал ему небольшой надрез в животе, чуть выше паховых волос. Затем гунн спрятал нож обратно, склонился над распростертым телом Фабиуса, вонзил свой fascinum в эту щель и принялся двигать им туда и обратно, как если бы он проделывал это с женщиной. Фабиус больше не кричал, он даже уже не сопротивлялся, только беспомощно смотрел — его глаза стали совершенно безумными — на останки своей жены и второго ребенка.
Внезапно я сам чуть не завопил от ужаса, когда сзади мне на плечо опустилась рука. Но это оказался Вайрд, который выглядел очень усталым и довольно печальным, ибо видел разыгравшуюся перед нами сцену.
— Плутон появится из своего ада, чтобы взглянуть на это, — пробормотал он, затем сделал знак мне и Калидию следовать за ним.
Он вел нас вперед размашистым шагом, но шел, пригнувшись, вдоль периметра лагеря, туда, где он заранее предусмотрительно привязал к дереву двух лошадей. Это оказались мой Велокс и какая-то лохматая гуннская лошадь жмудской породы, она с трудом могла нести седло и упряжь, не то что седоков.
— Мы должны потихоньку убраться отсюда, — прошептал мне Вайрд. — Однако, когда они уже не смогут нас услышать, перейдем на галоп. Надеюсь, погони за нами не будет. Гунны так поглощены развлечением с Фабиусом, что, должно быть, пройдет довольно много времени, прежде чем они задумаются, каким образом ему удалось проскакать мимо часовых.
Он поднял мальчика и посадил его в седло Велокса, говоря при этом:
— До сих пор ты вел себя хорошо и храбро, как настоящий римлянин, Калидий. Потерпи еще немножко. Молчи и будь умницей, и мы скоро привезем тебя домой.
— А папу с мамой? — спросил мальчик, нахмурившись. Он пытался вспомнить, что увидел, прежде чем я закрыл ему глаза. — Они тоже вернутся домой?
— Рано или поздно, малыш, все возвращаются домой. А теперь помолчи. Сейчас ты поедешь верхом на лошадке.
Мы с Вайрдом повели лошадей быстрым, но тихим шагом, направившись на запад. Сначала я подумал, что окружная дорога была выбрана, чтобы сбить с толку возможных преследователей, но мы все продолжали ехать на запад, и наконец я спросил Вайрда, почему мы не возвращаемся к лодкам.
— Потому что их там уже нет, — раздраженно проворчал он. — Вряд ли лодочники до сих пор поджидают нас там без Фабиуса, удерживающего их своим мечом. Поэтому мы направляемся туда, где Рен, текущий на север, широкий и мелкий, а течение его медленное. Там мы с лошадьми сможем перейти реку вброд. Если мы успеем оказаться на западном берегу, прежде чем гунны хватятся нас, то они не осмелятся преследовать нас по территории гарнизона.
Я заметил:
— Фабиус, конечно, глупец. Но он очень отважный человек.
— Да, — вздохнул Вайрд. — Я был не слишком удивлен, когда он появился. Я мог лишь надеяться на то, что ты успел подменить мальчиков, прежде чем optio сорвал наши планы. Во имя Вотана, сегодня ты все сделал отлично, мальчишка.
— Госпожа Плацидия тоже оказалась отважной женщиной, иначе бы мне не удалось это сделать. А что теперь будет с Фабиусом?
— Гунны продолжат делать то, что ты видел, — по очереди, — пока им не наскучит или пока пленник не изойдет кровью. Затем, если он еще будет жив и в сознании, они отдадут его своим женщинам.
— Что? Неужели и женщины гуннов будут использовать Фабиуса так же?
— Да нет. Они получат удовольствие, замучив пленника до смерти, они знают много изощренных способов сделать это. Гунны не разрешают женщинам иметь при себе ножи. Поэтому они воспользуются острыми осколками глиняной посуды, чтобы резать, кромсать и рубить пленника. На это потребуется какое-то время. Фабиус будет рад, когда это закончится.
— А Бекга, что с ним?
Вайрд пожал плечами:
— Акх, харизматиков специально готовят к тому, чтобы их использовали таким гнусным способом, поэтому они подобные вещи воспринимают безропотно. Ну а Бекга, думаю, даже избежит приставаний, по крайней мере на какое-то время.
Я не понимал, почему, если гунны так страстно жаждали изнасиловать грубого мускулистого римлянина, они удержатся от обладания уступчивым маленьким евнухом, который оказался у них в руках. Но прежде чем я успел спросить об этом, Вайрд произнес:
— Думаю, что мы отошли уже достаточно далеко. Давай сядем на лошадей и поскачем галопом. Atgadjats!
Я встал на пень, чтобы залезть в седло, а Калидий передвинулся назад на подушку и ухватился за мой пояс так же крепко, как до этого Бекга. Вайрд снова вскочил на спину своего коня прямо с земли, и хотя тот был с виду костлявым и хлипким, он немедленно оттолкнулся задними ногами и развил приличную скорость, а затем без устали продолжил скакать в том же темпе.
Постепенно наступил день. Я впервые в жизни скакал на прекрасной лошади галопом; воистину захватывающее и ни с чем не сравнимое удовольствие. Мой juika-bloth, похоже, считал так же: птица оставалась на моем плече, а не взлетела, но часто распускала крылья, словно радовалась ветру и нашей скорости. В душе я не раз поблагодарил старого Вайрда за то, что он заставлял меня так много путешествовать пешком. Если бы долгие переходы по суровому лесу не укрепили мои бедра, я не смог бы усидеть на Велоксе во время этой долгой скачки галопом. Однако я все равно сильно натер кожу на внутренней поверхности бедер и, возможно, жаловался и стонал бы, если бы так безумно не наслаждался скачкой.
К великому счастью, гунны нам больше ни разу не попались. В конце концов мы добрались до реки Рен в том месте, где берег был пологим, а течение спокойным. Таким образом, мы отдохнули, напились сами, напоили лошадей и дали им поблизости пощипать немного сухой листвы. Никто из нас ничего не ел, потому что есть было нечего, однако, по крайней мере у меня, мышцы на животе сделались от долгой езды такими жесткими, что я совершенно не ощущал внутри никакой пустоты. То же самое, полагаю, происходило и с Калидием, потому что мальчик не жаловался на голод, ну а уж Вайрд и вовсе никогда не беспокоился, если ему случалось пропустить обед.
В тот памятный день в моей жизни произошло и еще одно знаменательное событие. Когда мы двинулись дальше, мне впервые довелось пересечь реку не в лодке. Хотя в детстве я часто плавал в прудах водопада в Балсан Хринкхен и не боялся воды, я никогда не отважился бы переплыть Рен, который здесь, насколько я мог судить, был по меньшей мере две стадии в ширину. Вайрд показал мне, как это сделать. Он устроил Калидия в моем седле, приказал ему крепко держаться и посадил juika-bloth на плечо мальчику. Затем, следуя его примеру, я подвел коня под уздцы к воде. Ни Велокс, ни жмудская лошадь не стали артачиться; было видно, что для них обоих это не в новинку.
Когда мы с конями постепенно погрузились в воду, Вайрд и я переместились и теперь держались не за поводья, а за хвосты лошадей. Мой juika-bloth — умная птица — разгадал наши намерения и не хотел, чтобы на него попадали брызги, — снялся с плеча Калидия и принялся кружить над нами, пока мы неуклюже пересекали реку. Крепко держась за хвост лошади, мы с Вайрдом позволили животным тащить нас, а они плыли намного лучше человека. Да одна лишь обжигающе ледяная вода заставляла людей страшиться речного простора, она вполне могла лишить человека мужества, что заставило бы его утонуть на полпути к другому берегу. А в данном случае, поскольку нас тянули на буксире, лично я нашел эту переправу почти приятной. Добравшись до противоположного берега, где река была мелкой, лошади выбрали удобное место, чтобы встать на ноги, и мы с Вайрдом точно так же последовали за ними из воды. На берегу все мы отряхнулись, подобно собакам, и, пока лошади отдыхали, мы с Калидием и Вайрдом прыгали на берегу, чтобы согреться. Когда мы наконец снова сели на лошадей и повернули вверх по течению обратно к Базилии, то уже больше не торопились: теперь ужасные гунны нам не страшны.
После того как легат Калидий вдоволь наобнимался со своим тезкой-внуком, а затем отослал его с няньками, чтобы те вымыли, накормили мальчика и позаботились о нем, Вайрд сказал:
— Твой сын Фабиус, clarissimus, доблестно погиб, приняв смерть, подобающую римскому воину. — Выдав эту утешительную ложь, он затем рассказал правду. — Его Плацидия, тоже встретила смерть отважно, как и должна настоящая римская матрона. — А далее Вайрд упомянул об одном обстоятельстве, всю важность которого я до этого не осознавал. — Я видел, что гунны сохранили жизнь несчастному харизматику. А стало быть, они думают, что до сих пор держат в плену твоего внука. Более того, они наверняка считают, что пока все еще могут влиять на тебя.
Легат произнес задумчиво:
— Следовательно, надо ждать их снова.
— Скорее всего, гунны подумают, что несколько римских воинов предприняли безрассудный набег на их лагерь — возможно, даже без твоего разрешения — и потерпели неудачу. Скажи мне, Калидий, вот вы вели переговоры с посланцем гуннов, когда и куда ты согласился отправить выкуп?
— Сегодня в полдень. К излучине реки Бирсус, что к югу отсюда.
— По направлению к Храу Албос, — кивнул Вайрд. — И на этом берегу Рена. Отлично. Я предлагаю, не откладывая и не ожидая новых требований, сделать следующее: ты отправишь туда все, как договаривались, — как будто не знаешь о неудачной попытке освободить заложников и о том, что гунны на самом деле разбили лагерь к северу от Рена, словно ты и вправду ожидаешь получить невестку и внука в обмен на выкуп.
— Ты, полагаю, имеешь в виду, что нужно послать мнимый выкуп?
— Разумеется. Определенное количество лошадей, которые понесут определенное количество оружия, провизии и чего там еще… И все это в сопровождении определенного количества рабов. Однако на самом деле мы повторим трюк с троянским конем: внутри вьюков окажутся хорошо вооруженные и беспощадные воины. И тогда, я полагаю, начнется массовая резня.
Я осмелился вставить вопрос:
— Возможно, в таком случае можно будет спасти несчастного Бекгу?
Оба мужчины проигнорировали меня, а Вайрд продолжил:
— В то же время, Калидий, ты отправишь другой отряд, побольше, в лагерь гуннов и…
— Ты поведешь их, декурион Виридус?
— Прошу твоего снисхождения, clarissimus, — ответил Вайрд с оттенком раздражения. — Я ужасно утомился от скачки, мой живот совершенно пуст, и я устал от вида и запаха гуннов. Точно так же и мой дерзкий ученик. Я могу дать твоим людям соответствующие указания и от души советую поставить во главе отряда моего старого приятеля Пациуса. Ему давно пора уже получить продвижение по службе.
— Да, да. Прошу прощения, Виридус. Ты заслужил свой отдых и более того, — вполне искренне сказал легат. — Я так обрадовался, что заполучил внука обратно — теперь наша династия восстановлена, — и так жажду уничтожения этих подонков гуннов, что сказал, не подумав. Я тотчас же отдам соответствующее распоряжение, а заодно прикажу принести еду для…
— Благодарю тебя, не стоит. Я уже сыт по горло деликатесами и смолистым вином. Я хочу набить живот простой пищей и отведать опьяняющего вина. Мы направимся в таверну старого Диласа. Пришли Пациуса туда, когда он будет готов выслушать мои указания.
— Отлично. Я отправлю с тобой герольда, чтобы сделать официальное заявление для горожан: теперь они могут снова открыть двери и свободно перемещаться по улицам. Виридус, ты снял тяжкое бремя с Базилии. Я благодарю тебя от всего сердца… и тебя тоже, Торн.
На этот раз нам не пришлось молотить в дверь таверны Диласа. Caupo гостеприимно распахнул ее, и я впервые увидел этого человека во весь рост. Дилас был по меньшей мере такой же старый, как и Вайрд, с такими же седыми волосами и бородой, но значительно выше и крепкий, как бочонок. Его красное лицо напоминало кусок сырой говядины. Они с Вайрдом обнялись и принялись яростно молотить кулаками друг друга по спине, любовно награждая один другого грязными кличками, как на латыни, так и на готском. Дилас во всю глотку заорал кому-то в задней комнате:
— Тащите мясо, сыр и хлеб!
После этого он сам достал мех с вином и несколько рогов с низкой балки и сделал нам знак садиться за один из четырех столов.
Вайрд представил меня Диласу, который в ответ что-то хрюкнул, кивнул дружелюбно и вручил мне один рог. Я заткнул большим пальцем дырку внизу, пока Дилас наполнял его. Налив всем вина, Дилас отставил в сторону мех, поднял свой рог в честь нас с Вайрдом и сказал:
— Iwch fy nghar, Caer Wyrd Caer Thorn! — Было ясно, что это приветствие, но я не узнал наречия.
Мы подняли рога, запрокинули головы, приоткрыли маленькие дырочки и позволили вину течь прямо в рот. Как и сказал Вайрд, оно не было разбавлено и не имело привкуса: Дилас потчевал нас крепким, хорошо выдержанным красным огласским. Поскольку невозможно поставить рог, пока он не опустеет, мы все трое скоро опорожнили свои сосуды, и я почувствовал легкое головокружение, поэтому вежливо отказался, когда трактирщик снова налил себе и другу.
— Прошел слух, старина Вайрд, — сказал Дилас, — что это ты спас Базилию от гуннов. Как тебе такое удалось?
Вайрд рассказал ему — я так предположил, потому что он говорил на незнакомом наречии, на котором до этого обратился к нам Дилас.
— Акх, незабываемые деньки, добрые старые времена! — восхищенно произнес Дилас, и беседа продолжилась на смеси готского и латыни. — Но ты ведь больше не легионер, что это рискованное приключение даст лично тебе?
— О, я выручил очень хорошую цену за шкуры, а также получил от легата подарки — прекрасного коня и дорогую одежду. Правда, первый конь, которого Калидий дал мне, остался в лагере у гуннов, но я выберу другого. Такая плата всего за один день работы и не снилась мне, когда я был декурионом.
— Во имя Великой Матери-Земли! Ты знаешь, когда я научился считать, то подсчитал, что деньги, которые я получил за тридцать лет службы, совсем не велики: получилось меньше половины денария в день. А ты постарел, Вайрд, несмотря на всю свою ловкость. Вон какой костлявый!
— Да уж, не сравнить с тобой, жирное брюхо.
— Хорошие времена или плохие, а caupo ест вдоволь, — сказал Дилас, самодовольно похлопывая себя по животу, — и ему не надо скитаться по лесам и ловить еду, прежде чем приготовить ее. Я всегда говорил, что и вам с Юхизой тоже надо было открыть таверну, как это сделали мы. Моя старуха Магдалан никогда не была красавицей, как Юхиза, у нее мозгов не больше, чем у курицы, и грация зубра, но зато она прекрасно умеет готовить.
И тут, словно услышав эти слова, старая, толстая и неряшливая женщина появилась из задней комнаты в облаке пара и нежного аромата. Она принесла каждому из нас поднос из хлеба, на котором лежала горка вареной кислой капусты, увенчанная вареными свиными ребрышками. Поставив угощение перед нами, она также принесла блюдо с местными сырами: клинья грюйера, эмменталя, круги сливочного белого ново-кастельского, названного в честь поселения Novum Castellum[96]. Помимо вина нас угощали прекрасным темным пивом, которое, как с гордостью сказал Дилас, он сам сварил.
Дилас и Вайрд время от времени переставали есть и принимались рисовать пальцами в лужах вина, разлитого по столу, схемы давнишних битв, в которых они принимали участие. Они вспоминали товарищей, погибших в той или иной схватке, и поправляли друг друга, если кто-нибудь из них ошибался или забывал какую-нибудь деталь, — в общем, старые вояки, казалось, прекрасно проводили время, беседуя о славных днях своей далекой молодости. Однако все эти битвы произошли еще до моего рождения, в местах, о которых я никогда не слыхал. И поскольку оба друга частенько использовали словечки чужого языка, я не мог понять, о каких битвах идет речь, кто победил, а кто проиграл и даже кто с кем сражался.
Мы как раз закончили есть со своих хлебных дощечек — хлеб теперь пропитался вкусными соками, — когда услышали лязг металла и скрип кожи: в таверну в полном боевом снаряжении вошел Пациус. Вайрд, икнув и извинившись перед нами, слегка пошатываясь, отошел в сторону и уселся с Пациусом за чистый стол, чтобы дать ему подробные указания.
Только для того, чтобы поддержать разговор с Диласом, я спросил:
— А кто такая эта Юхиза?
Он осушил еще один рог вина и помотал большой головой:
— Я не должен был упоминать о ней. Ты видел, как сразу посуровело лицо старого Вайрда? Тебе тоже не следует произносить при нем это имя.
Таким образом, я поменял тему разговора:
— Похоже, вы с Вайрдом знаете друг друга очень давно.
Он стер жир со своей бороды — вернее, по рассеянности скорее втер его в бороду.
— С тех пор как мы вступили рекрутами в Двенадцатый легион, это было в Дэве[97]. Помнится, его там еще прозвали Вайрд Друг Волков.
— Теперь он называет себя Вайрдом Охотником, — сказал я. — Но я знаю, что он питает слабость к волкам.
Дилас снова помотал головой:
— Это в данном случае совершенно ни при чем. Прозвище означает, что он уничтожил множество врагов и оставил их трупы хищникам. Его иногда называли еще и Вайрдом Делателем Трупов. Он был очень популярен у волков — и червей — в окрестностях Дэвы.
— А где это?
— В Корновии[98], что в провинции Британия. На Оловянных островах, как вы их называете. Мы с Вайрдом стали римскими гражданами, поступив на военную службу, но мы были бриттами по рождению, поэтому иногда и говорим на родном языке, в память о прошлом.
— Я и понятия не имел, кем Вайрд был раньше. Почему вы с ним оставили те острова?
— Солдат идет туда, куда ему приказывают. Мы были всего лишь двумя из многих тысяч солдат, которых Рим постепенно выводил из Британии, когда чужеземцы здесь, в Европе, стали угрожать его ближним колониям. Мы с Вайрдом закончили нашу службу в иностранном Одиннадцатом легионе, который сражался с гуннами.
С этими словами он указал на висевшую на одной из стен таверны металлическую табличку, и я направился туда, чтобы изучить ее. Там я увидел официальные рекомендательные письма и две бронзовые дощечки, каждая величиной с ладонь мужчины. На них были выгравированы следующие сведения: имя трактирщика (он именовался на римский манер Дилигенс Британиус), его звание и должность, а также название подразделения (помощник центуриона, знаменосец; четвертая вспомогательная когорта; Одиннадцатый легион Клавдия Благочестивого Верного), имя последнего командира, дата его выхода в отставку (шестнадцать лет тому назад), имена свидетелей и название провинции, где это произошло. Gallia Lugdunensis[99].
— Во имя темной коровы, которая защитила святой город Пиран! — воскликнул Дилас. — Конечно, нам бы больше хотелось — если бы только солдатам вообще дозволялось чего-то хотеть — пойти и защитить наш собственный дом в Корновии от пиктов, скоттов и саксов.
— Но теперь, когда ты вышел в отставку, никто не мешает тебе вернуться на родину.
— Акх, и что, интересно, я буду там делать? Теперь, когда римляне полностью покинули Британию, эта земля снова скатится к варварству, царившему там прежде. Прекрасные города, крепости, фермы и особняки, увы, превратились в грязные лагеря, населенные людьми столь же дикими и презренными, как те гунны, от которых вы с Вайрдом сбежали сегодня утром.
— Понятно, — сказал я. — Жаль.
— Gwin bendigeid Annwn, faghaim, — вздохнул он и затем перевел для меня: — Благословенный Авалон, прощай.
Его тусклые старые глаза приобрели мечтательное выражение, и трактирщик сказал больше для себя, чем для меня:
— Теперь нам остается лишь гордиться былой славой… Ведь мы с Вайрдом были когда-то воинами Двадцатого легиона Валерия Победоносного, одного из тех четырех могучих легионов, которые первыми покорили и сделали цивилизованной эту землю. О, то было славное время — великие дни империи. Только представь, можно было путешествовать от Оловянных островов на западе до тех земель на востоке, где торгуют пряностями, причем путешествовать безопасно, свободно говорить на латыни и слышать латинскую речь на всем протяжении пути.
Дилас наполнил еще один рог вином и снова поднял его в мою честь:
— Iwch fy nghar, Caer Thorn. Ты, подобно нам, родился слишком поздно. — Сказав это, caupo осушил рог.
— Тебе уже пора отдохнуть, мальчишка, — заявил Вайрд, икая. Он снова присоединился к нам, а signifer Пациус направился к двери, отсалютовав всем нам на прощание правой рукой со сжатым кулаком. — Боюсь, ты уснешь прямо за столом, если останешься здесь и будешь скучать в компании двух старых приятелей, предающихся воспоминаниям. Ступай и ложись спать в бараке, там уютно. Но сначала… возьми вот это.
Он отстегнул от пояса кошель и потряс его. В результате довольно большое количество монет со звоном выпало на стол — медных, латунных, серебряных, там была даже одна золотая.
Я спросил:
— И что я должен с этим сделать, fráuja?
— Что хочешь. Это твоя доля денег от продажи наших шкур.
У меня перехватило дыхание.
— Но я ничего не сделал, чтобы заработать так много!
— Slaváith. Я хозяин. Ик! Ты ученик. Мне судить о том, как ты выполняешь службу. Ступай и купи то, что может тебе понадобиться в нашем дальнейшем путешествии. Или просто то, что поразит твое воображение.
Я от всего сердца поблагодарил Вайрда за необыкновенную щедрость, а Диласа за хорошую еду, пожелал старым друзьям сполна насладиться выпивкой и разговорами и ушел. Лишь выйдя наружу, я пересчитал монеты. Там был один золотой солидус, множество серебряных солидусов и siliquae[100], множество латунных сестерциев и медных нуммусов — все вместе составляло весьма впечатляющую сумму, около двух золотых солидусов.
Я огляделся по сторонам и обратил внимание, что Базилия снова ожила. Мужчины, женщины и дети свободно перемещались по улицам. В соседних домах ставни были открыты, я мог расслышать тонкий скрип челноков на ткацких станках хозяек. Внизу на склоне холма за гарнизоном, где лежала тень и все еще оставался снег, несколько свободных от дежурства солдат развлекались подобно мальчишкам: они садились на свои щиты и, весело крича, скользили вниз с холма. Были открыты все лавки, множество народу заходило и выходило из них, пополняя домашние припасы: люди все подъели, пока сидели взаперти.
Сам я затруднялся определить, что именно может мне понадобиться в дальнейшем путешествии. Мне уже повезло приобрести больше сокровищ, чем многим людям удается за всю жизнь, — великолепного коня, седло, сбрую, меч и ножны, воинскую флягу плюс все те вещи, которые я купил в Везонтио. Однако я не считал разумным тащить деньги в глухомань, где в них совершенно не будет нужды, и сейчас у меня имелось достаточно средств, чтобы приобрести любой товар, который продавался в Базилии, за исключением разве что харизматиков сирийца: за каждого из них он просил по десять солидусов. Мне, как вы понимаете, харизматики были совершенно не нужны, однако, вспомнив об этих несчастных, лишенных пола созданиях, я кое о чем призадумался, поскольку сам был полной им противоположностью.
Я приобрел женский костюм — платье и платок, — исходя из того, что рано или поздно мне понадобится стать девушкой. Однако я плохо разбирался в женских притираниях и украшениях. Поэтому первым делом я отыскал myropola[101]. Я зашел в лавку и — чтобы хозяйка ее не догадалась, что я хочу приобрести что-то для себя, а также не подумала худого, увидев, что у меня столько денег, — представился слугой знатной особы. Поскольку торговка, вне всяких сомнений, хорошо знала всех благородных дам, уже проживавших в Базилии, я сказал ей, что моя хозяйка вскоре прибудет сюда и что по дороге она потеряла свою шкатулку с благовониями и притираниями.
— Ну а поскольку, — пояснил я, — моя госпожа желает появиться здесь во всем блеске, она и послала меня вперед купить новые румяна, бальзамы и прочее. Однако я мало что понимаю в этом, caia myropola, и очень надеюсь, что ты сама подберешь все, что может понадобиться знатной даме.
Торговка жадно улыбнулась, почуяв выгодную сделку, и сказала:
— Мне надо знать цвет кожи твоей хозяйки и цвет ее волос.
— Именно поэтому она и послала меня, — ответил я, — а не какую-нибудь свою служанку. Видишь ли, мы с ней внешне очень похожи.
— Хм, — пробормотала myropola, склонила голову на бок, и бросила на меня оценивающий взгляд. — Думаю… fucus[102] подойдет цвета розоватого жемчуга… creta[103] бледно-коричневого… — И она заметалась по лавке, ставя на прилавок кувшинчики, пузырьки и баночки.
Это была дорогая покупка, но я мог ее себе позволить. Через некоторое время я покинул лавку, неся аккуратно перевязанный пакет с мазями и порошками, жидкостями в бутылочках и палочками мелков, невольно вспомнив, как жеманные девицы в монастыре Святой Пелагеи намазывались ягодными соками и сажей.
Ну а затем я совершил еще более дорогую покупку, заглянув в мастерскую aurifex[104], где приобрел драгоценности для «моей госпожи, которая вскоре прибудет в Базилию». Хотя я прошел мимо чудесных золотых украшений и выбрал только серебряные, без всяких драгоценных камней, это было настоящее мотовство, и неожиданно свалившееся на меня богатство сильно уменьшилось. Я купил фибулу в форме завязанной в узел серебряной нити, а также ожерелье, браслет и серьги — все это составляло комплект, украшения были сделаны в одном стиле и напоминали какую-то причудливую веревку. На обратном пути в гарнизон я слегка усомнился в своем вкусе. Достаточно ли женственно выглядят такие украшения? Но в конце концов я решил, что если их выбрала моя мужская половина, то девушка, украшенная такими драгоценностями, должна вызывать восхищение мужчин. Не для этого ли женщины и носят драгоценности?
Народу в гарнизоне стало поменьше: большинство жителей и путешественников, которых прежде задерживали здесь насильно, теперь отправились по своим делам. Однако сириец с харизматиками все еще оставался в том же бараке, где и мы с Вайрдом; торговец, очевидно, тешил себя надеждой, что Пациус привезет обратно Бекгу целым и невредимым.
Оказавшись в комнате, я устоял перед естественным женским порывом разложить свои покупки: примерить, попробовать, поразвлечься с моими недавними приобретениями, потому что сначала мне надо было сделать чисто мужскую работу. Мне хотелось покончить с этим до того, как вернется Вайрд, чтобы избежать его упреков. Дело в том, что, когда накануне ночью я перерезал горло гуннской ведьме, я не стер кровь с гладиуса, прежде чем убрать его в ножны. За ночь кровь, естественно, высохла, и теперь меч приклеился к шерстяной подкладке ножен. Поэтому я попросил у одного из воинов в бараке лохань, наполнил ее и начал плескать водой внутрь ножен, пока мне не удалось вытащить меч. После этого я вытер лезвие досуха и оставил ножны отмокать в воде, чтобы шерстяная подкладка снова стала белой.
К этому времени я уже совершенно засыпал, но мне так хотелось примерить новые украшения и попробовать притирания. Поскольку у меня не было зеркала — и я сомневался, что хоть у кого-нибудь из воинов найдется столь бесполезная вещица, — я не знал, каким образом выяснить, идут ли мне эти вещи. Поразмыслив, я нашел выход: пригласил в свою комнату одного из харизматиков, мальчика примерно моего возраста и внешности. Он смирно — и даже радостно — сидел, пока я надевал на него свои украшения, мазал fucus его щеки, подводил веки и брови и делал красными губы. Затем я отступил назад и посмотрел на него, а мальчишка радостно и гордо улыбался. Несмотря на жалкие лохмотья, серебряные украшения выглядели прекрасно и хорошо сочетались с его пепельными волосами. Но то, что я сделал с его лицом, было достойно сожаления: харизматик был раскрашен слишком ярко и кричаще: именно так я представлял себе одного из самых злобных skohl.
Я уже собирался стереть все, но мальчишка жалобно запротестовал, говоря, что он так «счастлив быть хорошеньким», поэтому я оставил его как есть и позвал другого парнишку, примерно такого же возраста и тоже светловолосого. На этот раз я нанес только легкие штрихи и использовал поменьше притираний. Закончив работу, я отошел в сторону, осмотрел мальчика и оказался вполне доволен результатом. Это придало мне уверенности в том, что когда я получу доступ к зеркалу, то сумею накрасить себе лицо. Ничего хитрого тут нет. Я снял украшения с первого харизматика и надел их на второго. И мальчик-skohl, и я с энтузиазмом согласились, что из него, несомненно, получилась хорошенькая девушка, и он сам сказал, что на самом деле чувствует себя девушкой. И тут мы втроем вдруг разом вскочили: это сириец сердито рявкнул за нашими спинами.
— Ashtaret! Ты, повсюду сующий свой нос нахальный щенок! Сначала ты украл Бекгу. А теперь что ты делаешь с моими Буффой и Бларой?
— Превращаю их в привлекательных девушек, — вежливо сказал я. — Что ты имеешь против этого?
— Вах! Любой, кто захочет грязную девчонку, может заполучить ее за одну сотую стоимости харизматика. Вы, невоспитанные дети, ступайте и хорошенько умойтесь.
Мальчики отдали мне обратно украшения и послушно поспешили прочь. Я вошел в свою комнату, чтобы убрать вещи и еще раз прополоскать ножны. Сириец последовал за мной, причитая:
— Ashtaret! Я болен, я устал от того, что со мной обращаются как с торговцем шлюхами, тогда как я уважаемый негоциант и предлагаю чрезвычайно ценный товар.
Я вытянулся на своей постели и спросил, хотя на самом деле меня это не слишком интересовало:
— Кто такая эта Аштарет, к которой ты столь часто взываешь?
— Аштарет — могущественная и почитаемая богиня. Прежде у вавилонян она звалась Астартой, а до этого у финикийцев — Иштар.
— Не думаю, — сказал я сонно, но со злобой, — что захотел бы поклоняться богине, которую передавали по наследству два или три раза.
Он фыркнул:
— Нет ни одного бога, богини, святого или религии, прошлое которых оказалось бы безупречно, если его как следует изучить. Главная языческая богиня, Юнона, была рождена как Уни этрусками. Греческий Аполлон первоначально назывался у этрусков Аллу. — Сириец усмехнулся. — А теперь послушай, я расскажу об истинном происхождении твоего Господа Бога, поведаю тебе о Сатане и об Иисусе…
Не сомневаюсь, что он весьма подробно все изложил, и, возможно, это даже было правдой, но я ничего не услышал, поскольку уснул.
Я проснулся в темноте, в середине ночи, когда двое полупьяных воинов чуть ли не на руках втащили не подающего признаков жизни Вайрда в нашу комнату. Пошатываясь и бранясь, они нашли свободную кровать и взгромоздили на нее старика. Когда я спросил, встревожившись, что случилось с Вайрдом, они только рассмеялись и предложили мне наклониться и понюхать.
Когда воины ушли, я так и сделал — желая удостовериться, что он дышит, — и тут же отшатнулся. От винных паров у меня чуть не закружилась голова. Хотя я был рад, что проснулся, потому что мои ножны все еще лежали в лохани. Я достал их, высушил, как мог, затем положил между тюфяком и досками кровати и лег сверху, для того чтобы кожа не сморщилась и не изогнулась, когда высохнет, и немедленно снова уснул.
Когда я опять проснулся, было светло и стояло позднее утро. Вайрд уже встал и склонился над лоханью, время от времени опуская под воду голову. Я сначала удивился тому, что он не заметил розового цвета воды, разбавленной гуннской кровью. Но тут старик выпрямился, повернулся в мою сторону, и я увидел, что его глаза были намного красней, чем вода.
— Ох, vái, — пробормотал он, выжимая свою бороду. — Ну до чего же болит голова. Это огласское вино жестоко наказывает своих приверженцев. — И он забормотал что-то невразумительное.
Я усмехнулся и сказал:
— Возможно, завтрак приведет тебя в чувство. Пойдем-ка в столовую.
— Мертвецы не едят. Давай сначала сходим в термы и посмотрим — может, купание вернет меня к жизни.
Однако Вайрд ожил еще до того, как мы зашли в купальню, потому что в apodyterium мы встретили Пациуса. Он только что снял с себя доспехи: металл и кожа были сплошь в грязи, царапинах и пятнах засохшей крови. Сам Пациус выглядел уставшим и грязным, но тем не менее глаза его сияли и он улыбался.
— Акх, signifer, салют-салют! — сказал Вайрд. — Все прошло как надо?
— Все прошло хорошо, все закончилось, все сделано, — весело произнес Пациус. — Я буду тебе благодарен, если впредь ты станешь обращаться ко мне как центуриону, каковым я теперь являюсь.
Мы с Вайрдом оба произнесли одновременно:
— Gratulatio, centurio[105].
— Мы истребил и в лагере всех до одного дикарей, — сообщил Пациус. — Калидий сказал мне, что и колонна так называемых «троянцев» у реки Бирсус тоже одержала полную победу. Подлые твари больше не потревожат нас. По крайней мере, эта банда.
— Ну и?.. — Вайрд, который в это время тоже принялся раздеваться, ожидал продолжения.
— И, как вы наказывали, — сказал Пациус, теперь уже хмуро, — мы не повезли обратно останки Фабиуса и Плацидии. Мы похоронили их вместе с остальными, и я объяснил легату, что тела его сына и невестки уже были уничтожены, когда мы прибыли туда. Он не сможет похоронить их по римскому обычаю, но зато он не будет скорбеть еще больше, узнав, как умер Фабиус.
— Благодарю за хорошие известия, центурион, — сказал Вайрд. — Я отложил наш с Торном отъезд, желая услышать, что месть свершилась. Не то чтобы я сомневался в полном успехе твоих людей, Пациус. На самом деле я уже отметил его, пока дожидался известий. — Он снова осторожно пощупал свой лоб. — Теперь я отложу наш отъезд еще на некоторое время, пока полностью не приду в себя.
Я спросил Пациуса:
— А что с харизматиком Бекгой?
Он ответил равнодушно:
— Он тоже пал.
— От руки гуннов или римлян?
— От моей руки, — сказал он мне, а затем обратился к Вайрду: — Как ты и приказал, Виридус. Евнух не страдал, он умер мгновенно.
— Неужели Пациус сделал это по твоему приказу? — спросил я Вайрда. — Но ты же согласился, что Бекга всего лишь невинная жертва обстоятельств.
— Не так громко, мальчишка, — сказал Вайрд, морщась. — А ты забыл, что именно ты предложил эту жертву? Калидий никогда не простил бы нам, если бы мы позволили человеку, выдававшему себя за его внука, остаться в живых — возможно, чтобы когда-нибудь этим хвастаться. Это оскорбило бы гордость легата, тем более что этот самозванец был презренным харизматиком-прелюбодеем.
— Убить несчастного ребенка, чтобы утешить легата! — гневно произнес я. — Не кажется ли это тебе чрезмерной жестокостью по отношению к презренному Бекге?
— Это не было жестокостью! — рявкнул Вайрд и сам поморщился от своего крика. — Ты прекрасно знаешь, какая жизнь ждала бы его, останься он в живых. А теперь slaváith, и пошли-ка лучше в unctuarium.
Вынужденный признать, что Вайрд был прав, я послушно поплелся за ним в купальню. Именно я придумал коварный план, тем самым заставив Бекгу ступить на смертельный путь. Даже если только мужская половина меня совершила это, не следует сейчас потворствовать проявлениям женской скорби.
Вспомнив о своей двойственной природе, я утешился сознанием того, что мне, маннамави, было даровано огромное преимущество: мне нет нужды любить другого человека, какого бы то ни было пола, и не надо испытывать все мучения, через которые проходят влюбленные. Но была тут и другая сторона медали: если я невосприимчив к мучениям, которые сопровождают даже самую легкую влюбленность, мне придется научиться подавлять или по крайней мере игнорировать те разногласия и противоречия, что могут возникнуть между мужской и женской половинами моей натуры.
Отлично, сказал я себе, буду радоваться тому, что я не знал Бекгу достаточно хорошо и долго, дабы в сердце моем возникла сентиментальная привязанность к этому ребенку. Я не стану винить себя в его смерти или сожалеть по этому поводу. Я буду, сейчас и всегда, пользоваться всеми преимуществами того, что я — Торн Маннамави — существо, свободное от угрызений совести, сострадания, сожаления, существо безжалостное и лишенное морали, как juika-bloth и любой другой хищник в этом мире. Я стану таким.
Из Базилии мы отправились дальше все вместе: я, мой верный орел и Вайрд Охотник, Друг Волков, Делатель Трупов. Старик держал путь на восток, туда же, в земли, занятые готами, направлялся и я. И поскольку у меня не было особых причин торопиться, я решил воспользоваться возможностью научиться чему-нибудь новому и полезному у мудрого старика, великолепно знающего лес, а заодно и насладиться приятной компанией.
На протяжении нескольких недель после того, как мы оставили Базилию, Вайрд в основном учил меня тому, как обращаться с лошадьми, и искусству верховой езды. Как вскоре выяснилось, я был еще очень неопытным наездником. Свою единственную прогулку на Велоксе я совершил шагом и галопом, а так легко может ездить любой новичок. Когда Вайрд начал обучать меня ездить рысью, я очень сильно порадовался тому, что у меня не было яичек, как у полноценного мужчины. Вайрд показал мне, как держаться в седле — поднимаясь и опускаясь в такт движениям лошади, — чтобы тряска была не такой сильной, но я все-таки очень сочувствовал нормальным мужчинам.
Вайрд не был бы Вайрдом, если бы, обучая меня верховой езде, требовал от ученика только силы и ловкости. Он, разумеется, не упускал случая пофилософствовать.
— Помни, мальчишка, — говорил он мне, — что боги задумали лошадь как неприрученное, свободное существо. Некоторые полагают, будто она предназначена для того, чтобы нести всадника, но это не так. Когда ты сидишь верхом, ты в действительности всего лишь ноша-паразит на этом прекрасном, свободолюбивом создании. Однако лошадь ни в коем случае не должна об этом догадаться. Тебе следует обмануть ее, заставить принимать себя как партнера — причем не равноправного, а главного.
Поскольку Велокс иной раз упрямился или шалил, Вайрд показал мне, как склонить его к послушанию. Я должен был стоять вплотную к коню, нежно почесывая ему холку — одновременно тихонько, почти беззвучно насвистывая, — затем я начинал осторожно гладить гриву, голову; к этому времени он уже становился совершенно покорным и позволял взнуздать, оседлать себя и усесться на него верхом. Я научился также наказывать Велокса, если он вдруг проявлял признаки непослушания и дерзости, а не мириться с его выходками по десять раз подряд и терять терпение на одиннадцатый.
— Но при этом, — поучал меня Вайрд, — ты должен сохранять спокойствие, ибо проявление дурного настроения испортит добрый нрав любого коня.
В другой раз старик говорил:
— Помни, мальчишка, если ты собираешься бо́льшую часть дороги ехать по каменистой местности, коня следует обязательно подковать. Но путешествуя по земле, как это делаем мы, всегда оставляй его неподкованным: он станет прекрасным часовым и сторожем. Если кто-нибудь решит вдруг подкрасться к тебе, лошадь почувствует, как дрожит земля, задолго до того, как ты услышишь шаги или увидишь приближающегося человека.
На другой день мы с Вайрдом ехали обычным шагом — я впереди — по густому, но совершенно обыкновенному лесу. Солнце уже почти село, когда Велокс неожиданно совершил головокружительный прыжок, сбросив меня на землю. Мой juika-bloth, дремавший у меня на плече, также подскочил, но тут же взмыл в воздух. А я, естественно, тяжело шлепнулся на землю задом. Лошадь остановилась чуть поодаль, успокоившись так же внезапно, как и прыгнула, и повернула голову, вопросительно глядя на меня. Juika-bloth смотрел на хозяина осуждающе, нарезая круги над моей головой, а Вайрд уронил поводья и зашелся смехом.
— Что на этот раз я сделал не так? — спросил я печально, поднявшись на ноги и потирая ушибленный зад.
— Ничего, — сказал Вайрд, продолжая смеяться. — Но, во имя содранной кожи святого Варфоломея, бьюсь об заклад, впредь ты будешь более внимательным. Взгляни, мальчишка, на этот случайный одинокий луч солнца, который падает поперек тропы. Запомни, лошадь всегда попытается перепрыгнуть через такой луч, потому что он похож на препятствие на ее пути. Ну что ж, похоже, пришло время начать учить тебя прыжкам.
Теперь, едва только мы подъезжали к удобно лежащему поваленному дереву, Вайрд направлял через него своего коня, а затем мне приходилось проделывать то же самое на Велоксе — сначала мы прыгали через тоненькие молодые деревца, лежащие низко над землей, затем через более толстые стволы, располагавшиеся уже повыше. Хотя я всякий раз перепрыгивал, Вайрд был мной недоволен.
— Нет, не так! В тот момент, когда лошадь подпрыгивает, ты должен отклониться назад к седлу. Это перенесет твой вес с передних ног коня, когда они подняты.
— Я постараюсь, — неизменно обещал я.
Я действительно очень старался, откидываясь назад при каждом прыжке, пока не удостоился наконец одобрения Вайрда. Но я продолжал ощущать при прыжках какое-то неудобство, и мне казалось, что и конь тоже испытывает его. Поэтому мы временами отставали от Вайрда и тренировались сами. Испробовав множество различных позиций, перепрыгивая как через низкие, так и через высокие препятствия, я наконец случайно обнаружил способ, который показался мне более удобным и изящным. Судя по всему, и Велоксу он тоже понравился. Предварительно хорошенько отрепетировав прыжок, я продемонстрировал Вайрду свое изобретение.
— Это что за новости? — спросил он со смесью недоумения и тревоги. — Зачем ты наклоняешься вперед во время прыжка? Я ведь учил тебя совсем по-другому.
— Да, fráuja. Но, кажется, Велоксу так удобней: он может сильней отталкиваться задними ногами, когда я освобождаю их от своего веса. А еще ему очень помогает то, что я наклоняюсь вперед в определенный момент.
— Vái! — воскликнул Вайрд, трясясь в насмешливом изумлении. — В римской кавалерии две сотни лет подряд обучали новобранцев, как надо правильно прыгать, а ты за две недели придумал лучший способ! Считаешь себя самым умным, да?
— Нет, fráuja, ничего подобного. Но я каким-то образом чувствую, что так лучше: и для меня, и для Велокса.
— Vái! Ты и за коня говоришь тоже, eh? Может, твоим отцом был кентавр?
— Не смейся, но у меня каким-то невероятным образом возникло взаимопонимание с лошадью, такое же, как у меня всегда было с juika-bloth. Я и сам не могу объяснить, каким образом мы общаемся… нам не нужны слова…
Вайрд посмотрел на меня оценивающе, потом перевел взгляд на орла у меня на плече, затем на коня, на котором я сидел верхом. После чего пожал плечами и заявил:
— Ну, если тебе так удобней. И твоему Велоксу. Но только вам двоим. Будь я проклят и осужден на геенну огненную, если на старости лет изменю привычкам всей жизни.
Но на этом дело не кончилось: я еще раз бросил вызов незыблемым правилам Вайрда и его благоговению перед давно установившимися традициями в верховой езде. Однажды под его руководством я изображал сражение на коне, нанося удары своим коротким мечом различным врагам — кустам и деревьям. Велокс не слишком-то меня слушался: вовсю прыгал, резвился и пританцовывал.
— Вот так! — кричал Вайрд. — А теперь удар слева! Помни, ты можешь заставить своего коня совершить полный оборот вокруг себя на всем скаку! Крепче держись в седле, мальчишка! Давай, наноси удар сбоку! А теперь выходи из боя! Хорошо сделано, мальчишка!
— Было бы… гораздо проще, — сказал я, задыхаясь после своих упражнений, — если бы имелось какое-нибудь крепление… для ступней… чтобы помочь встать верхом…
— А для чего у тебя бедра! — воскликнул Вайрд. — Вот увидишь, они со временем удлинятся и окрепнут.
— И все-таки… — сказал я задумчиво. — Вот бы придумать какое-нибудь приспособление, чтобы ноги не болтались…
— С начала времен мужчины ездили верхом без всяких приспособлений и были вполне довольны. Хватит выдумывать, лучше постарайся стать хорошим наездником!
И снова я тренировался тайком, пытаясь кое-что изобрести. Я вспомнил, как ездил на старой тягловой кобыле вокруг гумна, сбивая молоко в масло. Тогда мои бедра были короткими и слабыми, но я удерживался на широкой спине животного благодаря тому, что подсовывал ноги с двух сторон под стропы короба с молоком. Ясно, что для боевого коня такой вариант не подходит, это выглядело бы нелепо, но если бы у меня имелось хоть что-нибудь, подо что засовывать ноги… И тут я вспомнил, как в Балсан Хринкхен пользовался поясом, чтобы забираться на стволы гладких деревьев…
— Что теперь? — сварливо забрюзжал Вайрд, когда я, донельзя довольный собой, решил продемонстрировать ему свое новое изобретение. — Ты никак привязал себя к лошади?
— Не совсем, — ответил я с гордостью. — Видишь? Я взял три крепкие вьючные веревки и сплел из них одну очень толстую. Затем я обвязал ею Велокса, как раз возле ребер, так что она не будет съезжать назад, и завязал веревку не слишком туго, достаточно свободно, чтобы продеть под нее ступни с обеих сторон, — вот, смотри, fráuja! Когда я натягиваю веревку, она держит меня так же прочно, как если бы я сидел на стуле, доставая ногами до пола.
— И что, — спросил Вайрд с издевкой, — твой конь высказал тебе, конечно же, без слов, свое мнение по поводу этого ужасного изобретения? Каково бедняге с огромным узлом под передними ногами?
— Ну вообще-то я стараюсь держать узел наверху, на загривке, но он соскальзывает вниз. Узел, конечно, докучает коню, но, думаю, моя уверенная посадка больше понравится Велоксу, чем то, как я еложу в седле, когда он меняет шаг или направление.
— Прочная посадка, да? Мне приходилось встречать всадников-алеманнов, которые баловались такими вот веревочными приспособлениями на ногах, и я видел, что они жалели об этом. Посмотрим, что ты запоешь, мальчишка, когда противник выбьет тебя из седла и эта сбруя поволочет тебя вниз головой по земле.
— Тогда придется постараться, — сказал я хитро, — чтобы меня не вышибли из седла.
Вайрд покачал головой, словно осуждая, но, думаю, и с восхищением тоже, потому что он сказал:
— Тебе представится для этого множество возможностей. У тебя такой боевой вид, что любой Голиаф захочет испытать твою смелость. Ладно, езди как хочешь, мальчишка. Давай я покажу тебе, как вместо того, чтобы связывать веревку, сплести ее и убрать этот громоздкий узел.
— Велокс скажет тебе спасибо, fráuja, — заметил я с признательностью. — И я тоже.
Разумеется, во время нашего путешествия с Вайрдом я учился и другим вещам, а не только уходу за лошадью и верховой езде. Помню, в то первое лето мы проезжали как-то по земле, только местами заросшей лесом, под серым небом, тяжелым и жарким, словно шерстяное одеяло.
— Ты слышишь этот крик, мальчишка? — спросил меня старый охотник.
— Ничего особенного, ворона каркает. На том далеком дереве.
— Ничего особенного, говоришь? Послушай хорошенько.
Я так и сделал и услышал: «Кар! Кар! Скрау-ау-ук!» Это звучало как предупреждение, а не как обычное неразборчивое воронье карканье, но мне это ни о чем не говорило, и я вопросительно посмотрел на наставника.
— Птица издает особый вороний зов, — пояснил Вайрд. — Предупреждает о приближении грозы. Выучи и запомни этот крик. И прямо сейчас начинай искать убежище. Мне не хочется оставаться на открытом месте в непогоду.
Мы обнаружили небольшую пещеру как раз вовремя: вскоре разразилась гроза, принесшая ослепляющую мглу с белыми вспышками молний, гром и ливень. Зрелище довольно страшное, но ничего необычного в этом не было. Однако вскоре наша пещера стала регулярно освещаться мерцающими голубыми отблесками. Мы выглянули наружу и увидели, что все деревья в пределах видимости светились голубым огнем: он горел вокруг веток и с их кончиков устремлялся прямо в небо.
— Иисусе! — воскликнул я, вскочив на ноги. — Надо скорее спасать лошадей! Они привязаны к одному из деревьев!
— Все в порядке, мальчишка, — сказал Вайрд, продолжая спокойно сидеть. — Это огни Gemini[106], хороший знак.
— Лесной пожар — хороший знак?!
— Взгляни повнимательней. Огни не уничтожили ни одного листочка на деревьях. Они светят, но не жгут. Небесным близнецам Кастору и Поллуксу поклоняются моряки, потому что, когда их огни видны во время шторма на море, это означает, что бушующие высокие волны скоро станут гораздо меньше. Смотри — наша буря тоже пошла на убыль, как только появились холодные голубые огни Gemini.
Той же осенью, преследуя олениху, чтобы направить ее в сторону Вайрда, поджидавшего добычу с луком и стрелой наготове, я с размаху налетел на дерево. И не будь мои ступни закреплены в веревочной подпруге Велокса, я, наверное, выпал бы из седла. А так я не покалечился, отделавшись только большим синяком на бедре. Зато пострадала моя прекрасная, наполовину кожаная, наполовину оловянная фляга для воды — глубокая выбоина согнула ее чуть ли не пополам. Я страшно огорчился, что не сумел уберечь такой дорогой и полезный подарок. Однако Вайрд сказал мне:
— Не печалься так, мальчишка. Пока я буду свежевать эту прекрасную олениху нам на ужин, пойди и набери поблизости со всех кустов и трав побольше семян — какие только найдешь.
Когда я вернулся, придерживая подол своей блузы, полный разнообразных семян, старик велел:
— Насыпь их в поврежденную флягу столько, сколько туда поместится. Теперь возьми вот это. — Он отдал мне свою флягу. — Налей воды до самого края. А сейчас заткни флягу покрепче, поставь в сторону и забудь о ней. Вот, накорми этой требухой своего орла. А потом помешай мясо и бульон и поддерживай огонь, пока я маленько отдохну. Разбудишь меня, когда еда будет готова.
Свежая оленина, сваренная в жирной шкуре и благоухающая пряным ароматом, поскольку Вайрд добавил в бульон лавровый лист, была такой нежной и вкусной, что я совсем позабыл о фляге. Наш роскошный ужин еще не закончился, когда я вдруг услышал отчетливый хлопок там, где лежали наши еще не разложенные подстилки. Я пошел посмотреть и обнаружил, что моя фляга распрямилась и вмятина исчезла, осталась только легкая царапина на кожаном футляре; лучше и быть не могло.
— Если всего лишь намочить семена, зерно, бобы и все подобное этому, — сказал Вайрд, — то они начнут набухать и давить с невероятной силой. Не вынимай их, мальчишка, пока они не выбьют затычку выше этих деревьев — или не разорвут саму флягу.
Разумеется, наше с Вайрдом общение вовсе не сводилось к тому, что он учил, а я слушал — или дерзко возражал наставнику, как он часто жаловался. Чаще мы говорили о менее важных вещах. Помню, как однажды он лениво поинтересовался, почему это у меня такое странное имя, больше смахивающее на инициал. Я рассказал ему, что когда монахи аббатства Святого Дамиана нашли подкидыша, то есть меня, то обнаружили на свивальниках только одну руну, Þ.
— Полагаю, — сказал я, — она могла означать первую букву имени Феодад, или Феудис, или что-то в этом роде. — Тут следует пояснить, что, в отличие от римлян, готы и представители родственных им народов произносили руну, обозначающую первую букву моего имени, как нечто среднее между звуками «т» и «ф», ближе к «ф».
— Скорее уж Феодорих, — возразил Вайрд. — В то время этим именем часто называли на западе только что родившихся мальчиков, потому что Феодорих Балта, король визиготов, как раз тогда героически погиб на Каталаунских полях, в битве с гуннами. Вскоре после этого престол унаследовал его сын, которого тоже назвали Феодорих, он правил мудро и милостиво, так что заслужил всеобщее восхищение.
Я ничего не ответил. Я слышал об этих Феодорихах, но сильно сомневался, что моя мать назвала своего младенца-маннамави в честь короля.
— Теперь где-то на востоке, — продолжил Вайрд, — есть другой Феодорих, или, как римляне говорят, Теодорих. Этот Теодорих Страбон управляет большей частью остроготов. Но поскольку прозвище в переводе обозначает «Косоглазый», бьюсь об заклад, что не очень-то много найдется родителей, которые назовут своих сыновей в его честь. И есть еще один Теодорих, приблизительно твоего возраста, совсем еще мальчишка, — Теодорих Амала. Его отец, дядя, дед, а возможно, и вообще все предки были королями у остроготов.
В тот день я впервые услышал про великого Теодориха, чья жизнь по прошествии некоторого времени должна была тесно переплестись с моей собственной. Однако поскольку я не был мудрецом, не умел гадать на рунах и не был наделен даром пророка, то слушал Вайрда всего лишь с легким интересом. Он продолжил свой рассказ:
— Говорят, сейчас этого юного Теодориха держат в заложниках в императорском дворце в Константинополе. Римляне хотят быть уверены в том, что его отец и дядя не нарушат перемирие в Восточной империи. Мальчишке повезло: быть заложником у императора Льва гораздо приятней, чем, скажем, у гуннов. Я слышал, что этого Теодориха вырастили со всеми привилегиями, которые оказывают сыну заслуженного римского патриция. Говорят, что его любят при дворе: парень он смышленый и ловкий, хорошо знает языки, да и физической силой не обделен. Не сомневаюсь, что, когда этот Теодорих вырастет, он унаследует королевство остроготов и небось доставит неприятности Римской империи. А его именем, кто знает, может, назовут целые поколения младенцев.
К городу Констанция[107] мы с Вайрдом подошли пешком, ведя в поводу своих лошадей, потому что на их седла были нагружены высокие тюки со шкурами. Мы шли от Базилии вверх по течению реки Рен, по дороге охотясь на все мохнатые существа, которые имели неосторожность показываться нам на глаза. В основном нам попадались небольшие зверьки — горностай, куница, хорек, — большинство из них были убиты камнями, выпущенными из моей пращи, потому что стрелы испортили бы их шкурки. Правда, Вайрд все-таки воспользовался своим гуннским луком, чтобы подстрелить трех или четырех росомах и одну рысь. Когда однажды в сумерках мы заметили большую, с красивыми пятнами серую рысь, беспечно сидевшую на дереве — она рассматривала нас, возможно, надеялась схватить juika-bloth с моего плеча, — я сделал Вайрду знак не стрелять, но опоздал: он уже успел убить зверя.
— Надо было схватить рысь живьем, — сказал я и повторил то, что мне когда-то давно говорил крестьянин.
— Невежественное суеверие, — заявил Вайрд с презрительным смешком. — Рысь — это вовсе не волшебное существо, помесь лисы и волка. Посмотри сам. Уж она скорее двоюродная сестра дикого кота. Надеясь получить рысьи или какие-нибудь еще драгоценные камни, ты мог бы с таким же успехом разлить по бутылкам мочу самого крестьянина, который рассказал тебе эту историю. Не верь в сказки, мальчишка, кто бы их ни рассказывал, дурак или епископ. Или даже мудрец вроде меня. Пользуйся собственными глазами, опытом, своим разумом, чтобы осмыслить суть вещей.
Временами, когда у нас был запас только что снятых шкурок, мы останавливались и разбивали лагерь. Вайрд показывал мне, как обдирать шкурки и натягивать их на обод из ивы. А потом мы какое-то время бездельничали, поджидая, пока шкурки высохнут и будут готовы.
В очередной раз мы остановились неподалеку от водопада, высокого и бурного, состоящего из трехъярусного каскада во всю ширину реки Рен. Я сразу вспомнил водопады Балсан Хринкхен: по сравнению с этим они казались просто игрушечными. Этот каскад был дикий, роскошный — настоящая стихия; тут днем и ночью можно было видеть радуги. Однако вся эта красота являлась серьезной помехой для лодочников, чьи ялики с невысокими бортами сновали вверх и вниз по реке: неподалеку от водопада им приходилось выгружать груз и тащить его на себе вверх или вниз по берегу реки в обход, а затем ждать, когда прибудет ялик с другой стороны; затем оба экипажа менялись суденышками и продолжали свой путь. Таким образом, на берегу Рена выше и ниже водопада располагались временные жилища, служившие убежищем людям и грузам, если вдруг приходилось ждать долго. В одном таком пустующем домике мы с Вайрдом уютно устроились на несколько дней. Мы скоблили и растягивали шкурки убитых зверьков, одновременно наслаждаясь великолепным пейзажем.
— Да уж, зрелище хоть куда, — сказал Вайрд. — А вон там, на другом берегу реки, видишь, это Черный лес. Акх, я знаю, знаю, он не черней, чем любой другой густой лес, но так уж его называют с незапамятных времен. А чуть дальше несколько небольших потоков соединяются, чтобы дать начало гораздо более могучей реке, чем Рен. Это Данувий, он течет по Черному лесу и впадает в Черное море. Если ты продолжишь поиски своих родичей-готов, мальчишка, то однажды увидишь Данувий.
Мы двинулись дальше вверх по течению Рена и остановились в небольшом городке под названием Гунодор. Там тоже располагался римский гарнизон, хотя и не столь многочисленный, как в Базилии. Мы без труда нашли в Гунодоре пристанище, потому что у Вайрда были знакомые и там. Сменяв несколько шкурок на вещи, необходимые в путешествии: соль, веревки и рыболовные крючки, мы отменно поужинали. Гарнизонный повар угостил нас местными деликатесами. Я съел огромный кусок жареной гигантской рыбины под названием сом, отведал восхитительного твердого сыра, который римляне по праву считают самым лучшим на свете, запив все белым стайнзским и красным рейнским винами. Вайрд тоже воздал винам должное, хлебнув лишку.
Во время этого путешествия мы с Вайрдом не особенно утруждали себя охотой, пока не подошли к большому озеру, из которого брал начало Рен. Озеро Бригантинус, как еще в самом начале нашего знакомства рассказывал мне Вайрд, питается многочисленными небольшими ручейками, на берегах которых полным-полно бобров. К тому времени, когда мы дошли до озера, они только недавно выбрались из своих хаток и теперь героически трудились, ремонтируя изношенные за зиму запруды, чтобы поддерживать в ручьях необходимый им уровень воды. Вайрд хотел настрелять как можно больше бобров, пока они не начали линять, поэтому теперь мы начали охотиться всерьез. Вернее, охотился один Вайрд, потому что бобры слишком большие звери, чтобы поразить их камнем из пращи. А еще они очень осторожные и пугливые, так что моему другу редко предоставлялась возможность выпустить в цель больше одной стрелы за целый день, зато он почти никогда не промахивался. Когда Вайрд свежевал бобра, он брал не только шкурку, а также отрезал и собирал маленькие мешочки, которые располагаются рядом с анусом животного.
— Castoreum[108],— объяснил он. — Я могу продать это тем, кто делает лекарства.
— Иисусе! — пробормотал я, зажимая нос. — Надеюсь, они заплатят достаточно, чтобы мы это везли? Воняет еще хуже, чем шкурки хорьков!
Мы долго шли вдоль берега Бригантинуса на значительном расстоянии, и я не мог толком рассмотреть его. Озеро почти целиком огибала широкая, хорошо вымощенная, оживленная римская дорога; там были форты, гарнизоны, поселения и разросшиеся небольшие городки. Там был даже большой город Констанция — оживленный торговый центр: в том месте сходились несколько крупных дорог, включая и те, которые вели в сам Рим, поднимались в Пеннинские Альпы, Грайские Альпы и на другие высокогорья. Поскольку на побережье Бригантинуса вовсю кипела жизнь, нам с Вайрдом приходилось держаться подальше от него, чтобы охотиться; поэтому мы брели по верховьям речек, спускающихся в озеро с запада. Дважды — один раз стрелой, а второй при помощи боевого топорика, брошенного с несшейся галопом лошади, — Вайрд убивал диких кабанов, которые ходили поваляться в прибрежной грязи. Пятнистая щетинистая шкура дикого вепря не представляет ценности, но мясо его чрезвычайно вкусное.
Я чувствовал угрызения совести, помогая убивать трудолюбивых бобров только для того, чтобы получить шкурки и castoreum. Ведь единственное съедобное место у бобра — это его хвост, правда, из него можно приготовить весьма аппетитное блюдо. Однажды вечером, когда мы ужинали хвостом бобра, я сказал:
— Удивляюсь, почему это я, когда убиваю дикое создание, мучаюсь больше, чем когда лишаю жизни человека.
— Может, потому, что животные не раболепствуют и не причитают, когда им что-то угрожает, будь то убийца, болезнь или бог. Они умирают достойно, без страха и жалоб. — Вайрд ненадолго задумался, а затем продолжил: — Когда-то и люди вели себя так же, но это было очень давно. Хотя язычники и иудеи до сих пор так делают. Может, они и не жаждут смерти, но знают, что она естественна и неизбежна. Да, в старые времена все было иначе. А потом появилось христианство. Для того чтобы заставить людей подчиняться всем своим многочисленным заповедям — «ты не должен делать этого и этого», — христианские священники изобрели нечто ужасней смерти. Они придумали ад.
Я не просто испытывал угрызения совести, было одно создание, убив которое я долго лил слезы, хотя не помню, чтобы когда-нибудь плакал до этого. Дело было так. Много недель подряд мой juika-bloth отправлялся охотиться на пресмыкающихся, исключительно чтобы поразвлечься или попрактиковаться, потому что мы его хорошо кормили требухой убитых животных. Поэтому, когда спустя какое-то время орел вообще перестал охотиться и даже стал редко летать, предпочитая сидеть на моем плече, на задней луке седла или на ветке дерева, я сначала подумал, что он просто стал толстым и ленивым. Но затем как-то раз он совершил немыслимый поступок, которого никогда раньше себе не позволял. Сидя однажды на моем плече, орел вдруг наделал на мою тунику, причем я заметил, что его помет был не белый с черными точками, как обычно, а зеленовато-желтый.
Я тут же встревоженно сообщил об этом Вайрду, он взял птицу — орел даже не сопротивлялся — и принялся внимательно изучать, затем покачал головой.
— Смотри, глаза у него тусклые, а третье веко поднимается с трудом. Плоть вокруг клюва сухая и бледная. Боюсь, он заразился чем-то от кабана.
— Как такое может быть? Он же орел.
— Орел, которого кормили сырыми внутренностями кабана. Боюсь, ему внутрь попали паразиты…
— Вроде вшей? Я могу вычесать перья птицы и…
— Нет, мальчишка, — печально произнес Вайрд, — эти паразиты наподобие червей. Они едят своего хозяина изнутри. Они могут убить человека. И почти наверняка птицу. Не знаю, что тут можно придумать, если только попытаться кормить его время от времени castoreum, из них ведь делают лекарства.
Juika-bloth с видимым отвращением глотал бобровую струю, хотя обычно презрительно отказывался от всего, что неприятно пахнет. Я продолжил давать ему кусочки castoreum, но толку от этого, похоже, совсем не было. Я даже тайком извлек тяжелую медную крышку из хрустального пузырька (раньше я никогда не доставал свое сокровище и не рассказывал о нем Вайрду) и, не испытывая ни малейших угрызений совести, предложил орлу попробовать драгоценного молока Пресвятой Богородицы. Но он только посмотрел на меня, наполовину насмешливо, наполовину жалостливо, своими полуприкрытыми глазами и отказался.
Поскольку juika-bloth совсем ослаб и его когда-то яркое и переливающееся оперение стало тусклым и обтрепанным, я начал упрекать себя, иногда и вслух:
— Эта отважная птица не сделала мне ничего, кроме добра, а я отплатил ей тем, что причинил вред. Мой друг умирает, а я не в силах ему помочь!
— Хватит хныкать, — велел Вайрд. — А то орел станет тебя презирать. Смотри, как мужественно он держится. Мальчишка, каждый из нас должен умереть от чего-нибудь. И даже хищник понимает, что не будет жить вечно.
— Но это моя вина, — настаивал я. — Не надо было кормить его тем, что обычно орлы не едят. Зря я его вообще приручил! — воскликнул я и добавил с горечью: — Я должен был знать по собственному опыту — нельзя вмешиваться в чужую природу.
Вайрд посмотрел на меня непонимающе и ничего на это не ответил. Скорее всего, он подумал, что у меня от горя слегка помутился разум.
— Если juika-bloth должен умереть, — продолжил я, — пусть, по крайней мере, он умрет, сражаясь насмерть. И не на земле, а в небе, в своей родной стихии, где он был дома и был счастлив.
— Это, — заметил Вайрд, — он еще сможет сделать. Возьми. — Старый охотник достал свой боевой лук и вложил туда стрелу. — Порази его в воздухе.
— Я бы так и сделал, — сказал я, совершенно убитый, — но, fráuja, я редко стрелял из этого лука. Я не смогу сбить птицу на лету.
— Попытайся. Сделай это сейчас. Пока твой друг еще может летать.
Я склонил голову к плечу, чтобы потереться лицом о бок орла, и он в ответ покрепче прижался ко мне. Я поднял руку, и впервые за долгое время птица по своей воле ступила мне на палец. Я в последний раз взглянул орлу в глаза, которые прежде были такими ясными и зоркими, а теперь ослабли и потускнели, и juika-bloth тоже посмотрел на меня, стараясь выглядеть бодрым и гордым. Я молча попрощался с последним живым существом, связывающим меня с Кольцом Балсама и с моим детством; я верю, что и птица тоже попрощалась со мной по-своему.
Затем я резко взмахнул рукой, и juika-bloth взлетел. Он не устремился ввысь весело и радостно, как делал обычно. А лишь беспокойно махал крыльями, словно они не в состоянии больше почувствовать, ухватить и покорить воздух. Но орел тем не менее летел отважно и не удалялся от меня: он поднялся прямо передо мной, чтобы легко услышать, подчиниться и быстро вернуться обратно, если хозяин позовет. Но я не позвал, я не видел его, потому что мои глаза были полны слез. Вслепую я натянул тетиву и выпустил стрелу, а вскоре услышал мягкий звук (все-таки попал в цель), а затем печальный, глухой звук падения. Я не мог как следует прицелиться, просто физически не мог сделать этого. Я совершенно уверен, что juika-bloth сам полетел навстречу стреле. В тот памятный день, до глубины души пораженный отвагой птицы, я пообещал себе: когда придет мой час, я постараюсь встретить смерть так же красиво.
Некоторое время я потрясенно молчал, а затем сказал Вайрду:
— Huarbodáu mith gawaírthja. Орел заслужил, чтобы его похоронили как героя.
— Похороны — это для прирученных живых существ, — проворчал он, — вроде воинов, женщин и христиан. Нет, лучше оставь его муравьям и жукам. Мясо орла жесткое и невкусное, поэтому хищники не станут есть его и не заразятся. А насекомые превратят juika-bloth в компост, и твой друг продолжит жить после смерти.
— Не понял. Каким же образом?
— Ну, например, как цветок. В свое время он сможет накормить бабочку, а та жаворонка, а жаворонок станет пищей для другого орла.
Я усмехнулся:
— Едва ли это способ попасть на небеса.
— Это гораздо лучше: умерев, дать новую жизнь и красоту для этой земли. Немногие из нас готовы так поступить. Оставь своего друга здесь. Atgadjats!
* * *
Когда Вайрд наконец объявил, что у нас достаточно шкур и что в любом случае нет смысла охотиться дальше, поскольку звери вовсю линяют, уже наступило лето. С верховьев какой-то речки, на берегу которой мы тогда находились, мы пошли вниз по ее течению и вышли из леса к озеру Бригантинус. Я наконец как следует рассмотрел безбрежное водное пространство, какого не видел никогда в жизни. Вайрд рассказал мне, сколько римских миль оно составляет в длину и ширину, а объяснил, что в самом глубоком месте сто пятьдесят человек, стоя на плечах друг у друга, не достигнут поверхности озера. Но мне не требовались цифры, чтобы осознать, насколько оно огромно. Уже одного того, что я не могу увидеть противоположный берег Бригантинуса в самом узком его месте, было вполне достаточно, чтобы поразить уроженца долины.
И тем не менее это озеро не слишком мне понравилось. Поскольку рядом нет никаких гор, чтобы защитить его, малейший ветерок заставляет гладь покрываться рябью, а уж в настоящий шторм Бригантинус страшно бурлит, кипит и волнуется. Даже в солнечный спокойный день, когда на его водах виднеются точки многочисленных маленьких рыбачьих лодочек — tomi, или челноков, как называют их рыбаки, — Бригантинус покрыт сероватым туманом и кажется какой-то мрачной пустотой. Правда, окрестности его, насколько я могу судить, выглядят более весело: повсюду на побережье полно опрятных садов, виноградников и цветников с разноцветными душистыми цветами.
Констанция не такой большой город, как Везонтио. В отличие от него, она не расположена на холме и там нет большого собора, а единственный пейзаж, которым можно любоваться, — это вид на мрачный Бригантинус. Но, с другой стороны, Констанция весьма напоминает Везонтио: прибрежный город на пересечении торговых путей. Большинство местных жителей — потомки швейцарцев. Когда-то это были люди воинственные и любящие путешествовать, но они давным-давно перешли к оседлому образу жизни, стали римскими гражданами. Их потомки теперь мирно процветают, разводя скот для нынешних кочевников, торговцев, погонщиков, миссионеров и даже солдат чужих армий, проходящих маршем туда и обратно, чтобы повоевать. Говорят, что швейцарцы, сделав нейтралитет своей профессией, получают от войн больше, чем любые победители.
Поскольку Констанция стоит на пересечении стольких крупных римских дорог, здесь всегда очень много приезжих из всех провинций и уголков империи. Однако местные жители, кажется, научились общаться почти на всех языках. Все здесь делается для удобства гостей. Похоже, каждое здание в городе, если только это не место, где покупают, продают или хранят товары, является hospitium[109], или deversorium[110] (надо же обеспечить приезжих временным жильем), или термами, где гости могут искупаться и освежиться, или таверной, где их накормят, или же lupanar[111] для удовлетворения их плотских желаний. Я так и не понял, где же спят, едят, купаются или совокупляются сами швейцарцы, потому спросил у Вайрда, делают ли они это вообще.
— Да, но уединившись, — ответил он. — Всегда уединившись. Они так много времени проводят, занимаясь сводничеством, что высоко ценят уединение. Но швейцарцы даже любовью занимаются так, словно они занимаются делами. Все это обязательно происходит после наступления ночи, в темноте, под покрывалом и только в одной неизменной позе. Кроме того что швейцарцы добропорядочные римские граждане, они еще и добрые католики. Поэтому-то они и совокупляются исключительно ради произведения потомства, и никогда для того, чтобы восстановить физические и душевные силы. Кстати, считается, что приличная женщина, когда занимается этим, не должна раздеваться донага. Она всегда остается хотя бы в нижней рубахе.
— Но почему? — изумился я.
Вайрд фыркнул:
— Не будучи сам швейцарцем, добрым христианином или приличной женщиной, я даже не представляю почему. А теперь пошли, мальчишка. Мы заработали право вкусить немного роскоши. Я знаю здесь один уютный постоялый двор, и я даже сниму для нас по отдельной комнате. Затем, после того как разгрузим и устроим лошадей, мы пойдем в лучшую купальню в Констанции. А потом заглянем в таверну, которая еще ни разу меня не разочаровала.
Постоялый двор и впрямь был хорошо обустроен и прекрасно содержался. Нам выделили целых три комнаты: каждому по отдельной и еще одну для хранения шкур. Снова у меня была кровать, которая стояла на полу на ножках, а еще шкаф и сундук для хранения личных вещей и своя собственная умывальня. Общественная конюшня здесь оказалась такой же чистой, как и помещения для людей, да еще вдобавок в каждом стойле имелась для компании маленькая козочка, чтобы не дать лошади заскучать.
— В лесу, мальчишка, мы были охотниками, — сказал Вайрд, когда мы после продолжительного, приятного и неспешного купания покинули термы. — Теперь мы — торговцы. Таверну, в которую я поведу тебя, очень любят странствующие торговцы вроде нас.
Там мы тоже провели достаточно времени, поскольку смаковали жареную белую рыбу из Бригантинуса и пили крепкое местное вино. Множество других завсегдатаев приходили и уходили, пока мы сидели там, и Вайрд рассказывал мне о тех торговцах, чье происхождение я не мог определить сам. Поскольку раньше я видел только представителей германских народов, то смог распознать лишь бургундов, франков, вандалов, гепидов и свевов, даже если они были одеты, говорили и выглядели похоже. Я сумел также угадать иудеев в троих сидевших рядышком мужчинах и определить, что несколько посетителей с плутоватыми глазами, севшие как можно дальше друг от друга, были сирийцами. Но остальные были мне незнакомы.
— Видишь вон того плохо одетого мужчину в углу? — сказал Вайрд. — Судя по тому, как он заказал еду, это ругий из германского племени, что живет на Янтарном берегу около далекого северного Вендского залива. Если это так, то парень гораздо богаче, чем выглядит, потому что он, несомненно, торгует драгоценным янтарем. А за столом позади нас верзила с соломенными волосами, это один из твоих родичей готов. Острогот из Мёзии, скорее всего…
— Что? — переспросил я удивленно. — Торговец-гот?
— Почему нет? Даже воинственные люди должны зарабатывать, когда царит мир. А торговля всегда оплачивается лучше, чем мародерство.
— Но чем он может торговать? Тем, что отнял у других?
— Не обязательно. Во имя разорванной дикими зверями святой Агаты, мальчишка, неужели ты полагаешь, что все готы разбойники-дикари? Ты небось ожидал увидеть их одетыми в шкуры, запятнанные кровью зарезанных девственниц?
— Ну… Вообще-то все сведения о готах я почерпнул у римских историков. Они в один голос утверждают, что готы любят бездельничать и ненавидят весь мир. А Тацит писал, что готы презирают честный труд, потому что могут все получить, пролив чью-нибудь кровь.
— Гм. До чего же историки любят клеветать на всех, кто рожден не римлянином. Тем не менее ни один римлянин не признается, что он научился у готов, как омывать себя мылом, а не оливковым маслом. Или как разводить хмель. — Вайрд пожал плечами. — Не слишком большой вклад в развитие цивилизации. Однако вклад.
Я посмотрел на крепкого светловолосого торговца с новым интересом.
— А что касается торговли, — продолжил Вайрд, — то готские оружейники умеют ковать так называемые змеиные клинки, лучшие мечи и ножи, которые когда-либо делал человек. Они не часто снисходят до того, чтобы продать их в большом количестве, и всегда берут королевскую цену. Готские золотых дел мастера известны своим искусством: они замечательно гранят камни, плетут финифть, делают золотую и серебряную инкрустацию. Эти вещи тоже высоко ценятся и стоят огромных денег.
— О готских оружейниках я уже слышал, — сказал я. — Но неужели среди них есть ювелиры?
Вайрд рассмеялся:
— Трудно поверить в это, когда все вокруг утверждают, что готы скорее животные, чем люди, да? Ну, сомневаюсь, что даже самого искусного готского мастера можно назвать хорошо воспитанным. Но тонко чувствовать и создавать красоту? Да, готы способны на это, так же как на жестокость и агрессию.
* * *
В последующие несколько дней Вайрд ходил по Констанции, отчаянно торгуясь, чтобы повыгоднее продать многочисленные шкуры и castoreum. Я, будучи в таких делах совершенным новичком, ничем не мог помочь своему наставнику. Поэтому я просто бродил по Констанции, знакомясь с городом.
Вскоре я узнал, прислушиваясь к тому, о чем говорили на улицах, что горожане пребывали в состоянии некоторого возбуждения. Мы с Вайрдом ничего не слышали об этом ни в купальне, ни в таверне, ни на нашем постоялом дворе, потому что это не имело к приезжим вроде нас никакого отношения. Однако постоянные жители были встревожены — по крайней мере, насколько это возможно для флегматичных швейцарцев — выборами нового священника для городской базилики Святой Беаты. Их предыдущий священник недавно умер (от неумеренного употребления пива, как утверждали злые языки). Оживленное обсуждение кандидатуры нового священника заинтересовало и меня. Поэтому я не упускал случая послушать, как люди обсуждают этот предмет на языке, который я понимаю. Вот и сейчас, заметив, что разгораются дебаты, я подошел поближе.
— Я предлагаю Тигуринекса, — сказал какой-то мужчина средних лет. Их тут была целая группа: все они выглядели чрезвычайно процветающими и хорошо откормленными, и все говорили на латыни. — Гай Тигуринекс давно жаждал заняться чем-нибудь более благородным, ибо торговля, даже успешная, занятие низменное.
— Прекрасная кандидатура, — заметил другой мужчина. — Ни у кого во всем городе нет больше торговых домов, складов и рабов, чем у Тигуринекса. И никто не нанимает столько простых людей, как он.
— С другого берега озера доходят слухи, — вставил третий мужчина, — что и Бригантиуму[112] тоже скоро понадобится новый священник. Боюсь, как бы его жители не положили глаз на Тигуринекса.
— Хотя это и весьма захудалый городишко, — сказал четвертый, — но Тигуринекс в таком случае почти наверняка переведет все свои капиталы в Бригантиум! О, этот человек переведет их и в преисподнюю, если ему предложат там место священнослужителя!
— Такого допустить нельзя! Он нужен нам самим!
— Предложить stola[113] Тигуринексу!
Будучи человеком очень любопытным, я отправился к базилике Святой Беаты — посмотреть на церемонию посвящения торговца в священники. Тигуринекс, как и те мужчины, беседу которых я подслушал, был среднего возраста, хорошо откормленный, весьма представительный и почти совсем лысый; ему не надо было даже выбривать тонзуру. Бороды у торговца не было, и мне показалось, что он даже пудрит лицо, чтобы скрыть, что его кожа такая же маслянистая, как у сирийцев.
Очень четко и спокойно, не заикаясь, не покачивая скромно головой и не шаркая неуклюже ногами, он уверенно, словно давно и нетерпеливо ожидал этой чести, объявил о своем принятии сана священника. Однако Тигуринекс не снизошел в этот день до того, чтобы переодеться в скромную хламиду и монашеское одеяние. Он был в своей обычной одежде и собирался так одеваться и впредь, независимо от того, священник он или нет, ибо оставался торговцем тем, что производят другие люди, — процветающим, богатым, самодовольным и гордящимся собой. Должно быть, даже его друзьям-торговцам и раболепствующим подхалимам было обидно видеть, как чистая и простая белая stola покрыла плечи Тигуринекса поверх дорогого и кричащего наряда, который он носил.
— Став священником, — закончил он свое выступление, — я беру имя Тибурниус, в знак уважения к этому давно жившему святому. Отныне я буду всем вам строгим, но любящим отцом, отцом Тибурниусом. Но сначала, как того требует традиция, я должен спросить, есть ли хоть один человек среди прихожан, который считает меня недостойным духовного сана.
Церковь была переполнена, но никто из паствы не подал голос. Ясное дело, ведь абсолютно все присутствующие были практичными швейцарцами и занимались торговлей, а этот человек мог не только одним своим словом, но даже осуждающим взглядом испортить их жизнь навсегда.
И все-таки, к моему удивлению, один голос, лишенный швейцарского акцента, раздался. Я еще больше изумился, когда понял, что он принадлежит не кому иному, как Вайрду. Я знал, что старому охотнику не было никакого дела до того, кто станет священником в базилике Святой Беаты, Тигуринекс или сам Сатана. Трудно сказать, был Вайрд пьян или просто решил победокурить. Так или иначе, он громко крикнул в сторону алтаря:
— Дорогой отец Тибурниус, позволь задать тебе вопрос! Как христианский священник ты должен свято следовать заповеди: «Не убий!» Однако ваш город в значительной степени обязан своим процветанием постоянным войнам, которые ведутся на территории империи. Это тебя не смущает?
— Нет! — раздраженно рявкнул Тибурниус, ничуть не смутившись и посылая выразительный взгляд в сторону Вайрда. — Христианство не воспрещает воевать, если это справедливая война. Ну а поскольку всякая война оканчивается благословенным миром, то, стало быть, любая война может быть названа справедливой.
Тибурниус решил, что с формальностями покончено — Вайрд больше не подавал голоса, — и продолжил свое выступление:
— А теперь, мои возлюбленные сыновья и дочери, я прошу вас остаться, чтобы послушать проповедь о Посланиях апостола Павла.
Тибурниус предусмотрительно выбрал именно то послание святого апостола Павла, которое порадовало бы его приятелей торговцев, устрашило простых людей и польстило знатным горожанам.
— Святой Павел говорит так. Пусть каждый терпит то призвание, которое предназначено ему свыше. Ни слуги, ни рабы не должны сомневаться в том, что их хозяева достойны этой чести, иначе сие будет считаться богохульством. Пусть каждая душа подчинится высшим силам, ибо так предопределено самим Господом. Воздайте всем то, что им причитается. Отдайте должное, кому полагается: будь то дань или налог. Бойтесь того, кого следует бояться; почитайте тех, кого надо почитать. Так говорит святой Павел.
К этому времени, рассудив, что Констанция получила не только того священника, которого хотела, но и того, которого заслужила, я уже прокладывал себе путь к выходу среди восторженной толпы. Уже добравшись почти до самых дверей, я по-прежнему слышал разглагольствования торговца:
— Блаженный Августин писал: «Именно ты, мать-церковь, заставляешь жен подчиняться своим мужьям и ставишь мужей над женами. Ты учишь рабов любить своих хозяев. Ты учишь королей править на благо своего народа и предостерегаешь народы против безрассудства…»
В спешке я столкнулся в дверях с молодым человеком, который, очевидно, тоже торопился уйти. Мы одновременно шагнули в разные стороны и пробормотали извинения, показывая, что каждый готов пропустить другого первым. Потом опять вместе шагнули к двери, снова столкнулись, что нас обоих страшно развеселило, а затем осторожно вышли из храма плечом к плечу.
Вот так я и познакомился с Гудинандом.
Хотя Гудинанд был на три или четыре года старше меня, мы быстро подружились и оставались друзьями до конца этого лета. Из родных, как я вскоре узнал, у него была лишь больная мать, и юноша работал, чтобы прокормить ее и себя. Но когда у него выдавалось свободное время, после работы и по воскресеньям, мы почти постоянно были вместе. Мы частенько развлекались озорными мальчишескими проделками (хотя я сперва считал, что Гудинанд в его возрасте сочтет это ниже своего достоинства): схватить фрукты с тележки торговца и убежать, не заплатив за них; привязать бечевку к уличному столбу и спрятаться где-нибудь поблизости, а затем, когда появится какой-нибудь надутый господин, натянуть ее, чтобы он споткнулся и упал, — все это представлялось нам крайне забавным. Были у нас и другие развлечения. Мы бегали наперегонки, соревновались, кто быстрей заберется на дерево, боролись, время от времени Гудинанд брал у рыбаков tomus, и мы шли на озеро ловить рыбу.
Пока Вайрд оставался в Констанции, продавая, довольно выгодно, шкуры, он давал мне достаточно денег на ежедневные расходы (остальную часть моей доли охотник предусмотрительно хранил у себя). Старик встречался с Гудинандом раз или два и, казалось, был доволен тем, что у меня появился новый друг.
После того как я познакомил Вайрда с Гудинандом, тот заметил:
— Он выглядит слишком старым, чтобы быть тебе отцом. Это твой дед?
— Вообще не родственник, — ответил я. Затем, не желая принизить себя перед Гудинандом и потерять его уважение, признавшись, что я всего лишь ученик охотника, я соврал и сказал, как если бы был изнеженным отпрыском какой-нибудь знатной семьи: — Я его подопечный. Вайрд мой телохранитель.
Возможно, Гудинанд и удивился, от кого меня надо охранять, и недоумевал, почему знатные люди выбрали в качестве наставника для своего отпрыска простого старого охотника, но больше он вопросов не задавал.
Вскоре Вайрд продал в Констанции все шкуры, и поскольку до осени у нас не было больше дел, он решил провести лето, проехавшись верхом вокруг озера, навестить своих старых товарищей по оружию — в форте Арбор Феликс[114], в лежавшем на холме городе Бригантиуме и в островном гарнизоне, который назывался Кастра Тиберий[115]. Меня не очень-то вдохновляла перспектива сидеть до осени в трактирах с его престарелыми приятелями, смотреть, как они напиваются, и слушать их бесконечные воспоминания. Поэтому я предпочел остаться в Констанции и составить компанию Гудинанду.
Общение с этим молодым человеком доставляло мне невероятную радость, поскольку раньше у меня никогда не было такого замечательного друга. Но кое-что в Гудинанде приводило меня в недоумение. Казалось, у этого молодого человека, восемнадцати или девятнадцати лет от роду, высокого, хорошо сложенного, красивого, сообразительного и почти никогда не унывающего, вообще не было ни одного друга, мужчины или женщины, пока не появился я. Я знал, что сам был еще ребенком, и, наверное, Гудинанд считал меня кем-то вроде младшего брата. Я никак не мог понять, почему он совсем не общался со сверстниками: то ли он избегал молодых людей своего возраста, то ли они сторонились его. Так или иначе, я ни разу не видел его в компании ровесников, и к нам в наших играх никогда не присоединялись другие юноши или девушки.
Более того, когда я из ложной гордости скрыл от него, что являюсь простым учеником охотника, Гудинанд не стал делать секрета из того, что он — по всеобщим меркам — занимал в обществе очень низкое положение, потому что выполнял самую грязную и презренную работу в одной из местных скорняжных мастерских. Вот уже пять лет он был подмастерьем там, где выделывают вновь привезенные шкуры, — работал в огромной яме, полной человеческой мочи, в которую добавляют многочисленные минеральные соли и другие вещества, а затем постоянно перемешивают, сжимают, сдавливают, скручивают и снова перемешивают.
В этом и заключалось занятие Гудинанда: стоять весь день по шею в зловонной яме, наполненной протухшей мочой и другими вонючими ингредиентами и еще более вонючими сырыми шкурами, и все время топтать их ногами, выжимая одну за другой руками. Гудинанд всегда, закончив работу, довольно много времени проводил в одной из самых дешевых городских купален или принимал несколько ванн с мылом в озере, прежде чем встретиться со мной вечером, чтобы вместе поиграть. И еще он строго запретил мне приходить к нему на работу, но я уже видел такие отвратительные ямы, ибо та мастерская не была в Констанции единственной. Таким образом, я знал, в чем заключалась работа моего нового друга. «Иисусе, — думал я, — Гудинанд, возможно, выделывал некоторые из тех шкур, которые я сам и добыл!» И еще я знал, что занятие это считалось настолько презренным, что обычно работать в зловонной яме заставляли только бесправных рабов.
Я не мог понять, почему Гудинанд вообще сделал столь странный выбор или, по крайней мере, почему по истечении пяти лет он не предпринимает попыток перейти на другую, более достойную работу, отчего он каждый день безропотно отправляется в зловонную яму. Казалось, мой друг примирился с тем, что ему, возможно, придется провести там всю оставшуюся жизнь. Повторяю еще раз: Гудинанд был красивый и приветливый юноша, особо не разговорчивый, но отнюдь не глупый — ему, правда, не довелось получить такое образование, как мне, но недавно умерший отец обучил сына читать и писать на готском языке.
Да все торговцы в Констанции должны были наперебой приглашать Гудинанда на работу приказчиком — уж он-то мог любезно встретить покупателей и занять их приятной содержательной беседой, прежде чем сам торговец примчится и, воспользовавшись случаем, заключит выгодную сделку. Вот в хорошей лавке Гудинанд был бы на своем месте. Почему он сам довольствовался работой в зловонной яме и почему торговцы никогда не делали попыток заманить его к себе на службу — это было за пределами моего понимания. Однако поскольку Гудинанд не досаждал мне вопросами, то я тоже решил не докучать ему и оставил свое любопытство относительно его отшельнического образа жизни при себе. Он был моим другом, и этого вполне достаточно.
Было, однако, еще одно обстоятельство, которое не столько приводило меня в замешательство, сколько действительно беспокоило. Время от времени — мы могли быть увлечены какой-нибудь веселой игрой — Гудинанд внезапно останавливался, делался мрачным и даже встревоженным и спрашивал меня что-нибудь вроде:
— Торн, ты видел ту зеленую птичку, которая только что пролетела мимо?
— Нет, Гудинанд. Я вообще не видел никакой птички. И я никогда в жизни не видел зеленых птиц.
Или же он мог заметить, что внезапно подул горячий или холодный ветер, тогда как я сам вообще не чувствовал ни малейшего дуновения; растущие рядом кусты и деревья едва шелестели листьями. Так продолжалось какое-то время: Гудинанд несколько раз увидел или почувствовал что-то незаметное для меня, однако я заметил кое-что необычное в нем самом. Всякий раз при этом он так сильно прижимал к ладоням большие пальцы рук, что казалось, у него только четыре пальца. Если ему случалось быть босиком, то его пальцы так сильно поджимались под ступни, что те становились похожими на копыта животного. Однако самым странным было, что в этот момент Гудинанд без единого слова вдруг убегал так быстро, как только мог на своих ступнях-копытах, и больше я его в этот день не видел. А когда мы встречались в следующий раз, он никогда ничего не объяснял, ни разу не извинился за свое странное поведение и за то, что так внезапно бросил меня. Казалось, он вообще напрочь забывал обо всем, и это выглядело еще более таинственным.
Однако подобные случаи были достаточно редки и не могли серьезно повлиять на нашу дружбу, а потому относительно этого я тоже не задавал никаких вопросов. Честно говоря, я к тому времени осознал, что меня самого обуревают весьма странные чувства, мысли и мечты, каких я никогда не испытывал прежде, и это приводило меня в большее смущение, чем любая из странностей нового товарища.
В первые дни нашей дружбы я восхищался Гудинандом, как любой молодой юноша старшим товарищем: он был выше, сильнее, увереннее в себе и дружил со мной без всякого намека на заносчивость. Однако спустя некоторое время, особенно когда мы оба раздевались до набедренных повязок, чтобы побегать наперегонки или побороться, и я видел Гудинанда обнаженным, я обнаружил, что восхищаюсь им скорее как молоденькая девушка: мне нравятся его красота, развитые мышцы — словом, он привлекал меня как мужчина.
Сказать, что это удивило меня, значит не сказать ничего. Я полагал, что женская часть моей натуры была мягкой, пассивной и застенчивой. Теперь же я обнаружил, что она может заявлять о своих потребностях и побуждениях так же напористо, как это делала моя мужская половина. И вновь, как и в тот раз, когда убили малыша Бекгу, я был встревожен дисгармонией между несопоставимыми частями моей натуры. Тогда мне пришлось столкнуться лишь с одной трудностью: заставить сентиментальную женскую часть меня подчиниться мужской. Но теперь казалось, что женская половина возобладала, тогда как мужская способна была только с некоторой тревогой наблюдать, что со мной происходит.
Вскоре дело дошло до того, что мне стоило усилий останавливать руку, чтобы не протянуть ее и не погладить обнаженную бронзовую кожу Гудинанда или не взъерошить его рыжевато-каштановые волосы. Со временем это потребовало от меня огромного напряжения, но каким-то образом я все-таки удерживался и подавлял эти порывы и чувства. Я знал, что Гудинанд будет поражен, смущен и оттолкнет меня, если только заметит это. А я ценил нашу мужскую дружбу слишком высоко, чтобы все испортить ради непродолжительного наслаждения. Я внушал себе, что не стоит потакать мелким прихотям. Вот только это была не прихоть, и отнюдь не мелкая. Это было сильное желание, а спустя некоторое время оно перестало быть мимолетным и все сильней овладевало мной, даже когда мы с Гудинандом напряженно занимались какими-нибудь мальчишескими делами, пока не превратилось наконец в постоянный голод и не стало причинять мне мучительную боль.
Когда мы боролись, чаще именно я в итоге оказывался беспомощно распростертым на спине. Хотя я был достаточно сильным для своего возраста, но отличался хрупким телосложением, а Гудинанд был тяжелее и лучше знал всякие приемы борьбы. Потому-то каждый раз, когда он одерживал победу, я притворялся рассерженным и раздраженным оттого, что проиграл. Но на самом деле я был доволен, когда Гудинанд по-хозяйски наваливался на меня, удерживая мои руки и ноги своими; мы оба тяжело дышали, пока он довольно ухмылялся сверху и теплый пот капал с его лица на мое. В редких случаях, когда мне удавалось распластать друга на земле и победно удерживать его на спине, у меня появлялось почти непреодолимое желание опуститься на Гудинанда полностью, удерживать его нежно, а не изо всех сил и перевернуть так, чтобы он оказался сверху.
Однако я прекрасно представлял себе, какой страх, настоящий ужас почувствует Гудинанд, если догадается, что я хочу, чтобы он держал меня, ласкал, целовал, даже овладел мной. Умом я понимал, сколь все это ужасно и абсурдно, однако душа моя радостно трепетала и пребывала в приятном возбуждении, когда я представлял себе, что это случилось. И то же самое происходило с моим телом, причем ощущение оказалось совершенно новым для меня.
В прошлом, когда я знал, что мы с Дейдамией скоро сплетемся в объятиях, и совсем недавно, когда я неожиданно замечал красивую и желанную девушку или молодую женщину на улицах Везонтио и даже здесь, в Констанции, это вызывало у меня необычное, но приятное ощущение в горле. Я чувствовал его чуть ниже того места, где соединяются челюсти, — почему именно там, не знаю, — а рот мой наполнялся слюной, отчего мне приходилось постоянно сглатывать. Был ли это какой-то особенный отклик на сексуальное возбуждение, присущий только мне, не имею представления, и я никогда не спрашивал никого другого, происходит ли с ним подобное. Но я уверен, что это точно реагировала мужская часть моего естества.
Потому что теперь, находясь в компании Гудинанда, я чувствовал другой, тоже необычный, но такой же приятный отклик со стороны своего тела. Веки мои приятно тяжелели, но вовсе не потому, что мне хотелось спать, и если в этот момент я смотрел на свое отражение в зеркале, то мог видеть, как расширены зрачки, даже на ярком дневном свету. Похоже, это новое ощущение было женским двойником того чувства, что я испытывал, возбуждаясь как мужчина.
Я ощущал также физические изменения и, так сказать, в более подходящих местах. Мои соски вставали и становились такими нежными, что даже ткань туники, трущейся о них, заставляла меня содрогаться от возбуждения. Мои женские половые органы наливались кровью, становились теплыми и влажными. И вот странно: хотя мой мужской член в это время делался еще более чувствительным, чем соски, он не становился жестким и не вставал, как это происходило, когда я вступал в половые сношения с братом Петром и сестрой Дейдамией.
Это новое и необычное состояние — наступление полового возбуждения без того, чтобы встал фаллос, — я могу объяснить следующим образом: в то время как Петр насиловал меня, я считал себя мальчиком, а когда я забавлялся с Дейдамией, она была, несомненно, привлекательной девочкой. Поэтому в обоих случаях мой мужской орган отвечал так, как и ожидалось от мальчика. Но теперь я знал — и, похоже, все мои органы тоже это знали, — что Гудинанд был, несомненно, мужчиной, а я хотел его как женщина, и эта моя женская сущность и управляла всеми органами моего тела.
В конце концов, измученный сладострастными мечтами, которым не суждено было воплотиться, я стал всерьез подумывать о том, чтобы распрощаться с Гудинандом и отправиться на юг, вдоль озера, за старым Вайрдом. Но затем произошло вот что. Однажды в воскресенье — день выдался слишком жарким и сырым для какой-нибудь напряженной игры — мы с Гудинандом валялись на цветущем лугу за городом. Угощаясь хлебом с сыром, который захватили с собой, мы лениво обсуждали, какие бы проказы нам совершить: может, отправиться на окраину Констанции и там всласть подразнить лавочников-иудеев. И тут Гудинанд неожиданно произнес:
— Слышишь, Торн? Я слышу уханье филина.
Я рассмеялся:
— Филин — и не спит в летний полдень? Ну, это вряд ли…
Затем на лице Гудинанда появилась страдальческая гримаса, его большие пальцы прижались к ладоням. На этот раз было только одно отличие: перед тем как мой друг сорвался и убежал от меня, он издал печальный крик, словно вдруг почувствовал боль. Прежде я никогда не следовал за Гудинандом, если он вел себя столь странным образом. На этот раз я пошел за ним. Возможно, я погнался за ним, заинтересованный тем необычным звуком, который он издал, а может, потому, что в последнее время был так охвачен женскими чувствами, что даже испытывал беспокойство сродни материнскому.
Гудинанд, наверное, смог бы убежать от меня даже на своих копытах-ступнях, но я настиг его в рощице рядом с озером, потому что он внезапно рухнул на землю. Разумеется, юноша постарался отбежать подальше, прежде чем стать жертвой конвульсий, которые теперь властвовали над ним. Он не бился: просто лежал на спине, и его тело застыло, как камень, но руки, ноги и голова судорожно подергивались, трепетали, как тетива лука, после того как выпущена стрела. Лицо моего друга при этом так перекосилось, что я не узнал бы его. Глаза закатились, и были видны одни белки. Язык далеко высунулся изо рта, вокруг него натекло большое количество слюны. От Гудинанда отвратительно воняло, потому что высвободились моча и фекалии.
Никогда прежде я не видел подобных конвульсий, но знал, что́ это такое: падучая болезнь. Один из монахов в аббатстве Святого Дамиана, брат Филотеус, страдал от этой напасти — потому-то он и стал монахом: его приступы были такими частыми, что ничем другим он просто не мог заниматься. Филотеус никогда не подвергался приступам этой болезни в моем присутствии, и он умер, когда я был совсем маленьким. Тем не менее наш лекарь, брат Хормисдас, рассказал всем в аббатстве, на что похожи эти припадки, и объяснил нам, как оказать страдальцу первую помощь, если мы вдруг окажемся рядом, когда он упадет на землю в конвульсиях.
И сейчас я припомнил эти его наставления. Я сорвал ветку с молодого деревца в рощице и, невзирая на ужасную вонь и внешний вид Гудинанда, подошел к нему и вставил ветку между верхними зубами и языком, чтобы больной не откусил его. Поскольку с собой у меня была поясная сумка, в которой я носил еду, я достал оттуда щепоть соли и высыпал ее на высунутый язык Гудинанда, надеясь, что какая-то часть соли стечет ему в горло. Еще у меня был с собой нож для свежевания, я вынул его из ножен и подсунул лезвие под один из больших пальцев друга так, чтобы он удерживал его прижатым к ладони. Брат Хормисдас говорил: «Положите кусок холодного металла в руку страдальца». Нож, правда, был не слишком прохладным, но других металлических предметов у меня не оказалось. После всего этого — стараясь дышать ртом, чтобы не чувствовать вонь, исходившую от Гудинанда — я склонился над ним, прижал руки к животу несчастного и попытался надавить на него. Это, как утверждал лекарь, сделает приступ менее сильным и продолжительным.
Помогло это или нет, я не знаю, потому что мне казалось, что я оставался в такой позе — склонившись над животом Гудинанда — мучительно долго. Но наконец так же внезапно, как он заговорил об уханье филина, напряженные мышцы его живота расслабились под моими руками, конечности стали содрогаться меньше, глаза пришли в нормальное положение и от слабости закрылись, язык втянулся в рот, веточка, которую я вложил, вывалилась. Его лицо стало лицом прежнего Гудинанда, которого я знал. Теперь он просто спокойно лежал, дыша так, что его грудь ходила ходуном, словно он упал после долгого бега. Я нарвал пригоршню травы и вытер другу подбородок, шею и щеки от слюны, которая обильно их покрывала. Я ничего не мог сделать с остальными его выделениями, потому что они были под одеждой. Довольный тем, что сумел помочь больному, я отошел на некоторое расстояние, сел под деревом и стал ждать.
Постепенно дыхание Гудинанда выровнялось. Еще какое-то время спустя он открыл глаза и, не поворачивая головы, посмотрел вверх, вниз, по сторонам, очевидно стараясь определить, где он и как сюда попал. Затем мой друг осторожно сел и стал вертеть головой по сторонам, чтобы лучше оглядеться. Заметив меня, сидящего в стороне на приличном расстоянии, Гудинанд повел себя так, что это просто изумило меня. Ведь я ждал, что мой друг страшно смутится или станет переживать, что я оказался свидетелем его приступа. Вместо этого он радостно улыбнулся и жизнерадостно позвал меня, словно наш разговор за обедом не прерывался:
— Мы, кажется, собирались отправиться дразнить иудеев? Или мы просто будем бездельничать тут весь день?
Как уже говорилось, когда раньше мы встречались с Гудинандом после его таинственных исчезновений, я частенько задавался вопросом: действительно ли он ничего не помнил или притворялся? Теперь я знал наверняка, что бедняга и правда напрочь все забывал. Во всяком случае, сейчас не приходилось сомневаться в том, что Гудинанд ничего не помнил о своем несуществующем филине, о том, как он внезапно закричал и бросился прочь, о тяжелом приступе, который перенес в этой рощице, и о том, сколько прошло времени с тех пор, как мы обсуждали свои проделки. Мне оставалось только изумленно таращить на него глаза.
Гудинанд встал на ноги, довольно неуклюже, потому что его мышцы после недавних судорог еще плохо двигались, и медленно направился ко мне. Однако внезапно, ощутив исходившую от него страшную вонь, бедняга остановился, словно громом пораженный. Теперь его лицо страдальчески искривилось, юноша чуть не плакал, от презрения и отвращения к себе он плотно закрыл глаза и потряс головой от унижения и печали. Гудинанд произнес так тихо, что я с трудом разобрал:
— Ты все видел. Прощай, Торн. Я иду мыться. — И он медленно побрел в сторону озера, позаботившись о том, чтобы обойти меня как можно дальше.
Когда он вернулся, на нем была только набедренная повязка, с которой капала вода, в руках он нес остальную мокрую одежду. При виде меня, все еще сидящего под деревом, Гудинанд искренне удивился:
— Торн! Ты не ушел?
— Нет. Почему я должен был уйти?
— Кроме моей старой матери, все, кто узнавал о моей… узнавал обо мне… уходили и больше не возвращались. Наверняка ты удивлялся, почему у меня нет друзей. У меня они появ-ялись время от времени, но я всех растерял.
— Тогда они недостойны называться друзьями, — сказал я. — Как я понимаю, по той же самой причине ты продолжаешь работать в этой отвратительной скорняжной мастерской?
Бедняга кивнул.
— Никто больше не наймет работника, который может упасть с приступом на людях. Там, где я теперь работаю, меня невидно, и… — Он слегка улыбнулся. — Если даже приступ случается в яме, это не слишком прерывает мою работу. На самом деле это даже способствует перемешиванию шкур. Одно плохо: болезнь может скрутить меня внезапно, и я не успею ухватиться за край ямы и удержаться. Если это произойдет, я утону, захлебнувшись в отвратительной жиже.
Я сказал:
— Был у меня один знакомый монах, который страдал от того же самого недуга. Лекарь заставлял его постоянно пить лекарственный отвар из семян плевела. Он утверждал, что это делает приступы не такими частыми и сильными. Ты не пробовал?
Гудинанд снова кивнул:
— Моя мать добросовестно ложками вливала в меня лекарство. Но слишком большая порция отвара — а дозу очень трудно отмерить — может привести к смерти. Поэтому мама перестала давать его мне. Она предпочитает иметь живого урода, а не мертвого.
— Ты не урод! — воскликнул я. — Между прочим, величайшие мужи в истории страдали от падучей болезни всю жизнь. Александр Македонский, Юлий Цезарь и даже святой Павел. Это не помешало им прославиться.
— Ну, — сказал он с вздохом, — есть слабый шанс, что мне не придется страдать от этого всю жизнь.
— Какой? Я думал, что эта болезнь неизлечима.
— Так и есть, но только для тех, кого она впервые поразила уже в зрелом возрасте, — похоже, именно так и произошло с твоим знакомым монахом. Но если страдаешь этим недугом с рождения, как я… ну, говорят, что она может исчезнуть, когда у девушки начинаются первые месячные или когда юноша, хм, впервые проходит посвящение. — Гудинанд сильно покраснел. — Увы, этого со мной пока не было.
— Это и вправду излечит болезнь? — взволнованно спросил я. — Как удивительно! Тогда за каким дьяволом ты оставался девственником так долго? Ты мог лечь с женщиной, когда был еще моего возраста. Или даже моложе.
— Не насмехайся надо мной, Торн, — с несчастным видом произнес Гудинанд. — Лечь с женщиной — легко сказать! Интересно с кем? Все женщины в Констанции и на многие мили вокруг знают обо мне. Каждую девушку предупреждают обо мне родители. Ни одна женщина не рискнет забеременеть от меня и родить такого же больного ребенка. Даже мужчины и юноши избегают меня из боязни, что я заражу их. Мне пришлось бы отправиться очень далеко отсюда, чтобы с кем-нибудь подружиться или соблазнить какую-нибудь доверчивую женщину, а я не могу оставить больную мать.
— Акх, не стоит все усложнять, Гудинанд! В Констанции есть публичные дома. Там не возьмут слишком дорого…
— Ничего подобного! Все шлюхи отказывают мне: кто опасаясь от меня заразиться, а кто из страха, что я могу забиться в конвульсиях во время сношения и как-нибудь искалечить их. Моя единственная надежда — случайно встретиться с какой-нибудь девушкой или женщиной, которая только что приехала в город, и заслужить ее любовь — или, по крайней мере, добиться ее согласия, — прежде чем сплетники настроят ее против меня. Но странствующих женщин мало. И в любом случае я едва ли знаю, как к ним подступиться. Я так долго был один, что чувствую себя неловко и становлюсь косноязычным в обществе других людей. Я думал, что судьба сделала мне подарок, когда случайно встретил тебя.
Я некоторое время размышлял, и вы легко догадаетесь о чем, если я скажу вам, что веки мои стали тяжелыми-тяжелыми. Я решил кое-что предложить своему другу и покраснел от смущения. Пришлось напомнить себе: я уже давно поклялся, что никогда не стану подчиняться совести или тому, что в этом мире называют моралью. Кроме того, даже если я и руководствовался собственными эгоистическими побуждениями, самый фанатичный моралист не мог меня упрекнуть, ибо я собирался совершить доброе дело, раз подобное может излечить бедного Гудинанда от ужасного недуга.
Я сказал:
— Видишь ли, Гудинанд, в Констанцию совсем недавно прибыла одна молодая девушка, и я могу устроить так, что ты познакомишься с ней.
Он недоверчиво произнес:
— Да неужели? — Затем его лицо снова стало мрачным. — Но она, несомненно, услышит обо мне, прежде чем я успею…
— Я расскажу ей всю правду. И тебе не придется тратить время на продолжительное ухаживание или придумывать хитроумные планы обольщения. Она в любом случае не влюбится в тебя. Ибо поклялась, что вообще никогда ни в кого не влюбится. Но эта девушка с радостью ляжет с тобой и будет ложиться столько раз, сколько тебе понадобится, чтобы излечиться от падучей болезни.
— Что?! — воскликнул Гудинанд изумленно. — Но почему, во имя райских кущ, она сделает это?
— Во-первых, эта девушка не боится забеременеть. Лекарь уже давно сказал ей, что она никогда не понесет. Во-вторых, она сделает это, чтобы угодить мне.
— Что?! — снова воскликнул Гудинанд, теперь охваченный благоговейным трепетом. — Но почему?
— Да потому, что я твой друг, а она моя сестра. Моя сестра-близнец.
— Liufs Guth! — закричал Гудинанд. — Ты будешь играть роль сводника для своей сестры?!
— Да нет, ничего подобного мне не придется делать. Я уже нахваливал ей тебя все лето, поэтому сестра отлично знает обо всех твоих достоинствах. И она видела тебя, когда ты как-то провожал меня до дверей нашего дома, а потому уверена, что ты юноша привлекательный. А самое главное, она очень добрая, сердечная и, вне всяких сомнений, сделает все, чтобы облегчить твои страдания.
— Но как эта девушка могла видеть меня, если я не видел ее? Я даже не знал, Торн, что у тебя есть сестра. Как ее зовут?
— Ах… хм… Юхиза, — сказал я, ухватившись за первое женское имя, которое пришло мне в голову: в памяти всплыл разговор с caupo Диласом в Базилии. — Как и я, Юхиза подопечная старого Вайрда, которого ты видел. Наш наставник очень строг с ней. Сестре запрещено даже переступать порог дома, и она ожидает взаперти, когда придет время нам втроем уехать отсюда. Из окна своей комнаты на постоялом дворе она видела тебя. Однако теперь, пока Вайрд отсутствует, я нарушу его строгий запрет и устрою вам встречу. Юхиза не признается в этом поступке нашему телохранителю, и я тоже, так что мы сумеем сохранить тайну, ну, конечно, если ты не станешь болтать.
— Разумеется, не стану, — оцепенев, сказал Гудинанд. — Но… но, если она… если вы с ней двойняшки… то девушка еще совсем юная…
— Увы! — произнес я, издав меланхоличный вздох. — Не настолько, чтобы сохранить девственность. Видишь ли, бедняжке пришлось пережить трагическую любовь. Она влюбилась в одного из своих наставников… но он оказался изменником и женился на другой. Вот почему наш телохранитель держит Юхизу в такой строгости. Сердце моей сестры разбито, и она поклялась впредь никогда не влюбляться снова.
— Ну… — произнес Гудинанд в радостном предвкушении. — Может, и к лучшему, что твоя сестра не девственница, потому что она знает… хм… что делать.
— Я полагаю, знает. И она, должно быть, выступит в роли наставницы во время твоего посвящения, как ты это называешь. А впоследствии, когда твоя болезнь уйдет и ты сможешь иметь других женщин, ты станешь самым лучшим любовником.
— Liufs Guth, — прошептал Гудинанд себе под нос. А затем спросил: — Не то чтобы это имело значение, но… она хорошенькая?
Я пожал плечами:
— Разве способен брат правильно оценить сестру? Но вообще-то Юхиза — моя сестра-близнец, и люди говорят, что мы похожи друг на друга.
— А ты, разумеется, красив лицом. Ну… что я могу сказать, Торн? Если Юхиза действительно готова отнестись с такой добротой к совершенно незнакомому человеку, я могу только поблагодарить эту милую девушку и молиться за нее. И тебя тоже. И где же ты хочешь назначить встречу?
— Почему бы не прямо здесь, в этой рощице? — предложил я. — Здесь никто не подсмотрит. Может быть, это имеет какое-то значение — возможно, от этого лечение даже пойдет быстрее и успешней, — если вы с Юхизой ляжете на том месте, где я впервые увидел твои страдания. Кто знает? Может, этот приступ был твоим последним. Да, думаю, это должно произойти именно здесь. И вы двое, конечно, не захотите, чтобы я был поблизости. Поэтому я даже не стану приходить, чтобы представить тебе сестру. Я просто покажу Юхизе это место и пошлю ее сюда завтра вечером, в то время, когда мы с тобой обычно встречаемся.
— Audagei af Guth faúr jah iggar! — с чувством произнес Гудинанд. — Да благословит Господь вас обоих!
Вот так и случилось, что «Юхиза» отправилась на встречу с Гудинандом.
Когда на следующий вечер я в указанный час пришел в рощицу на берегу озера, на мне, конечно же, был женский наряд — платье, платок, немного косметики на лице для красоты, скромный, но приличествующий набор безделушек, которые я купил в Базилии. Под одеждой на мне были поддерживающая strophion, чтобы приподнять и увеличить мои груди, и поясок, чтобы прижать мой половой член к низу живота и сделать его незаметным. На ногах — женские сандалии, потому что каждый раз, когда я раньше был с Гудинандом, если только мы не ходили босиком, я обувал свои ботинки из коровьей шкуры — таким образом, сандалии заставляли «Юхизу» на первый взгляд казаться ниже ростом, чем Торн.
Некоторые остатки моего здравого мужского «я» еще пытались взывать к моей совести: я ведь сознательно шел на обман, как это было со мной в Везонтио, чтобы проверить реакцию шлюх на берегу, — строго говоря, я сам был не лучше шлюхи, в корыстных целях выпрашивающей любви у невинного молодого человека. Но мое женское «я» выбросило эти мысли из головы. Да, я воспользовался удобной возможностью вступить в интимные отношения с Гудинандом, которым уже давно восхищался. Мои любовь и желание окрепли за те месяцы, пока я общался с ним. Но я не мог поверить в то, что корысть была в данном случае основным мотивом. Кроме всего прочего, я был всего лишь женщиной, которая по своей воле делает это для мужчины, чтобы освободить возлюбленного от страшной болезни и позволить ему жить нормальной жизнью — не со мной, «Юхизой», потому что в конце лета я отправлюсь на восток, но с какой-нибудь любовницей или женой, это как уж сам Гудинанд решит. А еще, излечившись, он сможет найти себе достойную работу и оставить то жалкое занятие, которым столь долгое время был вынужден довольствоваться.
Что касается моего продолжавшего ворчать мужского «я»: дескать, Юхиза была всего лишь переодетым Торном… ну, ведь и боги, и смертные, как известно, заимствовали наряды противоположного пола для ласк или проделок. Язычники рассказывают, что Вотан стал возлюбленным Снежной Королевы, переодевшись в женское платье, потому что она презирала всех поклонников-мужчин. Но я-то как раз никого не обманывал: я был женщиной, двойственная натура мне была дарована самой природой.
Задолго до меня римский поэт Теренций написал: «Я человек. Ничто человеческое мне не чуждо». Боюсь, вы посчитаете меня излишне дерзким, но я уверен, что, будучи мужчиной и женщиной одновременно, могу даже в большей степени, чем Теренций, прочувствовать это: да уж, «ничто человеческое мне не чуждо». Итак, отправившись как Юхиза на встречу с Гудинандом, я отбросил все сомнения и колебания. Я был женщиной и буду женщиной. Я был твердо убежден, что на месте мужчины, не колеблясь, влюбился бы в ту молодую женщину, которой тогда был. Однако кто его знает, как все окажется на самом деле. И я с интересом ждал результата свидания — доказательств того, насколько настоящей и привлекательной женщиной я был, или же наоборот.
Гудинанд признался, что становится косноязычным в обществе незнакомых людей, но в тот день он был оживленным и румяным. Едва только я представился, он выпалил в изумлении и восхищении:
— Надо же, ты почти неотличима от моего друга Торна. Я имею в виду, от твоего брата Торна. Кроме… — Он покраснел еще сильней. — Торн всего лишь хорошенький мальчик, а ты самая красивая девушка. — Я улыбнулся, по-девичьи склонил голову в ответ на комплимент, а он продолжал лепетать: — Еще ты немного меньше ростом и гораздо стройней, чем он. И… у тебя выпуклости и изгибы там, где их нет у юношей.
Ну, у него самого тоже была выпуклость, хорошо заметная в промежности штанов. И признаюсь, мои веки были тяжелыми от желания еще со вчерашнего дня. Теперь все мои женские органы пульсировали. Итак, я бесстыдно произнес:
— Гудинанд, мы оба знаем, для чего встретились здесь. Может, ты не будешь, словно девственник, таращиться на мои выпуклости? — Его румянец стал чуть ли не малиновым. Я продолжил: — Я прекрасно знаю, как я выгляжу под одеждой, но тебя я видела всегда только полностью одетым. Почему бы нам не раздеться одновременно? Таким образом, мы не станем понапрасну терять времени на притворство и стыдливость только что встретившихся любовников, которые знакомятся друг с другом.
Уверен, если бы у Гудинанда хоть раз в жизни были нормальные отношения с какой-нибудь девушкой или женщиной, мое вопиющее бесстыдство поразило бы его до глубины души. Но он, казалось, был уверен, что я единственная женщина на земле и знаю, как должны правильно знакомиться юноша с девушкой, а потому послушно, хотя и неуклюже начал снимать свою одежду. То же самое сделал и я, только в отличие от него не неуклюже, а с соблазнительной грацией и медленно. По мере того как я все больше и больше обнажался, глаза Гудинанда расширялись, рот открывался, а дыхание стало тяжелым. Я старался сохранять хладнокровие и сдерживать реакцию собственного тела, когда он впервые предстал передо мной совершенно обнаженным. Но это было трудно. В тот момент, как я увидел его fascinum — такой же красный, большой и твердый, как был когда-то у брата Петра, — я почувствовал теплую густую влагу, изливающуюся из моих женских половых органов и сочившуюся по внутренней поверхности одного из бедер. Слегка удивившись этому, я провел там рукой и обнаружил, что эти органы приглашающе раскрылись. Да еще вдобавок они стали такими чувствительными, что от простого прикосновения я задрожал. Расширенные, удивленные глаза Гудинанда осматривали меня сверху вниз: лицо, грудь, пах; и румянец, который до этого покрывал только лицо юноши, теперь спустился ему на грудь. Гудинанд несколько раз шевельнул губами, ему пришлось облизать их языком, прежде чем он смог выдавить из себя последующие слова. (Должен сказать, что мое тело содрогнулось в этот момент, словно он лизнул меня; хотя в то же время я забеспокоился, что юноша так возбудился: как бы у него не начался очередной приступ.) Но он лишь спросил:
— Почему ты не снимаешь этот последний предмет одежды… ну, который надет на твои бедра?
Я чопорно произнес, повторяя то, что говорил мне Вайрд:
— От приличной христианки всегда ожидают, что на ней останется хотя бы что-нибудь из нижнего белья во время… того, чем мы собираемся заняться. Это не уменьшит нашего наслаждения, Гудинанд. — Я широко развел руки. — Давай доставим друг другу наслаждение.
Теперь он опустил глаза и пробормотал:
— Я… честно говоря, я не знаю… ну… как это делается…
— Не смущайся. Торн предупредил меня. Ты увидишь, это происходит просто и естественно. Сначала… — Я обнял его, и мы оба осторожно улеглись на мягкую траву, легли на бок, наши тела тесно прижались друг к другу. И тут же, как ни удивительно, без всякого возбуждения и близости Гудинанд испытал то, что, должно быть, стало его самым первым сексуальным освобождением.
Я мог только предположить, что он никогда раньше не радовал себя тем, что монахи в аббатстве Святого Дамиана порицали как «зло отшельника», или что он никогда не испытывал навеянных суккубом грез, приводящих к самопроизвольному извержению. Так или иначе, его член мощно извергся мне на живот, чуть не достав до груди, невероятно обильной, теплой, почти горячей струей. Когда это произошло, Гудинанд издал долгий громкий крик изумления, облегчения и подлинной радости.
Более того, я тоже закричал. Знаете почему? Да просто от осознания того, что я как женщина доставил этому человеку такое наслаждение — мое тело соперничало в этом с его телом. Я почувствовал, как нечто неописуемое собралось, напряглось и взорвалось внутри меня, и мое тело забилось так, словно я испытывал муки от приступа падучей болезни, и поэтому я тоже издал продолжительный громкий крик. Я не столь долго был лишен сексуального наслаждения, как Гудинанд, но со мной это произошло впервые с тех пор, как мы в последний раз были с Дейдамией.
Прошло довольно много времени, мы так и лежали, тесно прижавшись друг к другу и не шевелясь — на самом деле чуть ли не склеенные вместе нашими выделениями, — постепенно тела наши перестала сотрясать дрожь и дыхание успокоилось. Наконец Гудинанд смущенно прошептал мне на ухо:
— Так это происходит таким образом?
— Ну… — сказал я с коротким смешком, — это один из способов. Однако бывает еще лучше, Гудинанд. Сегодня все случилось с тобой впервые, и ты, так сказать, слишком сильно хотел. Теперь твоему телу понадобится небольшой отдых, прежде чем все повторится снова. Обещаю, что в следующий раз будет еще лучше. А пока давай просто поиграем друг с другом… вот… позволь мне показать как. И ты делай со мной примерно то же, что и я с тобой.
Итак, я показал ему все способы совместного сексуального возбуждения, которым мы с Дейдамией научили друг друга, — многочисленные вариации и нюансы, что мы изобрели. Хотя на этот раз мы поменялись ролями: я был, образно говоря, сестрой Дейдамией, а Гудинанд братом Торном. Что касается меня, то все было довольно весело — просто потому, что это оказалось моим первым опытом в качестве настоящей женщины, но я полагаю, что кажущаяся способность Гудинанда и меня самого меняться ролями в этом калейдоскопе — по крайней мере, в моем воображении — придавала дополнительную остроту моему наслаждению.
После того как мы попробовали все, кроме обычного совокупления мужчины и женщины, я отодвинулся от Гудинанда на длину рук и сказал:
— Твой фонтан кажется неистощимым. Но давай оставим немного, чтобы я смогла показать тебе и другой способ. Эти разнообразные соединения приятны, я знаю, но…
— Приятны?.. — выдохнул он. — Это слишком слабое слово… потому что они…
— Однако это всего лишь разновидности. Что касается того, о чем говорил тебе Торн — и мне тоже, — твоя падучая болезнь может быть излечена после того, как ты пройдешь посвящение… Я так понимаю, что это означает твое посвящение в то, что христианские мужья и жены, а также священники рассматривают как единственно нормальный, общепринятый, пристойный и дозволенный способ половых сношений. Если именно этот традиционный способ необходим, чтобы избавить тебя от недуга, мы и в самом деле должны попробовать его хотя бы раз.
— Да, Юхиза. И как мы это сделаем?
— Смотри сюда, — велел я. — Вот это место у меня, где только что находился твой палец. Когда в следующий раз твой fascinum поднимется и станет твердым, ты введешь его сюда, но медленно, нежно, поглубже. И затем… ну… акх, Гудинанд, конечно же, ты видел, как собаки на улице и животные в деревне делают это!
— Конечно, конечно. Тогда… дай мне посмотреть… ты встанешь на колени и локти, когда я…
— Ne, ni allis! — поспешно произнес я, довольно сердито, потому что именно в этой позе мной пользовался брат Петр. Мы же не уличные собаки! Акх, со временем, без сомнения, когда мы ляжем вместе в следующий раз, мы попробуем и этот способ тоже. Но теперь я покажу тебе, как благочестивые мужчины и женщины занимаются этим, как только ты снова будешь готов.
— Это будет очень скоро, — сказал Гудинанд, блаженно улыбаясь. — Только при одной мысли об этом… смотри… я уже возбудился и… акх, Юхиза!
Он издал это восклицание, потому что я одной рукой обнял его и перевернул так, чтобы Гудинанд оказался сверху моего распростертого на спине тела, одновременно другой рукой направляя его податливое, но становившееся все тверже орудие.
— Liufs Guth! — воскликнул он, когда fascinum скользнул внутрь, быстро став от этого твердым.
Я, подобно ему, издал несколько страстных восклицаний, не помню, каких именно, если они, конечно, вообще были связными словами. Я ощутил подлинное наслаждение, когда Гудинанд оказался внутри меня. Не могу сказать, почувствовал ли я такое потрясающее наслаждение потому, что испытывал любовь к Гудинанду и желал его, или просто потому, что теперь я знал, что делал, и хотел этого.
А еще именно в этом положении: мужчина поверх женщины, — положении столь же новом для меня, как и для Гудинанда, — я получил два дополнительных стимула для наслаждения. Хотя Гудинанд старался не слишком давить на меня тяжестью своего тела, его грудь время от времени соблазнительно терлась о мои вставшие от желания соски. И еще я мог ощутить то, чего никогда не происходило, когда я был с братом Петром в позиции уличных собак, на которой тот всегда настаивал: как тяжелая мужская мошонка Гудинанда соблазняюще ударяла о нежную уздечку под моим отверстием. Приятней всего было то, что Гудинанд, лежа на мне сверху, при каждом ударе терся о повязку, под которой находился мой собственный, время от времени становившийся мужским орган. На этот раз он не стал мужским членом — остался слабым и безвольным; но он сделался нежным и чувствительным даже в большей степени. Когда эти дополнительные наслаждения добавились к тем, которые я уже испытывал, я почувствовал, что нахожусь на грани безумия, почти лишаюсь от блаженства чувств.
Однако я не потерял сознания. Я ощутил знакомое, но на этот раз неизмеримо более сильное напряжение внутри своего тела — не только в половых органах, но во всем теле, — а затем испытал восхитительно острое наслаждение, похожее на головокружение от опьянения. Внутренние ножны моей женской впадины самопроизвольно начали содрогаться, словно поглощая и втягивая в себя fascinum: так Дейдамиа обычно обхватывала мой мужской орган. Мои бедра широко раскинулись по обе стороны от Гудинанда и тоже стали содрогаться, что было внове для меня, они трепетали и подрагивали в непроизвольных конвульсиях. Все это продолжалось, и когда экстаз достиг наивысшей точки, последовал настоящий взрыв — бурное и такое блаженное освобождение, какого я никогда не испытывал раньше во время полового акта.
То же самое, похоже, происходило и с Гудинандом, однако я был слишком занят собой и даже не почувствовал, как внутрь меня извергся его фонтан. В любом случае его взрыв и освобождение, несомненно, напоминали мои собственные, потому что оба мы издали такие долгие и громкие крики, стоны и восклицания, что нас могли услышать даже рыбаки в своих tomi далеко на озере.
Кончив, Гудинанд упал на меня, словно и в самом деле лишился чувств, но я не ощутил его тяжести. Я чувствовал себя легким как перышко, пребывая вне тела, в состоянии эйфории; я не удивился, услышав, что мурлычу подобно довольному коту. Но затем внезапно что-то все-таки удивило меня. Без всякой помощи со стороны Гудинанда — его орган стал мягким внутри меня, так что я даже не был уверен в том, что он все еще там, — я снова испытал внутреннее напряжение, взрыв и приятное освобождение. Более мягкое, не такое грандиозное, как предыдущее, но это все-таки произошло, очевидно, само по себе и, несомненно, было желанным.
Я удивился этому. И изумился еще больше, когда несколько мгновений спустя это произошло снова. Каждый раз это было все слабее, но неизменно доставляло мне удовольствие. Наконец непонятные явления стали тише и прекратились совсем, но они дали мне новое знание о моей женской сущности. Я был вознагражден способностью к дополнительным наслаждениям после по-настоящему грандиозного сексуального освобождения; их можно, пожалуй, описать как последующие отзвуки — подобно продолжительным, повторяющимся, постепенно стихающим раскатам, которые можно услышать после сильного удара грома. Возможно, столь удивительная способность дополнительно испытывать еще и эти небольшие наслаждения была присуща только мне одному; я никогда не расспрашивал об этом других женщин. Хотя я знаю, что этого никогда не происходило со мной, когда во время половых сношений я выступал в роли мужчины.
И еще кое-что я узнал — не только о своей женской сути, а о женщинах вообще.
Допустим, женщина по какой-то причине льстит любовнику, вводит его в заблуждение или обманывает. При этом она может разыграть, что испытывает все сопутствующие любви ощущения. Она может изобразить на лице фальшивое чувство восторга. Она может по своему желанию заставить соски соблазнительно встать — или же это может произойти самопроизвольно, если соски почувствовали холод или просто потому, что на них смотрит мужчина. Женщина может так сделать, что лепестки ее половых органов приглашающее раздвинутся и станут соблазнительно влажными, втайне манипулируя ими, или же это тоже может произойти самопроизвольно, в зависимости от дня цикла или от фазы луны. Женщина способна изобразить любую степень полового возбуждения, от девической стыдливости до блаженного крика во время наивысшей точки экстаза, — она может делать это осознанно, для того чтобы вести в заблуждение как опостылевшего старого мужа, так и самого опытного соблазнителя.
И только одну вещь она не сумеет изобразить, даже если бы и старалась. Это судорожное подергивание и дрожь мускулов на внутренней стороне бедер, их трепет, подрагивание и пульсацию — то, что, как я описывал, произошло со мной. Женщина не в силах контролировать именно это проявление; она не может ни подавить его, когда это происходит, ни симулировать, когда его нет. Это происходит лишь тогда, когда она сплетается и соединяется с партнером, который может на самом деле довести ее до предсмертной агонии этого финального, приносящего радость, взрывного сексуального освобождения.
* * *
Было далеко за полночь, когда мы с Гудинандом вконец истощили свои физические силы и способности воображения, иссушили свои разнообразные соки и я научил его всему, что только знал сам о половых сношениях. Мы одевались уже в темноте — задача довольно трудная, так как мы оба были слабыми и мышцы у нас дрожали, — при этом Гудинанд опять и опять горячо повторял мне, какой восхитительной девушкой я был, и какую невыносимую радость доставил ему, и как рабски благодарен он мне. Я пытался выразить в ответ такую же признательность, но с подобающей девушке скромностью, объяснив, что он дал мне столько же, сколько и получил. Я добавил, что от души надеюсь: мы сумели излечить его от падучей болезни.
Поскольку в город мы собирались отправиться разными дорогами, мы поцеловались на прощание, и я — наверное, и Гудинанд тоже, — пошатываясь, двинулся сторону Констанции; мои ноги, казалось, превратились в желе. Я направился прямо в термы, которые предназначались только для женщин, и был встречен без всяких возражений. В apodyterium, раздевшись, я снова оставил поддерживающую повязку вокруг бедер. Это не вызвало никаких замечаний, потому что большинство других женщин купались так же, оставаясь в том или ином предмете одежды. Кто-то скрывал свои наружные половые органы, кто-то груди, я счел, что это было проявлением скромности. Другие же оставляли закрытыми совершенно безобидные части тела — ногу, предплечье или бедро. Могу только предположить, что женщины скрывали таким образом небольшие дефекты или родинки, а возможно, и следы от укусов любовника. Среди тех, кто прислуживал в бане, были женщины-рабыни и евнухи, но было очевидно, что все они хорошо вымуштрованы и очень осторожны. После того как меня намазали маслом в unctuarium и позже соскребли его в sudatorium, никто из слуг, очищавших меня от нескольких слоев грязи, которую тело вряд ли может накопить на себе за день, не произнес по этому поводу ни слова.
В последнем помещении терм, с наслаждением плескаясь в теплой воде balenium, я заметил других женщин, которые занимались тем же самым. Они сильно различались по возрасту, росту, толщине и привлекательности: от совсем молоденьких симпатичных девушек до тучных или костлявых старых матрон. Я удивлялся тому, сколько их пришло в бани, чтобы привести себя в порядок после таких же любовных игр, какими сегодня наслаждался и я сам.
В бассейне была по крайней мере одна достаточно привлекательная дама, которая, похоже, только что вылезла из постели: она плавала неподалеку так лениво и томно, как будто снова занималась этим. Уже не первой молодости (возможно, по возрасту годившаяся в матери мне или даже Гудинанду), но с великолепными темными глазами, густыми волосами и стройной фигурой; время, похоже, не коснулось ее, и она с гордостью это демонстрировала. Даже здесь, в компании одних лишь женщин, она выставляла свои прелести напоказ, словно перед целым легионом любовников, потому что была одной из немногих, кто плавал совершенно обнаженным.
Без сомнений, я слишком долго задержал на ней изучающий взгляд. Женщина тоже посмотрела на меня, затем не прямо, но все-таки подплыла ко мне. Я ждал, что сейчас дама начнет бранить меня за то, что я так дерзко рассматривал ее. Но нет, она не стала этого делать; она просто отпустила несколько банальных шуток: дескать, очень приятно увидеть поблизости новое лицо… И разве купание не доставляет наслаждение и не стимулирует все чувства?.. И ее имя Робея, а как мое? И вот, пока дама все это говорила, она приблизилась, взяла мою руку и положила ее на одну из своих обнаженных грудей, а другой рукой стала гладить мою (совсем не такую пышную) грудь. Я изумленно раскрыл рот от ее неожиданной смелости и еще больше удивился, когда Робея прижалась ко мне и прошептала на ухо весьма недвусмысленное приглашение.
Она добавила:
— Нам вовсе не надо выходить из воды. Мы можем отправиться в тот дальний темный угол, чтобы заняться этим.
Будь я тогда Торном, я, может, и принял бы с готовностью это приглашение. Но будучи Юхизой, я просто улыбнулся ей сладкой удовлетворенной улыбкой и сказал:
— Благодарю, дорогая Робея, но меня сегодня целый вечер прекрасно ублажал чрезвычайно мужественный любовник.
Она отшатнулась от меня, словно обожглась, и издала возглас досады — без сомнения, какое-то швейцарское бранное слово, которое я еще не выучил, — после чего сердито замолотила прочь через весь бассейн. Я просто продолжал улыбаться, я улыбался и тогда, когда оделся и покинул термы, я улыбался всю обратную дорогу до своей комнаты, думаю, что улыбался также и ночью во сне, поскольку я спал крепким сном совершенно удовлетворенной женщины.
* * *
На следующий день я словно возродился: тело больше не дрожало от сентиментальных воспоминаний о тех чувственных часах, что я провел с Гудинандом. Испытав теперь такое исключительное освобождение и утолив все свои женские желания, я поверил, что моя женская половина — по крайней мере, временно — затихла и заснула. А моя мужская половина снова все контролирует. Я был способен одеться как Торн, вести себя как Торн, быть Торном, когда вечером снова отправился в рощу на берегу озера, чтобы встретиться с Гудинандом, закончившим свою работу в яме скорняжной мастерской. Я был в состоянии приветствовать друга и смотреть на него без всяких женских желаний или побуждений, но с тем же простым мальчишеским чувством, которое ощущал вначале, когда мы стали друзьями и товарищами по играм.
Представьте, я снова настолько стал Торном и мужчиной, что меня даже обеспокоило ликование Гудинанда по поводу восхитительной девушки и изумительных наслаждений, которые он испытал прошлой ночью. (Я упоминаю об этом только для того, чтобы посетовать, какими многообразными и несравнимыми были чувства, которые я, как еще не ставший взрослым маннамави, вынужден был узнать и примириться с ними.) На самом деле мне должны были польстить комплименты и восторги, которые выражал Гудинанд по отношению к моему второму «я», Юхизе. Но, полагаю, любому обычному юноше — а в тот момент я был нормальным юношей, — который слушает, как его товарищ с восторгом рассказывает о любовном приключении, а сам он при этом не может в ответ похвастаться собственной историей, остается только скрывать зависть.
Так или иначе, Гудинанд продолжал разглагольствовать:
— Liufs Guth, дружище Торн, твоя сестра просто удивительная девушка! Она необычайно добра, красива, отважна, ее таланты… ее… хм…
Он скромно умолчал о деталях, но я и сам их знал. Итак, к моим многочисленным противоречивым чувствам добавилось еще одно, совершенно абсурдное: я обиделся на своего друга Гудинанда, который так наслаждался мной, но без меня, даже если это и было совершенно нелогично. Я сказал себе: «Остановись! Так недолго и свихнуться!» — и умудрился перебить излияния Гудинанда, заметив:
— Я знаю, что Юхиза нежная девушка, и уверен, что ее общество было тебе приятно. Но самое главное вот что. Как ты думаешь, ее… заботы успокоили твою болезнь?
Он беспомощно пожал плечами:
— Откуда мне знать? Если только я никогда больше не испытаю приступа. Только это и будет доказательством. — Он одарил меня слабой улыбкой. — Я чуть ли не благодарен судьбе за то, что у меня падучая болезнь, поскольку именно это привело к такому незабываемому, замечательному лечению. Конечно… и liufs Guth знает, наверное, зря я такое говорю, но мне бы хотелось, чтобы один сеанс такого лечения пока лишь уменьшил недуг, а не полностью меня от него избавил…
На какой-то миг задремавшая было Юхиза проснулась во мне и заставила сказать:
— Ну, ты же знаешь, что лекарства бывают разные. Иной раз врач прописывает целый курс лечения… — Однако я безжалостно подавил этот похотливый порыв и добавил: — Мы с сестрой и так уже однажды ослушались приказа телохранителя. Если мы еще раз так поступим, Вайрд, вполне вероятно, узнает об этом: пойдут сплетни. Или хуже того: вдруг он неожиданно вернется и обнаружит, что Юхиза отсутствует.
— Да, — уныло сказал Гудинанд. — Я не имею права заставить вас обоих рисковать.
— Тем не менее, — заметил я, — ты рискуешь больше нашего. Если ты подвергнешься еще одному приступу, не скрывай этого от меня. Скажи мне… а я скажу Юхизе… и…
Его лицо просветлело, и он широко улыбнулся мне:
— Давай надеяться, что лечение все-таки помогло. Прямо сейчас я чувствую себя здоровей и счастливей, чем за всю свою жизнь. Это, должно быть, доброе предзнаменование, не так ли? Давай выбросим это из головы. Снова станем Торном и Гудинандом, как это было до того, как все произошло. Что ты скажешь на это? Насладимся сегодняшним днем? Будем бегать или бороться, или пойдем ловить рыбу на озеро, или вернемся в город, чтобы поизмываться над лавочниками-иудеями?
* * *
Позвольте мне вкратце рассказать о последующих событиях. Не прошло и недели, как Гудинанд пришел на место наших встреч осунувшийся и несчастный. Сегодня в полдень, сказал мой друг, когда он работал в яме, его вновь скрутил приступ, причем так неожиданно, что ему едва хватило времени ухватиться за край ямы и удержаться, чтобы не утонуть. Ему жаль, что приходится говорить мне об этом, но так уж случилось, что лечение «половым посвящением» оказалось безрезультатным… или недостаточным…
Словом, на следующий вечер в рощице на берегу озера его уже опять поджидала Юхиза. То, что произошло, походило на предыдущую встречу, поэтому я не стану повторяться; скажу только, что это было еще более продолжительное и восторженное совокупление, чем первое.
Этот раз оказался не последним. С перерывами примерно в неделю Гудинанд со стыдом на лице сообщал мне, что с ним случился еще один приступ. На самом деле я не видел ни одного из них, но никогда не сомневался в его словах. Я отказывался верить, что Гудинанд лжет, чтобы воспользоваться в корыстных целях как своим другом Торном, так и своей возлюбленной Юхизой. Итак, каждый раз я верил ему на слово и «договаривался о новой встрече с Юхизой».
Во время одного такого свидания, помимо неизменного изъявления своей искренней благодарности и признательности, Гудинанд неожиданно добавил:
— Я люблю тебя, Юхиза. Как ты знаешь, я… не умею выражать своих чувств перед другими людьми. Но ты должна была заподозрить, что я отношусь к тебе иначе, чем просто к любезной благодетельнице. Я люблю тебя. Я преклоняюсь перед тобой. Если я когда-нибудь излечусь от этой болезни, мне бы хотелось, чтобы мы…
Я прижал к его губам палец и улыбнулся, но покачал головой:
— Ты же знаешь, мой дорогой, что я не стала бы этим заниматься, если бы не чувствовала к тебе привязанности. Признаюсь, я наслаждаюсь этим не меньше тебя. Но я поклялась никогда не становиться пленницей любви. И даже если бы я нарушила свою клятву, это было бы непорядочно по отношению к нам обоим, потому что я покину Констанцию, когда закончится лето, и…
— Я мог бы пойти с тобой!
— И потащить за собой больную мать? — ворчливо добавил я. — Нет уж, давай больше не будем говорить об этом. Давай наслаждаться тем, что у нас есть. Любая мысль о завтрашнем дне — или о постоянстве — только омрачит нашу сегодняшнюю радость. Больше ни слова, Гудинанд. Темнота наступит быстро, хватит болтать, ведь можно заняться кое-чем получше.
* * *
Я упоминаю об этих моментах по возможности кратко, потому что о последующих событиях мне придется рассказать подробно. То лето, полное странных и удивительных событий, наконец подошло к концу; затем нагрянула осень, и разразилась настоящая катастрофа: для Гудинанда, для Юхизы и — как же могло быть иначе — для меня, Торна.
Поскольку на протяжении всего того памятного лета, что я провел в Констанции, Вайрд отсутствовал, а Гудинанд ежедневно, кроме воскресений, был до вечера занят на работе, свободного времени у меня было полно. Я не терял его даром, просто сидя у себя в комнате в deversorium, в ожидании следующей встречи с Гудинандом, хоть в образе Торна, хоть в образе Юхизы. Правда, некоторую часть времени я проводил в deversorium, помогая подручным в конюшне кормить моего коня Велокса и ухаживать за ним: мыть, натирать и смягчать седло и уздечку.
Но бо́льшую часть времени я проводил, прогуливаясь пешком или верхом, потакая своей врожденной любознательности и исследуя Констанцию и ее окрестности. Иногда я отправлялся, чтобы встретить торговые караваны, состоящие из повозок и животных, навьюченных товарами, которые подходили к городу, или же я мог скакать несколько миль, провожая покидающих Констанцию купцов. Из бесед с погонщиками и всадниками я многое узнал о землях, из которых они приехали, а также о тех, куда они направлялись.
Я бродил по городским рынкам и складам, знакомился как с продавцами, так и с покупателями разных товаров, многое узнал об искусстве заключать самые выгодные сделки. Я даже какое-то время провел на невольничьем рынке Констанции и со временем так расположил к себе одного египтянина, торговавшего рабами, что тот с тайной гордостью показал мне одному особый товар, который, сказал он, никогда не будет выставлен на всеобщее обозрение на распродаже рабов.
— Oukh, — сказал он, что по-гречески означает «нет». — Эту рабыню я продам лишь тайком… какому-нибудь надежному покупателю с совершенно особыми запросами… потому что этот сорт рабов очень редкий и дорогой.
Я посмотрел на рабыню и увидел всего лишь обнаженную девушку примерно моего возраста — довольно миловидную и очаровательную, но ничем особо не примечательную, разве что она была эфиопкой. Я вежливо поприветствовал ее на всех языках и диалектах, которые знал, но девушка в ответ только застенчиво улыбалась и качала головой.
— Она говорит лишь на своем родном языке, — равнодушно пояснил продавец. — Я даже не знаю ее имени. Я называю ее Обезьянкой.
— Ну, — заметил я, — она чернокожая, это, разумеется, необычно, но рабы-африканцы встречаются на рынках. Полагаю, в ее возрасте она все еще девственна, но и девственность тоже не редкость. И она даже не может вести любовную беседу в постели. Сколько денег ты просишь за эту рабыню?
Египтянин назвал цену, от которой у меня просто дух захватило. Она составляла довольно значительную сумму, приблизительно столько, сколько мы с Вайрдом вместе заработали охотой за всю зиму.
— Но ведь за такие деньги можно купить целый караван красивых девственниц-рабынь! — выдохнул я. — Какого дьявола эта стоит так дорого? И почему ты показываешь ее только проверенным покупателям?
— О молодой хозяин, достоинства и таланты Обезьянки не так легко заметить, потому что они заключаются в том, каким образом ее растили с самого рождения. Она не только чернокожая, не просто хорошенькая девственница, она еще и venefica[116].
— А что это такое?
Египтянин рассказал мне. И то, о чем он мне поведал, было невероятным. Я совершенно по-новому посмотрел на застенчивую маленькую чернокожую девушку, испытывая настоящий трепет и ужас. Неужели это правда?
— Liufs Guth! — выдохнул я. — Кто же купит такое чудовище?
— О, кто-нибудь непременно купит, — сказал египтянин, пожав плечами. — Мне придется кормить Обезьянку и предоставлять ей жилье какое-то время, но — рано или поздно — обязательно появится кто-то, кто захочет воспользоваться ею, и с радостью заплатит мне цену, которую я прошу. Прошу снисхождения, молодой хозяин, но когда-нибудь и ты, возможно, будешь рад — если только наберешь достаточную сумму — отыскать venefica для себя самого.
— Молю Бога… — пробормотал я с досадой, — молю всех богов, чтобы мне этого не понадобилось никогда. Однако благодарю тебя, египтянин, за то, что ты пополнил мое образование: теперь мне известны самые мерзкие на земле вещи. — И с этими словами я ушел с невольничьего рынка.
* * *
Обедал я чаще всего в таверне, которую предпочитали торговцы и путешественники, ел и пил вместе с ними, слушал их истории о невзгодах и опасностях, которые подстерегают странников в дороге, а также хвастливые речи об удачно заключенных сделках и жалобы на неизбежные потери.
Я посещал спортивные соревнования, скачки верхом или на колесницах, кулачные бои в амфитеатре Констанции — он был меньше того амфитеатра, который я видел в Везонтио. Я узнал, как делать ставки, и иногда даже выигрывал в азартных играх. Я проводил многие часы в термах для мужчин, заводил знакомства, соревновался или боролся, или же мы бросали кости, играли в нарды или в ludus[117], где нужно было отбивать войлочный мячик дощечками с натянутыми кишками-струнами. Иногда мы просто сидели, развалясь, и слушали, как кто-нибудь звучным голосом читает стихи или поет латинские carmina priscae[118] или германские саги — fram aldrs.
В Констанции также имелась публичная библиотека, но ходил я туда лишь изредка, потому что она была даже хуже, чем scriptorium в аббатстве Святого Дамиана: я смог найти там только несколько книг и свитков, которые еще не читал. Я посещал городскую базилику Святого Иоанна, только когда меня совершенно одолевала тоска, потому что чувствовал неприязнь к священнику Тибурниусу с того самого дня, как стал свидетелем его «непреднамеренного» посвящения в духовный сан и услышал его первую проповедь, в которой он пекся только о своих интересах.
Улицы, рынки и площади Констанции были постоянно переполнены людьми, но со временем я научился распознавать постоянных жителей и выделять их из тех, кто был тут проездом или, как я, проводил здесь лето. У меня есть причина особо упомянуть о двух жителях Констанции. Толпа на улицах обычно была неуправляемой, грубой, люди толкались, пихались и пинали друг друга локтями, но они все-таки смиренно отходили в сторону, давали дорогу и даже кланялись в дверях, когда кто-нибудь из этих двоих желал пройти. Мне не понадобилось много времени, чтобы увидеть одного из них. Он всегда появлялся на улице в огромных, чрезмерно украшенных и занавешенных роскошных носилках; их шесты держала на плечах восьмерка бегущих рысью потных рабов, которые вопили: «Дорогу! Дорогу легату!» — и наскакивали прямо на того, кто не успевал увернуться. Когда я спросил, мне объяснили, что это носилки Латобригекса — городского главы, dux[119], как выражались римляне, или herizogo, как он назывался на старом наречии. Пост этот, как выяснилось в Констанции, мог занимать лишь урожденный знатный горожанин, только при этом условии он становился, по крайней мере номинально, римским легатом сего процветающего аванпоста Римской империи.
Другой человек, которого я начал узнавать, потому что видел его слишком часто, был крупный неповоротливый юноша, вялый и тупой с виду, с настолько низким лбом, что, казалось, волосы у него росли сразу же над нависшими бровями. Он был примерно такого же возраста, как Гудинанд, то есть мог прекрасно работать, но, похоже, подобно мне, целыми днями праздно шатался по городу. С тем лишь отличием, что я, когда ходил по Констанции, с большим интересом подмечал, изучал и исследовал разные вещи; взгляд же этого молодого человека был пустым и, казалось, не выражал ничего, кроме презрения и отвращения, — и так было всегда, в какой бы части города я ни встречал его. Я никогда не видел, чтобы этот юноша хоть чем-нибудь занимался, разве что с невероятной грубостью отпихивал окружающих плечами с дороги, всегда с бранью и раздражением.
Потому-то я спросил и о нем тоже у одного пожилого человека, которого как раз толкнули так сильно, что бедняга упал. Я помог старику встать на ноги и поинтересовался:
— Кто этот невежда?
— Проклятый щенок по имени Клаудиус Джаирус. До чего же этому негодяю нравится наслаждаться властью над простыми горожанами. У него нет никаких обязанностей и интересов, вообще никаких занятий, от скуки и безделья он стал бездумно жестоким.
Пока старик пытался отряхнуть грязь (он сильно испачкался в результате падения), я спросил:
— Тогда почему же простые горожане не свяжут его и не проучат хорошенько? Я бы и сам с радостью поучил наглеца, хотя он в два раза толще меня.
— И не пытайся, парень. Никто из нас не осмеливается с ним связываться, потому что он единственный сын dux Латобригекса. И заметь, сам dux — мягкий и безобидный человек, отнюдь не тиран. Он снисходителен к нам, простым гражданам, и еще больше к своему проклятому отродью. Что бы этому ублюдку Джаирусу пойти характером в своего достойного отца. Но он еще и сын своей матери, а уж та — настоящая дракониха. Благодарю тебя, молодой господин, за помощь и сочувствие. В свою очередь, хочу предупредить тебя: держись подальше от этого вспыльчивого, но тупого Джаируса.
Так я и поступал, по крайней мере до поры до времени.
Едва ли есть нужда говорить, что я всегда слонялся по городу и окрестностям, посещал публичные церемонии и общался с горожанами как Торн. Я выходил в облике и наряде Юхизы, только когда наступали сумерки и я шел на свидание с Гудинандом, чтобы продолжить курс нашего лечения. Я старался, чтобы даже в полумраке никто не заметил, как я выскальзываю из deversorium, и незаметно пробирался по боковым улочкам к берегу озера, а оттуда уже — в нашу рощу. Еще обычно после этих свиданий — и под покровом полной мглы — я приводил себя в порядок в женских термах. Несколько раз то в одной, то в другой купальне я снова встречал ту распутную женщину Робею. Но она больше не приставала ко мне. Если наши взгляды встречались, я посылал ей приторную злорадную улыбку, она отвечала мне таким же ядовитым взглядом, и мы одновременно отводили глаза.
Только два или три раза я все-таки сознательно выходил на публику днем как Юхиза. Одно из женских платьев, которое я купил в Везонтио, уже было выцветшим и изношенным. Теперь, после нескольких моих свиданий с Гудинандом, оно совсем износилось и ободралось, оттого что его слишком часто снимали и надевали. У меня было достаточно денег, чтобы приобрести новый наряд, да и к тому же мне больше не было нужды притворяться, что я делаю покупки для отсутствующей хозяйки. Итак, дабы быть уверенным, что я приобрету наряд, который хорошо сидит и красиво смотрится на мне, я в облике Юхизы отправился по лавочкам, снабжавшим одеждой знатных дам. Поскольку одет я был дешево и безвкусно, то встречали меня с некоторой прохладцей. Однако я держался с лавочниками снисходительно, словно был знатной дамой, и требовал показать мне все самое лучшее, поэтому торговцы вскоре начинали подобострастно кланяться и лебезить передо мной. В результате я приобрел три новых изысканно расшитых наряда, а вдобавок к ним разные аксессуары: новые платки и сандалии, шпильки, заколки и ленты, с помощью которых можно было делать разные прически. Я повторяю, что появлялся в городе в облике Юхизы всего несколько раз, но, увы, успел попасть в неприятную историю.
Дело было так. Я как раз вышел из лавки myropola, где пополнил свои запасы всевозможных благовоний и притираний, когда вдруг услышал топот множества ног и крики: «Дорогу! Освободите дорогу легату!» Я поспешно скользнул обратно в лавку, все остальные тоже засуетились, чтобы освободить дорогу; показались роскошные носилки. Рабы остановились неподалеку от лавки и осторожно поставили наземь большое закрытое кресло. Поддавшись любопытству, я открыл дверь и вышел наружу. Если легат и был там, то я его не увидел. На мостовую вышли двое: чрезвычайно красивая женщина средних лет и уродливый молодой человек. Я сразу узнал в юноше этого грубияна Джаируса, сына dux Латобригекса. А вот женщина, к моему огромному удивлению, оказалась не кто иная, как Робея, которую я встречал в термах. Я тотчас понял, что именно она и была «драконихой», матерью Джаируса.
Нет бы мне поскорее прикрыть лицо, или отвернуться, или скромно удалиться. Но я стоял, разглядывал мать и сына и думал: «Ну и ну, выходит, даже женщина с такими, как у Робей, наклонностями может выйти замуж — и сделает это, если ей представится шанс устроить хорошую партию. А затем, заполучив мужа, она ляжет с ним, спокойная и уступчивая, по крайней мере хотя бы один раз, а если понадобится, будет делать это достаточно долго, чтобы понести от него. Стоит ли удивляться, что плодом столь холодного и бесчувственного лона стал злобный, тупой и уродливый Джаирус».
И тут Робея заметила меня. Хотя прежде мы с ней всегда видели друг друга только обнаженными, но она так же легко узнала меня, как и я ее. Темные глаза Робеи расширились, затем сузились, она наклонилась к сыну, ткнула отпрыска локтем, привлекая ко мне его внимание, затем быстро зашептала что-то на ухо юноше. Я не мог расслышать, что именно она говорила, но заметил, что глаза Джаируса тоже сузились, он осмотрел меня сверху донизу, словно мать велела ему как следует запомнить меня. Я поспешно удалился в противоположную сторону, скромной походкой, стараясь держаться как ни в чем не бывало. Однако как только я пересек улицу, то перешел почти на бег, хотя это и не слишком подобает девушке из приличной семьи. Я оглянулся только один раз: вроде бы ни Робея, ни Джаирус не преследовали меня.
Я был рад, когда без всяких приключений добрался до дома: меньше всего мне хотелось оказаться замешанным в скандал. Я убрал подальше все свои сегодняшние приобретения и поспешно уничтожил все следы Юхизы, дав себе клятву больше никогда не появляться на людях в облике Юхизы при свете дня. Так я и сделал. После этого в течение многих дней я прогуливался по городу и встречался с Гудинандом исключительно в облике Торна. За это время моя тревога немного улеглась, и поэтому, когда Гудинанд мрачно сказал мне, что перенес еще один приступ, я колебался совсем недолго, пообещав другу договориться с Юхизой, чтобы та встретилась с ним и полечила его еще раз.
— Однако боюсь, дружище, — сказал я, — что это будет последнее ваше свидание. Наступает осень, и наш телохранитель Вайрд может появиться со дня на день. Кроме того… если лечение до сих пор не помогло…
— Знаю, знаю, — покорно произнес Гудинанд. — Однако, так или иначе, мне хотелось бы попытаться в последний раз…
На следующий вечер, одевшись как Юхиза, я сильно нервничал: пальцы мои дрожали, мне пришлось дважды наносить creta, которой я подводил веки и брови. Но поскольку наступили первые осенние дни, смеркалось рано; поэтому было уже совсем темно, когда я выскользнул из deversorium. Я впервые после той случайной встречи на улице с Робеей и Джаирусом вышел из дома в облике Юхизы, но не заметил, чтобы кто-нибудь из них или их шпионов прятался поблизости. Насколько я могу судить, меня никто не преследовал, когда я привычным путем по боковым улочкам направился к берегу озера через весь город.
Однако, как выяснилось, за мной — или за Юхизой — все-таки следили, и, очевидно, с того самого времени, когда я случайно встретил Робею и Джаируса. В тот момент, когда я убежал от них, они, должно быть, послали одного из рабов-носильщиков за мной вдогонку, а я не заметил преследователя среди уличной толпы. Вероятно, этот раб или кто-нибудь еще (полагаю, их было несколько) продолжали следить за моим жильем с того дня и до настоящего момента. Представляю, как они были разочарованы: ведь Юхиза ни разу так и не вышла из дома, а Торн, разумеется, их не интересовал. Однако сегодня шпионы были наконец-то вознаграждены за долгое ожидание: с наступлением сумерек Юхиза покинула deversorium.
Мы с Гудинандом раньше часто покрывались гусиной кожей, когда испытывали страсть, но в эту ночь воздух был таким холодным, что по коже мигом побежали мурашки, стоило только нам раздеться. Ну а в тот момент, когда мы оба разделись, мурашки на теле стали еще больше, должно быть, даже волосы на голове встали дыбом, когда в кустах внезапно послышался треск и грубый голос — голос Джаируса — громко произнес:
— Ты уже достаточно долго был с этой шлюхой, Гудинанд, вонючий калека. Теперь наступила очередь настоящего мужчины. Сегодня моя очередь!
Мы с Гудинандом оказались беззащитными. Мы оба были голыми, безоружными, а Джаирус вышел из засады, помахивая тяжелой деревянной дубиной. Я лежал на спине, Гудинанд как раз склонился надо мной, и тут я услышал одновременно звук от удара дубины и его мычание, после чего мой друг тихо упал в темноту сбоку от меня.
В следующий миг меня придавила тяжелая потная туша Джаируса. Он был полностью одет, но задрал одежду, чтобы освободить свой fascinum, и принялся тыкать им мне в низ живота. Я боролся, молотил руками и звал Гудинанда на помощь, но тот был или оглушен или мертв, и Джаирус только смеялся надо мной.
— Я знаю, что ты любишь заниматься этим, малышка. Так сделай это лучше со мной. От меня ты не заразишься падучей болезнью, как вон от того ненормального.
— Слезь с меня! — бушевал я. — Я сама выбираю себе друзей!
— Ну так выбери меня, чтобы доставить мне наслаждение. А теперь прекрати свое глупое сопротивление и послушай меня.
Я продолжал отчаянно сопротивляться, одновременно слушая разглагольствования Джаируса.
— Ты знаешь мою мать Робею?
Она говорит, вы с ней хорошо знакомы.
— Я знаю, что она ненормальная…
— Заткни свой рот и слушай внимательно. Так вот, в качестве своей последней любовницы моя мать выбрала tonstrix[120], которая красит ей волосы, замарашку из простонародья по имени Маралена. А когда та ей в конце концов надоела, отдала девчонку мне. Мать рассказала и показала мне, как доставить удовольствие Маралене, наблюдала и учила меня, когда мы ласкали друг друга. И — можешь представить — Маралена наслаждалась моим вниманием больше, чем материнским. Обещаю, ты тоже не пожалеешь, дитя. Вот, дай мне руку. Посмотри, какой большой у меня fascinum. Итак, давай-ка приступим…
Раздался еще один глухой удар. И так же внезапно, как перед этим Гудинанд, Джаирус исчез где-то сбоку в темноте, а я остался лежать в одиночестве. С трудом дыша, я пытался понять, что же произошло: уж больно стремительно сменяли друг друга события. И тут мне на лоб нежно легла чья-то костистая жесткая рука и знакомый голос произнес:
— Все в порядке, мальчишка. Теперь ты в безопасности. Успокойся и соберись с мыслями.
Я прохрипел:
— Fráuja, это и правда ты?
— Если ты не узнаешь старого усатого Вайрда, твои мозги точно не в порядке.
— Нет… нет… Все хорошо. Но что с Гудинандом?
— Он потихоньку приходит в себя. У него какое-то время будет болеть голова, но это не так уж страшно. То же самое и с этим твоим другом. Я не так сильно стукнул его дубинкой, чтобы убить.
— С моим другом?! — прохрипел я возмущенно. — Да это сын драконихи…
— Я знаю, кто он, — сказал Вайрд. — Во имя носа и ушей Зопира[121], которые он собственноручно срезал со своей головы, У тебя настоящий дар, мальчишка, заводить знакомства. Сначала Гудинанд, городское посмешище. Теперь Джаирус, самый ненавистный в Констанции ублюдок.
— Я не приглашал его на свидание…
— Молчи, — произнес Вайрд так же раздраженно, как встарь. — Оденься. Мне нет дела, ferta, если ты ведешь себя непристойно, но ты должен хотя бы прилично выглядеть.
Я принялся на ощупь одеваться. То же самое сделал и Гудинанд, убравшись подальше: он явно испугался гнева Вайрда, который застал нас в таком положении. Когда мое смущение прошло, я покаянно прошептал:
— Fráuja, мне очень жаль, что ты оказался этому свидетелем.
— Замолчи, — снова заворчал Вайрд. — Я старик и в жизни много чего повидал. Так много, что вряд ли смогу испытать при виде чего-то потрясение. Я давно уже сказал тебе: меня совершенно не волнует… ну, мочишься ли ты стоя, или присаживаешься, или как ты там еще используешь свои половые органы.
— Но… — сказал я и снова продолжил одеваться. — Подумать только… как ты здесь оказался, fráuja? И так вовремя — как раз тогда, когда нам с Гудинандом потребовалась помощь.
— Skeit, мальчишка, я вернулся в Констанцию уже неделю назад. Однако когда я заметил шпионов напротив нашего deversorium, то решил пожить еще где-нибудь и понаблюдать. Я видел, как ты входил и выходил, иногда в женском наряде, который как-то показывал мне в Базилии. Затем сегодня, когда ты отправился куда-то на ночь глядя и за тобой пошел этот верзила, я просто двинулся следом. Теперь вопрос вот в чем: что нам делать с этим, как ты выражаешься, сыном драконихи?
Джаирус ничего из этого не слышал, но уже сидел, осторожно ощупывая шишку на затылке. Насколько я мог видеть в темноте, он выглядел донельзя напуганным.
— Привязать к нему тяжелый камень, — предложил я зло, — и утопить вон там в озере.
— Это было бы вполне справедливо, — сказал Вайрд, и лицо Джаируса стало таким белым, что его можно было разглядеть в темноте. — По готскому закону этот человек считается nauthing — человеком столь ничтожным, что его убийцу не подвергают наказанию. И я без колебаний убил бы его, — продолжил Вайрд, — будь этот негодяй обычным грубым насильником. Но он сын dux Латобригекса. Очень может быть, что все жители Констанции, в том числе и его отец, только обрадуются бесследному исчезновению Джаируса, однако они все равно будут задавать вопросы. Не следует забывать о его шпионах — и, разумеется, о его мамаше: эти люди вполне могут знать, куда он отправился. Таким образом, эти вопросы станут задавать тебе, мальчишка, и твоему другу Гудинанду, и не исключено, что вами заинтересуется городской палач. Поэтому, во избежание неприятностей, советую вам оставить Джаирусу жизнь.
Как обычно, совет Вайрда был разумным, поэтому я только спросил угрюмо:
— Тогда что ты предлагаешь, fráuja? Чтобы мы обратились к судьям и те решили, как его наказать?
— Нет, — сказал Вайрд презрительно. — Только слабаки и трусы прибегают к суду, чтобы защитить свою честь. В любом случае Джаирус занимает в Констанции такое положение, что его, несомненно, оправдают.
Вайрд повернулся к Гудинанду и сказал:
— Вы с этим негодяем примерно одного возраста и роста. Предлагаю тебе встретиться с ним лицом к лицу в присутствии всего честного народа на справедливом испытании, сразиться один на один. Ну что, согласен?
Гудинанд, поняв, что страшный телохранитель Юхизы не собирается его наказывать, слегка успокоился и сказал, что вовсе не против сразиться с Джаирусом.
— Да будет так, — провозгласил Вайрд. — Давайте пойдем в город и проведем состязание согласно древним законам.
— Что?! — завизжал Джаирус. — Я, сын dux Латобригекса, должен бороться с простолюдином? С городским калекой и дурачком? Я против этого вопиющего…
— Заткнись, — велел Вайрд так же равнодушно и непочтительно, как если бы обращался ко мне. — Мальчишка, свяжи ему руки своим платком, пояс понадобится мне, чтобы вести этого негодяя по городу на поводке. Гудинанд, возьми вон ту большую дубинку, которая уже дважды за эту ночь сослужила мне службу. Если пленник попытается удрать, воспользуйся ею снова. С этим выродком церемониться не следует.
* * *
Итак, еще раз в ту же самую ночь я появился на людях в облике Юхизы, теперь уже в базилике Святого Иоанна. Как и большинство церквей в провинции, она была также местом проведения гражданских судов. Там я и предстал перед торопливо созванным судом Констанции, обвинив Джаируса в нападении и попытке изнасилования. Я попросил установить, виновен он или нет, через древний обряд испытания и заявил троим судьям, что хочу, чтобы Гудинанд выступил в роли моего защитника в этом поединке.
— Я полагаю, господа, — сказал Вайрд, представившийся моим опекуном, — что поединок лучше провести в городском амфитеатре — чтобы вся Констанция могла увидеть, что правосудие свершилось. И вот еще что: в качестве оружия следует избрать дубинки, поскольку, как выяснилось, именно их предпочитает обвиняемый.
Судьи нахмурились и зашептались; едва ли это вызывало их удивление. Кроме меня, Гудинанда, Вайрда и все еще связанного Джаируса в церкви также присутствовали dux Латобригекс, его жена Робея и, разумеется, священник Тибурниус. В тот раз я впервые видел Латобригекса, и, в полном соответствии с тем, как мне его описывали, он оказался вполне приличного вида мужчиной с очень скромными манерами. Свое единственное возражение городской глава высказал чуть ли не кротким голосом.
— Господа, — сказал он, — девушка, которая выдвинула против Джаируса обвинение, не является жительницей Констанции, она чужая в нашем городе. Я не ставлю под сомнение правдивость ее заявления, но… Невольно напрашивается вопрос. Зачем она отправилась одна, без сопровождающих, после наступления темноты, на окраину города, по пустынной тропе, в кустах…
Жена не дала ему договорить. С ненавистью взглянув на меня, Робея яростно рявкнула:
— И эта развратная шлюха еще осмеливается обвинять знатного жителя Констанции! Сына нашего dux. Сына римского легата. Наследника древнего дома Колонна. Я требую, господа, чтобы это клеветническое обвинение было немедленно снято, чтобы репутация Джаируса был очищена от всех, самых малейших пятен и чтобы эту странствующую маленькую шлюху публично раздели догола, высекли и выставили из города!
Судьи снова наклонились друг к другу и опять зашептались, а я сказал Вайрду:
— Этого и следовало ожидать. Я что-то не понял, что она говорила по поводу дома Колонна?
— Когда-то, — шепнул Вайрд мне в ответ, — это была одна из самых знатных семей Рима, но теперь, к сожалению, она выродилась. Только взгляни на этого трусливого Латобригекса из рода Колонна. Разве женился бы мужчина из приличной семьи на virago[122] вроде Робеи? Я уж молчу про этого негодяя Джаируса! Разумеется, самомнения у них хоть отбавляй, и они требуют величать себя clarissimus, но…
И тут вдруг поднялся священник Тибурниус, который елейным тоном произнес:
— Господа, церковь не вмешивается в чисто мирские дела, точно так же и я, смиренный священнослужитель. Но я, как известно, много лет был торговцем в Констанции, прежде чем стать священником, и прошу разрешить мне сказать несколько слов, которые, возможно, внесут ясность в это дело.
Естественно, судьи пошли ему навстречу, и, естественно, я ожидал, что Тибурниус скажет что-нибудь в поддержку dux Латобригекса. Но только что избранный священник, очевидно, решил воспользоваться возможностью, чтобы показать свою власть, ибо сказал нечто такое, что страшно меня изумило:
— Да, на первый взгляд все так и есть: простая и бедная странница выдвинула серьезное обвинение против уважаемого гражданина Констанции. Но позвольте напомнить вам, господа, что наш город своим процветанием как раз обязан не кому иному, как странникам, которые входят в его ворота. И если вдруг пойдут слухи, что в Констанции законом защищены только горожане, что чужеземец здесь может оказаться жертвой несправедливости, пусть даже такое ничтожество, как эта странствующая шлюха, то боюсь, господа, это положит конец процветанию Констанции. И что тогда будет с городом? А с вами самими? И с церковью Господа нашего? Я советую удовлетворить просьбу этой девушки и позволить провести испытание-поединок между Джаирусом и Гудинандом. Пусть восторжествует справедливость. Ибо в обряде испытания только Господь правильно может все рассудить.
— Да как ты смеешь? — вспыхнула Робея, в то время как ее супруг просто стоял молча, а сын весь покрылся испариной. — Ты, лавочник в рясе, да кто ты такой, чтобы посылать знатного гражданина Констанции на унизительный публичный поединок с этим отверженным, городским дурачком?! И чего ради? Ради этой презренной шлюхи?!
— Clarissima Робея! — Священник обратился к ней довольно вежливо, но сурово наставил на женщину указательный палец. — Обязанности, которые налагает на знать высокое положение, поистине тяжелая ноша. Но еще тяжелей обязанности священника, потому что близится день Божьего суда, на котором счет будет предъявлен даже королям. Clarissima Робея, ты выделяешься среди остальных людей высоким положением, но твоя гордость должна склониться перед слугой Божьим. И когда твой духовник говорит, ты должна проявлять уважение, а не возражать. Я самым серьезным образом заявляю тебе это, и моими устами сам Христос предупреждает тебя.
— Да уж, — прошептал Вайрд, — это напугает даже дракониху.
И в самом деле, Робея прямо посерела лицом от этих упреков и больше ничего не сказала, а Джаирус вспотел еще сильнее, чем раньше. После короткой паузы заговорил Латобригекс. Он положил руку жене на плечо и произнес своим мягким голосом:
— Отец Тибурниус прав, моя дорогая. Правосудие должно свершиться, во время испытания только Бог может решить, кто прав. Давай уповать на Господа и на силу рук нашего сына. — Он повернулся к судьям. — Господа, поединок состоится завтра утром.
За ночь это известие, должно быть, достигло каждого уголка Констанции и ее окрестностей. На следующее утро, когда мы с Вайрдом появились в амфитеатре (по этому случаю я снова был в облике Торна), все местные жители, казалось, столпились перед воротами и обсуждали предстоящий поединок. Люди платили деньги, после чего им вручали глиняные таблички, символизировавшие, что плата внесена.
Церковь давно уже выражала неодобрение по поводу гладиаторских состязаний, и большинство императоров-христиан запрещали их. Подобные состязания, возможно, и продолжали потихоньку проводить где-нибудь в отдаленных провинциях, но в самом Риме гладиаторы исчезли еще за полвека до моего появления на свет. Как вы помните, сегодня решено было не пользоваться гладиусом или другим традиционным оружием: трезубцем, булавой, сетью-ловушкой, — только деревянными дубинами. Тем не менее поединок обещал быть по-настоящему кровавым, и этого было достаточно, чтобы амфитеатр оказался переполненным.
Толпа зрителей состояла не только из рыбаков, ремесленников, сельских жителей и других простолюдинов, которые очень любили подобного рода развлечения. Даже городские торговцы и лавочники — которые едва ли закрыли бы свои рынки и склады даже по случаю траура из-за кончины императора, — казалось, сегодня пренебрегли интересами коммерции, желая лично присутствовать на столь необычном зрелище. И разумеется, пришли и все заезжие путешественники, которые услышали об этом представлении.
Задолго до того, как поединок начался, все места в каждом ярусе и на maenianum[123] амфитеатра были заполнены. Обычно простые люди вполне довольствовались скамьями на самом верху, но сегодня Вайрд заплатил непомерно высокую цену за табличку, которая позволила нам с ним занять пронумерованные места во втором ряду, обычно доступном только богатым и знатным. Места в первом ряду, располагавшемся на одном уровне с ареной, как правило, оставляли для наиболее знатных и влиятельных горожан и высокопоставленных сановников; центральный подиум занимали dux Латобригекс, госпожа Робея и святой отец Тибурниус; все они были роскошно и даже празднично одеты. Dux был таким же молчаливым, как и накануне ночью, от его супруги исходили волны самой настоящей ярости, а священник выглядел абсолютно спокойным, словно он собирался посмотреть представление труппы ritum[124] актеров, где все страсти были ненастоящими, пусть и очень талантливой, но всего лишь игрой.
Я повернулся к Вайрду и сказал:
— Из всех денег, которые мы заработали и накопили, fráuja, я поставлю всю свою долю против твоей на то, что сегодня победит Гудинанд.
Старик издал один из своих смешков-фырканий:
— Во имя Лаверны, богини воров, предателей и мошенников, ты никак подбиваешь меня поставить на эту свинью Джаируса? Ну уж нет, это было бы нелепостью! Но, акх, на подобного рода представлениях трудно избежать искушения и не сделать какую-нибудь ставку. Ладно, давай побьемся об заклад, но только чур я поставлю на Гудинанда.
— Что? Это будет еще большей нелепостью. Я не хочу прослыть изменником…
Но я не успел договорить, поскольку раздался сигнал: звук трубы возвестил о начале поединка, затем послышался возбужденный ропот, и толпа всколыхнулась. Джаирус и Гудинанд появились из ворот в стене, огораживавшей арену по всему периметру.
У каждого из молодых людей в руках было по крепкой ясеневой дубине. Оба противника были лишь в набедренных повязках, все остальное тело было смазано маслом, чтобы удары дубины были скользящими. Джаирус и Гудинанд прошли к центру арены, затем встали у возвышения и подняли свои дубинки, приветствуя dux. Латобригекс поочередно приветствовал каждого из участников поединка, подняв вверх сжатую в кулак правую руку, в которой он держал белый лоскут. Затем труба пропела снова, dux уронил лоскут. Джаирус и Гудинанд тут же повернулись лицом друг к другу и приняли борцовскую позу: каждый держал свою дубину одной рукой за середину, а второй — ближе к нижнему концу. Оба молодых человека были достойными и равными по силе соперниками. Гудинанд был выше, его руки были длинней, но Джаирус был шире в кости и обладал более развитой мускулатурой. Их умение обращаться с дубинами, казалось, тоже было одинаковым. Я знал, что у Гудинанда никогда не было друга, с которым он мог бы сразиться в пробном поединке на дубинках, но он, должно быть, сам иногда развлекался воображаемыми битвами. У Джаируса, похоже, имелось много возможностей состязаться с молодыми людьми, однако противники наверняка обычно ему поддавались, и он, вне всяких сомнений, привык к легким победам. Поединок начался, и зрители затаили дыхание. Тут было на что посмотреть: соперники умело наносили друг другу и отражали удары. Никто из присутствующих на состязании не мог посетовать на то, что он зря выбросил деньги, дабы посмотреть на неуклюжее топтание новичков.
Я с раздражением сказал Вайрду:
— Послушай, и все-таки это несправедливо. Как могу я поставить на Джаируса, если специально отправил негодяя на арену, чтобы его превратили в месиво. К тому же по меньшей мере глупо делать ставку против человека, которого я выбрал в качестве своего защитника. Я настаиваю…
— Balgs-daddja, — тихо произнес Вайрд. — Поздно что-либо менять. А я был прав, поставив на Гудинанда. Только посмотри туда, как Джаирус стал дергаться, уклоняться и отступать.
Когда соперники начали поединок, они пытались первым делом определить уровень мастерства, сильные и слабые стороны друг друга. Сражение на дубинах — это целое искусство. Тот, кто защищается, разумеется, старается быстро и твердо нанести ответный удар дубинкой, но, помимо этого, существует также множество искусных приемов: уверток, наклонов или даже — если один из соперников с размаха наносит неистовый удар своей дубинкой — прыжков через нее (иной раз все проделывается так ловко, что бойцу позавидовали бы акробаты). Да и нападать тоже можно по-разному. Существует, например, такой прием, как ложный замах, который внезапно переходит в удар.
Словом, Джаирус и Гудинанд некоторое время колошматили друг друга, используя все виды ударов, — при этом удары по обнаженной плоти были такими тяжелыми и звучными, что несколько зрителей даже издали возгласы сочувствия. Оба соперника, удачно или нет, испробовали различные виды защиты и, очевидно решив, что теперь знают самые слабые места друг друга, перешли к ожесточенной борьбе.
Поскольку руки у Джаируса были довольно короткими, он рассчитывал на полный замах и по возможности целился в голову Гудинанду. Думаю, Джаирус не забыл, что его мать назвала того слабоумным, и надеялся, что даже скользящий удар жестоко оглушит противника.
Гудинанд, в свою очередь, быстро смекнул, что невысокого квадратного Джаируса едва ли можно опрокинуть даже сильными боковыми ударами дубины. Таким образом, Гудинанд отдал предпочтение поединку на дальней дистанции и неожиданным ударам. Он то целился в солнечное сплетение, пытаясь вышибить из противника дух, то пытался попасть по рукам Джаируса, чтобы сломать их или хотя бы ослабить захват дубины. Будучи худощавым и гибким, Гудинанд лучше уклонялся и избегал замахов, направленных ему в голову. Более тяжелый Джаирус оказался не настолько проворным, чтобы избежать ударов дубинки Гудинанда. После нескольких таких ударов по животу Джаирус издал отчетливое «у-у-ух!» и отшатнулся назад, чтобы глотнуть воздуха. Когда Гудинанд в очередной раз огрел противника по пальцам, раздался громкий хруст и Джаирус чуть не выронил дубинку. После этого он уже не нападал, а лишь оборонялся, не позволяя выбить дубинку из его рук. Казалось, что он потерял надежду на победу. Гудинанд усилил напор, тесня Джаируса назад до тех пор, пока они оба не оказались у центрального возвышения.
— Погляди туда, — снова сказал Вайрд, — tetzte негодяй вспотел так, что с него стекает масло.
Так оно и было. На том месте, где теперь стоял Джаирус, пошатываясь и размахивая руками, чтобы удержать равновесие под беспощадными ударами Гудинанда, на песке разрасталось пятно, и не думаю, что оно состояло только из пота и масла. Джаирус бросал во все стороны отчаянные взгляды, словно искал убежища — или молил о спасении, потому что чаще всего он смотрел в сторону подиума, на котором сидели его отец с матерью. Выражение лица dux нимало не изменилось, а вот что касается Робеи… Ну, если бы она и впрямь была драконихой, уверен, она бы спрыгнула на арену и защитила своего сына, изрыгая пламя на Гудинанда.
Вайрд с удовлетворением отметил:
— Чванливое животное всегда оказывается трусливым, и сейчас негодяй публично доказывает это. Мальчишка, не жалей проигранных денег, ибо это такое удовольствие — увидеть, как побеждает твой друг.
Однако неожиданно Гудинанд перестал молотить Джаируса и сделал шаг назад. Зрители, возможно, подумали, что он просто смилостивился над своим соперником: не стал убивать его, ломать ему кости, чтобы он навечно остался калекой, не стал даже бить Джаируса, пока тот, распростершись, лежал на песке и поднимал вверх палец, униженно прося сохранить ему жизнь. Однако я знал, что не мысль о милосердии так внезапно поразила Гудинанда. Он даже не смотрел на Джаируса; мой друг медленно поднял глаза над ареной, над ярусами амфитеатра, на утреннее небо, словно опять увидел странную зеленую птичку, которая пролетела мимо, или услышал необычное для дневного времени уханье филина.
В течение всего сражения Гудинанд выглядел вполне здоровым. Но я уже давным-давно заметил, что чаще всего недуг поражает его не в моменты сильного напряжения, а, наоборот, когда он испытывает радость. Так случилось и теперь, когда Гудинанд был близок к тому, чтобы пережить ярчайший момент в своей жизни, момент, который мог бы поднять его с самых низов общества и превратить в торжествующего героя.
Внезапно дубинка просто выпала у него из рук, и я мог разглядеть почему: его большие пальцы прижались к ладоням, а руки стали беспомощны. Джаирус стоял слегка пораженный, но такой же неподвижный, как и его соперник. Остальные зрители в амфитеатре пребывали в крайнем изумлении, наступила тишина. Затем Гудинанд издал крик, который я однажды уже слышал от него, словно он уже получил смертельный удар; в наступившей тишине, словно эхо, разнесся жуткий вой. И тут другой голос произнес что-то, но так тихо, что, кроме Джаируса, слов никто не разобрал. Это его мать Робея перегнулась через балюстраду подиума и что-то прошипела сыну.
Джаирус все стоял в замешательстве, из его разбитого носа и раненой правой руки сочилась кровь; было ясно: он не знал, что делать, пока Робея не подсказала ему. И тогда внезапно, пока Гудинанд все еще, откинув назад голову, издавал свой ужасный вопль, Джаирус ударил его что было силы. Дубина угодила Гудинанду прямо в горло, оборвала его крик, и он рухнул на землю как подрубленное дерево. Возможно, этот удар не слишком повредил ему; наверное, он смог бы подняться и сражаться дальше, но тут моего друга настиг припадок. Он неподвижно лежал на спине, дергались лишь его конечности, и Джаирус обрушил на его тело град ударов. Гудинанд еще мог попросить пощады — поднять указательный палец, — и dux Латобригекс обязан был бы в таком случае остановить поединок; зрителям предстояло решить: жизнь или смерть? Однако бедняга Гудинанд не мог сейчас даже пошевелить пальцем.
Его судороги замедлились и прекратились; он лежал, бессильный, а Джаирус тем временем избивал несчастного, в котором пока еще с трудом можно было распознать человеческое существо; Гудинанд был абсолютно неподвижен, и лишь пена текла из его рта. Несомненно, Гудинанд был уже мертв, а Джаирус все еще продолжал молотить по бесформенному трупу, словно ему под руку подвернулся мешок с котятами. Зрелище было настолько отвратительным, что все зрители невольно вскочили на ноги и в едином порыве заревели: «Милосердия! Милосердия!»
Джаирус сделал паузу, чтобы посмотреть на подиум. Но городскому главе не хватило времени, чтобы подать традиционный знак: большой палец вниз, в качестве сигнала победителю, чтобы тот бросил свое оружие, — потому что Робея тоже быстро сделала другой традиционный знак: ткнула большим пальцем в грудь, что во времена гладиаторов означало: «Убей его!» И разумеется, Джаирус повиновался своей матери. В то время как толпа все еще вопила: «Милосердия!» — он поднял дубину вертикально, словно собирался что-то утрамбовать, и три или четыре раза опустил ее на голову своей жертвы. Череп Гудинанда раскололся, как яичная скорлупа; и теперь его бедный больной мозг, который сделал жизнь этого достойного юноши столь жалкой, уже нельзя было излечить ни при помощи забот Юхизы, ни какими-либо другими способами, потому что он разлился густой серой лужицей на песке.
Увидев это, толпа, которая прежде казалась такой кровожадной, заревела во всю глотку от отвращения на разных языках: «Skanda! Atrocitas! Unhrains slauts! Saevitia! Позор! Зверство! Грязный убийца! Дикость!» Люди стучали кулаками, и, думаю, через мгновение они бросились бы вниз со своих мест на арену, чтобы разорвать Джаируса на куски.
Но тут священник Тибурниус тоже вскочил на ноги и высоко поднял руки, призывая к вниманию. Один за другим зрители начали замечать его, толпа постепенно смолкла, так что можно было услышать то, что он хотел сказать. Священник выкрикивал попеременно то на латинском, то на старом языке, чтобы быть уверенным, что все поймут его:
— Gives mei![125] Thiuda! Дети мои! Умерьте свой нечестивый пыл и примите решение Господа! Бог — справедливый и мудрый судья; Он не творит беззакония! Чтобы положить конец всякого рода сомнениям, разрешить спор и установить истину во всем, Господь постановил, что Гудинанд должен проиграть, и отдал победу Джаирусу. Не смейте подвергать сомнению мудрость Господа, которую Он явил всем вам в этот день. Nolumus! Interdicimus! Prohibemus![126] Gutha waírthai wilja theins, swe in himina jah ana aírthai! Да свершится воля Господа, как на земле, так и на Небесах!
Никто не осмелился бросить вызов священнику. Все еще ворча, толпа принялась расходиться. Для того чтобы покинуть подиум, должно быть, имелась специальная дверь, потому что Тибуриус, Джаирус и его родители внезапно исчезли. Никто, кроме Вайрда и меня, не стал задерживаться, чтобы посмотреть, как рабы, прислуживающие на арене, — по иронии судьбы известные как хароны[127], провожатые мертвых, — уберут с арены то месиво, которое прежде было Гудинандом.
— Hua ist so sunja? — проворчал Вайрд. — В чем истина? Я не знаю, кто более омерзительная гадина: Джаирус, его дракониха мать или эта рептилия священник?
Я в ответ процитировал Библию:
— «Mis fraweit letaidáu; ik fragilda». «Мне отмщение, и Аз воздам».
— Ну что же, я проиграл, — проворчал Вайрд, когда мы собрались уходить. — Это не утешит тебя в потере друга, но ты выиграл небольшое состояние. Прошу заметить, однако, ты никогда не говорил мне, что Гудинанд — калека, подверженный приступам падучей болезни.
— Я предлагал тебе отказаться от ставки, — резко бросил я. — Еще не поздно сделать это и сейчас.
— Во имя бледной чахлой богини Paupertas[128], я всегда честно платил свои долги!
— Хорошо, — сказал я, когда мы оказались на улице. — Мне действительно нужны деньги. И я обещаю работать еще усердней этой зимой, чтобы мы смогли сколотить еще одно состояние.
— Тебе нужны деньги? — спросил удивленный Вайрд. — Могу я спросить для чего?
— Нет, fráuja, я не скажу тебе этого, пока не потрачу деньги. Боюсь, ты попытаешься отговорить меня, узнав, как я хочу ими воспользоваться.
Он пожал плечами, и мы в молчании направились к deversorium. Я горько плакал, хотя ни Вайрд, ни кто другой не могли этого заметить, потому что слезы мои лились не из глаз. Горе, которое я испытывал как Торн, лишившись доброго друга Гудинанда, я перенес по-мужски, с сухими глазами. Однако моя женская сущность, не испытывая ни малейшего стыда, рыдала по Гудинанду, который любил меня. Но моя женская половина в настоящий момент была спрятана глубоко под мужской. Слезами истекало, так сказать, мое сердце. Я размышлял: «Если бы в этот момент я был Юхизой, а не Торном, текли бы эти слезы из моих глаз?»
И еще одно меня беспокоило. Похоже, двойственность моей натуры была пагубной и, казалось, причиняла вред всему, что меня окружало. Объяснялось ли это моей, как маннамави, неспособностью любить, мучительно думал я, или просто мне было предопределено судьбой заставлять других страдать? Раньше все римляне верили, а те, что по-прежнему еще остаются язычниками, и до сих пор верят, что каждого человека охраняет и ведет по жизни его собственный бог: невидимый, он всегда находится рядом. Боги мужчин называются гениями, а женщин — юнонами. Согласно этой языческой вере, у человека совсем немного собственной воли, в основном ему приходится следовать прихотям и предписаниям своего духа-хранителя. Тогда мне, как существу двуполому, не помогали ли вместе и гений, и юнона? Не пребывали ли они в постоянном споре относительно того, кто из них главнее? Или, возможно, мне вообще никто не помогал? Думаю, что множество вещей, которые я совершил в своей жизни, были сделаны по моей собственной воле, но в отношении некоторых я не слишком уверен. Я осознанно, по своей воле и из злого умысла уничтожил достойного всяческих порицаний брата Петра. Однако, насколько я знаю — и уж это точно произошло без участия с моей стороны, — безвинная сестра Дейдамиа, возможно, тоже теперь мертва от побоев flagrum, которым она подверглась из-за меня. Я без колебаний и ради благой цели уничтожил женщину-дикарку в лагере гуннов, но у меня не было причины, желания и права навлекать смерть на маленького харизматика Бекгу. Во имя Иисуса, даже мой верный компаньон juika-bloth умер из-за меня, потому что я грубо вмешался в его истинную природу. И теперь… теперь, сам того не желая, я оказался непосредственным виновником гибели Гудинанда.
Liufs Guth! Кто виноват в этом? Я сам, мой хранитель: гений, или юнона, или оба? А может, я уже и впрямь стал настоящим хищником, как поклялся когда-то? Неужели, пробиваясь в этом мире, я переступаю через чужие жизни?
«Ну, если это так, — сказал я себе, — я, по крайней мере, знаю, кто станет моей следующей жертвой».
* * *
— Khaîre![129] — одобрительно воскликнул египтянин, торговец рабами, когда я рассказал ему, зачем пришел. — Разве я не говорил тебе, молодой хозяин, что когда-нибудь даже тебе может понадобиться venefica? Признаюсь, не думал, что это произойдет так скоро, ведь ты еще так молод и…
— Избавь меня от проповедей, — сказал я. — Давай лучше обсудим цену.
— Она тебе прекрасно известна.
Тем не менее я умудрился хоть немного сбить цену. Как я уже говорил, сперва египтянин запросил за рабыню по имени Обезьянка сумму, почти равную тому, что было у меня в кошельке. Но после продолжительного торга я купил эфиопку чуть дешевле, оставив достаточно денег для нас с Вайрдом, чтобы мы могли заплатить хозяину deversorium, когда соберемся уйти, и чтобы продержаться зимой. А несколько siliquae я отложил. В свое время вы узнаете, для чего они были мне нужны.
— Отлично, — сказал я, когда сделка была заключена, а торговец, вздохнув, поставил печать и вручил мне servitium[130] Обезьянки. — Пусть девушка оденется и будет готова пойти со мной — потому что я могу послать за ней неожиданно, когда мне понадобятся ее услуги.
— Обезьянка будет ждать твоих распоряжений. — Египтянин зловеще улыбнулся. — Когда придет время, желаю тебе — скажем так — полного и абсолютного удовлетворения. Khaîre, молодой хозяин.
* * *
В течение нескольких дней я тайком наблюдал за домом dux Латобригекса. Я шпионил лишь в дневные часы, потому что только тогда могли произойти события, которых я ожидал. Вечера я снова проводил в компании с Вайрдом, обедал в таверне или купался в термах, и мы с ним говорили исключительно о всяких пустяках. Вайрд, очевидно, изнывал от любопытства, но терпеливо воздерживался от того, чтобы задавать вопросы. Не торопил он меня и с отъездом, хотя пора уже было начинать новый сезон охоты.
Много раз я наблюдал, как роскошные носилки покидали резиденцию dux и как при этом носильщики-рабы выкрикивали: «Дорогу легату!» Иногда Латобригекс выезжал один, иногда со своей женой или сыном. Но я ждал, когда же рабы вынесут носилки только с Джаирусом и Робеей. И когда это наконец произошло, я поспешно последовал за ними на почтительном расстоянии. Как я и надеялся, носилки остановились, и Джаирус вышел из них у мужских купален. Затем рабы двинулись дальше, я снова последовал за носилками, вознося про себя молитвы. Мои молитвы были услышаны: в следующий раз носилки остановились перед женскими термами, там из них вышла Робея.
Я со всех ног помчался в лавку египтянина, быстро схватил Обезьянку и бегом потащил ее к термам, где находился Джаирус. Вообще-то раб или рабыня сплошь и рядом сопровождали своего господина, но я, разумеется, никак не мог привести женщину в мужскую купальню. Однако эти термы для высшего сословия были оборудованы маленькими, но хорошо меблированными exedria — комнатами ожидания, и я оставил Обезьянку в одной из них, где имелась кушетка.
Я не мог объяснить всего на словах этой маленькой чернокожей девочке, но я ухитрился отдать ей подробные распоряжения в виде жестов; Обезьянка покладисто кивала головой, словно прекрасно меня понимала. Ей надо раздеться донага, улечься на кушетку и некоторое время ждать; затем она должна сделать все, чему ее научили и для чего готовили. Сразу после этого девушке следует одеться снова, покинуть exedrium, выйти из здания и встретиться со мной на улице возле терм.
Сильно надеясь на то, что Обезьянка действительно поняла все, я оставил ее там и вошел в apodyterium, чтобы раздеться самому. Затем, завернувшись в полотенце, я поспешил через другие комнаты в поисках Джаируса. После всей этой беготни я действительно нуждался в купании, поэтому обрадовался, когда обнаружил свою жертву в наполненном паром sudatorium. Там было еще несколько мужчин, сидевших, потевших и разговаривающих между собой, однако они устроились поодаль от Джаируса. Это я тоже предвидел. За последние дни я заметил, что все жители Констанции — даже такие же грубые и неотесанные, как сам Джаирус, кого я прежде иногда видел в компании с ним, — теперь избегали любого общения с этим человеком. С того дня, когда свершился суд Божий, с ним, возможно, общались лишь отец с матерью; ну, может, еще пекущийся только о собственном благе священник перекидывался с парнем дружелюбным взглядом или словом.
Итак, здесь, в sudatorium, Джаирус сидел в углу совсем один с угрюмым видом; он был обнажен, только на правой руке у него виднелась повязка. Юноша уставился на меня с искренним изумлением, когда я присел с ним рядом, отрекомендовавшись как «Торн, горячий поклонник clarissimus Джаируса». Можно было предположить, что он удивлен тем, что к нему обратился некто, очень напоминающий по возрасту и внешнему виду ту девушку, Юхизу. Но он видел Юхизу — близко, во всяком случае, — только в темноте в роще да еще в полумраке церкви, где происходило судебное разбирательство. И еще было совершенно ясно, что я мужчина, потому что я находился в мужских термах, не так ли? Уверен, что Джаирус удивился просто потому, что с ним вообще кто-то заговорил, ведь теперь он стал регзопа non grata[131].
— Clarissimus, — сказал я, — ты не знаешь меня, потому что я не местный житель, а странствующий торговец и только недавно приехал в этот прекрасный город. Однако я должен заплатить тебе долг.
— Какой еще долг? — хрипло спросил он и украдкой отодвинулся от меня на скамье.
Думаю, что Джаирус не на шутку испугался, вообразив, что я являюсь каким-то другом или родственником недавно погибшего Гудинанда, а долг этот такого сорта, который никто не хотел бы получить.
Я поспешил пояснить:
— Благодаря тебе я выиграл весьма значительную сумму денег. Значительную для человека моего скромного положения, по крайней мере. Видишь ли, я присутствовал на поединке и поставил на тебя все свои сбережения до последнего нуммуса.
— Правда? — спросил он уже не так настороженно. — Едва ли я могу поверить, что хоть один человек ставил на меня.
— Но я поставил. И выручил значительную сумму.
— В это я могу поверить, — мрачно произнес он.
— И мне очень хотелось бы хоть как-то отблагодарить тебя, уж прости мне мою дерзость. Разумеется, я знаю, clarissimus, ты никогда не примешь pars honorarium[132]. Поэтому я принес тебе подарок.
— Ну-ну.
— Я потратил часть выигрыша, чтобы купить тебе рабыню. Благодарю тебя, однако у меня и так множество рабынь.
— Но не таких, как эта, clarissimus. Молоденькая девственница, только созревшая, как плод, готовый к тому, чтобы его сорвали.
— Еще раз спасибо, но я уже наслаждался многими такими плодами.
— Не такими, как этот, — повторил я. — Эта девочка-ребенок не только девственница, не только очень красива, но она еще и чернокожая. Молоденькая эфиопка.
— Правда? — прошептал Джаирус, и его мрачное лицо просветлело. — Я никогда еще не спал с чернокожей девушкой.
— Ты можешь переспать с этой немедленно. Я взял на себя смелость и привел ее сюда, в термы. Ты найдешь рабыню совершенно голой в exedrium под номером три неподалеку от входа.
Он прищурился:
— Уж не собираешься ли ты подшутить надо мной?
— Ну что ты, clarissimus. Тебе надо только сходить и посмотреть. Если тебе не понравится то, что ты увидишь… ну, я подожду тебя здесь. Просто вернись и скажи мне, что отказываешься от подарка.
Джаирус все еще смотрел на меня с подозрением, но также было видно, что он испытывает страстное желание. Он встал, завернулся в полотенце и сказал:
— Тогда подожди меня здесь. Если я не вернусь немедленно и не задушу тебя за глупую шутку, я вернусь после и окажу тебе достойный прием в благодарность за твой подарок.
И он отправился к выходу из здания.
Я не стал ждать, а почти сразу же последовал за ним. Я не мог терять времени, ибо рассчитал все по минутам. Вот Джаирус прошел в дверь exedrium и остался там, явно заинтересовавшись Обезьянкой. Я стремительно вернулся в apodyterium и торопливо оделся вновь. Затем снова помчался как сумасшедший в deversorium, где ворвался в свою комнату, сорвал с себя мужскую одежду и надел наряд Юхизы. У меня не было времени на притирания и украшения, поскольку я тут же снова побежал обратно к термам, которые только что покинул.
Обезьянка, как ей и приказали, уже ожидала меня на углу улицы, безмятежно рассматривая прохожих. Многие из них замедляли шаг или останавливались, чтобы тоже бросить на африканку взгляд, потому что хотя торговые караваны, которые прибывали в Констанцию, все-таки иногда привозили с собой чернокожих рабов, но это бывало не так уж часто, да и к тому же среди рабынь очень редко попадались такие красивые чернокожие девушки. Когда я взял ее за руку, маленькая Обезьянка отскочила от меня: я был женщиной и незнакомкой. Но затем она узнала во мне своего нового владельца и улыбнулась, хотя и выглядела, что и понятно, весьма смущенной, ибо сочла мое поведение довольно странным. Я жестом показал на термы, спрашивая ее, все ли в порядке. Она широко улыбнулась мне и энергично закивала.
Итак, я потащил ее теперь к женским термам; разумеется, для знатных женщин приводить с собой рабынь было обычным делом, пусть даже и чернокожих. Мы с Обезьянкой разделись в apodyterium и затем вместе отправились дальше. Прошло уже достаточно времени, так как Робея находилась в самой дальней комнате, balineum, плавая после ванны в бассейне с теплой водой, так же лениво и томно, как и тогда, когда я увидел ее впервые. Однако было очевидно, что и ее тоже подруги сторонятся, потому что женщины и девушки позволили Робее занять целиком весь дальний конец бассейна — тот темный и дальний уголок, где она когда-то предлагала мне развлечься.
Позаботившись о том, чтобы Робея не заметила меня, я показал Обезьянке очередную жертву и снова при помощи жестов отдал распоряжения. Она должна самым соблазнительным образом подплыть к Робее и согласиться на все, что ей предложит эта дама. Затем, после того как Обезьянка исполнит свое предназначение, она должна поспешить в apodyterium, быстро одеться и покинуть термы, на этот раз снаружи буду ждать я. Обезьянка покивала головой и грациозно скользнула в воду, тогда как я вернулся в apodyterium и в самый последний раз за этот день облачился в наряд Юхизы.
Я томился в ожидании на улице; время, казалось, текло необычайно медленно. На самом деле все произошло довольно быстро. Я смог расслышать отчетливую суматоху внутри терм — женские вопли, топот ног, плач детей и крики слуг — за пару минут до того, как Обезьянка торопливо выскочила из Дверей, все еще натягивая на себя что-то из верхней одежды. Предупреждая мои вопросы, маленькая чернокожая девчушка расплылась в широкой белозубой улыбке и закивала.
Теперь уже не торопясь, я отвел Обезьянку к нашему последнему месту назначения, в самый бедный район на окраине города. Гудинанд как-то показал мне свой дом, но никогда не приглашал меня зайти — он стыдился своей грязной и убогой лачуги. Я велел Обезьянке войти внутрь и отдал ей свой кошель. Затем я осторожно поцеловал ее в знак благодарности в эбеновый лоб, махнул рукой на прощание и проследил, как девушка вошла в дом.
В кошеле находились несколько серебряных siliquae, которые я специально отложил для этого случая, и servitium Обезьянки, теперь уже подписанный и мной тоже. Моя запись была сделана на старом наречии готическим шрифтом: «Máizen thizai friathwai manna ni habáith, ei huas sáiwala seina lagjith faúr frijonds seinans».
Я никогда не встречал старую больную мать Гудинанда и даже не знал, умеет ли она читать. Но вдова должна обрадоваться деньгам, и, уж конечно, кто-нибудь из соседей сможет перевести для нее оба документа. В servitium говорилось, что отныне эта достойная женщина является законной владелицей рабыни, которая будет заботиться о ней вместо погибшего Гудинанда. Другой документ напоминал ей то, что мать Гудинанда (если она была истинной христианкой) должна была и так знать: «Никто не заслуживает большей любви, чем тот, кто отдал свою жизнь за друга».
* * *
Я вернулся в deversorium, переоделся в одежду Торна и собрался уже насладиться заслуженным отдыхом в свой комнате, когда пришел Вайрд в сильном подпитии, его усы и борода топорщились во все стороны. Он взглянул на меня налитыми кровью глазами и сказал:
— Без сомнения, ты уже слышал, что дракониха Робея и ее змееныш Джаирус мертвы.
— Нет, fráuja, я пока еще не слышал, но от души надеялся на это.
— Они умерли во время купания, но не потому, что утонули. Похоже, оба скончались почти одновременно, хотя и в разных термах.
— Я ожидал, что услышу это.
— Они умерли при весьма любопытных обстоятельствах. И что особенно странно, при похожих обстоятельствах.
— Я рад слышать это.
— Говорят, что на лице Джаируса застыла ужасная гримаса, что его тело все было перекручено и лежало в луже собственных нечистот. Говорят, что рот Робеи был также раскрыт от ужаса, что от конвульсий ее тело чуть ли не завязалось узлом и что она плавала в бассейне balineum, который стал коричневым от ее нечистот.
— Чрезвычайно рад услышать это.
— Странно, в свете произошедшего сегодня, что священник Тибурниус все еще жив.
— Мне самому жаль, что он жив. Но я подумал, что будет неосмотрительным с моей стороны разом избавить Констанцию от всех, кто творит зло. Я оставлю священника на суд Господа, которому, как этот лицемер заявляет, он служит.
— Немного же он может послужить ему с этих пор. По крайней мере, на людях. Полагаю, что всю оставшуюся жизнь Тибурниус станет скрываться за запертыми и охраняемыми дверями.
Когда я ничего не ответил на это, а только усмехнулся, Вайрд задумчиво почесал свою бороду и сказал:
— Итак, вот для чего тебе понадобились все наши деньги. Но, во имя мстительной каменной статуи Мития[133], мальчишка, что ты купил на эти деньги?
— Ну, я кое-что приобрел у египтянина-работорговца.
— Что? Ты купил раба-гладиатора? Нанял sicarius?[134] Но говорят, что на обоих трупах не было никаких следов насилия.
— Я купил venefica.
— Что?! — От изумления Вайрд почти протрезвел. — Что тебе известно о venefica? Откуда ты узнал?
— Я по натуре своей очень любознательный, fráuja. Всем вокруг интересуюсь. Я узнал, что некоторых рабынь с младенчества кормят определенными ядами. Сначала им дают совсем немного, затем увеличивают дозы. К тому времени, когда рабыни достигают девичества, их собственные тела привыкают к этим веществам и те не причиняют им вреда. Однако накопленный яд настолько опасен, что мужчина, который делит постель с venefica, — и любой, кто отведает ее соков, — сразу же умирает.
Тихим голосом Вайрд произнес:
— И ты купил одну venefica. И подарил ее…
— Да, я купил совершенно особую рабыню. Эту девочку, как и большинство venefica, кормили аконитом, потому что у этого яда нет неприятного привкуса. Но ее еще всю жизнь кормили и elaterium. Если ты не знаешь, fráuja, этот яд получают из небольшого растения, которое называется «бешеный огурец».
— Иисусе, — произнес Вайрд, глядя на меня с каким-то благоговейным ужасом. — Ничего удивительного, что они умерли такой отвратительной смертью — треснули, как огурец.
Теперь Вайрд окончательно протрезвел и, похоже, ему было не по себе.
— Скажи мне, мальчишка, ты решил оставить себе эту venefica?
— Не беспокойся, fráuja. Она выполнила здесь свою работу, а я свою. Больше она мне не нужна. Я предлагаю нам с тобой поскорее отправиться куда-нибудь еще. Как только мы упакуем вещи и закончим все приготовления, я с радостью покину Констанцию. Навсегда.
Остаток осени, всю зиму и бо́льшую часть весны я работал усерднее, чем прежде, — держал данное Вайрду обещание, — стараясь добыть побольше шкур, рогов горных козлов, бобровых струй. Разумеется, мало кто из охотников смог бы угнаться за Вайрдом. Он по-прежнему далеко превосходил меня в знании леса и мастерстве охоты. Однако я начал замечать (и сам Вайрд признавал это с грустью и досадой), что преклонный возраст давал о себе знать, так что теперь его зрение оставалось по-прежнему острым только при ярком дневном свете.
— Во имя отца всего сущего Вотана, — ворчал он, — вот что я хочу знать: стали бы люди молиться о долголетии, если бы толком представляли себе, что значит стареть.
Таким образом, ежедневно, как только начинали сгущаться сумерки, я откладывал в сторону пращу, Вайрд давал мне свой гуннский лук, и я продолжал охотиться дольше, чем это мог сделать он сам. Постепенно я наловчился весьма неплохо обращаться с этим оружием, однако так никогда и не сравнялся в умении с Вайрдом. Итак, я продолжал охотиться еще час или два и приносил добычу, из которой мы готовили себе ужин.
За все это время при помощи пращи и лука Вайрда (а однажды даже при помощи своего короткого меча: в тот раз я остановился в чаще, чтобы передохнуть, а один горный козел, особенно любопытный или особенно глупый, подошел поближе, чтобы рассмотреть меня) я убил хотя бы по одному разу всех зверей, какие там только водились… кроме двух. Поскольку я так никогда и не приобрел удивительной сноровки Вайрда натягивать тетиву, выхватывать и выпускать стрелы одну за другой, именно он всегда поднимал из берлоги спящего медведя, а затем одной последней стрелой метко поражал зверя, когда тот выходил. И еще, хотя богатый и густой зимний мех волка по цене приравнивался к меху росомахи, Вайрд Друг Волков не позволял мне убивать их.
Вынужден сказать, что и я тоже, хотя так и не стал настоящим другом волков, начал восхищаться этими хищниками. Есть одна старая пословица: «Вот придут зима и волки…» — и я понял, что так говорят не случайно. Похоже, волки и впрямь любят зиму больше других времен года. Всякий раз, когда я, продрогнув до самых костей, с трудом пробирался по снежным сугробам и вдруг замечал лежащего под деревом волка, я не переставал изумляться тому, что эти звери всегда предпочитают теневую сторону.
Задолго до весны мы с Вайрдом перестали ездить верхом: лошадей приходилось вести за собой, поскольку их седла к этому времени были тяжело нагружены, однако мы все продолжали добывать новые и новые шкуры. Поэтому мы с Вайрдом смастерили сани из гибких веток, крепко связав их полосками из сыромятной кожи и загнув передние концы, так чтобы сани наши с легкостью преодолевали все препятствия.
Покинув Констанцию, мы обогнули южную оконечность озера Бригантинус и двинулись на восток, ступив на территорию римской провинции, которая называлась Реция Секунда на латыни или Байо-Вария[135] на старом наречии. Так же как и минувшей зимой, мы шли вдоль подножия Альп. Однако нынешняя зима выдалась значительно мягче, и мы частенько поднимались выше по склону гор в поисках горных козлов или для того, чтобы обследовать какую-нибудь пещеру, которую давно заприметил Вайрд, и кое-где мы действительно находили медведей.
Байо-Вария — последняя заселенная из оставшихся провинций Западной империи. Когда мы с Вайрдом пересекали ее, то ни разу не натолкнулись ни на одну римскую дорогу, деревню или же крепость, даже на аванпост легионеров. Единственными обитателями этой провинции были кочевники алеманны, несколько раз мы встречались с представителями этого так называемого «народа» — на самом деле это были всего лишь большие племена, кочующие с места на место или разбивающие на зиму лагерь. С одним из таких странствующих племен нам оказалось по пути, и мы некоторое время вместе двигались в одном направлении. В зимнем лагере другого племени мы на протяжении нескольких суток наслаждались гостеприимством алеманнов.
Всем известно, насколько агрессивны кочевники, и, казалось бы, можно было предположить, что они возмутятся, встретив чужаков на своих землях. Вообще-то это правда, и, попадись им вместо нас торговый караван или армия на марше, алеманны мигом напали бы на незваных гостей, ограбили бы их, или убили, или же взяли бы в рабство. Другое дело мы с Вайрдом. Сразу было ясно, что мы такие же кочевники, как и сами алеманны, поэтому они оказывали нам теплый прием. Лагерь, в котором мы какое-то время жили, был самым густонаселенным в провинции. Сами представители этого племени именовали себя баварами и считали, что вся провинция получила свое готское название в их честь, поскольку они преобладали среди ее жителей. Вождь племени, некий Эдиульф, конечно же, высокопарно именовал себя королем баварским, но он оказался таким же гостеприимным, как и его «подданные», и не стал обвинять нас в том, что мы без спроса вторглись в его владения. Да и вряд ли хоть один германский король мог бы кого-либо в этом упрекнуть. Ведь, подобно этому захолустному королю Эдиульфу, даже самые августейшие правители — такие как король франков Хильдерих или король вандалов Гейзерих — были, как они сами себя величали, властителями народов, а не территорий.
Одни только римские императоры считали себя правителями государств и не просто устанавливали границы между теми землями, которые объявляли своей собственностью, но и укрепляли эти границы — во всяком случае, пытались это сделать, — опасаясь вторжения других народов, у которых имелись свои собственные правители. Еще со времен Константина, когда империя разделилась на Западную и Восточную, даже между этими двумя ее частями вечно шли споры относительно их границ. Восточной половине часто приходилось воевать, чтобы удерживать свою самую дальнюю восточную границу, в далекой Азии, где Римская империя граничила с Персией, — потому что честолюбивый персидский монарх, так называемый «король всех королей», был также не прочь стать правителем соседних земель и населяющих их народов.
Бавары были презренными язычниками и почти все носили на шее представляющие собой примитивный молот Тора амулеты, сделанные из тщательно обработанного камня, железа или бронзы, в зависимости от богатства и положения человека в племени.
— Однако, — хитро подмигивая, сказал нам с Вайрдом король Эдиульф, — во время наших странствий мы иногда обращаемся к таким же странствующим христианам-миссионерам. А кое-кому из моих подданных подчас приходится и навещать христианские города, чтобы купить там орудия труда, или соль, или еще что-нибудь, чем мы сами себя не можем обеспечить. В таких случаях, дабы уберечься от нравоучений или ужасных оскорблений, мы просто переворачиваем молот Тора на наших шнурах. Понимаете? Вверх ногами его легко можно принять за христианский крест. Это делает нас более набожными и благочестивыми, чем настоящих христиан, которые лишь осеняют себя крестом, но никогда даже не задумываются о том, чтобы носить на груди символ креста. Поверьте мне, это уберегает нас от многих неприятностей.
Ухмыльнувшись себе в бороду, Вайрд сказал:
— Может, было бы проще вам всем принять христианство.
— Нет! Ni allis! — воскликнул Эдиульф, посчитав, что старик говорит серьезно. — Наша старая вера подобна столу, ломящемуся от всевозможных яств, от крепкого пива до изысканных сладостей. Каждый может выбрать себе подходящего бога или верить в того, кто ему больше нравится. Нет уж, мы будем наслаждаться своей старой верой, где нет вечно поучающих всех священников, а если нам вдруг понадобится совет кого-либо из богов, нам всегда поможет frodei-qithans.
Вообще-то, frodei-qithans — это шаман, но этого шамана бавары называли чихателем, потому что он делал свои предсказания не совсем обычным способом, толкуя чихание. Когда бы король Эдиульф ни собирал совет старейшин племени (все они вместе с ним садились в круг), старый шаман по имени Вингурик тоже непременно там присутствовал. Если было необходимо посоветоваться с богами относительно принятия какого-либо решения или же король и старейшины беспокоились, что боги могут не одобрить их действия, на помощь всегда призывали предсказателя Вингурика. Он шел по кругу и бросал в лицо каждому, включая и короля, щепотку пыльцы какого-то растения. Затем чихатель садился на место и слушал, как часто и с какими промежутками все чихают. Когда же присутствующие наконец заканчивали свое чихание-предсказание, вытирали слезы с глаз и принимались сморкаться прямо на землю или в подолы туник, Вингурик сообщал результаты гадания: оглашал мнение богов относительно предмета обсуждения. Это могло в разной мере повлиять на решение совета, но то, что сказал Вингурик, обязательно учитывалось при обсуждении.
Поскольку мы с Вайрдом собирались покинуть Байо-Варию и продолжить свой путь на восток, этот древний шаман выразил желание предсказать, что ожидает нас обоих в дороге. Вайрд довольно неохотно принял это предложение, тогда как я очень заинтересовался, потому что никогда еще никто не толковал мое чихание. Таким образом, я и Вайрд уселись рядом со старым Вингуриком, он кинул нам в лицо пыльцу, и мы, конечно же, принялись чихать. Невозможно было избежать этого. Но мне было ясно — да и шаману тоже, потому что он неодобрительно нахмурился, — что Вайрд излишне подчеркивает и затягивает свое чихание, из чистой вредности, явно насмехаясь над прорицателем.
Когда же Вайрд наконец закончил чихать и прочистил одну ноздрю, затем другую, демонстративно высморкался прямо на землю и вытер значительное количество соплей со своей бороды, старый Вингурик бросил на каждого из нас мрачный взгляд и злобно произнес:
— Неверующие не могут ввести богов в заблуждение своим притворством.
— Акх, о ком это ты говоришь? — притворно искренним тоном поинтересовался Вайрд. — Разве я осмелился бы глумиться над всесильными…
— Тебя, — перебил Вайрда Вингурик, ткнув в него костлявым пальцем, — убьет друг. Так говорят боги, и так говорю я.
Это могло бы ошеломить даже циничного Вайрда. Я, во всяком случае, был до глубины души потрясен таким предсказанием. И тут, прежде чем кто-нибудь из нас смог вставить хоть слово, шаман перевел палец на меня.
— А ты, — бросил он, — убьешь своего лучшего друга. Так говорят боги, и так говорю я.
Затем чихатель, кряхтя, поднялся и, больше ни разу не взглянув на нас, зашагал прочь.
Я буквально лишился дара речи, однако Вайрд невозмутимо бормотал что-то себе под нос, пока продолжал упаковывать шкуры и связывать наши сани. Когда же мы вывели наших лошадей из лагеря, он махнул рукой и крикнул: «Huarbodáu mith gawaírthja!» королю Эдиульфу и остальным баварам, которые смотрели, как мы уезжаем. Только когда мы отъехали от лагеря на значительное расстояние, я смог заговорить, и голос мой при этом слегка дрожал:
— Если… если frodei-qithans прав, fráuja, то, боюсь, его предсказание означает… будто я когда-нибудь соберусь убить тебя.
— Только попробуй, — сдержанно сказал он.
— Ты не веришь в предсказания?
— Во имя грешного святого Иеронима, конечно нет! Всякий раз, как я встречаю шамана, астролога, авгура или кого-нибудь подобного, я вспоминаю о предостережении, которое получил Нерон от Дельфийского оракула: «Опасайся семидесяти трех лет». Нерон очень обрадовался, решив, что доживет до такого возраста. Но все обернулось иначе: именно семидесятитрехлетний Гальба лишил его трона. Нерон умер в возрасте тридцати двух лет. Предсказания всегда формулируют таким хитрым образом, что они могут означать что угодно. А чаще всего, мальчишка, уж поверь мне, они вообще ничего не означают. Подобно Катону, я изумлюсь тому, что один авгур может заглянуть другому в глаза.
Испытав огромное облегчение, когда увидел, как спокойно и равнодушно воспринял предсказание Вайрд, я произнес:
— Я знаю, что ты так же, как и король Эдиульф, очень невысокого мнения о христианстве. Но я, честно говоря, раньше все-таки думал, что ты больше склоняешься к старой вере. В ней, по крайней мере, заключено достоинство древности.
— Vái! Те, кто почитает древность, кажется, никогда не задумывались над тем, что галька гораздо древнее всего, что когда-либо создал человек. Включая и все религии, когда-либо изобретенные так называемыми древними. Все с почтением говорят об этих «древних» и о том, как мудры они были. Но это не так. Пойми, мальчишка. Древние люди, древние королевства, древние саги и прорицатели — все они существовали давным-давно, когда сам наш мир был еще совсем юным и невежественным. Так много веков прошло с тех пор, что даже звезды переменили свое местоположение. Тебе известно, что в те времена именно Тубан указывал на истинный север, а теперь вместо него светит звезда Феникс. Нет уж, по-моему, так мы гораздо мудрее древних — или, по крайней мере, должны быть таковыми, — мы, те, кто живет сегодня, когда человечество и сам мир взрослеют.
Я обдумал это и сказал:
— Мне это никогда не приходило на ум.
— Разумеется, всегда существовали умные и ученые люди, однако и в древности было полным-полно глупцов и невеж. Что же касается того, какую веру предпочесть… Лично я считаю все религии одинаково действенными — или одинаково абсурдными, — потому что все религии суть мифы и ни один миф не может быть лучше другого, ибо их создают люди.
Говоря все это, Вайрд остановился так внезапно, что лошадь наткнулась на него, а сани — на лошадь.
— Погляди-ка сюда! Лосиные следы! Давай, мальчишка, не зевай! Мы пообедаем сегодня лосиной печенью. По мне, так это лакомство гораздо лучше любых сухих, безвкусных и неудобоваримых мифов, которые когда-либо только создавали!
* * *
Предсказание и в самом деле не сбылось: во всяком случае, ни один из нас не убил другого, и, постепенно продвигаясь на восток, мы пересекли невидимую границу в лесу, покинув Байо-Варию и оказавшись в провинции под названием Норик. Хотя племена алеманнов кочевали и по ней тоже, здесь встречались также и маленькие поселения римских колонистов, чьи предки пришли сюда из Италии, в основном потому, что земля здесь богаче железом. Местные жители преуспели в изготовлении великолепной норической стали, которую римляне покупали для производства оружия. Таким образом, центром всех поселений, которые по пути попадались нам с Вайрдом, неизменно были шахты, кузницы или литейные мастерские.
Ранней весной мы подошли к нижнему течению реки Энс[136] и двинулись вдоль нее, убив множество бобров, пока наконец не увидели настоящую дорогу, значительно шире пешей тропы. Эта римская дорога, которая спускалась с Альп, называлась Альпис Амбуста. Ну а Амбустский перевал был, возможно, самым оживленным переходом через горы; поэтому дорога была вечно переполнена людьми, животными, повозками и телегами, которые двигались в город Тридент[137] на юге Италии и в провинцию Регина Кастра, что располагается на большой реке Данувий на севере, а также прибывали оттуда. Перейдя Энс по великолепно построенному мосту, мы с Вайрдом обнаружили, что с востока мост охраняется римскими воинами из поселения Велдидена[138], где находился гарнизон войск из Второго легиона Италийского Благочестивого. Как и повсюду, гарнизон окружали cabanae[139] — лавочки, таверны, кузницы, кожевенные мастерские и тому подобные заведения, — которые в большинстве своем были построены и содержались ветеранами легиона. Разумеется, у Вайрда и здесь тоже обнаружилось несколько старых знакомых. И снова он пил вместе с ними и вовсю предавался воспоминаниям; правда, мой друг позволил себе отдохнуть только после того, как продал значительное количество шкур и рогов, а также часть наших castoreum гарнизонным лекарям. Ну а мне тем временем пришлось закупать впрок все те припасы, в которых мы нуждались для нашего следующего перехода.
Наконец Вайрд решил, что отдыхать хватит, и мы отправились дальше вниз по течению все расширяющегося Энса, а затем, когда река повернула на север, двинулись прочь от нее по землям, на которых имелись только небольшие ручейки. Теперь мы продвигались быстрее, потому что многие животные уже сменили свой прекрасный зимний мех, так что мы охотились только для того, чтобы прокормиться. Таким образом, поздней весной мы подошли к торговому городу Ював[140], бывшему также и столицей провинции. Как только мы распродали весь свой товар, выручив значительно больше, чем получили в прошлом году в Констанции, Вайрд сказал мне:
— Здесь у меня нет знакомых, с кем можно хорошо провести время, выпить и предаться воспоминаниям, а города не слишком привлекают меня. Кроме того, полагаю, что мы с тобой заслужили настоящий отдых. Давай остановимся здесь на несколько дней, мальчишка, чтобы смыть с себя лесную грязь, сходить несколько раз в термы, полакомиться городскими яствами, пополнить наш гардероб и приобрести другие необходимые вещи. А затем давай уедем, и я отведу тебя в одно из самых прелестных местечек, где можно по-настоящему отдохнуть. Ну что, согласен?
Поскольку болезненные воспоминания о пребывании в последнем городе, в котором я задержался так надолго, еще были слишком свежи, я согласился без всяких колебаний, и спустя неделю мы с Вайрдом выехали из Ювава, везя за собой пустые сани. Мы пренебрегли всеми многочисленными римскими дорогами, которые сходились в Юваве, и отправились на юго-восток по постепенно повышающемуся склону гор, известному среди местного населения как Каменная Крыша Альп.
После нескольких дней путешествия налегке мы оказались в той части Норика, которая на латыни называлась Regio Salinarum[141], а на старом наречии Salthuzdland; оба названия означали «Место, где много соли». Не подумайте, что это была голая пустыня, полная соли (такие пустоши существуют, как мне говорили, но только в Азии и Африке). Вовсе нет. Этот район был просто богат солью, однако ее запасы находились глубоко под землей, и входы в соляные пещеры имелись лишь в некоторых местах. Остальная часть этой поистине огромной и прекрасной местности была настоящей страной, по которой я с огромным удовольствием путешествовал. Сочные альпийские луга с полевыми цветами и сладко пахнущей травой сменялись лесами, которые — уж не знаю почему — отличались от всех, по которым мы с Вайрдом раньше бродили. Эти леса гораздо больше напоминали парки, которые я позже увидел в богатых поместьях: они не заросли подлеском, деревья располагались на значительном расстоянии друг от друга, так что каждое могло свободно раскинуть свои ветви, между деревьями росли цветущие кусты и трава — ну совсем как на газоне, — так называемая луговая, за которой тщательно ухаживают в поместьях.
— Я в жизни не видел такой красоты, — сказал я Вайрду с благоговением и восторгом. — Как ты думаешь, в этих лесах могут водиться кентавры, сатиры и нимфы?
— С такой же вероятностью, как и в любом другом месте, — ответил он с кривой усмешкой; однако старик явно был доволен, что мне здесь так понравилось.
Наш отдых омрачило лишь одно незначительное происшествие. Мы остановились на ночь у кристально чистого ручья, который струился из-под цветущего и благоухающего дерева. Я отошел, чтобы собрать хворосту и веток для костра, и уже возвращался с полными руками, когда вдруг услышал крик Вайрда, возглас удивления, а затем звук, который издавал незнакомый зверь, что-то среднее между завыванием и рычанием. Дальше, как мне показалось, между человеком и зверем началась борьба. Я со всех ног кинулся в лагерь и увидел Вайрда. Держа в руке свой короткий меч, лезвие которого было покрыто кровью, он стоял рядом с убитой очень красивой волчицей, мрачно взирая на свою жертву.
— Что случилось? — спросил я. — Я думал, что ты друг волков.
— Так оно и есть, — сказал старик, не отрывая взгляда от животного. — Но эта волчица пыталась наброситься на меня.
Я подумал, что нападение наверняка оказалось внезапным и яростным, потому что увидел брызги крови на одном из чулок Вайрда, а он обычно очень искусно убивал хищников, даже несущихся прямо на него кабанов.
Я заметил:
— Вообще-то я думал, что волк никогда не нападает на человека. Ты сам мне это говорил.
— Эта волчица была очень больна, — хмуро произнес старик. — Мне уже доводилось видеть раньше хищников, пораженных этим недугом. Она бы умерла в страшных мучениях. Я убил ее из милосердия.
Вайрд был так расстроен, что я воздержался от дальнейших расспросов по поводу этой страшной болезни и сказал только:
— Ну, по крайней мере, ты убил ее, прежде чем она напала на тебя и лошадей.
— Да, — кивнул Вайрд, по-прежнему хмурясь. Затем он с какой-то непонятной злостью взъерошил свои волосы и бороду и велел: — Пока я буду отмывать свой меч и себя, мальчишка, разведи костер подальше от ручья, разобьем лагерь там. Мне бы не хотелось провести ночь рядом с этим несчастным созданием.
Перед этим я как раз успел убить при помощи своей пращи зайца. Мы приготовили ужин: поджарили зайца на вертеле над огнем и щедро приправили его солью, которая в этих краях была очень дешева. Пока мы ели, мне кое-что пришло в голову, и я сказал:
— Знаешь что, fráuja? А он все-таки правильно предсказал наше будущее, тот старый Вингурик, которого мы встретили прошлой зимой, только он немножко перепутал. Это ты убил своего друга, а вовсе не я.
Вайрд промолчал. А я развивал свою мысль дальше:
— А знаешь, почему тот frodei-qithans ошибся? Его сбило с толку твое нарочитое чрезмерное чихание.
И снова старик ничего не сказал, и я устыдился собственной бестактности. Похоже, что Вайрд больше переживал из-за убитой волчицы, чем я из-за своего juika-bloth. Потому я закрыл рот, чтобы больше не говорить глупостей, и мы закончили ужин в молчании. Хотя уже к следующему утру Вайрд снова пришел в себя — и дальнейший наш переход по этим чудесным лесам оказался беззаботным и приятным.
Я думал, что за время странствий уже увидел достаточно красот, но все они померкли в моей памяти, когда я увидел конечную цель нашего путешествия. Как-то около полудня мы ехали по отрогу Высоких Альп. Вайрд дернул за поводья, заставляя свою лошадь остановиться, и указал мне рукой. И тут перед моими глазами предстало такое зрелище, что у меня буквально перехватило дыхание.
— Хальштат, — с гордостью произнес Вайрд, — Обитель Эха.
За свою жизнь я видел и римскую Флору, и византийскую Антусу — оба этих названия, и латинское и греческое, означают «цветущий», и оба города на самом деле великолепны. Я видел Виндобону[142], второй старейший город после самого Рима во всей империи; я видел Равенну; я видел множество других прославленных городов. Мне доводилось бывать в землях, которые располагались по соседству с Данувием, от Черного моря до Черного леса; я плавал на корабле как по Средиземному морю, так и по Сарматскому океану[143]. Так что мне пришлось увидеть больше, чем за всю свою жизнь видит большинство людей. Но до сих пор я не могу забыть Хальштат: это самое восхитительное место, какое я когда-либо созерцал.
С горы, откуда мы с Вайрдом смотрели вниз, Обитель Эха сильно напоминала созданную Альпами вытянутую чашу, на дне которой имелось некоторое количество воды. Однако на самом деле эта вода была озером, и чрезвычайно глубоким, потому что склоны гор спускались прямо в него, соединяясь между собой где-то далеко внизу. Только в промежутках, у берега озера, имелись небольшие уступы, которые и сами уходили под воду; там, словно на полках, располагались горные луга. Несколько хребтов Альп, на противоположной стороне чаши, были такими высокими, что их вершины — даже теперь, ранним летом, — оставались все еще белыми от снега. Кое-где виднелись уступы и крутые склоны из обнаженной коричневой породы. Однако большая их часть была покрыта лесом — с того места, где мы находились, все это напоминало волны и складки богатого зеленого бархата, с темными сине-зелеными пятнами в тех местах, куда падала тень от проплывающих сверху облаков.
Озеро Хальштат-зе было маленьким по сравнению с Бригантинусом, но гораздо более светлым и притягательным. А уж каким синим — акх! С того места, откуда я впервые его увидел, его синева делала озеро похожим на драгоценный синий камень, оправленный в складки зеленого бархата. Прошло много времени, прежде чем мне довелось увидеть сияющий темно-синий сапфир, и его цвет тут же напомнил мне об удивительном горном озере.
* * *
Все предметы, находившиеся прямо у воды, как раз под нами, казались с такого расстояния крошечными. Далеко внизу, словно одна из тех игрушечных деревень, которые резчики по дереву делают для детей, на берегу озера располагался город Хальштат. Я мог разглядеть только крыши домов — все они были островерхими, чтобы снег зимой не задерживался на них, рыночную площадь и несколько причалов, выступающих из воды. Но крыш было очень много, так много, что я просто не мог себе представить, сколько было собрано под ними домов на таком тесном пространстве.
После этого мы спустились вниз с Альп по тропе, которая проходила рядом с разветвленным широким потоком, весело сбегающим вниз к озеру. Когда мы подошли поближе к Хальштату, я смог разглядеть, каким образом был построен город. Ровной поверхности на берегу озера было совсем мало, поэтому там размещалось лишь сравнительно немного зданий — внушительная церковь, а также лавки, таверны и gasts-razna (постоялые дворы), образовывавшие городскую площадь. Остальные дома теснились почти на крышах друг у друга, поднимаясь вверх почти до середины крутого горного склона. Они разделялись совсем крошечными улочками, а вверх и вниз по склону и вовсе тянулись не улицы, а каменные лестницы. Дома стояли так тесно, что некоторые были совсем узкими, но это компенсировалось тем, что все они имели по два или даже три этажа.
На первый взгляд постройки в Хальштате располагались на ненадежных жердочках, но не было никаких сомнений, что все они находились там уже очень давно. Все сооружения были сделаны из камня или прочных бревен, крыши покрыты шифером, черепицей или толстой кровельной дранкой. Почти все фасады домов были покрыты слоем белой штукатурки, а затем ярко раскрашены, некоторые разрисованы разноцветными орнаментами в виде цветущего винограда или даже деревьев, искусно изображенных на ровной поверхности фасада, на дверях домов и оконных проемах. В центре рыночной площади имелся фонтан, постоянно изливающийся в виде четырех сильных струй: вода поступала из потоков, мимо которых мы прошли. Все лавки вокруг этой площади были богато украшены бочонками и ящиками с цветами, установленными рядом с подоконниками.
Никогда еще я не видел ни одной общины (начиная с самых маленьких деревушек и кончая огромными городами), которая бы так стремилась украсить себя. Полагаю, что, должно быть, радующее сердце очарование этих мест подвигло людей сделать свой город таким. Ну и разумеется, зажиточные горожане вполне могли позволить себе эти необязательные, но такие милые украшения своих домов. На одном из хребтов Альп, высоко над Хальштатом, располагалась огромная соляная копь, как мне сказали, самая старая в мире. И в наши дни там находили грубые примитивные орудия труда, а также пропитанные солью трупы людей, очевидно погибших в пещерах целую вечность тому назад. Создания эти были такими уродливыми и маленькими — но с хорошо развитой мускулатурой, — что они вполне могли бы сойти за skohl, живущих под землей, не будь на них кожаной одежды, которую до сих пор носят рудокопы. Таким образом, как утверждают местные жители, эта соляная копь, должно быть, разрабатывалась еще со времен детей Ноя, которых разбросало по всему свету.
Во всяком случае, копь до сих пор не истощилась и была полна чистейшей соли, что позволяло жителям города оставаться богатыми людьми. Их семьи жили здесь с незапамятных времен, и в хальштатцах смешалось столько кровей — ибо выходцы почти из всех германских племен еще давным-давно породнились с римскими колонистами, пришедшими сюда из Италии, — что теперь было трудно сказать, к какому народу эти люди принадлежат; достоверно было известно лишь то, что они считались жителями римской провинции Норик.
Двигаясь вдоль берега озера, мы с Вайрдом оказались на окраине города, где располагались единственные конюшни. В одной из них мы оставили своих лошадей, заплатили за их содержание и уход за ними. После чего, нагрузившись своими вещами, мы неторопливо направились по единственной широкой улице Хальштата вдоль берега озера, откуда я смог наконец рассмотреть, что это были за странные предметы на воде. Совсем близко от берега неторопливо бродили по мелководью или задумчиво стояли на одной ноге черные и пурпурные цапли. Чуть дальше спокойно плавали великолепные белые лебеди. Еще дальше виднелись рыбацкие лодки, таких суденышек я раньше никогда не встречал. Местные жители называют их faúrda, что иронически можно перевести как «идущий пешком», хотя им, разумеется, и нет нужды нестись куда-то на большой скорости. Каждая такая лодка по своей форме напоминала разрезанную пополам дыню. Носы лодок высоко загибались над водой, а корма, где находились гребцы, была плоской и обрубленной. Уж не знаю, почему здесь делали столь необычные плавательные средства с не менее странными названиями, однако не думаю, что подобная лодка на самом деле могла быть быстроходной.
В первый вечер мы с Вайрдом поужинали восхитительным жареным судаком, выловленным всего лишь с час тому назад. Таверна, куда мы заглянули, располагалась на городской площади, а caupo, дородный мужчина по имени Андреас, оказался очередным давним знакомцем Вайрда. Весь фасад здания был украшен причудливыми узорами, сбоку у двери стояли ящики с цветами, но задняя стена дома, выходившая прямо на берег озера, вся была сделана из панелей, которые caupo в хорошую погоду убирал. Таким образом, за ужином мы вовсю наслаждались видом Хальштедтер-зее в сумерках и все еще освещенными солнцем вершинами гор за ним; мы бросали кусочки хлеба лебедям, которые скользили прямо под нашей террасой. Мы несколько раз громко крикнули, чтобы услышать, как над водой к нам долетает слабый ответ нимфы Эхо, замирая вдали, там, где виднелись черные вершины гор. Покончив с едой, мы удалились наверх и легли в теплые уютные постели. Я долго бодрствовал, лежал, повернув голову к окну, и смотрел на луну, вставшую над горами и превратившую своим холодным светом необычайно синюю гладь озера в серебро. После этого мои глаза закрылись, и последнее, что я подумал, перед тем как уснуть: «Сегодня самый мирный и счастливый день в моей жизни».
* * *
Когда я проснулся на следующее утро, то обнаружил, что Вайрд уже встал, умылся и оделся. Он держал в руке штаны, в которых странствовал по горам, изучая маленькую красную прореху на одной из штанин.
— Ты поранился? — сонно спросил я.
— Та волчица, — проворчал он, — она укусила меня, прежде чем я убил ее. Это меня беспокоило, но вроде бы укус хорошо заживает.
— Чем же так обеспокоила тебя столь маленькая ранка? Я видел, что ты не раз мучился гораздо больше после того, как один выпивал целый кувшин с вином.
— Не дерзи старшим, мальчишка. Та волчица страдала от hundswoths, а эта ужасная болезнь может передаваться через укусы. Но я надеялся, что ее клыки не прокусили мои толстые штаны и ткань защитила меня от ядовитой слюны… кажется, так и есть. Поверь мне, это большое облегчение: видеть, что царапина благополучно зажила. Ну что, пошли в таверну.
Я слышал о hundswoths — это значит «собачье бешенство»; говорили, будто недуг этот ведет к неминуемой смерти, но я никогда не видел ни одного больного им животного. Разумеется, я беспокоился бы не меньше Вайрда, если бы узнал о его ране, но теперь, когда он так легкомысленно забыл о ней, я был рад, что старик ничего не сказал мне.
Я присоединился к Вайрду в таверне, где он позавтракал только черным хлебом и вином, после чего, похоже, собрался пить вместе со своим старым другом caupo до самого вечера. Я быстро перекусил колбасой и вареным утиным яйцом, запил все кружкой молока и поскорее вышел наружу — мне не терпелось оказаться под жемчужными лучами солнца и отправиться изучать Хальштат.
Вы небось думаете, что пребывание в таком маленьком и изолированном от внешнего мира городке казалось довольно скучным молодому человеку, но я нашел тут много такого, что очаровало меня в самый первый и в последующие дни, и собирался провести здесь все лето. В то первое утро я решил обследовать район, так сказать, сверху донизу и направился наверх вдоль потока, по течению которого мы с Вайрдом спускались днем раньше. Пришлось осторожно карабкаться наверх, однако это дало мне возможность временами останавливаться. Пока я приходил в себя и восстанавливал дыхание, я мог не торопясь изучать окрестности и восхищаться видом с огромной высоты. Я миновал то место, где мы с Вайрдом обогнули отрог горы, и на развилке выбрал дорогу, которая вела наверх. Наконец я добрался до соляной копи, которая и была причиной существования Хальштата.
Я увидел, как рабочие с трудом выходили из-под арки, таща на спинах конусообразные корзины, полные обломков глыб серой каменной соли, ждали, пока их товарищи опорожнят эти корзины, и, сгорбившись, возвращались обратно. Сама копь была центром целой общины, где добывали и обрабатывали соль. Тут имелись довольно большой дом, где жил управляющий, дома поменьше для надсмотрщиков и целая деревня из окруженных палисадниками грубо сколоченных жилищ для рабочих. А еще повсюду на склонах горы располагались на уступах луга, чьи границы были защищены дамбой, а луговины заполнены водой. Каменную соль растворяли в этих прудах, очищая от примесей и пятен, а затем сушили. В результате получались гранулы белоснежной соли, готовой для использования. Там также имелись специальный навес, где соль укладывали в мешки, огромный сарай для их складирования и загоны для мулов, на которых вывозили мешки с готовой солью.
И те, кто добывал соль под землей, и погонщики — все они, разумеется, были мужчинами, однако работу на поверхности земли выполняли преимущественно их жены и дети. Здесь, наверху, должно быть, проживало столько же людей, сколько и внизу, в Хальштате. Некоторые из них, как я позднее узнал, были рабами, которых недавно приставили к этой тяжелой работе, но большинство были потомками рабов, которые уже целую вечность тому назад накопили достаточно денег, чтобы купить себе свободу. И эти их правнуки и правнучки, хотя уже и были свободными людьми, продолжали добровольно заниматься все той же тяжелой работой, ибо это было единственное, что они умели делать.
Я стоял поодаль, обозревая вышеупомянутую сцену, когда властный, но совсем юный голосок произнес за моей спиной:
— Ты ищешь работу, незнакомец? Ты свободный человек, который решил наняться на копь, или чей-нибудь раб?
Я оглянулся и увидел девочку, которая вскоре стала моей подружкой и оставалась ею до конца моего пребывания в Хальштате. Спешу заверить читателей, что о сердечной привязанности в данном случае говорить не приходится, потому что она была совсем еще ребенком — вдвое моложе меня. Я внимательно оглядел незнакомку: каштановые, как у многих римлян, волосы, оленьи глаза и такая же, как у олененка, нежная кожа — в общем, чрезвычайно хорошенькая.
— Ни то ни другое, — ответил я. — Мне вовсе не нужна работа. Я просто поднялся наверх из города, посмотреть, как выглядят соляные копи.
— Тогда ты, должно быть, пришел из-за тех гор. Ведь все местные жители много раз видели копи. — Она драматически вздохнула. — Liufs Guth, и я в том числе.
— А кто ты такая? — спросил я, улыбаясь, потому что незнакомка была одета в alicula и плащ, словно маленькая дама. — Свободная или рабыня?
— Я, — высокомерно произнесла девочка, — единственная дочь управляющего копями Георгиуса Гоноратуса. Меня зовут Ливия. А кто ты такой?
Я назвал ей свое имя, и мы какое-то время болтали — казалось, девочке было приятно пообщаться с новым человеком: она объясняла мне особенности работы на копях, называла разные вершины Альп вокруг озера, рассказывала, какие торговцы в городе могут запросто надуть приезжих, делающих у них покупки. Наконец Ливия спросила:
— Ты когда-нибудь видел соляную копь внутри? — Когда я признался, что нет, она заявила: — Внутри это намного интереснее, чем снаружи. Давай ты познакомишься с моим отцом, и я попрошу, чтобы он разрешил мне сопровождать тебя.
Ливия представила меня своему отцу следующим образом:
— Отец, это Торн, он только что прибыл в наши места, и он мой новый друг. Торн, вежливо поприветствуй управляющего этим огромным и древним предприятием Георгиуса Гоноратуса.
Управляющий оказался хрупким седым мужчиной; очевидно, он весьма серьезно относился к своим обязанностям, проводя огромное количество времени под землей, потому что его кожа была такой же бесцветной, как и его волосы. Позднее мне рассказывали — и Ливия, и другие, — что Георгиус был одним из немногих жителей Хальштата, чья семья происходила от римских колонистов и до сих пор все еще отличалась чистотой крови, и он никому не позволял забывать об этом. Когда управляющий подписывал даже какой-нибудь незначительный документ, он всегда добавлял, так сказать, порядковый номер своего поколения в этой знатной семье. Насколько я помню, он был тринадцатым или четырнадцатым в своем роду. Супругу себе он специально привез из Рима. Она умерла, дав жизнь Ливии, но Георгиус не слишком скорбел: он был женат на копи.
Георгиус Гоноратус был неизменным членом городского магистрата, как и все его двенадцать или тринадцать предков, которых назначал на этот пост совет старейшин Хальштата. Подобно своим родовитым предкам — и в этом отношении он ничуть не отличался от потомков несчастных рабов, которые работали на него, — Георгиус никогда не выезжал за пределы этих мест, никогда не поднимал глаз от копей и не испытывал особого желания попасть за горизонт; полагаю, этот человек не знал вообще ничего о внешнем мире, кроме того, что там постоянно нуждаются в соли. Он и сыновьям своим прививал такие же наивные и ограниченные взгляды. Кстати, эти молодые люди были такими отшельниками, что я даже не сразу обнаружил, что у Георгиуса вообще есть сыновья, но потом все-таки выяснил, что у Ливии имеются два старших брата: соответственно на два и четыре года ее старше. Полагаю, если бы я когда-нибудь увидел их, то ни за что бы не признал в этих юношах потомков знатного римского рода, потому что отец учил их торговле прямо под землей и братья все время пребывали среди одетых в кожу, потных, пыльных рудокопов, носивших корзины с каменной солью.
Я все ломал голову, не ухитрилась ли покойная супруга управляющего все-таки влить немного чужой крови в фамильное древо. Я не мог придумать другого объяснения тому, что Ливия была так не похожа на своих скучных и покорных братьев и отца: она была яркой, восприимчивой, живой девочкой; такая вряд ли захочет провести всю жизнь на копях.
Была ли Ливия действительно дочерью Георгиуса или нет, но он явно любил малышку больше, чем сыновей, и, может, даже так же сильно, как и свои копи. Возможно, управляющий был не слишком доволен тем, что его дочь подружилась с незнакомцем, который выглядел как германец, но, по крайней мере, учитывая юный возраст Ливии, он не слишком беспокоился насчет того, что я могу стать его зятем. Поэтому управляющий просто задал мне несколько вопросов — о моей родословной, занятиях и причине пребывания в Хальштате. Я предпочел не распространяться о своем происхождении, но довольно правдиво ответил, что являюсь компаньоном торговца мехами, что летом нам особенно нечем заняться и потому мы решили отдохнуть здесь. Казалось, это удовлетворило Георгиуса, потому что он снисходительно разрешил Ливии сводить меня под землю и выразил надежду, что мне понравится прогулка по предприятию, которым он так гордился.
С внутренней стороны большого темного входа в копь рабочие, сновавшие туда и обратно, почтительно уступили нам с Ливией дорогу. Она достала из груды валявшихся кожаных передников по одному для каждого из нас. Я начал было завязывать передник вокруг пояса, но девочка рассмеялась и сказала:
— Не так. Надень его задом наперед. Давай, переверни.
Растерявшись, я повернулся к ней спиной (таким образом, я смог увидеть тьму внутри копи), а Ливия переодела передник и завязала его длинный конец у меня на спине.
— Завязки должны быть спереди, — пояснила она. — Теперь подтяни подол между ног и держись за него обеими руками.
Я так и сделал, и тут Ливия повергла меня в изумление. Весело рассмеявшись, она так сильно толкнула меня, что я полетел в темноту и там поскользнулся. Я обнаружил, что громыхаю на своем переднике по крутому вытертому скату из прочной соли, отполированному до меня, наверное, миллионами людей, потому что он был таким же скользким, как лед. Казалось, что, пока я летел через тьму вниз, прошла целая вечность, но, возможно, это заняло всего лишь несколько ударов сердца. Но постепенно скат делался все более пологим, пока не стал совершенно плоским, и я увидел над головой свет. Я все еще двигался с большой скоростью, когда скат внезапно закончился, так что я чуть не взлетел в воздух, прежде чем приземлиться на груду подушек из молодых побегов сосны. Какое-то время я сидел оглушенный, а затем буквально задохнулся, потому что ноги Ливии ударились мне в спину и мы оба скатились с сосновых подушек.
— Вот глупец, — заявила она, снова хихикая, когда мы с трудом поднимались. — Такой бездельник долго не проживет под землей. Давай пошевеливайся! Иначе на тебе окажется целая куча рудокопов.
Я откатился подальше, и вовремя. Ибо множество людей, все с пустыми корзинами, посыпались из темноты в освещенный факелами и окруженный стенами из соли проход, в котором мы приземлились. Каждый из мужчин проворно вскакивал с груды сосновых лап, чтобы освободить дорогу следующему, а затем чуть медленней направлялся в коридор. За этой процессией мужчин я мог разглядеть другую: шеренгу людей, которые появлялись из копи, сгибаясь под тяжестью своих корзин, шли, пока их на мгновение не останавливал бригадир, стоявший внизу лестницы — исключительно длинной, состоящей из очень толстых балок-ступеней, — и, исчезая во тьме, поднимались по ней наверх.
Когда я снова отдышался, малышка Ливия повела меня сначала по одному проходу, огибая множество углов, затем по другим, которые в свою очередь продолжали ветвиться. В каждом горел яркий приятный свет: чтобы добиться этого, требовалось совсем немного факелов на довольно большом расстоянии один от другого, потому что прозрачные стены из соли собирали отблески, отражали и рассеивали их на большое расстояние в обоих направлениях. Таким образом, мы неторопливо шли между яркими красновато-желтыми пятнами света от факелов, двигаясь в мягком оранжевом сиянии, исходящем от стен, пола и потолка, словно оказались внутри самого огромного в мире драгоценного камня под названием гранат. Каким-то образом, я не мог понять как именно, все части копей сообщались между собой, выходя наружу, на склоны горы. Повсюду внутри дул слабый, но ощутимый ветерок, который не только снабжал копь свежим воздухом даже на самых низких уровнях, но также быстро уносил прочь дым от факелов, не давая ему закоптить соль. Почти в каждом проходе постоянно двигались тяжело нагруженные люди, шедшие навстречу нам с Ливией, и люди с пустыми корзинами, те устало тащились в том же направлении, что и мы, но некоторые боковые проходы были совершенно пустыми, и я спросил почему.
— Они ведут туда, где соль уже выбрана до самой горной породы и копь истощилась, — ответила девочка. — Но я не поведу тебя в какую-нибудь шахту, где сейчас добывают соль, потому что там всегда существует опасность обвала, а я не могу подвергать гостя такому риску.
— Спасибо, — от всего сердца поблагодарил я.
— Тем не менее есть одно место, которое я хочу показать тебе. Нам придется зайти довольно далеко. Как внутрь, так и вниз.
Она показала, и я увидел еще один темный скат, а рудокопы снова уступили нам дорогу. Здесь Ливия уже не дурачилась, и я склонил голову, пропуская ее вперед. На этот раз, последовав за ней, я нашел, что стремительная езда на переднике — весьма захватывающее занятие. Но нам снова пришлось прокладывать путь по многочисленным коридорам, после чего опять спускаться по очередному длинному скату, еще проходы, снова скаты, — я начал чувствовать себя неуютно. В юности, как я уже говорил, я проводил много времени в тоннелях и пещерах, исследуя свои любимые водопады в Балсан Хринкхен, но они вели меня глубоко внутрь обрыва, а не вниз, вниз и еще раз вниз под гору.
Казалось, что мы с Ливией снова оказались на том же уровне, что и город, который я покинул утром. Это означало, что у меня над головой возвышались целые громады Альп, и от того, чтобы придавить меня, их удерживали только стены и потолки из соли. Соль же, думал я, очень хрупкое вещество. Однако проходившие мимо нас рудокопы не выказывали никакого страха, и девочка весело шла вперед, поэтому я взял себя в руки и двинулся за ней. Теперь Ливия свернула в сторону от оживленных проходов, в один пустой, но тоже освещенный факелами. Он становился все шире и выше, пока мы продвигались вперед, и наконец коридор развернулся. Мы остановились на краю огромной пещеры, где не было людей, однако освещенной гораздо лучше всех остальных.
Она была очень похожа на те пещеры в Балсан Хринкхен, которые я описывал, но превосходила их как по размеру, так и по красоте. Все, что там преимущественно состояло из растаявшей, а затем застывшей породы, здесь было покрыто солью: колонны между полом и потолком, все в желобках; кружево, занавеси и застывшие водопады вдоль стен; шпили, иглы и пики, выпирающие из пола; длинные, похожие на сосульки подвески, свисающие со сводчатых потолков. Все это было сделано из превосходной соли, которая дорого стоит на рынке, но соляные скульптуры были такими чудесными, что за все те долгие столетия или даже тысячелетия, пока разрабатывали эту копь, они оставались нетронутыми.
Рабочим пришлось здорово потрудиться, чтобы как следует осветить это место. Должно быть, это было потруднее, чем добывать соль: прикрепить факелы вокруг закругляющихся стен до самого свода. В результате огонь, рассеянный прозрачными соляными скульптурами, отражался во все стороны от вздымающегося купола из соли, словно эхо стало зримым, и мне показалось, что я стою уже не внутри драгоценного граната, а в сердце самого пламени.
С собственнической гордостью Ливия пояснила:
— Все это создала природа, но рабочие добавили несколько вещиц, которые сделали люди своими руками. Никто не знает, как давно это было.
Она указала на один из сводов пещеры. Я увидел, что в стене, которую природа не удосужилась украсить сама, рабочие вырезали маленькую христианскую часовню — опустошив, а затем заполнив ambo[144] столом, сделанным из блоков и плит соли; на нем стояли высокая дароносица и еще более высокий потир, оба сделанные из каменной соли.
— Подобно лучшим нынешним гражданам Хальштата, некоторые из рабочих еще в незапамятные времена были добрыми христианами, — сказала Ливия. — Но большинство из них до сих пор язычники, и они, тоже давным-давно, добавили сюда кое-что еще.
Как выяснилось, с другой стороны пещеры, прямо напротив часовни, язычники вырезали свой храм. В этом месте стояла только одна соляная скульптура в рост человека: довольно грубое и примитивное изображение какого-то бога. Когда я заметил, что его мускулистая правая рука поднята вверх, сжимая деревянную рукоятку молота с каменным верхом, привязанным ремнями, я понял, что статуя представляет собой Тора. Имелась тут и еще одна особенность: внутреннее убранство храма было испачкано копотью, и тут пахло дымом — единственное место в копи, которое, насколько я заметил, было испорчено. Я спросил Ливию, как это могло произойти.
— Ну, рудокопы-язычники до сих пор приносят здесь жертвы, — сказала она. — Они приводят сюда животных — ягненка, козленка или поросенка. Разводят огонь, животное убивают во имя какого-то бога, а затем его жарят и сами съедают мясо. — Она пожала своими хрупкими плечиками. — Богам достается лишь дым.
— И твой отец-христианин позволяет язычникам это делать?
— Да, совет городских старейшин не мешает язычникам. Работники довольны, а копи это ничего не стоит. Ну ладно, Торн, надеюсь, ты хорошо отдохнул? Обратный путь долог, и мы не сможем ехать вверх.
Я ухмыльнулся и заметил:
— Думаю, что одолею лестницу. Ты позволишь мне понести тебя, малышка?
— Нести меня? — презрительно ответила Ливия. — Vái! Попробуй догнать меня! — И она резво поскакала по проходу, который привел нас сюда.
Даже невзирая на свои длинные ноги, мне приходилось напрягаться, чтобы догнать Ливию; я старался не терять ее из виду, ибо боялся заблудиться. Ну а когда мы наконец взобрались по последней лестнице и оказались у выхода из копи, я испытал неподдельное восхищение: я был весь мокрый от пота и тяжело дышал, тогда как девочка чувствовала себя прекрасно. Слабым утешением мне могло послужить лишь то, что я устал больше Ливии: в тот день с утра я ведь, если помните, довольно долго лазал по горам, прежде чем встретил ее.
Когда я вернулся в таверну, caupo Андреас сказал мне, икая, что Вайрд уже заснул, а затем отправился в кровать. Заметив мой недоуменный взгляд, трактирщик сказал:
— Да, именно в такой последовательности. Он заснул, сидя за столом… ик… поэтому нам со старухой пришлось тащить его наверх.
Итак, я поужинал в одиночестве — и с аппетитом. Когда я тоже отправился в постель, храп Вайрда напоминал смертельный поединок между кабаном и зубром, а в комнате было невозможно дышать от винных паров, но я слишком устал и тут же заснул беспробудным сном.
На следующее утро, после того как мы вместе позавтракали и Вайрд снова принялся за вино, я некоторое время подождал, пока оно прочистит ему мозги, прежде чем отчитаться в том, что делал накануне. Я рассказал старику о своем посещении копи, о том, что видел там, упомянул о знакомстве с Ливией и Георгиусом, подробно описав обоих.
Старик в ответ лишь хрюкнул и сказал:
— Я так понимаю, что дочка еще туда-сюда, а вот папаша — один из тех глупых надутых индюков, которых всегда можно отыскать в любом мелком городишке. Небось считает себя незаменимым, хотя на самом деле ничего собой не представляет.
— Я тоже так думаю, — заметил я. — Но чувствую, что обязан, по крайней мере, изображать почтение. Он как-никак управляющий копями и представитель знатной римской семьи.
— Balgs-daddja! Он всего лишь разъевшаяся устрица среди мелких устриц.
— Что-то ты сегодня не в духе, fráuja. Может, вино кислое?
Он почесал свою бороду и неожиданно дружелюбно произнес:
— Прости меня, мальчишка. В последнее время я действительно постоянно не в духе и ощущаю тревогу. Это настроение пройдет. Вино лечит все печали.
— Что это вдруг с тобой случилось? Когда мы прибыли сюда, у тебя было прекрасное настроение. Подумай сам, fráuja. У нас полно денег, нет нужды охотиться, сейчас нам надо только наслаждаться, и мы находимся в самом прекрасном месте на свете. Печалиться вроде бы не с чего. Что же тебя тревожит?
Он продолжил терзать свою бороду и пробормотал:
— Во имя головы святого Дениса, которую он носит под мышкой, я и сам не знаю. Возможно, все дело просто в том, что я старик. Без сомнения, раздражительность — это еще один признак наступающей старости, так же как и слабеющее зрение. Ступай, мальчишка, развлекайся со своей новой подружкой. Оставь старика одного, чтобы он мог заливать печаль вином. — Вайрд залпом осушил свою кружку и рыгнул. — Когда я приду в себя… через несколько дней… я возьму тебя на охоту. Ик. Просто для развлечения… на такую дичь ты еще никогда не охотился.
Он снова укрылся за кружкой, поэтому я ничего не сказал, только раздраженно фыркнул и устремился прочь из таверны на рыночную площадь. Так же как и в любое другое утро, она была полна людей, преимущественно женщин, которые покупали съестные припасы на день, и торговцев, которые все это им продавали. Я удивился, заметив в этой толпе Ливию. Я вообще-то сказал девочке, где остановился, но меня удивило, что могло заставить малышку спуститься с горы в такой ранний час.
— Неужели не ясно, что я пришла навестить тебя? — сказала она, когда я спросил ее об этом. — И показать тебе город.
В тот день Ливия показала мне внутреннее убранство церкви Голгофы, которая служила местом заседаний городского совета и хранилищем всевозможных местных раритетов: вещей, обнаруженных рабочими в шахтах, строителями и копателями могил за все предыдущие годы. Сюда входили многочисленные предметы искусства из бронзы, протравленные и покрытые зеленью ярь-медянки; было тут и прекрасно сохранившееся мертвое тело — морщинистое, коричневое и кожистое, в традиционной одежде, — принадлежащее одному из древних низкорослых рудокопов, труп которого спустя многие годы обнаружили в шахте.
После этого мы посетили мастерскую ювелира. Этот мастер не изготавливал современных украшений, таких, какие я видел (и время от времени покупал) повсюду. Он сознательно копировал те древние предметы искусства, что хранились в церкви Голгофы, только делал их такими, какими они выглядели, когда были новыми: ножные и ручные браслеты, наплечные фибулы, изящные кинжалы, которые не столько были оружием, сколько служили поясным украшением, ожерелья и нагрудные броши, — все его изделия были из сияющей бронзы.
Когда Ливии наступила пора возвращаться домой, где ее ждал воспитатель, я проводил девочку до самого верхнего уровня города. После этого я вновь вернулся в лавку ювелира, ибо увидел там кое-что, что мне захотелось купить себе, но я не желал, чтобы Ливия об этом знала. Это смутило и ошеломило бы малышку, потому что сей предмет явно предназначался для женщин. Это был защитный нагрудник, такой старомодный, какого я больше нигде никогда не видел (уж не знаю, носили ли подобные вещи другие женщины, кроме меня).
Это было весьма простое изобретение, как и можно было ожидать от древних мастеров, но в то же время сделанное весьма искусно и чрезвычайно красивое. В основе своей нагрудник состоял из одной очень длинной, тонкой бронзовой проволоки, толщиной с перо орла, но искусно изогнутой в виде двух спиралей, которые расходились в противоположных направлениях. Левая закручивалась, полностью закрывая левую женскую грудь, начиная от соска, затем над выпуклостью ее проволока изгибалась и шла вниз вдоль ложбинки, после чего снова делала виток, а снаружи правой груди спираль закручивалась внутрь до самого соска. С обеих сторон к нагруднику крепились ремни, так, чтобы их можно было завязать сзади. На витрине ювелира все это сооружение просто лежало в виде плоской пластины, но, когда оно было застегнуто спереди, спирали выдвигались и расширялись в виде футляра для каждой груди, они одновременно служили и украшением, и защитой. Поэтому-то я и купил нагрудник, но не как доспех, а для того, чтобы подчеркнуть свои груди, когда снова оденусь как женщина. Это была довольно дорогая покупка, но я рассудил, что она вполне окупится, когда я соберусь снова стать женщиной, придав мне более женственный и привлекательный вид.
Все последующие дни я в основном приятно проводил время в компании Ливии, потому что Вайрд погрузился в необъяснимое отчаяние и пьянство. Я возвращался в таверну только для того, чтобы поужинать там, переночевать и позавтракать, а потом снова уйти. Днем мы с Ливией обычно покупали еду в других городских тавернах, а однажды ее отец пригласил меня к ним на обед. Однако чаще всего голод заставал нас, когда мы находились далеко от города, поэтому мы разыскивали хижину какого-нибудь дровосека, углежога или пастуха, жена которого за умеренную плату готовила для нас незамысловатую трапезу.
Однажды утром, когда мы с Ливией собирались провести день, обследуя территорию, про которую она знала, что та совершенно безлюдна, я зашел в кухню и попросил старуху-трактирщицу приготовить для нас корзинку с хлебом, сыром, колбасой, а также наполнить мою флягу молоком. Пока я ждал, Андреас тоже пришел на кухню и, отведя меня в сторону, сказал:
— Акх, Торн, я беспокоюсь о нашем друге Вайрде. Он бывал здесь много раз раньше, но таким я его никогда не видел. Только представь, он отказывается есть. Говорит, что якобы у него нет настроения проглотить хоть один кусочек. Разве это разумно? Не мог бы ты убедить его выйти прогуляться и пройтись хотя бы по лесу или отправиться на озеро?
— Я пытался его убедить, но тщетно, — сказал я. — А приказывать ему я, сам понимаешь, не могу. Вайрд просто из себя выходит, когда младшие пытаются учить старших, так что, боюсь, будет только хуже. Но ты с ним почти одного возраста, Андреас. Предположим, что ты просто скажешь Вайрду, что для его же блага не дашь ему больше хмельного.
— Vái! Тогда он не будет поддерживать свои силы хотя бы малым количеством вина или пива.
— Мне жаль, но тогда я ничем не могу помочь, — сказал я. — Но не стоит слишком уж беспокоиться: я и раньше видел, как пьянствует Вайрд, и даже дольше, чем в этот раз. Рано или поздно он заболеет от спиртного и сляжет, полный раскаяния и в невыносимо дурном настроении, после чего все опять постепенно наладится.
Чаще всего я брал своего Велокса из конюшни и ехал верхом к копи. Там я или оставлял его в компании с мулами и мы с Ливией уходили пешком, или, если мы собирались далеко, оба ехали верхом: я сажал девочку на седельную подушечку позади меня. Я всегда брал с собой пращу и пытался обучить Ливию пользоваться ею. Но она так и не преуспела в этом, поэтому именно я добывал маленьких зверушек — зайцев, белок, кроликов, куропаток, — которых мы делили между собой. Она несла свою долю добычи домой, а я забирал свою в таверну. Андреас и его жена были согласны со мной, что мясо приятно разнообразит обычное рыбное меню. Но и восхитительно пахнущие блюда не смогли заставить Вайрда хоть раз поесть, даже когда он бывал относительно трезв и с ним можно было разумно говорить.
— Я просто не могу глотать, — настаивал он. — Старость не только притупила мой ум и зрение, но она также кольцом сдавила мне горло.
— Иисусе, — услышав это, сказал я, — да ничего с твоим горлом не случилось, если ты продолжаешь вовсю вливать в себя крепкие напитки.
— Даже это делать становится все трудней и трудней, — пробормотал Вайрд, — и это все меньше и меньше помогает. — Тут он снова сделал большой глоток вина, поэтому я не стал долго задерживаться в его обществе.
Что же касается наших с Ливией вылазок, то куда мы с ней только не ходили и не ездили. Однажды мы забрались больше чем наполовину на самый высокий пик в окрестностях — Каменную Крышу, который и дал название всему этому отрогу Альп. Таким образом, Ливия смогла показать мне то, что она называла eisflodus. Слово это, обозначающее «течение льда», ни о чем мне не говорило до тех пор, пока мы не подъехали на Велоксе к самому краю пика. И тут глазам моим предстало незабываемое зрелище.
Широкий, словно река, eisflodus лежал в большой, продуваемой ветрами расщелине горы. Казалось, что по нему пробегали ряби, волны, тут и там виднелись водовороты и пороги, как в речном потоке, который несся вниз и, минуя Хальштат, впадал в озеро. Но все это оказалось на самом деле неподвижным, потому что было из прочного льда, — или неподвижным, по крайней мере, для человеческого глаза. Ливия сказала, что лед все-таки движется, но ползет так медленно, что если я сделаю на нем какую-нибудь нестираемую пометку, то за всю мою жизнь лед не продвинется больше чем на длину моего тела.
За исключением соломы и небольших сугробов старого снега, который надуло на него подобно белой пене, eisflodus был почти таким же синим, как и Хальштат-зе. Эта синева непреодолимо влекла к себе новичка, и мне захотелось проехаться на Велоксе по его поверхности. Но Ливия покрепче обхватила меня за пояс и предостерегла:
— Сейчас лето, Торн. Там будет множество runaruneis.
Еще одно слово, которое ничего для меня не значило, поэтому я высказал предположение:
— Ледяных демонов?
— Какие там демоны, дурачок, — рассмеялась она. — Скрытые трещины. В течение теплого дня лед тает, вода сбегает ручейками то тут, то там и прорезает глубокие трещины, но выпавший за ночь снег замерзает и постепенно образует над ними корку. Ты ступишь, как тебе покажется, на весьма крепкий лед и, к своему ужасу, обнаружишь, что это всего лишь наст, упадешь, застрянешь в бездонной расщелине и никогда не выберешься оттуда. Я не хочу, чтобы это произошло с кем-нибудь, кого я… — Ливия так резко замолчала, что я повернулся в седле, чтобы взглянуть на нее, а девочка покраснела и быстро закончила: — Мне бы не хотелось, чтобы это случилось со мной, тобой или Велоксом.
— Тогда я не стану рисковать, — сказал я, слезая с лошади. — Вместо этого я вырежу наши имена вот здесь, на ровной поверхности льда, прямо у этого черного обломка камня, который легко узнать. Один из нас должен прийти сюда перед смертью — а ты наверняка переживешь меня, Ливия, — чтобы посмотреть, сдвинулись ли наши имена на длину человеческого тела.
— Или же они придвинулись друг к другу, — пробормотала девочка, когда я начал вырезать их лезвием своего меча. — Или отодвинулись.
— Или не стерлись ли они вовсе, — добавил я, но она на это ничего не ответила.
Я знал, что нравлюсь маленькой Ливии, хотя она вряд ли относилась ко мне как к старшему брату, потому что у нее уже было двое братьев, с которыми девочка совершенно не дружила. Я полагал, что она считает меня чрезвычайно приятным и снисходительным дядюшкой или — я уже отмечал, что Ливия была весьма проницательной малышкой, — возможно, даже тетушкой. Она часто говорила со мной, как это делает одна женщина с другой: рассказывала о нарядах, украшениях и тому подобном — словом, о вещах, о которых девочка обычно не рассказывает мужчине. И я частенько ловил на себе ее косые любопытные взгляды. Очевидно, Ливия кое-что подозревала и решила удовлетворить свое любопытство относительно меня, потому что как-то раз в одном укромном местечке на берегу озера она разделась догола, чтобы искупаться, и убеждала меня сделать то же самое.
— Я не умею плавать, — солгал я.
— Тогда просто войди и поплещись на мелководье, — позвала она, вовсю резвясь в воде, подобно маленькой выдре. — Это восхитительно!
— Нет, — сказал я, попробовав пальцами волны озера и притворившись, что дрожу. — Брр! Ты привыкла к ледяной воде. Я же пришел из теплых краев.
— Лжец! Ты или блюститель нравов, или трус, или же с тобой что-то не в порядке и ты не хочешь, чтобы я это заметила.
На самом деле Ливия оказалась очень близка к истине, потому я не поддался ее насмешкам и уговорам. Я уселся на гальке и с удовольствием наблюдал за ее прыжками и кувырками, пока она не утомилась. Девочка вышла из воды и уселась рядом со мной, чтобы обсохнуть на солнце, прежде чем снова одеться. Теперь уже дрожала она и все тесней прижималась ко мне, я обнял малышку, и Ливия замурлыкала от удовольствия.
Я же призадумался. Давным-давно уже я понял, что никогда не должен превращаться из мужчины в женщину и наоборот — в попытке обмануть кого-нибудь — в присутствии собаки, потому что знал, что тонкий нюх ее сразу разоблачит обман. Теперь же поведение Ливии навело меня на еще одну мысль. Очевидно, интуиция у детей развита очень хорошо. Стало быть, если рядом ребенок, мне нужно быть особенно осторожным.
Однако, так или иначе, мне уже не было нужды проявлять осторожность в присутствии Ливии, ибо та наша прогулка оказалась последней. Когда на следующее утро я подъехал на Велоксе к копи, девочки нигде не было, однако мне навстречу вышел ее отец. Он сказал, что Ливия простудилась и лекарь, который живет при копи, велел девочке оставаться в своей комнате — все помещение тщательно закрыто, занавешено и полно целебным паром, — пока она не поправится. Георгиус сообщил новость таким тоном, словно это я был виноват в болезни его дочери, хотя я был уверен, что храбрая маленькая Ливия рассказала ему о своем купании и о том, что она залезла в воду по своей воле.
Во всяком случае, я смог разглядеть щелку между ставнями в окне наверху, где была комната Ливии. Я подъехал поближе к дому, девочка раскрыла ставни пошире, и я смог увидеть, какой печальный у нее вид — бедная больная малышка, закутанная в стеганое одеяло. Итак, я помахал ей в знак приветствия и жестами, надеюсь понятными, растолковал, что буду в ее распоряжении, как только ее выпустят из заточения. Личико девочки просветлело, и она тоже жестами показала, что огорчена, а затем подняла вверх четыре пальца, дав мне знать, сколько дней ей придется сидеть взаперти. Затем Ливия послала мне поцелуй, и я уехал.
Мы никогда не знаем, когда наступает последний раз.
* * *
Я спустился с холма, размышляя о том, как мне провести день — следующие четыре дня, — потому что я сильно привязался к Ливии и привык постоянно находиться в ее обществе. Но затем, когда я пришел в конюшню, чтобы вернуть Велокса в стойло, я испытал настоящее потрясение, увидев там Вайрда. Впервые с тех пор, как мы прибыли в Хальштат, он ухаживал за своим конем и что-то нежно говорил ему. Теперь, когда Вайрд не сидел, развалившись за столом, и не лежал, растянувшись на кровати, я смог разглядеть, что он ужасно похудел. Голос моего друга стал сиплым — может, потому, что его горло, как он заявлял, было сжато кольцом или сожжено до мяса невероятным количеством вина, — однако он казался трезвым и вел себя вполне разумно.
— Что за чудеса? — скептически вопросил я. — Неужели после того, как мы с Андреасом и его женой долго и тщетно пытались отучить тебя от пьянства, ты наконец решил взяться за ум?
Старик прокашлялся, сплюнул на солому в конюшне и сказал:
— Когда нынче утром я обнаружил, что не могу проглотить даже римского разбавленного вина или слабого пива, то решил, что мои внутренности, должно быть, и в самом деле взбунтовались. Теперь я не желаю даже слышать о выпивке. Я обещал тебе охоту, мальчишка. Что скажешь? Или ты настолько презираешь этого старого негодника, что не захочешь отправиться с ним еще один раз?
— Нет, fráuja, ni allis, — смиренно произнес я, раскаиваясь, что частенько ворчал на старика, как вечно недовольная жена. — Я надеялся, что ты исцелишься и мы снова сможем отправиться путешествовать.
— Мы будем отсутствовать несколько дней. Твоя подружка Ливия отпустит тебя на охоту? Ты можешь ненадолго отложить свою детскую привязанность?
— Разумеется. Пожалуй, в последнее время я слишком часто общался с ребенком. Хорошо бы прогуляться хоть разок, не чувствуя себя строгой нянькой.
— Я вижу, что у тебя с собой меч и праща. А я захватил свой лук и стрелы. Ну ладно, давай оседлаем лошадей и отправимся на охоту.
Нам не было нужды возвращаться в таверну за чем-нибудь, потому что мы оставили все свое снаряжение в конюшне. Мы отобрали несколько шкур для ночевки, завернули в них припасы, которые могли нам понадобиться, и привязали свертки к седлам, затем сели на лошадей и выехали из Хальштата. Вайрд не поехал по дороге, что привела нас в город, той самой, по которой я только что спустился вниз от копи. Он выбрал ту, которой мы с Ливией добирались до eisflodus на Каменной Крыше.
Когда тропа стала достаточно широкой и мы смогли ехать бок о бок, я сказал:
— Ты раньше говорил, fráuja, что мы будем охотиться на какую-то особенную дичь. Кого ты имел в виду?
— Птица называется auths-hana. Не то чтобы она такая уж особенная, но скрытная, ее редко можно увидеть, да и охотиться на нее надо совершенно иначе. За все время наших совместных странствий мы ни разу не сталкивались с auths-hana. Думаю, теперь настало время показать тебе, как выслеживать эту птицу. Ох и вкусное же у нее мясо!
Название птицы означает «глухарь», но это ничего мне не сказало. Вайрд продолжил:
— С виду auths-hana достаточно страшная, с ужасным клювом и изогнутыми когтями хищника, и еще она довольно крупная и издает крик, подобный реву взбесившегося зубра, но на самом деле это безобидный пожиратель растений. Должен сказать, что только в это время года, когда птица питается черникой и другими ягодами, ее мясо прекрасно. Зимой auths-hana кормится побегами сосны, поэтому на вкус отвратительней даже иллирийского шакала. Некоторые охотники называют ее глухарем, потому что когда она издает свой ужасающий громкий крик, то уже больше ничего не слышит. Вот так на нее и охотятся, мальчишка. Когда ты услышишь оглушительный крик auths-hana, ты можешь подойти к самому дереву, на котором она сидит. Надо все время таиться, останавливаться, когда глухарь замолкает, а затем быстро подкрадываться, когда он пронзительно вопит. Птица не услышит тебя в это время, как бы ты ни топал. Постепенно, пользуясь тем, что auths-hana периодически сам себя оглушает, ты сможешь подобраться к нему достаточно близко, чтобы сбить стрелой.
Вайрд продолжил рассказывать, но теперь тропа снова стала узкой, и я последовал за ним на лошади, поэтому пропустил бо́льшую часть того, что старик говорил об auths-hana. Я не придал этому значения, уверенный, что услышу все еще раз. Вайрд всегда был разговорчив, как и все, кто промышляет в лесу, просто потому, что им не с кем общаться. Вспоминая впоследствии ту нашу охоту, я понял, что Вайрд, казалось, просто захлебывался словами, словно ему надо было срочно высказать все, что он хотел, а времени уже не оставалось.
Однако тогда эта его болтливость абсолютно меня не насторожила. Я был просто рад тому, что вернулся прежний Вайрд, которого я знал, в здравом уме и исправно выполняющий свои обязанности fráuja по отношению ко мне, ученику. Разумеется, он был не совсем таким, как прежний Вайрд. Мой друг сильно похудел и осунулся, его голос стал грубым, волосы и борода спутались, а еще он горбился в седле, тогда как прежде всегда сидел прямо, как стрела. Я проклинал себя за то, что недавно был таким неблагодарным и неразумным брюзгой, высмеивающим и осуждавшим старика, когда тот пил, по глупости полагая, что мой учитель наслаждается, тогда как он, теперь я это понял, страдал. Возможно, Вайрд страдал и сейчас, но напустил на себя беззаботный вид. Я молился, уповая на то, что, раз старик снова отправился на охоту, это придаст ему прежних сил и здоровья, и обещал себе сделать все возможное, чтобы помочь ему. Каким бы грубым, вспыльчивым и невыносимо властным он ни был, я вынесу это; я буду радоваться этому как показателю того, что мой друг выздоровел. И может, после этой нашей совместной поездки вернутся старые добрые времена. Мы ведь раньше жили так хорошо и дружно.
Но мы никогда не знаем, когда наступает последний раз.
— Акх, ты видишь это? — на следующее утро воскликнул Вайрд своим новым хриплым голосом.
Мы как раз доехали до середины склона Каменной Крыши, где прошлогодний снег все еще лежал в ямах и выбоинах, защищенных от солнца. Вайрд показал мне на след на снегу. Это не был след копыта или когтистой лапы, но какая-то странная тройная борозда, спускавшаяся вниз по снежному склону, как будто с него рядышком съехали три животных, с вершины и до самого низа.
— Ты можешь сказать, что означает этот странный след? — спросил я. — Ведь не три же выдры скакали на такой высоте.
— Выдры тут ни при чем. Этот след оставило одно создание, не три. Ты правильно назвал этот след странным. Охотник сразу же узнает его, а вот невежественные крестьяне приходят в ужас, когда набредают на тройной след, потому что верят, будто его оставляет какой-то ужасный горный skohl. Но это всего-навсего лишь след одного auths-hana.
— Той птицы, которую мы ищем, fráuja? Но как птица может оставить такое?
— Она скользит на своем животе вниз по склону, расправив крылья, вот и получается тройная борозда. Глухарь просто радуется жизни, насколько я могу судить. В любом случае ясно, что auths-hana где-то поблизости, потому что след совсем свежий. Вот, мальчишка, возьми мой лук и стрелы и ступай охотиться на птицу. Боюсь, что сам я слишком слаб, чтобы натянуть тетиву лука. Я спущусь пониже, туда, где снег уже растаял, и в ожидании тебя погрею свои старые кости на теплом солнышке.
Таким образом, я взял оружие, и мы с Велоксом отправились на охоту без Вайрда. Мы отошли еще не слишком далеко, когда я услышал — изумившись, как и предсказывал старик, — крик auths-hana. По крайней мере, то, что я посчитал им. Поистине, птица, которая ведет себя совершенно непохоже на других — играя, съезжает с горы, — должна была, по моему разумению, издавать звуки, абсолютно непохожие на все, что я слышал прежде. Насколько я могу описать этот звук, сначала он напоминал крик совы, затем цоканье и скрип, все вместе — и снова сова. Я не удивлялся, почему местные крестьяне приписывают это горным демонам.
Я слез с Велокса, привязал его к кусту и приготовил стрелу. Но только я начал двигаться в том направлении, откуда раздавался крик птицы, стараясь не слишком хрустеть прошлогодним снегом, как вздрогнул от другого звука. На этот раз раздался, несомненно, протяжный волчий вой, который звучал позади меня и ниже по склону холма, приблизительно в том месте, где теперь должен был находиться Вайрд. Я замер на месте, изумленный и сбитый с толку: слишком уж непохоже было на волка выть днем. Затем auths-hana опять издал свой сокрушительный крик, и, словно в ответ, снова раздалось волчье завывание. Я неуверенно смотрел то в одну сторону, то в другую: волк выл так, словно испытывал страшную боль или неистовую ярость. Может, это еще один больной волк, подумал я, а у Вайрда не было никакого оружия, кроме боевого топорика на короткой рукоятке. Итак, я оставил Велокса привязанным, бросил поиски auths-hana и с луком в руке побежал вниз с горы, чтобы убедиться, что с Вайрдом все в порядке.
Немного ниже того места, где снег не растаял, я обнаружил его лошадь: она паслась поодаль, лениво отыскивая ту немногую съедобную зелень, которая растет на этих высотах. Я удивился, почему она не убежала и не проявляла никаких признаков страха, обнаружив, что где-то поблизости появился волк. Я накинул поводья на свободную руку и огляделся, но не увидел в подлеске ничего. И тут я снова услышал вой, гораздо ближе; я мигом нырнул в кусты, откуда исходил звук, держа лук и стрелу наготове.
Там я и натолкнулся на Вайрда — и почувствовал, как волосы у меня на голове встали дыбом, когда я понял, что это воет он. Прямо как волк. Его рот был невероятно широко раскрыт, а голова запрокинута, высунутый язык дрожал, заставляя звук вибрировать. Хуже того, Вайрд лежал на спине в очень странной позе. Все его тело выгнулось жесткой дугой, в форме буквы С, словно натянутый лук, так что на земле оставались только пятки и затылок, и яростно молотил по ней сжатыми кулаками.
Тем не менее, когда я продрался сквозь последние кусты и приблизился к Вайрду, оцепенение внезапно покинуло его, тело безвольно распласталось на земле. Он прекратил свой ужасный вой и перестал молотить кулаками; просто лежал, совершенно обессиленный, только грудь его вздымалась, словно бедняге не хватало воздуха. Я быстро накинул поводья его лошади на крепкий куст, отложил свое оружие и опустился на колени рядом. Вайрд быстро заморгал, его рот был все еще раскрыт, но уже не настолько ужасающе широко. Мой друг даже не вспотел от этих усилий, но его лицо стало таким же серым, как волосы и борода, а когда я коснулся его, оказалось холодным и липким.
При моем прикосновении Вайрд вдруг резко открыл свои налитые кровью глаза, посмотрел на меня и спросил хрипло, но вполне осознанно:
— Что ты делаешь здесь, мальчишка?
— Что я делаю здесь? Я примчался сюда сломя голову. Мне показалось, что на тебя напала целая волчья стая.
— Акх, неужели я поднял такой шум? — извиняющимся тоном спросил старик. — Мне жаль, если я прервал твою охоту. Я… просто прочищал горло.
— Что ты делал? Да ты, должно быть, очистил весь этот хребет Альп от всех пастухов, дровосеков, всех…
— Я имею в виду… Я изо всех сил стремился отрыгнуть слизь или что там так долго переполняло мое горло.
— Иисусе, fráuja, — сказал я и слегка успокоился, когда услышал, что он вел себя так специально. — Ты чуть ли не стоял на голове. Должно быть, есть более простой способ прочистить горло. Где твоя фляжка? Вот, глотни из моей.
Вайрд тут же отшатнулся от меня и издал булькающий звук, словно снова собирался завыть: «Аргх-гх-гх!» — и изогнуться дугой. Но с видимым усилием он взял себя в руки и, тяжело дыша, произнес:
— Пожалуйста… не надо, мальчишка… не мучай меня…
— Я пытаюсь всего лишь помочь тебе, fráuja, — сказал я, поднося флягу ближе к его губам. — Глоток воды может…
— Аргх-ргх-ргх! — снова зарычал он, пытаясь удержаться и не изогнуться всем телом, но все-таки умудрился одной рукой отбросить мою руку в сторону. Когда Вайрд смог говорить, он яростно прорычал: — Будь осторожен… Что бы ты ни делал… держись подальше… от моего рта… моих зубов…
Я сел на землю, посмотрел на него с беспокойством и спросил:
— Что это значит? Андреас сказал мне, что ты голодал несколько суток, а вчера за целый день и сегодня ты ничего не съел и не выпил. Теперь ты отказываешься даже от свежей воды…
— Не произноси это слово! — попросил старик, вздрогнув, словно я ударил его. — Во имя сострадания, мальчишка… дай мне шкуру и разведи огонь. Теперь так рано темнеет… и я замерз…
В удивлении я оглядел ярко освещенную солнцем гору. Затем, сильно встревоженный, послушно достал шкуру, привязанную к его седлу, помог старику завернуться в нее, набрал сухого мха, веток и хвороста и развел костер неподалеку от того места, где он лежал. К тому времени, когда костер разгорелся, Вайрд спал и вовсю храпел. Я решил, что это добрый знак, поэтому постарался потихоньку удалиться и не разбудить его.
Я забрался на гору, туда, где оставил Велокса, и только было хотел отвязать его, как снова услышал этот хриплый, пронзительный, мощный крик auths-hana. Казалось, что все звери поблизости, кроме меня, определили, что завывание Вайрда исходило от ненастоящего волка, а потому вовсе не разбежались в страхе. Я снова приготовил стрелу и пошел в том направлении, где кричала птица. Следуя наставлениям Вайрда, я ждал, пока auths-hana снова закричит, и, перебегая от одного укрытия к другому — дереву, валуну, — прятался за ними, когда птица замолкала. Наконец я увидел ее, сидевшую на нижнем суку растущей поодаль сосны.
Еще раз подождав, пока птица — высоко задрав голову и распушив изогнутое полумесяцем оперение хвоста — издаст оглушающий ее саму крик, я быстро подбежал к ней как можно ближе. Я не мог позволить себе промахнуться, ведь Вайрд утверждал, что мясо глухаря очень вкусное, и я надеялся, что уговорю старика поесть. Моя стрела попала в цель, я выпустил ее так ловко, что auths-hana погиб, не успев издать до конца очередной пронзительный крик, и с шумом упал под дерево.
Это было весьма примечательное создание, так что я стоял и какое-то время восхищенно рассматривал мертвую птицу. Размером auths-hana был приблизительно с гуся, но его веерообразный хвост был похож на хвост тетерева, только больше. Когтистые лапы напоминали лапы juika-bloth, а голова смахивала на скифского монстра, которого называют грифом: желтый клюв кровожадного хищника и устрашающие красные надбровья. Оперение глухаря по большей части было черным, хотя и с бронзовым отливом и беловатыми пятнами; все оно сияло металлическим блеском и сверкало на солнце разными цветами: пурпурным, синим, зеленым.
Но долго любоваться на эту красоту было нельзя. Я ощипал птицу начисто, опасаясь, что она задеревенеет после смерти и ее перья будет трудно выдирать. Я отрубил глухарю голову и лапы, удалил внутренности и отскреб их в снегу, затем отнес свою добычу туда, где меня дожидался Велокс. Когда я подошел к костру, старик все еще спал, поэтому я просто опалил птицу на костре, затем подождал, когда солнце сядет, насадил ее на вертел и начал готовить над огнем.
Я сидел, время от времени подбрасывая в огонь хворост и переворачивая вертел, и прислушивался к храпу Вайрда. Постепенно наступила настоящая темнота. Я, должно быть, задремал сам, устав от напряженных событий дня, однако внезапно встревожился и проснулся, потому что храп прекратился. Насаженная на вертел птица весело шипела и потрескивала, а за ней, с другой стороны костра, — тревожный знак — два по-волчьи желтых глаза уставились на меня из темноты. Прежде чем я успел закричать или вскочить на ноги, Вайрд заговорил, и я понял, что старик сел и что глаза были его.
— Auths-hana даже пахнет восхитительно, не правда ли? Съешь его, мальчишка, прежде чем он превратится в угли.
Я никогда раньше не видел, чтобы глаза Вайрда так светились в темноте. Но я сказал только:
— Здесь достаточно, чтобы накормить четверых. Помоги мне управиться с ним, fráuja.
— Нет, нет, я не в силах проглотить ни кусочка. Возможно, сейчас я бы смог сделать глоток воды. В этот миг, по какой-то причине, мне не отвратительна мысль о ней.
Я передал ему над пламенем костра свою флягу, затем оторвал от птицы ногу и принялся с жадностью поедать ее. Честно говоря, на этот раз я намеренно позабыл о хороших манерах: ел, издавая громкое причмокивание и чавканье, надеясь, что хоть это вызовет у Вайрда аппетит. Но добился лишь того, что старик наклонил мою флягу ко рту, причем сделал это очень осторожно.
— Ты был прав, fráuja, — сказал я с энтузиазмом. — Auths-hana и впрямь самая вкусная птица, которую я когда-либо пробовал. Поскольку глухарь питается черникой, это придает его мясу кисло-сладкий вкус. Съешь немного. Вот. Кусочек нежной грудки.
— Не хочу, — снова отказался он. — Но я все-таки умудрился влить немного воды в свою глотку. Она не встала мне попрек горла и не вылилась наружу. И слушай! Я могу даже произносить слово «вода», не задыхаясь при этом. Должно быть, мне становится лучше. — Вайрд посмотрел на флягу с таким благоговением, словно внутри было редкое дорогое вино, и произнес несколько раз: — Вода. Вода. Видишь? Вода. И ничего страшного при этом со мной не происходит. Ты когда-нибудь читал поэму Вергилия «Георгики», мальчишка?
Захваченный врасплох и, разумеется, страшно удивленный тем, что старый охотник знаком с творчеством античного поэта, я признался:
— Да. Вергилия любили читать в аббатстве Святого Дамиана.
— Ясно, ты познакомился с поэмой в переводе, а стало быть, толком не знаешь ее. В оригинале, где-то во второй книге, Вергилий сперва упоминал в своих стихах город Нола. Но спустя какое-то время ему случилось проходить через этот город, и он попросил у кого-то воды. Видишь? Я с легкостью могу произносить это слово: вода. В любом случае тот горожанин грубо отказал ему. Поэтому-то Вергилий переписал свои стихи и вычеркнул название Нола. Вместо этого он вставил ora[145] — просто для того, чтобы сохранить метрику стиха. Бьюсь об заклад, что жалкий, жадный, маленький городишко Нола, где живут такие жадины, больше никогда не упоминался в литературе ни одним автором.
Я заметил:
— Не сомневаюсь, что теперь его жители сожалеют о том, что обидели великого поэта.
Не сказав больше ни слова, даже не пожелав мне спокойной ночи, Вайрд снова лег на бок, натянул на себя получше шкуру и заснул. Поскольку он храпел, я знал, что мой друг жив; и снова я надеялся, что сон — это лучшее лекарство от его болезни. Я завернул остатки auths-hana, чтобы съесть их утром, засыпал угли костра дерном, завернулся в свою шкуру и тоже заснул.
Как долго я проспал, не знаю, но вокруг было по-прежнему темно, когда я внезапно проснулся от очередного волчьего воя, от которого кровь стыла в жилах. Уж лучше бы это и впрямь оказался волк, потому что, как выяснилось, это снова выл Вайрд; его тело опять изогнулось, словно натянутый лук, и так сильно напряглось, что я мог слышать, как трещат кости и сухожилия старика; а его повторяющийся страшный вой, вне всяких сомнений, свидетельствовал об агонии. Какое-то время я мог только наблюдать и слушать, испытывая ужасную беспомощность, и ждать, пока приступ пойдет на убыль. Но поскольку он не проходил — Вайрд продолжал стоять на пятках и голове, молотя кулаками по земле и завывая от боли, — я вспомнил кое о чем. Я вскочил и принялся рыться в своих вещах в поисках хрустального пузырька, который так долго носил с собой.
Некогда я уже пытался скормить своему умирающему juika-bloth хоть малую толику драгоценного молока из груди Пресвятой Девы, но потерпел неудачу. Теперь я склонился над Вайрдом и, когда его дыхание немного успокоилось в промежутке между завываниями, уронил каплю молока ему в рот. Уж не знаю, молоко ли помогло, или просто Вайрд пришел в себя, увидев рядом меня, но оцепенение его снова прошло, и он без сил повалился на землю. Но на этот раз старик с такой силой отбросил мою руку, что я упал.
— Проклятье! — проскрежетал он. — Сказано тебе… держись подальше!
Я остался на месте, и когда Вайрд немного отдышался, он произнес грубым голосом, но спокойно:
— Прости мою жестокость, мальчишка. Я отбросил тебя подальше для твоего же блага. Чем это ты накормил меня?
— Это моя самая последняя надежда помочь тебе. Капля молока из груди Пресвятой Девы Марии.
Вайрд повернул ко мне осунувшееся лицо, с недоверием посмотрел на меня и сказал:
— Я думал, что это я сумасшедший. Никак auths-hana выклевал твои мозги?
— Правда, fráuja, молоко Пресвятой Девы Марии. Я украл его у аббатисы, которая не заслуживала того, чтобы владеть такой реликвией. — Я протянул старику пузырек, чтобы он посмотрел. — Но там была всего одна капля. Мне больше нечего дать тебе.
Вайрд попытался рассмеяться, но не смог достаточно глубоко вздохнуть. Вместо этого он проворчал самое нечестивое богохульство, какое я когда-либо слышал от него:
— Во имя обрезанной и никогда не отросшей вновь крайней плоти малютки Иисуса! Ты что, попробовал на мне магию?
— Магию? Ni allis. Молоко было настоящей священной реликвией. А христианские реликвии имеют силу…
— Христианские реликвии, — весьма кисло произнес он, — имеют столько же силы, сколько и языческие амулеты или заклинания, прочитанные шаманом. Любая магия может сработать только среди тех дураков, которые верят в нее. Но ни одна не поможет против бешенства, мальчишка. Боюсь, что ты зря лишился своего сокровища.
— Против бешенства? Этого я боялся больше всего. Но ты сказал…
— Что избежал заражения. Я думал, что это так, когда рана зажила, но ошибся. Я должен был помнить — как-то я столкнулся со случаем, когда болезнь у человека, которого укусила бешеная собака, проявилась лишь через двенадцать месяцев.
— Но… но… что же нам делать? Если даже молоко Пресвятой Девы бессильно…
— Ничего сделать нельзя, просто позволим болезни идти своим чередом. А ты, мальчишка, не забывай держаться от меня подальше. Сейчас ступай и ложись спать на безопасном расстоянии. Если я начну бредить и пускать слюни, малейшая капля слюны может ввергнуть тебя в беду. А я буду бредить и нести чепуху, а в промежутках страдать от сгибающих кости конвульсий и временами терять сознание. Пока одна из таких судорог не переломит мне шею или спину, мы можем надеяться лишь на то, что они станут не такими частыми, продолжительными и со временем стихнут. Пока не… — Он пожал плечами.
— Ты вовсе не бредишь сейчас, — сказал я. — Ты разговариваешь совершенно разумно.
— Такие промежутки тоже будут.
— Ну… — с сомнением произнес я, — я знаю, что ты не слишком высокого мнения не только о магии, но и о религии тоже. Однако… послушай, один раз, всего только один раз… учитывая, как тебе плохо… может, ты все-таки помолишься?
Вайрд фыркнул:
— Дерьмо! Что это как не колдовство? Молитва так же бесполезна, как и sonivium tripudium[146] авгура. Нет, мальчишка. На мой взгляд, это подло — просить помощи у какого-нибудь бога только потому, что теперь я нуждаюсь в этом, тогда как, пока я был здоров и силен, я даже не вспоминал о них. Нет, я не стану малодушным даже на краю смерти. Теперь ступай. Отдохни.
Я сделал, как Вайрд мне велел, и отодвинул от него подальше свою шкуру, но не настолько далеко, чтобы не услышать, если я ему вдруг понадоблюсь и он позовет меня. Но в ту ночь я толком не отдохнул, спал плохо, потому что понимал, что надежды на благоприятный исход нет. Собачье бешенство всегда ведет к смерти, и мучительные припадки этого страшного недуга со временем не ослабевают, а усиливаются и становятся все более частыми.
Так и оказалось. Я пробудился от своего беспокойного сна незадолго до рассвета, от теперь уже знакомого, но все такого же ужасающего воя. Тело Вайрда снова изогнулось в дугу, еще более натянутую, чем прежде, как мне показалось, если только это было возможно. Все кровеносные сосуды и сухожилия на лице и шее старика надулись, стали пурпурными и пульсирующими; его налитые кровью глаза, казалось, выкатились из орбит, изо рта на бороду извергалась слюна. На этот раз приступ продолжался дольше, чем два предыдущих, свидетелем которых я был; я не мог понять, как мой друг вообще выдержал его, не сломав позвоночник и не повредив какого-нибудь органа. В тот страшный день припадки возобновились еще не один раз, но в промежутках между ними Вайрд, по крайней мере, хоть ненадолго расслаблялся, и тогда цвет его лица из синюшного становился серым, как у трупа.
Если в такие моменты старик не мог заснуть, он прилагал все усилия, чтобы отдышаться и говорить — но только с самим собой. Он, казалось, вообще забывал обо мне и вместо этого вспоминал те дни, когда меня еще не было с ним. Его речь была бессвязна и часто так невнятна, что ничего невозможно было разобрать, но несколько осмысленных обрывков, которые я услышал, были полны тоски и состояли из слов гораздо более нежных, чем те, которые привык произносить грубый старый охотник.
Однажды он сказал:
— Если я никогда больше не смогу оказаться в Корновии… тогда Корновия будет там, где буду я…
В другой раз он произнес:
— Давным-давно… в долине, где сходятся четыре дороги… мы с ней встретились тоже…
Потом я услышал:
— Поступь ее была благородной, а речь доброй…
И еще:
— Мы были молоды тогда… и мы резвились в тех местах, где танцует рассвет…
* * *
Наблюдая очередной, особенно сильный приступ, скрутивший моего друга, я подумал, что мог бы облегчить страдания несчастного, поддержав его выгнутое дугой тело. Я завязал шкуру, положив внутрь разные вещи, чтобы сделать что-то вроде подушки, затем подполз поближе и уже начал пристраивать ее под спину Вайрда, когда он без всякого предупреждения вдруг щелкнул зубами в мою сторону, совсем как настоящий волк.
Ничто не могло облегчить муки несчастного, и он беспрерывно молотил кулаками по земле. А сейчас Вайрд просто прекратил свой продолжительный вой, чтобы повернуть голову, рвануться ко мне и попытаться укусить. И это ему почти удалось: старик лишь на толщину волоса не достал до моего предплечья. Его зубы щелкнули так громко, что я подумал: они, должно быть, сломались! Не сомневаюсь, что они легко прокусили бы мою тунику и вырвали изрядный кусок плоти, если бы только дотянулись до меня. Однако мне повезло: Вайрд просто обрызгал слюной мой рукав. Пока его продолжали сотрясать ужасные конвульсии и он не предпринимал попытки снова наброситься на меня, я воспользовался листьями и небольшим количеством воды из фляги, чтобы стереть смертоносную слюну. И с этого момента я стал держаться от больного подальше.
Когда наконец страшный приступ отпустил его, Вайрд обвесиленно свалился на землю и, почувствовав под собой подушку, пришел в сознание. После того как он восстановил дыхание, старик уже больше не говорил о минувших днях. Он, прищурившись, посмотрел на небо, затем повернул голову в мою сторону, прочистил горло, выплюнул комок похожей на гной слюны и хриплым голосом поинтересовался:
— Который час ночи теперь?
— Сейчас день, fráuja, — с жалостью ответил я. — Солнце уже высоко.
— Акх, тогда, значит, я пребывал в этом состоянии слишком долго. Ты здорово напугался, мальчишка?
— Только когда ты попытался укусить меня.
— Что? — Он так резко повернул ко мне голову, словно снова собирался это сделать. — Ты пострадал?
— Нет, все в порядке, — заверил его я. И небрежным тоном заметил: — Впервые в жизни, fráuja, ты промахнулся.
— Видит Бонус Эвентус[147], я рад, что это так. — Вайрд огляделся, затем с видимым усилием подтянулся к ближайшему дереву и оперся на него. После чего, отдышавшись, сказал: — Мальчишка, я хочу, чтобы ты сделал для меня две вещи. Во-первых, достань веревки из наших вьюков и покрепче привяжи меня к этому дереву.
— Что за глупости ты говоришь? Ты болен! Я не стану этого делать…
— Не забывай, что ты всего лишь ученик! Делай, как тебе велит учитель, ученик, и поступай так, пока он в состоянии отдавать тебе вразумительные приказания. Ну же, пошевеливайся!
Я сомневался, что Вайрд на самом деле в своем уме, но сделал, как он велел. Когда я стал привязывать его к дереву, он добавил:
— Оставь руки свободными. Опасен только мой рот. Мне нельзя дать возможности укусить кого-нибудь еще, кто окажется рядом со мной, когда я буду бредить.
— Никто к тебе и не подойдет, — заметил я. — Ливия говорила мне, что в этом месте Каменной Крыши никто не живет.
— Мы должны побеспокоиться и об обитателях леса тоже. Животные, даже в большей степени, чем люди, которых я встречал в своей жизни, заслуживают этого. Иисусе, мальчишка, привяжи меня покрепче. И убедись, что узлы тугие. Теперь второе. Я хочу, чтобы ты увел отсюда наших лошадей. Потому что здесь нет… здесь нет…
Пытаясь помочь старику, я закончил за него предложение:
— Нет подходящего корма. Или воды, или…
— Аргх-ргх-ргх! — взвыл Вайрд и так бешено изогнулся, что я обрадовался тому, что привязал его. Невероятным усилием воли он постарался взять себя в руки и снова прошептал: — Во имя всех богов… не произноси больше этого слова. Я, должно быть, снова потерял сознание… прежде чем закончил… то, что хотел сказать.
Я послушно стоял и ждал, когда он сможет продолжить.
— Забери лошадей, мальчишка, наши вьюки и оружие. Все наши принадлежности. Верни лошадей в конюшню и…
— Но, fráuja, — запротестовал я, уже чуть не плача. — По совести я не могу…
— Прекрати спорить! Тебе совсем не обязательно оставаться здесь и наблюдать, как я превращаюсь в слабака и слюнявого идиота. Ты ничем не можешь мне помочь, ни молитвами, ни лекарствами… Остается только ждать, что болезнь пройдет сама по себе. Поэтому немедленно убирайся! Жди меня в таверне, я присоединюсь к тебе, как только… как только смогу.
— Интересно, как ты присоединишься ко мне? — Я уже рыдал и не пытался скрыть этого. — Ты же привязан!
— Vái, ты, заносчивый петушок, не считай других глупей себя, — произнес он грубо, как делал это в прежние времена. — Как только я приду в себя и ко мне вернутся силы, я смогу легко развязать любые путы, особенно те, которые наложил неопытный мальчишка вроде тебя. А теперь я приказываю тебе: немедленно ступай прочь.
Продолжая рыдать навзрыд, я собрал почти все, что мы привезли с собой из Хальштата, и взвалил вьюки на лошадей. Я не упаковал только боевой лук Вайрда и колчан, которые повесил себе за спину, а также остатки вчерашнего ужина. Их вместе с флягой Вайрда я положил в пределах его досягаемости, на случай если в перерыве между приступами старик будет в состоянии хлебнуть воды или даже поесть.
— Thags izvis, — проворчал он. — Только сомневаюсь, что они мне потребуются. К завтрашнему утру, надеюсь, я позавтракаю вместе с тобой и Андреасом. Но до этого времени я не хочу видеть тебя. Теперь… huarbodáu mith gawaírthja, Торн.
И больше он не увидел меня. Я уехал с горы верхом на Велоксе и увел за собой лошадь Вайрда, но только на такое расстояние, чтобы старик не мог услышать их случайного ржания. Затем я спешился, снова привязал лошадей, взобрался наверх, медленно, осторожно и тихо, оставаясь невидимым, как учил меня Вайрд. Мне удалось отыскать место, откуда я хорошо видел старика сквозь подлесок, но он при этом не мог заметить или услышать меня; там я присел на корточки и стал наблюдать — часто вытирая слезы, которые застилали мне глаза.
Довольно долго он просто лежал, опершись на дерево, уставившись в пустоту. До чего же жалкий был у него вид. Костлявый, немощный, вконец ослабший, борода всклокочена, а волосы спутаны. Вскоре стало ясно, что Вайрд только и ждет того момента, когда, по его расчетам, я уже спущусь с горы, потому что он вытянул вперед дрожащую руку, поднял с земли и открыл оставленную мной флягу и вылил воду из нее себе на голову.
Это заставило его тут же издать протяжный волчий вой, несчастный замолотил руками, и фляга отлетела прочь. Его тело снова изогнулось дугой, как это бывало с ним уже много раз, вернее, попыталось сделать это. Теперь Вайрд мог только становиться на дыбы, и напрягаться, и извиваться в путах, что, очевидно, причиняло ему еще большие страдания, чем прежде, — слюна вперемешку со слизью сочилась из его раскрытого рта, бедняга отчаянно молотил кулаками по земле и своим бокам. Я знал, что Вайрд специально воспользовался водой, чтобы это привело к страшным конвульсиям, без всякого сомнения, надеясь на то, что эта нечеловеческая мука станет для него последней.
Теперь я уверился, что его страданиям действительно следует положить конец. Я снял боевой лук, вложил в него стрелу, натянул тетиву, поморгал, чтобы избавиться от слез, и прицелился самым тщательным образом — все это заняло лишь один миг, но я сделал это обдуманно.
За бесконечно малый промежуток времени, прежде чем я выпустил стрелу, мне припомнилось множество вещей. Как Вайрд поддерживал меня, уверяя, что я должен даровать милосердную быструю смерть пораженному страшной болезнью juika-bloth. Как сам он убил волчицу — и сделал это тоже из милосердия, чтобы положить конец страданиям несчастного животного, даже подозревая уже, что оно заразило самого охотника бешенством. Как он, попросив привязать его к дереву, объяснил, что необходимо позаботиться о зверях. Как в предсмертном бреду Вайрд говорил о своей далекой родине, о других местах, дорогих его памяти, как он вспоминал свою юность и женщину, чья поступь была благородной, а речь доброй.
Нет, я убил его не в порыве сострадания. Я сделал это сознательно, хорошенько все обдумав, чтобы Вайрд мог обрести мир и покой и продолжил видеть эти прекрасные сны.
Вайрд поник и замолчал так же внезапно и неожиданно, как auths-hana, песню которого оборвала моя стрела. Сдерживая рыдания, я подошел поближе и печально посмотрел на своего друга. Стрела попала ему точно в сердце и вошла так глубоко, что пригвоздила беднягу к дереву, мне пришлось буквально выкручивать ее. Я мог бы просто похоронить своего друга — земля была по-летнему мягкой даже на этой высоте, — но я припомнил еще одно его высказывание: хоронят только прирученных созданий. Я надеялся, что вскоре его тело уничтожат падалыцики, которых считают в лесу чистильщиками. Таким образом, Вайрд, накормив их, будет жить и после смерти, как он говорил: «Это и есть Небеса». На прощание я сделал лишь одно. Своим кинжалом я очистил и отскреб место на стволе над головой Вайрда и там, на мягкой заболони дерева, вырезал готическим шрифтом: «Его поступь была благородной, а речь правдивой».
* * *
К тому времени, когда я закончил, начало смеркаться. Поэтому я поднял флягу Вайрда и, больше ни разу не оглянувшись, снова поспешил с горы вниз, туда, где оставались лошади. Они были явно недовольны столь долгим отсутствием хозяина, поскольку проголодались и хотели пить, но не искать же корм в темноте. Поэтому я завернулся в шкуру и погрузился в беспокойный сон. На следующий день я проснулся на рассвете, чтобы отвести лошадей в конюшню Хальштата.
В таверне, опережая расспросы Андреаса, я сам сказал ему:
— Наш друг Вайрд умер.
— Что? Как? Он не слишком хорошо чувствовал себя, когда, шатаясь, ушел отсюда три дня назад, и…
— Вайрд знал, что умирает, — ответил я. — Предсказание баварского шамана исполнилось. А теперь, если только ты уважаешь мое горе, добрый Андреас, я предпочел бы не обсуждать его смерть. Я хочу всего лишь расплатиться по нашим счетам, раздать вещи Вайрда и уехать отсюда.
— Я понимаю. Возможно, ты позволишь мне купить что-нибудь из его вещей? А на то, чем я не стану пользоваться сам, я могу найти других покупателей.
Итак, всего за один день я избавился от всего, что не собирался брать с собой. Из вещей Вайрда я оставил себе его боевой лук и колчан со стрелами, рыболовные крючки и лески, солнечный камень glitmuns, медную миску для еды и охотничий готский нож. Последний я пристроил в ножны на поясе, убрав свой старый нож подальше. Андреас купил боевой топорик Вайрда, шкуру, на которой тот спал во время странствий, обтянутую кожей флягу и всю его одежду. Владелец конюшен с радостью и за приличную цену приобрел коня Вайрда, его седло и упряжь — потому что у него никогда еще не было такого прекрасного племенного жеребца и настоящих боевых римских принадлежностей.
После того как я продал все эти вещи и оплатил счета в таверне и конюшне, у меня даже остались деньги. А поскольку мне также достался в наследство кошель Вайрда, да и свою долю за продажу шкур я еще не потратил, у меня в целом оказалось довольно много денег, по крайней мере для простолюдина моего возраста. Мне, однако, это не доставляло особой радости, учитывая, при каких обстоятельствах я разбогател. Еще одну ночь я провел в таверне, затем попрощался с Андреасом и его старухой и отправился паковать свои вещи и нагружать ими Велокса. И тут я вновь наткнулся на хрустальный пузырек, которым некогда владела Domina Этерия. Там уже не было молока Пресвятой Девы, а потому он стал бесполезен — строго говоря, он оказался бесполезен, даже когда оно там было, — но я счел, что пузырек слишком красив, чтобы его выбрасывать, и упаковал бывшую реликвию вместе с другими вещами.
Когда я выехал из конюшни и направился прочь из Хальштата, то на какое-то время замешкался у тропы, которая вела к соляной копи, размышляя, не заехать ли мне попрощаться с малышкой Ливией. Но потом решил, что не стоит понапрасну ее расстраивать. У девочки было целых четыре дня, чтобы отвыкнуть от меня. Возможно, она даже забыла меня; большинство детей обычно не помнят долго о своих мимолетных привязанностях, какими бы тесными они ни были; таким образом, я решил, что с моей стороны будет лучше не возобновлять наше знакомство, а оборвать его сразу же.
Я просто постоял на развилке какое-то время, чтобы в последний раз взглянуть на красоту вокруг меня — на синее-синее озеро, лебедей, цапель и faúrda на воде, на тянущиеся вверх хорошенькие домики Хальштата, на зубчатый горизонт, где виднелись покрытые снегом Альпы. Я покидал Обитель Эха с большим сожалением, и не только потому, что это место было удивительно красиво. Я ведь оставил здесь человека, который так долго был самым дорогим моим другом, — я оставил позади, вне всяких сомнений, очень важную часть своей жизни. Я попытался утешиться мыслями, что Вайрд, по крайней мере, закончил свои дни в самом безмятежном и красивом месте на земле. Я дернул Велокса за поводья и продолжил свое путешествие на восток так же, как когда-то начал его: в одиночестве.
И все-таки я был не так одинок, как прежде: Вайрд еще на протяжении многих месяцев не покидал меня. Каждый день, с брезжущего рассвета до серых сумерек, старый охотник, казалось, все еще шагал широким шагом рядом со мной. Когда бы я ни просыпался, я всегда почти мог разглядеть его, спавшего поблизости, почесывающего свои взъерошенные волосы и бороду, пребывавшего, как всегда до завтрака, в своем обычном угрюмом настроении. В жаркий полдень, когда даже ящерицы спят в расщелинах среди камней и даже жаворонки замолкают, я почти слышал хриплый голос Вайрда, рассказывающего мне какую-нибудь длинную и монотонную историю. Когда бы я ни разбивал лагерь, я всегда мысленно советовался со стариком и так и слышал его воображаемую критику по поводу того, как я развожу костер или разрываю на куски пойманную днем дичь для того, чтобы приготовить ее.
А еще я мысленно постоянно разговаривал с ним. Если во время своего путешествия я замечал какую-нибудь гору особенной формы, я мог спросить: «Которая из ореад[148] является нимфой этой горы, fráuja?» Или же, наклонившись к какому-нибудь особенно чистому ручейку, я интересовался: «Что за наяда[149] покровительствует этой сладкой воде, fráuja?» В густом лесу я неизменно вспоминал дриад[150], а на берегу озера мне приходили на ум лимнады[151]. Мне хотелось знать их имена, но ответа я, разумеется, ни разу не услышал, да и не рассчитывал получить его, как не видел и не ждал увидеть воочию ни одну из этих неуловимых нимф.
Однако ночами я часто слышал и видел старого Вайрда. Возможно, язычники правы, когда говорят, что ночь — это мать не только снов, но и тысяч грез и ее лучшее порождение — бог сновидений Морфей, который способен воплотиться в любого человека, живого или мертвого. Если эта языческая вера истинна, тогда Морфей приходил ко мне в течение многих ночей под личиной Вайрда, чтобы дать мне совет или наставление, ведь он гораздо лучше меня знал лес. Уж не знаю, помогали ли ему в таких случаях и другие обитатели загробного мира, потому что все сны-советы, которые я мог припомнить, проснувшись, были из числа тех, которыми Вайрд уже поделился со мной, когда еще был на этом свете.
В любом случае я был рад, что удерживаю в памяти это чувство постоянного присутствия Вайрда. Благодаря ему я не ощущал себя слишком одиноким во время странствий, и это со временем помогло утихнуть моему горю от потери доброго друга и поистине бесценного наставника. То, что я долго помнил все уроки Вайрда, даже наиболее циничные из них, и частенько руководствовался ими в своей последующей жизни, свидетельствует о том, что я никогда полностью не забывал своего друга и, возможно, не забуду его до конца своих дней.
* * *
Поскольку у меня не было никакой особой причины спешить в поисках моих предполагаемых родичей-готов, я продолжал не торопясь двигаться по территории провинции Норик. Теперь я не нуждался в деньгах, а потому охотился очень мало, убивая только маленьких зверьков, чтобы прокормиться самому. К этому времени я уже стал вполне взрослым, и, кроме того, у меня имелись хорошая лошадь и оружие, так что мне больше не надо было опасаться, что меня примут за раба. Тем не менее я находился на территории, населенной абсолютно незнакомыми мне людьми, и со мной не было Вайрда, чтобы предупредить о потенциальной опасности. Поэтому днем я всегда оставался настороже, а по ночам спал так же, как это делал Вайрд: с зажатым камнем в руке и медной миской внизу, в которую камень непременно с грохотом упал бы, если бы я вдруг заснул слишком глубоко.
Я снова ехал по местности, где не было римских дорог, только случайные тропы, проложенные повозками и скотом или же просто вытоптанные пешими странниками. Я выбрал одну из них, поскольку она шла в восточном направлении, куда и лежал мой путь. Но если я вдруг чувствовал, что рядом находится кто-то еще, или понимал, что тропа ведет меня к поселению, то отъезжал в сторону от нее или останавливался, укрывшись в лесу, по крайней мере до тех пор, пока не удостоверюсь, что путешественник или поселенцы не представляют для меня угрозы.
Велокс, подобно мне, тоже умел передвигаться тихо, так что мы оба могли услышать шум, производимый повозкой или пастухом, сопровождавшим стадо, или просто заметить издалека беспечного странника. И даже самый неискушенный новичок в лесу, вроде меня, каким я был, когда встретился с Вайрдом, мог легко определить, что рядом находится поселение, просто наблюдая за птицами. Пока вокруг были лишь черные аисты и синевато-коричневые сороки, я знал, что нахожусь в безлюдном месте. Но как только мне начинали попадаться на глаза белые аисты, которые гнездятся на крышах домов, и черно-белые сороки, промышляющие воровством, я уже не сомневался, что приближаюсь к деревне.
Со временем я узнал, что население здесь состоит лишь из разрозненных групп представителей небольших германских племен — эрулов, варнов, лангобардов. Бо́льшая часть их жила тем, что разводила скот. Таким образом, местность в основном состояла из обширных дремучих лесов, прерывающихся только небольшими расчищенными полянами, где находились пастбища и лачуги, в которых ютились пастухи со своими семьями. Дома местных жителей теснились поближе друг к другу для того, чтобы в случае чего можно было совместными усилиями защищаться от врагов. Такие поселения могли представлять собой совсем маленькие деревушки или же села побольше, но никогда они не достигали размеров небольшого городка. Деревушки населяли только sibja: общины, в которых все являются родственниками друг другу, а старейшего, мудрейшего или самого сильного назначают главой. Деревня состояла из gau, смеси нескольких sibja, составлявших нечто вроде племени; его возглавляли, передавая власть по наследству, мелкие вожди.
Помимо наблюдений за птицами я вскоре узнал еще один признак, свидетельствовавший о том, что рядом есть поселение sibja или gau; заметив его, я решал, навестить мне их или же из предосторожности объехать. Я обнаружил, что жители каждого поселения в этой местности заботятся о своей важности и неприкосновенности территории, стремясь расчистить вокруг себя побольше леса. Если я набредал на довольно значительный расчищенный участок с поселением, которое виднелось вдалеке на опушке леса, то мог предположить, что люди там наверняка ценят уединение и вряд ли окажутся гостеприимны по отношению к незнакомцам.
Так или иначе, я не слишком стремился останавливаться в таких местах, откуда меня могли изгнать, — только когда испытывал нужду в чем-нибудь вроде соли, или если у меня вдруг возникало сильное желание выпить молока, или если мне требовались те вещи, которые я не мог раздобыть сам. Деревни, большие и маленькие, не представляли особого интереса для путешественников, потому что там царили грязь и убожество, а их жители были одинаково невежественными крестьянами, неопрятными и уродливыми.
Изредка, когда я ехал по какой-нибудь пешеходной тропе и наталкивался на явно безобидного погонщика или пастуха, я какое-то время двигался вперед вместе с ним, только для того, чтобы пообщаться хоть с кем-нибудь, кроме gáis Вайрда. Мы с крестьянином вели беседу, если только я мог понять его диалект, отдаленно напоминающий старое наречие, — эрулский, лангобардский или какой-нибудь еще — в достаточной мере, чтобы поддержать разговор.
Большинство крестьян, с которыми я сталкивался, не слишком много знали о мире, который находился за пределами их деревни, и им не было до него никакого дела. Когда я выспрашивал у своих попутчиков новости, желая услышать о событиях более важных, чем свадьба местных жителей, они обычно отвечали, что вроде бы слышали какие-то разговоры о войнах и сражениях «где-то там», но где именно, они сказать не могли, знали только, что ничего подобного поблизости точно не происходило. Как-то раз мы вместе с очередным попутчиком шли по тропе, и крестьянин, который возвращался в свою родную деревню, весьма неуверенно сказал:
— Я слышал, будто эта тропа постепенно переходит в дорогу, которая ведет из этой провинции в другую, и что где-то там есть широкая река, а на этой реке стоит довольно большой город.
— Да? И что же это за другая провинция? Как называется река? А город?
— Ты хочешь знать их названия? Акх, путник, если у них и есть имена, я не могу тебе их назвать.
В другой раз, когда я ехал один по широкой проезжей дороге, Велокс внезапно навострил уши. Почти одновременно с ним я услышал далеко впереди нас звук множества копыт, которые ударяли о землю так, словно лошади шли рысью. Я остановил Велокса и прислушался. Через мгновение я смог расслышать лязг и скрип, звуки исходили не только от седел и упряжи — так оружие ударяется о доспехи. Поэтому я увел Велокса в сторону, на довольно большое расстояние. Верховой военный отряд, вне всякого сомнения, имел наблюдателей — конных разведчиков, — которые ехали впереди и по флангам.
Далеко в лесу я отыскал небольшую возвышенность, с которой, вскарабкавшись на дерево, смог наблюдать за дорогой, сам оставаясь невидимым, если только разведчикам не вздумалось бы проехать прямо подо мной: тогда они неизбежно натолкнулись бы на привязанного Велокса. Но никто не появился, и спустя довольно долгое время я увидел верховых, которые проехали мимо меня по дороге. Должно быть, их было больше двухсот человек, и выглядели они весьма необычно. В командирах можно было узнать одетых в форму, вооруженных и со шлемами на головах римлян-всадников, всего их насчитывалось около одного turma[152]. Остальные в колонне, а их было большинство, были одеты в нелепую мешанину незнакомых мне головных уборов и костюмов. Все воины были бородаты, а стало быть, точно не являлись римлянами. Едва ли это военнопленные, подумал я, ибо тогда бы turma был бы разделен на две части — пятьдесят всадников ехали бы впереди пленников, а пятьдесят — позади. Таким образом, бородатые чужаки, по-видимому, были союзниками (или наемниками) под командованием римлян.
У меня на мгновение мелькнула шальная мысль: перехватить отряд, представиться и попросить, чтобы воины взяли меня с собой. Похоже, они едут принять участие в какой-то военной операции, а я никогда раньше не бывал на войне. Римляне, возможно, и приняли бы меня радушно, посчитав за своего, особенно если бы я рассказал им, что получил своего коня и оружие в подарок от легата Калидия из Одиннадцатого легиона Клавдия. Но потом я оставил эту идею. По той простой причине, что отряд ехал в направлении, противоположном конечной цели моего путешествия. Насколько я знал, мои родичи остроготы в настоящее время могли быть вовлечены в войну против римлян. Не стоит мне принимать чью-либо сторону, пока я толком не определюсь. Таким образом, я подождал еще немного после того, как колонна проехала мимо и стук копыт затих, — потому что у войска на марше часто есть singulares[153], которые едут в арьергарде, — а затем снова сел верхом на Велокса и продолжил свое путешествие.
Только спустя какое-то время, после того как я пересек невидимую границу в лесу и оказался в провинции Паннония, я узнал, что это за странные всадники. Мне объяснил это первый же местный житель, которого я встретил. Наконец-то, хоть раз за многие месяцы, мне рассказали нечто действительно интересное: селянин сначала сообщил, что я нахожусь в Паннонии, а затем показал мне первое поселение в этих лесах, которое уж точно было совершенно необычным.
Я заметил этого человека издали и, как всегда, какое-то время наблюдал за ним, пока не удостоверился, что он один и выглядит вполне безобидно. Этот мужчина просто собирал в лесу хворост и укладывал его в короб на спине пошатывающейся от старости лошади, но даже эту простую работу незнакомец выполнял очень медленно и неуклюже. Когда я подъехал к нему поближе, то увидел почему. У бедняги не было кистей, он был вынужден выполнять работу руками, которые оканчивались обрубками.
— Háils, frijonds, — приветствовал я его. — Позволь мне помочь тебе?
— И тебе доброго здоровья, странник, — ответил он с лангобардским акцентом. — Мне надо всего лишь собрать хворосту для нашей деревни, прежде чем наступит зима и придут волки. — Он взглянул вверх, в ярко-синее сентябрьское небо. — Я не тороплюсь. Во всяком случае, пока.
— Однако, — сказал я, — неужели у вас в деревне не нашлось более подходящего для этого занятия человека? Давай помогу!
— Thags izvis, — произнес он, когда я слез с Велокса. Затем пробормотал: — В нашей деревне нехватка ловких рук.
За считаные минуты я собрал больше хвороста, чем калека за все то время, что я наблюдал за ним. Я нагрузил его старую лошадь, затем собрал еще хвороста, связал его и подвесил к седлу Велокса. После этого я взял поводья обоих коней, и (калека показывал мне дорогу) мы вместе направились через лес к просеке, на которой стояла его деревушка. Меня удивило, насколько запущенной оказалась просека: я заметил, что трава и сорняки здесь были очень высокими, а кое-где выросли даже небольшие деревца.
Все местные жители вышли нам навстречу и были удивлены при виде приближающегося незнакомца. И тут только я в полной мере осознал, что означало последнее замечание сборщика хвороста. Ни у кого в целой деревушке не было кистей рук. У всех мужчин, женщин, юношей и девушек были только культи. Нет, все-таки не совсем так, заметил я, оглядевшись с ужасом и изумлением. У нескольких малышей, ковылявших, ползавших и игравших в грязи, руки были абсолютно нормальными. В какой-то момент я подумал — зная, что эти люди sibja, то есть все между собой родственники, — будто столкнулся с семьей уродов, которые передают свой дефект потомкам. Однако самые молодые жители деревни, дети двух лет и моложе, были нормальными, и вряд ли с их руками что-то произойдет, когда они вырастут. Стало быть, кисти рук всем обитателям этой деревушки отрубили примерно два года тому назад.
— Во имя liufs Guth, — выдохнул я, слишком потрясенный для того, чтобы быть тактичным. — Что здесь произошло?
— Эдика, — сказал сборщик хвороста, и люди, которые находились поблизости от нас, казалось, задрожали. — Эдика здесь случился.
— Что или кто он, этот Эдика? — спросил я, когда какой-то калека взял у меня поводья лошадей, а другие калеки принялись разгружать хворост.
— Эдика — это время от времени происходящее бедствие, — со вздохом пояснил мужчина. — Он король скиров. Они ужасные люди.
Возможно, отсутствие кистей рук и неспособность выполнять обычную работу сделали этого крестьянина философом, и он ясней формулировал свои мысли, чем все те грубые деревенские жители, которых я встречал недавно. Во всяком случае, он весьма толково и складно (при этом чувствовалось, как сильно этот человек ненавидит скиров) рассказал мне о страшных событиях, про которые я раньше ничего не слышал.
Провинцию под названием Паннония, сказал он, давно уже жаждут заполучить себе целиком как Восточная, так и Западная империя. Таким образом, и император Анфемий в Риме (хотя правильнее, наверное, все-таки будет сказать, «Делатель Королей» Рикимер, ведь именно он и являлся там реальным властителем), и император Лев в Константинополе постоянно устраивают друг против друга заговоры с целью отодвинуть воображаемую границу от Паннонии в ту или в иную сторону, пытаясь расширить свои владения и усилить влияние. Рим уже довольно долгое время удерживает гарнизонный город Виндобону, что стоит на реке Данувий, на границе всей Римской империи. Однако южные области Паннонии — включая довольно значительные города, такие как Сисция[154] и Сирмий[155], а также поселения поменьше, вроде того, где я сейчас оказался, — постоянно переходили из рук в руки и попеременно присягали на верность то Риму, то Константинополю.
Ясно, что ни Рикимер, ни Лев не были столь бесстыдны, чтобы приказать какому-нибудь имперскому легиону идти в бой против своих братьев. Таким образом, оба они прибегали к помощи чужеземных союзников или привлекали наемников, а командовали ими римские офицеры, по общему мнению — «предатели». Среди наемников Рима были войска Эдики, короля скиров, и воины сарматского короля Бабая, пришедшие из Азии. Этим и объяснялся смешанный состав той колонны, которую я видел на марше. Император Лев, пояснил мой собеседник, надеялся преимущественно на своих давнишних сторонников, остроготов, находившихся под властью короля Тиудемира. Услышав это, я, конечно же, обрадовался, что не присоединился к войску, которое видел в тот день.
— Но каким образом все это, — спросил я, — объясняет то зверство, которое произошло здесь?
— Примерно тридцать месяцев тому назад, — сказал Безрукий, — эта вечно перемещающаяся граница между Западной и Восточной империями приблизилась к нашей деревне. Но мы ошибочно посчитали, что находимся в безопасности на территории, подвластной Константинополю. И по своей наивности дали провизию войску Тиудемира, остроготам. Это оказалось ошибкой. Очень скоро скирскому королю Эдике удалось выбить остроготов далеко на восток отсюда. Нас обвинили в пособничестве врагу, и сам Эдика объявил, что мы должны понести наказание, лишиться кистей рук. Те полноценные дети, которых ты видел, родились уже после этих страшных событий. Мы очень надеемся, что они успеют вырасти до того, как Эдика снова вернется. А теперь, странник, скажи, можем ли мы что-нибудь предложить тебе за помощь, которую ты оказал нам, собрав хворост? Пищу? Лежанку для ночлега?
Я отказался от предложения и подумал, что это, наверное, женская часть моей натуры заставила меня так поступить. Я представил себе, с каким трудом, должно быть, все женщины в этой деревушке готовят себе еду, и решил, что не стоит их лишний раз обременять. Я ощутил такую жалость и беспомощность при виде всех этих несчастных калек, что больше не мог оставаться среди них. Поэтому я просто спросил, в каком направлении лежит город Виндобона и далеко ли до него.
— Я сам никогда там не был, — сказал Безрукий. — Но знаю, что прямо на востоке отсюда пролегает прекрасная римская дорога. Она приведет тебя на север, к Данувию и городу. Дорога находится отсюда примерно в двадцати пяти римских милях. А оттуда до Виндобоны приблизительно еще столько же.
Всего лишь за один день, если скакать от рассвета до сумерек, я верхом доберусь до дороги, подсчитал я. Или за два дня, если ехать неторопливым шагом. А оттуда до города еще два дня пути.
— Но будь осторожен, — добавил Безрукий. — Борьба между Римом и Константинополем сейчас только начинается, однако в любой момент страсти могут разгореться, и ты окажешься прямо в кипящем котле. И не забывай, что любой, кого ты встретишь, может оказаться лазутчиком Рима или Константинополя, а также шпионом Эдики, Бабая или Тиудемира. И если ты окажешь услугу кому-нибудь из них или по глупости доверишься какому-нибудь шпиону, этой гадине в человеческом обличье, тогда… — И он выразительно показал мне обе свои культи.
Я пообещал, что буду осторожен и стану держать рот на замке, пожелал Безрукому и его односельчанам, чтобы в будущем судьба была к ним более благосклонна, а затем уехал.
Несмотря на все предостережения, я еще до того, как добрался до римской дороги, стал жертвой несчастного случая. И виновата в этом оказалась вовсе не гадина в человеческом обличье, а самая настоящая змея. На следующий вечер я остановился у сверкающего потока, спешился, напоил Велокса, а затем и сам встал на колени, чтобы напиться. При этом правой рукой я оперся на камень, обычный черный камень в зеленых пятнах мха. Внезапно все эти пятна сильно изогнулись, и я почувствовал острую боль в предплечье. Ну надо же, на всем берегу меня угораздило выбрать, чтобы опереться, именно то место, где пригрелась в лучах осеннего солнышка змея. И не какая-нибудь безобидная змейка, но зеленовато-черная смертельно ядовитая гадюка.
Я изрыгнул проклятие и тут же размозжил ей голову другим камнем. Но что делать дальше? Я толком не представлял, как лечат змеиные укусы, но знал, что моя жизнь в опасности. Я с сожалением подумал, что будь со мной juika-bloth, уж он бы никогда не позволил гадюке укусить меня. А Вайрд, будь он жив, подсказал бы мне, что теперь делать.
— Самое главное — не двигайся! — произнес вдруг властный голос, но это не был голос Вайрда.
Я поднял глаза и увидел на другом берегу ручья молодого человека. Он был примерно одного возраста со мной, но значительно выше и шире в плечах. Я заметил длинные светлые волосы и бледный пушок только что отросшей бороды, а также то, что его наряд для леса был слишком красивым; вряд ли незнакомец принадлежал к числу местных крестьян. Тут я увидел, что он достает из-за пояса кинжал, и вспомнил рассказы Безрукого о многочисленных шпионах и лазутчиках.
— Я сказал: не двигайся! — рявкнул молодой человек и легко перепрыгнул через ручей. — Ты напрасно напрягался, чтобы убить гадюку. Любое движение заставляет яд быстрее двигаться по венам.
Ну что же, подумал я, если он беспокоится о моем благополучии, тогда это не враг. Я оставил свой меч в ножнах и, послушавшись приказа незнакомца, замер. Встав рядом со мной на колени, он разрезал правый рукав моей туники и обнажил руку: возле локтя краснели два небольших пятнышка.
— Стисни зубы, — велел он, оттянув большим и указательным пальцами мою кожу, явно намереваясь отрезать кусок.
— Остановись, незнакомец, — запротестовал я, — от потери крови можно умереть не хуже, чем от яда.
— Slaváith! — сурово произнес он. — Тебе сейчас необходимо именно пустить кровь. Но не бойся, ты не истечешь кровью. Радуйся тому, что змея укусила тебя именно в это место. Любая часть человеческой плоти, которую можно оттянуть двумя пальцами, спокойно может быть отрезана, без риска повредить какой-нибудь кровеносный сосуд. Делай, как я говорю. Стисни зубы и смотри в сторону.
Так я и сделал, издав только приглушенный вопль, когда он отхватил кусочек моей плоти: боль была ужасной.
Я сглотнул и спросил:
— Теперь опасность миновала?
— Пока еще нет. Но это должно помочь. Так же как и это. — Он сдернул с себя пояс, обвязал им мое предплечье и потуже затянул его. — Теперь опусти руку под холодную воду. Держи ее так, и пусть кровь течет. А я пока схожу и привяжу наших коней, а то они убегут. Я скоро вернусь.
Я никак не мог понять, что за человек этот юноша, и еще больше удивился, когда он привел свою лошадь. Конь незнакомца был, как и мой Велокс, прекрасным племенным жеребцом, да и седло со сбруей тоже были похожи на мои, разве что богаче украшены серебряными браслетами и заклепками. Юноша определенно был германцем по происхождению и говорил на старом наречии с каким-то странным акцентом, который я никак не мог определить. Он явно не был ни римлянином, ни одним из тех наемников-азиатов, о которых упоминал Безрукий, но почему же тогда он был экипирован, как римский всадник? Однако, так или иначе, сейчас я был очень благодарен ему за помощь, и когда незнакомец вернулся, поинтересовался лишь одним — его именем:
— Может, стоит познакомиться, прежде чем я умру? Меня зовут Торн.
— Тогда наши имена начинаются с одной и той же буквы. Я зовусь Тиудой.
Он не стал спрашивать, почему мое имя состоит из одной только начальной буквы, возможно, потому, что его собственное имя было таким же странным, как и мое. Слово «Тиуда» означает «люди», во множественном числе.
— В любом случае, — продолжил мой спаситель, — похоже, ты не собираешься умирать, хотя, возможно, и будешь жаждать смерти, когда начнет действовать змеиный яд. Тебе надо кое-что выпить!
Он сорвался с места, затем вернулся с несколькими стеблями самого обычного молочая и выдавил из него молочко, вязкий сок, в свою флягу — точно такую же, как у меня, — добавил воды из ручья, сильно встряхнул и подал флягу мне.
Пока я с трудом поглощал горькое питье, изо всех сил стараясь, чтобы меня не вырвало, Тиуда заметил:
— Надо же, какая любезная тебе попалась гадюка. Она лежала, свернувшись, на самом лучшем противоядии.
Он соскреб с черного камня довольно большое количество зеленого мха, велел мне вынуть из воды руку — кровь почти совсем перестала сочиться, — приложил мох к ране и забинтовал мне руку полоской ткани, оторванной от подола своей туники. Он ослабил, а затем снова затянул пояс вокруг моего предплечья.
Я спросил тонким голоском, потому что настой молочая склеил мне рот:
— Ты что, специально бродишь по лесам, чтобы оказывать помощь несчастным путникам?
— Ну, во всяком случае, я могу спасти тех, кого укусила гадюка. Говоришь, несчастным путникам? Ну, на простого крестьянина ты явно не похож, поскольку у тебя римские доспехи. Слушай, Торн, а ты случайно не дезертировал из какого-нибудь конного turma?
— Ni, ni allis! — возмущенно воскликнул я, но затем не выдержал и рассмеялся. — Представь, я то же самое подумал о тебе.
Тиуда рассмеялся в ответ и покачал головой:
— Ты первым расскажи о себе, Торн. Пока еще можешь связно говорить.
Я по-прежнему не исключал возможности, что этот человек мог оказаться шпионом или лазутчиком, но рассудил, что вряд ли он решил спасти меня для того, чтобы потом отрубить руки. Поэтому я честно рассказал ему, как я некоторое время тому назад недолго сражался против гуннов вместе с римским легионом Клавдия и как меня наградили за службу Велоксом и оружием. Затем я с гордостью сообщил Тиуде, что недавно заработал довольно много денег, занимаясь торговлей мехами, и теперь путешествую только для удовольствия, а в заключение снисходительно добавил:
— Разумеется, я буду рад вознаградить тебя за помощь, Тиуда, так же как я заплатил бы настоящему лекарю.
— Акх, да ты никак один из этих великодушных богатеев? — Он одарил меня тяжелым взглядом и произнес еще более снисходительным тоном, чем я: — Послушай меня, Торн, ты слишком самонадеян. Я — острогот. А остроготы не просят ни у кого ни платы, ни благодарности за свои добрые дела, точно так же, как и не нуждаются ни в чьем прощении за свои прегрешения.
Полный раскаяния, я сказал:
— Это мне надо просить прощения, Тиуда. Я сморозил основательную глупость. И как это я не догадался, я ведь сам по происхождению гот. — Мне пришлось добавить в свое оправдание: — Я слышал, как говорят другие готы, но твоя речь отличается от их выговора.
Он снова рассмеялся.
— Nái[156] — я имею в виду, да. Ты прав. Я пытаюсь избавиться от своего греческого акцента. Я слишком долго прожил на востоке и только недавно вернулся к собственному народу. Только недавно, но, увы, слишком поздно.
— Я не понимаю.
— Я спешил сюда, чтобы присоединиться к моим людям в битве против омерзительных скиров. Но битва закончилась, прежде чем я смог им помочь. Это было сражение на реке Болия, одном из притоков Данувия. Увы, я прибыл слишком поздно.
Тиуда выглядел подавленным, поэтому я совершенно искренне сказал:
— Мне жаль, что твоих людей разбили.
— Oukh[157] — я имею в виду, нет! Ничего подобного! Как тебе такое только в голову пришло? — сурово вопросил он, но тут же снова рассмеялся. Очевидно, мой новый товарищ был очень смешливым юношей — по крайней мере, когда я не имел глупости провоцировать его. — Мои люди просто не нуждались во мне, битву выиграли без меня, только из-за этого я и опечален. Да они в пух и прах разбили скиров! Многих уничтожили, а оставшихся в живых вынудили бежать далеко на запад.
— Полагаю, что видел некоторых из отступавших.
— И вряд ли их было много, — с удовлетворением произнес Тиуда и с гордостью добавил: — Я слышал, что именно мой отец убил их презренного короля Эдику.
— Я рад, что кто-то это сделал, — сказал я, припомнив Безрукого и его односельчан.
— Акх, да, но теперь еще нужно разгромить сарматского короля Бабая, таким образом, у меня еще будет возможность окропить кровью свой меч. Однако сейчас, после того, что произошло с их союзниками скирами, сарматы станут осторожными и скрытными. Поэтому я решил, пока наступило временное затишье, посетить город Виндобону. Я родился неподалеку от него и многие годы не видел своей родины.
— Правда? Я тоже собираюсь… — начал было я, но не договорил из-за подкатившей тошноты. — Я имею в виду… соберусь… когда буду чувствовать себя лучше… — После этого я уже больше ничего не мог сказать, так мне стало худо.
— Ступай к ручью, наклонись над водой и сунь два пальца в рот, — бодро сказал Тиуда. — И приготовься к тому, что некоторое время тебе будет очень плохо. Позволь мне только ослабить и снова затянуть пояс. После этого я разведу огонь и расстелю наши шкуры для сна.
Тиуда продолжил что-то оживленно болтать, пока занимался этой рутинной работой, но я не помню, что он говорил. Точно так же я не слишком много помню о следующем периоде своей болезни, хотя, как позже рассказывал мне Тиуда, страдания мои продолжались почти трое суток. В то время, сказал он, я часто жаловался, что у меня в глазах все двоится, включая и его, а иной раз я говорил так путано, что ничего невозможно было понять.
Я все-таки помню, что Тиуда время от времени готовил пищу, поскольку один лишь запах еды неизменно вызывал у меня приступы рвоты. Я припоминаю, что бо́льшую часть времени испытывал мучительную боль, спазмы в животе, голове и что все мышцы у меня болели. И что Тиуда периодически то ослаблял, то снова затягивал пояс на моей правой руке, до тех пор, пока совсем не снял его. Еще ему приходилось частенько удерживать меня — иногда для этого даже вставать посреди ночи, — чтобы не дать мне сорвать с руки припарку из мха: корка, которая образовалась на ране, зудела, и этот невыносимый зуд сводил меня с ума.
Единственное, что я помню и что в состоянии был делать сам (и Тиуда позволил мне это, может, чтобы не ставить меня в неловкое положение или же просто из чувства брезгливости), — это то, как я, шатаясь, уходил в лес, чтобы несчетное число раз извергать рвоту из своих внутренностей. Я рад, что был в состоянии, хотя и проделывал это с большим трудом, сам отправлять свои естественные надобности. Таким образом, я не испачкал одежду и, между прочим, сохранил в секрете от Тиуды истинную природу своих половых органов.
Так или иначе, но на третьи сутки после нашей встречи боль в моей голове стихла, спазмы в животе прекратились, ум прояснился, а речь стала связной — остался только зуд. Тиуда заявил, что яд вышел из моего организма.
Я пробормотал:
— Я чувствую себя слабым, как младенец.
— Не удивлюсь, если ты всегда себя так чувствуешь, — насмешливо сказал Тиуда.
— Что? С чего это ты взял? Я всегда был здоровым и сильным!
— Почему же ты в таком случае ездишь верхом, привязавшись к лошади?
Я изумленно моргнул при этом неожиданном вопросе, но потом догадался, что он имел в виду.
— Акх, мои веревки для ступней? — Я объяснил, что лично изобрел это приспособление и что оно помогает мне крепче и безопасней держаться в седле.
— Да неужели? — пробормотал Тиуда; похоже, он, как и Вайрд, не слишком поверил этому заявлению. — Я предпочитаю полагаться на свои собственные бедра. Однако если ты считаешь, что веревка тебе помогала, то сейчас она поможет тебе еще больше, пока силы твои не восстановятся. Надеюсь, ты снова будешь в полном порядке к тому времени, как попадешь в Виндобону. Может, отправимся туда вместе? Согласен?
— Да. С удовольствием. Пожалуйста, не подумай, что я хочу уязвить твою гордость острогота, но не позволишь ли угостить тебя роскошным обедом в лучшей таверне города?
Тиуда широко ухмыльнулся и сказал:
— Только если мы воздадим за этим обедом должное богу виноделия Дионису. — Затем он озорно улыбнулся и добавил: — Ну а поскольку тебе очень нравится изображать из себя транжиру-богатея, я стану играть роль твоего презренного раболепного слуги, въеду впереди тебя в город, громко крича: «Дорогу моему fráuja Торнарексу!»
Это возвеличивание моего имени на готский манер означало что-то вроде «Торн-правитель», а по-латыни «рекс» — «король».
Я весело расхохотался:
— Oh vái, ничего подобного! Я начал свою жизнь в качестве подкидыша и вырос в аббатстве.
— Какая разница! Не скромничай, — убеждал меня Тиуда. — Если ты придешь куда-либо, хоть в незнакомый город, хоть на какое-нибудь сборище или на любую случайную встречу, в душе считая себя ничтожеством, то тебя соответственно и примут. В Виндобоне, например, владелец самой жалкой таверны потребует вперед деньги за ужин или комнату. Но если ты явишься туда, возвестив о себе как об особе весьма значительной, и сам поверишь в это, то, можешь не сомневаться, тебя примут с распростертыми объятиями, с тобой будут обходиться с почтением, уважением и раболепием. Тебе будут предоставлять все самое лучшее — яства, вина, женщин, и ты сможешь брезгливо отбирать и выбирать, считая ниже своего достоинства платить за услуги сразу и делая это, только когда сам того пожелаешь.
— Акх, ну хватит, Тиуда!
— Я не преувеличиваю. Богатой особе дозволено иметь все, к ней никогда нельзя приставать с тем, чтобы она заплатила. Только у маленьких людей маленькие долги; их немного, но они обязаны расплатиться сразу же. Чем больше долги у богатой особы, чем больше она знаменита, тем большее уважение ей оказывают все ее кредиторы. Заимодавцы придут в смятение, если богач немедленно с ними расплатится, потому что тогда они не смогут похваляться, что господин такой-то и такой-то должен им.
— Боюсь, ты совсем растерял мозги в лесу, Тиуда. Ну подумай сам, разве я похож на важную особу?
Он легкомысленно махнул рукой:
— Богатые юноши часто известны своей эксцентричностью — и в одежде, и в поведении. И поверь, если я, твой раб, буду сидеть в седле, украшенном богаче, чем твое, это произведет на горожан еще большее впечатление. Повторяю еще раз: главное, сам перестань считать себя человеком неблагородного происхождения. Если я въеду в город впереди тебя, цветисто и многоречиво возвещая о приближении своего знаменитого молодого хозяина и господина, тебя именно за него и примут. После чего тебе только и останется, что вести себя надменно и властно: надо ведь оправдать ожидания людей относительно важной особы. Khaîre! Ты и правда станешь такой особой!
Перед его восторженным озорством невозможно было устоять. В результате несколько дней спустя мы именно таким образом и въехали в главные ворота Виндобоны. Я разнеженно болтался в своем седле, не снисходя до того, чтобы бросить хоть один взгляд на прекрасный город и его нарядно разодетых жителей, с трудом сдерживаясь, чтобы не рассмеяться. Тиуда ехал немного впереди меня, поворачивался в седле то в одну сторону, то в другую и громко кричал то на латыни, то на старом наречии, то на греческом:
— Дорогу! Освободите дорогу для моего господина fráuja Торнарекса, который приехал из своего отдаленного дворца, чтобы провести в Виндобоне немного времени и потратить здесь много золота за время своего августейшего присутствия! Освободите дорогу для Торнарекса, вы, презренные ничтожества!
На оживленной улице были целые толпы людей, и все они — пешие, ехавшие верхом или перемещавшиеся по городу в носилках, которые несли рабы, — останавливались, вытягивали шеи, поворачивали головы и с глупым видом таращились на меня. И когда я проезжал мимо них, изображая презрительное равнодушие, все почтительно склоняли головы.
Город Виндобона, так же как и Базилия, вырос вокруг гарнизона, охранявшего границы Римской империи. Но Виндобона во много раз больше, суетливей и населенней, чем Базилия, потому что стоит на пересечении нескольких римских дорог на берегу быстрой, широкой и суровой реки Данувий, самом оживленном из всех речных путей Европы.
По этой могучей реке плавали не просто ялики или рыбацкие лодки; здесь можно было встретить грузовые суда, такие же большие, как и морские корабли. Они приводились в действие множеством гребцов, иногда занимавших две, а то и целых три скамьи, а если ветер был попутным, продвижению кораблей помогали квадратные паруса, которые располагались наверху, на мачтах. Эти грузовые суда путешествовали без всякого риска быть захваченными и затопленными пиратами или вражескими воинами, потому что хорошо вооруженные, с большими носами dromo[158] римского флота в Паннонии постоянно курсировали между своими базами: Ленцией[159]в верхнем течении Данувия и Мирсой[160] в нижнем.
Крепость Виндобоны, укомплектованная Десятым легионом Гемины, могла бы вместить по крайней мере шесть гарнизонов такой же численности, как в Базилии; ее окружали многочисленные прочные крепостные валы, ямы, рвы, колья и пики. Крепость располагалась на возвышенности, которая выходила на узкий рукав Данувия, но город вокруг крепости уже давно занял берега вдоль русла реки.
Виндобона не была, подобно Базилии, скоплением простых скромных домишек, cabanae и мастерских. Большинство зданий здесь были из камня или кирпича, многие из них занимали значительную площадь и имели три или четыре этажа. В Виндобоне было множество роскошных особняков, терм, публичных домов, постоялых дворов для путешественников, складов и рынков, протяженных крытых галерей, которые вмещали лавки, кузницы и всевозможные мастерские. Однако рядом с внушительными зданиями сплошь и рядом скрывались небольшие уютные таверны и изысканные маленькие лавочки, торгующие драгоценностями, шелками, духами и другими редкими товарами. В Виндобоне было множество храмов, в которых молились различным языческим богам, потому что население города состояло из людей различных национальностей и верований. Похоже, христиан здесь было не слишком-то много. Во всем городе я увидел только одну католическую и одну арианскую церковь; обе были маленькими, непритязательными и ветхими, тогда как другие храмы выглядели весьма впечатляюще, о них явно хорошо заботились и не скупились на их содержание.
Во всем остальном Виндобона была вполне современным, цивилизованным и даже изысканным городом, совсем как Рим, хотя, разумеется, и значительно меньшего масштаба. А еще Виндобона считается древним городом. Во всей империи она уступает по возрасту только самому Риму. Местные историки утверждают, что примерно во времена Ромула и Рема был образован и их город (и спорят по поводу планов улиц): якобы некое примитивное и теперь уже давно исчезнувшее кельтское племя разбило постоянный лагерь на том месте, где теперь находится Виндобона. Это поселение выдержало испытание временем; примерно три сотни лет тому назад Марк Аврелий укреплял северные границы Римской империи — то есть всю территорию вдоль южных и восточных берегов Рена и Данувия — дозорными башнями, castellan[161], аванпостами и создал один из своих аванпостов здесь.
* * *
Тиуда помалкивал, пока мы проезжали по окраинам города, он начал громко восхвалять меня и мое великолепие, только когда мы оказались в самой Виндобоне. Я при этом притворился смертельно скучающим. Изумленные прохожие стали приветствовать меня, когда мы направились по широкой улице в ее дальний конец, где виднелся высокий частокол крепости. Спустя какое-то время Тиуда прекратил выкрикивать свои панегирики и, по-прежнему двигаясь во главе нашей процессии, состоявшей из двух человек, принялся обращаться к каждому, кто оказывался у нас в поле зрения:
— Скажите мне, люди! Назовите мне самый лучший, самый великолепный и самый дорогой постоялый двор в этом городе, потому что мой венценосный fráuja согласится только на самое лучшее жилье!
Местные жители наперебой предлагали различные места, но большинство сошлось на том, что постоялый двор, который содержал некий Амалрик по прозвищу Толстая Клецка, лучше всего отвечает нашим требованиям. Тиуда ткнул пальцем в одного из мужчин, который сказал это, и велел:
— Тогда веди нас туда! — Затем он ткнул пальцем в другого горожанина, который также рекомендовал нам это место. — А ты, добрый человек, беги вперед и объяви о нашем прибытии Амалрику Толстой Клецке! Таким образом, у него будет время вместе с семьей и слугами встретить нас у дверей, приветствуя Торнарекса, самого знатного гостя, который когда-либо удостаивал заведение Амалрика своим посещением.
Такое невероятное нахальство со стороны Тиуды заставило меня покраснеть и ужаснуться в душе. Но, к моему удивлению, оба мужчины ему подчинились. Один из них тут же сорвался с места, а другой не только пошел впереди наших лошадей, но и присоединился к крикам Тиуды: «Дорогу! Освободите дорогу Торнарексу!» Поэтому я постарался подавить в себе угрызения совести и только удивленно покачал головой. Очевидно, Тиуда был прав: объяви себя Кем-то, поверь в это, и ты действительно станешь этим Кем-то.
Постоялый двор и в самом деле был прекрасным — кирпичное здание в три этажа высотой, с фасадом и дверьми, украшенными почти так же ярко, как и в Хальштате. А хозяин заведения и вправду оказался похож на клецку, такими же толстенькими и низенькими были и вышедшие нам навстречу женщина и двое молодых людей — очевидно, жена трактирщика и его сыновья. Вне всяких сомнений, они надели на себя свои лучшие наряды и явно сделали это в спешке, потому что некоторые части костюмов сидели на них криво. Двор перед deversorium был полон слуг, которые также вышли вперед, чтобы поприветствовать меня: на одних были надеты передники, другие держали в руках черпаки или метлы из гусиных перьев. Из нескольких окон на верхних этажах постояльцы deversorium с любопытством поглядывали вниз.
Несмотря на свою чудовищную толщину, хозяин постоялого двора ухитрился склониться в низком поклоне и произнес на латыни, готском и даже греческом: «Salve! Háils! Khaîre! Приветствую вашу честь». Он выбрал вполне нейтральное, хотя и очень уважительное обращение, не предписанное исключительно для членов королевской семьи или каких-либо особо знатных и важных особ, ибо Тиуда предусмотрительно избегал говорить, кто же я такой.
Я бросил на него с высоты холодный взгляд и равнодушно, словно мне не было никакого дела до того, так ли это, поинтересовался:
— Ist jus Amalric, niu? Так ты и есть Амалрик?
— Я, вашамилость. Ваш недостойный слуга Амалрик, если хотите обращаться ко мне, ваша милость, на старом наречии. Кельты называют меня Америго, те, кто говорит на греческом, превращают мое имя в Эмеру, а на латыни оно звучит как Америкус.
— Полагаю, — произнес я скучающим тоном, — я буду называть тебя… Клецкой.
Кто-то во дворе захихикал, Тиуда удивленно кивнул мне, одобряя мою грубость, а Амалрик только склонился еще ниже.
— Ну и чего ты ждешь, Клецка? Позови конюха, чтобы он забрал наших лошадей.
Когда Клецка и его жена почтительно сопровождали меня до дверей, трактирщик сказал:
— Сожалею, что меня раньше не предупредили о вашем приезде, ваша милость. — И он начал ломать руки. — Я бы предложил вам самые лучшие покои на нашем постоялом дворе. А так…
— Ты, — ответил я, — вполне можешь предложить их мне сейчас, раз уж я здесь. — Я и сам в душе поражался тому, насколько невоспитанно веду себя.
— Ох, vái! — простонал хозяин постоялого двора. — Но я ожидаю как раз сегодня одного чрезвычайно богатого купца, который всегда занимает лучшие комнаты и который…
— Да что ты говоришь? И насколько богат этот человек? — спросил я и увидел, как Тиуда беззвучно смеется позади Клецки. — Пожалуй, когда он появится, я куплю его. Всегда приятно обладать особенными рабами.
— Не надо, ваша милость, — взмолился Клецка, который от волнения даже слегка вспотел. — Я выселю его с приличествующими… Я имею в виду: комнаты, разумеется, ваши. Мальчики, принесите вещи господина. Могу я поинтересоваться, ваша честь, вы желаете также снять комнату и для вашего… хм… герольда? Вашего слуги? Раба? Или он обычно ночует в одном помещении с лошадьми?
Возможно, я и сказал бы в ответ что-нибудь оскорбительное, приличествующее моему новому положению, но Тиуда опередил меня:
— Нет, добрый хозяин Клецка. Если ты покажешь мне поблизости самый дешевый и кишащий паразитами дом, где можно остановиться, я удовлетворюсь тамошней подстилкой. Я только одну эту ночь проведу в Виндобоне. Видишь ли, завтра на рассвете я должен отбыть в дальний путь, по важному заданию моего fráuja Торнарекса. — Он наклонился поближе к трактирщику, прикрыл рот рукой и зашептал: — Срочное и тайное послание, понимаешь? Но это секрет!
— Разумеется, разумеется, — сказал Клецка, пораженный до глубины души. — Ну… ближайший дом… дайте сообразить. — Он почесал свою сверкающую от пота лысину. — Есть тут неподалеку жалкая лачуга вдовы Денглы. Она иногда заманивает доверчивых путников, обещая им кров и стол, но ни один не останавливается у нее надолго, потому что Денгла обворовывает постояльцев.
— Ничего, я буду спать на своих вещах, — сказал Тиуда. — А теперь… я задержусь здесь только для того, хозяин, чтобы снять пробу с каждого из многочисленных прекрасных блюд и холодных вин из той тщательно приготовленной трапезы, которую, я уверен, ты скоро накроешь для моего хозяина. Торнарекс, естественно, не отведает ни кусочка, пока я не объявлю, что каждое блюдо безопасно, питательно и приготовлено именно так, как мой хозяин любит.
— Естественно, естественно, — произнес бедняга хозяин, теперь уже потея так сильно, что и в самом деле напоминал вареную клецку. — К тому времени, когда его милость вымоется и освежится, стол будет накрыт и уставлен всеми самыми лучшими яствами из наших кладовых и погребов. — Затем он повернулся ко мне и сказал почти в отчаянии: — Если мне будет позволено, я сам провожу вашу милость и покажу ваши покои.
Тиуда последовал за нами наверх, вместе с двумя сыновьями Клецки, которые несли мой скромный вьюк и седельные сумки. Комнаты оказались чрезвычайно удобными, прекрасно меблированными, чистыми и хорошо проветренными. Но я, разумеется, огляделся и недовольно засопел, словно меня привели в хлев, и рукой сделал знак Клецкам уйти. Как только все трое оказались вне пределов слышимости, мы с Тиудой повалились на кровать, весело хохоча и хлопая друг друга по спине.
— Ты самый бесстыдный грешник, которого я когда-либо встречал! — воскликнул я, отсмеявшись. — И я тоже, раз поддержал твой план. Обмануть всю Виндобону… и этого несчастного толстяка…
— Пусть дьявол их всех заберет, — сказал Тиуда, все еще смеясь. — Толстяк, похоже, такой же обманщик, как и ты. Он, может, и носит имя Амалрик, но могу побиться об заклад, что он не имеет никакого отношения к королевскому роду Амала. Так что обманывай его, сколько пожелаешь.
— Акх, а это довольно забавно, — заметил я, но затем нахмурился. — Однако, боюсь, развлечение дорого нам обойдется. Ты видел тех постояльцев, которые выглядывали из окон, а затем исподтишка разглядывали нас внизу? Судя по их платью, они все действительно богатые и знатные особы.
Тиуда пожал плечами:
— Исходя из собственного опыта могу сказать: разодетому и надменному даже еще легче вводить в заблуждение хозяев постоялых дворов и торговцев.
— Я имею в виду, чтобы соответствовать своему мнимому положению, я должен облачиться в такое же пышное одеяние,
Тиуда снова пожал плечами.
— Если пожелаешь. Но должен сказать, что ты и так все сделал, как надо. Так что ты вполне можешь позволить себе одеться еще хуже и вести себя еще более отвратительно. А теперь давай смоем с себя дорожную пыль. Затем спустимся в обеденный зал и начнем хмурить брови из-за того, что стол еще не накрыт, и, так сказать, принудим Амалрика Толстую Клецку умиротворить нас своим лучшим вином.
Так мы и сделали. Поскольку мы потребовали, чтобы нас накормили в неурочный час, между полуденным prandium[162] и вечерней cena[163], мы оказались в обеденном зале единственными. Должен сказать, что помещение это было ничуть не хуже обеденного зала в римском стиле, который я видел в Базилии. Столы были накрыты чистыми льняными скатертями и вместо стульев, табуреток или скамей снабжены кушетками: есть полагалось лежа. Мы с Тиудой улеглись перед одним из столов и стали нетерпеливо барабанить по нему пальцами. Подбежал Клецка. Он принялся извиняться за то, что еда нас еще не ждала, и крикнул своим сыновьям, велев им принести вина.
Юноши пришли, неся, очевидно, тяжелую амфору. Мы с Тиудой оба уставились на нее с некоторым изумлением и радостным предвкушением, потому что в те дни вино хранили уже в основном в бочонках и бочках, настоящая старомодная глиняная амфора была редкостью. Мало того, эта амфора имела не плоское дно, а конусообразное, то есть была из тех, что не стоят. Отсюда мы поняли, что ее держали в земле, в погребе deversorium, чтобы вино хорошенько вызрело и стало выдержанным.
Тем не менее, когда Клецка, сломав печать, зачерпнул маленьким ковшиком из амфоры, а затем налил рубиновую жидкость в бокал, Тиуда властно схватил питье, подозрительно понюхал, глотнул, подержал его во рту и закатил глаза. Я подумал: сейчас он, возможно, наберется наглости заявить, что вино негодное, и потребует открыть другую амфору, поскольку мы с ним испытывали после нашего путешествия не слишком большую жажду. Однако он неохотно проворчал:
— Вполне приличное фалернское. Это подойдет. — И позволил благодарному Клецке наполнить бокалы нам обоим.
Затем, когда начали подавать еду — сначала принесли горячий гороховый суп с мозгами, — я терпеливо ждал, пока Тиуда со всеми церемониями не снимет пробу. Только после подозрительной паузы Тиуда провозглашал, что блюдо «терпимое» или «пригодное», а однажды сказал даже, что оно «очень даже неплохое», что заставило Клецку чуть не заплясать от радости. После каждого такого небольшого представления Тиуда начинал активно есть, с такой же жадностью, как и я.
Между двумя основными блюдами — данувийским угрем, отваренным с травами, и жареным зайцем с винной подливкой — я остановился, чтобы отрыгнуть, перевести дух и спросить Тиуду:
— Ты и правда отбываешь из города так скоро? Собираешься навестить свои родные места?
— Да, но не только. Я ведь уже довольно долгое время не видел своего отца. Поэтому затем я направлюсь вниз по течению Данувия в Мезию, в город Новы[164]. Это стольный город всех остроготов, поэтому я рассчитываю отыскать отца там.
— Жаль, что ты уезжаешь.
— Vái. Ты полностью поправился после укуса змеи и теперь прекрасно утвердился здесь в качестве важной особы. Так воспользуйся же этим и развлекись на славу. Виндобона прекрасное место, здесь хорошо проводить зиму. Что касается меня, я сегодня переночую в домике той вдовы, поэтому смогу отправиться завтра рано утром, не дожидаясь, когда проснутся конюхи и приведут моего коня.
— Тогда позволь мне сказать сейчас, Тиуда, какое удовольствие я получил от твоей компании. Я в неоплатном долгу перед тобой: ведь ты спас мне жизнь. Я знаю, что ты не примешь благодарности, ибо ты упрямый острогот, но надеюсь, что когда-нибудь смогу оказать тебе такую же услугу.
— Отлично, — добродушно сказал он. — Когда ты услышишь, что король Бабай и его сарматы снова начали буйствовать где-нибудь, отправляйся туда. Ты найдешь меня в гуще битвы, и я от всей души приглашаю тебя сражаться рядом со мной.
— Я приеду. Даю слово. Huarbodáu mith gawaírthja.
— Thags izvis, Торн, но я не собираюсь все время жить в мире. Воин в мирное время только покрывается ржавчиной. Пожелай мне, как я пожелаю тебе: «Huarbodáu mith blotha».
— Mith blotha, — повторил я и поднял бокал, салютуя ему вином цвета крови.
* * *
Я оставался в Виндобоне всю зиму и даже дольше, потому что в этом городе и впрямь оказалось немало развлечений — по крайней мере, для важной особы, которая может позволить себе приятное времяпрепровождение и в связи с этим удостаивается многочисленных приглашений.
Поскольку я притворялся невероятно богатым человеком, этого оказалось вполне достаточно. Я вел себя высокомерно по отношению к большинству людей, и это заставляло их кланяться, раболепствовать и подчиняться мне — похоже, они и сами соглашались с тем, что ниже меня по происхождению. Но я не заигрывал и с теми людьми, которых считал равными себе по положению. Поэтому я позволил себе общаться только с несколькими избранными гостями в deversorium, которым это, казалось, чрезвычайно льстило. Они представили меня своим знакомым из высшего общества, которые жили в городе, а те познакомили меня со своими приятелями. Постепенно я был представлен в домах самых знатных горожан Виндобоны, посещал закрытые семейные ужины, а также грандиозные пиры и самые изысканные праздники, которые оживляли зимний сезон, и завел много друзей среди местной знати.
Понимаю, что в это трудно поверить, но за все то время, которое я провел в Виндобоне, ни один человек — даже из тех, кто стал моими друзьями, — никогда не расспрашивал, каковы же все-таки были мои настоящий статус, положение, происхождение или законный титул или каким образом мне удалось получить мое мнимое богатство. Те, с кем я сошелся поближе, фамильярно называли меня Торном, другие же более официально именовали меня clarissimus или использовали готский эквивалент liudaheins.
Могу добавить, что я был в этом кругу не единственным самозванцем. Множество моих знакомых, даже германцев по происхождению, копировали римскую манеру говорить, всячески демонстрируя — или притворяясь, — что они не в состоянии произнести звуки, обозначаемые готскими рунами: thorn и kaun-plus-hagl. Поэтому они изо всех сил избегали этих «ф» и «кх» и неизменно произносили мое имя на римский манер: Торн или Торнарикус.
Спешу заверить читателей: за все то время, что я бессовестно надувал жителей Виндобоны, я ни разу не воспользовался своим мнимым высоким положением, дабы обмануть кого-нибудь в плане денег. Напротив, не вняв предложению Тиуды, я регулярно вносил плату за постой — и еще я перестал презрительно называть хозяина постоялого двора Клецкой, а стал обращаться к нему как к Амалрику. В результате благодарный толстяк сделался моим другом и тоже снабдил меня множеством полезных советов, как лучше вести себя, чтобы извлечь удовольствие и пользу из того, что меня как равного принимали в лучших домах Виндобоны.
Вскоре я решил приукрасить ту роль, которую я играл. Я сообщил Амалрику, что, хотя я и довольствуюсь во время странствий скромным дорожным платьем, теперь решил все-таки разнообразить свой гардероб, и попросил хозяина рассказать, где в городе можно найтиы лавку с самой лучшей одеждой, обувью, украшениями и тому подобным.
— Акх, ваша милость! — воскликнул он. — Человеку вашего положения нет необходимости идти туда. Они сами придут к вам. Позвольте мне отдать им соответствующий приказ. Будьте уверены, я выберу для вас только самых лучших мастеров — тех, кто одевает и обувает легатов, префектов, herizogo и всех остальных liudaheins.
Итак, на следующий день в мои покои явился портной со своими помощниками, чтобы снять с меня мерку и предложить мне на выбор разнообразные фасоны нарядов и многочисленные рулоны ткани. Здесь были хлопок из Коса, лен из Камарака, шерсть из Мутины, даже гусиный пух из Газы — а также чрезвычайно красивые, мягкие, почти текучие ткани, которых я не видел прежде.
— Шелк, — пояснил портной. — Его прядут и ткут люди, которых называют seres[165]. Мне говорили, что они делают его из какого-то особого руна или, может, пуха, который вычесывают с определенных деревьев, растущих только у них. Я даже не знаю, где находятся эти земли, слышал только, что где-то далеко на востоке. Эта ткань настолько редкая и дорогая, что лишь очень богатые люди вроде вас, clarissimus, могут позволить себе носить ее.
Затем портной назвал мне цену — не за стандартную меру tres pedes[166], даже не за pes[167], но за uncia[168]. Приложив все силы, чтобы не показать своего изумления, я подумал: «Иисусе!» Да ткань из золота и то стоила бы дешевле! Я абсолютно точно знал, что clarissimus Торнарекс не настолько богат, чтобы позволить себе такое сумасбродство. Я не сказал об этом портному, разумеется; я проворчал только, что шелк, на мой взгляд, слишком непрочный.
— Непрочный?! Но почему, сдфкшыышьгы? Шелковая туника будет носиться дольше, чем доспехи!
Я одарил портного тяжелым взглядом, он струсил и замолчал. А я отложил ткани подешевле, но и то только предварительно хорошенько выбранив их качество. Я выбрал подходящие фасоны туник, нижних рубах, штанов, шерстяного зимнего плаща и даже римской тоги (портной настоял, что ее просто необходимо сшить, ибо она мне понадобится «для торжественных случаев»).
На следующий день ко мне пришел сапожник, тоже с образцами и набором кож — здесь были все сорта, от мягкой замши до блестящей крокодиловой кожи. Я приказал ему сшить мне несколько пар домашних сандалий, уличных туфель со свинцовыми пряжками по скирской моде и головной убор petasus[169], чтобы носить его зимой. На следующий день пришел unguentarius[170] со шкатулкой, полной пузырьков, которые он один за другим открывал, чтобы продемонстрировать мне образцы духов.
— Вот это, clarissimus, духи, изготовленные из цветов в долине Энна в Тринакрии, где даже гончие во время охоты сбиваются со следа из-за ароматов разнообразных душистых цветов. А вот это чистое масло, привозимое из долины Роз в Срединной Дакии. Жители этой долины, да будет вам известно, не выращивают никаких других растений, чтобы они не портили безупречность роз. Затем у меня есть еще одно розовое масло, подешевле, потому что его производят в Пестуме, где розы цветут дважды в год.
Частично из бережливости, а частично потому, что не мог уловить разницы между этими двумя ароматами, я выбрал те духи, что были дешевле. А на следующий вечер меня посетил золотых дел мастер, чтобы показать мне уже готовые кольца, заколки, браслеты и фибулы, а заодно продемонстрировать еще множество драгоценных камней: он мог вставить их в любое украшение, которое я бы заказал. Чего только у него не было: алмазы, рубины, сапфиры, изумруды, цветное стекло, бериллы, гранаты и тому подобное — как просто камни, так и камни, оправленные в золото или серебро.
— Если вы предпочитаете не слишком выставлять напоказ свое богатство, clarissimus, вот самые разные камни, которые вставлены в металл, носящий название corinthium aes[171]: сплав меди с небольшим количеством золота и серебра, что заставляет ее сиять ярче простой меди. Он получил свое название, как, возможно, вы знаете, потому, что был получен — или, лучше сказать, обнаружен, — когда римляне в древние времена сожгли Коринф и все драгоценные металлы там были перемешаны и сплавились в одно целое.
Таким образом, опять же из соображений бережливости, я выбрал из всех изделий золотых дел мастера только две одинаковые фибулы, сделанные из corinthium aes и украшенные альмандинами глубокого пурпурного цвета. Полагаю, меня нельзя упрекнуть в расточительности, ибо все вещи, которые я предпочел купить, не слишком бросались в глаза своей роскошью. Так, когда портной вернулся с готовой одеждой, которую я выбрал — вся она по цвету напоминала рогожу, — для последней примерки, он сказал:
— Я, разумеется, не отважился еще окрасить ткани, не расшивал кайму вашей туники или тоги, не сделал ни одной вставки в вашем плаще. Я постоянно обращаюсь к вам как к clarissimus — и вы ни разу не поправили меня, — однако я все-таки не совсем уверен, что это ваше настоящее звание. Разумеется, как clarissimus вы пожелаете, чтобы ваша одежда была зеленого цвета. Однако вдруг вы на самом деле происходите из патрициев? Тогда вам разрешено носить пурпурный цвет. Уж просветите меня, пожалуйста. Да к тому же вы не указали, желаете ли вы, чтобы ваши одежды по низу и вставки в плащах были просто покрашены, или на них надо нанести узоры.
— Не надо ничего вычурного, — сказал я, обрадованный, что болтовня портного просветила меня. — Никаких цветов, никаких узоров. Я предпочитаю материю без всяких украшений и естественных цветов — белого, темно-желтого, серовато-коричневого, ну, словом, что-нибудь в этом духе.
Портной радостно захлопал в ладоши.
— Euax![172] Вот речи человека с безупречным вкусом! Я понимаю ход ваших рассуждений, clarissimus. Сама природа не сделала эти ткани кричащими, с какой же стати людям исправлять ее? Поверьте мне: сама простота ваших нарядов заставит вас выделяться в любой компании в гораздо большей степени, чем если бы вы разоделись, как павлин.
Я подозревал, что портной просто льстит мне, но, похоже, это было не так. Когда впоследствии я надевал все эти наряды на званые вечера, несколько выдающихся и умных людей, гораздо более умных и знатных, чем я сам, осыпа́ли меня искренними комплиментами, восторгаясь моим безупречным вкусом в одежде.
Этот маленький эпизод с портным оказался для меня ценным уроком: следует держать рот на замке, когда сталкиваешься с чем-либо, о чем не имеешь ни малейшего понятия. Помалкивая, я не мог обнаружить своего невежества в том или ином вопросе. Если же я молчал долгое время, то рано или поздно непременно находил где-нибудь намек относительно сути неизвестного мне предмета.
Когда я из осторожности помалкивал, скрывая свое невежество под показным равнодушием к речам, я не только избегал тем самым неловких ситуаций, но иной раз дело оборачивалось так, что остальные даже начинали считать меня умнее прочих. Однажды вечером, после званого ужина у престарелого и весьма толстого префекта Виндобоны Маециуса (женщины ушли к себе, а мы, мужчины, принялись за вино), в триклиниум проскользнул гонец и скромно вручил хозяину дома какое-то послание. Префект прочитал его, а затем прокашлялся, чтобы привлечь внимание. Все перестали разговаривать и повернулись к нему.
Маециус торжественно произнес:
— Друзья и граждане Римской империи, я должен объявить вам потрясающую новость. Этот гонец спешно прибыл от моих агентов из Равенны, поэтому вы можете услышать ее задолго до того, как сюда дойдут официальные известия. А новость такова: Олибрий мертв.
Раздался хор изумленных восклицаний:
— Что? Теперь и Олибрий?
— Отчего он умер?
— Еще одно убийство?
Я не произнес ни слова, хотя мне очень хотелось спросить: «Кто, черт возьми, этот Олибрий?» Я лишь презрительно фыркнул и сделал глоток вина.
— На этот раз никакого убийства, — сказал Маециус. — Император умер от водянки.
И снова хор голосов забормотал:
— Ну, по крайней мере, огромное облегчение это услышать.
— Однако такая смерть достойна крестьянина, а не императора.
— Остается только гадать, кто будет следующим?
До эпизода с портным я мог бы опрометчиво заметить: «Но я думал, что в Риме сейчас правит Анфемий!» Однако сейчас я просто сделал очередной глоток вина.
Префект громко повторил последний вопрос:
— Кто будет следующим? Полагаю, вы спрашиваете светлейшего молодого Торнарикуса, хотя я подозреваю, что он не скажет. Посмотрите на него, друзья! Среди нас всех только он один, кажется, ни удивлен, ни потрясен этой новостью.
Все в триклиниуме повернулись и уставились на меня. Мне оставалось только так же вежливо посмотреть на них. При этом я старался сохранять вид невозмутимый и даже равнодушный.
— Вы когда-нибудь видели подобную невинность? — обратился Маециус ко всем собравшимся в большой комнате. — Вот сидит молодой человек, который обладает секретными данными! — Но его тон был скорее не обвиняющим, а восхищенным, да и все прочие тоже смотрели на меня с восторгом.
Префект продолжил:
— Вот я, назначенный на свой пост самим императором, и что знаю я? Только то, что в июле император Анфемий был убит самым ужасным образом и по наущению собственного приемного сына, того самого человека, который посадил его на трон, Рикимера Делателя Королей. А ровно через сорок дней скончался и сам Рикимер, якобы естественной смертью. После чего другая его марионетка, Олибрий, начинает управлять Западной империей. И вот теперь, всего лишь два месяца спустя после вступления на трон, умер и Олибрий. Давай, Торнарикус. Скажи нам правду. Я уверен, что ты знаешь, кто станет нашим следующим императором и надолго ли.
— Скажи нам, — пристали ко мне и остальные. — Пожалуйста, Торнарикус.
— Но я не могу, — ответил я с улыбкой, от которой не мог удержаться: уж очень забавно все это выглядело.
— Вот! Разве я не говорил? — весело воскликнул Маециус. — Те из вас, кто претендует на то, чтобы слыть деловыми людьми, берите пример с Торнарикуса. Человеку, который умеет хранить секреты, их доверят. Но, во имя священной реки Стикс, хотелось бы мне иметь такие же источники информации, как у тебя, молодой Торнарикус! Кто твои агенты? Могу я перекупить их у тебя?
— Послушай, Торнарикус, — сказал кто-то из городских старейшин, — если ты не хочешь назвать имя преемника Олибрия, не мог бы ты хотя бы намекнуть, чего нам ждать из Равенны в ближайшем будущем? Беспорядки? А может, стихийные бедствия? Скажи нам правду.
— Я не могу, — снова повторил я. — Потому что и сам не знаю о том, что происходит в Равенне. И не только в Равенне.
Я услышал вокруг себя шепот:
— Он знает, но ни за что не скажет.
— Еще, заметьте, он не исключил ни беспорядков, ни стихийных бедствий.
— И не только в Равенне, говорит он.
Таким образом, когда наконец три недели спустя до Виндобоны дошли новости, что произошло самое сильное за последние четыреста лет извержение вулкана Везувий, мои знакомые начали смотреть на меня с неизмеримо бо́льшим уважением, с настоящим благоговением. Все согласились, что я всеведущ не только в делах государственных, но и в том, что известно лишь богам.
С той поры ко мне часто обращались за советом — как в гостиных, так и на улицах города. То один, то другой богатый человек спрашивал, разумно или нет вкладывать деньги в тот или иной товар; то одна, то другая матрона интересовалась, что я думаю по поводу последней рекомендации, которую дал ей астролог… Время от времени молодые люди советовались со мной по поводу своей работы, а юные девушки просили выяснить, что думают их родители относительно их воздыхателей.
Но я отказывал им всем: равным себе по положению — вежливо, стоящим ниже меня — холодно. Но именно таким образом, неизменно помалкивая относительно тех вещей, о которых я не имел ни малейшего представления, я и заслужил репутацию человека сведущего и дальновидного.
Хотя Виндобона и считалась весьма процветающим городом, все люди здесь жили по-разному. Признаться, я сначала был удивлен, когда узнал, кто из жителей считается тут наиболее уважаемым, но вскоре обнаружил, что так же обстоит дело и по всей империи. Сами по себе богатство или хорошие манеры ничего не значили. Так, я однажды услышал, как представитель местных herizogo Саннья заявил:
— Подумаешь, хорошие манеры. Да любой простолюдин может легко их усвоить. Другое дело — знатное происхождение или слава. Те люди, которые прославились на войне, достигли особых высот в изучении наук или на службе империи, вполне могут позволить себе держаться неуважительно и самодовольно, но все равно» будут считаться респектабельными.
Ни богатство, ни высокое мастерство не вызывали восхищения в кругу избранных, где мне довелось в тот год вращаться, потому что даже рабы иной раз могли разбогатеть. Наиболее знатными считались те семьи, которые получили земли в наследство, то есть потомственные дворяне. Хотя торговцы стояли рангом ниже, принцип здесь был тот же: наибольшим уважением пользовались те купцы, деды и прадеды которых издавна занимались торговлей. Ну и конечно, ценился размах — высшую ступеньку на иерархической лестнице занимали те купцы, которые ввозили или вывозили товары в огромных количествах. Простые торговцы, те, что владели лавками, складами или рынками, даже если они занимались этим делом на протяжении нескольких поколений или построили себе настоящие дворцы, стояли несоизмеримо ниже. Наиболее презренным городским сословием считались те, кто работал руками, — кузнецы, ремесленники (к ним, разумеется, относились и золотых дел мастера, и прекрасные художники, создававшие мозаики и скульптуры). Все эти достойные люди пользовались чуть большим уважением, чем крестьяне, которые занимались тяжелым трудом.
Я не имею в виду, что с богатством в Виндобоне вовсе не считались или полагали, что его следует скрывать. Просто вдобавок ко всему прочему для того, чтобы тебя приняли в высшем обществе, было необходимо иметь еще и деньги. Вообще из множества приезжих, что прибывали в отдаленные города вроде Виндобоны, местные жители теплее всего принимали состоятельных знатных мужчин и женщин, не связанных узами брака и бездетных. Объяснялось это очень просто: если приезжие были еще молоды, они могли вступить в брак с кем-нибудь из местных жителей и увеличить тем самым благосостояние города. Если же вновь прибывший был слишком стар для этого, но не имел наследников, еще оставалась надежда, что какой-нибудь местный ребенок-сирота знатного происхождения может стать его приемным сыном или дочерью и со временем унаследовать богатство.
Те семейства Виндобоны, которые владели огромными богатствами, не стеснялись их демонстрировать. Многие местные богачи жили в роскошных римских виллах. Вокруг их особняков все тоже было устроено особым образом. Помимо традиционных садов там имелись кусты и живые изгороди, выполненные, как мне сказали, в маттианском стиле — в форме богов, животных, гробниц и прочего; все это было сделано из зелени. Повсюду стояли статуи, некоторые изображали богов, но в основном выдающихся предков этой семьи. Статуи обычно делали из дорогой бронзы или мрамора, но они могли быть вырезаны и из более дешевого дерева, потому что даже самые дорогие материалы частенько покрывали еще более дорогой позолотой. Внутри дома́ украшали великолепные мозаики и фрески; бо́льшая часть отделки была вырезана из теплой слоновой кости и сладко пахнущей древесины туи; полы были выложены замысловатыми геометрическими фигурами.
В некоторых виллах, в соответствии с высоким положением их гордых владельцев, имелись сделанные в египетском стиле водяные часы, которые часто выставляли напоказ. Это приспособление, которое показывает время не только днем — точное время для prandium, sexta[173] или cena и прочего, — но даже ночью, потому что оно не зависит от солнца и работает только от струй воды, которые регулируются специальными отмеряющими их воротами.
Представители высшего общества Виндобоны любили покрасоваться на публике, как среди простых людей, так и среди равных. Мужчины и женщины из знатных семей выходили повсюду в нарядах, украшенных гирбским пурпуром или янусовым зеленым, а также теми цветами, которые были приняты в высшем обществе. Они часто находили подходящий случай распахнуть свой плащ или меховую накидку, чтобы позволить прохожим полюбоваться своим нарядом: юбкой или облегающими штанами из блестящего шелка. В редких случаях, когда знатная дама где-нибудь прогуливалась, она всегда несла над головой золоченый umbraculum[174] — или его держал слуга, — чтобы защитить свою нежную кожу от солнца или дождя, ветра или снега. Гораздо чаще такую даму несли в кресле, если она желала, чтобы все ее видели, или в роскошных носилках, если она этого не хотела. Если знатной госпоже предстояло долгое путешествие, то она предпринимала его в запряженной лошадьми повозке под названием carruca dormitoria[175]: тяжелой, приземистой четырехколесной закрытой карете, в которой она могла прилечь и поспать во время пути.
Немало денег представители высшего общества тратили на покупку или наем слуг. Помимо дворецких, садовников, конюхов, поваров и горничных, которых вполне естественно обнаружить в огромных домашних хозяйствах, у виндобонских аристократов имелись и другие, у которых были такие удивительные обязанности — а также особые титулы, — о каких я и не слыхивал. Хозяин дома имел собственного nomenclator[176], повсюду сопровождавшего его для того, чтобы напоминать господину имена тех знатных особ, которых он мог встретить на улице. У хозяйки была собственная ornatrix[177], в чьи обязанности входило помогать госпоже одеваться, делать прическу и краситься. У наследника имелся собственный adversator[178], который провожал господина домой после ночных увеселений, предупреждая молодого хозяина о препятствиях на его пути, о которые тот спьяну мог споткнуться. Префект Маециус даже завел слугу, именовавшегося phasianarius, потому что в его обязанности входило кормить редких птиц Маециуса и заботиться о них. Все они были из породы пернатой дичи, которую Вайрд называл фазанами, но префект сказал, что правильней их называть «фазианскими птицами», потому что они обитают в долине реки Фазис, что в далекой Колхиде.
Все эти слуги, выполнявшие особые обязанности, были почти такими же заносчивыми, как и их хозяева; они гордились своими титулами и приходили в негодование, если кто-нибудь просил их сделать что-нибудь, выходившее за рамки их, так сказать, узкой специализации. Ornatrix, например, скорее отказалась бы от места, чем подчинилась приказу сбегать с каким-либо поручением, потому что это было работой более низко стоящей на иерархической лестнице pedisequa[179]. Помню, как-то я, обедая в гостях на какой-то вилле, решил было сделать комплимент одному из слуг, который помогал готовить пищу, но опрометчиво обратился к нему: «Мой добрый coquus».
Он ледяным тоном оборвал меня:
— Да простит меня ваша светлость, но я не какой-то там заурядный coquus, который покупает продукты для своей стряпни у рыночных торговцев. Я хозяйский obsonator[180]. Я приобретаю продукты только у самых лучших поставщиков и готовлю исключительно деликатесы.
Оказалось, что такие слуги не расстаются со своими титулами даже после смерти. На легионерском кладбище в крепости я обнаружил надгробие некоего Трифона, который, соглас но надписи на камне, был tabularius[181] легата Балбуриуса. Чуть ниже о нем было написано также как о pariator[182]: полагаю, самая лучшая эпитафия, которую только он сам себе мог пожелать. Это означало, что после смерти Трифона все его записи, где отмечались доходы и расходы, были признаны правильными и безупречными.
* * *
Едва ли мне надо напоминать читателям, что я не мог похвастать ни одним из достоинств, которые, как я уже сказал, были необходимы, чтобы вас приняли в высшем обществе Виндобоны. Я не принадлежал вообще ни к одной семье, а уж тем более к старинному семейству с выдающейся родословной.
Я не имел земельных владений и не был даже мелким торговцем. Я ни разу не участвовал в войне, я не достиг особых высот в изучении наук или на службе во благо империи, я вообще абсолютно ничем не выделялся. Один-единственный «слуга», которого кто-либо видел прислуживающим мне, давно уехал. У меня водились кое-какие деньги, но даже с большой натяжкой богатым меня назвать было нельзя. Единственным достоинством, которым я обладал, была смелость, и, честно говоря, я не переставал удивляться тому, как она продолжала служить мне.
Все называли меня именем, которое придумал Тиуда: Торнарекс (или, чаще, Торнарикус), почему-то заключив, будто я отношусь к некоему знатному готскому роду. Когда во время разговора подворачивался случай, я всегда бросал мимоходом упоминание о «моих поместьях»: это убеждало собеседников, что у меня есть где-то земельные владения. Префект Маециус, как вы помните, однажды заявил, что я командую какими-то секретными агентами, а потому владею особыми знаниями обо всем, что происходит в империи. Эта выдумка широко распространилась, а случайное совпадение (буквально вслед за этим последовало извержение Везувия) подарило мне совершенно незаслуженную славу: все решили, что я обладаю особым даром предвидения. Таким образом, я снискал уважение, какого в любом другом случае не смог бы добиться. Поскольку у меня было достаточно денег, чтобы хорошо одеваться и жить в лучшем deversorium города, а также чтобы поить молодых людей, когда бы мы с ними ни развлекались в таверне, и поскольку я не жаловался, подобно многим по-настоящему богатым людям, на дороговизну и налоги, то все считали, что денег у меня гораздо больше, чем их было в действительности. Но самое главное, я был молод, холост, бездетен и, как мне говорили, хорош фигурой и лицом.
С другой стороны, когда я еще только затеял этот грандиозный обман, у меня все-таки имелось одно — хотя и незаметное на первый взгляд — преимущество. Я был лучше образован, чем даже сыновья таких знатных особ, как Маециус и Саннья. А за время своих путешествий я научился хорошо держаться и прилично вести себя в обществе. Теперь же в Виндобоне, на обедах и других встречах, я заботился о том, чтобы подражать манерам старших, и продолжал совершенствовать свои манеры. Я научился разбавлять вино водой и приправлять его корицей и кассией, а затем пить эту гадость, не морщась и не произнося богохульств, подобно Вайрду. Я научился с презрением относиться к простолюдинам — как к плебеям, «толпе». Я научился стучать в двери на римский манер: пробковой мягкой подошвой, вместо того чтобы делать это костяшками пальцев. Должен признаться, что мне частенько приходилось стучать в закрытые двери и проделывать это весьма учтиво.
Девушки и женщины из знатных семей, подобно мужчинам, также ни разу не заподозрили во мне самозванца. Женщин — пожилых дам, матрон и юных девушек — особенно заинтриговал приписываемый мне дар предвидения. По крайней мере, они пользовались малейшей возможностью, чтобы познакомиться со мной, быть представленными мне, вовлечь меня в разговор. Задолго до этого я обнаружил очередное свойство своего характера, о котором у меня не было причины узнать прежде. Я с удивлением заметил, что мне гораздо легче подружиться с женщинами, чем большинству других мужчин. Я не имею в виду флирт или даже любовную связь; я говорю о дружбе, которая, бывало, потом действительно переходила в романтические отношения. Со временем я понял, почему в этом отношении оказался удачливей других мужчин. Все очень просто: дело в том, что мужчины и женщины смотрят друг на друга по-разному.
Наш мир устроен так, что мужчины не только занимают доминирующее положение по отношению к женщинам, но и считают себя стоящими неизмеримо выше их. Именно поэтому для обычных мужчин вполне естественно считать, что женщины созданы исключительно для их удобства. И потому любой нормальный мужчина — хотя сам он может быть уродом, стариком, невеждой, глупцом, нищим, калекой — полагает, будто любая женщина доступна ему, если только он этого захочет. Даже если она знатная женщина, а он всего лишь tetzte — раб раба, мужчина все равно убежден, что стоит ему захотеть — и он сможет посвататься или завоевать ее, а то и просто похитить и изнасиловать исключительно на том лишь основании, что он принадлежит к сильному полу, а она — к слабому. Ну, мне вообще-то тоже внушали, что подобные взгляды считаются правильными: так уж заведено в мире. Я по своей природе был наполовину мужчиной и прожил бо́льшую часть своей жизни как мужчина и среди мужчин. Теперь, став взрослым, я, разумеется, был не против того, чтобы завлечь красивую девушку или женщину из желания обладать ею. Но, с другой стороны, я не мог относиться к женщинам как к существам низшим и подчиненным, потому что и сам был частично одной из них. Даже изображая мужчину, в то время, когда я вел себя и думал, как другие мужчины, когда я ощущал себя таким же мужественным, как они, занимаясь чисто мужским делом — охотой, женская половина моей сущности все равно давала о себе знать.
Другие женщины, большинство из которых я узнал к этому времени, были жалкими крестьянками, или донельзя запуганными монашками, исключая нескольких знатных дам (сбившуюся с пути истинного сестру Дейдамию, отважную госпожу Плацидию и на редкость смышленую малышку Ливию), или порочными мегерами, как Domina Этерия и clarissima Робея. Но теперь, в Виндобоне, я общался с женщинами из хороших семей, достаточно дерзкими и свободными, умными и образованными — кое-кто из них даже умел читать и писать. Таким образом, у меня теперь появилась возможность наблюдать за женщинами, дух которых не был сломлен тяготами нищей жизни или религиозностью и которых богатство и праздность не превратили в бездельниц и самодурок. Я понял, что их мысли и чувства были совершенно такими же, как и мои собственные, когда моя женская суть заявляла о себе.
Хотя мужчины (основываясь на общественных традициях, законах и религиозных догмах) заявляют, что женщина — это всего лишь вместилище, которое им следует наполнить, сами женщины прекрасно знают, что они являются чем-то гораздо большим. Поэтому женщина отнюдь не считает мужчину лишь фаллосом, только и способным на то, чтобы ее наполнить. Она смотрит на мужчину иначе, чем он на нее. Представитель сильного пола прежде всего оценивает ее внешнюю привлекательность и желанность. Она же пытается увидеть то, что скрывается под внешностью мужчины. Я знаю это, потому что и сам так смотрел на Гудинанда.
Женщины Виндобоны, возможно, сначала заинтересовались вновь прибывшим Торнарексом просто потому, что он был в городе новым лицом, а также таинственным образом знал многие вещи. Затем они почувствовали ко мне настоящее расположение и привязались по совершенно иной причине: я воспринимал женщин и относился к ним совсем не так, как обычный мужчина. Я вел себя по отношению к ним так же, как бы хотел, чтобы мужчина обращался со мной, когда я был в женском облике. Это было просто, но оказалось очень действенным. Многие женщины и девушки стали моими близкими друзьями, и многие дали ясно понять, что желают стать больше чем подругами; кстати, со многими так впоследствии и случилось.
Я считаю, что обычный мужчина, если бы он мог выбирать в таком цветнике, сорвал бы только красивые цветы, самые изящные и полностью расцветшие. Но я, в отличие от них, мог видеть глубже, поэтому выбирал тех представительниц прекрасного пола, которые нравились мне больше всего, независимо от их возраста и привлекательности. Некоторые из моих избранниц были красивы, но далеко не все. Некоторые были девственницами, достигшими брачного возраста; я оказался их первым возлюбленным и самым нежным и деликатным образом обучил их всем премудростям, и, смею надеяться, научил хорошо. Попадались среди них и матроны, чей расцвет уже миновал, но нет женщин слишком старых для плотских удовольствий, и, кстати, некоторые из них могли также кое-чему научить меня.
* * *
Первое недвусмысленное любовное приглашение, что я получил и принял, исходило от благородной дамы, которую я здесь назову Доной. Должен сказать, что она была очень красивой женщиной, с глазами цвета настоящих фиалок, но я не стану детально описывать эту особу, чтобы случайно не раскрыть ее настоящее имя.
Я пришел в ее покои той ночью, испытывая страсть и нерешительность. Даже раздеваться в ее присутствии представлялось мне проблемой; однако предметом беспокойства был не мой мужской орган, который уже стал пылающим от страсти фаллосом, и не мои женственные груди, потому что, умышленно напрягая мышцы, я мог сделать их незаметными. Нет, меня сильно смущало отсутствие волос на теле. Поскольку волосы у меня росли только на лобке и под мышками, я боялся, что Дона может счесть странным отсутствие волос на груди, ногах и предплечьях, ведь у меня даже не было щетины на лице.
Но оказалось, что я напрасно беспокоился на этот счет. Когда Дона радостно разделась, оставив на себе лишь один предмет одежды, как то предписывала женская стыдливость (однако особой скромностью она не отличалась, ибо выбрала для этого простую золотую цепочку, обвивавшую ее тонкую талию), я увидел, что и сама она была полностью лишена волосяного покрова, за исключением, разумеется, длинных иссиня-черных локонов на голове. Представьте, Дону удивило совсем не то, что я предполагал: ей как раз показалось странным, что тело мое не было одинаково гладким и мягким во всех местах. Вот так я узнал еще кое-что: у знатных римлян, как мужчин, так и женщин, было принято удалять с тела всю растительность.
Дона объяснила мне, как неразумному ребенку:
— Мы делаем все возможное, чтобы не походить на варваров: у тех тела такие же волосатые, как и шкуры, которые они носят. Скажи мне, дорогой Торн, по какой причине ты решил оставить в трех местах бесполезные волосы?
— Таков обычай моего народа, — ответил я, — это считается у нас украшением. — Кроме всего прочего, я нуждался в этих волосах, чтобы скрыть отсутствие у меня мошонки с яичками.
— Aliusalia via[183],— произнесла Дона, легко забыв об этом. — Ты в любом случае очень красивый молодой человек. — Она оценивающе оглядела меня. — Эта маленькая отметина на брови, так и хочется ее поцеловать. А вот без этого шрама в виде полумесяца на правом предплечье ты был бы еще краше. Где ты получил эту отметину?
— О, это память о некоей даме, — солгал я, — которая, пребывая как-то ночью в экстазе, не смогла устоять перед искушением попробовать меня на вкус.
— Euax! — воскликнула Дона, и глаза ее засверкали, как у кошки. — Ты уже возбудил меня, Торн. — И она потянулась, словно кошка, на своей мягкой и просторной постели.
Откровенно говоря, перед тем свиданием я сильно беспокоился и по другой причине: ранее мне пришлось в образе мужчины совокупляться только с одной женщиной, да и то я при этом притворялся. Хотя с Доной в ту ночь я не сделал ничего, чего бы не сделал давным-давно с Дейдамией, но разница оказалась существенной: в аббатстве я был сестрой Торн и считал себя настоящей женщиной. Теперь же я занимался любовью как мужчина и делал все так же пылко, как Гудинанд проделывал это с Юхизой.
Таким образом, когда мы с Доной сплелись в страстных объятиях, я обнаружил, что каким-то краешком своего сознания — и как только я сумел это понять? — я напоминал себе самому, как некогда наставлял Гудинанда использовать пальцы, губы и член. В то же самое время, к вящему удовольствию Доны, я также припомнил, что именно доставляло радость как Юхизе, так и Дейдамии. К счастью, эти воспоминания не помешали мне оказаться на высоте как мужчине. Я проявил себя любовником страстным и неутомимым, как и Гудинанд, и ненасытная Дона была благодарна мне не меньше, чем Юхиза Гудинанду.
Ну а когда мы с ней полностью насладились моей мужественностью, у меня снова появилось чувство, что оба мы были несколькими различными людьми одновременно: Торнарексом и Доной, Юхизой и Гудинандом, сестрой Торн и сестрой Дейдамией — любовниками активными и пассивными, проникающими и поглощающими, дающими и берущими, извергающими и впитывающими. И вновь, как это происходило и прежде, от ощущения того, что мы двое словно менялись местами, занимаясь любовью, мое наслаждение еще больше усилилось. Думаю, что это каким-то образом передалось и Доне, хотя она вряд ли испытывала подобно мне чувство двойственности.
В любом случае, когда мы наконец спустились с вершин блаженства и обрели способность говорить разумно, Дона прошептала со вздохом радости:
— Macte virtute![184] — А затем со смешком добавила: — Я стану рекомендовать тебя своим подругам.
— Benigne[185],— поблагодарил я ее с насмешливой торжественностью. — Но думаю, что это едва ли необходимо. Несколько твоих подруг уже оказали мне знаки внимания…
— Ах! Замолчи, ты, хвастун! Похоже, что в тебя влюбилось столько дам, что ты просто не сможешь всех удовлетворить. Позволь рассказать тебе историю о мужчине, у которого были две любовницы, обе невероятные собственницы. Одна была красивой, но не слишком молодой дамой, а другая совсем юной и по-детски непосредственной девушкой. Как ты думаешь, что произошло с этим мужчиной?
— Думаю, что это нетрудно угадать, Дона. Полагаю, он был невероятно счастлив с ними.
— Ничего подобного! Через некоторое время бедняга стал совершенно лысым.
— Не понимаю. Даже неумеренные… хм… неумеренные занятия любовью вряд ли могут сделать мужчину лысым.
— Я же сказала тебе, что обе любовницы были чрезвычайно ревнивыми и настоящими собственницами. Дама постарше выдрала у любовника все темные волосы, а молоденькая девушка — все седые. — И она весело рассмеялась над собственным рассказом.
Дону вообще было очень легко развеселить. И когда эта женщина в очередной раз засмеялась, ее восхитительное тело заколыхалось при этом столь возбуждающим образом, что мне не захотелось понапрасну тратить время на разговоры.
Я не стану подробно и во всех деталях описывать это или другие мои свидания как с Доной, так и с другими женщинами и девушками Виндобоны. Сообщу лишь, что я не стал лысым. Таким образом, в течение еще нескольких месяцев я наслаждался тем, что был Торнарексом, постепенно постигая и испытывая на себе всё новые знания и премудрости.
В декабре — вместе с другими жителями Виндобоны, от herizogo до самого последнего раба — я принял участие в праздновании сатурналий. Целую неделю самые знатные семьи устраивали в огромных особняках роскошные пиры, каждый из которых продолжался от сумерек до рассвета. Хотя пиры эти и начинались весьма чопорно, они вскоре становились более беззаботными, переходя затем в настоящие вакханалии.
Самым буйным празднованием из всех, что я посетил, оказался пир, который закатил легат Балбуриус для своего легиона Гемины. Поскольку официальным поводом для проведения сатурналий, праздновать которые начинали после зимнего солнцестояния, был поворот Солнца к лету (а почти все римские воины все еще поклоняются Deus Solis[186] Митре), праздник этот неизбежно превратился в самую настоящую вакханалию.
Слоняясь по крепости и наблюдая, как воины пируют со шлюхами, которых ради праздника привели в гарнизон из нижнего города, я столкнулся с совершенно пьяным декурионом. Он по-товарищески обнял меня за плечи и произнес целую речь, призывая меня отказаться от моей веры, какой бы она ни была, и обратиться к более возвышенному митраизму.
— Тебе, разумеется, придется начать с одной из испытательных ступеней… ик… как Ворону, Скрытому или Воину. Но затем, пройдя обучение и хорошо себя зарекомендовав, ты сможешь перейти на ступень Льва и стать настоящим митраистом. Изучая наше учение дальше и творя добрые дела, ты сможешь подняться на ступень Перса. В некоторых легионах… ик… это все, чего ты можешь достичь. Но здесь, у нас, есть несколько Солнечных Вестников, одним из которых я имею честь быть. И — хочешь, верь, хочешь, нет… ик — у нас имеется даже митраист самого высокого ранга, дорасти до которого жаждут все, — Отец. Это… ик… наш уважаемый легат. И знаешь что, юный Торнарикус, я могу стать твоим поручителем, если ты захочешь к нам присоединиться. Что скажешь… ик?
— А скажу я… ик… следующее, — ответил я, высмеивая его. — В своей жизни, декурион Солнечный Вестник, я знавал многих людей, которые желали обратить других. Каждый из них настаивал: «Ты должен принять моего бога, мою веру и моих служителей». Всем им я говорил — и тебе тоже скажу, декурион, — thags izvis, benigne, eúkharistô[187]: я почтительно отклоняю твое предложение.
Затем в феврале в Виндобоне начались луперкалии, празднование в честь бога Фавна, одно из прозвищ которого — Луперк. Говорят, что в незапамятные времена римляне приносили ритуальные жертвы: сдирали с козлов шкуры, вырезали из них ремни и делали хлысты. Но постепенно луперкалии стали всего лишь праздником, символизировавшим приручение животных. Кнуты теперь делали из лент, и лишь одно напоминало о прежней церемонии: маленькие мальчики бегали голышом по улицам, размахивая своими мягкими кнутами, а женщины повсюду заступали им дорогу для того, чтобы они «ударили» их хлыстом. Считалось, что, поскольку первоначально хлысты делали из похотливых козлов, подобная «порка» могла излечить бесплодие или сделать женщину более плодовитой. Так что в праздновании луперкалии заключался сокровенный смысл, иначе они стали бы просто очередным поводом для пиров и веселья.
А в марте подоспел еще один праздник. Этот день на календарях жителей Виндобоны, как и во всей империи, не был отмечен красным creta. В самом начале марта во все провинции послали гонцов с объявлением того, что в шестнадцатый день сего месяца некий Глицерий должен заявить свои права на императорский пурпур. Никто ничего толком не знал про этого Глицерия, кроме разве того, что он воин, призванный вывести империю из хаоса и стать ее временным защитником после того, как почти одновременно умерли император Анфемий и Рикимер, Делатель Королей. Этому Глицерию должны были передать титул, а всем римским гражданам было приказано отметить в марте его восхождение на престол и пожелать новому императору «salve atque flore!»[188]. Он мог оказаться полным ничтожеством, но Виндобона всегда с радостью приветствовала любой повод для празднования. Разве можно было упустить такой торжественный случай! Все женщины немедленно облачились в столы, а мужчины в тоги, и я порадовался тому, что портной все-таки настоял на том, чтобы сшить для меня парадную одежду.
Однако, если говорить начистоту, я начал уставать от жизни, представлявшей собой постоянный круговорот светских сборищ и увеселений. Повсюду, куда бы я ни пошел, я неизменно встречал одних и тех же людей. Я мог занять себя только тем, что они называли «плетением Пенелопы»: это означало бесконечное пустое времяпрепровождение.
Я решил, что уже узнал все, чему эти люди могли обучить меня относительно манер, особенностей и занятий высшего сословия. Как их поведение, так и разговоры теперь казались мне насквозь притворными и совершенно пустыми.
Теперь мне хотелось познакомиться с людьми пусть не такими изысканными, но зато более настоящими. Вспомните, кого из мужчин я считал лучшими своими друзьями. Старого охотника, знатока леса Вайрда, который начал свою жизнь в качестве простого колониального воина. И моего ровесника Гудинанда, происходившего из самых низов общества. Я надеялся, что если снова сменю круг общения, то смогу встретить людей не менее замечательных.
Акх, я вовсе не собирался полностью прекратить все контакты с высшим обществом Виндобоны; я абсолютно не устал от тайных встреч с многочисленными подругами, которых там завел. Да и не мог я в своем обличье вот так просто отправиться в беднейшие кварталы города и снискать расположение среди простолюдинов. Плебеи могут восхищаться теми, кто лучше их, могут им завидовать или их ненавидеть, но они, разумеется, сразу узнают одного из таких людей, включая его светлость Торнарекса. Мне нужна была новая личина, которую я мог бы надевать и сбрасывать по своему желанию. При этом она не должна была быть чрезмерно уродливой. Мне хотелось всего лишь перевоплотиться из мужчины в женщину: с другим именем, соответствующим образом накрашенную, одетую в женский наряд и обладающую грацией. И мне, как вы понимаете, это было гораздо проще сделать, чем кому бы то ни было другому.
Я призадумался, где лучше всего поселить это свое второе «я». Я вспомнил, что, когда Тиуда расспрашивал о дешевом жилье, Амалрик порекомендовал ему дом какой-то вдовы. Поэтому я спросил хозяина, как отыскать это место.
— Лачугу вдовы Денглы? — спросил он, и на лице его отобразилось отвращение. — Vái, ваша светлость, зачем вам ходить туда?
— Только для того, чтобы забрать тайное послание, — солгал я, — и отправить ответ. Я договорился с Тиудой, своим слугой и шпионом, держать связь через домик вдовы.
— Gudisks Himinis, — проворчал Амалрик. — Тогда, боюсь, ваши тайные донесения больше не являются секретом. Эта женщина наверняка открыла и прочитала их все, а затем сообщила их содержание за границу или иным образом использовала их для собственного блага.
Я рассмеялся:
— Похоже, ты не слишком-то высокого мнения об этой Денгле.
— Не я один, ваша светлость. Да никто в Виндобоне о ней слова доброго не скажет. Мало того что эта вдова ворует все, что плохо лежит, так она еще, как хорек, вынюхивает delicta[189] и peccata[190] знатных особ, а затем выкачивает из них огромное количество золота, угрожая разоблачить эти секреты. Кое-кто говорит, что Денгла вызнает их благодаря haliuruns — древнему искусству магии. Так или иначе, эта женщина знает столько сокровенных тайн наших членов городского магистрата и судей, что они не осмеливаются выгнать ее из города, хотя по долгу службы и обязаны это сделать. В любом случае, надеюсь, я убедил вас держаться от нее подальше.
Я снова рассмеялся:
— Ni allis. Ты только разжег мое любопытство. Я всегда ищу что-то новенькое. Люблю приключения, так что запугать меня очень трудно.
За время своего пребывания у вдовы Денглы я не раз вспомнил слова доброго Амалрика, ибо узнал немало отвратительных вещей.
Когда однажды утром я появился у дверей ее дома, то был одет в свое самое старое и поношенное женское платье и имел при себе совсем мало вещей, связанных в узел: требовалось убедить хозяйку, что перед ней настоящая плебейка. Перекошенную и разбитую дверь дома в ответ на мой стук открыла невысокая костлявая женщина, примерно ровесница Амалрика. Она была одета чуть лучше меня, но, без всяких сомнений, платье на ней было патрицианским. Смахивающее по форме на тарелку лицо землистого цвета в изобилии покрывали focus и другие притирания. Волосы вдовы, вероятно, уже начали седеть, но они были окрашены в рыжеватый цвет.
— Гая Денгла, — вежливо обратился я к ней, — я только что прибыла в Виндобону и ищу жилье на несколько недель. Мне сказали, что иногда ты пускаешь постояльцев.
Она оглядела меня с ног до головы, гораздо внимательней, чем я ее. Затем, даже не поинтересовавшись моим именем, вдова требовательно вопросила:
— А ты можешь заплатить, девчонка?
Я вытянул вперед руку с зажатым в ладони серебряным силиком. Хотя маленькие глазки Денглы жадно сверкнули, она презрительно фыркнула:
— Это всего лишь недельная плата за проживание.
Я не стал возмущаться подобной дороговизной, а лишь произнес покорно:
— Я надеюсь заработать еще.
— Шлюха, небось? — ухмыльнулась хозяйка. Однако она, очевидно, не возражала против такого рода занятий, потому что добавила: — Если ты намереваешься развлекать своих stupratores[191] здесь, то учти — лишь за дополнительную плату.
— Я вовсе не из таких, почтенная Денгла, — сказал я, не выказывая ни обиды, ни удивления и все еще говоря смиренно. — Как и ты, я овдовела совсем молодой, и эти несколько монет — всё, что оставил мне супруг. Но я работала у скорняка и кое-чему научилась. Я надеюсь получить работу в какой-нибудь местной мастерской.
— Входи. Как твое имя, девчонка?
— Меня зовут Веледа, — сказал я.
Имя, которое я себе выбрал, на старом наречии означало «Разоблачающая секреты» и принадлежало древней германской жрице, слагавшей стихи. Я решил больше никогда не пользоваться именем Юхизы: из уважения к памяти Вайрда (ведь именно так звали его любимую жену) и, разумеется, Гудинанда.
Дом Денглы не имел ничего общего с богатым deversorium Амалрика, но внутри он был намного лучше, чем казался снаружи. Разумеется, я не ожидал, что мне предложат разделить хорошо обустроенные хозяйские покои, а комнатка наверху, которую Денгла продемонстрировала, была маленькой и скупо обставленной самой дешевой мебелью, однако она вполне мне подходила.
Без всякого смущения вдова заявила:
— Если ты расспрашивала обо мне, прежде чем прийти сюда, то тебе наверняка сказали, что я обворовываю постояльцев. Не обращай на это внимания. Тебе нет нужды беспокоиться за свои пожитки. Я краду только у мужчин. Но, если честно, между нами, женщинами, разве все мы не поступаем так же?
Я пробормотал:
— Мне пока еще не представился случай.
— Я научу тебя, — сказала она сухо, — если ты пробудешь здесь достаточно долго. Правда, сейчас у меня нет постояльцев, на которых мы могли бы попрактиковаться. Но я обучу тебя этому искусству — и многим другим вещам, для твоей же пользы и даже удовольствия. Не жалей, что поселилась здесь, Веледа. Давай мне свои силики. Но учти, я не верну тебе деньги обратно, если ты передумаешь до конца недели.
— Почему я должна передумать?
Денгла криво ухмыльнулась, отчего корка, покрывающая ее лицо, чуть не пошла трещинами.
— Когда-то давным-давно, всего только один раз, я совершила по молодости ошибку, за которую заплатила вдвойне. Мне жаль это говорить, но у меня подрастают двое сыновей-близнецов, от которых я никак не могу избавиться. Они живут здесь.
Я сказал:
— Я не возражаю против того, чтобы в доме были дети.
— Ну а я возражаю, — прошипела вдова сквозь стиснутые зубы. — Если бы только я разродилась тогда дочерьми, теперь они как раз достигли бы того возраста… чтобы приносить и пользу, и наслаждение. Но мальчишки! Разве они не маленькие мужчины? Звери!
Она сказала мне, что скоро накроют prandium, и удалилась. Я распаковал свои немногочисленные пожитки и аккуратно разложил их по комнате, а затем спустился вниз, чтобы в первый раз отведать пищи за столом Денглы. Я был не слишком удивлен, обнаружив, что, несмотря на всю ее показную нищету, у вдовы имелась служанка, чтобы готовить и прислуживать за столом. Это была смуглая женщина по имени Мелбай, примерно такого же возраста, как и ее хозяйка, и с таким же плоским лицом, только, в отличие от госпожи, она не пыталась себя приукрасить. Ну, служанка, конечно же, и не должна этого делать.
Будучи представленным этой женщине, я поинтересовался, просто из вежливости:
— Мелбай? Это этрусское имя, если не ошибаюсь?
Она резко кивнула, после чего внезапно обрушилась на меня:
— Слово «этруск» латинское, мы не любим, когда нас так называют. Имей в виду, наш народ принадлежит к расе гораздо более древней, чем римляне, и называет себя раснами. Я расна. Постарайся запомнить это, юная Веледа!
Я был крайне изумлен тем, что служанка так разговаривает с постояльцем, который платит за проживание. Но затем она уселась вместе с нами за prandium, а позже я услышал, как Мелбай отдает отрывистые распоряжения двум мальчикам, сыновьям хозяйки. Мало того, впоследствии я не раз видел, что она осмеливается разговаривать в такой же манере со своей хозяйкой. Таким образом, я догадался, что Мелбай была в доме не совсем служанкой, а Денгла не совсем хозяйкой, но прошло довольно долгое время, пока я осознал, какие отношения их связывают на самом деле. Похоже, что настоящими слугами в этом доме, даже рабами, были мальчики, сыновья вдовы. Робейну и Филиппусу еще не исполнилось и двенадцати лет, и они, пожалуй, не отличались красотой или общительным характером. Однако мальчики хорошо вели себя за столом как в тот первый день, так и во время последующих трапез, — вообще всегда в тех случаях, когда я имел редкую возможность быть в их компании. Похоже, бедняги были запуганы донельзя и старались быть невидимыми, потому что и мать, и Мелбай всегда находили им какое-нибудь дело или громко приказывали братьям скрыться с глаз долой.
На второй день я ушел рано утром, сославшись на то, что мне надо искать работу у скорняка. Разумеется, ничего подобного я делать не собирался, просто мне хотелось взглянуть на город, так сказать, новыми глазами. Поразительно, как много вещей я увидел, будучи Веледой, — тех самых, которых не замечал, когда прогуливался по улицам в облике Торнарекса. Теперь, находясь среди простых людей, а не взирая на них с высоты знатного положения, я мог наблюдать, чем они занимаются, тогда как прежде они останавливались, чтобы приветствовать меня, или освободить мне дорогу, или прекратить свои споры, или подставить руку, прося милостыню. Теперь же каждый продолжал заниматься своим делом, никто даже не обращал на меня внимания.
Я наблюдал, как гончар уронил изящную погребальную урну, когда поднял ее со своего гончарного круга и понес в печь для обжига; я увидел, как он идет, прихрамывая, потому что та его нога, которой он крутит круг, гораздо крепче и мускулистей другой. Я наблюдал, как мать семейства моет сундук для тканей, а затем отрывает кусок с вращающегося цилиндра и вращает его туда и обратно по плоской поверхности и выжимает. Я видел резчика камня, полирующего только что вырезанный кусок мрамора пемзой; бедняга часто останавливался, чтобы откашляться и сплюнуть мокроту, ведь хорошо известно, что резчики камня, как и рудокопы и камнеломы, обычно умирают молодыми из-за болезни легких, которую греки называют phthisis (изнурение).
Еще я заметил теперь, будучи Веледой, что есть в Виндобоне один особый звук. Разумеется, ни Торнарекс, ни патриции никогда не различали шумов такого густонаселенного и оживленного города. Это была какофония звуков, издаваемых копытами и колесами, к которым присоединялись ржание и крики вьючных животных, лай собак, визг свиней, кудахтанье кур. А еще стук плотницких молотков, лязг, издаваемый слесарями, звон монет у менял, громыхание катящихся бочонков с вином, бренчание и пиликанье уличных музыкантов, вопли разносчиков и странствующих брадобреев, пронзительные крики пьяных воинов и прерывистый женский визг или рычание бьющихся на кулаках мужчин. Но теперь я слышал пение. Женщина, мывшая сундук, пела; гончар мурлыкал, вертя свой круг. Из католической церкви доносились голоса детей, которые нараспев читали свой катехизис в виде вопросов и ответов, чтобы лучше запоминать его. Казалось, все пели во время работы.
Когда я вернулся домой тем вечером, то сказал Денгле, что нашел работу у скорняка: дескать, мне поначалу будут платить одну монету, но как только я освоюсь, то стану получать даже больше, чем обычная плата, которой хватало только на еду. Поэтому, сказал я, я смогу остаться у нее жить еще какое-то время. Денгла поздравила меня — искренне, я уверен, потому что подобные новости порадовали ее алчную натуру. Вдова даже одарила меня понимающей ухмылкой, когда, покончив с cena, я сказал, что пойду развлечься после трудового дня.
И тут сказалось то, что я больше не принадлежал к высшему сословию. Будучи простолюдинкой, я наслаждался значительно большей свободой — мог перемещаться когда и куда хочу. Разумеется, в женском обличье я не мог посидеть в таверне, выпить и завязать знакомство с хорошими приятелями вроде Вайрда. Иной раз, когда я вечером прогуливался по освещенным улицам, или ел у уличного лотка, или наблюдал за представлением труппы забавных мимов, со мной пытался заговорить какой-нибудь мужчина навеселе или даже кто-нибудь относительно трезвый. Добродушного отшучивания обычно бывало достаточно, чтобы привести в уныние любого, кто ко мне приставал, если же это не срабатывало, я был способен оставить назойливого кавалера лежащим на земле со сломанным носом и выбитыми зубами — теперь-то он научится уважительному отношению к женщине. Однако среди представителей низшего сословия в целом было не много преступников, да и обладали они гораздо лучшими манерами, чем принято считать. Как днем, так и ночью я встречался с порядочными людьми: мужчинами и женщинами, которые становились моими друзьями, хотя я так и не встретил никого, кто привлек бы меня так сильно, как Гудинанд. Таким образом, если мне хотелось плотских утех, я снова надевал на себя личину Торнарекса и отправлялся навестить кого-нибудь из своих знатных подружек.
Когда закончилась первая неделя моей «работы», я заплатил Денгле непомерную плату за недельное проживание. Так получилось, что я отсутствовал перед этим всю ночь, проведя ее вместе с одной молоденькой clarissima, чьих родителей не было дома. Поэтому, когда Денгла брала деньги, она улыбнулась мне противной улыбкой и хитро намекнула, что не имеет ничего против того, как я «пополняю» свой заработок.
— Целомудренные и строгие местные жители полагают, что ipsitilla[192] продает свое тело, но я не согласна с этим. Ipsitilla и даже самая дешевая noctiluca[193] торгуют собой не в большей степени, чем знатная госпожа. Их одаривают деньгами после того, как они по своей воле отдаются, точно так же, как и самая уважаемая супруга. Если ты когда-нибудь вдруг почувствуешь стыд, юная Веледа, взгляни на дело именно так. Уж поверь мне, потому что когда-то я и сама развлеклась подобным образом. Строго говоря, я легла в постель только однажды, с волосатым свевом по имени Денглис, и этого раза оказалось достаточно, чтобы навсегда отвратить меня от мужчин. Разумеется, я украла все из его кошелька, а позже решила даже взять его имя, оно было более изысканным, чем те, — вдова жеманно захихикала, — что я носила. Однако, как тебе известно, мне пришлось за это жестоко поплатиться. — Она показала рукой в сторону близнецов, отчего мальчики вздрогнули, а затем продолжила: — Но если ты не слишком плодовита, Веледа, и не испытываешь отвращения к мужчинам, тогда развлекайся с ними на здоровье, сколько пожелаешь. Только строго следи, чтобы они заплатили тебе все до последнего нуммуса. Жрецы, проповедники и философы (а все они, заметь, являются мужчинами) хотят, чтобы люди — и особенно женщины — поверили, что семь вечных добродетелей являются главной семейной ценностью и передаются от матери к дочери. Но мы-то, женщины, знаем лучше. Любая добродетель существует только для того, чтобы ее можно было на что-нибудь обменять или подороже продать первому или же самому знатному покупателю. И лично мне непонятно, как может считаться безнравственным что-либо из того, что я совершаю для своего блага. И ты, Веледа, поступай так же. Говорю тебе это от души, как если бы ты была моей родной дочерью. Я могу дать тебе несколько советов, чтобы ты сделалась еще привлекательней и, следовательно, стала еще более дорогим товаром. Например, когда ты выходишь из дома ночью, набрасывай на себя накидку, пропитанную маслом чабреца. Встречаясь с будущим stuprator, взмахни этой накидкой перед своим лицом. Это придаст твоим глазам соблазнительный блеск и сияние. Еще…
— Я не товар, гая Денгла, — сказал я, чтобы остановить ее излияния. — Я зарабатываю каждый свой нуммус честным трудом. И представьте себе, если бы я когда-нибудь стала матерью, я бы гордилась такими любящими сыновьями.
— Любящими! — фыркнула она. — Да родись у меня дочери, они бы теперь любили меня более страстно. Но эти? Какой прок от мальчишек! С самого младенчества, когда мне пришлось смириться и стать их nutrix[194], они отталкивали меня. Маленький мужчина, сосущий мою грудь, — eheu! Я даже не могла продать сыновей, чтобы из них сделали харизматиков, потому что они не настолько красивы, или продать в рабство, потому что эти мальчишки недостаточно умны. Однако, благодарение Бахусу, скоро им исполнится двенадцать, и я избавлюсь от них!
Ясно, что подозрения хозяйки относительно того, как я зарабатываю себе на жизнь, лишь укрепились, когда я стал по крайней мере одну ночь в неделю проводить вне дома. В свою очередь, я подозревал, что Денгла и Мелбай обе были stuprae[195]. Правда, при мне они никогда не обменивались нежными ласками, или словами, или даже взглядами и, насколько я мог судить, никогда не проводили сколько-нибудь длительное время, днем или ночью, в одной комнате. Однако каждую пятницу вечером обе уходили куда-то вместе после cena и отсутствовали всю ночь. Я не задавал вопросов: меня не слишком это интересовало, а Денгла больше не высказывалась откровенно и не давала никаких советов относительно моих ночных занятий, так что в течение нескольких недель я спокойно продолжал жить двойной жизнью.
Во время Страстной недели я несколько раз побывал в арианской церкви, чтобы посмотреть, чем их службы отличаются от католических. Священник, некий отец Авильф, был остроготом, так же как и все его диаконы, подьячие и прислужники, уроженцы различных германских племен. Однако меньше всего эти люди были похожи на алчных дикарей. Они казались такими же спокойными и сдержанными, даже безразличными, погруженными в свои обряды, как и католические священнослужители.
В канун Пасхи я встретил в церкви человек пять или шесть новообращенных, принимавших участие в христианских таинствах. Священник крестил их почти так же, как это делали и в часовне Святого Дамиана, с той лишь разницей, что новообращенного ариане погружали в святую воду трижды, а не единожды, как католики. В первую субботу после Пасхи я нашел возможность побеседовать наедине с отцом Авильфом, притворившись католичкой, которая хочет перейти в арианство, и вежливо просил его объяснить разницу в обряде крещения. Он послушно рассказал мне:
— На заре христианства, дочь моя, все христиане во время обряда крещения трижды погружались в святую воду. И лишь с появлением арианства католики изменили свои правила и стали окунать в святую воду только один раз. Это было сделано с одной-единственной целью: подчеркнуть разницу между двумя вероисповеданиями. Точно так же церковь много лет тому назад сделала воскресенье днем отдыха в противовес иудейской субботе. Точно так же католики каждый год отмечают Пасху в разные сроки — существенное отличие от строго фиксированной еврейской Пасхи. Но мы, ариане, не придаем значения разнице между католиками и нами. Мы верим, что Иисус желал, чтобы Его последователи проповедовали благородство и терпение, а не исключительность. Если бы ты, гая Веледа, прямо сейчас решила, что хочешь обратиться в иудаизм — или даже исповедовать язычество, подобно своим предкам, — то я просто пожелал бы тебе счастья, ибо каждый волен сам сделать выбор.
Я был изумлен.
— Но ведь это противоречит тому, чему учил нас святой апостол. Отец Авильф, Неужели вы даже не станете отговаривать меня, если я надумаю покинуть лоно христианской церкви?
— Ni, allis. Пока ты будешь жить добродетельной жизнью, дочь моя, не причиняя вреда никому, мы, ариане, будем утверждать, что ты исполняешь заветы апостола Павла.
* * *
По случайному стечению обстоятельств, возвращаясь в тот день из арианской церкви, я увидел, как вдова Денгла и расна Мелбай выходят из другой церкви — вернее, из языческого храма, посвященного Бахусу. Они и множество других женщин — и совсем немного мужчин — появлялись оттуда украдкой, по двое или трое, все они были закутаны в плащи, но Денглу легко было узнать по ее ярко-рыжим волосам. Все, кто выходил из храма, сперва оглядывались по сторонам: нет ли поблизости кого-нибудь, кто мог бы их узнать, а затем поспешно удалялись. Это была разумная предосторожность. Даже среди самых презренных язычников поклонение Бахусу на протяжении долгого времени считалось делом распутным и достойным всяческого порицания. Снаружи стены храма были исписаны непристойными стихами и проклятиями: последнее являлось делом рук не одобряющих язычников прохожих.
Я вспомнил, как Денгла однажды упомянула имя Бахуса. Всем хорошо известно, что римляне, которые вытеснили народ под названием этруски, или расны, с Апеннинского полуострова, считали — и до сих пор продолжают считать — немногих оставшихся в живых и разбросанных повсюду представителей этого народа варварами, насквозь пропитанными низменными суевериями и колдовством. Теперь-то я понял, что к чему: Денгла и Мелбай оказались вакханками. Я встретил их утром в субботу, из чего сделал вывод, что именно в храме Вакха обе эти женщины и проводили ночи с пятницы на субботу. Но что это за богослужение, недоумевал я, в котором столько людей принимали участие всю ночь напролет?
— Тебе хочется знать? — напрямик спросила Мелбай, когда мы все втроем вернулись домой. — Я видела, что ты заметила нас, девчонка, когда мы покидали храм. Множество похотливых местных жителей жаждут узнать, что происходит в этом храме, бьюсь об заклад, и ты тоже. Так уж случилось, что я избранная — жрица в общине поклонников Вакха, а потому могу ввести тебя туда. Возможно, тебе понравятся ритуалы и ты захочешь стать одной из нас.
Я равнодушным тоном произнес:
— Бахус? Незначительный божок вина? Я знаю, что все его почитательницы — женщины, но просто не представляю, чтобы он смог заинтересовать и меня.
— Бахус не просто бог вина, Веледа, — встряла Денгла. — А еще и юности, наслаждений и радости. Мы, вакханки, действительно пьем много вина, но музыка, пение и пляски возбуждают нас гораздо сильней. Мы приходим в состояние, которое греки называют hysterikà zêlos, бешенство матки, но на самом деле это нечто гораздо большее. Женщина приходит в дикий экстаз, испытывает ярость и становится такой сильной, что способна голыми руками разорвать на части живого козленка, приносимого в качестве ритуальной жертвы.
— Звучит очаровательно, — сухо заметил я.
— И не все почитатели Вакха женщины, — продолжила Денгла, поскольку я больше ничего не сказал. — Первоначально действительно так и было, но несколько столетий назад одна женщина увидела знамение: бог приказал принять в члены общины двух ее юных сыновей, с тех пор среди почитателей Вакха появились и мужчины. Ты, должно быть, и сама видела нескольких из них, которые покидали храм вместе с нами, Веледа. Возможно, ты не назвала бы их настоящими мужчинами. Ибо жрецы Вакха всегда евнухи. Некоторые кастрируют себя добровольно, ведь только в этом случае они могут стать жрецами. И все мужчины, которые проводят обряды, — fratres stupri[196].
Я сказал:
— Чем дальше, тем забавней.
— Верно, за ними забавно наблюдать, — кивнула Денгла, хихикая.
— И Вакх вовсе не ничтожный божок, — заметила Мелбай. — Только во времена Римской империи им стали пренебрегать. Да будет тебе известно, дерзкая девчонка, что древние греки в течение долгого времени высоко чтили его, у них он назывался Дионис. Но ты, возможно, не ведаешь, что мы, расны, еще раньше почитали этого бога, называя его Фуфлунс. Мало того, он еще в незапамятные времена был известен в Египте как богиня Исида.
«Еще одно божество, которое меняло свой пол, — подумал я. — Возможно, я как брат (или сестра?) маннамави должен оказать уважение ей (или ему)».
— На следующую пятницу, — напряженно произнесла Денгла, — приходится самая священная ночь в году. Это праздник ежегодного Arkhióteza[197] Диониса. Вакханалия. Более захватывающего момента для того, чтобы посетить храм, и не придумаешь.
Я удивился:
— Я думала, что Сенат запретил вакханалии целую вечность тому назад.
Денгла пояснила презрительно:
— Указ объявили, да. Но только для того, чтобы успокоить лицемеров того времени. С тех пор мало что изменилось. Почитатели Вакха теперь всего лишь меньше бросаются в глаза и перестали открыто называть себя таковыми. Праздники никогда не прекращались по-настоящему, да и власти на этом вовсе не настаивали.
— Видишь ли, — добавила Мелбай, — вакханалии — это прекрасная возможность дать выход своим чувствам — похоти, вожделению — для всех, кто склонен к hysterikà zêlos. Эмоциям, которые в противном случае могут вырваться и нанести ущерб обществу.
— Более того, — сказала Денгла, указывая на близнецов, которые непроизвольно съежились, — Филиппус и Робейн отметят в среду свой двенадцатый день рождения. Таким образом, им представится случай насладиться посвящением и принять участие в ритуалах в следующую пятницу, в ночь Воцарения Дионисия. Возможно, ты тоже захочешь удостоить это событие своим присутствием, а, Веледа? Ты, кажется, хорошо относишься к этим невоспитанным детям, а ведь после этого ты больше их не увидишь, если только не станешь в дальнейшем посещать наш храм.
— Ты принудишь родных сыновей вступить в притон frates stupri? И оставишь их там?
— На что еще могут сгодиться эти деревенщины? Их жизнь будет посвящена служению Вакху.
— И каким образом мальчики будут служить ему?
— Увидишь, если придешь на вакханалию. Приходи.
Ну что же, я и впрямь воспользовался приглашением хозяйки.
За то время, что я жил у вдовы, я постепенно перетаскал в лачугу все свои женские наряды и безделушки, все, разумеется, гораздо лучшего качества, чем те, которые были на мне, когда я впервые пришел сюда. При этом всякий раз притворялся, что они были новыми — покупками, которые я позволил себе на честно заработанные деньги. Итак, собираясь вечером в пятницу на вакханалию, я так же застенчиво, как и всякая молоденькая женщина, которой предстоит пойти в незнакомое общество, сказал Денгле:
— Полагаю, в честь столь торжественного случая мне следует надеть свой самый лучший наряд.
— Как хочешь, — беззаботно ответила вдова. — Это не имеет значения. Ты все снимешь с себя еще до окончания ночи.
— Что? — спросил я, слегка встревожившись.
— Eheu, нечего изображать тут возмущение. Почему это девчонки твоего круга всегда такие стыдливые и скромные, когда они идут куда-нибудь, кроме улицы?
— Я уже говорила тебе, гая Денгла, я не шлюха.
— А я говорила тебе, что тебе нет нужды что-то изображать из себя. Уж меня-то не проведешь! Мне великолепно известно, что, работая у скорняка, нельзя купить такие прекрасные наряды, как твои. Но даже если ты украла эти вещи, мне нет дела, поскольку они были украдены не у меня. Ну и что, я сама не раз занималась воровством. В любом случае никто не заставит тебя насильно снимать одежду во время ритуала, хотя это будет выглядеть весьма вызывающе и грубо, если ты не разденешься, когда все остальные сделают это. Однако если ты подчиняешься римскому обычаю, то можешь оставить на себе один предмет одежды. Еще тебе нет нужды… хм… участвовать в ритуале, если ты не захочешь. Многие из самых ярых наших почитателей посещают храм только для того, чтобы смотреть, и, кажется, им удается достичь чрезвычайно высокой степени hysterikà zêlos, ничего не делая, а всего лишь наблюдая. А теперь, если ты собираешься переодеться, Веледа, иди и переоденься. Нам скоро надо будет выходить. Мелбай уже ушла, чтобы облачиться в свое одеяние жрицы. Я заберу близнецов, мы с тобой крепко возьмем их за руки, чтобы мальчишки не сбежали. Эти маленькие болваны так напуганы, словно их собираются отвести в логово к волкам.
В самом деле, подумал я, латинское слово lupa и впрямь означает «волчица», но также еще и служит — хотя это настоящее оскорбление для волков — для того, чтобы именовать им непристойную женщину, блудницу. В любом случае, похоже, у братьев есть причина бояться.
Я быстренько переоделся в лучшее платье и лучший плащ — и в последнюю очередь надел свое лучшее женское украшение, бронзовый нагрудник, который приобрел в Хальштате, — после чего послушно взял за руку одного из мальчиков и мы вчетвером прошествовали в святилище Бахуса.
Внутри храм был, как и сказала Денгла, тускло освещен: на каждой стене просторной комнаты с высоким потолком прикреплено по одному факелу. Но мне было достаточно света, чтобы разглядеть внутреннее убранство, которое в основном состояло из мягких кушеток: их, расставленных в беспорядке на открытом пространстве в центре мозаичного пола, оказалось примерно два десятка. Среди кушеток были установлены высокие вазы с ирисами, ромашками и примулами — белыми цветами, которые были видны в полумраке. Еще там стояли в беспорядке маленькие сосуды с чадящими сосновыми шишками, и я вспомнил, как однажды старый Вайрд сказал, что этот смолистый запах «заставляет kunte загораться так же сильно, как и ладан». В комнате, там, где я ожидал увидеть алтарь или ambo, возвышался только огромный мраморный стол. Такой стол мог бы послужить украшением чрезвычайно изысканной таверны, потому что на нем стояли пирамида из десятка бочонков с вином — опрокинутых набок и с заткнутыми пробками отверстиями, готовыми к тому, чтобы из них полилось вино, — а также строй кубков и чаш и многочисленные подносы, полные разноцветного винограда.
— Откуда же взялся весь этот виноград? — спросил я, когда мы с Денглой и мальчиками уселись на кушетку. — Ведь еще даже не наступило лето.
— Ты правда не знаешь? Если виноград закопать в мешке с редиской, он остается свежим и сладким в течение долгих месяцев. А нам, разумеется, нужен виноград в течение всего года, ведь Вакх — бог виноделия.
Группа женщин, сидевших на ближайшей к столу кушетке, стала наигрывать приятную мелодию. Когда мои глаза привыкли к тусклому освещению, я разглядел, что одна из них дергала струны лиры, другая трясла sistrum[198], а третья легко ударяла по лежавшему на коленях барабану, еще одна тихонько дула в свирель, а пятая играла на флейте в виде луковицы. Все пять женщин были обнажены.
Казалось, в церемониалах, посвященных Вакху, не было строго установленных правил. Некоторое число людей уже находилось в храме, когда мы вчетвером пришли туда, остальные проскользнули после нас, по одному или по двое. Почти все были женщинами; там набралось от силы десять или двенадцать мужчин. Каждый из посвященных, еще не заняв своего места, направлялся прямо к мраморному столу и наполнял чашу или кубок вином. Все они время от времени возвращались к бочонкам, возможно стремясь напиться, дабы поскорее избавиться от всякой робости и скромности. Денгла пила так же часто и много, как и все остальные, она заставила и близнецов выпить много чаш вина, побуждая к этому и меня. Я тоже отправился и налил себе кубок, а потом я еще несколько раз наполнял его, чтобы не показаться неучтивым, но бо́льшую часть вина я тайком выливал в стоящую поблизости вазу с цветами.
Еще, дабы не проявлять чрезмерного любопытства, я, хоть и с большим трудом, удерживался от того, чтобы подняться и начать рассматривать окружающих. Однако и так было ясно, что собравшиеся вакханки не все принадлежали к простонародью. Не поворачивая головы, я увидел нескольких женщин, облаченных в прекрасные одеяния: я узнал трех из тех, с кем встречался на пирах и застольях, которые посещал в качестве Торнарекса. Это были женщины такого сорта, к которым я всегда относился с презрением: из тех, что вечно советуются с астрологами. Одного из немолодых, чрезмерно толстых мужчин я тоже узнал и пришел в изумление, поскольку это был префект Маециус.
Так вот оно что! Вдова Денгла вовсе не выведывала секреты наиболее уважаемых жителей Виндобоны при помощи haliuruns магии. Ей это было ни к чему. Достаточно было только припугнуть того же Маециуса и женщин из знатных семей: дескать, она расскажет всем, что эти особы являются почитателями Вакха. Мелбай уже предупредила меня относительно самого священного правила их общины: никто из них никогда не признается непосвященному, что́ именно происходит внутри храма. Возможно, Мелбай и другие никогда этого не делали, однако Денгла вполне могла нарушить запрет, если бы только это принесло ей выгоду.
Спустя какое-то время пять обнаженных женщин перестали играть, бормотание и бульканье вина прекратились. Музыканты снова принялись играть, но уже громче, то, что я принял за гимн Вакху: он был не мелодичен, а раздражающе неблагозвучен. В стене позади мраморного стола распахнулась дверь, и вошли жрецы и жрицы. Там было трое мужчин и одиннадцать женщин (в том числе и Мелбай), каждый из них тащил на поводке упирающегося и жалобно блеющего козленка. Последователи Вакха закричали, приветствуя их: «Io!», «Salve!», «Euoi!», а кое-кто и «Háils!». Крики не смолкали, пока все четырнадцать жриц и жрецов огибали комнату по окружности. Причем служители культа делали это не торжественно, а шатаясь и покачиваясь, в притворном или настоящем подпитии, время от времени спотыкаясь о своих маленьких козликов и чуть не падая.
— Всегда четырнадцать жрецов, — неразборчиво произнесла Денгла, наклонившись к моему уху, чтобы я мог расслышать ее в шуме. — Потому что когда Вакх был младенцем, его воспитывали четырнадцать нисейских нимф. И разумеется, мы приносим в жертву козлят, поскольку бог питал отвращение к козам. Они поедают виноград.
На всех четырнадцати служителях культа были короны из виноградных листьев, а на плечи наброшены шкуры леопардов. Больше на них ничего не было, а шкура леопарда не слишком-то большая — ею не укроешься. Полуобнаженные жрицы выглядели не особенно привлекательно: все они были примерно ровесницы Мелбай и такие же некрасивые. Двое жрецов точно были евнухами: бледные, толстые и вялые. А третий явно кастрировал себя совсем недавно, потому что он был очень худым, но таким старым, что я удивился, для чего ему это вообще понадобилось. Каждый из жрецов и жриц держал в свободной от поводка руке то, что Денгла назвала «тирс», — длинную дубинку с сосновой шишкой на конце, и дубинками этими они размахивали в воздухе.
Я произнес громко, чтобы меня можно было расслышать среди криков, блеянья и неблагозвучной музыки:
— Я знаю, что леопард — священный зверь Вакха, отсюда и эти шкуры. Но что означает сосновая шишка?
Денгла, хихикнув, сказала только:
— Она представляет собой некое утолщение, — и снова пьяно засмеялась.
Когда процессия жрецов опять оказалась в ближней части комнаты, тринадцать из них остановились у стены, а старик властно, хотя и пошатываясь, встал перед мраморным столом. Музыканты перестали играть, и паства постепенно перестала кричать, тогда жрец налил себе до краев чашу вина из бочонка и сделал большой освежающий глоток. После этого он заговорил — насколько я уловил, это были вирши-заклинания, наставления и благословения в честь Вакха.
— Euoi Bacche! Io Bacche! — начал он, чуть не визжа.
Бо́льшая часть его проповеди была на греческом, а я не слишком хорошо понимал стихи на этом языке. В любом случае оратор выпил предварительно столько вина, что вряд ли даже настоящий грек смог бы понять его. Остальная часть речи была на языке, который я не мог определить, — возможно, этрусском или египетском.
Одно из высказываний, которое жрец произнес на латыни, заставило меня вздрогнуть, потому что оно было взято из Библии, Евангелия от Луки. Жрец почти прокричал:
— Блаженны неплодные и утробы неродившие, и сосцы непитавшие!
Очевидно, это было только частью проповеди, требующей почитания от паствы. Все женщины в комнате, включая Денглу, закричали на нескольких языках: «Воистину!», «Да будут они блаженны!»
Затем, после еще какого-то невнятного бормотания, жрец заключил:
— А теперь споем, спляшем, попируем и еще выпьем. Euoi! Io!
Он скинул с себя плащ из шкуры леопарда, музыканты заиграли веселый лидийский кантус. Старик первым выпрыгнул на пол в центре комнаты и давай непристойно отплясывать, весь необычайно тощий, состоявший из шишковатых коленей и локтей. Двое жирных жрецов-евнухов, а также пять или шесть жриц, включая Мелбай, тоже сбросили с себя плащи и принялись отплясывать, предоставив остальным жрицам держать поводки напутанных, встревоженно блеющих козлят. Поток поклонников Вакха — в основном пьяных — присоединился к веселью. Все плясали столь же неистово, как и первый, старейший жрец, только некоторые демонстрировали изящество: они стали сбрасывать с себя один предмет одежды за другим. При этом они выкрикивали имена бога: «Вакх!», «Дионис!» или «Фуфлунс!», перемежая их с взвизгиваниями: «Io!» и «Euoi!».
Денгла сняла с себя верхнее платье, бросила его на кушетку и, не приглашая меня и мальчиков присоединиться к ней, вскочила на ноги, принялась прыгать и скакать, визжа так же, как и остальные. Обнаженные ноги вдовы хотя и были короткими и толстыми, но заканчивались длинными узкими ступнями, которые громко шлепали по мозаичному полу, перекрывая даже шум от всеобщего столпотворения. Никто из обнаженных плясунов не обменивался томными взглядами. Редкие мужчины и многочисленные женщины были возраста Денглы и старше, они были ничуть не привлекательней моей хозяйки. Не считая Филиппуса и Робейна, я оказался самым молодым в этом храме и, должен заявить без ложной скромности, самым красивым. Даже несмотря на то, что я был полностью одет, на меня откровенно пялились и манили к себе многие женщины, возлежавшие на кушетках поблизости.
Освещение было слишком тусклым для того, чтобы я мог разглядеть, стали ли проявляться у танцующих женщин признаки нарастающего полового возбуждения — припухши соски, к примеру. Их дикие конвульсии и безумные выкрики легко можно было объяснить экстазом умопомешательства. Это же касалось и мужчин, потому что ни у кого из них член еще не встал; света хватало, чтобы я мог разглядеть это. Префект Маециус, например, и вовсе прятал свое никчемное достоинство под одеянием. Он неуклюже подскакивал, складки жира на его теле сотрясались, но та штука, которая болталась под складками живота, очевидно, возбудилась пока что не более чем ушная раковина.
Танцоры, когда бы они ни проходили мимо мраморного стола, отрывали несколько виноградин или утаскивали целую гроздь с переполненных подносов, а затем небрежно отряхивали на пол семечки или сок, поскольку продолжали петь. Если кто-то останавливался, чтобы перевести дух, он неизменно выбывал из ходящей по кругу толпы, чтобы освежиться вином. Некоторые просто ложились на спину под бочонком и позволяли вину стекать из отверстия прямо им в рот, в результате чего пол вскоре оказался необычайно скользким. Не единожды танцоры неуклюже падали, вызывая веселье у остальных.
К этому времени на кушетках осталось только несколько женщин, мужчин совсем не было. Эти, казалось, предпочитали наблюдать, как и я, но они все разделись, хотя три или четыре женщины, по римскому обычаю, оставили на себе по одному предмету из одежды: strophion на груди, пояс на талии, небольшую набедренную повязку. Все они бросали на меня и близнецов укоризненные взгляды, поэтому я наклонился к мальчикам и повторил то, что некогда произнес святой Амвросий:
— Si fueris Romae, Romano vivito more…[199]
Дети, возможно, и не поняли латыни, но затем, увидев, что я начал раздеваться, они поступили так же. Мальчики разделись догола; я, конечно же, оставил поясок вокруг своих чресл, чтобы скрыть признаки мужественности. Для того чтобы замаскировать свой обман, я надел красивый поясок из дорогой льняной ткани, весь расшитый разноцветным бисером. Теперь мне надо было убедиться, что я достаточно расслабил грудные мышцы, и я сел, немного наклонившись вперед, чтобы мои небольшие груди стали как можно заметней.
Однако, когда мы с близнецами в соответствии с правилами разделись и снова уселись — каждый мальчик сел, прикрыв сложенными ковшиком руками свои половые органы, — я обнаружил, что больше никто на нас не смотрит. Взгляды всех присутствующих были прикованы к передней части комнаты, где теперь происходило ритуальное жертвоприношение, какого я еще ни разу в жизни не видел. Денгла и многочисленные обнаженные женщины прекратили свои пляски и как безумные набросились на привязанных козлят.
Все женщины — при этом они не переставая орали: «Io Bacche! Euoi Bacche!» — хватались и цеплялись друг за друга, чтобы добраться до козлят, каждой хотелось заполучить своего. Если женщине это удавалось (а среди счастливиц оказалась и Денгла), она добиралась до половых органов маленького козленка и при помощи ногтей, напоминающих когти, разрывала ему кожу на животе, а затем погружала свое лицо внутрь, чтобы отрывать и грызть плоть зубами. Там, где две или три женщины вынуждены были делить козленка между собой, они рвали или кусали его конечности, чтобы оторвать их. Несчастные животные вопили пронзительней, чем женщины, и прекращали пронзительно кричать только тогда, когда им откручивали головы.
Когда наконец все четырнадцать козлят были полностью разорваны на части, жрицы собрали те куски, которые женщины-палачи еще не пожрали, и разбросали их по комнате. Некоторые танцоры продолжали безумные пляски во время этой кровавой бойни, даже если в них попадали брошенное ребро козленка, его глаз или клубок кишок. Большинство танцоров, однако, перестали танцевать в ожидании дара, и все те, кто не принимал участия в плясках, вскочили со своих кушеток и присоединились к толпе.
Теперь вся эта масса людей толкалась локтями, боролась и дралась, чтобы заполучить кусок мяса — даже что-то непонятное, на что уже наступали ногами, или что-либо, что можно было опознать как отвратительный козлиный pizzle и в блаженном состоянии съесть его сырым. Большинство затем бросилось к бочонкам, чтобы запить его вином. Близнецы издавали какие-то булькающие звуки, поэтому я посмотрел на них. Бедные дети склонились, в тщетных попытках удержать рвоту, но все-таки добавили ее к луже разлитого вина, которая теперь добралась до нашей кушетки.
Если повсеместная нагота, музыка, пение и пляски не вызвали полового возбуждения у вакханок, то их звериное пожирание сырого мяса, несомненно, это сделало. Почитатели-мужчины теперь играли с вставшими fascina, они наконец-то стали пользоваться этими органами, хотя и не со своими подругами-единоверками. Маециус набросился на одного из евнухов, который был таким же толстым, и повалил его на кушетку. Затем, без предварительных ласк и поцелуев, Маециус перегнул жреца вниз лицом через край кушетки, взгромоздился поверх громадных ягодиц евнуха и начал проникать в его per anum. Остальные мужчины занялись тем же самым, и все они — и те, кто лежал на животе, и те, кто был сверху, — корчились, стонали и хныкали от наслаждения, как если бы сотрясались от мучительного экстаза во время обычных половых сношений с женщиной.
Зрелище, что я так долго наблюдал во время этой церемонии, казалось, сошло прямо со страниц «Сатирикона» Петрония, только все это не было смешным, радостным или язвительным, ибо происходило с истовой религиозностью и серьезностью. Неудивительно, что важные особы вроде Маециуса платили деньги вымогательнице Денгле. Если бы она раскрыла, что они являются участниками вакханалий, это бы еще полбеды. У Маециуса было гораздо больше причин бояться, если Денгла сообщит всем, что он был тем, кого римский закон называет concacatus, «испачканный экскрементами»: так говорят о мужчине, который совокупляется с другим мужчиной. Закон предусматривал большой штраф и наказание за это преступление против природы, и, естественно, Маециус лишился бы поста префекта Виндобоны.
Женщины-вакханки занимались почти такими же противоестественными вещами. Я, разумеется, подозревал, что все они sorores stuprae[200], таковыми они и оказались. Однако я, по крайней мере, ожидал, что эти дамы будут наслаждаться друг другом тем близким, нежным и интимным способом, каким совокуплялись некогда мы с Дейдамией, когда искренне полагали, что являемся сестрами. Эти женщины ничего подобного не делали. Мелбай и остальные откуда-то извлекли olisboí и прикрепили эти приспособления к своему паху. Olisbós — это искусственный fascinum, сделанный из мягкой кожи или полированного дерева; некоторые olisboí напоминали размером и цветом обыкновенный мужской член, однако другие были чрезвычайно огромными и усеяны наростами или имели изогнутую форму, кое-какие были даже выкрашены в черный цвет, как у эфиопов, или покрыты позолотой, или раскрашены в неестественно яркие цвета.
Теперь я понял, что́ Денгла имела в виду под «утолщением», потому что женщины, оснащенные olisboí, вели себя как Маециус со своим пассивным партнером. Без всяких признаков заигрывания, любви или обольщения они просто толкали других женщин на кушетки, набрасывались на них и насиловали. Или, возможно, это слово не совсем здесь подходит, потому что жертвы, очевидно, хотели быть изнасилованными. Мелбай раскачивалась на одной из знатных дам, которую я узнал раньше, на Денглу набросилась ужасная старая ведьма, и ни clarissima, ни Денгла не сопротивлялись, не кричали и не пытались освободиться.
На самом деле так же, как и мужчины, обе женщины-участницы такого совокупления извивались, вздыхали и визжали от наслаждения. Я мог, хотя и с некоторым трудом, предположить, что женщина внизу испытывает какое-то приятное чувство даже от искусственного fascinum. Но я совершенно не мог понять, как женщина, орудовавшая olisbós, могла что-нибудь ощущать, ну разве что она испытывала своего рода извращенное наслаждение, представляя себя мужчиной, stuprator, завоевателем и насильником.
Во всяком случае, спустя какое-то время я увидел, что женщины поменялись местами, просто передав друг другу теперь уже влажно поблескивающие olisboí. Таким образом, они все по очереди играли роль насильника и жертвы, доставляли наслаждение и получали его, или что они там еще ощущали при этом. По этой же причине некоторые женщины получили возможность играть обе роли одновременно, потому что одна из них извлекла очень длинный двухконечный olisbós, который не надо было ни к чему прикреплять. С его помощью любые две женщины могли, встав на карачки, задом друг к другу, вставить его в себя и просто двигаться вперед и назад, получая от этого наслаждение.
Правда, некоторые женщины вообще не принимали в этом участия, просто смотрели. Но они — я догадался об этом по их проявлению hysterikà zêlos — в это время издавали хлюпающие звуки, словно ласкали и растирали руками то, что было у них между бедер. Другие дамы развалились на кушетках поблизости от меня; оставшись на время без партнерш, они улыбались и кивали мне. Но мне абсолютно не хотелось принимать участие в столь извращенном совокуплении. Меня к этому времени уже ласкало множество женщин — давным-давно как женщину, а с тех пор чаще как мужчину, — но каждый раз я пользовался своей собственной плотью, чтобы возбудить и доставить удовольствие плоти любовницы. Этот женский способ удовлетворять друг друга был не только холодным, сухим и отвратительным, но еще и нелепым; партнерши сильно смахивали на коров, использующих продолговатый сосок своего вымени, чтобы проникнуть друг в друга.
Точно так же мне не хотелось присоединиться и к мужчинам-жрецам в их пародии на способ Нерона совокупляться, хотя они, по крайней мере, наслаждались собственными телами, а не презренными заменителями. Я уже знал из личного опыта, какое восхитительное наслаждение получает женщина, ложась с мужчиной, и я отказывался верить, что concacatus, способ этих мужчин, может с этим сравниться.
Все это время пять женщин-музыкантов наигрывали медленную, сладкую, почти пресыщенную фригийскую мелодию — чтобы вызвать в участниках вакханалии любовные чувства, без сомнения. Теперь они снова перестали играть, дабы старейший жрец — которого в этот момент не накачивал ни один из мужчин-почитателей — смог сделать объявление. В чрезвычайно напыщенной манере praecox[201], объявляющего о начале игр в амфитеатре, он закричал, сначала на греческом, а затем на латыни и готском:
— Молитесь все в священной тишине! Потому что скоро мы станем свидетелями и участниками поистине замечательного события, которое украсит еще больше наш самый святой из праздников во имя Вакха!
Большинство присутствующих замолчали, но кое-кто продолжил совокупляться тем или иным способом: они мычали, визжали или хихикали, пока этим занимались. Старый жрец закричал громче:
— Я горд сообщить, что еще двое молодых мужчин этой ночью будут посвящены богу и приняты в число его священнослужителей! Вакханка Денгла удостоила нас чести сегодня ночью, подарив Вакху обоих своих сыновей!
Близнецы, которые теперь сидели по обе стороны от меня, жалобно захныкали, каждый покрепче вцепился в мою руку. Музыканты отодвинули в стороны свои легкие инструменты и взяли другие, потяжелее: барабаны и цимбалы.
— Мать сама проведет церемонию посвящения, — продолжил старик, — по старинному обычаю, который ввела еще та древняя вакханка, что узрела знамение, — та, кого мы все помним до сих пор и почитаем! Теперь же внемлите! Сейчас начнется!
Все вакханки, не занятые в этот момент, начали хлопать в ладоши и топать босыми ногами, выкрикивая свои: «Euoi Bacche! Io Bacche!» Я подумал, не стоит ли мне схватить близнецов и убежать вместе с ними подобру-поздорову. Если честно, то я боялся, что вакханки собираются разорвать на куски и съесть Филиппуса и Робейна, как они это сделали недавно с детенышами несчастных животных. Однако, пока я решал, стоит или нет вмешиваться в происходящее, над нами замаячили Денгла и Мелбай.
Их волосы были спутаны, в глазах появился нездоровый блеск. Их бедра, пах и нижние губы безвольно выдавались и были вымазаны вязкой слизью. От обеих несло винными парами, но мое свойственное женщинам острое чутье уловило даже окутавший их тела запах прогорклой рыбы после избыточных половых сношений. Губы обеих были покрыты коркой из засохшей крови, пятна крови покрывали их отвисшие груди. Мелбай схватила мальчиков за руки, тогда как Денгла стала рыться в карманах плаща, который она сбросила на кушетку. Она достала из его складок olisbós: такого я еще не видел. Это был целый пучок olisboí, вроде гриба с несколькими ножками и шляпками: он имитировал мужские члены разной величины, от маленького, который мог принадлежать мальчику, до возбужденного члена взрослого мужчины.
— Пойдемте, сыновья мои, — сказала Денгла. — Пойдемте без всяких жалоб или протестов. Это… или тирс.
Мелбай поволокла мальчиков к кушетке рядом с музыкантами, за ней последовала Денгла, она никому не отдала этот ужасный olisbós, а прикрепила его к себе. Со своего места я в тусклом свете больше не мог различить, кто из близнецов кто, но Мелбай и ее сестра-жрица перегнули одного из них через край кушетки. Все остальные участники вакханалии стояли в комнате на почтительном расстоянии, так, чтобы каждому было хорошо видно, и продолжали хором выкрикивать: «Euoi Bacche! Io Bacche!»
Денгла встала над лежащим мальчиком и оглядела всех, чтобы удостовериться, что является центром внимания. Она поймала взгляд тощего старика-жреца, он молча кивнул. Тут же крик толпы превратился в рев, музыканты начали бить в барабаны и играть на цимбалах, чтобы заглушить крик ребенка, когда его пронзили в первый раз самым маленьким из многочисленных olisboí. Никто не услышал его визга, но я знаю, что он был, потому что тело мальчика стало извиваться, голова откинулась назад, рот широко раскрылся от крика. Так же широко раскрылись и глаза его близнеца, который наблюдал все это.
Ужасающий рев продолжался, пока Денгла какое-то время качала бедрами, затем она выдернула olisbós и отступила назад. Тело мальчика распласталось на кушетке, подергиваясь в судорогах, но он получил всего лишь короткую передышку. Несчастный снова содрогнулся и беззвучно закричал, когда следующий olisbós пронзил его, затем еще один и еще. И наконец последний, самый большой olisbós принялся входить в него и выходить обратно. Мелбай и другие зрительницы-вакханки улыбались, поскольку мальчик, казалось, приспособился к насилию, теперь он расслабился и терпел, возможно, даже наслаждался.
Наконец Денгла отошла от сына, отвязала и отбросила свои многочисленные olisboí и повернула мальчика лицом к собравшимся. Мы могли увидеть, что его маленький член, словно его стимулировали изнутри, чудесным образом превратился в маленький fascinum. Убедившись, что он встал, Денгла принялась работать, водить вверх и вниз рукой, а сама наклонилась к сыну и принялась что-то говорить ему. Ее обхождение и ласки постепенно изменили выражение лица ребенка: сначала он выглядел несчастным, затем удивленным и наконец блаженно улыбнулся.
Мелбай какое-то время наблюдала за этим. Теперь она перегнула лицом вниз через кушетку другого близнеца. Вакханки снова принялись вопить, музыканты стали бить в барабаны и грохотать цимбалами, когда Денгла подтолкнула первого мальчика к ягодицам его брата и одной рукой направила его fascinum в нужное место, а другой резко толкнула в маленькую спину. Распростертый близнец стал извиваться так же, как это делал первый: он молча вопил и корчился. Может, его брат и хотел бы выйти из него, но Денгла, не позволив, сама начала резкими движениями двигать бедрами сына. Через мгновение мальчик уже делал это самостоятельно. Без всякого понукания он покрепче прижал к себе близнеца и начал двигаться энергичней, пока наконец внезапно не содрогнулся всем телом и не откинул назад голову, на его лице блуждала улыбка наслаждения.
— Euoi! Io! Euoi Bacche! — торжествующе визжала толпа.
— Посвящение успешно свершилось! — закричал старик-жрец и снова вышел вперед. — Возблагодарим же матерь и ее сыновей! Io мать Денгла! Euoi мать Денгла! Теперь… давайте споем, приветствуя новых почитателей Вакха Филиппуса и Робейна!
При этом музыканты заиграли на более мелодичных инструментах, которые издавали узнаваемую carmen[202], а все полноценные мужчины и евнухи, участвовавшие в вакханалии, запели чрезвычайно непристойные стихи, восхваляя однополую любовь.
— А теперь, — снова завопил старый жрец, — кто желает вторым насладиться любовью кого-нибудь из мальчиков?
Раздался хор голосов: «Я!» и «Я желаю!» — это кричали те мужчины, которые не относились к евнухам. Но Денгла подняла руки, призывая к тишине.
— Нет! Эта высокая честь должна принадлежать нашему самому старейшему, знатному и глубокоуважаемому почитателю Вакха.
Она послала свою ужасную улыбку Маециусу, который глупо улыбнулся ей в ответ. Затем он вперевалку двинулся вперед, схватил в объятия одного из мальчиков, уложил его на кушетку и навалился на него всей своей массой.
Денгла не просто lupa, решил я; она еще и lena[203], причем из самого презренного и отвратительного сорта сводниц, ибо она торговала собственными детьми. Едва ли я был удивлен тем, как вдова великодушно вручила сыновей сначала префекту, поскольку он, так сказать, уже заплатил ей. И без всякого сомнения, то, что Маециус делал теперь с мальчиком на кушетке, даст ей возможность выкачать из него еще больше денег.
Среди остальных fraters stupri продолжался спор, кому достанется другой мальчик, и старый жрец попытался успокоить их:
— Терпение, братья, терпение. До рассвета еще много времени, вы все успеете попользоваться ими. И помните, эти новые почитатели Вакха теперь принадлежат богу и храму. Они станут принимать участие в ритуалах каждую пятницу, начиная с сегодняшнего дня. Помните также, что их можно приватным образом навещать в указанное время за плату и небольшие подарки (все это пойдет в сундук общины) при каждой возможности, которую вы сочтете подходящей, или… — он похотливо хихикнул, — в случае острой нужды.
«Понятно, — сказал я себе. — Филиппус и Робейн, возможно, будут счастливей, поселившись здесь, в храме, чем они были со своей матерью. Может, они даже, согласно своему разумению, постепенно научатся наслаждаться жизнью в новом качестве». Если быть честным, я больше сочувствовал маленьким козлятам, которые могли вырасти красивыми и умными и принести пользу в этом мире.
В любом случае мне больше нечего было смотреть на вакханалии, и я не собирался оставаться здесь «до рассвета». Мне хотелось поскорее убраться из этого змеиного гнезда. Лавируя, я проложил себе дорогу, вознамерившись дать отпор каждому, кто попытался бы меня остановить. Но никто меня не останавливал. Почти все в этом храме были заняты тем или иным отвратительным делом — или просто наливались вином, — поэтому те немногие, кто заметил, как я снова оделся, только осуждающие посмотрели на меня. И хотя дверь храма была из осторожности заперта, засов был закрыт изнутри, поэтому я легко выбрался наружу и наконец-то вздохнул с облегчением.
Я быстро шел по темным пустым предрассветным улицам, спеша добраться до дома вдовы и уйти прежде, чем вернутся Денгла и Мелбай. Там я вымыл лицо и переоделся в ту одежду Торнарекса, которую спрятал среди женских платьев Веледы. После этого я собрал все вещи, которые принадлежали мне, и навсегда покинул это место.
Признаться, мне очень хотелось поджечь этот дом. Я уже прикидывал, как бы мне послать известие близнецам, предлагая отомстить их гнусной матери lupa-lena[204]. Однако дальше намерений дело не зашло. Однажды этой омерзительной женщине, несомненно, воздастся, а я не имею права ее наказывать. Когда-нибудь ей вынесет наказание судья не такой милосердный, как я. Abyssus abyssum invocat[205], как гласит мудрость.
* * *
Хотя я появился в deversorium Амалрика Толстой Клецки рано на рассвете, но многие слуги уже встали и занялись работой. Поэтому, вновь войдя в образ Торнарекса, я властно потребовал немедленно приготовить мне завтрак. Я отнес свои вещи в комнату, а когда снова спустился вниз, стол уже был накрыт. Я с аппетитом тянул кефаленское вино и ел сассинский сыр, маринованный каунианский инжир и прекрасный белый хлеб, одновременно раздумывая о том новом, что я узнал о мире, мужчинах, женщинах и богах. И пришел к выводу: если бы кто-нибудь поинтересовался моим мнением об оргиях, я бы честно ответил, что их нельзя назвать восхитительно безнравственными, мне они показались просто отвратительными.
Из нескольких богов, с которыми я познакомился, Вакх, естественно, был самым отталкивающим. Любимец воинов Митра тоже не привлек моего внимания, потому что митраизм исключал поклонение женщин, а я был наполовину женщиной. Единственным человеком, которого я встретил и который, казалось, сумел доказать пользу каких-либо языческих богов, был старый предсказатель Вингурик из племени короля Эдиульфа, — но Вингурик общался со своими божествами слишком уж, на мой взгляд, нелепым способом: посредством чихания. Арианский священник очень меня удивил: похоже, их богу не было никакого дела, кому поклоняется человек, пока тот ведет праведный образ жизни.
Я все еще размышлял на эту тему и, наевшись вкусной еды, уже чуть было не задремал после ночных бдений, но тут в комнату вошел трактирщик, и я проснулся.
— Давай присоединяйся ко мне, Амалрик, — сказал я. — Помоги мне прикончить это твое прекрасное кефаленское вино.
— Thags izvis, ваша милость, с удовольствием. — Он вытянулся на кушетке, присоединившись ко мне, и крикнул слуге, чтобы тот принес ему бокал. — Давненько мы не разговаривали.
— Я был… занят, — ответил я и подумал, что не произойдет ничего страшного, если я еще кое-что добавлю к своему обману. — Я обследовал разные места вашего прекрасного города. Искал предприятие, в которое мог бы вложить средства.
Амалрик налил себе немного вина и сказал:
— Простите мое нахальство, ваша милость, но в свете новых и неожиданных событий, происшедших недавно в империи, может, вам разумней держать свои деньги под подстилкой до лучших времен?
— Ты так считаешь? По правде говоря, я уже давненько не следил за государственными делами. Был слишком занят своими собственными. Я еще не получил никаких сообщений от своих агентов за границей. И в разговорах — с некоторыми особами, с кем мне доводилось беседовать, — ну, мы никогда не затрагивали текущих дел. Что же новенького произошло в империи, а, Амалрик?
Он лукаво произнес:
— Вы, должно быть, обследовали… хм… лучшие части нашего города. Основная тема разговоров там, разумеется, наш новый император в Равенне.
— Что? Еще один?! Так скоро?
— Да. Глицерия свергли с императорского трона и вместо него посадили Юлиуса Непота. Глицерия утешили тем, что сделали его епископом Салоны в Иллирии.
— Иисусе! Глицерий был воином, а не императором. Теперь он епископ? И кто же, черт побери, этот Юлий Непот?
— Любимчик императора Льва в Константинополе. Непот и Лев каким-то образом были связаны родственными отношениями.
— Были? А теперь?
— Как же можно? — Амалрик покачал головой. — Разве вы не слышали самую громкую новость: что Лев умер?
— Credat Judaeus Apella! — воскликнул я. Это довольно мягкое высказывание, с которым я познакомился в высшем обществе, означало: «Пусть в это поверит Апелла-иудей!» — или, другими словами: «Я в это не верю!»
— Придется поверить, — вздохнул Амалрик. — Я же сказал вам, что наступили смутные времена. Все меняется почти с катастрофической скоростью.
— Иисусе! — снова повторил я. — Сколько я себя помню, Лев всегда правил Восточной империей. И я полагал, что так будет вечно.
— Акх, в Константинополе снова сидит на троне император Лев. Но теперь это его внук, Лев Второй. Он еще совсем ребенок, пяти или шести лет от роду, поэтому ему помогает какой-нибудь регент. В то же время, уж не знаю, слышали ли вы об этом, оба бургундских короля, братья Гундиок и Хильдерих, умерли этой же весной.
— Gudiskis Himins, — пробормотал я. — Эти двое точно правили всю мою жизнь.
— Теперь их сыновья правят вместе. Гундобад в Лугдуне и Годикисл в Генаве. А об этом вы еще не слышали? Король остроготов Тиудемир тоже умер. Не от старости, как остальные, а от лихорадки.
— Я не слышал. Ачто, его смерть тоже как-то способствует смуте в империи?
— Ох, vái, разумеется. Недавно умерший Лев Первый в течение долгих лет платил Тиудемиру, чтобы тот удерживал в мире северные границы Восточной империи. По правде говоря, это была своего рода взятка — чтобы готы сами не доставляли проблем. Тиудемир был проблемой, но он успешно боролся против захватчиков и грабителей из других племен и народов.
— Да, — сказал я. — Я кое-что видел сам и много слышал о доблести Тиудемира.
— Ну так вот. Поскольку все жители обеих империй, и Восточной и Западной, теперь в замешательстве, от королей и императоров до самых низших сословий, а остроготы нынче не имеют вождя, эти чужаки, которых так долго сдерживали, вполне могут счесть, что наступил подходящий момент. Вообще-то один из них уже так и решил. Сарматский король Бабай.
— Об этом народе я тоже слышал, — заметил я. — Что сарматы натворили теперь?
— Они захватили город-крепость Сингидун, северную границу империи. Но, будем надеяться, ненадолго. До нас дошли известия, что сын Тиудемира унаследовал королевство остроготов, может, он окажется истинным наследником своего выдающегося отца. Он объявил, что возглавит остроготов во время осады и взятия города.
Вспомнив слова Тиуды: «Ты найдешь меня в гуще битвы, и от всей души приглашаю тебя сражаться рядом со мной», я спросил Амалрика:
— Где находится город Сингидун?
— В Мезии Прима, ваша светлость. Вниз по течению Данувия. — Он показал в сторону реки. — Там, где он образует границу между нашей провинцией под названием Мезия Прима и землей чужаков, именуемой Старой Дакией. От нас дотуда примерно триста шестьдесят римских миль.
— Выходит, быстрее всего можно попасть туда по реке?
— Акх, да. Ни один человек в здравом уме не захочет ехать туда верхом, по дремучим лесам, где кого только не встретишь… — Амалрик замолчал и моргнул. — Но вы, конечно, ваша милость, не собираетесь ехать туда?
— Собираюсь.
— В самое пекло войны? Вот уж где точно не вложить с прибылью денег. Вы не найдете там никакого комфорта и развлечений, которыми наслаждались здесь. Вообще ничего прекрасного… и, осмелюсь заметить, никого прекрасного, чтобы исследовать, как вы это назвали.
Я улыбнулся:
— Есть вещи поважнее и поинтереснее, чем глупая торговля. Привлекательнее, чем праздность и наслаждение даже самыми прекрасными телами.
— Но… но…
— Сейчас мне необходимо как следует выспаться. Однако прежде, чем я лягу спать, я навещу лучника и куплю запас стрел. Пока я буду заниматься этим, Амалрик, пошли кого-нибудь на реку. Пусть наймут для меня лодочника, который отвез бы меня в Сингидун — или, если лодочник боится войны, как можно ближе к этому городу. В любом случае мне потребуется ялик или большая лодка, в которой поместится и моя лошадь тоже. Позаботься также о запасах провизии. Для меня и команды. Большой запас фуража для моего коня — и не просто сена, а хорошего зерна, которое придаст лошади сил. Надеюсь, Велокса хорошо выгуливали за время моего отсутствия? Ему придется стоять неподвижно на протяжении всего путешествия.
— Разумеется, ваша милость. — Амалрик выглядел обиженным.
— Акх, я знаю, знаю. Мне нет нужды просить или наставлять тебя, приношу извинения. Я уверен, что ты позаботишься обо всем необходимом. Затем подсчитай все, что тебе задолжал, потому что я хочу уехать на рассвете.
* * *
Отъезд не был тягостным для меня, ибо я решил уехать не в запальчивости, но решение пришло ко мне в подходящее время. Ни Торнарекс, ни Веледа не жалели, что покидают Виндобону. Я мог бы счастливо прожить остаток жизни, больше не видя ни ее улиц, ни презренной вдовы Денглы. Что же касается женщин и девушек, которые стали моими подругами или возлюбленными… ну, я надеялся, что там, куда я направляюсь, их будет еще больше.
Я был готов к отъезду и стремился отправиться в путешествие. Мне хотелось возобновить нашу дружбу с Тиудой и познакомиться со своими родичами готами, а заодно и выразить свое уважение к их… к нашему… в общем, к новому королю. Еще мне хотелось принять участие в настоящей войне. Я охотно, не оглядываясь назад, избавлялся и от обличья Торнарекса-Торнерикуса, и, по крайней мере теперь, от личины Веледы — и устремлялся вперед, в туман, который окутал реку на рассвете следующего дня. Теперь я снова был Торном.
Путешествие вниз по реке было неспешным и приятным, потому что Данувий сначала устремлялся на восток от Виндобоны, а затем, после нескольких дней пути, поворачивал прямо на юг. Таким образом, река довольно быстро доставила меня вместе с Велоксом и лодочниками в золотое лето, которое двигалось на север. Движение на реке было оживленным. Там были разнообразные лодки вроде нашей, и военные патрульные dromo суда, и огромные торговые, не только под парусами, но и со скамьями гребцов. Больше на всем протяжении пути взгляду зацепиться было не за что: речные берега поросли бесконечным густым лесом, и лишь изредка можно было увидеть лагерь лесорубов, маленькую ферму или небольшую рыбацкую деревушку. В таких деревеньках мы несколько раз делали остановки, чтобы купить свежую рыбу и пополнить запасы провизии.
За все время путешествия нам попались только два более или менее крупных поселения, оба они находились на правом берегу. Первое располагалось в провинции Валерия, там, где Данувий делал поворот к югу; когда-то оно было передовым castrum[206], под названием Аквинк[207]. Но это поселение было разрушено, и наш лодочник, его звали Оппас, рассказал мне почему. На протяжении прошлого столетия Аквинк так часто опустошали грабители-гунны и другие чужаки, что Рим вывел свой легион Второй вспомогательный легион из castrum, после чего город обезлюдел, ибо все его многочисленное население ушло вместе с римлянами.
Второе поселение, которое мы встретили по дороге, была морская база Мурса, располагавшаяся в том месте, где река Дравус[208] впадает в Данувий. Здесь находились пристани, причалы, сухие доки, ремонтные мастерские, склады, хранилища horrea[209] и множество серых бараков. Над ними властно возвышалась караульная башня. Когда лодочники доставили нас поближе к башне и сделали остановку, часовой перегнулся через парапет, чтобы передать нам совет своего navarchus[210]: не стоит плыть вниз по течению.
К югу отсюда, объяснил часовой, постоянно происходят стычки между неистовыми сарматами, которые пытаются захватить Старую Дакию, что лежит на противоположном берегу Данувия, и остроготами, хозяйничающими в Нижней Мезии, на этом берегу. Город Сингидун и вовсе оказался на территории между этими двумя противниками, и ему, похоже, подобно Аквинку, тоже предстоит превратиться в руины. Именно из-за этого Рим запретил флоту Паннонии патрулировать Данувий отсюда и до ущелья под названием Железные Ворота, а также дальше вниз по течению. Разумеется, сказал часовой, оттуда и до самого Черного моря движение по реке находится под защитой флота Мезии. Но прямо здесь, на протяжении примерно трехсот римских миль, от Мурсы и до Железных Ворот, Данувий не охраняется dromo судами, и любому торговому, грузовому или пассажирскому судну приходится двигаться на свой страх и риск.
Несколько напугавшись, Оппас спросил:
— А как же ваш флот на других базах, вниз от Таврунума?
— Ты что, никогда не был там, лодочник? Таврунум находится прямо на той стороне Савуса[211], напротив захваченного города Сингидуна, и, вероятней всего, разделит его участь. Наш navarchus не настолько глуп, чтобы держать там суда, пока сарматы не получат отпор, если такое вообще произойдет.
— Во имя великой реки Стикс! — воскликнул с досадой Оппас. — Я рассчитывал найти там какой-нибудь груз, чтобы привезти его обратно вверх по реке.
Часовой пожал плечами:
— Наш navarchus не запрещает кому-либо путешествовать по всему Данувию. Мне приказано только объяснить вам, что плыть туда не стоит.
Тут лодочник и вся его команда дружно повернулись и посмотрели на меня, причем не слишком доброжелательно. Это было понятно: Сингидун, куда я направлялся, располагался почти на полпути неохраняемого участка реки. Во время разговора с часовым я точил свой короткий меч оселком и сейчас, продолжая лениво делать это, сказал:
— Если остальные капитаны принимают во внимание этот благоразумный совет, Оппас, тогда вполне вероятно, что там есть груз, который даже портится в ожидании судов, и тебе наверняка хорошо заплатят за его перевозку.
— Balgs-daddja! — фыркнул он. — Ну а затем меня ограбят, прежде чем я доставлю груз вверх по реке. Или потопят мою лодку. Ну уж нет. При таких обстоятельствах будет глупо плыть дальше.
— Вообще-то, — спокойно напомнил я ему, — я уже заплатил тебе вперед, чтобы ты доставил меня на место.
— Акх! Поскольку там очень опасно, мне следовало взять с тебя вдвое больше.
— Уговор дороже денег, надо было хорошенько все продумать, когда мы заключали сделку, — сказал я, все еще невозмутимо продолжая точить свой меч. — Кроме того, — и это была правда, — я и так отдал тебе все свои деньги до последнего нуммуса. Теперь ты должен выполнить наш договор.
Хотя я уже не был Торнарексом, я все-таки использовал одну весьма полезную уловку, которую узнал, изображая из себя значительную персону: если притвориться, будто обладаешь властью и ждешь, что тебе будут подчиняться, тогда окружающие чаще всего и впрямь подчиняются. Я продолжил:
— Я могу пойти только на одну уступку. Вы высадите меня как можно ближе к Сингидуну, но не подплывете к нему и таким образом не подвергнете себя опасности. Но учтите: я должен видеть город хотя бы издалека, прежде чем высадиться на берег. Я не собираюсь сходить в каком-нибудь дремучем лесу.
Оппас только заскрежетал зубами и произнес неуверенно:
— А что, если мы решим высадить тебя прямо здесь? Возьмем да и выкинем за борт? — Его люди дружно закивали головами в знак одобрения и угрожающе заворчали.
Но меня не так-то просто было запугать.
— Я говорил тебе, что отправляюсь в Сингидун сражаться с сарматами. — Я выдернул из головы волос и рассек его мечом пополам. — Пожалуй, мне будет полезно по дороге попрактиковаться в искусстве убивать. Думаешь, вы так мне нужны? Рано или поздно эта лодка, даже без команды, доставит меня к месту назначения.
— Хорошо сказано, юноша! — крикнул мне сверху часовой. Затем он обратился к Оппасу: — На твоем месте, лодочник, я лучше бы встретился с пиратами и варварами.
Таким образом, Оппас с большой неохотой, изрыгая грязные богохульства, приказал своим людям поднять шесты и вести лодку дальше. Остаток пути был не слишком приятным, мы с Оппасом больше не вели дружеских бесед, и его люди постоянно угрожающе ворчали. Я был осторожен и никогда не поворачивался к ним спиной, а по ночам спал так, как научил меня Вайрд, — рядом лежал обнаженный меч, в одной руке я сжимал камень (внизу стояла чаша), а второй держал поводок Велокса.
Хотя этот отрезок пути от Мурсы до Сингидуна составлял всего лишь треть расстояния от Виндобоны до Мурсы, нам показалось, что на преодоление его ушло гораздо больше времени. Зато нас никто не задерживал. Если не считать случайных рыбацких суденышек или яликов с торфом, которые боязливо жались к берегу, весь Данувий был в нашем распоряжении. Казалось, что даже пираты решили временно сойти на сушу и дождаться, пока сражающиеся сарматы и остроготы наконец уберутся.
Однажды рано утром наша лодка обогнула выступ берега, и лодочники воткнули свои шесты в дно реки, чтобы сделать остановку. Оппас, не произнося ни слова, сделал выразительный жест. Справа от нас находилась база Таврунум, почти такая же, как и Мурса, только у причалов и в доках не было ни людей, ни лодок. За ней Данувий становился вдвое шире благодаря впадающему в него Савусу. А за местом их слияния, далеко в утренней мгле, виднелся город Сингидун.
Склон обширного плато подходил к берегу в виде треугольного мыса и заканчивался головокружительно высоким обрывом. Дальше на мысу находилась идеально защищенная крепость: с одной стороны — скальный выступ, а с двух других — река. С этого расстояния я не мог разглядеть других подробностей — вероятно, жилые окраины города занимали склон, — а лишь увидел, что жуткая стена целиком огораживала вершину плато, где, очевидно, и располагался сам Сингидун. Тщетно высматривал я там поднимающийся дымок и прислушивался к звукам сражения, поскольку так ничего не увидел и не услышал. Кто сейчас в городе: сарматы или остроготы?
— Я согласен сойти на берег прямо сейчас, — сказал я Оппасу. — Но я не собираюсь переплывать ни Данувий, ни Савус.
— Vái! Ты хочешь, чтобы я высадил тебя на берегу у самого Сингидуна? Я наотрез отказываюсь подплывать ближе!
— Отлично. Не могли бы твои люди доставить меня вверх по течению Савуса? Подплывите к городу на такое расстояние, которое ты сочтешь безопасным, и я сойду на берег там.
Лодочники заворчали и стали браниться с еще большей злостью, чем прежде, предприняв попытку ослушаться впервые за все время нашего путешествия. Однако в конце концов они все-таки подчинились приказанию мрачного Оппаса. А я тем временем оседлал и взнуздал Велокса, нагрузил на него свои вьюки с вещами, привесил к поясу меч, приготовил лук и колчан со стрелами. Когда мы подошли к постепенно понижающемуся берегу Савуса в двух или трех римских милях от скального выступа за Сингидуном, лодка подобралась поближе к суше, и Оппас развернул ее бортом на мелководье и спустил трап. Я повел вниз Велокса, сам идя вперед спиной и оставаясь лицом к команде, а затем весело крикнул им:
— Thags izei, мои друзья-путешественники! В лодке осталось достаточно провизии, за которую я заплатил, но я дарю все эти припасы вам в благодарность за верную службу! Приятного аппетита!
Вся команда дружно разразилась проклятиями. Затем Оппас поднял трап, лодочники выдернули свои шесты из ила, и лодка поплыла обратно вниз по течению Савуса, той же дорогой, снова по направлению к Данувию. Я подождал немного, чтобы удостовериться, что никто из команды не бросит в меня на прощание камень, а затем повел Велокса к берегу и направился в лес. Когда мы вышли на тропу, которая шла параллельно берегу реки, я вскочил в седло и — готовый немедленно броситься в бой, если потребуется, — радостным галопом послал Велокса вперед, по направлению к Сингидуну: пусть разомнет затекшие ноги.
* * *
Однако добраться до Сингидуна оказалось не так-то просто. Когда Велокс вынес меня на поросший лесом гребень горы, лес внезапно закончился, поэтому я дернул коня за поводья, чтобы тот остановился. Я посмотрел вниз, где происходило кое-что любопытное. В низине росли только несколько отдельных групп деревьев, остальная местность была покрыта лишь травой и кустарником, поэтому мне было хорошо видно, что делается внизу, на расстоянии трех стадий от меня. В каждой из двух небольших рощиц (между ними было от силы три сотни шагов) укрылись группы людей, оживленно пускавших стрелы друг в друга. Я не мог определить, сколько всего человек учавствовало в этой перестрелке, но там было примерно два десятка лошадей, привязанных с безопасной стороны к стволам деревьев.
Я попятился, чтобы не выделяться на фоне неба: мне хотелось понаблюдать, оставаясь незамеченным. Должно быть, это остроготы сражались с сарматами, и я, конечно же, был на стороне остроготов — только вот кто из них кто? Я не видел нигде ни одного штандарта, по коням нельзя было догадаться, а самих людей в их укрытиях было не видно. Точно так невозможно было определить, на чью сторону склоняется победа и каковы потери обоих противников. Летящие стрелы непрерывным потоком неслись туда и обратно, расходясь в разные стороны в воздухе, число и частота выстрелов не уменьшались. Стрелы вообще не могли иссякнуть: следовало только подобрать те, которые были посланы с другой стороны. Спустя некоторое время я вдруг почувствовал, что наблюдаю за какой-то невозмутимой, детской и совершенно бесцельной игрой.
Наконец представителям одной стороны, похоже, наскучил этот безрезультатный обмен стрелами, и они вышли из своего укрытия с поднятыми мечами. Их было человек двадцать, и двое из них были остановлены уже выпущенными стрелами, они упали на землю и стали корчиться. Люди в другой рощице не слишком стремились сразиться со своими противниками в сражении на мечах, не стали они больше и стрелять. Вместо этого они вынырнули с противоположной стороны своего укрытия, вскочили на лошадей и поскакали прочь.
Теперь я мог сказать, кто остроготы, а кто сарматы: не случайно одна группа людей уклонилась от боя на мечах. Те, кто наступал с мечами, размахивали грозными «змеиными» готскими мечами, перед которыми могли дрогнуть самые храбрые враги. Еще я заметил, что у тех, кто скакал прочь верхом, имелись доспехи в виде чешуи, сделанные из срезанных лошадиных копыт: это изобретение сарматских воинов мне однажды описывал старый Вайрд. Выходит, именно они и были моими врагами. Поскольку нападавшие остроготы, казалось, удовлетворились тем, что ворвались в стремительно брошенное сарматами укрытие — вероятно, для того, чтобы умертвить раненых, оставшихся там, — и не предприняли попытки догнать убегавших, я решил, что сделаю это за них.
Я пустил Велокса галопом со склона хребта, намереваясь перехватить сарматов, прежде чем они пересекут участок открытой местности и исчезнут среди окружавших низину лесов. Когда наши пути сошлись, мужчины повернулись, в удивлении разглядывая меня — одинокого всадника, без доспехов, да вдобавок еще неизвестно из какого племени. Удивление сарматов сменилось досадой, а затем и ужасом, когда я начал посылать в них стрелы, все еще продолжая нестись галопом.
Как я уже говорил, я был не настолько искусен в быстрой и точной стрельбе, как Вайрд. Большинство моих стрел не попало в цель, но я все-таки успел выбить двоих сарматов из седла, прежде чем остальные пришли в себя от изумления и бросились врассыпную. И даже тогда я ухитрился сбить еще одного, попав ему в спину. Никто из сарматов так и не попытался выпустить в меня стрелу, и я знал почему. Кроме гуннов, чьи кривые ноги, должно быть, давали им возможность уверенней сидеть на лошадях, больше никто из воинов не мог стрелять на скаку, не боясь при этом вылететь из седла. Вернее, никто, кроме гуннов и меня, ибо я крепко сидел в седле благодаря своему хитроумному приспособлению — веревочным петлям для ног. И, как заметил когда-то Вайрд, только лук гуннов, подобный тому, который достался мне в наследство, мог отправить стрелу на такое большое расстояние с силой достаточной, чтобы пробить чешуйчатые доспехи сарматов.
Убегающие могли бы остановиться, спешиться и тогда уже выпустить сколько угодно стрел, с большой вероятностью попасть в меня — и убить, поскольку я был без доспехов. Но я понял, почему они так не поступили, когда повернулся и посмотрел назад. Четверо остроготов подбежали к своим лошадям и теперь уже скакали по направлению ко мне, у каждого в руках была длинная пика contus. Эти люди не носили чешуйчатых доспехов, на них были прочные кожаные, а сверху накладки из полос кожи. На ногах у них были облегающие штаны из мягкой белой ткани, перетянутые ремнями крест-накрест сверху и до самых сапог. Их шлемы не были коническими, как у сарматов, они больше напоминали римские, только накладки на щеки были шире, да еще плоский металлический стержень спускался вниз со лба, чтобы предохранить нос. Так что на лице воина-острогота можно было разглядеть лишь его горевшие яростью синие глаза да волнистую светлую бороду. Я остановил Велокса и стал ждать, когда всадники подъедут ко мне.
Один из них сделал знак остальным трем, и они вонзили свои пики в сарматов, которых я сшиб с коней, чтобы удостовериться, что те мертвы. Первый всадник остановился рядом со мной и взял пику наперевес, чтобы поприветствовать меня. Он сделал это, подняв правую руку, но держал ее, вытянув вперед раскрытой ладонью, а не сжимая ее в кулак, как римляне. Я принял его за офицера, командира этого отряда, поскольку шлем этого человека был богаче отделан фигурами, а на каждом плече его доспехов было по драгоценной фибуле в форме стоящего на задних лапах льва. Я ответил ему таким же салютом, и незнакомец внимательно изучал меня какое-то время.
Он был настоящим гигантом, скрывавшим свое лицо под шлемом и бородой, этакой громадой в доспехах, и, даже сидя, возвышался над покрытой стегаными доспехами лошадью. Я ощущал себя крохотным и уязвимым под его взглядом; примерно так, насколько я представлял, наверное, чувствовали себя маленькие лесные создания, когда оказывались вдали от своих нор, в отсутствие всякого убежища, где можно было укрыться, и вдруг понимали, что их заметил хищник, мой juika-bloth. Но тут воин перестал рассматривать меня, вид у великана стал не такой грозный, он издал смешок и сказал:
— Сначала мы решили, что ты странствующий гунн, который сошел с ума, раз бросается в атаку в одиночку и без доспехов. Но затем мы разглядели веревку, которая позволяет тебе стрелять из лука на скаку и делать это столь же искусно, как делают гунны. Помнится, однажды я посмеялся над такой веревкой, как у тебя. Что же, впредь я не буду этого делать.
— Тиуда! — воскликнул я.
— Waíla-gamotjands! Добро пожаловать на войну, Торн! Я приглашал тебя присоединиться к нам, и ты сделал это, причем сразу показал себя с наилучшей стороны. Да уж, ты, похоже, времени зря не теряешь.
— Точно так же, как, должно быть, и ты, — сказал я, — поскольку тебя, Тиуда, кажется, уже сделали командиром. Да и твоя борода стала просто роскошной с тех пор, как я видел тебя в последний раз.
— Акх, у нас обоих есть что рассказать друг другу. Вот что, поехали-ка со мной в город, а по дороге поговорим.
Трое его людей сопровождали нас сзади на почтительном расстоянии. И поскольку мы ехали не торопясь, то остальные остроготы тоже скоро догнали нас. Кое-кто из них вел захваченных в бою лошадей, однако некоторые остроготы безвольно свешивались с седел, мертвые или смертельно раненные, остальные сидели прямо, поддерживаемые товарищами, которые ехали рядом с ними.
Тиуда спросил меня:
— Ты все это время был в Виндобоне? Если так, тогда Торнарекс, должно быть, неплохо поразвлекался, наслаждаясь там гостеприимством.
— Да, именно так, thags izvis, — ответил я, улыбаясь. — За что следует поблагодарить тебя. Торнарекса не встретили бы так, если бы ты не постарался подготовить для него путь. Но я бы предпочел услышать о твоих собственных приключениях. Ты нашел своего отца? Он сопровождает тебя в этом походе?
— Я нашел его, да. Но, увы, его здесь нет. Я рад, что мне довелось увидеть отца, потому что он был болен лихорадкой и вскоре умер.
— Vái, Тиуда. Мне очень жаль.
— Мне тоже. Но ведь он точно так же мог погибнуть в бою.
— Именно поэтому ты выехал в дозор — в поисках сражения, — а не находишься среди тех, кто осаждает Сингидун?
— Нет, Торн. Патрулирование — это часть осады. Понимаешь, нас только шесть тысяч, а у короля Бабая за городскими стенами целых девять тысяч сарматов. А еще нам пришлось поторопиться, когда мы отправились сюда, поэтому мы смогли захватить только то, что было у нас с собой. Поскольку мы не привезли с собой осадные машины, башни и тараны, которыми можно штурмовать Сингидун, то самое большее, что мы могли сделать, это окружить город и удерживать в нем короля Бабая с его людьми. И еще не дать ему насладиться своим временным владением: изредка мы осыпаем их стрелами, камнями из пращей и горящими шарами, мы объезжаем окрестности, чтобы не позволить присоединиться к войску Бабая никаким другим силам — или избежать нападения с тыла. Сейчас, увы, мы больше ничего не можем сделать.
— Bithus contra Bacchium[212],— сказал я, щегольнув еще одним модным выражением, которое почерпнул в высшем обществе Виндобоны. Речь шла о двух знаменитых гладиаторах прежних времен, которые были примерно одного возраста, равны в силе и искусстве; таким образом, никто из них никогда не одерживал над другим победы. Тиуде, должно быть, не слишком понравилось мое остроумное высказывание, но он вынужден был с этим согласиться.
— Да, — проворчал он. — И это бесполезное противостояние может продолжаться дьявол знает сколько времени. Или хуже того, мы не выдюжим. У нас плохо со снабжением — не хватает продовольствия и всего необходимого, тогда как у сарматов огромное количество запасов horrea. Мы сможем выжить, если только наши обозы с юга ухитрятся добраться сюда, но не исключено, что все-таки нам придется отвести войска. В то же время наши turmae[213] кружат под городскими стенами и пристреливаются с коней. Ты знаешь, как меня раздражает бездействие. Поэтому-то я и стараюсь выезжать с каждым turma, который уходит в поля. Как ты видел, иногда мы находим чем заняться.
— Я бросил только беглый взгляд на Сингидун с реки, — заметил я. — Но он кажется почти неприступным. Каким образом сарматы все-таки взяли город?
— Захватили врасплох, — кисло сказал Тиуда. — Честно говоря, римских воинов в Сингидуне было не слишком много. Хотя, с другой стороны, даже небольшой гарнизон — с помощью местных жителей — смог бы удержать такой хорошо укрепленный город. Гарнизонный легат оказался либо ни на что не годным дураком, либо просто предателем. Его зовут Камундус, и это не римское имя, он происходит из чужаков — не исключено, что даже из сарматов. Возможно, этот человек долгое время был в тайном сговоре с королем Бабаем. В любом случае, дурак он или перебежчик, если этот негодяй Камундус до сих пор жив, я собираюсь убить его вместе с Бабаем.
Про себя я подумал, что Тиуда говорил как-то слишком уж дерзко, словно он один командует всем походом остроготов против сарматов. Но я ничего на это не сказал и, подстрекаемый его вопросами, порадовал Тиуду рассказами о некоторых из своих деяний в Виндобоне — поведав другу лишь о приключениях Торнарекса, разумеется, а не Веледы. Наконец наш небольшой отряд добрался до окраин Сингидуна. Оказавшись у основания уходящего вверх речного обрыва, взглянув на город с более близкого расстояния, я смог лучше представить себе, с какими трудностями столкнулись остроготы, взяв его в осаду.
Как и в Виндобоне и в большинстве остальных городов, окраины Сингидуна представляли собой самые нищие кварталы города: здесь в лачугах жили самые бедные горожане, тут находились мастерские, склады, рынки, самые дешевые popina[214] и прочее. Гарнизонная крепость, прекрасные общественные здания, дома лучших торговцев, самые роскошные таверны, diversoria и резиденции располагались на вершине плато. Как я уже говорил, его вершина была окружена стеной; теперь я мог рассмотреть, что она была сложена из огромных каменных блоков, прочно сцементированных, кроме того, стена была неприступно высокой. Когда мы с Тиудой и его людьми ехали вверх по главной улице от самой реки, я мог видеть только верхушки крыш, купола или шпили, возвышавшиеся над стеной. Более того, в стене имелись лишь одни ворота, которые были видны с того конца улицы, куда мы взбирались, и арка входа, естественно, оказалась закрыта их огромными двойными створками. Хотя ворота были сделаны из дерева, их соорудили из огромных брусьев, так прочно подогнанных друг к другу массивными железными скобами и усиленных повсюду выступающими железными шишками, что они смотрелись столь же неприступными, как и каменная стена.
На улицах были люди — почти столько же остроготов, сколько и местных жителей; казалось, что обычная жизнь в Сингидуне идет своим чередом, но я обратил внимание, что никто из местных жителей не улыбается нам и не приветствует, когда мы проезжаем мимо. Когда я заметил Тиуде, что люди, похоже, не смотрят на нас с ликованием, как на настоящих избавителей, он сказал:
— Ну, у них есть на то причины. По крайней мере, местные жители не слишком противятся тому, чтобы размещать нас в своих хибарах. Но это почти все, что они могут нам предложить. Бабай основательно опустошил все их кладовые, погреба и лавки и забрал с собой всю провизию в город, так что эти люди голодают так же, как и мы. Радуются ли богатые горожане тому, что у них живут сарматы, я не знаю. Но те, кто ютится здесь, одинаково недовольны Бабаем, который захватил город, Камундусом, который позволил ему это сделать, и нами, поскольку мы не в состоянии исправить положение.
Я заметил с должной скромностью:
— Сомневаюсь, что я могу еще что-нибудь сделать, чего вы уже не сделали. Но мне бы хотелось чем-нибудь помочь. Возможно, если мне позволят встретиться с твоим старшим командиром, он найдет для меня подходящую должность и…
Тиуда ухмыльнулся и сказал:
— Ты уже пролил кровь врагов в сражении, Торн. Не слишком усердствуй, чтобы не пролилась и твоя кровь. Сначала позволь мне познакомить тебя с нашим оружейником Ансилой, пусть он приведет твоего коня в порядок и хорошенько снарядит тебя. А я тем временем должен доставить раненых к лекарю и проследить, чтобы их как следует подлечили.
Таким образом, мы с Тиудой остановились у мастерской местного faber armorum[215], где кузнец работал под присмотром дюжего острогота, мужчины средних лет и с кустистой бородой. Этому человеку Тиуда сказал:
— Custos[216] Ансила, это Торн, новобранец и мой друг. Сними с него мерку и изготовь полный комплект снаряжения. Шлем, доспехи, щит, пика — в общем, все, что полагается. И позаботься о его коне. Пусть кузнец примется за работу немедленно. После этого покажи Торну дорогу к моему жилью. Habái ita swe!
Ансила молча отсалютовал ему. Тиуда сказал мне:
— Я увижусь с тобой, и мы еще поговорим. — С этими словами он уехал.
Пока faber с помощью шнура измерял окружность моей головы, груди, длину ноги и прочее, custos Ансила рассматривал меня с некоторым любопытством и наконец произнес:
— Он назвал тебя своим другом.
— Акх, — бросил я небрежно, — когда мы впервые встретились, то оба жили в лесу.
— Ты имеешь в виду, что вы оба были простыми лесниками? — недоверчиво уточнил Ансила.
— Должен сказать, что Тиуда, похоже, с тех пор достиг более высокого положения, — продолжил я. — Он так уверенно отдает приказы, словно командует всеми людьми, принимающими участие в осаде, а не одним turma.
— Ты что, и правда не знаешь, кто возглавляет нашу армию?
— Ну… нет, — признался я. Мне как-то и в голову не приходило поинтересоваться этим. — Мне говорили, что ваш король Тиудемир недавно умер, но я не слышал, кто стал его наследником.
— Тиудемиром его называют алеманны и бургунды, — пояснил Ансила в такой педантичной манере, что я невольно вспомнил своих наставников в монастыре. — Мы же произносим имя нашего короля как Тиудамир, «Известный людям». Он также может по праву пользоваться почетным суффиксом — rex — «правитель». Но в течение многих лет он и его брат Вала управляли королевством остроготов, разделив его на две равные части, поэтому они скромно назвали себя Тиудамир и Валамир: «Известный людям» и «Известный избранным». Даже после того, как Валамир был убит в сражении, его брат из скромности отказался изменить и облагородить свое имя и титул. Теперь, однако, Тиудамир умер, и его сын, будучи единственным королем…
— Подожди-ка, — перебил я собеседника, начав наконец кое-что соображать, — уж не хочешь ли ты сказать, что мой друг Тиуда…
— Сын, тезка и наследник Тиудамира. Он король остроготов и, естественно, наш главнокомандующий. А именовать его следует Тиударекс, «Правитель людей». Но если хочешь, можешь произносить его имя на том диалекте или языке, на котором ты привык говорить. Римляне и греки, например, называют его Теодорих.
Дом в Сингидуне, который Тиударекс занял под свою резиденцию — praetorium, — стоял совсем близко от стены внутреннего города. Когда я подошел к нему — оставив Велокса в загородке вместе с конями других воинов, — то увидел, чем заняты остроготы: они возбужденно переругивались с врагами. Воины, занявшие позиции в некотором отдалении, по очереди выпускали стрелы — обычные или с зажженными наконечниками, а также использовали пращи, чтобы перебросить через стену камни величиной с кулак или горящие шары из пропитанной маслом кудели. Но сарматы почти не обращали на это внимания. С зубчатой стены и вышек крепостного вала были посланы в сторону нападающих только несколько стрел.
Дом Тиударекса был не хуже и не лучше тех, где разместились его рядовые бойцы, за исключением того (я не мог этого не заметить), что у хозяина имелась прехорошенькая молоденькая дочка, которая всякий раз, встретившись взглядом с королем, заливалась румянцем. Многочисленной прислуги у Тиударекса не было. Ясно, что этот человек был не из тех, кто окружает себя подобострастной свитой из местных жителей, всевозможных помощников, уборщиков и других прихлебателей. Несколько воинов всегда стояли снаружи, у двери, чтобы в любой момент отправиться с поручением, и время от времени кто-нибудь из центурионов или декурионов входил в дом, чтобы доложить главнокомандующему обстановку или получить приказ. Но никакие стражники или надоедливые лакеи не помешали мне пройти внутрь, чтобы увидеться с Тиударексом.
Хотя он встретил меня без всяких церемоний, тем не менее, войдя в простую комнату, где сидел король — уже без шлема и доспехов, одетый только в простую тунику и чулки, как и у меня, без всяких знаков отличия, которые указывали бы на его высокое положение, — я посчитал нужным встать на одно колено и склонить перед ним голову.
— Vái, это еще что такое? — запротестовал Тиударекс, захихикав. — Друг не преклоняет колен пред другом.
Не поднимая головы, я произнес, глядя в утрамбованный земляной пол:
— Откровенно говоря, я просто не знаю, как надо приветствовать короля. Я никогда прежде не встречал ни одного.
— Когда мы встретились с тобой впервые, я еще не был королем. Поэтому давай будем вести себя по-дружески и без всяких церемоний, как и делали это раньше. Вставай, Торн.
Я встал и посмотрел ему в лицо, как мужчина мужчине. Но я понимал, что он чем-то уже отличался от того Тиуды, который спас меня от укуса змеи; думаю, я догадался бы об этом, даже если бы не знал, что мой друг стал королем. Несмотря на простую одежду и отсутствие знаков отличия, в его осанке и внешности появилась какая-то властность. Хотя голубые глаза Тиударекса еще могли быть такими же веселыми и озорными, как в то время, когда он громко восхвалял своего «хозяина Торнарекса», однако теперь они также могли и потемнеть от печали или яростно загореться, когда речь заходила о сражениях и осаде. Прежде Тиуда был просто красивым юношей. Сейчас он стал по-особому красивым молодым монархом — высокий, грациозный, с хорошо развитой мускулатурой, возмужавший, с золотистой бородкой и кожей, сделавшейся бронзовой от солнца и ветра. Король хоть куда: утонченные манеры, добрый нрав, ясный ум. Этому человеку не нужны были скипетр, корона или пурпур, чтобы подкрепить свое высокое положение.
Непрошеная мысль сверкнула в моей голове: «Акх, если бы я был женщиной!» И я тут же почувствовал зависть к застенчивой крестьянской девушке, которая смахивала метелкой из гусиных перьев пыль с подоконника. Но я безжалостно подавил в себе эти эмоции и спросил Тиударекса:
— Но тогда как же мне обращаться к тебе? Мне не хотелось бы злоупотреблять нашей дружбой и демонстрировать неуважение к монарху. Скажи, как должен простолюдин обращаться к королю? Ваше величество? Сир? Meins fráuja?
— «Жалкий бедняга» было бы самым подходящим обращением, — ответил он без всякой насмешки. — Вообще-то на протяжении тех долгих лет, что я провел при дворе в Константинополе, все называли меня Теодорих, и я привык к этому имени. Мой наставник даже вручил мне эту золотую печать с монограммой в качестве подарка на шестнадцатилетие, чтобы прикладывать ее вместо подписи к домашним заданиям, письмам и прочему. Я до сих пор берегу печать и пользуюсь ею. Видишь?
Он сидел на скамье за грубо сколоченным столом, который был завален листами пергамента, испещренными какими-то каракулями. На один из листов мой друг капнул воск со свечи, приложил к нему печатку и показал мне.
Я уже знал, что ударение в слове «Теодорих» падает на второй слог и произносится оно примерно «Те-одо-рих». Именно так римляне и греки переделали на свой лад чуждое им готское имя Тиударекс. Имя Теодорих греческого происхождения и состоит из двух слов: theós («бог») и doron («дар»). Таким образом, если «Тиударекс» означает «Правитель людей», то «Теодорих» можно перевести как «Дар Божий». Кроме того, на память невольно приходил Теодосий (Феодосии), бывший император Восточной империи, которого до сих пор помнили как самого толкового и уважаемого в народе правителя. «Да уж, — подумал я, — имя Теодорих вызывает столько положительных ассоциаций, что вполне подходит монарху».
— Тогда и я стану называть тебя Теодорихом, — решил я. — Имя, на мой взгляд, замечательное и может послужить добрым предзнаменованием. Почему же ты называешь себя жалким беднягой?
Он махнул рукой и мрачно произнес:
— Разве эта жалкая и нищая лачуга кажется тебе королевским дворцом?
Девушка, которая все еще смахивала пыль, бросила на моего друга печальный и полный раскаяния взгляд, явно сожалея, что не может предложить ему более роскошных покоев.
— Вот он я, — продолжил Теодорих, — командир шести тысяч воинов, которые испытывают голод, желая насытиться не только пищей, но и сражениями, а я ничего не могу предложить им. В то же самое время остальные мои подданные в наших землях к югу и востоку отсюда тоже не слишком-то счастливы. Я не могу чувствовать себя настоящим королем, пока не докажу, что являюсь таковым.
— Взяв Сингидун для Римской империи?
— Вот именно. Я не могу допустить, чтобы мое первое начинание в качестве короля обернулось неудачей. Но взять Сингидун я хочу вовсе не для империи, а чтобы помочь своему народу.
— Каким же образом?
Когда он начал объяснять мне, я вспомнил рассказы старого Вайрда. В течение почти ста лет, сказал Теодорих, его ветвь готов — те, что происходили из рода Амалов, остроготы, — не имела корней и своих земель; это были кочевники, которые жили только войной и грабежом. Но затем его отец и дядя, братья-короли Тиудамир и Валамир, предприняли попытку вступить в союз со Львом, императором Восточной Римской империи.
— Именно поэтому, — пояснил Теодорих, — меня и послали еще ребенком жить при дворе в Константинополе. Едва ли меня можно назвать пленником — Лев растил меня как будущего короля, — но я был его заложником. Живой гарантией того, что мой народ не нарушит это соглашение.
Выполняя условия этого договора, Лев платил двум готским королям соответствующую consueta dona[217], ежегодную сумму золотом, чтобы содержать их воинов и защищать северные границы империи. Лев также наделил готов собственными землями в Нижней Мезии. Там они могли безопасно селиться и вести жизнь земледельцев, пастухов, ремесленников и торговцев; у готов появилась возможность пользоваться всеми благами современной цивилизации и стать полноправными гражданами Рима. Но ситуация резко изменилась после недавней смерти императора Льва, потому что его внук и наследник, Лев II (вернее, тот, кто правит от его имени), не признает никаких соглашений с чужаками.
Теодорих вздохнул и сказал:
— Готы из рода Балтов — наши ближайшие родичи вестготы — уже давно и прочно обосновались в далекой западной провинции Аквитания. У нас же, остроготов, после смерти старого Льва снова нет места, которое мы могли бы назвать своим. Я хочу взять Сингидун и использовать город в роли заложника, как это когда-то проделали со мной. Я надеюсь, что таким способом заставлю молодого Льва соблюдать те обязательства, которые взял на себя его дед по отношению к нам. Да ведь этот город распоряжается всей торговлей между Верхним и Нижним Данувием. И Рим, и Константинополь вынуждены будут считаться со мной — они примут мои условия в обмен на то, что я верну Сингидун империи. Никуда они не денутся: придется им подтвердить наше право на земли в Нижней Мезии и снова выплачивать остроготам золото за то, что мы станем защищать побережье Данувия.
— Я тоже так думаю, — сказал я.
— Но все это возможно только при условии, — напомнил он мне, — если я смогу изгнать из города короля Бабая. Возможно, потребуются недели, чтобы наш обоз с провизией прибыл сюда вместе с этими громоздкими осадными машинами, и только liufs Guth знает, сможем ли мы продержаться до этого времени. Мы буквально живем на лошадином корме. Сарматы не нуждаются в лошадях, поскольку сидят за стенами города. Они не стали выгребать из внешнего города весь овес, сено и отруби, поэтому теперь мы питаемся этими «яствами». Мясо мы едим очень редко: если только какую-нибудь лошадь убьют во время патрулирования.
И тут, видимо потому, что речь зашла о еде, у нас обоих, у Теодориха и у меня, вдруг громко заурчало в животе. Девушка услышала это, покраснела и бросилась вон из комнаты.
Теодорих продолжил:
— Я мог бы приказать своим людям разобрать лачуги и использовать древесину, чтобы построить осадные башни. Но, боюсь, эта работа отнимет у воинов последние силы и они слишком ослабеют, чтобы забраться на башни и сражаться. Я уже обдумывал и другие возможности. — Он показал на исписанные листы пергамента на столе. — Например, сделать подкоп под стену с западной стороны, там, где она возвышается прямо над обрывом. Но это обрыв — нет никаких выступов, опоры для ног, нет никакой возможности защитить тех, кто станет копать, и, разумеется, сарматы уже приготовили чаны с кипятком, маслом, смолой и прочим, чтобы помешать любой попытке подкопа.
— Кстати о выступах, — сказал я, — я заметил, что ворота во внутренний город установлены в очень глубокой нише в стене. И по какой-то причине там нет решетки или еще какого-нибудь заграждения, которое помешало бы осаждающим подобраться прямо к воротам. Несколько воинов смогли бы поместиться под аркой, а там сарматы не смогут достать их ни маслом, ни стрелами.
— И что тогда? Они снесут ворота плечами? — Лицо Теодориха исказила гримаса. — Ты должен был также заметить, какие прочные эти ворота. Если бы можно было их проломить, я бы уже давно попытался это сделать. Это тебе не только что срубленные и еще не высохшие стволы деревьев. Ворота настолько старые, что уже превратились в камень, и на то, чтобы их поджечь, уйдет полжизни. А чтобы сломать их, потребуется стенобитное орудие с железным наконечником, укрепленное железом и цепями, — мой обоз привезет такое. Но когда?
Тут в комнату вошла девушка и поставила на стол две дымящиеся чаши. Теодорих с благодарностью посмотрел на хозяйскую дочку — снова заставив ее покраснеть — и сделал мне знак занять скамью напротив. Он тут же с жадностью принялся есть из своей чаши, а я сначала изучил свою, чтобы увидеть, что же нам предложили. Это оказалась клейкая кашица из овса, сваренная на воде, — даже не посоленная, как я обнаружил, когда попробовал ее. Я очень пожалел, что не сумел привезти сюда остатки добрых виндобонских продуктов, которые Амалрик предусмотрительно погрузил в лодку к Оппасу.
— Нечего нос воротить, — сказал Теодорих, причмокивая. — Простые воины и вовсе получают только отруби.
Поэтому я зачерпнул ложкой полужидкую массу, внушая себе, что следует благодарить судьбу за то, что у меня вообще есть чем подкрепиться в подобных обстоятельствах. Внезапно клейкая кашица навела меня на одну очень интересную мысль. Однако я решил ничего не говорить Теодориху, пока не обдумаю все как следует.
Хотя я все-таки сказал ему:
— Мне бы хотелось помочь тебе, чем смогу. В осаде, патрулировании — где прикажешь.
— Полагаю, что ты уже оказал нам кое-какую помощь, — ответил Теодорих, вытирая рот и ухмыляясь. — По крайней мере, половина из воинов turma, которые видели, как ты стреляешь на скаку, теперь лихорадочно делают себе веревочные петли для ног. Похоже, они считают это твое изобретение замечательным.
Я скромно сказал:
— Акх, я придумал это, вспомнив и усовершенствовав свою детскую игрушку. Твоим людям потребуется какое-то время, чтобы привыкнуть и попрактиковаться в стрельбе из лука, приноровиться к разному шагу коня. Я могу всему их научить, если прикажешь.
— Vái, Торн, я не могу приказывать тебе. До тех пор, пока ты не станешь одним из нас, одним из моих подданных, одним из воинов.
Я скривился:
— Думаю, одно только то, что я разделил твою ужасную трапезу из помоев, уже дает мне это право.
— Нет, ты должен принести aiths.
— Aiths?
— Поклясться в верности своим родичам остроготам и стать моим вассалом в присутствии важного свидетеля.
— Отлично. Зови своего старшего офицера, или кто там требуется.
— Думаю, будет вполне достаточно этой девицы. Ну-ка, милая, иди сюда и встань рядом с нами. Постарайся принять важный вид и не красней.
При этих словах дочь хозяина, разумеется, снова залилась румянцем.
Я спросил:
— Что надо говорить?
— Нет никакой установленной клятвы. Говори своими словами.
Итак, я вытянул правую руку в салюте и произнес насколько мог торжественно:
— Я, Торн, свободный человек, не принадлежащий ни к какому племени, объявляю, что с этого дня являюсь остроготом и подданным моего короля Теодориха Амала, которому обещаю служить верой и правдой до самой смерти. Хм… это подойдет?
— Превосходно, — сказал Теодорих и отсалютовал мне в ответ. — Эй, девушка, а ну-ка засвидетельствуй.
Она робко прошептала:
— Чему я являюсь свидетельницей. — И тут же покраснела, почти сравнявшись цветом лица с красным фалернским вином.
Теодорих хлопнул меня по правой ладони, я хлопнул в ответ его, и король тепло произнес:
— Добро пожаловать, родственник, друг, воин, добрый и честный человек!
— Thags izvis, от всего сердца. Чувствую, что наконец обрел свой народ. Но разве больше не требуется никаких церемоний?
— Ну, я могу попросить нашего священника окрестить тебя как арианина, но это необязательно.
— Тогда, с твоего позволения, могу я уйти? Faber armorum велел мне сегодня вечером вернуться к нему в мастерскую, чтобы подогнать шлем.
— Да. Ступай, Торн. А я продолжу свои мрачные раздумья. Кто знает, вдруг в голову придет что-нибудь новенькое. Или прилягу, — он бросил взгляд на девушку, которая покраснела еще сильней, — и поразмышляю какое-то время. А может, призвать моего гения или же юнону какой-нибудь девицы, чтобы вдохновили меня?
По дороге к оружейнику я несколько запоздало осознал, что все-таки несколько смошенничал, когда приносил клятву верности королю и родичам-остроготам. Я поклялся как «Торн, свободный мужчина». Интересно, не следовало ли мне, хотя бы про себя, присягнуть также и от имени Веледы, свободной женщины?
* * *
Прежде чем спуститься к кузнице оружейника, я решил внимательней изучить ворота внутреннего города. Поскольку к этому времени уже стемнело, остроготы больше не окружали стену и не перекидывали через нее свои снаряды, утоптанная открытая местность перед воротами была пустынной. В темноте я смог только поспешно пересечь открытое пространство, не привлекая к себе внимания — по крайней мере, избегнуть стрел, стоявших сверху часовых сарматов; а едва оказавшись под защитой арки, я стал невидим для них.
Вход был достаточно широк и высок для того, чтобы пропустить в город самую большую, доверху нагруженную повозку. Однако там тьма в нише была еще гуще, чем снаружи, поэтому мне пришлось изучать ворота преимущественно на ощупь. Я провел по ним руками — по обеим створкам и калитке в одной из них — от края и до края, постаравшись дотянуться вверх как можно выше. Я обнаружил, что брус и доски, из которых ворота были сделаны, и на самом деле такие прочные, как они выглядели издали. Без сомнения, доски были прибиты сверху крест-накрест, а под ними имелись доски, шедшие вертикально; возможно, там была еще пара слоев, прибитых по диагонали. А за этим покрытием оказались огромные перекладины, врезанные в щели в каменной стене. У ворот не имелось петель, которые можно было бы сломать; каждая створка висела на шарнире, укрепленном болтами.
Однако, несмотря на всю неприступность конструкции и на то, что обе створки были многократно усилены железными скобами и шишками, внутренние ворота все-таки сами были сделаны из дерева, оно было старым и со временем пошло трещинами. Таким образом, я смог обнаружить отверстие в том месте, где створки сходились в центре, а также щель внизу, между ними и мостовой, щели между косяками и каменной аркой и щели поменьше по краям калитки. Самая широкая из них, которая находилась внизу, была только два пальца в ширину, а в остальные можно было просунуть лишь один палец. Другими словами, все эти отверстия были слишком узкими, дабы в них можно было вставить рычаг, достаточно большой, чтобы он мог помочь, даже если к нему добавить силу нескольких человек. Но все-таки там имелись щели, и кое-что разрушительное, что существовало в природе, в них можно было засунуть. И я знал, что именно следовало здесь применить.
Я обсудил свою задумку — не раскрывая все до конца — с оружейником и его надзирателем-остроготом custos Ансилой. Кузнец уже соединил вместе и скрепил половинки моего шлема. Теперь он приложил к моему затылку лоскут ткани, пояснив, что в этом месте будет кожаная подкладка, надел на меня шлем и начал делать мелом пометки на металле, отмечая, где будут крепиться нащечники и пластина, прикрывающая нос. А я тем временем завел с кузнецом беседу:
— Я заметил, что некоторые части шлема скреплены заклепками. Но остальные части соединены как-то иначе.
— Закалены на огне и соединены, — поправил меня Ансила.
— Да, — кивнул кузнец. — Чтобы соединить два куска металла, я сперва делаю на них множество бороздок и кладу туда порошок медного припоя. Затем скрепляю их вместе и нагреваю докрасна, после чего стучу по ним молотком, чтобы скрепить окончательно.
Я спросил:
— А мог бы ты соединить таким способом части нового оружия моего собственного изобретения?
Он ответил высокомерно:
— Когда речь идет о металле, я могу сделать все, что угодно.
— Тогда дай мне твой мел, — попросил я, — и что-нибудь, на чем можно рисовать.
Они с custos с любопытством смотрели, пока я чертил на листе деревянной дранки.
— Vái! Что это за оружие? — изумился Ансила. — Оно сильно смахивает на перезрелый стручок гороха. Стручок величиной с мою руку.
— Это оружие не убивает людей, — сказал я. — Оно предназначено для того, чтобы разрушать. Помнишь ту трубу, которая разрушила стены Иерихона?
— Но ты вполне мог бы сделать это и сам, юноша, — сказал кузнец, разглядывая мой рисунок. — Сверни кусок металла и скрепи его самыми простыми инструментами.
— Нет, — возразил я. — Я должен наполнить его, так сказать, звуком труб. А затем этот, как выразился Ансила, стручок надо заткнуть так же крепко, как запечатывают бутыль, чтобы не испортилось вино. Запечатать так прочно, чтобы даже трубный звук не смог выйти наружу.
— Акх, так вот почему ты хочешь, чтобы его заварили. Ну что ж, я могу это сделать.
— Хорошо. Мне нужно два десятка таких стручков. И как можно скорее.
— Я сказал, что могу это сделать. Но с какой стати мне тратить на это время?
— Да, почему он должен это делать? — раздраженно спросил Ансила. — Я custos над всем вооружением и доспехами. И я отдаю здесь приказы.
— Прекрасно, тогда отдай этот приказ немедленно, custos Ансила. В таком случае кузнец — и ты тоже — сможете работать над этим оружием всю ночь, прежде чем Теодорих велит вам сделать это завтра. Не сомневайтесь, именно так и будет.
* * *
— Зёрна овса? — с недоверием воскликнул Теодорих, когда я явился к нему на следующее утро. — Ты собираешься сломать ворота при помощи овса? Ты что, сошел с ума от голода, Торн?
— Вообще-то у меня нет полной уверенности, что это сработает, — признался я. — Но как-то раз я видел, что это чудесным образом сработало, хотя тогда речь шла не об осаде.
— Ну-ка объясни мне все как следует.
Теодорих обследовал предмет, который я принес, один из нескольких, что Ансила и кузнец сделали за ночь. Теперь, изготовленный из тонкого листа металла, он не слишком смахивал на стручок гороха, каким был на моем рисунке, и уж совсем не был похож на трубу. Предмет этот больше напоминал тонкое, заточенное с одной стороны лезвие меча, с концами квадратной формы. Я специально велел кузнецу оставить один конец незаверенным.
— В это отверстие, — объяснил я, — мы насыплем зёрна овса, затолкаем туда их столько, сколько войдет. Затем до самых краев нальем воды. После этого кузнец наденет крышку на этот конец и приварит ее. Потом я с несколькими воинами доставлю эти штуки к воротам, потому что все нужно делать быстро. Мы вставим как можно больше таких снарядов тонкими концами в трещины и промежутки вокруг ворот, поближе друг к другу. Мы забьем их как клинья, как можно дальше и прочней в эти трещины.
Я остановился, чтобы перевести дух. Теодорих задумчиво разглядывал меня, но даже и не думал улыбаться.
— А что дальше? — спросил он.
— Затем мы вернемся обратно и станем ждать. Набухшее и запертое в этих сосудах зерно должно разорвать их с огромной силой. Недостаточной, возможно, чтобы сломать ворота целиком. Но я думаю, что этого хватит, чтобы сорвать створки, а уж они сломают брус, который лежит под ними. Этого будет достаточно, я надеюсь, чтобы ворота поддались нашему штурму — при помощи только сырого дерева в качестве тарана, которым мы вооружим самых крепких воинов.
Все еще глядя на меня оценивающим взглядом, Теодорих сказал:
— У меня нет плана укреплений Сингидуна, но я знаю, что эта стена должна быть чудовищно мощной. Возможно, что там имеются и вторые ворота, которые перекрывают арку с другой стороны.
— Тогда нам просто придется повторить эту процедуру еще раз. Ведь защитники никак не могут помешать нам. Разумеется, когда мы войдем в город (если это случится), нам придется решать другую проблему. Ведь нас будет всего лишь шесть тысяч против девяти.
Теодорих лишь махнул рукой.
— Ты сам в одиночку уложил троих опытных сарматских воинов. Если каждый из моих людей просто повторит твой подвиг, то мы можем уверенно выступить и против восемнадцати тысяч.
Если только мы вообще попадем внутрь, — напомнил я. — Но мы ничем не рискуем, если попытаемся сделать то, что я предложил. Я лично лучше бы использовал овес именно так, чем есть ту клейкую кашицу, которую из него делают.
— Согласен, — развеселился Теодорих. — Конечно же, я попробую твой план. Ты разве сомневаешься в этом? Я немедленно отправлю людей, чтобы свалить дерево для тарана. А ты пока беги и скажи Ансиле, пусть найдет себе помощников, чтобы продолжить делать эти… как ты их там называешь. Но пусть кузнец обязательно доделает твои доспехи. Ведь если эта твоя хитрость сработает, ты, разумеется, захочешь первым войти в ворота. А для этого тебе понадобятся шлем, доспехи и круглый щит. Habái ita swe!
Это был первый приказ, который Теодорих отдал мне как командир и король, но впоследствии я часто слышал, как он произносит эту повелительную фразу в заключение речи, и видел ее в конце каждого подписанного им документа и приказа: «Да будет так!»
Custos Ансила покорно выполнил все наказы Теодориха и усадил нескольких учеников кузнеца нарезать, сворачивать и заваривать сосуды, которые предстояло наполнить зернами овса. Сам мастер тем временем заканчивал более кропотливую работу по изготовлению моего шлема. Ансила сказал мне:
— Давай посмотрим, что еще может тебе понадобиться. Покажи мне твой меч. — Я вытащил его из ножен, и оружейник презрительно фыркнул, когда увидел, что это обычный римский военный гладиус. — Ты когда-нибудь использовал свой меч в сражениях? — спросил он. — Тебе приходилось убивать им?
— Да, один раз, он хорошо убивает. — Я не стал уточнять, что единственной жертвой моего меча была старая и безоружная женщина из племени гуннов.
Ансила проворчал:
— Тогда оставь его пока у себя, хотя бы для ближайшего сражения. Разумеется, со временем тебе захочется иметь «змеиный» меч. Но изготовить его непросто: вес, длину всего меча и его рукоятки — все нужно как следует рассчитать, в зависимости от данных будущего владельца оружия. Так что пока воспользуйся мечом, к которому ты привык, хотя он и хуже. А еще возьми какой-нибудь из этих круглых щитов. Их не надо подгонять под человека. Они все похожи.
Я поднял один из щитов, которые висели в ряд на стропиле. В отличие от римского щита, который предназначался для того, чтобы прикрыть все тело, этот scutum[218] не был большим, тяжелым и прямоугольным. Он оказался круглым, сплетенным из ивовых прутьев, за исключением центральной выступающей части и железного обода; этот щит по размеру был не больше крышки для корзины, потому что предназначался всего лишь для того, чтобы отбивать удары противника или отражать его стрелы. Я взялся за рукоятку за железной выпуклостью и подержал немного щит, чтобы почувствовать его.
— И вот еще что, — продолжил custos, — тебе придется немного подождать, пока будут готовы твои доспехи, потому что их, как и все остальное, надо подгонять под владельца, а это дело долгое. Тяжелая кожа сначала вываривается, потом ее следует тщательно подогнать под твой торс, пока кожа еще мягкая, затем придать ей окончательную форму и наконец сделать твердой, почти как железо. Однако в предстоящем сражении тебе понадобятся хоть какие-то доспехи. Вон там в углу есть несколько запасных, выбери себе подходящие.
Все так называемые запасные доспехи были потертыми, на многих виднелись дыры, проделанные оружием, или же они были опалены огнем, а на нескольких до сих пор еще сохранились следы крови их прежних владельцев. Еще я увидел, что все доспехи были подогнаны под определенных воинов: оружейник искусно уменьшал или увеличивал ширину плеч, величину груди, живота или спины. Выбрать из кучи подходящее обмундирование оказалось нетрудно. Поскольку я был значительно ниже ростом и тоньше, чем самый мелкий взрослый гот, которого я видел, я поднял самые маленькие доспехи; Ансила помог мне завязать шнуровку, которая скрепляла вместе заднюю и переднюю их части.
После этого он сделал шаг назад, довольно скептически осмотрел меня с ног до головы и проворчал:
— Каштан в скорлупе грецкого ореха.
Я почувствовал неловкость, потому что моя тонкая шея высовывалась из кожаного торса, больше подходящего Геркулесу, а кожаная юбка свисала ниже колен. Но поскольку это были единственные подходящие доспехи, я сказал:
— Немножко великоваты, да, но зато не сковывают движений. Они подойдут.
Custos пожал плечами:
— Тогда у тебя есть все, кроме тяжелых штанов, но их ты можешь раздобыть самостоятельно. Вот, faber сделал тебе шлем. Примерь-ка, посмотрим, надо ли его подгонять.
Подгонять не потребовалось. Хотя шлем и показался мне тяжелым, когда я взял его в руки, я не почувствовал этого, надев его на голову. Мягкая кожа, которой шлем был подбит внутри, делала его удобным, а ремни застегивались под подбородком не туго и не свободно. Металлическая пластинка точно закрывала нос, но не касалась его. Отвороты шли от висков точно по скулам и прикрывали нижнюю челюсть. Шейная пластина была достаточно глубокой, чтобы отразить любые удары, но не настолько большой, чтобы тереться о заднюю часть моих доспехов. Я представил себе, что выгляжу таким же грозным, как и Теодорих, когда он появился передо мной в поле. Я совсем уже было почувствовал себя настоящим воином-остроготом, но тут faber произнес мрачно:
— Советую тебе, юноша, отрастить добрую готскую бороду. Она защитит твою обнаженную шею.
Я ничего не ответил на это, переведя разговор на шлем:
— У него нет наверху щели для парадного плюмажа.
Ансила только прорычал на это:
— Vái! Готы не маршируют на парадах подобно самодовольным римлянам! Когда готы передвигают ноги, это значит, что они движутся на врага! Если гот надевает шлем, это значит, что он идет в бой, а не на торжественный смотр перед каким-нибудь изнеженным римским консулом!
Faber сказал:
— Ты, наверное, заметил, что я никак не украсил шлем. Никаких выпуклых или вытравленных фигур и узоров. С одной стороны, у меня не было на это времени. С другой — как я могу выбрать подходящие украшения, если не знаю, какое звание Теодорих пожаловал тебе.
— Вообще никакого, насколько мне известно, — весело произнес я. — Но я благодарю вас, друзья, — и ваших помощников тоже — за столь прекрасную работу. Thags izei. Я вернусь, когда наступит время закупорить наши «иерихонские трубы».
* * *
Когда Теодорих велел воинам срубить подходящее для тарана дерево, он отправил их вверх по течению реки далеко за город, чтобы сарматы не услышали шума. Для тарана выбрали высокий, прямой, крепкий кипарис, потому что у него было множество не слишком больших, растущих перпендикулярно стволу веток. Когда дерево уже повалили на землю, воины срезали часть этих ветвей, а другие просто укоротили, так что они служили своего рода ручками, за которые ствол можно было нести или раскачивать. Затем один конец ствола обстругали и прокалили его на пламени костра. После этого воины сплавили дерево вниз по течению Савуса, осторожно вытащили его на берег, под покровом темноты отволокли на холм и бросили, замаскировав в подходящем для штурма месте.
— Отлично, Торн, — сказал Теодорих. — Теперь командуй ты.
— Мне прежде никогда не доводилось штурмовать город, — признался я. — Когда это делать лучше всего? Днем или ночью?
— В нашем случае днем, потому что среди сарматов есть и мирные люди, горожане. Мне бы не хотелось случайно убить слишком много мирного населения.
— Тогда я предлагаю, — произнес я с некоторым сомнением, — приготовить наши стручки-сосуды и установить их незадолго до рассвета. Не берусь предсказать, сколько именно пройдет времени, прежде чем они разорвутся, но думаю, что это случится в течение дня. Хотя кто его знает.
— В случае чего, — спокойно ответил Теодорих, — пусть горожане сами, если ворота рухнут, заботятся о себе, будь то днем или ночью. Ну хорошо, давай начнем приготовления незадолго до рассвета.
Он приказал шестерым воинам отправиться со мной, потому что оружейники к этому времени уже сделали двадцать восемь «иерихонских труб» — теперь уже все так называли эти штуки, — и я подсчитал, что один человек может нести четыре сосуда и молоток и бежать при этом достаточно быстро. Нам семерым понадобилось немного времени, чтобы заполнить все трубы овсом. Поскольку сосуды надо было запечатать примерно в одно время, помощники оружейников взяли все двадцать восемь крышек и раскалили их докрасна. Затем я с шестью своими помощниками налил в трубы воды, оружейник быстренько запаял их, зажимая одну крышку за другой, после чего они вместе с Ансилой и помощниками неистово заколотили по ним молотками.
Как только трубы остыли настолько, что их можно было взять в руки, мы всемером взяли каждый по четыре трубы под мышки и подхватили деревянные колотушки. Мы поспешили наверх по холму, туда, где находился последний ряд домов, окаймляющих открытое пространство перед воротами; там Теодорих и множество стрелков из лука уже поджидали нас в засаде.
— Готовы? — спросил Теодорих, сам не выказывая никакого волнения. Он показал на восток. — Светает, заря такая же румяная, как и моя прислужница. Вот что, буду-ка я впредь называть эту девицу Авророй.
Я понял, что король специально говорит шутливо, чтобы успокоить воинов — или меня. Эта утренняя заря знаменовала первый день моей новой жизни в качестве остроготского воина.
— Когда я подам сигнал, — сказал Теодорих, — мои стрелки выпустят дождь стрел по бастиону. Под таким прикрытием, Торн, вы безопасно сможете добежать до ворот. Ну что, начинаем? Да будет так! Воины, на позиции! — Он повел стрелков на улицу, которая вела к воротам. — Становись! Целься! Стреляй!
С шумом, напоминавшим внезапный порыв сильной бури, множество стрел одновременно взлетело в воздух. Тут же Теодорих и его стрелки нацелили на ворота новые стрелы, а потом повторили все снова; они заряжали свои луки так же быстро, как это делал старый Вайрд.
Я крикнул:
— Воины! За мной! — И мы устремились к проходу.
Часовые-сарматы наверху, должно быть, сильно удивились, когда на них обрушилась целая туча стрел, и не увидели нас в предрассветной мгле, потому что ни одна из их стрел не встретила нас и мы, все семеро, оказались под аркой без единой царапины.
Я заранее как следует объяснил людям, что мы должны сделать, потому что нам нельзя было терять времени. Мы с еще одним воином принялись закреплять сосуды, прижимая их снизу концами друг к другу, в щели между воротами и камнями мостовой, а затем вбивать их колотушкой, насколько это было возможно. Еще один воин занялся боковыми трещинами в косяках ворот, проемом, где сходились створки ворот, и трещинами вокруг калитки. Другой воин встал на плечи товарищу, чтобы вбить сосуды высоко вверху, там, куда я не смог дотянуться.
Сарматы внутри, несомненно, слышали шум, который мы производили, и я мог представить себе их недоумение. Защитникам, которых могли привести в ужас только звуки от ударов тарана, должно быть, казалось, что мы всего лишь вежливо стучались в ворота, словно просили разрешения войти. Когда мы заполнили все щели, у одного из воинов остался лишний сосуд, и он искал, куда бы его пристроить, но я сказал:
— Оставь его. Возьмем этот сосуд обратно. Наблюдая за ним, мы узнаем, как ведут себя остальные. Он сообщит нам, когда — если такое вообще произойдет — все остальные разбухнут и с какой силой они разорвутся. В общем, мы узнаем, оправдались ли наши надежды. А теперь давайте все вместе побежали в укрытие. Вперед!
И снова мы добрались без единой царапины. Теодорих приказал своим людям прекратить стрелять и снова укрыться за домами. Мы с ним прикинули, чем лучше заняться остроготам в ожидании, пока «иерихонские трубы» сделают свое дело, и решили, что предпринять пока мы можем не слишком-то много. Продолжать обмениваться стрелами? Но это не помешает сарматам посмотреть, что там происходит с их воротами, а мы только зря потеряем силы и стрелы. В любом случае, даже если бы защитники города отправились сейчас прямо к внутренним воротам, они бы не смогли разгадать, что мы с ними сделали, и, уж разумеется, сарматы не стали бы открывать их, чтобы узнать это.
Таким образом, Теодорих просто собрал своих центурионов и декурионов и объяснил им, что должны сделать их отряды, если нам удастся повредить ворота. Во-первых, разумеется, самые высокие и сильные мужчины тут же должны бежать вперед из укрытия вместе с нашим самодельным тараном. Если после того, как первые ворота рухнут, мы обнаружим за ними в арке еще одни крепко запертые, люди с тараном вернутся обратно, а все остальные останутся на месте, там же, где они и были. Какое-то время уйдет на то, чтобы наделать еще «иерихонских труб», установить их и снова ждать, пока они сработают. Затем в дело вновь вступит таран. Как только он наконец пробьется внутрь, turma всадников галопом ворвется в город — их поведет сам Теодорих, — чтобы разметать толпу защитников, оказавшихся прямо за воротами. После чего в город отправятся четыре contuberina[219] стрелков из лука, чтобы снять всех защитников, засевших высоко на стене или на крышах домов. Наконец все оставшиеся шесть тысяч воинов, включая и меня, войдут внутрь пешими, только с мечами и щитами.
— Все сарматские воины должны быть уничтожены, — спокойно сказал Теодорих командирам отрядов. — Сражайтесь мужественно и убивайте всех врагов, которых увидите, находите и уничтожайте каждого, кто попытается убежать или спрятаться. Пленных не брать. Раненым помощь не оказывать. Единственное, пусть ваши бойцы постараются, насколько это возможно, не убивать несчастных горожан. Даже в пылу боя можно отличить женщин и детей и пощадить их. Habái ita swe!
Центурионы и декурионы молча подняли в остроготском салюте вытянутые руки. Теодорих продолжил:
— И вот еще что, объясните это хорошенько всем своим людям. Если кто-нибудь вдруг столкнется с кем-нибудь, похожим на короля Бабая или легата Камундуса, пусть он воздержится от того, чтобы нанести им удар. Эти двое — мои. Если по какой-то причине я не сумею отыскать и убить мерзавцев, оставьте их в живых, пока город не будет взят, после этого мы устроим им казнь. Но помните — если во время сражения я сам не убью Бабая или Камундуса, никто не должен этого делать. Да будет так!
Командиры снова отдали ему салют, на этот раз Теодорих ответил им тем же. Затем центурионы и декурионы отправились собирать свои разрозненные отряды на улицах, расположенных на склоне холма, где они были невидимы для часовых-сарматов, и там же стали расставлять людей в колонны в том порядке, в котором они будут штурмовать город. Как только все удалились, я заметил Теодориху:
— Не слишком ли ты самоуверен? Похоже, ты не сомневаешься, что мое простое оружие сработает. Но даже если оно и сработает, то почему ты настолько уверен, что мы возьмем город?
— Акх, дружище Торн, — весело произнес он, хлопнув меня по плечу, — среди множества саг, в которых воспевают Джека Победителя Великанов, есть одно старое предание, повествующее о том, как он одолел великана при помощи бобового стебля. Я позабыл, как именно Джек сделал это, но я верю, что овес Торна поможет нам в битве. Что же касается остального… ну… я стараюсь подражать своему благородному отцу. Он говорил, что никогда не сомневался в победе, поэтому-то он никогда и не проигрывал. А теперь скажи мне, дружище, когда ты в последний раз ел? Пойдем со мной и перекусим. Небезызвестная тебе застенчивая девица, которую теперь зовут Аврора, угостит нас походным блюдом — олениной, приготовленной из останков почившего боевого коня.
— Я должен присматривать за этим. — Я указал на металлический сосуд и рассказал, почему мы принесли его обратно.
— Возьми его с собой. Мы вполне можем наблюдать за ним во время еды.
Однако ничего не произошло за то непродолжительное время, что мы просидели за столом; хотя вообще-то еще было рано. Я поблагодарил за угощение Теодориха — и Аврору тоже, заставив ее покраснеть — и, прихватив сосуд, отправился на улицу, где присоединился к turma, к которому был приписан.
Началось напряженное ожидание. Я ждал, а вместе со мной точно так же ждали шесть тысяч остроготов, ждали весь день. За это время, думаю, примерно тысяча из них нашли предлог, чтобы пройтись по улице, где располагался наш turma, и взглянуть на меня и «иерихонскую трубу». Сначала их взгляды были просто любопытствующими и недоумевающими. Но по мере того как тянулись часы, они становились подозрительными, презрительными, даже возмущенными. Кроме того, все воины были в шлемах и доспехах, а день выдался жарким. Мы потели, и наши тела зудели под кожаным и металлическим покровом. Перекусили мы только один раз, в полдень, печеньем из отрубей и теплой водой. Говорить разрешалось только шепотом, не дозволялось производить шум оружием, смеяться и петь — как будто нам было до этого.
После захода солнца стало немножко полегче: сумерки принесли прохладу. Однако моя труба не издавала ни одного звука и не двигалась, поэтому нам ничего другого не оставалось, как только продолжать ждать и надеяться, что рано или поздно это все-таки произойдет. Именно это мы и делали, хотя люди уже начали потихоньку роптать. Когда наступила ночь, воины покорно принялись устраиваться на ночлег на улице, прямо на твердых камнях, все командиры turma выставили дозорных. Поскольку меня не назначили часовым, я отдал сосуд своему командиру, весьма раздраженного вида воину по имени Дайла, и попросил его, чтобы все дозорные этой ночью следили за трубой.
— И немедленно разбудите меня, — сказал я, — если сосуд распухнет, разорвется, зашипит или с ним еще что-нибудь произойдет.
Optio бросил на тот предмет, что я вручил ему, весьма мрачный взгляд, затем скептически осмотрел мои нелепые, слишком большие доспехи и сухо произнес:
— Маленькая букашка, думаю, что ты можешь крепко спать всю ночь. Мой отец — крестьянин. И я могу сказать тебе, что потребуется семь дней, чтобы зерна дали ростки. Если мы собираемся ждать, пока овес пустит корни, чтобы раздвинуть створки, нам всем придется ночевать здесь чуть ли не до конца лета.
Я только пробормотал в ответ смущенно:
— Не думаю, что овсу в самом деле понадобится прорасти… — Но Дайла уже отошел от меня, чтобы расставить первую смену дозорных.
Он был прав в одном. Я всю ночь спокойно проспал, пока меня не разбудило восходящее солнце. Я поспешил к караульному, тот зевнул и бросил мне сосуд, проворчав:
— Нечего докладывать.
Я поймал трубу, осмотрел ее, а затем направился к optio Дайле, прокладывая себе дорогу между проснувшимися и потягивающимися воинами, и попросил у него разрешения отлучиться: я хотел разыскать Теодориха.
В turma всадников мне сказали, что Теодорих, который провел всю ночь в ожидании вместе со всеми, теперь отправился к своему praetorium. Таким образом, я устало потащился к его жилищу, разочарованный и огорченный донельзя.
— Ну, хватит об этом, — вздохнул Теодорих, когда я сообщил ему неутешительные новости. — Следовало попытаться. Позволь мне, по крайней мере, вознаградить тебя за попытку, Торн. Сейчас позавтракаешь, осталось немного конины.
Он попросил Аврору принести еду, а затем вручил ей бесполезную трубу и велел:
— Вот, убери это с глаз долой.
Это была самая унылая и тихая трапеза, которую мы разделили, сидя в уже ненужных доспехах. Уж не знаю, были ли у Теодориха еще какие-нибудь идеи относительно осады. Что же касается меня, то, если бы мне теперь что-нибудь и пришло в голову, я бы не осмелился этого высказать. Итак, мы в полном молчании жевали жесткое мясо, запивая его водой, и тут вдруг с кухни послышалось тихое:
— Ик!
Мы с Теодорихом переглянулись, затем одновременно вскочили на ноги и ринулись к двери. Перепуганная девушка буквально вжалась спиной в стенку тесной кухоньки; на этот раз она была не румяной, а бледной, ее широко раскрытые глаза неотрывно смотрели на сложенный из камня очаг. На одном из плоских выступов Аврора пристроила трубу, а позже, вероятно, положила туда и черпак с длинной ручкой, не заметив, что прислонила его к металлическому сосуду. Теперь она в ужасе смотрела на черпак, который двигался, словно по своей воле, по выступу. Когда мы втроем уставились на него, черпак начал перемещаться еще быстрей, покачался какое-то время на краю каменного выступа и упал на земляной пол.
— Трубный глас! — обрадовался Теодорих. — Он все-таки раздался!
— Однако не слишком громко, — пробормотал я.
— Возможно, этого достаточно. Дай Бог тебе здоровья, Аврора! — Он чмокнул ее в бледную щечку, затем сделал мне знак. — Торн, пошли!
Теодорих нахлобучил на голову шлем, подхватил контус, который положил в сторонке, пока мы ели, и поспешил прочь. Я надел свой шлем и последовал за ним. Не успели мы выскочить из дверей дома, как услышали другой звук. Это было низкое гудение, от которого, казалось, завибрировал воздух вокруг. Теодорих побежал по улице, которая вела к воротам, я за ним. Пока мы бежали, звук стал выше, напоминая своего рода песню без слов, а затем перешел в резкий визг. Остроготы, мимо которых мы бежали, дружно вскочили и теперь топтались на месте, вид у них был ошалевший, в руках воины сжимали оружие. Большинство наших офицеров вытянули шеи, с любопытством выглядывая из-под защиты домов в сторону ворот. Теодорих же, не останавливаясь, помчался прямо на край открытого пространства перед входом. Но никаких стрел сверху зубчатой стены не выпустили; сарматы, должно быть, были сбиты с толку и смущены, как и наши люди.
Когда я догнал Теодориха, он показывал на что-то, смеялся и отплясывал какой-то жизнерадостный танец. Этот таинственный, сотрясающий воздух звук шел от ворот, потому что они покосились и слегка деформировались в тех точках, куда мы с воинами засунули сосуды; их скрип напоминал жалобную агонию. Теперь визг смешался с другим звуком — скрипом изгибающегося прочного старого дерева: раскалывалась от страшного напряжения древесина, визжали сгибающиеся гвозди и скобы. Я увидел и услышал, как железные крюки и скобы с неприятным скрежетом и звоном выскакивают из балок в разных местах.
Внезапно самая слабая часть ворот, калитка, в правой створке изогнулась и частично сломалась. Калитка, разумеется, была такого размера, чтобы в нее мог пройти один человек. Когда она раскололась, мы разглядели, что вверху изнутри она была блокирована поперечной балкой. Но теперь калитка представляла собой груду деревянных обломков, очистив которую можно было проделать вход шириной с тело человека и высотой в половину его роста.
Теодорих тут же повернулся и прокричал ближайшему turma пехотинцев:
— Десять человек с мечами! К воротам! Ломайте калитку! Проберитесь внутрь и снимите поперечину!
Первые десять человек из этой колонны, не колеблясь, ринулись вперед по открытому пространству. Часовые сарматов уже настолько пришли в себя, что смогли послать вниз град стрел. Таким образом, только девять человек добрались до ворот, а мы с Теодорихом тем временем спрятались за углом ближайшего дома. Первые воины, которые дошли до покосившейся калитки, принялись кромсать ее мечами и отрывать куски дерева руками; один за другим все девять воинов наклонялись и устремлялись в раскрывшийся проем. Хотя они знали, что это равносильно самоубийству, но все равно рвались вперед.
Теперь Теодорих закричал:
— Давайте таран!
Обтесанный конец тарана высунулся из-за ближайших домов, где его до времени прятали. Тем, кто нес его, пришлось медленно разворачивать длинный ствол, огибая угол. Но когда они оказались на главной улице, которая вела в нашем направлении, возглавлявший их воин рявкнул:
— Левой! Правой! Приготовиться! Левой-правой! Левой-правой, бегом!
Огромный таран приближался к нам по улице с невероятной скоростью, поскольку несло его множество воинов.
Хотя только что на наших глазах девять человек пролезли в ворота и никто не мог сказать, что там может с ними произойти, Теодорих не остановил тех, кто нес таран. Он повелительно взмахнул своей пикой, ткнув ее концом в сторону ворот. Король имел в виду, что воинам не следует останавливаться в ожидании его дальнейших приказаний, а надо продолжать свой безудержный бег. Из этого следовало, что им придется бить по воротам без всякой защиты до тех пор, пока те не откроются, не ослабнут, даже в том случае, если ворота будут стоять так же крепко, как и раньше.
Однако, как только ворота все-таки подались внутрь, в них образовалась щель. Она была шириной всего лишь в три ладони, но я смог рассмотреть сквозь эту щель, что происходило внутри. На самом деле, как мы скоро поняли, там одновременно случилось несколько вещей. Наши девять воинов пролезли в калитку и обнаружили — как ранее уже предполагал Теодорих, — что оказались между двумя воротами, причем вторые ворота прочно заперты. Тем не менее, как и было приказано, они начали старательно сбивать две огромные поперечины на внешних воротах, прикрепленные к впадинам в стенах арки и скобам на створках ворот. И тут вдруг, словно по волшебству, внутренние ворота стали открываться. Стражники-сарматы опрометчиво выбрали именно этот момент, чтобы проверить, что за странный шум они услышали снаружи.
В тот же самый миг наш таран ударил в щель, уже образовавшуюся во внешних воротах. Створки с грохотом обрушились в арочный проем, причем удар был нанесен с такой силой, что раскрылись также и внутренние ворота. После того как тяжелые створки их резко распахнулись, на земле образовалась целая куча из упавших, раздавленных и измолоченных тел, раздались пронзительные крики, проклятия и стоны. Однако в этой всеобщей сумятице мой глаз уловил нечто, напоминавшее небольшую метель из сверкающего металла, — это наши многочисленные «иерихонские трубы» расшвыряло во все стороны.
Теодорих закричал:
— Воины с пиками! Все ко мне!
Затем, не дожидаясь их, он побежал к воротам, не обращая внимания на стрелы, которые все еще летели со стен; ими были сплошь утыканы тела двух воинов, что несли таран.
Меня тоже так и подмывало ринуться в бой вслед за Теодорихом. Но я пересилил себя и дождался, пока появились всадники с пиками, а затем contuberina с лучниками. После чего мимо меня на штурм города ринулись два или три turmae пеших воинов с мечами, все пехотинцы держали свои щиты над головой, чтобы защититься от града стрел. Я дождался, когда появится turma, к которому я был приписан, и присоединился к нему. Наш optio Дайла встретил меня широкой, торжествующей ухмылкой.
Не ждите от меня связного исчерпывающего рассказа о взятии Сингидуна. И вряд ли хоть кто-нибудь из участников сражения мог это сделать. Ибо каждый сражающийся видит только небольшие фрагменты боя, то, что происходит непосредственно рядом с ним: своих товарищей и врагов, которые наступают или отступают, убивают других или умирают сами. Остальное сражение настолько далеко от него, рядового участника, словно происходит на другом континенте, и он никогда не знает, кто победил, до тех пор пока все не закончится.
И уж само собой, в сражении некогда отвлекаться на всякие мелочи, хотя… Тренированный и опытный воин может почти автоматически размахивать своим оружием и увертываться от врага и одновременно пристально за чем-то наблюдать. Я сам уже достаточно свободно владел мечом, поэтому мог позволить себе понаблюдать за тем, что творилось вокруг. Картина в целом была приблизительно такая.
Пот струился по моему лбу и заливал глаза… под мышками сильно зудело, оттого что я так долго находился в доспехах… уличная пыль, поднятая сражающимися воинами, набивалась мне в нос и глаза… жар и тяжесть в ступнях, опухших из-за того, что я так долго не снимал обуви… неистовый шум — крики, проклятия, богохульства и вопли… оглушительный звон от мечей, ударявших по шлемам, щитам и доспехам, — но оглушительный не потому, что эти звуки были громкими, а потому, что вызывали сотрясение в мозгу, как будто кто-то с силой ударял ладонями тебе по ушам… сладкий запах пролитой крови, вонь от испражнений, от которых избавлялись кишки умирающих… острый запах страха, что присутствовал везде…
* * *
Стрел, которые летели в нас сверху, стало меньше, когда наш turma ринулся к сломанным воротам: мы бежали в колонне по четыре, держа над головами щиты. Нам пришлось прокладывать путь среди множества тел: некоторые были неподвижными, другие слабо шевелились на открытом пространстве перед стеной и в тоннелеобразной арке, что вела сквозь нее. За пределами стены наш turma рассеялся, теперь каждый был сам за себя.
Рассредоточившись по городу, мы не встретили организованного сопротивления. Если там и была раньше тяжеловооруженная фаланга, построенная специально, чтобы помешать нашему вторжению, Теодорих со своими копьеносцами весьма успешно раскидали ее. Лучники просто перестреляли большинство сарматов на вершине стены, потому что у защитников, которые сидели на деревянном выступе, не было за спиной никакого укрытия. Множество тел валялось повсюду рядом с воротами и у основания стены, но сарматов было по крайней мере вдвое больше, чем остроготов.
Я, как и все остальные воины в нашем turma, вбежал на городские улицы, ища поблизости врагов. Увидев неподалеку нашего optio, Дайлу, я решил последовать за ним. Мы миновали множество ведущих поединок противников, целых групп сражающихся воинов, но остроготы повсюду и сами прекрасно справлялись, поэтому мы не стали вмешиваться. Время от времени нам попадались мирные жители — женщины с перекошенными лицами боязливо наблюдали за битвой из-за прикрытых ставней, через щели в дверях или с крыш.
Оказавшись на одной из городских площадей, мы подбежали к яростно сражавшейся группе. Дайла протиснулся вперед, распихивая всех локтями, а я последовал за ним. Шесть или семь остроготов бились примерно с таким же количеством сарматов, а те, защищаясь, окружили плотным кольцом еще одного человека. Он был уже немолод, безоружен, ужасно напуган и одет совершенно неподходящим для сражения образом: на незнакомце красовалась богатая, зеленого цвета тога, подол которой был расшит золотом. Даже сквозь лязг оружия было слышно, как он громко просит пощады на разных языках: «Clementia! Eleéo! Armahaírtei!»
Мы с optio присоединились к стычке, и сарматы были вскоре побеждены. Признаюсь, мой вклад на этот раз был незначителен. Хотя я и нанес несколько ударов мечом, но обнаружил, что мой римский гладиус просто соскальзывает с чешуйчатых доспехов сарматов. «Змеиные» лезвия остроготов не соскальзывали, они их просто рассекали. Трое сарматов упали, остальные бросились прочь. И тут один из остроготов замахнулся было мечом на одетого в тогу старика, но Дайла оказался быстрей. Правда, к моему огромному изумлению, он не зарубил старика, а бросился на острогота, который упал как подкошенный. При этом никто из его товарищей-воинов не выказал никакого беспокойства или хотя бы удивления; они просто кинулись вслед за убегающими врагами. Но я изумленно воскликнул, обращаясь к optio:
— Ты убил одного из наших! Зачем?
— Затем, — огрызнулся он. — Если кто-то не подчиняется приказам, то неповиновение должно быть немедленно наказано. Эта тварь, которую он собирался убить, может быть только легатом Камундусом.
Человек, которого Дайла назвал тварью, униженно бормотал благодарности на разных языках и чуть ли не бросился обнимать нас обоих от радости. Но Дайла наклонился и резким неглубоким скользящим взмахом меча нанес старику удар под колени. Камундус пронзительно заорал и повалился наземь, потому что ему почти полностью отрезали ноги.
— По крайней мере, теперь он никуда отсюда не сбежит, — проворчал орИо. — Букашка, оставайся и охраняй его, а я приведу Теодориха, когда битва закончится… Эй, оглянись!
Оказывается, Дайла заметил спрятавшегося на крыше лучника и мгновенно отклонился в сторону, а я не успел. Стрела вонзилась мне под правую лопатку с такой силой, словно меня ударили молотком. Толчок отбросил меня вперед и в сторону, и я упал ничком, так стукнувшись о мостовую, что чуть не потерял сознание.
Все вокруг было как в тумане, но я разобрал слова Дайлы:
— Бедный Букашка! Ничего, я им отомщу. — Сквозь туман я услышал, как удаляются его шаги. Не стоит осуждать optio за то, что он меня бросил: ведь Дайла всего лишь выполнял приказ Теодориха: «Раненым помощи не оказывать!»
Я также смутно слышал завывания и причитания легата, который лежал на земле где-то неподалеку от меня. Хотя я чувствовал себя совсем обессиленным, но обнаружил, что в правой руке все еще продолжаю сжимать меч, поэтому я попытался перевернуться на спину. Стрела, которая пронзила мои кожаные доспехи, все еще была там, и ее древко мешало мне лечь на спину полностью. Я мог бы изогнуться и, повернувшись, сломать стрелу, однако я лежал спокойно, чтобы сберечь силы, потому что услышал чьи-то шаги. Искалеченный легат снова принялся громко просить, теперь уже не пощады, а помощи и только на греческом: «Boé! Boethéos!»
Ему ответил грубый голос на ломаном греческом:
— Успокойся, Камундус. Дай мне сначала удостовериться, что твой противник действительно мертв.
Я немного приоткрыл глаза, чтобы рассмотреть приблизившегося ко мне воина в коническом шлеме и чешуйчатых доспехах, очевидно, одного из тех, кто раньше защищал легата, а затем убежал. Он посмотрел на мое неподвижное тело, пронзенное стрелой, оглядел доспехи явно не по размеру и пробормотал:
— Во имя Ареса, никак готы теперь посылают в бой детей?
Затем он обеими руками поднял над головой меч и приготовился нанести мне смертельный удар.
Собрав все силы, я направил свой меч вверх, врагу между ног, и вонзил его под защитную юбочку глубоко в тело. Сармат издал такой громкий и ужасающий вопль, от которого волосы мои буквально встали дыбом, ибо я в жизни не слышал ничего подобного. Он упал на спину, из его паха потоком хлынула кровь. Бедняга цеплялся за мостовую, словно взбесившийся краб, не пытаясь ни подняться, ни наброситься на меня; он старался только избавиться от боли, которая, очевидно, была смертельной.
Я медленно, пошатываясь, сам встал на ноги. Мне пришлось немного постоять, чтобы переждать приступ тошноты и головокружения. Затем я сделал шаг к поверженному противнику и надавил коленом ему на грудь, чтобы он перестал дергаться. Поскольку я не мог разрезать его доспехи, то с усилием откинул назад его голову, чтобы обнажить горло, и из жалости побыстрее перерезал сармату горло.
Это была единственная рукопашная схватка, в которой я лично участвовал во время сражения за Сингидун. Надо сказать, что я еще дешево отделался: лишь шрам остался на память. Я весь был вымазан кровью, но это была кровь сарматов. Хотя и сармат, и Дайла оба подумали, что меня смертельно ранили стрелой, все оказалось не так уж страшно. Я возносил благодарности Марсу, Аресу, Тиву и всем остальным богам войны, которые только существовали на свете. Какое счастье, что в этом бою я был, как образно выразился оружейник, «каштаном в скорлупе грецкого ореха». Стрела всего лишь проткнула мои слишком большие доспехи и скользнула по ребрам, даже не поцарапав меня.
С огромным трудом, изогнувшись, я все-таки ухитрился выдернуть пронзившее меня древко. После этого я подошел к легату, который, увидев мой окровавленный меч, отшатнулся и заскулил:
— Armahaírtei! Clementia!
— Акх, slaváith! — огрызнулся я.
Легат закрыл рот и молчал все то время, пока я вытирал свой меч его расшитой золотом прекрасной тогой. Я подхватил Камундуса под мышки и поволок прочь от места резни — его искалеченные ноги оставляли кровавые следы на мостовой — к расположенной глубоко в стене двери в противоположном конце площади.
Мы укрывались там весь остаток дня, за это время множество воинов — сарматы сменялись остроготами и наоборот — проходили через площадь или задерживались на ней, чтобы сразиться. После полудня больше никто никого не преследовал и не сражался, потому что в Сингидуне остались лишь остроготы, которые уже заняли и очистили весь город. Они разыскивали укрывшихся сарматов и проверяли, все ли сраженные враги действительно мертвы. Нашим раненым воинам вовсю оказывали помощь лекари. Как я узнал позже, остроготы обыскали весь Сингидун до последнего дома, проверили все комнаты, даже уборные, но обнаружили очень мало укрывшихся там сарматов: почти все они предпочли участвовать в открытом бою и сражались до последнего вздоха.
Ближе к закату на площадь, где мы с Камундусом все еще сидели на пороге дома, неторопливо пришли двое воинов. Оба они все еще были в покореженных и окровавленных доспехах, но уже без шлемов — хотя один из них, казалось, нес свой шлем или что-то похожее на него в кожаном мешке. Это были Теодорих и Дайла. Optio привел короля, чтобы показать ему, где он оставил легата, — и, очевидно, чтобы продемонстрировать Теодориху труп его друга Торна, потому что оба вскрикнули от удивления, когда обнаружили, что я жив и все еще выполняю полученный приказ: охраняю Камундуса.
— И как я не догадался, что Дайла ошибся! — воскликнул Теодорих с облегчением, хлопая меня по плечу, вместо того чтобы ответить мне салютом. — Торн, который так лихо изображал из себя в Виндобоне важную персону, может запросто притвориться мертвым.
— Во имя молота Тора, — произнес Дайла с мрачным юмором, — тебе, Букашка, следует всегда надевать доспехи большего размера! Возможно, всем нам это не помешало бы.
— До чего было бы обидно, — продолжил Теодорих, — если бы ты погиб, так и не увидев, что мы полностью овладели городом, ведь в этом немалая твоя заслуга. Счастлив сообщить, что все девять тысяч сарматов уничтожены.
— А король Бабай? — спросил я.
— Он все сделал правильно. Дождался меня, а затем сразился, так же смело и яростно, как и его воины. Он, возможно, даже победил бы меня, будь немного помоложе. Потому, в знак уважения, я даровал ему быструю смерть. — Он сделал знак Дайле, который нес кожаный мешок. — Торн, познакомься с только что умершим королем Бабаем.
Optio ухмыльнулся, раскрыл мешок и извлек оттуда за волосы отрубленную голову Бабая. Хотя с шеи капали кровь и еще какая-то жидкость, его глаза все еще были распахнуты, а рот открыт в яростном крике. Бабай не слишком-то отличался от других сарматских воинов, вот только на голове его красовался золотой венец.
Камундус, который скулил за нашими спинами, пытаясь вставить хоть слово, теперь внезапно замолчал от ужаса. Мы тут же повернулись и уставились на него. Предатель несколько раз беззвучно открыл и закрыл рот, прежде чем смог заговорить.
— Бабай, — сказал он скрипучим голосом, — Бабай обманом заставил меня пустить его в город.
— Эта тварь плохо отзывается об умершем, который не может ничего сказать в свою защиту, — возмутился Дайла. — Да вдобавок он еще лжет. Когда мы обнаружили этого предателя, с ним были сарматы-телохранители, готовые защищать своего господина.
— Конечно, он лжет, — заметил Теодорих. — Будь этот человек порядочным, он бы давно уже умер достойной смертью. После того как легат потерял город, он должен был, как всякий добрый римлянин, броситься на свой меч. Ну что ж, придется ему теперь принять смерть от моего оружия.
Теодорих взмахнул мечом и без всяких церемоний одним ударом рассек и прекрасную тогу Камундуса, и его живот. Легат даже не вскрикнул — удар был невероятно быстрым и жестоким, — он просто задохнулся и зажал рану, чтобы не вывалились внутренности.
— Ты не обезглавил его, — заметил Дайла мимоходом.
— Предатель не заслуживает того же, что и благородный враг, — ответил Теодорих. — Камундус обречен на долгую и мучительную смерть. Поставьте здесь человека, который будет следить за ним, пока он не испустит последний вздох, а затем принесите мне его голову. Да будет так!
Дайла в ответ отсалютовал королю.
— Торн, ты, без всякого сомнения, голоден и страдаешь от жажды. Пошли, нас ждет праздничный пир на площади.
По пути на площадь я сказал Теодориху:
— Ты упомянул о девяти тысячах побежденных. А что наши собственные люди?
Он ответил весело:
— У нас дела обстоят просто прекрасно. Я и не сомневался в своих людях. Всего лишь две тысячи погибших и еще тысяча раненых. Большинство из них выздоровеет, хотя некоторые впредь уже не смогут сражаться.
Мне пришлось согласиться, что остроготы действительно одержали блестящую победу, особенно учитывая, какой перевес был у врага. Но я не мог не заметить:
— Ты как-то очень легко говоришь о наших потерях. Шутка ли — несколько тысяч убитых и изувеченных.
Теодорих косо посмотрел на меня:
— Если ты имеешь в виду, что я должен рыдать, оплакивая погибших, то я этого делать не буду. И не стал бы, даже если бы все мои соратники пали — если бы ты и остальные мои друзья были убиты, — и я не жду, что кто-нибудь станет рыдать, если погибну я. Для воина сражаться — это призвание и долг. И он должен умереть, если надо. Сегодня я радуюсь — точно так же радуются и погибшие, я уверен, на небесах или в Валгалле, или где там они теперь, — ведь мы победили.
— Да, мне нечего возразить на это. Но вот еще что: как, должно быть, тебе уже доложил Дайла, по крайней мере один из наших погибших воинов был убит остроготом — самим Дайлой.
— Optio имел на это право. Так же как и я, когда нанес Камундусу смертельную рану. Неподчинение приказу старшего офицера — преступление, я уж не говорю про предателя-легата, а преступников следует карать на месте.
— Но я думаю, что на судебном разбирательстве могло выясниться, что подчиненный Дайлы просто действовал импульсивно, необдуманно, а вовсе не собирался нарушать приказ.
— Судебное разбирательство? — тупо повторил Теодорих, словно я предложил ему нечто несообразное, вроде безусловного прощения всех преступников. — Vái, Торн, ты говоришь о римских законах. А мы живем по готским законам, в которых гораздо больше проку. Когда злоумышленника застали на месте преступления или если он безоговорочно виновен, суда не требуется. Только если преступление совершено тайком или есть обстоятельства, которые вызывают сомнения в его вине, только тогда мы и устраиваем суд. Но подобное бывает очень редко. — Он замолчал и улыбнулся радостно. — А все потому, что мы, готы, склонны грешить в открытую и прямо, так же как и совершать добрые дела. Ну вот, мы уже на площади, и сейчас начнется пир. Давай немедленно предадимся греху чревоугодия.
Декурионы, старшие офицеры и optio собрали всех обитателей внутреннего города, кроме самых маленьких детей, и дали им всем работу, чему местные жители не очень-то обрадовались. Для представителей высшего сословия и прекрасно питавшихся горожан освобождение Сингидуна означало не более чем смену хозяев. Мужчины и юноши все были приставлены к грязной работе: собрать трупы, освободить их от доспехов, оружия и других ценностей, а затем избавиться от них. Учитывая количество убитых, на это должно было уйти много дней. Как я позже узнал, горожанам было приказано просто сбрасывать трупы с обрыва вниз в долину, где другие работники складывали и поджигали при помощи масла и смолы огромные погребальные костры.
Женщинам и девушкам во внутреннем городе было поручено вскрывать тайные склады с продуктами, готовить пищу и прислуживать — как изголодавшимся войскам остроготов, так и не меньше их оголодавшим жителям внешнего города. Таким образом, костры, на которых готовили пищу, постоянно горели в центре этой площади, и повсюду в домах столбами поднимался вверх дым очагов. Женщины сновали туда и обратно с подносами и блюдами, наполненными головками сыра, буханками хлеба, пивными кружками и кувшинами. Площадь и все боковые улочки, которые вели к ней, были переполнены нашими воинами и жителями внешнего города (среди них я увидел Аврору с родителями). Все стремились схватить с подносов побольше еды и жадно поглощали пищу.
Толпа расступилась, чтобы пропустить Теодориха, я же бочком протиснулся следом за ним. Едва мы с королем получили мясо, хлеб и вино, как отыскали на мостовой свободное местечко, и Теодорих уселся трапезничать совсем не по-королевски (и ел он так же жадно, как и прочие); рядом сидели я и какой-то уличный мальчишка — нам выпала честь разделить с монархом пир.
Когда мы слегка насытились, я спросил Теодориха:
— Что же дальше?
— Ничего, надеюсь. По крайней мере, прямо здесь и сейчас ничего такого не произойдет. Жители Сингидуна рады нам не больше, чем сарматам. Однако, главное, мы им не слишком мешаем. У сарматов не было возможности унести наворованное, я же запретил своим людям грабить. Или же насиловать. Пусть сами находят женщин, которые добровольно согласятся стать их подружками. Я хочу, чтобы город оставался нетронутым, иначе какая мне польза держать его в качестве заложника в сделке с Римской империей!
Итак, ты взял город, теперь тебе предстоит удерживать его какое-то время.
— Да, и всего лишь с тремя тысячами моих людей, которые остались здоровыми и крепкими. К северу от Данувия, в Старой Дакии, гораздо больше сарматов Бабая, и их союзников, скиров. Но поскольку Бабай в свое время решил самолично захватить Сингидун и засесть здесь, остальные его войска остались без вождя и командира. И до тех пор, пока они не узнают, что город пал, а Бабай погиб, они вряд ли захотят напасть на нас.
— Но они, конечно же, рано или поздно получат отсюда какие-нибудь известия, — сказал я. — Едва ли можно сохранить в тайне, что Сингидун подвергся осаде.
— Точно. Именно поэтому я уже выставил часовых, чтобы помешать предателям из числа недовольных горожан ускользнуть по Данувию с такого рода сообщением. Я оставлю половину своих людей здесь, в гарнизоне города, чтобы они ухаживали за ранеными и строили новые ворота. Пока они будут это делать, остальные наши воины продолжат патрулирование окрестностей, как делали раньше, чтобы перехватывать всех сарматов, которые забрели сюда, чтобы ни один не сбежал и не отвез своим известие о том, что Сингидун пал. Я уже послал гонцов, велев им скакать галопом на юго-восток, чтобы встретить и поторопить мой обоз для поддержки и подкрепления.
— Где же я смогу лучше всего тебе послужить? — спросил я. — В качестве часового? В гарнизоне? Гонцом? Или прикажешь мне патрулировать окрестности?
Теодорих сказал, слегка удивившись:
— Жаждешь нового сражения, niu? До сих пор считаешь себя всего лишь рядовым воином, niu?
— Настоящим воином! — запротестовал я. — Именно для этого я и прошел половину Европы — чтобы стать им. Между прочим, ты сам приглашал меня, когда мы были в Виндобоне — помнишь? — прийти сюда и стать воином. Воином-остроготом. А ты сам, разве ты не воин?
— Ну, я еще и главнокомандующий. И кроме того, король, у которого немало подданных. Я должен решать, как лучше всего использовать каждого из своих воинов для блага всего народа.
— Этого я и прошу. Чтобы ты как-нибудь использовал меня.
— Иисусе, Торн! Я уже как-то говорил тебе — не унижайся. Если же ты просто разыгрываешь из себя скромника, я стану относиться к тебе, как этого заслуживает такой притворщик tetzte. Я навечно отправлю тебя поваренком на какую-нибудь кухню подальше от боевых действий, туда, где ты не сможешь даже надеяться, что примешь участие в сражении.
— Gudisks Himins, только не это! — воскликнул я, хотя и знал, что он просто шутит. — Я только начал осваивать ремесло воина, но мне оно по душе. Я надеюсь, что стану совершенствоваться в этом всю свою оставшуюся жизнь.
— Vái, да любого крестьянского парня можно научить пользоваться мечом, пикой или луком. И любой, будь у него хоть немного мозгов и опыта, может со временем получить повышение по службе — стать декурионом, signifer, optio и кем-нибудь еще.
— Прекрасно, — сказал я. — Я не унижаюсь и не скромничаю. Но, честно говоря, я вообще-то не думал возвыситься из рядовых.
— Balgs-daddja! — нетерпеливо бросил он. — У тебя значительно больше шансов, чем у остальных, ибо ты обладаешь воображением и инициативой. Я посмеялся, увидев, что ты обвязал веревкой коня, но это оказалось полезным изобретением. Я скептически отнесся к твоему предложению заполнить овсом «иерихонские трубы», а уж они-то точно принесли пользу. Я позволил тебе в качестве рядового принять участие во взятии города просто для того, чтобы ты ощутил вкус рукопашного боя, как ты и хотел. Ты и здесь проявил себя прекрасно, и я рад, что ты выжил. А теперь подумай сам: неужели я буду рисковать столь ценным человеком, как рискую необученными новобранцами?
Я развел руками.
— Мне больше нечего предложить. Приказывай мне все, что хочешь.
Он сказал, рассуждая вслух:
— Помнится, один древний историк как-то обнаружил, что македонский полководец Пармений выиграл множество битв без Александра Великого, но Александр не выиграл без него ни одной.
Затем Теодорих произнес, обращаясь уже ко мне:
— В настоящее время у меня только один маршал, сайон Соа, который занимал этот пост еще при жизни моего отца. Я хочу назначить и второго маршала, им будешь ты.
— Теодорих, но я даже не знаю, что маршал делает.
— Раньше это был королевский marah-skalks, само название указывает на его пост: хранитель королевских лошадей. Теперь же обязанности маршала другие и несоизмеримо более важные. Это королевский посол, который доставляет приказы и послания короля к его армиям или высоким должностным лицам, ко дворам или монархам других стран. Но маршал не простой посланник, потому что он действует от имени короля и облечен особой властью. Это очень ответственный пост, ибо маршал, образно говоря, является длинной рукой самого короля.
Я уставился на Теодориха, едва ли в состоянии поверить услышанному. Было что-то пугающее в том, насколько головокружительно складывалась моя карьера. Ведь еще сегодня утром я был лишь простым рядовым. Даже если бы я в этот день пребывал в своей второй ипостаси, Веледы, в этом и то не было бы ничего такого уж необычного, потому что амазонки и другие девственницы, как известно, сражались наравне с мужчинами и даже добивались высоких военных постов. И вот теперь, когда этот день подходил к концу, меня не просто повысили по службе, но сделали маршалом, правой рукой короля. Это случилось, потому что Теодорих считал меня таким же мужчиной, каким был сам. Я был абсолютно уверен, что ни один маннамави никогда не получал чин маршала. Я сомневаюсь, что в истории была хоть одна женщина-маршал.
Теодорих, казалось, принял мое колебание за нежелание. Он добавил:
— Пост маршала влечет за собой дворянское звание herizogo.
Это встревожило меня еще больше. Готский титул herizogo равнялся римскому dux[220]. По положению в римском обществе dux стоял на пятом месте; выше были только император, rex[221], princeps[222] и comes[223]. Я не знал ни одной женщины, которая удостоилась бы этого титула. Даже если женщина выходила замуж за dux, это не даровало ей этого титула. Разумеется, мне не пожаловали ductus[224] Римской империи, но это совсем даже не мало — стать herizogo у готов и маршалом короля остроготов Теодориха.
У меня мелькнула мысль, а не следует ли рассказать Теодориху всю правду о моей двойственной природе. Но решил, что все-таки не стоит. Я уже так долго и убедительно изображал из себя охотника, стрелка из лука и меченосца, что даже заслужил похвалы. Стану делать то же самое и впредь, будучи маршалом и herizogo. До тех пор пока я не совершу ошибки и не буду разжалован или же пока каким-нибудь образом не обнаружится, что я маннамави, я смогу оставаться на этом посту весь остаток жизни и даже обмануть остальных после смерти: ибо могилу мою украсит надгробный камень с эпитафией, на которую я, строго говоря, не имею права. Это будет великолепная шутка, исторический курьез: один из маршалов того времени — один из herizogo, один из duces — на самом деле вообще не был даже мужчиной.
А Теодорих тем временем продолжал соблазнять меня: К тебе будут уважительно обращаться как к сайону Торну.
— Акх, не надо меня уговаривать, — ответил я. — Все эти титулы и почести не так уж важны для меня. Меня смущает только одно. Я так полагаю, что маршал не сражается, да?
— Это зависит от того, куда отправят тебя с королевским поручением. Могут наступить времена, когда тебе придется сражаться, чтобы попасть туда. В любом случае, хотя тебе еще трудно поверить в это, но существует в мире кое-что, не менее увлекательное, чем сражения. Интриги, заговоры, хитрости, дипломатические головоломки, тайные сговоры, попустительство — в этом и заключается власть. Королевский маршал вкушает все это, занимается этим, наслаждается и обладает всем этим.
Я надеюсь только, что мне еще предстоят сражения. И приключения.
— Так ты принимаешь маршальский пост? Хорошо! Да будет так! Háils, сайон Торн! А теперь найди себе камень помягче и как следует выспись. Завтра утром появишься в моем praetorium, и я дам тебе первое поручение, которое тебе предстоит исполнить в качестве маршала. Обещаю тебе приятное и увлекательное путешествие.
— Но это невозможно! — выдохнул я, когда Теодорих на следующее утро объяснил, чего он хочет от меня. — Мне? Говорить с императором? Да я растеряюсь и буду нем как рыба!
— Сомневаюсь, — беззаботно ответил Теодорих. — Допускаю, что я не слишком могущественный король, но тебя едва ли можно назвать молчаливым в моем присутствии. Больше того, ты часто споришь со мной. Интересно, как много моих подданных осмелятся на подобное?
— Но это совершенно другое. Как ты уже говорил, ты не был королем, когда мы познакомились. И мы одного возраста. Пожалуйста, Теодорих, пойми. Я ведь воспитывался в монастыре. И не обладаю подходящими манерами. Я никогда не был ни в столице, ни при дворе императора…
— Balgs-daddja, — сказал он, и я почувствовал досаду. Еще когда я в детстве жил в аббатстве, мне частенько приходилось слышать, как мои высказывания называли «чепухой».
А Теодорих перегнулся через стол и продолжил:
— Этот новый император — сам всего лишь мальчишка. Помнится, ты как-то рассказывал мне, Торн, что служил exceptor у аббата в монастыре, занимался его перепиской со многими известными личностями. Таким образом, у тебя есть некоторое представление о манерах и уловках этих высокородных аристократов. А еще ты хвастался, как ловко тебе удалось обвести вокруг пальца все высшее сословие Виндобоны. На самом деле то, с чем ты столкнешься при императорском дворе, не слишком отличается от того, что ты уже видел, вращаясь в обществе провинциальных сановников. Правда, на этот раз тебе не придется изображать из себя значительную особу — ты такой и будешь: шутка ли, маршал самого короля остроготов. Поскольку, как я знаю, ты свободно владеешь греческим, то запросто сумеешь договориться с малолетним императором Львом Вторым, а также со всеми теми людьми, которые помогают мальчику править. Знаешь, почему я отправляю сайона Соа к императору Юлиусу Непоту в Равенну? Да потому, что он говорит только по-готски и по-латыни. Ну а сайон Торн, который владеет греческим, отправится на встречу с императором Восточной империи. Да будет так!
Я послушно кивнул и даже чуть не отсалютовал ему, хотя мы все сидели — Теодорих, Соа и я, — а никто не салютует сидя. Мы втроем совещались в том же самом маленьком домике за стеной Сингидуна, где я уже дважды беседовал с Теодорихом. Он мог бы выбрать под свой praetorium самый большой особняк во внутреннем городе, но предпочел скромное жилище Авроры и ее родителей.
У Соа были такие же седые волосы и борода, как и у Вайрда, да и вообще он был очень похож на него. Но только внешне, потому что Соа был немногословным человеком. Он не высказал никаких возражений против миссии, с которой его посылали, равно как не продемонстрировал никакой ревности или неудовольствия по поводу того, что меня так неожиданно сделали вторым маршалом. И впредь этот человек всегда обращался ко мне уважительно как к «сайону», несмотря на огромную разницу в возрасте.
Я абсолютно искренне утверждал, что недостоин той миссии, которую Теодорих возложил на меня. Однако, если быть честным, подобная перспектива не могла меня не обрадовать. Разве мог я мечтать когда-нибудь посетить Новый Рим — Константинополь, а тем более быть принятым при императорском дворе, я уж не говорю о том, чтобы получить аудиенцию у самого императора Восточной империи. Подобные чувства я испытывал, когда меня изгнали из обоих монастырей: будущее тревожило, но, с другой стороны, сколько новых возможностей и приключений впереди.
— У меня нет ни малейшего желания владеть этим городом, — продолжил Теодорих. — Как и все рожденные и живущие свободными готы, я не испытываю любви к огороженным стеной поселениям. Мне больше по душе наша столица Новы, широко раскинувшаяся на берегу Данувия. Однако вы, маршалы, разумеется, не должны сообщать об этом императорам. Заставьте их поверить, что я полюбил и оценил Сингидун и жажду остаться здесь навсегда и сделать его столицей вместо Новы. Объясните, что я останусь здесь, пока не получу то, что собираюсь обменять на Сингидун. Или, если уж говорить откровенно, я буду удерживать город так долго, как только смогу. Поэтому вы двое должны доставить мои требования в Равенну и Константинополь, прежде чем сарматы изгонят меня отсюда.
Теодорих потянулся через стол и вручил нам с Соа по листу пергамента; оба они были исписаны его рукой и запечатаны пурпурным воском с королевской монограммой.
— Я просидел до поздней ночи, составляя эти документы, — сказал он. — Твой на латыни, сайон Соа. А твой — на греческом, сайон Торн.
Я промямлил, извиняясь:
— Я неплохо говорю по-гречески, Теодорих, но не читаю.
— И не надо. Любой чиновник в Константинополе сделает это за тебя. Так или иначе, вы с Соа оба знаете, о чем я сообщаю. Императоры должны продемонстрировать свою признательность за то, что я спас Сингидун от сарматов, послав мне vadimonium — договор, в котором подтвердят условия соглашений между Римской империей и моим недавно умершим благородным отцом. А именно, что нам, остроготам, гарантируется вечное владение землями в Нижней Мезии, дарованными нам Львом Первым. Еще мы хотим возобновления consueta dona за нашу службу по охране границ империи — плату в три сотни librae[225] ежегодно, как это было прежде. Как только я получу этот договор, я сразу передам город тем силам, которые империя направит сюда в гарнизон. Но только когда у меня будет документ. Я не покину Сингидун, пока не удостоверюсь в истинности, законности и нерушимости договора, не получу гарантий того, что он не будет аннулирован, от него не отрекутся и не перепишут, в том числе и те императоры, которые станут преемниками Юлиуса Непота и Льва Второго.
Я спросил:
— А каким же образом нам с сайоном Соа убедить императоров, что остроготы на самом деле взяли Сингидун?
Тут оба взглянули на меня с недовольством, но Теодорих сказал:
— Слова короля должно быть вполне достаточно. Однако, поскольку ты столь дерзко поднял этот вопрос, другие тоже могут усомниться. Поэтому вы с сайоном Соа привезете с собой неопровержимые доказательства.
Он повысил голос и позвал:
— Аврора, принеси мясо.
Услышав столь любопытный приказ, я ожидал, что девушка принесет нам блюда или подносы. Но она появилась из кухни с двумя кожаными мешками, я уже видел такие, и передала их Теодориху. Он открыл один, заглянул в него и вручил Соа, мне он отдал другой, сказав при этом небрежно:
— Аврора тоже не спала допоздна этой ночью, коптя наши трофеи, чтобы они не сгнили и не слишком воняли, когда вы вручите их императорам: голову Камундуса — Юлиусу Непоту, голову Бабая — Льву Второму. Достаточно доказательств, сайон Торн?
Возразить было нечего, и я покорно кивнул.
— Сайон Соа, тебе дорога предстоит более длинная, по суше до самой Равенны. Поэтому тебе лучше отправиться немедленно.
— Как скажешь, Теодорих! — рявкнул Соа, вскочил на ноги, отсалютовал королю и удалился.
Я уже собирался спросить, как мне добраться до Константинополя, но тут Теодорих сам сказал мне:
— Тебя ждет лодка на берегу, на ее борту много провизии и преданная команда. Ты отправишься вниз по Данувию до столицы Мезии города Новы. Поскольку ты уже знаком с optio Дайлой, я посылаю с тобой его и еще двоих лучников, на случай если ты встретишься с пиратами или другими преградами на реке или возникнут еще какие-либо осложнения. Лодка довольно большая, в ней могут поместиться также и лошади. Однако мне бы хотелось, чтобы, когда ты прибудешь в Константинополь, у тебя была более солидная охрана. Вот еще одно письмо, моей сестре Амаламене, которая находится в Новы. Я приказываю ей выделить тебе еще воинов и всадников. Сестра, возможно, тоже захочет сопровождать тебя, со своими собственными слугами. Так же как и ты, Амаламена ни разу не была в Константинополе. Тебе понравится ее общество; сестра моя очень красива и приветлива, ее любят все, кто знает, включая и меня. А еще Амаламена проследит, чтобы вся твоя свита была как следует одета, снабжена и снаряжена для путешествия по суше на юго-восток от Новы. Ну что? По-моему, так очень даже неплохие перспективы, а, Торн? Ты все еще боишься отправляться в качестве маршала к императору Восточной империи?
— Ne, ne, ni allis. — Что еще я мог сказать Теодориху, если, как он полагал, даже простая женщина способна совершить подобное путешествие, чтобы встретиться с августейшим императором Львом. — Какие еще будут указания?
— Никаких. Позволь мне на прощание выразить надежду, что ты быстро вернешься и привезешь договор, который я приказал тебе заполучить. Да будет так!
* * *
Седой optio Дайла, хотя он узнал меня всего лишь днем раньше как неопытного и самого распоследнего (по положению и росту) среди воинов в turma, которым он командовал, почтительно отдал мне салют, когда я завел Велокса на борт лодки. Причем проделал он это без всяких насмешек и ухмылок — как и двое лучников, здоровенных ветеранов, его ровесников. Я ответил им тем же, но довольно робко и впоследствии воздерживался от приказов, которые требовали, чтобы они салютовали мне. В любом случае мне не было нужды отдавать хоть какие-то приказы, потому что путешествие проходило спокойно: нам не пришлось сражаться на реке с пиратами, и мы не угодили в засаду на берегу. Не пришлось мне вмешиваться и в действия команды, потому что лодочники знали свое дело и причуды Данувия лучше меня.
До этого я не раз видел Данувий: широкий коричневатый поток с быстрым течением. Однако теперь, поскольку в него выше Сингидуна впадала река Савус, Данувий стал еще шире, почти в половину римской мили, и лес на его дальнем берегу был едва видим. Но к концу первого дня пути вниз по течению от Сингидуна река полностью изменилась. Теперь ей приходилось пробивать себе дорогу на восток между двумя горными цепями, Карпатами на севере и Гемом[226] на юге.
Поскольку Данувию приходилось буквально протискиваться между ними сквозь узкое ущелье, окруженное скалистыми серыми обрывами, которые возвышались на невероятную высоту по обеим сторонам, прежде широкая река здесь сужалась до стадии в ширину. Она превращалась из коричневой в пенисто-белую и с ревом устремлялась через узкий проход подобно водопаду. Лошади широко расставили ноги, а Дайла, я и лодочники испуганно ухватились за все прочные части лодки, потому что она постоянно ударялась о камни, подскакивала и подпрыгивала. От ее прыжков, внезапных остановок и бесконечных поворотов сводило челюсти и кружилась голова. Однако команда оставалась невозмутимой во время этого сумасшедшего плавания, лодочники умело работали своими шестами и правили веслами, чтобы удержать нас на середине потока, подальше от стенок-обрывов, которые могли разнести нас в щепки.
Это напомнило мне недавнее сражение за Сингидун. Борьба со стихией будоражит чувства и придает силы не хуже, чем противостояние между людьми. Я плыл по реке, которая когда-то пробила себе путь в прочных скалах. Как и в сражении, я постоянно держался настороже. Существовало только одно отличие от битвы, и оно было не слишком приятным. Я понял, что когда человек вовлечен в сражение между двумя могущественными стихиями, водой и землей, он не может принять чью-либо сторону или сделать из них союзников, он не способен также сам наносить удары или отражать их, остается только покорно ждать и надеяться все это пережить.
Я подумал, что именно поэтому в древние времена язычники уважали божества земли, воды, воздуха и огня даже больше, чем богов созидания, любви и войны.
На преодоление этого бурного и внушающего ужас отрезка пути ушло чуть более суток, хотя нам показалось, что прошла неделя, но затем он закончился так же внезапно, как и начался. Поток воды вырвался из этой щели между горами, обрывистые берега расступились в обе стороны, а затем хребты Карпат и Гема и вовсе остались позади, уступив место прибрежным лесам, лугам и подлеску. Данувий, словно обрадовавшись, что вырвался из теснины, сменил свой рев на довольные вздохи, течение его замедлилось, перейдя от головокружительной скачки к спокойной иноходи, он снова стал коричневого цвета и разлился до прежней ширины. Команда направила лодку к поросшему травой берегу, где лошади могли пощипать траву, а люди — с облегчением расслабиться на твердой земле и поужинать.
Лодочники вовсю потешались над нами, когда мы, четверо воинов, нетвердой походкой, пошатываясь — и с лошадьми было то же самое, — ступили на берег, двое лучников при этом ворчали, что они не нанимались плавать по бурунам. Я совершенно уверен, что и у членов команды болели все мышцы и кости, как и у нас, но они напускали на себя мужественный вид, дабы, скрывая свои мучения, с презрением посмеяться над нашими. Пока мы ели и пили, лодочники сказали, что нам, «сухопутным странникам», лучше как следует отдохнуть в течение нескольких последующих спокойных дней на реке. Они объяснили, что мы пока что имели дело лишь с так называемым Казанским проходом, а следующими порогами на реке будут Железные Ворота, и тогда Казанский проход покажется нам таким же спокойным, как прохладная ванна в римских купальнях.
Мы прислушались к совету лодочников и в течение последующих нескольких дней постарались по возможности дать отдых уставшим конечностям и спинам и залечить болячки и синяки. Данувий со временем стал широким, как озеро. Теперь он струился между двумя горными хребтами и у него, так сказать, не было берегов, но по обеим сторонам он превратился в стоячие болота и трясину, а течение его стало таким неторопливым, что команде пришлось хорошенько попотеть, чтобы мы двигались быстрей. Настроение у нас с Дайлой и лучников было скверное: мы страдали не от боли, а от нестерпимого зуда. Кровососы — гнус, мошка и какие там еще есть хищные летающие насекомые — тучами поднимались с прибрежных болот и с жадностью набрасывались на путников.
Члены команды — как я заметил после продолжительного общения, — казалось, не обращали никакого внимания на этот жужжащий рой, только иногда махали руками перед лицом, чтобы отогнать насекомых, мешающих им смотреть. Но мы вчетвером чесались и скребли себя до крови постоянно и так долго не в состоянии были заснуть, что оказались близки к умопомешательству. В местах укусов мы расчесывали кожу ногтями — трое бородачей-воинов даже вырывали клочьями волосы на лице, — причем укусы насекомых так сильно покрывали наши лица и руки, что они все распухли, даже веки раздулись и закрыли глаза, а губы вздулись и саднили. Лошади, хотя их шкуры и были толще, испытывали неудобство, из-за того что не могли почесаться. Бедные животные постоянно вздрагивали, беспокоились и били копытами; мы даже боялись, что они проделают в лодке дыру и потопят нас в этом отвратительном месте.
Какое же мы все испытали облегчение, когда, казалось, спустя вечность Данувий снова стал сужаться и течение его сделалось быстрей. Теперь из-за поднявшегося ветерка количество насекомых уменьшилось. Со временем они и вовсе остались позади, когда река и плывущая по ней лодка снова устремились в узкий, окруженный скалами проход. Удары, которым мы подверглись там, как и предупреждали члены команды, были еще хуже, чем в Казанском проходе, и продолжались дольше. Но все мы — Дайла, я и стрелки из лука, а также, подозреваю, лошади — считали, что синяки от ударов в любом случае причиняли нам меньше страданий и мучений, чем кровожадные насекомые.
Я понял, почему этот проход называли Железными Воротами. Железными, поскольку обрывы по берегам здесь были не серого цвета, скалы покрывала темно-красная ржавчина. А Воротами, потому что обрывы располагались так близко друг к другу, что группы людей, взобравшиеся на них, могли выпустить в реку достаточно стрел, сбросить достаточно валунов или стволов деревьев, чтобы перекрыть этот проход для любого проходящего судна, даже для всей римской флотилии. Но сейчас никаких врагов поблизости видно не было. Поэтому наша лодка беспрепятственно устремилась в покрытую белой пеной стремнину, сопротивляясь, поворачиваясь, раскачиваясь и грохоча. Мы благополучно миновали Железные Ворота, хотя вышли из этого сурового испытания еще более разбитыми и усталыми, чем после Казанского прохода. Даже лодочники на этот раз пожалели своих пассажиров. Они направили судно к левому берегу реки, где устроили стоянку на двое суток: нам требовалось время, чтобы прийти в себя.
Здесь располагалась первая заселенная людьми община, с которой мы столкнулись за время своего путешествия. Это была всего лишь небольшая деревушка, но она хвастливо именовала себя Туррис Севери[227], в честь местной достопримечательности: каменной башни, воздвигнутой императором Северином более двух столетий назад, чтобы увековечить свою победу над племенами чужаков, которые назывались квадами и маркоманнами. Очевидно, Северин возложил на покоренных одну-единственную обязанность: поселиться здесь и помогать всем странникам, потерпевшим бедствие в Железных Воротах, — или тем, кто, как мы, миновав их, оказался в плачевном состоянии. В любом случае жители деревни были потомками квадов и маркоманнов, и приняли они нас очень радушно. Нам дали мазь, приготовленную из цветов голубой вербены, чтобы смазать места укусов кровожадных насекомых, что сильно уменьшило наши опухоли и зуд. А еще местные жители дали нам выпить настойку из корня валерианы, чтобы успокоить нервы и желудки. Когда же мы настолько пришли в себя, что почувствовали голод, жители деревушки накормили нас свежей рыбой из Данувия и овощами с собственных огородов.
Оставшийся отрезок пути был лишен бурных вод, которые требовалось преодолевать, да и вероятность того, что на нас нападут речные пираты, тоже была невелика. Отправившись дальше из Туррис Севери, мы спустились ниже по течению Данувия, там движение на реке стало оживленным, появились вооруженные патрульные суда мезийской флотилии. Цвет воды снова стал бурым, река широкой, а течение спокойным. Местность, мимо которой мы проплывали, была совершенно пустынной и однообразной, пока мы не добрались до места нашего назначения, города Новы, расположенного на южном берегу реки.
Я про себя решил, что Теодорих преувеличивал, когда называл Новы городом. Я уже видел несколько городов к этому времени, и Новы по сравнению с ними весьма проигрывал. Дома здесь преимущественно были одноэтажными, амфитеатра совсем не имелось, единственная церковь выглядела недостаточно величественной, два или три здания терм совсем не были похожи на грандиозные римские бани, а когда Дайла указал мне на так называемые «королевские сад и дворец», они показались мне гораздо более скромными, чем у herizogo Санньи в Виндобоне. Тем не менее Новы был прелестным местечком, поднимавшимся вверх по пологому склону холма: здесь было множество рыночных площадей с тенистыми деревьями и яркими цветами. Как и говорил Теодорих, город не был огорожен стеной, но Дайла объяснил, что это отнюдь не из-за благодушия и открытости его жителей.
— Обрати внимание, сайон Торн, — сказал он, когда мы ступили на берег, — что здесь во всех соседних жилищах, лавках или постоялых дворах наружные двери никогда не расположены напротив дверей соседних зданий. Это сделано специально: если город окажется под угрозой и объявят тревогу, все люди смогут схватить оружие и выскочить наружу, не мешая при этом своим соседям из дома напротив.
— Да, спланировано разумно. Я не встречал такой предусмотрительности даже в городах, — ответил я и тут же поспешил тактично добавить: — Я имею в виду, в городах побольше. А теперь скажи мне, optio, чего от нас ждут? Нам с тобой и лучникам следует остановиться на постоялом дворе?
— Акх, нет. Я с лучниками, прихватив лошадей, направлюсь через холм в гарнизон, что находится по ту его сторону. Тебя же с радостью примет принцесса Амаламена и поселит в королевском дворце.
Я кивнул, затем неуверенно произнес:
— Я совсем недавно стал маршалом, как ты знаешь. Как ты думаешь, мне надо появиться перед принцессой в полном вооружении?
Дайла проявил такт:
— Хм… если учесть, что у тебя еще нет собственных доспехов, соответствующих твоему… э-э… положению, сайон Торн, я бы рекомендовал тебе появиться в повседневном платье.
Я решил по крайней мере переодеться в чистую одежду. Однако обнаружил, что все мои наряды мокрые и грязные после нашего путешествия по бурным рекам. У меня не было времени высушить все это на солнце, поэтому, хоть он и был мокрым, я надел свой лучший наряд, который купил и носил, будучи Торнарексом в Виндобоне, — не тогу, разумеется, но тонкую тунику, нижнюю рубаху и штаны, а также скирские уличные сапоги с пряжками. В качестве последнего штриха я прикрепил на плечи фибулы из aes и альмандинов. Когда я оделся полностью, то пахло от меня плесенью — хотя я и достал свою склянку с духами из лепестков роз и побрызгал ими на себя, а мои сапоги скрипели во время ходьбы, но я подумал, что выгляжу вполне сносно для королевского маршала.
Имея при себе только короткий меч в ножнах (просто для того, чтобы показать, что когда-то я был воином), я поднялся на холм и вошел на прилегающую к дворцу территорию. Я заметил, что большинство прохожих и зевак на рыночных площадях — и даже тех, кто работал в кузницах и гончарных мастерских и торговал в открытых лавочках, — были женщинами, стариками или совсем молоденькими юношами. Поэтому я пришел к выводу, что все мужчины — жители Новы, которые не сражались вместе с Теодорихом в Сингидуне, должно быть, находились в обозе с провизией и снаряжением или же стояли лагерем с другой стороны холма, куда отправился Дайла.
Дворцовые земли тоже не были огорожены стеной, только густой живой изгородью, в которой имелась резная железная калитка. Ее охраняли двое часовых, самых мускулистых готов с кустистыми бородами, которых я когда-либо видел, в доспехах, шлемах, с контусами. Я подошел поближе, представился и объяснил, зачем я хочу войти, показал часовым письмо, которое привез от Теодориха его сестре. Я сомневался, что эти громилы умели читать, но надеялся, что они узнают королевскую печать. Так и произошло. Один из мужчин прорычал другому приказ «пойти и привести faúragagga», после чего довольно грубо велел мне подождать, пока придет управляющий и проводит меня. Пока я ждал, стоя снаружи, часовой задумчиво осмотрел меня с ног до головы, без особой подозрительности, но с легким недоверием.
Управляющий вышел из дворца и стал спускаться по тропинке, опираясь на палку, потому что был совсем древним, согбенным стариком с длинной белой бородой и даже в этот летний день был одет в тяжелую, до земли хламиду. Он представился мне как faúragagga Костула, поклонился, когда я просунул ему через калитку письмо, сломал восковую печать, развернул пергамент и углубился в чтение, время от времени бросая на меня взгляды, его брови при этом поднимались все выше. Наконец управляющий снова поклонился, вернул мне письмо и приказал часовым:
— Откройте ворота, поднимите свои пики и приветствуйте сайона Торна, маршала короля Теодориха!
Они так и сделали, а я гордо прошел мимо них, распрямившись во весь рост, но они все равно возвышались надо мной подобно утесам Железных Ворот. Старик-управляющий вежливо подал мне руку, когда мы пошли вместе по тропинке. Но затем вид у него стал удивленным, он отдернул руку от моего рукава и вытер ее о свою хламиду.
— Прости меня за то, что я в таком виде, Костула, — произнес я, смутившись. — На реке было очень сыро. — Он бросил на меня косой взгляд, и я понял, что это звучит для маршала весьма глупо, поэтому сменил тему и спросил: — Как надо правильно приветствовать принцессу Амаламену?
— Благородного поклона будет достаточно, сайон Торн. И ты можешь обращаться к ней «принцесса», пока Амаламена не разрешит тебе называть ее по имени, если захочет. Она отказалась от всех этих громких титулов «августейшая» или maxima[228], как принято у римлян. Однако я прошу тебя о небольшом снисхождении, сайон Торн. Ты не мог бы немного подождать в приемной? Я должен доложить о твоем прибытии, и к тому же принцессе надо встать с постели и одеться, чтобы принять тебя.
— С постели? Но сейчас полдень.
— Ох, vái, не подумай, что она соня. Принцесса была серьезно больна, пришлось даже звать лекаря. Но не подавай виду, что я сказал тебе об этом. Амаламена — истинная дочь своего отца и сестра своего брата. Она не хочет признаваться в своей недавней слабости, точно так же она станет презирать все знаки сочувствия или проявление снисходительности с твоей стороны.
Я шепотом выразил невнятное сожаление и заверил, что не стану грубо намекать на состояние здоровья принцессы. Управляющий провел меня через большие двойные двери дворца к кушетке во внутреннем зале и приказал слуге принести мне чего-нибудь освежиться. Таким образом, я сидел, потягивая из высокой кружки прекрасное темное горькое пиво и изучая внутреннее убранство.
Дворец был выстроен из того же красного камня, который я видел в Железных Воротах; это было двухэтажное здание в центре ухоженного prata[229] с покрытыми галькой дорожками и клумбами, окруженное со всех сторон живой изгородью. Внутри дворец оказался таким же простым, как и снаружи, его не загромождали различные украшения, как это бывало на римских виллах. Из всех украшений, которые здесь имелись, бо́льшую часть составляли, как ни удивительно, охотничьи трофеи. Кушетка, на которой я сидел, была накрыта шкурой зубра. На мозаичном полу были расстелены ковры из медвежьих шкур, а стены были увешаны прекрасными оленьими рогами. Имелись здесь еще и предметы искусства, которых я никогда прежде не видел: огромные, изящной формы вазы и урны из черной и темно-красной керамики, с изображениями гибких юношей, девушек и мускулистых охотников со своей добычей. Костула позже объяснил мне, что они греческого происхождения и что манера не перегружать комнаты украшениями — так, чтобы все предметы воспринимались по отдельности — была греческой модой.
Но вот двойная дверь в дальнем конце зала распахнулась, и старик Костула сделал мне знак. Я поставил свою кружку и пошел к нему, он показал мне на соседнее помещение. Это оказались огромнейшие покои с высоким потолком, полные света, поскольку ставни на многочисленных окнах были открыты из-за летней жары. Пол там тоже был выложен мозаикой, как и в зале, в котором я только ждал, и, кроме того, повсюду виднелись охотничьи трофеи и греческие урны. Там имелся один-единственный предмет мебели: на высоком, похожем на трон кресле у дальней стены, довольно далеко от двери, восседала легкая женская фигурка, одетая в белое. Амаламена держала в руке развернутое письмо Теодориха, которое, похоже, прочла без посторонней помощи. Это слегка удивило меня: женщина из племени готов, хотя и королевского рода, умела читать. Со временем я узнал, что принцесса превосходно умела не только читать, но и писать.
Я направился к ней неторопливым величественным шагом, но идти пришлось долго, и чувство достоинства, которое я пытался изобразить, рассеялось от смешного хлюпанья моих мокрых башмаков: хлюп-хлюп — причем звук казался еще громче в этой просторной сводчатой комнате. Я ощущал себя вовсе не маршалом и не herizogo, а каким-то едва ползущим водяным жуком.
Принцесса Амаламена, должно быть, это поняла, потому что она опустила голову и следила взглядом за моими ступнями все то время, пока я шел к ней. Когда я в конце концов дошлепал и остановился неподалеку от нее, перед креслом, принцесса наконец медленно подняла голову. Она улыбалась довольно приятной улыбкой, но ямочки на ее щеках свидетельствовали о том, что Амаламена с трудом сдерживает громкий смех. Я понял это и покраснел так сильно, как никогда не краснела даже та девушка, которую Теодорих прозвал Авророй. Поэтому я склонился в глубоком поклоне, чтобы спрятать лицо, и не распрямился, пока не услышал, как Амаламена произнесла:
— Добро пожаловать, сайон Торн. — Принцесса все-таки взяла себя в руки, но теперь улыбка ее была какой-то осторожной. — Ты прибыл сюда прямо из долины Роз?
— Нет, принцесса, — ответил я сквозь зубы. Меня так и подмывало спросить, не повлияла ли болезнь на ее обоняние. — Я просто побрызгался духами из розовых лепестков, принцесса.
— Ах! Что ты говоришь? Как оригинально! — На щеках у нее снова появились ямочки, словно она опять с трудом сдерживала улыбку. — Большинство посланцев моего брата приходят сюда насквозь пропахшие потом и кровью.
Я и без нее прекрасно понимал, что представляю собой грубую и жалкую пародию на королевского маршала. Принцесса внешне походила на старшего брата, но ее черты были, понятное дело, изящней, поэтому, если Теодорих был просто симпатичным, Амаламена была настоящей красавицей. Разумеется, ее тело не было таким сильным, принцесса выглядела такой тонкой и изящной, что казалась почти бестелесной, а ее грудь была не больше, чем у меня, когда я одевался Веледой. Тогда как у Теодориха были светлые, как и у всех готов, волосы и кожа, у Амаламены косы были серебристо-золотыми, губы цвета примулы, а кожа словно слоновая кость и такая прозрачная, что я мог рассмотреть бледно-голубые вены у нее на висках. Имя Амаламена переводится как «Луна Амалов», и оно вполне подходило принцессе: она казалась воплощением тонкого, бледного, изящного, недавно народившегося месяца. Перламутровый цвет кожи заставлял ее голубые готские глаза светиться как огни Gemini, которые я видел как-то, — и сейчас эти ее глаза, тут ошибки не могло быть, смеялись надо мной. Принцесса продолжила:
— Что ж, ростом ты не выше меня, сайон Торн, и по возрасту, думаю, не старше. Кроме того, у тебя, как и у меня, нет бороды. Возможно, я тоже смогла бы удостоиться маршальского поста. Или теперь Теодорих, подобно Александру, предпочитает окружать себя только молодыми людьми? Если так, то он, безусловно, изменился с тех пор, как я видела его в последний раз.
Наверное, я стал таким красным, словно меня вот-вот хватит удар, но произнес сдавленным от раздражения голосом:
— Принцесса, этот титул был мне присвоен за особые заслуги: я помог Теодориху взять город Сингидун…
И тут Амаламена наконец дала себе волю и рассмеялась заливистым мелодичным смехом. Она беспомощно махнула мне тонкой белой рукой, и даже старый Костула захихикал, а мне захотелось провалиться сквозь землю. Когда веселость принцессы пошла на убыль, она промокнула свои яркие, как драгоценные камни, глаза и сказала с добродушным изумлением:
— Прости меня. Я нарушила все приличия. Но ты выглядел таким… таким забавным… а лекарь сказал мне, что смех — это лучшее лекарство от всех болезней.
Я произнес холодным тоном:
— Надеюсь, что так и есть, принцесса.
— Погоди. К чему такие церемонии! Поскольку мы с тобой ровесники, зови меня просто Амаламеной, я же стану называть тебя Торном. Надеюсь, ты не принял близко к сердцу мои насмешки, поскольку наверняка читал письмо моего брата.
— Нет, — ответил я, все еще раздраженно, — не читал. Это твой faúragagga сломал печать. Спроси его.
— Не имеет значения. Ты должен гордиться тем, что там написано. Мой брат всячески превозносит тебя, называет другом, а не маршалом. У него много друзей, разумеется, но это друзья короля. А ты друг Теодориха.
— Постараюсь оправдать его доверие, — произнес я, все еще несколько обиженно. — У меня срочное поручение, принцесса. Я имею в виду, Амаламена. Если ты просто снабдишь меня всем необходимым для путешествия, как, я думаю, твой брат и просит в этом письме, я отправлюсь в путь и…
— И я тоже, — оборвала меня Амаламена. — Я хочу присоединиться к тебе в твоем путешествии. Теодорих сам предлагает мне это.
Я сказал:
— Полагаю, когда твой брат писал об этом, он не подозревал, что ты… хм… — Я осекся, потому что старый Костула, стоявший за креслом принцессы, покачал головой так выразительно, что его длинная борода затряслась. — Я имею в виду… я ничего не знаю о пути отсюда до Константинополя. Путешествие туда может оказаться трудным. Даже опасным.
Она снова одарила меня улыбкой с ямочками и решительно произнесла:
— Но у меня есть Торн, чтобы сопровождать и защищать. Из этого письма следует, что я не смогла бы путешествовать в большей безопасности даже под охраной Юпитера и Минервы. Неужели ты откажешь мне в возможности убедиться в этом самой?
Теперь она задавала мне вопрос, а не приказывала. Я заколебался. Шутка ли — взять на себя охрану принцессы крови, родной сестры короля, здоровье которой подтачивала какая-то неведомая мне болезнь. Случись что — и Теодорих строго спросит с меня за Амаламену. Мне очень хотелось ответить принцессе, что я не могу взять на себя такую ответственность. Однако, когда я бросил взгляд на эту хрупкую красивую девушку, единственная мысль, которая мелькнула у меня в голове, была: «Акх, если бы я был мужчиной!» Поэтому я ответил ей следующим образом:
— Я никогда и ни в чем не откажу тебе, Амаламена.
Амаламена дала faúragagga множество указаний относительно приготовлений к путешествию и велела ему прислать в ее покои множество других слуг и военачальников, которым она тоже собиралась отдать приказы. После этого она сказала мне:
— Возбуждение от предвкушения путешествия уже немного утомило меня. А может, Торн, во всем виноват здоровый смех, который ты вызвал у меня. — И она снова рассмеялась. — В любом случае я теперь отдохну. Костула покажет тебе твои покои и проследит, чтобы вещи доставили туда. Мы встретимся снова за обедом в nahtamats.
Таким образом, мы с Костулой остались вдвоем. Как только мы вышли из тронного зала, я спросил его:
— Скажи, тот лекарь, который пользует принцессу, это какой-нибудь haliuruns, астролог или другой qvaksalbons?
— Акх, ничего подобного. Лекарь Фритила отравит тебя, если услышит такое. Он человек чрезвычайно образованный и умелый, действительно достойный римского титула медика. Разве в королевской семье станут пользоваться услугами какого-нибудь qvaksalbons?
— Надеюсь, что нет. Отведи меня к этому Фритиле. Я должен получить его разрешение, прежде чем позволю принцессе — и тебе — зайти слишком далеко в приготовлениях к путешествию в Константинополь.
— Ты прав. Мы прямо сейчас отправимся к Фритиле. Позволь мне только воспользоваться носилками, сайон Торн. Это слишком долгий путь для моих старых ног.
Мы миновали несколько улиц и поворотов, увидели ухоженный одинокий домик и прошли в приемную, которая была полна ожидающих пациентов: все сплошь женщины и маленькие дети. Я остался ждать в приемной, а Костула прошел дальше, во внутреннюю комнату. Спустя несколько минут оттуда вышла женщина, на ходу приводя в порядок свою одежду, а из двери высунулась голова Костулы и кивнула мне.
— Ну? — резко бросил лекарь, как только я вошел. Он был почти таким же стариком, как и faúragagga, только более энергичным, да и глаза поярче. — Что это за срочный и неотложный визит, niu? Ты выглядишь вполне здоровым.
— Я пришел справиться о здоровье принцессы Амаламены.
— Тогда можешь сразу же уходить. Я ни за что не нарушу клятву Гиппократа.
Я сказал Костуле:
— Разве ты не объяснил лекарю, кто я?
— Он объяснил мне, — ответил Фритила. — Но мне нет дела до этого, будь ты хоть сам патриарх или епископ…
Я со всей силы стукнул кулаком по столу:
— Не будем зря терять времени! Я интересуюсь здоровьем принцессы, поскольку она желает сопровождать меня в моей миссии в Константинополь.
Теперь лекарь слегка смутился, но он только пожал плечами и сказал:
— Ну так счастливого пути! Не вижу причины, почему бы ей не поехать.
— Посмотри сюда, лекарь Фритила. Я королевский маршал и, кроме того, друг короля. Я не рискну брать его сестру в длительное путешествие, если ты не заверишь меня, что она в состоянии перенести его.
Какое-то время врач поглаживал свою бороду и размышлял, строго глядя на меня. Затем он повернулся к Костуле и сказал:
— Оставь нас.
После того как управляющий вышел, Фритила еще немного помолчал и наконец спросил:
— Ты понимаешь латынь и греческий?
Я ответил, что понимаю.
— Отлично. Тогда скажу следующее: неспециалист вроде тебя наверняка заметил бы, что принцесса истощена: cacochymia и cachexia[230].
Я изумленно моргнул. Я никогда не слышал столь мудреных слов ни на каком языке и уж совершенно не разбирался в медицине, но похоже, что Амаламена больна намного серьезней, чем мне показалось. Я сказал:
— Все, что я увидел, лекарь, так это что она бледная, худая и склонна быстро утомляться.
Он фыркнул:
— Именно это я и сказал. Признаки истощения, испорченных телесных жидкостей и общее недомогание. Когда я впервые заметил, как она выглядит, я настоял на том, чтобы обследовать ее, хотя принцесса и протестовала, говоря, что чувствует себя нормально. Ведь, сам понимаешь, если пациентка вдруг начинает сильно худеть, врач, естественно, в первую очередь думает о хлорозе, fluor albus[231] или каком-нибудь усыхании матки. Niu?
— Хм… естественно.
— Однако принцесса заверяла меня в том, что не испытывает никаких болей, хорошо ест, в общем, организм ее функционирует нормально и регулярно. Я не обнаружил ни лихорадки, ни учащенного пульса, ни гнойников, ни неприятных выделений из женских половых органов. Кроме, — он поднял указательный палец, — кроме легкой секреции прозрачной лимфы. Это, разумеется, навело меня на мысль о том, что поражены какие-то внутренние органы. Niu?
— Конечно.
— Но сколько я ни ощупывал и ни простукивал ее грудную клетку и живот, я не смог обнаружить никакого затвердения. Поэтому я прописал принцессе только теплые компрессы, а из лекарств железо, чтобы сгустить ее кровь. Ну и еще требовалось очистить кишечник.
Все это мне ни о чем не говорило, но я прекрасно уловил тон собеседника, поэтому спросил:
— И твои лекарства не смогли вернуть Амаламене здоровье?
— Нет, — мрачно сказал он. — Но пока что ее еще ничего не беспокоило, поэтому она не обращалась ко мне за помощью, а у меня много других пациентов, которые требуют внимания. К сожалению, прошло несколько месяцев, прежде чем я встретил Амаламену на улице. Я был потрясен, увидев, что ее бледность и слабость не прошли. Я настоял на том, что осмотрю ее. На этот раз, когда я ощупывал принцессу — ох, vái, — я смог почувствовать затвердение у нее в животе.
— Лекарь, почему ты говоришь «к сожалению» и «ох, vái»?
— Потому что… если бы я обнаружил это раньше… — Фритила покачал головой и вздохнул. — Это злокачественная scirrhus[232]. Скрытая scirrhus, которая не выпячивалась и не нарушала кожных покровов. Безболезненная scirrhus, поскольку понадобилось столько времени, чтобы она дала о себе знать, и до сих пор не причиняла принцессе боли. Насколько я мог определить, она расположена не в матке и не в кишечнике, а в брыжейках. Следовательно, scirrhus эта из той категории, которую мы лекари называем — из отвращения — kreps[233]. Но я не могу быть уверенным в этом, пока не увижу, не набухли ли вены вокруг нее в форме крабовых клещей. А этого я не увижу, пока не вскрою живот принцессы.
— Ты собираешься взрезать ей живот?! — воскликнул я в ужасе.
— Акх, не живой, конечно.
— Как это?
Фритила рассердился:
— Что ты все задаешь вопросы, молодой человек, словно ты не слышал ни слова из того, что я говорил тебе? У принцессы kreps, разрушающая ее scirrhus, которая разрастается в брыжейках. Трупный червь, как некоторые называют этот недуг. Со временем он внедрится и в другие органы. Амаламена не просто больна, она умирает.
— Не может быть!
— Экий ты бестолковый! Все люди умрут. И ты, маршал, и я тоже. Принцесса умрет молодой. Я не могу предсказать, сколько времени ей осталось быть с нами, но давай будем молиться, что немного.
— Почему?
— Иисусе! — проворчал лекарь и воздел руки. Но затем с вымученным терпением он пояснил: — Если liufs Guth милостив, Амаламена умрет скоро и безболезненно и тело ее останется безупречным. Если процесс умирания затянется, scirrhus постепенно прорвет кожу в виде отвратительной язвы и гнойного нарыва. И еще, если этот kreps сожмет своими клешнями другие органы, это приведет к тому, что в некоторых местах ее тело раздуется, а в других ссохнется, но все оно будет выглядеть омерзительно. Столь длительная смерть повлечет за собой бесконечные страдания, такие, которых я не пожелал бы и самому дьяволу.
Я тоже сказал:
— Иисусе! — А затем спросил: — Неужели нет никакого лекарства?.. Разве нельзя сделать операцию?..
И снова Фритила покачал головой и вздохнул:
— Это ведь не рана, полученная в бою, которую я могу запросто вылечить. И Амаламена не невежественная простолюдинка, которую я могу обмануть, прописав ей всякие амулеты. От операции может стать только хуже: scirrhus будет распространяться быстрей. Акх, иногда мне жаль, что мы живем сейчас, а не в старые добрые времена. Тогда, если лекарь сталкивался с тяжелой и неизлечимой болезнью, он сажал своего больного на перекрестке дорог в надежде, что какой-нибудь прохожий — возможно, чужак — опознает его недуг и расскажет, как его лечат в других местах.
— То есть совсем ничего нельзя сделать?
— Разве что прибегнуть к сомнительным средствам. Кое-кто из древних врачей прописывал в таких случаях пить ослиное молоко и купаться в воде, в которой варили отруби пшеницы. Я тоже порекомендовал принцессе это, хотя и не встречал никаких письменных свидетельств относительно того, что хоть кто-нибудь в истории вылечился таким способом. Еще, учитывая, что scirrhus Амаламены — это kreps, я дал больной порошки, содержащие известковую субстанцию, которую называют «крабовый глаз», может быть, ей поможет подобное. Ну и еще остается успокоительное — бриония — и масло из ягод румянки, чтобы успокоить нервы. Если принцесса доживет до той стадии, когда начнутся сильные боли, я стану давать ей кусочки корня мандрагоры. Но это лишь в том случае, если действительно в этом возникнет нужда, потому что ей понадобятся дозы все больше и больше.
Я спросил его недоверчиво:
— И при этом ты разрешаешь Амаламене отправиться в путешествие?
— Почему нет? По пути отсюда и до Константинополя полно ослиц, дающих молоко, и много пшеницы, из которой можно получить отруби. Что касается лекарств, которые понадобятся ей в дальнейшем… Я дам тебе корень мандрагоры, на случай если начнутся сильные боли. Путешествие может оказаться для Амаламены более благотворным, чем все эти многочисленные лекарства. Я уже порекомендовал ей подобрать приятную и веселую компанию. Ты веселый попутчик, niu?
— Принцесса, кажется, считает меня таким, — пробормотал я и поинтересовался, не в силах закончить вопрос: — А ты уже сказал ей?..
— Нет. Но Амаламена не глупа, она прекрасно знает, для чего нужны обезболивающие и успокаивающие лекарства. И кстати, я думаю, что решение отправиться в путешествие как раз и указывает на то, что она осознает свою судьбу. Принцесса, очевидно, хочет увидеть еще что-нибудь, прежде чем умрет. Сомневаюсь, что она хоть раз выезжала далеко за пределы этого города, поскольку родилась здесь. И если Амаламена предпочитает умереть где-нибудь в другом месте… я, по крайней мере, не собираюсь отговаривать ее от этого.
Я произнес язвительно:
— Кажется, ты слишком легкомысленно относишься к судьбе своей самой высокопоставленной пациентки.
— Легкомысленно?! — Фритила бросился ко мне и ткнул своим костистым указательным пальцем мне в нос. — Ты, наглый щенок! Да будет тебе известно, что в свое время я помогал Амаламене появиться на свет, а ребенка ласковей и жизнерадостней никогда не рождалось. Все остальные младенцы, когда их берут в руки и шлепают, делают свой первый в жизни вдох, плача. Но Амаламена? Она сделала его, смеясь!
В то время как старик бранил меня, он заливался слезами.
— Вот почему я говорю ей теперь: постарайся снова смеяться, дитя, постарайся обрести вещи, которые заставят тебя смеяться. И знаешь, почему я все время проклинаю когда-то избранное мной дело? Да потому, что я могу предвидеть смерть, могу предсказать все ее ужасные детали и так мало могу сделать, чтобы предотвратить ее. — Старик вытер глаза рукавом и сказал себе: — Юность проходит… красота увядает… совершенство умирает… — Затем он снова сердито забрюзжал на меня: — И я проклинаю всех самодовольных глупцов вроде тебя, которые насмехаются над врачом, потому что он всего лишь человек, а не бог!
— Успокойся, лекарь Фритила, — сказал я, пристыженный, сам чуть не плача. — Я разрешу принцессе поехать со мной, как она того желает, и обещаю хорошо заботиться о ней. Поверь, я приложу все силы — даже продолжу изображать из себя глупца, — чтобы стать ей веселым попутчиком, вызывать у принцессы смех, способствовать тому, чтобы путешествие доставило ей удовольствие. И позволь мне взять лекарство из мандрагоры. Если я окажусь рядом с Амаламеной, когда наступит конец, я сделаю все, что смогу, чтобы облегчить его.
* * *
Когда я вновь присоединился к Костуле, до вечера было еще далеко, поэтому я попросил его сопроводить меня еще в несколько других мест. Сначала мы направились на причал, под навес, где я оставил свои пожитки. Я достал три вещи, чтобы нести их самому, а управляющий заставил носильщиков погрузить остальные на ручки его носилок. После этого он сопроводил меня к мастерской gulthsmitha, или золотых дел мастера, и представил меня ему. Я отдал ювелиру одну из вещиц, которые принес, и спросил, не может ли он как-нибудь увеличить ее, нарастив при помощи золота, сделать слегка привлекательней, чтобы ее можно было преподнести в подарок.
Он сказал:
— Меня никогда раньше не просили о таком, сайон Торн. Я тщательно продумаю рисунок. И разумеется, все будет готово до твоего отъезда из города.
Затем я спросил Костулу, какая улица ведет через холм в военный лагерь, расположенный по ту его сторону, и, отправив управляющего вместе с носильщиками и моими вещами во дворец, двинулся дальше один. Часовых в лагере, наверное, предупредили о моем приходе, ибо они не спрашивали, кто я такой, и не выказали никакого удивления при виде того, что столь неподходящий молодой человек был королевским маршалом. Они с готовностью исполнили мой приказ отправить посыльного за optio Дайлой. А он, едва пришел, тут же предупредил мою следующую просьбу:
— Я уже приказал нашему fillsmitha отложить всю другую работу, сайон Торн, чтобы снять мерки для твоих доспехов. А наш hairusmitha уже начал ковать тебе новый меч.
Итак, optio повел меня к мастерской оружейника, и я отдал этому человеку еще одну вещь, которую принес с собой: шлем, изготовленный для меня в Сингидуне, и попросил украсить его в соответствии с моим званием. Оружейник заверил меня, что сделает это и добавит такие же украшения на мои доспехи, после того как снимет с меня мерки.
— Пожалуйста, постарайся еще, custos, — шутливо наказывал я ему, — чтобы во всеоружии я не выглядел как маленькая букашка.
Вид у fillsmitha был озадаченный, но Дайла принялся шаркать ногами и хихикать над моей шуткой.
После этого он проводил меня к кузнице, где ковали мечи. Там я удостоился чести, которую оказывали даже не всем воинам-остроготам, — посмотреть, как изготавливают прославленные лезвия мечей со «змеиным» узором. Разумеется, hairusmitha уже делал мой клинок, но он с огромным воодушевлением объяснил мне, как протекает весь процесс. Или почти весь.
Кузнец, сказал он, начинает работу с того, что раскаляет докрасна восемь тонких полос железа, положив их в древесные угли, и держит до тех пор, пока поверхность железа не вберет в себя достаточно угля и не превратится в сталь, в то же время сердцевина каждой такой полосы останется из чистого железа. Затем эти полосы, пока они достаточно гибкие от разогрева, переплетают вместе так, как женщины заплетают косы. Когда эта «коса» остывает, ее еще раз раскаляют, разрезают на восемь новых полос, опять накаляют их на углях и снова сплетают вместе. Этот процесс повторяют несколько раз, каждые новые полосы переплетают иначе, и так до тех пор, пока кузнец не получит характерной структуры центральной части лезвия.
На наковальне мастер делает грубую заготовку для меча, затем с обеих сторон вставляет по узкой полоске из прекрасно закаленной стали: это и будут режущие края клинка. После этого заготовку кладут на точильный камень и придают ей законченную форму, а затем полируют и шлифуют, доводя до совершенства. Тем временем на центральной части проявляются характерные голубоватые узоры — там, где были переплетены несколько раз центральные полосы. И что интересно — никто, даже сам кузнец, не может сказать, как будут выглядеть эти узоры, пока они не проявятся. Чаще всего, это относилось и к моему мечу тоже, узоры похожи на извивающихся змеек, но они могут напоминать и снопы, курчавые локоны волос или пенящиеся гребни волн.
— И лезвие не только красивое, — с гордостью сказал мастер, — но и очень гибкое. Во время сражения оно в три раза реже ломается или сгибается, чем меч, сделанный из единого куска металла. Так называемое «змеиное» лезвие несравнимо лучше оружия римлян или любых других народов. Однако есть один секрет в его производстве, можно сказать, последний штрих.
Теперь кузнец держал в руках готовый меч — по крайней мере, я полагал, что оружие готово, — в клещах над наковальней, тогда как его помощники трудились над мехами, заставляя древесные угли и металл светиться одинаковым пульсирующим красным цветом.
— И для того чтобы сделать этот последний штрих, сайон Торн, продолжил он, — я вынужден попросить тебя покинуть мою кузницу.
Мы с Дайлой покорно вышли наружу и услышали какой-то громкий шипящий и бурлящий звук. Спустя мгновение вышел кузнец, неся синевато-серебристое лезвие, от которого еще шел пар, и сказал:
— Готово. Теперь мне надо измерить длину твоей руки, сайон Торн, и определить дугу размаха, чтобы отрезать для тебя лезвие правильной длины. После этого нам надо выбрать рукоять, гарду, головку и взвесить все это, чтобы правильно сбалансировать меч, а затем…
— Но почему ты окружил такой секретностью этот, как ты выражаешься, последний штрих? — спросил я. — Мы с optio оба слышали характерный звук. Ясно, что ты охладил раскаленное лезвие в ледяной воде.
— Охладил-то я его охладил, — ответил кузнец хитро, — но только не в воде. Другие мастера, может, так и делают, но только не мы, изготавливающие «змеиные» мечи. Давным-давно мы выяснили, что при погружении раскаленного металла в холодную воду тут же образуется пар. Мы узнали также, что пар создает барьер между металлом и водой. Это не дает металлу охладиться так быстро, как мы хотим и как нам требуется.
— Можно, я попробую угадать, fráuja hairusmitha, что ты использовал для этой цели? Холодное масло? Холодный мед? Возможно, холодную влажную глину?
Он только качал головой и ухмылялся.
— Боюсь, сайон Торн, что недостаточно быть маршалом — или даже королем, — чтобы тебе сказали правду. Ты должен быть мастером, потомственным кузнецом, как я. Только мы знаем этот секрет и ревностно храним его на протяжении столетий. Вот почему только мы умеем делать «змеиные» мечи.
* * *
Третью вещицу, которую я принес с собой, я передал через стол Амаламене, когда мы в тот вечер ужинали в столовом зале дворца.
— Пожалуй, я согласен, — сказал я, — взять тебя с собой в Константинополь, но только если ты пообещаешь мне не снимать вот это на протяжении всего пути туда и обратно.
— С удовольствием, — ответила она, восхищаясь незнакомым предметом из хрусталя и меди. — Какая красота. А что это?
— Это пузырек, в котором недавно хранилась капля молока Пресвятой Девы Марии.
— Gudisks Himins! Как это может быть? Ведь уже почти пять столетий прошло с того времени, как Пресвятая Дева вскормила младенца Иисуса. — При упоминании имени Христа Амаламена перекрестила лоб.
— Ну, пузырек когда-то принадлежал аббатисе, и она объявила, что реликвия подлинная. Я надеюсь, что он поможет тебе избежать опасностей, пока я буду отвечать за тебя. В любом случае никому не повредит носить его.
— Разумеется. И чтобы убедиться, что пузырек помогает, я тоже стану верить, что он настоящий. — Амаламена сняла с шеи тонкую золотую цепочку и показала мне две безделушки, которые уже висели на ней. — Мой брат подарил мне их на последний день рождения. — Она улыбнулась так же озорно, как и Теодорих. — Таким образом, я буду хорошо защищена от всяких опасностей. Niu?
Я вынужден был согласиться. Одно из украшений, которое висело на цепочке, было золотым крестиком, слегка усеченным сверху. Вот почему принцесса улыбнулась с таким лукавством — ведь если подвесить его на цепочке вверх ногами, тогда христианский крест стал бы грубой копией молота Тора. Второе украшение представляло собой монограмму Теодориха в золотой филиграни. Так что теперь, когда Амаламена повесила на ту же цепочку и мой пузырек с молоком Девы Марии, можно было сказать, что принцессу охраняли от опасности целых четыре амулета. По правде говоря, я надеялся, что пузырек поможет избежать самого худшего несчастья. Лекарь Фритила презрительно отозвался об амулетах, и, возможно, я и впрямь был тупым невеждой, достойным насмешек со стороны образованных людей, однако надеялся, что пузырек действительно окажется настоящим талисманом и прогонит страшный недуг Амаламены.
— Теперь, когда я так хорошо вооружена, — сказала она, все еще улыбаясь, — поведай мне, Торн, почему ты не отрастил добрую готскую бороду, чтобы…
— Чтобы прикрыть свое беззащитное горло? Я уже слышал об этом. Видишь ли, Теодорих отправил меня в качестве посла в страну, где говорят на греческом языке. А греки не носят бо́роды с той поры, как Александр упразднил их. Как сказал святой Амвросий: «Si fueris Romae…»[234] — или в данном случае: «Epeí en Konstantinopólei…»[235]
Амаламена перестала улыбаться и принялась задумчиво ковырять своим кинжалом жареную котлету из рыбы. Через некоторое время она произнесла:
— Я знаю, ты хотел бы, чтобы тебя радушно приняли при дворе императора Льва. Но я сильно удивлюсь, если это произойдет.
— Почему бы и нет?
— Есть некие силы… подводные течения… о которых тебе еще не сказали. Когда сегодня днем ты был в военном лагере, разве ты не заметил ничего? Ничего удивительного?
— Гарнизон совсем небольшой, и воинов в нем гораздо меньше, чем я ожидал. — (Принцесса кивнула при этих моих словах.) — Неужели бо́льшая часть войска Теодориха уже отправилась в путь, чтобы присоединиться к нему в Сингидуне, или же оно находится где-нибудь в другом месте?
— Да, все это так. Некоторые отправились, чтобы присоединиться к королю, а иные несут службу в других местах Мезии. Но ты, возможно, не очень хорошо представляешь себе, сколько людей находится под командованием моего брата.
— Ну, я знаю, что он взял только шесть тысяч конников для осады Сингидуна. Сколько же у него еще солдат?
— Думаю, приблизительно еще тысяча конных. И около десяти тысяч пеших воинов.
— Что? Мне сказали, что ваш народ — наш народ — это примерно двести тысяч человек. Если только пятую часть остроготов составляют воины, уже получается войско примерно в сорок тысяч человек.
— Да, но только в том случае, если все они призна́ют моего брата королем остроготов. Разве ты не слышал о другом Теодорихе?
Я припомнил, что рассказывал мне старый Вайрд, когда много лет назад мы сидели с ним у костра. И сказал:
— А ведь точно, вроде бы среди готов было несколько Теодорихов.
— Теперь их осталось только двое. Мой брат и еще старший Теодорих, троюродный брат отца, Тиудамира, его ровесник. Этот Теодорих взял себе хвастливое римское прозвище Триарус — «самый опытный из воинов».
Я попытался припомнить, что же говорил мне Вайрд.
— Если не ошибаюсь, у него есть еще одно римское прозвище? Насмешливое и унизительное?
— Да, точно, его называют Страбон. Теодорих Косоглазый.
— Ну и что же он, niu?
— Многие остроготы признают его своим королем. Он, кроме всего прочего, происходит из того же рода Амалов, что мои отец и дядя. Отсюда следует, что еще до того, как умерли Тиудамир и Валамир, часть остроготов почитала его. У Страбона есть и другие верные союзники. Скиры короля Эдики, которого мой отец разгромил незадолго до своей смерти. И сарматы короля Бабая, которого вы с моим братом недавно уничтожили. Скиры и сарматы, возможно, теперь и утратили могущество. Тем не менее после смерти моих дяди и отца Теодорих Страбон объявил себя единственным королем. Не только остроготов, но также и готов из рода Балтов — тех визиготов, которые давно уже поселились на западе, хотя они вряд ли даже когда-либо слышали о нем.
— Должно быть, у этого человека проблемы не только с глазами, но и с мозгами. С какой стати он решил объявить себя королем?
— Хорошо еще, что большинство наших людей, которые прежде хранили верность моему отцу, признали моего брата полноправным наследником.
— Только большинство? Почему не все? Наш Теодорих борется за то, чтобы защитить земли, жизнь и права всех остроготов. Чем этот Косоглазый лучше?
— Видимо, тем, что он может рассчитывать на поддержку обоих императоров, Льва Второго и Юлиуса Непота.
— Я не понимаю.
— Как я уже говорила, существует множество подводных течений, которые тебе пока неизвестны. С незапамятных времен Римская империя ненавидела германские народы. Римляне боялись нас и изо всех сил старались поссорить, чтобы германцы грызлись между собой вместо того, чтобы опустошить империю. Положение усугубило еще и то, что в империи приняли католичество, а германцы — арианство. — Принцесса пожала своими изящными плечиками и нахмурила пушистые светлые брови. — Акх, и Рим, и Константинополь были рады назвать германцев своими союзниками, когда гунны устремились на эти земли. Но после смерти Аттилы, когда эти дикари рассеялись, оба императора, как Западной, так и Восточной империи, продолжили свою политику: пусть уж лучше готы держат за горло друг друга, а не их.
— Но тогда, возможно, — предположил я, — какой-либо из императоров предпочтет одного Теодориха другому?
— Ни один не сделает этого надолго. Но теперь, когда Теодорих Страбон провозгласил себя королем всех остроготов и визиготов, Римской империи выгодно — настало время — признать его таковым. Таким образом, когда империя имеет дело со Страбоном, она, по крайней мере, может притворяться, что имеет дело со всеми готами Европы, а также со всеми их союзниками, германцами и прочими.
Было весьма непривычно слышать, как женщина рассуждает о политике, однако, похоже, принцесса понимала, о чем говорит. Я решил расспросить ее поподробнее, хотя и старался, чтобы мои вопросы не звучали скептически или покровительственно.
— Это твое личное мнение, Амаламена, или многие так думают?
Она удивленно взглянула на меня своими синими, как огни Gemini, глазами и сказала:
— Суди сам. Недавно выяснилось, что Теодорих Страбон отправил своего единственного сына и наследника Рекитаха, молодого человека примерно твоего возраста, в Константинополь — так же как и мой отец много лет тому назад отправил брата, когда тот был совсем маленьким. Ему предстоит выступить в качестве заложника: до тех пор пока его сын находится там, Страбон останется союзником Восточной империи.
— Тогда, вне всяких сомнений, — пробормотал я, — Страбон наверняка в настоящее время является фаворитом. Твой брат знает обо всем этом?
— Если и не знает, то очень скоро узнает. И будь уверен, уж Теодорих не будет сидеть сложа руки. Как только он покинет Сингидун, он тут же пойдет войной на Страбона. — Она вздохнула. — А именно этого и ждет и жаждет империя. Гот против гота.
— Если только, — с надеждой произнес я, — наше посольство в Константинополь не окажется столь удачным, что мы раздобудем соглашение, которое требует привезти твой брат.
Амаламена улыбнулась — какой-то грустной улыбкой, словно она одновременно восхищалась мной и сожалела о моем чрезмерном простодушии и беспочвенном оптимизме.
— Я рассказала тебе, как обстоят дела, Торн. Перевес не в нашу пользу.
— Тогда, как я и предупреждал прежде, мы можем оказаться в опасности. Я королевский маршал, я связан обязательствами относительно этой миссии. Ты — нет. Я настоятельно рекомендую тебе остаться.
Казалось, она раздумывает над этим, серьезно раздумывает, но в конце концов Амаламена покачала своей хорошенькой головкой и произнесла:
— Нет. Хотя на первый взгляд и кажется, что здесь безопасно, никто не может знать своей судьбы.
Не будучи уверен, что именно Амаламена имеет в виду, я промолчал, а она продолжила:
— Я принцесса готов из рода Амалов. Любого противника, любой вызов я предпочитаю встречать лицом к лицу. Я поеду с тобой, Торн. От души надеюсь, что не помешаю твоей миссии. Вспомни, теперь я ношу пузырек с молоком Пресвятой Девы Марии. Давай помолимся, чтобы оно помогло нам в нашем деле.
— Во всех наших делах, принцесса Амаламена, — мягко сказал я. — Ну что ж, тогда я с радостью говорю: поехали вместе.
При выезде из Новы мы являли собой грозное, но величественное зрелище. Мужчин набрался целый turma, тридцать всадников, почти у каждого имелось также по одной вьючной или запасной лошади, а еще нас сопровождали два элегантных белых мула. Только я, optio Дайла, командовавший turma, и двое стрелков из лука, которых назначили моими личными телохранителями, были свободны от поводьев. Амаламену, которая настаивала на том, что ей будет достаточно одной помощницы, сопровождала cosmeta[236] по имени Сванильда, примерно такого же возраста, как и принцесса, и почти такая же хорошенькая. Бо́льшую часть пути обе молодые женщины проделали в запряженной лошадьми, зашторенной carruca dormitoria, в ней они и спали ночью. Но стоило Амаламене почувствовать себя лучше, как она садилась на одного из белоснежных мулов и скакала рядом со мной. Сванильда ехала, чуть отстав от нас, на другом. В этих случаях на обеих женщинах были юбки с разрезами, и они ехали верхом по-мужски.
Все мужчины в отряде были вооружены достаточно, чтобы сразиться при столкновении с врагами, а также чтобы внушить страх простому населению, которое встречалось нам в пути. Кони покрыты боевыми доспехами, а воины все в кожаных доспехах и металлических шлемах. При этом все — и люди, и лошади — были увешаны разным оружием. Воины отполировали до блеска кожу своих доспехов, а заодно моих и Велокса, застывшей камедью акации, соком барбариса, пивом и уксусом. У всех, включая и меня, позади седла были приторочены плащи из блестящих шкур бурых медведей, по краям отделанные медвежьими зубами и клыками, на случай непогоды.
Мой шлем теперь был украшен — равно как и чрезвычайно внушительный торс моих новых кожаных доспехов — узорами из виноградных листьев и фруктов, перемежающихся фигурами вепрей — этот дикий зверь был эмблемой маршала. Поверх доспехов на мне красовалась новая шерстяная накидка, которая называлась chlamys, с каймой, отделанной искусной зеленой вышивкой; она была скреплена на моем правом плече новой драгоценной фибулой, которая тоже была выполнена в виде вепря. Перевязь моего меча скрепляла большая пряжка из корнифской aes в виде демонического лика с высунутым языком. Это, как объяснил мне мастер, который ее изготовил, предохранит того, кто ее носит, от происков любого хитрого skohl или других недоброжелателей.
Хотя все, что было на мне надето, являлось, несомненно, мужским нарядом, я был уверен, что именно женская половина моей натуры заставляла меня так гордиться собой и своим великолепием, я даже немного жалел о том, что готский обычай запрещал мне носить принятый у легионеров плюмаж на шлеме. Возможно, именно из чисто женского тщеславия мне так хотелось продемонстрировать своим попутчикам, как мое изобретение — петля для ног — позволяет чрезвычайно ловко держаться на спине коня и управляться с луком и стрелами. И еще я страстно желал, чтобы подвернулась хоть какая-то возможность помахать новеньким «змеиным» мечом и произвести впечатление. Но пока что я мог все это доказать, лишь охотясь на дичь, которой мы питались в пути, а это, конечно же, было ниже достоинства маршала.
Именно поэтому, как только нам хотелось свежего мяса, я отправлял охотиться своих телохранителей. Они, подобно Дайле, скопировали мое изобретение и теперь успешно охотились верхом и всегда приносили много дичи. Однако, для того чтобы разыскать дичь, им приходилось намного опережать нашу блестящую и грохочущую колонну. Поэтому никто из наших попутчиков не мог увидеть, как полезно это приспособление, и никто — включая принцессу и ее служанку — не решился перенять его.
Если уж быть честным, не было никакой нужды охотиться. Приятно подкрепиться свежим мясом кабана, оленя, лося или животных поменьше, но в убийстве их не было никакой необходимости. Старый Костула и другие дворцовые слуги погрузили на наших вьючных лошадей всевозможные продукты и изысканные вина. А еще у нас имелся запас одежды, гвоздей, чтобы подковать лошадей и починить carruca, стрел и тетив для луков. Мы также везли множество дорогих подарков, отобранных Амаламеной, которые должны были вручить императору Льву: драгоценные заколки из финифти, с золотыми и серебряными инкрустациями, душистое мыло, бочки с темным горьким пивом и всевозможные вещицы, которые готы делали лучше всех остальных. (Хотя, замечу в скобках, мы не взяли с собой ни одного «змеиного» клинка.) Мы путешествовали, не боясь замерзнуть и не испытывая трудностей, которых я опасался из-за принцессы, поскольку были прекрасно экипированы, а земли, через которые мы проезжали, изобиловали водой, и в большинстве крестьянских хозяйств мы легко могли раздобыть свежие яйца, хлеб, масло и овощи, а также сено для наших лошадей; кроме того, мы частенько имели возможность выспаться в мягких стогах или теплых сараях.
Очевидно, она и другие уроженцы Новы были лучше меня знакомы с состоянием окрестных дорог. Я был полон сомнений, когда увидел большую и тяжелую carruca Амаламены в нашей колонне. Однако, хотя мы и не отыскали ни одной по-настоящему широкой мощеной римской дороги, пока не оказались неподалеку от цели нашего путешествия, те, другие дороги, по которым мы передвигались, были достаточно просторными и утоптанными и в большинстве своем только немного наклонными. Поразмыслив, я понял, что этого и следовало ожидать. Не только потому, что Константинополь — это Новый Рим Восточной империи, но и потому, что он был большим портовым городом нескольких великих морей, а еще он — как и Рим — являлся центром сходящихся в этом месте дорог. Та, по которой мы сейчас двигались, вела на юго-восток по провинции Нижняя Мезия, где столичным городом был Новы. Затем мы оказались в провинции Гемимонт, пересекли по диагонали провинцию Родопы и наконец оказались в провинции под названием Европа.
В целом наш путь был легким и необременительным, никаких неприятностей с нами по дороге не приключилось. Нам не пришлось ни разу столкнуться с грабителями или обходить какую-нибудь недружественную нам местность. Дайла сказал, что остроготы, верные нашему Теодориху, занимают земли к западу. Те же, кто присягнул в верности Теодориху Страбону, живут на востоке. В основном путь наш проходил через страну, заселенную сравнительно недавно людьми, которые пришли туда из земель, менее удобных для жизни, расположенных где-то к северу от Карпатских гор. Готы именовали их вендами, римляне — венедами, те, кто говорил на греческом, — склавами, но сами они называли себя скловенами. Во время своих прежних скитаний я изредка встречал то одного, то другого скловена, но впервые оказался среди такого множества этих темноволосых краснолицых людей с широкими плоскими носами и высокими скулами. Хотя скловены не слишком возмущались, что мы проходим по их территории, и довольно охотно соглашались продавать нам продукты, мы все-таки решили, что они не слишком приятные люди.
Скловены не относятся к дикарям, как гунны, но они, несомненно, являются чужаками, ведь у этих людей нет письменного языка и они до сих пор подвержены языческим суевериям. Их пантеон возглавляет, пожалуй, самое странное божество из всех, какие мне только приходилось встречать. Его зовут Триглав, что означает «Трехглавый». Еще они поклоняются богу солнца Даждьбогу и богу неба Сварогу. У них нет врага рода человеческого вроде Сатаны, но скловены все же боятся недружелюбного яростного Стрибога. Их демоны называются бесами, ими, если не ошибаюсь, верховодит людоедка по имени Баба-яга. Ни один цивилизованный человек не в состоянии разобраться, кто у этих дикарей добрый дух, а кто — злой, потому что все их имена звучат весьма безобразно.
Откровенно говоря, мне вообще не нравится скловенский язык, потому что слова его полны сочетаний самых невероятных и невообразимых звуков. Мы, остроготы, все равно были не в состоянии произнести ни одного из имен этих людей, поэтому избегали даже спрашивать их. Мы просто обращались ко всем скловенам, будь то мужчина или женщина: «Kak, syedlónos!» — повторяя их собственное приветствие: «Ты, седлоносый!»
Думаю, что одной из причин, по которой скловены казались нам весьма неприятными, была особая форма их носов, придававшая лицам этих людей, даже у самых маленьких детей, вечно скорбное и унылое выражение. Сейчас объясню, что я имею в виду.
Именно в скловенской части Центральной Дакии мы вышли на самый тяжелый отрезок пути, который вел вверх и через Тернистый перевал — Шипка, как его называли (издавая при этом такие звуки, словно одновременно выдыхали воздух и причмокивали) местные жители. Нам пришлось как следует попотеть, чтобы втащить вверх и мягко спустить вниз carruca Амаламены. Шипка привела нас прямо к горам Гем, которые я уже видел раньше, потому что эти горы в виде огромной арки спускаются вниз от Данувия, а здесь тянутся с запада на восток. Спустившись с Шипки, мы оказались в широкой плодородной долине, расположенной между этим хребтом и другой, шедшей параллельно ему горной цепью, которая из-за того, что была намного ниже Гем, называлась Теневым хребтом.
Долина Роз, о которой мне прежде доводилось слышать, оказалась гигантским садом, полным роз. Масло, которое получали из розовых лепестков, стремились изо всех сил заполучить все myropola Восточной и Западной империй, дабы изготавливать духи с запахом роз. Поскольку для того, чтобы наполнить всего лишь одну маленькую бутыль hemina[237] жидкого экстракта, требовалось почти пять тысяч римских фунтов розовых лепестков, то это масло стоило дороже чистого золота или самых редких специй.
На протяжении всего нашего долгого путешествия я пытался при каждом удобном случае — как и обещал лекарю Фритиле — рассмешить принцессу и поддержать ее хорошее настроение. Я потчевал Амаламену бессмысленными шутками, которые слышал в Виндобоне, забавными сплетнями о жителях того или иного места, где я побывал. Моя глупая болтовня часто вызывала у принцессы улыбку, временами она хихикала, а частенько и смеялась громко. Но я ни разу не видел, чтобы Амаламена где-нибудь веселилась так, как в долине Роз.
Мы прибыли туда на исходе лета, поэтому сезон, когда собирали урожай лепестков, уже миновал. Но долина все еще была в цвету, полная бесчисленных отцветающих роз. Их чувственный аромат окружал нас все время, он был таким насыщенным, что, казалось, пронизывал весь воздух вокруг. Мы ненадолго остановились в городе Бероя[238], таким образом, Амаламена и Сванильда смогли переночевать в городской таверне — скловены называют ее словом «корчма» — и там постирать свою одежду, а также пополнить запасы благовоний и притираний.
Так вот, во время пребывания в этой корчме принцесса купила среди всего прочего пудру из пыльцы роз и помаду, получаемую из розовых лепестков, — такие делают только здесь, в долине. Я присутствовал при том, как Амаламена любезно заметила трактирщику, что завидует ему — он живет в таком удивительном месте, где воздух пропитан приятным ароматом. Скловен в ответ проворчал, придя в настоящее изумление:
— Милый аромат? Sladak miris? — После этого лицо его скривилось и он страшным голосом прорычал: — Okh, taj prljav miris! Nosovi li neprestano blejo mnogo! — В переводе с его варварского языка это означало: «Акх, эта отвратительная вонь! Из-за нее у нас всех постоянный насморк!»
Все это не на шутку развеселило Амаламену — ну надо же, оказывается, есть на свете люди настолько глупые, что они недовольны тем, что живут среди прекрасных благоухающих роз. Представляю, как обидно было слышать нытье трактирщика той, которая знала, что ей самой осталось совсем недолго любоваться красотой, восхищаться чудесами и наслаждаться щедротами этого мира. Но Фритила говорил, что принцесса была склонна смеяться тогда, когда остальные рыдали. Этот случай в корчме заставил меня предположить, что, должно быть, из-за своих приплюснутых носов скловены не могут как следует ощущать запахи и ценить ароматы, вот почему эти люди вечно такие безнадежно мрачные и несчастные.
* * *
Мы продолжили наш путь: пересекли Теневой хребет — это был не слишком трудный подвиг — и затем направились на юго-восток, через пойму реки Гебра[239] в Родопы и Европу, провинции, которые прежде относились к земле под названием Фракия. Большинство их жителей такие же темноволосые, как и скловены, однако кожа у них смуглая, и все они говорят на сладкозвучном греческом языке, а их имена доступны для произношения и понимания чужеземцев. Носы у этих людей самые обыкновенные и нрав не такой мрачный, как у скловенов.
Как я уже упоминал, на протяжении всего нашего путешествия Амаламена весьма благосклонно принимала все мои многочисленные байки и шутки, хотя и посчитала, что эпизод в Берое был самым смешным. В то же время принцесса, казалось, была довольна, когда я просил ее рассказать мне о том, чего сам не знал. Поэтому, когда мы ехали рядом, она сообщала мне множество забавных и поучительных сведений о своем благородном семействе, о готах вообще и о землях, по которым мы путешествовали. Разумеется, принцесса, как и я, раньше тоже никогда здесь не бывала, но она все-таки изучила гораздо больше летописей, чем я. Например, один раз Амаламена сказала мне:
— Неподалеку отсюда, к западу, двести лет тому назад римский император Деций выиграл сражение против готов. Однако тридцать тысяч воинов, в том числе и сам Деций, при этом погибли. Даже победа, не говоря уж о поражении, дорого обходилась римлянам, когда они воевали с готами. Поэтому, как ты понимаешь, империя давно уже боится и ненавидит нас, хотя и вынуждена давать пристанище, однако использует любую возможность, кроме войны, чтобы разделить и уничтожить нас.
Я пробормотал:
— Надеюсь убедить императора Льва, что это может оказаться не менее опасно.
Откровенно говоря, меня не слишком увлекала древня история. Гораздо интереснее было послушать рассказы Амаламены о ее благородном семействе. Она поведала мне о достоинствах и военных подвигах своего недавно умершего отца, с восторгом перечислив все его многочисленные добрые деяния, за которые подданные прозвали своего короля Тиудамиром Любящим.
— Мой дядя тоже был очень достойным человеком, — добавила она. — Поэтому-то его все ласково величали Валамиром Верным.
Амаламена рассказала мне также о своей благородной матери Эрелеуве — ее голос предательски задрожал, когда принцесса поведала мне, что королева умерла от «смертельной болезни, которая называется kreps», будучи еще совсем молодой женщиной. К тому же, сказала Амаламена, ее мать, уже лежа на смертном одре, сильно удивила и огорчила родных, когда объявила, что переходит из арианства в католичество.
— Конечно, — сказала принцесса, — бедная мама страшно мучилась, хватаясь за слабую надежду выздоровления, но даже эта отчаянная мера ничего ей не дала. Поэтому мы, ее дети, простили ее, мы приняли волю Господа. Или всех богов.
Затем, по своему обыкновению, Амаламена снова просияла. Она коснулась пальчиками всех трех амулетов, висевших на ее стройной шейке, и беззаботно произнесла:
— Без сомнения, я пошла в мать — такая же непостоянная и не отдаю предпочтения ни одной религии. Я желаю получить все то хорошее, что соизволят мне дать все они. Ты, наверное, меня осуждаешь за это, Торн?
— Вовсе нет, — заверил ее я. — Это очень благоразумно. И, честно говоря, я ведь тоже не могу назвать себя ярым приверженцем какой-то одной религии. Я еще не нашел той, которая показалась бы мне истинной.
Принцесса также рассказала мне о своей сестре Амалафриде, которая была старше ее и Теодориха и уже была замужем «за herizogo по имени Вултерих Достойный, человеком немолодым».
— А ты, Амаламена? — спросил я. — Когда и за кого ты собираешься выйти замуж?
Она так тоскливо посмотрела на меня, что я устыдился своей необдуманной шутки. Но после минутного молчания Амаламена тоже заговорила шутливо. Она широко развела руками и сказала:
— Любопытный обычай существовал в этой местности в давние времена. Знаешь, как люди вступали в брак?
— Ну-ка, расскажи.
— Я читала, что когда-то давно здесь жил король, который издал указ: в определенный день каждого года все девушки, вдовы и незамужние женщины всех возрастов должны собираться в темном зале без единого окна. Затем туда заходили все неженатые мужчины королевства. Каждый мужчина должен был выбрать себе невесту — в темноте, исключительно на ощупь — и жениться на ней. Вот это бы мне подошло!
— Liufs Guth! Ты что, считаешь себя уродкой? Ты молода, красива и…
— Как это похоже на мужчину, говорить так! — перебила она меня, смеясь. — Почему ты тут же решил, что только женщины в этом темном зале были уродливыми?
— Ну… теперь, когда ты заговорила об этом… — пробормотал я и почувствовал, что покраснел — не потому что Амаламена подловила меня, но потому что сказала: «Как это похоже на мужчину…» В любом случае я обрадовался, потому что заставил ее рассмеяться, ибо страстно хотел, чтобы Амаламене понравился Торн: как мужчина, как веселый попутчик, пусть даже как настоящий болван, — просто понравился.
— В любом случае, — продолжила она, — я уверена, что Амалафрида вышла замуж за Вултериха только потому, что сочла его весьма похожим на нашего отца. А я еще не встречала ни одного человека, который напоминал бы мне старшего брата. Я была совсем ребенком, когда Теодорих, тогда еще мальчик, уехал жить в Константинополь. У меня остались о нем лишь туманные воспоминания. И вот несколько месяцев тому назад он вернулся: уже совсем взрослым мужчиной, молодым королем. О, мужчина вроде него в мгновение ока зажжет огонь страсти и заставит склониться перед ним любую женщину. Даже свою собственную глупую сестру. — Она снова рассмеялась, но теперь уже не так беззаботно. — Акх, мне нет нужды говорить тебе, Торн. Ты ведь знаешь его. Хотя, разумеется, ты не можешь судить о Теодорихе как женщина.
«Ох, vái, — подумал я с сожалением, — еще как могу! И как я понимаю и разделяю твои восторги, Амаламена!» Но до чего же странно. Только что принцесса назвала меня мужчиной. А затем, хотя и нечаянно, она напомнила мне, кто я на самом деле. Это заставило меня задуматься: не нахожу ли я Амаламену такой привлекательной и даже восхитительной просто потому, что она единокровная сестра Теодориха? В любом случае она тоже весьма недвусмысленно дала понять, что Торну, по ее мнению, очень далеко до ее брата.
Она продолжила и мимоходом невольно вонзила острый нож мне в сердце, сказав:
— Даже если, подобно древней королеве Артемизии, я могла бы выйти замуж за своего брата, Теодорих наверняка бы отверг меня. За то короткое время, пока он был в Новы и пленил там всех девственниц, я поняла, что он предпочитает женщин более… здоровых, чем я. — Я припомнил крепкую крестьянскую девушку Аврору и в душе согласился. Амаламена вздохнула и добавила: — Поэтому, поскольку я, скорее всего, не встречу никого, похожего на брата, возможно, даже хорошо, что я… Я хочу сказать, что немного устала, Торн. Ты не поможешь мне слезть? Или позови Сванильду, чтобы она помогла мне. Какое-то время я буду ехать в carruca.
Теперь принцесса все реже и реже сопровождала меня верхом на муле и все больше времени проводила каждый день, лежа в carruca, словно больная в постели. Я заметил, что Амаламена все меньше и меньше смеялась над моими остротами и мужественными попытками разыгрывать из себя шута. Например, принцесса только улыбнулась равнодушно, когда я рассказал ей историю, услышанную в Виндобоне: о мужчине, у которого было две любовницы; если помните, ревнивицы постепенно сделали его лысым. При этом Амаламена ни разу не пожаловалась на недомогание. Она не казалась ни больной, ни измученной, и я никогда не видел, чтобы она морщилась от боли. Я не знал, удавалось ли ей во время путешествия продолжать пить ослиное молоко и купаться в отваре из отрубей. Но когда однажды я заметил исходящий от нее легкий запах ежемесячного женского недомогания, хотя на лице принцессы и не было никаких признаков его, я отвел Сванильду в сторону, чтобы потихоньку расспросить ее о состоянии госпожи. Служанка подтвердила, что у «принцессы легкое кровотечение», а когда я поднажал на нее, лишь скромно добавила, что «оно не настолько подтачивает здоровье, чтобы прерывать путешествие».
В результате ли кровотечения или просто из-за дальнейшего развития ее недуга, но Амаламена стала еще более бледной и хрупкой, чем в тот день, когда я впервые увидел ее, хотя я едва ли мог предположить, что такое возможно. Теперь я буквально мог видеть, как пульсирует кровь у нее на висках, сбоку на шее и на тонких запястьях. Мне казалось, что она стала совсем прозрачной. Однако, как ни странно, принцесса не выглядела больной или изможденной; напротив, она стала даже еще красивей. Или это мне так казалось?
Частично из-за того, что она поняла, что я не ее мужчина, — а частично, полагаю, потому, что я сам втайне всегда это знал, — мои женские чувства стали проявляться явственней. Я смотрел теперь на Амаламену не с вожделением или похотью, а как на дорогую сестру, о которой надо заботиться и которую следует баловать. Я держался к принцессе поближе, стараясь сделать для нее все, что мог, и часто уезжал далеко вперед, чтобы нарвать ей цветов. По правде говоря, я присвоил себе так много не слишком интимных обязанностей Сванильды, что служанка с трудом скрывала свое изумление. Дайла же откровенно хмурился, наблюдая за нами. Поняв, что веду себя совсем неподходяще для маршала, я начал сдержанней относиться к принцессе. В любом случае мы были уже недалеко от цели нашего путешествия, и я намеревался вскоре препоручить ее заботам самого лучшего врача Константинополя.
* * *
Неподалеку от южного побережья провинции Европа мы добрались до Виа Эгнатиа[240], широкой, хорошо вымощенной и прекрасно утоптанной римской дороги, по которой осуществлялось сообщение между Западом и Востоком. Она тянулась от порта Тира на Адриатическом море до порта Фессалоники на Эгейском и до порта Перинф в Пропонтиде[241], проходила через многочисленные порты поменьше и наконец завершалась в крупнейшем порту Восточной империи — Константинополе на Босфоре. Наша колонна проследовала по этой оживленной магистрали до Перинфа, где мы остановились на сутки, чтобы дать Амаламене отдохнуть и освежиться на хорошо оборудованном постоялом дворе, который по-гречески называется pandokheíon[242].
Принцесса рассказала мне, что в былые времена Перинф не уступал Византию (как тогда назывался Константинополь). Перинф здорово сдал за последние века, но я все-таки испытал трепет, оказавшись там, потому что он выходил прямо на, казалось, безбрежную голубовато-зеленую Пропонтиду, а надо сказать, что именно тогда я вообще впервые увидел море. Город занимал небольшой полуостров, поэтому с трех сторон его окружали причалы, где загружали и разгружали суда, а на пути к порту в ожидании своей очереди стояло еще множество кораблей.
Кроме того, во время своего короткого пребывания там я впервые попробовал множество замечательных блюд из морепродуктов: locustae[243], устрицы, гребешки, каракатицы, приготовленные в собственном соку. Я жадно поглощал их неподалеку от pandokheíon Амаламены, потому что там имелась терраса, выходящая на порт. Во время трапезы я мог наблюдать за медлительными, но изящными передвижениями боевых галер, которые назывались либурнскими, с двумя или тремя рядами скамей для гребцов, а на некоторых из них имелись высокие башни на носу и корме, и наблюдать за низкими, хрупкими и быстрыми патрульными судами — «воронами» и «дельфинами», — которые скользили по воде.
Еще я увидел торговые суда больше тех, что ранее встречал на реке: двухмачтовые, с квадратными парусами суда, которые назывались «половинками яблок» из-за своих тупых носов. Там были каботажные торговые суда размером поменьше и побыстрей, имевшие только весла. Корабли постоянно сновали в порт и обратно, потому что владельцы судов стремились завершить плавание до наступления зимы.
Я так наслаждался нашей короткой остановкой в Перинфе, что оставил его неохотно и только потому, что мы находились всего лишь в трех или четырех днях пути от морского порта, который, насколько я знал, был значительно богаче и оживленней. Мы направлялись в самый великолепный, как мне говорили, город во всей Римской империи: довольно долго, во времена правления Августа Антония, он был известен как Византии, но теперь и на веки вечные стал называться в честь великого Константина Константинополем.
Мы, так сказать, увидели Константинополь задолго до того, как приблизились к нему. Наша колонна была еще в двух днях пути от него, и мы как раз разбивали на ночь лагерь на козьем пастбище рядом с дорогой, когда кто-то из наших попутчиков громко воскликнул, увидев на востоке желтый свет в ночном небе.
Я удивился:
— Многочисленные стада коз на этом побережье уничтожили почти все деревья и кусты. Так откуда же такой огонь? Огни Gemini во время шторма? Draco volans[244] болот?
— Нет, сайон Торн, — сказал один из воинов. — Это pháros[245] Константинополя. Я уже был здесь прежде и видел его. Pháros — костер на самой высокой башне, который служит преимущественно для того, чтобы указывать безопасный путь в гавань для кораблей. Это свет ночью и дым днем, ты и сам увидишь это завтра.
Амаламена заметила:
— Мы, должно быть, находимся еще по меньшей мере в тридцати римских милях от города. Согласна, столб дыма еще можно увидеть. Но как можно увидеть с такого расстояния простой костер?
— Через увеличительное стекло, принцесса, — пояснил воин, — хитроумное изобретение, так же как и изогнутое зеркало. Огонь разведен в огромном металлическом сосуде, который обмазан гипсом. В вогнутую поверхность его вставлены многочисленные осколки стекла с подложкой из серебряной фольги, как вставляют обычно драгоценные камни, чтобы заставить их ярче сиять. Точно так же светит и огонь pháros.
— На самом деле хитроумно, — пробормотала Амаламена.
Воин продолжил:
— Во время войны или если вдруг произойдет что-то чрезвычайное, те, кто поддерживает огонь, могут заставлять его мерцать, открывая и закрывая отражающую чашу кожаным футляром, и таким образом посылать сообщения. Их могут прочесть дозорные на отдаленных холмах. Они в свою очередь зажигают и заставляют мерцать сигнальные огни, чтобы повторять послание снова и снова, передавать его дальше и дальше. Так можно собрать войско, перевести его в другое место или что там еще потребуется. С другой стороны, и дозорные тоже могут послать весточку в город, предупреждая о приближении врага, или передать еще какие-нибудь срочные известия из-за границы.
Следующую местную достопримечательность мы вообще не увидели, зато почувствовали запах — такой отвратительный и сильный, что я чуть не вывалился из седла. Я закашлялся, и меня затошнило, глаза наполнились слезами, но сквозь них я увидел, что мои путники сохраняли спокойствие, казалось, не считая это явление таким ужасным. Во всяком случае, никто не зажимал нос, хотя многие почему-то осеняли себя крестным знамением.
— Gudisks Himins, — выдохнул я Дайле. — Эти миазмы сделают любого нормального человека таким же мрачным, как скловены. Позови-ка того воина, который объяснял нам про pháros. Давай спросим его, не воняет ли в Константинополе всегда такой гнилью.
— Да, сайон Торн, — ответил воин довольно жизнерадостно. — То, что ты ощущаешь, — это запах святости, в Константинополе гордятся тем, что они так приветствуют всех вновь прибывших. На самом деле этот запах привлекает сюда множество паломников.
— Какому же, интересно, богу они поклоняются?
— Паломники приходят сюда поклониться Даниилу Свинопасу. Посмотри туда.
Он показал на поля слева от дороги. Вдалеке я разглядел высокий шест с огромным неаккуратным гнездом аиста на вершине. Его окружало огромное количество людей, некоторые из них двигались, но бо́льшая часть стояла на коленях.
Воин пояснил:
— Этот Даниил подражает знаменитому Симеону Сирийскому, который стал святым Симеоном из-за того, что тридцать лет прожил на вершине высокой колонны. Даниил провел так пока около пятнадцати лет, мне говорили, что его пример обратил множество язычников.
— Обратил их в бегство? — язвительно проворчал Дайла. — Даже люди-свиньи не задержались бы надолго в этом отвратительном месте.
— Они стали истинными христианами, — ответил воин, пожав плечами. — Из числа тех, кто видит удовольствие в унижении и смирении, полагаю. Кажется, паломники находят блаженство в вони, что идет от испражнений Даниила, которые накопились здесь почти за пятнадцать лет.
— Да уж, — заметил я, — похоже, они достойны друг друга.
К счастью, со временем вонь прекратилась, а через несколько часов вдали на горизонте замаячили стены Константинополя. Я повернулся и сказал одному из лучников:
— Принцесса мечтала взглянуть на город. Вернись к ее carruca и сообщи, что мы приближаемся к Константинополю. Спроси, не хочет ли она, чтобы для нее оседлали и приготовили мула.
Лучник вернулся и с улыбкой сказал:
— Принцесса благодарит маршала за его предупредительность, но она решила любоваться городом из своей carruca, в которой откинула занавески. Она полагает, что сестре и дочери короля не подобает въезжать в Константинополь верхом, как варвару.
Это было непохоже на свободолюбивую Амаламену, которая сплошь и рядом, весело смеясь, забывала о «женской» сдержанности и «приличном» поведении. Ясно, что принцесса придумала это оправдание, чтобы не показывать, что она недостаточно хорошо себя чувствует для поездки верхом. Я опять подумал, что в Константинополе надо первым делом найти для нее врача.
Стены, к которым мы приближались, были построены императором Феодосием II. Самая первая стена, заложенная основателем города, окружила всего только пять холмов, на которых воздвигли Византии. Даже тогда Константин самонадеянно думал, как отхватить побольше земли для самого крупного города. Но он оказался прав, потому что еще при его жизни Новый Рим уже вышел за пределы стен и теперь, подобно старому Риму, он занимал полностью семь холмов.
Позднее построенная Феодосием стена окружила Константинополь, отделив его от остальной континентальной Европы, и стала самой труднопреодолимой преградой из всех, когда-либо возведенных для защиты города. Протянувшись примерно на три римские мили между водной поверхностью и другой стороной выступа, она на самом деле представляла собой две стены, разделенные расстоянием в двадцать шагов и окруженные широким рвом, перед которым располагались каменные брустверы. Двойные стены были высотой в пять раз выше человеческого роста и соединялись с девяноста шестью башенками, которые располагались еще выше. Эти башенки в свою очередь огибали площадь, а стена между ними была извилистой, что позволяло воинам действовать согласованно, защищая укрепления.
И тут мы заметили, что все путники, двигавшиеся впереди нас по Виа Эгнатиа, — пешеходы, верховые, погонщики, пастухи со своими стадами, даже те, кто нес носилки и правил повозками очень важных персон, — расступились, чтобы пропустить какую-то процессию, двигавшуюся из города. Дайла вопросительно взглянул на меня, я покачал головой.
— Нет, optio. Мы — остроготы и королевские посланцы, а не местные греки или полукровки. Будем продолжать и дальше ехать, как раньше, пока не увидим, кто к нам приближается.
Я оказался прав, ибо никакой опасности впереди не было: как оказалось, это отправленная императором делегация пришла встретить нас — все верхом, великолепно одетые. Глава делегации, человек постарше, одетый лучше всех остальных, поднял в салюте руку — и его первые слова, хотя и сказанные от всего сердца, изумили меня:
— Khaîre, presbeutés Thorn! — В переводе с греческого это означало всего лишь: «Приветствую тебя, посол Торн!» Вообще-то было довольно странно, что он знал мое имя. Но затем он добавил: «Basileús Zeno éthe par ámmi philéseai!» — что означало: «Император Зенон приветствует тебя!»
И снова, как и прежде, я удержался от опрометчивых вопросов и восклицаний вроде: «Кто такой Зенон? Я приехал сюда, чтобы встретиться с императором Львом». Однако лицо мое тем не менее побледнело. Пока я изумленно молчал, старший среди встречающих нас продолжил:
— Император Зенон посылает тебе эти дары в знак своей дружбы.
Он махнул рукой двум тяжело нагруженным слугам, которые ехали позади него. Я сделал знак двум своим лучникам принять дары и, собравшись с мыслями, ответил:
— Теодорих, король остроготов, приветствует своего брата Зенона, мы также привезли с собой кое-что в знак дружбы.
— Вы привезли с собой и сестру короля, если не ошибаюсь, — произнес незнакомец, кивнув на роскошную carruca. — Я Мирос, oikonómos[246] императора, его управляющий во дворце. Вы позволите мне проводить вас? Мы приготовили дом для тебя, принцессы Амаламены и ваших слуг, а также соответствующее жилище для твоих воинов.
Я жестом разрешил управляющему следовать рядом со мной, остальные встречающие присоединились к лучникам, и мы все вместе проследовали в город.
Пока мы ехали, я заметил своему сопровождающему — делая вид, что веду праздную беседу, но на самом деле пытаясь выведать новости:
— Я не так давно живу на белом свете, oikonómos Мирос, но если бы мне пришло в голову пересчитать всех императоров Восточной и Западной империй, которые сменились на моей памяти, мне бы не хватило пальцев.
— Naí,— согласился он и снова удивил меня, добавив: — За последние несколько месяцев уже сменилось двое императоров.
— Двое? — не смог я скрыть изумления.
— Naí. Юный Лев умер здесь, в Константинополе, а Юлиус Непот — в Риме. Ты разве не слышал?
Я задумался: интересно, с кем сейчас беседует Соа? А затем пробормотал:
— Видишь ли, я некоторое время был на войне. И не имел возможности отслеживать происходящее.
Мирос посмотрел на меня таким взглядом, какого, я думаю, византийские греки удостаивают варваров.
— Но когда ты подъезжал к городу, маршал, разве ты не прочел огни и дым pháros? Они только об этом и сообщали все последние месяцы. Кроме того, конечно, что предупреждали о вашем прибытии.
Слегка раздосадованный, я признался, что не умею читать знаки в воздухе, и добавил:
— Боюсь, я даже вряд ли узнал бы собственное имя, начертанное на небесах. Каким образом вас известили об этом?
Он лукаво улыбнулся: мол, знай наших. Но затем сказал мне вполне доброжелательно:
— Наши katáskopoi[247] повсюду. Это воины-разведчики, которые не носят форму. Несомненно, один из них слышал, что ты представился как сайон Торн, когда вы с принцессой останавливались в Берое или в каком-нибудь другом месте.
— Ясно, — холодно ответил я, совсем не испытывая радости оттого, что за мной шпионили, а я этого даже не заметил.
Oikonómos и я теперь возглавляли колонну, проходившую через самые большие из десяти ворот Константинополя, трехстворчатые Золотые ворота. Вставленные в роскошный белый с черными прожилками мрамор, массивные бронзовые створки ворот были гостеприимно распахнуты, они были так отполированы, что действительно выглядели золотыми. Две последующие арки, несомненно, были проходами в мощных городских стенах. Третья и самая глубокая отличалась от них: через нее можно было попасть к основанию церкви Святого Диомида. Виа Эгнатиа заканчивалась прямо у церкви. Вернее, она просто меняла свое название и становилась Месэ[248], такой же широкой и хорошо мощенной центральной улицей Константинополя.
Я специально не стал поворачиваться в седле и восхищаться величественной церковью Святого Диомида. Желая показать oikonómos Миросу, что я не слишком-то поражен грандиозностью имперского города, я спокойно продолжил нашу беседу:
— Ну-ка, управляющий, расскажи мне подробно обо всех тех императорах, что сменились за последнее время. Монархи в империи, да будет мне позволено заметить, меняются ну прямо как в калейдоскопе.
— Dépou, dépou, papaí[249],— с сожалением согласился Мирос. — Это правда, как ни печально. Ну, что сказать о недавно умершем Льве? Он прожил всего шесть лет и с самого рождения был очень болезненным мальчиком. Хотя отец возлагал на него такие надежды… Но сам понимаешь, маленький Лев не мог распоряжаться государственными делами даже с помощью своего отца и регента. В любом случае оба Льва теперь мертвы, и регент сам предпочел одеться в пурпур.
— Этим регентом и отцом мальчика, как я понимаю, оказался Зенон?
— Разумеется. Разве ты не знаешь, что он был зятем императора Льва Первого? Он женился на его дочери Ариадне. Недавно почивший Лев Второй был сыном Ариадны и ее мужа, которого теперь называют Зеноном.
— Что значит — «теперь называют Зеноном»?
— При вступлении на трон он взял это имя. В честь известного древнего философа-стоика.
— Я думал, что так поступают только самые тщеславные епископы.
— Ты бы понял и одобрил Зенона, если бы только знал, что он происходит из племени исавров, а исавры говорят на ужасном греческом наречии. При рождении его нарекли Тарасикодисса Русубладеотес.
— Papaí![250] Теперь ясно, — сказал я. — Спасибо тебе за разъяснение.
Мы продолжали ехать по Месэ, где я увидел множество чудесных и новых для меня вещей. Вдоль широкой улицы росли деревья и стояли бесчисленные бронзовые и мраморные статуи богов, героев, мудрецов и поэтов. А сколько здесь было великолепных дворцов из камня или кирпича! Из узких боковых улочек на меня с любопытством поглядывали простолюдины. Месэ вела нас вверх и вниз по городским холмам, через другие ворота, которые оказались поменьше Золотых, да и вся стена была не такой впечатляющей. После этого улица расширилась, превратившись в просторную, вымощенную мрамором площадь. С Бычьего форума — площади, напоминавшей огромную мраморную платформу, кое-как втиснутую между склонами холмов, — мы, как ни странно, вышли на берег маленькой речушки, которая бежала внизу. Речушка называлась Лик и служила для того, чтобы вымывать из города нечистоты. Оказавшись на форуме Феодосия, мы увидели сверху рукотворную реку — один из городских акведуков, который был проложен между двумя холмами и поддерживался при помощи изящных каменных арок. На форуме Константина я увидел самую грандиозную статую в городе, изображающую основателя Константинополя: она была установлена на высоченной колонне из мрамора и порфирита. Бронзовая статуя имела лик Константина в короне из лучей, расходящихся от его головы, так что он казался одновременно и Аполлоном в сияющих лучах, и Иисусом Христом в терновом венце. Забегая вперед, скажу, что никто из местных жителей не смог мне объяснить, в чем именно заключался замысел скульптора.
Стараясь не таращиться на все это с изумлением, я продолжал беседу с управляющим:
— Прекрасно, значит, Восточной империей теперь правят басилевс Зенон и его басилиса Ариадна. А что же тогда произошло на западе?
— Как я уже сказал, Юлия Непота свергли. Некий Орест, бывший полководец. Непоту пришлось бежать в Салоны.
— Подожди-ка. Если не ошибаюсь, Салоны — это как раз то место, куда…
— Naí,— сказал Мирос, кивая и злобно улыбаясь, — то самое место, куда был сослан бывший император Глицерий после того, как его скинул с трона Непот. Не спрашивай меня, почему Непот выбрал именно Салоны в качестве убежища. Так или иначе, давно мечтавший отомстить Глицерий — что неудивительно — убил его.
— Gudisks Himins.
— Ouá, дальше еще того интересней! — Только теперь, заметив, как управляющий чисто по-женски смаковал сплетни, я догадался, что он, должно быть, был евнухом. Он продолжил: — Очевидно, в награду за это Глицерия повысили, превратив из самого незначительного епископа Салон в архиепископа в Италии.
— Liufs Guth! Епископ убил императора, а церковь его возвышает?
Мирос изобразил на лице презрение пополам с отвращением:
— Ну, это ваша порочная Римская католическая церковь. Благочестивый патриарх Константинополя Акакий никогда бы не позволил, чтобы в нашей православной церкви случилось нечто подобное.
— Надеюсь, что нет. Итак, кто же теперь император Рима?
— Сын генерала Ореста. Ромул, которого презрительно называют Августулом.
— Почему презрительно?
— Ну как же — не Августом, а Августулом. То есть маленьким Августом. Маленьким и не совсем августейшим. Ему только четырнадцать лет. Поэтому его отец, так же как это было и с недавно умершим Львом, пока является истинным правителем. Но никто не ждет, что Орест или Ромул Августул будут править долго.
Я вздохнул и сказал:
— Я думаю, это свидетельствует о том, что Римская империя пребывает в страшном хаосе. Императоры порхают туда и обратно подобно майским жукам-однодневкам. Епископы становятся сначала убийцами, а затем архиепископами. Святые сидят на высоких шестах и испражняются на своих последователей…
— Вот твой дом, presbeutés, — произнес управляющий. — Лучший xenodokheíon[251] в городе. Полагаю, ты и твои люди останетесь довольны. Не соблаговолишь ли слезть с коня и войти внутрь?
Мраморное здание с его огороженными угодьями выглядело роскошным, но я не позволил себе показать Миросу восхищение. Я продолжал сидеть в седле, произнес только:
— Я всего лишь королевский маршал. Я отвечаю за то, чтобы было удобно сестре короля.
Я повернулся к лучникам и велел им:
— Проводите принцессу сюда, чтобы она могла решить, подойдет ли ей это скромное жилище.
Вид у oikonómos стал раздраженным, но он слез со своего коня, чтобы поприветствовать Амаламену. Когда та неторопливо подошла к нам, я увидел, что она каким-то образом ухитрилась внутри движущейся carruca облачиться в прекрасный наряд, накраситься и надеть драгоценные украшения. Словно подыгрывая мне, Амаламена удостоила низко склонившегося перед ней Мироса лишь холодного кивка, по-королевски прошла мимо него и вместе со Сванильдой и обоими лучниками вошла во двор, а затем скрылась в доме.
Евнух теперь выглядел обиженным, он продолжил нахваливать мне xenodokheíon:
— Великолепные женские бани в левом крыле, отдельные для тебя и твоих воинов в правом. В избытке слуг, чтобы прислуживать лично тебе… включая рабынь-хазарок, мы специально отбирали самых красивых. Они будут рады… хм… послужить твоим нуждам, так же как и нуждам принцессы.
Я многозначительно проигнорировал это и огляделся вокруг взглядом воина, который находится на службе. Стена, окружающая здание, не была слишком высокой и мощной, ворота были скорее декоративными: предполагалось, что нас не смогут запереть внутри в качестве пленников. А еще мы находились в самом центре Константинополя и под защитой городских стен. Поэтому, когда Мирос снова заговорил: «Покои для тебя и других людей…» — я только покачал головой.
— Oukh, oukh. Мои люди — остроготы. Они не нуждаются в крыше над головой или в мягких подушках. Я размещу их здесь, во дворе. А что касается слуг, сначала я попросил бы прислать к нам лучшего врача города. Я хочу, чтобы он заверил меня, что принцессе не повредило слишком долгое путешествие.
— Личный iatrós[252] императора, почтенный Алектор, прибудет сюда без промедления. — Затем он добавил со злобностью, свойственной евнухам: — Я не мог не заметить, что вид у принцессы не слишком цветущий, несмотря на юный возраст.
Это замечание я также проигнорировал. Когда обе женщины со своим вооруженным эскортом присоединились к нам, Амаламена послала мне озорной взгляд заговорщицы, после чего снова одарила Мироса холодным кивком, показав этим без слов, что дом подходит. Я слез с Велокса и приказал лучникам снять с вьючных лошадей тюки с подарками, которые мы привезли с собой, и вручить их помощникам Мироса. После того как с этим было покончено, Мирос продолжил:
— Как видите, принцесса, маршал, ваше жилище приспособлено для всевозможных удовольствий. Неподалеку находится ипподром, где вы сможете насладиться играми, скачками и театральными представлениями. А вон там церковь Святой Софии, где вы сможете отправлять богослужения. А вон Пурпурный дворец, где вас примет император…
— Надеюсь, — сказал я, — мы здесь особо не задержимся и нам не придется слишком много развлекаться или слишком долго отправлять богослужения. Когда Зенон примет меня?
— Ouá… ну… э… как бы это сказать… Вам понадобится, конечно же, довольно много времени, чтобы подготовиться к встрече.
— Что ты имеешь в виду? Я готов встретиться хоть сейчас.
— Oukh пожалуйста! Ну как ты не понимаешь! Необходимо соблюсти формальности. Тебя предупредят о встрече по меньшей мере за сутки, чтобы ты смог провести целый день, соблюдая пост.
— Пост? Я здесь не для того, чтобы получить святое причастие.
— Хм. Ну, ладно. Слушай внимательно и запоминай. Рано или поздно тебя проводят в приемную Пурпурного дворца, где будут выставлены твои дары императору. Когда ты направишься к трону, то по дороге три раза остановишься и почтительно постоишь. Когда же ты окажешься перед императором, тебе не надо падать ничком proskynésis[253], поскольку у тебя статус посла. Ты должен просто преклонить перед ним колени…
— Замолчи, евнух! — воскликнул я грубо и зло. — Я не какой-нибудь жалкий проситель, который пришел скулить и пресмыкаться!
— Да неужели? — спросил он спокойно. — За мою долгую бытность управляющим каждый посланец из-за границы приходил либо сообщить об объявлении войны, либо умолять императора подарить что-нибудь кому-нибудь. Выходит, ты прибыл, чтобы объявить войну?
Я ответил не сразу: во-первых, я от злости потерял дар речи, а во-вторых, перехватил удивленный взгляд Амаламены, напомнивший мне, что я здесь для того, чтобы умолять Зенона кое-что даровать. Мирос воспользовался моей заминкой, чтобы продолжить:
— Император не заставит тебя долго стоять на коленях, он вскоре разрешит подняться. После этого ты передашь Зенону приветствие от короля Теодориха — постарайся не говорить о нем как о собрате нашего императора. Все младшие правители — его сыновья. Император поблагодарит тебя и Теодориха за дары, которые ты привез. После этого он назовет тебе день, когда ты сможешь снова вернуться в Пурпурный дворец, чтобы обсудить дело, которое привело тебя сюда. — Управляющий зевнул прямо мне в лицо. — Объявить войну, или что там у тебя еще.
Я стиснул зубы и наконец произнес:
— Поскольку ты шпионил за нами с самого начала нашего путешествия, то должен знать, зачем я здесь.
— Я не шпионил, поэтому и не знаю, — произнес Мирос, с трудом сдерживаясь. — Наш katáskopoi впервые обнаружил тебя в долине Роз. Я не знаю даже, откуда ты пришел.
— Хорошо, я все расскажу твоему императору Зенону, но не позднее завтрашнего дня. Дело у меня срочное. Я, так и быть, преклоню колени, чтобы потешить тщеславие Зенона, но я не стану ждать. Позаботься, евнух, чтобы все обошлось без формальностей и проволочек.
— Это неслыханно!
— Теперь ты услышал об этом. И ты можешь намекнуть Зенону, о чем пойдет речь. Теодорих освободил Сингидун от сарматов и теперь сам удерживает город. Он намерен удерживать его и впредь. Теодорих может превратить Сингидун в опорный пункт и оттуда устраивать набеги как в Восточную, так и в Западную империи.
— Этого не может быть! — выдохнул Мирос. — Сингидун принадлежит Теодориху? Будь сие правдой, мы, разумеется, уже знали бы об этом!
— Получается, твои шпионы и pháros способны не на все. Верно? Однако я здесь для того, чтобы сообщить: Теодорих согласен на определенных условиях передать этот важный город империи. Августейшему Зенону или менее августейшему Ромулу — или вообще какому-нибудь императору, который заплатит за него лучшую цену и сделает это быстрей остальных. Ступай сообщи об этом Зенону. И передай ему, что наша встреча состоится завтра. Поторопись! — Сказав это, я протиснулся мимо евнуха во двор, ведя Велокса таким образом, что Миросу пришлось отскочить, иначе конь отдавил бы ему ноги. Я обернулся только для того, чтобы добавить: — И не забудь поскорее прислать ко мне того лекаря Алектора, о котором ты упоминал.
Я бросил поводья Дайле и велел ему присмотреть за тем, как наши люди располагаются во дворе. Когда мы с Амаламеной направились к дому, она посмотрела на меня удивленно и сказала:
— Я предупреждала, что тебе могут оказать здесь не слишком-то теплый прием. Но ты, по крайней мере, добился того, что нас примут. Думаю, ты правильно сделал, что отдавал приказы этому человеку как настоящий острогот.
— Thags izvis, — ответил я и проворчал: — Боюсь, я все же поступил не совсем так, как нужно. Раз я являюсь королевским маршалом, то мне следовало вручить верительные грамоты.
— Помнишь, что писал Аристотель? — спросила принцесса. — Красота человека является лучшей рекомендацией, чем верительное письмо. И не надо фыркать, Торн. Ты и впрямь красив. — Она рассмеялась, но не надо мной. — Вспомни также, что рассказывают об этих греках — сколь многие из них испытывают слабость к красивым мужчинам.
Мне не очень-то понравилось, что Амаламена снова подсмеивается надо мной и считает меня мужчиной, который привлекает других мужчин. Тем не менее высказывание Аристотеля заставило меня призадуматься.
* * *
Oikonómos не преувеличивал, расписывая удобства дома для гостей, а также красоту и почтительность рабынь-хазарок. Принцесса со Сванильдой и я вместе со своими лучниками сразу же направились в купальни — не знаю, как прислуживали женщинам, но нас, мужчин, не только со сладострастием раздели, умастили маслом, как следует выкупали, высушили и напудрили, но и одарили такими вздохами, подрагиванием век и незаметными ласками, что не осталось никаких сомнений в том, что подозрения Амаламены справедливы. Хазарки желали обслужить нас и иным способом. Конечно же, я не сомневался, что мои телохранители позднее воспользовались услугами рабынь, а вот я — нет. Боюсь, я слишком долго пробыл рядом с бледной «Луной Амалов». Темноволосые и смуглые хазарские девушки не привлекали меня. Кроме того, я был твердо уверен, что все они являлись katáskopoi, и мне не хотелось, чтобы Миросу и Зенону доложили о моей чувственности, похоти, стыдливости или еще о чем-нибудь столь же интимном.
Я вышел из терм, завернувшись в полотенце, и обнаружил врача Алектора, который ждал меня. Это был человек с крючковатым носом и седой бородой, смотревший столь проницательно, словно мог увидеть, что у меня под полотенцем, и я поневоле смутился. Однако меня радовало, что Мирос подчинился по крайней мере одному моему приказу. Алектор пользовался привилегией носить бороду: это указывало на то, что он является мудрецом, из чего я заключил, что он на самом деле выдающийся врач.
— Ты и есть presbeutés Торн? — спросил он. — Кто болен, ты?
— Oukh, лекарь Алектор, — ответил я. — Твоей пациенткой будет моя благородная попутчица, принцесса Амаламена. Могу я довериться тебе?
Он выпрямился и посмотрел на меня сверху вниз:
— Я грек с острова Кос. Так же как и Гиппократ.
— Тогда прими мои извинения, — сказал я. — На самом деле положение так серьезно, что я даже не знаю, как сказать тебе об этом.
И я по секрету сообщил ему все, что мне поведал о недуге Амаламены лекарь Фритила; iatrós молча кивал и теребил бороду, я дал ему кое-какие указания, а затем проводил в женские покои. Он отправился туда, а я вернулся в apodyterium терм, чтобы одеться в удобную домашнюю одежду. После этого я просто обошел дом, от души восхищаясь нашим жилищем.
Все полы были выложены изысканной мозаикой, а некоторые стены были отделаны еще более совершенной мозаикой из стекла. Другие стены были украшены портьерами с изображениями морских сражений, любовников, флиртующих в беседке, сценами из языческих мифов или истории христианства. Там было и множество других произведений искусства: статуи большие и маленькие (статуи тут были повсюду), некоторые изображали исторических личностей, но в большинстве своем это были фигуры богов, героев, сатиров и нимф.
Хотя именно император Константин сделал христианство государственной религией Римской империи, его собственная столица, носящая его имя, не имела своего ангела-хранителя, а только охраняющее ее божество, языческую богиню Тюхе[254], так греки называют Фортуну. Таким образом, изображавшие ее статуи были в городе повсюду, несколько таких фигур имелось и в нашем xenodokheíon. Они были слегка изменены на христианский манер: на лбу у каждой богини был прикреплен крест. Было и еще одно новшество, которое понравилось мне гораздо больше. Прежде греки представляли Тюхе уродливой, толстой и краснолицей старухой. Однако по приказу Константина еще при его жизни эту богиню стала олицетворять красивая и цветущая юная дева.
Я осматривал подарки, которые Зенон прислал для Теодориха, — преимущественно драгоценные камни, рулоны прекрасного шелка и другие вещи, которые можно легко перевозить, — когда ко мне вдруг буквально влетела Амаламена, лицо ее непривычно раскраснелось. Она была рассержена и не скрывала этого.
— Как это ты осмелился отправить ко мне лекаря? — спросила она. — Я не просила тебя заботиться о моем здоровье.
— Я сам возложил на себя ответственность за твою безопасность, принцесса, а стало быть, меня не может не волновать и твое здоровье. — Немного помолчав, я добавил: — Я счастлив, что такая забота оказалась излишней. Iatrós только что ушел, не сказав мне ни слова. — Я не обманывал принцессу, хотя и не признался ей, что велел ему поступить именно так.
— Я могла бы и сама сказать тебе, что чувствую себя хорошо. — Принцесса, похоже, слегка успокоилась; я готов был побиться об заклад, что она тоже приказала iatrós ничего мне не говорить. Затем Амаламена продолжила беззаботно: — Как раз сейчас я испытываю голод, что является признаком здоровья.
— Прекрасно. Тебя покормят, — так же беззаботно ответил я. — Повар заверил меня, что сможет накормить также всех наших людей во дворе. И я рад сообщить, что все местные слуги чрезвычайно тучные, что свидетельствует о том, что их вкусно и обильно кормят. Столовый зал вон там, принцесса. Позволь мне пойти и посмотреть, как устроились наши люди, а затем я присоединюсь к тебе за трапезой.
Iatrós, как ему было приказано, ждал меня, укрывшись во дворе, он тут же сказал мне, отнюдь не радостно:
— Если принцесса желает умереть дома, где бы он ни был, тебе следует, не теряя времени, доставить ее туда.
Я вздрогнул.
— Она так скоро умрет?
— Scirrhus уже разъела брыжейки, плоть и кожу. Теперь это открытая уродливая апостема, не сомневаюсь, что совсем скоро она превратиться в смертельную karkínos[255].
— Принцесса испытывает боли?
— Уверяет, что нет. Но она лжет. А если даже еще и нет, то ее муки скоро начнутся. Ты сказал, что привез с собой мандрагору. Если хочешь, я велю здешним поварам потихоньку добавлять ее в пищу, так что принцесса ни о чем не узнает.
Я уныло кивнул и приказал стоявшему рядом воину пойти и принести мне пакет с лекарством.
— Неужели ничего больше нельзя сделать?
Старый Алектор посмотрел вдаль и поскреб свою бороду, а затем все-таки ответил, но как-то туманно, словно размышляя вслух:
— Было время, когда мы верили, что наряду с богами существуют и могущественные богини. В те дни даже смертные женщины считались равными мужчинам. Затем пришли христианские священники, которые проповедовали, что женщины стоят ниже, чем мужчины. В результате женщины сделались такими же бесправными, как рабыни.
— Поистине так, — ответил я, ломая голову над тем, к чему это лекарь клонит. — И что из того?
— Даже красивая и разумная принцесса в наши дни всего лишь украшение, безделушка. В лучшем случае ей суждено стать покорной и заботливой женой какого-нибудь принца. Женщинам не дано совершать поступков. Вот и твоя принцесса Амаламена, к примеру… если бы ей предстояло прожить долгую жизнь, что она делала бы с ней?
Я все еще не мог понять, почему мы все это обсуждаем, но решил, что также могу пофилософствовать.
— Огонь тоже не совершает никаких поступков, — сказал я, — он просто гаснет сам по себе, возможно испытывая при этом мучительную боль. Но в то же время, когда огонь горит, он дарует благословенные свет и тепло.
Алектор кислым тоном пробормотал:
— Не очень-то вспоминают об этом пламени, когда оно погасло.
— Прости меня, почтенный Алектор, — сказал я наконец. — Почему ты говоришь загадками?
— Не знаю, какое дело привело тебя сюда, молодой Presbeutés, но принцесса, похоже, страстно желает, чтобы ты добился успеха. Предлагаю тебе — и это единственное, что я в данном случае могу прописать и предложить: следует привлечь ее и дать ей возможность помочь тебе достичь успеха в этой миссии. В отличие от большинства женщин на этой земле, она хоть что-то сделает — что-то за свою короткую жизнь, — чтобы вспоминать об этом и лелеять воспоминание целую вечность после смерти. Мне больше нечего сказать. Я отнесу мандрагору на кухню и дам поварам подробные наставления. Пусть Тюхе улыбнется тебе и твоей принцессе.
Приняв, как я надеялся, жизнерадостный вид, я отправился в триклиниум, чтобы присоединиться к принцессе за трапезой. Она уже грациозно растянулась на кушетке и была полностью поглощена едой — а может, это было чистым притворством, чтобы успокоить меня; хорошо одетый слуга возвышался позади нее, очевидно объясняя принцессе, что за многочисленные незнакомые блюда стоят на столе. Когда я развалился на кушетке, стоявшей под прямым углом к ее собственной, Амаламена произнесла так же радостно, как девчонка, которая впервые сбежала из дома:
— Вот, Торн, попробуй! Это называется болотной бараниной — мясо овцы, которую всю жизнь откармливали морскими водорослями. Чрезвычайно нежная. А подливку сделали из красных водорослей. Акх, посмотри сюда. На каждом кусочке хлеба вытеснена буква З, инициал императора Зенона.
— Наверное, чтобы мы не забыли, кого следует благодарить за еду?
— Учитывая, что хлеб обычно самая простая еда на столе, я нахожу, что это весьма изысканное украшение. Я спросила Сеуфеса, как это делают. — Она показала на слугу, который стоял за ее кушеткой. — Он говорит, что пекарь просто прижимает тесто для хлеба специальной доской с резьбой, прежде чем ставить его в печь. Акх, а ты заметил удивительные картины, что изображены на драпировках повсюду в этом доме? Сеуфес говорит, что их делают точно так же — наносят отпечаток при помощи деревянных досок с замысловатой резьбой: сперва опускают их в разноцветные краски, а затем осторожно прижимают к ткани, одну за другой…
Я терпеливо улыбался, слушая ее возбужденные объяснения, а когда она наконец замолчала, мимоходом спросил Сеуфеса:
— Ты слуга или раб? У твоей должности есть название?
— Я не слуга и не раб, presbeutés, — произнес он довольно чопорно. — Я — diermeneutés, придворный переводчик. Я говорю на всех европейских языках и на нескольких азиатских. Я буду переводить для тебя, presbeutés, когда ты получишь аудиенцию у басилевса Зенона.
Я поблагодарил его:
— Eúkharistô[256], Сеуфес, но это не обязательно. Я освобождаю тебя от твоих обязанностей.
Он выглядел потрясенным и оскорбленным.
— Но я должен присутствовать на аудиенции. Вы же варвары!
— Не спорю. Но разве ты сумеешь сделать меня не таким варваром?
— Ну… ну… знаешь, кого считают варваром? Того, кто не говорит по-гречески.
— Мне это прекрасно известно. А теперь скажи мне, переводчик: на каком языке мы с тобой сейчас разговариваем?
Однако он упрямо стоял на своем:
— Но всем известно, что никто из варваров не умеет говорить на греческом.
— Нет правил без исключений. Ну подумай сам, факты свидетельствуют об обратном: ты ведь как-то понимаешь мою речь, а я твою. Так неужели ты думаешь, что мы с Зеноном не поймем друг друга?
Сеуфес все так же чопорно сказал:
— Во мне всегда нуждаются — в моем присутствии, — когда бы басилевс ни назначал аудиенцию варвару.
Я заверил его:
— Naí, ты непременно будешь присутствовать. Потому что высокородная принцесса Амаламена — а она, без всякого сомнения, относится к варварам — будет благодарна, если ты поможешь ей побеседовать с Зеноном.
Переводчик так изумился, что буквально пошатнулся и чуть не упал.
— Ты хочешь сказать, что она собирается беседовать с императором?!
Поскольку диалог наш становился все более громким и эмоциональным, Амаламена тоже им заинтересовалась, и я сказал:
— Переводчик, ты можешь приступить к своим обязанностям прямо сейчас — переведи ей все, о чем мы только что с тобой говорили.
Он так и сделал, довольно сносно заговорив на старом наречии. Услышав, что я собираюсь взять ее на аудиенцию к Зенону, Амаламена была потрясена не меньше переводчика. Однако когда Сеуфес переводил нашу беседу, он очень торопился, а закончив перевод, поспешно повернулся ко мне и сказал на греческом:
— Но принцесса не может присутствовать! За всю историю Восточной империи ее посещали только presbeutés мужского пола! Басилевс будет не на шутку оскорблен, он будет в ярости, если ты приведешь с собой женщину. Это неслыханно!
— Теперь ты об этом услышал, — на готском языке сказал я и добавил: — Сеуфес, ты свободен до тех пор, пока нас не пригласят в приемную императора Зенона. Ступай прочь и постарайся успокоиться.
Как только он ушел, в крайнем возбуждении качая головой, Амаламена взглянула на меня одновременно изумленно и благодарно. В последнее время ее глаза частенько были затуманены, но теперь они снова засияли подобно огням Gemini.
— Благодарю тебя, — сказала она, — за такой восхитительный и удивительный подарок — включить меня в свою посольскую свиту. Я буду очень рада пойти с тобой в Пурпурный дворец. Но почему ты решил так поступить? И еще настоял на этом?
В ответ я сказал ей правду, пусть и не всю:
— Ты сама предложила это, принцесса, когда процитировала Аристотеля. Твоя красота должна помочь нам вместе свершить великие дела.
Все произошло так, как я и потребовал: евнух-управляющий пришел на следующий день ни свет ни заря, чтобы сообщить, что басилевс Зенон примет меня этим же утром. Ясно, что oikonómos ожидал увидеть, что я начну рассыпаться в благодарностях при этом известии. Однако он застал меня уже одетым в мой лучший наряд — только что отполированные доспехи, chlamys с зеленой вышивкой и плащ из медвежьей шкуры. Когда управляющий заметил, что я держу отполированный шлем, его лицо слегка вытянулось. Притворившись, что мое терпение уже почти истощилось, я ядовитым тоном произнес:
— Отлично, Мирос. Мы давно готовы. А теперь объясни, есть какие-нибудь формальности, которые мы должны соблюсти по дороге к дворцу?
— Мы? Кто это мы?
— Я и принцесса Амаламена, разумеется.
Он изумленно воскликнул:
— Ouá, papaí! — А затем засуетился, забормотал что-то и принялся метаться по комнате — похоже, управляющий был потрясен не меньше, чем переводчик. Я быстро прекратил это представление, безапелляционно заявив, что Амаламена будет сопровождать меня. Мирос всплеснул руками и издал скорбный вопль:
— Но я захватил лошадей только для тебя и себя!
Я выглянул во двор и увидел довольно многочисленный отряд, ожидавший нас, чтобы сопроводить во дворец, — великолепно одетые слуги, телохранители в доспехах и с оружием, даже оркестр музыкантов. Один из них держал под уздцы двух лошадей: их богато украшенные, с высокими спинками и балдахинами седла выглядели словно миниатюрные троны.
— Khristós![257] — с досадой воскликнул я. — Дворцовые ворота не более чем в трехстах шагах отсюда. По-моему, совершенно нелепо маршировать туда, словно на параде. Но если так полагается, то ладно. Мы с принцессой поедем, а ты можешь идти пешком, oikonómos, вместе с остальным эскортом.
Он в ужасе разинул рот, но я не собирался менять решение. В результате все так и отправились — мы с Амаламеной верхом на лошадях, а Мирос в своем тяжелом и длинном одеянии переваливался и спотыкался позади нас, чуть не падая под ноги охранникам, решительно печатающим шаг под отрывистый лидийский марш.
Большой дворец в Константинополе не просто сооружение, это целый город в городе. За массивными бронзовыми воротами и стенами из проконесского мрамора располагаются несколько разных дворцов, больших и поменьше — по-настоящему маленьких там нет; а также две отдельные резиденции: Октагон для императора и Пантеон для императрицы. Чего там еще только нет: многочисленные церкви и часовни, помимо массивной Святой Софии, расположенной сразу за стеной; жилище для дворцовой охраны, здание настолько грандиозное, что его никак не назовешь бараком; огромнейший пиршественный зал; множество других построек для собраний всевозможных советов и трибунала; оружейная; имперский архив; жилища для слуг и рабов; конюшни, псарни, массивные клетки птичников…
Аккуратно разбитые сады опоясывали всю дорогу до самой городской дамбы на границе с Пропонтидой, и потому, стоя на земле в Европе, можно было, глядя на северо-восток через пролив Босфор, увидеть на противоположном берегу Азию. Внизу на побережье — и это несмотря на то, что в Константинополе имелось еще целых семь портов, самых лучших в мире, — располагался порт Вуколеон, предназначенный исключительно для дворцовых нужд. Неподалеку от Вуколеона виднелись очертания увитой лестницей башни, на вершине которой находилась огромная металлическая чаша с огнями pháros.
Фасады большинства зданий были облицованы мрамором с маленького островка Проконесс, белым с черными прожилками. Однако внутренние стены, колонны, жаровни и даже саркофаги были сделаны преимущественно из египетского порфирита — занавески, портьеры и обивка были разноцветными, чтобы оттенить этот камень. Именно из-за своеобразия внутреннего убранства императорский дворец и назывался Пурпурным. И благодаря этому дети, родившиеся в императорской и других знатных семьях и живущие здесь, были известны как porphúro-genetós, «рожденные в пурпуре».
Учитывая всю роскошь, которая окружала нас там, может показаться странным, что меня захватила всего лишь одна, довольно незначительная деталь убранства. Окна в тронном зале императора были закрыты от солнца портьерами из тяжелого пурпурного шелка. Помещение освещалось всего лишь несколькими лампами и маленькими жаровнями, так что высокий потолок был невидим — или почти невидим. Когда я поднял голову, то понял, почему этот большой зал содержали в полумраке. Это было сделано для того, чтобы заставить сиять — наверху, где, должно быть, находились купол, крыша или стропила, — то, что выглядело ночными небесами, на которых сверкали мириады блестящих звездочек.
Все созвездия находились точно на тех местах, которые они занимали на настоящих небесах в ясную летнюю полночь, каждая звезда была как раз такого цвета и яркости, как и в небе. Удивительней всего была та оригинальная простота, с которой все это было сделано. Как я узнал позднее, все бесчисленные звезды наверху окрашенного в темный цвет купола были не чем иным, как скромными и непритязательными рыбьими чешуйками разного цвета и размера, приклеенными каждая точно на свое место, чтобы отражать свет мерцающих внизу ламп.
Я уже прежде видел, как лицо Амаламены окаменело от боли, когда один из слуг помогал ей сесть в седло, и теперь лицо ее снова исказилось, когда ей помогали слезать. Но принцесса шествовала гордо и невозмутимо, когда мы с эскортом вошли в один из дворцов, а затем в сопровождении Мироса миновали множество залов и коридоров. В одном зале находились подарки, которые мы привезли Зенону, выставленные на покрытых пурпуром столах, — вернее, их бо́льшая часть; один из подарков я еще не вручил управляющему и потому теперь нес сам в ящике из эбонитового дерева, покрытом причудливой резьбой. Из-за того что он был громоздким и тяжелым, я не доверил его Амаламене, она несла свернутый и скрепленный печатью пергамент Теодориха.
Делая все, как Мирос, мы с принцессой медленно прошли, время от времени останавливаясь, через тронный зал и затем преклонили колени перед басилевсом Зеноном. Его трон, разумеется, был сделан из порфирита и покрыт пурпуром. Хотя на троне вполне хватило бы места и для двоих, но Зенон сидел точно на его правой стороне. Я знал, почему трон был таким большим. По праздникам император садился слева, а справа лежала Библия, чтобы показать, что в этом случае правит Господь Бог. Но по будням император сам занимал место, предназначенное для Библии, чтобы продемонстрировать, что он является наместником Бога если не на всей Земле, то по крайней мере в Восточной Римской империи.
Зенон оказался лысым мужчиной, который только-только вступил в зрелый возраст, но его приземистая фигура была еще мускулистой, как и у всякого воина, а кожа его по цвету напоминала кирпич. На нем не было императорской тоги, только chlamys и туника и даже походные ботинки воина. Зенон сильно отличался от слуг, которые стояли рядом и позади его трона. Большинство из них были по-гречески смуглыми, тонкими, надушенными и одетыми столь безупречно, что едва двигались, чтобы не нарушить тщательных, почти скульптурных складок своих одежд. Лишь один из них, тот, кто стоял ближе всех к Зенону с правой стороны, хотя и был одет элегантно, как и остальные, явно не был греком. Это был юноша примерно моего возраста и с такими же светлыми волосами; его можно было бы назвать даже красивым, если бы не выражение его лица, тупое и безучастное, словно у пескаря; и, кстати, шеи у молодого человека не было, так же как у вышеупомянутой рыбы.
— Это, должно быть, Рекитах, — прошептала мне принцесса, когда мы преклонили колена и склонили в поклоне головы. — Сын Страбона.
После того как Зенон проворчал нам, чтобы мы поднялись, я приветствовал его, назвав sebastós[258] (это греческий эквивалент Августуса), и представил себя и принцессу как послов его «сына» Теодориха, короля остроготов. При этом молодой Рекитах — потому что это явно был он, и парень, похоже, немного понимал греческий — перестал смахивать на пескаря и сложил губы, издав смешок, совсем не свойственный рыбе. Другой молодой человек, это был переводчик Сеуфес, вышел вперед и начал повторять императору все, что я только что сказал, слово за словом. Зенон прервал его нетерпеливым жестом, коротко кивнул мне, обратившись как к caius, а к принцессе вообще никак.
— Господин посол, — раздраженно произнес он, — не к лицу тебе оказывать плохую услугу своему господину и появляться при чужом дворе, грубо и опрометчиво попирая священные традиции. Это кощунство.
— Я не намеревался кощунствовать, sebastós, — ответил я. — Я просто не хотел зря терять время на проволочки и формальности…
— Это я заметил, — перебил меня Зенон. — Я наблюдал, как ты шел по дворцовым землям. — Его кирпичного цвета лицо при этом чуть не пошло трещинами, но я не мог не услышать насмешку в его голосе, когда император добавил: — Полагаю, я впервые увидел, как oikonómos Мирос проходит расстояние, большее, чем от стола до koprón[259].
Услышав это язвительное замечание, стоявший рядом со мной управляющий сконфуженно засопел. Я приободрился: похоже, Зенона скорее позабавило, нежели возмутило мое требование встретиться незамедлительно. Я сказал:
— От всего сердца надеюсь, что басилевс Зенон найдет послание короля Теодориха чрезвычайно важным и потому захочет увидеть его как можно скорее. Я также надеюсь, что мою порывистость не сочтут оскорбительной.
— Твою непристойную спешку я еще могу понять, — ответил Зенон, и теперь его голос звучал строго. — Но одного presbeutés обычно вполне достаточно, чтобы доставить послание. С какой стати мне встречаться еще и с его помощником и что здесь делает эта женщина?
Поскольку я тоже не мог назвать ни одной причины для этого, я сказал только:
— Она сестра короля. Благородная принцесса. Arkhegétis[260].
— Моя жена — императрица. Василиса. Но она не сопровождает меня даже на игры на ипподром. Такая дерзость для женщины просто неслыханна.
Едва ли я мог ответить императору, как отвечал остальным: «Теперь ты об этом услышал». Однако мне не пришлось вообще хоть что-то отвечать, потому что Амаламена, уловив тон беседы, сама обратилась к Зенону:
— Один могущественный древний монарх по имени Дарий как-то встретился с презренной женщиной.
Разумеется, принцесса произнесла это на старом наречии, но Сеуфес быстро перевел ее слова на греческий. Император впервые за все время посмотрел на принцессу, и взгляд этот был довольно свирепый. Но затем он немного успокоился и произнес холодным тоном:
— Я не такой уж невежда и знаю, что Дарий был одним из величайших царей Персии.
Переводчик повторил это Амаламене на готском, она набралась смелости и продолжила, а Сеуфес переводил:
— Так вот, этот самый Дарий собирался казнить троих пленных, когда к нему пришла некая женщина, чтобы молить его простить их ради нее, потому что они были у нее единственными мужчинами — ее муж, единственный брат и единственный сын. Она просила так жалостливо, что Дарий наконец согласился удовлетворить ее просьбу, хотя и частично. Он пообещал, что отпустит одного из них, и велел женщине самой выбрать, кого именно.
Амаламена подождала, пока Зенон не буркнул:
— Ну и?..
— Женщина выбрала брата.
— Что? Но почему?
— Дарий тоже был изумлен тем, что она не выбрала ни своего мужа, ни сына, и хотел знать почему. Женщина объяснила царю, что всегда может снова повторно выйти замуж и даже родить других детей. Но поскольку ее родители уже мертвы, у нее больше никогда не будет другого брата.
Басилевс моргнул от удивления, затем молча воззрился на Амаламену; казалось, что его взгляд слегка потеплел. А принцесса завершила свою речь:
— Именно поэтому, император Зенон, я стою сейчас перед тобой рядом с сайоном Торном. Чтобы вручить тебе просьбу короля Теодориха о том, чтобы ты, будучи мудрым и милосердным, одарил его, заключив с готами соглашение. — Она протянула запечатанное послание. — И позволь мне присоединить свои мольбы к просьбе единственного моего брата и воззвать к твоему великодушию.
Не успел Сеуфес перевести эту речь Зенону на греческий, как молодой Рекитах закричал на Амаламену на старом языке:
— Твой брат Теодорих вовсе не король Теодорих! Этот титул принадлежит моему… — Он осекся, потому что Зенон, не ожидая перевода, повернулся и пронзил юношу сердитым взглядом.
Затем Зенон одарил меня таким же мрачным взглядом и проворчал:
— У юной дамы манеры, по крайней мере, лучше, чем у варваров, и она знает, как вести себя с достоинством при императорском дворе. — Он снова обратил свое внимание на принцессу и теперь вежливо обратился к ней как к помощнику посла — Sympresbeutés Амаламена, подай мне послание Теодориха.
Она улыбнулась и подала, Зенон тоже ответил ей улыбкой — улыбнулись и мы с Миросом, тогда как Рекитах по-прежнему смотрел на Амаламену сердито. Император сломал все восковые печати, развернул пергамент и пробежал его содержание, сначала быстро, затем медленней. Свободной рукой он хлопнул себя по лысой голове, и на его лице снова появилось хмурое выражение.
Наконец Зенон произнес:
— Как мне уже сообщили, Теодорих пишет, что одолел короля Бабая и теперь удерживает город Сингидун.
Зенон был, похоже, подавлен подобным заявлением, поэтому я сказал:
— Я принимал участие в осаде и взятии этого города, Sebastós. И могу подтвердить, что все, изложенное в послании, истинная правда.
— Говоришь, все истинная правда, kúrios?[261] Вот интересно, осмелился бы ты сказать то же самое, если бы здесь присутствовал сам грозный Бабай?
— Но он здесь, sebastós!
Я поставил ящик из эбонитового дерева на пол, открыл замки и позволил его стенкам распахнуться. Голова короля Бабая, высушенная, коричневая и сморщенная от дыма, оказалась бы весьма отталкивающим зрелищем, если бы она не лежала на широкой чаше из золотой филиграни, в которую я попросил ювелира из Новы ее вставить.
Я жестом показал на нее и произнес:
— Если ты пожелаешь выпить за победу Теодориха при Сингидуне, sebastós, пусть kheirourgós[262] срежет верхушку черепа Бабая и вставит ее в эту изящную золотую оправу. А затем наполнит ее твоим самым лучшим вином и…
— Eúkharistô, kúrios presbeutés, — сухо произнес император. — Я сам был воином и довольно часто одерживал победы. Поэтому у меня уже есть подобные чаши-черепа, и время от времени я таки выпиваю из них в память моих старых врагов. Но эта голова может принадлежать кому угодно.
— Если ты никогда не встречался с королем Бабаем, sebastós, — сказал я, — то, возможно, его приходилось видеть при жизни молодому Рекитаху, и тогда он сумеет подтвердить его личность. Я так понимаю, что отец сего молодого человека, Теодорих Страбон, и Бабай довольно долго были…
Рекитах перебил меня, издав раздраженный вопль:
— Vái! Имя моего благородного отца Теодорих Триарус, а вовсе не Страбон!
Я не знаю, что возмутило юношу больше: то, что я связал его отца с недавно убитым королем сарматов, или же то, что я назвал его Теодорихом Косоглазым. А может, Рекитаху было не по душе, что я его узнал. Однако, когда Зенон метнул в него еще один взгляд, Рекитах нехотя признался:
— Я действительно встречался с королем Бабаем. Это он, вернее, то, что им некогда было.
— Отлично. Я принимаю это, — ласковым тоном произнес император, и Сеуфес продолжил переводить для Рекитаха и принцессы. — Теперь относительно того, могу ли я заключить с Теодорихом соглашение… Ну, это такой вопрос, который сразу не решишь. Теодорих пишет, что он сделал аналогичное предложение и императору Западной империи. Не можем же мы оба заключить с ним соглашение. Скажи, а ты, часом, не знаешь, вдруг маленький император Августул уже дал ответ Теодориху?
— Oukh, sebastós, — ответил я, — у нас не было возможности узнать, добрался ли уже мой собрат маршал до Равенны. Но я полагаю… тот император, кто первым заключит с Теодорихом соглашение, и будет владеть захваченным городом.
— Ты действительно так полагаешь? Хорошо, я обдумаю условия Теодориха. Он просит возобновить ежегодную выплату consueta dona за поддержание мира на северных границах империи. Однако я связан обязательствами перед другим Теодорихом и плачу ему за ту же самую службу три сотни либров золотом. Получается, что мне придется отобрать деньги у одних, чтобы платить другим?.. Siopáo![263] — рявкнул он, когда мы с Рекитахом уже открыли было рты. Мы тут же снова захлопнули их, а Зенон продолжил: — И еще одно. Теодорих просит гарантий, он хочет, чтобы земли Нижней Мезии, которые в данный момент занимает его племя, были отданы остроготам в постоянное владение. Но вам, kúrios presbeutés и kúria Амаламена, следует знать, что на эти самые земли есть множество претендентов. Например, их желает получить племя другого Теодориха.
Рекитах выглядел униженным из-за того, что его народ презрительно назвали племенем. Да и у меня, полагаю, вид был не лучше. Одна лишь Амаламена совершенно не смутилась и вежливо сказала:
— Прости меня, sebastós. Сайон Торн и я только что проделали долгий путь сюда с самого Данувия. Между землями нашего народа и землями фракийских греков, к северу отсюда, мы не видели ни колонистов, ни поселенцев, кроме нескольких прибывших туда венедов. Но ведь они не являются гражданами Рима, и потому им не могут позволить претендовать на какие-либо земли.
Зенон кашлянул и произнес:
— Кроме мирских претендентов есть еще христианская церковь.
— Церковь?
— Видишь ли, kúria, поскольку вы наслаждаетесь завидной привилегией не быть вовлеченными во все это, ибо принадлежите к еретикам-арианам, то, возможно, не знаете, что самым большим землевладельцем во всей империи является христианская церковь. Когда-то реки отмечали границы между государствами, но теперь эти реки просто протекают по многочисленным угодьям, лесам или цветущим садам многочисленных церковных владений. Церковникам ведь не откажешь в просьбе, хотя им и просить-то особо не приходится. Любому дарителю земель, будь то крестьянин или император, священники обещают вечное блаженство на небесах. Да, все это дело гораздо серьезней… но ouá! — Он всплеснул руками. — Это слишком долго объяснять.
— Позволь мне, sebastós, — сказал Мирос и с помощью переводчика объяснил мне и Амаламене: — Каждый из пяти архиепископов христианской церкви старается увеличить и упрочить свои власть и могущество, в надежде возглавить церковь. Естественно, великий басилевс Зенон благоволит нашему епископу православной церкви Акакию здесь, на востоке. Но император должен заботиться также и о тех своих многочисленных подданных на западе, которые придерживаются католицизма. В то же самое время ему приходится сглаживать все противоречия и умиротворять требования многочисленных и, заметьте, враждебно настроенных друг к другу многочисленных сект обеих церквей. Эти христиане дерутся прямо на улицах и уничтожают друг друга во имя мелочных различий в своих доктринах. Тем не менее, когда доходит до пожалований…
— Теперь позволь мне, — прервал я его намеренно грубо и резко. — Один пункт, если уж вдаваться в эти тонкости, остается неясным. — Мирос, Сеуфес и Рекитах изумленно смотрели на меня, пораженные такой наглостью, но я продолжил: — Я не услышал, что же такого конкретного, осязаемого предложили Зенону многочисленные претенденты или поселенцы — Косоглазый Теодорих, скловены, алчные патриархи церкви — в обмен на эти земли. Мы с принцессой прибыли сюда, чтобы, образно говоря, вручить императору Зенону ключи от весьма внушительного города Сингидуна.
Тут все в зале, включая Амаламену, повернулись, чтобы взглянуть на императора, словно ожидали, что он, подобно Юпитеру, метнет молнию. Но он удивил меня, сказав:
— Presbeutés говорит правду. Воины вроде его и меня считают, что дела важнее слов и нечто реальное намного важнее, чем обещания. Город, который господствует над всем Данувием здесь, на грешной земле, я думаю, предпочтительней любой призрачной надежды обрести блаженство на небесах после смерти. Однако, kúrios, я потребую предоставить мне исключительные права на этот город.
Я сказал:
— Я думаю, что они у тебя уже есть, sebastós, если ты этого желаешь. Из того, что я слышал об этом новом, совсем еще юном августейшем императоре Рима и о его регенте-отце, можно заключить, что они слишком оберегают свой трон, чтобы брать на себя ответственность и заключать хоть какие-то соглашения. Хотя я могу предложить, чтобы ты поставил на соглашении дату падения Сингидуна. Даю тебе слово от имени короля Теодориха — и его сестра, которая присутствует здесь, станет свидетельницей и торжественно это подтвердит, — что твои притязания будут рассмотрены в первую очередь.
— Слово воина и свидетельство прекрасной принцессы — этого мне, конечно же, вполне достаточно. Мирос, позови grammateús[264], чтобы я мог, не откладывая, продиктовать соглашение.
Рекитах жалобно заскулил, но Зенон заставил юношу умолкнуть, бросив на него еще один свирепый взгляд, и продолжил, обращаясь ко мне и принцессе:
— Я пожалую народу Теодориха земли Мезии в вечное владение. Я снова стану ежегодно платить остроготам consueta dona. Более того, я верну Теодориху титул, который носил его отец во времена Льва Первого, — magister militum praesentalis[265], главнокомандующий пограничными войсками Восточной империи.
Принцесса вся засветилась от радости, а я пробормотал:
— Премного благодарю, sebastós.
— Я пришлю также grammateús в xenodokheíon, чтобы составить еще один документ — о том, что мои права на Сингидун будут исключительными. Затем, как только мы поставим подписи и печати и обменяемся документами, я хочу, чтобы ты немедленно отбыл и как можно скорее отвез соглашение Теодориху в Сингидун. Мне не по душе так поспешно выдворять гостей, но я верю, что вы оба еще вернетесь сюда вместе с нашим почтенным magister militum Теодорихом, — тогда вы и сможете спокойно насладиться всеми прелестями Константинополя.
* * *
Амаламена продолжала как девчонка радоваться, пока мы с ней в сопровождении все тех же слуг, стражников и музыкантов ехали обратно в гостевой дом. Затем она громко рассмеялась, чуть ли не заглушив звучащую вокруг нас музыку, и воскликнула:
— Ты сделал это, Торн! Ты получил от императора все, что хотел Теодорих, и даже больше!
— Нет, принцесса, не я. Аристотель был прав. Это твоя красота смягчила сердце грубого и вспыльчивого старого воина. Твои красота и обаяние. Ты еще одна Клеопатра, новая Елена Прекрасная!
Румянец удовольствия заставил Амаламену засветиться еще больше, хотя я тут же пожалел, что сравнил ее с этими двумя выдающимися женщинами: ведь согласно Плутарху и Павсанию, обе они безвременно умерли бесславной смертью. Но по крайней мере, подумал я, эти женщины прожили жизнь не зря, если о них продолжают помнить и после их смерти, а теперь то же самое сделала и Амаламена.
— Благодарю тебя, Торн, за то, что так галантно разделил со мной свою славу. Но самое главное — Зенон все-таки согласился!
— Он согласился, да. Теперь посмотрим, сдержит ли он свое слово.
— Что? Ты не веришь слову императора?
— Он исавр, а исавры — греки. Ты читала Вергилия, принцесса? «Бойтесь данайцев, дары приносящих…»
— Но… но Зенон приказал составить письменное соглашение. Почему ты не доверяешь ему?
— По трем причинам. Во-первых, меня смущает то, как он в последний раз посмотрел на Рекитаха. Это не был взгляд, которым приказывают хранить молчание. Нет, император словно бы говорил: «Помолчи пока!» Во-вторых, если бы между ними двумя существовал молчаливый сговор, Рекитах должен был вслух продолжить протестовать — чтобы сохранить видимость, — когда Зенон передал нам права его отца, его золото и титул. Но Рекитах туп как пескарь, чтобы догадаться это сделать. И последнее: хотя Зенон предложил твоему брату различные титулы и пост главнокомандующего, он так и не назвал его королем всех остроготов. Вероятно, он все еще приберегает этот почетный титул для Теодориха Страбона.
— Теперь я тоже припоминаю, да, ты прав. — Энтузиазм Амаламены поугас. — Еще… если он вверит нам соглашение… отправит золото…
— Если бы я сам получил это золото прямо сейчас, принцесса, я бы поставил все до последнего нуммуса на то, что верна одна моя догадка. А именно, что pháros вот там — ты видишь, я не оглядывался ни разу, с тех пор как мы покинули дворец, — уже посылает сигнальный дым, сообщая кому-то о том, что сегодня произошло.
Она повернулась в седле, чтобы посмотреть на маяк, и облегченно вздохнула. Я тоже повернулся и увидел, что дым все еще представлял собой ровный столб, он только слегка колебался. Но я не мог ошибиться в своих догадках: просто было еще рано, потому что какой-то человек уже спешил вверх по лестнице и почти наверняка нес сообщение, которое и следовало отправить этим хитроумным способом.
Но у меня не было времени все это обдумывать. Потому что в этот момент Амаламена вдруг крепко зажмурила глаза и сжала губы. Лицо ее мгновенно сделалось белым и даже приобрело зеленоватый оттенок, принцесса покачнулась в седле и вцепилась в его луку. То, что она так внезапно повернулась в седле, должно быть, перевернуло что-то внутри нее. Поэтому я взял поводья ее коня, подтянул его поближе к своему, обхватил рукой покачнувшуюся принцессу и крикнул нашему эскорту, чтобы они ускорили шаг.
В тот же самый момент, оказавшись совсем близко от Амаламены, на свежем воздухе, я уловил исходивший от нее слабый незнакомый запах. Как уже говорилось, я давно познакомился со специфическими женскими запахами и знал, что они обусловлены различным настроением женщин, их эмоциями или легким ежемесячным недомоганием. Но с таким я прежде не сталкивался. Благодаря своему острому обонянию я, возможно, первым, даже раньше самой принцессы, уловил этот запах. Он был не особенно сильным или же отвратительным — как миазмы Даниила Свинопаса, — но оказался таким же всепроникающим и навязчивым, как дым. Он постепенно пропитал всю Амаламену, ее одежду, постель — все, к чему она прикасалась.
Iatrós Алектор впоследствии рассказал мне, что этот запах присущ отнюдь не одним только женщинам. Он появляется у всех, вне зависимости от пола, кто болен смертельным недугом, который прорывается в виде открытых язв. По-гречески это называется brómos musarós: отвратительное зловоние. При этом слово musarós («отвратительное»), является однокоренным с mus, что по-гречески означает «мышь». И это не случайно: запах, исходящий от больного, на самом деле напоминает пахнущее плесенью мышиное гнездо, однако соединяется еще и с другим, острым запахом: так пахнет моча человека, который поел спаржи. Я могу добавить, исходя из своего опыта боевых сражений, что этот запах также отдаленно напоминает гнилостную вонь, исходящую от застарелых загноившихся ран.
Однако я забегаю вперед.
После того как мы вернулись в xenodokheíon, я заботливо снял принцессу с лошади, а Сванильда и несколько других служанок пришли помочь госпоже в ее покоях. Поскольку Амаламена едва ли могла теперь скрывать, что она больна и чувствует себя очень плохо, а также поскольку она была слишком слаба, чтобы протестовать, что я вмешиваюсь не в свои дела, я послал одну из хазарок привести iatrós.
Алектор пришел вместе с grammateús, которого обещал прислать Зенон, худощавым стариком, который представился как Элеон. Я показал ему свободную комнату и велел посидеть там, покуда я не освобожусь. Iatrós занялся принцессой, а я некоторое время взволнованно вышагивал по комнате и наблюдал, как старый Элеон затачивает перья и засовывает их за уши, в свои белоснежные волосы, как он разворачивает листы пергамента и пристраивает чернильницу. При этом он каким-то образом умудрился выплеснуть из нее чернила и испачкать себя и мебель вокруг.
Наконец хмурый Алектор заглянул к нам в комнату и сделал мне знак выйти. Лекарь сказал:
— Больше нет нужды тайком подсыпать принцессе мандрагору. Она будет принимать ее по своей воле. Но теперь этот трупный червь проявился, он жадно и быстро пожирает бедняжку. Ей потребуется все больше и больше этого лекарства. Надеюсь, ты проследишь за этим. Ее служанкам я дал указания, как менять повязки и прочее. Я бы рекомендовал, чтобы за принцессой ухаживали и днем и ночью. Наступит время, и, увы, это произойдет совсем скоро, когда Амаламена больше уже не сможет обслужить себя даже в самых насущных вещах. Поэтому одной служанки будет недостаточно. Понадобятся несколько, и крепких — крепких на желудок, так же как и физически. Я сильно сомневаюсь, что хоть одна из этих хазарских шлюх подойдет.
— Я клянусь, что о принцессе станут заботиться постоянно, — пообещал я. — Но вынужден повторить свой вопрос: неужели совсем больше ничего нельзя сделать?
— Oukh. Увы, я как iatrós бессилен ей помочь. Хотя ты, похоже, уже оказал Амаламене услугу. Для больной женщины в таком тяжелом состоянии принцесса, кажется, пребывает в поразительно безмятежном настроении.
— Ouá… ну… я изо всех сил старался следовать твоим прежним предписаниям, iatrós Алектор. Она действительно совершила сегодня нечто невероятно важное и значимое.
— Хорошо, хорошо. Постарайся почаще напоминать ей об этом. Преувеличивай значимость ее поступка, если необходимо. Сейчас принцессу необходимо всячески подбадривать и поддерживать.
После того как Алектор ушел, я велел grammateús подождать еще немного. Ненадолго заглянув в свои покои, я зашел к Амаламене. Сванильда вежливо покинула комнату, где ее госпожа лежала в постели, и я сказал:
— Принцесса, лекарь говорит, что ты слегка нездорова. Я уверен, что тебя бесполезно об этом спрашивать, но поскольку я отвечаю за твою безопасность, то все-таки должен спросить. Может, ты пока останешься здесь, где за тобой смогут как следует ухаживать, а я поспешу обратно к Теодориху, чтобы отвезти ему договор?
Она улыбнулась тусклой улыбкой, но все-таки улыбнулась.
— Ты прав, предлагать мне такое бесполезно. Торн, ты недавно сказал, будто в том, что наша миссия оказалась успешной, есть и моя заслуга. Ты ведь не откажешь мне в удовольствии присоединиться к брату и отпраздновать наш успех вместе с ним.
Я лишь вздохнул и развел руками:
— Я как-то сказал еще одну вещь. Я никогда ни в чем не откажу тебе, принцесса.
— В свою очередь, Торн, обещаю тебе, что не задержу нашу колонну в пути. Это новое лекарство, некое вещество, очень похожее на кусочки коры, что бы это ни было, действительно принесло мне облегчение… гораздо более существенное, чем все те снадобья, что прежде давал мне Фритила. Оно наверняка поможет, и мне не придется валяться в carruca dormitoria подобно праздной лентяйке. Мы можем оставить ее здесь, а я весь путь проделаю верхом на своем муле.
— Не выдумывай. Я отправлю вперед гонца с документом. Остальные отправятся неспешным шагом. В том числе и твоя carruca. Я поклялся лекарю Алектору, что буду ухаживать за тобой еще лучше, чем это прежде делала Сванильда.
— Лучше, чем Сванильда? Чепуха. Сванильда прислуживает мне с тех пор, когда мы были детьми. Мы не служанка и госпожа, мы с ней подруги.
— Тогда она сможет оказать тебе поистине дружескую услугу. С твоего разрешения, я бы хотел поручить Сванильде другое задание. В ее отсутствие прислуживать тебе стану я. У меня есть кое-какой опыт в оказании помощи больным.
«Разумеется, — подумал я, — учитывая, что все эти больные — juika-bloth, молодой Гудинанд, старик Вайрд — в конечном счете умерли, это не слишком-то хорошо характеризует мои способности». Так или иначе, Амаламена только снова улыбнулась и твердым голосом произнесла:
— Мужчина, ухаживающий за женщиной? Немыслимо!
— Амаламена, именно твои красота и мужество — вот что обеспечило нам соглашение, и я не позволю тебе превратить наш успех в ничто. Документ надо быстро и безопасно доставить Теодориху. В противном случае Зенон может притвориться, что вообще не писал его, никогда не признает законность соглашения и скажет, что о нем и речи не было. А ты знаешь, с каким подозрением я отношусь к его добропорядочности. Я должен быть уверен, я настаиваю на этом, что Теодорих получит документ в целости и сохранности, поэтому я прошу тебя и впредь оказывать мне помощь в этом деле. Видишь ли, у меня есть план, который я не смогу осуществить без твоей помощи. И чтобы получить ее, я готов на самые отчаянные меры. Это может потрясти тебя, причинить страдания, вызвать возмущение, я не знаю, но я собираюсь доверить тебе одну тайну, которая останется только между нами.
— Что ты задумал, Торн? — спросила она с шутливой тревогой, когда я закрыл и запер дверь. — Обольщение или насилие?
Но я не поддержал ее шутливый тон. Хотя я пообещал, что заставлю принцессу смеяться, когда это только будет возможно, мне сейчас было не до смеха.
— Я всего лишь собираюсь представить тебе женщину, которая будет ухаживать за тобой во время нашего путешествия. Ее зовут Веледа.
— Ее? Мне показалось, будто ты сказал, что собираешься делать это сам… — Она внезапно замолчала, теперь уже не на шутку встревожившись, и попыталась откатиться на кровати подальше от меня, когда я стал раздеваться. Я полагаю, что принцесса позабыла о своих собственных неприятностях и вообще обо всем, по крайней мере на мгновение, когда я снял с себя всю одежду, кроме пояска «целомудрия» вокруг чресл. Увидев меня обнаженным, она прошептала:
— Liufs Guth!
Одевшись снова, я вернулся в помещение, где меня ожидал grammateús Элеон. Там я снова принялся мерить комнату шагами и начал диктовать договор о передаче Сингидуна. Поскольку я сам некогда был писцом, то без труда припомнил все те формальные приветствия и цветистые фразы, с которых предписывалось начинать документы. Но когда дело дошло до сути, я не придумал ничего лучше, чем просто продиктовать:
— «Получив должное возмещение, я, Теодорих, король остроготов, настоящим передаю права на владение городом Сингидун, что в Верхней Мезии, Sebastós Зенону, императору Восточной Римской империи».
— Ouá, papaí,— простонал grammateús. И покачал при этом головой так же горестно, как Алектор, сообщая мне о близкой кончине принцессы. — Прости меня, юный presbeutés, но так не делают. Oukh, oukh.
— Почему, Элеон? Здесь говорится обо всем, о чем я хочу сказать. Вернее, обо всем, чего хотел бы император.
— Но об этом говорится слишком откровенно, слишком прямолинейно. Теодорих отдает, Зенон принимает. Любой проницательный служитель закона усмотрит в этой простой искренности вызов, и ему доставит большое наслаждение оспорить законность документа. Ты должен пересыпать его туманными терминами. «Безвозвратная передача согласована, подтверждена и определена… отказывается от всех прав навечно… клянется, что на владение городом не претендует никакое другое лицо, а также заверяет в отсутствии каких-либо встречных требований…» Что-то вроде этого, presbeutés. А еще необходимо постоянно ссылаться на свод законов. «Соответствует главе такой-то и такой-то, параграф номер… из свода законов…»
— Но я в этом совершенно не разбираюсь.
— Тогда позволь мне усеять договор этими цитатами, бесполезными, но красивыми. Увы, мы должны тупо следовать закону, presbeutés. На самом деле в цитатах этих нет особой надобности. Их включают в документы только для того, чтобы законники кивали своими головами в знак признательности, а все остальные кивали головами от дремотной скуки.
Я рассмеялся и сказал:
— Ладно, согласен, давай пойдем на уступки законникам.
Старик немедленно заскрипел пером, а я, стоя у него за спиной, через плечо смотрел, что именно он пишет. По правде говоря, я лишь с серьезным видом притворялся, что это делаю, ибо не читал по-гречески и не смог бы вывести Элеона на чистую воду, даже если бы он сочинил приказ о моей казни. Наконец старик посыпал пергамент песком, сдул его и вручил мне только что отточенное неиспользованное перо, чтобы я поставил на документе свои имя и титул. Я писал далеко не так красиво, как Элеон, но остался чрезвычайно доволен качеством пергамента, на котором поставил свою подпись.
— Ouá, при императорском дворе используют, разумеется, только самые дорогие вещи, — гордо сказал писец.
— Да уж… — сказал я, изобразив восторг и восхищение. — Как ты полагаешь, могу я попросить один лист пергамента, grammateús, чтобы отвезти его домой и показать нашим писцам, какой необыкновенной роскошью вы здесь наслаждаетесь?
— Ну, конечно, конечно, presbeutés. Я, кстати, захватил два, на случай, если вдруг испорчу один. Позволь мне сделать тебе подарок.
Я осыпал старика благодарностями, осторожно свернул пергамент и засунул его себе под тунику. Я как раз провожал Элеона до двери, когда он в дверях столкнулся с другим, на вид совсем древним стариком, который только что прибыл. Элеон приветствовал его по имени:
— Khaîre, Арта. Ты никак принес от императора готовый договор? Тогда я подожду, и мы отправимся во дворец вместе.
Второго grammateús сопровождал переводчик Сеуфес, который спросил меня, не хочу ли я, чтобы он прочел мне вслух, что написал Зенон, а также поинтересовался, следует ли все переводить на готский. Я сказал, что вполне удовлетворюсь текстом на греческом языке. Он развернул пергамент и с выражением прочел:
— «Sebastós Зенон Исаврий, басилевс Восточной Римской империи — Праведный, Счастливый, Победоносный и Благородный, известный покоритель антов, аваров и других варваров — из своего Нового Рима Константинополя шлет привет Теодорексу Амалу, сыну Тиудемира Амала, а также его генералам, сенаторам, консулам, преторам, трибунам и маршалам. Khaîre! Желаю доброго здравия тебе и твоим близким, Теодорекс. Я и мои близкие также пребываем в добром здравии».
Затем сообщалась суть дела, причем документ Зенона также изобиловал избыточными нудными формальностями, как и тот, что составил Элеон. (Из-за спины Сеуфеса старый grammateús подмигнул мне.) Однако из всего этого я ухитрился выделить главное и был полностью удовлетворен этим: ведь в своем соглашении Зенон и впрямь пожаловал Теодориху все, что он пообещал, — земли Нижней Мёзии, ежегодные выплаты золотом, звание magister militum. Документ заканчивался таким же количеством пожеланий, как и в начале, хотя, что знаменательно, Зенон ни разу не обращался к Теодориху как к королю или rex, да и вообще упорно именовал его всего лишь magister militum. Наконец Сеуфес свернул пергамент и показал мне цветастую подпись императора Зенона, а под ней печать с инициалом в завитушках, поставленную на пурпурном воске.
Я кивнул и сказал:
— Я удовлетворен. Надеюсь, что и Зенон сочтет составленный мной документ таким же приемлемым.
Сеуфес вручил соглашение grammateús Арте, который не стал сворачивать пергамент, но сложил его весьма хитроумно. Переводчик выдернул из настенного канделябра пурпурную свечу и капнул в трех местах расплавленным воском на свернутый пергамент. Арта извлек из складок одежды тяжелую золотую императорскую печать и трижды оттиснул на воске букву З, после чего вручил запечатанный пергамент мне.
— Благодарю вас за все, господа, — сказал я. — Я со своими людьми собираюсь выехать обратно, как только император пришлет мне известие, что его устраивает мой документ. Завтра на рассвете, если он позволит. Мы постараемся как можно быстрее отвезти соглашение королю Теодориху. Будьте добры, передайте ему мои слова.
После того как греки ушли, я уселся за маленький столик из порфира и принялся рассматривать запечатанный договор. Я достал из-под туники чистый лист пергамента, который мне дал Элеон. Он был такого же размера, цвета и качества, как и остальные. Я мог без труда подделать цветистую подпись Зенона, но мне понадобились бы недели, чтобы так же красиво воспроизвести все слова, которые написал Арта. А еще мне надо было точно так же сложить документ. Поэтому я направился на кухню и принес от пекаря деревянную доску, которой он делал оттиск буквы З на хлебе. Я положил доску на стол, свернул чистый пергамент точь-в-точь, как его свернул Арта, капнул на него в трех местах пурпурным воском и прижал к нему деревянную доску. У моей буквы З не хватало завитушек, которые имелись на золотой печати, но это не было заметно, если не присматриваться внимательно. Я вернул доску пекарю, а затем отнес оба пергамента в покои Амаламены.
В течение того короткого времени, пока я отсутствовал, запах, характерный для недуга принцессы, похоже, усилился — по крайней мере, мне так показалось, — и я от души надеялся, что сама она еще не ощущает его. Я спросил у Амаламены:
— Ну что, ты решилась, принцесса? Все готово, кроме Сванильды.
На лице ее появилось то же самое выражение, как и в тот момент, когда я покинул ее: немного подозрительное, слегка удивленное, возможно, даже чуть-чуть грустное. Она произнесла, тяжело вздохнув:
— Мне еще очень трудно думать о тебе как о… как о Веледе.
Я пожал плечами и беззаботным тоном произнес:
— Иногда и мне тоже.
Это была ложь. Даже когда я был Торном, я всегда осознавал себя Веледой. Но я не стал рассказывать принцессе о себе всей правды. Я позволил ей думать, что на самом деле был молодой женщиной, которая только притворялась мужчиной в поисках приключений и для того, чтобы преуспеть в жизни.
Она произнесла тоскливо:
— Я привыкла к Торну. Он мне даже нравился.
— А ты Торну, Амаламена.
— Мне жаль расставаться с ним.
На самом деле, учитывая ее недуг, Амаламене все равно вскоре пришлось бы с ним расстаться, и, без сомнения, она знала об этом. Но я постарался положить конец нашей дружбе между мужчиной и женщиной раз и навсегда. Я сказал:
— Помни, принцесса. Вы с Торном — оба участники очень важного дела, настолько важного, что о своих собственных интересах думать не приходится. Если мы не проявим достаточно силы духа и мужества, чтобы завершить эту миссию, разве тебе не будет еще хуже?
— Да… да. — Она снова вздохнула и расправила свои изящные плечики. — Веледа, ты носишь имя древней жрицы, которая принадлежала к старой вере, — она раскрывала тайны. Поэтому, прежде чем я разрешу отправить Сванильду с поручением, скажи, ей будет угрожать опасность?
— Может быть, но в меньшей степени, чем мне и тебе. Эта девушка — прекрасная наездница, мы с ней одного роста и телосложения. Если Сванильда переоденется в мужскую одежду и поедет верхом на одной из наших вьючных лошадей, а не на муле, то никто ничего не заподозрит. В любом случае, я полагаю, она единственная, кто может незаметно выехать из Константинополя. А теперь я хочу, чтобы ты приказала ей выехать отсюда нынче глубокой ночью и как можно скорее добраться до Сингидуна вот с этим.
Я протянул Амаламене пергамент с настоящим договором. Она все еще колебалась, поэтому я стал объяснять дальше:
— Мы должны учитывать, что Зенон не сводит глаз со всех воинов в нашей свите. Исчезновение любого человека сразу заметят, так же как и наше с тобой. Но я сомневаюсь, что твоя служанка привлечет внимание. Когда наш отряд отбудет, ты и якобы Сванильда будете находиться внутри повозки. Я поеду в полном вооружении и с маршальской помпой, торжественно размахивая вот этой подделкой. — Я показал ей второй пергамент. — Для всех, кто приглядывает за нами в городе, и для тех шпионов, которые будут следить за нами в пути днем, наш отряд будет выглядеть полным. Любой katáskopoi, наблюдающий за нами ночью, увидит служанку, прислуживающую тебе, которая удаляется спать вместе с тобой.
При этих словах принцесса слегка покраснела. Я был рад тому, что у нее в венах, по крайней мере, осталось достаточно крови и vis vitae[266], чтобы краснеть, но поспешил добавить:
— Ты видела Веледу обнаженной. Она ни на йоту не отличается от тебя или Сванильды. — Это, разумеется, была ложь, однако мои последующие слова были чистой правдой. — Веледа будет всего лишь преданно служить тебе в качестве служанки или любящей сестры.
— У меня никогда не было ни служанки, ни сестры, которая была бы так похожа на мужчину. — Однако Амаламена произнесла это со смешком, и я снова обрадовался тому, что она еще может смеяться, хотя это и был грустный смех. — Прекрасно. Позови Сванильду, и я отдам ей приказания. Я также скажу ей, что заменю ее одной из этих придворных хазарок. — Затем принцесса добавила повелительным тоном, как прежде, озорно улыбнувшись: — А теперь, Веледа, ступай, приготовь для нее коня и провизию.
Я ухмыльнулся, поклонился, покорно вышел из комнаты и отправился объяснить optio Дайле, почему служанка принцессы уедет ночью, переодевшись мужчиной. Я также выдал ему ту же самую ложь, которой Амаламена угостила Сванильду: якобы мы наняли одну из хазарок, чтобы помогать принцессе на обратном пути. И еще я предостерег optio:
— Не бери никакой еды в кухне. Положи в дорожный мешок Сванильды что-нибудь из тех запасов, которые мы привезли с собой. После этого я попрошу тебя, Дайла, незаметно вывести ее и коня по глухим улочкам к каким-нибудь не столь заметным городским воротам и показать Сванильде правильную дорогу.
— Не беспокойся, я прослежу за этим, сайон Торн. Лошадь будет готова, как только девушка надумает выехать.
Возвратившись в женские покои, я обнаружил, что Амаламена весело смеется, лежа на кровати и глядя, как Сванильда надевает тунику, нижнюю рубаху, штаны, ботинки и шапку, которые я дал ей.
— Нет, Сванильда, не так, — говорила принцесса. — Ты надела пояс наоборот, мужчины носят его иначе. По какой-то неизвестной нам причине они застегивают пряжку слева, а ее язычок находится справа…
Я тоже рассмеялся и помог взволнованной Сванильде. После того как она оделась правильно, я отдал девушке свой старый плащ из овчины, потому что по ночам уже было холодно. После этого протянул Сванильде кошель, в котором было более чем достаточно денег, чтобы добраться до Сингидуна. Я посоветовал ей держать в кошеле только несколько монет, а остальные спрятать — вместе с договором Зенона — где-нибудь на теле. Затем, поскольку Амаламена, казалось, уже немного пришла в себя, я сказал ей, что хазарки уже накрыли стол в триклиниуме, и спросил, не хочет ли она немного подкрепиться.
— Акх, нет, не хочу, — сказала принцесса, слегка скривившись. — Лучше возьми с собой Сванильду и проследи, чтобы она как следует наелась. Возможно, ей теперь не скоро придется толком пообедать.
Я велел девушке накинуть женское платье поверх мужского наряда, чтобы служанки не заметили ее переодеваний. Сванильде, похоже, было не слишком удобно в таком количестве одежды сидеть за столом — и рабыни, прислуживающие нам, наверное, сочли немного странным, что простая служанка вдруг ужинает с presbeutés. Однако это не помешало Сванильде как следует подкрепиться. Хотя бедняжка была немного расстроена тем, что вынуждена оставить свою госпожу, и еще больше встревожена перспективой совершить столь опасное и ответственное путешествие в одиночку.
Во время трапезы Сванильда застенчиво спросила меня, не могу ли я дать ей как мужчина какие-нибудь указания, как лучше вести себя. Поскольку времени для наставлений практически не было, я смог дать ей только один полезный совет:
— Я не думаю, что тебе придется бегать, Сванильда, или что-нибудь бросать, когда на тебя будут смотреть другие люди. Но в любом случае постарайся по возможности не делать этого. Подобные действия всегда выдают женщину, которая притворяется мужчиной.
Она поблагодарила меня за мудрый совет и отправилась попрощаться со своей госпожой, после чего доложила optio Дайле, что готова к отъезду. Я остался сидеть за столом и попросил одну из служанок принести мне кувшин вина, которое мы только что пили, от души надеясь убедить принцессу выпить немного. Затем я подошел к окну, которое выходило на Пропонтиду, и посмотрел на pháros. Его огонь горел неровно, время от времени вспыхивая, вне всякого сомнения, или повторяя, или отправляя то сообщение, которое прежде передавали при помощи клубов дыма. После этого я направился в свои покои и привел в беспорядок постельное белье. На случай если шпион заглянет ко мне ночью, он не должен догадаться, что я ночую в другом месте. Пусть решит, что я мучаюсь бессонницей и потому, возможно, пошел расслабиться к одной из служанок-хазарок.
Когда я принес кувшин с вином в комнату Амаламены, я старался не показать виду, что уловил душок brómos musarós. Принцесса по-прежнему пребывала в одиночестве, лежа в постели, но теперь выглядела почти такой же бледной и несчастной, как тогда, когда мы возвращались из дворца.
— У тебя боли, принцесса? — встревожился я. — За тобой требуется уход? Ты так долго оставалась одна!
Она слабо покачала головой:
— Сванильда перед отъездом переодела меня в последний раз. Должна признаться, что моя открытая рана представляет собой просто отвратительное зрелище.
— Тогда вот… выпей немного этого доброго библидского вина, — сказал я, наливая ей бокал. — Я принесла его в надежде, что оно окажет благотворное воздействие на твое здоровье, ведь вино по цвету напоминает кровь. Но даже если вино и не подействует, оно поможет тебе обрести хорошее расположение духа.
Амаламена сделала глоток, затем выпила все вино чуть ли не с жадностью. Я наполнил бокал для себя и отнес его в угол комнаты, где стояла кровать для служанки, пониже и поуже, и начал готовиться ко сну. У готов все было без затей: они просто раздевались догола, если только ночи не были слишком холодными — и не считая моего случая, разумеется, потому что я продолжал носить римский поясок целомудрия и не снял своей набедренной повязки. По правде говоря, моя скромность не была напускной. Несмотря на то что сегодня днем в присутствии Амаламены я разделся чуть не догола, я не мог теперь с такой же легкостью проделать это снова. Однако я полагал, что она будет чувствовать себя не так неловко, когда останется наедине с другой женщиной, узнав, что та лишь притворяется мужчиной.
Принцесса все-таки старалась не смотреть на меня, пока я раздевался, и предпочла даже не разговаривать со мной, пока я не надел на себя сброшенное Сванильдой легкое домашнее платье. Затем, очевидно просто для того, чтобы хоть что-нибудь сказать, Амаламена пробормотала:
— Вино восхитительное, Веледа. И оно действительно кроваво-красное.
— Да, — согласился я и тоже просто для того, чтобы поддержать разговор, весьма необдуманно добавил: — Я думаю, потому-то его так и назвали. По имени нимфы Библиды, которая покончила собой, когда ее попытки соблазнить собственного брата не увенчались успехом.
Я тут же осознал ошибку, которую совершил, потому что принцесса вперила в меня свой взгляд, сверкающий огнем Gemini.
— А ты, Веледа? — спросила она, на этот раз произнося это имя без всякой насмешки. — Какие ты сама испытываешь чувства к моему брату, niu? — Ее взгляд голубым пламенем обжег мое почти обнаженное тело. — Ты наверняка тоже любишь его.
Какое-то время я не мог подобрать слов, пытаясь ограничиться ответом, который по крайней мере не расстроил бы принцессу. Наконец я произнес, подбирая слова с особой осторожностью:
— Будь я Веледой, когда впервые повстречалась с твоим братом, то, пожалуй, да, я почти наверняка влюбилась бы в него. Не исключено, что и он бы в меня тоже. И возможно, теперь у тебя была бы причина предполагать… Однако Теодорих всегда знал меня как Торна. Если бы теперь я раскрыла перед ним свою… истинную сущность, он прогнал бы меня навсегда. Я бы потеряла не только возможность любить его как женщина, но и лишилась бы его дружбы как Торн. Поэтому… — Я развел руками. — Сама понимаешь, мне просто невыгодно любить Теодориха, и я всегда буду избегать этого в будущем, я гнала и буду гнать прочь даже малейшую надежду и мысли о нем. Если уж у нас пошел откровенный разговор, Амаламена, то позволь мне сказать еще вот что. Будь я настоящим мужчиной или мужеподобной женщиной, ты могла бы подозревать Веледу в том, что именно тебя я…
Она резко перебила меня:
— Достаточно! Я сожалею, что вообще спросила. Это смешно: я ссорюсь из-за своего брата с женщиной, которая притворяется мужчиной и которая признается, что… vái! — Она выпила залпом остаток вина и грустно произнесла: — Мои родители не зря назвали меня Луной. Говорят, она покровительствует безумцам.
— Нет, моя дорогая Амаламена, — нежно произнес я. — Нет ничего безумного в любви. И если ты можешь любить брата, разумеется, ты можешь позволить и сестре любить себя. — Я подождал немного и снова заговорил — Ты только должна сказать мне, как именно.
Амаламена вся сжалась в комочек на постели и натянула покрывало до самых глаз, видно было, что ее бьет дрожь. Наконец она произнесла голоском маленькой девочки:
— Обними меня. Обними меня, Веледа. Я так боюсь умирать.
Я так и сделал: скинул платье, скользнул под покрывало, засунул пергамент под матрас и прижал к себе Амаламену. Кроме подаренной ей когда-то золотой цепочки с миниатюрной печатью Теодориха, золотым молотом Тора и моей склянкой с молоком Девы Марии, на принцессе была только набедренная повязка, похожая на мою собственную, которая поддерживала повязку на животе. И, как я заметил еще при первой встрече, ее девичьи груди были не больше моих собственных. Итак, у меня появилась возможность прижимать ее к себе, оберегать и согревать. Всю ту ночь я держал принцессу в своих объятиях, и все те ночи, которые еще оставались нам. Это было единственным проявлением любви, которой мы занимались и которая была нам нужна.
* * *
Хотя на следующее утро я рано встал и оделся, oikonómos Мирос пришел прежде, чем мне удалось перемолвиться словом с Дайлой. Вздохнув, он сообщил, что Зенон удовлетворен составленным мной документом, по которому Теодорих передает ему Сингидун. Мирос добавил с еще одним вздохом, что Sebastós даже просил передать мне комплименты по поводу того, что я сумел составить столь совершенный, с точки зрения законников, договор. Управляющий не был больше полон сарказма и высокомерия, свойственного евнухам; он продолжил вздыхать и морщить нос, и я знал почему. Brómos musarós Амаламены пропитал мою собственную одежду, волосы и даже кожу. Но Мирос ничего не спросил относительно запаха, а я ничего не стал объяснять, поэтому он закончил свое сообщение словами:
— Следовательно, presbeutés, ты со своими людьми можешь отбыть, как только будешь готов. Император надеется, что ты сделаешь это не откладывая.
— Мы будем готовы к отъезду, — сказал я, — сразу после завтрака. Как только ты сумеешь собрать всю свою свиту и музыкантов и доставишь их всех сюда, чтобы сопроводить нас до Золотых ворот.
Он перестал вздыхать и заморгал:
— Что? Еще один торжественный эскорт? Ну, знаешь ли…
— Пожалуйста, не говори мне, что это неслыханно. Я полагаю, что это самый важный договор, который подписан между нашими господами. Он достоин фанфар, скажешь — нет?
Он снова вздохнул:
— Хорошо, будет вам эскорт. — С этими словами Мирос ушел.
Я тут же отыскал Дайлу, который доложил, предупреждая мои вопросы:
— Маленькая служанка отбыла в полночь, сайон Торн, не замеченная никем из соглядатаев и, как я полагаю, из секретных шпионов. Я вывел ее через Царские ворота, которыми не так часто пользуются даже днем. Оттуда она без проблем доедет до кружного пути вокруг города и до Виа Эгнатиа. Надеюсь, эта отважная и толковая малышка без труда доберется на запад, а оттуда на север, до самого Сингидуна.
— Хорошо, — сказал я. — Но если только с ней что-нибудь произойдет в дороге, мы должны будем непременно услышать об этом, потому что отправимся следом за Сванильдой.
— В Сингидун? — удивленно спросил Дайла. — Я думал, что если ты отослал туда служанку, то мы поедем в другую сторону.
— Она тайно везет документ. Я надеюсь убедить всех и вся, что это мы его везем. — Я показал optio подделку и объяснил, почему подозреваю, что Зенон не желает, чтобы Теодорих получил договор. — Я буду держать фальшивый документ при себе всю дорогу и не сомневаюсь, что его попытаются у меня украсть. Я не знаю, каким именно образом — будет это воровство, тайное убийство или открытое нападение под видом разбойников…
— Или вообще что-нибудь непредсказуемое, — проворчал optio. — Много чего можно придумать: обвал в горах, лесной пожар, да мало ли что.
— Да. Кроме того, мы везем с собой к Теодориху нечто более дорогое, чем соглашение, — его высокородную сестру. Поэтому я собираюсь постоянно быть рядом с принцессой, как прежде это делала ее служанка. Днем я буду ехать рядом с ее carruca. А ночью, вне зависимости от того, разобьем ли мы лагерь или найдем пристанище в доме, я буду спать в ногах ее постели, с мечом наготове. Поскольку я все время буду занят и не смогу часто быть у тебя на глазах, я возлагаю на тебя тяжкую ответственность. Я изо всех сил постараюсь охранять Амаламену, но рассчитываю, что ты будешь командовать отрядом и защитишь нас с ней и фальшивый документ, который я везу.
Он произнес довольно холодным тоном:
— Ты мог бы положиться на меня в любом случае, сайон Торн. Что за нужда в поддельном документе и к чему хитрить и посылать тайного гонца?
— Это всего лишь мера предосторожности, старина. Поверь, я ни капли не сомневаюсь в твоей воинской доблести. Не забудь, что я видел тебя в бою. И к тому же если нас все-таки убьют, то мы сможем умереть, зная, что наша смерть не только не поможет Зенону и его прислужникам Страбону и Рекитаху осуществить свои вероломные планы, а и помешает им. Теодорих получит свой договор и все, что было обещано ему и нашему народу.
Не слишком-то смягчившись, Дайла заметил:
— Лучше бы нам не умирать. Я приложу усилия — и все наши люди приложат, — чтобы нам избежать такого конца.
— Полностью с тобой согласен, лучше не умирать. А теперь проследи за завтраком, пусть все как следует наедятся. Последняя добрая трапеза за счет Зенона.
Я сам наелся и лично отправил Амаламене полный поднос, и — после того как принцесса приняла мандрагору — потребовал, чтобы она хоть что-нибудь проглотила, хотя и не смог заставить ее съесть много. Затем, в первый раз, делая все так, как меня научила Сванильда, я поменял повязку на ее страшной ране. Мне пришлось заниматься этим, несмотря на все протесты Амаламены, что она способна сделать это сама, и пока я менял повязку, бедняжка отвернулась, сжала кулаки, зажмурилась и тряслась всем телом, совершенно уничтоженная стыдом и смущением.
Я постарался игнорировать тот факт, что постоянно прикасаюсь к дрожащему обнаженному животу красавицы-принцессы, что вижу ее пупок и интимные части, едва прикрытые серебристым пушком волос. Я жестко напомнил себе, что теперь Амаламена — моя любимая сестра, что ее тело не слишком отличается от моего и требует всего лишь моего ухода и сестринской заботы.
После того как старая повязка была снята, по всей комнате распространилось невообразимое зловоние. Я не буду пытаться описать внешний вид открытой язвы: мне не хочется даже вспоминать, как она выглядит. Я только скажу, что был рад тому, что мы с принцессой уже поели. Поэтому, какими бы ни были мои чувства, когда я только дотронулся до принцессы, их вскоре сменил болезненный ужас — а затем меня буквально затопила волна жалости. Впоследствии каждый раз, меняя Амаламене повязку, я вынужден был подавлять… нет, не похоть или вожделение, не страстное любопытство и даже не тошноту из-за отвратительного зрелища — но порыв расплакаться, потому что бедняжка разлагалась еще при жизни.
В то утро после моих забот Амаламена была так слаба и изнурена, что мне пришлось помочь ей облачиться в дорожное платье, а затем позвать одного из лучников, чтобы он отнес ее вещи, пока мы с хазаркой помогали принцессе выйти во двор и сесть в ожидавшую ее carruca. Тогда и после я замечал, что Амаламена всякий раз после перевязки слабела все больше. Не знаю, происходило ли это из-за естественного развития недуга, или, может, ее жизненные силы испарялись вместе со зловонием, а может, бедняжка просто каждый раз теряла частичку воли к жизни, однако принцесса ощутимо увядала, день за днем, час за часом. И ей требовалась все большая доза мандрагоры, чтобы уменьшить боль.
Хотя в то утро принцесса, казалось, наслаждалась нашим торжественным проездом по городу, от xenodokheíon до Золотых ворот, вместе с музыкантами и дворцовыми слугами, марширующими впереди и позади нашей колонны. Она подняла занавески в своей повозке и таким образом могла любоваться видами и махать рукой людям, которые смотрели, как мы проходим мимо них. Однако с другой стороны, там, где якобы ехала ее служанка, занавески оставались задернутыми. Возглавлял процессию Дайла, и, как я наказал ему, он проложил маршрут таким образом, что мы прошли по множеству улиц и улочек, через рыночные площади и площади, украшенные скульптурами.
Я ехал рядом с carruca и опять был одет в свои лучшие доспехи со всеми маршальскими регалиями. Теперь я радостно улыбался, нарочито размахивая пергаментом с пурпурными пятнами воска, словно это было захваченное знамя. Шум, который производила наша процессия, заставлял людей на улицах останавливаться и таращиться на нас, кое-кто даже выбегал из домов или мастерских. Разумеется, горожане не имели ни малейшего представления, кто мы такие, чему радуемся и что это за пакет, которым я размахиваю, но они от всего сердца махали нам в ответ и радостно приветствовали, словно мы отправлялись на войну сражаться за них. Если бы мне понадобилось, думал я, можно призвать в свидетели несколько тысяч жителей Константинополя, которые подтвердят, что я покинул город, увозя с собой официальный, с печатями императора документ. Но я главным образом надеялся на то, что Зенон снова наблюдает за нами — вместе со всеми в Пурпурном дворце — и что его тоже ввело в заблуждение мое представление.
Свита и музыканты остановились у Золотых ворот, но музыка продолжала играть, пока наш отряд уходил, и затихла только тогда, когда высокие городские стены постепенно исчезли за горизонтом. Мы снова оказались среди пеших путников, верховых, повозок и погонщиков скотины на Виа Эгнатиа. Через два дня после отъезда из Константинополя мы снова добрались до Даниила Свинопаса и поспешили миновать место паломничества. Хотя даже две или три ночи спустя мы все еще могли видеть огни pháros, однако было незаметно, что он посылает сигналы. Мы двигались по Виа Эгнатиа, останавливаясь на ее обочине каждую ночь, пока не добрались до порта Перинфа. Там мы с принцессой (и, как я сказал Дайле, со служанкой-хазаркой) поселились в том же самом прибрежном pandokheíon, который нам так понравился, когда мы в прошлый раз останавливались в этом городе.
Однако после того, как наша компания покинула Перинф, мы не пошли обратно по той дороге, которая первоначально привела нас на юг. Мы теперь двигались скорее на запад, вверх в долины Родоп, пересекая наискось провинцию Нижняя Македония, в город Пауталию[267] в провинции Дардания. Этот город, как нам сказали, был известен своими целебными минеральными источниками, куда приезжало множество больных и калек со всех концов империи. Поэтому-то, надеясь, что и Амаламене тоже помогут эти воды, я прервал наше путешествие и сделал там остановку на трое суток. Мы с принцессой поселились в дорогом и уютном pandokheíon. На третью ночь, которую мы там провели, произошло нечто совершенно неожиданное — нечто, что и впрямь принесло облегчение Амаламене от медленно убивающего ее трупного червя. Но прежде чем это случилось, чуть не настал конец обоим — и Торну, и Веледе.
До сих пор мы пока еще не заметили ничего подозрительного, от чего бы нам следовало защищаться. Но Дайла и на этот раз (он делал так на каждой остановке) тоже выставил двух дозорных и отправил конный патруль проехаться по округе. Наше жилище в Пауталии охранять было не сложнее, чем лагеря, которые мы разбивали на открытом воздухе, потому что Пауталия была не городом, а скорее представляла собой несколько разбросанных деревушек. Многочисленные горячие источники здесь находились на некотором расстоянии друг от друга, поэтому вокруг каждого из них возникало небольшое поселение. Возле каждого источника имелся pandokheíon, который состоял из центрального постоялого двора и нескольких маленьких домиков, соединявших в себе спальни и купальни. Вокруг теснились мастерские кузнецов и каретников, лавки торговцев дорожными принадлежностями и тому подобным. В pandokheíon, который мы выбрали, я снял два домика — один для себя, а другой для Амаламены и ее служанки; прочие члены отряда расположились во двориках, на конюшнях и в полях поблизости. Таким образом, мы все находились недалеко друг от друга, а дозорные и патруль могли вовремя увидеть всех, кто к нам приближался.
На всякий случай я посоветовал принцессе время от времени выходить днем из гостиницы, облачившись в наряд Сванильды и платок, под которым она прятала свои светлые волосы, чтобы создать впечатление, что служанка живет вместе с госпожой в домике. Каждый раз на закате солнца я тайком пробирался в домик принцессы, нацепив доспехи и шлем и вооружившись мечом, так что все были уверены, что я сплю у порога ее комнаты.
Однако, как я уже говорил, на самом деле я спал вместе с Амаламеной в ее постели и каждый раз обнимал бедняжку до тех пор, пока она не забывалась сном. Я также помогал ей купаться, потому что теплая и вяжущая минеральная вода отнимала у больной множество сил. Сначала принцесса неохотно посещала термы, уверяя меня в том, что простого обтирания губкой будет довольно.
— Давай все-таки сходим, — уговаривал я Амаламену. — Ведь говорят, что источники Пауталии еще со времен императора Траяна славятся целебными свойствами. Едва ли купание в этой воде может повредить твоему здоровью.
— Я не это имею в виду, Веледа. Теперь моему здоровью уже ничего не повредит. Просто я не хочу обнажать свой… изъян, ни к чему людям на него смотреть.
— Отлично, — сказал я, довольный тем, что мне самому не придется снимать поясок целомудрия. — Мы оба останемся по-римски скромными во время купания. А когда выйдем из воды, я сразу же поменяю твою повязку на сухую.
После третьего посещения терм принцесса произнесла с некоторым изумлением:
— Я едва могу поверить в это, Веледа, и, возможно, мне не следует радоваться раньше времени — как бы судьба не посмеялась надо мной, но похоже, что эти целебные воды помогают мне. Я все еще слаба, но чувствую себя гораздо лучше — как телом, так и душой. И боль стала меньше… Только представь, я сегодня вообще не принимала мандрагору.
Я улыбнулся и от души поздравил ее.
— Похоже, купание в целебных водах и впрямь разогрело твое тело, вызвало румянец и сделало тебя счастливей. Я и сама заметила, что язва уменьшилась и стала выглядеть не такой зловещей.
Скорее всего, открытая рана уменьшилась и стала заживать благодаря вяжущим свойствам воды. Жаль только, что brómos musarós, исходивший от Амаламены, остался прежним. Тем не менее я решил сказать утром Дайле, что мы задержимся в Пауталии еще на несколько дней, чтобы немножко подлечить принцессу. В любом случае в ту ночь она отправилась в постель в гораздо более веселом настроении, чем пребывала в последнее время. И именно в эту ночь произошло непредвиденное.
— Сайон Торн! — раздался вдруг крик за дверью нашего жилища.
Я моментально проснулся и понял, что уже наступило утро. Вскочив с постели, я принялся спешно натягивать на себя одежду Торна и доспехи.
— Входи, Дайла! — прокричал я в ответ, узнав голос.
Держа в одной руке сапоги, я сунул вторую руку под матрас, чтобы достать пергамент и спрятать его под тунику. Но документа там не было. Вздрогнув и окончательно проснувшись, я отогнул край матраса. Пакета не было.
— Амаламена! — выдохнул я. Она села, прикрыв покрывалом обнаженную грудь. Теперь принцесса выглядела такой же потрясенной, как и я. — Где пергамент? Это ты взяла его? Перепрятала?
Она тихо ответила:
— Нет, это не я.
— Тогда, пожалуйста, оденься тоже — в платье Сванильды. Скорее, пока никто из наших людей не узнал тебя, переоденься служанкой.
Я не стал дожидаться ответа, просто нахлобучил шлем на свои взъерошенные волосы и поспешил выйти, все еще поправляя на себе одежду. Optio ждал меня за дверью, он был мрачен, но — хвала богам — держал в руке пергамент с пурпурными печатями. Дайлу сопровождали еще несколько наших воинов, двое из них поддерживали третьего, который был не то без сознания, не то ранен.
— Сайон Торн, — мрачно приветствовал меня Дайла. — Ты, наверное, славно выспался сегодня ночью?
Едва ли я мог выговаривать ему за непочтительное обращение к старшему по званию. Я мог только спросить покаянным тоном:
— Как этот документ сумели похитить?
— Предатель в наших рядах, в самом сердце отряда. — Дайла показал на воина, который буквально висел на руках у двоих других. Его, похоже, сильно избили. Лицо предателя было так покрыто синяками и кровоподтеками, что я даже не сразу узнал в нем одного из своих лучников.
Optio отвел меня в сторонку и потихоньку сообщил:
— Хвала богам, остальные наши дозорные по-прежнему преданы нам. Они заметили этого негодяя, когда тот пробрался к принцессе, чтобы украсть пакет. Они схватили предателя за руки, прежде чем он сломал печати и обнаружил, что украл бесполезную подделку.
Я слегка успокоился, но все еще пребывал в смятении — по двум причинам. Мало того что один из моих личных телохранителей оказался предателем. Теперь он наверняка знал, что я, сайон Торн, был на самом деле не тем, кем так долго притворялся. Ведь лучник выдернул пакет прямо из-под моей головы. Даже в темноте несложно было догадаться, что сайон Торн и «служанка-хазарка» были одним человеком. Да уж, я пребывал в таком же замешательстве, как и вор. Отношения между сестрами Амаламеной и Веледой стали такими близкими и интимными, что я позволил себе позорно расслабиться и пребывать в благодушии. Теперь же обоим — и Торну, и Веледе — грозила опасность разоблачения. Меня могли не только изгнать прочь в наказание за обман, но даже убить. Однако Дайла пока что ничего не сказал по этому поводу, он не бросил на меня ни одного изучающего или двусмысленного взгляда — хотя и смотрел на меня крайне неодобрительно, поэтому я тоже пока решил об этом не беспокоиться, а сперва разобраться с предателем.
— Но зачем он это сделал? Как может острогот опуститься до того, чтобы предать своего короля, народ и друзей?
Optio сухо ответил:
— Мы спрашивали его об этом и, как ты можешь видеть, весьма настойчиво. В конце концов парень признался, что влюбился в Константинополе в одну хазарку. Она-то и вовлекла его в грех предательства.
А ведь получается, что я опять виноват: именно я разрешил двум лучникам поселиться в доме, тогда как все остальные члены отряда оставались во дворе.
Я вздохнул:
— Увы, я проявил прискорбную беспечность.
Дайла не смог удержаться от того, чтобы не проворчать:
— Jawaíla!
— Я, разумеется, предполагал, что все слуги в xenodokheíon шпионы. Но мне никогда не приходило в голову, что они смогут убедить кого-нибудь из моих людей переметнуться в их лагерь.
— Да еще руководствуясь столь низменными мотивами, — прорычал optio, — из-за любви к такому ничтожеству! Эта шлюха прежде уже обслужила бесчисленное количество гостей. Презренный предатель, конечно же, не заслуживает смерти, достойной воина. — Дайла подошел к лучнику и несколько раз ударил его по лицу. — А ну-ка, приходи в себя, ты, жалкий nauthing?! Как только оклемаешься, мы тебя повесим!
— Он и правда заслуживает этого, — заметил я. — Но давай не будем привлекать внимание местных жителей, ни к чему посторонним знать о разногласиях в наших рядах. Вот что, optio. Давай потихоньку убьем предателя, затем упакуем тело в тюк для нашей вьючной лошади и избавимся от его трупа где-нибудь по дороге в безлюдном месте.
Дайла еще немного поворчал, но в конце концов был вынужден признать:
— Да, ты прав. — Он положил руку на рукоять меча. — Ты сам сделаешь это, сайон Торн, или поручишь мне?
— Подожди, — произнес я, встревожившись из-за внезапно пришедшей мне в голову мысли. Я снова отвел Дайлу в сторону. — Как ты думаешь, мог лучник рассказать своей любовнице про Сванильду?
— Не мог. Никто, кроме нас с тобой, сайон Торн, не знал об этом. Я один провожал девушку к городским воротам. А теперь этот tetzte предатель тоже никому не сможет рассказать, что мы везем не настоящий документ, а подделку.
Дайла по-прежнему обращался ко мне как к мужчине и маршалу, и потому я набрался смелости спросить:
— Скажи, а он… ну… ничего такого больше не говорил?
Optio пожал плечами:
— Только лепетал всякий вздор. Боюсь, что я бил его слишком часто и сильно.
Это замечание словно привело предателя в чувство, слабый пленник выпрямился и поднял голову. Он уставился на меня и Дайлу одним глазом, которым еще что-то мог видеть, и этот налитый кровью глаз с ненавистью смотрел на меня. Когда лучник заговорил, он харкал кровью, а его речь была невнятной из-за разбитых губ и выбитых зубов.
— Ты. Ты не… маршал… не воин… не Торн. — Он задохнулся, сглотнул и попытался заговорить снова — Торна вообще не существует.
— Видишь? — сказал Дайла. — Парень явно бредит.
— Торн — это не Торн… и у принцессы нет женщины-служанки…
Больше лучник ничего не сказал, потому что я мгновенно обнажил свой меч, шагнул вперед и перерезал ему горло.
— Теперь уберите этого негодяя с глаз долой, — велел я воинам. — Заверните труп в одеяло и бросьте в седло.
Я наконец-то воспользовался своим «змеиным» готским мечом. Но гордиться было особо нечем: ведь первой жертвой оказался мой родич острогот. И я убил его не только потому, что негодяй оказался предателем, но и чтобы не позволить ему раскрыть мой собственный секрет: всплыви правда наружу, и мои друзья-остроготы посчитали бы мое прегрешение гораздо более ужасным, чем предательство. Однако, так или иначе, парень получил по заслугам. Да и Веледа, согласитесь, оказывала немалую помощь больной принцессе, а благополучие Амаламены стоило убийства такого негодяя, как этот. И все-таки я бы предпочел, чтобы мой меч получил боевое крещение во время сражения с врагом.
Когда мертвеца уволокли, optio сказал:
— Вряд ли этот мерзавец собирался улизнуть с пергаментом обратно в Константинополь. Он понимал, что в таком случае мы отправим за ним погоню. Думаю, он не случайно выбрал для кражи именно этот момент, поскольку намеревался встретиться с кем-нибудь неподалеку отсюда.
— Согласен, — сказал я. — Если где-то поблизости скрывается враг или враги, давай побыстрей покинем это место. Смотри, вон служанка Амаламены собирает осенние цветы для своей госпожи. — Я специально привлек внимание Дайлы к женщине, удостоверившись, что букет скрывает ее лицо. — Принцесса, должно быть, уже встала и находится где-то неподалеку. Я не позволю Амаламене отправиться в путь, пока она не позавтракает. Проследи, чтобы всех наших людей и животных тоже как следует накормили, и пусть все будут готовы выехать сразу после завтрака.
Я все объяснил Амаламене, пока мы с ней ели с одного подноса, который я принес к принцессе в покои, — сердце мое возрадовалось, когда я увидел, что она завтракает с аппетитом.
— Мне бы хотелось задержаться здесь подольше, — вздохнула она. — Кажется, термы чудесным образом подействовали на меня. Я с большим удовольствием поела сегодня утром. Но я понимаю, что нам надо завершить свою миссию. Я готова — и чувствую себя достаточно сильной для того, чтобы продолжить путь.
— Тогда поспеши надеть на себя знаки отличия принцессы для дневного путешествия, — сказал я, — Но сегодня вечером, как только мы разобьем лагерь, снова облачись в платье Сванильды. — Я достал из-под туники чудом уцелевший пергамент и сказал: — Еще, полагаю, сегодня ночью мне придется спать, зажав это зубами.
Когда наш отряд построился и приготовился выступить, optio подъехал к концу колонны, где я садился на Велокса рядом с carruca Амаламены, и сказал:
— Есть две дороги, по которым мы можем выбраться отсюда, сайон Торн. Предатель наверняка ожидал, что мы предпочтем ту, по которой пришли сюда. Дорога эта ведет прямо на северо-запад до Наисса[268], а затем в Сингидун.
— Я понимаю, что ты имеешь в виду. Что его соучастник — или соучастники, возможно, их целый отряд — будет тоже поджидать нас именно там. Полагаю, ты прав, Дайла. А что вторая дорога?
— Она ведет по берегу реки Стримон[269] и отклоняется к северу, со временем эта дорога приведет в город Сердику[270].
— Ну, Сердика лежит довольно далеко от нашего маршрута, — произнес я. — Однако мы предпочтем именно эту дорогу и будем двигаться по ней, пока не удалимся отсюда на достаточное расстояние. Затем, надеюсь, мы отыщем какой-нибудь путь на запад и отправимся прежним маршрутом. Отлично. Ты можешь приказать колонне выступать, Дайла.
* * *
Оказалось, что мы чуть ли не единственные путешественники, выбравшие в тот день дорогу по берегу реки. Во всяком случае, нам так и не довелось ни догнать, ни миновать другие обозы, попадались только погонщики с небольшими отарами овец и стадами свиней. Это заставило меня — и optio Дайлу — испытать смутную тревогу: так ли уж безопасен этот отрезок пути?
Особенно меня беспокоило то, что мы свернули с кратчайшего пути в Сингидун и теперь уже больше не двигались следом за Сванильдой. До этого времени я на каждой остановке по возможности наводил о ней справки. Никто из тех, кого я расспрашивал, не мог припомнить маленького стройного светловолосого всадника, но это было даже к лучшему: ведь люди наверняка запомнили бы, если бы вдруг на одинокого всадника устроили засаду, или он заболел бы, или был ранен — в общем, если бы с ним что-нибудь приключилось. Так что, похоже, Сванильда благополучно добралась до Пауталии. Но теперь, до тех пор, пока мы не вернемся на ту дорогу, по которой она ехала, мне оставалось лишь уповать на то, что она все еще скачет к Теодориху или — на что я искренне надеялся — уже отыскала короля и вручила пакет.
Очень скоро, правда, я перестал беспокоиться о Сванильде. У нас с Дайлой появилось множество причин тревожиться о себе, потому что с обеих сторон дорогу стали обступать холмы. Мы оказались в холмистой местности, где река Стримон прорезала глубокое и узкое ущелье. Поскольку с одной стороны дороги текла река, а с другой виднелись крутые обрывы, мы оказались бы беззащитными, если бы вдруг нарвались на засаду.
И вот, пока мы с optio обсуждали эти свои мрачные предчувствия, наш отряд уже вошел в ущелье и не смог бы повернуть назад и выбраться из него до темноты. Нам пришлось медленно продвигаться вперед, надеясь добраться до конца ущелья до наступления темноты. Мы не успели этого сделать, однако на нас никто и не напал — ни при свете дня, ни в сумерках. Поэтому, когда сумерки сгустились, мы сочли неразумным двигаться дальше и, присмотрев в ущелье небольшую площадку, свернули с дороги, рассеялись и начали ставить лагерь.
— Мне не хочется, чтобы кто-нибудь сбросил на нас сверху валуны, — сказал Дайла.
Поэтому первым делом он велел двоим воинам взобраться на уступ, который возвышался над нами. Они должны были всю ночь по очереди нести караул. Затем optio послал еще двоих следить за дорогой — по одному в каждую сторону, на довольно большое расстояние от лагеря, — а также расставил дозорных через небольшие промежутки вдоль берега реки.
Пока остальные воины кормили и поили лошадей, разводили костры и раскладывали нашу провизию, я удостоверился, что Амаламену уже видели дважды. Сначала она вышла из своей carruca в платье принцессы и принялась изящно потягиваться и разминать конечности. Затем вернулась обратно в повозку и — спустя короткое время, когда сумерки сгустились, — снова появилась уже в обличье служанки-хазарки с покрытой головой. Держа в руках кувшин, она спустилась к реке, наполнила его водой и отнесла обратно в повозку.
Затем, на случай если наши дозорные на скале не смогут помешать врагам устроить обвал, я взял за поводья лошадей, что везли повозку, и отвел их назад по дороге, по которой мы прибыли, почти к тому месту, где стоял, облокотившись на копье, дозорный, и оставил повозку там, на безопасном расстоянии от остальных. Я подозвал другого воина и, пока он отвязывал лошадей и уводил их вместе с моим Велоксом попастись с остальными животными, сам забрался в повозку и спросил принцессу, как она перенесла дневной переход.
— Великолепно, — ответила Амаламена так же радостно и бодро, как и утром. — Еще один день без лекарства.
— Твое выздоровление и в самом деле кажется чудесным. И я далек от того, чтобы разыгрывать из себя Фому Неверующего. Впредь буду рекомендовать воды Пауталии всем хворым, которых когда-либо встречу.
— К тому же я голодна, как волчица, — сказала принцесса, смеясь. — Всю дорогу я жевала фрукты. Но теперь мне хотелось бы чего-нибудь посущественней.
— Воины как раз готовят еду. Давай я пока поменяю тебе повязку.
Амаламена распахнула передо мной платье Сванильды, в которое в этот момент была одета. Язва потихоньку заживала, и принцесса не стала смотреть на нее, как раньше, а лишь произнесла оживленно:
— Видишь? Она еще меньше, чем была утром!
Я не был в этом уверен, но подтвердил, что так оно и есть.
— Скоро перевязки больше не понадобятся, до чего же они мне надоели. Сходи и принеси наши nahtamats. И давай сегодня пораньше ляжем спать, а после того как мы выспимся, добрая Веледа, я буду чувствовать себя еще лучше.
Когда я направился к отряду, то подумал, что костры, теплый свет от которых поднимался вверх и освещал склоны, делали наш лагерь похожим на очень высокую, но уютную и спокойную комнату без крыши, этакий островок света во тьме ночи. Воины, которые не принимали участия в работе и не несли дозор, уже расселись у костров, где суетился повар со своими помощниками. Разумеется, и мне там тоже нашлось местечко. Один из прислуживающих подал мне полный мех с вином, я закинул его ремень себе через плечо. Другой вручил мне две деревянные чаши, а повар положил в них изрядное количество тушеного мяса. И тут вдруг мы все вздрогнули от неожиданного вопля, раздавшегося из темноты на дороге.
— Hiri! Anaslaúhts! — кричал дозорный на дороге, предупреждая нас о нападении. Он ухитрился выкрикнуть еще одно слово, прежде чем его, скорее всего, прирезали: — Thusundi!
Ну, положим, врагов была не тысяча. Но, судя по топоту копыт приближавшихся, было понятно, что их значительно больше, чем нас. В следующий миг враги уже подъехали к нам отовсюду, смутно различимые во всполохах костров, — вооруженные всадники, в доспехах готов и шлемах как у нас, — и вот уже копыта их коней затоптали костры и разбросали летящие во все стороны угольки и искры. Однако нападавшие не размахивали оружием. Их задачей, похоже, было ошеломить нас и погасить костры, потому что лошади вскоре умчались прочь. Как оказалось, нападавшие набросили арканы на наших лошадей и увели их с собой.
Все мы, включая и меня, мигом побросали еду и посуду и выхватили мечи. Воины бросились за своим оружием, лишь я замешкался, поскольку не знал, где мне лучше остаться. Затем optio Дайла, который находился рядом, смутно различимый в свете того, что осталось от костров, резко выкрикнул приказ:
— Воины! Приготовьтесь сражаться в пешем строю! Бейте врагов копьями и сбрасывайте их с лошадей! — После этого он обернулся ко мне и рявкнул: — Ступай! Бери принцессу и…
— Ее охраняют, Дайла.
— Нет, не охраняют. У дозорных приказ — в случае нападения убить второго предателя и лишь после этого присоединиться к остальным. Иначе негодяй сбежит. Ты пойдешь и…
— Что? — переспросил я, ошеломленный. — Какого еще второго предателя?
— Это же очевидно. Кто знал, что мы выберем этот путь и отправил врагам известие? Хазарская прислужница, кто же еще?
Я издал стон.
— Акх, Дайла, все совсем не так… ты заблуждаешься…
— Ты слышишь меня? Ступай немедленно! Если принцессу захватят, она станет заложницей. Скинь ее в реку. Постарайся сделать это ниже по течению, подальше отсюда…
Но тут враги снова напали на нас, теперь уже яростно размахивая мечами, боевыми топорами и пиками. Дайла отбросил свой щит, чтобы отразить удар топора какого-то всадника, который, несомненно, зарубил бы меня, потому что я стоял как вкопанный, оцепенев, пока громкое «хрясть!» тяжелой стали о кожу не вывело меня из ступора. Я взмахнул мечом и со всех ног помчался к Амаламене, как мне и приказывал Дайла.
Бежать было тяжело, мое сердце бешено колотилось, но я не останавливался. Дайла, разумеется, ошибался, но в его рассуждениях была логика. Ведь одна хазарка уже спутала нам планы. Так почему предательницей не могла оказаться и другая? Однако, похоже, на самом деле все было не так. Не дождавшись в условленном месте предателя с пакетом, наши враги поняли, что мы разоблачили его. Нетрудно было догадаться, что из предосторожности мы отправимся из Пауталии дальше по другой дороге. Но времени объяснять все Дайле не было. А ведь это была моя задумка, и именно я приложил все силы, чтобы Дайла поверил, будто в нашем отряде есть прислужница-хазарка. Получается, я совершил еще одну ошибку, и, возможно, роковую.
Внутри carruca я обнаружил Амаламену. С ней произошло то, чего я страшился, но ожидал. В тусклом свете лампы дозорный попросту не мог разглядеть, кем в действительности была «хазарка». Думая, что убивает врага, караульный нанес Амаламене удар мечом, вонзив металл в ее бледную девичью грудь, как раз в то место, над которым висел пузырек с молоком Богородицы. Из раны вытекло не слишком много крови: в моей бедной возлюбленной сестричке из-за болезни ее осталось совсем мало.
«Ну, — подумал я, — это, во всяком случае, более быстрая и милосердная смерть, чем та, которую предсказывали ей врачи. И Амаламена умерла, гордясь собой, не пытаясь отчаянно ухватиться за едва теплившуюся в ней жизнь и не прося прекратить ее медленное угасание. Она была счастлива и беззаботна в тот день и умерла такой». На лице принцессы все еще блуждала слабая улыбка, и ее раскрытые глаза, хотя они уже и потеряли свой живой блеск, еще притягивали цветом Gemini.
Я нежно прикрыл эти синие глаза веками цвета слоновой кости и так же нежно поцеловал Амаламену в розовато-жемчужные уста, они еще были теплыми. Затем, тяжело вздохнув, повернулся, чтобы пойти и присоединиться к своим товарищам и умереть вместе с ними. Даже с такого расстояния я мог расслышать шум сражения, но я знал, что оно не продлится долго. Наш враг — а я был уверен, что это Теодорих Страбон, — после того как все его уловки, имевшие целью захватить пакет, провалились, теперь пришел сам, чтобы забрать документ с помощью грубой силы, и привел с собой достаточно воинов, дабы всех нас уничтожить. Я снова вздохнул: только сегодня утром я обновил свой «змеиный» меч, и вот теперь мне уже предстояло воспользоваться им в последний раз. И до чего же печально, что люди Страбона, хотя они и были отвратительными изменниками, все же были остроготами.
И тут мне в голову пришла одна мысль. Я не боялся смерти и не пытался избежать ее. Для воина весьма почетно погибнуть в сражении. Однако было бы непростительным расточительством умирать, если я мог оказаться гораздо полезней для моего короля и народа живым. Дайла хотел, чтобы я спас Амаламену, ведь принцесса могла оказаться заложницей Страбона. Пока она оставалась жива, он мог бы требовать от ее брата любых уступок, даже отказа от соглашения с Зеноном, которое тот даровал Теодориху. Ну, теперь Страбон не сможет воспользоваться принцессой, ведь Амаламена мертва. Хотя… предположим, его заставят поверить, что он захватил ее живой. И если эта поддельная принцесса, попав в плен, окажется в заключении среди его военачальников, в самой глубине вражеской крепости, не станет ли она в таком случае более ценным воином, чем все те, кто останется снаружи?
Я торопливо стащил с себя доспехи и сапоги и закинул их в кусты за повозку. Я уже хотел было выбросить и свой бесценный «змеиный» меч, но затем придумал кое-что получше. Я избавился от пояса и ножен и снова напоил свой меч кровью, хотя и с болью в сердце. Я осторожно воткнул его в рану на груди Амаламены, беззвучно попросив у нее прощения, а затем как следует нажал, воткнул меч в рану по самую рукоятку и оставил его там.
Я разделся до набедренной повязки, которую все еще носил, затем достал из сундука лучший наряд принцессы и ее украшения. Ее strophion я подвязал свои груди, чтобы они стали выше, круглей и между ними появилась ложбинка. Я надел на себя один из нарядов Амаламены, тонкий белый amiculum[271] и подпоясался золотым пояском. Искусно сделанные золотые фибулы я прикрепил к плечам и обул золотистые кожаные сандалии. Мои волосы были примяты шлемом, поэтому я взлохматил их и уложил, насколько это было возможно, чтобы они выглядели женственно. Не помешала бы еще и косметика, но, поскольку отдаленный шум сражения к тому времени уже стих, я лишь наскоро надушился розовыми духами принцессы: шею, за ушами, запястья и ложбинку между грудей, чтобы замаскировать brómos musarós, которым была пропитана вся одежда Амаламены. Затем я встал на колени перед ее телом и, бормоча извинения, снял с шеи золотую цепочку с тремя подвесками и надел ее на себя. Потом я засунул фальшивый документ за пазуху — и только я это сделал, как появился вражеский воин, которому предстояло взять меня в плен.
Со звуком, напоминающим грохот грома на небесах, занавески carruca были сорваны, и одновременно мужчина, который сделал это, издал торжествующий рык. Он стоял снаружи возле повозки: мускулистый и такой огромный, что его шлем чуть не задевал крышу. Поскольку верзила продолжал издавать все тот же звериный рык, я невольно — и это не было притворством — в ужасе отшатнулся от него, словно и на самом деле был испуганной девственницей. Из-за того что на нем был готский шлем, я не смог разглядеть ничего, кроме его бороды, рта и глаз. Борода была рыжеватая с проседью, очень длинная, взъерошенная и щетинистая, как иглы ежа. Рычащий рот был раскрыт во всю ширь, из него изливалась слюна, он был полон длинных, почти как у лошади, желтых зубов. Налитые кровью глаза с набрякшими веками можно было бы сравнить с глазами огромной лягушки. Казалось, они изучали внутреннее убранство повозки от стенки до стенки, не в силах сфокусироваться, потому что глазные яблоки были направлены в разные стороны.
Теодорих Страбон — или, как послушно называли его подхалимы, Теодорих Триарий — прекратил рычать, обнаружив меня, и голосом, напоминавшим скрежет камней друг о друга, спросил:
— Ist jus Amalamena, niu?
Я кивнул, словно от испуга лишился дара речи, поднял золотую цепочку и показал ему висевшие на ней украшения. Он подался вперед, чтобы взглянуть на них в тусклом свете — сначала одним глазом, затем другим, — и проворчал презрительно:
— Да, всё как мне и описывали. Глупая женщина, которая носит рядом со священным символом монограмму своего tetzte брата. Полагаю, ошибки быть не может. — Он ткнул остроконечной бородой в сторону бездыханного тела принцессы и поинтересовался: — Тогда кто же эта женщина?
Я ответил, притворившись, что мне трудно об этом говорить:
— Она… ну, в общем, это Сванильда. Моя служанка. Она попросила меня… поменяться с ней местами. Бедняжка очень боялась… что ее могут изнасиловать… или еще хуже.
Страбон грубо расхохотался:
— А ты, выходит, не боялась, niu?
— У меня есть надежная защита, — произнес я, стараясь говорить как можно убедительнее, и снова показал ему подвески на цепочке.
— Да ну? И кто же тебя защищает? Тор? Иисус Христос? Или твой nauthing брат?
— Нет! Вот этот амулет. — Я поднял его, отделив от крестообразного молота и монограммы. — Вот этот флакон с молоком Пресвятой Девы Марии.
— Акх! Так вот на кого ты уповаешь, презренная девственница! — Он загоготал так громко, что занавески на противоположном окне повозки заколыхались. — Ну, девственность — это достоинство, еще более соблазнительное для вора, чем твоя принадлежность к королевскому роду. Буду очень рад добраться до твоей вишенки…
— Молоко Пресвятой Девы Марии, — перебил я, — это настоящая реликвия. — Я закатил глаза, придал лицу притворно набожное выражение и свободной рукой перекрестил лоб.
Страбон тут же перестал смеяться и понизил голос, перейдя с громкого скрежета на хриплый шепот:
— А ты не врешь? — Страбон снова подался вперед и, чуть не касаясь флакона своим глазом, тоже перекрестился. — Ну что ж, — снова громко проскрежетал он, испытывая одновременно трепет и разочарование, — я не могу оскорбить Деву Марию, ограбив девственницу, которая носит на груди ее священную реликвию.
Я вознес про себя благодарность — но не какой-то там святой деве, а своей собственной находчивости. Хорошо, что я обнаружил, что Страбон так суеверен и его просто обмануть. Но тут он вытянул вперед свою огромную ручищу и без всякого почтения схватил меня за запястье, да и обратился он ко мне тоже без особого уважения:
— Пошли, принцесса, присоединяйся к нашим кострам. У нас есть что обсудить.
Он так резко выдернул меня из повозки, что я чуть не упал лицом на землю, но двое воинов, что сопровождали Страбона, поддержали меня и схватили за обе руки. Еще они, воспользовавшись возможностью, принялись меня ощупывать, а Страбон в это время снова залез в carruca, чтобы вытащить мой меч из тела Амаламены.
— Хороший клинок, — пробормотал он, стряхнув с него кровь, чтобы рассмотреть форму и попробовать лезвие. — Однако он слишком мал для кого-нибудь из моих воинов. Вот, optio Осер, у тебя подрастает сын. — Он бросил меч одному из державших меня воинов. — Отдашь мальчику, пусть помаленьку привыкает к нашей жизни.
Затем Страбон направился — за ним следовали его воины, поддерживающие меня с двух сторон, поскольку я нарочито по-женски, нетвердой походкой ступал по земле, — обратно к тому месту, где располагался лагерь. Его разбили вновь: оставшиеся воины Страбона разожгли костры, подобрали перевернутые котлы и другую утварь и принялись есть и пить из валявшихся мисок и мехов с вином. По пути туда мы наткнулись на тела нескольких недавних моих товарищей. Один труп я увидел неподалеку от carruca, другие — в некотором отдалении. Все они лежали лицом к дороге, откуда на нас напали, и раны у всех воинов были спереди. Очевидно, они сражались до последнего вздоха, потому что стояли спиной к тому месту, где находилась принцесса, отважно защищая Амаламену от противника.
Как только мы подходили к какому-нибудь трупу, Страбон заставлял меня останавливаться и пристально всматриваться в лицо мертвеца. Разумеется, я узнал их всех. Тот, кто находился ближе всех к carruca, был моим личным телохранителем, до самой смерти оставшимся верным мне. Среди других распростертых рядом с бывшим лагерем тел я увидел труп optio Дайлы.
Помимо всего прочего, меня очень беспокоил один вопрос. Оба моих стража, потихоньку лаская меня, до сих пор еще не обнаружили лист пергамента, который я спрятал за пазухой. И сейчас мне предстояло немедленно принять решение. Должен ли я сохранить фальшивый документ? Или попытаться уничтожить его? А может, лучше подстроить так, чтобы конверт обнаружили и вскрыли?
Как выяснилось, мне не было нужды волноваться. Когда мы подошли к кострам, Страбон — и его воины — осмотрели меня с ног до головы. Затем Страбон спросил своим скрежещущим голосом:
— Кто из убитых сайон Торн, о котором я столько слышал, niu?
— Никто, — честно ответил я и добавил, словно собрался с духом: — Возможно, ему удалось сбежать. Я очень надеюсь на это.
— Не сомневаюсь. Это он вез договор Зенона?
— В последний раз, когда я его видел, так и было, — снова я смог дать правдивый ответ.
Тут заговорил optio Осер:
— Триарус, никто не ушел живым. Мы уверены, что никто не сумел проскользнуть по дороге мимо нас. Наши люди тайком следовали за обозом от самой Пауталии. Они доложили мне, что ни один человек не проходил мимо них по дороге. Однако кое-кого из врагов убили на берегу реки, их тела унесло течением.
— Отлично, — заметил Страбон, — как только мы перекусим, а ускакавших лошадей поймают, отправь своих людей: пусть они отыщут всех до одного убитых. Пусть доберутся до самого устья реки Стримон у Эгейского моря, если придется. Разденут и обыщут каждого. Надо любой ценой отыскать договор. И вот что… — он ткнул бородой в мою сторону, — начните-ка с нее.
Я вывернулся из рук двух оскалившихся стражников и завопил:
— Неужели ты посмеешь так оскорбить принцессу Амалов?
— Vái! Ты полагаешь, я шучу? Мне действительно нужен этот документ. И если ты хочешь сберечь свою целомудренность, то должна лишь указать, кто из них Торн.
В известном смысле, я так и сделал. Я прошипел сквозь стиснутые зубы:
— Договор у меня.
Вытащив конверт из-за пазухи, я попытался разорвать его обеими руками, но пергамент отличается прочностью.
Optio и остальные тут же схватили меня снова. Страбон издал свой скрипучий смешок, шагнул вперед и вырвал конверт из моих рук. После этого он бросил взгляд на свернутый документ, кивнул, увидев пурпурную восковую печать с монограммой «З»… и, к моему изумлению, бросил его в ближайший костер. Только потом я узнал, что Страбон не умел читать. Разумеется, если бы он просто вскрыл конверт и обнаружил, что пергамент чистый, весь мой план пошел бы насмарку. Однако он не стал этого делать: видно, не хотел притворяться, что читает, или просить кого-нибудь сделать это, так как не желал, чтобы я смеялся над его невежеством.
Но я все равно презрительно рассмеялся:
— Ты уничтожил всего лишь кусок пергамента, а не его суть. Мой брат все еще удерживает Сингидун, а ты прекрасно знаешь, как важен этот город. Не зря ведь Зенон даровал Теодориху этот договор и все остальные привилегии. Моему брату стоит только попросить, и ты можешь быть уверен, Зенон составит, подпишет и скрепит печатью еще один экземпляр договора.
— Твой брат удерживает Сингидун, — проворчал беззаботно Страбон. — Я удерживаю его сестру. Посмотрим, что перевесит. — Он повернулся к optio. — Отлично, Осер. Нам больше нет нужды задерживаться здесь. Пошли двоих людей: пусть снова запрягут в carruca лошадей и выкинут оттуда труп девицы. А эти двое пусть отведут принцессу обратно в повозку и проследят за тем, чтобы она оставалась там. — Мне он сказал: — Прости, принцесса, что прерываю твой ночной отдых. Но я хочу, чтобы еще до рассвета мы оказались в пути. Мы поедем быстро и остановимся на отдых только к ночи. Поэтому можешь вздремнуть до нашего отъезда. Полагаю, это будет разумно.
Я ничего не ответил, только бросил на него презрительный взгляд. Страбон снова повернулся к optio:
— И еще вот что, Осер…
Мне очень хотелось услышать, какие указания даст ему Страбон, но меня поволокли в темноту, и, после того как лошадей снова впрягли в повозку, мои стражи довольно грубо затолкали меня внутрь. Тело Амаламены уже исчезло, ничто не напоминало о ней, только небольшое подсохшее кровавое пятно на том месте, где она лежала. Я спросил своих стражей, что станется с ее останками. Я боялся услышать, что такое привлекательное молодое тело, еще мягкое и гибкое, может соблазнить грубых воинов и они надругаются над трупом.
— Мы остроготы, как и ты, — высокомерно напомнил мне один из стражников. — Мы не оскверняем тела умерших. С твоей служанкой поступят так же, как и с остальными воинами, павшими в этой стычке.
Однако оба моих стражника не были столь же предупредительны с живой молоденькой женщиной. Стоило мне опустить занавески в carruca, как они заставили меня широко раздвинуть их с обеих сторон. После этого оба принялись отпускать грубые шуточки и при помощи пошлых жестов уговаривать меня приготовиться ко сну. Это означало, что я должен раздеться догола, пока они глазели на меня при свете лампы. Я, не обращая на них никакого внимания, просто улегся в одежде на походное ложе Амаламены и закрыл глаза, пытаясь хоть немного отдохнуть и все обдумать. Очень уж стремительно и непредсказуемо развивались события.
Разумеется, я глубоко скорбел о погибшей принцессе и все еще ощущал ее присутствие в carruca. Я, как помните, побрызгался духами Амаламены, а всем, что осталось от нее, был лишь удушливый brómos musarós, который перешибал даже крепкий аромат роз. Однако мне не хотелось вспоминать о том, как умерла Амаламена. Я предпочитал запомнить ее такой, какой я видел принцессу в последний раз: оживленной, веселой, строившей планы на будущее. Я надеялся, что мне вскоре представится случай переодеться во что-нибудь свежее и поменять внутреннее убранство carruca, насквозь пропитанное отвратительным запахом.
В то же время я перебирал подвески на цепочке, висевшей у меня на шее, и молча возносил молитву — хотя и не какому-то определенному богу: «Пожалуйста, пусть Сванильда благополучно доберется до Теодориха!» С того момента, как мы покинули Константинополь, все шло совсем не по плану, однако я был жив, хотя и попал в переплет. Положение мое было рискованным, особенно если Теодорих уже получил договор, а ведь Страбон уверен, что уничтожил его.
Было и еще кое-что, что меня беспокоило. Лежа в carruca, я мог слышать шум, доносившийся из лагеря, и строить догадки, что там происходило. Страбон приказал раздеть всех наших убитых воинов. Победители соберут оружие, доспехи, кошели с деньгами — все то, что сочтут полезным, а затем обнаженные трупы сбросят в реку. Я полагал, что именно это они уже проделали с телом Амаламены. Едва ли это можно было считать достойным погребением для моих соплеменников, но я сомневался, что мертвых заботит мирская суета. Вспомнив слова старого Вайрда, я от души надеялся, что они будут жить дальше — в образе рыб, водоплавающих птиц, выдр, орланов и других речных обитателей…
Заботило меня совсем иное: ведь все эти мертвые тела не скоро обнаружат. Плывущие по реке трупы — обычное явление, поэтому жители побережья или лодочники не станут волноваться, если их окажется несколько больше, чем обычно. Поскольку все мертвецы голые, то никто не удосужится выловить их, чтобы посмотреть, чем бы поживиться. Естественно, никто не станет стараться, чтобы опознать их. А тем временем колонна Страбона продолжит двигаться по той же дороге, по которой двигалась и моя колонна. Хотя она будет состоять из большего количества лошадей, вьючных животных, лучников и всадников, с ними будет все та же carruca.
Через какое-то время далеко в Сингидуне Теодорих начнет волноваться, что же произошло с его маршалом Торном, сестрой Амаламеной, optio Дайлой и другими воинами. Сначала он направит разведчиков по нашим следам. И что же они обнаружат? Да ничего — не только не найдут места сражения, но даже упоминания о нашей стычке не услышат. В Пауталии им наверняка скажут, что да, наша колонна миновала это место и продолжила свой путь. А затем путники, местные жители или владельцы постоялых дворов подтвердят, что обоз и всадники-остроготы действительно прошли по этой дороге и что их сопровождала красивая повозка с миловидной молодой женщиной…
И какой же вывод сделает Теодорих? Ясное дело, он решит, что сайон Торн внезапно, по необъяснимой причине — а может, и предав его — свернул со всем обозом с намеченного пути и повел его в земли Страбона, или на другой конец земли, или же в никуда. Я не имел представления, где меня могут спрятать, и, поскольку сознательно пошел на то, чтобы оказаться похищенным, меня это не слишком заботило. Однако я бы предпочел, чтобы кто-нибудь, кому было до этого дело, последовал за мной.
В какой-то момент я задремал и проснулся, лишь когда повозка резко дернулась и пришла в движение. Теперь вокруг стояла настоящая тьма, потому что единственная лампа в carruca погасла. Занавески были отдернуты, и я с трудом мог разглядеть своих стражников, ехавших с обеих сторон повозки. Я снова откинулся на ложе и стал слушать стук копыт, бряцание, скрип и звон обоза, который поднимался вверх по ущелью. Постепенно светлело, потому что солнце уже встало. Страбон предупредил меня, что мы будем двигаться быстро, так оно и было. Carruca двигалась быстрей и тряслась гораздо сильней, чем когда-либо прежде. Колонна растянулась, поэтому каждому последующему ряду не приходилось глотать слишком много дорожной пыли из-под копыт скакавших впереди всадников. Моя повозка оказалась в середине длинного обоза. Иногда дорога делала изгиб, так что я мог видеть начало и конец колонны. Я обрадовался, заметив среди запасных лошадей моего прекрасного скакуна Велокса. На нем никто не ехал, даже когда воины сменяли лошадей на свежих, и я решил, что они избегают этого коня. Видимо, их смутила веревка для ног, перекинутая через его круп. Небось сочли это знаком того, что перед ними слишком норовистый конь. Я улыбнулся этому. Если нас с Велоксом спрячут в одном и том же месте, то при случае — а я искренне на это надеялся — я продемонстрирую нашим захватчикам, что этот конь вместе со знакомым ему наездником может показать поразительные способности.
Мы ехали весь день, останавливаясь, лишь когда воинам надо было сменить лошадей и напоить их. Два или три раза стражи приносили мне еду и питье из имевшейся в обозе провизии: холодное копченое мясо или соленую рыбу, черствый ломоть хлеба, кожаную чашу с вином или пивом. Тогда же мне разрешали ненадолго вылезти из повозки, чтобы размять ноги и облегчиться. Разумеется, я делал это как женщина и, конечно же, в присутствии одного из воинов, который стоял на страже неподалеку, со злорадством поглядывая, как благородная принцесса облегчается подобно самой последней крестьянской девке.
Мы продолжали двигаться на северо-восток, очевидно, прямо к Сердике. Я слышал, что это довольно большой город, но не знал, принадлежал ли он Страбону, или же тот просто выбрал его в качестве места, где будет удобно содержать принцессу и торговаться с Теодорихом. Ничего, подумал я, со временем это выяснится. Однако, продвигаясь столь быстрыми темпами, мы не добрались до Сердики в тот день, и, когда разбили лагерь для ночевки на обочине дороги, я обнаружил, что у Страбона имелись на принцессу Амаламену свои планы. Он не собирался ограничиваться тем, чтобы просто держать ее в качестве заложницы.
Carruca, несмотря на то что ее все еще охраняли двое воинов, поставили довольно далеко от остальных. Я предположил, что это было сделано для того, чтобы я мог есть, спать и справлять естественные нужды вдали от любопытных глаз. Действительно, мне вскоре принесли ужин — на этот раз горячую еду, — таким образом избавив меня от толкотни среди воинов у костров. Но после того как я поел, совершил вынужденное путешествие в кусты и, насколько было возможно в этих условиях, вымылся перед сном, у повозки неожиданно возник Страбон. Без всяких приветствий, не спросив у меня разрешения — если не считать отрыжки, которая свидетельствовала о том, что он тоже хорошо поел, — он забрался в carruca и улегся рядом со мной.
— Что это значит? — холодно спросил я.
— Акх, женщина, тебе совсем немного удалось поспать прошлой ночью. — Он снова рыгнул. — Я окажу тебе любезность и сам прослежу, чтобы этой ночью ты хорошенько отдохнула. Ты будешь спать со мной, и сон твой будет крепок после того, как я удовлетворю тебя. Теперь можешь погасить лампу и задернуть занавески. Ты ведь не хочешь, чтобы стражники все видели?
Не испытывая страха, но в искреннем изумлении — потому что я уже было поздравил себя, что избавился от посягательств, — я произнес:
— Ты говорил, что уважаешь мою священную реликвию. Что не станешь насиловать меня.
— Я и не собираюсь. Ты отдашься мне по своей воле.
— Ну уж этого ты от меня никогда не дождешься.
Он пожал своими крепкими плечами:
— Выбирай— Теодорих Триарус или весь лагерь. Или я, или все они поимеют тебя этой ночью. И учти, я не буду долго ждать, что ты решишь. Полагаю, сестре короля-самозванца лучше отдаться своему высокородному соплеменнику из рода Амалов, чем ста пятидесяти воинам весьма темного и низкого происхождения.
— Не будь столь самоуверен, — с показной храбростью ответил я. — Может быть, они неуклюжие и невоспитанные, но я сроду не видела никого отвратительней и уродливей тебя.
Страбон рассмеялся своим загробным смехом:
— Я был уродом всю свою жизнь и за это время услышал столько насмешек и оскорблений, что твои слова не могут меня задеть, поэтому побереги силы для того, чтобы визжать: «Насилуют!»
— Принцессы не визжат, — ответил я, стараясь, чтобы это прозвучало высокомерно, словно я и в самом деле был принцессой. — Ибо визгом невозможно выразить мое отвращение и презрение. Я лучше кое-что спокойно скажу тебе, Страбон. Ты ждешь, что мой брат пойдет на уступки, подчинится, заплатит выкуп или что там еще. Но неужели ты рассчитываешь, что он станет платить за подпорченный товар?
— Vái, он заплатит прежде, чем узнает, что товар подпорчен. Может статься, его совсем не будет заботить так называемая порча, когда он все-таки об этом узнает.
— Что?
— Помни, твой Теодорих всего лишь ничтожный претендент на трон. Множество настоящих правителей мечтают выгодно пристроить сестру или дочь, отдав ее в жены могущественному монарху. Твой tetzte брат, возможно, обдумывает именно это — предложить мне тебя в жены или наложницы — в обмен на то, чтобы я признал его претензии.
По правде говоря, я сомневался в этом, однако, желая удовлетворить свое любопытство, спросил:
— Ради бога, старик, объясни мне, зачем тебе нужна жена, которая считает тебя мерзким и отвратительным?
— Потому что тебя я таковой не нахожу, — ответил Страбон невозмутимо.
Однако внезапно спокойствие покинуло его. Своей огромной ручищей он разорвал горловину моей рубахи, затем резко потянул и сорвал с меня прозрачное белое платье Амаламены. Под ним на мне были надеты только цепочка с амулетами, strophion и расшитый пояс целомудрия на бедрах. Страбон повернул голову из стороны в сторону, сначала одним, а затем другим глазом рассматривая меня с ног до головы. Спустя короткое время он продолжил, снова спокойным тоном:
— Нет, я вовсе не нахожу тебя отталкивающей. Немного, правда, худосочной, на мой вкус, но не сомневайся, со временем я откормлю тебя. А теперь довольно уверток. Покажи-ка мне и остальное тоже. Или я все должен делать сам?
Я разозлился так, что чуть не сбросил оставшуюся одежду, просто чтобы поразить эту скотину видом не только женских грудей, но и мужского члена и насладиться его замешательством. Однако я прекрасно понимал, что, придя в себя, Страбон убьет меня на месте, а потому сдержался и снял только strophion.
— Груди маловаты, — заключил Страбон. — Но по-девичьи упруги, и они, разумеется, набухнут от беременности.
Он начал неторопливо снимать с себя верхнюю одежду, а я просто смотрел на него, не говоря ни слова, поэтому он продолжил:
— Нет, я вовсе не нахожу тебя отталкивающей, да и других жен и наложниц у меня сейчас нет. Твои предшественницы все умерли, так и не дав жизни ни одному младенцу мужского пола, за исключением Рекитаха, этого парня с рыбьим лицом, — ты его видела. Император Зенон думает, что, раз он удерживает моего сына в заложниках, я буду вести себя послушно. Vái! Вот болван! А ты еще совсем молоденькая. Не старше Рекитаха, думаю. Возможно, ты родишь мне более достойного наследника. И тогда, знаешь ли, мы будем связаны неразрывно.
— Да спасут меня небеса, — ответил я, стараясь, чтобы мой голос оставался твердым и холодным. — А вдруг этот ребенок окажется таким же уродом, как ты. Рекитах смахивает на рыбу, а ты похож на лягушку с…
Шлеп! Он снова выбросил вперед ручищу, и я упал на спину на ложе, оглушенный, половина моего лица полыхала огнем.
— Я ведь предупреждал тебя, девка, не трать силы на бесполезные оскорбления. Прибереги свой ротик, чтобы поплевать себе на ладошку. Затем воспользуйся этой слюной, чтобы смочить у себя внизу, или там будет болеть сильней, чем сейчас лицо. Я не теряю времени на любовные игры и не требую этого от тебя. Нечего притворяться возбужденной и ласковой. Что же касается того, чтобы раздеться догола… Если уж ты настолько стыдливая, можешь продолжать носить свои жалкие амулеты — и даже свой римский пояс целомудрия. Ты слышишь меня? Все, что мне требуется от тебя, это чтобы ты лежала и терпела!
И мне пришлось подчиниться. А что еще я мог сделать?
Сначала было очень больно, потому что член у старого и седого Страбона оказался огромным и действовал он весьма энергично. Однако спустя короткое время я перестал ощущать боль. Я испытывал лишь отвращение: ведь мною пользовались самым мерзким образом, а еще спустя некоторое время я покорился судьбе, представив, что Страбон просто вколачивает свой член мне под мышку или во впадину между грудями. Он потел и мусолил меня слюнями, словно был всего лишь огромным надоедливым псом, остальные же его выделения я предпочел воспринимать всего лишь как отвратительную грязь.
Не думаю, что это было лучше, так сказать, жестокого изнасилования, даже — полагаю — если бы это совершил прекраснейший и благороднейший из мужчин. Однако я утешал себя следующими соображениями. Во-первых, даже если бы Страбон был таким же плодовитым, как зубр, я мог не бояться того, что забеременею и рожу ему смахивающего на рыбу или жабу урода наследника.
Во-вторых, мне ни разу не пришлось посмотреть в глаза своему обидчику. Даже когда лицо Страбона краснело и искажалось от возбуждения, оказываясь напротив моего лица, его зрачки смотрели в разные стороны и я мог видеть только его глазные яблоки. Казалось, что на мне лежит и вколачивает в меня свой член слепец. Таким образом, мне так и не довелось увидеть в глазах насильника животное наслаждение или злорадный триумф — если даже он сам и пытался обнаружить в моих глазах муку, ужас, унижение или другие чувства, которые могли бы усилить его ощущение превосходства.
И в-третьих, пока все это длилось, я мог вспоминать об Амаламене. Если перед этим я всего лишь смирился с тем, что принцесса умерла сравнительно легкой смертью, от единственного удара мечом, вместо того чтобы заживо разлагаться, то теперь у меня появилась еще одна причина радоваться тому, что Амаламена вовремя погибла, оставшись незапятнанной и неоскверненной. Я был совершенно уверен, что смогу пережить все это лучше, чем она или любая другая женщина, включая и Веледу.
Следует помнить, что на этот раз я, во всяком случае, не был Веледой. Я был Торном — только и полностью Торном, — переодетым в платье Амаламены и внешне похожим на нее. Разумеется, чтобы скрыть свой обман, я инстинктивно вел себя как женщина, но я не чувствовал себя женщиной. Различие это может показаться ничтожным, но в действительности разница была огромна. Видите ли, у всех женщин, с детских лет и до старости, в самой глубине сознания скрыто их единственное предназначение. Женщина может получать радость и наслаждение, если сразу решит, что была рождена для того, чтобы стать матерью и женой. Она может относиться к этому с презрением, если у нее есть другие устремления — если она хочет сохранить монашеское целомудрие или добиться мирских успехов. Тем не менее, кем бы ни была женщина — даже если она мужеподобная soror stupra[272] или амазонка, — она прекрасно понимает свое предназначение, осознает, что изначально создана самой природой как вместилище, окруженное губами, этакий сосуд с отверстием, который наполняют.
Но теперь, поскольку я не был Веледой, мое сознание, включая даже самые потаенные уголки его, было полностью свободно. Более того, я даже не чувствовал, что моя женская сущность подвергается насилию, оскверняется и унижается. Всю эту ночь я словно со стороны равнодушно наблюдал, как Страбон вспахивает лежащее без движения нечто — совсем как когда-то развратный брат Петр оскорблял тогда еще не созревшего, бесполого, ничего не понимающего ребенка Торна.
Нет нужды говорить, что ничто из этого не сделало ту страшную ночь менее мучительной или оскорбительной для меня. Но я знаю, что мои деланая скука и апатия не принесли Страбону той радости, на которую он наверняка рассчитывал. К тому же его самолюбие было уязвлено с самого начала. После того как Страбон в первый раз взял меня, он грубо схватил меня за промежность, обследовал рукой и оскорбленно взревел:
— Порченый товар, как же! Хотя она у тебя и тесная, да, но ты не девственница! Ах ты потаскуха-обманщица! Ни капли крови!
В ответ я просто холодно посмотрел на него.
— Ты ведь обманула и своего доверчивого братца тоже, правда? Я могу подтвердить, что до меня там побывало не слишком много народу, но один уж точно тобой воспользовался. Я знаю, в Новы ты жила весьма уединенно, но долгое время провела в пути. Кто же тот счастливчик, кто вытащил из плода косточку? Кто, niu? Небось сайон Торн, с которым ты путешествовала?
При этих словах я не смог удержаться от смеха. Моя неожиданная реакция, казалось, сбила Страбона с толку больше, чем открытие, что принцесса уже потеряла невинность.
— Vái! Ах ты шлюха! Ну ничего, твой драгоценный Торн теперь мертв. А я прослежу за тем, чтобы больше никто до тебя не дотронулся! С этого момента тебе лучше научиться ублажать меня! Ты можешь приняться за дело немедленно!
Он поднял и перевернул меня, поставив на четвереньки, после чего вошел сзади, вгоняя в меня свой член с большей жестокостью, чем в первый раз. Цепочка на моей шее и болтавшиеся на ней молот-крест, монограмма Теодориха и флакончик лихорадочно затряслись — словно пришли в ужас оттого, что стали свидетелями такого святотатства, — в то время как сам я раскачивался вперед и назад. Однако амулеты мало меня заботили. С особенным презрением я относился к склянке с молоком Девы Марии. Оно не помогло спасти ни juika-bloth, ни старого Вайрда, ни Амаламену, да и теперь оно не могло уменьшить мою боль. Другое дело — надежный, украшенный стеклярусом пояс целомудрия, который прижимал мой собственный мужской орган к животу. Если бы Страбон в своем бешенстве сорвал повязку и выпустил его на свободу — маленький, мягкий и не представляющий никакого интереса, особенно во время подобного акта, — то, полагаю, насильник, скорее всего, даже бы ничего не заметил.
Но Страбон не стал срывать повязку. Ни тогда, ни потом, ибо это была не единственная ночь, когда мне пришлось терпеть его омерзительные ухаживания. Не думаю, что он просто пренебрегал повязкой. Полагаю, он сознательно позволил мне носить ее. Поскольку я никогда не визжал, не стонал и не просил пощады — каким бы ужасным ни было то, что он делал со мной или заставлял проделывать с ним, — Страбон, скорее всего, оставил в покое мой пояс целомудрия только затем, чтобы убедить себя, что он насилует скромную девушку. Таким образом, он так и не обнаружил, какого сорта создание все время тщетно пытался лишить скромности, будучи уверенным, что вожделел молоденькую, красивую и благородную принцессу Амаламену. Я же мысленно всегда оставался Торном и в ответ на все оскорбления поклялся самому себе, что наступит время, когда я заставлю Страбона горько пожалеть об этом.
Один лишь раз я произнес свою угрозу вслух, хотя он, похоже, не понял, о чем речь, и это произошло в ту самую первую ночь. Когда Страбон наконец, совершенно опустошенный, скатился с меня, то заметил, пытаясь отдышаться:
— Вот странно: впервые, ложась с женщиной, я не ощущаю приторного запаха ее выделений. Возможно, что из тебя ничего и не истекает, ты сухая шлюха, но я не ощущаю даже своего собственного запаха. Почему бы это, niu? Все, что, как мне кажется, я чувствую, это какой-то слабый, но очень неприятный запах… вроде…
Я сказал:
— Это запах приближающейся смерти.
Когда незадолго до рассвета Страбон оставил меня и отправился куда-то спать, он откинул занавески в carruca и запретил мне их задергивать. Двое стражников снаружи принялись ухмыляться при виде моей наготы, они, без всяких сомнений, все слышали и поняли, что произошло. Я не обратил на них никакого внимания, а просто завернулся в покрывало и лег спать. Однако утром я достал другой наряд Амаламены и надел его, мне не хотелось, чтобы всякий, кто проходил мимо, глазел на меня.
Ближе к вечеру мы прибыли в Сердику. Насколько я понял, этот город не был под властью Страбона или кого-нибудь еще, а находился в подчинении только Римской империи. Там имелся даже гарнизон, в котором располагался Пятый легион «Алауда»[273]. Однако, поскольку этот легион принадлежал Восточной империи, а Страбон в настоящее время пользовался благосклонностью императора Зенона, легионеры спокойно отнеслись к появлению в Сердике значительного вооруженного отряда остроготов. Было ясно, что Страбон прибыл сюда не для того, чтобы осадить или разграбить город, а всего лишь затем, чтобы сделать остановку на пути к своим владениям. Поэтому он велел большинству воинов разбить лагерь за стенами города и снял комнаты в deversorium только для себя, меня и старших офицеров.
Deversorium был далеко не таким роскошным, как те, что я выбирал, когда сопровождал принцессу Амаламену. В моей комнате почти отсутствовала мебель; в ней не было даже двери или занавески, чтобы уединиться. И снова снаружи выставили пост: стражники должны были неотлучно следить за мной и таскаться следом, когда бы я ни пошел в уборную. Комната Страбона, располагавшаяся напротив, тоже не имела двери, так что и он тоже мог следить за мной. (Но даже в столь незавидном положении я сумел найти смешную сторону, представляя себе, что Страбон в буквальном смысле мог следить за мной лишь одним глазом одновременно.)
Однако Страбон, по крайней мере, не стал возражать, когда я попросил его послать одного из воинов принести мне кое-что из тюков, которые его люди захватили во время нападения. Мне понадобилась одна седельная сумка, которую вез Велокс, я описал ее воину, чтобы тот смог найти ее. Вне всяких сомнений, сумку тщательно обыскали, прежде чем она попала ко мне в руки, чтобы убедиться, что в ней нет ножа, яда или чего-нибудь еще в том же духе. Там ничего такого не оказалось; к содержимому сумки невозможно было придраться: лишь женские платья и украшения, так сказать, принадлежавшие Веледе. Когда слуга из deversorium доставил ванну с водой в мою комнату, мне удалось смыть с себя не только дорожную пыль, покрывавшую меня после дня перехода, но также и различную грязь и выделения прошлой ночи: múxa[274], сперму и bdélugma[275] Страбона — а также и brómos musarós, который прилип ко мне с той поры, как я начал играть роль служанки несчастной Амаламены. После этого я надел одно из моих собственных платьев, принадлежавших Веледе, и почувствовал себя по-настоящему чистым и свежим, впервые за очень долгое время.
Когда Страбон и его офицеры отправились в столовую, мне пришлось остаться в своей комнате под стражей и отобедать тем, что принесли. Я нашел, что провизия в этом заведении соответствует жилью. Но поскольку я все-таки насытился и просто оттого, что я теперь был чистым, мое настроение улучшилось, и я с удовольствием наслаждался видом Сердики из единственного окна. Город этот, как я узнал от слуги, который принес мне еду, когда-то был любимой резиденцией Константина Великого, он чуть было даже не выбрал его вместо Византия в качестве Нового Рима. И я мог понять почему. Сердика расположена на чашеобразном нагорье Гем, на высоте, где имеются целительный воздух и приятный климат, к тому же здесь чуть ли не постоянно дует легкий бриз, несущий свежесть и влагу. Город просматривается с самого высокого пика в хребте Гем; я мог восхищаться им из окна своей комнаты. Этот пик местные жители называют Culmen Nigrum, но никто так и не смог объяснить мне почему. Черная Вершина, конечно же, абсолютно неподходящее название, потому что пик этот весь год увенчан сверкающей короной из белого снега.
В эту ночь я оставался в комнате один. Страбон не пришел насиловать меня — возможно, потому, что он нуждался в ночном отдыхе больше меня. Но на следующее утро страж сопроводил меня во двор, где уже ожидали Страбон, военный писарь, optio Осер и несколько других офицеров.
— Я хочу, чтобы ты это услышала, принцесса, — заявил Страбон; последнее слово он произнес с нескрываемой иронией. — Я собираюсь продиктовать свои условия твоему брату.
Он продолжил — медленно, потому что писец был не слишком умелым и делал это с еще большим трудом, чем я. В немногих словах Страбон потребовал, чтобы Теодорих Амал, сын Тиудамира Амала, покинул город Сингидун и сдал его имперским войскам, которые туда вскоре пришлет император Зенон. Далее: чтобы Теодорих прекратил надоедать императору и домогаться у него земель, воинских титулов, consueta dona золотом и оставил все иные столь же дерзкие притязания. Теодорих не должен впредь именовать себя королем остроготов, ему следует отказаться от всяких попыток обрести суверенитет и принести клятву верности истинному королю Тиударексу Триарусу. Если Теодорих проявит благоразумие и выполнит эти требования, Страбон взамен подумает, как ему вести себя в отношении его сестры Амаламены из рода Амалов, дочери Тиудамира Амала, которую он недавно взял в плен в честном бою и в настоящее время удерживает в качестве заложницы. Страбон включил в письмо еще несколько намеков, чтобы усилить впечатление, что при благоприятных условиях его доброе отношение к Амаламене может выразиться в брачном договоре — хотя пока подобная перспектива и весьма туманна, — дабы таким образом урегулировать разногласия между противоборствующими остроготскими родами и заложить основу для продолжительного мира и согласия.
— Обрати внимание, — сказал мне Страбон, моргнув по-лягушачьи, — что я не жалуюсь на, хм, то, что товар-то уже подпорчен. Поскольку я уверен, что ты скрыла от брата свой достойный всяческого порицания проступок, я не стану извещать его об этом. А то он еще может счесть, что ты недостойна стать моей супругой.
Я не удостоил его ответом, а лишь фыркнул и напустил на себя по-королевски презрительный вид. Страбон потянулся ко мне, поддел пальцами золотую цепочку на моей шее и разорвал ее, сняв подвеску.
— Держи, — сказал он и бросил мне обратно цепочку, флакон и молот Торна. — Забирай свои священные побрякушки, и да помогут они тебе. — Третье украшение, ажурную золотую монограмму Теодориха, он завернул в лист пергамента, который ему наконец вручил писец. — Это убедит твоего братца, если вдруг тот засомневается, что я на самом деле держу тебя в заложницах.
Писец капнул расплавленным воском на свернутый документ, и Страбон запечатал его своей печатью. Она состояла всего лишь из двух рун, «торн» и «тейваз» — þ ↑,— что означало «Тиударекс Триарус».
Вручив пакет optio, Страбон сказал:
— Осер, возьми столько людей, сколько сочтешь нужным, на случай, если в пути вдруг встретятся разбойники или еще что-нибудь произойдет. Скачи с этим документом в Сингидун. Отдашь его лично этому tetzte самозванцу Теодориху и скажешь ему, что тебе приказано дождаться письменного ответа. Если он начнет спрашивать, где содержат его сестру, можешь честно сказать ему, что ты этого не знаешь, ибо мы с ней находимся где-то в пути. Мы передохнем здесь, в Сердике, еще одну ночь и затем… — он замолчал и посмотрел на меня, — а затем мы направимся ты знаешь куда. Привезешь мне ответ туда. Ты поедешь быстрей, чем наш длинный обоз, следовательно, ты должен успеть обернуться и прибыть туда примерно в то же время, что и мы. Ступай!
— Слушаюсь, Триарус! — пролаял optio. Он хлопнул себя по шлему, сделал знак остальным командирам и увел их с собой.
— А ты, — обратился ко мне Страбон, — возвращайся к себе. — Он снова по-лягушачьи моргнул и похотливо ухмыльнулся. — Отдохни, потому что скоро уже наступит ночь. А утром нам предстоит по-настоящему долгое путешествие.
«Ну что ж, — думал я, сидя в своей комнате и мрачно глядя на покрытую снегом Черную Вершину, — послание Страбона Теодориху оказалось приблизительно таким, как я и ожидал от него. Но вот каким будет ответ Теодориха? Даже если Сванильда еще не добралась до него и не вручила договор Зенона, то все равно Теодорих вряд ли согласится с требованиями Страбона. Даже ради спасения своей сестры. Король не может принести интересы своего народа в жертву одной молодой женщине. Но представляю, как он опечалится, узнав, что Амаламена попала в плен и подвергается опасности. Это будет для него настоящим ударом».
Разумеется, мой друг еще сильнее страдал бы, узнав, что Амаламена умерла, однако в данном случае королю предпочтительнее узнать правду. По крайней мере, он ничем не будет связан и не станет напрасно рисковать. Вот бы сообщить ему: «Не сдавайся, Теодорих. Не притворяйся даже, что согласен уступить непомерным требованиям Страбона. Твое положение прочно, Теодорих, и врагам не удалось заполучить настоящий документ Зенона, который подтверждает твой статус. А твоя сестра… увы, она мертва. Но ты не слишком горюй по Амаламене. Как ни печально, но ее кончина была предопределена судьбой, и она умерла такой смертью, о какой в данных обстоятельствах можно только мечтать».
Я должен был сообщить ему все это, но как? Завтра вся эта компания снова будет в пути. И как только мы въедем во владения Страбона, где бы они ни находились, ко мне приставят охрану и станут следить еще пристальней, чем теперь. Отправить послание Теодориху нужно отсюда, из Сердики, это мой последний шанс. Но как это сделать? Подкупить кого-нибудь из слуг в deversorium, предложив ему разорванную золотую цепочку? Но это невозможно. Когда бы ко мне ни входил слуга, всегда рядом присутствовал стражник. До самого вечера туда-сюда сновали командиры из войска Страбона, чтобы получить от своего короля приказы.
Я посмотрел на два оставшихся на цепочке украшения. Честно признаться, тот взгляд, который я бросил на священный пузырек, был полон почти что ненависти. Ну и какой, спрашивается, от него толк? Молоком девственницы никого не вскармливали, и на вкус оно было очень неприятным; в общем, я посчитал этот пузырек совершенно бесполезным. А вот другое украшение? Неважно, каким символом оно было — христианским крестом или языческим молотом Тора, — у него имелось одно полезное свойство. Амулет был золотой, а золото хотя и является мягким металлом, но им можно царапать довольно твердую поверхность. Я мог им писать. Мог оставить послание на одной из стен в комнате, однако надежда на то, что какой-нибудь слуга заметит его и сможет прочесть после моего отъезда, была призрачной. И уж совсем маловероятно, что слуга позаботится отыскать кого-нибудь, кто сможет его прочесть, ну а шансы на то, что это послание достигнет Теодориха, представлялись мне мизерными. Однако даже такая нелепая надежда лучше, чем совсем ничего. Я осторожно взглянул на часового, который лениво бродил по коридору, и подошел к стене, выбрав ее с таким расчетом, чтобы он не смог увидеть меня, даже если бы заглянул в комнату. Затем я призадумался: на каком языке следует писать и каким шрифтом? На старом наречии, решил я: больше шансов, что слуга узнает его. И рунами: поскольку изначально их вырезали на дереве, то и состояли они преимущественно из прямых линий — руны проще изобразить моим самодельным приспособлением. Так, а теперь попробую составить само послание. Оно должно быть по возможности коротким, но убедительным…
И тут я вдруг вздрогнул и чуть не выронил молот-крест, потому что стражник снаружи, словно он предвидел мои намерения, приказал:
— Принцесса, не делай резких движений и не шуми.
Меня постоянно кто-нибудь сторожил, но часовые менялись, неся вахту по очереди. Однако для меня они все были на одно лицо, ибо я не обращал внимания на их оскорбления, томные взгляды или похотливые заигрывания, стараясь вообще позабыть об их присутствии. Таким образом, я толком не знал того человека, что стоял сейчас за дверью. Стражник не стал входить в комнату. Он обратился ко мне через дверь тихим голосом и, как ни странно, с почтением:
— Принцесса, слушай внимательно, я должен успеть тебе все объяснить, пока рядом никого нет.
— Кто… кто ты? — спросил я, слегка заикаясь, и сделал при этом движение в сторону двери.
Однако тут же остановился, поскольку незнакомец сказал:
— Ни в коем случае не подходи ближе. Нельзя, чтобы заметили, что мы разговариваем. Мое имя Одвульф, принцесса. Ты не узнаешь меня, я уверен, и я тоже видел тебя до этого только издалека. Но я один из твоего обоза — конник из turma optio Дайлы — и сопровождал тебя все время, с самого Новы до Константинополя и той резни на реке Стримон.
— Но… но… почему ты не погиб вместе с остальными?
— Потому что мне не повезло, принцесса, — ответил он уныло, но, похоже, искренне. — Ты должна помнить, что optio послал часовых на дорогу и на берег реки. Еще двоим — мне и воину по имени Авгис — он приказал забраться на вершину ущелья над лагерем, чтобы вести наблюдение оттуда.
— Да… да, я припоминаю.
— И только успели мы с Авгисом забраться на вершину, как Страбон со своими людьми напал на лагерь. Когда мы поняли, что произошло, мы тут же стали спускаться вниз. Но все уже было закончено. Мне жаль, моя принцесса. Нам обоим очень жаль.
— Не стоит жалеть, Одвульф. Это к лучшему, что вы выжили. Сегодня я молила о чуде, и вот оно. Но как тебе удалось пробраться сюда?
— После сражения началась суматоха — одни люди Страбона помчались ловить лошадей, которых они разогнали, а другие принялись раздевать и грабить наших погибших товарищей. Мы увидели, что тебя повели к кострам. Мы надеялись, что Страбон пощадил также и королевского маршала. Но от сайона Торна остались только его шлем и доспехи. Они были единственными, на что не польстились грабители и не унесли с собой, потому что маршал был небольшого роста, как ты знаешь, и его снаряжение никому бы не подошло. В любом случае я должен с сожалением доложить, что сайон Торн, очевидно, погиб вместе с остальными.
— Не будь так уверен в этом, — сказал я, улыбаясь впервые за этот день. — Маршал всегда отличался находчивостью.
— Но он никогда не был трусом. — Одвульф стойко защищал меня. — Я слышал, как сайон Торн сражался под Сингидуном. Тем не менее мы с Авгисом захватили его вооружение — так, на всякий случай, а вдруг он и впрямь жив.
Я едва удержался от того, чтобы не рассыпаться в громких благодарностях. Мои доспехи и шлем были целы; я знал, где находятся мой боевой конь и «змеиный» меч; теперь же, совершенно неожиданным, почти невероятным образом рядом оказались двое верных союзников.
— Но ты выжила, принцесса, — продолжил Одвульф. — Поэтому мы с Авгисом подумали: если мы будем находиться рядом, то сможем как-нибудь при случае спасти тебя.
— И вы тайком следовали за колонной Страбона до этого места?
— Нет, принцесса. Мы были в колонне. Мы просто смешались с остальными и ехали вместе с ними. Акх, разумеется, был риск, что нас обнаружат. Однако в отряде больше сотни человек, и не все бойцы даже знают друг друга. Возможно, optio Осер и мог бы заподозрить в нас чужаков, но мы старались не попадаться ему на глаза. Только теперь, когда optio уехал, я решился заступить на это дежурство и… Slaváith, принцесса! Кто-то идет.
Это оказался один из младших офицеров, который протопал по коридору в комнату Страбона. Только когда они громко заговорили о чем-то, Одвульф снова зашептал:
— Ты говорила, принцесса, что ожидала чуда. Скажи мне, чем я могу тебе помочь, и я попытаюсь это сделать.
— Прежде всего, храбрый воин, я не твоя принцесса Амаламена. Однако…
— Что? — воскликнул он в изумлении.
— Тихо! Да, я не Амаламена. Однако я следую приказу принцессы, изображая ее, и Страбон пока не обнаружил подмены.
— Но… но… кто ж ты тогда?
— Меня ты тоже видел только издали. Я служанка принцессы, Сванильда.
Одвульф был поражен до глубины души.
— Liufs Guth! Выходит, мы с Авгисом, рискуя своими жизнями, отправились за служанкой?
— Ты разве не слышал, что я сказала? За служанкой, действующей по приказу Амаламены. Так что вы тоже должны меня слушаться.
Тут нас снова прервали, поскольку Страбон со своим посетителем вышли в коридор. Когда они удалились, Одвульф наконец вошел в мою комнату и уставился на меня.
— Видишь? — спросил я. — У меня глаза серые, а у Амаламены были голубые.
Он нахмурился и поинтересовался:
— Что ты имеешь в виду — «были»? Люди Страбона убили и принцессу тоже?
— Нет. Страбон думает, что захватил принцессу в заложницы, а на самом деле держит в плену служанку.
Одвульф потряс головой, словно желая привести в порядок мысли, вздохнул, а затем сказал:
— Ну что ж, если ты единственная осталась в живых, мы с Авгисом освободим тебя. Надо только все как следует обдумать…
— Нет, — ответил я. — Я не хочу, чтобы меня освобождали.
Теперь глаза воина стали круглыми от изумления.
— Ты сошла с ума, женщина?
— Не задавай мне пока больше никаких вопросов, достойный Одвульф. Со временем ты все узнаешь, а сейчас сделаешь все, что я прикажу тебе.
Он с трудом сдержался и сказал:
— Пусть меня проклянут все боги, если я понимаю, что здесь происходит. Однако я не привык получать приказы от служанок.
— Когда ты их услышишь, то с радостью им подчинишься. Теперь slaváith и запоминай. Optio Осер уехал. И не куда-нибудь, а в Сингидун, чтобы передать Теодориху требования Страбона. Он скажет нашему королю, что держит в заложницах Амаламену. Теодориха нужно предупредить, что это не так.
Одвульф обдумал это, а затем сказал:
— Да, я это могу понять. Как только закончится мое дежурство…
— Нет, поедешь не ты. Теперь, когда я говорила с тобой и могу узнать тебя, Одвульф, ты останешься здесь и постараешься до поры до времени себя не обнаруживать. Отправь к Теодориху своего товарища Авгиса. Пусть он поскачет следом за Осером или постарается опередить его и приехать в Сингидун раньше, если такое возможно. Вот, пусть он возьмет это с собой. — Я отдал ему золотой молот Тора. — В качестве доказательства, что его сообщение правдиво. Авгису придется сообщить королю Теодориху печальную весть: увы, принцесса Амаламена умерла.
— Иисусе! — Одвульф осенил лоб крестным знаменем. — Но ты же сказала, что люди Страбона ее не убили.
— Она умерла от изнурительной болезни. Теодорих может проверить это, если пошлет гонца расспросить своего придворного лекаря Фритилу в Новы. Однако незадолго до ее смерти мы с принцессой и устроили эту подмену. Заменили ее мной, чтобы обмануть врага. Понимаешь, пока Страбон думает, что удерживает Амаламену, и ждет, что Теодорих уступит его требованиям, он не представляет угрозы и не является нам помехой. Теодорих может следовать своим собственным планам: получше обосноваться в Мёзии, укрепить связи с Зеноном — словом, сделать все, что он пожелает. Ты понимаешь?
— Ну… я думаю, что да. И поэтому ты не хочешь, чтобы тебя освободили?
— Да. Я хочу остаться со Страбоном, ведь здесь я могу увидеть что-нибудь интересное или услышать о его планах — а затем сообщить обо всем Теодориху.
Одвульф кивнул. Какое-то время он хранил молчание, а затем произнес:
— Прости меня, Сванильда, за то, что я поначалу был груб с тобой. Ты храбрая и умная женщина. Я обязательно велю Авгису рассказать об этом Теодориху. Что-нибудь еще?
— Да. Осер будет давить на Теодориха, желая, чтобы тот дал немедленный ответ на требования Страбона. Теодориху не следует посылать ему вообще никакого ответа. Пусть Страбон подождет и побеспокоится как можно дольше. Я советую, чтобы Теодорих убил optio и его сопровождающих. Когда Осер прибудет в Сингидун, он будет вооружен двумя «змеиными» мечами разной длины. Тот, что короче, принадлежал сайону Торну. Попроси Теодориха убить Осера именно этим мечом.
Одвульф улыбнулся и снова кивнул. Затем, услышав за дверью шум, он высунул голову в коридор.
— Моя смена идет. Я сейчас же все подробно объясню Авгису и пошлю его в Сингидун. Что-нибудь еще?
— Да, пожалуйста, сохрани мое… сохрани снаряжение Торна. Принесешь его, когда мы соберемся убраться отсюда. Оно останется нам на память о сайоне.
Вновь пришедший стражник не сказал мне ничего интересного. Лишь заявил, сопровождая свои слова сальными улыбочками и похабными жестами, как привлекательно я выгляжу сегодня в этом платье и как соблазнительно буду выглядеть без него. Поэтому я просто уселся поудобней и поздравил себя с тем, насколько удачно все складывается. Разумеется, я не рассказал Одвульфу всей правды. И кое-что, возможно, приведет Теодориха в недоумение. Например, если Сванильда уже прибыла в город, Теодорих будет ломать себе голову, кто же на самом деле та «Сванильда», которую держат в плену, — и с какой стати она добровольно шпионит в его пользу, проникнув в стан врага Страбона. Дабы не вдаваться в ненужные подробности, я постарался, чтобы мое послание было таким же кратким, как если бы мне пришлось на самом деле прибегнуть к тому, чтобы написать его на стене.
Мое настроение настолько улучшилось, что, даже когда вечером снова появился Страбон, вознамерившийся вовсю избивать, осквернять и унижать меня, он обнаружил, что не в силах выдавить из меня криков или жалоб, и был страшно раздосадован. Еще бы, я ведь думал совершенно о другом: спокойно строил в голове планы, как отомщу Страбону за все свои унижения.
* * *
Путешествие действительно оказалось долгим. Расстояние от Сердики до места нашего назначения было гораздо больше, чем то, которое покрыла наша колонна, двигаясь из Новы до Константинополя. Мы шли из Сердики точно на восток, вдоль южных подножий гор Гем, через провинции Реция и Эмимонт. В этой местности практически не было дорог, очевидно именно поэтому Страбон и выбрал этот путь: чтобы не встретиться случайно с войсками, преданными Теодориху. Оставляя за собой только следы одной повозки и лошадей, мы очень медленно продвигались вперед.
Вообще-то мы могли бы двигаться быстрее, если бы я согласился ехать верхом и позволил бросить громоздкую carruca dormitoria. Страбон и другие мои похитители несколько раз намекали на это, но я упрямо отказывался. Если уж меня везут так далеко, чтобы заточить, то буду путешествовать с удобствами. Торн хорошо ездил верхом, но я ведь притворялся принцессой, а стало быть, и должен был вести себя как принцесса. Поскольку в пути нам не встречалось ни одного поселения, в котором могли бы оказаться хоть какие-то pandokheíon или постоялый двор, таверна или корчма, нам постоянно приходилось ночевать, разбивая лагерь под открытым небом. Но в carruca я, по крайней мере, был защищен от холода и дождя, и — если только Страбон не приползал, чтобы позабавиться со мной, а это он проделывал каждую третью или четвертую ночь — мог спокойно спать всю ночь на ложе внутри повозки.
Временами мы натыкались на приличные римские дороги, которые тянулись с севера на юг. Одна из них оказалась той самой, проходившей через Шипку, или Тернистый перевал, дорогой, по которой мы путешествовали с Амаламеной и Дайлой. Однако Страбон не отклонялся с прямого пути, даже если путь в обход был легче и быстрее, мы постоянно двигались на восток. Я до сих пор так и не выяснил, какой именно городок или крепость являются конечной целью нашего путешествия, но понимал, что если мы все время будем двигаться на восток, то постепенно доберемся до Черного моря.
Так и случилось. Признаюсь, я был слегка разочарован, обнаружив, что Черное море не оправдывает своего названия. На самом деле это очень красивое водное пространство — голубое, с кружевом белой пены. Набегая на береговой песок, волны темнеют, и цвет воды может быть самым разным: от голубого до сине-зеленого и темно-зеленого (таким оно становится на глубине вдали от берега, а затем снова делается тускло-голубым и далеко на горизонте сливается с голубизной небес). В Черном море приятней купаться, чем в Средиземном, потому что оно и вполовину не такое соленое. Должен уточнить, что Черное море, несмотря на всю свою красоту, все-таки не напрасно получило столь мрачное название: иной раз, совершенно неожиданно, даже в солнечный день, оно вдруг может скрыться в тумане, таком густом, что лодочники приходят в замешательство и ничего не видят вокруг, как в самую темную ночь.
Я впервые увидел Черное море, когда мы добрались до пустынного побережья провинции Эмимонт. Затем мы двинулись вдоль берега на север и пересекли невидимую границу с провинцией Мёзия Секунда. Поскольку это означало, что мы вторглись во владения Теодориха, Страбон повел нас по этим землям как можно быстрее, по-прежнему направляясь на север, и вскоре Черное море скрылось у нас из виду. Так продолжалось до тех пор, пока мы снова не пересекли невидимую границу и не оказались в провинции Скифия, тогда мы опять повернули на восток и наконец добрались до прибрежного города Константиана[276].
Это еще один город, который основал Константин Великий. Говорят император построил его в честь своей сестры. Вряд ли Страбон имел на это право, но, применив силу, он превратил город в свою крепость и, похоже, теперь считал его своей столицей. Да уж, губа у него не дура, поскольку Константиана — очень красивый и густонаселенный город, а просторная и удобная гавань там ничуть не хуже, чем в портовом городе Перинфе, что стоит на берегу Пропонтиды.
Резиденция Страбона и praetorium находились под одной огромной крышей, охватывавшей, кроме этого, множество построек: казарм, складов, жилищ для рабов, конюшен и тому подобного, прямо как в Пурпурном дворце в Константинополе, хотя и не с таким размахом, разумеется. Смотревший на город фасад этого комплекса представлял собой плоскую, лишенную окон стену, однако внутри было множество маленьких садиков, внутренних двориков и довольно просторных плацев. Меня доставили в один из дворов, Страбон сказал, что тут я могу совершать прогулки. Двор этот тоже со всех сторон был окружен стеной, слишком высокой для того, чтобы я мог на нее взобраться; в одной из стен имелась дверь — там, разумеется, постоянно стоял стражник, — которая вела в мою темницу.
Окна комнаты выходили в один из садиков, но в это время года он был засохшим и пустынным, а на окнах красовались прочные запоры. Ко мне приставили и служанку по имени Камилла, которая должна была повсюду сопровождать меня; у нее имелась собственная крошечная комнатка. Едва ли Камилла подходила на роль служанки для принцессы, потому что она была всего лишь неряшливой и невежественной греческой крестьянкой. Вскоре я обнаружил, что она вдобавок еще и глухонемая, и понял, что именно поэтому ее и выбрали для меня, опасаясь, как бы пленница с ней не договорилась.
Покои мои едва ли можно было назвать роскошными, однако я жил и в худших условиях, меня, по крайней мере, не бросили в какое-нибудь темное подземелье. Я постарался, чтобы Страбон не заметил никаких признаков того, что я доволен или покорился, но, похоже, его абсолютно не интересовало, что у меня на уме.
— Надеюсь, тебе понравится здесь, принцесса, — сказал он. — Я очень на это надеюсь. Полагаю, твое новое жилище будет доставлять тебе — а частенько и мне тоже — такое удовольствие, что ты еще очень долго захочешь жить в этих покоях.
Да я и сам прекрасно понимал, что Страбон не собирается отпускать меня на свободу, даже если Теодорих покорно выполнит все его требования. Я знал это наверняка, потому что Страбон поделился со мной сокровенной тайной и нельзя было допустить, чтобы я ее кому-нибудь еще разболтал. Во время нашей первой встречи он признался, что не любит и презирает собственного сына и наследника, поэтому пребывание Рекитаха при дворе в Константинополе всего лишь уловка. Император Зенон полагает, что, держа молодого человека в заложниках, может манипулировать его отцом-королем, однако он заблуждается. Если бы я открыл Зенону правду, он наверняка лишил бы остроготов Страбона своей милости и приблизил бы к себе остроготов Теодориха или даже помог бы возвыситься какому-нибудь ничтожному королю другого германского племени. Поэтому отпускать меня ни в коем случае было нельзя.
Уж не знаю, правда ли Страбон ожидал, что я забеременею и выношу ему наследника получше Рекитаха. Не исключено, что, поскольку я в принципе не мог забеременеть, красивая игрушка надоела бы Страбону и он в конце концов убил бы принцессу. В одном я не сомневался: отпустить меня живым Страбон не намерен.
Будь я и на самом деле принцессой Амаламеной, я, наверное, совсем бы упал духом. Однако у меня были свои тайны, и я не слишком унывал, рассчитывая в будущем на помощь Одвульфа. Я обязательно совершу побег, но не раньше, чем настанет время. Я знал, что Одвульф постоянно находится поблизости, потому что время от времени видел его на протяжении всего нашего путешествия сюда. При первом же удобном случае он просто кивнул мне, давая понять, что его товарищ Авгис направился к Теодориху. После этого Одвульф соблюдал осторожность, и, если нам выпадал случай проходить друг мимо друга, он похотливо подшучивал или же косился на меня, как это делали все остальные воины, так что заподозрить ничего было невозможно. Поскольку в Константиане находились еще и другие войска Страбона — хотя и не вся армия, как мне было сказано, — Одвульф решил, и весьма справедливо, что чем больше народу, тем легче оставаться необнаруженным. Во всяком случае, через какое-то время он ухитрился попасть в число стражников, что несли караул возле двери моей темницы, желая узнать, вдруг мне что-то от него понадобится. Я полагал, что время действовать пока еще не настало, но мы смогли без помех побеседовать, не опасаясь, что служанка Камилла нас подслушает. Это обрадовало меня вдвойне — ведь до этого, кроме Страбона, мне больше было не с кем поговорить.
Кстати, Страбон — когда он не пыхтел, не ворчал или не пускал слюни во время совокупления — мог говорить вполне связно, и он рассказывал о многих вещах, которые вызвали у меня жгучий интерес. Страбон становился очень болтливым, удовлетворив свою похоть. Однако не подумайте, что, ослепленный любовью, он доверял мне свои секреты. Этот человек болтал, поскольку был страшным хвастуном и еще потому, что был уверен: я никогда не смогу воспользоваться секретами, которые он мне раскрывает.
Страбона очень беспокоило, почему до сих пор нет ответа от Теодориха. Помню, в самый первый день, как только мы прибыли в Константиану, он выразил некоторое удивление и неудовольствие — я случайно подслушал разговор — по поводу того, что его optio Осер еще не прибыл. Страбон наверняка рассчитывал, что тот ожидает его с посланием, в котором говорится, что Теодорих раскаивается, согласен на уступки и вообще всячески выказывает свою покорность. Однако поскольку Осер мог задержаться по многим причинам, Страбон пока что не слишком нервничал. Но время шло, а optio все не появлялся. Страбон начал проявлять признаки беспокойства и неудовольствия и частенько раздраженно бросал мне что-нибудь вроде:
— Если твой ничтожный брат ждет, что лестью заставит меня пойти на уступки, он очень сильно ошибается!
На эти его высказывания я только равнодушно пожимал плечами: мол, мне нечего сказать по этому поводу, да и к тому же я не стал бы ничего делать, даже если бы захотел.
Потом Страбон начал мне угрожать:
— Возможно, твой брат окажется более уступчивым и решительным, если я стану посылать ему твои пальцы, по одному каждую неделю.
Я зевнул и произнес:
— Вместо этого пошли ему лучше пальцы Камиллы. Теодорих едва ли заметит разницу, а она — их потерю. Эта девица не слишком-то утруждает себя работой.
— Иисусе, — произнес пораженный Страбон. — Ты, может, и не настоящая принцесса, а самозванка, но сразу видно, что в жилах твоих течет кровь остроготов. Ты такая же жестокая, как haliuruns! Надеюсь, что ты родишь мне сына. Представляю, каким же необычайно крепким, стойким и жестоким он будет!
Даже если Страбон и не сообщал мне никаких секретов, я узнавал от него потрясающие новости. Однажды, когда он похвалялся тем, как император Зенон ценит его, всячески поддерживает и доверяет ему, я осмелился вставить:
— Предположим, что мой брат заручился поддержкой римского императора. Тогда вы с Теодорихом окажетесь равноправными императорами. И что в таком случае будет дальше?
Страбон смачно срыгнул и загрохотал:
— Vái! В Риме нет императора!
— Ну, я имел в виду Равенну, разумеется. Я знаю, тамошний император всего лишь мальчик, его презрительно называют Маленьким Августом…
— Да ничего подобного! Одоакр низложил этого мальчишку Ромула Августула и сослал его, а его отца-регента и вовсе обезглавил. Впервые за пять сотен лет никто в Риме не носит титула императора. Только представь, Западной Римской империи больше не существует. Это название стерто со всех карт мира.
— Что?
— Где ты была, девчонка, что не знаешь этого? — Страбон повернул голову, недоверчиво глядя на меня одним глазом. — Акх, да, я забыл. Ты же долгое время находилась в дороге. Должно быть, ты покинула Константинополь еще до того, как его достигло это известие.
— Известие о чем? Кто такой Одоакр?
— Чужеземец, как ты и я. Он сын недавно погибшего короля скиров Эдики.
— Об Эдике я слышала, — сказал я, снова вспомнив о маленькой деревушке, населенной безрукими людьми. — Отец Теодориха… мой отец убил короля Эдику в сражении, незадолго до своей смерти. Так что там с сыном Эдики?
— Одоакр вступил в римское войско еще в юности и быстро сделал карьеру. В подражание Рикимеру, еще одному чужаку, он был раньше в Риме «делателем королей». Одоакр посадил Августула на трон, и именно он свергнул его.
— Зачем? Рикимер по прозвищу Делатель Королей в свое время был настоящим правителем Западной империи, все знали об этом, но ему почему-то нравилось находиться в тени.
Страбон пожал плечами и закатил глаза:
— Одоакр не такой. Он какое-то время выжидал. Чужеземцы в армии попросили наградить их земельными наделами, когда они выйдут в отставку, но право на подобную награду всегда имел только тот, кто был рожден римлянином. Августул (или его отец, Орест) высокомерно отказался это сделать. Поэтому Одоакр сверг мальчишку и казнил Ореста, а затем объявил, что он выделит землю всем. Полки иностранных наемников очень обрадовались и поддержали его. В общем, теперь Одоакр правит — как формально, так и фактически.
Страбон захихикал от удовольствия, рассказывая о заговоре в Риме, и добавил:
— Разумеется, на самом деле его звали иначе. Однако римлянам слишком трудно выговорить все эти имена на старом наречии, и его переделали в Одоакра, поскольку на латыни это означает «Плохой Клинок».
— Чужеземец, — возбужденно выдохнул я, — стал императором Рима! Да уж, похоже, близок конец света!
— Да нет же, Одоакр вовсе не претендует на императорский титул. Это было бы слишком большой дерзостью, а он невероятно хитер. Ни граждане Рима, ни император Зенон не позволили бы ему сделать это. Тем не менее Зенон, кажется, не имеет ничего против того, чтобы Одоакр правил на западе, при условии что он будет подчиняться императору Восточной империи. То есть единственному императору того, что осталось от Римской империи.
Страбон снова рыгнул, словно его не заботило, что он говорил буквально о конце эпохи, если не о конце нашей цивилизации, а может, и всего того мира, который мы знали.
Все еще пребывая в изумлении, я произнес:
— Я потеряла счет всем тем императорам, которые правили в Риме или в Равенне за мою жизнь. Но я никогда не думала, что доживу до такого: увижу, что чужеземец — хорошо хоть он не дикий варвар, если только этот Одоакр и впрямь сын короля скиров, — станет царствовать во времена распада самой великой за всю историю империи.
— Во всяком случае, — наставительно произнес Страбон, — я очень сильно сомневаюсь, что Одоакр захочет заключить союз с человеком, отец которого уничтожил его отца.
— Да уж, — вынужден был я признать, тяжело вздыхая, — здесь Теодориху бесполезно искать дружбы.
— С другой стороны, — сказал Страбон, — если один чужеземец смог достичь такого положения, то сможет и другой.
Он прищурился, став очень похож на жабу, которая выслеживает вкусную муху, лукаво улыбнулся и произнес неторопливо, словно дожидаясь момента, когда ее можно будет схватить:
Одоакр, может, и преуспел в объединении различных враждующих государств запада. Может, он и хочет создать из них могущественный союз, но Зенону он покажется неудобным соседом для Восточной империи. Я надеюсь, что рано или поздно так и произойдет. А пока пусть он держит в заложниках моего бесполезного сына Рекитаха, считая, что это сделает меня покорным. Пусть думает, что я остаюсь его послушным и зависимым подчиненным. Затем, когда Зенону понадобится кто-нибудь, чтобы захватить и покорить владения Одоакра… вряд ли он найдет кого-нибудь лучше, чем верный и преданный Тиударекс Триарус! Niu? А потом… как ты думаешь, долго ли после этого простоит империя Зенона? Niu?
* * *
Вот и отлично. Я ведь позволил, чтобы меня взяли в плен, поскольку надеялся таким образом разведать все, что смогу, об амбициях и планах Страбона; теперь я это узнал. Оказывается, этот человек намеревался, ни много ни мало, править миром. Причем в данных обстоятельствах осуществление его чаяний было настолько вероятным и правдоподобным, что я решил немедленно начать приготовления к побегу: придется мне скакать во весь опор, чтобы поскорее отвезти эти известия Теодориху.
Однако было еще кое-что, что мне следовало обязательно разузнать, — это занимало меня с момента нашего прибытия в Константиану. Поэтому, когда следующей ночью Страбон, удовлетворив свою похоть, вовсю потел и отдувался, я заговорил на эту тему.
— Ты постоянно твердишь о несокрушимости своего войска и о том, как Зенон боится его, — сказал я. — Но я не видела здесь никакой армии, всего лишь гарнизон, в котором людей меньше, чем у Теодориха в нашем городе Новы.
— Skeit! — грубо рявкнул Страбон. — Моя армия — это настоящее войско, а не рой трутней. Торчание в гарнизонах превращает мужчин в лентяев и неумех. Бо́льшую часть своих людей я держу в полевых условиях, воины должны постоянно сражаться.
— С кем?
— Неважно, — продолжил он сонно, словно это действительно не имело значения. — Недавно два покоренных мной племени, что живут к северу отсюда, в заболоченном устье Данувия, — две незначительные боковые ветви эрулов — рассорились по какой-то причине. А затем без моего разрешения они и вовсе начали междоусобную войну. Я направил свою армию, чтобы успокоить их.
— А как твои воины узнают, на чью сторону встать?
— Что? Не хватало еще заниматься подобной ерундой! Им было приказано, конечно же, уничтожить всех сражающихся воинов и обратить в рабство женщин и детей. Как еще я должен наказывать за непослушание? — Он неторопливо вытянулся и испортил воздух. — Хотя, когда это произошло, множество эрулов трусливо сдались, прежде чем их успели уничтожить. Поэтому часть моего войска теперь возвращается, ведя их в качестве пленников — что-то около трех сотен с каждой стороны, как мне сказали. Я казню их, устроив представление для всех жителей Константианы. Есть много всяких способов. Tunica molesta[277], например. Или дикие звери. Или же patibulum[278]. Я еще не решил.
Я упорно продолжал:
— Но если ты все время держишь свою армию в поле, а здесь находится всего лишь небольшой гарнизон, что помешает Теодориху — или какому-нибудь другому врагу — осадить Константиану? Думаю, что ты, твои воины и все горожане, изголодавшись, сдадутся в плен, прежде чем твоя армия сумеет добраться сюда и освободить тебя.
Страбон презрительно фыркнул:
— Vái! Только женщины способны болтать подобный вздор! Этот город нельзя осадить, даже если собрать воедино все войска Европы. Ты видела вон тот порт? Да корабли с Черного моря могут снабжать Константиану пищей и оружием хоть каждые десять дней, если понадобится. Допустим, даже объединятся все флоты Европы, чтобы напасть на Константиану. Да вот только ни одна военная флотилия не проскользнет в Черное море через узкий Босфорский пролив. Мне сообщат о ней задолго до того, как она приблизится, и тогда можно будет принять меры, чтобы помешать врагам.
— Да, я уже и сама поняла это.
— Послушай, глупая девка. Единственный способ разрушить город — сделать это изнутри. Если вдруг вспыхнет восстание горожан или войска взбунтуются. Это, кстати, вторая причина, почему я держу основную массу своих воинов подальше отсюда. Как известно, армии не один раз поднимали мятеж против своих военачальников. Однако у меня здесь всего лишь гарнизон — но воинов я держу в жестком подчинении, чтобы воспрепятствовать любым возможным попыткам мятежа среди горожан.
Я дерзко заметил:
— Не думаю, что твои войска или твой народ обожают тебя за это.
— Мне нет никакой пользы от их обожания, не больше, чем от тебя. — Он сплюнул мне под ноги. — Хоть я и не собираюсь рабски подражать выродившимся римлянам, я все-таки следую двум их древним изречениям: «Divide et impera» — «Разделяй и властвуй». А второе мне нравится еще больше»: «Oderint dum metuant» — «Пусть ненавидят, лишь бы боялись».
* * *
Наша беседа с Одвульфом, когда его в следующий раз назначили нести дежурство под моей дверью, оказалась не менее интересной.
— Те воины, с которыми я свел знакомство, считают меня полным болваном, — сказал он. — Для того чтобы объяснить, откуда я взялся, я придумал целую историю: дескать, раньше я был всадником в армии Теодориха, а потом меня поймали на мошенничестве при игре в кости и сурово наказали, выпоров у столба, ну и якобы после этого я бросил своих товарищей и присоединился к войску Страбона.
— Мне кажется, что это весьма складно придумано, — заметил я. — Что же такого глупого они нашли в твоем рассказе?
— Они сказали, что только тот, у кого вместо мозгов skeit, предпочтет войско Страбона армии Теодориха.
— Почему? Сами-то они служат здесь.
— Видишь ли, тут все упирается в их семьи, которые слишком долго оставались верными ветви Страбона в роду Амалов. Эти люди считают, что обязаны служить ему, но они очень недовольны. Акх, они прекрасные воины, это правда, а Страбон дает им возможность повоевать. Но даже когда нет войны и врага, против которого они могли бы сражаться, он заставляет их тащиться в какую-нибудь глушь и сидеть там в засаде.
— Я слышала об этом.
— За исключением небольших передышек во время службы, как, например, здесь, в гарнизоне Константианы, они редко имеют возможность развлечься в городе. Бедняги лишены возможности повеселиться в lupanar[279], насладиться едой и доброй выпивкой, а заодно и поскандалить в таверне. Представь, они не могут даже искупаться в термах.
— Ты имеешь в виду, Одвульф, что люди Страбона в душе готовы перейти на сторону Теодориха?
— Акх, во всяком случае, не скоро. Видишь ли, их отцы и другие предки слишком долгое время связаны с родом Амалов, из которого происходит Страбон. Я полагаю, что их недовольство могло бы со временем вылиться в открытый мятеж, но для этого потребуются подстрекатели, коварные как жрецы. Да, чтобы такое случилось, нужно много подстрекателей и, возможно, много лет.
— Однако, — задумчиво произнес я, — если Страбона убрать… если у них не останется вожака, которому они должны хранить верность…
Одвульф посмотрел на меня так же, как Страбон, когда я предложил ему отрезать пальцы служанки. Он сказал:
— Сванильда, я слышал об амазонках, но никогда не думал, что встречу одну из них. Ты никак собралась убить человека? Сама? Слабая молодая женщина против крепкого закаленного воина? Неужели ты хочешь убить Страбона здесь, в его собственном дворце, в его городе, в самом сердце его земель?
Если бы я это сделала… или кто-нибудь сделал… если бы войско внезапно лишилось вождя, как ты думаешь, могли бы они признать Теодориха своим королем?
— Откуда мне знать? Я всего лишь простой воин. Вне всяких сомнений, воины некоторое время пребывали бы в замешательстве. Власть от Страбона перешла бы к его сыну Рекитаху.
Я пробормотал:
— Полагаю, даже Страбон не захотел бы, чтобы его люди страдали под властью рыбоподобного короля. Но скажи мне, Одвульф, как тебе удалось оставаться необнаруженным так долго? Ты сможешь продержаться еще какое-то время?
Думаю, да. Ты не поверишь, до чего же это странно и пагубно для настоящего воина… не входить в состав turma, не отзываться на поверке, совсем не иметь никаких обязанностей. Но я научился. Куда бы я ни шел, я обязательно всегда что-нибудь несу. Что-нибудь большое и зримое. Неошкуренное бревно, связку копий, которые надо отполировать, седло, требующее починки. Каждый офицер, который видит меня, считает, что я выполняю чей-то приказ или что меня отправил с поручением какой-нибудь другой командир.
— Тогда продолжай действовать так же. Оставайся невидимым. У меня есть план, правда, я его еще как следует не обдумала, и ты мне понадобишься для его осуществления. Вскоре сюда после небольшой стычки где-то на севере вернется один из отрядов Страбона. Он приведет несколько сотен пленников-эрулов. Когда они прибудут, постарайся снова попасть на дежурство у моей двери. Тогда я и расскажу тебе все подробно. И заверяю тебя, Одвульф, ты уже совсем скоро вновь почувствуешь себя настоящим воином.
* * *
Теперь уже Страбон почти постоянно испытывал вспышки гнева, частенько напивался, и его все время налитые кровью жабьи глаза были еще ужасней, чем обычно, — и все из-за того, что его optio Осер так еще и не появился. Разумеется, Страбон срывал гнев на мне — на ком же еще. Откровенно говоря, я даже начал уже побаиваться, что он может не сдержаться и покалечить меня так сильно, что я не сумею осуществить свой план. Однажды ночью он ворвался ко мне и пьяно проревел:
— К черту пальцы! Думаю, я лучше вырву твою kunte[280] и пошлю ее твоему никчемному братцу! Сумеет ли Теодорих узнать, что это принадлежало его сестре?
— Сомневаюсь, — ответил я, стараясь говорить холодным тоном, и выдал ему ту ложь, которую припас на такой случай — Ты и сам-то не всегда можешь узнать.
— А?
— Прошлой ночью ты был настолько пьян, а в комнате было так темно, что я вместо себя подложила в постель Камиллу.
— Liufs Guth! — Его глаз дернулся и с ужасом уставился на Камиллу, которая как раз в этот момент прошаркала через комнату. — Эту страшную шлюху? — Но затем Страбон пришел в себя и в свою очередь тоже солгал: — А я-то дивился, отчего той ночью хотя ты и не издала ни звука, но выказала мне такое расположение и отвечала на ласки, как никогда. — Он рванулся, схватил Камиллу за тонкое запястье и прорычал: — Давай посмотрим, ответит ли она мне теперь. А ты стой тоже, девка, и смотри хорошенько. Может, научишься, как себя должна вести в постели настоящая женщина.
Я немедленно почувствовал раскаяние: ведь из-за меня служанка подвергнется унижениям, насилию и осквернению. Хотя, может, мне не стоило так уж переживать по этому поводу? Возможно, что этот опыт окажется единственным в ее жизни. И хоть однажды, thags Guth, всех этих унижений не придется выносить мне.
Когда Страбон закончил, он, задыхаясь, рухнул обратно на постель, а голая Камилла, выпачканная в múxa и bdélugma, пошатываясь, исчезла за дверью. Как только Страбон отдышался и снова заговорил, я счел за благо переменить тему и не провоцировать у него очередной приступ ярости.
— Ты часто называл моего брата никчемным, я также слышала это слово несколько раз от тех, кто говорит на старом наречии. Но я не знаю точно, что оно означает.
Страбон потянулся к кувшину с вином, который принес с собой, и сделал большой глоток, прежде чем ответить мне:
— Неудивительно. Ты ведь женщина. А это мужское словечко.
— Я понимаю, что это далеко не похвала. Но если ты оскорбляешь моего брата, как я полагаю, то можешь, по крайней мере, сказать мне, как именно ты его называешь?
— Тебе знакомо слово tetzte, niu?
— Да. Это означает «никудышный».
Ну, никчемный означает почти то же самое, только это еще худшее оскорбление. Оно пошло от руны, которая называется nauths. Она выглядит как две палочки, перечеркнутые под углом. Ты знаешь рунический алфавит, niu?
— Разумеется. Nauths означает звук «н». Сама руна символизирует несчастье.
— Именно так. И никчемный мужчина еще хуже никудышного. Он жалок, ничтожен, труслив, подл, недостоин даже презрения. Это самое страшное оскорбление, которое один гот может нанести другому. И если один человек назвал другого никчемным, тот, кого оскорбили, должен драться с оскорбителем — драться насмерть. Если он не сделает этого, то его изгонят из общины, станут избегать в его собственной стране, племени, gau, sibja, даже в его семье. Беднягу уже не будут считать человеческим существом. Он станет таким… никчемным… что при случае любой сможет убить его, и по старинному закону готов убийцу не призывают к ответу.
— Ты уже называл моего брата в лицо никчемным?
— Нет еще. Хотя мы с ним и состоим в отдаленном родстве, но еще не встречались. Но мы обязательно встретимся. Когда это произойдет, обещаю, я посмотрю ему прямо в глаза — над чем это ты хихикаешь, девка? — и громко при всех объявлю Теодориха никчемным. А вдобавок я врою еще и nauthing столб.
— Что это такое?
— Просто две палки, пересекающиеся под углом и напоминающие руну nauths. Для того чтобы усилить оскорбление, их втыкают в землю на месте боя. Тогда сработает проклятие, независимо от того, состоится ли поединок сразу или позже, или ты вообще не станешь биться, или даже если тебя победят в схватке. Это почти то же самое, что и insandjis, проклятие злобной haliuruns.
— Правда? Тогда… если я прямо сейчас назову тебя никчемным… отправлюсь и найду палки, из которых сделаю nauthing столб…
Теперь настала очередь Страбона смеяться.
— Не трудись понапрасну, девка. Даже не пытайся испортить мне хорошее настроение своими глупыми угрозами. Я же сказал тебе: такими оскорблениями обмениваются мужчины. Так что ради собственного блага, девка, прекрати эти дерзкие речи. Пусть у тебя сначала вырастет svans, может, тогда твое неженственное презрение сравняется с мужским превосходством.
Я сладким голоском ответил ему:
— Ты прав, да. Я так и сделаю.
— Отлично… отлично… — пробормотал он и заснул снова, так и не заметив моей злобной усмешки.
* * *
Два или три дня после этого мне пришлось приводить в чувство собственную служанку. Это несчастное убогое создание, очевидно, окончательно лишилось мужества. Бедная Камилла была опустошена и полностью сломлена; она целыми днями лежала на спине на своей подстилке и все время плакала. Поэтому я уселся рядом и стал нашептывать ей слова утешения и сочувствия и приносил лакомые кусочки, когда у нее просыпалось желание поесть.
Однако после того, как мы ухитрились наладить с помощью жестов и мимики общение на самом примитивном уровне, Камилла дала мне понять, что она постоянно лежит не потому, что испытывает боль, слабость или горе. Наоборот, она плакала от радости, потому что хоть и недолго, но была «женой» самого короля Тиударекса Триаруса. А лежала она неподвижно с единственной целью — чтобы случайно не вытолкнуть отвратительное bdélugma Страбона из своего koilía. Бедняжка от души надеялась, что какие-нибудь из его царственных spérmata найдут дорогу в ее hystéra и тогда она, доселе всего лишь грязная прислужница, станет матерью принца-бастарда.
Вскоре Страбон в очередной раз посетил меня. Его чуть не хватил удар, когда он насиловал меня, оставив в покое Камиллу. Изо рта у него чуть не пошла пена, и, вытаращив на меня глаза, в которых плескалась ненависть, Страбон заорал:
— Мое терпение истощилось! Мой верный optio Осер не мог заставить своего короля дожидаться его в полнейшем неведении. Наверняка это твой никчемный брат хитростью оттягивает возвращение Осера. Клянусь всеми богами, твоим крестом и молотом и испражнениями твоей Девы Марии, я жду еще два дня! Сегодня приведут тех пленников-эрулов. Я в таком настроении, что завтра они пожалеют, что не погибли на поле боя. В общем, я покончу с ними, ну а если и послезавтра не придет никаких известий из Сингидуна, то клянусь, что я…
— Я кое-что придумала насчет этих пленников, — прервал я его угрозы.
— Что?
— Скажи, ты уже окончательно решил их судьбу? Что ты предпочел? Диких зверей? Tunica? Patibulum?
— Нет, — нетерпеливо бросил Страбон. — Все это слишком скучно и не годится, дабы утолить мою теперешнюю жажду крови.
— Тогда я могу посоветовать нечто более жестокое, — заметил я с притворным энтузиазмом. — Если не ошибаюсь, я видела здесь, в Константиане, амфитеатр?
— Да, он тут довольно большой и сделан из белого паросского мрамора. Однако, если ты собираешься предложить гладиаторские бои, не стоит. Рукопашное сражение, на мой взгляд, еще более скучное и…
— Смотря какое. Давай устроим одно большое сражение, — произнес я торжественно. — Эти соплеменники разозлили тебя, потому что пытались убить друг друга, niu? Что же, позволь им сделать это. Всем сразу. Заставь их это сделать. Вооружи все шестьсот человек мечами, но не давай им щитов. Преврати всю арену в поле сражения. Три сотни человек из одного племени против трех сотен из другого. А чтобы они старались, можешь пообещать, что последних двух, по одному от каждого племени, ты оставишь в живых и отпустишь на свободу. Да ведь сражение такого размаха достойно Калигулы или Нерона! На арене будет по колено крови!
Страбон восхищенно покачал головой, и глаза его при этом чуть не выкатились из орбит. Он произнес, понизив голос:
— Я искренне надеюсь, что Осер все-таки вернется в срок, до того как я изуродую тебя, Амаламена. Будет жаль убить единственную женщину, чьи вкусы так похожи на мои собственные. Я в запале назвал тебя haliuruns, да ты и есть такая. Калигула и Нерон, будь то в Валгалле, или на Авалоне, или где там они теперь обитают, должно быть, снова умерли бы, на этот раз от зависти, что я отыскал такую женщину.
— Тогда окажи мне любезность, — попросил я. — Позволь мне сидеть рядом с тобой и наблюдать все это зрелище.
Он нахмурился и замялся:
— Ну, вообще-то…
— Я ни разу за все то время, что ты держишь меня здесь, не выходила из этих покоев. И никто не заходил сюда, лишь гарнизонный священник как-то в воскресенье. Он сказал, что такой грязной грешнице, как я, нечего и рассчитывать на христианский рай. Ну так позволь мне окончательно обречь себя на адское пламя. Ну же, Триарус. Неужели ты откажешь самозванке в том, чтобы принять участие в убийстве? Откажешь haliuruns в возможности позлорадствовать, когда ее проклинают?
Страбон издал короткий смешок:
— Ладно, уговорила. Но ты будешь прикована к стражнику. Надеюсь, что это зрелище тебе понравится, женщина. Я ведь не просто так говорил, когда поклялся, что в следующий раз прольется твоя кровь.
Когда в тот вечер стража сменилась, в караул заступил, как я и ожидал, всадник Одвульф, который принес мне и Камилле подносы с ужином. Он рассказал мне, что пленных эрулов и в самом деле уже доставили в город, примерно по три сотни человек из каждого племени, и что их тут же загнали в подвал под местным амфитеатром. Там же держат и несколько сотен детей и женщин, сказал он, бо́льшую часть которых уже распределили между сирийскими работорговцами.
— Остались только самые красивые женщины и девочки, едва достигшие половой зрелости. Можно представить, как ликуют воины в гарнизоне.
— Небось они здорово напились?
— Акх, не то слово. Боюсь, как бы меня не заподозрили, ведь меня-то не шатает и не рвет.
— А пленники-мужчины, они, наверное, в бешенстве из-за того, что произошло с их женами и детьми?
Одвульф пожал плечами:
— А на что рассчитывать тем, кто проиграл сражение и был взят в плен? На войне такое случается сплошь и рядом.
— Ну что ж, справедливо, — согласился я. — Однако мне бы хотелось подогреть страсти. Ты можешь пробраться к эрулам?
— Сегодня ночью, похоже, я смогу сделать все, что ты прикажешь, Сванильда, потому что все остальные в гарнизоне либо пьют… хм… либо… так или иначе заняты.
— Тогда сделай это. Распусти среди пленников слух, что люди Страбона пользуются их женщинами и девушками… скажем… таким же манером, как это делают франки. И греки.
Одвульф выглядел ошарашенным.
— Они не поверят в это! Никто не поверит, что остроготы способны на такие извращения.
— Заставь их поверить. Не забывай, что сегодня эти остроготы пьяны, потеряли человеческий облик и забыли о приличиях.
— Ты говоришь хуже, чем воин, — нахмурился он, затем снова пожал плечами. — Я постараюсь. Но зачем?
Я рассказал ему о грандиозном кровопролитном сражении, которое состоится на следующий день, объяснил, что это я подбил Страбона на такое развлечение. Одвульф несколько раз издал удивленные восклицания — и снова сравнил меня с жестокими амазонками. Но воин подчинился и одобрительно кивнул, когда я объяснил ему, что именно он должен сказать пленным эрулам.
— Клянусь молотом Тора, — пробормотал он, — ты очень умная женщина, но у тебя на редкость извращенный склад ума. Принесет это нам пользу или нет, в любом случае предстоит нечто грандиозное.
— После того как ты объяснишь эрулам, что нужно делать, дождись, когда стемнеет, и, пока все остальные в гарнизоне будут еще приходить в себя, потихоньку сходи за вооружением маршала Торна и его конем. Мы со Страбоном завтра будем сидеть на центральном возвышении, на том ярусе, что на одном уровне с ареной амфитеатра. Привяжи коня и спрячь вооружение где-нибудь неподалеку от тайного входа.
— Я думал, что мы просто возьмем вооружение на память. Ты собираешься надеть его?
Я небрежно заметил:
— Сайон Торн был ненамного крупнее меня. Оно должно мне подойти. Торн показывал мне, как ездить на его коне с этой веревкой для ног. Помнишь, Одвульф, еще не так давно женщины из племени остроготов сами сражались!
— И по-прежнему сражаются… от служанки до принцессы…
— Надеюсь, я достойна своих великих предков. Ну ладно, постарайся сделать, как я говорю. И еще. Страбон завтра наверняка выберет какого-нибудь верного ему стражника и прикует меня к нему. Но тебе надо исхитриться и держаться ко мне как можно ближе.
— Не бойся, — сказал он. — У всех остальных наутро будет тяжелая голова. Мне не составит труда держаться поблизости. И еще, Сванильда, давай помолимся, чтобы твой план удался. Если нам не удастся сбежать, вряд ли мы переживем завтрашний день.
На следующее утро я облачился в самый лучший наряд Веледы, накрасился и надел украшения, даже бронзовый нагрудник, который купил несколько лет назад в Обители Эха. Мне хотелось, чтобы Страбон, увидев меня — в последний раз — в таком виде, по-настоящему женственной, не почувствовал угрозы и не запретил сопровождать его в амфитеатре.
Камилла не помогала мне одеваться. Теперь она была полностью занята собой: обнажив свои подушкообразные груди, она по очереди сжимала их и оттягивала вниз, очевидно пытаясь отыскать первые признаки появления материнского молока. Разумеется, ей удалось лишь выдавить немного жидкой бледной лимфы из сосков, подобная жидкость имеется у каждой тучной женщины или даже у жирного евнуха. Тем не менее мне пришла в голову злобная мысль. Я достал свою золотую цепочку, снял медную крышку со священного пузырька и — к молчаливому изумлению Камиллы — сам выдавил несколько капель этой жидкости во флакон, а потом снова закрыл его.
После этого появился Страбон, тоже великолепно разодетый: вместо тяжелых доспехов на нем были chlamys и туника из прекрасной легкой ткани, пояс для меча и ножны, богато украшенные драгоценными камнями. Он и сам сегодня выглядел вполне прилично, даже его обычно взлохмаченная остроконечная борода была приведена в порядок и причесана. Он повертел головой, по очереди разглядывая меня то одним, то другим глазом, хлопнул в ладоши и потер руки, а затем хихикнул и произнес ласково:
— Амаламена, я искренне рад, что пока не отрезал тебе ничего. Ты выглядишь еще лучше и соблазнительней, чем прежде. После того как сражение на арене разгорячит нам кровь, мы насладимся ласками этой ночью. Уж я-то точно получу удовольствие. Жаль, что это, похоже, будет в последний раз.
— Если только, — сказал я, — Фрейя, Тюхе или еще какая-нибудь богиня удачи не улыбнется мне.
— Акх, да, если только внезапно не появится припозднившийся Осер. Боюсь, однако, что этого не случится. Ну ладно, пошли, пора уже пойти и посмотреть на побоище, которого ты так страстно желала.
Он сделал знак вооруженному воину, которого привел с собой, и тот застегнул железный браслет раба на моей правой руке, второй конец цепи уже был пристегнут к точно такому же браслету на его левом запястье. Он фактически оказался вмурованным в руку стражника, ибо тот был еще больше Страбона и очень толстый. Я предположил, что ко мне не случайно приставили такого верзилу: ведь даже если бы его неожиданно убили, вряд ли я смог бы сбежать, таща за собой подобную тушу.
В сопровождении всего лишь нескольких воинов мы втроем отправились пешком в амфитеатр, который располагался недалеко от дворца. Туда мы попали через вход, предназначавшийся только для самых знатных горожан, а сопровождавшие нас воины остались снаружи. Мы поднялись на подиум по ступеням, и я обнаружил, что там уже установлены удобное кресло для меня и высокая кушетка для Страбона. Прежде чем улечься на нее, Страбон снял сандалии и надел пару элегантных шлепанцев, расшитых бисером даже на подошвах. Благодаря высокой кушетке он весь был на виду, и подданные, находившиеся в амфитеатре, могли лицезреть его шлепанцы, которые указывали на то, что их король Тиударекс Триарус настолько благороден, знаменит и ленив, что ходит пешком, только когда сам того желает.
Казалось, что его подданные, все как один, присутствовали сегодня в амфитеатре, чтобы выразить королю свое восхищение. Они заполнили все cuneus[281] и maenianum[282], от самых лучших мест внизу до жестких скамей на верхнем ярусе. Только наш подиум не был переполнен людьми; на нем сидел лишь я. Прикованный ко мне воин стоял рядом с моим креслом, Страбон развалился на кушетке. Был и еще один стражник — Одвульф, thags Guths, — с оружием и в доспехах; он, вытянувшись по стойке «смирно», стоял за спиной Страбона.
Обычно правую руку узника соединяли цепью с левой рукой стражника, потому что у большинства людей (включая и меня) правая рука сильнее. Однако я уже заметил, что мой толстый страж носил меч справа на поясе и время от времени вскидывал мою правую руку, чтобы почесать нос или промежность. Итак, он был левшой. Удача, решил я, и впрямь в этот день улыбнулась мне.
Страбон медленно взмахнул белым лоскутом, и двери по всему периметру арены распахнулись. Подталкиваемые многочисленными вооруженными надзирателями пленные эрулы ступили на песок. Все они были абсолютно голые, только на груди у них виднелись синие или зеленые пятна краски, указывающие на то, к какому племени они принадлежат. Соперников развели по противоположным концам арены. У каждого пленного имелся короткий римский гладиус, а стало быть, сражаться им предстояло на короткой дистанции, без всякой защиты, потому что щитов эрулам не дали.
Страбон снова сделал знак. Стражники вернулись обратно, закрыли двери в арене и заперли их за собой на засовы; таким образом, никто из сражавшихся не мог сбежать или спрятаться. Эрулы сгрудились с обеих сторон, очевидно обсуждая свое положение, они указывали на противников с противоположной стороны, вымазанных другой краской. Однако спустя несколько мгновений все они одновременно повернулись и посмотрели на подиум. Тут и горожане, сидевшие на скамьях, дружно закричали: «Пусть faírweitl начинают!» — побуждая Страбона начать представление. Я тоже повернулся, но для того, чтобы украдкой бросить взгляд на Одвульфа. Он кивнул, подтверждая, что сделал все, как я велел, а затем снова напустил на себя равнодушный вид — мол, наше дело ждать и смотреть.
Страбон улыбался и нарочно тянул какое-то время, дразня своих нетерпеливых подданных. Затем он медленно поднялся с кушетки, сделал шаг к перилам подиума и обратился к гладиаторам. Если эти люди прежде ни разу не видели Страбона, то они, должно быть, здорово удивились тому, что он может одновременно смотреть на обе группы. Речь короля сводилась примерно к тому же, о чем я говорил ему накануне: дескать, эти мятежные соплеменники глумились над его властью и пытались прикончить друг друга, теперь им предоставляется возможность сделать это, синие будут сражаться против зеленых. Двое последних уцелевших воинов, по одному с каждой стороны, получат награду: им не только сохранят жизнь, но они также будут зачислены в личную дворцовую стражу короля.
— Háifsts sleideis háifstjandáu! — заключил Страбон. — Битва есть битва!
После этого он неторопливо вернулся на свою кушетку, расположился на ней таким образом, чтобы всем были видны его расшитые бисером шлепанцы, а затем взмахнул рукой и уронил белый лоскут, показывая, что сражение может начинаться.
Оно и началось, но совсем не так, как ожидали Страбон и остальные зрители. Все пошло так, как спланировал я и подготовил Одвульф, именно так, как мы оба надеялись. Едва только лоскут упал, синие и зеленые не набросились друг на друга. Они повернулись в другую сторону, к дверям в стенах арены. Некоторые из эрулов зажали мечи в зубах, подпрыгнули, ухватились за перила наверху и перевалились через них. Другие вставали на руки своих товарищей, и те перекидывали их через стену. А они в свою очередь затем подтягивали наверх оставшихся внизу. Некоторые зрители, увидев, как обнаженные и вооруженные люди падают головой вперед им на колени, вскакивали и пытались убежать. Но в целом все в амфитеатре — включая и Страбона — были так потрясены, что смогли только, подавшись вперед, наблюдать эту неожиданную свалку и издавать изумленное бормотание.
Однако это бормотание потонуло в пронзительных криках и воплях, когда обнаженные эрулы начали размахивать мечами. Они наносили ими удары без всякого разбора: мужчины, женщины и дети, теснившиеся на скамьях, оказались перед нападавшими совершенно беспомощными. Некоторые из зрителей прикрывались руками как щитами, конечности тут же отрубали, и они летели в разные стороны. То же самое происходило с отдельными пальцами, кистями, ушами и даже головами — большинство из них оказались детскими, их было легче рубить, — падали куски плоти, летели брызги, ручьями и потоками лилась ярко-красная кровь.
Шум превратился в оглушительную какофонию. Эрулы орали как безумные и смеялись, нанося удары. Жертвы, которые могли кричать, кричали, остальные издавали булькающие звуки перерезанным горлом; те, до кого еще не добрались, орали во всю глотку, скулили и давили друг друга, карабкаясь на ярусы, расположенные выше, тогда как синие прокладывали себе дорогу с одной стороны амфитеатра, а зеленые — с другой. В проходах и на лестницах, конечно, повсюду стояли стражники Страбона, они старались преградить путь нападающим, но им мешали; стражников опрокидывали, а кое-кого затоптала толпа людей, которые пытались спастись. Были, правда, и еще стражники, которые могли бы помочь, — те, кто вывел эрулов на арену; но они томились от безделья под амфитеатром, по ту сторону запертых дверей. Без сомнения, они слышали шум, который доносился снаружи, но наверняка полагали, что его производят синие и зеленые, которые убивают друг друга.
Прежде чем сам Страбон наконец осознал, что произошло, мой собственный стражник вышел из ступора и потянулся левой рукой выхватить меч. Но я дернул закованной правой рукой и помешал ему. Отклонившись в сторону, я собрал все силы, чтобы удержать его руку распрямленной, «змеиный» меч Одвульфа сверкнул из-за наших спин и нанес сильный удар по его предплечью чуть выше наручника. Как я уже говорил, поскольку этот человек был очень толстым, браслет оказался буквально вмурован в его плоть. Таким образом, на другом конце моей цепи теперь болтался не только второй наручник, но и его тяжелая, истекающая кровью, подергивающаяся рука. Однако следует отдать должное мужеству искалеченного воина. Даже тяжело раненный, он ухитрился каким-то образом вытащить меч правой рукой и сейчас отчаянно пытался отразить удары Одвульфа.
К тому времени Страбон уже вскочил на ноги, крича мне:
— Ты, сука, это ты все подстроила!
У него тоже был меч, Страбон замахнулся на меня, и казалось, спасения нет: я должен был погибнуть на месте. Однако, поскольку перед ним была всего лишь безоружная женщина, Страбон не позаботился о том, чтобы принять удобную позу и хорошенько прицелиться или хотя бы нанести удар изо всех сил. В результате его меч попал по моему бронзовому нагруднику и отскочил. Однако сам удар оказался невероятно сильным, он буквально вышиб из меня дух. Однако, прежде чем Страбон смог принять удобную позу и снова нанести удар, теперь уже смертельный, Одвульф свалил стражника и взмахнул мечом еще раз. Страбон повалился к нашим ногам. Странно, но кровь не хлынула; даже находясь в полубессознательном состоянии, я смог это заметить.
— Я ударил его… плашмя… — объяснил Одвульф, тяжело дыша. — Ты ничего не приказывала… я не знал… хочешь ли ты, чтобы он умер… или пока еще рано.
— Я… думаю… ты правильно… все сделал, — прохрипел я, стараясь восстановить дыхание и оглядывая амфитеатр.
Стражники, которые заперлись в подземелье под ареной, наконец появились, увидели, что происходит, и, взобравшись на стены, бросились за эрулами. Повсюду с обеих сторон амфитеатра валялись тела — едва шевелящиеся, извивающиеся, куски плоти и отрубленные части трупов; одни лежали там, где и упали, другие свалились со скамей или скатились с лестниц. И наверное, впервые за всю историю гладиаторских сражений песок на арене был чистый, без единого пятнышка, тогда как огромная чаша из паросского мрамора была красной от льющейся крови.
Однако как эрулы, так и их преследователи еще не добрались до дальних концов амфитеатра. Люди, которые находились там, включая всех сидевших поблизости от центрального подиума, сумели добраться в целости и сохранности до выходов. Но там началась настоящая давка — обезумевшая толпа отчаянно пиналась, толкалась локтями, корчилась, бушевала, и все при этом еще отчаянно вопили, словно их убивали. Полагаю, что некоторые из тех, кто пытался пробиться к дверям, были убиты — в основном женщины и дети, их забили и затоптали в давке. В любом случае никто в амфитеатре не обращал на нас и на подиум ни малейшего внимания.
Я сказал Одвульфу:
— Я не желаю, чтобы Страбон умер… пока. Я хочу только, чтобы он жаждал умереть. Вот что, развинти болт и освободи меня от этого браслета. Мне не нужна третья рука. А теперь подай мне меч убитого стражника. И помоги мне своим собственным мечом. — Я объяснил ему, что и как надо сделать. — Колени и локти. Легче разрезать сухожилия в суставах, чем рубить кости.
Страбон все еще был без сознания, но, почувствовав наши мечи, он тут же пришел в себя. Разумеется, он сопротивлялся и бился как безумный, а ведь, как я уже упоминал, этот человек был огромным и сильным. Однако мы его одолели: во-первых, раненый ослаб из-за потери крови. Во-вторых, Страбон в тот день не был вооружен, а Одвульф был в тяжелых доспехах, да и я, как вы понимаете, вовсе не был на самом деле слабой женщиной. Таким образом, вскоре Страбон уже молил нас о пощаде, так жалобно и беспомощно, как и другие жители Константианы, не в добрый час решившие посмотреть сражение.
На то, чтобы расправиться со Страбоном, у нас не ушло много времени. Оставшиеся в амфитеатре все еще пребывали в суматохе и хаосе — к мертвым и умирающим теперь прибавились и многочисленные эрулы и стражники, — когда я наконец встал и посмотрел на распростертого на спине изуродованного Тиударекса Триаруса. Но теперь я к нему обратился иначе.
— Человек-свинья, — сказал я, задыхаясь от напряжения. — Пока ты не истек кровью… можешь передвигаться… на четырех конечностях. На четырех культях. Поистине, ты теперь человек-свинья. Niu?
Страбон молчал, но из его глядевших в разные стороны глаз на виски медленно лились ручейки слез, смешиваясь с лужей крови, которая постепенно растекалась по полу подиума. Я поднял одну из его отрубленных конечностей — икру со ступней, на которой все еще был надет расшитый шлепанец, и прислонил ее к кушетке, чтобы она стояла прямо. Потом взял другую конечность — предплечье с кистью — и прислонил рядышком, таким образом, что вместе они составили руну под названием nauths.
— Рядом с тобой я оставлю свой nauthing столб, — пояснил я. — Можешь любоваться на него, пока будешь умирать медленной смертью. Тем глазом, который предпочитаешь. Как ты сам сказал мне, nauthing столб будет символом моего презрения до тех пор, пока бьется твое свинячье сердце.
— Пошли, Сванильда, — сказал Одвульф. — Толпа поспешила вон к тому выходу. Мы можем смешаться с ней на лестнице и выбраться на улицу незамеченными.
— Хорошо, — кивнул я, посмотрев в ту сторону, куда он указывал. — А наши лошади, вооружение Торна, где все это?
— Хорошо спрятаны и укрыты, — ответил он со смешком. — На самом деле они в доме, вот что я имел в виду. На той стороне улицы, напротив выхода. Хозяева ушли: отправились сюда, чтобы насладиться зрелищем, — поэтому я и подумал: почему бы и не спрятать все у них в доме?
— Отлично. Тогда ступай. Я сразу за тобой. — Я снова склонился над Страбоном.
— Я должен сказать тебе напоследок еще кое-что.
Он поднял обезображенные культи, словно пытаясь защититься от удара. Но я лишь открыл священный флакончик, висевший у меня на шее на цепочке, снял его и вставил между губами Страбона, которые теперь были бледно-голубого цвета.
— Вот, — сказал я. — Только это и может отпустить твои грехи. Ты насмехался над молоком Пресвятой Богородицы. Теперь можешь сосать его, пока произносишь свои последние молитвы.
Затем я выпрямился и огляделся по сторонам, чтобы удостовериться, что Одвульф не может ни услышать, ни увидеть меня.
— И еще одно, — произнес я. — Я немного утешу тебя перед смертью. Не испытывай стыда за то, что тебя уничтожила простая женщина. Я не принцесса Амаламена. — Всей правды я ему, разумеется, сообщать не собирался. — Амаламена счастливо пребывает со своим братом Теодорихом — она, кстати, отвезла ему и настоящий договор, скрепленный и подписанный императором Зеноном. Я намеренно сдался в плен, выдав себя за Амаламену, и оставался в заточении так долго лишь для того, чтобы ты узнал об этом, когда будет уже поздно.
Он издал подавленный стон, затем квакнул, как лягушка:
— Но кто… сука… кто ты?
Я ответил беспечно:
— И вовсе я даже не сука. Я хищник. Ты надеялся, что я рожу тебе человеческое дитя, niu? — Я рассмеялся. — Ты не с женщиной ложился так часто, и не женщина заклеймила тебя никчемным.
Я приподнял пропитанный кровью подол, расстегнул набедренную повязку и снял ее. Изумленный Страбон так выпучил глаза, что я решил, что зрачки его сейчас соскользнут с них вместе со слезами, стекут на виски и смешаются с лужей крови. Затем он крепко зажмурился, когда я сказал ему напоследок:
— Тебя обманул, осмеял, перехитрил, превратил в человека-свинью и уничтожил хищник по имени Торн Маннамави.
* * *
Хотелось бы мне, чтобы в тот день все шло точно по моему плану, однако это было не так.
Спрятав отобранный у Страбона окровавленный меч в складках такого же окровавленного платья, я побежал в ту сторону, куда направился Одвульф, к выходу и лестнице, — мне пришлось перескакивать через тела тех, кто был раздавлен толпой. Однако у подножия лестницы путь оказался перекрыт, я увидел, что и Одвульфу не удалось пробраться дальше. Толпа из спасшихся зрителей, которые теперь пребывали в ярости, окружила и перехватила его там, причем все дружно выкрикивали проклятия в адрес острогота:
— Трусливый стражник Страбона! Спасает свою шкуру!
— Почему бы ему не вернуться и не сразиться с теми демонами!
— Моя красавица дочка убита! А этот негодяй жив!
— Ненадолго! Сейчас мы это исправим!
Одвульф пытался их успокоить, но не мог перекричать разъяренную толпу. Разумеется, кодекс чести воина не позволял ему поднять меч против безоружных горожан. Я мог бы это сделать, чтобы спасти его жизнь, но толпа оказалась слишком плотной, и я не успел добраться до него вовремя. Человек, который выкрикнул: «Ненадолго!», тут же выхватил меч Одвульфа из его ножен. Мой друг в последний раз попытался что-то сказать, но тут горожанин вонзил меч прямо в раскрытый рот острогота — с такой силой, что он пронзил шею Одвульфа и вышел с обратной стороны.
Когда верный Одвульф упал с мечом, торчавшим прямо у него изо рта, словно крест над могилой, толпа, казалось, пришла в себя. Осознав, в каком ужасном преступлении они приняли участие, — и не зная, что Страбон уже не может наказать их за это, — горожане бросились вниз по лестнице и рассыпались по улице. Я медленно последовал за ними, остановившись только для того, чтобы на прощание отдать Одвульфу последний остроготский салют.
На улицах было полно народу — в основном горожане, которые остались живы. Их праздничные одежды были испачканы кровью и разорваны в клочья. Одни спешили к своим домам, другие стояли на месте; некоторые потрясенно молчали, а кое-кто громко рыдал и причитал. Были тут и воины, направлявшиеся в сторону амфитеатра, а не прочь от него, чтобы помочь своим товарищам, которые там находились. Во всей этой суматохе еще одна растрепанная и перепачканная кровью женщина не привлекала внимания. Мне даже не пришлось притворяться слабым и обессиленным, пока, спотыкаясь и бредя вокруг наружной стены амфитеатра, я добирался до входа, через который сегодня утром вошел вместе со Страбоном и своим тюремщиком. На противоположной стороне улицы находился великолепный особняк, очевидно принадлежавший какой-то знатной семье. Я толкнул незапертую наружную дверь и обнаружил в прекрасно меблированном коридоре моего дорогого, давно потерянного Велокса, на котором была надета веревка для ног и даже — не представляю, как Одвульф нашел их, — седло и сбруя. Велокс удивленно и радостно заржал, увидев меня снова. Там была еще одна лошадь, но, поскольку Одвульф уже не мог воспользоваться ею, я решил просто оставить ее — пусть будет сюрприз хозяевам, когда они вернутся обратно, если только вообще вернутся. В углу на столе были аккуратно сложены мой шлем, доспехи и плащ из медвежьей шкуры. Я призадумался, как мне все это совместить с женским нарядом, который все еще был на мне, и тут вдруг заметил человека, который испуганно смотрел на меня из-за внутренней двери.
Я сделал ему знак так властно, словно был здесь полноправным хозяином, и он подошел ко мне шаркающей походкой — старый слуга, который остался присмотреть за домом, пока вся семья развлекается. Он, должно быть, был сбит с толку, когда Одвульф привел в жилище двух лошадей, но теперь он пребывал в еще большем замешательстве, увидев молодую женщину-амазонку, которая приказала ему сбросить тунику, шоссы и кожаные башмаки. Поскольку я все еще держал в руке окровавленный меч, старик не стал сопротивляться и поспешил подчиниться. Он стоял, дрожа от страха или от холода, когда я забирал у него одежду.
Чтобы уберечь беднягу от очередного потрясения, я укрылся между лошадьми и снял свое платье. Украшенную драгоценностями фибулу, золотую цепочку и верный бронзовый нагрудник я упаковал в седельные сумки, притороченные к седлу Велокса. Туника и шоссы старика оказались мне впору; башмаки были слишком большими, но мне не придется много ходить в них, а для езды верхом на лошади они годились. Одевшись, я приказал сторожу, чтобы тот помог мне надеть доспехи. После этого я нацепил шлем и накинул на плечи плащ. Поскольку у меня не было ножен, я привязал петлю к рукоятке меча и повесил его на луку седла. Свое пропитанное кровью платье я кинул старику, на тот случай, если у него не было другой одежды, надо же бедняге хоть чем-то прикрыть тощие дрожащие ноги. Я подвел Велокса к наружной двери, приоткрыл ее и подождал, пока на улице не будет видно воинов. Затем повернулся к слуге и сказал:
— Та вторая лошадь, старик… передай своим хозяевам, что это им подарок от Тиударекса Триаруса.
Затем я вывел Велокса наружу, вскочил на него и пустился галопом — на запад, в глубь страны, подальше от моря.
На фоне царившего в городе всеобщего смятения еще один спешащий куда-то на коне всадник привлекал к себе не больше внимания, чем до этого обессиленная женщина. Проезжая мимо какого-нибудь воина или же поста, я просто кричал им: «Gaírns books! Срочное послание!» — и никто из них не остановил меня. Когда я таким образом благополучно миновал последний пост на окраине города, то пустил Велокса рысью.
Мой побег удался!
Так вот и получилось, что я, лишенный прибежища, снова пустился в путешествие один, как это произошло со мной когда-то в Кольце Балсама, в бытность мою совсем еще ребенком. Моим единственным оружием был украденный меч, не очень-то подходивший мне по размеру. Великолепный гуннский лук и стрелы Вайрда пропали, так же как и все остальные мои вещи, кроме тех, которые я оставил в Новы. Однако не забывайте про золотую цепочку Амаламены с крестом-молотом, которую можно было превратить в деньги. Стояла зима, и путешествие мне предстояло непростое и долгое, но у меня имелся необходимый опыт. И к тому же я не ожидал никаких непреодолимых препятствий на своем пути к Теодориху.
— И какую же великолепную историю я расскажу ему! Я мог, не опасаясь, восклицать это во весь голос.
Рядом не было никого, кроме Велокса, но лошадь насторожила уши, словно внимательно прислушивалась к моим словам. Поэтому я продолжил:
— Подумать только — я убил Страбона, совсем как Теодорих убил короля сарматов Бабая. Пожалуй, Страбон не настоящий король, а самозванец. Но все равно — я убил сильного противника, претендента на титул короля остроготов. Больше того, возможно, я спас от власти жестокого тирана не одних только готов.
На этом месте я замолчал, потому что вынужден был признать: увы, за это славное деяние и мой побег остальные заплатили слишком высокую цену. Только боги знают, сколько жителей Константианы я принес в жертву для достижения своей цели — не считая шести тысяч злополучных эрулов. А я еще потерял доброго и верного товарища: Одвульф пал от руки горожанина. Однако хоть я и горевал о его гибели, но даже в этом были свои плюсы. Теперь мне не придется больше изображать Сванильду и всячески изворачиваться в зависимости от ситуации. И когда я снова присоединюсь к Теодориху, мне не придется давать ему никаких объяснений относительно того, кто я такой на самом деле.
«Ох, vái, а кто же ты такой на самом деле?»
Я не произнес этого вслух, но какая-то внутренняя часть моего «я» настоятельно хотела это знать.
«Да что же ты за человек такой, если спокойно устроил эту сегодняшнюю резню ради осуществления своих планов? Неужели ты и правда стал равнодушным ко всем земным созданиям, совсем как juika-bloth? Помнишь, ты похвалялся перед Страбоном, что ты хищник. А вдруг так оно и есть, а?»
Придя в раздражение, я со злостью потряс головой, отгоняя прочь подобные мысли. Мне не хотелось, чтобы в них вторгалась жалостливая и впечатлительная женская сторона моей натуры, принижая и уменьшая гордость от моих мужских достижений. Теперь я снова стал Торном, я все еще был Торном! Торном! Торном!
— И клянусь всеми богами, — крикнул я окружавшим меня просторам, — если я хищник, то хищник живой и свободный!
Больше я не произнес ни слова. Я двинулся на запад в поисках Данувия, чтобы затем отправиться вверх по его течению.
Всю дорогу от Константианы до Данувия я ехал по унылой пустынной равнине, лишенной деревьев, и под пронизывающим ветром колыхалась бурая сухая трава. Даже если бы днем не было солнца, а ночью звезды Феникс, я бы все равно не заблудился, потому что ориентировался на остатки некогда длинной и высокой каменной стены. Ее построили по приказу императора Траяна, после того как примерно четыре сотни лет тому назад он вытеснил даков на север отсюда.
Когда я наконец достиг берегов Данувия, река преградила мне путь на запад. Поэтому, отправившись вверх по течению, я повернул на юго-запад. Поскольку я путешествовал по бездорожью, то за все это время не встретил и не обогнал ни одного гонца, хотя я был уверен, что они, должно быть, скакали во весь опор во всех направлениях, чтобы разнести известие о резне в Константиане и смерти Страбона. Хотелось бы мне послушать те новости, которые они везли за границу, и те, которые прибывали оттуда — от Зенона, Рекитаха и всех тех, кто имел к этому отношение. Однако мне приходилось держаться подальше от оживленных дорог, ведь наверняка там рыскали вооруженные отряды, которые, пылая местью, разыскивали сбежавшую «принцессу Амаламену».
Теперь я ехал вдоль реки и, хотя по-прежнему не встречал других путешественников, явно был здесь не единственным странником. На Данувии почти не было торговых судов, грузовых барж, рыбачьих лодок или же быстрых dromo из флотилии Мёзии, а те, которые торопливо или же не спеша двигались вверх и вниз по течению, не обращали внимания на все войны и другие треволнения, что происходили в так называемых «сухопутных» государствах, граничивших с рекой.
Данувий постепенно начал изгибаться, и теперь я все больше забирал на запад, со временем добравшись до Дуростора[283], римской крепости, которая также служила портом для торговых судов и базой для флотилии Мёзии. Я пересек Скифию и попал в провинцию Нижняя Мёзия, формально входившую во владения Теодориха. В прибрежной крепости располагался Первый легион Италийский, который, несмотря на свое название, был легионом Восточной империи Зенона. Да и к тому же он в основном был укомплектован чужеземцами — остроготами, аламанами, франками, бургундами и представителями других германских племен. Все эти люди считали себя «римскими легионерами» и никем иным, а входившие в состав легиона немногочисленные остроготы не поддерживали ни Страбона, ни Теодориха.
Они приняли меня за гонца из Скифии — очевидно, никто еще не успел прибыть сюда с севера — и тут же сопроводили меня к praetorium своего весьма толкового на вид командира Целерина, который был истинным римлянином, то есть латинянином по происхождению. Он тоже посчитал, что я был гонцом с широкими полномочиями, и принял меня со всем радушием, поэтому я и передал ему то единственное известие, которое мог: Тиударекс Триарус мертв, а его порт Константиана на Черном море разрушен. Целерин, как бывалый воин, стойко воспринимал любые потрясения. Он только изумленно поднял брови и покачал головой. Затем Целерин в свою очередь рассказал мне последние новости, которые дошли до него с запада. Это оказались весьма приятные известия.
Тиударекс Амал, то есть мой Теодорих, добился того, что заключил договор с императором Зеноном. (Про себя я вознес благодарность богам: Сванильда благополучно добралась до Теодориха с соглашением, и Зенон не смог отречься от него.) Вслед за этим Целерин послал в Сингидун значительное подразделение из своего Первого легиона. Теодорих официально передал этот город ему — то есть императору Зенону, который быстро послал войско, чтобы укрепить Сингидун, дабы в будущем предотвратить попытки варваров захватить его.
Теперь, сказал Целерин, Теодорих находится в своем родном городе Новы. Он хочет собрать вместе и отправить в иные места многочисленные войска остроготов, дабы защитить земли, которые бесспорно принадлежат ему в Нижней Мёзии. Ожидалось, что впоследствии Теодорих примет на себя звание, которое пожаловал ему Зенон: magister militum praesentalis всех войск, включая и этот Первый легион Италийский, охраняющий побережье Данувия. Целерин с нетерпением ожидал — и сказал он об этом искренне — того дня, когда сможет принести клятву верности своему главнокомандующему.
Я провел в Дуросторе ночь, а затем еще два дня и две ночи: надо же было освежиться в термах, передохнуть самому и дать отдых Велоксу, а также как следует отъесться — всего этого мы с ним были слишком долго лишены.
Следуя далее вверх по течению Данувия, я встретил еще только одно такое большое поселение под названием Приста[284] — с кожевенными мастерскими, красильнями, печами для обжига кирпича, черепицы и посуды, — но не стал там задерживаться.
Наконец я снова прибыл на родину Теодориха, в город Новы. За то довольно продолжительное время, пока я отсутствовал, случилось множество событий — немногие из них было приятно вспомнить, только короткое сладко-горькое пребывание наедине с бедняжкой Амаламеной, — и мне казалось, что прошли годы, десятилетия, целая вечность.
— Торн жив! Слухи оказались правдивыми! — так радостно приветствовал меня Теодорих, когда я вошел в тронный зал, где впервые встретился с Амаламеной.
Очевидно, меня узнали, когда я ехал по городу, и эта новость уже достигла дворца. Кроме короля там было еще четверо; все они дожидались меня, чтобы поприветствовать.
Когда я выбросил вперед руку в крепком готском салюте, Теодорих, смеясь, хлопнул меня по ней.
Мы радостно обнялись, словно давно не видевшиеся братья, оба при этом восклицая, почтивунисон: «Рад видеть тебя снова, старина!» Двое из мужчин, находившихся в комнате, поприветствовали меня салютом, еще один с серьезным видом кивнул, а молодая женщина робко мне улыбнулась. Все они вторили Теодориху, тепло приветствуя меня: «Waíla-gamotjands!»
— Ну, — сказал я королю, — ты, похоже, созвал почти всех, кто имел отношение к этой миссии.
Мужчина средних лет, который приветствовал меня салютом, был сайон Соа, второй маршал короля Теодориха. Мужчина постарше, который только кивнул мне, оказался лекарем Фритилой, а в хорошенькой молодой женщине я узнал Сванильду. Молодой человек, правда, был мне незнаком, но я посчитал, что это и есть гонец Авгис, товарищ недавно погибшего Одвульфа. Юноша изумленно уставился на меня, словно я был воскресшим gáis Торном или skohl, который принял облик Торна. Кстати, он на самом деле оказался Авгисом, которого я отправил сюда, чтобы он сообщил о смерти Торна.
— Только одного человека ты сюда не пригласил, Теодорих, — сказал я. — Осера, optio Страбона. Я очень тревожусь о своем мече, не потерял ли он его.
— Меч в целости и сохранности висит в твоих покоях. А optio уже никто не в силах вызвать. Авгис подробно объяснил, что мне следует сделать с Осером и его помощниками. Неужели ты думал, что я не знаю, как себя надо вести?
Я одобрительно произнес:
— Thags izvis.
— А теперь, Торн, позволь мне поздравить тебя и поблагодарить за то, что ты так успешно справился со своей миссией. Ты доказал, что являешься настоящим остроготом, замечательным маршалом, достойным herizogo. Однако мы до сих пор не знаем всех подробностей. Ты должен рассказать всю историю полностью, заполнить все пробелы. И можешь начать свой рассказ прямо сейчас, потому что Авгис пребывает в полном замешательстве. Ну так как случилось, что ты остался в живых?
Я в скорбном жесте вскинул вверх руки и произнес:
— Теодорих, позволь мне сперва выразить свою скорбь по поводу смерти тех, кто действительно погиб, — optio Дайлы и всех остальных в моем turma, кроме отважного Авгиса. Думаю, что миссия наша увенчалась успехом только благодаря тому, что они заплатили такую ужасную цену. И более всего я скорблю о твоей дорогой сестре, Теодорих. Я любил Амаламену, может быть, даже больше, чем ты.
— Я не собираюсь возлагать на тебя вину, — заметил он сокрушенно. — Я и не предполагал, что она, бедняжка, страдает от тяжелой болезни. Фритила, разумеется, рассказал мне обо всем — и заверил, что никто на всей земле не мог помочь Амаламене.
— Я все-таки попытался, — заметил я. — Я сделал все, что велел мне лекарь. Старался поддержать ее дух.
— И… она смело встретила смерть, — сказал Теодорих. Даже не знаю, был ли то вопрос или утверждение.
Лишь немного покривив душой против истины, я ответил:
— Да, твоя сестра мужественно дожидалась прихода смерти, зная, что она неминуема. Но в тот роковой день ей не было нужды ничего изображать. В последний раз, когда я видел ее живой, Амаламена казалась здоровой, пребывала в прекрасном настроении, у нее даже появился аппетит. Она весело приказала мне пойти и принести ей ужин. А когда я вернулся, бедняжка уже была мертва. Она ушла спокойно и мирно.
Теодорих вздохнул и сказал:
— Я рад. И рад, что ты выжил, чтобы рассказать мне об этом. Это послужит мне утешением в тяжелой утрате. Но скажи, кто же тогда была та женщина, которую Страбон выдавал за мою сестру? За кого Осер потребовал выкуп?
— Страбон искренне заблуждался, полагая, что перед ним твоя благородная сестра. Однако на самом деле это была одна из хазарок, которые прислуживали нам в Пурпурном дворце. Амаламена взяла ее с собой, после того как мы отправили к тебе Сванильду, чтобы доставить документ, подписанный Зеноном. Я надеялся, что когда Авгис прибудет сюда с известием, что Страбон захватил вместо Амаламены служанку, то настоящая Сванильда, — я показал на нее, — догадается, кто эта женщина.
— Сванильда строила кое-какие догадки, — заметил Теодорих. — Но лично мне было трудно в это поверить. Как мог Страбон принять черноволосую, с оливковой кожей хазарку за готскую принцессу?
— Ну, эта женщина на редкость искусно применяла всякие притирания, — ответил я, нагромождая одну ложь на другую. — Она весьма умело выбелила волосы и кожу. Представь, она даже наших людей вводила в заблуждение — на расстоянии. Не так ли, Авгис? — Воин кивнул, и при этом глаза его широко раскрылись. — А затем, когда хазарку захватил в плен Страбон, я умудрился поддерживать с ней связь. Подобно Авгису и Одвульфу (это еще один из наших доблестных воинов), я тоже смешался с воинами Страбона.
Тут глаза Авгиса раскрылись еще шире, и на этот раз он не кивнул, чтобы подтвердить мои слова. Он явно недоумевал, как это ему не удалось заметить, что я скрываюсь поблизости. Я же, не заботясь о последствиях, продолжил:
— Жаль, что мне не удалось привезти с собой эту хазарку-служанку: вот бы ты удивился, Теодорих. И заодно похвалил ее, потому что мужественная женщина замечательно играла свою роль. К сожалению, бедняжка погибла во время резни в Константиане, подобно множеству других невинных жертв, когда…
— Стоп! Стоп! — перебил меня Теодорих, тряся головой и смеясь. — Думаю, будет лучше, если ты начнешь свое повествование с самого начала. Ну, друзья, давайте сдвинем наши кушетки. Сванильда, будь добра, сходи попроси слуг принести нам что-нибудь освежиться. Это, похоже, длинная история, и горло Торна может пересохнуть.
Итак, я поведал Теодориху обо всем, или почти обо всем, что произошло, начиная с того дня, когда наша компания покинула Новы, и вплоть до самого моего возвращения. Я уже начал свой рассказ, когда Сванильда и еще одна женщина появились из кухни, неся огромную рифленую, отделанную золотом и серебром чашу с золотистым медом, в которой плавал изящный золотой черпак в виде птицы. Они поставили чашу в центре и затем удалились, не осмеливаясь сесть и присутствовать при беседе мужчин. Я не прервал своего повествования, но узнал вторую женщину. Одетая гораздо наряднее, чем когда я видел ее в последний раз, она была уже на сносях. Судя по ее манере держаться, эта женщина, похоже, стала новой госпожой Сванильды.
Я был поражен, но воздержался от каких-либо вопросов. После того как женщины вышли, я продолжил свой рассказ. Время от времени то один, то другой из присутствующих зачерпывал из чаши мед и делал глоток. Как это обычно бывало, когда несколько мужчин собирались, чтобы обсудить что-нибудь, нам поставили так называемую братскую чашу, пить из которой надо было по очереди из одного черпака.
Я рассказал всю историю почти в таком же виде, как я излагаю ее здесь, только немного сократил, опустив детали вроде уродливых проявлений болезни Амаламены. Да еще сообщив, что я сам чудом остался в живых, поскольку мне пришлось сражаться насмерть. Я объяснил, что Амаламена умерла в Пауталии, что мы с optio Дайлой тайно похоронили ее там — не сказав ничего даже нашим воинам — и что после этого хазарка «Сванильда» ехала в carruca в одиночестве. Затем я рассказал, что, поскольку мы с Дайлой обнаружили, что один из наших лучников оказался предателем, нам пришлось изменить свой маршрут и направиться к реке Стримон — в результате мы попали в узкое ущелье, где в одну из темных ночей на нас напали воины Страбона.
— Там я принял бой плечом к плечу со своими воинами, — сказал я, зная, что Авгис не мог уличить меня во лжи, поскольку сам он в это время находился высоко на скале. — И в тот самый момент, когда я понял, что мы проиграли сражение, я вдруг увидел, что люди Страбона вытащили хазарку «Сванильду» из carruca — что и навело меня на мысль о подмене.
Далее я поведал, как снял с себя доспехи, потому что по ним можно было определить, что я не простой воин, а королевский маршал, и надел на себя другие, которые принадлежали невысокому худощавому человеку, павшему в стычке. После этого я умудрился подобраться к хазарке «Сванильде», прошептать ей указания и отдать ожерелье, которое принадлежало принцессе Амаламене, — и Страбон поверил служанке.
— Он никогда не сомневался в том, что перед ним твоя сестра, вплоть до самой ее смерти, — сказал я. — Но это не помешало негодяю пользоваться бедной женщиной самым отвратительным образом, в нарушение всех договоренностей о том, что войну следует вести честно. Радуйся, Теодорих, что она не была нашей Амаламеной. Всего лишь через двое суток, задолго до того, как Страбон послал Осера потребовать от тебя выкуп, он лишил невинности бедную девушку, которая, как он полагал, была принцессой, — а ведь по всем законам войны пленница должна была находиться под его личной защитой.
Теодорих издал бешеный вопль, и, хотя у него не было меча, его рука непроизвольно потянулась к поясу.
Я продолжил свой рассказ, поведав королю, каким образом ухитрился так изменить свой облик, что, оставаясь неузнанным, смог внедриться в ряды воинов Страбона, подобно еще двум воинам из нашего turma.
— Только в Сердике мы с Одвульфом узнали друг друга. И решили отправить сюда Авгиса, сообщить тебе, что требования Страбона не следует принимать всерьез. После этого мы с Одвульфом по очереди, сменяя друг друга, охраняли ту, которая изображала Амаламену. И объясняли ей, что говорить и как вести себя в присутствии Страбона, чтобы не злить и отвлекать его, пока мы пытались придумать, что делать дальше.
Затем я коротко пересказал, как прошло путешествие от Сердики до Константианы, как постепенно нарастало нетерпение Страбона, пока отсутствовал Осер, с какой жестокостью он вел себя по отношению к хазарке.
— Бедняжка жаловалась, что он продолжал насиловать ее каждую вторую или третью ночь. А еще этот негодяй говорил, что не против сделать ее своей женой, надеясь, что принцесса родит ему наследника получше, чем его никудышный сын Рекитах. Более того, он заявил, что ты, Теодорих, из трусости простишь ему подобное оскорбление — и будешь счастлив породниться с могущественным Страбоном через этот брак.
Теодорих от души выбранился и прорычал:
— Thags Guth, что бедная девушка на самом деле не была моей сестрой. Но это не имеет значения. Я заставлю эту самоуверенную рептилию заплатить за такие слова.
— Возможно, что он уже заплатил, — заметил я и продолжил свой рассказ. Я поведал, что Страбону надоело напрасное ожидание и он уже готов был убить несчастную девушку, однако я подстроил так, что она уговорила Страбона организовать сражение между пленными эрулами. Как вы помните, мы с Одвульфом тогда подбили их устроить совсем другое представление. Я рассказал, как разъяренный Страбон заколол хазарку прежде, чем мы с Одвульфом сумели помешать ему, как мы наказали негодяя, изувечив его, как нелепо погиб отважный Одвульф, когда мы с ним уже почти вырвались на свободу.
— В общем, — скромно закончил я, — я один, подобно Иову, спасся, чтобы рассказать все это.
Теодорих, к тому времени уже успокоившийся, произнес:
— Тем не менее, Торн, ты прекрасно справился с этим заданием. Я и мои люди в долгу перед тобой. Я, разумеется, поставлю своей возлюбленной сестре роскошный кенотаф[285]. И еще один, хотя и не такой роскошный, воздвигну Одвульфу, Дайле и всем их товарищам, которые погибли. Что касается Авгиса, то я недавно повысил его и сделал командиром всадников. В знак признательности той отважной хазарке, которая столь самоотверженно послужила нам, я попрошу нашего придворного священника вознести заупокойную молитву о спасении ее души. Я ничего не упустил, сайон Торн?
— Да вроде нет, — ответил я. — Но, полагаю, нам надо еще кое-что обсудить, Теодорих. Боюсь только, что это не всем будет интересно.
Догадавшись, что я имею в виду, король встал, потянулся, зевнул и объявил, что наше заседание завершено. Пока мы все неторопливо двигались к выходу из тронного зала, Фритила придержал меня за руку, и мы отстали от остальных.
— Какая удивительная история, — заметил он. — Никогда прежде я не слышал о жертвах kreps, которые умирали бы так быстро и безболезненно. Возможно, я попрошу тебя навестить и других моих лежачих больных, которых разъедает трупный червь.
Я запротестовал:
— Принцесса умерла не от моей руки.
— Не имеет значения. Из тех сказок, которые ты сегодня тут рассказал, я вынес лишь одно: для Торна убийство — простая необходимость.
— Как ты можешь такое говорить, лекарь. Я совсем не такой жестокий человек, как ты полагаешь…
— Правда? Позволь процитировать тебе из Книги Иова: «Взлетит ли орлица, если ты прикажешь ей? Сверху, из своего гнезда, она высматривает добычу, она видит ее издалека. Где бы ни находился труп, она тут же оказывается там».
Лекарь холодно улыбнулся мне и вышел вон. «Почему, — недоумевал я, — он выбрал в качестве цитаты именно эти слова? И хищник, упоминавшийся в Писании, был женского рода?»
Когда Фритила и Авгис ушли, король сделал нам с маршалом Соа знак вернуться. Пока мы шли обратно к нашим кушеткам, я спросил Теодориха, понизив голос:
— Скажи, а эта красивая и роскошно одетая молодая дама, которая помогала Сванильде принести чашу с медом, — это, случаем, не та ли девушка из Сингидуна, которую ты называл Авророй?
— Та, — ответил Теодорих довольно громко. — И я, кстати, до сих пор зову ее Авророй. Я так и не смог запомнить ее настоящего имени. Видишь ли, как выяснилось, она носит моего ребенка, поэтому… — На лице его появилась немного гордая и слегка глуповатая улыбка, и он пожал плечами.
— Мои поздравления вам обоим, — сказал я. — Но… ты женился на ней и даже не помнишь имени супруги?
— Женился? Gudisks Himins, ничего подобного, я не мог так поступить. Поэтому она, разумеется, не является моей официальной супругой. Но теперь Аврора занимает бывшие покои Амаламены и выполняет все обязанности королевы. И так будет до той поры, пока я однажды не найду женщину, чье положение будет соответствовать статусу моей жены.
— А если ты такой не найдешь?
Теодорих снова пожал плечами:
— У моего отца, кстати, никогда не было законной жены. Наша мать — моя, Амаламены и другой моей сестры Амалафриды — была всего лишь наложницей. Подобное положение вещей никоим образом не пятнает нас и не является препятствием к браку. Пока я признаю́ ребенка или детей Авроры своими, только это имеет значение. И они считаются законными наследниками.
Когда мы втроем снова разлеглись на кушетках, мне рассказали новости. Как выяснилось, победа Теодориха под Сингидуном помимо военных имела еще и другие, весьма неожиданные последствия. И я, и так называемая Аврора поднялись от самых низов до весьма высокого положения: меня назначили маршалом и herizogo, а она фактически стала королевой. Наверное, я был единственным человеком на земле, который знал, какую боль причинило бы Амаламене то, что ее обожаемый брат сожительствует с другой женщиной, причем с женщиной гораздо ниже ее по положению. Да, сердце Амаламены, возможно, было бы разбито. А что я? Почувствовал ли и я приступ ревности?
Когда мы сделали еще по глотку меда, я сказал:
— До моих ушей дошли и другие слухи и сплетни, но они вполне могут подождать. Я и так уже достаточно долго рассказывал. Мне бы хотелось узнать, что произошло здесь, на западе, за время моего отсутствия.
Теодорих сделал знак Соа, и тот в нескольких словах, очень коротко, поведал мне о своей миссии ко двору императора. Насколько я уже успел узнать, когда сайон Соа прибыл в Равенну, то обнаружил, что на троне сидит уже не Юлий Непот, а мальчик по имени Ромул Августул, который собирается заявить права на пурпур. Из-за задержек, вызванных этими переменами: церемонии коронации, назначения новых советников и тому подобного, — сайону пришлось оставаться там некоторое время в ожидании момента, когда он сможет вручить новоиспеченному монарху послание Теодориха и копченую голову легата Камундуса. Когда все наконец улеглось и молодой император начал назначать аудиенции, в очереди перед Соа оказалось еще много всевозможных посланников. А затем неожиданно случился еще один переворот, результатом которого стало не просто свержение Ромула Августула, но падение Западной Римской империи. Теперь уже не приходилось говорить о том, что империей правят два равноправных императора. Одоакр, возглавивший переворот, хотя и считался королем, но был при этом подданным Зенона, императора Востока.
Соа завершил свой рассказ следующим образом:
— Я решил, что лучше не стоит обращаться к Одоакру с просьбой от Теодориха, который в свое время убил его отца. Поэтому я отбыл восвояси, надеясь лишь на то, — маршал кивнул в мою сторону, — что моему молодому коллеге повезет больше. — После этих слов Соа пошутил, насколько я помню, единственный раз за весь этот день: — Ну а копченую голову я на всякий случай сохранил, вдруг она кому-нибудь пригодится.
Теодорих рассмеялся и заметил:
— Если бы даже Соа смог договориться с Одоакром, нам все равно понадобилось бы одобрение Зенона. А теперь, поскольку я уже заключил договор с Зеноном, меня ни капли не волнует, что по этому поводу думает Одоакр. Эти земли в Мёзии, которых я долго добивался, теперь принадлежат нам, consueta dona готам станут выплачивать снова, а звание magister militum praesentalis принадлежит мне.
Я сказал:
— Но, как я уже говорил тебе, Зенон от души надеялся, что ты не получишь этот пергамент. И хотя мы сумели его обмануть, как ты думаешь, не попытается ли теперь император Востока дать обратный ход?
— Не сомневаюсь, что он бы очень хотел этого, но вряд ли сможет. Как только Сванильда прибыла сюда, я тут же отправил гонца, велев ему скакать во весь опор. Гонец этот отвез Зенону послание, в котором я выражал ему сердечную благодарность и заверения в верности, а заодно просил поскорее прислать легионеров, чтобы освободить меня от управления Сингидуном. Судя по тому, какой он прислал мне ответ, Зенон с трудом смог скрыть удивление — и даже неудовольствие, — но, акх! — хитрец попал в расставленную им самим же ловушку. Да к тому же он был слишком занят тем, что происходит в Риме: это важнее, чем противостояние между Теодорихом Амалом и Теодорихом Страбоном.
— А еще, — предположил я, — к этому времени Зенону уже могли намекнуть, что Страбон не был ему до конца верен и не являлся таким уж сговорчивым сторонником, каким притворялся.
И я подробно пересказал Теодориху все, что Страбон поведал по секрету «Амаламене»: объяснил, что его сын, Рекитах, хотя формально и являлся заложником в Константинополе, на самом деле был отнюдь не дорог отцу. Так что у Зенона не было возможности манипулировать им. К тому же Страбон ожидал, что со временем Зенон пошлет его изгнать скира Одоакра из римского королевства. Я повторил слова Страбона: «Если один чужеземец сумел достичь столь высокого положения, то это вполне может сделать и другой», — и он, разумеется, имел в виду Одоакра.
Тут глаза Теодориха задорно блеснули, и он спросил:
— Ты предлагаешь привести в действие план Страбона? Хочешь, чтобы я сам изгнал Одоакра и вместо него стал правителем Западной империи?
— У тебя, по крайней мере, есть право объединить всех остроготов под своей властью, — заметил я. — У Страбона в Константиане были сплошные беспорядки, вся Скифия находилась в смятении. Ну а теперь, когда Страбон мертв и все его подданные и земли остались без правителя, ты, которого сам Зенон назначил magister militum praesentalis, запросто можешь стать настоящим королем всех остроготов, даже не взмахнув мечом.
— Все это звучит великолепно, за исключением одной маленькой детали, — вставил маршал Соа. — Страбон-то не умер.
Я решил, что выпил слишком много меда и ослышался: такого просто быть не могло. Видимо, на лице моем отразилось глубокое разочарование, поскольку Теодорих бросил на меня сочувственный взгляд.
— Пока ты с огромным трудом возвращался сюда, Торн, посланцы из Константианы уже добрались до Константинополя, Равенны, Сингидуна и всех других больших городов, включая и Новы. Они сообщили, что Страбон сильно искалечен, даже изувечен, но жив.
— Это невозможно! — выдохнул я. — Мы с Одвульфом оставили его умирать, отрезав негодяю все четыре конечности. Я сам видел, как Страбон истекал кровью, даже губы его были синими.
— Я не сомневаюсь, что ты достойно ему отомстил, Торн. Посланцы сказали, что Страбон прикован к постели и к нему никого не пускают, за исключением двух-трех самых искусных и доверенных лекарей. Так что очень похоже, что он превратился в человека-свинью, все совпадает с твоим рассказом. Видимо, его, тяжело раненного, нашли прежде, чем он истек кровью. Однако было объявлено, что тут не обошлось без провидения, божественного вмешательства.
— Что?
— Посланцы сообщили, что Страбон якобы снова обратился к Богу и поклялся, что с этих пор станет примерным арианином.
— Ну теперь это ему не составит труда. Но что это на негодяя вдруг нашло?
— Страбон якобы желает возблагодарить Господа за чудесное избавление от смерти и дальнейшее исцеление. Он приписывает это тому, что испил молока Пречистой Девы.
Впоследствии мне довелось увидеть Страбона лишь еще один раз, да и то издали, причем это произошло несколько лет спустя. Об этой нашей встрече я расскажу в свое время.
Сейчас лишь упомяну, что бывший нечестивец и тиран, казалось, и впрямь решил соблюдать обет, который дал на пороге смерти, и стал милосердным и кротким христианином. Люди непосвященные, не знавшие, что теперь Страбон сделался жалким калекой, страшно дивились тому, что он больше никогда не ездил верхом, не брал в руки оружия, не насиловал девственниц и лично не водил своих воинов в битву или на грабеж. Монарх вел затворническую жизнь, подобно живущему в пещере анахорету, который совершает в одиночестве свои молитвы. Единственной спутницей Страбона, как было официально объявлено, стала его новая жена Камилла, мать их новорожденного сына Байрана. Однако женщина эта, будучи глухонемой, не могла рассказать ничего о жизни императора. Несколько высокопоставленных офицеров, которых допускали к Страбону, чтобы они могли получить от него приказы и наставления, выходили из покоев короля, храня такое же молчание, как и его глухонемая супруга.
Естественно, я поверил в истории о затворничестве Страбона, потому что знал его истинную причину. Больше всего меня изумило, что жалкая и уродливая служанка каким-то образом ухитрилась выйти замуж за короля и так возвыситься. Без всяких сомнений, Камилла смогла сделать это, дав понять Страбону, что одно из его пьяных изнасилований привело к тому, что она забеременела, — а вы прекрасно знаете, как страстно мечтал старик еще об одном сыне. Разумеется, у него было больше причин жениться на служанке, чем у Теодориха вступать в законный брак с Авророй. Я рассудил, что, поскольку теперь Страбон был не в состоянии найти достойную замену неряшливой Камилле, он решил остановиться на той королеве, которую мог заиметь.
Со стороны все и впрямь выглядело так, будто Страбон раскаялся в своих грехах и начал новую жизнь, однако я-то понимал, что он ведет себя так лишь в силу сложившихся обстоятельств. Его кажущееся благочестие наделе было вынужденной необходимостью. Как только распространилась новость о том, что Теодорих Амал стал истинным и единственным королем остроготов, бо́льшая часть армии Страбона с радостью ему присягнула. Точно так же повели себя и мирные жители городов и селений (причем не только остроготы, но и другие народы, даже скловены). Короля Теодориха приветствовали всюду — и в Сингидуне на западе, и в Константиане на востоке, и в Пауталии на юге.
Со Страбоном остались лишь те воины, которые по происхождению принадлежали к его ветви рода Амалов, однако подданных у него теперь было совсем мало. Его воины стали бродягами, которые кочевали из одной «крепости» в другую. Я пишу это слово в кавычках, поскольку обнаружилось, что крепости, которыми он похвалялся передо мной, больше не являлись таковыми, да и самих воинов не слишком-то радушно там принимали. В последующие годы Страбон время от времени все же накапливал силы для ведения небольшой войны или организовывал какой-нибудь грабительский набег. Но эти его выходки редко доставляли серьезные неприятности Зенону или Теодориху, ибо их легионы с легкостью расправлялись с мародерами.
(Замечу в скобках, что Страбон мог сделать лишь одну вещь, которая могла бы причинить вред и сильно осложнить жизнь лично мне, но он так никогда и не сделал этого, по крайней мере, я сам ничего такого не слышал. Он так и не рассказал никому о том, какой испытал шок, когда мнимая принцесса Амаламена обнажила перед ним свои интимные части тела и объявила, что она на самом деле Торн Маннамави. Скорее всего, Страбон решил, что этот кошмар просто-напросто привиделся ему в предсмертном бреду!)
Сын Страбона Рекитах так и не присоединился к отцу, он по-прежнему оставался в Константинополе. Если Зенон и прежде не слишком ценил его в качестве заложника, то теперь с Рекитахом вовсе не считались, поэтому он больше не жил в Пурпурном дворце. Но, очевидно, в свое время отец снабдил его достаточным количеством денег, возможно даже большим, чем было теперь у самого Страбона. Рассказывали, что Рекитах смог позволить себе приобрести прекрасное жилье в Константинополе и теперь наслаждался праздной и приятной жизнью — как-никак он был все-таки отпрыском знатного рода.
После того как я вернулся в Новы и благополучно воссоединился с Теодорихом, мне понадобилось некоторое время, чтобы отдохнуть и восстановить силы. Интересно, гадал я, какое на этот раз мой король придумает задание для своего маршала Торна? Однако у Теодориха хватало других дел. Первейшая обязанность короля — заботиться о нуждах своих подданных. И теперь, когда Теодорих стал истинным королем всех остроготов, неотложных дел, которые требовали его внимания, хватало. Кроме того, приняв на себя командование объединенными силами на границе Данувия, мой друг вынужден был решать многочисленные военные задачи. Ну а когда в положенный срок Аврора родила ребенка, Теодорих проявил себя заботливым мужем и отцом. Если он и откладывал в сторону государственные вопросы, то только для того, чтобы провести время со своей супругой и новорожденной дочерью Ареагни.
Однако не могу сказать, что мною пренебрегали или обо мне забыли; совсем наоборот, грех жаловаться: я получил все, что полагалось почитаемому herizogo, после чего решил некоторое время отдохнуть и насладиться жизнью. Теодорих пожаловал мне поместье другого, недавно скончавшегося herizogo, у которого не осталось наследников. Это было процветающее хозяйство на берегу Данувия. Дела там вели толковые управляющие, а работали рабы. Со всеми возделанными полями, садами, виноградниками и пастбищами поместье это оказалось почти таким же обширным, как земли аббатства Святого Дамиана в Балсан Хринкхен. Правда, главное здание, моя резиденция, не было похоже на дворец, но зато это был крепкий, добротный, удобный, хорошо обставленный дом, в котором имелось достаточно отдельных помещений для многочисленных слуг. Там были также и домики, где жили мои работники, рабы с семьями. У меня имелись собственная кузница, мельница, пивоварня, пасека и маслобойня, и все это работало как часы. Я уж не говорю о многочисленных коровниках, конюшнях, свинарниках, овчарнях и погребах, заполненных всем тем, чем богата эта земля: коровами, свиньями, лошадьми, домашней птицей, зерном, виноградом, сырами, фруктами и овощами. Если бы я решил прожить остаток своей жизни как богатый землевладелец, мне бы пришлось самому управлять делами, но зато я жил бы в сытости и довольстве.
Однако я во всем положился на своих управляющих: поскольку это были люди чрезвычайно сведущие и поместье при них процветало, я решил не мешать им и ни во что не вмешиваться. Вместо этого, к удивлению и восхищению моих людей, я время от времени помогал им, так же покорно и с тем же усердием, что и любой раб, выполняя рутинную работу, которой занимался в юности: раздувал в кузнице меха, ощипывал птицу, чистил курятник — да мало ли в деревне дел.
Лишь в одном управляющие, на мой взгляд, оказались недостаточно сведущими. Когда я впервые осмотрел поместье, то с сожалением обнаружил в конюшне и на пастбище совершенно не поддающихся описанию лошадей — не намного лучше тех уродцев, на которых ездили гунны. Поэтому я купил двух кобыл кехалийской породы — боюсь, стоили они почти столько же, сколько само поместье, — и скрестил с ними моего Велокса. Через несколько лет у меня появился довольно значительный табун чистокровных лошадей, которые мало-помалу стали приносить мне доход. Когда одна из моих кобыл произвела на свет вороного жеребенка, который был совершенной копией своего отца — у него на груди имелся даже пресловутый «отпечаток большого пальца пророка», — я сказал своему конюшему:
— Этого не вздумай продавать. Он будет моим, станет преемником своего знаменитого отца, никому не позволяй ездить на нем, кроме меня. И поскольку я полагаю, что кони столь выдающейся породы достойны столь же почетных имен, как и члены королевской или епископской династии, я назову его Велоксом Вторым.
И вот я впервые оседлал его. Велокс Второй быстро привык к веревке для ног, он с готовностью обучился перескакивать через преграды, не обращая никакого внимания на мою необычную и совсем даже не римскую посадку. Он был таким же энергичным, как и Велокс Первый, и при этом неизменно оставался неподвижным подо мной, когда я отрабатывал верхом боевые приемы, — этот конь терпел, как бы ему ни хотелось погарцевать, уклониться или изогнуться. Со временем, если бы меня с завязанными глазами посадили на коня, едва ли я смог бы определить, на котором из двух Велоксов скачу.
Я ездил верхом и работал по хозяйству, но делал все это в охотку, помимо этого много времени проводя в праздности и лени, ну совсем как Рекитах в Константинополе. Однако порой я покидал свой прекрасный дом. Слишком много времени за свою жизнь я провел в дороге, чтобы теперь поселиться навсегда в одном месте. Поэтому иногда я седлал одного из своих Велоксов и отправлялся куда-нибудь на несколько дней, пару недель или даже на месяц. (Все чаще я брал с собой Велокса Второго в длительные поездки, рассудив, что его отец заслужил отдых — пусть щиплет траву на пастбище и развлекается с кобылами.) В каждом случае, разумеется, я просил разрешения у Теодориха на отъезд и спрашивал, не надо ли в пути сделать что-нибудь для него. Он обычно говорил: «Ну, если тебе вдруг случится заметить варваров, скитающихся поблизости, проследи, сколько их, как они вооружены и куда следуют, и сообщи мне, когда вернешься». Я выполнял все в точности. Но поскольку король больше не поручал мне никаких особых миссий, я отправлялся куда глаза глядят.
Как и прежде, путешествия радовали мое сердце, но до чего же было приятно осознавать, что у меня есть дом, куда я всегда мог вернуться. Ведь никогда прежде у меня не было своего угла. Однако, поскольку я до сих пор, хотя и прошло столько времени, скорбел по Амаламене — или, если быть совсем уж честным, печалился из-за того, что моя любовь к этой очаровательной нимфе оказалась безответной и теперь уже, увы, навсегда таковой и останется, — у меня не возникало желания взять себе супругу, которая бы скрасила мои одинокие путешествия. Я отчаянно отбивался от постоянных попыток Авроры подыскать мне пару среди многочисленных незамужних дам при королевском дворе в Новы: кого только она мне не сватала — от знатных вдов до хорошенькой служанки Сванильды. В результате (отчасти из-за того, чтобы меня не соблазнили вступить в серьезный и длительный союз, а отчасти потому, что подобным правом пользуются все рабовладельцы) я время от времени брал какую-нибудь рабыню, чтобы она согревала мне постель.
Молодых и красивых женщин в моих владениях было множество, нескольких из них я вкусил, но только две рабыни заинтересовали меня настолько, чтобы я часто пользовался их услугами. У Нарань, женщины из племени аланов, жены мельника, волосы были очень длинные и черные как ночь. У Ренаты, девушки из племени свевов, дочери моего kellarios[286], волосы тоже были длинные, но цвета бледного золота, как у Амаламены. Я запомнил имена только этих двух и их великолепные волосы, а еще я помню, что обе женщины были признательны мне за оказанную честь и всячески стремились угодить. Однако этим мои воспоминания о них и ограничиваются.
Но не забывайте о том, что существовала и вторая часть моей натуры, которая тоже требовала удовлетворения. В качестве Веледы мне хотелось очиститься от воспоминаний о гнусном Страбоне и от тех отвратительных оскорблений, которые он мне нанес. Аеще, поскольку я вынужден был постоянно подавлять свою женскую суть, когда этот негодяй насиловал меня, теперь мне требовалось восстановить уверенность в себе, вновь почувствовать свою женскую привлекательность в постели. Я с легкостью мог бы это сделать с помощью какого-нибудь раба или даже двух, в поместье имелось достаточно крепких и весьма привлекательных мужчин-самцов. Однако мне не хотелось вновь пускаться в авантюры, прибегая к обману и переодеваниям, — хватит уже с меня неприятностей.
Поскольку поместье приносило неплохой доход, я под именем Веледы купил и обставил в Новы небольшой домик. Я вел себя очень осторожно, тщательно выбирая мужчин, которых считал подходящими разделить со мной — на час, ночь или больше — мое убежище. Ведь город Новы был значительно меньше, чем, скажем, Виндобона, где я когда-то был Веледой, или Констанция, где я изображал Юхизу. Здесь, в Новы, я не мог рисковать, обращая на себя внимание и порождая сплетни и подозрения: кто эта женщина, откуда она взялась и кем была раньше? Я благоразумно держался подальше от высших военачальников, которые знали Торна, а также от приближенных Теодориха и от всех знатных или известных мужчин, с которыми я мог бы впоследствии встретиться при дворе.
Разумеется, мне было приятно обнаружить, что мужчины все еще находят Веледу привлекательной, что я могу легко соблазнить и очаровать их и что моя женская суть — как в плане физическом, так и в плане эмоциональном — от общения со Страбоном не пострадала. Однако никто здесь, в Новы, не пробудил во мне ничего подобного тому чувству или желанию, что я ощущал по отношению к своему первому возлюбленному, Гудинанду из Констанции. Я не завязывал ни с кем длительных отношений — очень быстро давал отставку тем, кто страстно влюблялся в меня и умолял продолжить наши встречи. Я совершенно не раскаиваюсь, что в то время и как Веледа, и как Торн вел столь вольную жизнь. Не так уж часто мне выпадала возможность расслабиться и вкусить удовольствий — и я вовсю пользовался моментом и наслаждался.
Может, я и вел себя как хищник, постоянно меняя возлюбленных, но зато ни один из них — будь то рожденные свободными мужчины или рабыни — никогда не жаловался на то, что моя любовь причинила им боль. Если кого-то я и заставил терзаться, так это их будущих возлюбленных, а также жен и мужей, которые, наверное, казались им гораздо худшими любовниками по сравнению со мной.
Из своих любовников-мужчин я помню имя лишь одного — звали его Видамер, — и у меня есть на то причина. Хотя я только дважды встречался с ним, мое знакомство с Видамером в Новы привело к другому знакомству — самому удивительному в моей жизни. Мало того, возможно, ни с одним человеческим существом вообще никогда не происходило ничего более странного. Я встретил Видамера на городской рыночной площади (точно так же я встречался с другими мужчинами), мы нашли повод познакомиться и затем продолжить наше знакомство. Видамер был на четыре-пять лет моложе меня, одет он был как любой другой молодой гот, занимающий достойное положение, хотя его платье лишь немного отличалось своим кроем, поэтому я решил, что он визигот, а не острогот. И в самом начале нашей легкой беседы Видамер подтвердил мою догадку. Он объяснил, что приехал сюда из Аквитании, чтобы доставить послание, и пробудет здесь до тех пор, пока не получит на него ответ, после чего вернется обратно на родину.
Это меня устраивало. Я предпочитал приезжих постоянным жителям города. Едва ли Видамер захочет стать моим единственным и постоянным возлюбленным, а стало быть, осложнений можно не опасаться. Однако я предосторожности ради продолжил расспросы, чтобы удостовериться в личности молодого человека. Я был вынужден это сделать, несмотря на то что увлекся им с первого взгляда: Видамер как две капли воды походил на молодого Теодориха. У Видамера были такие же черты лица, цвет волос и сложение, и он был почти так же красив, и его так же мало волновала собственная внешность. Поэтому я в конце концов позабыл об осторожности и привел нового знакомого в свой дом в тот же самый день и ублажал его гораздо больше, чем обычных любовников.
Да и сам я тоже испытал несравнимо большее наслаждение, чем всегда. С одной стороны, Видамер так сильно походил на юного Теодориха, что я мог даже с открытыми глазами воображать, что это он и есть. Однако только внешностью дело не ограничилось. Я всегда представлял себе, что мужские достоинства Теодориха во время любовного акта были восхитительными. И Видамер доказал это с достойной похвалы доблестью.
Я так долго пребывал в состоянии блаженства, что, когда мы с Видамером наконец разъединились, я решил вознаградить его за это рвение, для чего сменил позу и принялся оказывать своему новому любовнику более интимные знаки внимания. Однако когда я склонился над его мужским членом, то увидел, что он был неестественно яркого малинового цвета. Я в ужасе отпрянул и воскликнул:
— Liufs Guth! Ты болен?
— Да нет же! — ответил он, смеясь. — Не бойся, это всего лишь родимое пятно. Потрогай сама и увидишь.
Я так и сделал, убедившись, что он говорил правду.
Вечером я велел Видамеру удалиться, потому что мне надо было переодеться, поскольку я торопился во дворец. Итак, мы с ним расстались, осыпая друг друга пылкими благодарностями, льстивыми комплиментами и выражая надежду, что когда-нибудь встретимся вновь. Сомневаюсь, что Видамер рассчитывал на это, и уж сам я во всяком случае ничего подобного не ожидал.
Однако нам все-таки довелось с ним встретиться еще раз, причем в ту же самую ночь. Я отправился во дворец Теодориха, куда он пригласил своего маршала Торна на дружеское застолье. Я и не подозревал, что этот пир был устроен в честь посланца по имени Видамер. Поскольку присутствовали там только избранные, молодому человеку, разумеется, и в голову не пришло, что одного из придворных он уже встречал в городе при других обстоятельствах.
Но все равно я, что и понятно, почувствовал неловкость, когда Теодорих подвел меня к гостю и приветливо произнес:
— Сайон Торн, прошу любить и жаловать моего кузена Видамера, сына покойного брата моей матушки. Хотя по рождению Видамер и принадлежит к благородному роду Амалов, несколько лет назад он решил попытать счастья при дворе Эрика Балта, короля визиготов в Аквитании.
Я приветствовал его, вытянув в салюте руку, и произнес, стараясь говорить грубым мужским голосом:
— Waíla-gamotjands.
Видамер ответил мне таким же приветствием, ничем не показав, что узнал меня.
Теодорих продолжил:
— Видамер прибыл в качестве посланца с известием, что наш союзник король Эрик и римский король Одоакр заключили договор — отныне Лигурийские Альпы станут границей между их владениями. Разумеется, нас это не слишком касается, но я рад, что мне об этом сообщили и что это известие мне привез Видамер. Мы не виделись с детских лет.
Я вежливо поклонился гостю:
— Желаю тебе хорошо провести время в Новы, молодой Видамер.
— Акх, я уже получил массу удовольствия, — ответил он, без всяких ухмылок или намека на двусмысленность.
Впоследствии, когда собралось побольше гостей, которые пили и разговаривали, я постарался держаться подальше от Видамера. Ну а когда все мы вошли в пиршественный зал и разлеглись у столов для полуночной трапезы, я выбрал кушетку, находившуюся в некотором отдалении от Теодориха и Видамера. Но, должно быть, я все-таки неблагоразумно злоупотребил в ту ночь винами, ибо позволил себе крайне опрометчивое замечание.
Теодорих подробно рассказывал кузену, как он жил все те годы, пока они не виделись, и, чтобы поддержать веселье, старался по возможности говорить о вещах, которые могли показаться забавными. Остальные гости с интересом прислушивались, время от времени разражаясь хохотом. А некоторые даже перебивали Теодориха, дабы шумно поведать присутствующим о собственных похождениях; причем обычно рассказы их были не слишком деликатны, а то и вовсе непристойны. И мне вдруг тоже, сам не знаю почему, страшно захотелось продемонстрировать свое остроумие. Могу только предположить, что, увидев Теодориха и Видамера, сидящих рядом и таких похожих друг на друга, я сам, будучи пьян, перепутал, в каком своем обличье в данный момент пребываю. Во всяком случае, я слишком много выпил, чтобы сообразить: лучше бы мне не привлекать к себе внимания.
— …И вот, Видамер, — рассказывал Теодорих, пребывавший в крайне благодушном настроении, — когда мы осадили Сингидун, я выбрал себе местную красавицу, просто чтобы скоротать время. Но она до сих пор со мной. И мне не только не удалось от нее избавиться — смотри! — Он жестом указал туда, где среди других придворных дам возлежала на кушетке его супруга. — Она вовсю размножается!
И правда, Аврора снова была беременна, но эти шуточки ее совершенно не смущали. В ответ она только показала язык Теодориху, а когда вся компания покатилась со смеху, присоединилась к всеобщему веселью.
И тут мой голос перекрыл громкий смех:
— Посмотрите, Аврора больше не краснеет! Теодорих, расскажи Видамеру, как она раньше смущалась! Vái, да она краснела так же густо и становилась такой же малиновой, как родимое пятно на svans у нашего Видамера!
Смех в зале тут же стих, лишь какая-то женщина сдавленно хихикнула. Мало того что я оскорбил гостя, я еще и сболтнул непристойность: слово svans было не принято упоминать в компании, где присутствовали дамы. Все находящиеся в зале женщины мигом стали ярко-красного цвета, и Видамер тоже густо покраснел. Присутствующие уставились на меня в полном смятении. Однако тишина, несомненно, вскоре сменилась бы шквалом обрушившихся на меня вопросов: все пожелали бы узнать, что оно означает. Запоздало осознав, насколько опрометчиво я поступил, я тут же протрезвел и неуклюже повалился на мраморный пол. Это вызвало множество женских смешков и несколько пренебрежительных мужских реплик: «Dumbs-munths!» Я продолжил лежать на полу, закрыв глаза, и успокоился, только когда услышал, что Теодорих продолжил свой рассказ. Похоже, о моей глупой выходке позабыли.
Но не мог же я лежать там вечно. К счастью, маршал Соа и лекарь Фритила пришли мне на помощь, хотя оба при этом и укоризненно вздыхали. Они окатили меня холодной водой, а затем влили ее мне в глотку в таком количестве, что я чуть не задохнулся. После этих процедур я притворился, что немного пришел в себя. Я поблагодарил маршала и лекаря заплетающимся языком и позволил отвести себя в дальний угол пиршественного зала, где они усадили меня на скамью и прислонили к стене. Когда они ушли, ко мне подошла хорошенькая служанка Сванильда, погладила меня по мокрой голове и пробормотала слова утешения. Я в ответ промямлил неразборчивые извинения, сожалея о своей глупости.
Наконец пир подошел к концу. Я ломал голову, как бы мне, шатаясь, незаметно выбраться из дворца, когда внезапно передо мной оказался Видамер: ноги расставлены, руки упираются в бока — и спросил спокойно, но таким ледяным голосом, что мне стало не по себе:
— Откуда ты узнал о родимом пятне?
Я изобразил на лице глупую ухмылку и дурашливо произнес, стараясь, чтобы мой язык заплетался:
— Можно… можно предположить, что… мы с тобой встречались в постели… хи-хи…
— Приятное знакомство, — сказал он совершенно серьезно и задрал мне подбородок, чтобы как следует разглядеть мое лицо. И добавил: — Похоже, постель эта еще не успела остыть к тому времени, как ты выбрался из нее и отправился на это застолье.
Мне нечего было на это ответить, поэтому я просто снова глупо ухмыльнулся. А Видамер продолжал держать меня за подбородок и внимательно рассматривать мое лицо. Наконец он произнес:
— Не волнуйся. Я не сплетник. Я все это еще хорошенько обдумаю… и буду иметь в виду…
После этого он сразу же вышел из зала, а за ним ушел и я.
Наверное, было бы разумнее какое-то время после этой ночи держаться подальше от дворца, до тех пор пока мое dumbs-munths представление не забудется. Но я слишком беспокоился, не впал ли я в немилость Теодориха и Авроры. А еще больше меня волновало, не пожаловался ли Видамер королю на мою грубость, ведь как-никак он был в Новы гостем, и гостем непростым. Поэтому, несмотря на свои мрачные предчувствия (и страшную головную боль), на следующее утро я уже снова был во дворце.
От сердца у меня слегка отлегло, когда Теодорих не стал бранить меня, а только ухмыльнулся и начал подтрунивать над моим aisa-nasa — «медным носом», как это звучит на старом наречии. Он также сказал мне, что Видамер уже уехал, отбыл обратно в Аквитанию. Похоже, гость не посчитал мою глупую непристойную шутку оскорблением: он лишь снисходительно посмеивался. Аврора, едва взглянув на меня, сразу заквохтала, как наседка, и вперевалку отправилась на кухню приготовить мне чашу вина, смешанного с полынью и пижмой. Она принесла ее мне, сказав с улыбкой: «Tagl af wulfa» — на старом наречии это означает: «Хвост волка, который тебя укусил», — и я с благодарностью залпом осушил чашу.
Ну что же, похоже, все обошлось: я не навлек на себя позор, и моя грубая выходка не повлияла на отношение ко мне короля и его жены. А еще меня радовало, что ни Теодорих, ни Аврора, ни кто-либо другой не приставали ко мне с вопросами: «Какое такое родимое пятно?» Никто не пытался ничего выведать относительно того безобидного секрета Видамера, который я обнародовал. И тем не менее сам себя я глубоко презирал, ибо было очевидно, что Видамер повел себя гораздо более достойно. Какие бы подозрения и догадки ни возникли у него относительно моей тайны (а уж она-то была намного постыдней), он никому об этом не сообщил. По крайней мере, так я думал тогда. И только позднее — и оказавшись совсем в другом месте — я понял, к каким роковым последствиям привело судьбоносное столкновение, которое произошло в тот памятный день между Веледой, Видамером и Торном.
Итак, я продолжал вести не слишком подходящую королевскому маршалу жизнь помещика. Это продолжалось до тех пор, пока однажды, прибыв в Новы, я не встретился на улице с придворным лекарем Фритилой.
— Слышал новость, сайон Торн? — спросил он. — Прошлой ночью госпожа Аврора родила вторую дочь.
— Да что ты? Мне надо поспешить во дворец, поздравить счастливых родителей и преподнести им подарки. Но… gudisks Himins… — произнес я, подсчитывая в уме. — Это сколько же времени прошло! Я отошел от дел, когда у Теодориха еще не родился первый ребенок. А малышка Ареагни уже вовсе не такая и маленькая. Как быстротечна жизнь, а?
Фритила в ответ только что-то невразумительно буркнул, поэтому я спросил:
— А ты почему не радуешься, лекарь, сообщая столь радостную новость?
— Она не такая уж и радостная. Наша госпожа умерла во время родов.
— Gudisks Himins! — снова воскликнул я, на этот раз искренне потрясенный, ибо по-братски нежно любил Аврору. — Но она же была такой крепкой, здоровой женщиной, да вдобавок еще и крестьянкой. Наверное, возникли какие-то осложнения?
— Нет, — вздохнул он и беспомощно всплеснул руками. — Все произошло в срок, и родила она так же легко, как и в первый раз. Даже особой боли госпожа не испытывала. Повитуха все делала правильно, роды прошли благополучно, младенец родился абсолютно здоровым во всех отношениях. Но после этого госпожа Аврора заснула и не проснулась. — Он пожал плечами и заключил: — Gutheis wilja theins. На все воля Господа.
Этими же самыми словами я попытался утешить Теодориха, выражая ему свои соболезнования:
— Gutheis wilja theins.
— Божья воля, говоришь? — произнес он с ожесточением. — Забрать невинную жизнь? Лишить меня любимой супруги? Отнять у двоих детей мать? Это, по-твоему, Божья воля?
Я сказал:
— Согласно Священному Писанию, Бог пожертвовал ради нас своим единственным сыном…
— Акх, balgs-daddja! — фыркнул Теодорих, и я невольно отшатнулся, услышав, как он называет Священное Писание чепухой. Мало того, мой друг выкрикнул еще более страшное богохульство: — Именно из-за сладкоречивого лицемерия этой библейской истории я и отказываюсь поклоняться Иисусу Христу — или восхвалять его — или даже восторгаться им!
— О чем ты говоришь? — Теодорих прежде никогда не высказывался при мне относительно религии вообще и христианства в частности, и я был крайне изумлен, услышав такое святотатство из уст короля.
— Пойми, Торн. Нам внушают, будто бы для того, чтобы искупить грехи нас, смертных, Иисус мужественно подверг себя невыносимым мучениям на кресте. Но ведь Иисус знал, что после смерти он сразу же попадет на небеса, разделит небесный трон, чтобы наслаждаться вечной жизнью и торжеством христианства. Ты что, не понимаешь? Получается, что Иисус ничем не рисковал. Да любая мать рискует больше, чем он. Чтобы просто дать жизнь ребенку, она испытывает те же самые мучения. Однако если бедняга во время родов умрет, то она не знает, какая судьба ее ждет, у нее нет уверенности, что за свои страдания она попадет на небеса. Нет, ni allis. По мне, так эта женщина гораздо храбрее и самоотверженнее Иисуса и больше заслуживает почитания, возведения на трон и поклонения.
— Думаю, ты просто очень огорчен, старина, — сказал я. — Тем не менее, возможно, в твоих рассуждениях есть зерно истины. Лично мне раньше не приходилось размышлять в таком ключе. Сомневаюсь, чтобы это вообще делал хоть кто-нибудь из христиан. Так или иначе, Теодорих, я искренне надеюсь, что у тебя не войдет в привычку делать подобные заявления публично, поскольку…
— Не беспокойся, — перебил он меня, печально усмехнувшись. — У меня нет склонности к самоубийству. Я король христианского народа, и я должен публично уважать веру моих подданных независимо от того, что сам на этот счет думаю. — Он судорожно вздохнул. — Король всегда должен оставаться политиком. И мне приходится сдерживаться, чтобы не врезать как следует сайону Соа, который — нет, ты только представь — заявил, что смерть Авроры, возможно, и к лучшему.
— К лучшему?! — воскликнул я. — Вот ведь бессердечный, бесчувственный старый тупица!
К лучшему, если исходить из интересов моего народа. Речь идет о наследовании престола. Соа полагает, что новая супруга — а еще лучше, если это будет законная королева, — может подарить мне наследника мужского пола, Аврора ведь рожала только дочерей.
Я вынужден был признать:
— Да, старик прав, если рассматривать все под таким углом.
— Однако пока что, на случай если вдруг новорожденная Дочь окажется моим последним отпрыском, мне следует назвать ее в честь нашего народа. Малышка будет крещена как Тиудигото, ибо в ее жилах течет готская кровь.
— По-настоящему королевское имя, — сказал я. — Уверен, что твоя дочь будет достойна его.
— Но, акх, у меня не будет больше моей дорогой Авроры. Она была спокойной, добродушной женщиной. Очень тихой. Таких мало. Сомневаюсь, что Соа найдет мне другую такую же, однако старик уже составляет список всех подходящих принцесс. Он надеется отыскать мне достойную невесту, женитьба на которой будет означать для остроготов полезный союз с каким-нибудь другим сильным могущественным властителем. Однако, чтобы осуществить подобный брак, я и сам должен стать более могущественным монархом. Разумеется, я и мой народ должны стать большим, чем просто послушными сторожевыми псами Зенона.
Я откашлялся и осторожно произнес:
— Я тут подумал по дороге сюда, Теодорих. Прошло довольно много времени с тех пор, когда ты — или я — подчиняли себе обстоятельства. Помнишь, как ты говорил: «Huarbodáu mith blotha!»? Однако потом…
— Да, да, — пробормотал он. — Я даже не повел своих людей, чтобы усмирить три или четыре выступления Страбона. Увы, Торн, ты прав.
— А еще мы оба, — напомнил я, — упустили возможность отправиться в поход, чтобы усмирить непокорных свевов, когда они разбушевались неподалеку от равнин Изере. Боюсь, что мы с тобой, Теодорих, как ты сам прежде говаривал, заржавели от отсутствия войны…
— Или от домашнего уюта, — добавил он, снова глубоко вздохнув. — Но теперь, когда моей дорогой Авроры больше нет… А знаешь, мне ведь докладывали, что Страбон снова начал нам угрожать, он стал доставлять больше неприятностей. Говорят, будто он хочет заключить союз со значительными силами ругиев, что живут на севере. Если это произойдет, Торн, — вернее, когда это произойдет, — разгорится сражение, в котором мы оба с тобой тряхнем стариной.
— Прежде чем это случится, мне бы хотелось получить разрешение моего короля и отправиться за границу, чтобы помахать там клинком, хорошенько размяться, а заодно и очистить от ржавчины былые навыки воина. Я ими уже давно не пользовался. Вообще, не считая редких отчетов по результатам своих праздных поездок, Теодорих, я не выполнил ни одного твоего поручения с тех пор, как прибыл из Скифии.
— Однако эти отчеты были весьма скрупулезными — и очень полезными. Твоя инициатива не осталась незамеченной или недооцененной, сайон Торн. Знаешь, я ведь считаю тебя очень надежным и полезным соратником и, между прочим, уже подумывал о следующем задании для тебя. Хочу поручить тебе кое-какие поиски, как ни странно. Мысль об этом пришла мне, когда я решал, как назвать новорожденную дочку. И когда сайон Соа завел речь о том, что мне надо подыскать невесту.
— Теодорих, — ошарашенно произнес я, — неужели ты хочешь, чтобы я отправился и сравнил достоинства различных претенденток?
Он рассмеялся, впервые за этот день:
— Ничего подобного, я хочу, чтобы ты отправился на поиски истории. Я думаю, что мои дочери, новорожденная и старшая, должны знать все о своих предках-готах. И если я собираюсь посвататься к представительнице благородного рода, то мне придется и самому доказать ей, что моя родословная безупречна. К тому же мои подданные должны знать, откуда они произошли и как стали остроготами.
Все еще недоумевая, я возразил:
— Но ты и твой народ уже знают это. Все готы произошли от богоподобного короля по имени Гаут. Так что твоя дочь, Тиудигото, как и ты, потомок давно умершего короля Амала.
— Но кто он, этот король Амал, и когда он жил? И существовал ли когда-нибудь Гаут? Пойми, Торн, вся, какая у нас, готов, есть, история — с самых древних времен — сводится всего лишь к собранию легенд, мифов, измышлений и воспоминаний стариков, не существует даже никаких записей. Вот что, пожалуй, я приглашу одного из таких стариков — твоего приятеля, маршала Соа. Он лучше объяснит, что от тебя требуется.
Таким образом, к нам присоединился старый Соа, который, как обычно, объяснил все коротко и четко:
— Достоверная история готов насчитывает немногим более двух столетий, она относится ко времени, когда наши предки жили на землях к северу от Черного моря. Все, что произошло до этого, известно нам лишь из saggawsteist fram aldrs, однако вряд ли можно считать эти песни прежних времен надежным источником. Тем не менее во всех них упоминается первоначальная родина готов под названием Скандза. В песнях утверждается, что готы ушли из Скандзы, пересекли Сарматский океан через Вендский залив и высадились на Янтарном берегу. Оттуда по прошествии бесчисленных лет они проделали путь к берегам Черного моря.
— Вот я и предлагаю, Торн, — сказал Теодорих, — чтобы ты прошел по следам готов, но в обратную сторону. Начав от Черного моря и направившись на север как можно дальше, дабы отыскать наши корни. Ты опытный и храбрый путешественник. У тебя поразительные способности к чужеземным языкам, поэтому ты сможешь расспросить по пути людей, которые там живут. К тому же ты получил в аббатстве хорошее образование, был писцом и, следовательно, сможешь записать все, что узнаешь, а позднее составить из этих записей вразумительную историю. Мне бы хотелось, чтобы ты проследил путь древних готов до самого Янтарного берега, где они якобы высадились. А затем добрался бы и до самой их прародины Скандзы, если готы и правда пришли оттуда. Надеюсь, ты сумеешь отыскать ее.
Соа снова заговорил:
— У римских историков встречаются смутные упоминания об острове под названием Скандия, что где-то далеко на севере в Сарматском океане. Вряд ли это простое совпадение. Но этот остров может оказаться таким же нереальным, как и другие острова, в которые верят римляне, Авалон и Ультима Фуле. Даже если Скандия все-таки существует, она по сей день является terra incognita[287].
— Или останется таковой, пока ты не отыщешь ее, Торн, эту terra nondum cognita[288],— заметил Теодорих. — И еще, я должен предостеречь тебя: если вдруг доберешься до Янтарного берега, будь осторожен. Это родина тех самых ругиев, которых Страбон, как мне докладывают, собирается сделать союзниками в войне против нас.
Я сказал:
— Я так понял, что ругии обязаны своим богатством торговле янтарем, которого у них полно. С чего бы им вдруг отказываться от прибыльной торговли и идти воевать?
— Акх, торговцы янтарем богаты, это верно. Но те, кто собирает янтарь, ничего от этого не имеют. Простые люди вынуждены жить только за счет землепашества и скотоводства, а та земля ужасающе бесплодна. Поэтому, как и все plebecula[289], доведенные до нищеты и недовольные своим жребием, они готовы повернуть в ту сторону, куда требуется.
Соа заключил:
— Наши предки-готы, едва лишь высадившись на новую землю, похоже, сразу разделились на балтов, которые позднее назвали себя визиготами, амалов, которые стали остроготами, и гепидов — этих до сих пор знают под таким названием. Оказывается, оно произошло от нашего слова gepanta — «медлительный, вялый, апатичный», хотя я никогда не замечал, чтобы они были более вялыми, чем остальные.
Теодорих рассмеялся и сказал:
— Возможно, Торн, отправившись на поиски истории, ты сумеешь отыскать объяснение этого забавного названия.
— Похоже, существует еще одна группа людей, — продолжил Соа, — которая совершенно отделилась от готов во время этого пути. Об этом упоминается в старинных песнях. В них рассказывается о группе женщин, которые остались одни, когда их мужчины отправились воевать или куда-то еще. Враги перехитрили этих готских воинов и напали на беззащитных женщин. Однако женщины так умело оборонялись, что уничтожили врагов. Более того, они решили, что больше не нуждаются в мужчинах. Женщины выбрали королеву, отправились своей дорогой и поселились где-то в Сарматии — во всяком случае, так говорят, — в результате и родилась легенда об амазонках.
— Что-то я сомневаюсь, — сказал Теодорих. — Будь это и правда так, наша история начиналась бы в незапамятные времена — еще до того, как греки впервые написали об амазонках, около девяти веков тому назад.
— Могу добавить, — сухо произнес Соа, — что никакие saggaws fram aldrs не объясняют, каким образом наши амазонки ухитрялись размножаться, если среди них не было мужчин.
Я сказал:
— Мне как-то довелось слышать другую легенду. Там говорилось, как вожди готов изгнали несколько омерзительных женщин haliuruns. И эти ведьмы как-то ухитрялись плодиться. Скитаясь по глухим местам, они совокуплялись с демонами skohl и в результате давали жизнь ужасным гуннам. Вам не кажется, что история об амазонках и эта история чем-то похожи?
— Именно это тебе и предстоит установить, а затем рассказать нам, — заявил Теодорих и по-дружески хлопнул меня по спине. — Клянусь молотом Тора, хотелось бы мне отправиться с тобой! Только подумай! Видеть перед собой новые горизонты, разгадывать новые тайны…
— Звучит заманчиво, — признал я. — Тем не менее, когда ты выступишь против Страбона и его союзников, я окажусь далеко.
Он ответил беззаботно:
— Если ругии отправятся на юг, чтобы присоединиться к Страбону, ты узнаешь об этом раньше меня. Ты можешь пойти вместе с ними. Или даже воспользуешься преимуществом и окажешься у них в тылу. Я совсем не возражаю против того, чтобы иметь в стане врагов своего человека. В любом случае, Торн, до твоего отъезда я отправлю гонцов во все стороны. Они попросят всех чужеземных монархов и римских легатов, которых я знаю, пропускать тебя беспрепятственно, оказывать достойный прием и содействие в твоих поисках. И еще информировать, когда ты появишься, обо всем, что происходит поблизости. Разумеется, я обеспечу тебя всем необходимым снаряжением, эскортом и лошадьми. Тебе понадобится значительная свита или будет достаточно нескольких крепких воинов?
— Мне вообще никто не понадобится, я думаю, thags izvis. На столь необычное задание я предпочитаю отправиться в одиночестве — особенно если мне придется скрываться среди неприятелей. Я буду вооружен, но без доспехов. Полагаю, будет лучше, если кое-где во мне не сразу распознают острогота. Мне понадобятся только хороший конь да то снаряжение, которое можно приторочить к седлу. Решено, я отправлюсь в путь в том виде, в котором путешествовал прежде как странствующий охотник.
— Habái ita swe! — произнес Теодорих, за долгое время впервые обращаясь ко мне с этой повелительной фразой. — Да будет так!
* * *
Из дворца я первым делом зашел в свой городской дом. Там я забрал из гардероба и сундуков наряды Веледы, все ее многочисленные благовония, притирания и украшения. Я переоделся в женскую одежду и свернул остальные наряды вместе с одеждой Торна, которая перед этим была на мне надета, в узел. Покинув дом, я запер наружную дверь, а затем постучался в соседний дом. Старуха, жившая там, была немного знакома с Веледой, поэтому она с готовностью согласилась присмотреть за домом, пока хозяйка какое-то время будет отсутствовать.
Я выехал из города, затем снова переоделся в небольшой роще рядом с дорогой и, таким образом, вернулся к себе в поместье в прежнем виде — как хозяин Торн. Там, в своих покоях, я сложил наряды и украшения Веледы, чтобы затем упаковать их вместе с другими вещами, которые собирался взять с собой в путешествие. Я не знал точно, как ими воспользуюсь; мне просто хотелось быть готовым ко всяким неожиданностям, а там уж решу, когда мне лучше будет предстать в виде Веледы, а не Торна.
Следующие два дня я провел, отдавая указания своим управляющим: выслушал отчет каждого из них и велел рассказать им о планах на будущее. Кое-что я одобрил, кое-что приказал отложить или вовсе отверг. Однако в целом я был доволен работой управляющих и не сомневался, что и в мое отсутствие дела будут идти гладко. А еще на протяжении этих двух дней я прикидывал, что лучше взять с собой в путешествие, но потом решил ограничиться лишь самым необходимым. Наконец я свернул только вещи, принадлежавшие Веледе, захватил смену платья для Торна, взял немного провизии, леску и крючки, флягу и чашу, кожаную пращу, кремень и трут — а также glitmuns, солнечный камень, единственное, что у меня осталось на память о старике Вайрде. Последние две ночи я провел, прощаясь с возлюбленными: первую ночь с Нарань, а вторую — с Ренатой.
Было прекрасное солнечное майское утро, когда я покинул поместье, от души надеясь, что больше похож на бродягу, чем на королевского маршала. Я никак не мог изменить внешность Велокса Второго, но умышленно запретил конюхам чистить и причесывать его в последние два дня. Однако, несмотря на нарочито простецкую верхнюю одежду, я лично отполировал, наточил свой «змеиный» меч и спрятал его в старые ножны.
Сначала я направился в Новы, во дворец, чтобы уведомить Теодориха о своем отъезде. Мы не стали устраивать из прощания церемонию, но он от всего сердца пожелал мне raítos stáigos uh baírtos dagos — «прямых дорог и ясных дней» — и так же, как он это делал раньше, вручил мне мандат с королевской монограммой, удостоверяющий мою личность.
Когда я вышел во двор, то обнаружил, что слуга Костула, которому я поручил постеречь моего коня, теперь держит за поводья двух лошадей. На второй лошади сидела служанка Сванильда, одетая в дорожное платье и с вьюком, притороченным к седлу.
— Да благословят тебя боги, Сванильда, — приветствовал я ее. — Ты никак тоже отправляешься в путешествие?
— Да, если ты позволишь мне присоединиться к тебе, — ответила девушка слегка дрожащим голосом.
Подойдя поближе, я заметил, что лицо у нее опухшее, а глаза красные, и подумал, что бедняжка, должно быть, все время плачет с тех пор, как умерла ее госпожа.
Я взял поводья своего коня, сделал Костуле знак отойти и вежливо произнес:
— Разумеется, Сванильда, ты можешь ехать со мной, пока наши пути не разойдутся. Куда ты направляешься?
— Мне бы хотелось отправиться с тобой, Торн, — сказала девушка, и голос ее стал тверже. — Я слышала, что ты собрался в далекое путешествие. Я хочу быть твоим щитоносцем, служанкой, попутчиком, твоей… в общем, кем ты пожелаешь.
— Постой, Сванильда, что-то я не пойму… — начал было я, но она продолжила, страстно, взволнованно, даже настойчиво:
— Я уже оплакала двух своих хозяек, теперь у меня никого не осталось, и я молю богов, чтобы они послали мне хорошего хозяина. Чтобы моим господином стал ты, сайон Торн. Пожалуйста, не прогоняй меня. Ты знаешь, я хорошо езжу верхом и много путешествовала. Вместе с тобой я проделала путь отсюда и до Константинополя. А затем по твоему приказу я проделала еще больший путь — одна, одетая в твое платье. Ты помнишь? Ты научил меня вести себя как мужчина. Быть бесстрашной, скакать день и ночь, рисковать всем…
За все те годы, что я знал Сванильду, я ни разу не слышал от нее столь продолжительной речи. Наконец она выдохлась, и я сумел вставить:
— Воистину так, добрая Сванильда. Но тогда мы путешествовали по более или менее цивилизованным землям Римской империи. На этот раз я отправляюсь в terra incognita, где живут враги, возможно, дикари, и…
— Прекрасная причина взять меня с собой. Мужчина, путешествующий в одиночку, вызовет подозрение, тогда как рядом с женщиной он будет выглядеть прирученным и безобидным.
— Прирученным, говоришь? — переспросил я и хмыкнул.
— Или, если хочешь, я могу снова надеть что-нибудь из твоей одежды. Может, даже лучше, если я буду выглядеть как твой ученик. Или даже… — она оглянулась, — как твой мальчик-любовник.
Я сухо заметил:
— Слушай меня внимательно, Сванильда, ты должна знать, что я все эти годы — частично в память о твоей дорогой госпоже Амаламене — отказывался взять жену или сожительницу, хотя у меня было много возможностей. Vái, госпожа Аврора, между прочим, предлагала мне и тебя тоже.
— Акх, я могу понять, почему ты не захотел сделать меня женой или наложницей. Я нисколько не похожа на Амаламену, даже не девственница, хотя я и не слишком опытна в отношениях между мужчиной и женщиной. Однако, если ты согласишься взять меня с собой в путешествие, я обещаю, что буду очень стараться, я приложу все силы, чтобы научиться в этом отношении всему, что ты пожелаешь. И я ничего не попрошу от тебя по возвращении, сайон Торн. Когда наше путешествие завершится — или в любое другое время, — тебе надо будет лишь сказать: «Сванильда, достаточно». Я без всяких жалоб и сетований перестану быть твоей возлюбленной и с этого времени сделаюсь лишь твоей покорной служанкой. — Она протянула дрожащую руку, губы бедняжки тоже дрожали, когда она снова заговорила: — Пожалуйста, не отказывай мне, сайон Торн. Без госпожи или господина я всего лишь несчастная, бесприютная сирота.
Это тронуло меня. Когда-то я и сам был отверженным сиротой. Поэтому я ответил:
— Если ты собираешься с этого времени притворяться моей женой или наложницей, то не должна обращаться ко мне как к сайону или господину, тебе следует называть меня просто Торном.
Лицо Сванильды просияло, и даже с распухшим лицом и красными глазами она снова стала почти ослепительно хорошенькой.
— Так ты возьмешь меня с собой?
Она все-таки меня уговорила. Увы, к вечному своему сожалению, я взял Сванильду с собой.
И снова я положился на Данувий в качестве проводника: мы со Сванильдой направились вниз по его течению, по тому самому пути, по которому я двигался, сбежав из Скифии от Страбона. Хотя, как уже говорилось, я не склонен был выбирать дважды одну и ту же дорогу, но теперь с радостью и удовольствием показывал Сванильде разные достопримечательности и прекрасные пейзажи, которые запомнились мне в прошлый раз, и это сделало нашу поездку совершенно другой.
Поскольку мне уже доводилось путешествовать вместе со Сванильдой, я не сомневался: эта девушка окажется умелой и приятной спутницей, что она и доказала. Сванильда объяснила, что она не всегда была изнеженной служанкой, поскольку происходила из клана охотников и пастухов и выросла в лесу. Она не хуже меня обращалась с пращой, а уж готовила дичь несравнимо лучше. (Она даже захватила с собой небольшой чугунный котелок, мне это просто не пришло в голову.) К тому же Сванильда научила меня некоторым хитростям, о которых, как я думаю, старый хозяин и лесовик Вайрд даже и не подозревал. Я узнал, что, когда готовишь мясо, несколько березовых веточек в котелке помешают ему пригореть. Я узнал, что лягушек лучше ловить ночью, используя только факел из камыша и острую палочку, и что их задние лапки очень вкусные и сочные (этого я даже представить себе не мог), если потушить их с львиным зевом.
Я всегда был высокого мнения о Сванильде. Теперь же я начал ценить ее не только за то, что она была опытной путешественницей и настоящим товарищем, но также и за ее трогательную женственность. Я помню, как в нашу первую ночь, едва только мы покинули Новы, она просто чудом преобразилась, превратившись из бродяги, одетого в грубую одежду, в нежную и привлекательную молодую женщину.
В сумерки мы остановились на поросшей травой, нагретой солнцем поляне на берегу реки и приготовили на ужин зайца, которого я добыл в пути. После того как мы поели, я выкупался на мелководье, затем снова оделся и, вернувшись, начал готовиться ко сну. И только когда полностью стемнело, Сванильда тоже пошла купаться. Она плескалась довольно долго, я уже начал недоумевать, в чем дело. Как оказалось, она ждала, когда взойдет луна. Сванильда оставила свою грубую дорожную одежду у реки и появилась уже чистая — она шла соблазнительно медленно, маняще, чтобы я мог всю ее разглядеть, одетая только в лунный свет.
Когда Сванильда растаяла в моих объятиях, я произнес со смесью изумления и восхищения:
— Моя дорогая, ты точно знаешь, что и когда надо надевать.
Она рассмеялась, затем сказала застенчиво:
— Но… есть и другие вещи… я говорила тебе… ты можешь научить меня…
Ну, я уже понял, что мало чему могу обучить свою спутницу относительно жизни в лесу. Однако я с удовольствием объяснял ей некоторые другие вещи, и Сванильда оказалась прилежной и старательной ученицей — возможно, потому, что я предпочел обучать ее играючи, а не при помощи наставлений. Например, взять хотя бы то, как я познакомил ее с греческими словами, касающимися женской груди, словами, которые изучил в Константинополе. Сванильда сочла их поучительными и интригующими, потому что на нашем старом наречии для обозначения этой части тела существовало лишь одно слово.
— То, что мы называем brusts, в целом грудью, — сказал я, — на греческом называется kolpós. Но каждая по отдельности, — я нежно обхватил одну из ее грудей, — это mastós, а эта ложбинка между ними, — я нажал пальцами, — называется stenón. А эта передняя часть каждой mastós — stetháne, — мой палец обвел сосок, — а это маленькое уплотнение в центре stetháne греки именуют thelé. И, акх, смотри, что происходит с thelé при малейшем моем прикосновении. В таком возбужденном состоянии, Сванильда, он называется hrusós.
Она затрепетала от радости и спросила:
— Как ты думаешь, Торн, почему греки сочли нужным придумать все эти названия?
— Они всегда считались самым изобретательным народом на свете. Полагают, что они гораздо чувственней и необузданней, чем представители северных рас вроде нашей. Возможно, греки изобрели эти слова — и еще множество других, описывающих другие части человеческого тела и их назначение, — чтобы заниматься любовью, еще больше отдаваясь чувствам. Или, может быть, чтобы наставлять девственниц и неискушенных юношей, которые были новичками в искусстве любви. Как ты заметила — а сейчас и сама почувствовала, — простое упоминание этих слов и объяснение, для чего они служат, оказывает чудесное воздействие на женское тело.
Можно догадаться, что мы сочли свое путешествие таким приятным, что не только не торопились, но даже склонялись к тому, чтобы оно длилось как можно дольше. Примерно через пару недель мы все-таки добрались до Дуростора, города-крепости на берегу реки, и сняли там покои в уютном hospitium. Я оставил Сванильду нежиться в местных термах, а сам отправился в praetorium Италийского легиона. Его командир, с которым я познакомился в прошлый раз, как выяснилось, уже довольно давно вышел в отставку. Но его преемник, разумеется тоже подчиненный Теодориха, встретил королевского маршала очень радушно. Он напоил меня знаменитым местным вином и пересказал последние новости из Новы. Это были самые обычные доклады, в них не было ни слова об угрожающих действиях Страбона и его предполагаемых союзников ругиев. Таким образом, я не видел необходимости прервать свои поиски и вернуться к Теодориху.
— Тебе также нет нужды, — вежливо заметил командир гарнизона, — совершать это утомительное путешествие по суше, сайон Торн. Почему бы тебе не нанять лодку и не отправиться со всеми удобствами вниз по течению Данувия? Ты доберешься до Черного моря гораздо быстрее и вдобавок не устанешь от путешествия.
Я отправился на берег в поисках лодочников. И представьте, именно там набрел на первый след древних готов.
Второй или третий лодочник, к которому я обратился, оказался и сам таким старым, что вполне мог быть одним из этих древних готов. Он поинтересовался, с оттенком недоверия, зачем мне платить немалую цену за лодку до Черного моря, если я не собираюсь перевозить в ней товары. Поскольку ничего секретного в моем поручении не было, я откровенно рассказал старику, что хочу отыскать прародину готов.
— Акх, тогда самой простенькой лодочки будет вполне достаточно, чтобы найти ее, — сказал он. — Тебе не понадобится плавать вокруг всего морского побережья, разыскивая эту землю. Могу заверить тебя — готы еще в незапамятные времена поселились там. Это место называется устьем Данувия и находится как раз там, где большая река впадает в море.
Я в свою очередь тоже недоверчиво спросил его:
— Откуда ты это знаешь?
— Vái, разве по моей речи ты не понял, что я гепид? Кроме того, кому, как не нам, лодочникам, знать, кто и где живет на нашей реке? Нам известно также и кто где обитал раньше. И не только в прошлом году, но и несколько веков тому назад. Нам хорошо известно, что в старые времена готы поселились в устье Данувия. Ну, парень, если у тебя есть лишние деньги, я со своей командой доставлю тебя туда. По рукам?
Я тут же нанял старика, велев ему готовиться к отъезду на рассвете, дал ему задаток, приказав запастись провизией, включая корм для двух лошадей, и, поразмыслив, велел прихватить запас хороших местных вин. После этого я отправился в hospitium, чтобы присоединиться напоследок к Сванильде в термах: не исключено, что теперь мы не скоро снова вернемся к цивилизации.
На следующее утро наша лодка отчалила сразу же после того, как на борт завели двух лошадей и прочно привязали их в центре судна. Я помогал Сванильде раскладывать наши вещи и меха, служившие нам постелью, на корме лодки под натянутым пологом, когда старик-лодочник ткнул веслом в сторону берега и спросил:
— Вон тот всадник, он, случайно, не тебя разыскивает?
Я обернулся и увидел на пристани, от которой мы только что отчалили, незнакомого мужчину верхом на лошади. Он сидел в седле, выпрямившись, и, прикрыв ладонью глаза, следил за нами, однако незнакомец не окликнул нас и не махнул рукой. Я различил только, что фигура у него была стройная — с середины реки я не мог разглядеть его лица, — но что-то в его облике показалось мне смутно знакомым.
— Слуга из hospitium, может быть, — сказал я Сванильде. — Не забыли ли мы чего-нибудь?
Она осмотрела наши вещи.
— Вроде бы все на месте.
Я велел старику-рулевому не обращать внимания и продолжать наш путь. Как только мы обогнули излучину реки, человек на пристани исчез из виду, и мы тут же о нем позабыли.
* * *
Наше путешествие вниз по течению реки оказалось продолжением той праздной жизни, что я вел в Новы. Плыть по течению Данувия быстрее, чем скакать на лошади, и здесь, в его низовьях, не было никаких порогов и водопадов. Так что я временно остался без работы: это было не утомительное путешествие по суше, а приятное плавание, не было нужды даже думать о том, как раздобыть пищу. Правда, иногда я развлекался тем, что забрасывал леску и добавлял к нашему рациону свежую рыбу, а пару раз из любопытства вставал к рулю. Сванильда тоже не бездельничала — она привела в порядок одежду всей команды и подрезала морякам волосы и бороды, когда в этом была нужда. Но в основном мы с ней сидели, развалясь, греясь на теплом летнем солнышке, наслаждаясь пейзажами и разглядывая суда, мимо которых проплывали. А ночью у нас были другие забавы. Однако я не забывал о цели нашего путешествия и потому решил пока расспросить старика-лодочника, не знает ли он, откуда пошло название той ветви готов, к которой он принадлежал, — гепиды.
Вопрос страшно удивил его.
— Что ты имеешь в виду? Как я могу знать такие вещи?! Гепиды — это наше имя. Ты точно так же мог бы спросить, почему эта река называется Данувий. Просто называется, и все тут.
Со временем Данувий стал расширяться, такой огромной реки я никогда еще не видел, а она становилась все шире и шире. Постепенно мы начали проплывать мимо широких, поросших лесом, но безлюдных островов и островков, холмов и холмиков. Затем леса на них стали редеть, пока не перешли в отдельно стоящие деревья. В конце концов остался только подлесок, сменившийся камышом, болотными кочками, травой и клубками спутанных водорослей. Унылый пейзаж дополняли целые тучи комаров и других насекомых, которые поднимались в воздух с грязных низин, их было не меньше, чем тех, которых я уже видел, когда мы плыли по течению от Железных Ворот, и все такие же голодные. Эти кровососы просто сводили нас с ума. Но именно в этом месте старик велел остановить лодку и объявил:
— Вот мы и на месте. Устье Данувия!
— Иисусе! — воскликнул я. — Неужели нашим предкам нравилось жить здесь? В болотах?
— Акх, не относись к этой земле с таким презрением. Это богатый и обширный край. Мы находимся более чем в сорока римских милях от того места, где множество мелких речушек впадают в Черное море. Эти болота тянутся еще на большее расстояние по обе стороны от нас. Всего эта дельта занимает больше пространства, чем целая римская провинция, и уж она гораздо богаче любой из них.
— Хотя красивой ее никак не назовешь, — пробормотала Сванильда.
Старик сухо заметил:
— Полагаю, моя милая, наши предки отдавали предпочтение практическим вещам, а не красоте. Прежде всего им приходилось думать о средствах к существованию, а здесь, в устье Данувия, всего в изобилии. Посмотрите только на рыбачьи лодки, которые постоянно курсируют по этим каналам, а все оттого, что их воды богаты вкусной жирной рыбой. Окуни, карпы, сомы — чего здесь только не водится. И разве вы не заметили огромные стаи птиц? Цапли, белые и серые, ибисы, пеликаны. А на островках и возвышенностях обитают животные, которые питаются рыбой и птицей, — кабаны, камышовые коты, росомахи и куницы…
Пожалуй, старик был прав. Я снова огляделся вокруг, теперь уже глазами тех давно живших готов, которые прибыли сюда после того, как пересекли всю Северную Европу в поисках места, где можно поселиться. Вот уж небось изголодались, бедняги.
— Готы здесь хорошенько отъелись и почувствовали себя счастливыми, — продолжил лодочник. — Они засаливали и коптили мясо впрок, добывали меха, собирали перо и пух, а затем с прибылью продавали все это на побережье Черного моря — до самого Константинополя и даже дальше. Уж поверьте мне, готы никогда бы не ушли отсюда, если бы не гунны, которые сорвали их с насиженного места и погнали на запад.
— Тогда кто такие, — спросил я, — те люди, которые плавают сейчас на этих судах?
— Теперешние обитатели преимущественно тавры и хазары — эти племена тоже понимают толк в том, где лучше селиться. Кое-кто из древних готов уцелел, скрывшись здесь от грабителей-гуннов, — или же они вернулись после того, как гунны были уничтожены. Так что кое-где до сих пор живут семьи готов — возможно, даже sibja или gau, однако совсем малочисленные, — они ловят рыбу, охотятся на зверей и птиц и торгуют, а потому не бедствуют. Вы найдете их, если задержитесь здесь на какое-то время.
— Но где именно нам искать? — спросила Сванильда, потому что вокруг не было ничего, кроме рыбачьих лодок.
— В Новиодуне[290],— ответил старик. — Мы прибудем туда завтра. Когда-то это был большой город, пока гунны не разграбили и не сожгли его. Но даже то, что от него осталось, до сих пор процветает. Река здесь достаточно глубока, чтобы в нее могли заходить и вставать на якорь торговые суда с Черного моря. Поэтому там имеется несколько gasts-razna, вполне подходящих для жилья. — Он замолчал и улыбнулся. — Это то еще зрелище! Вы вспомните мои слова, когда впервые увидите одно из этих морских судов, заходящих в Новиодун.
Он был прав, потому что одно такое судно мы увидели уже на следующий день, причем одновременно с ним вдали показался город. Вода, берега и даже суша вокруг находились примерно на одном уровне, Новиодун состоял преимущественно из одноэтажных домов. Поэтому громоздкий, похожий на половинку яблока двухмачтовый черноморский корабль напоминал медленно ползущую вдоль низменного ландшафта гору, осторожно огибающую все повороты русла. Он казался еще больше на фоне рыбачьих лодчонок и других маленьких суденышек, этот корабль возвышался даже над городом, к которому приближался. Он был здесь настолько неуместен, что казался видением из сна.
К тому времени, когда наша лодка добралась до города, торговое судно уже причалило к берегу, и теперь маленькие ялики деловито перевозили товары на корабль и обратно. Наша команда быстро доставила нас до пристани, и я помог морякам отвести на берег лошадей. После этого я ступил на шумную улицу, примыкающую к пристани, чтобы оглядеться. Большинство сновавших туда-сюда людей были темноволосыми и смуглыми. Это были хазары и тавры, которых я посчитал родственниками хазар. Однако среди них попадались также светловолосые и светлокожие люди явно германского происхождения. Ну и разумеется, как и во всех морских портах, тут можно было встретить и представителей почти всех национальностей на земле: римлян и греков, сирийцев и иудеев, скловен и армян и даже чернокожих нубийцев и эфиопов. Какая только речь здесь не звучала! Однако основная масса разговаривала (и очень громко) на своего рода sermo pelagius[291] — это особый портовый торговый язык, состоящий из смеси почти всех известных мне наречий. Такой язык, по-видимому, был понятен людям лучше всего.
Среди судов, стоящих на причале рядом с нашим, был dromo из мёзийской флотилии, поэтому я обратился к его navarchus, который, естественно, говорил на латыни, и спросил его, не может ли он порекомендовать мне какой-нибудь подходящий hospitium или таверну в городе. Пока Сванильда и члены команды седлали и навьючивали наших лошадей, я расплатился с лодочником, поблагодарил его за приятную поездку и оставил искать груз, который он мог бы взять на борт и доставить вверх по реке. После этого я повел Сванильду и лошадей к предполагаемому месту нашего жилья. Оно называлось pandokheíon, и его содержали греки. Гостиница оказалась не слишком уютной и далеко не чистой, однако navarchus сказал мне, что это лучший постоялый двор в городе, поэтому я снял комнату для Сванильды и себя, а также отвел в стойло наших лошадей.
В pandokheíon, понятное дело, не было никакой бани, поэтому Сванильда вручила слугам таз и послала их вскипятить воды. Я же отправился к хозяину и поинтересовался, есть ли в этом городе praefectus[292] — или kúrios[293], или же городской старейшина, или кто-нибудь еще, кому я мог бы нанести визит вежливости в качестве королевского маршала. Грек подумал немного и сказал:
— Официально городского главы у нас нет. Но ты мог бы навестить Грязного Мейруса.
— Вот так имечко! — пробормотал я.
— Думаю, он старейший житель города и самый уважаемый торговец, а потому его считают самым главным здесь, в Новиодуне. Ты найдешь его на товарном складе рядом с причалом, откуда ты только что пришел.
Товарный склад оказался таким же неприметным и безликим, как и все остальные склады, которые я посещал до этого, единственное отличие его заключалось в том, что откуда-то изнутри его шел прогорклый зловонный запах. Я стоял у входной двери, всматриваясь во мрак и стараясь разглядеть источник этого запаха. Затем из темноты вышел человек и произнес: «Добро пожаловать, чужеземец» — на шести или семи различных языках, причем я смог узнать только некоторые. Незнакомец оказался стариком, но очень крепким, и я счел, что он из хазар — из-за оливкового цвета его кожи, крючковатого носа и длинной курчавой бороды, такой иссиня-черной, что она вводила в заблуждение относительно его истинного возраста.
Я ответил на его приветствие на двух языках: «Salve» и «Háils», а затем протянул ему документ с королевскими печатями. Старик вышел ко мне на порог и оказался на свету. Он, казалось, узнал меня, потому что произнес дружелюбно:
— Сайон Торн, ну конечно. Король Теодорих уже предупредил о твоем приезде, меня известили о твоем приближении еще час назад. Позволь представиться. На латыни мое имя звучит Мейрус Терраниус, на греческом — Мейрус Терастиос.
Я в ответ выпалил на старом наречии:
— Ist jus Iudaíus, niu?
— Ik im, да. Ты питаешь отвращение к иудеям?
Я поспешил заверить его:
— Ni allis. Nequaquam[294]. Однако… ну, просто довольно-таки необычно обнаружить, что старейшиной в одном из городов Римской империи считают иудея.
— Необычно, да, согласен. Возможно, даже недостойно, как сказали бы khittim.
— Khittim? А кто это?
— Римляне, так их зовут на моем языке. Бьюсь об заклад, маршал, ты уже слышал, что меня называют и по-другому.
— Хм… да, слышал. Но я не стал бы ни к кому обращаться «Грязный». Полагаю, что это не слишком благозвучное прозвище. И довольно обидное.
Он хихикнул:
— Какие обиды? Зато сразу ясно, чем я торгую.
— Ты торгуешь грязью?
— А разве ты сам не чувствуешь этот запах? Ведь мой склад битком набит грязью.
— Но… кому ты ее продаешь? Что за ерунда! Разве людям не хватает собственной грязи?
— Моя грязь, как ты заметил, весьма зловонная.
— Тем более странно ее покупать.
— Акх, маршал, ты не обладаешь воображением, у всего в мире есть своя ценность. И у грязи в том числе.
— Откровенно говоря, я никак не возьму в толк, о чем ты говоришь.
— В каждом деле нужна фантазия, молодой человек! Большинство торговцев продают просто товар. Они всего лишь заурядные торгаши. Я же имею дело с иллюзиями. Видишь ли, я не всегда был торговцем. В юности я много странствовал, и мне приходилось выступать в роли то поэта, то менестреля, то рассказчика, а в тяжелые времена я даже был khazzen, авгуром, предсказателем. Но эти занятия приносят мало дохода; я становился старше, искал место, где можно осесть. И вот в один прекрасный день, это было давным-давно, я оказался здесь, в устье Данувия, и посмотрел по сторонам. Я увидел, что множество людей богатеют на продаже мехов, рыбы, пера. Проблема была в том, что все эти занятия уже были распределены. В этих болотах не осталось ничего, что можно было бы продавать, кроме самого болота.
Он замолчал, бросил на меня лукавый взгляд, и я догадался:
— Ты имеешь в виду грязь.
— Да! Я решил продавать необычайно зловонную грязь из этой дельты. Простые торговцы презрительно фыркали. Но я… у меня есть воображение. Еще, не забывай, у меня есть опыт авгура, и в те дни, когда я был авгуром, я понял, насколько легковерны люди. Поэтому я купил небольшие котелки и наполнил их этой грязью, а затем стал продавать ее в качестве припарки для больных суставов или морщинистой кожи. И люди покупают ее — тщеславные стареющие женщины и мучающиеся болями старики, — утверждая при этом, что наиболее действенное лекарство всегда самое непривлекательное. Я даже осмелился дать этой отвратительной грязи и отвратительное название — saprós pélethos[295], тухлые отбросы — и установить на нее самую непомерную цену. Отталкивающее название и скандальная цена обеспечили моему товару просто невероятный успех. В течение долгих лет я продавал это отвратительное дерьмо богатым khittim как в Риме, так и в Равенне, богатым yevanim в далеких Афинах и Константинополе, а заодно и богатым мужчинам и женщинам всех народностей, живущим между этими городами. Saprós pélethos сделала меня таким же богатым, как и они. Акх, говорю тебе, фантазия способна творить настоящие чудеса!
— Ну что же, я очень рад за тебя. Ты и впрямь обогатился.
— Thags izvis. Разумеется, после того как я однажды задействовал свое воображение, мне больше не пришлось напрягаться. Продажа грязи не требует ни большого внимания, ни особых усилий. Мне не надо постоянно тревожиться, как другим торговцам, которые порой впадают в отчаяние. Вот почему у меня есть свободное время, чтобы заниматься делами граждан и всей провинции. Время от времени я выступаю как старейшина, если это требуется, и частенько оказываю любезности достойным людям вроде высокородного Теодориха. И его маршала. Позволь мне, сайон Торн, подарить тебе горшочек моей чудесной грязи. Ты еще молод, чтобы мучиться ревматизмом, но, может, у тебя есть подруга, которую беспокоят морщины на лице?
— Моя подруга еще не стара, thags izvis. К тому же я в ближайшее время собираюсь отправиться на болота. Если мне понадобится, я могу и сам раздобыть грязь.
— Конечно, конечно. А теперь скажи, чем я могу помочь тебе, маршал? Посланник Теодориха представил тебя как странствующего историка и просил оказывать тебе всевозможное содействие. Неужели ты ищешь историю на этих болотах?
— А где еще ее можно отыскать, — сказал я. — Я знаю, что именно там поселились древние готы, прежде чем их выгнали на запад гунны. Мне также известно, что когда они здесь жили, то занимались не только мирными занятиями — рыбной ловлей, охотой и торговлей, готы были также воинами и совершали по морю набеги на города, от Трапезунда до Афин.
— Не совсем так, — заметил Мейрус, подняв палец. — Готы всегда были либо пешими воинами, либо сражались верхом. В любом случае они были сухопутными воинами. На море сражались киммерийцы — так их именовали в древности. Мы же этот народ называем аланами, они также заселяли побережье Черного моря. Готы принуждали аланов перевозить своих воинов во время подобных набегов — точно так же, как и ты нанял лодку, которая доставила тебя сюда. Аланы делали морские суда, а готы сражались и грабили.
— Я учту это, — сказал я.
Мейрус продолжил:
— Те готы-мореплаватели были знамениты — или печально известны — краткостью и жестокостью посланий, которые они всегда посылали перед тем, как напасть на следующий город. Каким бы языком они ни пользовались, послание их всегда состояло из трех слов. Tributum aut bellum. Gilstr aiththau baga. Дань или война.
— Но этому пришел конец — разве не так? — когда готы со временем заключили союз с римлянами, научились жить в мире и начали перенимать римскую культуру и обычаи…
— Да, тогда готы наслаждались золотой порой — повсюду царили мир и изобилие, целых пятьдесят лет. Пока не пришли гунны, которыми командовал Баламбер. — Мейрус печально покачал головой. — Раньше римляне отзывались о готах следующим образом: «Бог послал их нам в наказание за наши преступления». Теперь настала очередь готов говорить о гуннах то же самое.
— Все знают историю готов с тех времен, — сказал я. — А мне хотелось бы узнать, что готы делали и где они обитали прежде, чем поселились вокруг Черного моря.
Грязный Мейрус нетерпеливо вздохнул:
— Я, конечно, стар, очень стар, но все-таки не настолько. И мои предсказания распространяются только на будущее, а тебя интересует прошлое. Ты сказал, что собираешься пробраться на болота, где хочешь найти последних готов. Возможно, что среди них ты отыщешь древних стариков, и, может, они вспомнят, что рассказывали их отцы и деды. Позволь дать тебе надежного проводника, сайон Торн. — Он повернулся и позвал одного из нескольких мужчин, работавших в глубине темного склада: — Эй, Личинка! Иди-ка сюда!
— Личинка? — повторил я удивленно.
— На самом деле его зовут Магхиб. Именно этого парня я обычно посылаю за сырьем, и он всегда отыскивает для меня самую жирную и вонючую грязь. Он буквально копается в грязи. — Мейрус пожал плечами. — Отсюда и прозвище — Личинка.
Человек этот оказался очень низкорослым армянином с маслянистой кожей, он весь был какой-то грязный и раболепствовал совсем как личинка, когда на ломаном готском языке произнес:
— К вашим услугам, fráuja.
Он склонился в самом низком поклоне, а Грязный Мейрус тем временем что-то быстро говорил ему на своем языке. Затем Личинка ответил ему какой-то длинной фразой.
— Все в порядке, — заверил меня Мейрус. — Как только будешь готов отправиться в удаленные земли, приходи сюда, и Личинка отправится с тобой. Он говорит, что и в самом деле знает про древних готов всех трех ветвей: визиготов, остроготов, гепидов — и, возможно, познакомит тебя с нужными людьми.
— Thags izvis, — сказал я им обоим.
Как только Личинка вернулся обратно и слился с мраком, я добавил:
— А пока, добрый Мейрус, позволь мне порасспрашивать тебя. Ты, похоже, человек мудрый. Не знаешь ли ты случайно, почему гепидов стали так называть?
Он рассмеялся и сказал:
— Разумеется, знаю.
Я подождал немного и продолжил:
— Не будешь ли ты так добр и не расскажешь ли мне?
— Акх, я подумал, маршал, что ты просто испытываешь меня. Неужели ты и правда не знаешь? Название «гепид» происходит от готского слова «гепанта» — «медлительный, вялый, апатичный».
— Я уже слышал подобную версию. Но почему их так назвали?
Он хлопнул своими пухлыми руками по огромному животу.
— В те дни, когда я был менестрелем, я пел песни в манере старых Goyim песен — без сомнения, мои предки просто переворачивались в своих могилах. Там была одна песня, в которой рассказывалось, как гепиды пришли с далекого севера на европейский материк. Они прибыли, говорится в ней, на трех кораблях, на каждом корабле свое племя — или sibja, или народ, или как там они называли свои родственные группы в те времена. Один из кораблей причалил вдалеке от остальных, и его пассажиры высадились через какое-то время после других, эти люди постоянно мешкали и зря тратили время и на протяжении последующих путешествий. Отсюда, — он снова рассмеялся, — и название — гепиды, то есть медлительные.
Я рассмеялся вместе с ним.
— Вполне правдоподобная история. Я запишу ее тоже. Огромное тебе спасибо. Я приду завтра, — я улыбнулся, — со своей спутницей, той самой, у которой еще нет морщин, и мы воспользуемся услугами проводника, которого ты так любезно предложил. Наверное, следует привести для него еще одну лошадь?
— Вот еще, не хватало его баловать. Личинка привык бежать рядом с моей carruca, куда бы я ни ехал. Обещаю, что как следует напою парня утром, чтобы у него хватило сил бежать рысью. Ну что ж, сайон Торн, до завтра.
* * *
На следующее утро я познакомил старого иудея со Сванильдой. Он галантно заявил, что ей никогда не понадобится его грязь, а мне сказал:
— Нам с тобой, сайон Торн, похоже, все время приходится говорить об именах. Скажи, пожалуйста, тебе знакомо имя Тор?
— Кому же оно не знакомо? — удивился я. — Так в нашей старой религии называется бог-громовержец.
— И часто тебя преследуют боги? Должен сказать, что он меньше всего похож на бога, хотя и отличается надменным, высокомерным нравом.
— «Он» — это кто?
— Только что прибывший молодой человек — или бог, если Тор действительно его имя, как этот тип заявляет. И еще он весь украшен знаками этого бога. На шее у него подвеска в виде молота Тора. Фибула на его плаще и пряжка на поясе украшены уродливым квадратным крестом, который символизирует молот Тора, подвешенный в круге. Этот юноша сошел на берег вместе со своим конем с другой лодки вскоре после тебя. Он примерно твоего сложения, одного с тобой возраста и вообще чем-то на тебя похож. И он не носит бороду, чего я не ожидал от бога. Этот странный человек назвал тебя по имени и подробно описал. Я подумал, что он может быть твоим помощником, или учеником, или кем-нибудь еще.
— Это не так. Я не знаю его.
— Странно. А он знает тебя. Сказал, что якобы ненамного разминулся с тобой в Дуросторе. И похоже, этот тип был сильно расстроен тем, что ему пришлось гнаться за тобой так далеко. Он громко и недвусмысленно выражал свое недовольство, ну совсем как бог.
Я вспомнил о всаднике, который наблюдал с причала за отплытием нашей лодки. Но даже если это тот самый, все равно непонятно, кто он такой и почему преследует меня. Поэтому я ответил с некоторым раздражением:
— Кто бы это ни был, мне не нравится, когда меня преследуют.
— Тогда я рад, что притворился, будто ничего не слышал о тебе и в глаза тебя не видел. Однако этот Тор все-таки добрался до меня, Грязного Мейруса, и начал расспрашивать о тебе, поэтому он, должно быть, умен и ловок. Он очень быстро узнал, что я, так сказать, городской источник информации. Этот тип ждет, что ты посетишь меня. Уверен, он снова появится здесь, дабы разыскать тебя.
Встревожившись, сам не понимая почему, я резко бросил:
— Мне нет до этого парня никакого дела! Я его не знаю. И никогда не слышал ни о ком, кто присвоил бы себе имя древнего бога.
И тут Сванильда беззаботно заметила:
— Вот забавно, в латинском написании имя Тор всего лишь на одну букву отличается от твоего собственного, Торн.
Ее неожиданное замечание привело меня в чувство, и я пробормотал:
— Ты права. Я так редко видел свое имя в написанном виде. И раньше я как-то не задумывался об этом.
Мне хотелось обдумать это маленькое открытие, но Мейрус продолжил донимать меня:
— Могу я по секрету спросить тебя, маршал, а не может этот человек быть твоим старым врагом?
Снова непонятно почему разозлившись, я процедил сквозь зубы:
— Я стараюсь вспомнить, но у меня никогда не было врага — ни бога, ни смертного — по имени Тор. Но если этот тип и впрямь мой враг и если он снова придет к тебе, можешь сказать ему, что я предпочитаю встречаться с врагами лицом к лицу.
— Полагаю, лучше тебе самому сказать ему все это. Думаю, тебе будет любопытно взглянуть на этого пресловутого Тора.
И снова я не смог объяснить почему, но сердце мое сжало какое-то предчувствие. Однако к этому времени я уже был слишком раздосадован и потому воскликнул:
— Да пойми же, Грязный Мейрус! Мне нет совершенно никакого дела до какого-то докучливого незнакомца. Я отношусь к этому человеку, который, подобно собаке, идет по моему следу, так же, как в свое время передовой отряд готов относился к неповоротливым гепидам. Зови сюда своего проводника по имени Личинка, и мы поедем. Если какой-то бог, божество или божок и правда разыскивает меня, пусть тащится за мной на болота.
— Как скажешь, сайон Торн. Я так понимаю, что, если этот человек снова придет сюда, я могу указать ему, куда ты отправился?
— Иисус Христос! Лучше утопи его в чане со своей вонючей грязью! Хватит уже обсуждать эту тему!
Мейрус, защищаясь, поднял руки и сказал:
— Ох, vái! Ты разозлился и пришел в такую же ярость, как и он. Ты и сам похож на бога. Клянусь предками, маршал, хотелось бы мне присутствовать при вашей с ним встрече. Встрече Тора и Торна.
Мы со Сванильдой не смогли покинуть Новиодун галопом: нам пришлось придерживать своих лошадей, потому что Личинка не мог выдержать такой темп. Выехав за пределы города, Сванильда оглянулась и сказала:
— Нас вроде бы никто не преследует, Торн.
Я проворчал:
— Может, боги предпочитают спать допоздна. В любом случае пусть этот соня катится к дьяволу.
— Мой fráuja Грязный Мейрус объяснил мне, что́ вы хотите, fráuja Торн, — сказал Личинка, задыхаясь от быстрого бега. — Я сведу вас с парой стариков остроготов, с которыми лично знаком, они, подобно остальным старикам, любят предаваться воспоминаниям.
— Отлично, Личинка. Но сможем ли мы проехать туда по этим болотам на лошадях? Или же нам время от времени придется добираться по воде?
— Нет, не беспокойтесь. Кое-где почва и впрямь покажется вам неприятной и топкой, но я знаю тропы, по которым мы сможем обойти трясину или пройти через нее. Вы можете довериться мне, fráuja, я доставлю вас в целости и сохранности.
Местность была совершенно плоской и сплошь покрытой серебристо-зеленой перистой травой, которая, если бы стояла прямо, была бы выше моего роста. Однако ее тонкие стебли сгибались до земли под порывами ветра, трава колыхалась подобно волнам и была по колено Личинке и нашим лошадям. Там, где она не росла, землю покрывали голубоватые цветы шалфея; они издавали очень резкий запах.
Нам частенько встречались стаи птиц, некоторых из них мне прежде никогда не доводилось видеть. Это были тонкоклювые ибисы с лоснящимся оперением, неуклюжие пеликаны с грубыми клювами и изящные пушистые белые цапли. Нам не попались на глаза млекопитающие, обитатели дельты, хотя пару раз мы все-таки столкнулись с отбившимися от стада овцами, которые сбежали от своих хозяев, чтобы попастись на воле, поэтому они скорее выглядели дикими, чем домашними. Как и говорил Личинка, земля тут была топкой, копыта лошадей увязали в ней, однако то здесь, то там виднелись сухие и довольно крепкие холмы, на которых вполне можно было поставить дом. Именно на таких возвышенностях и строили свои дома местные жители.
Утро было уже в разгаре, когда небо внезапно затянули облака и словно бы наступили сумерки. Мне пришлось достать свой солнечный камень, чтобы взглянуть на небо и удостовериться, что мы следуем точно на север. Однако вскоре тучи стали настолько плотными и темными, что glitmuns уже не мог указать мне бледное голубое пятно на месте солнца. Затем засверкали молнии, раздались раскаты грома, и начался настоящий ливень. Молнии испепеляли и сжигали все вокруг, и я забеспокоился, потому что мы были самыми высокими на этой равнине. Меня не успокоило даже шутливое замечание Сванильды:
— Уж не думаешь ли ты, что это Тор послал свою молнию, чтобы отыскать нас?
Я уже выбросил загадочного незнакомца из головы, и мне не понравилось напоминание о нем. В любом случае нигде не было видно никакого пристанища, поэтому Личинка мог только, тяжело ступая, вести нас вперед, насколько у него хватало сил, чтобы пробиться сквозь струи дождя. Внезапно нам пришлось прикрыть головы руками, кони заплясали от боли, потому что дождь сменился хлещущими нас белыми градинами. Холодные катышки размером с ягоды винограда прибивали траву вокруг нас, превращая землю в подергивающийся и непрерывно двигающийся белый пол. Удары градин оказались настолько болезненными, что я уже почти готов был поверить, что это могущественный Тор из злобы преградил нам путь. Личинка обратился ко мне, стараясь перекричать ужасный шум:
— Не беспокойся, fráuja! Такой шквал — обычное дело здесь, в дельте! Обычно он долго не длится!
Стоило ему это сказать, как гроза пошла на убыль, теперь мы могли рассмотреть дорогу и продолжили свой путь. Градины хрустели под копытами лошадей, которые все время поскальзывались на покрытой белым поверхности. Однако град прекратился так же внезапно, как и начался, выглянуло солнце и растопило градины. Прибитая к земле трава стала стряхивать с себя воду, распрямилась и снова превратилась в перистые волны и завитки.
Ближе к закату солнца мы добрались до холма, на котором стоял крепкий деревянный дом. Когда мы поднялись по склону, Личинка что-то крикнул, и из-за кожаного полога, прикрывающего дверной проем, показались пожилые мужчина и женщина. Наш проводник обратился к ним:
— Háils, Fillein uh Baúhts!
Они махнули ему руками и ответили:
— Háils, Магхиб!
Как и все супруги, которые прожили вместе много лет, эти муж и жена стали похожи друг на друга одинаково согнувшимися фигурами, узловатыми старческими пальцами, одеждой и морщинистыми лицами; только у мужчины была длинная белая борода, а у женщины — редкие усики и какие-то седые волоски, покрывавшие местами ее щеки и подбородок. Мы со Сванильдой спешились, и Личинка тут же всех нас познакомил:
— Этого доброго человека зовут Филейном, а добрую женщину — Баутс, они оба урожденные остроготы.
Им он сказал:
— Я рад представить вам fráuja Торна, маршала остроготского короля, и его спутницу, госпожу Сванильду.
Вместо того чтобы поздороваться или отсалютовать, старик Филейн удивил меня, раздраженно проворчав:
— Торн? Какой еще Торн? У короля нет такого сайона. Маршала короля Тиудамира зовут Соа. Может, я и стар и ум мой ослаб, но это я помню.
Я улыбнулся и сказал:
— Прости меня, почтенный Филейн. Соа действительно до сих пор еще маршал, но и я тоже. Ну а король Тиудамир умер много лет тому назад. Теперь вместо него правит его сын, Тиуда-младший, и его называют Тиударекс или же, чаще, Теодорих. Это он на пару с Соа назначил меня на должность маршала.
— Ты не смеешься надо мной, niu? — неуверенно спросил меня старик. — Это правда?
— А что, вполне может быть, — вмешалась его супруга, ее голос был тонким и дребезжащим. — Разве ты не помнишь, муженек, когда родился этот сын? Дитя победы, так назвали его мы.
Мне же она сказала:
— Выходит, этот Тиуда дорос до мужчины и стал королем, niu? Vái, как бежит время.
— Да, время быстро течет, — подтвердил Филейн грустно. — Тогда… waíla-gamotjands, сайон Торн. Наше скромное жилище — в твоем распоряжении. Ты, должно быть, голоден. Входи, входи.
Личинка отвел лошадей за дом, чтобы поискать для них еды, а мы со Сванильдой последовали за стариками внутрь. Филейн помешал тлеющие угли, тогда как Баутс достала рогатиной с балки кусок оленины. Оба они при этом переговаривались своими тихими старческими голосами.
— Да, я помню, когда родился молодой Тиуда, — сказал Филейн, задумчиво причмокивая своим беззубым ртом. — Это произошло, когда оба наших короля, братья Тиудамир и Валамир, были в далекой Паннонии, сражаясь с угнетателями гуннами, и…
Баутс перебила его:
— Короля Тиудамира мы всегда называли Любящим, а короля Валамира — Верным.
Я кивнул и произнес, припомнив с теплотой:
— Мне как-то рассказывала об этом дочь Тиудамира, принцесса Амаламена. — Похоже, Сванильду, помогавшую старухе готовить еду, насторожил мой тон, и она одарила меня задумчивым взглядом.
Филейн продолжил:
— Как я уже говорил, в один прекрасный день до нас дошло известие, что братья-короли взяли верх над гуннами и теперь остроготы больше не были рабами. В тот же самый день мы также услышали, что супруга Тиудамира родила ему сына.
— Вот почему, — встряла Баутс, — мы всегда называли маленького Тиуду «дитя победы».
Я спросил Филейна:
— А ты, случайно, не знаешь, кто был правителем или хозяином, исключая вождей гуннов, до Тиудамира?
— Разумеется, знаю! Когда-то я, как и все остроготы, был подданным отца братьев, короля Вандалария.
— Известного как Победитель Вандалов, — вставила Баутс. Они вместе со Сванильдой ставили на огонь большой железный котел.
— Отец Вандалария умер еще до моего рождения, — продолжил Филейн, — но его имя я знаю. Король Вендарекс.
— Известный как Победитель Вендов, — добавила Баутс, пристраивая круглые лепешки из теста, чтобы запечь их среди тлеющих углей.
Вот забавно: Филейн помнил имена королей, а его жена — их прозвища. Но кое-что смущало меня, поэтому я заметил:
— Почтенный Филейн, как можешь ты называть этих мужей королями? Ты же сам сказал, что до братьев Тиудамира и Валамира все остроготы были рабами гуннов.
— Ха! — воскликнул хозяин дома, и его скрипучий старческий голос словно обрел силу, когда он с гордостью пояснил: — Это никогда не мешало нашим королям оставаться королями, как и нашим воинам — воинами. А дикари гунны, разумеется, были всего лишь дикарями. Они знали, что наши люди никогда не позволят командовать ими. А потому не препятствовали продолжению королевской династии, и наши воины получали приказы от своих королей. Единственная разница заключалась в том, что мы тогда воевали не только с нашими кровными врагами, но также и с врагами гуннов. Однако это не так уж важно. Для воина любая битва — это стоящее дело. Когда гунны, устремившиеся на запад, задумали покорить несчастных вендов в долинах Карпат, не кто иной, как наш король Вендарекс, повел на битву своих воинов, чтобы помочь им в этом. А позднее, когда гунны пожелали вытеснить вандалов из Германии, именно наш король Вандаларий вместе со своими воинами совершил этот подвиг.
— Из твоих слов получается, что гунны вытесняли на запад все народы, включая и почти всех готов. Как же случилось, что ты сам остался жить здесь?
— Молодой маршал, ну подумай сам. Римляне, гунны или любой другой народ волей судьбы может метаться по земле туда-сюда. Любая местность может сменять хозяев по многу раз. Земля может оказаться залитой кровью, усыпанной костями, изрытой могилами или же покрытой грудами ржавеющего оружия и доспехов. Но все это стирается и исчезает за одно поколение. Я это видел собственными глазами. Однако сама земля не меняется.
— Ты имеешь в виду… что человек остается неизменно верным только земле? А не каким-то королям, которые заявляют на нее свои права?
Он не ответил на мой вопрос прямо, а лишь продолжил: Баламбер привел сюда своих грабителей-гуннов сотни лет тому назад. А наши отцы владели этой землей и работали на ней сотни лет до них. Правда, гунны заполонили наш край и назвали его своим, но они не опустошили его — и хорошо. Им нужно было, чтобы родили все земли, покоренные ими, кормили и одевали их армии, поэтому они и пошли грабить всю Европу.
— Да уж, — пробормотал я, — могу себе представить.
— Но что смыслили эти гунны в земледелии? Чтобы неизменно получать богатые урожаи, здесь должны были оставаться люди, которые умели обрабатывать эту землю, могли работать на болотах и на воде. Поэтому-то, хотя гунны и принуждали наших королей, воинов и совсем молоденьких юношей двигаться на запад вместе с ними (некоторые, правда, спасались бегством), они также позволяли старикам, женщинам и детям оставаться в своих жилищах и обрабатывать землю, заставляя потом делиться собранным урожаем.
Тут в беседе наступил перерыв — Сванильда и старая Баутс достали из печи еду и поставили на стол: кусок оленины, сваренной с лебедой, был выложен на лепешку. Поскольку уже наступила ночь, а огонь в печи был единственным, что освещало комнату, стало совсем темно. Старый Филейн взял две горящие лучины, воткнул их в щель в полене и поставил его на стол. После того как его жена отнесла поднос с едой Личинке, хозяин наполнил кружки пивом из бочонка в углу комнаты, поставил их перед нами и сказал, хихикнув:
— Пойми, сайон Торн. Мы до сих пор живем согласно старым готским традициям. Оттого что в этой дельте не растет зерно, из которого делают пиво, нам приходится покупать его у торговцев в Новиодуне. Мы можем дешево покупать римское или греческое вино. Но на протяжении долгого времени знавшие толк в пиве готы презирали этих любителей разбавленного вина, считая их слабаками. Поэтому… — Старик снова захихикал, поднял свою кружку и пожелал нам: — Háils! — После чего снова вернулся к теме нашей беседы.
— Ты спрашивал, маршал, сохраняет ли человек верность своей родной земле или вождям. Думаю, что каждый сам должен сделать выбор. Когда гунны предложили мирным остроготам остаться здесь и продолжить работать на земле, большинство их с презрением отвергло это предложение. Готы не захотели жить в разлуке со своими родственниками и отправились с ними на запад, выбрав скитания, оставаясь бездомными и часто ведя жалкое существование всю свою оставшуюся жизнь.
Я заметил:
— У тысяч этих людей жизнь не была долгой.
Филейн пожал своими худыми плечами и произнес:
— Ну, кое-кто выбрал безопасное существование. Эти люди остались здесь. Среди них оказались мои предки и другие старики, которые были предками моей дорогой Баутс. Полагаю, я должен быть благодарен этим людям за их выбор, иначе ни меня, ни Баутс и на свете бы не было. Однако, так или иначе, следующие поколения все-таки родились, и кое-кому из молодых было не по душе оставаться вечными рабами гуннов. В том числе и мне. И поверь мне, маршал, я не всегда был таким, каким ты теперь меня видишь.
Филейн запихнул в рот последний кусок лепешки и, когда принялся жевать его деснами, посмотрел на свои освободившиеся руки. Это были руки настоящего старика: костлявые, заскорузлые, все в венах, покрытые коричневыми пятнами.
— Эти руки когда-то были молодыми и сильными, и я думал, что они заслуживают лучшей доли, чем копание в болотах.
— Акх, да, — встряла его супруга. — Он в молодости был таким красивым и сильным мужчиной, что его прозвали Филейн Крепыш. Наши родители договорились о том, что мы поженимся, когда мы были еще детьми. Они хотели быть уверенными, что мы останемся на этой земле. Но когда Филейн решил стать воином, я даже не пыталась отговорить его. Я гордилась им. Я дала слово нашим родителям, что останусь здесь и буду выполнять и его и свою работу, пока он не вернется.
Старики обменялись беззубыми, но теплыми и нежными улыбками. Затем хозяин снова повернулся ко мне:
— Таким образом, я сбежал из дома и присоединился к войску короля Вандалария, который выступил против вандалов. Подобно ему и другим его воинам, я, конечно же, сражался и против наших угнетателей гуннов. По крайней мере, это казалось мне более мужским делом.
Я с удивлением произнес:
— Ты сражался… вместе с королем Вандаларием? Но… но это же было по меньшей мере семьдесят лет тому назад.
Филейн просто ответил:
— Я же говорил тебе. Я тогда был молод.
Сванильда тоже удивилась:
— Выходит, вы с Баутс женаты… больше семидесяти лет…
Он улыбнулся и кивнул:
— И бо́льшую часть жизни прожили вместе, здесь. Я рад, что могу вспомнить о том, что когда-то был воином. Но я так же обрадовался, когда меня достаточно серьезно ранили в очередной битве и отпустили домой, к моей дорогой Баутс. Здесь мы и живем с тех пор, под этой самой крышей, на земле, на которой жили наши отцы, деды и прадеды.
А старуха добавила, и в голосе ее прозвучало благоговение:
— Когда молот Тора раскачивают над мальчиком и девочкой, это связывает их на всю жизнь.
Я снова почувствовал раздражение при упоминании о Торе, поэтому предпочел сменить тему беседы:
— Давайте послушаем о том, что было до короля Вандалария и Вендерика…
— На сегодня достаточно, — возразил Филейн. — Мы, старики, привыкли ложиться спать засветло, а уже давно стемнело. Мы с женой спим в этой самой комнате. Для Магхиба найдется за домом стог сена. А вы, молодые люди, можете расположиться на чердаке.
Когда мы со Сванильдой в ту ночь устроились на темном чердаке, то не стали делать ничего, что могло бы разбудить спавших внизу стариков. Мы только тихо разговаривали какое-то время.
Сванильда сказала:
— Ты не находишь, что это очень трогательно, Торн? Что муж и жена прожили вместе так долго?
— Ну, довольно необычно, конечно. Мужчина в возрасте Филейна мог бы пережить трех или даже четырех жен, которые могли умереть при родах.
Сванильда покачала головой:
— Баутс сказала мне, пока мы готовили еду, что небеса — возможно, она имела в виду бога Тора, который связал их, — так и не благословили их детьми.
Почувствовав при упоминании этого имени привычное раздражение, я ответил кисло:
— Возможно, мудрый Тор послал им Личинку не просто как знакомого, а вместо сына.
Сванильда немного помолчала. Затем она спросила:
— Торн, ты заметил, что за домом растут два дерева?
— Что? Какие еще два дерева?
— Дуб и липа.
В моей памяти что-то всколыхнулось, но я уже был слишком сонным, чтобы вспомнить это. В любом случае Сванильда мне подсказала.
— Это старинная легенда, — пояснила она. — Жили некогда муж и жена, которые так долго и так преданно любили друг друга, что старые боги, восхитившись, предложили выполнить любое их желание. Супруги попросили всего лишь, чтобы, когда наступит их время умирать…
— Им бы позволили умереть одновременно, — добавил я. — Теперь я вспомнил. Я тоже как-то слышал эту историю.
— Их желание исполнилось, — продолжала Сванильда. — Боги превратили их в дуб и липу, таким образом, они после смерти продолжили расти бок о бок.
— Сванильда, — нежно заворчал на нее я, — ты сплела вокруг обычных стариков крестьян целую легенду.
— Но ведь ты и сам признал, что они необычные. Скажи мне честно, Торн, как ты думаешь: ты смог бы счастливо прожить оставшуюся жизнь с одной женщиной?
— Иисусе, Сванильда! Я смогу ответить на этот вопрос только в глубокой старости. Филейну и Баутс никто не предсказывал, что они так долго проживут вместе. Только теперь, на закате жизни, они могут оглянуться назад и вспомнить, как все было.
Сванильда быстро произнесла, явно раскаиваясь:
— Акх, Торн, я ведь не прошу тебя принести клятву…
— Ты просишь меня заняться предсказаниями. Вот что, задай-ка ты лучше этот вопрос старому Мейрусу. Он считает себя мудрецом. Спроси его, что мы с тобой станем вспоминать, когда будем такими же стариками, как Филейн и Баутс. А теперь, пожалуйста, милая, давай спать.
* * *
На следующее утро Филейну захотелось посмотреть, что за улов попал к нему в сети, которые он недавно раскинул в болотных камышах, и старик пригласил меня пойти с ним. Сванильда выразила готовность остаться дома и помочь Баутс с шитьем, поскольку старая женщина призналась, что ее «глаза теперь уже не те, как прежде».
— Конечно же, почтенный Филейн, — сказал я, — и твои силы тоже не такие, как раньше. Если твои сети находятся далеко, просто покажи мне дорогу, и мы с Личинкой сами осмотрим их.
— Vái, не так уж я и стар, как некоторые. Это смотря с кем сравнивать. Между прочим, король Эрманарих умер, когда ему исполнилось сто десять лет. Он, может, прожил бы и еще дольше, если бы не покончил с собой, увидев, что ему не победить гуннов.
— Король Эрманарих? — спросил я. — А кто это?
Как я и предполагал, старая Баутс с готовностью снабдила этого монарха прозвищем. Она сказала:
— Акх, Эрманарих, ну как же, помню. Он был королем, которого многие называли Александром Великим готского народа.
Но поскольку больше ничего к этому старуха не добавила, я приготовился услышать историю этого короля от Филейна. Мы спустились с холма и пересекли несколько полян с серебристо-зеленой перистой травой, где почва была довольно твердой. Однако вскоре она стала топкой, даже жидкой, и, прежде чем сделать шаг, нам приходилось с чмокающим звуком высоко поднимать ноги из налипавшей на них грязи. К этому времени мы оказались уже глубоко в зарослях камыша, который был выше человеческого роста. Пока мы осторожно шлепали через них, лягушки отпрыгивали с нашего пути; извиваясь, убирались прочь водяные змеи; взлетали в небо или же торопливо скрывались в зарослях болотные птицы. Филейн, несмотря на свой возраст и кажущуюся хрупкость, шагал так же неутомимо, как и я, и при этом вел беседу.
— Ты спрашивал об Эрманарихе, маршал. Когда я был молод, то слышал от старших то, что в дни их молодости они слышали от своих старейшин, и постараюсь припомнить это. Дело было так. Эрманарих был первым королем, который привел остроготов с далекого севера сюда, в устье Данувия. Тогда, как и теперь, эта земля называлась Скифией, но сейчас ее уже не заселяет выродившееся племя скифов. Найдя здесь пристанище для своего народа, король Эрманарих изгнал скифов в Сарматию, где до сих пор влачат жалкое нищенское существование их немногочисленные потомки.
Я пробормотал:
— Да, я слышал забавные истории об этих когда-то великих скифах.
Филейн кивнул и продолжил:
— Однако, прежде чем остроготы попали сюда, они прошли через земли множества народов. И во время своих странствий Эрманарих заставил все эти разные народы признать, что остроготы стоят выше их и являются их защитниками. В сущности, Эрманарих был королем не только остроготов. Именно поэтому его и сравнивали с легендарным Александром Великим. К сожалению, все его грандиозные подвиги были забыты, когда он потерпел свое первое и единственное поражение. Внезапно с далекого востока налетели гунны, а Эрманариху в ту пору было уже сто десять лет — слишком много для того, чтобы организовать достойную оборону. Поскольку гунны победили, то он отдал собственную жизнь, дабы искупить свое поражение. А сейчас будь очень осторожен, сайон Торн. Ступай только по моим следам. По обеим сторонам от нас находятся зыбучие бездонные пески.
Поскольку старик предупредил меня, я пошел за ним. Однако по мере его повествования мой скептицизм все рос, и наконец я сказал:
— Gudisks Himins, дружище, этот король должен был прожить как минимум двести десять лет, чтобы принять участие во всех этих событиях — начиная от прибытия готов сюда и до покорения их гуннами.
Филейн обиделся:
— Если ты уже знаешь все, так зачем выспрашиваешь о том немногом, что известно мне?
— Прости меня, почтенный Филейн. Очевидно, существует множество всяких легенд. Я только хочу соотнести их, дабы вычленить истинную историю.
Старик проворчал:
— Ладно, расскажу тебе еще одну вещь, уж это не подвергают сомнению. После Эрманариха королями остроготов были представители династии Амалов. Трон наследовал не обязательно старший сын короля, имей в виду, но самый достойный из потомков Амала. Да вот тебе пример. У самого Эрманариха был старший сын по имени Гуниманд Красивый, однако Эрманарих выбрал своим преемником не столь красивого, но зато более толкового племянника.
— Очень интересно, почтенный Филейн, — искренне заметил я. — Эти сведения для меня новость.
Казалось, это успокоило старика. Он сказал:
— Мы миновали зыбучие пески, сайон Торн. Тропа впереди чистая, по ней легко пробираться через камыши. — Он даже сделал шаг в сторону, чтобы освободить мне путь.
Когда я зашагал впереди, то напомнил ему:
— Итак, Эрманарих передал свою корону племяннику…
— Да, своему племяннику Валаварансу. Как бы сказала тебе Баутс, этот король вошел в историю под прозвищем Валаваранс Осторожный. За ним следует король Винитарий Справедливый. После него — короли, о которых я рассказывал тебе накануне. Скажи мне, сайон Торн, этот последний король Теодорих уже получил прозвище, которое моя дорогая Баутс могла бы добавить в свою коллекцию?
— Пока еще нет. Но я уверен, что получит. И несомненно, прозвище это будет отражать все его многочисленные достоинства. — Тут я внезапно вскрикнул и выругался: — Акх! Skeit!
— Неужели Теодорих Дерьмо? — поинтересовался Филейн с невинным видом. — Едва ли это лестное прозвище. Кстати, маршал, я как раз хотел предупредить тебя, что впереди открытая вода.
Поскольку я уже был по шею в воде, то лишь выразительно глянул на старика, стоящего на высоком сухом берегу надо мной и изо всех сил сдерживающегося, чтобы не зайтись в торжествующем злорадном смехе.
— Поскольку ты все равно уже там, сайон Торн, то, может, избавишь старика от того, чтобы он насквозь промок. Не принесешь ли ты мне улов, niu?
Филейн показал рукой направо, и я увидел сети. Они оказались раскинуты очень хитро. Вода, в которую я погрузился, была либо протокой, либо случайным небольшим ответвлением Данувия шириной с римскую дорогу и, очевидно, глубиной в человеческий рост. По обеим сторонам ее виднелись берега, поросшие камышом, с одного-то из них я по своей глупости и свалился. Посреди бескрайних камышовых пустошей этот поток, похоже, был единственным местом, откуда болотные птицы взлетали, сюда они спускались, чтобы свить гнезда или просто отдохнуть ночью. Поэтому Филейн и растянул здесь во всю ширину протоки на некотором расстоянии друг от друга три сети. В каждую из них попало пять или шесть довольно крупных птиц, которые подобно мне не обратили внимания, куда они направляются. Я был уже по грудь в воде и, наполовину пешком, наполовину вплавь, добрался до ближайшей сети, где обнаружил, что она была сделана не из веревки, а из тщательно переплетенных и связанных узлами стеблей камыша. Я как раз принялся освобождать большую мертвую белую цаплю — и успел заметить, что птица в своих предсмертных попытках освободиться порвала петли, — когда Фейлин позвал меня:
— Не беспокойся, маршал. Тащи сюда всю сеть целиком. Она в любом случае все равно нуждается в починке.
Пока я занимался этим, Филейн ходил взад и вперед по берегу, шаря под водой и вытаскивая какие-то маленькие предметы. Подтащив наконец последнюю сеть к берегу, я сначала выбрался из воды сам, а затем вытащил сети. Филейн присоединился ко мне, придерживая, словно корзину, рукой подол туники. Затем он отпустил его, и оттуда посыпалось что-то вроде блестящих мидий.
Я поинтересовался:
— Как же ты таскаешь такие тяжелые сети и птиц — а теперь и моллюсков — обратно домой? Это ведь большой груз даже для нас двоих.
— Кому нужны птицы? — фыркнул Филейн, освобождая из петель цаплю. Он быстро выдернул у нее из спины длинные перья и бросил тушку птицы далеко в камыши. — Куницы и росомахи скажут нам спасибо.
Старик продолжил свою странную деятельность, выдергивая только перья из крыльев и голов цапель, хохолки у пеликанов и — к моему удивлению — отрывая слегка изогнутые клювы у ибисов.
Я спросил:
— Кому могут понадобиться клювы?
— Их покупают лекари — и медики, и просто целители.
— Но для какого дьявола они им нужны?
— Не будь глупым, маршал, для skeit — ты сам использовал это слово некоторое время тому назад. Врач связывает вместе две половинки клюва, подпиливает концы и привязывает к широкому концу кожаный мешок. Затем, чтобы облегчить муки больного, страдающего запором, он вставляет конец клюва глубоко в зад человека и закачивает туда целебный слабительный раствор. А теперь, сайон Торн, пока я работаю, а ты сидишь на берегу и бездельничаешь, может, ты выпотрошишь одну из этих пеганок, чтобы мы отнесли ее домой. Или, знаешь что, давай лучше возьмем двух птиц. Надо отметить сегодняшний хороший улов, так что можно и Личинку тоже угостить приличной едой.
Итак, после того как старик и я покончили каждый со своим делом, мы отправились домой. Я нес двух выпотрошенных уток, сети и мидий, а Филейн — драгоценные перья и клювы ибисов. На этот раз, хотя Личинка снова ужинал снаружи, мы все наслаждались дикими утками, фаршированными мидиями и запеченными на углях. А ночью, на чердаке, когда мы со Сванильдой лежали сытые и сонные, я удивил ее, рассказав, как светлейший маршал короля провел сегодня целый день, выполняя приказания старого крестьянина и делая рутинную работу, и как меня бесцеремонно окунул в воду жалкий старик — и как королевский маршал узнал много чего нового за этот день.
На следующее утро, после того как мы позавтракали, старик сказал:
— Я решил, сайон Торн, как следует наказать тебя за любопытство и неверие, но сделаю это не я.
— Ну ладно, не сердись, почтенный Филейн, — ответил я. — У меня есть и другие вопросы о прежних временах, которые мне бы хотелось тебе задать.
— Ничего не выйдет. Я вместе со своей старухой и твоей молодухой буду сегодня чинить сети. Это надо сделать не мешкая. А ты можешь пока пойти и расспросить моего соседа Галиндо.
— Твоего соседа? — изумился я, потому что не заметил поблизости никаких домов.
— Акх, в этой дельте нет соседей, которые живут поблизости друг от друга, но ты можешь добраться до Галиндо и вернуться обратно до наступления ночи.
— Галиндо. Если не ошибаюсь, это гепидское имя, не так ли?
— Верно. Поскольку он гепид, то, может, попотчует тебя совершенно другой версией местной истории. Ему доводилось видеть больше моего. В юности Галиндо служил в римском легионе где-то в Галлии.
— Уверен, что беседовать с ним будет не столь интересно, как с тобой, почтенный Филейн. Но я ценю твой совет. Как мне отыскать этого Галиндо?
— Я уже все объяснил Личинке. Он отведет тебя туда. Галиндо — гепид, потому он отличается медлительностью и, подобно устрице, ведет затворническую жизнь на одном из отдаленных болот. Он живет один, даже без женщины, и избегает любых компаньонов. Но на твердой земле до самого его убежища видны следы, поэтому вы с Личинкой можете ехать на лошадях.
— Если этот Галиндо избегает людей, то с чего ты решил, что он захочет встретиться с королевским маршалом?
Филейн поскреб бороду:
— Я уверен: то, что ты маршал, не произведет впечатления на Галиндо. Упомяни мое имя, если он будет вести себя слишком уж неприязненно. Конечно, поскольку он бездельник-гепид, он не позаботится о том, чтобы покормить тебя. Я попрошу Баутс завернуть вам с Личинкой остатки ужина.
А Личинка тем временем уже седлал лошадей, при этом весело что-то напевая и насвистывая, как ребенок. Вспомнив, что Грязный Мейрус запретил мне баловать его работника, я решил, что сегодня, возможно, один из тех немногих случаев в жизни Личинки, когда ему не надо бежать рядом с едущим верхом хозяином. После того как Сванильда и Баутс принесли узелки с едой, Личинка внимательно проследил, как я сажусь на Велокса, и попытался подражать мне — но слишком поторопился и, перелетев через седло, упал с другой стороны, к великому восторгу всех, включая и лошадей. Я понял, что Личинку никогда не «баловали»: парень сроду не ездил верхом. Поэтому я велел ему поменяться со мной лошадьми, это дало Личинке возможность уверенней сидеть на Велоксе при помощи веревки для ног. Не подумайте, что я был слишком добрым хозяином; мне просто не хотелось, чтобы он задерживал нас своими трюками.
До полудня Личинка был непривычно молчалив: видимо, постоянно думал о том, чтобы не упасть с Велокса, а также сосредоточился на поисках тропы, которую указал ему Филейн. Однако спустя какое-то время он вновь разговорился и скоро опять стал типичным многословным армянином. Но я был даже рад его болтовне. На бесконечных лугах, которые мы пересекали, под безбрежным голубым небом, где изредка проплывали облака, совсем ничего интересного — лишь трава и небо, поэтому болтливость Личинки спасала меня от скуки.
В основном мой проводник рассказывал о своем fráuja Мейрусе — если верить ему, необычайно ловком торговце и талантливом прорицателе. Старый иудей нажил целое состояние на продаже грязи, однако в кошельке Личинки и других работников при этом почти не прибавилось нуммусов. По этой причине, сказал Личинка, его постоянно одолевают сомнения: не применить ли свои способности в каком-либо другом, более прибыльном занятии. Если, как все признаю́т, у него просто исключительный нюх на самую лучшую грязь, то он вполне мог бы отыскивать в земле или на земле что-нибудь более ценное. Тут Личинка искоса глянул на меня и добавил:
— Fráuja Мейрус сказал, что ты ищешь старый путь, по которому готы некогда пришли сюда с берегов Вендского залива. Это правда?
— Да.
— И что якобы побережье этого залива называется Янтарным берегом?
— Так оно и есть.
— А правда, что там можно найти янтарь в больших количествах?
— Правда.
— И вы с госпожой Сванильдой собираетесь его искать?
— Нет, искать янтарь мы не будем. У меня другое задание. Но если я споткнусь о него, то, уж конечно, не перешагну.
Тут Личинка перестал говорить о янтаре и перевел беседу на какую-то незначительную тему, наверняка полагая, что я, будучи человеком разумным, и сам догадаюсь, сколь выгодно взять на север того, у кого есть, так сказать, нюх к земле. Через некоторое время он не выдержал и, когда мы приблизились к маленькой, чуть возвышавшейся над землей лачуге, заговорил о других своих талантах:
— Видишь, fráuja, как я ловко умею все находить? Это, должно быть, и есть то место, которое указал мне старый Филейн, жилище старика Галиндо.
Если это было оно, то старик Галиндо сидел снаружи; мы увидели его издали, потому что он был таким же большим, как его дом, вернее, дом был ненамного больше своего хозяина. На самом деле это так называемое жилище представляло собой всего лишь примитивного вида арку из высушенной грязи, оно походило на половинку необитаемого пузыря грязи, которые иногда извергает из себя болото. Однако хозяин отгонял от него незваных гостей так, словно это была его крепость. Старика, должно быть, не часто навещали верховые — мы с Личинкой не встретили за это утро ни одного всадника, — однако рядом с домом, в двух стадиях от двери, хозяин вырыл поперек тропы канаву, достаточно широкую и глубокую для того, чтобы остановить нападение конных врагов.
Земля вокруг была довольно утоптанной, поэтому мы с Личинкой могли бы запросто перескочить препятствие. Но я решил уважить хозяина, а потому спешился и, оставив Личинку с лошадьми, отправился пешком, перебрался через канаву и подошел к тому месту, где все так же невозмутимо сидел этот странный человек. Я приветливо махнул ему рукой, но не удостоился ответа, и до тех пор, пока я не оказался прямо перед ним, он не сделал ни одного жеста и не сказал мне ни слова. Затем, даже не взглянув на меня, хозяин странного дома произнес:
— Убирайся восвояси.
Возможно, он был не так стар, как Филейн, потому что был не таким морщинистым и у него еще осталось несколько зубов. Полагаю, этот человек был ровесником незабвенного Вайрда. У него были совершенно седые волосы и усы, которые сливались по цвету с накидкой из волчьей шкуры, что придавало ему довольно зловещий вид. Я мог понять, почему старик сидит снаружи, его лачуга без окон годилась лишь для того, чтобы там переночевать. Очагом служили несколько черных от копоти камней на земле, рядом виднелись немногочисленные пожитки — котелок для готовки, чашка для еды, кувшин для воды.
Я сказал:
— Если ты Галиндо, то я проделал долгий путь, чтобы поговорить с тобой.
— Ну, тогда ты знаешь обратную дорогу, так что отправляйся туда, откуда пришел. Убирайся восвояси.
— Я прибыл от Филейна, чтобы встретиться с тобой. Он сказал мне, что когда-то ты служил в римском легионе в Галлии.
— Филейн слишком много болтает.
— Скажи, а не был ли это, часом, Верный Благочестивый Одиннадцатый легион Клавдия, что находился в Лугдунской Галлии?
Он впервые взглянул на меня осмысленно:
— Если ты занимаешься сбором налогов, то проделал слишком большой путь из-за самого незначительного владения во всей империи. Оглянись вокруг.
— Я не сборщик налогов. Я историк и собираю сведения, а не налоги.
— Я знаю не больше, чем остальные. Но я тоже любопытен. Что ты знаешь о Клавдии, niu?
— Один мой очень близкий друг когда-то служил в этом легионе. Некий бритт с Оловянных островов по имени Вайрд Друг Волков. А на латинский манер его называли Виридус.
— Он был всадник или пехотинец?
— Всадник. В битве на Каталаунских полях Вайрд был с antesignani[296].
— Правда? А я был простым пехотинцем, pediculus[297].
Похоже, у Галиндо было какое-то извращенное чувство юмора. По-латыни пехотинец назывался pedes[298], но уменьшительное от него было совсем не таким. Слово, которое сейчас произнес мой собеседник, буквально означало «вошь».
— Так ты не встречал Вайрда?
— Если ты историк, то должен знать, что легион состоит из четырех с лишним тысяч человек. Неужели ты думаешь, что мы все близко знали друг друга, niu? Вот, например, ты теперь находишься так близко от меня, что отбрасываешь на меня тень, но я тебя не знаю.
— Прости меня, — сказал я, отодвигаясь так, чтобы старик снова оказался на солнце. — Меня зовут Торн. Я маршал короля Теодориха Амала. Он послал меня сюда, чтобы составить истинную историю готов. Филейн считает, что ты мог бы рассказать мне кое-что полезное об истории гепидов.
— Я бы послал тебя прямиком в геенну огненную, если бы ты не упомянул о том легионере, который когда-то сражался вместе с antesignani. Я тоже в свое время бился против гуннов в тех полях неподалеку. Если этот человек был настолько бесстрашным, что скакал в авангарде, он был настоящим мужчиной. И если он впоследствии подружился с тобой, тогда, стало быть, и у тебя есть кое-какие достоинства. Ну ладно. — Он сделал широкий жест, словно предлагал мне сесть на трон, а не на голую землю. — Можешь садиться — только не загораживай мне солнце. Скажи, что именно ты хотел бы услышать от меня?
— Ну… Надеюсь, ты не слишком обидишься… Вот интересно, что вы, гепиды, ощущаете, когда вас так называют?
Какое-то время он ошеломленно смотрел на меня, затем произнес:
— А как ты чувствуешь себя, совсем не имея имени, niu? Торн — это ведь не имя, это же рунический знак.
— Я это знаю. Тем не менее это мое имя. Я могу только сказать, что давно уже свыкся с ним.
— А я привык к имени гепид. Следующий вопрос?
— Я имею в виду, — пояснил я, — что… Словом, принимая во внимание уничижительное значение имени гепид…
— Vái! — Он возмущенно сплюнул. — Опять эта старая сказка? Дескать, название гепид произошло от слова gepanta? И мы «ленивые», «медлительные», «вялые» и тому подобное? Тоже мне, хорош историк, который верит в глупые balgs-daddja!
— Я полагаюсь на надежный источник. На несколько надежных источников, — возразил я.
Старик пожал плечами:
— Если ты так считаешь, то кто я такой, чтобы спорить с историком. Следующий вопрос?
— Пожалуйста, почтенный Галиндо, не надо обижаться. Если тебе известно другое толкование имени вашего племени, я с удовольствием послушаю об этом.
— Разумеется, известно. В древней Скандзе, где появились все мы, готы, амалы и балты обитали на равнинах. Мы, гепиды, были жителями baírgos, гор. Когда позднее амалы и балты стали называть себя восточными и западными готами, мы с гордостью продолжали называться горными готами. «Гепид» — это просто современное произношение ga-baírgos, «рожденные в горах». Можешь верить, можешь нет — дело твое.
— Акх, я ничуть не сомневаюсь в твоих словах, — ответил я, удивленный, но очень довольный. — Такое толкование гораздо вероятней, чем общепринятое.
— Советую тебе, молодой историк, не очень-то доверяй так называемым говорящим именам. Скольких Плацидиев[299], Ирин[300], Виргинии[301], которые на самом деле были бы спокойны, миролюбивы или девственны, ты знал? Имя — весьма обманчивая штука.
— Это так, — искренне согласился я, хотя и не стал упоминать о том, что и сам несколько раз осознанно, чтобы ввести других в заблуждение, менял имена.
— Что касается имен, я помню кое-что из тех давних дней, относительно Клавдия. — Галиндо уставился на безбрежные луга, его старческое лицо стало печальным, словно он перенесся на сорок лет тому назад. — Мы тогда пели множество военных песен, и не все они были римскими, потому что мы, легионеры, принадлежали к разным народам — включая и уроженцев Оловянных островов, как ты знаешь, — но что бы мы ни пели, мы пели обычно на латинском языке. Теперь у бриттов есть свои песни, но они всегда присоединяются к нам, готам, когда мы поем наши saggwasteis fram aldrs. Я помню, как мы распевали эти старинные саги, в которых говорится о жизни и деяниях великого визигота Алариха. На латыни его имя звучит как Аларикус, но жители Оловянных островов переделали его на свой лад — Артур. — Тут старый Галиндо вновь вернулся из прошлого в настоящее и резко бросил мне: — Не мешай мне, маршал! Ты снова заслонил солнце!
— Я тут ни при чем. Это один из ваших проклятых внезапных шквалов в дельте.
И тут же кучевые облака стали расти, увеличиваться и превратились наконец в плотную завесу, которая стала чернеть.
— Акх, да, — заметил Галиндо почти с одобрением. — Тор любит швырять свой молот именно здесь.
— Ты веришь в Тора, да? — спросил я: все словно сговорились в последнее время упоминать при мне это имя. — Значит, ты исповедуешь старую религию?
— Вообще-то, я митраист, поскольку когда-то был римским легионером. Но какой же вред в том, чтобы верить также и в существование других богов? И если Тор не бог грозы, тогда кто же, niu?
Как только Галиндо спросил об этом, язык пламени вонзился в землю на востоке и воздух вздрогнул от последовавшего за этим раската грома. Упали первые капли дождя, и невольно я выкрикнул богохульство.
Старик посмотрел на меня:
— Ты боишься гнева Тора?
— Я не боюсь ни его и никого другого, — рявкнул я. — Я просто не люблю грозу, особенно когда она застает меня врасплох.
А я так люблю грозу. — К моему удивлению, старик снял с себя волчью шкуру и те лохмотья, что носил под ней. — Дождь спасает меня от того, чтобы тащиться купаться в далекой протоке. Ты не присоединишься ко мне, маршал?
— Нет, thags izvis.
Я отвел глаза от его костлявого, покрытого волосами старческого тела, которое вовсю омывал дождь. Теперь мне не было видно Личинку с лошадьми, которых я оставил на той стороне канавы. Я мог лишь надеяться на то, что лошади в безопасности — и Личинка тоже, поскольку они могли ускакать от него. Мне оставалось только устроиться поудобней, пока голый и довольный Галиндо сидел под струями дождя, поливавшего нас обоих, и слушать историю его народа.
— В доказательство того, что гепиды всегда были по крайней мере равны другим готам, я расскажу тебе всего лишь о двух битвах, которые произошли неподалеку отсюда, но очень давно, во время правления Константина Великого. Императора, правда, пока еще не называли Великим, но он уже тогда выказал все признаки величия — ибо разбил объединенное войско остроготов и визиготов. Но затем, спустя восемь или девять лет, когда готы-гепиды сражались с вандалами, Константин привел свое войско, чтобы сразиться на стороне вандалов, — и впервые в своей жизни потерпел поражение. Одно из немногих поражений в своей жизни.
— Да, это доказывает доблесть гепидов, — кивнул я, демонстрируя сколько мог энтузиазма в сложившихся условиях.
— Заметь, маршал, теперь я совершенно чист, а гроза Тора постепенно идет на убыль. Благотворное солнце Митры через минуту-другую высушит меня.
— Я рад, что ты на такой короткой ноге со многими богами. — Я всмотрелся в поредевшие струи дождя и с радостью заметил, что Личинка и лошади были там, где я их оставил. — Но почему ты живешь здесь, посреди пустоши, добрый Галиндо, раз ты настолько умен, что мог бы пойти своим путем в этом огромном мире?
Он снова сплюнул на землю:
— Я уже много чего повидал во внешнем мире, когда провел в походах вместе с римским войском около тридцати лет.
— Ну, ты мог бы жить уединенно, но не в такой изоляции и нищете.
— Изоляции? Нищете? Когда у меня в друзьях Митра и Тор, сыновья солнца и дождя? У меня есть яйца птиц и икра лягушек, саранча и портулак для еды. А для уюта дымок hanaf. Что еще нужно человеку в моем возрасте?
— Дымок hanaf?
— Это один из немногих даров, который выродившиеся скифы оставили нам здесь. Ты никогда не пробовал? Там в лачуге есть немного сухих поленьев, маршал. Будь добр, разожги огонь в очаге, и я покажу тебе.
Я занялся разведением огня и сказал:
— Теперь я узнал много интересного о деяниях готов после того, как они поселились здесь, в устье Данувия. Но не мог бы ты рассказать мне, как жили твои предки до того, как они пришли сюда?
— С удовольствием, — весело ответил старик. — Вот, поставь на огонь этот котелок и положи в него hanaf.
Из складок волчьей шкуры, которую он снова нацепил, Галиндо достал горсть какого-то сухого порошка. Я бросил его во все еще пустой котелок, узнав в нем смесь высушенных листьев и семян дикого растения, которое на латыни называют cannabis[302].
— Но я расскажу тебе об этом, — продолжал Галиндо. — Самое лучшее, что произошло с готами — со всеми готами, — то, что их отсюда прогнали гунны.
— Почему ты так говоришь? — спросил я, пока мы с ним наблюдали за тем, как нагревается и скручивается трава и от нее начинает подниматься дымок.
— Да потому что готам было тут слишком уютно. Они когда-то поселились здесь, чтобы сделаться добропорядочными гражданами Римской империи и перенять образ жизни и манеры римлян. Они забыли о своем наследстве, свободе, независимости, воле и отваге.
Старик наклонился над котелком и глубоко вдохнул дым, который теперь обильно струился от сгорающей травы, и знаком велел мне последовать его примеру. Я так и сделал, набрав полные легкие резкого сладковатого дыма: в нем не было ничего отталкивающего, но и приятным я бы его тоже не назвал. Непонятно, почему Галиндо называл его уютным.
— Поселившиеся здесь ленивые готы, — продолжил Галиндо, — в подражание римлянам даже приняли христианство, и это ослабило их больше всего.
— Почему ты так говоришь? — снова спросил я.
Честно признаться, говорил я с некоторым трудом, потому что эти струйки дыма, казалось, внезапно заставили меня слегка поглупеть.
Галиндо снова глубоко вдохнул в себя дымок и ответил:
— Зачем готам понадобилось принимать восточную религию? Христианство больше подходит торговцам — это всего лишь способ торговать с выгодой. «Делай добро, — проповедует оно, — и тебя вознаградят».
Я не мог опровергнуть его, даже если бы захотел, потому что чувствовал себя совершенно одурманенным. Хотя Галиндо сидел прямо передо мной, его слова, казалось, доходили до меня словно издалека, звучали глухо, отдавались дребезжащим эхом, как будто теснили друг друга.
— Акх, маршал, вот ты сидишь, склонившись, — сказал он мне, ухмыляясь. — Ты ощущаешь действие дыма hanaf. Однако лучше испытывать его в закрытом месте.
Старик сделал мне знак снова вдохнуть, но я как в тумане покачал головой. Когда он снова наклонился над огнем, то накинул на голову и котелок полу волчьей шкуры и принялся глубоко вдыхать в себя струи дыма. После того как он выбрался Из-под шкуры, его глаза были остекленевшими, а ухмылка идиотской и развратной. Но он продолжил говорить, и слова его все так же звенели у меня в ушах и доносились словно бы издалека.
— К счастью для готов, гунны прогнали их отсюда. До последнего времени готы охотились или кочевали с места на место. Они испытывали голод, жажду, страдания. Те, кто не погиб в сражениях, умирали от болезней или несчастных случаев. И это было замечательно.
— Почему ты говоришь так?
Я осознал, что тупо повторяю один и тот же вопрос в третий раз, словно не могу сказать ничего другого. На самом деле мне требовалось много времени, чтобы выговаривать эти слова — очень медленно, делая паузы между ними, — потому что и моя собственная речь, подобно речи Галиндо, казалось, отдавалась в моей голове.
— Это замечательно, потому что умерли те, кто был слабым и безвольным. Остались только сильные и отважные. Теперь, когда, как это ни жаль, Римская империя распалась, для готов пришло время возродиться. Они могут стать гораздо более грозной силой, чем когда-либо прежде. Они могут стать новыми римлянами…
Старый отшельник, очевидно, был одурманен своим дымом hanaf и стал разговорчивым. А вот я, наоборот, сейчас говорил и думал с трудом.
— Если готы сменят римлян в качестве хозяев западных земель… ну… мир будет им признателен за то, что они приняли арианство, а не католичество, как это сделали римляне.
И тут, к своему ужасу (мне стало казаться, что никогда больше я не смогу произнести ничего, кроме этого), я снова услышал, как спрашиваю уже в четвертый раз:
— Почему ты говоришь так?
— На протяжении всей истории европейцы, исповедующие различные религии, боролись, сражались и убивали друг друга по многим причинам. Но никогда до принятия христианства народы нашего западного мира не сражались и не убивали друг друга во имя своей веры — стремясь навязать ее другим. — Галиндо замолчал, чтобы еще разок вдохнуть свой ужасный дым. Однако ариане, по крайней мере, терпимы к другим религиям, к язычеству и к тем, кто вовсе не исповедует никакой религии. Более того, если готы одержат победу, они не потребуют и даже не станут ждать того, что все на земле будут верить в то, во что верят они. Saggws was galiuthjon!
Эта последняя фраза заставила меня вскочить, потому что он пропел ее или, лучше сказать, проорал во всю глотку:
— Saggws was galiuthjon Haífsts was gahaftjon!
Похоже, старик вспомнил о своем боевом прошлом, поскольку эти слова означали: «Песня была пропета, битва началась!» Теперь я убедился в том, что Галиндо был заядлым любителем своей травы и окончательно потерял от нее разум.
Мы расстались без особых церемоний. Я встал на ноги, слегка пошатываясь, и попрощался с Галиндо. Он ничего не сказал, только отсалютовал мне на римский манер, потому что все еще продолжал с энтузиазмом петь. Затем я, пошатываясь, побрел через долину, с трудом преодолел канаву и присоединился к Личинке, который продолжал честно сторожить лошадей. Я крепко зажмурился, попытался сосредоточиться, прежде чем заговорить, и испытал облегчение, услышав, как произношу другие слова, а не «Почему ты говоришь так?» (хотя моя речь и напоминала карканье):
— Давай вернемся в дом Филейна.
Личинка бросил на меня внимательный взгляд:
— Ты в порядке, fráuja?
— Надеюсь. — Это было все, что я мог ответить, потому что не имел представления, проходит со временем воздействие дыма hanaf на человека или нет.
Однако чистый, свежий после дождя воздух лугов и езда галопом верхом на Велоксе постепенно прочистили мне мозги. Я снова почувствовал себя здоровым и здравомыслящим, когда вскоре после наступления темноты мы вернулись в дом Филейна и Баутс. Личинка слез с Велокса совсем не так поспешно, как влезал на него, издал стон и с трудом заковылял прочь. Пришла моя очередь спросить его:
— Ты в порядке?
— Нет, fráuja, — слабым голосом отозвался он. — Боюсь, что теперь мои ноги навсегда останутся кривыми. И еще я полностью содрал кожу. Неужели всадники всегда так мучаются после езды?
— Только в первый или во второй раз, — сказал я. — Ну, от силы первые три раза.
— Акх, я надеюсь, что мне больше никогда не придется это пережить. Лучше уж бегать рысью, как, я думаю, это и предназначено армянам природой.
— Balgs-daddja! — рассмеялся я весьма добродушно. — Вот что, иди и выкопай корень хрена. Преврати его в кашицу и натри больные места. К утру ты уже почувствуешь себя лучше.
Филейн и Баутс, как гостеприимные хозяева, дождались нашего возвращения, и мы вместе сели за nahtamats, хотя на ужин в тот вечер снова были всего лишь кусок оленины и зелень. Как обычно, Личинка взял свой поднос и вышел из дома, чтобы поужинать после того, как расседлает и покормит лошадей. Я сел за стол вместе со Сванильдой и стариками и, пока мы ели, подробно рассказал им о своем визите к Галиндо, включая и то, что он перенял у скифов привычку вдыхать вызывающий помешательство дым травы.
— Я же говорил тебе, — сказал Филейн, ехидно улыбнувшись, — что он не такой умный, как я. Кроме того, Галиндо — гепид.
На следующее утро мы покинули гостеприимных стариков. Личинка бежал рысью между нашими лошадьми и снова без умолку говорил, оживляя своей болтовней нашу скучную поездку по бесконечным лугам. Какое-то время он просто пересказывал нам сплетни о различных жителях Новиодуна. А затем, как я и ожидал, армянин снова принялся обсуждать будущее путешествие.
— Куда вы с госпожой Сванильдой отправитесь дальше, fráuja?
— После того как я задам Мейрусу еще несколько вопросов, которые пришли мне на ум, мы проведем ночь или две в pandokheíon, отдохнем и наберемся сил. Затем упакуем свои вещи и отправимся дальше на север, в степи Сарматии. Согласно распространенному мнению, именно оттуда и пришли готы.
— И в конце концов вы рано или поздно доберетесь до Янтарного берега, да?
Я рассмеялся:
— Я не забыл про твой нос, Личинка.
— Про его нос? — спросила удивленно Сванильда.
Поскольку моя спутница ничего не слышала об амбициях армянина, я просветил ее.
— Поиски янтаря, — сказала она ему, — это, разумеется, более благородное занятие, чем поиски грязи. Но не будет ли твой fráuja Мейрус опечален, когда ты объявишь ему, что собираешься бросить свою работу?
— Скорее он разгневается, моя госпожа, — ответил Личинка. — Я сомневаюсь, что мне вообще придется сказать ему хоть слово. Ведь Мейрус из тех, кого армяне называют «вардапет», на его языке это звучит как khazzen, а на вашем — «провидец».
И правда, когда вскоре после наступления темноты мы добрались до города и первым делом отправились на склад к Мейрусу, старик иудей уже стоял снаружи и поджидал нас. Бросив нам со Сванильдой короткое háils, он по-дружески хлопнул Личинку по плечу и сказал сладким голосом:
— Рад, что ты вернулся, мой мальчик. Твоего носа здесь чрезвычайно не хватало. За прошедшие дни копальщики почти совсем ничего не нашли. И я понял, что труд моего самого опытного искателя грязи следует оплачивать лучше. — Армянин раскрыл было рот, чтобы что-то сказать, но ему не дали и слово вставить. — Ступай передохни у меня дома, Личинка, — я имею в виду, Магхиб. Ты долго бежал и наверняка устал. Мы все обсудим с тобой, как только я поприветствую маршала и его госпожу.
Личинка с мрачным видом шаркающей походкой направился по улице, ведя наших лошадей. А Грязный Мейрус повернулся к нам и широко раскинул руки.
— А теперь waíla-gamotjands, сайон Торн. — Он сделал нам знак зайти внутрь склада, где мы присели на какие-то тюки с сеном. — Уверен, что ты сильно встревожен и тебе интересно узнать…
— Сначала, — прервал я его, — скажи, не было ли какого-нибудь послания от Теодориха.
— Нет, все по-старому. Никаких новостей относительно ожидаемого мятежа Страбона и его союзников-ругиев, если ты это имеешь в виду.
— Да, это. Неужели нет новостей? Удивляюсь, чего они ждут.
— Акх, бьюсь об заклад, что догадываюсь, в чем дело. Очень вероятно, что эти войска не выступят, пока их как следует не снабдят всем необходимым. Пока с полей не соберут урожай. Да, я предвижу, что они выступят в сентябре или даже позже: после того, как будет собран урожай, но прежде, чем наступит зима.
— Это звучит разумно, — признал я, кивая. — В таком случае я, возможно, успею закончить свои поиски и вернуться к Теодориху…
— Не стесняйся, задавай еще вопросы, — продолжал Мейрус, — разве тебе больше не о чем спросить?
Я знал, на что старик намекает, но не желал доставить ему удовольствие, интересуясь последними известиями о таинственном Торе. Вместо этого я сказал:
— Да, у меня есть вопрос из области… даже не могу точно сформулировать чего… Истории? Теологии? В любом случае скажи мне — поскольку это вы, иудеи, дали нам Иисуса…
Мейрус качнулся на своих каблуках и воскликнул:
— Al lo davár!
Я принял это за выражение удивления.
— И поскольку именно Иисус дал нам христианство… — продолжил я. — Словом, я тут недавно слышал кое-что, и хотелось бы знать твое мнение. Я полагаю, Мейрус, основываясь на том, что прочел в Библии, что будто вы, иудеи, часто воевали за иудаизм — пытаясь силой обратить в свою веру другие народы Востока.
— Акх, это правда, да. Могу привести в качестве примера деяния братьев Маккавеев. Это родовое имя означает «молот», и, надо сказать, оно очень им подходит. Так вот, один из Маккавеев, когда одерживал победу над иноземным войском, перво-наперво делал обрезание всем мужчинам.
— И вы, иудеи, также сражались между собой, насколько я понял, стараясь заставить друг друга прийти к согласию относительно вопросов веры.
— Разумеется, так оно и было, — снова подтвердил Грязный Мейрус. — Как там говорится: «Должны ли двое быть вместе, если меж ними нет согласия?» Например, когда-то, много столетий тому назад, между собой постоянно и довольно жестоко соперничали фарисеи и цедукеи.
— Но мы, западные народы, как мне было сказано, хотя и часто сражались друг с другом, но никогда не делали этого по религиозным причинам.
— По мнению иудеев, — сухо заметил Мейрус, — у вас никогда и не было религии.
— Я имею в виду, мы не воевали по этой причине, пока христианство не стало доминирующей религией.
— Иудеи считают, что у Goyim до сих пор нет религии.
— Дай мне сказать, пожалуйста. Мы, европейцы, никогда не вели священных войн до появления христианства. Они возникли на Востоке и затем пришли к нам оттуда. И на Востоке, как ты только что сам подтвердил, священные войны не новость. А Иисус был иудеем, следовательно…
Грязный Мейрус схватился за голову и застонал:
— Bevakashá! Я часто слышал, что христиане поносят иудеев за то, что те убили Иисуса. Но ты первый, от кого я услышал обвинения в том, что Он обидел тебя.
— Нет, скажи… разве мы не унаследовали это от Востока?
— Ayin haráh! Задай мне лучше вопрос, на который я могу дать ответ!
Я покачал головой:
— У меня больше нет вопросов.
— У меня есть, — робко подала голос Сванильда. — У меня есть вопрос, господин Мейрус.
С видимым облегчением Грязный Мейрус повернулся к ней:
— Да, дитя?
— Недавно я кое над чем размышляла, потом мы с Торном все обсудили, и он сказал, что я могу спросить тебя об этом.
Мейрус подался вперед, чтобы лучше рассмотреть Сванильду в темноте. Затем он бросил такой же изучающий взгляд на меня, немного помолчал и наконец сказал:
— Спрашивай. Я отвечу, если смогу.
— Мне бы хотелось знать… ты ведь умеешь предсказывать… будем ли мы с Торном… — Тут она запнулась и сформулировала вопрос иначе: — Как долго мы с Торном останемся дороги друг другу?
Мейрус снова окинул нас весьма проницательным взглядом, затем в нерешительности почесал свою черную бороду.
Я предположил:
— Ты не можешь ответить?
— Ничего подобного, я нашел ответ. Но сам не знаю, что он означает. И потому предпочел бы не делать просто прогнозов без всяких пояснений.
Я сказал:
— Давай говори. Ты от нас не отвертишься, даже не надейся.
— Вы уверены, что хотите услышать это?
Мы со Сванильдой хором ответили:
— Да.
Мейрус распрямил свои могучие плечи.
— Как прикажете. — Сначала он обратился ко мне: — Сванильда будет дорога тебе, сайон Торн, всю твою оставшуюся жизнь.
Я не мог понять, отчего иудей сначала отказывался мне это сообщать, потому что не видел в подобном предсказании ничего зловещего или необычного. Сванильда, казалось, была довольна. Она радостно улыбнулась, но тут Мейрус сказал ей:
— А вот Торн будет дорог тебе только до полудня завтрашнего дня.
Улыбка Сванильды мигом погасла: бедняга выглядела совершенно потрясенной. Мне тоже стало не по себе, однако я не преминул возмутиться:
— Что это за предсказание? В нем нет ни капли здравого смысла!
— Я предупреждал тебя. Я могу сказать только то, что вижу.
— Если ты способен делать столь невразумительные предсказания, то мог бы, по крайней мере, пошевелить мозгами и попытаться объяснить, что все это значит.
— Проклятье, маршал! Сначала ты просишь меня отвечать за весь жестокий христианский мир. Теперь ты хочешь взвалить на меня ответственность за то, что несет нам будущее. Не лучше бы тебе было задать наконец тот вопрос, который давным-давно вертится у тебя на языке: «Есть ли новости о человеке, который называет себя Тором?»
— Ладно, спрошу! Итак, что известно новенького об этом сукином сыне?
— Он снова приходил сюда, чего и следовало ожидать. Такой же заносчивый, требовательный и злобный, как и прежде. Между прочим, ты тоже меняешься не лучшим образом при одном лишь упоминании о нем. Я сказал, дескать, ты отправился путешествовать по дельте Данувия и через некоторое время вернешься. Он в ответ прорычал, что не собирается пачкать ноги в грязи, преследуя тебя. Заявил, мол, подождет тебя здесь, и велел передать: он поселился в том же самом pandokheíon, что и ты. И еще он выразил надежду, — Грязный Мейрус произнес это с насмешкой, — что ты не настолько труслив, чтобы сбежать от молота Тора.
Я фыркнул в ответ на это оскорбление. Но тут Мейрус добавил:
— Он также выразил надежду, что ты не станешь прятаться за женскую юбку. Этот тип, похоже, думает, что ты держишь рядом с собой госпожу Сванильду лишь в качестве щита на случай нападения.
— Я не дам и двух tords за то, о чем он думает. Или говорит. Я пойду и проверю, чего он стоит на деле.
— Ты собираешься встретиться с ним лицом к лицу? — спросил Мейрус как-то настороженно.
— Прямо сейчас? — встревожилась Сванильда.
— Разумеется, сейчас: я не должен заставлять бога томиться в ожидании. Однако он, кажется, с презрением относится к обществу женщин, поэтому я встречусь с ним один на один. — Я встал и вышел, а старик и Сванильда последовали за мной. — Скажи, Мейрус, есть ли где-нибудь поблизости другое жилье, где Сванильда могла бы некоторое время меня подождать?
— Мой собственный дом вон там, — ответил он, показывая. — Пусть остановится у меня, я велю слугам приготовить ей nahtamats и прикажу Личинке позаботиться о лошадях.
— Но… Торн… — умоляла Сванильда. — Мы так долго были вместе. Ты уверен, что нам следует разлучаться теперь?
— Тор хочет встретиться только со мной, да будет так. Я пойду один пешком и не возьму ничего, кроме меча. Я скоро вернусь, моя дорогая. Я хочу положить конец беспокойству, которое он нам причиняет.
— Пойдем, госпожа Сванильда, — весело произнес Мейрус и взял ее под руку. — Я всегда рад гостям. Они бывают у меня так редко. А еще я хотел спросить у тебя совета по одному вопросу. — Пока они шли по темной улице, старик с энтузиазмом излагал ей свои планы: — Я решил расширить свое дело и включить в него торговлю янтарем. И в связи с этим мне бы хотелось отправить Личинку с вами на север, если вы, конечно, согласитесь, — на Янтарный берег, пусть хорошенько там все разведает…
Его голос затих, и я улыбнулся — а у старого иудея и впрямь был какой-никакой дар ясновидения! — после чего я развернулся и направился в противоположную сторону.
* * *
Я пробыл в pandokheíon дольше, чем рассчитывал. Когда же я наконец покинул его, то понял, что Сванильда, должно быть, беспокоится обо мне — и Мейрус, без сомнения, изнемогает от любопытства, желая узнать, чем закончилась ветреча, — поэтому я старался добраться до них побыстрее, но мог идти с трудом, едва переставляя ноги. Я пребывал в таком смятении, что, когда наконец вернулся к складу на берегу реки, мне понадобилось некоторое время на то, чтобы разыскать дом, который указал мне Мейрус. Весь путь от pandokheíon я сочинял удобоваримую историю. Но должно быть, у меня все-таки не получилось взять себя в руки, потому что, когда Мейрус впустил меня в дом, он бросил на меня всего лишь один взгляд и воскликнул:
— Акх, сайон Торн, ты бледен, как gáis! Входи же, входи быстрее! Вот, глотни из этого меха!
Я так и сделал: мне и впрямь надо было выпить. А тем временем он сам, Сванильда и Личинка, столпившись рядом, смотрели на меня со смесью беспокойства и ожидания, исполненные мрачных предчувствий.
— Что, была схватка, Торн? — с замиранием сердца спросила Сванильда, когда я наконец опустил мех.
— Ты победил, fráuja Торн? — робко поинтересовался Личинка.
Мейрус сказал:
— Ну, во всяком случае, он здесь, на своих ногах, без следов крови.
— Ты победил бога, fráuja Торн? — настаивал Личинка. — В рукопашной схватке?
— Тор не бог, — ответил я, стараясь беззаботно улыбнуться, — и никакой схватки не было. Он не враг. Его показная злость была притворством и шуткой.
— Акх, я надеялась, что все обойдется! — воскликнула Сванильда, весело смеясь и прижимаясь ко мне. — Я так рада этому!
Мейрус не произнес ни слова, он только прищурил глаза, словно для того, чтобы получше рассмотреть меня.
— Я удивлен, старый предсказатель, — пошутил я, стараясь показать, что мне сам черт не брат, — как это ты не увидел, что все закончится благополучно.
— И я тоже удивлен, — пробормотал он, все еще изучая мое лицо.
Мне пришло на ум сказать:
— Если я и бледен, то это, без сомнения, оттого, что отправился туда в ожидании сражения и до сих пор еще не пришел в себя. — Я снова рассмеялся. — Но наш предположительно ужасный преследователь оказался… ну, похоже, тем, за кого ты принял его первоначально, Мейрус. Моим союзником, так сказать, которого отправили с целью помочь мне в моих поисках истории.
Теперь уже Мейрус нахмурился в задумчивости, поэтому мне показалось, что я слишком уж старательно высмеиваю все прежние тревоги.
Но старик сказал только:
— Тогда садись ужинать, маршал. Еда еще на столе.
— И расскажи нам обо всем, — весело предложила Сванильда. — Кто такой Тор на самом деле, и почему он здесь.
Меньше всего мне сейчас хотелось есть, но я постарался сдержать свое внутреннее возбуждение и продемонстрировать, насколько мог, отличный аппетит. Сванильда с Мейрусом уже наелись, они просто потягивали вино и слушали меня. Я счел, что Личинка тоже уже поужинал, но он продолжил есть за компанию со мной; возможно, ему впервые позволили поужинать в доме за столом. Когда я рассказывал свою историю, то старался не болтать слишком много, ибо я все это уже мысленно отрепетировал заранее, поэтому я говорил коротко, четко, время от времени прерываясь, чтобы откусить кусок и сделать глоток вина.
— Уж не знаю, простое ли это совпадение, — сказал я, — или, может, все короли думают одинаково. Во всяком случае, почти в то же самое время, когда Теодорих решил отыскать истоки истинной истории готов, его двоюродный брат, король визиготов Эрик, в Аквитании сделал то же самое. Эрик, подобно Теодориху, отправил своего человека — пройти по старым следам тех древних, когда-то переселившихся сюда готов. Разумеется, Эрик велел своему посланнику по имени Тор остановиться в Новы и засвидетельствовать свое почтение Теодориху, объяснив ему цель своей миссии. И конечно же, Теодорих сказал ему, что я занимаюсь тем же самым и уже нахожусь в пути. Поэтому Тор и поспешил догнать меня. Насколько мы знаем, он упустил нас в Дуросторе. Но он продолжал следовать за нами и, думаю, для того чтобы развлечься в путешествии, решил превратить свое преследование в шутку — притворившись, что гонится за нами с какой-то темной и тайной целью. — Я беззаботно взмахнул костью, которую грыз. — Как я уже говорил, чистое озорство. И удивительное совпадение.
— Да уж, просто поразительное совпадение, — проворчал Мейрус. — Даже имена похожи: Тор и Торн.
— Да, — жизнерадостно подтвердила Сванильда. — А может, имя Тор — это тоже часть его шутки?
— Нет, — сказал я. — Его действительно так зовут. — Впервые за все это время я сказал своим друзьям правду — или часть правды. — Ну, наша с ним встреча была не слишком дружелюбной, по крайней мере сначала. Я заставил грека в pandokheíon показать мне, где находятся покои некоего Тора, и ворвался к нему с мечом. Окажись его собственный меч у него под рукой, мы могли бы поубивать друг друга без всяких объяснений. Но Тор уже разделся (он как раз готовился лечь спать) и был безоружен, поэтому я сдержался. А затем, разумеется, когда он рассказал мне свою историю, мы от всей души посмеялись над ней.
Сванильда с Личинкой тоже рассмеялись, словно они побывали там, только старый иудей сохранял серьезный вид.
— Вот и вся история. Теперь Тор присоединится ко мне в нашей миссии и…
— Присоединится к нам, — поправила Сванильда, положив свою руку на мою.
Я продолжил:
— Мы отправимся на поиски вместе, поедем отсюда на север. И может быть — у меня еще не было времени расспросить его, — Тор уже успел узнать то, о чем я незнаю. Или, возможно, у него есть предположения, где бы мы могли вести свои поиски с бо́льшим успехом… а то я до сих пор опирался лишь на старые песни и смутные воспоминания…
— Вообще-то, — сказала Сванильда, — Магхиб тоже хочет присоединиться к нам, если ты не против.
— Да, — подтвердил Мейрус, внезапно вынырнув из своих размышлений. — Я пытаюсь убедить Магхиба отправиться на поиски янтаря для меня.
— Но я хотел бы сам заняться сбором янтаря, делать это для себя, — жалобно заныл армянин.
Мейрус сказал:
— Магхиб, если ты собираешься так далеко засунуть свой нос, то имей в виду: это очень рискованно. Позволь мне поддержать тебя в этом рискованном предприятии. Я буду платить тебе хорошее жалованье, а затем заплачу еще и значительную часть от прибыли, полученной от продажи янтаря, который ты доставишь сюда, в Новиодун. Понимаешь? Ты ничем не рискуешь, если не научишься находить янтарь при помощи своего носа.
Личинка уныло засопел, повесив свой длинный нос.
Мейрус добавил, входя в раж:
— Я даже подарю тебе лошадь, молодой Магхиб, так что тебе не придется тащиться пешком, а ведь до Янтарного берега — долгий путь.
При этих словах Личинка слегка вздрогнул. Затем он вздохнул и беспомощно вскинул руки в знак того, что сдается.
— Ну, тогда все! Договорились! — Грязный Мейрус шумно возликовал. — Сайон Торн, в качестве королевского маршала не присмотришь ли ты, чтобы этот достойный подданный короля в целости добрался до берегов Вендского залива?
— Ну, вообще-то… — сказал я, нервно забарабанив пальцами по столу. — Я собирался выполнить это поручение в одиночку, а компания сильно разрослась за время пути. — Сванильда бросила на меня испуганный взгляд, почувствовав, что сейчас речь зайдет о ней. — Помнишь, еще в самом начале, дорогая, я сказал тебе, что впереди у нас terra incognita, возможно кишащая дикарями. Совершенно очевидно, что чем меньше нас будет, тем больше вероятность того, что мы выживем — чтобы получить те сведения, которые разыскиваем. — Я окинул всех взглядом. — Я не могу отказаться взять с собой нового помощника, потому что Тор — посланец другого короля и выполняет ту же самую миссию, что и я. Но вынужден сказать, что наши поиски становятся слишком беспорядочными.
Теперь Сванильда выглядела смертельно обиженной, Личинка подавленным, а Мейрус смотрел на меня, не отводя глаз, но лицо его ничего не выражало. В заключение я привел следующий довод:
— Надеюсь, вы и сами понимаете, что я должен обсудить все это с Тором. Я не могу решать сам, кто с этого момента войдет в наш отряд.
Сванильда и Личинка грустно кивнули.
— А теперь, — сказал я, — я возвращаюсь в pandokheíon, чтобы сесть с Тором у себя в покоях, где у меня лежат точные записи и карты, которые я сделал за время нашего путешествия, и все как следует обсудить. Я поделюсь с ним всем, что успел узнать, и спрошу, о чем узнал он, а потом мы с ним решим, что делать дальше и кого взять с собой, если это вообще понадобится. Возможно, мы потратим на это всю ночь, а когда наконец отправимся спать, то, без сомнения, проспим допоздна. Поскольку эти покои я прежде делил со Сванильдой, а сейчас мы с Тором займем их, я вынужден попросить тебя, Мейрус, оказать моей спутнице гостеприимство и позволить ей остаться здесь до завтра.
— Можешь не беспокоиться, — сказал он мне весьма сдержанно, а затем гораздо более теплым тоном обратился к Сванильде: — Не окажешь ли ты честь старику и не примешь ли приглашение остаться и переночевать здесь?
Девушка снова кивнула, она выглядела больной и не произнесла ни слова, даже не пожелала мне спокойной ночи, когда я ушел.
* * *
Тор уже был в моих покоях, когда я появился там. Он поинтересовался:
— Что ты сказал им?
— Мне пришлось их обмануть, — ответил я.
— Ты солгал? — равнодушно, без всяких эмоций спросил Тор. — Стоило ли себя утруждать?
— Похоже, Грязный Мейрус что-то заподозрил — все брюзжал по поводу совпадений, сопутствующих нашей встрече. Если бы он — или кто-либо еще — узнал о самом главном совпадении… Просто невероятно…
— Согласен. Мы оба с тобой — невероятные. Поэтому пусть невежды относятся к этому скептически. Не стоит обращать внимание на то, что думают о нас остальные. Но ты до сих пор еще не сказал… что ты думаешь обо мне? Разве я не красив? Правда же, я такой желанный и неотразимый?
Тор, обнаженный, лежал на моей постели и теперь соблазнительно мне улыбался, сладострастно раскинувшись в теплом свете лампы, демонстрируя мне лицо и тело, которые я и впрямь похвалил бы и даже превознес — не будь он столь бесстыдным и нескромным, — потому что и лицо и тело этого человека были очень похожи на мои собственные.
Все еще улыбаясь и сладко потягиваясь, Тор пробормотал:
— Я однажды слышал, как священник говорил, что только безнадежно легковерные люди не верят в чудеса.
Я вспомнил, как впервые увидел Тора издалека, на пристани Дуростора, когда отчалила наша лодка, и уже тогда мне почудилось что-то странно знакомое в его фигуре. Тор был визиготом, на два года моложе меня, как я полагал, и был на ширину пальца ниже, такой же стройный, с прекрасной светлой кожей. Мы не были похожи словно близнецы: черты Тора были более резкими и острыми, но нас обоих можно было назвать исключительно миловидными — или красивыми. Мы оба были безбородыми, волосы у Тора были такого же светлого золотистого оттенка, как и мои, такой же средней длины, которая подходила и мужчине и женщине. Голос его был таким же неопределенным: мягким, но хрипловатым. Единственное различие между нами, когда мы были в одежде, заключалось в цвете глаз: у него глаза были голубыми, а у меня — серыми.
Ну а в раздетом виде…
— Взгляни на меня, — сказал Тор, встав и приблизившись ко мне.
— Я уже смотрел.
— Взгляни на меня еще. Нам потребовалась вся наша жизнь, чтобы отыскать друг друга. Взгляни на меня и скажи, как ты рад, что мы нашли друг друга. Скажи мне, как долго ты будешь обладать мной… пока я раздеваю тебя… вот так. Затем я буду смотреть на тебя, Торн. И говорить тебе нежные слова.
За исключением тех случаев, когда я смотрелся в воду или в зеркало, где я, конечно же, не мог видеть свое отражение в полный рост, я никогда раньше не имел возможности лицезреть полностью обнаженного маннамави. За время нашего короткого свидания Тор ошеломил меня, с гордостью продемонстрировав мне то, что я мог бы назвать своей сутью, и я в ответ, хотя и без лишних слов, отплатил ему тем же, и таким образом мы, два маннамави, сразу же распознали это друг в друге.
Теперь, глядя на полностью раздетого Тора, я решил, что его пышные приподнятые груди, возможно, чуть полнее моих, а ареолы вокруг сосков больше, темнее и более женственные. Пупок Тора был таким же глубоким и незаметным, как и у меня; лобок был покрыт более курчавыми волосами и имел более ярко выраженную дельтовидную форму. Я не мог сравнить наши ягодицы, потому что никогда не видел своих собственных, но надеялся, что и мои такие же твердые, такого же персикового цвета и так же мило очерчены. Мужской орган Тора в этот момент стоял, словно приглашая обследовать его, но был короче и толще моего в состоянии возбуждения — я мог бы сказать, что он был плотным и больше походил на сильно выросшие женские гениталии — и скорее был направлен вперед, а не вверх. За ним не было мошонки с яичками, а только раздвоенный мешочек, как и у меня, у Тора он в этот момент слегка выпячивался и был приоткрыт, словно губы, раскрытые для поцелуя…
Теперь и я был раздет тоже и, конечно же, демонстрировал такие же признаки возбуждения, но Тор восхищенно смотрел только на мою шею.
— Я так рад, что у тебя есть ожерелье Венеры.
— Что?
— Тебе не сказали, что оно у тебя есть? Ты не заметил у меня такого?
— У меня нет ничего подобного. Всего лишь гусиная кожа от возбуждения. Я не знаю, что такое ожерелье Венеры.
— Это небольшая складка, которая окружает твою шею, вот здесь. — Тор проследил ее кончиком пальца, заставив мою кожу сморщиться. — У мужчин его нет, только у некоторых женщин. И по крайней мере, у нас, двух счастливых маннамави. Это не морщина, потому что она становится видна еще в детском возрасте, задолго до того, как девочка заслужит ее.
— Что значит — заслужит?
— Ожерелье Венеры — это некий знак непомерного аппетита в плотских утехах. Разве ты не видел женщин, которые носят ленту на шее, вот здесь? Они из целомудрия стараются скрыть это, — рассмеялся Тор, — или, наоборот, притворяются, что у них есть такое ожерелье.
Хотя я не заметил у нас похожих ожерелий Венеры, однако мне сразу бросилось в глаза одно различие между нами. На моем собственном теле были только обычные метки от прошлых несчастий — маленький шрам, который разделил левую бровь (это меня когда-то давно ударил дубиной тот крестьянин-бургунд), крестообразный шрам на правой руке (в том месте, где Теодорих вырезал след змеиного укуса). А вот верхняя часть спины Тора, между лопатками, была изуродована настоящим отвратительным шрамом. Он был ослепительно белым, кривым и таким старым, что Тор, должно быть, приобрел его еще в детстве. Шрам этот был размером с мою ладонь и вряд ли возник в результате несчастного случая, потому что по форме напоминал стиснутый крест: его четыре луча представляли собой молот бога Тора в круге. Мне было больно даже смотреть на шрам, я словно бы ощущал обжигающую боль, представляя, как его вырезали или выжигали на нежной детской коже Тора.
Я спросил:
— Как ты получил этот шрам?
— Это память о моем самом первом любовнике-мужчине, — ответил Тор беззаботно, словно все это не имело никакого значения. — Я был тогда еще очень молод и не отличался постоянством. А он был страшно ревнив и не умел прощать. Вот и поставил мне, так сказать, позорное клеймо.
— Почему же любовник отметил тебя жреческим крестом?
Он беспечно пожал плечами:
— Из иронии, полагаю. Потому что молот Тора, который вешают над новобрачными, обеспечивает верность. Но я стараюсь извлечь выгоду из всего, что попадается у меня на пути. Этот шрам навел меня на мысль взять имя Тор в качестве моего мужского имени.
— Да, кстати, ты сказал, что твое женское имя — Геновефа. Как долго ты его носишь?
— Сколько себя помню. Монашки дали мне его в младенчестве. Они назвали меня так в честь королевы, супруги великого воина-визигота Алариха.
— Интересно, — заметил я. — Я получил свои имена по-другому. Мужское имя Торн я ношу с детства, а позднее сам выбрал себе женское имя Веледа.
Тор одарил меня приглашающей улыбкой и интимной лаской.
— Ты нервничаешь, Торн-Веледа? Поэтому ты продолжаешь говорить? Успокойся! Эта ночь наконец наступила. Вот и все! Давай ляжем и проверим то, что обещает нам ожерелье Венеры.
Мы легли, и я сказал, слегка дрожа:
— Я думал, что опытен и мудр. Но это… такое со мной в первый раз…
— Акх, для меня это тоже впервые. И vái! Насколько я знаю, подобное, может быть, вообще происходит впервые в человеческой истории. Итак… в этот первый раз… кем мы будем? Ты будешь Торном или Веледой? А кем мне быть — Тором или Геновефой?
— Я… честно, я даже не знаю, с чего начать…
— Давай обнимем друг друга и начнем с поцелуев, а затем просто посмотрим, что произойдет…
Мы совсем недолго занимались этим, пока один из нас, не помню кто, не рассмеялся тихонько и не пробормотал:
— Это довольно трудно — прижимать тебя к себе так крепко, как мне бы хотелось.
— Да. Что-то мешает.
— На самом деле мешают две вещи.
— Они жаждут получить удовлетворение.
— И очень настойчиво, не так ли?
— Мы должны угодить по крайней мере одному из них.
— Да. Этому. Твоему.
— Да… А-а-х…
Я вынужден признаться, что, когда мы с Тором соединились, мои любовные воспоминания о наслаждении, которое доставляли мне прежние возлюбленные, стали меркнуть и тускнеть. Удовольствие, что я совсем недавно вкушал со Сванильдой, в сравнении с тем, которым я теперь наслаждался, стало казаться слишком примитивным. То же самое относится и ко всем другим отношениям, которые были у меня в прошлой жизни, — с Видамером, Ренатой, Нарань, Доной, Дейдамией и со всеми остальными, чьих имен я не помнил, даже с Гудинандом, воспоминание о котором я бережно, словно сокровище, всегда хранил в памяти.
Нужно сказать, что независимо от того, кто из нас в данный момент считает себя мужчиной, а кто — женщиной, физическая любовь означает взаимное возбуждение и удовлетворение и одновременно овладевает обоими маннамави, причем это не просто способность попробовать почти все возможные вариации и комбинации. Совершенно очевидно, что разнообразные наслаждения длятся почти бесконечно. Хотя наши мужские органы и должны, подобно органам обычного мужчины, прерываться на отдых и восстановление, зато наши женские органы, как и у всякой обычной женщины, могут функционировать почти бесконечно, не истощаясь при этом ни физически, ни эмоционально. Возможно, это происходило потому, что, как сказал Тор, мы оба могли похвастаться ожерельем Венеры и потому были более чувственными, чем большинство представительниц слабого пола.
Это, так сказать, внешняя сторона, а ведь есть еще и то, что проявляется не так явно: я имею в виду степень возбуждения, страсти, экстаза, которых достигают два маннамави во время любовных объятий. Я не в силах в достаточной мере описать это, скажу лишь, что возможно достичь троекратного пика восприятия — вы способны себе такое представить? — во время совокупления мужчины с женщиной, мужчины с мужчиной или женщины с женщиной. Прежде во время любовных игр с другими партнерами я иногда доставлял себе дополнительное удовольствие, представляя себя или каждого из нас кем-нибудь другим, а то и сразу несколькими людьми. Но мы-то с Тором на самом деле были такими! Каждый из нас был физически, в буквальном смысле, двумя людьми одновременно. Так что не будет преувеличением сказать, что, когда мы с ним резвились в постели, удовольствие получали сразу четверо.
— Давай теперь сделаем это иначе, — бывало, предлагали мы друг другу.
— Давай. Вот так, да?
— Да… А-ах…
И все-таки что-то омрачало в ту ночь мою радость и мешало мне развлекаться от всего сердца: какая-то смутная тревога затаилась где-то в самом сокровенном уголке моей души. С того самого момента, как Сванильда обратила внимание на сходство наших имен — Тор и Торн, я был… как бы это лучше выразиться: взволнован, напуган, встревожен? Всякий раз, когда упоминалось имя Тора, мне делалось не по себе. Но почему? Может, я просто интуитивно чувствовал, кем окажется этот человек в действительности? Однако разве я встревожился и напугался, когда обнаружилось, что он тоже маннамави? Да ничего подобного — напротив, я с детства страстно желал повстречать такое же существо, как я сам.
Может, тогда у меня возникло предчувствие, что нас с Тором ожидает нечто ужасное? Едва ли я верил в это. Если и существовали в мире двое людей, предназначенных самой природой доставить радость друг другу, привязаться друг к другу, то это были мы, Тор и Торн. И уж разумеется, самого Тора никакие дурные предчувствия не беспокоили. Ведь впервые услышав о моем существовании — всего лишь получив намек, что, возможно, есть еще один маннамави, его ровесник, который живет в той же стране, что и он сам, — Тор немедленно отправился на поиски.
Все это, как выяснилось, было делом рук Видамера. Помните того посланца от визиготов Аквитании, который в первый же день визита к своему двоюродному брату Теодориху в Новы провел в постели несколько счастливых часов с некоей горожанкой по имени Веледа, а затем в тот же вечер столкнулся при королевском дворе с весьма подозрительным herizogo по имени Торн?
На прощание Видамер сказал мне, что все это хорошенько обдумает и запомнит.
Уж не знаю, догадался ли он о настоящей связи между Торном и Веледой. В любом случае позднее, на празднике в своем родном городе Толосе[303], возможно хлебнув лишнего, Видамер позволил себе несколько замечаний по поводу двух загадочных людей, с которыми он повстречался в Новы. А один из гостей, присутствовавших на этом празднике, услышав его высказывания, тут же уловил то, чего не смог понять Видамер, догадавшись относительно природы этих людей, вернее, одного-единственного человека. Уже на следующее утро Тор оседлал лошадь и отправился на восток, в Новы. Узнав, что я в отъезде, он последовал за мной и продолжал следовать некоторое время, пока наконец не нашел меня, и вот теперь мы с ним сплелись в объятиях.
— Vái, — пошутил Тор, — последняя наша поза оказалась столь неловкой, что вызвала у меня судороги.
Я рассмеялся:
— Должно быть, именно это святой апостол имел в виду, когда сказал, что дух силен, а плоть слаба.
— Не столько плоть, сколько мышцы. Куда мне угнаться за вечным бродягой вроде тебя. Давай немного отдохнем.
Пока мы с ним лежали рядом, слегка дрожа от напряжения, я спросил:
— Ты можешь повторить, Тор, что́ именно тогда сказал Видамер?
— Да так, ничего особенного. Это был всего лишь намек, я не был уверен, что и впрямь отыщу маннамави. Он упомянул о загадочной женщине Веледе. Полагаю, он считал ее самой обычной женщиной (а ведь так оно вполне и могло оказаться на самом деле), которая обманывала всех в Новы, переодеваясь в мужское платье и изображая мужчину Торна. Тем не менее я отправился в путь… в надежде найти такого, как я…
Я произнес в восхищении:
— Ты проделал весь этот путь, даже не зная наверняка!
— Да уж, ну и веселую жизнь ты мне устроил. Я всегда был изнеженным горожанином и не испытывал склонности к приключениям, физическим упражнениям, путешествиям или жизни в глуши.
— Если ты не любитель путешествовать, то зачем тебе собственная лошадь?
— А это не моя. Я украл ее.
— Ты украл лошадь?! — воскликнул я в ужасе. — Разве ты не знаешь, что это преступление карается смертью! Тебя повесят… распнут…
Тор беспечно сказал:
— Только если я буду настолько глуп, что вернусь обратно в Толосу, где и совершил кражу.
Я был поражен, ибо еще никогда не слышал, чтобы вот так небрежно, мимоходом признавались в столь гнусном злодеянии. Признаться, я и сам отнюдь не был самым законопослушным и безгрешным из смертных, но я никогда так спокойно не говорил о своих преступлениях, по крайней мере, не признавался в них с такой легкостью. Как вы помните, мне даже доводилось совершать убийства, и тем не менее украсть лошадь у своего соплеменника я считал недостойным поступком. Это преступление по готским законам издавна расценивается как самое низкое и бесчестное, даже хуже убийства. Но что меня особенно опечалило, так это то, что негодяй, совершивший кражу и случайно или из легкомыслия признавшийся в этом позорном поступке, был не посторонним мне человеком: он был для меня единственным на всей земле… моим братом-близнецом… моим возлюбленным… моим суженым…
Возможно, почувствовав мое замешательство и скрытое осуждение, Тор поднялся и принялся ходить по комнате, затем открыл гардероб, в котором я хранил свою сменную одежду, когда мы со Сванильдой отправились в дельту. Обнаружив среди одежды наряды Веледы, Тор достал их и принялся щупать и осматривать. Бронзовый нагрудник, который я приобрел в Хальштате, казалось, особенно очаровал его. Тор нацепил нагрудник прямо на голое тело и нагнулся над тазом с водой, чтобы полюбоваться своим отражением. Я уже видел те женские наряды, которые Тор привез с собой, включая и похожую на мою набедренную повязку, чтобы подвязывать и маскировать половой член, поэтому не стал делать ему замечаний, хотя мне и не слишком понравилось, что он бесцеремонно распоряжается моими вещами. Возможно, моей терпимости способствовало созерцание уродливого крестообразного шрама на спине Тора. Я рассудил следующим образом: поскольку с Тором слишком сурово обращались в детстве, он теперь так небрежно относится к чужой собственности.
Я сказал:
— Стало быть, ты не собираешься возвращаться в Толосу? Полагаю, поскольку ты присутствовал на празднике при дворе, должно быть, принадлежишь к знатным юношам?
— Да нет, какое там, — ответил Тор и снова донельзя изумил меня, — я был cosmeta[304] и tonstrix[305] королевы Рагнахильды, супруги короля Эрика.
— Что? Мужчина-cosmeta? Cosmeta по имени Тор?
— По имени Геновефа. И о каком мужчине ты говоришь? В моей родной Толосе, как и повсюду в землях визиготов, я был известен и почитаем как весьма умелая служанка Геновефа. Мне приходилось прилагать немалые усилия, чтобы не запятнать свою репутацию. Я всегда действовал с оглядкой. И только когда я вынужден был удовлетворять свои мужские желания, я временно становился Тором и старался незаметно Ускользнуть к шлюхам: эти женщины не задают лишних вопросов.
— Интересно, — снова сказал я. — Я тоже приложил немало усилий для того, чтобы сберечь свою репутацию, вот только действовал наоборот. Окружающие считают меня мужчиной.
— Я уже говорил тебе, что был воспитан в холе и ласке. Меня вырастили и воспитали монашки, обучали меня тоже чисто женским занятиям. Шитью, уборке, готовке, умению украшать себя, наряжаться, красить лицо и завивать волосы. После этого я покинул монастырь, чтобы идти по жизни своим путем.
— Но пока ты жил там, разве никто из монашек не заметил… ну, что ты отличаешься от них?
Тор улыбнулся своим воспоминаниям:
— Что могли монашки знать о таких вещах? Когда я был ребенком, они относились ко мне с сочувствием — бедная маленькая девочка, страдающая от прискорбной, но не причиняющей ей физических страданий аномалии. Когда я достиг половой зрелости, монашки обнаружили, что из моего отклонения от нормы они могут извлечь для себя выгоду. Они, возможно, и не знали, как назвать это, но они пользовались им по секрету — все, от старой настоятельницы до юных послушниц. Тем не менее все то время, которое я провел среди них, они считали меня женщиной, хотя и очень странной. Я, между прочим, и сам точно так же думал.
— А как ты узнал правду?
— Когда мне исполнилось четырнадцать, настоятельница нашла мне в Толосе работу, пристроив служанкой к некоей матроне. А супруг этой госпожи вскоре придумал совсем другую работу для хорошенькой девочки, которой я тогда был. Он, кстати, совсем не был расстроен, а, наоборот, обрадовался, когда обнаружил мой… необычный инструмент. Хозяин называл его «моя распустившаяся роза» и говорил, что это развлекает и дополнительно возбуждает его. Ему, казалось, никогда даже и в голову не приходило, что этот мой инструмент может соперничать с его собственным. Другое дело — хозяйка. Однажды, когда мы вместе с ней принимали ванну, она заметила мою распустившуюся розу. Именно она, кстати, научила меня действовать так, как действует мужчина.
Тор замолчал и пожал плечами:
— Акх, между прочим, моя августейшая тезка, супруга короля Алариха Геновефа, тоже была прелюбодейкой. Так вот, больше года я служил и хозяину и хозяйке, иногда им обоим подряд: мне давали передохнуть всего лишь четверть часа, не больше. Госпожа моя была прекрасно осведомлена, что я являюсь нимфой ее супруга, и никогда не возражала против этого. Однако, когда хозяин застал сатира, развлекавшегося в постели с его женой, он пришел в бешенство: выжег клеймо на моей спине и выгнал меня из дома.
— Ну, будем надеяться, что все твои обиды, скандалы, неприятности, а также воровство остались в прошлом. Надеюсь, что впредь ты сможешь удовлетворять все свои желания иным способом. Во всяком случае, во время нашего путешествия.
— Ты имеешь в виду… я поеду с тобой? — Тор бросил наряды Веледы и улыбнулся мне. — Открыто буду с тобой? И всегда только с тобой? — В следующий момент он снова прижался ко мне и принялся меня ласкать. — Это означает, что ты меня уже полюбил? Или же просто испытываешь желание? Но, акх! Без желания нет любви, конечно же!
— Постой! Постой! — мягко остановил я его. — Послушай лучше, что я рассказал о тебе сегодня своим друзьям.
— Зачем мне это знать?
— Чтобы ты случайно не проговорился и не выдал меня, когда мы станем беседовать с Мейрусом, Сванильдой или Личинкой.
— С какой это стати мне с ними беседовать?
— Потому что они тоже принимают участие, тем или иным образом, в моей миссии. Если помнишь, я составляю историю готов.
Тор слегка отодвинулся:
— Я надеялся, что после сегодняшней ночи ты бросишь это глупое занятие.
— Как я могу его бросить? Я же на службе у короля!
— И что? Я ведь бросил королеву, без всяких объяснений или извинений, чтобы только отыскать тебя. Не сомневаюсь, что, обнаружив мое исчезновение, Рагнахильда осыпала меня проклятиями и пожелала мне отправиться прямиком в ад. — Очевидно, подобная перспектива не слишком испугала Тора, потому что он хихикнул и добавил: — Я точно знаю: теперь, лишившись заботливой и умелой служанки, она выглядит как карга-haliuruns!
— Мне, конечно, льстит, что ты так стремился отыскать меня. Но должен заметить, что ты был простой служанкой. А я как-никак королевский маршал.
Тор отодвинулся от меня еще дальше и произнес раздраженно:
— Акх, да. Я и забыл. Простая служанка смиренно просит у тебя прощения, clarissimus. Ты же настолько лучше и выше меня. Я должен всегда преклоняться перед твоими желаниями.
— Послушай, ты не понял. Я вовсе не собирался унизить или…
— Ты и впрямь пользуешься особыми привилегиями, сайон Торн, но только когда надеваешь свои пышные одежды и знаки отличия. А сейчас я вижу на кровати только двух обнаженных маннамави, и оба они изгои среди людей. Ни один из них ни на йоту не лучше, не выше по положению, чем другой.
— Это правда, — согласился я, хотя в глубине души и обиделся. — Однако согласись: тебе все-таки пришлось пожертвовать гораздо меньшим, чем маршальское звание.
Тор внезапно снова сменил гнев на милость:
— Vái, мы ссоримся — как самая обычная супружеская пара. А нам ни в коем случае нельзя этого делать. Мы ведь с тобой вдвоем против всего мира. Не сердись… позволь мне снова обнять тебя…
В следующий момент мы уже занимались тем, чего никак не смогли бы сделать обычные люди, какого бы пола они ни были. И экстаз, который мы в результате испытали, невозможно описать ни одному человеку, кроме маннамави. И только маннамави вроде Тора и меня могли совокупляться так между собой.
Здесь я должен признаться кое в чем еще, иначе множество моих последующих поступков останутся непонятными читателям.
По правде говоря, прежде чем закончилась эта ночь, я совершенно потерял голову. Без сомнения, я влюбился. Мне внушил такую безумную страсть даже не Тор сам по себе; я был просто пленен ни с чем не сравнимыми плотскими наслаждениями, которые он мог мне дать. Едва ли стоит упоминать, что я никогда в жизни не страдал от стыдливости (которую христиане почему-то считают достоинством, а не пороком), не мог я также пожаловаться и на отсутствие сексуального аппетита и никогда не упускал возможности удовлетворить этот аппетит. Но сейчас я неожиданно оказался в роли алчущего человека, который долгое время был вынужден поститься и наконец добрался до стола, ломившегося от еды — причем не просто от еды, а от божественных яств, которыми обжору, если он того захочет, будут потчевать снова и снова. Обнаружив, что внезапно оказался связан по рукам и ногам пагубной привычкой к изысканным плотским утехам, я теперь мог понять, каким образом вино подчиняет себе пьяницу и почему старый отшельник Галиндо предпочитает всему на свете проклятый вредный дым.
После лирической беседы наша вакханалия продолжилась, а затем, когда мы лежали в изнеможении рядом, а наши тела блестели от пота, я сказал:
— Поскольку ты последовал за мной сюда, Тор, зная о моей миссии, мне бы хотелось, чтобы ты присоединился ко мне. И пожалуйста, не уговаривай меня бросить поиски.
Но Тор не собирался так просто сдаваться.
— Я ненавижу путешествия, лишения и кочевую жизнь. Я предпочитаю жить на одном месте, в теплом доме под крышей. И я хочу жить вместе с тобой. Ради этого я бы охотно отказался от двойного преимущества моей природы. Я совсем не боюсь вести праведный образ жизни, какого бы порицания ни заслуживал за свои былые преступления. Почему же ты отказываешься сделать то же самое. Торн? Давай вернемся в Новы! Я знаю, что у тебя вполне достаточно средств, мне показывали твое прекрасное владение. Почему бы нам с тобой просто не вернуться назад, не жить вместе в уюте и богатстве, ведя праздный образ жизни? И пусть обычные люди говорят, что им вздумается.
— Liufs Guth! — воскликнул я. — Как ты не понимаешь! Я работал, сражался и убивал, чтобы добиться титула и богатства herizogo. Я вынужден работать, сражаться и убивать для того, чтобы поддерживать свое положение. А теперь представь: король Теодорих вдруг узнает, что он пожаловал дворянство маннамави. Как ты думаешь, долго ли я останусь herizogo? Или богатым человеком? Или владельцем обширного поместья! Ты предлагаешь мне попросту выбросить на ветер все, чего я добился! И ради чего? Чтобы открыто противостоять окружающему миру.
Тут мне показалось, что я выражаюсь очень похоже на христианина: те вечно рассчитывают извлечь выгоду из того, что ведут себя правильно. Поэтому я добавил:
— Мы с Теодорихом подружились задолго до того, как он стал королем, я принес ему клятву верности, и он сделал меня своим маршалом. Так случилось, что во время самой первой нашей встречи он спас меня от верной смерти. Я испытываю к нему нечто большее, чем обычный вассал к королю, я люблю его как человека. И вместе с привилегиями, которые дает мне титул herizogo, я взял на себя и обязанности. Я взялся за это поручение, и я его выполню. А иначе я просто перестану сам себя уважать. Ты можешь отправиться вместе со мной, Тор, или остаться и подождать меня, как хочешь.
Может, это звучало слишком жестко и повелительно, но на самом деле в этом предложении крылась небольшая лазейка. Я намеренно не стал рассматривать третий вариант: а ведь Тор мог предпочесть вернуться в Толосу или отправиться куда-нибудь еще, навсегда покинув меня. Не забывайте, я к тому времени уже потерял голову. Так или иначе, хотя Тор и заметил, что я предложил ему на выбор только два варианта из трех возможных, он не выразил в связи с этим никакой радости, а продолжал хранить мрачное молчание. Поэтому-то я с некоторым беспокойством ждал, что он скажет мне в ответ. Желая спровоцировать Тора, я заметил:
— Да, кстати, моя попутчица Сванильда тоже раньше была служанкой. Сначала у принцессы Амаламены, сестры Теодориха, а затем…
Это заставило Тора заговорить, и заговорить со страстью:
— Vái! Ты требуешь преданности и постоянства от меня, а сам прихватил в дорогу эту шлюху, которая вместе с тобой с самого Новы!
Я попытался протестовать:
— Я ничего от тебя не требую…
— Надеюсь, приглашая меня принять участие в поисках, ты не имел в виду, что с этого времени мне придется делить тебя с этой потаскухой?
— Ну что ты, конечно нет, — ответил я неуверенно. — Вряд ли это понравится вам обоим. Ожидая, что ты все-таки отправишься со мной, я уже поговорил со Сванильдой… и поставил ее в известность, что, возможно, в скором времени уже не буду нуждаться в ее обществе…
— Очень на это надеюсь! А что это за Личинка, о котором ты говорил? Он твой любовник-мужчина?
Абсурдность этого предположения меня так насмешила, что Тор успокоился.
— А теперь послушай! — продолжал я. — Ты абсолютно справедливо заметил, что мы равны, когда раздеты и не носим никаких знаков отличий. Если отныне мы с тобой станем парой, обещаю, что никогда не буду выступать в роли мужа-господина или подчиняющейся супругу жены. Но то же самое должен пообещать и ты. И помни: для меня очень важно, чтобы поиски увенчались успехом. Я волен взять с собой любого, кого посчитаю нужным, и, независимо от того, сколько всего нас будет, принимать решения и командовать отрядом всегда буду только я сам.
— Vái, vái, vái! — произнес Тор, к которому снова вернулось хорошее расположение духа. — Зачем нам еще одна ссора? И охота тебе, Торн, терять на это время в нашу первую ночь? Давай лучше поцелуемся, забудем о разногласиях и затем продолжим…
— И в самом деле, Тор. Должно быть, уже светает.
— И что из этого? Мы ляжем спать, когда у нас совсем не останется сил или воображения, чтобы придумать что-нибудь новенькое. Ну а когда мы хорошенько выспимся, ты отправишься на свои поиски, и, разумеется, я тоже поеду с тобой. Однако история готов такая древняя, что она может подождать еще немного. А мое… желание… более срочное. А твое нет, niu?
Вряд ли можно сказать, что мы с Тором испытывали взаимную любовь. Однако мы оба с самого начала почувствовали друг к другу просто безумное физическое влечение, словно нас покарали haliuruns, наслав проклятие, или нас околдовал Дус, skohl разврата. Очевидно, в какой-то момент мы оба ощутили себя девушками, потому что во время нашего последующего совокупления в ту ночь, один из нас, не помню кто именно, выдохнул:
— Акх, как бы я хотел дать тебе ребенка…
А другой ответил:
— Акх, ну а я так просто мечтаю выносить твое дитя…
* * *
— Иисусе! — Хотя Сванильда и произнесла это негромко, но разбудила меня, и моя первая мысль была: «Надо же, никогда раньше я не слышал, чтобы она поминала имя Господа всуе». Затем я испытал облегчение оттого, что мы с Тором были накрыты одеялом, потому что дневной свет струился в окно и Сванильда, очевидно, увидела, что мы лежим, сжимая друг друга в объятиях. Затем она выбежала из комнаты, громко хлопнув дверью.
Я сполз с постели, чувствуя страшное смятение, но Тор только рассмеялся:
— Я смотрю, она очень о тебе заботится, niu?
— Помолчи, — проворчал я, пытаясь отыскать свою одежду.
— Ну, если Сванильда еще до сих пор не поделилась ни с кем твоим секретом, то она наверняка сделает это теперь. И насколько я знаю женщин — уж поверь моему опыту, — вскоре об этом узнают все.
— Думаю, что ты ошибаешься, — промямлил я. — Но вообще-то надо бы удостовериться.
— Есть только один проверенный способ заткнуть женщине рот. Похоронить и засыпать сверху землей.
— Хватит болтать глупости! Проклятье, куда делся мой второй башмак?
Тор встал, заглянул под кровать и, ухмыляясь, подошел ко мне с башмаком в руке. Даже пребывая в состоянии раздражения и беспокойства, я не мог в очередной раз не восхититься красотой обнаженного тела Тора — до чего же он был хорош в свете солнечных лучей. Я невольно подумал, что Тор такой гибкий и двигается с такой грацией, что Сванильде до него очень далеко. Затем я вздрогнул: Тор повернулся спиной, и я вновь увидел страшный шрам в форме языческого молота.
— Я провожу Сванильду обратно в дом Мейруса, — сказал я. — Оставайся здесь, Тор. Оденься, позавтракай, делай что хочешь. Только не показывайся никому на глаза. Мне потребуется время на то, чтобы успокоить Сванильду и узнать, как много она поняла. Я встречусь с тобой позже на пристани, возле склада Мейруса.
Я повернулся, чтобы уйти, но Тор задержал меня извечным женским жестом обладания: вытащил из моей туники лоскут корпии, чтобы я выглядел аккуратно. Затем я поспешно покинул дом. Я боялся, что Сванильда могла уйти уже довольно далеко, но она шла, едва волоча ноги, а потому еще только миновала конюшни pandokheíon. Догнав ее, я сказал первое, что пришло мне в голову:
— Ты уже позавтракала, Сванильда?
Она ядовито ответила:
— Разумеется. Уже почти полдень. Мейрус покормил меня. — Тут она повернула ко мне свое лицо, и я увидел, что оно не было рассерженным, оно было мокрым от слез.
Я решил не тянуть кота за хвост и покончить с этим побыстрее.
— Дорогая, помнишь наш разговор перед тем, как мы отправились в путешествие? Мы условились, что ты не будешь обижаться, если я однажды скажу тебе: «Сванильда, достаточно».
Она вытерла глаза:
— Акх, дорогой Торн, я боялась, что рано или поздно произойдет нечто подобное и я потеряю тебя. Возможно, ты полюбишь прекрасную принцессу вроде Амаламены. Но я никогда не думала, что потеряю тебя из-за мужчины.
Я вздохнул с облегчением. Хорошо, что мы с Тором были накрыты одеялом, Сванильда не догадывается о нашей тайне. Я сказал:
— Я ведь объяснил тебе вчера, что мы с Тором должны много чего обсудить ночью. Затем, сморенные сном, мы просто заснули.
— В объятиях друг друга? Не надо притворяться, Торн. Я не собираюсь тебя упрекать. Кроме того, я сама виновата, нечего было являться без приглашения. Я очень огорчена и расстроена… я думала, что хорошо знаю тебя. — Она попыталась улыбнуться, но вместо этого всхлипнула. — А выходит, что совсем и не знала, да?
Я не очень-то обрадовался тому, что нас с Тором приняли за пару презренных concacati[306], но это все-таки было лучше, чем если бы обнаружилось, кто мы на самом деле.
— Мне жаль, что ты об этом узнала, Сванильда. Тем более столь неприятным образом. Однако поверь, тебе неизвестны некоторые детали. Если бы ты их знала, то, может, и не стала бы меня осуждать.
— Я не осуждаю тебя, Торн, — сказала она совершенно искренне. — Я отпускаю тебя к твоему… возлюбленному. Но, пожалуйста, не гони меня. Позволь мне и дальше помогать тебе в твоей миссии.
— К сожалению, ничего не получится.
Она посмотрела на меня с недоверием:
— Ты бросаешь поиски?
— Нет, Сванильда. Я бросаю только тебя. Мне бы хотелось, чтобы ты вернулась в Новы.
Бедняжка совсем упала духом.
— Акх, Торн, когда я пообещала тебе, что ты в любой момент можешь сказать мне: «Сванильда, достаточно», я также добавила, что с этого времени я стану твоей покорной служанкой. Пожалуйста, позволь мне остаться хотя бы в качестве служанки.
Я покачал головой:
— Это будет невыносимо — для тебя, для меня, для всех. Как ты не понимаешь: нам лучше расстаться прямо сейчас.
— Пожалуйста, Торн! Не гони меня! — воскликнула она в отчаянии.
— Сванильда, я не особенно верю предсказателям, однако иногда они бывают правы в главном. Помнишь, что напророчил нам Мейрус прошлой ночью? Так что постарайся вырвать любовь ко мне из своего сердца!
— Но я не могу!
— А ты постарайся. Это облегчит наше расставание, а оно неизбежно. А теперь давай пошли со мной к дому старого иудея. Я плохо соображаю, поскольку не выспался. Я попрошу у него глоток вина, чтобы проснуться, и немного еды.
Мейрус встретил меня ворчанием и неохотно велел слуге покормить меня. Он подозрительно глянул на меня из-под нависших бровей, затем посмотрел на Сванильду. Она сопровождала меня молча, но с трудом переставляла ноги, и выражение лица у нее было печальное. Тем не менее она не рассказала иудею о том, какую сцену застала в pandokheíon, сказала только, что возьмет свою лошадь и вернется туда, чтобы собрать и уложить вещи, которые она оставила в покоях. Я объяснил Мейрусу, что отсылаю Сванильду домой, в Новы, якобы для того, чтобы наш отряд не был слишком многочисленным. Похоже, настроение у старого иудея испортилось еще больше, поэтому я попытался задобрить его:
— Мы вместе с моим новым помощником Тором обсудили вопрос насчет Личинки. Он может поехать с нами, и мы проследим, чтобы твой человек в целости и сохранности добрался до Янтарного берега.
— Thags izei вам обоим, — кисло проворчал Мейрус.
Я продолжил с удовольствием поглощать завтрак, но тут он наклонился ко мне и сказал:
— Thags izvis, сайон Торн. Я рассчитываю получить от этого рискованного предприятия большую прибыль и не сомневаюсь, что Магхиб будет рад посмотреть новые страны. От души надеюсь, что он и твой новый друг Тор окажутся для тебя хотя бы вполовину такими хорошими товарищами, как твоя подруга Сванильда.
Никак не отреагировав на это его заявление, я встал из-за стола:
— Вот что, пойдем-ка скажем Личинке, чтобы он собирался в дорогу. Мне хотелось бы также посмотреть, что за лошадь ты ему приготовил.
— Магхиб на складе, он ждет тебя. Я прикажу своему конюху привести нескольких лошадей, полагаю, будет лучше, если ты выберешь сам.
— Хорошо, — сказал я. — Тор тоже присоединится к нам там. Так что вы с ним снова встретитесь.
— Biy yom sameakh.
— Что?
— Я сказал, что за радостный день, — рявкнул он и вышел.
Личинка стоял у двери склада, словно ждал меня с нетерпением, но вид у него был далеко не радостный. Армянин держал в поводу лошадь Сванильды, уже оседланную и нагруженную вьюками, поэтому я предположил, что и ее хозяйка тоже здесь: ждет внутри, чтобы попрощаться, когда все соберутся.
— Háils, Личинка! У меня для тебя хорошие новости. Если ты все еще собираешься путешествовать, мы с Тором приглашаем тебя отправиться с нами.
Вопреки ожиданиям, он нимало не обрадовался, а сказал только:
— Госпожа Сванильда…
— Она с нами не едет.
— Угу, — произнес он как-то хрипло и показал внутрь дома. — Госпожа Сванильда…
— Я знаю, — ответил я. — Сейчас мы все попрощаемся с ней.
— Так ты знаешь?! — в ужасе воскликнул армянин резким голосом и вытаращил глаза.
— Да что с тобой? — спросил я.
— Со мной?! — Тут Личинка как-то странно заскулил и вновь показал внутрь склада.
Недоумевая, в чем дело, я шагнул туда. Несколько мгновений моим глазам пришлось привыкать к темноте. Затем я понял, что имел в виду Личинка, ибо увидел страшную картину: в самом углу с балки свисал спутанный клубок кожаной сбруи: она была натянута, а на нижнем конце ее раскачивалась стройная фигурка.
Я мгновенно выхватил меч, перерезал сбрую и подхватил Сванильду на руки, но сразу же понял, что опоздал. Рядом бестолково топтался Личинка. Осторожно уложив все еще теплое тело на тюк сена, я сказал, обращаясь неизвестно к кому:
— Как может живой человек добровольно уйти в такой прекрасный солнечный день, причем наложить на себя руки в столь темном и зловонном месте?
— Должно быть, бедняжка сочла, что ты это одобришь, — произнес грубый голос, и я понял, что к нам присоединился Мейрус. — Сванильда была готова на все, чтобы только сделать тебя счастливым.
В его словах было слишком много истины, чтобы пытаться отрицать очевидное, поэтому я не стал хитрить. Я резко повернулся к нему и сердито сказал:
— Или же она просто сделала то, что предсказал ей ты, старик? Зачем перекладывать вину на меня, когда ты мог предотвратить это?
Но Мейрус нимало не смутился, продолжая гнуть свое:
— Я предвидел только то, что сегодня Сванильда перестанет любить тебя. Я не знал, что это произойдет именно так — как последний акт любви. Или самопожертвования. Она оставила тебя, сайон Торн. Но почему?
— Чтобы он выполнил свой долг и обрел свою судьбу, — произнес другой голос, мягкий, но хрипловатый. — Человек, на которого возложена особая миссия, не должен таскать за собой бесполезный груз…
— Заткнись, Тор! — рявкнул я, а Мейрус одарил вновь прибывшего одним из самых хмурых своих взглядов.
Какое-то время все мы молчали, с жалостью глядя на маленькое неподвижное тело. Затем я снова произнес, ни к кому конкретно не обращаясь:
— Я отправил ее домой одну. Я забыл, что Сванильда как-то сказала мне: без господина или госпожи она чувствовала себя брошенной сиротой. Полагаю, именно это заставило бедняжку… — Я поднял голову и заметил взгляд, который бросил на меня Тор: насмешливый, почти манящий. Поэтому я изо всех сил попытался сохранить присущее мужчине хладнокровие.
— Ну, какой бы ни была причина, — произнес я насколько мог прохладным тоном, — мне жаль… что она сделала это…
Тут мой голос сорвался, я повернулся к Мейрусу и сказал ему:
— Понимаешь, будучи христианкой, Сванильда совершила непростительный грех: пошла против воли Бога, лишилась его благодати. Ее должны похоронить без священника, без соответствующей погребальной церемонии и отпущения грехов, только с проклятиями, в неосвященной земле, чтобы и следа не осталось от ее могилы.
Мейрус сплюнул презрительно:
— Tsephúwa! — Это прозвучало как самое грязное ругательство. — Ты волен насмехаться над иудаизмом, маршал, но это не такая холодная и жестокая вера, как христианство. Оставь мне бедную девочку. Я прослежу, чтобы ее похоронили не по-христиански, а достойно, с состраданием и с соблюдением всех приличий.
— Я благодарен тебе, добрый Мейрус, — сказал я от всего сердца. — Позволь мне хоть немного отплатить тебе за хлопоты: тебе не надо искать для Личинки лошадь.
Я повернулся к армянину:
— Если ты все еще хочешь ехать с нами, вон там стоит лошадь Сванильды, уже оседланная.
Он в нерешительности перевел взгляд с меня на Мейруса, затем на Тора. Грязный Мейрус заметил колебания и подбодрил его:
— Возьми лошадь, Магхиб. Она лучше любого коня из моей конюшни.
Личинка кивнул и знаком выразил мне признательность.
Затем Мейрус обратился к Тору (я очень удивился, что старик попросил его, а не меня):
— Ты не посмотришь пергамент, который я составил, fráuja Тор, все ли там в порядке? Здесь говорится, что я доверяю Магхибу действовать в моих интересах, заключая торговые сделки с янтарем.
Тор отшатнулся от протянутого пергамента, внезапно изменившись в лице и забеспокоившись. Затем он взял себя в руки и сделался, как выразился Мейрус, «заносчивым», сказав надменно:
— Я ничего не понимаю в янтаре и вообще в торговле. И не считаю нужным учиться столь нудному занятию, как чтение.
— Да что ты? — делано изумился Мейрус и вручил мне свернутый пергамент. — А я-то полагал, что умение читать необходимо для посланца короля Эрика, который собирает сведения по истории готов.
Притворившись, что не обратил внимания на эту перепалку, я раскрыл документ, изучил его, одобрительно кивнул и засунул пергамент за пазуху. Но, по правде говоря, я был смущен гораздо сильнее, чем Тор. Хотя я и не был авгуром вроде Мейруса, но мог бы сперва удостовериться в пригодности своего «помощника-историка», прежде чем объявлять, что Тор таковым является. Меня ввела в заблуждение его правильная речь, и я решил, что Тор был обучен грамоте. Но, конечно же, это вовсе не обязательно: служанка, которая постоянно присутствовала при разговорах придворных дам, могла с легкостью приобрести внешний лоск и видимость воспитания. Так или иначе, я не стал оправдываться перед Мейрусом, а только сказал Личинке:
— Может, ты найдешь для себя что-нибудь полезное среди вещей Сванильды. Ее спальный мешок, зимний плащ, который был ей слишком велик. Там есть также и домашняя утварь.
— Простите, fráuja, — кротко ответил Личинка, — я не умею готовить.
— Это ничего, Тор умеет, — сказал я злорадно (должна же быть от него хоть какая-то польза) и не без удовольствия заметил, как тот с трудом сдержал готовое выплеснуться наружу негодование. — Так что, — добавил я, впервые отдавая приказание как командир отряда, — Тор назначается поваром на время нашего путешествия.
Я склонился над Сванильдой, чтобы поцеловать ее на прощание, снова почувствовав на себе возмущенный взгляд Тора. Но я поцеловал всего лишь руку мертвой девушки, потому что лицо человека, который скончался от удушья, выглядит слишком ужасно. Я молча попрощался с ней и дал себе слово: если я выживу в этом путешествии, составлю историю готов и запишу ее, чтобы смогли прочесть все, то посвящу свой труд Сванильде.
* * *
После того как Личинка приторочил к седлу свои вещи, мы втроем бок о бок выехали из Новиодуна. Я больше не позволял армянину ехать на моем Велоксе, решив, что он должен научиться общаться с лошадью без помощи веревки для ног. Еще я прикинул, что поскольку мы сегодня выехали поздно, то проведем в седле лишь половину дня, поэтому Личинка не слишком сотрет кожу и натрудит мышцы, за ночь он придет в себя и сможет снова ехать верхом на следующий день.
Поскольку я уже достаточно насмотрелся на унылые луга в дельте, то был рад тому, что Личинка не повел нас сразу на север. Мы отправились вверх по течению Данувия, обратно на запад. Спустя два дня или около того, сказал Личинка, мы доберемся до реки Пирет[307] — притока, впадающего в Данувий с севера, и тогда отправимся вверх по его течению, на север. Таким образом, мы будем двигаться на север по прекрасной, поросшей лесом и зеленью речной долине, изобилующей лесным зверьем.
Я заметил одну интересную вещь. Хотя Личинка ехал верхом, неуклюже покачиваясь, словно мешок с опилками, и не мог удержаться на лошади прямо, даже когда она шла шагом, он каким-то образом все равно ухитрялся ехать рядом со мной, так чтобы я оказывался между ним и Тором. Личинка явно избегал своего второго попутчика, и это заставило меня задуматься о Торе или, вернее, о том немногом, что я о нем знал.
И это немногое вряд ли могло внушать доверие. Что представлял собой Тор? Дерзкий выскочка из простонародья, законченный эгоист, державшийся настолько нахально, что был готов хвастаться своим невежеством и бесцеремонностью, — это надо же, дойти до того, чтобы присвоить себе имя могущественного бога. Да еще вдобавок вор, не стесняющийся своих преступлений, не признающий никаких моральных устоев, не уважающий власть, закон и обычаи, с презрением относящийся к чужой собственности, чужим правам и чувствам. Несмотря на приятную наружность, манеры Тора были такими грубыми, что он отталкивал от себя всех, кто готов был предложить ему дружбу. Со временем я вынужден был признать, что никто, похоже, не любил этого человека. Да уж, картина, которую я мысленно нарисовал, была не слишком привлекательной.
И тут, словно подслушав мои мысли, Тор сказал:
— А я удачно придумал — назваться в честь бога. Похоже, мое имя внушает всем трепет. Только представь: меня никогда не пытались ограбить во время путешествия, ни разу не украли ни одной мелочи, меня не обманывали владельцы постоялых дворов. Могу только предположить, что это из-за моего наводящего ужас имени: все боятся прогневить могущественного Тора. Как я уже говорил тебе, я из всего пытаюсь извлечь выгоду. Как ты думаешь, может, нам следует отправить вперед Личинку, пусть сообщит всем о приближении Тора. Это поможет нам избежать нежелательных встреч.
Я отклонил это предложение:
— Я путешествовал много раз, по всему этому континенту, и мне не было нужды особенно беспокоиться о безопасности. Думаю, мы можем обойтись и без этого, Тор, и не станем унижать Личинку, заставляя его выступить в роли раба.
Тор громко фыркнул; он выглядел раздосадованным, но не стал возвращаться к этому вопросу, я же снова предался размышлениям.
Личность Тора была непривлекательна для других, включая и меня. Да, как человек он мне не слишком нравился. Но зачем обманывать себя: даже если бы я обнаружил, что у него самый отвратительный характер на свете, я бы не стал разрывать наших отношений. Боюсь, это не делает мне чести. Подобно пьянице или старому отшельнику Галиндо, ставшим рабами своих пагубных пристрастий, я также был не в силах порвать с Тором, как они не могли отказаться от вина и курения. Я пал жертвой распутной красоты Тора и, несмотря на сомнительную мораль своего любовника, был покорен желанием вновь и вновь получать удовольствия, которые один только Тор, единственный человек на земле, мог мне доставить. Признаться, в глубине души я уже едва ли не сожалел о том, что не велел Личинке отправиться вперед. Я мечтал поскорее оказаться в объятиях Тора, но не хотел, чтобы армянин увидел нас или услышал что-то подозрительное. Хотя, как я вскоре Узнал, самого Тора это не беспокоило.
— Vái, — презрительно бросил Тор, когда мы остановились, чтобы разбить лагерь, и я поделился с ним своими опасениями. — И пусть себе этот деревенщина возмущается на здоровье. Он всего лишь армянин. Я не упустил бы возможности получить удовольствие, будь он хоть самим епископом.
— Ты — да, — промямлил я, — однако я, в отличие от тебя, дорожу своей репутацией. Ты же знаешь, как болтливы армяне.
— Тогда позволь мне изменить внешность, по крайней мере частично. Пока Личинка привязывает лошадей вон там, я переоденусь в платье Геновефы и буду носить эту одежду, пока он с нами. Мы можем сказать ему, что лишь из соображений государственной важности я раньше изображал мужчину. — Это казалось разумным, и я подумал, что Тор способен на благородный жест, пока он не добавил саркастическим тоном: — Ты поручил мне готовить еду на всю компанию. Я могу сыграть любую роль и стану вести себя подобно мелкой сошке, чтобы соответствовать великому маршалу.
Я попытался все превратить в шутку, сказав:
— Ну, после того как стемнеет, мы по очереди будем подчиняться друг другу. — Однако Тор не улыбнулся в ответ, да я и сам почувствовал стыд, оттого что докатился до пошлости.
Наша хитрость удалась на славу. Когда пришел Личинка неся в руках охапку хвороста, чтобы разжечь костер, он выказал лишь легкое удивление, обнаружив меня беседующи с молодой женщиной вместо Тора. Армянин учтиво кивну головой, когда я представил ее как Геновефу, и если у него были какие-то сомнения относительно той истории, котору мы придумали, он оставил их при себе. Он только сказал:
— Поскольку никто из нас сегодня не добыл ничего на ужин, — (за весь день нам действительно не попалось ни одно зверя), — то, полагаю, вы будете рады, fráuja Торн и fráujin Геновефа, узнав, что я предусмотрительно захватил немно копченого мяса и соленой рыбы с кухни fráuja Мейруса.
Мы оба выразили ему благодарность за предусмотрител ность, и Геновефа даже занялась приготовлением еды, отправившись с котелком к реке за водой. Ни Личинка, ни она не упрекнули своего командира в том, что он не позаботился об ужине сам. Но я, посчитав этот досадный промах одним из проявлений своего одурманенного состояния, решил впредь поменьше думать о нашем новом компаньоне и уделять больше внимания своим обязанностям.
После того как мы перекусили жестким мясом и Геновефа вычистила песком нашу скудную посуду, я подкинул в огонь побольше хвороста, чтобы хватило на ночь, и мы принялись раскладывать наши спальные мешки. Личинка деликатно отошел на значительное расстояние по берегу реки и исчез из виду. Я сомневался, однако, что он совсем ничего не слышал, потому что Геновефа-Тор и Торн-Веледа развлекались в объятиях друг друга всю ночь.
Назавтра и вообще на протяжении всего нашего совместного путешествия — днем, по крайней мере, — Тор оставался в облике Геновефы, и Личинка всегда обращался к нему fráujin. Я стал относиться к своему спутнику исключительно как к женщине — во всяком случае, в дневные часы — и обнаружил, что и мысленно теперь называю Тора «она». Поэтому и писать о нем я впредь буду в женском роде. А вообще-то, если разобраться, ни в старом готском наречии, ни в латыни, ни в греческом языке, да и, насколько я знаю, ни в одном другом не существует подходящего местоимения для обозначения маннамави.
* * *
Спустившись вниз по течению, я убедился, что на этом отрезке Данувий сильно изгибался и постоянно поворачивал то в одну, то в другую сторону. Он так часто делился на каналы, был окружен таким количеством озер и прудов, что я мог бы и не узнать тот приток реки, до которого мы добирались, хорошо еще, что его все-таки узнал Личинка. Хотя и не такой внушительный, как могучий Данувий, в который он впадал, Пирет и сам был довольно значительным потоком. Его воды несли большое количество грузовых судов, на его берегах, в тех местах, где отсутствовал лес, располагались процветающие фермы, а время от времени попадались и деревни, иногда довольно большие. Река была богата рыбой, и Личинка показал себя умелым рыбаком. Леса были полны дичи, я мог чуть ли не выбирать, какое мясо принести на ужин.
Эта страна, к северу от Данувия, называлась Старой Дакией, и те граждане Рима, кто жил к югу от реки, считали ее первобытной твердыней без дорог, населенной только дикими варварами. Однако я, зная с детства, что слово «варвары» означает всего лишь «чужаки», не слишком-то боялся повстречаться здесь с настоящими дикарями. Вскоре я и впрямь обнаружил, что большинство местных жителей, хотя и были лишены приятных манер и налета цивилизации, довольно мирно жили на островах в этой глуши и неплохо вели хозяйство, более или менее обеспечивая себя всем необходимым. Акх, иногда мы все-таки встречались с настоящими дикарями: отдельными семьями кочевников и целыми племенами, которые жили лишь охотой и собирательством. Это были остатки народов, которых называли аварами и уйгурами; очевидно, родственники гуннов, потому что их отличали желтоватого цвета кожа и мешки под глазами; они были необычайно волосаты, неопрятны и кишели паразитами. Никто из них не причинил нам при встрече никаких неприятностей, вот только кочевники оказались назойливыми попрошайками — но просили не деньги, а всего лишь соль, скромную одежду или остатки убитой нами дичи.
Оседлые общины, на которые мы набредали, были заселены где скловенами, где готами одной из ветвей, а где другими германскими народами. Но в большинстве деревень жили люди, которые произошли от древних даков, изначально населявших эту местность. Они уже на протяжении долгого времени вступали в смешанные браки с римскими колонистами и легионерами, вышедшими в отставку. Теперь их потомки говорили на искаженном латинском языке и называли себя румынами. (Соседи, скловены и германцы, именовали их более уничижительно: валахи, что означало «болтуны».) В каждой общине, какого бы размера она ни была, разумеется, имелись также греки, сирийцы и иудеи. И повсюду без исключения они были самыми богатыми жителями поселений, потому что занимались торговлей теми товарами, которые доставлялись по Пирету.
Наша троица редко останавливалась надолго в скловенских деревнях, потому что в качестве жилья путешественникам там могли предложить только весьма непривлекательного вида корчмы. В германских общинах всегда имелись сносные gasts-razn, а у румын обычно имелись неплохие hospitium (которые на их диалекте назывались ospitun), иногда нам предлагали даже простенькие купальни. Сам бы я не остановился на ночь в большинстве этих мест, но Геновефа постоянно твердила, что не может спать на открытом воздухе, поскольку боится окоченеть от холода. Поэтому я снимал для нас покои — Личинка, разумеется, спал в конюшне с лошадьми. Однако я все-таки решительно противостоял постоянным попыткам Геновефы подольше задержаться и предаться безделью в очередном из таких мест, хотя она умела весьма красноречиво умолять, заклинать — как истинная дочь Евы — и бранить меня в приступе гнева.
В любом случае то время, что мы проводили в gasts-razna и ospitun, нельзя было считать потерянным, потому что в нескольких из них я собрал новые сведения для написания истории. Любое жилье для путешественников, конечно же, всегда располагается на оживленной дороге, и до тех пор, пока эта дорога остается оживленной, его всегда содержит одна и та же семья. Поскольку владелец такого заведения сам, как правило, никуда не выезжает и ему особо нечем заниматься, кроме рутинной работы, его единственное развлечение — слушать те истории, которые рассказывают постояльцы. После этого он пересказывает их другим людям, включая собственных сыновей, которые наследуют его дело. Следовательно, любой владелец постоялого двора знает огромное количество сплетен и историй; некоторые совсем свежие, но большая часть их старые — даже древние — и ведут начало от его дедов и прадедов, передаваясь из поколения в поколение. А еще больше, чем слушать других людей, скучный, поросший мхом домосед любит рассказывать сам. Поэтому я с легкостью вытягивал из всех владельцев гостиниц, готов и румын, великое множество всевозможных рассказов и воспоминаний.
Не все из того, что я слышал, годилось для составления истории, некоторые рассказы были совсем уж невероятные, а кое-что я уже слышал прежде. Тем не менее я иногда просиживал с хозяином у очага до глубокой ночи, пока Геновефа не начинала тревожиться и капризничать и не заявляла рассказчику:
— Эта история ничем не поможет нашим поискам, и вообще, уже далеко за полночь. Пойдем в постель, Торн.
И я был вынужден уходить. Но нельзя сказать, чтобы я многое терял при этом, потому что Геновефа частенько бывала права. Множество этих румынских рассказчиков просто пересказывали варианты древних языческих сказов или мифов. В одном из ospitun владелец торжественно заверил меня:
— Если ты всегда ведешь себя добродетельно, молодой человек, то после смерти обязательно попадешь на Остров Счастья, Авалон, и там будешь пребывать в блаженстве. Однако так уж предопределено, что через какое-то время ты снова должен родиться на Земле в новом теле. Ясное дело, ни один здравомыслящий человек по своей воле не пожелает забыть радости, которые он испытал на Острове Счастья. Поэтому тебя заставят выпить из реки Леты воды, дарующей забвение. Мигом позабыв обо всех радостях, которыми ты наслаждался на Авалоне, ты пожелаешь вернуться на Землю и испытать многочисленные страдания, прожив еще одну жизнь смертного.
— Авалон, bah! — проворчал гот, владелец gasts-razna. — Скажите, пожалуйста! Да римляне — и румыны — всего лишь переделали на свой лад загробный мир готов, Валгаллу. Ведь именно туда, в небесный чертог Вотана, как все еще верят язычники, попадают души избранных, отважных воинов, погибших в битвах. Их поднимают наверх девушки удивительной силы и красоты, которых называют walis-karja, то есть валькириями, и там усопшие продолжают былую героическую жизнь.
Все это я уже знал, но местные готы рассказывали мне и кое-что другое, сообщали неизвестные факты, имевшие непосредственное отношение к моей миссии. Мне рассказали, например, что когда готы покинули свою прежнюю родину на Янтарном берегу, то не кто иной, как король Филимер, повел их в глубь континента на юг, чтобы поселиться в устье Данувия. И, объяснили мне, именно король Амал Счастливый был прародителем династии Амалов.
Я узнал также много интересного об образе жизни и традициях этих древних готов.
— До того как у них появились лошади и они научились ездить верхом, — сказал один старик, — они охотились пешими. Наши предки усовершенствовали простое копье, изобретя вертящееся копье. Охотник полностью обвивал веревкой древко — не слишком сильно, как ты понимаешь, — затем, крепко держа один конец веревки, он бросал ее вперед изо всех сил. Веревка раскручивалась, заставляя копье вращаться в воздухе, поэтому оно летело прямее и точнее и пробивало цель с большей силой.
— Но затем, — добавил другой пожилой гот, — во время долгого исхода, нашим предкам довелось пересекать равнины, где они научились использовать лошадей и освоили верховую езду. Более того, готы охотились и сражались верхом, используя при этом мечи, копья и луки. Но они также изобрели еще одно оружие, которого не знали даже самые лучшие наездники-гунны. Это был sliuthr, длинная веревка с петлей, имевшей на конце подвижный узел. На всем скаку воин-гот мог бросать такую веревку на большое расстояние и сильно затягивать ее вокруг жертвы — неважно, был то зверь, человек или его конь: добыча становилась совершенно беспомощной. Более того, это оружие было еще совершенно бесшумным — что может быть лучше в засаде или когда надо убрать часовых.
За время своего чрезвычайно долгого переселения готы приобрели и другие навыки.
— Наши предки также научились ремеслам древних аланов, даков и когда-то цивилизованных скифов, — рассказывала мне пожилая женщина. — Эти народы теперь уже давно рассеялись повсюду, они вырождаются или вовсе вымерли, но их ремесла живут в умах и руках готов. Наши ювелиры знают, как сгибать и переплетать золотую проволоку в виде прекрасной филиграни, как обухом молоточка выбивать на листе металла рисунок, как заливать финифтью вырезанный узор, как делать подложку под драгоценные камни из листового золота и серебра, чтобы они сверкали лучше природных.
Однако, постоянно чему-то обучаясь и совершенствуясь, готы не стали более слабыми и добродушными, они по-прежнему строго соблюдали свои суровые законы.
— Ни один готский король никогда не станет навязывать новых законов своим подданным, — сказал еще один старик. — Единственными законами для готов являются те, что были приняты еще в древности, за долгое время люди убедились в том, что законы эти разумны и справедливы. Так, человек, которого застигли на месте преступления, немедленно объявлялся виновным. Скажем, тому, кто убил своего соплеменника без особой причины, наказанием служила смерть от руки родственника убитого. Но в зависимости от обстоятельств кара могла быть не столь суровой, и преступник должен был выплатить wairgulth. Вот почему понятия «виновный» и «должник» обозначаются в старом языке одним и тем же словом. Или же совершено злодеяние, но подозреваемый не схвачен на месте преступления, его только обвиняют; тогда он мог доказать свою непричастность тем, что проходил через суровое испытание. Его подвергали такому испытанию еще до суда, и он мог быть оправдан многими давшими клятву людьми, которые там присутствовали, сегодня мы назвали бы их свидетелями его испытания.
Старик замолчал и улыбнулся.
— Разумеется, люди современные привыкли к более, так сказать, цивилизованному суду, они едва ли станут доверять нашему правосудию, а напрасно. Нынешних законников можно очень легко подкупить. Иное дело — судья-гот. Его место в суде было покрыто настоящей человеческой кожей, которую сняли с одного из судей, уличенного во взяточничестве. Похоже, это было очень давно, потому что кожа превратилась в лохмотья… Да уж, трудно проигнорировать такое напоминание о том, что представители закона должны всегда быть справедливыми и честными.
Вообще в целом я больше полезного узнал от готов, которые содержали gasts-razna, чем от румын, владельцев ospitun.
Но одна история и у тех и у других совпадала почти дословно, и это настораживало.
— Берегись, молодой человек, если ты намерен двигаться со своими попутчиками дальше на север, — заявил мне как-то старый румын. — Придерживайся лучше северо-запада, если твои поиски заведут тебя в ту сторону, но ни в коем случае не сворачивай на северо-восток. Пройдя отсюда чуть дальше, на север, ты доберешься до Тираса[308]. Что бы ты там ни делал, всегда оставайся только на западном берегу. На восточном начинаются земли Сарматии, где в сосновых лесах скрываются ужасные viramne.
— Я не понимаю твоего румынского слова viramne, — заметил я.
— На латыни это звучит как viragines[309].
— Как же, знаю, — кивнул я. — Это те женщины, которых древние греки называли амазонками. Ты хочешь сказать, что они действительно существуют?
— Уж не знаю, амазонки они или нет. Могу только сказать, что это племя необычайно злобных и воинственных женщин.
Присутствовавшая при нашей беседе Геновефа, как истинная женщина, заинтересовалась возможными соперницами:
— А они и правда так красивы, как о них говорят?
Румын развел руками:
— Этого я тоже не могу сказать. Я никогда не видел их и не знаю никого, кто бы их видел.
— Тогда почему ты их боишься? — удивился я. — С чего ты взял, что эти viragines действительно существуют?
— Один бродяга-путешественник как-то случайно забрел в их земли, и ему буквально чудом удалось спастись. Он потом рассказывал истории, от которых волосы встают дыбом: о боже, какие муки бедняга там испытал! Сам я никогда с ним не встречался, но кое-кто из моих знакомых слышал эти рассказы. И еще — уж это всем известно — отряд римских колонистов, жаждавших иметь собственную землю, однажды в отчаянии пересек Тирас, собираясь расчистить себе место в сарматских лесах. И больше о них ничего не слышали.
— Vái, да это просто глупые слухи! — усмехнулась Геновефа. — Ничего же не известно наверняка.
Владелец постоялого двора бросил на нее взгляд.
— Для меня и слухов вполне достаточно. Вряд ли кто захочет убедиться в их правдивости на собственном опыте. Разумный человек не станет зря рисковать.
Я сказал:
— Я слышал и другие истории о племени этих амазонок. Но ни в одной из них не объясняется, каким образом эти женщины производят на свет себе подобных.
— Говорят, что они питают ненависть к мужчинам и терпеть не могут вынашивать детей, но делают это по обязанности, чтобы сохранить свое племя от вырождения. С этой же целью они вынуждены время от времени вступать в связь с мужчинами из других племен дикарей-сарматов. Когда на свет появляются дети, viramne бросают мальчиков умирать, а оставляют и воспитывают только девочек. Вот почему ни один король никогда не пытался силой искоренить этих viramne. Кто пойдет воевать против них по доброй воле? Если воина не убьют сразу же, у него нет надежды на то, что он окажется в плену и вернется домой живым, когда за него заплатят выкуп. Можно ли ждать милосердия от женщин, которые убивают даже своих новорожденных сыновей?
— Какая чепуха! — не утерпев, воскликнула Геновефа, а затем обратилась ко мне: — Зачем ты слушаешь эти balgs-daddja, которые не имеют никакого отношения к нашим поискам? Уже давно пора спать, Торн. Пошли отдохнем.
Румын бросил на нее еще один выразительный взгляд:
— У нас в этих местах есть поговорка: «Тот лжец, кто обжег себе язык и не сказал остальным за столом, что суп слишком горяч». Я стараюсь быть честным человеком.
— А что, — произнес я в шутку, — я бы не прочь с ними повстречаться, если бы эти viragines оказались красавицами.
Геновефа наградила меня испепеляющим взглядом, а румын посмотрел на нее задумчиво:
— Самый вкусный и аппетитный на вид суп может обжечь.
Мы услышали немало подобных предостережений также и от готов, которые называли амазонок baga-qinons, «воительницы». Я даже задержался на один день в скловенской деревушке, чтобы расспросить местных жителей, не знают ли и они об этом племени. Оказалось, знают, и я выяснил, что называют их скловены pozorzheni, что означало нечто вроде «женщины, которых нужно остерегаться». Так или иначе, абсолютно все, кто нам об этих женщинах рассказывал, утверждали, что они живут на равнинах к востоку от реки Тирас, и дружно предостерегали нас: «Не ходите туда ни в коем случае!»
Когда мы с Геновефой и Личинкой прошли по течению Пирета примерно сто восемьдесят римских миль, река внезапно резко свернула на запад. Поэтому мы двинулись прямо на север и, преодолев несколько миль по гряде холмов, попали в долину Тираса, после чего пошли вверх по его течению, на север. Мы держались на западном берегу Тираса, но не столько памятуя о зловещих предостережениях, сколько просто потому, что у нас не было ни нужды, ни желания переходить реку.
Мы находились к северу от Карпат, так далеко никто из нас прежде не бывал, и мы встретили тут много нового и необычного. Среди обитавшего здесь зверья были северный олень (похоже, самый большой в мире: огромное создание с широкими развесистыми рогами, похожими на ветви некоторых деревьев), крошечные пони палевого цвета — самые маленькие на свете лошадки, которых местные скловены называли тарпанами. Поскольку заведений, где могли остановиться путешественники, становилось все меньше, мы бо́льшую часть ночей проводили в лагере на открытом воздухе, а заботиться о пропитании нам приходилось самим. Я не убил ни одного лося, потому что мы не хотели зря выбрасывать столько мяса, это была бы немыслимая расточительность. Но мы все-таки пару раз поужинали мясом тарпана, и Геновефа приготовила его довольно вкусно. Личинка ловил в Тирасе на крючок рыб, о которых я прежде никогда не слышал. Он также ухитрялся вычерпывать при помощи сети, которую собственноручно смастерил, множество маленьких серебристых уклеек или еще больше мелких бычков — они, кстати, были очень приятными на вкус.
Хотя Геновефа прекрасно готовила, но не любила это занятие, она вечно сердилась и пребывала в раздражении все то время, пока стряпала обед. Поэтому она всегда предпочитала, если выпадала хоть какая-то возможность, останавливаться под крышей, даже если это была всего лишь убогая скловенская корчма. Я не возражал: мне хотелось дать отдых себе и Личинке и не слышать вечных жалоб Геновефы, которыми сопровождалось приготовление еды. В этих местах мы постоянно открывали для себя что-то новое. Скловены на севере, казалось, питались исключительно густыми супами, и в их корчмах нам редко подавали что-то другое. Поэтому мы ели незнакомые нам супы: щавелевый, пивной, из перебродившего молока и зерен ржи и даже похлебку, приготовленную из крови быка и черешни, — и, как ни удивительно, мы нашли все это весьма вкусным.
Как-то в корчме вместе с нами на ночь остановился еще один путешественник, и я с радостью познакомился с ним, хотя он и был ругием, а стало быть, будущим врагом моего короля. Я был рад знакомству с ним, поскольку впервые встретился с торговцем янтарем. Он как раз направлялся с Янтарного берега на юг с лошадью, навьюченной этим драгоценным товаром, чтобы продать его на ближайшем рынке. Ругий с гордостью показал мне образцы своего товара — прозрачные куски янтаря всевозможных цветов: от дымчато-желтого, золотистого до красновато-бронзового. Внутри некоторых виднелись прекрасно сохранившиеся остатки цветочных лепестков, веточки папоротника и даже целые стрекозы — я пришел в настоящий восторг. Я позвал Личинку из конюшни и представил его ругию. Мы втроем сели у очага и распили кувшин с пивом. Личинка и торговец янтарем еще вели разговор, когда мы с Геновефой отправились спать.
Когда мы остались наедине, она принялась жаловаться:
— Я думаю, пора мне уже снова превратиться в Тора. Я устала оттого, что мной вечно пренебрегают.
— Пренебрегают? Что ты имеешь в виду?
— Разве меня представили этому незнакомцу? Ni allis! А эту носатую армянскую тварь? Ja waíla. Имя Геновефа ничего не значит. Другое дело — Тор. Уж им-то никто пренебрегать не станет. Я предпочитаю, чтобы меня замечали, а не принимали за придаток великого маршала Торна. В пути я служу тебе в качестве кухарки. В компании меня считают твоей шлюхой, постоянно унижают и вообще мной пренебрегают. Предлагаю прямо сейчас поменяться местами. Ты пробудешь несколько дней Веледой, а я Тором. Посмотрим, как тебе понравится быть всего лишь заурядной женщиной.
— Мне это не понравится, — заметил я, теряя терпение. — Но не потому, что я чувствую себя униженным в качестве женщины, а из-за того, что я королевский маршал и должен таковым оставаться, пока выполняю поручение короля. Ты можешь поступать как знаешь. Быть мужчиной или женщиной, словом, кем и когда захочешь.
— Отлично. Сегодня ночью я хочу быть Тором, и никем больше. Ну-ка… положи свою руку сюда, и ты поймешь, что я Тор.
Итак, на протяжении всей той ночи я был лишь Веледой. Тор брал меня жестоко, словно наказывал или мстил; используя все возможные способы, которыми можно взять женщину, он делал это снова и снова. Но если он и старался изо всех сил унизить меня, то не добился успеха. Женщина может быть мягкой и покорной, не только не ощущая при этом себя подчиненной, но даже — акх! — вся пульсируя, наслаждаться представившимся случаем.
В перерывах между совокуплениями, пока Тор отдыхал и восстанавливал силы, я размышлял. Еще в ранней юности я распознал в себе как мужские, так и женские черты, а впоследствии я постарался развить в характере наиболее замечательные свойства, присущие обоим полам, и подчинить низменные. Однако, как в зеркальном отражении, в котором есть все то же самое, но только в перевернутом виде, Тор, похоже, был моим близнецом, наделенным прямо противоположными чертами. Тор был достоин порицания в качестве мужчины: бесчувственный, властный, эгоистичный, требовательный и жадный. Геновефа представляла собой все то, что есть отталкивающего в женщине: капризная, подозрительная, злобная, требовательная и жадная. Оба этих существа были с виду красивы и доставляли друг другу огромное удовольствие в любовных утехах. Но никто не может вечно восхищаться чужой красотой или обниматься со своим любовником. Будь я женщиной, я бы недолго смог выдержать грубого Тора в качестве супруга. А мужчиной не потерпел бы столь сварливую жену, как Геновефа. И вот, пожалуйста, сейчас я состоял в браке с ними обоими.
Однажды я наглядно убедился — когда мой juika-bloth наелся внутренностей больного кабана, — что хищник может быть съеден своей жертвой изнутри. А теперь мне казалось, будто мои собственные внутренности кровоточили: истощались мои силы, моя воля, я сам слабел. Для того чтобы вернуть свою независимость и индивидуальность, да просто для того, чтобы выжить, я должен был извергнуть эту жертву наружу и отучить себя от такой пагубной диеты. Но разве я мог это сделать, если яд, которым я себя отравлял, был таким сладким и приятным?
В глубине души мне хотелось верить, что постепенно я смогу сделать это по своей воле, однако Геновефа сделала это за меня. Впоследствии я частенько размышлял, не была ли ее тезка, супруга великого короля визиготов Алариха, или Аларикуса, или Артура, похожа на мою Геновефу. Если это так и если старинные баллады говорят правду — а там рассказывается, как супруг однажды уличил королеву, изменившую ему с его лучшим воином, Ландефридом, — размышлял я, то интересно, не почувствовал ли обманутый король, когда обнаружил это предательство, то же самое, что ощутил я: облегчение, смешанное с яростью. Честно говоря, к моей ярости примешивалось также невероятное изумление, потому что моя новая Геновефа удостоила своей любви человека, гораздо менее достойного, чем тот воин из старинной баллады. Но не будем забегать вперед.
А в ту ночь превращение Тора, казалось, на время удовлетворило стремление моей супруги к разнообразию. Разговор о том, чтобы мы поменялись местами, больше не возобновлялся. Геновефа осталась Геновефой, а я Торном, и каждый день, пока мы продолжали двигаться вверх по течению Тираса, мы одевались именно так. Мы постепенно добрались до абсолютно безлюдной местности, поэтому Геновефе каждый вечер приходилось исполнять обязанности кухарки. Разумеется, она занималась этим, ворча и жалуясь, как обычно. Для того чтобы наловить рыбы, Личинке надо было сделать только один шаг, от тропы на берег реки, и забросить крючок. Но для того чтобы добыть свежее мясо, мне приходилось углубляться в лес и уходить довольно далеко. Хотя дорогу, которая тянулась вдоль берега, едва ли можно было назвать оживленной, там иногда все-таки встречались люди, поэтому дикие животные держались от нее подальше.
В тот день я направил Велокса в лес за добычей, и, прежде чем вспугнул и убил хорошего толстого auths-hana, мне пришлось забраться так далеко, что я вернулся обратно к тому месту, где мы разбили лагерь, только после заката солнца. Личинка молча взял у меня поводья Велокса, да и Геновефа тоже ничего не сказала, когда я принес большую птицу к костру, который она развела. Но я тут же почувствовал, что за время моего отсутствия произошло нечто необычное.
Даже на открытом воздухе, несмотря на едкий запах костра, я ощутил, что Геновефа совокуплялась. Разумеется, в этом не было ничего исключительного: редкая ночь проходила без того, чтобы мы этим не занимались; однако я уже так хорошо был знаком с ароматами различных ее выделений, словно они были моими собственными. На этот раз запах был незнакомым — corelaceous, а не lactucaceous, то есть мужским, а не женским, и абсолютно точно не принадлежал ни Тору, ни Торну.
Я посмотрел на Геновефу: она сидела и ощипывала глухаря; какое-то время я не произносил ни слова, перебирая в уме всех, кого мы встретили в тот день по дороге. Их было пятеро: двое всадников с вьюками, притороченными к седлам; мужчина и женщина на мулах; пеший старик углежог, пошатывающийся под тяжестью своего груза. Каждый из них бросил хотя бы мимолетный взгляд на мою хорошенькую спутницу. И разумеется, кто-нибудь еще вполне мог пройти мимо, пока я охотился.
Геновефа как раз насаживала выпотрошенную птицу на зачищенную прямую ветку, когда я спросил ее сурово:
— Кто это был?
— Ты про что? — вроде бы удивилась она, не поднимая головы, пристраивая вертел над огнем на двух стоящих вертикально рогатинах.
— Ты недавно переспала с каким-то мужчиной.
Геновефа взглянула на меня вызывающе и одновременно настороженно:
— Ты следил за мной? Видел, как я этим занималась?
— Мне нет нужды следить. Я могу унюхать мужские выделения.
— Vái, а я-то думала, что у меня острый нюх. У тебя, должно быть, нос хорька. — Она равнодушно пожала плечами. — Да, я переспала с мужчиной.
— Но почему?
— А почему бы и нет? Просто подвернулась подходящая возможность, ты отсутствовал. Я притворилась, что в копыте моей лошади застрял камушек. А Личинке велела ехать вперед. — Она добавила холодным тоном: — У меня было не так уж много времени, но мне хватило.
Я произнес с чувством:
— Но почему, почему, Геновефа, ты совершила такую низость? Когда между нами было все, что только возможно…
— Избавь меня от нравоучений, — перебила она, закатывая глаза, словно все это ее утомило. — Ты никак собираешься читать проповедь о супружеской верности и постоянстве? Я уже говорила тебе: я устала быть твоим довеском. Я хочу, чтобы меня замечали саму по себе. И этот мужчина меня заметил.
Я закричал:
— Кто? Какой мужчина? — Я схватил ее за плечи и принялся трясти. — Я видел всех, кто проходил сегодня мимо. Который из них?
Зубы у Геновефы клацали так, что она с трудом могла проговорить:
— Это был… это был… углежог…
— Что?! — взревел я, изумившись так сильно, что невольно отпустил ее. — Но почему из всех мужчин, кто нам сегодня встретился, ты выбрала этого отверженного грязного скловена-крестьянина?
Она самодовольно ухмыльнулась:
— Акх, у меня бывали прежде любовники-скловены. Но никогда еще я не пробовала с таким стариком. С таким грязным стариком. Согласна, он отвратительный, но в новизне впечатлений есть своя прелесть. Однако в целом мне совершенно не понравилось.
— Ты лжешь! А если я сейчас отправлюсь в погоню и убью негодяя!
— Как хочешь. Мне нет никакого дела до того, кого ты убьешь!
— Личинка! — крикнул я. — Не расседлывай Велокса! Веди его сюда!
Личинка, который слышал перебранку, подошел к нам, прячась за лошадью, трясясь от страха. Я сказал ему:
— Следи за птицей внимательно. Переворачивай вертел. Мы вернемся к тому времени, когда ужин будет готов.
Затем я чуть ли не забросил Геновефу в седло, сам запрыгнул сзади и пустил Велокса галопом. Нам пришлось вернуться обратно совсем недалеко, мы быстро отыскали старика. Он сидел, скорчившись, у маленького костерка, разведенного из своего собственного угля, и жарил грибы, нанизанные на прутики. Он удивленно взглянул на нас, когда я стащил Геновефу с седла и швырнул на землю рядом с ним. После этого я взмахнул мечом, приставил его конец к горлу углежога и прорычал Геновефе:
— Вели ему признаться! Я хочу услышать это от него!
Старый негодяй, вытаращив от ужаса глаза, забормотал:
— Prosim… prosim. — По-скловенски это значит «пожалуйста».
Внезапно вместо слов изо рта углежога полилась струйка крови, залив ему всю бороду, а мне руку, сжимающую меч. Затем, столь же неожиданно, он повалился на землю, и я увидел, что из его спины торчит поясной кинжал Геновефы.
— Вот, — сказала она, одаривая меня соблазнительной улыбкой. — Я все исправила. Ты доволен, Торн?
— Я не получил доказательства, что это был именно он.
— Получил. Только взгляни на него. Какое у старика безмятежное выражение лица. Это человек, который умер счастливым.
Она наклонилась, чтобы вытащить свой кинжал, мимоходом вытерев оружие о рваный плащ крестьянина, и снова вложила его обратно в ножны.
— Допустим, ты говоришь сейчас правду, — ядовито заметил я, — но тогда получается, что ты дважды обманула меня с одним и тем же мужчиной. Я хотел убить его сам. — Я приставил свой меч к горлу Геновефы, а другой рукой схватил ее за тунику и притянул к себе. — Так заруби себе на носу: то же самое я сделаю и с тобой, если только ты когда-нибудь повторишь свою ошибку.
Я увидел в голубых глазах Геновефы настоящий страх, и ее слова прозвучали искренне, когда она сказала:
— Я все поняла, Торн.
Но в ее дыхании я унюхал все тот же запах фундука — запах чужих мужских выделений, поэтому я грубо отшвырнул ее прочь от себя, сказав:
— Имей в виду также, что мое предупреждение относится Тору, так и к Геновефе. Я не собираюсь делить тебя ни с одной женщиной и ни с одним мужчиной.
— Говорю же: я все поняла. Видишь? Я исправляюсь. — Геновефа отыскала пустой мешок, который принадлежал убитому, и принялась наполнять его кусками угля. — Я даже забочусь о том, чтобы нам было чем топить костер. Теперь давай сбросим труп в реку, вернемся в лагерь и поужинаем. Я что-то от переживаний проголодалась.
Она ела с аппетитом и без умолку болтала во время ужина: совсем по-женски, о каких-то пустяках, и так весело, словно ничего особенного в этот день не случилось. Личинка же почти не притронулся к птице, он вообще старался стать незаметным, почти невидимым. Я тоже ел мало, потому что лишился аппетита.
Прежде чем мы улеглись спать, я отвел Личинку в сторону, чтобы не услышала Геновефа, и приказал ему с этого времени следить за ней.
— Но, fráuja, — захныкал он, — кто я такой, чтобы следить за fráujin? Или не подчиняться ее приказам? Я всего лишь жалкая обуза для нее в этом путешествии.
— Ты будешь это делать, потому что я приказываю тебе, а ты должен выполнять приказания командира отряда. Если я буду находиться в отлучке, ты станешь моими глазами и ушами. — Я посмотрел на него и внезапно развеселился. — Ну а что касается твоего огромного носа…
— Моего носа? — в ужасе воскликнул армянин, словно я пригрозил, что отрежу его. — Что такое с моим носом, fráuja Торн?
— Все в порядке, — успокоил его я. — Сохрани его для вынюхивания янтаря. Просто будь временно моими глазами и ушами. Не позволяй госпоже Геновефе исчезать из виду.
— Но ты не сказал мне, что именно я должен увидеть или услышать?
— Это не имеет значения, — пробормотал я, не желая признаваться, что Геновефа мне изменила и что теперь меня гложет ревность. — Просто сообщай мне обо всем, даже о самых заурядных происшествиях, а уж выводы я сделаю сам. А теперь давай спать.
Той ночью я потерял аппетит не только к еде. Это была одна из тех немногих ночей, когда ни Тор с Торном, ни Веледа с Геновефой не ласкали друг друга.
На протяжении последующей недели или около того я только трижды отправлялся на охоту, удаляясь от лагеря. И всякий раз, когда я снова присоединялся к своим спутникам, Геновефа неизменно выглядела чистой и целомудренной, я не ощущал никаких чужих запахов, а Личинка ни о чем таком не докладывал. Он только выразительно поднимал брови и разводил руками: дескать, мне нечего сказать. Поскольку поводов для беспокойства больше не было, теперь по ночам я в качестве и Торна и Веледы старался изо всех сил вознаградить Геновефу и Тора за верность, и наша взаимная страсть возобновилась с былой силой.
Следуя вдоль течения Тираса, мы все больше отклонялись на запад, а поскольку река становилась все уже и уже, мы поняли, что приближаемся к ее истокам. Я спросил дорогу у владельца последней корчмы, которая нам попалась, и он посоветовал перейти Тирас вброд в самом узком месте, а затем свернуть на северо-запад. Пройдя примерно сорок римских миль, сказал он, мы окажемся в верховьях другой реки, на скловенском языке она называется Бук[310]. Это была первая река — из тех, что мне встречались, — которая, как я узнал, течет с юга на север. Хозяин корчмы заверил меня, что если мы все время будем двигаться вниз по ее течению, то доберемся прямо до Янтарного берега.
К настоящему моменту мы уже прошли около двадцати миль из тех сорока, что отделяли нас от Бука, по удивительно хорошей дороге, где двигалось множество повозок, и дорога эта привела нас к селению, которое по-скловенски называлось Львив[311]. Несмотря на неблагозвучное, труднопроизносимое название, местечко оказалось уютным, и мы решили тут ненадолго остановиться. Расположенное как раз посередине между Тирасом и Буком, селение это было таким большим, что вполне могло называться городом. Здесь имелись рыночная площадь и огромный базар, куда съезжались все окрестные крестьяне, пастухи, ремесленники, а также торговцы, доставлявшие товары либо по одной, либо по другой реке. Мы нашли hospitium, где частенько останавливались прибывавшие сюда богатые купцы и их семьи, поэтому он содержался в порядке и имел даже отдельные термы для мужчин и женщин.
Поскольку Львив был довольно спокойным местечком и я рассчитывал выяснить здесь кое-что по древней готской истории, а также поскольку, похоже, дальше начинались совсем уж неизведанные земли, я решил задержаться здесь на несколько дней.
Когда мы с Геновефой принесли вещи в свои покои в hospitium, она сказала мне:
— Итак, Торн, ты не можешь или не хочешь отказаться от своей августейшей сущности мужчины, титула маршала и herizogo. Но я могу сбросить свою теперешнюю личину, и, более того, я настаиваю на этом. Я хочу быть по очереди то Тором, то Геновефой, таким образом я смогу пройтись по всем лавкам и мастерским этого селения и посмотреть, что за товары предлагают здесь мужчинам и женщинам, а заодно и купить что-нибудь нам обоим. Кроме того, как ты знаешь, я получила утонченное воспитание и отличаюсь разборчивостью, а мне пришлось слишком долгое время мыться только от случая к случаю, да и то в реке. Поэтому я также настаиваю на том, чтобы по очереди наслаждаться мужской и женской банями. Здесь достаточно людей на улицах, очень много приезжих, так что вряд ли кто-то обратит внимание на сходство между Тором и Геновефой. Даже если кто и заметит, что из того? Любой слух, пущенный этими ничтожествами, живущими в настоящей глуши, вряд ли повредит тебе или поставит в неловкое положение.
Я был просто возмущен категоричностью этого заявления, но еще больше был изумлен, когда услышал, что мой спутник — конокрад, развратник и убийца несчастного старика-крестьянина — заявляет, что получил утонченное воспитание. Поэтому я только и сказал снисходительно:
— Делай как хочешь.
Однако я все-таки беспокоился о своей репутации, а потому отправился на конюшню, где временно поселился Личинка, и сказал ему, что «в государственных интересах» fráujin Геновефа теперь будет снова время от времени появляться в облике молодого человека по имени Тор.
— В каком бы облике она ни была, я хочу, чтобы ты всегда тайно следовал за ней. И предоставлял мне полный отчет, когда бы я его у тебя ни потребовал. Ясно?
— Я буду стараться изо всех сил, — сказал армянин с самым несчастным видом. — Но ведь есть некоторые места, куда fráujin может пойти, а я нет.
— Тогда внимательно наблюдай и жди, пока она снова не выйдет, — приказал я, рассердившись не столько на Личинку, сколько на себя самого: все-таки унизительно опускаться до слежки.
С этих пор Геновефа сопровождала меня в облике женщины, только когда обедала со мной в столовой hospitium, да еще пару раз мы столкнулись с ней на улице. Бо́льшую часть времени Тор проводил в облике Тора. Я сам всегда посещал исключительно термы для мужчин. Если я встречался с Тором там или где-нибудь в другом месте, мы с ним делали вид, что не знаем друг друга. Но я надеялся, что Личинка продолжает слежку, когда сам я не могу этого делать, и, поскольку он ничего подозрительного мне не сообщал, я был спокоен, полагая, что и Тор и Геновефа ведут себя добродетельно. Я в основном занимался тем, что пытался свести знакомство с местными стариками, которые праздно шатались у hospitium — или у винных лавок, палаток с пивом, вокруг рыночной площади Львива, — и интересовался, что они могут рассказать мне об истории своих предков, которые жили здесь раньше.
Но я отыскал лишь немногих старожилов, которые принадлежали к какому-нибудь германскому роду. Большинство людей, которых я здесь встречал, были скловены с приплюснутыми носами, а они не знали даже, откуда пошел их народ и какова его история. В своей унылой и печальной манере они могли мне только сказать, что скловены пришли откуда-то с далекого севера и востока, а затем постепенно перебрались на юг и запад.
Я спросил у одного из стариков, когда мы сидели в таверне на рыночной площади:
— Это гунны выгнали твоих предков с их далекой родины?
— Кто знает? — вздохнул он. — Может, гунны, а может, и pozorzheni.
— Кто? — не понял я незнакомое скловенское слово.
Он с трудом объяснил, и я понял, что старик имел в виду — «женщины, которых надо опасаться».
— Иисусе, — пробормотал я. — Я слышал, как о них упоминали далеко на окраинах империи суеверные крестьяне, но никак не ожидал, что цивилизованные жители Львива боятся племени амазонок. Неужели у вас тут верят в этот нелепый миф?
— Мы верим, — просто ответил он. — И остерегаемся сердить этих женщин, когда они приходят в Львив.
— Что? Они приходят сюда?
— Каждую весну, — ответил мой собеседник. — Правда, только немногие из них. Они приезжают в Львив, чтобы выменять то необходимое, что не могут достать в своей глуши на востоке. Их легко отличить от других женщин, которые появляются на рынке. Pozorzheni приходят полностью вооруженными и обнаженными по пояс, словно варвары-мужчины с выдубленной кожей; они бесстыдны, дерзки и чванливы: вечно ходят, выставив напоказ свои голые груди.
— Чем же они торгуют?
— Pozorzheni приводят лошадей, нагруженных шкурками выдр на которых они охотятся зимой. Еще они добывают пресноводный жемчуг. Конечно, мех выдры не самый ценный, как и жемчужины из раковин мидий. Но, как я сказал, мы остерегаемся сердить этих ужасных женщин, а потому они совершают обмен с большой выгодой для себя. Зато ни разу на нашей памяти они не нападали на Львив, не грабили стада в округе.
Я произнес скептическим тоном:
— Похоже, на деле они не настолько опасны, как вы думаете. Кем бы эти женщины ни были раньше, теперь они, вполне возможно, стали слабыми и покорными, как котята.
— Очень сомневаюсь, — сказал старик. — В дни моей юности я был одним из нескольких мужчин, кто остановил лошадь, мчавшуюся вон по той улице, она прискакала галопом с востока. Всадник был едва жив, когда мы стащили его с коня, он умер, так и не рассказав о своих злоключениях у pozorzheni, а также о том, каким образом ему удалось сбежать от них. Он не мог говорить, потому что держал в руке собственный язык, который ему жестоко вырвали. Бедняга, должно быть, испытывал ужасные мучения, потому что на его теле не осталось ни клочка кожи. Честно говоря, мы поняли, что он мужчина, только потому, что в другой руке он сжимал свои половые органы.
Я отправился обратно в hospitium пообедать, но, как выяснилось, выбрал для этого не слишком подходящее время, потому что там было полно народу. Столовая представляла собой небольшое помещение без всяких кушеток. Там имелись только длинные столы из досок со скамьями вдоль них, и все они стояли близко друг к другу. Я втиснулся на скамью между двумя обедающими и обнаружил, что сижу напротив Тора. Когда наши взгляды встретились, он широко раскрыл глаза от удивления и хотел вскочить из-за стола, но не смог, поскольку тоже был зажат с обеих сторон.
Я тут же понял, почему мое неожиданное появление так напугало его. Сквозь все остальные запахи — множества человеческих тел, постного супа, горячего хлеба и крепкого пива — я смог ощутить, что от Тора исходит lettucey — аромат женских выделений, причем еще совсем свежий. Они излились совсем недавно — потому что несвежие женские соки пахнут рыбой — и не принадлежали ни Геновефе, ни Веледе. Тор, должно быть, заметил, как затрепетали мои ноздри, потому что на его лице снова появилось испуганное выражение, а глаза забегали по сторонам, словно отыскивая пути для побега. Поняв, что улизнуть не получится, он напустил на себя чарующую улыбку и обратился ко мне через стол, довольно громко, чтобы я смог расслышать сквозь гул голосов в комнате:
— Ты поймал меня, увы, на этот раз я не успел как следует вымыться в термах. Надеюсь, ты не убьешь меня прямо здесь, дорогой Торн, в столь людном месте? Это вызовет шум, достаточно громкий, чтобы он достиг ушей короля Теодориха и всех друзей Торна.
Тор был прав: прямо сейчас я не мог ничего с ним сделать. Начисто позабыв о еде, я растолкал людей, сидевших от меня по бокам, — меня при этом выбранили за грубость — и ринулся в конюшню. Мои руки зудели, так мне хотелось задушить Личинку.
— Ты — tetzte tord! — бушевал я, хватая армянина и принимаясь его нещадно лупцевать. — Скажи, ты просто лентяй? Или круглый дурак? А может, ты замыслил предательство?
— Fra… fráuja! — вопил он в ужасе. — Ч-что я сделал?
— Лучше спроси, чего ты не сделал! — проревел я, отшвырнув его к стене конюшни. — Тор… я имею в виду, Геновефа в обличье Тора… встречалась здесь, во Львиве, с ужасными людьми, с преступниками. Как она отделалась от тебя? Ведь куда бы Тор ни пошел, ты не должен был спускать с него глаз. Ты поленился?
— Нет, fráuja, — захныкал Личинка, сползая на землю. — Я последовал за ним.
— Тогда говори, куда Тор… куда Геновефа ходила в таком виде? Неужели ты не в состоянии распознать, когда она с кем-то встречается? У нее была назначена встреча?
— Нет, fráuja, — хныкал он, складываясь пополам и прикрывая голову руками. — Я знаю только, что она была в lupanar.
— Что? — спросил я ошеломленно. — В публичном доме? Ты проследил, как Тор отправился… ты видел, как Геновефа в обличье… словом, ты видел, как приличная женщина на глазах у всех вошла в lupanar? И ты не прибежал немедленно доложить мне о таком неслыханном происшествии?
— Я не виноват, fráuja, — стонал он.
Но затем Личинка доказал, что он храбрее, чем я думал. Он поднял свое мрачное лицо, опустил руки, которыми прикрывал голову, и отважно произнес:
— Ты прав, fráuja. Я действительно тебя предал.
Я опустил уже занесенный было кулак и процедил сквозь зубы:
— Объяснись.
— Я о многом не сообщил тебе.
— Так сделай это сейчас!
Он запричитал, всхлипывая время от времени:
— Я не знаю, да что же это за женщина такая — fráujin Геновефа! Какая приличная женщина пойдет в lupanar? В Новиодуне я сперва принимал ее за мужчину по имени Тор. Когда наше путешествие только началось, я беспокоился, что однажды вы поступите со мной так же, как и с прекрасной госпожой Сванильдой. Но потом, стоило Сванильде умереть, как оказалось, что Тор тоже женщина. О, всем известно, что ревность может завести далеко, однако ты, fráuja, казалось, был счастлив, а поэтому…
— Объясни толком! Я ничего не разберу в твоей тарабарщине!
Но он продолжил довольно бестолково:
— Поэтому я решил ничего не говорить… не делать ничего такого, что может вызвать ревность или неприятности… закрывать глаза на то, что мне не следовало видеть.
— Болван, я ведь велел тебе смотреть в оба! Я приказал тебе не спускать глаз с Геновефы!
— Но к тому времени, fráuja, она уже обманула тебя. В тот самый день, когда ты сказал мне об этом.
Мне страшно не хотелось в этом признаваться, но деваться было некуда, и я кивнул:
— Я знаю. Она приказала тебе ехать вперед, а затем переспала с углежогом. Поэтому-то я и велел тебе впредь не выпускать госпожу из виду.
Личинка изумленно уставился на меня:
— С каким еще углежогом?
Я ответил раздраженно:
— С грязным стариком, который повстречался нам на до роге чуть раньше в тот день. Ты, конечно же, видел его. Старый крестьянин-скловен. Полное ничтожество. — Я горько рассмеялся. — Это был самый ничтожный из всех ее любовников.
— Акх, нет, любовник ее был человеком еще более презренным, чем скловен, fráuja Торн! — воскликнул Личинка, склонив голову и ударив по ней своими кулаками. — Ты ошибся относительно углежога, или тебя ввели в заблуждение. Единственным, кто обнимал fráujin Геновефу в тот день, был еще более презренный армянин!
Страшно изумленный, я произнес, заикаясь:
— Ты?.. Но… Как ты осмелился?
— Это все госпожа. Я бы сам никогда не решился! — И он быстро затараторил, словно желая все объяснить прежде, чем я разрежу его на кусочки (но я был слишком поражен и настолько ошеломлен, что даже забыл вытащить свой меч). Fráujin пригрозила, что, если я откажусь, она пожалуется тебе, будто я хотел ее изнасиловать, и ты меня убьешь. Она сказала, что ее давно интересует, правда ли то, что рассказывают о мужчинах с большими носами. Вот почему я так испугался, fráuja Торн, когда в тот же вечер ты тоже заговорил о моем носе. В любом случае я не хотел: сказал госпоже, что нет никакой связи между носом мужчины и его svans. Я заверил ее, что у всех армян большие носы, но я не знаю ни одного, у кого svans был бы больше моего. У армянских женщин тоже большие носы, а у них вовсе нет никаких svans. — Личинка замолчал, затем заметил задумчиво: — Но ни у одной из них нет… внизу ничего… ну, в общем, такого большого, как у fráujin Геновефы… — Я свирепо уставился на него, и он торопливо продолжил: — Но, несмотря на все мои протесты, госпожа потребовала, чтобы я продемонстрировал ей svans. И затем, когда все уже случилось, она сказала, что я был прав, она смеялась и высмеивала меня. А потом ты вернулся с охоты, fráuja Торн, и я во второй раз преступно промолчал. Затем был третий, четвертый и пятый раз, потому что fráujin Геновефа — иногда в платье Тора — забавлялась по меньшей мере дважды в день, то с мужчиной, то с женщиной, как только мы прибыли во Львив, и каждый раз сразу же после этого спешила в термы, чтобы вымыться, прежде чем разделить постель с тобой. Откровенно говоря, я беспокоился, что она может подцепить какую-нибудь грязную болезнь от этих неопрятных скловен и заразить тебя. Но, fráuja Торн, как я мог открыть все это тебе без того, чтобы не признаться самому? Ох, vái, конечно же, я знал, что мне рано или поздно придется все рассказать. И я готов понести наказание. Но, пожалуйста, прежде чем ты убьешь меня, можно я верну кое-что, что принадлежит тебе?
Я пребывал в слишком большом изумлении, чтобы ответить. Личинка поспешил куда-то в глубь конюшни, но тотчас же вернулся, неся что-то.
— Я нашел это в складках спального мешка госпожи Сванильды, когда развернул его в первый раз, — сказал он. — Я подумал, что ты наверняка ломаешь голову, что с ним сталось. И поскольку я сам сейчас стою на пороге смерти…
Но я никогда не видел прежде этого предмета. И, увидев теперь, тут же забыл о своей ярости, изумлении и душевной боли. Это был венок, сплетенный из листьев и цветков, какой женщины иной раз, не зная, чем занять себя, делают из цветов в саду, чтобы затем, словно корону, надевать на голову. Сначала я подумал, что Сванильда сплела его просто ради забавы, но потом понял, из чего он сделан: из листьев дуба, теперь уже сухих и скукожившихся, и гроздьев с маленькими цветками липы, которые до сих пор еще источали сладкий аромат, хотя уже давно завяли. Вспомнив легенду о дубе и липе, я догадался, почему Сванильда с такой любовью сплела венок и сберегла его. Я долго вертел его в руках и наконец произнес нежно и печально:
— Помнишь предсказание, которое сделал прорицатель Мейрус?.. Я думаю, что он несколько ошибся. Полагаю, что Сванильда, где бы она ни находилась, никогда не переставала любить меня.
— Где бы она ни находилась, да, — сказал Личинка, сочувственно хлюпая носом. — Где бы она ни находилась, туда ее отправил Тор.
Я оторвал взгляд от примитивной короны и устремил его на Личинку, мне даже не пришлось ни о чем спрашивать. Он отпрянул от меня и с видом еще более виноватым и испуганным, чем прежде, сказал:
— Я думал, ты знал, fráuja. Как я уже говорил, ты казался тогда таким счастливым. Это Тор втащил госпожу Сванильду внутрь, накинул петлю ей на шею и затянул, подвесив бедняжку на балке в углу склада. Он крутил и пинал несчастную, пока та не задохнулась. Думаю, Тор знал, что я притаился там, в темноте, но, похоже, его это не волновало. Вот почему я подумал, что ты и он… или она, я имею в виду…
— Достаточно, — прохрипел я. — Замолчи.
Личинка захлопнул рот чуть ли не со щелчком, а я какое-то время стоял и размышлял, продолжая вертеть в руках венок из дуба и липы. Наконец я заговорил снова, и мне не было дела до того, что Личинка мог подумать, услышав мои слова:
— Ты не ошибся. Это правда. Я действительно вступил в молчаливый сговор, став соучастником злобного деяния, которое совершила эта мерзавка, этот мерзавец. Мы с Тором две стороны одной монеты, и эта монета сделана из грязного металла. Ее нужно расплавить, очистить и отчеканить снова. Для того чтобы это сделать, я должен первым искупить вину. Я начну с того, что сохраню тебе жизнь, Личинка. Я даже впредь стану почтительно звать тебя Магхибом. Готовься к отъезду. Мы покидаем это место. Дальше мы поедем вдвоем. Оседлай двух наших лошадей и погрузи все вьюки на третью.
Я отбросил венок, чтобы он мне не мешал, вытащил свой меч и направился обратно через двор к hospitium. Зайдя в столовую, я огляделся. Тора там больше не было. Я бросился по лестнице наверх в нашу комнату и обнаружил, что дверь распахнута настежь. Тор явно заходил сюда и, очевидно, поспешил покинуть ее, потому что все наши вещи были раскиданы в страшном беспорядке. Быстро все переворошив, я обнаружил, что он оделся в наряд Геновефы и забрал с собой только женские вещи и украшения, ничего не взяв из вещей Тора, кроме меча. Я обнаружил также, что он украл и одну мою вещь — витой бронзовый нагрудник, который покорил его еще тогда, когда он увидел его впервые.
Я услышал, что снаружи раздаются крики, и подошел к окну. Во дворе hospitium мельтешили владелец, несколько его слуг и конюхов, хозяин кричал кому-то, чтобы привели целителя — скловены так называют medicus[312]. Я снова побежал в конюшню, где обнаружил Магхиба, распростертого на спине на соломе между двумя оседланными лошадьми. Из его груди торчала рукоятка ножа, который я тут же узнал. Но на этот раз Геновефа, видимо, слишком торопилась — и рука ее дрогнула. Магхиб был все еще жив, в сознании и, хотя слоняющиеся поблизости помощники пытались заставить его молчать, армянин мог говорить, по крайней мере, с трудом выдавил сквозь пузырившуюся на губах кровь несколько слов:
— Пытался остановить ее… fráujin вонзила в меня… взяла лошадь… поехала на восток… на восток…
Я кивнул, догадавшись, почему он дважды повторил это слово.
— Да, — сказал я. — Она слышала истории об этих ужасных viragines. И поняла, что у нее с ними много общего. Так вот, значит, куда она собирается.
Я не мог поверить, что столь изнеженное создание, как Геновефа, добровольно согласится разделить ту суровую жизнь, которую ведет в лесах кочевое племя. Вряд ли она останется там навсегда. Похоже, она просто собиралась на какое-то время скрыться среди viragines, чтобы таким образом спасти свою шкуру.
Я сказал:
— Твоя рана не кажется смертельной, Магхиб, а вот и целитель. Позволь ему обработать рану и вылечить тебя. Когда силы вернутся к тебе, продолжишь путешествие к Янтарному берегу. Тебе надо только добраться до реки Бук и затем двигаться по ее течению. Я присоединюсь к тебе после того, как сведу счеты с мерзким предателем.
Я оставил Магхиба на попечение целителя и отправился к владельцу hospitium, где вручил ему немалую сумму денег на содержание больного и уход за ним. После этого навьючил Велокса, вскочил на него и поехал на восток, по направлению к Сарматии, на поиски женщин, которых надо опасаться.
Довольно обширная и не имеющая четко очерченных границ область под названием Сарматия тянется далеко на запад чуть ли не до самой Азии, а она настолько огромна, что ее точные размеры неизвестны даже тем, кто описывает местности. Но вряд ли мне придется долго путешествовать в поисках Геновефы. Если она на самом деле сбежала, чтобы укрыться среди амазонок — или baga-qinons, или viramne, или pozorzheni, или как там они сами себя называли, — тогда я выясню, где живут эти женщины. Наверняка это не слишком далеко от Львива, поскольку каждый год от них туда приезжают посланцы на ярмарку. Я полагал, что отыщу их даже быстрее Геновефы, потому что я знал кое-что, чего, похоже, не знала она. Мне сказали, что амазонки торгуют шкурками выдр и речным жемчугом, а это означало, что они живут поблизости от чистой проточной воды.
Целых два дня после того, как я покинул Львив, вдоль дороги тянулись небольшие деревеньки, а затем я оказался посреди густых сосновых и еловых лесов. Здесь, в чаще, я перестал быть Торном: снял мужскую одежду, спрятал оружие и надел на себя наряд Веледы. Таким образом, я мог приблизиться к амазонкам, не рискуя оказаться убитым на месте. Я даже постарался выглядеть в женском обличье как можно соблазнительнее, потому что узнал еще кое-что об амазонках, чего могла и не знать Геновефа. Сверху я не стал надевать ни туники, ни блузы, только strophion, чтобы сделать грудь выше и полнее. Так я и ехал, обнаженный по пояс, от души радуясь тому, что была еще ранняя осень: погода стояла теплая, и я чувствовал себя довольно уютно.
Я проехал почти по всему вечнозеленому лесу и в конце концов все-таки добрался до воды. У ручья я остановился, чтобы напиться и наполнить флягу, я не высматривал здесь амазонок, потому что ручей был слишком маленьким — вряд ли тут водились выдры и мидии. Не ожидал я встретить амазонок также и вокруг случайных болот, стоячих прудов или других подобных водоемов. И вот наконец спустя пять или шесть дней после того, как выехал из Львива, я добрался до довольно широкого, прозрачного, быстро текущего потока: самое подходящее место для речной выдры. Я решил пару дней идти вниз по течению, а затем, если не найду никаких следов, перейти его и попытаться обследовать верховья. Берег был покрыт мягким дерном и мхом, поэтому Велокс ступал по нему почти так же тихо, как волк, а я продолжал подозрительно осматриваться, — так мы и двигались под кроной сосен, свисающей над водой. Однако, как оказалось, я был недостаточно осторожным.
Внезапно что-то бесшумно стегнуло меня по лицу, а затем это что-то до боли крепко обхватило меня, как раз под грудью, прижав мне руки к бокам. Прежде чем я понял, что произошло, я оказался выдернутым с седла. Но я не упал, а повис в воздухе, тогда как Велокс спокойно выбрался из-под меня. Почувствовав, что вес наездника больше не давит на него, конь остановился, повернулся и уставился на меня с таким изумлением, что при других обстоятельствах я бы рассмеялся. И было чему удивляться: его хозяин повис в веревочной петле высоко над землей. Только теперь я вспомнил, что́ мне говорили о sliuthr, тихом оружии древних готов.
Поскольку руки у меня были связаны, я не мог достать ни меч, ни кинжал, поэтому мне ничего не оставалось, как только беспомощно висеть в воздухе. Я услышал, как затрещали ветви и кто-то спустился с дерева, очевидно привязав где-то там конец веревки, которая натянулась под тяжестью моего веса. Едва ли я был удивлен, увидев, что на меня напала женщина. Она соскочила со ствола на землю и хмуро уставилась на меня.
Наверняка вам известно, что все легенды об амазонках, от Гомера и Геродота до недавних времен, описывают их как красавиц. Мне и самому было любопытно, так ли это. Мне очень жаль разочаровывать вас, однако это неправда. Вообще-то такой разумный человек, как Геродот, мог бы и сам сообразить, что амазонки вряд ли будут красавицами. Разве не ясно, что женщины, которые все время проводят в глуши, живут круглый год под открытым небом и сами, без помощи мужчин, выполняют всю тяжелую работу, скорее будут походить на грубых сильных зверей, чем на гибких и прекрасных охотниц Дианы. Во всяком случае, та самая первая амазонка, с которой я повстречался в тот день, была именно такой, да и ее сестры, с которыми я познакомился позднее, были ничуть не лучше.
Она соскользнула с дерева вовсе не с легкостью и грацией нимфы, но, напротив, с шумом приземлилась на корточки, подобно упавшей жабе. Едва ли этому можно было удивляться: тот, кто проводит весь год на воздухе, обрастает толстым слоем жира, однако у нее он был просто непомерно большим. Хотя руки амазонки были такими же мускулистыми, как у дровосека, а ноги напоминали стволы деревьев, ее туловище, ляжки и ягодицы были пухлыми. Единственной одеждой, которую она носила, была юбка, сделанная из какой-то кожи, мало чем отличавшейся от ее собственной: грубой, шероховатой и обветренной, как у зубра. Эта женщина была, подобно мне, раздета до пояса, так что я смог убедиться, что, вопреки многочисленным легендам и скульптурам, амазонки вовсе не отрезают себе одну грудь, чтобы им удобней было стрелять из лука. У напавшей на меня женщины их было две, и они вряд ли могли воодушевить на создание скульптуры: этакое кожистое вымя с сосками словно из коры. Что амазонки отреза́ли, так это длинные волосы и, очевидно, больше ничего с ними не делали, даже не причесывали. У этой шапка темных волос напоминала рогожу, такой же войлок торчал у нее под мышками. Глаза, которыми ей всю жизнь приходилось всматриваться вдаль — и когда светило солнце, и когда дул ветер, — были красными и косыми. Амазонка была босиком, и я разглядел длинные пальцы ног, кривые и приспособленные для лазания по деревьям. Ее руки с изогнутыми когтями были такими широкими и мозолистыми, как у кузнеца, одну из них она вытянула вперед, чтобы снять с меня пояс, на котором висели меч и нож.
Как только женщина это сделала, она раскрыла свои необычайно мощные челюсти и заговорила, обнажив полный рот торчащих во все стороны желтых зубов. Я лишь разобрал, что она задала вопрос — частично на старом языке, но с примесью незнакомых слов, которых я не понял. Не в состоянии даже пожать плечами, я попытался мимикой изобразить, что мне трудно уловить смысл. Поэтому она спросила еще раз, выбирая слова более тщательно: все они были готскими, но еще более варварскими, чем любой из диалектов старого языка, которые мне доводилось слышать. В любом случае я мог понять, что она спрашивает, и отнюдь не приветливо, кто я такой и что делаю здесь. Я изо всех сил постарался дать ей понять, что веревка стягивает меня чересчур сильно, чтобы я мог ответить.
Кроме отобранного у меня оружия у амазонки имелись также собственный кинжал, лук и колчан, висевший за спиной. Она изучала меня и словно что-то обдумывала, пока, очевидно, не решила, что превосходит меня по силе. Наверняка так и было, потому что незнакомка вдруг подошла поближе, схватила меня за ноги, подняла вверх и держала, пока я не снял через голову петлю, затем опустила меня на землю. Она дернула свисающую веревку, словно пыталась освободить ее от того, к чему она была привязана, и позволила веревке упасть. Затем амазонка начала, не глядя, сворачивать ее, продолжая сверлить меня взглядом своих маленьких красных глазок, пока я отвечал на ее вопрос, рассказывая заранее приготовленную историю.
Я сказал, и отчасти это было правдой, что я несчастная жена злобного и жестокого мужа, и после того, как он на протяжении многих лет бранил и оскорблял меня — отвратительный похотливый самец, — я решила, что больше не стану этого терпеть. Поэтому я сбежала от своего тирана и отправилась сюда, искать помощи и убежища у своих лесных сестер.
Тут я сделал паузу, с напряжением ожидая, не скажет ли она, что я уже вторая такая беглянка, которая появилась здесь за последние несколько дней. Но амазонка лишь с подозрением уставилась на Велокса и заметила:
— Твой жестокий муж, сестра, дал тебе прекрасного коня.
— Акх, да ничего подобного! Ni allis. Я украла его. Мой супруг не бедный крестьянин, он купец во Львиве, у него целая конюшня таких лошадей. Я взяла себе самого лучшего скакуна.
— Он больше не твой, — проворчала амазонка, — теперь он наш.
— Тогда вы можете поймать еще одного не хуже, — сказал я со злорадной улыбкой и показал на ее sliuthr. — Когда муж приедет за мной.
Она обдумала это и наконец кивнула:
— А ведь точно. — Ее лицо при этом даже немного просветлело. — И вдобавок мы сможем немного развлечься.
Прекрасно понимая, что эта женщина имела в виду, я одарил ее еще одной злорадной улыбкой.
— Мне бы хотелось это увидеть. И принять в забаве участие.
Казалось, она разделяла мое отвращение к «похотливым самцам» и одобряла мое показное стремление присоединиться к «развлечениям» подобного рода. Тем не менее амазонка окинула меня с ног до головы критическим взглядом, а затем сказала:
— Ты недостаточно выносливая, чтобы стать walis-karja.
Итак, именно этим именем они называли себя: walis-karja, в честь тех языческих ангелов, которые на поле сражения подбирали убитых воинов и переносили их в Валгаллу. Могли ли эти женщины на самом деле быть их потомками? Если да, то вот вам и еще одно печальное разочарование: ведь если верить легендам, валькирии тоже были красавицами.
Я принялся вдохновенно лгать дальше:
— Vái, сестра, я когда-то была такой же выносливой, как и ты. Но жестокий муж морил меня голодом. Не сомневайся, я сильнее, чем кажусь на вид, я умею охотиться, ловить рыбу, ставить капканы. Позволь мне только самой добывать себе пропитание, и я буду есть как свинья. Клянусь, я скоро стану толстой — тучной — жирной. Позволь мне только остаться.
— Это не мне решать.
— Ну, тогда позволь мне обратиться к вашей королеве, старейшине, или как там называется главная walis-karja. Мне неизвестен ее титул.
— Unsar Modar. Наша мать. — Женщина снова призадумалась, а затем сказала: — Ладно. Пошли.
Не выпуская из рук мое оружие и свою свернутую веревку, она также взяла за поводья Велокса и потопала вниз по течению реки. Я шел рядом, очень довольный тем, что попал сюда раньше Геновефы.
Я решил расспросить свою спутницу:
— Наверняка ваша старейшина не является всем walis-karja родной матерью. Интересно, она унаследовала свою власть? Или вы ее выбрали? Как тут у вас принято? И как мне к ней обращаться?
Женщина, взявшая меня в плен, немного подумала и сказала:
— Unsar Modar правит, потому что она самая старая. Она самая старая, потому что дольше всех прожила. А прожила она так долго, потому что была самой свирепой, кровожадной и безжалостной из всех, способной убить каждую из нас по отдельности и всех вместе. Ты будешь обращаться к ней, как и мы, с почтением, с любовью, как к Modar Lubo. Матери Любви.
Я с трудом сдержал смех — уж больно это имя не соответствовало описанию, но вслух лишь поинтересовался:
— А как твое имя, сестра?
Она снова замолчала, но в конце концов сказала, что ее зовут Гхашанг. Я заметил, что никогда прежде не слышал подобного имени, поэтому амазонка объяснила мне, что оно означает «Красавица», и снова я едва сдержался, чтобы не расхохотаться.
Теперь к нам стали присоединяться другие женщины: они появлялись из-за прибрежных деревьев, или спускались с них, или приезжали из чащи леса верхом на неоседланных маленьких, косматых, каких-то унылых лошадках. Все амазонки неизменно издавали при виде меня и Велокса хриплые вопли и скрипучими голосами задавали вопросы Гхашанг. Но она, гордая тем, что привела в лагерь пленницу, отказывалась отвечать и только знаком приглашала их присоединиться к нам. Все эти женщины, даже самые молоденькие, выглядели такими же «Красавицами» и сильно смахивали на массивных диких коров, которых называют зубрами.
К тому времени, когда мы добрались до жилья амазонок, Гхашанг и я уже возглавляли процессию из восьми или десяти женщин. Вряд ли это место можно назвать деревней или даже лагерем. Это была всего лишь широкая лесная поляна с рассыпанными в разных местах кругами кострищ, обложенными кое-как черными камнями. Повсюду валялись спальные мешки, разложенные на подстилках, набитых еловыми лапами, разная утварь и орудия труда, растянутые на обручах шкуры и куски сбруи, ножи, обглоданные кости и другие остатки еды.
С двух или трех стволов деревьев свисали сине-красные туши для будущих трапез, над ними вились мухи. Очевидно, женщины не нуждались в надежном жилище или же просто не могли возвести его, потому что здесь не было даже палаток или навесов. Я еще никогда не видел такой убогой общины, как эта. Честное слово, даже гунны по сравнению с ними выглядели утонченными и цивилизованными.
Здесь было еще десять или двенадцать женщин, несколько девушек, таких молоденьких, что у них еще не выросла грудь, и с полдюжины детей, ковылявших или ползающих поблизости. Ребятишки были совершенно голыми и грязными, я увидел, что все они были исключительно женского пола. У девушек кожа еще не успела загрубеть, и они не обросли мышцами, но при этом, как ни печально, их тела уже были похожи на луковицы. Vái, да у гуннов женщины были красавицами по сравнению с этими. И я, Веледа, вне всяких сомнений, сияла здесь подобно золотому самородку в хлеву.
Было бы логично ожидать, что эта стая горгон будет разинув рот — и с превеликой завистью — пялиться на мое прекрасное лицо и стройную фигуру. Однако, даже будь я невероятно самонадеянной и дерзкой женщиной, прием, который оказали мне walis-karja, показался бы мне просто унизительным. Они уставились, да, с восхищением, но вот только не на меня, а на моего скакуна. На меня они бросили только несколько взглядов, полных неодобрения, почти отвращения, и тут же отвели глаза, словно увидели создание настолько мерзкое, что оно вызвало тошноту у нормальных людей. Ну, по их меркам я таким и был. Как явствовало из имени моей новой знакомой, здесь существовали иные стандарты красоты.
Те, кто слышал об отвращении амазонок к мужчинам, могут подумать, что они представляли собой общество sorores stuprae, которые получают удовольствие только от общения с себе подобными. Но вскоре я узнал, что это не так. Хотя у них присутствовали все женские органы, они были совершенно равнодушны к сексу, не только не интересовались плотскими отношениями, но отвергали само упоминание о них. Немного удивляло, что амазонки представляли себе идеальных walis-karja столь отвратительными, бесформенными, непривлекательными, вызывавшими отвращение не только у мужчин, но и у женщин. Поначалу я не знал причин того, почему они избрали такой путь, но постепенно понял, что единственным странным существом в этом сообществе являлась Веледа. Я боялся даже думать о том, что было бы, узнай они, кто я такой на самом деле.
Гхашанг привязала моего коня, а затем повела меня к старейшине. Многие из ее сестер последовали за нами за завесу из деревьев, которые скрывали расположенную рядом поляну поменьше. Это был «дворец» под открытым небом их Матери Любви. Хотя он был почти точно так же завален остатками пищи и всевозможным мусором, но мог похвастаться двумя предметами, которые можно было бы назвать мебелью. Над спальной подстилкой старухи свисала крыша из поношенной оленьей шкуры, растянутой между двумя суками. А в центре этой поляны находился грубо выструганный из огромного ствола дерева «трон», который уже начал гнить и был покрыт лишайником. Modar Lubo сидела на нем в весьма внушительной позе, едва ли не полностью скрывая «трон» своим телом. Я тут же поверил, что эта женщина самая старая из walis-karja и, без сомнения, самая ужасная.
Если все ее дочери были такими же уродливыми, как зубры, то ее можно было легко принять за одного из сказочных драконов, о которых любят толковать язычники. Modar Lubo была вся в морщинах и пятнах, как и у всякой старухи. Однако складки ее кожи напоминали чешую ящерицы и были покрыты бородавками и наростами, а ее плоские старые груди выглядели такими же твердыми, как пластины доспехов. Ногти на пальцах рук и ног были длинными, словно когти, а немногие сохранившиеся зубы напоминали клыки. Она была гораздо выше, толще и волосатее своих дочерей. Кроме седой, покрытой перхотью рогожи на голове с обеих сторон рта у этой жуткой старухи торчали волосы, напоминающие усы у рыбы-сома. Хотя она не извергала, подобно дракону, из пасти огонь, ее дыхание было таким тошнотворным, что могло отшвырнуть любого противника на восемь шагов.
Остальные женщины лишь бросали на меня вопросительные взгляды. Эта смотрела злобно и с неприязнью слушала, как я представился и начал было повторять сказку, которую уже изложил Гхашанг. Я успел сказать лишь несколько слов, когда старуха прорычала нечто напоминающее вопрос:
— Zaban ghadim, balad-id? — Когда же я посмотрел на нее беспомощно, она спросила на готском: — Ты не говоришь на старом языке?
Это привело меня в еще большее замешательство, и я смог только сказать:
— Я же как раз и говорю на старом языке. Так же как и ты, Modar Lubo.
Она презрительно скривила губы, так что стали видны клыки, и фыркнула:
— Горожанка, что с нее взять! — И царственным жестом махнула своей лапой, чтобы я продолжил рассказ.
Я так и сделал, снабдив множеством подробностей ту историю, которую поведал Гхашанг, приписав все возможные мерзости своему вымышленному супругу. Особенно я упирал на то, что чувствовал себя оскверненной не только в первый раз, но всегда, когда этот негодяй заявлял о своих супружеских правах. Вдохновенно сочиняя для амазонок все эти небылицы, я постарался как можно ниже опустить голову, чтобы Мать Любовь не заметила у меня на шее ожерелье Венеры: вдруг она знала, что оно означает. Описав своего мнимого супруга как настоящее чудовище, жестокое и похотливое, я сказал в заключение:
— Я прошу убежища у тебя и твоих дочерей, Modar Lubo, и прошу также твоей защиты, потому что этот отвратительный человек не расстанется так легко с сосудом, в который с таким наслаждением вливал соки своей похоти. Он способен прийти за мной.
Старуха слегка изменила позу на своем троне и прорычала раздраженно:
— Ни один мужчина в здравом рассудке не сунется сюда.
— Акх, ты его не знаешь, — сказал я. — Он может прийти переодетым.
Мать Любовь фыркнула, совсем как дракон, и с неверием произнесла:
— Переодетым? Ты в своем уме?
Я повесил голову, отчаянно пытаясь вызвать румянец на своем лице.
— Я страшно смущена, даже не знаю, как и сказать тебе об этом, Modar Lubo. Но он… иногда силой заставлял меня играть в отвратительную игру — будто он моя жена, а я его муж. Он ложился и заставлял меня залезать на него и…
— Вот мерзость-то! Тьфу! Замолчи! — Она и все остальные женщины беспокойно задвигались и начали корчить рожи. — В любом случае вряд ли он сможет убедительно изобразить женщину!
— Мой супруг весьма преуспел в изменении внешности, он — transvestitus muliebris[313], если ты знаешь, что это такое. Он переодевался в мои одежды. И мог в таком виде обмануть кого угодно. Он даже заставил нашего львивского лекаря вырезать ему на груди карманы, куда он клал мягкие тряпочки… здесь… и здесь…
Я сделал глубокий вдох, чтобы увеличить свои груди, а затем помял их пальцами, дабы продемонстрировать, что они были настоящими. Маленькие глазки старой драконихи расширились почти до размеров человеческих глаз, то же самое произошло и с остальными walis-karja, которые собрались вокруг нас.
Я вздохнул и добавил:
— Он даже выходил на улицу в таком виде, и незнакомцы часто принимали его за женщину.
— Мы его не примем! Правда, дочери? — Все тут же утвердительно закивали своими коровьими головами. — Как бы по-женски он ни выглядел и ни вел себя, он не сможет пройти простое испытание, когда на нем выжгут клеймо. Воск плавится. Воск горит.
Ее дочери оживленно закивали и закричали:
— Bakh! Bakh!
Я так понял, что это слово обозначало у них одобрение, поэтому присоединился к ним.
— Macte virtute![314]
— Но ты, — сказала Мать Любовь, снова вперив в меня свой страшный взгляд. — Что ты можешь нам предложить? Кроме своей прекрасной лошади и красивых латинских фраз?
— Я не всегда была горожанкой, — сказал я. — Я умею охотиться, ловить рыбу, ставить капканы…
— Но ты слишком худенькая и к тому же не сможешь выполнять работу на холоде и нырять за жемчужницами. Тебе следует нарастить побольше плоти на своих тонких костях. Позаботься об этом. А теперь скажи, как много ты знаешь о нас, walis-karja?
— Ну… я слышала кучу историй. Но не знаю, какие из них правдивы.
— Ты должна выучиться. — Она сделала знак одной из женщин. — Это Морг, наша ketab-zadan — или, как бы ты сказала, исполнительница древних песен. Она будет сегодня петь для тебя. Так начнется твое обучение нашему старому языку.
— Так, значит, мне позволено у вас остаться?
— Пока. Надолго ли, там будет видно. Скажи, у тебя есть дети во Львиве?
Это удивило меня, но я честно ответил:
— Нет.
— Ты бесплодна?
Я подумал, что лучше будет свалить все на мужа.
— Вполне возможно, что бесплоден мой супруг, Modar Lubo… Учитывая его извращения и…
— Ладно, посмотрим. — Она обратилась к женщине, которая захватила меня в плен: — Гхашанг, этим займешься ты. Пошли весточку уйгурам, передай, что нам срочно нужен Служитель. Как только мужчина здесь появится, отдай ему эту женщину. — Мне она сказала: — Ты пройдешь обряд посвящения, и если забеременеешь, то останешься насовсем.
Это показалось мне довольно суровым посвящением — заставить женщину, которая сбежала от похотливого супруга, возлечь с незнакомцем. Причем не с кем-нибудь, а с желтокожим, кишащим паразитами, ужасным, словно гунн, уйгуром. Но я ничего не сказал, только склонил голову в знак согласия.
— Хорошо. Тогда ты свободна. А теперь все подите прочь. Ваша Мать желает отдохнуть.
Со страшным усилием старуха поднялась с «трона» и, тяжело ступая, добралась до своей подстилки. Теперь, когда она освободила большое кресло, я смог увидеть, что оно покрыто кожей, вымазанной краской: это, очевидно, означало орнамент. Хотя кожа была изношенной, потертой и обтрепанной по краям, она выглядела слишком нежной и мягкой, чтобы быть шкурой какого-либо животного, это была кожа человека.
* * *
Гхашанг вернула мне мой пояс с мечом и ножом и показала свободное место на поляне, где я могла положить свой спальный мешок и вьюк. Остаток дня я провел следующим образом.
Моим новым сестрам все еще, казалось, неловко было смотреть мне в лицо, да к тому же не все они свободно говорили на готском, чтобы общаться со мной, но амазонки страшно заинтересовались, с какой целью толстая веревка обхватывала круп моего Велокса. Поэтому я запрыгнул на коня и показал, для чего она служит. Затем, одна за другой, амазонки попытались проделать это сами. Разумеется, такие толстые женщины не могли легко запрыгнуть в седло, они забирались на него, словно это было дерево. Однако, сев верхом, walis-karja могли цепляться за веревку пальцами ног лучше меня. Женщины были удивлены и обрадованы, когда поняли предназначение этого приспособления, некоторые сразу стали делать ножные веревки для своих лошадей. Однако вскоре выяснилось, что никто из walis-karja не знал, как соединить веревку, поэтому я некоторое время посвятил их обучению этому навыку.
Точно так же я заинтересовался их тихим оружием, sliuthr. Его было довольно просто сделать, и тот узел, который женщины завязывали в петлю, тоже выглядел довольно простым. Они могли набросить петлю на ствол дерева или ногу ползающего ребенка и крепко затянуть ее вокруг цели. Но когда это попытался повторить я, то проделал все настолько неумело и неуклюже, что они дружно рассмеялись. (Это было не столько унизительно, сколько мучительно, потому что их смех резал ухо.) Однако я сумел придумать, как усовершенствовать их sliuthr — вплетя в конец веревки узелок и продев в петлю всю веревку, вместо того чтобы завязывать грубый двигающийся узел. Когда я сделал один такой и женщины испытали его, они обнаружили, что теперь веревка скользит лучше и ее можно бросать еще тише. После этого амазонки перестали надо мной смеяться. Они даже вручили мне sliuthr, с которым я мог бы уйти и потренироваться в одиночестве, без того, чтобы меня смущали.
Развлекаясь таким образом, я обдумывал все, что уже успел узнать о walis-karja. Они использовали sliuthr в качестве оружия. Их Мать Любовь покрыла свое «судное место» кожей, которая была снята с человека. Другими словами, эти женщины унаследовали от древних готов по крайней мере две вещи. Во-первых, мне вспомнилась легенда о том, что когда-то очень давно, во время переселения готов, некоторые из женщин выказали себя столь невыносимыми, что их силой изгнали из отряда. Казалось, логично было сделать вывод, что те женщины умудрились выжить самостоятельно, остались здесь, сохранили старые обряды и традиции и так никогда и не переняли ремесел и милосердия, присущих более поздним готам, walis-karja были их прямыми потомками. Если так, то я могу понять, почему те древние готы изгнали прапрапра-бабушек нынешних. Легенда утверждает, будто первые женщины были злобными ведьмами haliuruns, но, по-видимому, они были всего лишь такими же отвратительными, как и их прапраправнучки.
Старинные песни могли подтвердить мою теорию, это была настоящая история, но оставался все-таки один вопрос. В чем заключалась причина того, что эти женщины совершенно растеряли свою сексуальность? Те давние изгнанницы могли быть, если верить легенде, настолько возмущены тем, что с ними сделали, что поклялись впредь обходиться без мужчин. Но их теперешние потомки не просто сохраняли верность той клятве; они, похоже, вдобавок избавились от всех женских инстинктов и достоинств.
Плохо, что они были довольны тем, что стали толстыми и уродливыми, а уж до чего мерзко звучали их голоса.
Я встречал множество мужчин, в чьих голосах слышался металл, однако бо́льшая часть женщин, которых я знал, говорили сладкими серебристыми голосками. А у этих walis-karja, молодых и старых, голоса были резкими, грубыми, трубными. Столь же неженственными выглядели их лень и неряшливость. Они жили в такой грязи, которая бы ужаснула любую нормальную женщину. Они не мыли своих детей, хотя до реки было рукой подать. Они одевались в шкуры, потому что забыли исконно женские ремесла — прядение, ткачество, шитье — или же так и не научились им.
И наконец, когда амазонки позволили мне присоединиться к ним за nahtamats, я обнаружил, что они даже не умеют готовить. Мне дали порцию внутренностей какого-то непонятного животного, чуть теплых и почти совершенно сырых, а также месиво из какой-то зелени. Еду положили на лист дерева, потому что эти женщины не знали, как печь хлеб или лепешки. Я проворчал, что даже я смогла бы приготовить лучше, и Гхашанг услышала это. Она сказала, что моя очередь обязательно наступит, потому что никто из сестер не любит эту работу.
После того как все мы поели, женщины доставили себе еще одно из немногих доступных им удовольствий. Я уже наблюдал подобное. На тлеющие угли костров они насыпали высушенные листья hanaf, а затем, накинув на грубый очаг шкуры, стали по очереди засовывать головы под навес, чтобы вдохнуть в себя дым. Даже ребятишки так делали, а некоторые женщины взяли на руки совсем маленьких, чтобы они тоже могли принять в этом участие. Hanaf оказал на амазонок разное воздействие, но никто из них не стал от этого лучше. Некоторые начали кружиться в темноте, другие грузно отплясывали, третьи несвязно и громко заговорили своими медными голосами, а четвертые просто упали на землю и захрапели. Да уж, подобное развлечение не делало чести walis-karja. Только несколько из нас воздержались: я, потому что не собирался терять голову, четверо или пятеро женщин, которые в ту ночь стояли на страже, устроившись на верхушках росших поблизости деревьев, и еще одна, по имени Морг, потому что Мать Любовь велела ей петь мне старинные песни.
Имя Морг означает «Птица», но она не походила на птицу ни манерой петь, ни своими размерами. Если слушать трубные голоса других женщин было неприятно, то выносить ее пение оказалось просто мучительно. Тем не менее старинная песня, которую она исполняла, была мне знакома. Хотя эта грубая песня исполнялась на смеси готского языка и какого-то незнакомого мне диалекта, она была такой бесконечно длинной, что я смог уловить достаточно, чтобы понять, о чем там говорилось. Это была сага о происхождении и ранней истории племени walis-karja. Впоследствии я был даже рад, что мне пришлось выслушать эту длинную нудную песню, почему — поймете позже.
Сага начиналась с рассказа о том, как много лет тому назад несколько женщин оставили готов — заметьте, оставили сами, а не были изгнаны. В этой версии истории не было мерзких ведьм haliuruns, которых выгнали с позором. Все готские женщины представали честными вдовами или девственницами, они постоянно были вынуждены отбиваться от развратных готов-мужчин, покушавшихся на их добродетель. Наконец, устав от этого, бедняги решили сбежать в глухие леса и начали кочевать там в поисках убежища. Немало лишений выпало на их долю: голод, страх, непогода и еще много всего, однако они оставались свободными и с самого начала поклялись, что их маленький отряд навсегда останется чисто женским и сохранит ненависть к мужчинам.
Постепенно, говорилось в саге, женщины добрались до великолепного скифского города, потому что в те дни Сарматия еще называлась Скифией и населявшие это государство скифы оставались могущественным народом. Жительницы этого города приняли скиталиц из племени готов как родных сестер, накормили, одели, они холили их и предлагали остаться. Но готские женщины устояли перед искушением поселиться там, потому что хотели жить самостоятельно. Они все-таки переняли некоторые скифские традиции, такие как вдыхание дыма hanaf. И еще они заимствовали из религии скифов двух богинь — их зовут Табити и Аргимпаса, желая, чтобы те стали их покровительницами. Они получили в подарок от своих скифских сестер разные вещи, которые могли понадобиться им в глуши. Но потом готские женщины ушли, чтобы навечно поселиться в глуши и скитаться по лесам. И когда они покинули город, то их сопровождало множество скифских женщин, которых они обратили в таких же мужененавистниц, какими были сами.
Морг все скрипела и скрипела, рассказывая, как готские и скифские женщины с этих пор стали свободными, независимыми и самостоятельными и как они с этих пор использовали случайных мужчин в своих целях: только для того, чтобы производить потомство. Однако с этого момента я перестал вслушиваться в сагу, потому что она уже многое мне объяснила.
С одной стороны, я понял, почему эти женщины пользовались смесью своего родного готского языка с каким-то чужим и почему это искаженное наречие они называли своим старым языком. Очевидно, это был язык скифов, о котором я знал лишь то, что он был древнее готского. В любом случае в жилах этих walis-karja текла смешанная кровь. Они были потомками тех готских и скифских женщин. Я уж не говорю о том, что мужчины, которых они использовали для размножения, могли принадлежать к другим народам. Честно говоря, я почувствовал настоящее облегчение оттого, что эти ужасные женщины не были мне настоящими сестрами по крови.
Сага Морг поведала мне и еще кое-что, хотя это и не было выражено в словах песни. Она объяснила мне причину физической непривлекательности walis-karja и их полного равнодушия к плотским утехам и женственности. Из старых книг по истории я знал, что скифы, когда-то очень красивые, образованные и энергичные люди, со временем стали толстыми, вялыми и апатичными. Мужчины и женщины фактически превратились в бесполые существа, начисто потеряв интерес к плотским утехам. Если верить историкам, именно эта печальная комбинация: потеря физической силы плюс неспособность к размножению — и привела к вырождению скифов.
Более того, мне стало понятно, что эти walis-karja вовсе даже не решили добровольно стать толстыми, уродливыми, глупыми, безжизненными и лишенными сексуальности. Они просто унаследовали эти черты, когда смешались со скифами. Я вспомнил, как когда-то давно взял на заметку одно слово из скифского языка — enarios, буквально «мужчина-женщина», потому что решил, будто оно означает маннамави вроде меня. Но теперь я склонялся к тому, что оно, скорее, означало всего лишь мужеподобных женщин. Должно быть, так скифы называли walis-karja.
Уехав из Львива для того, чтобы отыскать вероломную Геновефу, я решил, что мне придется временно позабыть о своей миссии. Вместо этого я случайно обнаружил тут сведения, которых никогда бы не нашел ни в одном другом месте. Акх, я не льстил себе, что разгадал тайну амазонок, ибо знал, что греки писали о них за сотни лет до того, как на свет появились walis-karja. Но я был очень доволен тем, что установил, каков был вклад готов в легенду об амазонках.
Геновефа нашла дорогу к walis-karja только через три дня. Все это время я притворялся, что прилагаю все силы для того, чтобы стать такой же ужасной, как и мои новые сестры.
Выполняя приказание Modar Lubo, я с показной жадностью поглощал всю отвратительно приготовленную еду, которую сменяющие друг друга кухарки подавали нам, но потом обычно потихоньку куда-нибудь ускользал и извергал ее из себя. Время от времени я даже притворялся перед сестрами: засовывал голову под колпак над костром и вдыхал немного дыма, достаточно для того, чтобы мои глаза стекленели, а рот расслаблялся, как у них, но не столько, чтобы потерять контроль над собой. И еще я немного выучил их скифский язык.
В некоторых отношениях он очень отличался от готского. Женщины могли сказать «Madar Khobi» вместо «Modar Lubo», «na» вместо «ne», или «dokhtar» вместо «daúhtar», но эти слова можно было легко понять. Другие же слова напоминали язык аланов — а аланы, как я считал, когда-то давно пришли из Персии, — поэтому эти слова мне было непривычно произносить. Но я научился обращаться к каждой женщине как к khahar вместо «сестра», называть веревку с петлей tanab вместо sliuthr, а женские груди — kharbuzé (это слово, которое буквально обозначает «дыня», очень хорошо подходило для описания грудей всех остальных женщин, но никак не для моих). Таким образом, я достаточно познакомился со скифским языком и был способен теперь общаться свободней, но, по правде говоря, сестры были не слишком-то склонны со мной беседовать.
Когда бы я ни принес кролика или глухаря, убитых при помощи пращи, или ни поймал на лесу окуня, они неизменно напоминали мне: «Khahar Веледа, помни, что ты должна совершить пожертвование». Поэтому я делал, как они меня учили: отрезал у своей добычи голову и клал ее на какой-то обрубок кипариса, который служил алтарем обеим местным богиням. Это было единственное жертвоприношение или религиозное отправление в честь Табити и Аргимпасы. Все, что я смог понять, — это то, что Табити была равнозначна римской языческой богине Весте, хранительнице домашнего очага, а Аргимпаса выступала у амазонок в роли Венеры, богини любви и красоты. Поскольку у walis-karja имелось только грубое подобие очага, а уж любви и красоты не было и в помине, не приходилось удивляться тому, что их подношения были случайными и скудными.
Женщины показали мне, как они занимаются своим традиционным промыслом dokmé-shena, то есть ныряют за жемчугом. Толстая прослойка жира давала им возможность долго находиться в холодной воде, но она же мешала им погружаться под воду без посторонней помощи. Поэтому, совершенно голая, держа в руках корзинку из ивовых прутьев, женщина соскальзывала с берега в воду, прихватив с собой также и тяжелый камень, чтобы погрузиться на илистое дно, где обычно прятались жемчужницы. Удивительно, как долго амазонки могли находиться под водой, я и не думал, что человек на такое способен. За этими грудями-дынями скрывались, должно быть, вместительные легкие: женщины могли так долго задерживать дыхание, что успевали за это время наполнить корзину до самых краев голубоватыми раковинами. Затем, уже на берегу, эти раковины вскрывали — на несколько сотен приходилась лишь одна-единственная жемчужина. Мне бы потребовалось полдня, чтобы при помощи ножа вскрыть такое количество раковин, но амазонки делали это очень быстро, распечатывая их своими изогнутыми когтями на больших пальцах рук. Они живо отбрасывали прочь те, где было только мясо моллюска, а такими могли оказаться все раковины в корзине, — и так корзина за корзиной, пока не находили наконец единственную подходящую жемчужину.
Эти жемчужины были не так красиво окрашены, как морские, не так сильно блестели, и только немногие из них имели округлую форму. Большинство напоминали неровные пузырьки, некоторые из них были очень маленькими, словно глаза мухи, и только совсем немногие оказывались по размеру больше ногтя. Сомневаюсь, что женщины могли бы выгодно их продать, не будь они грозными walis-karja, которых боялись все торговцы Львива.
В тот день, когда я наблюдал за нырялыцицами за жемчугом, мое внимание также привлекли растения на берегу реки. Я взял одну из корзин для жемчужниц и набил ее до краев их листьями. Женщины наблюдали за мной с подозрением, поэтому я честно сказал им:
— Запасаюсь приправами для еды, когда наступит моя очередь готовить пищу.
За все то время, которое я провел с walis-karja, они не делали попыток напасть на Львив или на какое-либо другое поселение, поэтому мне не представилось возможности проверить, действительно ли они такие ужасные убийцы, какими описывали их легенды и слухи. Однако на третий день пребывания у walis-karja мне пришлось сопровождать их на охоту. Мы только-только проснулись, когда одна из ночных часовых, женщина по имени Ширин, приехала и сообщила, что видела в лесу прекрасного лося. Мать Любовь оскалилась, словно голодный дракон, и объявила, что неплохо бы добавить в наши кладовые еще и вкусную лосятину. Она назвала с дюжину женщин, которым предстояло отправиться с Ширин и убить зверя, затем подумала и прибавила мое имя.
— Только не мешай охоте, — предупредила она меня. — Пока только смотри, как мы это делаем, и учись. — И тут еще одна мысль пришла ей в голову. — Я, пожалуй, тоже поеду. Хорошая возможность испробовать новую лошадь.
Она имела в виду моего Велокса, но я не стал протестовать. Я с интересом заметил, что, отправляясь на серьезное дело вроде этого, амазонки все-таки седлают лошадей. Они надели на моего Велокса добротное боевое римское седло для Modar Lubo, а на тех маленьких лошадок, на которых должны были ехать они сами и я, старые и потертые седла. Потребовались целых четыре женщины, чтобы поднять и водрузить на седло массивную старуху — Велокс печально заржал, когда они это сделали, но Мать Любовь ухитрилась держаться на нем прямо, потому что мы ехали тихо, почти прогулочным шагом.
Мы добрались до возвышения, где оглядели расчищенный участок леса — заболоченную местность, поросшую высокой травой. Ширин сделала нам знак, что мы находимся поблизости от того места, где она видела лося. Мы остановились, и Мать Любовь махнула охотницам своей древоподобной рукой. Они тихо разъехались в разных направлениях, а мы со старухой остались сидеть на своих лошадях и наблюдать. Walis-karja охотились совсем не так, как я, спешиваясь и подкрадываясь к дичи на расстояние выстрела из лука. Очевидно, несколько из них обогнули лося и оказались позади него, а затем галопом поскакали обратно, потому что по прошествии времени я услышал отдаленный звук множества копыт. Вскоре погоняемый всадницами лось уже ломился сквозь заросли на дальнем конце заболоченного участка, отчаянно пытаясь расчистить себе путь.
Однако, оказавшись приблизительно на середине заболоченного участка, огромное животное внезапно остановилось. Хотя я и не увидел ни одной выпущенной стрелы, лось остановился, словно налетев на стену, попытался сделать прыжок в сторону, еще один и замер на месте. Затем отчаянно заметался, словно пойманная на крючок рыбина. Остальные женщины, в то время пока их сестры скакали на лошадях, притаились в промежутках между деревьями по обеим сторонам болотины, но я не замечал их до тех пор, пока лось не остановился и их лошади не выскочили из-за деревьев. Хотя я и не питал особого уважения к walis-karja, однако я был поражен тем, как умело они обращались со sliuthr. Из своего укрытия, сидя верхом на лошадях, они накинули на лося веревочные петли — тихо, почти незаметно; причем каждую из них набросили с расстояния примерно в сорок шагов и на цель, которая двигалась безудержным галопом. Я думал, что это невозможно, но амазонки точно зацепили рога лося — с двух сторон, так, что он не мог двинуться, а лишь яростно сопротивлялся, стоя на одном месте.
Разумеется, даже такие дюжие женщины, как эти, не могли долго удерживать обезумевшего и рвущегося лося. Но они привязали концы своих веревок к лукам седел и натянули веревки. Их лошади, приученные к такой работе, подались назад и ловко переместили тяжесть своего веса, а лось продолжал в это время отчаянно биться. Хотя лошади и были небольшого роста, они не давали петлям соскользнуть с рогов, что лишало лося возможности сдвинуться с места. Три или четыре женщины, которые не стали набрасывать свои веревки, подъехали к загнанному зверю поближе, затем спешились и принялись колотить лося по шее мечом, увертываясь от его ударов и прыжков. К тому времени, когда мы с Матерью Любовью присоединились к ним, зверь был уже мертв; его огромное тело распростерлось на траве, но голова словно опиралась на огромные широкие рога.
Старуха не только не поздравила своих дочерей с удачной охотой, но даже не поблагодарила их, она лишь вовсю отдавала приказы:
— Ты и ты, отрубите голову, чтобы поднести ее в дар Табити и Аргимпасе. Ты и ты, выньте внутренности. А вы обе, начинайте снимать шкуру.
Не дожидаясь, пока мне прикажут, я слез с лошади и начал помогать. Действуя мечами, женщины не смогли убить лося чисто. Их торопливые удары превратили горло зверя в столь чудовищную окровавленную дыру, словно его изорвали и искусали волки. Но по крайней мере, хоть в других местах прекрасная шкура осталась неповрежденной. При помощи огромных ножей мы с сестрами аккуратно сняли ее, закончив свою работу еще до того, как остальные отделили массивную голову от шеи.
Из внутренностей мы оставили только печень, она одна весила столько, что составляла приличный груз, который несли отдельно. Огромную тушу пришлось делить на куски, которые могли везти лишь наши лошади. Поэтому мы забрали с собой только лучшее мясо: пусть остальное доедают лесные хищники. Затем, вскоре после полудня, мы наконец отправились домой. Потребовалось целых две лошади, чтобы погрузить на них трофей для богинь; две женщины везли его, закрепив лосиную голову за рога между лошадей, а когда они уставали, их сменяли другие.
Когда мы добрались до реки и были уже неподалеку от места нашей конечной цели, то встретили Гхашанг, которая приехала с востока. Она направила свою лошадь к Велоксу, следовавшему во главе нашей колонны, и заговорила с Матерью Любовью. Затем они вдвоем подъехали ко мне.
— Гхашанг была у уйгуров, — объявила старуха, — сказала им, что нам нужен Служитель. Они выбрали подходящего мужчину. Иногда на это требуется какое-то время, потому что эти глупые дикари ругаются из-за оказываемой им чести. Однако на этот раз избранный мужчина прибудет сюда через день или два.
Совсем не обрадовавшись этому, я пробормотал: «Mamnun», что означает по-скифски «thags izvis».
— Я повелеваю тебе, dokhtar Веледа, — продолжила старуха, — постараться изо всех сил зачать во время посвящения. Тебе следует отплатить нам за гостеприимство, подтвердив свою плодовитость.
Затем она снова направилась в начало колонны. У меня на языке так и вертелся язвительный вопрос: как это можно забеременеть по приказу? Гхашанг, которая осталась рядом со мной, сказала в своей обычной нескладной манере:
— Любопытно. Modar Lubo ошибается. Те мужчины действительно обычно ссорятся, но не потому. А совсем даже наоборот. Они не хотят оказаться избранными. Я никогда не понимала почему.
Я мог предположить, что уйгуры, хоть они и дикари, однако не совсем уж глупцы, но воздержался.
— Еще удивительней, — продолжила Гхашанг, — что на этот раз они не очень-то противились. Хотя я не врала. А честно сказала им, что ты, вновь прибывшая, чужачка: совсем даже не толстая, а костлявая и бледная.
Возможно, мне надо было похвалить дикарей за хороший вкус. Но я продолжал молчать, потому что услышал впереди какие-то громкие крики. Мы приближались к месту обитания walis-karja, и те женщины, которые оставались на поляне, начали окликать нас. Но они не просто поздравляли нас с удачной охотой. За время нашего отсутствия явно что-то произошло, и я насторожился, расслышав среди выкриков свое имя.
— Madar Khobi, давай быстрей!.. Khahar Веледа, иди посмотри!
Они были так возбуждены, потому что в их лагере появилась Геновефа.
* * *
— Это тот самый человек? — хмуро спросила Мать Любовь, и я кивнул.
— Он приехал прямо под дерево, где стояли наши часовые, — сказала одна из женщин, с гордостью демонстрируя нам свою добычу. — Мне надо было лишь накинуть на него петлю tanab. И он ловко переоделся, ничего не скажешь. У него даже было вот это поверх женской одежды.
— Это принадлежит мне, — пробормотали, потому что амазонка показала витой бронзовый нагрудник. Позволив мне забрать его, она возбужденно продолжила свой доклад:
— И pedar sukhté! Как ловко он прикидывался! Но я поверила его словам не больше, чем его одежде.
Я бросил взгляд на Геновефу: она лежала на спине посередине поляны, без сознания, вся обмотанная веревкой, сквозь разорванную тунику видна грудь. Я невольно вспомнил горло убитого сегодня лося: перед нами было такое же отвратительное пурпурное месиво из разорванной плоти — только оно не кровоточило, а дымилось. Геновефа больше никогда не будет Геновефой.
— А уж как он жалобно взмолился, — ликовала женщина, — когда я подвергла его испытанию. Но я не позволила себя убедить. Фальшивая kharbuté обгорела совсем не так быстро, как я ожидала. Но я старалась и, как вы можете видеть, сожгла все полностью. Да, Madar Khobi, у нас теперь есть еще один прекрасный конь, тот, на котором он…
Но старуха сердито ее перебила:
— Ты сделала все это сама?
Женщина изменилась в лице, а сестры, которые стояли вокруг, тут же возмущенно закричали:
— Она сделала это, Modar Lubo!
— Рошан сделала это сама, себялюбивая свинья!
— Она не звала нас до тех пор, пока мужчина не потерял сознание и не ослаб!
— Рошан пожелала только, чтобы мы помогли ей принести его сюда!
— Она развлекалась в одиночку!
Мать Любовь уставилась на злодейку и прорычала:
— Такие развлечения позволительны только с моего разрешения, в моем присутствии, и в них должны участвовать все!
Женщина выглядела испуганной.
— Но вы уехали на охоту… и он был… Я ведь должна была… проверить…
— Ты жадная и неверная. Ты обманула не только своих сестер, но и свою любящую мать.
Рошан захныкала:
— Но… но… еще ведь можно развлечься. Мужчина пока еще жив. — Она хлопнула дрожащей рукой по распростертому телу. — Видишь? Он дышит. Он очнется через какое-то время и снова станет молить о пощаде.
Мать Любовь нахмурилась, с ненавистью уставившись на пленного, затем прорычала мне:
— Он совсем не похож на мужчину.
Но я возразил:
— Ты с легкостью можешь убедиться.
Поскольку Мать Любовь была слишком толстой и гордой, чтобы наклоняться, она сделала знак Ширин, которая стояла подле нас. Ширин встала на колени и ощупала юбку для верховой езды, в которой была Геновефа, однако веревки мешали ей. Поэтому она достала короткий нож для свежевания, все еще испачканный в крови лося. Она разрезала и раздвинула ткань, а затем слегка отшатнулась при виде мужского органа — сейчас он не стоял от возбуждения, но, несомненно, это был мужской член. Я был рад тому, что Тор связан; ноги его были так плотно прикручены друг к другу, что не было заметно отсутствие яичек.
Мать Любовь проворчала:
— Принесите его мне.
Ширин улыбнулась, облизнула губы, затем принялась работать ножом. Даже связанное и безвольное, тело пленного забилось в предсмертных судорогах. Тор больше никогда не будет Тором. По крайней мере, хоть такая расплата за убийство нежной Сванильды — и за ненужное убийство старика-углежога, и за трусливое нападение на Магхиба. Ширин вручила отрезанный орган Modar Lubo, которая только мельком с отвращением взглянула на него и кинула в ближайший костер.
Я сказал:
— Mamnun, Madar Khobi. Я освободилась от Тора.
Она нахмурилась:
— От Тора?
— Да, так его звали. Мой муж так гордился своим именем, что даже заставил львивского лекаря вырезать его на спине. Взгляните сами.
Старуха снова сделала знак. Гхашанг помогла Ширин перевернуть тело, и они срезали остатки туники. Глаза у всех присутствующих женщин расширились, когда они увидели страшный шрам в виде молота Тора.
Мать Любовь заурчала от восторга:
— Bakh! Bakh! Я давно хотела получить новую шкуру для своего трона. Эта как раз послужит ему достойным украшением.
Я сказал:
— Почему бы нам не извлечь пользу? Убить этого человека мы всегда успеем. Теперь, когда он уже не мужчина, сделай его рабом. Когда ты загоняешь его работой до смерти, тогда и заберешь его кожу.
Старуха насмешливо фыркнула:
— У нас немного найдется работы для торговца.
— Прости, что говорю тебе это, но ты можешь использовать его в качестве кухарки.
— Что?
— Я же говорила, мой муж выучился многим женским занятиям. Уверяю тебя, Modar Lubo, ты никогда еще не ела такой вкусной еды, как та, которую Тор станет готовить тебе остаток своей жизни. Готовить всем нам, я имею в виду.
Она посмотрела на пленного с отвращением:
— Торговец, муж, который любит менять обличье, а вдобавок еще и кухарка! — Мать Любовь пнула неподвижное тело и велела Гхашанг: — Прижги ему рану, тогда он выздоровеет. Затем убери этого enarios с глаз моих долой. Поставь рядом стражу и позови меня, когда он очнется.
Она снова повернулась ко мне и сварливо произнесла:
— Если ты так недовольна здешней едой, Веледа, то можешь сегодня сама приготовить ужин.
— С радостью, — сказал я совершенно искренне, потому что и сам собирался предложить это. — Ты хочешь, чтобы я приготовила мясо лося, Modar Lubo? Вообще-то ему надо бы еще повисеть с неделю или около того… Liufs Guth!
Это был возглас изумления и ужаса, потому что старуха отвернулась, вытащила свой поясной нож и внезапно всадила его в выпяченный голый живот Рошан. Глаза бедной женщины широко раскрылись в последний раз, затем она шумно повалилась на спину.
— Неверность должна быть наказана, — сказала Мать Любовь без всякого выражения, да и ее дочери не издали ни одного возгласа протеста или недовольства. — Теперь, Веледа, учти. — Она устремила на меня свой злобный драконий взгляд. — Твой приход сюда и освобождение от твоего Тора стоили нам одной из наших сестер. Так что за тобой должок. Тебе лучше зачать во время обряда посвящения — и лучше бы родить дочь, чтобы у нас появилась замена.
Я только кивнул. Сейчас не время отпускать дерзкие замечания относительно того, что это невозможно сделать по приказу.
А Мать Любовь все столь же царственно продолжила отдавать приказания. Ширин она велела, показав на все еще бившееся в агонии тело Рошан:
— Отрежь ей голову и с почтением положи рядом с головой лося на кипарисовый алтарь.
Ширин спокойно уселась на землю и занялась этим, и снова не раздалось ни одного возгласа протеста. Но Матери Любви, должно быть, не понравилось то выражение, которое она заметила на моем лице, потому что старуха проворчала раздраженно:
— Ты хочешь еще что-то сказать?
— Да нет. Просто… Я думала, что подношения, которые мы делаем богиням, — это всего лишь… ну, что-то вроде головы лося… и дичи, что добывается к нашему столу.
— Так оно и есть. Рошан станет нашей сегодняшней едой. Именно ее ты и приготовишь нам на nahtamats.
Представляю, какое выражение появилось в тот момент на моем лице. Так или иначе, старая дракониха все-таки решила пуститься в объяснения.
— Да, мы съедаем наших усопших сестер. Однажды наступит моя очередь, а затем и твоя быть съеденной. Только так мы можем быть уверены, что каждой умершей walis-karja помогут на ее пути к счастливой загробной жизни Табити и Аргимпаса. Всякий знает, что чем быстрее покойница освободится от своих бренных останков, тем быстрее она совершит свое путешествие к вечности. К чему хоронить усопшего и долго ждать его полного разложения, если можно быстренько переварить его. К тому же в этом случае мертвое тело нашей сестры уж точно не выкопают из земли, чтобы надругаться, какие-нибудь презренные мужчины.
Я подумал, что теперь, познакомившись с обычаями walis-karja, я уже ничему не удивлюсь. Это надо же — готовить обед из покойников, настоящие людоеды! Вообще-то, у них подобное не в новинку. Я вспомнил, как старый Вайрд рассказывал мне, что некоторые скифы делали то же самое. Не сомневаюсь, что именно они и научили этому готов. И к тому же все знают историю Ахиллеса и Пентисилеи: как этот герой Троянской войны после того, как взял верх и убил эту королеву амазонок, обесчестил бедняжку, вступив в половые сношения с ее трупом. Хотя я был склонен подозревать, что Пентисилея, даже мертвая, выглядела гораздо соблазнительнее, чем живая Рошан.
— Полагаю, ты можешь приступать, Веледа, — сказала Мать Любовь. — Из прошлого опыта я знаю, что такой ужин готовить долго. Видишь — дети уже смотрят на труп голодными глазами. Ширин, когда ты закончишь заниматься своим делом, поможешь Веледе разделать тело.
Я воздержусь от подробного рассказа о приготовлении этой трапезы. По крайней мере, я был избавлен от того, чтобы отрубить голову. Однако, когда я захотел выбросить огромные шматы желтоватого жира из живота и ягодиц, моя помощница Ширин пришла в ужас:
— Vái, Веледа, это же самое вкусное! Ты сама увидишь, красное мясо жесткое и жилистое. Кроме того, в дальнейшем этот жир отложится в наших телах. Рошан была бы рада узнать, что ее жир живет в ее сестрах. — Вскоре Ширин вновь принялась распекать меня: — Na, na! Не выбрасывай этих кусков. Когда они сварятся, то их будет очень приятно жевать.
Я отказываюсь объяснять, что это были за куски. Все, что мне позволено было выбросить, представляло собой совершенно несъедобные вещи вроде ногтей, волос из подмышек и грязных кишок. Затем Ширин показала мне яму, в которой племя хранило скромные запасы овощей и высушенного hanaf. К разрезанному на куски мясу я добавил дикий лук, речной кресс-салат и несколько лавровых листьев для того, чтобы придать блюду вкус. Разумеется, я не собирался принимать участие в этой отвратительной трапезе — и не только потому, что не был людоедом, но и еще по одной причине: когда мы начали тушить мясо в котле над костром и Ширин оставила меня мешать его, я добавил туда кое-что еще.
Я насыпал и накрошил в кипящий котел щепотку порошка, сделанного из растений, которые заблаговременно собрал на берегу реки и высушил. Я давно знал о свойстве воловика притуплять чувства, а старый Вайрд рассказал мне, что амброзия может заставить лошадь взбеситься, поэтому я использовал их вместе и сыпанул в котел весьма щедро. Может, я и поостерегся бы потчевать этой снедью кого-нибудь с нормальным вкусом, потому что обе эти травы горькие, но я не сомневался, что эти обжоры ничего не заподозрят. Разумеется, все walis-karja слонялись по темной поляне и облизывались в предвкушении угощения; молодые девушки и дети пороли всякую чушь. Некоторые из женщин сладострастно вдыхали аромат, поднимавшийся от котла, обмениваясь остротами и пронзительно хохоча над ними: они отпускали замечания по поводу того, что их сестра Рошан, которую одна из амазонок недавно обозвала свиньей, теперь и пахнет совсем как кабан, которого готовят на костре.
Через какое-то время ужин был готов, но тут пришла Гхашанг, чтобы доложить Матери Любови, что новый раб очнулся от обморока, но явно бредит и твердит что-то бессмысленное.
— Все, что он говорит, это: «У меня между ног… Посмотри у меня между ног». Я, разумеется, не стала заглядывать ему между ног.
Я понял, что́ Тор пытался сказать ей, но Мать Любовь, естественно, ни о чем не догадалась. Она лишь рассмеялась своим трубным смехом и сказала:
— Потерял свой svans, не так ли? Лучше всего оставить его связанным, Гхашанг. Однако давайте поможем ему восстановить силы какой-нибудь едой. — И велела мне выложить немного мяса Рошан на плоский лист, чтобы отнести пленнику и накормить его.
После этого я принялся накладывать мясо на листья остальным: все выстроились в очередь, неспешно подходили, а затем проходили мимо котла. Эта ночь стала ритуальной, все женщины племени были здесь, никого из них не отправили охранять лагерь. Я был уверен, что такой туши, как Рошан, хватит по крайней мере на две ночные трапезы, на которых предстояло накормить примерно двадцать взрослых женщин и еще с десяток детишек, больших и маленьких. Но я ошибся. Они как волки сожрали первую порцию и попросили добавки. Я опустошил все котлы, затем отдал им обглодать и раздробить вываренные кости и наконец выскреб и подал им весь оставшийся застывший желтый жир. Во время этой трапезы ни одна из сестер не обратила внимания на то, что сам я ничего не ем.
Когда был сожран последний кусок, они все уселись и принялись рыгать, некоторые похвалили меня за стряпню. Затем Мать Любовь приказала мне принести и раскидать в костры ночную порцию hanaf — и принести его больше, чем обычно, потому что среди нас также были часовые. У меня еще оставались воловик и амброзия, поэтому, чтобы быть уверенным в том, что я дал walis-karja не слишком маленькую дозу этих трав, я смешал их с hanaf. Затем я уселся в темноте и принялся ждать, но ждать пришлось недолго.
Те женщины, которые были более восприимчивыми к дыму, а также дети упали на землю и захрапели, стоило им вдохнуть дым только один раз. Те, кто в прошлые ночи хрипло пел или неуклюже плясал, и сегодня принялись делать то же самое, но их песни были громче обычного, а пляски еще более буйными. Наконец они и вовсе перешли на лай и прыжки, почти такие же яростные, какие я наблюдал у вакханок. Женщины, которые в прошлые ночи просто сидели и несли чепуху, теперь делали это более громкими голосами — они сначала кричали, затем принялись вопить во весь голос. Сперва сестры обменивались грубостями, затем принялись шумно ссориться и доказывать что-то с пеной у рта, после этого ссоры перешли сперва в толчки, а затем в борьбу, амазонки принялись царапаться и выдирать друг другу волосы. Мать Любовь сначала пыталась прекратить это снисходительной бранью, но едва оказавшись в гуще пятерых дерущихся женщин, она начала визжать и сыпать направо и налево ударами почище их всех. То тут, то там женщины валились на землю и больше уже не пытались подняться, оставались лежать на том месте, где свалились, и принимались храпеть. Остальные, потеряв интерес к пляскам и борьбе, покачиваясь, выбирались из центра поляны, чтобы тоже улечься и захрапеть…
Я надеялся, что они еще долго будут спать, однако решил действовать, не теряя понапрасну времени. Женщины уже ничего не замечали, и им не было до меня дела. Если воловик и амброзия сработают, как обычно, то walis-karja будут плохо соображать еще и на следующий день, а то и несколько дней. В то же самое время никто из часовых не попытается остановить меня или поднять тревогу, обнаружив, что Веледа сбежала. Я отправился в лес и с удовольствием переоделся в припрятанную одежду Торна. Ночи становились слишком холодными Для того, чтобы разгуливать с обнаженной грудью. Я уложил все свои вещи и свернул их в тюки. Затем отвязал Велокса и оседлал его, прихватив также и вторую лошадь, чтобы погрузить на нее свои вьюки. После чего сел на коня и не торопясь поехал прочь.
Вас удивляет, что я не пошел перемолвиться хоть словом — позлорадствовать или попрощаться — с тем, кто когда-то был Тором и Геновефой, но сейчас больше ни одним из них не являлся? По правде говоря, я уже попытался спасти его от мгновенной смерти, а ведь с бедняги собирались заживо снять кожу. Но, акх, я сделал это не из сострадания или христианского всепрощения и не в память о том, кем этот человек когда-то был для меня. Я поступил так, потому что нет страшнее наказания для любого преступника, чем провести жизнь в качестве раба омерзительных walis-karja.
Что еще могло произойти с пленником впоследствии, я не мог предсказать. Когда женщины придут в себя после временного умопомешательства, они, без сомнения, просто взбесятся из-за того, что я сделал, и вполне могут направить на него свою ярость. Если Тор будет без долгих рассуждений подвергнут пыткам, то женщины в конце концов все-таки обнаружат, что было у него между ног, и трудно представить, что тогда они сделают. Трудно также представить, что произойдет, когда прибудет так называемый Служитель из племени уйгуров.
Честно говоря, я даже не стал забивать себе всем этим голову, мне не было до этого ни малейшего дела. Хотя сам я был женщиной только наполовину, я мог заставить себя оставаться таким же холодным и бесчувственным, как и любая настоящая женщина. Поэтому-то я и уехал в темноту, не оглянувшись назад, не испытывая ни малейших колебаний, не заботясь о том, что случится с теми, кого я оставил там.
Я не поехал обратно во Львив. Хотя я знал, что Магхиб еще не оправился от своей раны, мне не хотелось слоняться там без дела в ожидании его полного выздоровления. Я вспомнил предсказание Грязного Мейруса о том, что ругии, если они двинутся на юг, чтобы объединиться со Страбоном против Теодориха, начнут свой поход после того, как будет собран урожай, но прежде, чем наступит зима. А в этих северных областях зима наверняка наступит уже совсем скоро.
Именно поэтому я направился прямиком к Буку, а затем поехал вдоль реки на север. Приблизительно через сто пятьдесят римских миль вокруг уже не попадались деревни, даже самые маленькие, только изредка небольшие скопления домишек да гумна скловенов-дровосеков. Постепенно я миновал густые вечнозеленые леса и оказался в такой мрачной местности, какую никогда прежде не видел. Это была плоская равнина, покрытая глиной, где увязали копыта коня, а на небе — сплошные серые тучи, из которых непрерывно лился холодный дождь. Путь мой пролегал среди торфяников и болот. Унылый пейзаж! Я прекрасно мог понять, почему в свое время готы не пожелали остановиться здесь, а двинулись на юг в поисках более привлекательных земель.
Признаться, я был чрезвычайно рад, когда набрел наконец на деревушку, несмотря на то что население ее почти полностью состояло из скловенов, а единственным местом, где мог остановиться путник, была жалкая корчма. В жизни не слышал такого странного языка: деревня эта называлась Бшешч[315] — ну-ка, попробуйте выговорить, — однако местные жители явно стояли по сравнению с прочими скловенами на более высокой ступени развития. Такие же широколицые, они были выше ростом, имели более светлую кожу и волосы, отличались чистоплотностью и называли себя полянами. Все, кто жил вместе со мной в корчме, плавали на судах по реке, останавливаясь здесь только для того, чтобы разгрузить и снова загрузить свои лодки, потому что Бшешч был главным торговым городом на Буке. Поскольку я смертельно устал путешествовать по болотам, то сговорился с владельцем грузового судна, что он доставит нас с Велоксом прямо в Вендский залив[316].
Большая плоскодонка, нагруженная льном, мехами и шкурами, плыла по течению и управлялась командой при помощи кормила и весел. Двигалась она быстро, быстрее, чем я ехал бы верхом по суше. Когда мы были уже в трех или четырех днях пути от Бшешча, мне пришло в голову спросить у хозяина, что ему известно о ругиях, он ведь часто бывает по долгу службы в их землях. Представьте, как я был потрясен, когда он сказал:
— Прямо сейчас, pan Торн, добрая часть их не живет там. Все способные носить оружие мужчины выступили в поход, и теперь ругии наверняка уже далеко на юге, где-нибудь в тех краях, откуда мы с тобой плывем.
— Что?! Ругии выступили в поход?
— Tak, — ответил он, что на Полянском диалекте означало «да». — Мы на своем пути к Бшешчу проплыли мимо короля Февы и колонн его воинов, которые тоже двигались на юг. Даже верхом на лошади и в пешем строю они, конечно же, обогнали нас, потому что наше судно шло против течения. Да и к тому же это были всего лишь легковооруженные королевские войска.
— Они собирались присоединиться к Страбону?
— А кто такой Страбон?
— Теодорих Триарус, — нетерпеливо ответил я. — Тот самый, что собирается пойти войной на Теодориха Амала.
Владелец судна развел руками: он никогда не слышал ни об одном из них. В общем-то, ничего удивительного. Человек может проделать за свою жизнь тысячи миль, но при этом оставаться в пределах между устьем и истоком одной-единственной реки.
— Все, что я могу сказать тебе, pan Торн, так это то, что ругии двигались на юг. И, tak, они, разумеется, выглядели очень воинственно.
— Я не совсем понял. Ты, кажется, сказал, что они также были легковооруженными?
— Tak. Когда мы в прошлый раз плавали в верховья реки, нам не подвернулось никаких подходящих товаров, которые можно было бы выгодно перевезти. По приказу короля ругиев Февы мы взяли фураж и провиант для его армии — и не только наше судно, но и многие другие, — все это было велено доставить в разные места на двух реках — Висве[317] и Буке. Король все заранее подготовил, поэтому его людям и лошадям не пришлось нести ничего, кроме самого необходимого; воины были уверены, что они найдут еду и фураж по всему маршруту своего похода.
Король Фева и впрямь все хорошо подготовил, подумал я, и к тому же сумел сохранить свои приготовления в тайне. Армия ругиев, должно быть, ушла на юг, пока я жил у амазонок. Хотя я и испытал некоторое разочарование из-за этого, однако Решил, что не стоит менять свои планы и сходить на берег. Не было никакого смысла идти вслед за армией ругиев или пытаться опередить ее и предупредить Теодориха. Наверняка теперь он и сам уже все знает, если даже лодочник осведомлен о походе.
Когда начнется война, я обязан быть рядом со своим королем, и я верил, что так оно и произойдет. Опытные воины не любят воевать в зимнее время, точно так же им не нравится делать это ночью: холод, лед, снег и темнота могут порядком задержать их передвижение. Ну а пока Страбон соберет все свое войско вместе, разместит его и разработает подходящий план, наверняка уже наступит зима, и он отложит сражение до весны. Но, допустим, я прямо сейчас отправляюсь к Теодориху. Ну и что? В его армии будет больше на одного самого заурядного воина, и только. С другой стороны, я могу принести больше пользы там, где теперь нахожусь. Я вспомнил слова Теодориха о том, что неплохо бы иметь своего человека в стане врагов.
Поэтому-то я и остался на борту судна, пытаясь за время путешествия узнать у капитана и команды как можно больше о ругиях. Поскольку путь нам предстоял очень долгий: сначала около ста тридцати римских миль вниз по течению Бука до того места, где он соединялся с еще одной большой рекой, Висвой, и оттуда до моря еще двести пятьдесят миль, — у меня было время выяснить много различных фактов, а об остальном догадаться.
Ругии, как мне рассказали, были германским племенем, родственным вандалам, которые издавна населяли земли вдоль побережья Сарматского океана. Они исповедовали старую веру, северные племена до сих пор все еще презирали христианство. Ругии делили эти прибрежные земли с двумя скловенскими племенами: они назывались кашубы и вильци. Эти скловены были простыми крестьянами: они пахали землю, ловили рыбу и вообще выполняли всю тяжелую работу, тогда как ругии-землевладельцы жили их трудом, они даже умудрялись получать немалую прибыль от продажи янтаря, который крестьяне находили на берегу. На протяжении веков ругий были довольны своим маленьким королевством и скловенами, которые находились у них чуть ли не на положении рабов. Но теперь, слишком поздно осознав, какие огромные владения захватили на юге другие германские народы — визиготы в Аквитании, свевы в Лузитании и родственные им вандалы в Ливии, — ругии зашевелились: зависть не давала им покоя, и они решили, что настало время удовлетворить свои амбиции.
— Именно за этим они и отправились в поход, — сказал лодочник, — посмотреть, не осталось ли на юге земель, которые они могут завоевать.
Я знал, что цели ругиев были более определенными. Они отправились в поход, чтобы помочь Страбону захватить Мёзию: я не сомневался, что он пообещал королю Феве часть добычи. Поскольку лодочник рассказал мне, что провизию и фураж для войска пришлось доставлять в разные населенные пункты вдоль двух больших рек, я заключил, что силы ругиев довольно солидные: по моим приблизительным подсчетам, выходило восемь тысяч конников и пехотинцев. Когда же лодочник случайно упомянул, что супруга Февы, королева Гизо, принадлежит к остроготскому роду Амалов, я догадался и об остальном.
Раньше мне казалось довольно странным, что Страбон в поисках союзников не обратился за помощью к соседним воинственным народам, но предпочел иметь дело с ругиями, несмотря на то что они жили так далеко. Теперь я был готов побиться об заклад, что знаю причину. Пользуясь тем, что королева Гизо принадлежала к дальней ветви Амалов, его посланники наверняка убедили ее подбить супруга принять участие в мятеже Страбона. И еще я готов был поспорить, что Страбон подло и самым страшным образом солгал своей родственнице. Она и ее благородный супруг пребывали так далеко от Мёзии, что наверняка не знали о том, что Теодорих Амала был полноправным и повсеместно признанным правителем этой провинции, а этот самонадеянный Теодорих Страбон — всего лишь жалким изгнанником, по закону не имевшим никаких притязаний на трон. Наверняка этот подлый изменник, чтобы завоевать симпатию королевы Гизо и склонить на свою сторону короля Феву, полностью исказил истинное положение дел, перевернув все с ног на голову.
Ну ничего, я попробую это по мере сил исправить.
* * *
Как и Данувий, Висва ближе к морю расходилась веером, образуя дельту из рек меньшего размера и небольших протоков. По берегам их виднелось немало дюн и пляжей, которые могли бы быть приятными местами, если бы не продувались насквозь холодными северными ветрами. Лодочник придерживался основного русла Висвы и вскоре доставил нас в Поморье[318], столицу ругиев, расположенную в том месте, где река впадала в Вендский залив Сарматского океана. Название это на местном диалекте означает «Город у моря».
Строго говоря, город этот стоял как на берегу реки, так и на берегу моря, вернее, Сарматского океана и был обрамлен причалами, которые выходили на оба холодных и серых водных пространства. Все здания, повернутые фасадами к воде, были прочными, построенными из камня, чтобы противостоять постоянно дующим ветрам, пенящимся волнам и песку. Поэтому, несмотря на красоту, город Поморье сильно напоминал неприступную крепость. Наша лодка пристала к одному из речных причалов, потому что, как сказал ее хозяин, морские причалы использовались местными рыбаками и владельцами грузовых судов.
Прежде чем сойти на берег, я поинтересовался:
— Когда ты снова отправишься в верховья? Нельзя ли, когда я покончу здесь со своими делами, вернуться обратно вместе с тобой?
— Если только дела задержат тебя здесь на всю зиму. Висва может замерзнуть со дня на день, и она будет покрыта крепким льдом на протяжении трех месяцев или даже больше. Ни одно судно не сможет выйти отсюда до самой весны.
Несмотря на то что на мне был теплый меховой плащ, я вздрогнул при мысли, что мне придется провести зиму на этом суровом берегу. И проворчал:
— Guth wiljis, к весне я уже буду далеко отсюда. а теперь объясни, сделай милость, кто эти двое, что столь назойливо расспрашивают обо мне?
Никто из работавших на причале не обратил внимания на прибытие нашей лодки, кроме двух вооруженных мужчин — слишком старых и толстых, чтобы быть воинами. Они взошли на борт судна и принялись громко и бесцеремонно задавать вопросы.
— Портовые чиновники, — ответил лодочник. — Пришли таможенники оценить мой груз. Но они также хотят знать, кто ты и что привело тебя в Поморье.
Я ответил правду, вернее, почти правду:
— Скажи им, что я сайон Торн, маршал короля Теодориха, — я не стал уточнять, какого именно Теодориха, — и прибыл поблагодарить королеву Гизо за то, что она послала ругиев принять участие в войне.
Я показал документ, который был у меня с собой, рассчитывая, что, во-первых, столь мелкие сошки не смогут прочесть его, а во-вторых, что пергамент с печатями произведет на них впечатление. И точно: когда таможенники заговорили снова, их тон был совсем иным. Да и лодочник тоже стал очень почтительным, когда перевел:
— Они говорят, что такая важная персона не может остановиться в обычной корчме. Они лично сопроводят тебя в дворцовые покои и доложат обо всем королеве.
Я не слишком обрадовался подобной чести, но не осмелился отказываться от того, чтобы меня приняли как знатного сановника. Таким образом, я позволил таможенникам сопроводить меня по холодным улицам до дворца, где они позвали слугу, велев ему позаботиться обо мне. Слуга немедленно перепоручил Велокса придворному конюху, а меня проводил в маленький домик, приставил ко мне несколько слуг кашубов, черты лица которых были настолько расплывчатыми, что напоминали пудинг, а затем приказал принести ужин.
Гостевой дом уступал великолепием даже моему особняку в Новы, да и слуги были не слишком вышколенные. Мало того, ужин состоял преимущественно из сельди: хотя она и была приготовлена разными способами, однако это не делало еду более разнообразной. Представляю, чем тут потчуют простых путешественников в корчме. В любом случае обстоятельства складывались таким образом, что я мог оценить, что представляет из себя королева Гизо, еще до встречи с ней. Я рассудил, что скромная хозяйка, у которой маловато слуг, должна проявлять к гостям больше учтивости. Как бы не так! Надменная Гизо заставила меня томиться в ожидании аудиенции вплоть до позднего вечера следующего дня.
Когда я понял, что гордиться ей особо нечем, меня наконец позвали во дворец. Тронный зал был жалок в своей претензии на великолепие, а королева говорила на старом языке, выражаясь довольно малограмотно, на прискорбно деревенском наречии, а ее наряды и украшения не отличались роскошью. Но зато каким самомнением отличалась эта женщина! Она приняла меня так, словно жила в Пурпурном дворце и являлась императором Зеноном. Гизо была еще довольно молодой женщиной: я заключил это из того, что Фридо, ее сыну, который тоже присутствовал на приеме, от силы исполнилось лет девять. Однако, возможно, потому, что королева была не слишком красива (из-за огромных зубов рот с трудом закрывался), она поражала раздражающим высокомерием, присущим скорее престарелой вдове, которой надоела шумная беззаботная юность.
— Какое именно у тебя к нам дело, маршал?
Я протянул Гизо пергамент, но она лишь досадливо отмахнулась, словно не желая тратить на чтение свое драгоценное внимание, однако я догадался, что на самом деле королева просто не умеет читать. Тем не менее она продолжила, говоря о себе во множественном числе:
— Мы так понимаем, что ты прибыл от нашего родственника Тиударекса Триаруса. Мы надеемся, он отправил тебя не затем, чтобы просить прислать ему еще воинов?
Я представил, как с Гизо разом слетит вся напыщенность, если я скажу ей, какого именно Теодориха на самом деле представляю, а также без обиняков объясню, что ругии, считай, проиграли войну, связавшись со Страбоном. Но прежде чем я успел заговорить, королева добавила:
— За исключением скловен, поскольку эти негодяи совершенно бесполезны как воины, мы уже отправили к Страбону всех мужчин чуть старше и опытней нашего дорогого сына фридо. — Она кивнула в сторону наследника. Я заметил, что мальчик мигом помрачнел: он, видно, тоже не против был отправиться на войну. — И нам пришлось исчерпать все свои сокровища, чтобы снарядить для Страбона войско. Поэтому, маршал, если ты явился просить о дополнительных воинах, деньгах или продовольствии, то не будем зря терять время. Аудиенция окончена, и ты можешь возвращаться обратно.
Хотя я еще не произнес ни одного слова, Гизо встала, выпрямилась на помосте возле своего трона и высокомерно уставилась на меня, покрепче прижав сына к себе, словно боялась, что я хочу силой увести его на войну. Именно поэтому я и удержался от того, чтобы сказать ей правду. А я-то еще наивно надеялся переубедить королеву и объяснить ей, что ругии напрасно вступили в союз со Страбоном. Да подобная женщина никогда не признается в том, что совершила ошибку, — еще меньше она будет склонна исправить ее, — даже если это пустое упрямство дорого обойдется: будет стоить жизни ее супругу-королю и всем воинам, которых он возглавил. Поэтому я только сказал елейным тоном:
— Ваше величество, я вовсе не собираюсь ничего просить. А прибыл для того, чтобы передать горячую благодарность Теодориха за то, что вы уже сделали для нас. Теодорих уверен, что войско ругиев поможет ему укрепиться в качестве Полноправного правителя всех остроготов и полностью подчинить себе их владения. Когда это произойдет, вы будете щедро вознаграждены за свою помощь — не говоря уж о том, что все родственники Теодориха будут признаны принадлежащими к правящей ветви династии Амалов.
Она слегка смягчилась, словно именно на это и рассчитывала, и даже попыталась улыбнуться, показав при этом все свои огромные зубы. Я продолжил:
— Ну а пока, в ожидании счастливого завершения войны, Теодорих желает, чтобы весь мир узнал историю августейшей династии Амалов с самых отдаленных времен и до сегодняшнего дня. Он хочет быть уверенным, что вашей семьей станут по достоинству восторгаться, ее происхождение станут уважать, а достоинства — повсюду превозносить. С этой целью он и послал меня в путешествие, приказав составить эту историю.
— Весьма достойное поручение, — кивнула Гизо, и улыбка ее стала шире, демонстрируя десны. — Мы это одобряем.
— Будет ли мне позволено испросить августейшего разрешения на то, чтобы ознакомиться с этим побережьем и его историей, ибо, как известно, именно здесь сделали остановку древние готы, когда прибыли с севера по морю на этот континент.
— Да, так говорят. Ну что ж, разумеется, мы даруем тебе наше разрешение, сайон Торн. Чем еще мы можем помочь тебе? Предоставить знающего проводника?
— Королева очень добра. Я тут подумал… если, конечно, смею молить о такой чести… Возможно, юный принц Фридо сможет быть моим проводником, я бы с удовольствием послушал рассказы августейшего наследника.
Выражение лица мальчика из угрюмого стало радостным, но затем он снова помрачнел, когда его мать пренебрежительно фыркнула:
— Vái, ребенок больше знает о ругиях, предках его отца, чем о готах.
— Тогда осмелюсь предположить, что его высочество свободно говорит на языке ругиев. А этот диалект старого языка я, увы, знаю слабо.
— Да, waíla, мой сын способный мальчик. Представь, он говорит даже на грубом языке скловен-кашубов, — тут королева Гизо заржала как лошадь, оскалив зубы, — а говорить на нем свободно не могут даже сами кашубы.
— Ну вот! Его высочество окажет мне неоценимую помощь, если согласится быть моим переводчиком, пока я здесь. — Мальчик явно чувствовал себя неловко, когда о нем говорили в третьем лице, поэтому я обратился к нему напрямую: — Ты окажешь мне такую честь, согласившись помочь, принц Фридо?
Он дождался, когда его мать недовольно кивнет, а затем ответил застенчиво, но с радостью:
— Да, сайон Торн.
Таким образом, весь следующий день юный Фридо, страшно гордясь собой, показывал мне Поморье. Вообще-то это было не бог весть как сложно, потому что город состоял преимущественно из огромного рынка и складов, куда сгружали товары, которые прибывали сюда из других мест. В самом Поморье не производят ничего, кроме янтаря, поэтому Фридо провел меня по многочисленным гранильным мастерским, чтобы показать, как из этого материала делают различные шарики, пряжки и фибулы.
Фридо оказался хорошим провожатым, потому что он был общительным парнишкой, вовсе не таким тщеславным, как его мать. Едва избавившись от ее опеки, он моментально преобразился: стал другим человеком, жизнерадостным и веселым, и оставался таким, по крайней мере пока не вспоминал о матери. Когда я спросил, не она ли запретила сыну отправиться в поход с отцом-королем, Фридо тут же помрачнел и пробормотал:
— Мама говорит, что я еще слишком маленький.
— Да уж, слепа материнская любовь, — сказал я, а затем продолжил: — Я знавал множество матерей, Фридо, но никогда не видел своей собственной, поэтому вряд ли могу судить об этом. Однако я полагаю, что война — это дело отцов и сыновей, а вовсе не матерей.
— Ты тоже думаешь, что я слишком мал, чтобы пойти на войну?
— Слишком мал, чтобы сражаться, возможно, но не наблюдать. Ты со временем вырастешь и станешь мужчиной, а каждый мужчина должен иметь боевой опыт. И нельзя упускать возможности его приобрести. Правда, тебе всего лишь девять лет. Так что тебе еще наверняка представится случай. А вот скажи мне, Фридо, что ты делаешь для того, чтобы испытать себя? Чем ты вообще занимаешься?
— Ну… Мне позволяют играть с другими детьми во дворце, только они ни в коем случае не должны забывать о моем высоком положении. Мне разрешают ездить верхом на моей лошади, одному, без посторонней помощи, но только не галопом. Мне позволяют бродить по пляжу одному и собирать морские ракушки, вот только нельзя заходить в воду. — Он заметил мой взгляд и смущенно заключил, запинаясь: — Я собрал огромную коллекцию морских раковин.
— Не сомневаюсь, — сказал я.
Какое-то время мы шли молча, затем он спросил:
— А что делал ты, сайон Торн, чтобы испытать себя, когда тебе было столько же лет, сколько сейчас мне?
— В твоем возрасте… дай-ка подумать. У меня не было лошади. Или возможности собирать на песке раковины. И бо́льшую часть времени я занимался тяжелой работой. Но возле моего дома был водопад с пещерой, и внутри я обнаружил ямы и тоннели, которые вели все глубже во тьму земли, и постепенно обследовал их все. Я залезал на деревья, даже на самые-самые высокие, а как-то раз на верхушке одного такого дерева нос к носу столкнулся с росомахой и убил ее.
Фридо не сводил с меня глаз, они сияли восхищением и завистью, и в них была видна тоска.
— Как тебе повезло, что, когда ты был мальчиком, — пробормотал он, — у тебя не было матери!
Поскольку мне надо было завоевать доверие королевы Гизо, я убедил ее, что доставлю Фридо во дворец до наступления темноты. Там она нас и ждала — снаружи, не обращая внимания на холод, под охраной нескольких стражников — и нервничала так сильно, как беспокоится кошка-мать, когда кто-то берет на руки одного из ее котят. И так же, подобно кошке, она мигом успокоилась, когда я вернул ее сына в гнездо в целости и сохранности. Поэтому Гизо согласилась уже не так неохотно, когда я спросил, не могли бы мы с Фридо прогуляться и на следующий день. Я с радостью убедился, что королева накануне сказала правду, заявив, что все молодые и сильные мужчины-ругии отправились в поход вместе с ее супругом. И точно, все ее дворцовые стражники были, подобно таможенникам, с которыми я уже встречался в порту, старыми, толстыми и неповоротливыми.
Принц и королева ушли, чтобы поужинать, а я направился в свои покои в гостевом доме. И вновь трапеза состояла из удивительно однообразных блюд, приготовленных из одной и той же рыбы, только сегодня это была не сельдь, а треска.
В последующие дни мы с Фридо забирались все дальше и дальше от дома, теперь уже путешествуя верхом вдоль Янтарного берега. У Фридо был довольно выносливый гнедой мерин, хотя ему было далеко до моего Велокса, и мальчик очень неплохо ездил верхом, даже скакал галопом — я это ему не только позволял, vái, но даже подстрекал его к этому (когда поблизости не было никого, кто мог наябедничать на нас королеве). Фридо стал ездить еще лучше, когда я помог ему сделать такую же веревку для ног, как у меня, и объяснил мальчику, в чем ее удобство. В одно утро мы ездили вдоль пляжа на восток, в другое — на запад, но каждый раз в полдень я неизменно поворачивал назад в город, чтобы быть уверенным, что принц прибудет во дворец к ужину. Надеюсь, что они с матерью ужинали лучше меня, потому что меня все время кормили по очереди то сельдью, то треской. Будучи гостем, я вряд ли мог жаловаться, однако очень удивлялся подобному рациону.
Меня разочаровала не только еда! Янтарный берег оказался совсем не таким привлекательным, как его название. Сам пляж, как я уже говорил, был песчаным, и, наверное, летом тут было неплохо, если только не дул постоянно северный ветер. Однако, на мой взгляд, этот пляж имел один существенный недостаток, ибо выходил на Вендский залив Сарматского океана. Раньше мне уже доводилось видеть другую великую соленую гладь — Пропонтиду и Черное море, до чего же великолепный, скажу вам, вид. Но думаю, что никто не смог бы насладиться пейзажем, глядя на Сарматский океан. С самого берега и до горизонта он неспокойный, мрачный и серый, только полоска пены белеет там, где море встречается с сушей.
В те дни, когда мы с Фридо катались по берегу залива, погода становилась все холоднее и холоднее, ветры настолько усилились, что Янтарный берег определенно утратил хоть малейшую привлекательность. Сразу за причалами Поморья река Висва покрылась льдом, а где-то далеко на севере даже Сарматский океан стал замерзать. Серое море теперь омывало серые куски льда, выброшенного на пляж. Тем не менее мы с принцем находили удовольствие в наших прогулках — он, без всяких сомнений, потому, что на время освободился от строгой материнской опеки, а я — потому, что узнавал новое. Не все из этого, правда, годилось для написания истории. Например, Фридо отвел меня на песчаную косу, которую скловенские крестьяне называют nyebyesk povnó, «голубая земля» (хотя она скорее скучного зеленого цвета, а не голубого), где чаще всего находили куски, большие, маленькие и совсем крохотные, необработанного янтаря. Фридо неизменно выступал в роли переводчика, когда я задавал вопросы местным жителям, да он и сам сообщал мне полезные сведения — по крайней мере, мальчик сумел объяснить, почему меня кормят такой однообразной пищей.
— Из всех соленых водоемов мира, — сказал он, — Сарматский океан наименее соленый. Здесь нет приливов и отливов, которые перемешивали бы воду, поэтому он похож на суп, в котором много всего плавает. Даже летом вода у нас холодная, а зимой она часто замерзает, и лед такой прочный, что по нему может пройти войско отсюда и до самого острова Гуталанда[319], что далеко на севере. Из-за этого, говорят рыбаки, в Сарматском океане нет устриц или глубоководной рыбы. Так что здесь можно поймать только треску и сельдь, их-то и едят местные жители.
Все ясно, сказал я себе, Сарматский океан бедный из-за неплодородной песчаной почвы. Я снова оказался в месте, где древние готы не пожелали оставаться, причем причина была уважительная. Интересно, почему пришедшие сюда позднее ругии оказались так надолго привязанными к Янтарному берегу, а не отправились искать счастья на юге? Однако я особо не задумывался об этом, поскольку кое-что в речи Фридо заинтересовало меня гораздо сильнее.
Я сказал:
— Ты, кажется, упоминал о месте под названием Гуталанд?
— Да, это большой остров, далеко к северу отсюда. Именно оттуда прибыли сюда готы, предки моей матери, много лет тому назад. Ну совсем как предки отца, которые приплыли с острова Ругиланд, что лежит на западе.
— Я полагаю, что уже слышал о Гуталанде, — сказал я, — если только мы говорим об одном и том же острове. Если не ошибаюсь, его еще называют Скандза?
— Акх, у них там все зовется Скандза. — Фридо сделал широкий жест, охватив весь морской горизонт, от запада до востока. — Земли данов, свеев, финнов и литвы — народы эти живут за морем. Но разные части Скандзы имеют различные названия. Например, Ругиланд — дом предков ругиев. Гуталанд — древний дом…
Я в возбуждении перебил его:
— А что, Гуталанд до сих пор заселен? Потомками готов? Ваши поморские купцы торгуют там?
Мальчик неуверенно ответил:
— Наши корабли вроде бы заходят туда. Но я точно ничего не знаю.
— Давай сходим и поговорим с владельцем торгового судна.
Мы так и сделали. К счастью, хозяин оказался ругием, а стало быть, он позаботился изучить историю соседей, чего никогда не стал бы делать ни один скловен. Через Фридо он сказал мне:
— Ясно, что Гуталанд когда-то давно, целую вечность тому назад, был крупным торговым и морским центром. И по сей день, когда мы торгуем там, часто обнаруживаем, что получили в обмен на товары любопытные старинные монеты — римские, греческие и даже критские. Но золотой век и процветание Гуталанда, должно быть, закончились, когда оттуда ушли готы, потому что с тех пор остров быстро захирел. Теперь его заселяют лишь несколько семей земледельцев-свевов. Они еле-еле сводят концы с концами, выращивая ячмень и разводя удивительный скот. Мы продолжаем заходить туда — покупаем ячмень для приготовления пива и особые шкуры этого скота. Я знаю только одного потомка готов, который живет там, это древняя старуха, да еще вдобавок совершенно безумная.
— И все-таки, — заметил я, — мне было бы приятно сообщить своему королю, что я посетил это место. Ты не отвезешь меня туда?
— В это время года? Когда Сарматский океан замерз? Ni.
Я настаивал:
— Мой король проследит, чтобы тебе возместили убытки, если ты и команда твоего судна подвергнутся опасности. И он заплатит настоящим золотом, а не бесполезными античными монетами.
— Нет никакой опасности, — ответил торговец раздраженно. — Просто неохота терпеть ужасные неудобства и понапрасну тратить силы. Пересечь Сарматский океан в разгар зимы, чтобы взглянуть на какой-то захудалый остров, — это глупость. Ni, ni. И не соблазняйте меня золотом. Меня нельзя купить.
— Но тебе можно приказать, — властно заявил Фридо, чем крайне удивил и меня, и владельца судна. — Я, твой кронпринц, тоже хочу побывать на Гуталанде. И ты отвезешь нас туда. Вот так-то.
Торговец попытался было спорить и приводить разумные доводы, но он не мог прямо отказаться выполнять королевский приказ. Принц перебил его, жестко приказав быть готовым, когда мы вернемся снова, и мы с ним ушли. На обратном пути во дворец я сказал:
— Thags izvis, Фридо, за твое королевское вмешательство. Но боюсь, твоя мать никогда не позволит тебе отправиться на Гуталанд.
Он бросил на меня хитрый взгляд:
— Ну, это мы еще посмотрим.
Как и следовало ожидать, на всех языках, которыми она владела, — готском, германском диалекте ругиев и скловенском кашубов — королева Гизо сказала «нет».
— Нет! Ni! Nye! Ты, должно быть, не в своем уме, Фридо, если надумал зимой совершить морское путешествие.
Пришлось мне вмешаться:
— Владелец судна, ваше величество, уверен, что нет никакой опасности, разве что холод.
— Холод тоже достаточно опасен. Единственный наследник престола не может рисковать здоровьем.
Если мальчика как следует укутать в меха…
— Прекрати, маршал, — рявкнула она. — Я и так уже забыла о материнском долге, когда позволила тебе таскать моего сына по окрестностям на нездоровом холодном воздухе. И намерена положить конец этим глупостям прямо здесь и сейчас.
— Но, ваше величество, — взмолился я, — посмотрите на Фридо. Он сейчас выглядит крепче и здоровее, чем когда я только прибыл сюда.
— Я сказала тебе: замолчи.
Я не мог спорить с королевой. Другое дело — Фридо. Он заявил:
— Мама, я сказал владельцу судна, что поплыву. Я приказал ему доставить нас на Гуталанд. Как я могу нарушить свое королевское слово и отменить королевский приказ?
Это заставило в свою очередь побледнеть королеву. Я понял, почему на обратном пути во дворец Фридо выглядел таким хитрым: он применил против матери ее же собственное оружие. Королева Гизо пала жертвой собственной хитрости. Она так долго настаивала на том, чтобы сын вел себя соответственно своему «положению» — и чтобы все остальные его уважали, — что теперь не могла позволить мальчику отречься от этого. Как может она, мать кронпринца ругиев, заставить его нарушить данное слово? Таким образом, хотя эта победа и далась ему нелегко, Фридо все-таки своего добился. Гизо отчаянно противилась: кричала, заламывала руки и даже плакала, но в итоге ее королевское достоинство перебороло материнскую заботу.
— А все ты виноват, маршал! — в раздражении бросила она мне, после того как сдалась. — Пока тебя не было, Фридо был послушным и почтительным сыном. Ты подорвал его уважение к матери. Так вот, имей в виду: это будет в последний раз, когда вы с ним общаетесь.
Гизо крикнула слуг и принялась отдавать им отрывистые приказы, велев немедленно уложить все, что принцу может понадобиться во время поездки. Затем королева снова повернулась ко мне. Я думал, что она возьмет с меня слово заботиться о мальчике, пока мы будем отсутствовать. Но вместо этого Гизо произнесла:
— Четверо моих доверенных дворцовых стражников отправятся с вами: они, и только они, будут оберегать Фридо от опасностей. Им приказано следить, чтобы ты не оставался с ним наедине и больше не подстрекал мальчика к бунтарству. И немедленно по возвращении, маршал, ты уберешься отсюда. И если только Фридо вдруг проявит хоть малейшие признаки неповиновения, то ты покинешь нас с избитой спиной и переломанными ребрами. Понятно?
Я не слишком-то испугался ее угроз: изобьют они меня, как бы не так. Однако, если уж говорить начистоту, я заслуживал еще более суровой кары. Потому что я собирался совершить грех, страшный грех, пойти против всех мыслимых и немыслимых законов гостеприимства.
Хозяин судна встретил нас угрюмо и предпринял последнюю попытку отговорить от затеи. Полагаю, он вполне мог придумать что-нибудь, чтобы в последний момент отказаться от плавания, — возможно, даже нарочно сделал бы пробоину в обшивке, — если бы только королева Гизо не отправилась с нами на причал и сама не убедила всех в том, что Сарматский океан сейчас даже более приятное место, чем Поморье. Поэтому хозяин судна лишь вскинул руки, показывая своим людям, что они должны сесть на весла, и мы отплыли.
Корабль был широким, напоминающим половинку яблока торговым судном, вроде тех, что я видел на Пропонтиде, вот только не такой большой. У него было две мачты, но, разумеется, сейчас любые паруса оказались бы помехой, потому что мы двигались прямо против постоянно дующего северного ветра. Таким образом, скорость продвижения зависела исключительно от усилий гребцов. Однако на судне было всего лишь по одной скамье для гребцов с каждого борта, поэтому корабль двигался довольно медленно, и я невольно вспомнил рассказ Фридо и его образное сравнение Сарматского океана с супом. Если бы не страшный холод, то это морское путешествие не сильно отличалось бы от рыбалки на таком же хмуром, как и Сарматский океан, озере Бригантинус.
Однако юный Фридо весь дрожал от возбуждения, потому что это был его первый опыт. Я искренне порадовался за мальчика, вспомнив свои впечатления от первого плавания, когда мы со старым Вайрдом перебирались на лодке через реку Рен. Как только Янтарный берег скрылся из виду, хозяин судна тоже оживился: выйдя в открытое море, он постепенно избавился от своего мрачного настроения и снова стал дружелюбным. Разумеется, у нас с Фридо имелись каюты на корме корабля, где мы могли отдохнуть, когда нам надоедало болтаться наверху и смотреть на серые воды — а это нам весьма быстро наскучило. Четверо стражников, которых послали присматривать за принцем, уже были там, а свободные матросы и даже двое корабельных рулевых укрылись под навесом. А вот у тех, кто трудился на веслах, не имелось никакой защиты, так что бедняги вряд ли радовались плаванию. Хотя скамьи гребцов располагались прямо под верхней палубой и благодаря этому они были укрыты сверху, эти люди все равно находились на пронизывающем холодном ветру, а через отверстия для весел на них попадали ледяные брызги. Я не мог разобрать напевных ругийских слов, которыми старший заставлял гребцов работать веслами, но подозреваю, что это были замысловатые проклятия в адрес меня и Фридо.
Чем дальше мы продвигались на север, тем сильнее менялись к худшему погода и вид за бортом. Холодный воздух стал просто ледяным, колючий ветер сбивал с ног, а свинцовое небо налилось страшной тяжестью и казалось еще ниже. Если в Вендском заливе вода напоминала суп, то как только мы оказались в Сарматском океане, она превратилась в кашу. Вода словно стала гуще от зернистого льда, и теперь старший произносил команды все медленнее и медленнее, потому что гребцы сильно уставали. Хотя в первые три или четыре дня после отплытия из Поморья у рулевых было немного работы — от них требовалось всего лишь придерживаться курса на север, — они тоже стали находить свои обязанности утомительными. Вскоре им пришлось действовать своим длинным веслом почти непрерывно, чтобы провести корабль между так называемыми торосами — льдинами, слоями нагроможденными друг на друга и возвышавшимися в виде огромных серых глыб размером с наш корабль, а частенько и выше.
Даже Фридо, которого поначалу все в нашем плавании приводило в восторг, в конце концов стал выходить на палубу только раз в день: утром, чтобы взглянуть, не стало ли море выглядеть лучше. Поскольку этого не происходило, он проводил бо́льшую часть времени внизу, со мной и хозяином судна, выступая в роли переводчика, пока мы разговаривали и пили пиво. Четверо стражников при этом никогда не присутствовали и даже не пытались выполнить приказ королевы по возможности держать нас с Фридо подальше друг от друга. Если бы только жирные старики попытались это сделать, я бы мигом выкинул их за борт, и полагаю, они догадывались о такой перспективе. Мы с владельцем корабля в основном говорили о всяких пустяках, но я все-таки извлек из наших бесед кое-что полезное — узнал имя еще одного готского короля, чтобы добавить его в свои записи.
— Не кто иной, как король Бериг, — рассказывал мне хозяин, — командовал кораблями, которые доставили готов с Гуталанда на континент. В старых песнях говорится всего лишь о трех кораблях, но я что-то сомневаюсь. Если только каждый из них не был размером с Ноев ковчег, то тогда, я уверен, их должно было быть гораздо больше — целый флот. Я иногда размышлял: что стало с этими кораблями после того плавания? Неужели Бериг просто бросил их на берегу Вендского залива? Или, может, они потом вернулись обратно на Гуталанд? Но, акх, это было так давно. Те корабли уже давным-давно сгнили до основания.
И вот наконец в один прекрасный день, не помню, сколько именно времени прошло, знаю лишь, что холод, мгла и однообразный пейзаж за бортом стали уже непереносимыми, хозяин судна вдруг резко оборвал нашу беседу. Даже не бросив взгляд наружу, он неожиданно сказал (не представляю, на основани чего он мог сделать подобное заключение):
— Мы, должно быть, приближаемся к острову. Не хоти пойти взглянуть?
Фридо мигом вскарабкался на верхнюю палубу, я так ж стремительно последовал за ним — это была первая земля, которую мы увидели после того, как покинули Поморье. На северо-западе, слева от нас, остров Гуталанд словно бы вырастал из-за горизонта прямо из серого моря. Хотелось бы мне сообщить, что мы увидели землю необычайно красивую и манящую, как легендарный Остров Счастья Авалон. Но тут уместнее было бы вспомнить другую сказку, про Край Света. Гуталанд выглядел еще более мрачно, чем Сарматский океан, и я мог понять, почему готы решили покинуть его.
Мы с принцем пристально смотрели на остров поверх морской глади. Или почти глади, потому что на протяжении многих дней мы не видели настоящей воды между многочисленными островами из торосов, — мы с ним смотрели поверх эти дрейфующих серых ледяных холмов. Если бы нас не предупредили, то мы просто приняли бы Гуталанд за еще один огромный торос. С такого расстояния я не мог точно определить размеры, но остров был длинным, исчезавшим из виду за горизонтом. И еще на Гуталанде было множество высоких скал, отвесно поднимающихся из серых вод океана. Скалы в основном представляли собой скопления серых каменных колонн, но местами они стояли поодаль друг от друга: отдельные пики и иглы, торчащие из воды. Да уж, настоящий край земли!
Хозяин судна, очевидно, заметил, какое разочарование мы испытали: еще бы, проделать столь долгое путешествие и обнаружить в конце его так мало; возможно, ругий даже ощутил легкое злорадство, потому что предупреждал нас именно об этом. Однако он великодушно воздержался от того, чтобы сказать: «А я ведь вам говорил». Вместо этого он произнес:
— Уверен, вы захотите ступить на землю ваших предков. Единственная подходящая гавань расположена далеко отсюда, на западном побережье острова и в это время года так сильно скована льдом, что в нее невозможно зайти. Так что я доставлю вас к этому высокому восточному берегу, ибо знаю одну маленькую бухточку, где достаточно глубоко для того, чтобы пристать. Кстати, именно там обитает та безумная старуха готка, о которой я рассказывал. Попробуйте с ней побеседовать. Кто знает? Может, она окажется вашей собственной прапрапрабабушкой.
Я очень сильно в этом сомневался, да и вообще не был уверен, что эта старуха способна сообщить хоть что-нибудь действительно важное. Но хозяин судна старался помочь нам изо всех сил, поэтому я позволил ему завести корабль в упомянутую бухточку. Это потребовало от рулевых, старшего над гребцами и самих гребцов большого мастерства и очень слаженных действий — ведь вдобавок еще и хозяин выкрикивал им команды, чтобы провести наше судно между дрейфующими, постоянно сталкивающимися и перемалывающими все на своем пути ледяными торосами. Но еще до наступления темноты моряки провели корабль в неправильной формы бухточку возле скалы, где каменные колонны возвышались над небольшой отмелью, покрытой галькой. Там-то мы и бросили на ночь якорь.
На следующее утро мы с Фридо проснулись рано, поскольку кто-то кричал неподалеку высоким голосом. Решив, что это корабельный часовой поднял тревогу, мы поспешили на палубу, но обнаружили, что крик доносится с берега. Вдалеке виднелась маленькая неопределенного вида фигурка, которая исполняла на гальке какой-то замысловатый танец, отчаянно жестикулируя и что-то неразборчиво выкрикивая. Поэтому мы направились за разъяснениями к владельцу судна, который как раз давал наставления нескольким членам команды, спускавшим за борт маленькую лодку из кожи. Однако он был совершенно спокоен и произнес небрежно:
— Опасности нет, не волнуйтесь. Это всего лишь старая Хилдр. Она буквально бесится от восторга, когда какое-нибудь судно пристает здесь, потому что каждый капитан обязательно привозит ей провизию в качестве гостинца. Думаю, это все, что у нее есть съестного. Не представляю, как старуха ухитряется жить между прибытиями судов.
Корабельный кок сбросил в лодку большой кусок копченой свинины и мех с пивом, после чего хозяин лично отвез нас с Фридо на берег. Между кораблем и берегом виднелась только узкая полоска воды, в которой плавало всего лишь несколько дрейфующих льдин. Когда мы оказались поближе, я смог разглядеть, что пепельно-серые скалы были все изрыты многочисленными отверстиями и пещерами. Я также заметил, каким жалким было жилище старухи: всего лишь груда приплывших к берегу бревен, уложенных вплотную к скале и переложенных и проконопаченных сухими водорослями.
Когда мы ступили на берег, Хилдр, приплясывая, приблизилась к нам, и я рассмотрел, что она одета в серые лохмотья какой-то очень жесткой и тонкой кожи. Не переставая приплясывать — так что белые волосы хлестали ее по спине, а колени и локти бешено подергивались, — старуха что-то залепетала и принялась хватать нас за рукава, мешая вытаскивать лодку на берег. Я мог только сказать, что она говорила на одном из диалектов старого наречия, не более того. Хилдр употребляла множество слов, которые я встречал в старых готских рукописях, но никогда не слышал, как они произносятся, а она тараторила с бешеной скоростью. Однако юный принц Фридо, похоже, понимал старуху лучше, потому что он перевел:
— Она благодарит нас за то, что мы привезли ей, что бы это ни было.
Хозяин судна забрал из лодки провизию, которую кок нагрузил в нее, и Хилдр, все еще подергиваясь в танце, прижала подарки к своей костлявой груди. Она еще некоторое время что-то тараторила, а затем повернулась и торопливо пошла прочь к своей хижине, сделав нам знак следовать за ней.
Фридо сказал:
— Чтобы отблагодарить нас, она хочет показать нам кое-что интересное.
Я взглянул на хозяина судна. Он ухмыльнулся и кивнул:
— Ступайте. Она уже показывала мне это множество раз. Я же говорил: старая Хилдр безумна.
Чтобы не обижать старуху, мы последовали за ней, и нам пришлось проползать за хозяйкой в ее лачугу. Там не оказалось ничего, кроме дымного очага, обложенного камнями, и подстилки из высушенных водорослей и грязного тряпья. Единственная комната была достаточно большой и могла вместить всех нас четверых, а за ней виднелось еще какое-то помещение. Теперь я мог разглядеть, что лачуга была построена из приплывших бревен рядом с темным отверстием высотой чуть ниже человеческого роста, служившим входом в скальную пещеру.
Уж не знаю, находилось ли там то, что она собиралась нам показать. Так или иначе, старуха прежде всего занялась другим делом. Даже не разогрев пластину копченой свинины над огнем, она тут же вцепилась в нее несколькими своими выступающими вперед зубами и сделала большой глоток пива из меха. Хилдр была невероятно старой и морщинистой, с такой выдубленной кожей и настолько уродливой, что вполне могла оказаться одной из трех фурий. У нее был только один глаз, на месте второго зияла пустая глазница, а нос и подбородок старухи едва не соприкасались, когда она шамкала. Она громко чавкала, не прекращая своей болтовни, но теперь она говорила медленнее, и я смог понять ее. Хилдр сказала довольно четко, почти здраво:
— Хозяин судна небось сказал вам, что я безумна. Все так считают. А все потому, что я помню о событиях, которые произошли давным-давно, знаю о вещах, о которых никто никогда не знал, поэтому люди мне и не верят. Но разве это доказывает, что я безумна?
Я вежливо спросил:
— А что именно ты помнишь, добрая Хилдр?
С трудом жуя, она махнула покрытой жиром старой рукой, словно желая показать, что подобных вещей великое множество. Затем она проглотила кусок и произнесла:
— Акх, много всего я в жизни видела… огромных морских зверей, которые существовали на самом деле… чудовище grindl, дракона fafnir…
— Мифические чудовища, — пояснил мне ругий. — Суеверия, распространенные среди моряков. Все это сказки!
— Сказки? Ni allis! — неожиданно встряла старая Хилдр. — Я могу рассказать тебе, как Сигурд в свое время загарпунил, поймал в сети и вытащил на берег множество таких зверей. — С высокомерной гордостью благородной дамы она показала пальцем на тонкие лохмотья, которые были на ней надеты. — Сигурд убил этих зверей, поэтому он мог приодеть меня в эти прекрасные наряды.
Приглядевшись повнимательнее к ее лохмотьям, я смог распознать в них кожу морской собаки.
Я сказал:
— Добрая Хилдр, ты происходишь из готов. Не помнишь ли ты других своих соплеменников, которые обитали на Гуталанде?
Брызгая слюной и остатками пищи, старуха воскликнула:
— Слабаки! Трусы! Ничего общего с Сигурдом, вот что я вам скажу! Да, жизнь на Гуталанде казалась им слишком суровой, поэтому они сбежали. Некоторые отправились на запад с Беовой, а большинство — на юг с Беригом.
Я тут же прикинул в уме, что король Бериг, должно быть, жил примерно во времена Христа; и таким образом, если старая Хилдр претендовала на то, что знала его, она наверняка была либо очень древней, либо совершенно безумной. Посмеиваясь в душе над ее фантазиями, я спросил:
— Почему ты не отправилась вместе с ними?
— Vái! — Ее единственный мутный глаз взглянул на меня с удивлением. — Я не могу оставить своего дорогого Сигурда!
— Ты имеешь в виду, что твой Сигурд и король Бериг жили в одно время?
Она обиженно вскинулась и громко заявила:
— Сигурд и сейчас жив!
Хозяин снова ухмыльнулся и покачал головой. Правильно истолковав его знак, я не стал развивать тему, а лишь спросил:
— Добрая Хилдр, а не помнишь ли ты еще кого-нибудь из тех, кто жил в те времена? Кроме Сигурда и Берига?
— Акх, да. — Теперь ее единственный глаз уставился на меня оценивающе, и она какое-то время молча жевала, прежде чем продолжить.
Я помалкивал о том, что хочу написать историю готов, но, как ни удивительно, старуха заговорила об этом сама:
— Если ты хочешь узнать, что было в начале времен, то должен вспомнить… что было еще до истории… до Сигурда, Беовы и Берига… прикоснуться к ночи времен. Там ты не найдешь ни готов, ни других людей, вообще никаких человеческих существ, только Асов — семейство старых богов: Вотана, Тора, Тива и остальных.
Когда Хилдр остановилась, чтобы откусить еще один кусок мяса, я произнес ободряюще:
— Эти имена я знаю, да.
Она кивнула и проглотила кусок.
— Давным-давно, еще в начале вещей, в ночи времен, Асы повелели одному из своих дальних родственников стать отцом первых людей. Его имя было Гаут, и он, послушный долгу, создал множество людей, которых назвал гаутары. По прошествии веков они взяли себе различные имена. Здесь, на севере, они стали называться свей, ругии, саксы, юты, даны…
Когда она остановилась, чтобы сделать глоток пива, я вставил:
— Знаю, это все германские народы. А на юге они взяли другие имена: алеманны, франки, бургунды, вандалы…
— Заметь! — перебила старуха, ткнув в меня носиком меха. — Из всех этих народов только мы, готы, сохранили и пронесли через века свое первоначальное имя. Оно немного изменилось, да: сперва мы назывались гаутары, затем гауты и, наконец, готы, — но мы сохранили свое имя.
Пожалуй, это был самый древний отрывок истории, который мне удалось узнать. Возможно, вы посчитаете и меня самого безумцем, раз я счел достойным записать рассказ безумной женщины. Но, согласитесь, на эту тему Хилдр говорила вполне разумно, и вдобавок она выглядела настолько древней, что вполне могла жить в то время, которое называла «началом вещей».
Старуха снова занялась мясом и проговорила с набитым ртом:
— Вкусная еда… хорошая… — И это, очевидно, напомнило ей кое о чем, поскольку Хилдр быстро проглотила мясо и сказала мне: — От имени нашего праотца Гаута и происходит слово gut, «хороший», которое получили все народы.
После этого она отложила мясо и мех с пивом в сторону, заявив:
— А теперь пойдемте, господа. Я отведу вас к Сигурду.
Она достала из очага головню, помахала ею, чтобы пламя разгорелось, и, неся ее словно факел, скользнула в отверстый зев пещеры, поманив нас за собой.
Фридо, явно слегка испугавшись, спросил у ругия:
— Ты, кажется, сказал, что видел этого ее Сигурда?
Он снова ухмыльнулся.
— Да. И мой отец видел. И мой дед, должно быть, тоже видел. Пойдите и посмотрите сами. Старая Хилдр безумна, но она не опасна.
Мне пришлось согнуться, чтобы попасть внутрь пещеры, которая оказалась не слишком глубокой. Я увидел, что старуха стояла в ее дальнем конце, держа в одной руке свой факел, а другой роясь в куче влажных водорослей. Наконец под ними показался какой-то длинный бледный предмет, который лежал на грубом каменном полу.
— Сигурд, — сказала она, ткнув в него указательным пальцем.
Мы с Фридо подошли поближе и увидели, что этот предмет был монолитной глыбой льда, огромной, словно саркофаг. Я сделал Хилдр знак поднести факел поближе, но она хрипло отказалась:
— Я боюсь растопить лед. Именно поэтому я и держу его здесь круглый год и накрываю его водорослями, так что он почти совсем не тает.
Как только наши глаза привыкли к тусклому, мерцающему свету факела, мы смогли разглядеть, что глыба льда действительно была саркофагом, а внутри его и впрямь находился некий Сигурд — или, по крайней мере, то, что осталось от этого мужчины. Хотя неровная поверхность льда делала очертания бедняги расплывчатыми, мы смогли разглядеть, что одет Сигурд был в грубую кожаную одежду и что при жизни он был высоким и мускулистым. Склонившись еще ниже, я увидел, что кожа у него совсем чистая и юная, на голове много светлых волос и что его все еще удивленно раскрытые глаза ярко-голубого цвета. Сигурд был похож на молодого крестьянина, немного уставшего от тяжелой работы и туповатого. Но вообще-то он был красивым юношей, даже до сих пор. А между тем старая Хилдр продолжила свой рассказ, и теперь, поскольку она больше не жевала, ее речь снова стала слишком быстрой, поэтому я сумел уловить только отдельные слова и фразы.
— Много, много лет тому назад… в холодный зимний день Сигурд… отправился с Беовой… Виглафом… Хейгилой… на рыбацкой лодке. Сигурд свалился за борт… среди торосов. Спутники вытащили его… заключенного в лед… выволокли его в таком виде на берег… в таком виде он и остается с тех пор…
— Какое несчастье, — пробормотал Фридо. — Он был твоим сыном? Или внуком?
Подобное предположение возмутило Хилдр до глубины души.
— Сигурд… мой супруг!
Я сказал:
— Ох, vái. Действительно, прошло много лет. Мы искренне соболезнуем твоему горю, почтенная вдова Хилдр. И мы восхищаемся тем, что ты посвятила себя заботам о Сигурде. Ты, должно быть, сильно любила его? И до сих пор пребываешь в печали?
Я мог ожидать от старухи, что она запричитает, захнычет или каким-нибудь иным способом выкажет свою печаль. Однако старая Хилдр вдруг изо всей силы замолотила факелом, схватилась за свои кожаные лохмотья и завизжала так, что ей ответило пещерное эхо. Фридо в испуге прижался к каменной стене. А эта старая карга злобно завела на манер погребальной песни:
— Печаль?.. Любовь? Да я от всего сердца ненавижу злобного Сигурда! Да вы только посмотрите, господа! Взгляните на моего мужа, а затем посмотрите на меня. Я спрашиваю вас: разве это справедливо? Это справедливо?
Как только мы снова оказались на борту судна, хозяин любезно предложил:
— Поскольку мы добирались сюда так долго, нет нужды торопиться с отплытием. Вы можете сойти на берег еще раз и вообще задержаться так долго, как вам понадобится.
Фридо с надеждой произнес:
— Сайон Торн, мы могли бы взобраться на скалы и побродить по острову.
— Ну уж нет! — сказал я. — Thags izvis, хозяин, но ты можешь поднять якорь, как только будешь готов. Отвези нас обратно в Поморье.
Он немедленно принялся выкрикивать приказы команде, а я сказал принцу:
— Здесь мои поиски уже закончены. Разумеется, история готов не может относиться к более ранним временам, чем те, о которых нам рассказала безумная старая Хилдр. Мне больше нет дела до этого Гуталанда, Скандии и холодного Крайнего Севера. Я ценю твою смелость, юный Фридо, но путешествовать зимой пешком довольно трудно даже и не в таких богом проклятых местах, как эти. Я не стану рисковать твоим здоровьем, не хватало еще, чтобы твоя мать переломала мне ребра.
Наступила короткая пауза. Близился момент, когда я должен был совершить грех, преступив законы как родства, так и гостеприимства. Каким бы отдаленным ни было родство между мной и королевой Гизо, я был готов изменить ему. Как бы неприязненно поначалу она ни встретила меня, однако все-таки проявила гостеприимство, а я готовился отплатить за него предательством. Однако у меня еще была надежда, что сам принц Фридо не позволит мне этого сделать.
Наконец он спросил:
— А каковы твои дальнейшие планы, сайон Торн?
— Отправлюсь на юг, — ответил я безмятежно, но стараясь тщательно подбирать слова. — Присоединюсь к королю Теодориху. Затем отправлюсь сражаться вместе с ним… и с твоим королем-отцом… когда начнется война.
— Как же, интересно, ты отправишься на юг? Река Висва не вскроется ото льда еще целых два месяца.
— Акх, у меня прекрасный конь. Путешествовать зимой верхом не слишком тяжело.
Снова наступила пауза. И снова я ждал.
Фридо произнес с надеждой в голосе:
— У меня тоже хорошая лошадь.
Я позволил его словам повиснуть в воздухе на какое-то время, а затем сказал, совсем не строго:
— Ты никак собираешься ослушаться приказа своей матери?
— Но, сайон…ты ведь сам сказал…война — это дело отцов и сыновей, а не матерей. Я так и скажу ей, прямо в лицо, а затем…
— Постой, Фридо. Вовсе ни к чему лезть на рожон. Надо быть похитрее. — Желая осуществить свой замысел, я не мог действовать в открытую, потому что видел, как мальчик пасует в присутствии этой властной женщины. — У нас есть с собой все необходимое для путешествия. Когда мы причалим в Поморье, тебе надо лишь приказать одному из сопровождающих тебя стражников пойти и привести наших оседланных коней. Пусть они думают, будто ты желаешь с триумфом прибыть во дворец. Мы погрузим наши вьюки на коней и… просто поскачем галопом из города.
— Значит, ты возьмешь меня с собой? — воскликнул он, просияв.
— Да. С нетерпением предвкушаю, как передам тебя с рук на руки твоему отцу-королю. Так и произойдет, если только мы не нарвемся на засаду. Твоя королева-мать обязательно отправит за нами своих стражников.
— Акх! — Он презрительно рассмеялся. — Мы с тобой легко сможем ускакать от этих тупых, вечно брюзжащих стариков, которые только и делают, что играют в кости и наливаются пивом! Правда, друг Торн?
— Правда, друг Фридо! — сказал я и хлопнул его по плечу.
Улыбка мальчика стала еще шире, когда он указал вверх:
— Видишь? Знак доброго авгура.
Впервые за все время путешествия свинцовые облака разошлись, открыв клочья прозрачного голубого неба, и солнечные лучи устремились вниз, золотя скалы Гуталанда, палубу, на которой мы стояли, и ледяные торосы вокруг. Команда поставила паруса на обе высокие мачты, полотнища затрепетали на ветру, ткань засверкала золотом в лучах солнца, и корабль весело помчался вперед, словно ему тоже не терпелось вернуться на юг.
Той же ночью, когда Гуталанд снова скрылся за горизонтом, имело место еще одно знамение, которое я посчитал бы дурным, если бы только вообще верил во все эти приметы. Небо к тому времени уже совершенно очистилось от грязно-серых облаков, стало темно-синим, высоким, полным сверкающих звезд. Корабль несся по ветру на всех парусах, оставляя за собой на мрачной поверхности Сарматского океана волны и жемчужно-белую пену; мы держали курс строго на юг, лишь изредка немного отклоняясь вправо или влево, чтобы не столкнуться с большими ледяными торосами. Я стоял на корме и восхищался мастерством рулевых, радуясь тому, что полярная звезда Феникс находится прямо у меня за спиной, когда в мгновение ока этот самый Феникс вдруг исчез из виду.
Очень медленно, словно по волшебству, с самого зенита и до горизонта во всех направлениях опустились светящиеся драпировки, занавесы и покрывала, прозрачные и расцвеченные холодными цветами — бледно-зеленым, бледно-голубым и бледно-лиловым. Драпировки эти колыхались и дрожали повсюду на небе, но как-то лениво, в мертвой тишине, словно во сне; это напоминало гусиный пух, подхваченный легким бризом, а отнюдь не северным ветром, который все еще дул порывами с моря на сушу. Зрелище было неописуемо прекрасным, но в то же время каким-то жутковатым: будь я человеком суеверным, наверняка решил бы, что все боги внезапно умерли, а эти радужные занавесы — их саваны. К счастью, я не успел сделать или сказать какую-нибудь глупость, ибо, бросив взгляд на рулевых, увидел, что они нимало не испуганы и не удивлены, но совершенно хладнокровно рассматривают небо и обмениваются спокойными замечаниями.
Я отправился взглянуть, как чувствует себя юный Фридо, и обнаружил, что он наблюдает всю эту небесную красоту так же невозмутимо, как и рулевые. Мало того, когда я неуверенно промямлил что-то насчет небесных знамений (в глубине души мне все-таки было не по себе), мы словно бы поменялись ролями. Фридо, подобно взрослому, утешающему неразумного ребенка, с юмором заверил меня:
— Если это и предзнаменование, Торн, оно вряд ли может предвещать что-то из ряда вон выходящее, потому что является обычным явлением в наших краях, особенно в зимнее время. Это всего лишь то, что мы, ругии, называем murgtanzern, «веселые пляски».
Я, конечно, не понял, что же это за пляски, кто и почему их устраивает, однако так и не дождался никаких разъяснений по этому поводу. Рассудив, что едва ли следует тревожиться относительно явления такого безобидного, что его назвали веселым, я перестал беспокоиться и простоял на палубе весь остаток ночи, наслаждаясь этим зрелищем. Я рад, что сделал это, потому что наутро небо снова затянули низко висящие серые тучи и больше ни разу в жизни я не видел загадочных веселых плясок.
* * *
Обратный путь не был таким утомительным и неприятным, как дорога к острову, потому что ветер дул нам в спину и постоянно подгонял нас. Когда мы наконец увидели приближающееся Поморье, моряки спустили паруса, корабль замедлил скорость, заскользил к причалу, и я смог рассмотреть, что кто-то возбужденно машет нам оттуда. Я испугался: неужели королева Гизо заблаговременно приготовила нам засаду? Но, к счастью, это оказался всего лишь мой давний спутник Магхиб. Поэтому я сказал принцу Фридо:
— Давай-ка уточним план, возможно, нам удастся еще лучше организовать побег.
— Что ты имеешь в виду?
— Я пока и сам не уверен, что получится. Но выслушай меня. Хозяин корабля, похоже, подчиняется твоим приказам. Вели ему не спешить в гавань, пусть пока всего лишь пристанет ненадолго и держит гребцов наготове. Затем, как мы и планировали, прикажи одному из стражников пойти за нашими оседланными лошадьми и привести их сюда. Но только пусть сделает это тайком, не сообщая никому во дворце о нашем прибытии: скажи, что ты, дескать, желаешь удивить мать. К тому времени, когда он вернется и приведет лошадей, я уже буду точно знать, что нам делать дальше. А ты покамест подожди здесь, на судне.
Фридо без лишних вопросов все именно так и сделал. Как только борт корабля коснулся причала, я соскочил на берег и побежал вперед, чтобы поприветствовать радостно ухмылявшегося армянина. Мы обнялись, похлопали друг друга по спине, и я сказал:
— Рад видеть тебя, Магхиб. Надеюсь, ты полностью выздоровел?
— Да, fráuja, жаль, что я не поправился раньше и не прибыл сюда, чтобы сообщить тебе новость: армия ругиев прошла через Львив сразу же после твоего отъезда. Я полагаю, что сейчас ты уже знаешь об этом.
— Да. У тебя есть еще какие-нибудь новости? Что-нибудь от Мейруса? От Теодориха?
— Нет, fráuja. Я лишь знаю со слов путешественников, что оба, Теодорих и Страбон, готовятся к схватке весной.
— Едва ли это можно назвать новостью. — Беседуя с армянином, я не спускал глаз с корабля и увидел, как один из стражников королевы сошел на берег и торопливой рысью отправился во дворец. — Ну, у меня для тебя тоже не слишком-то много новостей, Магхиб. Хорошо, что твоя рана затянулась, и я рад сообщить, что подлый Тор уже никогда больше не нанесет тебе новой.
Армянин начал изливать на меня поток своей благодарности на армянском языке, но я оборвал его, спросив:
— Что заставило тебя прийти встречать наше судно сегодня утром?
— Госпожа Гизо сказала мне, что вы с ее сыном отправились в путешествие и что это единственное торговое судно, которое сейчас в море. Поэтому я приходил на берег моря каждый день.
— Ты беседовал с королевой? — удивился я.
— Как ты знаешь, я прибыл в Поморье, имея при себе письмо от fráuja Мейруса — ну, что он доверяет мне решать все вопросы, связанные с торговлей янтарем. Мне посоветовали предстать перед королевой. Кажется, она знает обо всем, что здесь происходит, даже о самых пустячных делах. Поэтому я попросил у нее аудиенции и рассказал госпоже Гизо о знакомстве с тобой, а также упомянул о том, что видел, как ее благородный супруг проехал через Львив во главе своего войска. Она весьма любезно предложила мне поселиться в тех покоях во дворце, в которых жил ты. Я до сих пор живу там и очень доволен всем, за исключением лишь одного: кормят здесь одной только рыбой, и потому…
— Vái, Магхиб! — прервал я его. — Я позволил королеве считать, что являюсь представителем Теодориха Страбона. Ты не проговорился, что я смошенничал?
— Нет, fráuja! Госпожа Гизо что-то такое говорила, и поначалу это меня озадачило. Но вскоре я смекнул, в чем дело, а потому решил: пусть королева продолжает верить в то, что мы оба — ты и я — являемся сторонниками Страбона и его союзника короля Февы. Так что твоя хитрость до сих пор не раскрыта.
— Thags izvis, — произнес я с облегчением.
Для того чтобы отплатить Магхибу за верную службу, я рассказал ему все, что узнал от Фридо о поисках янтаря и его обработке в камнерезных мастерских, и назвал несколько адресов, куда ему лучше обратиться. В заключение я сказал:
— Я не сомневаюсь, что ты преуспеешь в торговле янтарем, поскольку наделен исключительной предприимчивостью. Похоже, что ты даже ухитрился подружиться с самой королевой.
Он ответил скромно, но с такой гордостью:
— Кажется, я понравился ей. Думаю, госпожа никогда прежде не видела армян и даже не слышала о них, поэтому она не понимает, что tetzte армянин не пара благородной женщине. — Тут Магхиб вдруг смутился, стал переминаться с ноги на ногу и, опустив глаза, добавил: — Она даже с восхищением отозвалась о моем носе.
Я удивленно моргнул и пробормотал:
— Так, так, так. — В душе я обрадовался: ведь это можно было обратить в свою пользу. — Надеюсь, ты тоже польстил даме, похвалив ее необычайно длинные зубы.
— Что?
— Да так, ничего. Я так понимаю, что королеве ты нравишься?
— Ну… вообще-то она даже спрашивала, заметил ли я когда король Фева проезжал мимо меня во Львиве, насколько мал у него нос.
— Gudisks Himins, приятель! — весело воскликнул я и снова похлопал армянина по спине. — Так чего же ты теряешь понапрасну время, разговаривая здесь со мной? Ступай и воспользуйся случаем.
— Но ведь госпожа Гизо — королева! — взвизгнул он. — А я — простой армянин! Ничтожество!
— Многие знатные дамы питают тайную слабость к ничтожествам. Не робей, Магхиб. Ступай. Сделай так, чтобы я тобой гордился.
— Но… но… разве ты не нуждаешься в моих услугах?
— Заодно ты и мне послужишь. Моя миссия здесь завершена, поэтому я должен побыстрее возвратиться к Теодориху. — Увидев, что стражник возвращается, ведя в поводу моего Велокса и мерина Фридо, я заторопился. — И я забираю с собой королевского сына, по причине, о которой тебе не надо знать. Разумеется, королева Гизо придет в бешенство, когда об этом узнает, ее немного успокоит лишь то, что она будет считать, будто я забрал его в лагерь Страбона и Февы. И вот что еще: мы с мальчиком должны уехать немедленно. Ты поможешь мне — полагаюсь, Магхиб, на твой длинный нос — отвлечь королеву Гизо.
Он воскликнул в отчаянии:
— Но королева узнает о моем соучастии, fráuja! И подвесит меня за мой… так сказать… нос.
— Да ничего подобного! Она даже не узнает, что мы с принцем прибыли сегодня в Поморье. Наш корабль прямо сейчас снова вернется в море. — Через плечо Магхиба я заметил, что Фридо сошел на берег, а остальные стражники переносят наши вьюки, поэтому заговорил еще быстрее: — Слушай внимательно, что ты должен сделать. Напряги все свои силы, чтобы завоевать любовь королевы именно сегодня, и удовлетвори ее любопытство относительно длины твоего носа. Пусть Гизо, обо всем позабыв, пребывает в блаженстве как можно дольше. А когда она сочтет, что для нее достаточно, или ты сам устанешь, незаметно ускользни в то место, которое я назвал тебе, на пляж с голубой землей, и там разведи большой костер. Хозяин корабля будет следить за берегом. Судно вернется в Поморье, словно только что прибыло с Гуталанда, и встанет на причал. Затем, да, королева Гизо узнает, что нас с Фридо нет на борту. Но мы к тому времени уже будем далеко, и она даже не свяжет тебя с нашим исчезновением. Теперь ступай. Давай действуй!
Магхиб выглядел слегка ошарашенным, но кивнул и крепко сжал мне руку, после чего быстро удалился. Я снова присоединился к Фридо, который приказал стражникам привязать вьюки к седлам, и потихоньку сказал ему:
— Прикажи всем четырем стражникам снова подняться на борт корабля. — Принц так и сделал, они подчинились, хоть и весьма неохотно, а я изложил ему весь дальнейший план: — Пусть хозяин отведет судно подальше от Поморья. Моряки должны ждать там до тех пор, пока не увидят костер на берегу — помнишь, на том самом, где ты показывал мне голубую землю. Тогда, и только тогда, можно привести корабль в порт и позволить всем стражникам сойти на берег.
Фридо слегка нахмурился:
— Как ты заметил, Торн, хозяин судна, похоже, подчиняется моим приказам. Но как мы можем надеяться, что он продолжит им подчиняться, когда меня не будет рядом?
— Скажи ему, что хочешь сыграть злую шутку со своей матерью. Не сомневаюсь, что он с удовольствием поможет тебе в этом.
Фридо взошел на борт корабля в последний раз и после короткого разговора с хозяином судна вернулся обратно, шутливо покачивая головой.
— Ты снова оказался прав. Он сказал, что с удовольствием Досадит королеве. Кажется, мама не слишком понравилась ему во время той короткой встречи.
— Не могу понять почему, — сухо заметил я.
Я подождал, чтобы удостовериться, что гребцы снова взялись за весла и корабль отплыл от причала. А затем сказал:
— Отлично. Садись на коня, Фридо. Но давай мы не станем скакать во весь опор, как собирались сначала. Лучше поедем спокойно, не привлекая к себе внимания, по глухим улочкам.
Я был страшно доволен, что наш побег прошел так гладко, и благодарил богиню Фортуну, или кто там отвечает за удачу, за то, что она так вовремя прислала нам на помощь Магхиба. Королева Гизо, разумеется, взорвется подобно Везувию, когда узнает правду, но она не сможет добраться до нас с Фридо, да и вообще у нее не получится найти козла отпущения. Владелец корабля всего лишь следовал приказам благородного принца, у него были свидетели, готовые это подтвердить. То же самое относилось и к четырем стражникам. Магхиб уж и вовсе ни при чем: он всего лишь дожидается нашего возвращения, как и сама королева, — а чтобы не скучать, будет делать это вместе с королевой, в ее постели и объятиях, — поэтому Гизо едва ли заподозрит армянина в соучастии. Он даже сможет несколько умерить ярость королевы (я улыбнулся, подумав об этом), позволив бедняжке, чтобы утешиться, поиграть, так сказать, с его носом. Внезапно я перестал улыбаться и вздрогнул: а вдруг королева Гизо в пылу страсти укусит его своими ужасными зубами?
Мы с Фридо ехали молча, и только когда наконец добрались до редких построек на окраине Поморья, я снова обратился к нему:
— С этого момента, парень, ты можешь скакать галопом так быстро, как только пожелаешь. Давай! — И я сам вдавил пятки в бока своего коня.
* * *
Насколько я помню, то долгое путешествие по суше было не богато событиями, однако для юного принца каждая миля и каждый день были настоящим приключением просто потому, что вдали от поморского дворца все для него было в новинку. Фридо никогда прежде не переходил вброд реки, а мы перешли их великое множество, и не взбирался в горы, а мы постоянно на них забирались. Мальчишке еще ни разу не приходилось охотиться, ставить капканы или ловить рыбу, чтобы накормить себя, а я показал ему, как это делается. Он оказался очень толковым учеником — ухитрился даже при помощи sliuthr, который я заимствовал у амазонок, ловить некрупную дичь. Хотя по возрасту я годился ему в старшие братья, однако чувствовал себя подобно старому Вайрду, выступающему в роли учителя и наставника для неопытного юнца (которого он называл urchin), потому что научил Фридо множеству премудростей жизни в лесу: как отыскать съедобные растения даже зимой, как приготовить мясо оленя в его же собственной шкуре, как в облачный день определить направление при помощи солнечного камня…
Солнечный камень оказывал нам неоценимую помощь, давая возможность придерживаться того пути, который я счел самым коротким обратно в римские провинции, — он вел прямо на юг. Разумеется, нам приходилось время от времени отклоняться от маршрута, потому что иной раз было проще обойти препятствия, чем пробиваться сквозь них. Я сознательно держался на расстоянии от поселений, встречавшихся у нас на пути, чтобы избежать вопросов, которые всегда в глуши задают люди. Но нам попадалось очень немного подобных поселений, а после того, как за спиной у нас осталась Висва, и вовсе не встретилось ни одного.
Этот прямой путь на юг, разумеется, вел нас обратно к цивилизации. К тому месту, где Данувий делал большой изгиб. Хотя нет, пожалуй, более правильно будет сказать, что он вел нас к границам цивилизации. Потому что там не оказалось ничего, кроме обветшалых руин старинной крепости города Аквинка, который я уже видел прежде. К тому же мы побывали в провинции Валерия, где принц Фридо пришел в неописуемый восторг — ибо впервые ступил на земли Римской империи. Я заметил, что лед на реке начал таять. Это означало, что весна не за горами, поэтому мы заторопились вниз по течению Данувия, который все еще нес свои воды точно на юг.
Это привело нас в гавань, где стояли военные корабли Паннонии, неподалеку от Мурсы. Пока Фридо ехал неторопливым шагом и широко раскрытыми от изумления глазами рассматривал первых римлян, которых увидел в жизни, я познакомился с navarchus флота и показал ему подписанный Теодорихом документ, удостоверяющий мои полномочия маршала. Он тут же заявил, что готов оказать мне любое содействие, поэтому я первым делом поинтересовался, есть ли новости о войне и о том, что вообще сейчас происходит в Нижней Мёзии. Угроза войны все еще существует, сказал navarchus, и, возможно, война не за горами, но ничего более конкретного он, к сожалению, не знает. Тогда я попросил у него чернила и пергамент и сел писать донесение. Я приказал navarchus отправить его с самым быстрым dromo к Железным Воротам, там передать его командиру мёзийской флотилии и срочно доставить в Новы, королю Теодориху.
Navarchus отправил своих людей с документом вниз по течению реки еще до того, как мы с Фридо впервые за долгое время наслаждались цивилизованной трапезой в триклиниуме его жилища. В послании Теодориху я, естественно, не стал тратить слов на подробное описание своих собственных приключений и находок, которыми увенчалась миссия по составлению истории готов. Я только пояснил кратко, каким образом я смог в землях ругиев разведать новости в стане врагов, — в сущности, мое послание сводилось к следующему: «Избегай встреч со Страбоном и его союзниками до моего возвращения. Везу секретное оружие».
К тому времени, когда мы с Фридо верхом на своих лошадях вдоль реки добрались до Новы, лед на Данувии исчез и кусты по обоим берегам покрылись молодыми листочками. Поскольку мы подъезжали к городу с той стороны, где располагалось мое поместье, я велел высадить нас там и, решив временно поселить принца в своем доме, сказал мальчику:
— Ты можешь с комфортом здесь располагаться. А я пока пойду и разузнаю, где находится лагерь твоего отца-короля.
Все слуги радостно приветствовали меня после долгого отсутствия, служанки засуетились и по-матерински заквохтали над юным гостем, а Фридо разразился довольными восклицаниями, обнаружив, что мой дом даже больше королевского дворца, в котором он вырос. Я проследил, чтобы мальчика хорошенько устроили в отведенных ему покоях, а затем, не тратя даже времени на то, чтобы помыться и сменить одежду, поскакал во дворец к Теодориху.
Я боялся, что король находится в лагере со своими войсками, но старый слуга Костула, оказавший мне самый радушный прием, сказал, что Теодорих дома, и тотчас проводил меня к нему. Я обнаружил, что мой друг выглядит еще более величественно, чем прежде: у Теодориха прибавилось мышц (но не жира), у него отросла внушительная борода, и он, казалось, стал спокойнее и неторопливее. Это не помешало нам сердечно обняться, радостно выкрикивая взаимные приветствия. Однако после этого король отстранился от меня и сказал:
— Я послушался твоего предупреждения, сайон Торн. До сих пор еще не произошло ни одной битвы. Но, признаюсь, мне не по душе избегать сражений. Я бы предпочел напасть на врага до того, как у него появится возможность самому выбрать место и время.
— Тогда ты можешь сделать это теперь, — ответил я и рассказал Теодориху, что за оружие я привез и как советую им воспользоваться. — Парень полагает, что я привезу его на встречу с отцом. И в известном смысле так оно и будет. Однако боюсь тебя огорчить: если мой план удастся, то до битвы дело может и вовсе не дойти. Я хорошо помню, как ты говорил мне, что не слишком любишь мирную жизнь, но тебе больше по душе кровопролитие, mith blotha.
Теодорих улыбнулся, припоминая, а затем удивил меня, покачав головой:
— Это было раньше, но с тех пор многое изменилось. Чем дольше я правлю, тем больше нахожу здравого смысла в том, чтобы не жертвовать без нужды воинами. Хотя люди мои так и рвутся в бой, однако я не откажусь от какой-нибудь хитрости, которая поможет мне одержать победу быстро и без напрасного кровопролития. Я от всего сердца благодарен тебе, Торн, за то, что ты привез нам оружие, которое поможет достичь этого.
Я спросил:
— А где сейчас Страбон?
— На другом берегу Данувия, в дне езды на север отсюда, около селения под названием Ромула. По словам моих разведчиков, он обложил жителей Ромулы податью и берет воду из небольшой речушки поблизости. Все то время, что ты отсутствовал, он мало-помалу собирал войско. На его стороне помимо былых соратников — тех, кто всегда оставался с ним или вернулся впоследствии, — все еще сражаются непокорные сарматы, которых мы разбили давным-давно. Есть и другие народы, не только маленькие племена, но и gau или даже sibija, которых он убедил рискнуть ради того, чтобы добиться высокого положения. Но самые многочисленные войска Страбона, как ты знаешь, составляют ругии честолюбивого короля Февы. — Теодорих рассмеялся. — Однако, справедливости ради, следует отдать должное хитроумному Триарусу. Будучи жалким калекой, он живет затворником, но ему тем не менее каким-то образом удалось уговорить весь этот сброд, так ни разу лично и не участвуя в переговорах.
— И очевидно, — заметил я, — ни один из его союзников так до конца и не понял, на какое опасное предприятие он их подстрекает. Страбон обречен погибнуть. Ведь у тебя под командованием регулярная армия, в войне против него ты можешь располагать всеми римскими крепостями на реках и их гарнизонами.
— Разумеется. И вдобавок император Восточной империи Зенон даст мне столько легионов, сколько я попрошу. Однако я предпочитаю не одолжаться у Зенона. Да, Страбон прекрасно понимает, что это его последний шанс. Именно поэтому он до сих пор не пошел на приступ. Он предпочитает просто оставаться помехой как можно дольше — ведь, постоянно представляя угрозу, он может вынудить противника пойти на уступки. На что этот человек рассчитывает? Получить маленький клочок земли для оставшихся ему верными острогов. Небольшое владение для себя. Ну а честолюбивым союзникам не достанется ничего. Уж Страбон-то не станет рыдать над их разбитыми надеждами, поскольку они послужат его собственным целям.
Теодорих снова рассмеялся и по-братски хлопнул меня по спине.
— Ну а теперь давай разочаруем их всех! — И он быстро покинул тронный зал, приказав мне следовать за ним.
Вскоре к нам присоединились старшие военачальники, некоторых я уже знал. Теодорих быстро дал всем необходимые указания:
— Питца, начинай переправлять основные силы через Данувий. Ибба, пусть твои центурионы выстроятся на расстоянии полета стрелы от Ромулы. Враг поспешит изменить расположение собственных войск, поэтому, Хердуик, ты отправишься с белым флагом к Страбону и скажешь, что я желаю переговорить с ним до начала битвы. Посоветуй ему сделать это в присутствии короля Февы. Я со своими маршалами Соа и Торном выеду из Ромулы к тому времени, когда все будет готово. Ступайте и проследите за этим. Habái ita swe!
Военачальники проворно отсалютовали ему и ушли, а Теодорих сказал мне:
— Я больше не стану задерживать тебя, Торн. Уверен, ты наверняка мечтаешь отмокнуть в горячих термах и переодеться в чистую одежду. Но я горю от нетерпения услышать отчет о других твоих поисках: много ли сведений по истории готов тебе удалось собрать. Приходи сегодня на nahtamats, и мы насладимся долгой приятной беседой. Ты можешь привести с собой принца Фридо, если хочешь.
— Нет уж, давай не будем смущать мальчика. Он думает, что я подданный Теодориха Страбона. Едва ли ты сможешь притвориться им, если только не повредишь свои глазные яблоки. Фридо неплохо устроился в моем поместье, о нем там заботятся и хорошо его охраняют. С твоего разрешения я оставлю принца жить в своем доме, пока не придет время ехать в Ромулу.
Итак, я вернулся в свои владения и оставшуюся часть дня нежился в парной, затем переоделся в лучшее платье Торна. На обратном пути во дворец я ненадолго притормозил у своего дома в Новы, просто чтобы убедиться, что он в порядке, и заодно оставить там вещи Веледы, которые провез с собой почти через весь континент.
Вечером, в триклиниуме дворца, во время роскошной трапезы с изысканными яствами и винами, я подробно поведал Теодориху о своих приключениях, должен ведь был король узнать, как я исполнил его поручение. В целом я рассказал ему правду, хотя она и противоречила старинным песням и многим дошедшим до наших времен мифам, легендам и сказкам. Однако, чтобы избежать ненужных вопросов, я благоразумно умолчал о причинах, по которым некий Тор из государства визиготов неожиданно присоединился ко мне в моих поисках. Я также не стал подробно распространяться о трагических обстоятельствах, при которых этого Тора и бывшую дворцовую служанку Сванильду «постигло несчастье», как я это назвал. Я рассказывал Теодориху о людях, которые встречались мне в пути, называл ему незнакомые имена (о ком-то я только слышал, а с кем-то лично познакомился). Я также поведал королю о множестве забавных ритуалов и обычаев: об одних мне рассказывали, другие я наблюдал сам.
— Теперь что касается непосредственно истории готов, — сказал я. — Похоже, она началась очень давно, на заре времен, когда очень древнее семейство богов, называемых Асы, повелело одному из своих членов стать отцом всех германских народов. Звали нашего прародителя Гаут, очевидно, он занимал положение ниже бога, но выше короля. Из многочисленных потомков Гаута только мы, готы, сохранили свое первоначальное название, хотя его слегка видоизмененное имя присутствует также в слове gut, «хорошо», во многих наречиях старого языка.
— Что ж, похоже на истину, — пробормотал Теодорих, вид у которого был слегка удивленным. — Мне никогда не приходило в голову связать это слово с Гаутом.
— Первым смертным человеком, имя которого мне удалось обнаружить в готской истории, — продолжил я, — оказался Король Вериг. Он командовал кораблями, которые доставили готов через море с острова Гуталанд. После того как наши предки на некоторое время (не знаю, как долго) задержались на побережье Вендского залива, король Филимер подвигнул их на весьма продолжительное путешествие на юг через весь континент. Позволь мне также поделиться с тобой, Теодорих, одним своим наблюдением. Я побывал на острове под названием Гуталанд, я видел Янтарный берег и все те земли, на которых готы жили, останавливались на время или же мимо которых они проходили. И я вот что скажу: я прекрасно понимаю, почему они покинули или быстро миновали те места. Я от всего сердца рад — и ты тоже должен радоваться, — что наши предки не остались там, ибо это привело бы к тому, что мы бы неминуемо выродились в этих бесплодных пустошах. Я даже рад тому, что наших пращуров изгнали из устья Данувия, хотя сами они, похоже, считали тамошние болота и луга пригодными для жизни. Это место настолько сильно пришлось готам по вкусу, что они даже стали мягкосердными, обходительными и флегматичными. Мне рассказывали, и я в это верю, что гунны оказали готам большую услугу, прогнав тех с Черного моря, прежде чем они деградировали подобно древним скифам или, того хуже, превратились в расу скучных торговцев.
— Я полностью с тобой согласен, — кивнул Теодорих, поднимая свой кубок и делая большой глоток.
— А теперь вернемся к перечислению королей, — сказал я. — Итак, начиная с Филимера, наблюдается путаница в именах, датах и порядке наследования. — Рассказывая, я постоянно заглядывал в свои записи, что сделал за время путешествия: я принес с собой во дворец огромную кипу пергаментов, восковых табличек и даже листьев деревьев, на которых и нацарапал свои заметки. — И вот еще что: мне называли имена королей, так сказать, в порядке убывания, потому что поскольку я двигался на север, то, образно говоря, совершал путешествие в прошлое.
Я зачитал Теодориху множество имен. При упоминании некоторых из них он кивал в знак того, что уже знает об этих людях, но в большинстве случаев мой друг поднимал брови, чтобы показать, что слышит эти имена впервые.
— Обрати внимание, — сказал я, — что некоторые имена напоминают визиготские или гепидские. Уффо, например, явно гепидское, а Хунуил Неподвластный Колдовству — визиготское. Другие имена, очевидно, принадлежат остроготским королям — скажем, Амал Счастливый и Острогота Неутомимый. Но четко определить происхождение многих других я не могу. Я также не установил, когда именно благородный род Амалов разделился на ветви, что положило начало твоему роду и роду Страбона, а также, между прочим, и роду властной и зубастой королевы Гизо, сына которой мы держим сейчас в заложниках.
Теодорих ответил:
— Я могу понять, в чем тут загвоздка. Ведь о тех древних временах не сохранилось совсем никаких письменных свидетельств.
— Верно, — кивнул я. — И вот мы наконец добрались до короля Эрманариха, которого сравнивают с Александром Великим. Если он действительно совершил самоубийство, увидев, что ему не победить гуннов, то это было примерно в триста семьдесят пятом году от Рождества Христова.
Теодорих удивился:
— Неужели его сравнивали с самим Александром?
— Он вполне мог быть великим, — заметил я, — и прожил очень долгую жизнь, как мне рассказывали. Но он никак не мог быть королем, который поселил готов в устье Данувия. По крайней мере, еще за столетие до его правления готы наводили ужас на побережье Черного моря. Они перевозили по морю киммерийцев — народ, который теперь называют аланами, — помогая им в грабительских набегах. Кроме того, эти готы-пираты обращались к каждому городу с удивительно лаконичным предложением: «Дань или война».
— Здорово придумано! — в восхищении воскликнул Теодорих. — На любом языке легко понять и невозможно перевести неправильно. Хотелось бы при случае воспользоваться этим самому. Спасибо, Торн, что рассказал мне.
— Рад, что узнал об этом, — сказал я. — В любом случае, что касается истории… вскоре после короля Эрманариха мы добрались и до твоего великого прадеда Вендарекса Победителя Венедов. Начиная с этого времени можно проследить порядок наследования. После него правил твой дед Вандаларий Победитель Вандалов. Затем твои отец и дядя. — Я снова начал перебирать записи. — Ну, как только у меня появится время, я разберу и рассортирую все, что собрал. Я изо всех сил постараюсь сделать из всего этого связную историю и тщательно отследить твою родословную с древнейших времен и вплоть до твоей новорожденной дочери Тиудигото. Она ведь тоже из готов.
— Едва ли ее можно назвать новорожденной, — сказал Теодорих, усмехаясь. — Она уже умеет неплохо ходить и говорить. Да, моя дочь — истинная готка.
— Так или иначе, мне придется как следует постараться. Тебе ведь необходима родословная, которая даст возможность заключить брачные союзы с самыми известными королевскими домами. Я могу составить stemma[320] так, что ты и твои дочери будете прямыми потомками самого Эрманариха, которого приравнивали к Александру Великому.
— Ну что ж, это откроет весьма широкие перспективы, — с одобрением заметил Теодорих. Затем, с непривычной для него серьезностью, он добавил: — Я и сам, прежде чем умереть, надеюсь удостоиться какого-нибудь почетного прозвища. Мне не нравится чувствовать себя всего лишь осколком некогда весьма достойного уважения рода. Только тот, кто сам ничего не совершил, станет хвастаться своими предками.
Я ответил, тоже серьезно, словно предвидел уже тогда:
— Ты добьешься того, что тебя станут почитать наравне с Эрманарихом. К тому времени в загробном мире он, без сомнения, будет хвастаться тем, что среди его потомков есть великий Теодорих.
— Guth wiljis, habái ita swe, — сказал король, удостоив меня благосклонной улыбкой. — На все воля Божья, да будет так.
На этом ужин закончился, и я снова отправился к себе в поместье, где должен был дожидаться, когда Теодорих призовет нас с Фридо на переговоры со Страбоном. Я мог бы остаться во дворце, но мне хотелось спать под крышей собственного дома, и вот почему. С той самой ночи, когда я ускользнул от walis-karja, оставив у них своего любовника-маннамави, я все размышлял об одной вещи. Смогу ли я после Тора и Геновефы найти удовлетворение в объятиях простой женщины или обычного мужчины? Признаюсь, в первую же ночь после возвращения домой я получил по крайней мере частичный ответ на этот вопрос, и помогла мне в этом одна из моих рабынь.
Узнав, что за время моего долгого отсутствия светловолосая свевская девушка Рената вышла замуж за одного из моих молодых рабов, я великодушно воздержался от того, чтобы предъявить на нее права собственника. Я воспользовался темноволосой аланкой Нарань, чей муж-мельник всегда был рад уступить ее своему fráuja. К немалому своему облегчению (спасибо доброй Нарань), я убедился, что на самом деле вовсе не обязательно испытывать за одну ночь и в одной постели все разнообразие объятий и совокуплений. Я вновь наслаждался и открывал для себя, что, даже несмотря на ограниченное, в силу ее физиологии, количество способов, которыми женщина может доставить наслаждение и получить его сама, эти способы удивительно разнообразны и приятны. На следующую ночь — когда в качестве Веледы я привел в свой дом в Новы привлекательного юношу, странствующего торговца, которого встретил на рынке, — я с радостью снова открыл для себя многочисленные наслаждения, которые способен доставить мужчина-любовник.
* * *
Пять или шесть дней спустя, облаченный в доспехи и полностью вооруженный, я сидел на своем Велоксе неподалеку от Мления под названием Ромула и смотрел на противоположный берег узкой мелкой речушки. Рядом, безоружный и без доспехов, сидел на своем гнедом мерине принц Фридо. Чуть позади нас ожидала значительная часть армии Теодориха. На некотором расстоянии, на противоположном берегу реки, тоже в ожидании застыло войско Страбона. Их внимание, как и наше, привлекал маленький пустынный островок на середине реки, где (это было условие Страбона) и предполагалось провести переговоры. Там находилось восемь человек, хотя было видно лишь семерых.
С нашей стороны реку вброд перешли король Теодорих и сайон Соа, а с противоположной приехал король Фева в сопровождении четырех слуг, которые доставили в занавешенных носилках то, что осталось от Страбона. Было понятно, почему человек-свинья настоял на том, чтобы встреча состоялась на острове, — таким образом он оказывался на значительном расстоянии как от своих, так и от наших людей. Не мог же Страбон в самом деле позволить, чтобы увидели что-нибудь, кроме его головы, которую он высовывал между занавесками носилок. Едва ли эта поза приличествовала военачальнику.
Я наклонился и спросил Фридо:
— Ты узнаешь отсюда своего отца?
— Да, да! — воскликнул он, радостно подскакивая в седле.
Я быстро предупредил мальчика:
— Только ни в коем случае не надо звать отца или махать ему. Ты скоро присоединишься к нему. А пока какое-то время давай соблюдать тишину, как все остальные.
Мальчик покорно подчинился, слегка смутившись; он вообще выглядел смущенным и растерянным все время с тех пор, как прибыл в Новы, и это было понятно. Ни я, ни мои слуги не сказали Фридо, что я был человеком Теодориха или что он сам был заложником во владениях Теодориха. По пути сюда, в Ромулу, мы с ним держались позади колонн центурионов, поэтому Фридо не знал даже, что он едет вместе с армией, которая двигается, чтобы сразиться против войска его отца. И разумеется, никто не сообщил ему, на каких условиях сейчас велись переговоры вон на том островке и кто был их участником.
Все воины обеих построившихся армий хранили молчание и изо всех сил старались, чтобы их кони не ржали, а оружие, доспехи и сбруя не скрипели и не бренчали. Мы прислушивались к тому, о чем совещались Теодорих и Страбон, потому что Страбон высказывался во всю мощь своего хриплого грубого голоса, который я хорошо помнил. Очевидно, он надеялся таким образом укрепить дух своего войска и одурачить наших воинов: пусть все услышат обвинения и ругательства, которыми он осыпал Теодориха.
— Да ты жалкий изменник, двоюродный братец! Подлый Амал! Ты сделал из когда-то гордых остроготов настоящих лизоблюдов! Под знаменем слабака вроде тебя они — жалкое подобие римлян! Подумать только, остроготы стали всего лишь подхалимами императора Зенона, продав свою свободу за несколько крошек с императорского стола!
Фридо наклонился и шепотом спросил меня:
— Тот человек в ящике, который кричит, — это союзник моего отца Триарус?
Я кивнул в знак согласия, и мальчик снова умолк, он выглядел уже менее растерянным, но не слишком довольным тем, что король Фева выбрал себе такого собрата по оружию.
— Благородные сородичи! — надрывался Страбон. — Я приглашаю всех вас, призываю вас, приказываю вам! Присоединяйтесь ко мне и сбросьте римское ярмо! Покончим с жалким смехотворным королевством предателя Амала!
Какое-то время Теодорих лишь терпеливо сидел на своем коне и без всяких возражений позволял своему врагу (была видна только голова, торчавшая из-за занавесок паланкина) выкрикивать, что тому заблагорассудится. Страбон мог увидеть, что его пламенные речи не произвели впечатления на воинов, стоявших на нашем берегу реки. Постепенно голос человека-свиньи начал слабеть, но он продолжал выкрикивать:
— Братья остроготы! Товарищи ругии! Друзья и союзники! Я призываю вас на битву, и…
На этом месте Теодорих прервал его звучным голосом, который смогли расслышать все, заявив:
— Slaváith, nithjis! Помолчи, братец! Теперь моя очередь говорить!
Но он обратился не к Страбону или ожидающим войскам. Он повернулся к всаднику, который сопровождал паланкин, и крикнул:
— Фева, у тебя хорошее зрение?
Король ругиев слегка качнулся в седле, словно удивившись, и кивнул головой в шлеме.
— Тогда посмотри туда! — Теодорих поднял руку и показал.
— Выпрямись в седле, Фридо, — велел я принцу, когда голова его отца повернулась в нашу сторону. Но мальчик придумал еще лучше. При помощи веревки для ног, которую я помог ему соорудить, Фридо буквально встал во весь рост — он весело помахал рукой и как можно громче позвал своим тоненьким голоском:
— Háils, Fadar!
Конь Февы сделал шаг назад, словно удивился не меньше всадника. После этого все на островке пришли в возбуждение и торопливо заговорили, хотя теперь мы, зрители, не слышали ни слова. Все трое всадников — Теодорих, Соа и Фева — постоянно показывали на меня и Фридо, на Страбона, на его войско. Фева метался по маленькому пространству островка — то подъезжал к Теодориху и Соа, чтобы объясниться с ними при помощи красноречивых жестов, то возвращался обратно к паланкину, чтобы наклониться и поговорить со Страбоном. Человек-свинья наверняка тоже воспользовался бы жестами, если бы мог, потому что паланкин сотрясался от неистовых подскакиваний его изувеченного тела.
Суета продолжалась еще какое-то время, но наконец король Фева просто вскинул руки, признавая, что сдается. Король ругиев прекратил переговоры, дернул за поводья своего коня и пошлепал по воде обратно. Он выехал на противоположный берег, к левому флангу войска, которое все еще невозмутимо ожидало начала битвы. Король что-то показал жестами и выкрикнул приказы, которых я не смог расслышать. Затем бо́льшая часть войска — передние ряды, которые, очевидно, состояли из ругиев Февы, — символически опустили оружие в знак перемирия. Всадники спешились, копейщики воткнули свои копья в землю, меченосцы убрали мечи в ножны. Увидев это, остальные воины потрясенно замерли. Затем все вдруг замелькало, закачались флагштоки знамен, до моих ушей докатился какой-то шум, должно быть, это означало, что среди войска начались потасовки и ссоры.
Ну а сам Страбон пришел просто в неописуемый ужас. Он так неистово бился внутри паланкина, что тот подскакивал на плечах у носильщиков, бедняги шатались, с превеликим трудом пытаясь удержаться на ногах. Теодорих и Соа просто сидели в седлах и спокойно наблюдали за происходящим. Я услышал голос Страбона в последний раз, он хрипло выкрикивал:
— Несите меня прочь!
Его носильщики вздрогнули от неожиданности, повернулись и, пошатываясь и качаясь, потащили паланкин через реку на противоположный берег.
Фридо удивленно спросил меня:
— Я что, не увижу войны?
— Не сегодня, — ответил я, улыбнувшись ему. — Ты только что выиграл эту войну.
В тот день произошло еще одно значительное событие, о котором историки до сих пор с трепетом упоминают в своих книгах. Страбон продолжал так сильно биться внутри своего паланкина, что носильщики с трудом подняли его на берег. Из первой шеренги вышло несколько копейщиков, чтобы протянуть королю руку. Внезапно паланкин так сильно накренился, что Страбон вывалился и его увидели все: толстое тело в Короткой тунике, откуда торчали бородатая голова и четыре Культи, которыми он беспомощно сучил от ужаса. В этот момент человек-свинья действительно напоминал свиную тушу выставленную на обозрение в лавке мясника.
Современные историки лишь вскользь упоминают о прижизненных деяниях, о правлении жестокого тирана Тиударекса Триаруса по имени Страбон. Но во всех книгах рассказывается, как он пережил стольких своих врагов и выжил в стольких битвах и даже сумел оправиться после страшного увечья, от которого должен был скончаться, но в конце концов умер позорной смертью. Страбона выбросило из паланкина прямо на копье одного из воинов, спешившего помочь ему; воин зашатался от неожиданного удара, и товарищи в замешательстве помогли ему удержать копье. Таким я навсегда запомнил Страбона: изувеченное тело, пронзенное и вздрогнувшее на пике, которая под весом трупа склонилась к земле, и затем тиран навсегда исчез между шаркающих ног верных ему людей.
* * *
В ту ночь в шатре Теодориха мы с ним и с Соа за кубком вина обсуждали случившееся.
Соа, мрачно покачав седой головой, сказал следующее:
— Не похоже, чтобы Страбон намеренно искал той бесславной смерти, которой он умер. Но он вполне мог бы это сделать после двойного унижения: отказа от сражения и дезертирства его главных союзников-ругиев на глазах у остальной армии.
— Да, Страбон был конченым человеком, и он это знал, — согласился Теодорих. — И я очень рад, что земля наконец очистилась от него. Он был пятном, омрачавшим память о моей бедной сестре Амаламене. От души надеюсь, что и она, и та женщина, которая так самоотверженно заняла ее место, отдав себя в лапы Страбона, и все остальные жертвы теперь считают себя отомщенными.
— Уверен, что это так, — пробормотал я, чувствуя себя вправе говорить от имени одной из вышеупомянутых женщин.
— Так или иначе, Страбона больше нет, — сказал Соа. — И сегодня весь день, сразу после того, как с ним произошел несчастный случай, его последние твердолобые воины, доведенные до отчаяния остроготы, переходили реку парами, тройками и целыми толпами, не желая испытывать судьбу, сразившись с нашими силами. А его союзники — эта жалкая кучка скифов и сарматов — просто испарились.
— А у меня есть новость получше, — сказал Теодорих. — Вместо того чтобы сразу же отправиться со своим войском домой, король Фева предложил отдать его в мое распоряжение.
Я язвительно заметил:
— Фева, похоже, совсем не стремится вернуться к своей супруге королеве Гизо. И я не стану винить его. Вот скажите, я сам видел короля Феву только издали, у него и правда маленький нос?
Оба моих собеседника изумленно прищурились и в один голос спросили:
— Что?
Затем Теодорих заметил:
— Ну, он же ругий. Едва ли у него внушительный римский нос. А какого дьявола ты спросил об этом?
Я рассмеялся и рассказал им о том, что королева Гизо была не прочь поразвлечься с Магхибом, потому что его длинный армянский нос, как она полагала, свидетельствует о его мужской доблести.
Услышав это, они оба тоже весело рассмеялись, а Теодорих сказал:
— Удивляюсь, насколько живуч этот старый миф, хотя вроде бы уже столько раз было доказано, что это неправда.
Старый Соа почесал свою бороду и задумчиво произнес:
— С другой стороны, что касается противоположного пола, я всегда знал, что рот женщины — верный показатель того, на что похожи ее половые органы. Большой рот означает обширный kunte. Если рот широкий, мягкий и влажный — таково же и ее нижнее отверстие. У женщины с маленькими, надутыми, словно розовый бутон, губками всегда есть такой же маленький ротик и внизу.
Я изумленно воззрился на маршала: мне трудно было представить, что и он когда-то был таким молодым, что испытал на себе все разнообразие женских ртов. Но Теодорих только кивнул и весьма серьезно подтвердил:
— Да, эта примета действительно верна. Вот почему в некоторых восточных странах женщин заставляют скрывать свои лица, так что посторонним людям видны только их глаза. Тамошние мужчины не желают, чтобы другие, так сказать, похотливо оценивали их женщин.
Соа кивнул и глубокомысленно произнес:
— Мужчина всегда ищет женщину с маленьким ртом — зная, сколь восхитительно тесные и обхватывающие у нее kunte, да и вдобавок это верный признак темпераментной любовницы. А более всего следует остерегаться женщин с маленьким ртом и тонкими губами. Они могут оказаться поистине порочными.
— Правда, правда, — кивнул Теодорих. — Акх, если хочешь на славу поразвлечься в постели, надо не забывать об одном простом правиле: отыскать женщину, у которой имеется ожерелье Венеры. Она может не блистать красивым лицом, фигурой, у нее может оказаться ужасным нрав — и не исключено, что тебе захочется избавиться от любовницы уже наутро, — но она доставит тебе истинное наслаждение ночью.
Было очевидно, что Теодорих и Соа ухватились за эту тему разговора только потому, что были рады побеседовать о чем-нибудь более приятном, чем государственные дела, политика или битвы. Однако я снова вернул их на землю, заметив:
— Я рад услышать, что король Фева с такой готовностью присоединился к нам, хотя, признаюсь, и слегка удивлен. Я бы скорее решил, что он будет в ярости из-за того, что его сына похитили и взяли в заложники.
— А вот и нет, — сказал Теодорих. — Кажется, он по-настоящему рад тому, что столь неожиданно отыскал в этом далеком краю своего сынишку и к тому же обнаружил, что о мальчике хорошо позаботились. Знаешь, Торн, я думаю, что все было именно так, как ты и предполагал. Только когда Фева прибыл сюда, он понял, что Страбон — обманщик, бессовестный узурпатор и, что хуже всего, у него почти нет шансов захватить власть.
— В связи с этим хочу тебя спросить, Теодорих. — Соа снова стал серьезным и мудрым старым маршалом. — В обмен на помощь Страбон, без сомнения, обещал Феве половину твоего королевства. А что ты посулишь ему? Или, может, правильнее будет спросить, что просит сам Фева?
— Ничего, — беззаботно ответил Теодорих, — только честный дележ всего того, что мы завоюем под моим командованием.
— Но завоюем где именно? — уточнил я. — Завоюем что? И у кого? Страбон был единственным твоим настоящим противником, Теодорих, и единственной головной болью императора Зенона. После того как ты уничтожил его, не осталось ни одного врага, у кого можно было бы отобрать какие-нибудь земли или добычу. Что же вы с Февой собираетесь делить? Правда, не исключено, что когда-нибудь в будущем и появятся какие-нибудь выскочки, которых можно будет покорить, но у них вряд ли сыщется собственность, которую стоит завоевывать. По мне, так нет ни одного короля и ни одного государства, война с которым могла бы принести пользу, поэтому я не вижу…
— Ты забываешь, — перебил меня Теодорих, — что Зенона вот уже несколько лет терзает еще один, образно выражаясь, хронический недуг. Думаю, он со временем попросит меня помочь вылечить его.
— Что же или кто же это? — в недоумении поинтересовался я.
— Давай, Торн, попробуй отгадать, — сказал Теодорих, и глаза его озорно блеснули. — Ты сам как-то вспоминал слова покойного Страбона об этой персоне. И, Соа, ты же побывал в обществе этого человека. Неужели не знаешь?
Мы, два маршала, вопросительно переглянулись, Теодорих ухмыльнулся, глядя на нас обоих, и тут нас одновременно озарила догадка.
Я выдохнул имя:
— Aúdawakrs.
И Соа тоже сказал:
— Одоакр Рекс.
После чего мы оба благоговейно произнесли одно-единственное слово:
— Рим.
Как говорится: «Все дороги ведут в Рим», но мы прошли множество дорог и потратили немало времени, прежде чем попали туда.
Сначала Теодориху пришлось отправиться в Константинополь. Он взял с собой меня, Соа, верных генералов Питцу и Эрдвика, а также довольно большой эскорт из своих воинов, потому что был приглашен в этот город, чтобы насладиться выпавшей ему высочайшей честью, которой римские императоры никогда еще не удостаивали чужеземцев. Император Зенон, который был извещен о бескровной победе над Страбоном, настаивал, чтобы Теодорих прибыл в столицу, где его ожидала тройная награда — церемония триумфа, право добавить к своему имени «Флавий»[321] и служба на посту консула империи в течение года.
Множество генералов-победителей удостаивались публичной церемонии, которая называлась триумфом. Немало римских граждан и даже несколько человек, которые гражданами Рима не являлись, получили право на дополнительное имя Флавий. И к тому же по меньшей мере каждый год один из знатных римлян на двенадцать месяцев назначался консулом империи (многие шли на невероятные расходы, часто чуть ли не разорялись, лишь бы купить себе эту почетную должность). Но Теодорих был первым и единственным готом, который удостоился этой тройной чести одновременно.
Кое-кто впоследствии утверждал, что Зенон якобы пытался подкупить Теодориха и добился своего; но мне кажется, дело обстояло иначе. Как только император признал Теодориха королем всех остроготов и назначил его своим главнокомандующим на Данувии, ему стали верно служить и преданно его почитать. Однако Теодорих всегда был и теперь оставался довольно-таки независимым человеком: например, он отклонил предложение императора о помощи, желая самостоятельно подавить мятеж Страбона. Поэтому мне казалось, что сейчас Зенон хотел перевести свои отношения с Теодорихом, так сказать, в иную плоскость: чтобы это были отношения не между правителем и подданным, но между равными и друзьями.
Так или иначе, мне вновь была дарована честь ехать рядом с Флавием Амалом Теодорикусом в сопровождении его роскошно украшенного отряда всадников по Эгнатиевой дороге через Золотые ворота Константинополя. Под их тройной аркой нас дожидалась большая толпа, состоявшая из сенаторов, должностных лиц и высшего духовенства Восточной империи. Теодорих спешился, чтобы его короновал лавровым венком городской патриарх епископ Акакий, который приветствовал моего друга как «Christianum Nobilissime et Nobilium Christianissime» — то есть благороднейшего из христиан и самого достойного христианина среди благородных. Сенаторы надели на него пурпурную с золотом тогу picta[322] и вручили ему скипетр, обратившись как к патрицию и предложили ему занять пост консула ordinarius[323] на 1237 год ab urbe condita[324] — или, по христианскому летоисчислению, anno domini[325] 484. Затем Теодорих занял место в особой колеснице, имевшей изогнутую форму и использовавшейся только во время триумфальных шествий; в нее была запряжена четверка лошадей, которые неторопливо двигались вперед, так чтобы толпа сановников могла идти впереди колесницы в качестве почетной стражи.
Мы с моим приятелем маршалом Соа ехали сразу следом за Теодорихом, затем двигался отряд наших воинов. Поскольку у нас их было не слишком много, а военнопленных мы не брали, на время парада к нашему отряду добавили колонны пехотинцев и всадников из принадлежавшего Зенону Третьего легиона Киренского и несколько военных оркестров. Среди инструментов, на которых играли музыканты, разумеется, было много труб, барабанов, однако попадались и другие, удивительно своеобразные: особая медная труба пехотинцев, труба из дерева и кожи, традиционно принадлежавшая легкой коннице, изогнутый рог под названием bucina, который музыканту приходилось перекидывать через плечо, какая-то длинная туба и невероятно длинный lituus[326], который нужно было нести вдвоем. Энергично печатая шаг под эту бравурную музыку, мы двигались по широкой Месэ, а толпы народа по обеим сторонам улицы громко выкрикивали: «Níke!», «Blépo!» и «Íde!» Дети бросали нам под ноги лепестки цветов.
На нас, остроготах, красовались доспехи и украшения, которые уже были мне знакомы, но в тот раз я впервые видел в парадном одеянии римских легионеров. На них были яркие доспехи из цветной кожи, верхушки шлемов украшали плюмажи, а сами шлемы представляли собой довольно странного вида конструкцию. Обычный шлем защищает челюсти, лоб и щеки воина. Эти же римские шлемы полностью закрывали лица, в них имелись лишь отверстия для глаз. Легионеры несли также множество ярких флагов, штандартов, знамен и флажков, причем некоторые из них были не просто прямоугольными лоскутами, но имели очертания животных. Там, например, были флаги в виде драконов: разноцветные ленты, сшитые в виде длинных труб, трепетали в воздухе, скручивались, извивались и даже шипели подобно змеям.
Когда мы прибыли на форум Константина, Зенон уже ждал нас там; он проводил Теодориха из колесницы на помост, увитый цветочными гирляндами. Всадники, пехотинцы и музыканты продолжали маршировать, обходя огромную колонну в центре форума, так чтобы оба монарха могли полюбоваться видом торжественной процессии. Каждый отряд, проходя мимо помоста, во всю глотку одновременно выкрикивал: «Io triumphe!»[327] — и отдавал салют на римский (поднятой вверх правой рукой со сжатым кулаком) или же остроготский (резко вскинув правую руку) манер. Все население города столпилось по периметру форума и восторженно вторило каждому крику: «Io triumphe!» Затем Теодорих и Зенон вместе отправились к церкви Святой Софии совершить богослужение.
На пороге церкви Теодорих остановился и отдал приказ: «Разойдись!», который тут же подхватили офицеры в колоннах. Двигавшиеся в триумфальном шествии пехотинцы, всадники и музыканты разошлись. Затем от столов, расставленных по всему городу, появились obsonatores[328], которые несли полные подносы, блюда, наполненные до краев, кувшины и амфоры с вином. Воины и горожане набросились на яства, в то время как мы, офицеры более высокого ранга, прошествовали в Пурпурный дворец для торжественного, хотя и не столь обильного пира.
Нас сопроводили в самый пышный триклиниум, называвшийся Обеденным залом девятнадцати кушеток. Поскольку здесь было только девятнадцать лож, то никто рангом ниже меня, Соа и епископа Акакия не мог тут расположиться, а поэтому все сенаторы, высшие сановники и священники обедали где-то в другом месте. Когда мы, расположившись на нескольких ложах, ели грудки фазанов, приготовленные в розовом вине, жареную козлятину, политую гаронским соусом, и пили лучшее хиосское вино, я услышал, как басилиса Ариадна, дородная, пожилая, но все еще миловидная императрица, поздравила Теодориха с тем, что он стал консулом.
— Даже простые горожане, кажется, одобряют это назначение, — сказала она. — И polloi[329] приветствовали твое вступление на этот пост от всего сердца. Ты должен гордиться, консул.
— Я постараюсь не слишком задирать нос, моя госпожа, — добродушно отшутился Теодорих. — Кроме того, не следует забывать, что император Калигула когда-то сделал консулом своего любимого коня.
Императрица весело рассмеялась, но Зенон выглядел при этом слегка раздраженным: ему явно было не по душе, что оказанная высокая честь не вызвала у Теодориха, как он рассчитывал, чувства братской привязанности. Однако Зенон не оставил своей затеи. В последовавшие после этого дни и недели он продолжил обхаживать Теодориха при помощи льстивых речей — разумеется, мы, помощники короля, тоже не были обойдены вниманием. Что касается меня, то я, наверное, получил от визита больше удовольствия, чем Теодорих, ибо тот провел бо́льшую часть своего детства в Константинополе и видел все его многочисленные чудеса.
Нам показали святые реликвии города. Посох, некогда принадлежавший Моисею и теперь почтительно хранившийся не где-нибудь, а в самом Пурпурном дворце. Церковь Святой Софии, где, помимо всего прочего, находился колодец, из которого, говорят, одна из добрых самаритянок напоила водой Христа. Мало того, в этой церкви также хранились плащаница и пояс Девы Марии. Однако, как я уже упоминал, город, основанный Nobilium Christianissime императором Константином, до сих пор проповедовал христианскую нетерпимость. Церковь Святой Софии скрывала внутри огромное количество скульптур — четыреста двадцать семь, причем большинство запечатленных там персонажей были языческими: Аполлон Пифийский, Гера Самосская, Зевс Олимпийский и тому подобные.
В амфитеатре, который выходил на живописную Пропонтиду, нас весь день ублажала непристойными танцами целая толпа девственниц, которые играли роли не только богинь Венеры, Юноны, Минервы, но также и богоподобных Кастора и Полукса, Моисея, граций и Хроноса. Самым удивительным в этом представлении были механизмы театральных декораций, придуманные специально для него. На сцене была установлена настоящая гора, покрытая деревьями, с нее стекал водный поток, на ней паслись козы, в то время как вокруг под музыку массивных труб весело отплясывали танцоры. Танцы представляли сценки из хорошо известных мифов, кульминацией стал суд Париса, который вручил золотое яблоко Венере. При этом пляски стали еще более живыми и энергичными, и хотите — верьте, хотите — нет, но гора на сцене внезапно начала извергаться. Из ее вершины вырвался фонтан воды, который дождем обрушился на танцующих. Эта вода была подкрашена в желтый цвет (возможно, порошком шафрана), и таким образом, все, на что она попадала, танцоры, музыканты, даже козы стали золотыми, в то время как мы, зрители, встали, принялись аплодировать и издавать изумленные возгласы.
Довелось мне увидеть и игры, специально организованные, чтобы развлечь нас на городском гипподроме — самой удивительной постройке в мире. Мы прошли туда не через обычные ворота, а прямо из дворца, по личной лестнице Зенона, которая вела из покоев Октагона в его императорскую ложу, смотревшую на огромную овальную арену. Над ней возвышалась колонна в виде двух переплетенных медных змей с золотой чашей наверху, в которой горел огонь. Сама арена, за исключением высоко поднятых рядов с сиденьями, была длиною примерно в сотню шагов в одном направлении и четыре сотни в другом. По ее периметру стояли массивные обелиски, привезенные из Египта, статуи из Мессаны и Панорма, треножники с курильницами из Додоны и Дельфов, огромные бронзовые скульптуры коней, снятые с арки Нерона в Риме. Мы наблюдали гонки на колесницах, состязания по бегу, борьбе и кулачному бою между группами «зеленых» и «синих». Зрелище, доложу вам, увлекательное и захватывающее. Мы с Теодорихом, как и все остальные зрители, сделали большие ставки, но, даже потеряв в конце концов огромную сумму, я все-таки считал, что потратил деньги не зря, ибо мне посчастливилось посетить самый большой гипподром в мире.
Когда нас с Теодорихом и остальных гостей не развлекали, не угощали и не показывали нам красоты города, мы часто вели беседы с императором — на них для удобства присутствовали толмачи; имелись там и амфоры с хиосским вином, чтобы все чувствовали себя непринужденно. Я все ждал, что Зенон захочет обсудить свержение Одоакра с римского трона или, что более вероятно, с этой целью призовет Теодориха на приватную беседу с глазу на глаз, но он, по всей видимости, не спешил этого делать. Он охотно разглагольствовал на самые общие темы и, казалось, был этим вполне доволен. Как ни странно, но Зенон так и не упомянул имени Одоакра.
Помню, как-то вечером он сказал задумчиво:
— Вы видели шлемы, которые были надеты на наших легионерах в день триумфа. Эти парадные шлемы на самом деле — маски, используемые, чтобы создать иллюзию того, будто римские легионы до сих пор состоят из римлян — выходцев с Италийского полуострова, имеющих оливковый цвет кожи. Без масок сразу станет видно, что на самом деле у наших легионеров бледная кожа германцев, желтоватая — азиатов, смуглая — греков и даже угольно-черная кожа ливийцев. Лишь у немногих она оливкового цвета. Но… papaí..— Он пожал плечами. — Это уже давно свершившийся факт. И кто я такой, чтобы роптать? Меня называют римским императором, а я грек-исавр.
— Vái, — проворчал Соа. — Настоящие римляне — это те же греки, если заглянуть в прошлое, sebastós. Во всех жителях Италии течет кровь албанцев, самнитов, кельтов, сабинян, этрусков и греков — тех, кто когда-то основал колонии на этом полуострове.
— А недавно к ним также примешалась еще и германская кровь, — сказал Теодорих. — И это касается не только крестьян, заметь, но и представителей высших классов. Люди, подобные вандалу Стилихону, франкам Баутону и Арбогасту, визиготу-свеву Рикимеру, после того как их признал Рим, между прочим, отдали своих детей в самые знатные римские семьи.
Мы все обратили внимание на то, что Теодорих, перечисляя последних германцев, которые заняли высокое положение, не назвал имени Одоакра.
Питца сказал:
— Задолго до того, как полуостров получил название Италия, он назывался Энотрия — Земля Вина[330]. Говорят, что первые римляне за что-то рассердились на своих собратьев и решили свести тех с ума. Поэтому они послали образцы вина германским варварам, живущим в далеких землях. Разумеется, те никогда раньше не пробовали такого вина и пришли от него в такой восторг, что вторглись в Энотрию. Говорят, что так произошло первое вторжение варваров в империю.
Мы посмеялись над этим, и Зенон заметил:
— Забавная история, и она не слишком далека от истины. В старину римляне действительно посылали дары, в том числе и вино, вандалам, визиготам и другим народам, чьи армии стояли у границ империи. Разумеется, при помощи даров они намеревались остановить чужаков, но, увы, это привело к противоположному результату. Варвары захотели подчинить себе Рим и захватить богатства.
Тут подал голос Эрдвик:
— Но по твоим словам, sebastós, это было давно. Теперешние представители германских народов, будь то на западе или востоке империи, не считают себя ни остроготами, ни свевами или гепидами, но полноправными римскими гражданами. Они рассматривают империю как вечное, нерушимое, священное образование, которое надо сохранить, и они будут стараться преуспеть в этом изо всех сил. Они даже в большей степени римляне, чем те, кто родился в Италии и имеет оливковый цвет кожи.
— Последние с этим не согласятся, — холодно заметил Зенон, — и я объясню почему. Вспомним тех германцев, кто возвысился до консулов Рима. Все они — от Баутона до Рикимера, — будучи язычниками или арианами, сумели достичь столь высоких постов, но этого оказалось недостаточно. Западная империя является официально — и преимущественно — католической державой, а они не были католиками. Население, состоящее из римлян-католиков, могло позволить им возвыситься, но только при условии, что это были самые высокие посты и они занимали их надолго. А теперь, мои дорогие гости, кто хочет еще вина?
Позднее, когда император осушил свой кубок, полный хиосского вина, и удалился вместе с толмачами, Теодорих сказал оставшимся:
— Своими последними словами Зенон выдал себя. Это объясняет, почему он желает свергнуть с трона Одоакра. Именно из-за того, что тот — католик.
— Да уж, — проворчал Эрдвик. — Одоакр, между прочим, даже утверждает, что когда-то в юности он встретил католика-отшельника, некоего Северина, который предсказал ему, что он однажды займет римский трон.
Питца заметил:
— Одоакр все еще держит при себе старого Северина в качестве своего личного капеллана, только теперь его называют святым Северином.
Соа объяснил:
— Теперешний патриарх, епископ Рима Феликс Третий, говорят, получил свое епископство только после того, как согласился благословить старого Северина. Да уж, Одоакр настоящий католик, ничего не скажешь.
— Именно поэтому, — заметил Теодорих, — Зенон и боится, что Одоакр сумеет снискать славу, какой не смогли добиться его языческие и арианские предшественники. Возможно, даже затмит самого Зенона и завоюет больший почет в истории империи.
— Выходит, именно поэтому император и хочет его вытеснить, — призадумался Соа. — И вот еще что: тот, кто потеснит Одоакра на троне, не должен быть католиком.
Я сказал:
— А ведь Страбон вполне подходил на эту роль. Бывалый воин. Вождь воинственного народа. Арианин. Поэтому-то Зенон и был готов смириться с тем, что на римском троне окажется столь омерзительный тиран. Но теперь в твоем лице, консул, он приобрел даже более достойного кандидата.
Теодорих сухо заметил:
— Даже для того, чтобы завоевать всю Западную римскую империю, я не собираюсь становиться марионеткой в руках Зенона. Я не желаю обрести власть, хватаясь за любую возможность. — Он ухмыльнулся и добавил: — Вместо этого я предпочитаю разыгрывать из себя робкую девственницу. Заставлю Зенона обхаживать меня, пусть сделает мне пылкое предложение, причем непременно стоя на коленях. А мы посмотрим, друзья, что именно он нам предложит, и хорошенько все обсудим между собой.
* * *
Шли месяцы, а император так ни разу напрямую и не упомянул больше имени Одоакра. Он продолжал выступать в роли гостеприимного хозяина, в изобилии потчуя нас яствами и Развлечениями. Теодорих, казалось, был счастлив носить пурпур и вести беззаботный образ жизни, вовсю предаваясь наслаждениям. Рассудив, что король сейчас явно не нуждается ни в чьей помощи, я попросил его дозволения отправиться в путешествие.
— Раз уж я здесь, в Восточной империи, — сказал я, — мне бы хотелось увидеть не один только Константинополь.
— Конечно, пожалуйста, — милостиво разрешил Теодорих, — если ты мне понадобишься, я всегда могу отправить гонца на твои поиски.
Итак, я попросил одного из дворцовых лодочников перевезти меня вместе с Велоксом из Бычьей гавани через Пропонтиду до Криополя на другом берегу — то есть перебрался из Европы в Азию. В основном я держался прибрежных равнин и пляжей, ехал куда глаза глядят, путешествовал не торопясь и в свое удовольствие. Поскольку города и поселения здесь расположены близко друг от друга, а также благодаря хорошим римским дорогам, которые их соединяли, и уютным греческим pandokheíon, имеющимся почти в каждой общине, можно было путешествовать без всяких помех и затруднений. Да еще прибавьте сюда мягкий средиземноморский климат. Поскольку я более или менее придерживался южного направления, то почти не заметил того, как осень сменилась зимой, а затем наступила весна.
Сначала я путешествовал по местности, расположенной прямо к югу от Пропонтиды, где живут мисийцы. В прежние времена это был воинственный народ, но впоследствии мисийцы так часто терпели поражения, подвергались угнетению и притеснениям, что растеряли всю свою воинственность. Только представьте, бедняги дошли до того, что в основном зарабатывали себе на жизнь, нанимаясь на похороны в качестве плакальщиков. Вспоминая о своей печальной истории и скорбном наследии, они могли ронять обильные слезы, оплакивая любого умершего незнакомца.
На побережье Эгейского моря я набрел на другую общину, которая некогда процветала еще больше. Смирна была основана еще на заре истории человечества и до сих пор оставалась оживленным морским портом, но ее лучшие дни уже миновали. Теперь Смирна всего лишь небольшой городок, хотя в былые времена это, наверное, был могущественный полис, потому что в террасах холма, который он занимал, были высечены когда-то внушительные сооружения — театр, агора, бани, — теперь уже давно пустовавшие, заброшенные, обвалившиеся. В Пергаме, Эфесе и Милете остались руины храмов, терм и библиотек, которыми уже больше никто, без всякого сомнения, не воспользуется. Как это ни удивительно, они полностью были вырезаны из камня: и колонны, и дверные проемы, и портики, и фризы, из которого можно строить жилище в скалах.
В Смирне я впервые увидел верблюдов. Я даже попробовал верблюжье молоко, хотя никому не посоветую это делать. В глуши, между поселениями, я видел тварей, которых не встречал прежде, — нескольких шакалов и гиен, а однажды (я так думаю, но не уверен в этом) даже заметил леопарда. В Милете я любовался Меандром — блуждающей рекой, которая предположительно навела Дедала на мысль о создании на острове Крит непроходимого лабиринта.
На лодке я перебрался на остров Кос, где создают лучшие в мире ткани из хлопка и самую лучшую пурпурную краску. Островитянки так гордятся своими изделиями, что носят их каждый день, даже когда занимаются самыми обычными делами или просто выходят на улицу прогуляться. При этом женщины бесстыдно демонстрируют свое тело, потому что столы, туники и хитоны из косского хлопка просто невероятно тонкие, почти прозрачные. Я купил один такой наряд и немного пурпурной краски для гардероба Веледы, но никогда не собирался надевать его на людях, подобно нескромным жительницам Коса.
С мыса, располагавшегося на самом юге, я добрался на лодке до острова Родос, чтобы взглянуть там на остатки давно уже упавшего колосса. Прежде чем его разрушило землетрясение (а это случилось почти семь столетий тому назад), эта гигантская бронзовая статуя встречала корабли, которые входили в гавань Родоса. Предположительно ее высота равнялась росту двенадцати человек, если поставить их друг на друга. Могу в это поверить, потому что даже пьедестал оказался таким мощным, что я не смог обхватить его руками. Внутри обрушившегося туловища можно было разглядеть винтовую лестницу, по которой посетители когда-то поднимались наверх, чтобы посмотреть на Эгейское море через глазницы Аполлона. Людям, стоявшим на земле или находившимся в море, колосс казался даже еще больше, чем был на самом деле. До того как была создана эта статуя, скульпторы ваяли свои творения, строго соблюдая пропорции человеческого тела: в среднем рост нормальных мужчины или женщины в семь раз превышает длину их собственной головы. Но этого Аполлона создали скульпторы, которые научились делать фигуры в восемь или девять, даже в десять голов высотой, чтобы придать им более впечатляющий и изящный вид. Таким образом, статуи — не только богов, но и простых людей — впредь создавали, придерживаясь именно такого соотношения пропорций.
Прошло уже много времени с тех пор, как я покинул Пурпурный дворец. Я обязательно четко называл свои имя и титул в каждом pandokheíon, в котором останавливался, но ни один королевский гонец так и не добрался до меня. Я решил, что Теодорих во мне все еще не нуждается, и поэтому, когда наконец повернул Велокса обратно в Константинополь, то продолжил свое путешествие так же неторопливо, останавливаясь всякий раз, когда мне в пути попадалось что-нибудь интересное.
— Что это за ужасная груда мусора? — дерзко расспрашивал я священника в Миласе. — И какого дьявола она тут торчит?
Похоже, рядом с церковью находилась какая-то весьма сомнительная святыня. Сама церковь представляла собой ветхую постройку из соломы и глиняных кирпичей, ее даже ничем не украсили. Святыня, если, конечно, это и впрямь была она, некогда была самым обычным деревом, но после того, как его поразила молния, оно засохло. Удар молнии расщепил ствол, так что одна его половина лежала на земле, и поверхность ее была плоской и гладкой, словно у амвона. Для того чтобы усилить сходство, на него положили развернутый ветхий пергамент. Сверху стояло несколько культовых предметов: матовый потир; обычный поднос, изображающий дискос; обрубок дерева, из которого была вырезана грубая дароносица. За импровизированным амвоном находилась фигурка из соломы, одетая в хламиду из коричневой мешковины и белую столу. На второй, все еще стоявшей вертикально половине ствола виднелись сучья, они были увешены музыкальными инструментами. Там были арфы без струн, тамбурины с оборванной кожей, покореженные цимбалы, изогнутые трубы — ни одного исправного инструмента; все они печально звякали, громыхали или звенели на ветру. Как я ни старался, однако не смог припомнить в Священном Писании ничего, что могло бы объяснить подобную нелепую коллекцию.
— Ты не понимаешь, пилигрим? — спросил священник с гордой улыбкой.
— Это какая-то шутка?
— Oukh[331], вовсе нет. Как и ты, все пилигримы останавливаются, чтобы спросить об этом. Большинство из них — православные христиане — останавливаются, чтобы восхититься и преклонить колени.
— Они поклоняются этой… куче мусора? Да зачем она вам нужна?
— Остановившись здесь, странники тратят деньги на еду и жилье в Миласе, делают пожертвования нашей ветхой церкви, раздают подаяния, даже покупают на память безделушки, которые благословил наш епископ Сподос, вроде этой миниатюрной тростниковой флейты. Позволь мне продать тебе одну.
Я отказался, поскольку не был ни паломником, ни православным христианином, и сказал:
— Как я понимаю, вот это — символические изображения амвона и священника, но что означают все эти музыкальные инструменты?
Увидев, что от меня все равно не добьешься никакой прибыли, священник, очевидно, решил со мной не церемониться и объяснил без малейшего смущения:
— Далеко отсюда на востоке есть гора Арарат, где после Великого потопа пристал Ноев ковчег. Рядом с горой находится православная церковь, похожая на нашу. Для того чтобы воодушевить паству, там была построена потрясающая копия Ноева ковчега. Представь, они даже высекли из камня настоящие якоря. Целые толпы паломников приходили издалека, чтобы увидеть все своими глазами и поклониться этому памятнику, а заодно и обогатить церковь, при которой его соорудили. На этой земле, я имею в виду Малую Азию, есть множество других копий библейских реликвий и мест, которые церковники объявили священными.
— Прости меня, святой отец, но какое отношение все это имеет к вашему дереву?
Он широко развел руками и продолжил:
— Именно по нашим краям бродил некогда, проповедуя Слово Божье, апостол Павел. Поэтому мы, хорошенько изучив жизнь святого Павла, его деяния и изречения, вдохновились и сделали… Смотри сам! — Он торжественно показал на всю эту странную мишуру мнимой святыни. — Теперь паломники могут прийти и помолиться на том месте, где святой Павел некогда читал свои проповеди.
Увидев, что я все равно так и не понял, священник раздраженно добавил:
— Ну? Теперь ясно? Пусть кто-нибудь попробует доказать, что это не то самое место.
— Прости мое тупоумие, святой отец, но я все-таки никак не возьму в толк. Все эти музыкальные инструменты… Разве в Библии упоминается о том, что Павел питал склонность к музыке?..
— Ouá! — воскликнул священник, развеселившись по-настоящему. — Плохо быть таким тугодумом! Хотя ты сам признался, что не являешься христианином. Иначе ты, без сомнения, знал бы, что во времена Павла первые христиане стремились впасть в состояние транса: они бормотали нечто невразумительное, и это называлось божественным вдохновением. Но, разумеется, христианам не пристало подражать презренным языческим оракулам, которые всегда изрекали свои предсказания «на неведомом языке», как они сами это называли. А посему апостол Павел попытался воспрепятствовать сей порочной практике…
— Постой-постой! — перебил я, радостно рассмеявшись: на меня наконец-то снизошло озарение. — Я припоминаю, как святой Павел обращается к коринфинянам: «Если я заговорю на неведомом языке…»
— Правильно! — воскликнул священник и докончил цитату: — «…я стану звучать подобно звенящему цимбалу». А теперь взгляни на дерево. Медные трубы, цимбалы, барабаны — все они издают бессмысленные звуки. Там же, за амвоном, стоит святой Павел (хотя мы, возможно, сделали его не очень похоже) и читает свою проповедь: «Лучше мне изречь всего лишь пять понятных слов, чем десять тысяч на неведомом языке».
Я поблагодарил священника за то, что он не пожалел времени на объяснения, затем лицемерно изобразил восхищение, пожелав ему и его церкви щедрых пожертвований от паломников, и пошел дальше своим путем, в глубине души не переставая изумляться тому, насколько предприимчивы некоторые люди.
* * *
Прибыв в Константинополь, я первым делом отправился с докладом к Теодориху. Я обнаружил короля в его покоях, на коленях у него сидела одна из самых красивых служанок-хазарок, и вид у моего друга был весьма довольный. Однако маршал Соа и генералы Питца и Эрдвик, которые тоже там присутствовали, выглядели весьма расстроенными. Они лишь коротко кивнули мне в знак приветствия и продолжили беседу, Я понял, что они по какой-то причине осуждают своего короля.
— Как можно, это ведь не простой крестьянин или ремесленник, которые толпами ходят по улицам, — говорил Эрдвик.
— Это злоупотребление гостеприимством, — заметил Питца, — и прямое оскорбление императора.
А Соа проворчал:
— Зенон, наверное, сейчас в смятении. В ярости. В гневе.
Однако Теодорих встретил меня весело:
— Háils, сайон Торн! Ты появился как раз вовремя: посмотришь, как меня пытают, обвиняют и выносят приговор!
— Да что же такое ты натворил?
— Акх, ничего особенного. Сегодня утром я кое-кого убил.
— Вас беспокоит это убийство? Какая чепуха! — фыркнул Зенон. — Это совершенно позволительно. Это был не человек, а ничтожество, прыщ на ровном месте.
Мы, маршалы и генералы, вздохнули с облегчением, поскольку в глубине души опасались, что нас немедленно казнят или повесят.
Теодорих обратился к императору без малейшего раскаяния:
— Я всего лишь хотел стереть последнее напоминание об оскорблении, нанесенном моей благородной сестре.
Он уже успел рассказать мне, как, встретив на улице молодого Рекитаха и узнав его «рыбью рожу», тут же вытащил свой кинжал и прямо среди бела дня убил сына Страбона.
— Тем не менее, — заявил Зенон, и улыбка исчезла с его кирпичного цвета лица, — это неподобающее деяние для человека, который весь последний год носил тогу и пояс римского консула. Пурпур не дарует безнаказанности, Теодорих. Не могу позволить, чтобы мои люди считали, будто я стал ленивым и сердобольным от старости. А именно так все и станут думать, если только увидят, что ты все еще наслаждаешься свободой в имперском городе.
— Я все понял, sebastós, — сказал Теодорих. — Ты хочешь, чтобы я покинул Константинополь.
— Да. Мне хотелось бы, чтобы ты отправился в Равенну.
Теодорих удивленно поднял брови.
— Человек столь воинственного нрава заслуживает лучшего врага, чем низложенный принц вроде Рекитаха.
— Полагаю, король подойдет? — беззаботно спросил Теодорих. — Если не ошибаюсь, ты предлагаешь мне вонзить клинок в императора Рима?
— По крайней мере, неплохо бы проткнуть чрезмерно раздутые, словно пузырь, амбиции этого человека, — ответил Зенон, и мы с Теодорихом переглянулись. Наконец-то после столь долгих колебаний император заговорил без обиняков. — Одоакр слишком долго испытывал мое терпение. Он присвоил себе целую треть земель самой большой провинции Италии. Вернее, правильнее будет сказать, что он присвоил себе частные владения отдельных семейств. Этот хитрец предусмотрительно не трогает земли, принадлежащие церкви. Да он настоящий грабитель, этот Одоакр. Что он творит на тех землях, которые отбирает у законных владельцев! Да и простым людям от него сплошной вред. Крестьянам не достанется ни единого jugerum[332] земли. Одоакр просто делит все поместья между своими sycophant magistri, praefecti и vicarii[333]. Да просто срам, что он творит! Стыд, срам и позор!
Мы слушали Зенона с самым серьезным видом, хотя очень хорошо знали, что он всего лишь притворяется, будто пылает праведным гневом. Ему не было дела до поместий, которые Одоакр отнял у законных владельцев и раздал своим придворным фаворитам, а уж тем более до страданий безземельных крестьян. Что действительно раздражало Зенона, так это то, что подобными действиями Одоакр укрепляет свои позиции. Землевладельцы, которых он обокрал, были слишком немногочисленны, чтобы опасаться их мести. Самого крупного землевладельца, церковь, император предусмотрительно не трогал, более того, все происходило с ее благословения. Законодатели и крупные чиновники, которым Одоакр щедро раздал землю, теперь стояли за него горой, что делало его правление более безопасным. Но самое главное: все простые жители Италии прославляли имя Одоакра. Почему? Да все очень просто: низшие классы всегда и везде ликуют при виде того, как унижают и грабят тех, кто выше их по положению, хотя сами они при этом ничего и не получают.
— Я отправил Одоакру послание, — продолжил Зенон, — где выражаю решительное недовольство тем, что он так явно усиливает свое влияние. Разумеется, он ответил горячим протестом, заявил, что якобы остается таким же верноподданным, как и прежде. В знак этого Одоакр прислал мне все регалии римского императора — пурпурную диадему, корону с расходящимися лучами, драгоценный скипетр, державу, изображение богини Победы и бесценный sceptrum palatii[334], который последние пять столетий украшал каждого римского императора. Все это, вероятно, с целью убедить меня, что Одоакр, по крайней мере в этом, не стремится к первенству. Я рад, что получил регалии, но это меня отнюдь не успокоило, потому что Одоакр высокомерно насмехается надо мной. Он отказался подчиниться моему приказу — вернуть земли обратно законным владельцам. Я слишком долго сносил его дерзость. Теперь я желаю убрать этого наглеца. И хочу, чтобы это сделал ты, Теодорих.
— Это будет не просто, sebastós. Одоакру хранят верность все легионы Западной римской империи, и он сумел установить отношения с другими западными народами. Бургундами, франками…
— Будь это просто, — саркастически заметил Зенон, — я бы отправил к Одоакру свою супругу Ариадну или евнуха Мироса. Или даже нашего дворцового кота. Именно потому, что это очень даже не просто, я и прошу заняться этим опытного, сильного воина.
— Полагаю, что я справлюсь, sebastós. Но пойми, на это потребуется время, подобное не совершить в одночасье. Моей армии остроготов, пусть даже вместе с армией короля ругиев Февы, будет недостаточно. Мне надо собрать дополнительное войско, что наверняка станет известно Одоакру, он тоже начнет вооружаться…
Император перебил Теодориха:
— Я собираюсь немного облегчить тебе задачу. Сделаем иначе. Полагаю, ты понимаешь, что не можешь привлечь к этому легионы, которые в настоящее время находятся под твоим командованием на Данувии?
— Разумеется! — ответил Теодорих довольно резко. — Как можно заставить римские легионы сражаться против римлян! Это окончательно расколет империю. Вырезать нарыв на теле следует осторожно, чтобы при этом не погибнуть от кровотечения.
— И по той же самой причине, — заметил Зенон, — я хочу тебя еще кое о чем предупредить. Когда твоя армия отправится из Новы в Италию, на территории Восточной империи она ни в коем случае не должна питаться за счет местных жителей. Пока ты будешь двигаться по этим землям, ты не сможешь собирать подати и кормить армию за счет общин. Вот окажетесь в Западной империи — в Паннонии, тогда и грабьте население сколько хотите.
Теодорих нахмурился:
— Это означает, что нам придется нести еду и все припасы, необходимые в походе, примерно три сотни римских миль. Поскольку получается изрядное количество провизии, придется ждать до тех пор, пока не соберут новый урожай. К тому времени, когда мы доберемся до Паннонии, уже наступит зима. Нам придется задержаться там до весны. Затем до границы с Италией останется пройти еще четыре сотни римских миль или около того. А дальше все будет зависеть от того, где мы впервые столкнемся с армией Одоакра — или куда он направит ее на наши поиски, — не исключено, что мы вообще не встретимся до следующего лета.
Зенон пожал плечами:
— Ты и сам предупреждал меня, что такие вещи не делаются в одночасье.
— Отлично, — согласился Теодорих, распрямившись. — Я понял, что от меня требуется. А теперь позволь спросить тебя, sebastós, что я получу в случае успеха?
— Всё. Весь Италийский полуостров. Древние земли Лация, откуда пошла самая процветающая и величайшая держава мира. Имперский город Равенну. Все остальные богатые города Италии и все земли между ними. Свергни Одоакра Рекса, и ты сам станешь Теодорихом Рексом.
— Рекс… Рекс… — задумчиво повторил мой друг. — Это, пожалуй, слишком. Я ведь и без того уже зовусь Тиударекс. — Он выделил голосом последний слог своего имени.
Зенон испытал некоторое затруднение, а затем и откровенно испугался, услышав следующий вопрос Теодориха. Тот без обиняков поинтересовался:
— Кем же я тогда стану, sebastós, — твоим союзником, подданным или простым рабом?
Какое-то время император сверлил Теодориха тяжелым взглядом. Но затем его кирпичного цвета лицо смягчилось, и он добродушным тоном произнес:
— Как ты уже заметил, титулы — вещь сомнительная, их можно получить легко, и стоят они дешево. А мы оба знаем, что ты единственный человек, который способен выполнить для меня ту миссию, которую мы только что обсуждали. Ты можешь отобрать у Одоакра Италийский полуостров. Ты станешь править им как мой полноправный представитель, наместник, и я не стану вмешиваться. Создай, если хочешь, там новое государство для своих остроготов. Эта земля плодороднее, красивее и вообще гораздо ценнее, чем те, которыми сейчас владеют твои люди в Мёзии. Что бы ты ни создал в тех краях, которые завоюешь, — даже если возродишь Западную империю во всем ее былом величии и славе, — это будет твоим. Ты станешь править там, правда, от моего имени, но… все-таки ты станешь править.
Теодориху потребовалось какое-то время, чтобы все хорошенько обдумать. Наконец он кивнул, улыбнулся и склонил голову перед императором, этим жестом дав понять всем остальным, что им следует сделать то же самое, а затем сказал:
— Habái ita swe. Eíthe hoúto naí. Да будет так.
* * *
На обратном пути в Мёзию мы вместе добрались лишь до Адрианополя. Там Теодорих, Соа, Питца и Эрдвик, каждый со своим отрядом воинов, отправились в разные стороны, на запад и восток, чтобы обсудить все с вождями племен и старейшинами кланов: надо ведь было дополнительно набрать людей для нашей армии. Я же в сопровождении двух воинов отправился прямо в Новы, потому что Теодорих приказал мне продолжить работу по составлению готской истории. Если, сказал мой друг, ему суждено стать более могущественным правителем, то обязательно нужно, чтобы появилась достоверная история его народа и его собственной династии: пусть прочитают и оценят все современные монархи.
Таким образом, я вернулся в свое поместье и вплотную занялся написанием связной и законченной истории готов. Разумеется, я сделал то, что требуется от любого биографа знатного человека: навел немного глянца и блеска на исходные данные, хотя особой нужды в этом не было. Некоторые факты я слегка преувеличил, другие чуть исказил, третьи опустил, а кое-какие события, которые на самом деле произошли очень давно, слегка приблизил к нам по времени. Я ухитрился так вставить в историю готов династию Амалов, что Теодорих получился прямым потомком короля Эрманариха, которого готы приравнивали к Александру Великому, а тот, в свою очередь, происходил непосредственно от легендарного Гаута.
Проделывая все это, я поймал себя на мысли, которую счел как поучительной, так и забавной. Когда в поисках прародителей готов я обратился к глубинам истории, мне пришлось сделать кое-какие подсчеты. Если бы я задался целью отследить родословную (Теодориха, свою или еще кого-нибудь), скажем, до времен Христа — а это примерно пятнадцать поколений, — то среди предков этого человека по отцовской и материнской линиям оказалось бы 32 768 мужчин и женщин, то есть помимо отца и матери также великое множество прапрапрадедушек и прапрапрабабушек, которые внесли свой вклад в его родословную. Допустим (хотя подобное и маловероятно), что кто-то из моих современников смог бы с гордостью заявить и даже доказать, что является прямым потомком Иисуса Христа. Но все равно, как же тогда насчет остальных 32 767 человек? Среди них, разумеется, вполне могли быть и благородные воины, и мудрецы, и жрецы, но, конечно же, в столь многочисленную толпу предков запросто могли затесаться также и презренные пастухи, и простые трактирщики, а возможно, даже ужасные преступники и слюнявые идиоты. Я решил, что любой ныне живущий человек, который желает похвастаться своим знатным происхождением, рискует: ведь неизвестно, кто был в числе его предков.
Завершив наконец все свои записи на листах прекрасного пергамента, я довольно улыбнулся, ибо сделал все, что мог. Не исключено, что будущие историки станут придираться к отдельным деталям воссозданной мной истории готов, зато никто уж точно не изменит запись на первой странице: «Прочти эти руны! Они написаны в память о Сванильде, которая очень помогла мне».
В ожидании возвращения Теодориха я частенько бывал во дворце и проводил время в компании с его дочерьми Ареагни и Тиудигото, самыми младшими отпрысками в роду Амалов. Старшая сестра, уже ставшая юной девушкой, была такой же пухленькой и розовощекой, как и ее покойная мать. Младшая, принцесса Тиудигото, больше напоминала свою покойную тетушку Амаламену: у нее были белоснежная кожа, белокурые волосы и изящная фигурка. Частенько к нам присоединялся еще один обитатель дворца, молодой принц ругиев Фридо, теперь уже крепкий парнишка лет тринадцати. Хотя король Фева постоянно находился со своей армией неподалеку от селения Ромула, он отправил Фридо в Новы, чтобы тот учился во дворце у тех же наставников, которые обучали остроготских принцесс.
Я был близким другом всех этих молодых людей, но все трое относились ко мне по-разному. Хотя иной раз Фридо почтительно обращался ко мне «сайон», гораздо чаще он держался со мной как со старшим братом. Ареагни любовно называла меня awilas, «дядя». Однако, хотя ее красота уже расцвела и по возрасту принцессе полагалось вовсю кокетничать, она была очень скромной и застенчивой в моем присутствии; точно так же Ареагни вела себя с Фридо и другими мужчинами. Тиудигото, наоборот, была совсем еще ребенком, и, похоже, она инстинктивно видела во мне скорее тетушку, чем дядюшку. Я не возражал, вспомнив, какие отношения связывали меня с покойной принцессой Амаламеной. Поэтому Тиудигото делилась со мной всеми своими девичьими секретами и планами — между прочим, она собиралась, когда вырастет, стать женой принца Фридо, «он такой красавчик».
Казалось бы, не было ничего страшного в том, что все три представителя молодого поколения относились ко мне по-разному. Но иной раз это напоминало мне времена, когда я еще не мог определиться, к какому полу сам принадлежу, кто я вообще такой, и испытывал от этого некоторую неуверенность. В таких случаях я возвращался в свою усадьбу и какое-то время проводил там, чтобы удостовериться, что я все еще herizogo и маршал Торн. Или же я отправлялся в город, чтобы пожить в своем доме и вновь почувствовать себя независимой дамой по имени Веледа.
Теодорих со своими военачальниками отсутствовал довольно долго, потому что теперь набрать новых воинов было сложнее, чем прежде. В старые добрые времена достаточно было одного упоминания о будущей войне, чтобы все способные носить оружие остроготы тут же сплачивались в единую армию. Дело в том, что люди Теодориха уже довольно долго прожили на землях Мёзии и постепенно превратились из прежних воинов в простых крестьян, пастухов, ремесленников и купцов. Теперь они были привязаны к своему очагу, своим занятиям, оседлому образу жизни, женам и детям и, подобно легендарному Цинциннату, весьма неохотно бросали свои плуги в бороздах. Таким образом, люди, которые сразу же собрались под знамена Теодориха, происходили преимущественно из безземельных племен, не имевших отношения к остроготам: они были кочевниками, даже варварами. Впоследствии, разумеется, когда повсеместно распространилось известие о том, что готовящаяся война будет не просто сражением, но покорением всей Италии, даже самые тяжелые на подъем и заплывшие жиром домоседы не смогли устоять перед соблазном обогатиться. Таким образом, прежние воины забросили свои занятия, очнулись от летаргии мирной жизни, оторвались от своих прилипчивых женщин и снова превратились в настоящих готов.
Немало закаленных, опытных и подготовленных воинов пришло из римских легионов — вот уж небывалое дело. Хотя Теодорих согласился, что ни один римский легион не должен быть использован против своих же собратьев-римлян, на самом деле все легионы вне пределов Италии состояли преимущественно из германцев. Среди данувийского войска под командованием Теодориха были легионы Первый Италийский, Седьмой Клавдия и Пятый «Алауда». Удивительные вещи творились в легионах: немало офицеров и еще больше рядовых отправились к своим командирам, чтобы подать в отставку, взять отпуск или же потребовать, чтобы их направили — в противном случае они просто дезертировали — в наше остроготское войско. И неважно, приходили они к нам из любви к Теодориху или из желания пограбить, он принимал их с распростертыми объятиями — опытные умелые воины нужны везде. Хотя, с другой стороны, наблюдать все это было грустно, поскольку о подобном дезертирстве в дни величия империи нельзя было даже помыслить.
Так или иначе, к тому времени, когда наша армия была готова выступить, она насчитывала двадцать шесть тысяч человек. Да еще у короля Февы было восемь тысяч ругиев, так что в целом армия Теодориха (куда входили всадники и пехотинцы) составила около тридцати четырех тысяч человек, а это больше восьми регулярных римских легионов. Однако для того, чтобы подготовить всех этих людей к походу, требовалось больше времени, поэтому Теодорих приступил к этому непростому делу, как только вернулся в Новы.
Все его многочисленное войско было поделено и организовано в легко управляемые легионы, когорты, центурии и другие подразделения, во главе каждого из этих подразделений поставили командира. Новобранцев надо было учить, да и тем, кто некоторое время не держал в руках оружия, следовало попрактиковаться. Лошади имелись далеко не у всех, их тоже было необходимо тщательно подобрать и подготовить к военным действиям. Повозки для провианта требовали ремонта, да к тому же их оказалось маловато. Надо было сплести канаты, срубить дубы и сделать из них катапульты для осады, да еще вдобавок раздобыть быков, чтобы тащить эти массивные повозки. Надо было изготовить доспехи для тех, у кого их не было, а кое-кого даже обеспечить обувью и одеждой. Да, чуть не забыл про оружие. Необходимо было выковать мечи, копья и кинжалы, в том числе и запасные. Для бесчисленного количества стрел выстругать древки, сделать наконечники и заготовить оперение, к тому же требовались запасные тетивы для луков. И вдобавок всех многочисленных воинов надо было кормить — сначала здесь, в лагере, а затем и на марше. Поэтому часть армии (тех, кто не нуждался в обучении или дополнительной практике) отправили собирать урожай и заготавливать впрок мясо. После того как зерно обмолотили, просеяли и засыпали в мешки, вино, масло и пиво разлили в бочонки, а мясо навялили, закоптили и засолили, Теодорих распределил эти запасы так же, как когда-то это сделал король Фева. Лодки нагрузили провизией, фуражом, различным снаряжением и отправили вверх по течению реки, чтобы разместить запасы вдоль маршрута продвижения нашего войска.
Всю эту суету невозможно было скрыть, поэтому, разумеется, Одоакр тоже начал готовиться, и эти его ответные действия также не остались в тайне. Путешественники, прибывавшие с запада, сообщали нам, что войска со всех концов Италийского полуострова двигаются в северном направлении. Наши собственные разведчики докладывали обстановку более детально — по численности войска, которые Одоакр собирал для того, чтобы защищаться, были примерно такими же, как и наши. Как я уже говорил, невидимая граница между Восточной и Западной империями была всего лишь не слишком четкой линией, которая делила провинцию Паннония; оба императора всегда старались изогнуть ее так, чтобы захватить себе как можно больше территории. Одоакр имел полное право выдвинуться из италийских провинций и, пройдя по меньшей мере половину Паннонии, там встретиться с нами лицом к лицу. Но разведчики доносили, что он отвел свои войска гораздо дальше, на западную границу Венеции — самой восточной провинции Италии, к реке Изонцо, которая берет начало в Юлийских Альпах и впадает в Адриатическое море.
Узнав, что дело обстоит таким образом, Теодорих собрал совет: пригласил нас с маршалом Соа, генералов Иббу, Питцу и Эрдвика, своего союзника короля ругиев Феву и его сына Фридо (в конце концов, я ведь давно обещал показать ему войну).
Теодорих сказал:
— Одоакр предпочел вступить с нами в бой на пустошах Паннонии, вдали от ворот, ведущих в римский дом. Он собирается мужественно защищать этот вход, чтобы не позволить нам нанести вред этой священной земле. Он словно бы говорит мне: «Теодорих, ты можешь захватить и даже удерживать спорные земли Паннонии, если сумеешь. Но здесь, возле Венеции, на границе Италийской империи, здесь я провожу линию, переступить которую никому не позволю».
Эрдвик заметил:
— Это может дать ему огромное преимущество. Армия, которая сражается на своей земле, всегда бьется насмерть.
Питца сказал:
— Это означает, что нам придется пройти расстояние свыше шестисот римских миль, чтобы добраться до него. Утомительное путешествие.
— По крайней мере, — произнес Ибба, — нам не придется сражаться на всем протяжении этого перехода.
— А при этом условии путешествие будет не слишком уж тяжелым, — вставил Соа. — Восемьдесят лет тому назад визигот по имени Аларих проделал почти такой же путь, причем его войско было значительно хуже. Тем не менее он прошел отсюда до самых ворот Рима и снес их.
— Да, — подтвердил Теодорих. — И я думаю, нам лучше всего пройти тем же самым маршрутом, что и он. По долине Данувия до Сингидуна, затем вдоль реки Савус подняться до города Сирмия. Это составляет примерно половину пути до места нашего назначения, поэтому мы можем перезимовать в Сирмии. Ну а весной двинемся вдоль Савуса через оставшуюся часть Паннонии, пройдем через провинции Савия и Прибрежный Норик, там ничто не воспрепятствует нам добыть себе пропитание. Поднявшись к верховьям Савуса, мы доберемся до города Эмоны[335], где сможем добыть много всего полезного. После чего нам останется лишь пересечь реку Изонцо. Поздней весной мы должны оказаться у дверей Одоакра.
Мы кивнули и выразили свое согласие с этим планом. Затем я впервые услышал, как заговорил король Фева. С характерным для ругиев акцентом он произнес:
— Я хочу сделать важное заявление.
Все посмотрели на него.
— Поскольку я не сомневаюсь, что в будущем мне долгое время придется управлять какой-нибудь частью бывшей Римской империи, то намерен переделать на римский манер свое чужеземное имя. — Он задрал свой нос — печально известный короткий нос — и надменно взглянул на нас. — Поэтому я желаю, чтобы отныне меня величали Фелетеем.
Услышав это, принц Фридо вздрогнул от смущения, остальные отвели глаза, стараясь сдержать смех. Я решил, что Фева-Фелетей был таким же напыщенным хвастуном, как и королева Гизо, с которой мне довелось познакомиться в Поморье. Просто удивительно, как эти двое смогли произвести на свет такого скромного, во всех отношениях замечательного сына.
— Пусть будет Фелетей, — добродушно согласился Теодорих. — А теперь, мои верные друзья и союзники, вперед! Давайте докажем, что мы настоящие воины.
Так вот и получилось, что в один прекрасный холодный, но солнечный день в сентябре (готы называли его Gáiru, «месяц копий»), первом месяце 1241 года по римскому летоисчислению, или в 488 году от Рождества Христова, Теодорих вскочил в седло своего великолепного скакуна и крикнул: «Atgadjats!» После этого земля вокруг задрожала под согласной поступью тысяч башмаков и копыт, сотен колес повозок: наше могучее войско двинулось вперед, на запад, в направлении Рима.
* * *
Первые двести сорок миль пути мы проделали, как и ожидали, без всяких помех и не вступая ни разу в сражение; в целом путешествие оказалось не слишком утомительным. В сентябре и октябре погода вообще хороша для путешествий: не слишком Жарко днем и не слишком холодно ночью. Знаете, почему готы издавна называли сентябрь «месяц копий»? Да потому, что в это время повсюду в изобилии дичи. В нашем войске имелся авангардный отряд (мы с Фридо частенько оказывались в нем), воины которого должны были вести разведку и охотиться. Дабы разнообразить наш рацион, они также рвали в садах фрукты и оливки, собирали виноград на виноградниках и отбирали у крестьян домашнюю птицу. Это, разумеется, являлось нарушением императорского приказа (как вы помните, нам велено было кормиться за счет собственных запасов), но даже Зенон не мог не признать того, что завоевателям просто невозможно приказать вести себя хорошо.
По пути к нам неоднократно присоединялись новые воины, которые стремились отправиться сражаться вместе с нами. Все они были в основном из различных немногочисленных германских племен — варны, лангобарды, эрулы: иногда всего лишь горсточка людей, а порой и все мужчины племени, способные держать в руках оружие. Некоторые, для того чтобы присоединиться к нам, покрыли огромное расстояние. Было весьма непросто включить их в уже организованное войско, и командиры подчас от досады скрипели зубами, но ни одного из вновь прибывших Теодорих не отправил обратно. Мало того, он старался, чтобы эти воины почувствовали, что им рады, словно близким друзьям. Каждый раз, когда к нам присоединялась значительная группа, Теодорих проводил особый ритуал: он давал новым воинам клятву, а они присягали ему на верность. А поскольку большинство новичков были поборниками старой языческой веры, Теодорих, желая сделать им приятное, клялся именем Вотана. Нашу армию сопровождали несколько исповедующих арианство священников-капелланов, но Теодорих не обращал никакого внимания на их явное недовольство. Насколько я знаю, наш король вообще не особенно уважительно относился к христианской религии.
Проделав первые двести сорок миль путешествия, мы оказались в месте слияния Данувия и Савуса, там как раз расположен город Сингидун. Мы разбили на берегу лагерь и остановились здесь на несколько дней: во-первых, надо было пополнить запасы, а во-вторых, дать войску короткую передышку: пусть люди воспользуются удобствами городской жизни. В Сингидуне теперь стоял Четвертый легион Флавия, и поскольку мы находились в окрестностях, то многие служившие там воины также покинули свой легион и присоединились к Теодориху.
В этом городе я в свое время прошел боевое крещение, а потому испытал настоящий трепет, когда снова прошелся по улицам Сингидуна. Мой спутник, принц Фридо, и вовсе был вне себя от волнения, поскольку, когда мы с ним прежде проплывали мимо этого города на лодке, которая везла нас на юг к Новы, я подробно рассказал ему об осаде Сингидуна и о том, как здесь был разбит король сарматов Бабай.
— Ну а теперь, сайон Торн, — сказал он взволнованно, — ты должен показать мне все, что раньше описывал.
— Отлично, — ответил я. — Смотри внимательно: впереди, прямо перед нами, ворота — те самые, которые когда-то были разбиты при помощи так называемых «иерихонских труб»; правда, теперь их отремонтировали.
Вскоре я произнес:
— На этой площади я пронзил вооруженного до зубов сарматского воина. А вон там, в дальнем конце ее, Теодорих распотрошил предателя Камундуса.
А затем я вспомнил еще кое-что:
— Вон с той стены мертвых сбрасывали к подножию обрыва, чтобы похоронить. А вот это, смотри, центральная площадь, где мы закатили пир в честь победы.
И наконец я сказал:
— Благодарю тебя, друг Фридо, за то, что дал мне возможность поиграть в старого закаленного ветерана, вспоминающего те земли, по которым он некогда прошел. Но теперь, пожалуйста, ступай и развлекайся сам. Я же хочу развлечься в лучших традициях бывалых воинов.
Он понимающе рассмеялся и, весело махнув мне, отправился своей дорогой.
Почему-то считается — по крайней мере, так думают те, кто ни разу не бывал на чужбине в качестве воина, — что армейские офицеры предпочитают отдыхать, отмокая в приличных термах, и только рядовые воины из числа простонародья шляются по публичным домам и напиваются в стельку. Исходя из собственных наблюдений, спешу заверить читателей, что встречал немало рядовых, которые на отдыхе с удовольствием шли помыться, и офицеров, отправлявшихся в таверны и публичные дома.
Я сам первым делом разыскал лучшие в городе термы. А затем влил в себя столько доброго вина, что пришел в крайне веселое расположение духа. После этого я снова решил прогуляться по улице в поисках развлечений. Мне не было нужды идти в публичный дом. Я знал, что способен привлечь красивую женщину, занимающую в обществе положение, даже если сам не буду одет в свои лучшие одежды и украшен маршальскими знаками отличия. Отойдя совсем недалеко от терм, я поймал приглашающий взгляд привлекательной и хорошо одетой молодой женщины, которая, как вскоре обнаружилось, владела также еще и миленьким домиком. Он был прекрасно убран, и там имелось все, что только могла пожелать хозяйка, — за исключением супруга: ее муж был купцом и сейчас отбыл по делам в низовья реки. Мы долго предавались страсти и лишь ближе к утру смогли наконец сделать перерыв и познакомиться. Звали прелестницу Роция.
Когда два дня спустя я снова отправился из лагеря в город, то на этот раз захватил с собой сумку с нарядом и украшениями Веледы. Потихоньку переодевшись на одной из глухих улочек, я направил свои стопы в самые лучшие городские термы для женщин и великолепно провел там время. Выйдя оттуда с наступлением темноты, я не торопясь двинулся по улице, так же многообещающе посматривая вокруг, как это делала Роция. И точно так же, как и она, я вскоре поймал на себе восхищенный мужской взгляд. Однако я едва не вскрикнул от изумления, когда мужчина, пошатываясь, подошел ко мне. Это был не горожанин, а один из наших воинов, причем совсем еще юный. На меня пахнуло перегаром: парнишка явно перебрал вина и теперь расхрабрился настолько, чтобы пристать к незнакомой женщине на улице.
Он, запинаясь, заговорил:
— Пожалуйста, добрая госпожа… могу я прогуляться с тобой?
Я спокойно посмотрел на него и ответил с притворной строгостью:
— Твой голос еще только стал ломаться, малыш. Неужели мама разрешает тебе гулять после наступления темноты, niu?
Фридо (а это был именно он) вздрогнул, вид у него стал виноватый, и, как я и ожидал, юноша несколько сник при упоминании о матери. Он промямлил смущенно:
— Я не собираюсь ни у кого просить разрешения…
Я продолжил допрашивать его, слегка поддразнивая:
— А может, ты, малыш, слегка перепутал: принял меня за свою мать, niu?
Надо отдать Фридо должное, он быстро справился со смущением и твердо сказал:
— Перестань называть меня малышом. Я принц ругиев и воин.
— Может, и так, но в любви ты явно новичок. И у тебя нет опыта, как завязывать разговоры с незнакомыми женщинами.
Он переступил с ноги на ногу и пробормотал:
— Я не знаю… я думал, что это просто. Мне казалось, что все женщины, которые прогуливаются в одиночестве в темноте, должны быть… ну…
— Noctiluca? Ночными бабочками? И что, позволь спросить, ты хотел услышать в ответ? «Пошли со мной в постель и позволь мне первой вкусить твоего плода»?
Бедный Фридо окончательно запутался.
— Что? Какого еще плода?
— Это означает, что женщина собирается лишить тебя невинности. А ты пройдешь, так сказать, боевое крещение и станешь настоящим мужчиной. Ты ведь еще девственник, не так ли?
— Ну…
— Вижу, что да. Ну что же, тогда пошли, принц и воин. Кстати, ты можешь нести мою сумку.
Когда я взял Фридо под руку и повел его по улице, он ошарашенно поинтересовался:
— Ты имеешь в виду… что согласна?
— Нет, не я. Я слишком стара для тебя и гожусь тебе в матери. Признайся, я похожа на твою маму?
— Нет, что ты! Ты такая молодая и красивая! И потом, если бы ты только знала мою…
— Тише. Ты что, шуток не понимаешь? Я просто провожу тебя к более любезной и сговорчивой даме. Здесь недалеко.
Фридо замолчал — возможно, потому, что ему было трудно идти прямо. Мы подошли к дому, и я показал на дверь.
— Она живет здесь. Эта женщина, ее зовут Роция, наверняка тебе понравится: ведь у нее есть ожерелье Венеры.
— Разве ты не представишь меня? Я не могу просто войти в незнакомую дверь и…
— Если ты считаешь себя взрослым, юный принц и воин, то должен привыкать делать все сам. Назови ее по имени — Роция — и скажи, что ты друг ее позавчерашнего друга.
Фридо в нерешительности топтался у двери, а я не стал дожидаться развития событий: взял сумку у него из рук и ушел, не сомневаясь, что юноша недолго будет пребывать в нерешительности. Я также был уверен, что Роция с удовольствием воспользуется своим опытом и поможет Фридо стать мужчиной. В душе я был рад за него: пусть будущий супруг принцессы Тиудигото (хотя Фридо еще и не подозревает о том, какую участь ему готовят) хорошенько обучится всем премудростям.
Должен признаться, что я и сам едва не поддался соблазну сыграть роль noctiluca для Фридо. Он был красивым, крепким и симпатичным пареньком, и я был уверен, что мы оба получили бы большое удовольствие от его посвящения в мужчины. Я мог бы с легкостью сделать это, как когда-то давно с Гудинандом, и Фридо никогда бы даже не заподозрил, кем на самом деле была незнакомка, которую он случайно встретил возле терм. Почему тогда, спросите вы, я не воспользовался преимуществом хищника и упустил столь приятную возможность? Откровенно говоря, и сам толком не знаю. Может, потому, что принц был одурманен вином и это выглядело бы непорядочно с моей стороны. А может, потому, что я слишком долго был для него «старшим братом» и это меня вполне устраивало. Возможно, меня смутило то, что в юного принца была по-детски влюблена моя «племянница» Тиудигото. Не исключено также, что я втайне надеялся, что у нас еще будет много подобных возможностей для «этого», когда паренек повзрослеет. Акх, не знаю, все это было слишком сложно.
В любом случае то обстоятельство, что я упустил этот шанс, казалось, умерило мой аппетит и жажду приключений — той ночью, по крайней мере. Я продолжил свою прогулку по городу, ловя восхищенные взгляды многих весьма подходящих мужчин, но неизменно уклонялся от знакомства и продолжал прогуливаться. Затем я отыскал еще одну глухую улочку, где снова переоделся и направился обратно в лагерь.
* * *
Только спустя день или два, когда наша армия снова двинулась в поход, принц Фридо подъехал ко мне и после нескольких шутливых замечаний застенчиво произнес:
— Полагаю, сайон Торн, у нас теперь есть кое-что общее. Я имею в виду, помимо того, что связывало нас с тобой раньше.
— Правда?
— У нас появился общий друг, дама по имени Роция в Сингидуне.
Я небрежно произнес:
— Да ну? Красивая дамочка, насколько я помню.
Он кивнул понимающе:
— Мне сказали, что у нее есть ожерелье Венеры, а я не знал, что это такое, поэтому спросил у самой Роции. Она рассмеялась, но показала мне. А потом продемонстрировала мне… ну… что означает ожерелье Венеры…
Он выжидательно замолчал, и я не преминул заметить:
— Фридо, настоящие мужчины никогда не станут обсуждать достоинства, таланты и пылкость благородных дам. Это же не безымянные шлюхи.
— Ох, vái, я заслужил упрек, — покаянно заметил он. — Но… если уж речь зашла о безымянных женщинах… Представь, в Сингидуне мне встретилась одна незнакомка. Именно эта женщина и познакомила меня с Роцией. Была ночь, и я перед этим выпил лишку, поэтому запомнил только одну ее отличительную черту. Крошечный шрам на левой брови…
Я мог бы много чего сказать в ответ, но произнес только:
— И?
— Ну, этот шрам точно такой же, как и у тебя, весьма приметный. Я тут подумал: может, ты тоже видел ее и обратил внимание на этот шрам?
Я решил свести все к шутке:
— Рассеченная надвое бровь, говоришь? Фридо, если ты был так сильно пьян, удивляюсь, что тебе не померещилось на лице у той дамы пять, а то и шесть бровей. Давай лучше присоединимся к разведчикам и посмотрим, не сможем ли мы добыть что-нибудь на nahtamats.
От Сингидуна армия двинулась на север вдоль берега реки Савус. Это означало, что мы находимся уже в глубине провинции Паннония, где можем добывать себе пропитание, не нарушая приказа Зенона. Однако это оказалось не так-то просто. Молва о приближении армии Теодориха катилась впереди нас, а как известно, у мирного населения, которое оказалось на пути наступающей армии, выбор небогатый: оставаться на месте или спасаться бегством. Большинство сельских жителей, уже убравших урожай, выбрали второй вариант и бежали, прихватив с собой домашних животных. Тем не менее у нас не было недостатка в провизии. Как вы помните, на складах, расположенных вдоль Савуса, нас ждали припасы, в окрестных лесах было полно дичи, а берега реки сплошь покрывала сухая трава, которой оказалось вполне достаточно, чтобы прокормить лошадей.
Когда мы прошли восемьдесят миль вверх по реке от Сингидуна и приблизились к городу Сирмий, Теодорих послал вперед герольда, чтобы тот предупредил, как это делали наши воинственные предки: «Tributum aut bellum. Gilstr aíththau baga. Дань или война». Хотя бо́льшая часть нашего войска еще не увидела города, мы оказались с подветренной стороны от Сирмия и неожиданно начали чихать и сыпать богохульствами, ибо оттуда до нас доносилась просто отвратительная вонь. Когда мы прибыли в город, то обнаружили ее источник. Оказывается, все окрестные селяне занимались тем, что откармливали свиней. Так что во всей Паннонии — а может, и в Европе — Сирмий был основным поставщиком свиного мяса, свиной кожи, свиной щетины и всего такого прочего, на что там еще годится это животное. Узнав об ультиматуме Теодориха, городские власти выбрали дань; когда мы вступили в источающие вонь окрестности Сирмия, нас, конечно же, встретили там отнюдь не радостно. Горожане, в отличие от сельских жителей, не очень-то спешили бросать свои дома, и местные склады были просто забиты провизией (не только свининой, но также зерном, вином, маслом, сырами и многим другим); ее тут было столько, что хватило бы нашей армии на целую зиму, поэтому мы забрали все полностью. Однако весьма действенное оружие Сирмия — его ужасная вонь — удержало нас от того, чтобы занять и разорить город. Нам не хотелось даже временно размещаться в домах горожан, и Теодорих разбил на зиму лагерь подальше от Сирмия, с наветренной стороны.
Нам пришлось обойтись также и без некоторых увеселений и удобств, которыми мы наслаждались в Сингидуне. Кстати сказать, даже когда мы съели всех свиней, хряков и поросят в городе, а также уничтожили всю заготовленную на складах свинину, город все еще источал вонь от свинарников и падали. Даже вода в термах и шлюхи в публичных домах воняли столь отвратительно, что к ним не хотелось приближаться. Никто из нас, включая принца Фридо и меня, не испытывал желания сходить в город, чтобы вымыться или завязать знакомство с женщинами. Наши воины предпочли заниматься непосредственно своими обязанностями: в течение всей зимы они несли дежурство на своих постах, охраняя лагерь, разбитый на свежем воздухе.
Когда ранней весной наступила довольно теплая погода, мы продолжили свой поход на запад. Но теперь уже до самой провинции Венеция он был не таким легким, как мы надеялись. Примерно в шестидесяти милях от Сирмия вверх по течению реки, в месте под названием Вадум[336], мы нарвались на засаду. Вадум — это вовсе не город и даже не какое-нибудь поселение. Это название означает всего лишь брод, место, где можно перейти с высокого северного берега Савуса на южный, более низменный. Ясно, что наше многочисленное войско, состоящее из людей, лошадей и повозок, двигалось медленно и оказалось весьма неуклюжим во время речной переправы — особенно потому, что вода была такой холодной, что наши кони, я уж не говорю про людей, вздрагивали, входя в нее. Да уж, место для засады было выбрано удачно, да и вообще нападение нанесло нам большой урон, поскольку оказалось неожиданным.
Притаившиеся в засаде воины дождались, пока примерно половина нашего войска оказалась на южном берегу: мокрая, промерзшая, усталая и не готовая к сражению. Еще приблизительно четверть войска все еще продолжала переходить реку вброд, тогда как оставшаяся часть готовилась сделать это. Тогда-то вражеские воины, спрятавшиеся в засаде в лесу на обоих берегах, и выпустили в нас град стрел. Увидев, что повсюду вокруг начали падать люди и лошади, мы, ясное дело, сразу решили, что столкнулись с легионерами Одоакра. Но как только нападавшие появились из-за деревьев — лучники и меченосцы были пешими, а копьеносцы верхом, и все они издавали громкие воинственные крики, — мы увидели, что на них были надеты доспехи и шлемы, очень похожие на наши. Признаться, мы были просто потрясены, когда поняли, что засаду устроили наши сородичи-готы — племя гепидов, как мы выяснили позже, под командованием какого-то незначительного короля по имени Травстила.
Разумеется, воины одного-единственного племени были слишком малочисленны, чтобы питать надежду разгромить такую большую армию, как наша, даже устроив засаду. Наш арьергард, который все еще находился на северном берегу (а стало быть, эти воины пока что не успели промокнуть или замерзнуть), состоял из ругиев короля Фелетея. Еще с той поры, когда эти люди пришли из Поморья в ожидании другого сражения, они были сравнительно бесполезны — и это очень огорчало ругиев. Теодорих использовал их только в качестве часовых в гарнизоне, в составе случайных эскортов и в небольших стычках с разбойниками и речными пиратами. Разве это дело для настоящего воина? Немудрено, что ругии томились от скуки и мечтали показать себя в настоящем сражении. Поэтому сейчас, когда им наконец впервые представилась такая возможность, абсолютно все ругии, от Фелетея и юного Фридо до самого последнего щитоносца, ринулись в битву. С похвальной поспешностью и умением, явно испытывая от сражения удовольствие, они остановили коварных гепидов и наголову разбили их.
Сам я оказался в числе тех, кто в момент нападения находился на середине реки, а потому в тот день не мог принять участие в битве. Однако Теодорих и Ибба, уже переправившиеся на тот берег, быстро собрали всех своих людей. Хотя наши воины были не слишком подвижны в намокших доспехах и с онемевшими от ледяной воды конечностями, их оказалось настолько больше, чем гепидов, что они просто смели нападавших. Сражение закончилось очень быстро; когда подсчитали потери, обнаружилось, что с каждой стороны они составили примерно сотню воинов убитыми или ранеными, недосчитались также около двух десятков лошадей. Когда оставшиеся в живых гепиды были окружены, разоружены и взяты в плен, мы узнали, по какой причине наши сородичи столь коварно на нас напали.
Их король Травстила, пояснили пленные, стремился заполучить королевство побольше. Сперва он хотел, подобно Фелетею, присоединиться к Теодориху в качестве союзника. Но затем пришел к выводу, что ни одна чужеземная армия все равно не сможет выстоять против Священного Рима и легионов Одоакра. Поэтому Травстила хорошенько все обдумал и решил присоединиться к победителю. Он хорошо понимал, что не сможет разбить нашу армию, но надеялся, что, по крайней мере, ослабит ее, задержит и тем самым заслужит похвалы Одоакра, а со временем сможет поживиться и плодами его победы над Теодорихом. Не исключено, что король Травстила был прав в своих выводах и прогнозах, хотя теперь он все равно никогда не смог бы даже узнать об этом, потому что, увы, оказался в числе двух королей, убитых в тот день при Вадуме. Вы спросите, кто же был вторым? Да не кто иной, как король ругиев Фелетей: напыщенный, самодовольный, но, надо отдать ему должное, отважный.
Теодорих не предложил выжившим гепидам присоединиться к его войску. Хотя он всегда радушно принимал в свою армию варваров, однако на сей раз не стал этого делать, ведь они подняли оружие против своих же сородичей готов. Теодорих просто отпустил пленных и велел им возвращаться обратно в свое племя; причем он отобрал у гепидов оружие, что считалось страшным бесчестьем, и дал им на прощание презрительный совет:
— Возьмите себе каждый побольше жен — из числа тех ваших соплеменниц, кто сегодня овдовел. Постройте себе просторные жилища и станьте мирными, домашними, семейными людьми. Только на это вы и годитесь.
Нам пришлось задержаться у Вадума довольно долго, чтобы вырыть могилы для убитых воинов. Погибших ругиев, так же как и других язычников вроде остроготов-ариан и гепидов, похоронили головами на запад, чтобы они даже мертвыми «могли видеть восход солнца». Это очень древний обычай, распространенный среди германцев, — древнее арианства, католичества и православного христианства. Церковь с огромным удовольствием запретила бы эту языческую практику поклонения солнцу, но, понимая, что тут невозможно добиться успеха, лицемерно постановила, что христиане должны быть похоронены ногами на восток, потому что «именно туда они должны поспешить, когда настанет Судный день».
Пока хоронили мертвых, а сопровождавшие нас лекари и капелланы оказывали помощь раненым, Теодорих собрал своих военачальников и сказал им:
— Итак, теперь у наших союзников ругиев королем стал юнец. Что вы думаете об этом? Не следует ли мне назначить человека постарше и поопытнее, чтобы помочь ему командовать своими воинами? Мальчику ведь всего… сколько? Пятнадцать? Шестнадцать?
Эрдвик заметил:
— Я видел, что юный Фридо отважно размахивал мечом в самой гуще сражения. Парень еще не слишком опытный воин, но смелости и ловкости ему не занимать.
— Да, — согласился Питца, — он и впрямь теснил своих врагов и отважно защищался.
Я сказал:
— Я не видел Фридо в битве. Но могу подтвердить, что в остальном он ведет себя как вполне зрелый мужчина.
— И прими во внимание, Теодорих, — вставил Соа, — что Александр, которым ты так восхищаешься, стал военачальником македонцев, когда ему было всего шестнадцать.
— Хорошо, — добродушно заметил Теодорих, — тогда мы дадим мальчику возможность проявить себя. Habái ita swe.
Таким образом, прежде чем мы покинули Вадум, там состоялась церемония принесения клятвы верности: мальчик-король поклялся именем Отца всего живого Вотана, что будет мудро и справедливо править своим народом, а воины-ругии в ответ присягнули ему на верность. В самом начале церемонии Фридо сделал заявление:
— Прошу внимания всех присутствующих. Ввиду того что отныне я становлюсь правителем ругиев, я также хочу принять и новое имя.
При этих словах многие из присутствующих изумленно подняли брови: уж очень это было похоже на слова его напыщенного отца.
Однако Фридо бросил на нас с Теодорихом весьма красноречивый взгляд и продолжил:
— Меня совершенно не привлекает римское женоподобное имя. По веками освященному древнему праву германцев я хочу с этих пор именоваться Фридерихом, «королем свободных людей».
При этих словах все ругии встали и приветствовали его одобрительными криками, точно так же поступили и мы с Теодорихом, и все наши союзники.
* * *
Юный Фридерих получил боевое крещение в качестве командира — или, по крайней мере, первый урок высокого военного искусства — в битве при Сисции, это был следующий город, к которому мы подошли. Он располагался на берегу реки Савус в провинции Савия. Жители Сисции, так же как и жители Сирмия, вовсе не обрадовались, когда увидели, что приближается наше войско, и изо всех сил постарались дать нам понять, насколько нежеланные мы гости. Но в Сисции не было гарнизона, способного сразиться с нами, или достаточно прочных стен, чтобы за ними укрыться, — там не было даже отвратительного запаха, как в Сирмий, чтобы заставить нас держаться подальше, — поэтому город избрал оборонительную тактику улитки или черепахи. В результате Сисция превратилась в твердую раковину, которую нам трудно было раскрыть.
С тех пор как гунны разграбили и опустошили этот город (а это случилось примерно пятьдесят лет тому назад), он так и не смог полностью восстановить свое былое великолепие и статус. Однако до того, как сюда пришел Аттила, Сисция была одним из крупнейших в Римской империи центров по чеканке монет. Монетный двор — величественное сооружение прежних лет — до сих пор оставался нетронутым, хотя теперь он уже не использовался по назначению. Огромное здание с прочными каменными стенами, с дубовыми дверьми, обшитыми железом, медной крышей, которую невозможно было поджечь, и бойницами вместо окон, — монетный двор остался недосягаемым даже во времена осады гуннов. Теперь же, в преддверии нашего приближения, жители города сложили там все, что мы могли у них отобрать, и поставили стражников, которые заперли и забаррикадировали двери за ними. Таким образом, это здание со всех четырех сторон встретило нас, образно говоря, словно бы готовый дать отпор человек с закрытым невозмутимым лицом, да и на лицах простых людей, которые не укрылись внутри, запечатлелось подобное выражение. Снаружи остались те горожане, которые были слишком стары, больны или уродливы, чтобы бояться воинской повинности или насилия. Под защитой бывшего монетного двора находились мужчины, способные сражаться или трудиться, добропорядочные жены, непорочные юные девушки и дети, а также все общественные, личные богатства, оружие, инструменты, орудия труда, запасы пищи и всевозможные вещи — все это люди перетащили туда.
Я прошелся вместе с Теодорихом, Фридерихом и несколькими высшими военачальниками вокруг этого неприступного сооружения, пытаясь отыскать в крепости уязвимые места, но не заметил ни одного. Обойдя здание кругом, мы оказались перед четырьмя стариками, отцами города, которые стояли с вежливыми, но самодовольными улыбками, свойственными служителям культа.
Теодорих сказал им:
— Мы не гунны. Мы здесь не для того, чтобы сровнять ваш город с землей. Мы просто хотим пополнить свои припасы и двинуться дальше. Откройте нам здание бывшего монетного двора, дайте нам то, в чем мы нуждаемся, и, слово короля, мы не притронемся ни к золоту, ни к девицам, ни к другим вашим ценностям.
— Ох, vái, — пробормотал один из стариков, все еще невозмутимо улыбаясь. — Если бы мы знали, что вы столь великодушны, то отдали бы совсем другие распоряжения. Но сейчас, увы, слишком поздно. Стражники внутри не откроют двери, пока не увидят сквозь бойницы, что последний захватчик покинул город.
— Полагаю, ты можешь отменить эти приказы, — обратился к старику Теодорих.
— Не могу. И никто не может.
— Акх, а я так думаю, что один из вас это сделает, — просто сказал Теодорих, — причем очень быстро, когда я разожгу огонь под его ногами.
— Это все равно не поможет. Что бы мы ни приказывали, стражники поклялись не уступать ни мольбам, ни угрозам, ни убеждениям, даже если вы надумаете заживо сжечь их родных матерей.
Теодорих кивнул, словно восхищаясь такой непреклонностью. Однако заявил:
— Ну что ж, больше просить я не буду. Но имейте в виду: если нам придется самим разобрать монетный двор, то мои люди потребуют за это вознаграждения. Я позволю им взять все добро, что хранится в здании, и всех тех девственниц, которых они отыщут внутри.
— Ох, vái, — снова сказал старик, нимало не беспокоясь. — Тогда нам остается лишь молиться, чтобы вам это не удалось.
— Когда мы вскроем скорлупу и вытащим ядрышко, — ответил Теодорих, — это будет на вашей совести. Ступайте и молитесь где-нибудь в другом месте.
Когда четверо стариков не торопясь отправились прочь, сайон Соа обратился к нам:
— Гордость и честь, господа, разумеется, не позволят нам отступить. Но, кроме того, нам действительно нужен этот монетный двор. Провиант на исходе, а двигаясь дальше на запад, мы нескоро сможем пополнить свои запасы. Савус в верховьях слишком мелководен. Наши лодки не смогут доставить дальше по реке никаких припасов.
Фридерих пылко произнес:
— Позволь моим людям воспользоваться осадными орудиями. День и ночь мы будем метать тяжелые камни…
— Ничего не выйдет, — проворчал Ибба, — эти стены толщиной в твой рост, юный король. Ты не сможешь пробить их даже за целое лето.
— Отлично, тогда сделаем иначе, — предложил Фридерих, пыл которого нисколько не уменьшился. — У меня есть меткие стрелки, которые могут попасть подожженной стрелой в бойницы. Защитники не сумеют погасить их все. Мы подожжем монетный двор изнутри.
— Вместе со всем его содержимым, niu? — спросил раздраженно Питца. — Мы же не собираемся просто лишить город богатств. Они нужны нам самим.
Соа обратился ко мне:
— Может, попробуешь свои «иерихонские трубы», сайон Торн?
Я покачал головой:
— Попробовать, конечно, можно, но, думаю, это бесполезно. Эти двери слишком маленькие и не состоят из двух створок, подобно воротам Сингидуна. Сомневаюсь, что «иерихонские трубы» смогут их сломать.
— Даже если мы и сломаем двери снизу, — сказал Эрдвик, — отверстие все равно будет слишком узким, чтобы туда смогли проникнуть люди. А если кто и пролезет, то стражники внутри тут же его убьют.
Теодорих вежливо помалкивал, пока мы перебирали различные варианты, а затем обратился к Фридериху:
— Если ты хочешь дать своим людям поработать, юный король, пусть они немедленно начинают копать. Видишь вон тот восточный угол здания стоит над обрывом? Пусть твои ругии сделают под ним подкоп.
— Подкоп? — изумленно перепросил Фридерих. — Но не кажется ли тебе, Теодорих, что это будет равносильно самоубийству? Если сооружение накренится, упавшие камни фундамента раздавят их.
— Так сделайте деревянные подпорки и хорошенько укрепите фундамент. Только не вздумайте использовать свежую гибкую древесину. Найдите прочную и сухую.
— Все равно не понимаю, — сказал Фридерих. — Зачем делать подкоп таким образом, чтобы здание осталось стоять?
Теодорих вздохнул.
— Просто ступай и прикажи своим людям сделать это, вот и все, дружище. Пообещай воинам, что они первыми получат девственниц, которые находятся внутри. Чем быстрее они сделают работу, тем скорее отведают этого яства. Habái ita swe.
Фридерих все еще колебался, однако повторил: «Habái ita swe» — и отправился отдавать приказ.
— Питца, Ибба, Эрдвик, — позвал Теодорих. — Отправьте своих младших командиров расквартировать наших людей в городе. Пусть эти негостеприимные сисциане поучатся вежливости. Нам нет нужды спать в палатках и на открытом воздухе, когда мы можем расположиться с удобствами, ведь придется ждать некоторое время.
Делать подкоп оказалось непросто, но, по крайней мере, безопасно. В людей Фридериха не летели градом стрелы и камни, на них сверху не лили кипяток. Было и еще одно преимущество: поскольку ругии долбили обрыв, то они просто сбрасывали землю вниз, не было нужды отвозить ее в сторону. Однако каменные стены и впрямь оказались очень толстыми, Фридериху пришлось копать не просто тоннель, а целую большую пещеру, поэтому воины, которые не были заняты рытьем, постоянно заготавливали и подтаскивали деревянные подпорки.
Когда работа только началась, те же самые четверо отцов города пришли посмотреть, что происходит. Я заметил, что они все так же спокойны, как и во время недавней беседы с Теодорихом. Напрашивался вывод: они, должно быть, знают, что пол в монетном дворе такой же мощный, как стены и крыша, а потому уверены, что попасть в здание снизу невозможно — если только план Теодориха действительно заключался в этом.
— Какой глубины тебе нужно отверстие, Теодорих? — спросил Фридерих на пятый или шестой день работы. — Сейчас оно уже примерно в четверть стадии глубиной и шириной, и мы уже в третий раз ищем прочную древесину на подпорки.
— Этого должно быть достаточно, — сказал Теодорих. — Теперь отправь своих людей в город, пусть они принесут все оливковое масло, какое только смогут отыскать.
— Оливковое масло? Зачем?
— Смочите им древесину. Затем подожгите. И после этого обязательно отведи своих людей на безопасное расстояние от обрыва.
— Ах, вот оно что, — выдохнул Фридерих, до которого (впрочем, как и до меня) начал доходить замысел Теодориха, и поспешил прочь.
Видимо, и сисциане, особенно когда из подкопа стали подниматься вверх клубы дыма, тоже смекнули, в чем дело. Четверо отцов города торопливо прибежали к Теодориху, от их былого самодовольства не осталось и следа.
— Ты никак собираешься изжарить всех наших молодых людей в этой каменной печи? — завопил один из них. — Ну ладно стражники и все те мужчины, кто может сражаться, — война есть война. Но женщины, niu? Девушки? Дети?
Теодорих ответил:
— Мы не собираемся никого поджаривать. Полагаю, ваши люди только слегка вспотеют, прежде чем подпорки сгорят. Но затем здание просядет под собственным весом, и…
— Ох, vái, еще хуже! — Старики принялись в отчаянии ломать руки. — Да это же единственное сооружение, которое осталось от былой славы нашей Сисции! Даже Аттила не тронул его. Пожалуйста, могущественный завоеватель, прикажи потушить огонь. Мы откроем для тебя двери монетного двора. Позволь нам приблизиться к нему. Существует тайный сигнал, который мы можем подать находящимся внутри стражникам.
— Я так и думал, что он существует, — сухо заметил Теодорих. — Но я уже давал вам шанс, которым вы не воспользовались, и сейчас не собираюсь так просто нарушать свое слово. Нашим людям пришлось порядком потрудиться из-за вашего упрямства. И я хочу их вознаградить. Так что, может, ваши молодые женщины, девицы и дети еще пожалеют, что их не поджарили.
Явно очень перепугавшись, старики спешно принялись совещаться. Наконец один из них произнес:
— Пощадите это здание, и мы добровольно отдадим вам все сокровища, что хранятся внутри, и всех, кто там находится.
Теодорих окинул сисциан долгим мрачным взглядом.
— Я полагаю, что вы четверо — всего лишь отцы города, но не отцы или родственники тех, кто спрятался внутри. Вы больше заботитесь о городе, а не о его жителях. Но что вы можете предложить взамен? Что вы можете отдать мне такого, чего я уже не взял сам?
— Тогда просто пощади нас! Монетный двор — единственное в нашем городе сооружение, которое дает ему возможность называться городом.
— Это правда. Что ж, судьба города мне тоже не безразлична. Когда я буду править Западной империей, то и Сисция тоже станет моим владением. Мне нет необходимости лишаться своей собственности. Отлично, я принимаю ваше предложение. Раковина останется, а то, что внутри, — наше. Ступайте и подайте сигнал.
Когда старики в сопровождении вооруженных воинов ушли, Теодорих сделал знак посланцу:
— Скажи королю Фридериху, чтобы он окружил монетный двор. Когда отворят двери, пусть погасит огонь и выпустит взрослых мужчин из здания невредимыми. Затем, как я и обещал, его воины могут делать что хотят со всеми остальными.
Сайон Соа проворчал:
— Я рад, что ты пощадил это прекрасное здание, Теодорих. Но, по-моему, не следует щадить этих мерзких стариков, которые сначала бахвалились, а затем начали униженно пресмыкаться.
— А я и не собирался этого делать. Отдай приказ, Соа, чтобы все жители Сисции собрались возле монетного двора и своими глазами увидели, что произойдет, когда двери в здание откроют. После этого объявишь горожанам, что эта оргия — дело рук так называемых отцов города. Полагаю, что отцы, мужья и братья сами накажут этих стариков по заслугам. Возможно, они даже покарают их гораздо суровее, чем это сделали бы мы.
* * *
Вскоре мы двинулись дальше, пополнив свои запасы тем, что нашли в бывшем монетном дворе Сисции. Но мы успели проделать всего лишь пятьдесят миль, прежде чем натолкнулись на очередное препятствие — великолепно вооруженное войско в шлемах конической формы, состоявшее из сарматов и скиров. Они не прятались в кустах, а выстроились в боевой порядок и открыто ждали, когда их обнаружат наши высланные вперед разведчики. Я назвал их войском только потому, что всадников было около четырех или пяти тысяч. На самом деле это была вовсе не армия, но беспорядочное скопление воинов из многочисленных кочевых племен сарматов и скиров, включая закаленных ветеранов и всех тех, кто выжил в предшествующих битвах, когда остроготы — Теодорих под Сингидуном, а еще раньше его отец и дядя — наголову их разгромили. У этих людей имелось две причины, чтобы выступить против нас. Во-первых, будучи разбиты и рассеяны, а стало быть, и вынуждены вести кочевой образ жизни, они теперь надеялись — так же как и гепиды злополучного короля Травстилы — остановить наше продвижение и таким образом заслужить благодарность Одоакра, получить в награду землю и стать более значительным народом, чем простые кочевники. Ну а во-вторых, они от души ненавидели нас и жаждали отомстить всем остроготам.
Однако у них было мало надежды на то, чтобы отомстить, даже еще меньше, чем у короля Травстилы нанести нам ощутимый урон или задержать нас. Травстила, по крайней мере, был единственным королем и командиром объединенного гепидского войска. Эти же несколько мелких племенных вождей, насколько мы поняли, ревниво отказывались признать главенство кого-то одного из них. Их сборное войско не имело представления о тактике и других военных премудростях. Это была скорее плохо организованная банда, достаточно храбрая и воинственная, но абсолютно не способная действовать сообща. Это стало понятно, как только между нами произошла первая небольшая стычка.
Когда наши передовые колонны приблизились к полю боя, на дальнем конце которого, примерно на расстоянии в три стадии, застыли в ожидании враги, наши войска тут же стали строиться справа и слева, образуя обычную линию, готовые начать сражение. противники, сидевшие на конях, ждали — давний обычай предписывал вести себя вежливо, а наши войска тем временем все прибывали и прибывали и занимали заранее оговоренные позиции. Оба наших короля и старшие офицеры, в том числе и я, встали на возвышение, чтобы оценить обстановку. Затем Теодорих приказал одному отряду наших всадников пойти в ложную атаку — чтобы проверить готовность противника и его умение держать линию. Если бы вражеские конники были правильно вымуштрованы и подчинялись приказам, то они просто стояли бы, закрывшись щитами и выставив пики, подобно ежу, который при первой опасности мигом сворачивается и выставляет свои иглы. Но ничего подобного не произошло: два десятка кочевников тут же сломали ряды, чтобы ринуться навстречу нашим всадникам, которые немедленно повернули обратно и бросились врассыпную.
— Нет, вы только взгляните на них! — презрительно воскликнул Питца. — Слишком горячие и абсолютно недисциплинированные. Они рванули вперед еще до того, как наши всадники добрались до их линии.
— Какие глупцы! — радостно воскликнул Фридерих. — Теодорих, я знаю, что ты воздержишься от дальнейшего боя, пока здесь не соберется достаточное количество конников и пехотинцев. А пока позволь мне отвести своих ругиев в тыл врага и…
— Помолчи, юнец, и лучше извлеки из происходящего урок, — резко, но не грубо оборвал его Теодорих.
Затем он повернулся спиной к юному королю, чтобы отдать приказы Питце, Иббе и Эрдвику. Фридерих с трудом сдерживал нетерпение, его конь плясал под ним, пока генералы салютовали своему королю и уходили. Наконец Теодорих снова повернулся к воинственному молодому человеку:
— Позволь мне объяснить тебе, что я делаю, зачем и…
— Но я уже все понял, Теодорих! — перебил его Фридерих и возбужденно затараторил: — Как только генералы соберут свои войска, развернут их и прикажут начать наступление, ты нанесешь основной удар при помощи конницы Иббы, которая поскачет вперед, построившись, что называется, «свиньей» — в виде клина, который изобрел великий бог Вотан. Как-то раз, когда в древние времена он сошел на землю и, чтобы позабавиться, принял обличье Джека Убийцы Великанов, ему довелось увидеть, что стадо кабанов несется по лесу как раз в форме такого клина, сметая на своем пути все живое. — Юноша ненадолго остановился, чтобы перевести дух, а затем снова разразился потоком слов: — Ты также перестроишь войска, чтобы прикрыть конников Иббы с флангов: одни станут отражать удары врага, другие ждать, и, конечно, еще будут войска, которые отвлекут своими маневрами от атаки часть конницы. — Он снова захлебнулся словами, затем улыбнулся и заключил: — Вот! Здорово я все описал, правда?
— Не совсем, — прямо сказал Теодорих, и юноша изменился в лице. — Конница в виде «свиньи» — да, но это будет всего лишь отвлекающим маневром.
— Как? Почему?
— Потому что все обычно строятся «свиньей», когда идут в атаку, и враги ждут сейчас именно этого. Понимаешь, я стараюсь никогда не делать того, что от меня ждут: когда ведешь себя непредсказуемо, получаешь огромное преимущество. Только представь, кочевники будут пытаться отразить атаку конницы Иббы, а я пойду в наступление вместе с пехотой Эрдвика.
— Ты пойдешь с пехотинцами? — изумился Фридерих. — Но почему?
— Надо быть наблюдательным, юный король. Вражеские войска полностью состоят из конницы, но они выбрали для сражения неподходящее поле. Земля здесь грубая и каменистая, она больше подходит для пешего боя, чем для конного. Обрати также внимание на погоду и время суток. Взгляни на небо. Что скажешь?
— Ну, сейчас полдень. Ярко светит солнце, дует западный ветер.
— Подметив все это, я воспользуюсь двумя небольшими преимуществами. Я отправлю Эрдвика с его воинами атаковать с запада, так что полуденное солнце будет светить врагам прямо в лицо, а пыль, поднятая конскими копытами, полетит им в глаза.
Фридерих восхищенно пробормотал:
— Да, теперь я понимаю. Очень умно придумано. Thags izvis, Теодорих, у тебя действительно есть чему поучиться. Но теперь, чтобы и мои люди могли принять участие в битве, позволь мне отвести ругиев в тыл, чтобы окружить врагов.
— Я не собираюсь их окружать.
Фридерих выглядел озадаченным.
— Но почему нет? Мы легко можем полностью уничтожить кочевников.
— Цена будет слишком уж высока, а в этом нет необходимости. Постарайся усвоить еще кое-что, юный король. За исключением тех случаев, когда требуется длительная и размеренная осада, никогда не окружай своего врага. Оказавшись в ловушке, неприятели будут сражаться яростно, до последнего человека, а это будет стоить тебе множества собственных воинов. Если же у врага окажется хоть малейшая лазейка, то он попросту сбежит. Я хочу всего лишь очистить путь от этих ничтожеств, пролив при этом как можно меньше крови.
Фридерих в разочаровании воскликнул:
— Но где же мне тогда сражаться?
— Акх, я никогда не отказываю добрым воинам в хорошей битве, и я совсем не против того, чтобы пролить вражескую кровь. Веди своих ругиев в тыл, как ты и предлагал, и построй их таким образом, чтобы образовать лазейку для побега. Когда кочевники побегут, позволь им это, но обязательно уничтожь часть врагов. Накажи их, всели в них ужас, рассей их. Удостоверься, что они не перегруппируются и не повернут снова против нас. Ступай! Потешь себя!
— Habái ita swe! — воскликнул Фридерих и был таков.
Мне нет нужды описывать сражение в деталях, потому что все случилось именно так, как предвидел и планировал Теодорих, и все закончилось еще до заката солнца. Когда две армии сошлись, бо́льшая часть наших конников, включая Теодориха и меня самого, потеснили передовые части и восточный фланг неприятеля, тогда как «свинья» Иббы ударила по ним первой. Тогда среди мельтешащих всадников закишели подобно муравьям, затеявшим драку с жуками, пехотинцы Эрдвика. Они появились почти незамеченными из-за солнца и пыли. Враги верхом на лошадях возвышались над ними — нанося удары, рубя, издавая воинственные крики — и сначала даже не обратили внимания на то, как пехотинцы стремительно подбежали и начали втыкать мечи в животы коней, подрезать седельные ремни, сухожилия на ногах лошадей и неосторожных всадников, спокойно убивая тех, кто свалился на землю. К тому времени, когда враги наконец поняли, что их буквально режут снизу, они уже ничего не могли поделать. Нас было настолько больше, что скиры и сарматы оказались зажаты в тиски; удары копий и мечей заставили их продолжать сражение верхом, поэтому они не могли наклониться, чтобы отомстить своим мучителям, которые сражались с ними на уровне земли. Значительное число наших пехотинцев было раздавлено и затоптано, но только несколько — заколоты мечами.
Наконец неприятели осознали, что их теснят спереди, с боков и снизу — но не с тыла, — и начали искать лазейку, для того чтобы отступить. Теодорих был готов к этому. Настало время, когда враги стали незаметно отходить от нас, все еще размахивая на ходу мечами. Сначала таких было немного, потом больше, и вот уже подавляющее большинство кочевников развернули своих коней и галопом поскакали вперед. И как только враг побежал, он сразу оказался перед ругиями, выстроившимися вдоль пути его отступления, после чего бегство превратилось в совсем уж беспорядочное и паническое.
Когда сражение завершилось, на земле осталось лежать больше двух тысяч человек, в основном сарматы и скиры, и почти все они лежали неподвижно. Теодорих не собирался брать пленных или тратить время и силы лекарей на то, чтобы врачевать раненых врагов, поэтому наши пехотинцы добили тех, кто был еще жив. Наша армия задержалась ровно настолько, чтобы похоронить своих убитых. Фридерих, который сделал большой круг, когда заходил в тыл врага, встретил на своем пути селение под названием Андаутония[337]. Оно было совсем крохотным. Однако Фридерих пригнал всех способных передвигаться мужчин и женщин на залитое кровью поле боя, где приказал им — сколько бы это ни заняло времени — похоронить всех мертвых сарматов и скиров или же придумать другой способ избавиться от трупов. После этого наша армия, которую уже ничто больше здесь не задерживало, смогла отправиться дальше.
* * *
Стояла середина июля, и было очень жарко, когда мы прибыли в Эмону, столицу провинции Прибрежный Норик. Эмона — очень древний город: известно, что его основал еще аргонавт Ясон, и, должно быть, весной и осенью это исключительно милое местечко. Эмона располагается на берегах Савуса, и мне особенно запомнился высокий одинокий холм, с вершины которого можно полюбоваться великолепным видом далеких Юлийских Альп, а также и других, более близких гор. Однако остальная часть города находится в низине, сам он окружен болотистой равниной, которая летом выделяет нездоровые миазмы и порождает целые тучи насекомых.
Эмона — это единственная в окрестностях возвышенность, увенчанная крепостью, почти такой же огромной и грозной, как монетный двор в Сисции. Ее жители наверняка тоже не преминули бы попытаться укрыться там, прихватив все свои ценности и имущество, но, очевидно, какие-то путешественники опередили нашу неторопливо двигающуюся армию и рассказали им о печальном опыте Сисции. Таким образом, в Эмоне нам беспрепятственно, не оказав сопротивления, позволили войти внутрь и не только безропотно снабдили войско провизией, но и предложили развлечения. Всего тут было в изобилии — включая термы, lupanar, вина и noctiluca. Однако нам досталось не так уж много золота и других драгоценностей, потому что еще давным-давно город опустошили наши родичи, визиготы Алариха, а позднее — гунны Аттилы, после чего Эмона так и не смогла обрести своего прежнего богатства и роскоши.
Теодорих, Фридерих и старшие офицеры, включая меня, поселились в крепости на холме и там чувствовали себя довольно уютно. Остальным повезло меньше: мало радости жить среди отвратительных испарений низины, но Теодорих, что называется, выбрал из двух зол меньшее. Остаток пути пролегал примерно по такой же низине, и он рассудил, что будет лучше позволить армии переждать некоторое время в лагере у Эмоны, чем предпринимать утомительное путешествие в летний зной. Поэтому мы оставались там примерно месяц, ожидая, пока спадет жара. Но погода так и не изменилась к лучшему, тогда как гнилая дымка болот сделала свое дело: начались болезни и ссоры, росло недовольство. Наконец волей-неволей Теодориху пришлось отдать приказ сниматься и двигаться дальше.
Таким образом, мы покинули болотистую местность, что уже было благом, но погода оставалась все такой же невыносимо жаркой и сырой. И хотя одного этого было вполне достаточно, чтобы сделать путешествие ужасным, вскоре мы обнаружили вдобавок, что движемся по какой-то чрезвычайно странной и уродливой земле. Местные жители называли ее словом «карст», и карст этот, скажу вам, сущее наказание! Бо́льшую часть почвы здесь составляет обнаженный известняк, калечащий ноги людей и копыта лошадей. Хуже всего, что он накаляется на солнце и затем отдает этот жар, так что земля здесь в два раза горячей любой другой. Самое странное, что этот карст повсюду изрыт подземными водами. За прошедшие столетия подземные реки вымыли целые пещеры и каверны, которые обвалились, оставив на поверхности известняка оспины и воронки самой разной величины — от размером с амфитеатр и до впадин такой глубины, что там легко мог бы поместиться целый город. Веками на дне этих воронок накапливался ил, и именно там селились местные жители, основывая свои странной формы, округлые или овальные, фермы. Если заглянуть в такую воронку, то можно увидеть реку, которая ее создала, появившись с одной стороны и исчезнув с другой, снова уйдя под землю.
Через некоторое время, thags Guth, мы наконец-то снова подошли к нормальной реке Изонцо, которая текла по поверхности земли и по весьма приятной местности, с настоящей почвой, зеленью и цветами. Поэтому, оказавшись там, мы испытали настоящее облегчение и радость, несмотря на то что на противоположном берегу этой реки, где уже начиналась италийская провинция Венеция, нас ожидал сильный противник — многочисленные легионы Одоакра, которые намеревались вступить с Теодорихом в сражение, дабы остановить нас и уничтожить.
Разведчики, которых Теодорих выслал вперед, первыми увидели войска Одоакра, защищавшие границу Венеции.
Они доложили, что передовые части неприятеля размещены на значительном пространстве — от Триестского залива, где река Изонцо впадает в Адриатическое море, на севере и до подножия Юлийских Альп, откуда эта река берет свое начало на юге. Когда optio, возглавлявший отряд разведчиков, заговорил, то в его голосе были слышны нотки благоговейного трепета:
— Король Теодорих, похоже, вражеским войскам несть числа. Они растянуты почти на четыре мили вдоль западного берега реки. Больше всего их, естественно, на противоположном конце единственного моста, что перекинут через Изонцо, как раз напротив нашего авангарда.
— Все как я и ожидал, — произнес Теодорих совершенно спокойно. — Не забывай, что у Одоакра было в избытке времени, чтобы собрать своих людей. А как еще он использовал это время, optio? Наверное, хорошо продумал оборону?
— Да нет, похоже, наши враги просто полагаются начисленный перевес, — сказал разведчик. — Они не построили ничего особенно прочного, лишь разбили самые обычные временные лагеря вдоль реки. Шатры для ночлега, навесы для провианта, загоны для лошадей, оружейные палатки, кузницы, полевые кухни, свинарники и загоны для свиней и овец, которых римляне покупают для еды, — словом, все как всегда. Мы не обнаружили никаких специально построенных стен, баррикад или сооружений.
Теодорих кивнул:
— Одоакр правильно рассудил, что его войскам предстоит жестокая рукопашная схватка, так что войска должны оставаться легкими и подвижными. А как насчет берегов, optio?
— От самого залива и до подножий гор весь берег такой же, как и здесь, он отличается только на той стороне реки. Римляне очистили побережье от деревьев примерно на четверть мили вглубь. Но вот с какой целью они это сделали: для того, чтобы разбить там лагерь, чтобы им было легче передвигаться, когда начнется сражение, или просто заготовили топливо для лагерных костров, — я не могу сказать.
— А на этой стороне лес остался? На нашем берегу они его не рубили?
— Нет, король Теодорих, здесь все как прежде. Хотя, как ты сам сказал, у них было в избытке времени, чтобы очистить и этот берег, если бы они захотели. Возможно, Одоакр считает, что деревья помешают тебе разместить свои собственные войска.
Теодорих снова кивнул:
— Что-нибудь еще, optio?
— Да, мы заметили еще кое-что, о чем следует сообщить. — Командир разведчиков встал на колени, чтобы нарисовать палочкой на грязи две параллельные линии, означавшие берега реки. Отметив место, где мы находились, он сказал: — На возвышенности к северу отсюда римляне построили две сигнальные платформы. Огонь или дым будет виден вниз по реке.
— Платформы? — уточнил Теодорих. — Не башни?
— Нет, платформы. — Optio нарисовал два маленьких квадратика в верховьях. — Примерно вот здесь. Не слишком высокие или прочные платформы, и расстояние между ними не очень большое.
— Так-так, — произнес Теодорих. — С этой старой системой я знаком. Надо будет отправиться туда ближайшей ночью и посмотреть на их сигналы. Thags izvis тебе, славный optio. И вам тоже, друзья разведчики. А теперь вот что еще — у Одоакра, без сомнения, здесь в лесу есть собственные наблюдатели, которые следят за нашим приближением. Они попытаются сосчитать, сколько нас, но я предпочел бы, чтобы они не увидели, как мы развертываемся. Возьми столько людей, сколько тебе понадобится, optio, и снова отправляйся вперед. Убери этих наблюдателей, прежде чем мы подойдем к реке. Habái ita swe.
Optio отсалютовал ему, вскочил в седло, и разведчики снова ускакали. Теодорих остался стоять на коленях перед сделанным палочкой на грязи наброском. Он знаком велел своим военачальникам и королю Фридериху присоединиться к нему.
— Давайте разделим колонны и уберем некоторые из них вот отсюда, с основного направления. — Показывая все на схеме, Теодорих отдавал каждому из командиров распоряжения: приказывал переместить тот или иной отряд конницы, пехотинцев или же повозок с провиантом на ту или иную позицию.
— Вот что, Питца, часть людей я отправляю сюда. — Он показал на чертеже место вверх по течению реки. — Пусть возьмут инструменты, свалят деревья и оттащат их к реке. Они могут понадобиться нам, чтобы переправить людей или провизию на другой берег.
Наконец Теодорих повернулся к юному Фридериху:
— Помнишь, недавно ты предложил мне воспользоваться твоими осадными машинами? Ну так вот, теперь их время настало. Я хочу, чтобы их доставили и установили…
— Осадные машины? — изумился юный король. — Но разведчики сказали, что здесь нет никаких сооружений, стен или…
Теодорих перебил его слегка раздраженно:
— Да ты никак решил со мной спорить, юнец! В конце концов, у короля могут быть свои прихоти. А вдруг мне хочется послушать шум и грохот, которые издают эти машины? А вместо этого я должен слушать, как кое-кто критикует мои планы.
Фридерих смутился и поспешно произнес:
— Да-да, разумеется, как прикажешь. Можешь не сомневаться: мои люди заставят машины греметь и грохотать вовсю.
* * *
Три или четыре дня спустя бо́льшая часть наших колонн, возглавляемая Теодорихом, добралась до Изонцо, где он, удерживая воинов вдали от берега и используя в качестве прикрытия лес, разделил войско на отряды и отвел их вверх и вниз по течению. Он и сам даже не подходил близко к реке, чтобы взглянуть на противоположный, занятый врагом берег. Казалось, Теодориха совершенно не заботило, какая огромная армия там сосредоточена, и он все свое внимание направил на то, чтобы разместить собственные войска, а их прибывало все больше и больше, и снабдить людей провизией, чтобы они были сыты, устроены и пребывали в хорошем настроении. В течение нескольких последующих дней Теодорих ездил на север и юг, проверяя наши боевые порядки и отдавая командирам соответствующие приказы и распоряжения.
А ведь передовые отряды обеих армий располагались уже совсем близко друг от друга, на расстоянии выстрела из лука. Правда, как следует прицелиться с противоположного берега было сложновато, но дождь стрел мог бы нанести неприятелю значительный урон. Наши войска были не слишком хорошо защищены, только слегка прикрыты деревьями и кустами, а у войск Одоакра не имелось даже такой слабой защиты. Но Теодорих строго-настрого запретил нашим людям поддаваться искушению, велев ни в коем случае не выпускать ни единой стрелы, да и Одоакр, очевидно, сделал то же самое.
Теодорих объяснил, чем вызвана такая сдержанность с его стороны, когда однажды глухой ночью мы вместе отправились с ним вверх по течению — поискать, нет ли где поблизости брода. По пути он сказал мне:
— Поскольку это, без сомнения, самая важная война, которую я вел в своей жизни, я намерен соблюсти все формальности. Ни в коем случае нельзя начинать войну без объявления — следует уважать традиции, которые признают как римляне, так и чужеземцы. Когда я решу, что время пришло, я отправлюсь к мосту, где предъявлю свой ультиматум — потребую, чтобы Одоакр сдался, чтобы он не мешал мне двигаться в Рим, чтобы признал меня победителем и господином, а в противном случае пообещаю его уничтожить. Разумеется, он ни за что не примет моих требований и откажется подчиниться. Он сам или кто-нибудь из его офицеров также приедет к мосту и объявит об этом. Таким образом, мы оба провозгласим, что находимся в состоянии войны. Дальнейший обычай требует только, чтобы командиры обеих армий дали друг другу время вернуться к своим войскам. А после этого, пожалуйста, — можно начинать сражение.
— Сколько еще времени ты собираешься выжидать, Теодорих? Я что-то не пойму: ты хочешь, чтобы наши люди как следует отдохнули после долгого похода? Или ты просто провоцируешь и дразнишь Одоакра: мол, он и так очень долго ждал нашего прибытия, пусть теперь еще маленько подождет?
— Ни то ни другое, — сказал Теодорих. — И кстати, не все наши люди отдыхают. Как тебе известно, среди наших воинов есть бывшие легионеры, одетые в форму римской армии. Несколько ночей подряд я приказывал им тайно переплывать через реку и, как только их одежда высохнет, осторожно смешиваться с врагами, чтобы подсмотреть и подслушать все, что только возможно. Я также выставил дополнительных часовых, чтобы быть уверенным, что никакие шпионы не проберутся к нам с той стороны.
— И что, твои лазутчики видели или слышали что-нибудь полезное?
— По крайней мере, одно мы узнали. Одоакр, разумеется, опытный и умелый воин, но он уже стар — ему шестьдесят, если даже не больше. Мне было интересно узнать, какому командиру из числа наших с тобой ровесников он больше всего доверяет. Так вот, этого человека зовут Туфа, он, кстати, ругий по происхождению.
— Акх, тогда этот Туфа наверняка неплохо знает всю германскую военную науку. Ну, про клин под названием «свинья» и тому подобное.
— Да, как и сам Одоакр. Он ведь когда-то воевал со многими германскими племенами. Нет, я не слишком беспокоюсь по этому поводу. Я вот тут подумал… нельзя ли как-нибудь воспользоваться тем, что Туфа тоже ругий, как и наш юный король Фридерих…
— Полагаешь, можно склонить его предать короля Одоакра? Разрушить римскую оборону и перейти на нашу сторону?
— Перспектива, что и говорить, весьма заманчивая, но, честно говоря, я не очень-то на это рассчитываю.
Теодорих сменил тему, потому что мы добрались до отрядов, которые стояли выше по течению, готовые срубить деревья, если это понадобится, и приказал их командиру:
— Начинайте валить деревья, декурион. Если эта река вообще где-нибудь мелеет, то, должно быть, лишь очень далеко на севере, а поблизости брода нет. Так что на всякий случай пусть твои люди заготовят больше деревьев.
Декурион отправился выкрикивать в ночи приказы, и через несколько мгновений мы услышали первые удары топора. Почти тут же Теодорих воскликнул:
— Смотри, Торн! — И показал на тот берег реки. Тьму там прорезала вспышка света, затем вторая, а потом и еще несколько.
— Факелы, — сказал я.
— Полибианские сигналы, — поправил меня король. — Факельщики находятся на тех самых платформах, о которых нам говорили разведчики. — Он спешился. — Давай выйдем из-за этих деревьев, чтобы было лучше видно, и узнаем, о чем они говорят.
— Я никогда не мог разобрать даже сигналов константинопольского pháros, — признался я, когда мы уселись на берегу.
— Полибианская система совсем простая. Ночью используй факелы, а днем — дым. Принцип здесь такой. Двадцать букв римского алфавита делят на пять групп, по четыре буквы в каждой. A, B, C, D и затем E, F, G, H — ну и так далее. Пять факелов на левой платформе, вон там, показывают номер группы. Видишь? Один из факелов приподняли на мгновение над остальными. А на правой платформе один из четырех факелов приподнят, чтобы показать номер буквы в этой группе.
— Да, вижу, — сказал я. — Слева подняли второй факел. Справа — первый. А потом поставили их обратно. Теперь слева первый факел. Справа — четвертый.
— Продолжай называть их, — сказал Теодорих, склонившись над землей. — Я приготовил тут палочки, чтобы отмечать ими.
— Хорошо. Справа — третий. Слева… так… тоже третий, и справа опять третий. Теперь слева — четвертый, справа — второй.
Теодорих подождал, затем спросил:
— Ну?
— Это все. Теперь они снова повторяют ту же самую последовательность. Я думаю, что они передают слово из пяти букв.
— Ну-ка, попробуем расшифровать. Хм… Вторая группа, первая буква… это E. Первая группа, четвертая буква… D.
— Macte virtute![338] — в восхищении пробормотал я. — Работает.
— P… L… и O. Edplo. Edplo? Хм… может, и не работает. Edplo — какое странное слово. Это не латынь, не готский и не греческий. Наверное, записали неправильно.
Я снова взглянул на факелы и сказал:
— Смотри, они повторяют одно и то же вот уже в четвертый и ли пятый раз.
Теодорих раздраженно проворчал:
— Тогда мы все правильно поняли. Но смысла все равно нет. Интересно, что же за язык они использовали?..
— Подожди, — сказал я. — Я, кажется, понял. Слово-то латинское, но вот алфавит — нет. Очень хитро придумано. Они воспользовались футарком, старым руническим алфавитом. Там буквы другие: не A, B, C, D, а faithu, úrus, thorn, ansus… Сейчас посчитаем: вторая группа, первая буква… это, похоже, raida. Первая группа, четвертая буква… ansus. Таким образом, у нас есть R и A… затем teiws… и eis… и sauil. Получилось слово гatis. Видишь? Все-таки латынь!
Теодорих расхохотался как мальчишка:
— Да! Ratis, плот!
— Они услышали, как работают наши дровосеки, и теперь сообщают Одоакру или Туфе, что мы строим плоты, чтобы плыть вверх по течению.
— Ну и пусть так думают, — весело заметил Теодорих. Мы уже возвращались обратно к лошадям. — Это даже хорошо, что Одоакр и Туфа посчитают нас глупцами, собирающимися построить плоты для двадцати с лишним тысяч человек и десяти тысяч лошадей. А мы тем временем…
— Что мы сделаем? — заинтересовался я.
— Соберем все силы и нанесем врагу удар, — ответил Теодорих, когда мы вскочили на лошадей и повернули обратно. — Я решил: завтра, как раз перед рассветом, я объявлю свой ультиматум. Затем начнется война.
— Хорошо. Где ты хочешь, чтобы я сражался?
— Ты будешь на этот раз верхом или пешим?
— Акх, мой Велокс никогда не простит хозяина, если я оставлю его. — Я нежно потрепал гладкую холку коня.
— Велокс? — удивленно повторил Теодорих и наклонился, чтобы получше рассмотреть его в темноте. — Я думал, что только у Вотана был бессмертный конь по имени Слейпнир. Нет, правда, Торн, не может же это быть тот самый жеребец, на котором ты ездил, когда мы впервые встретились? Ведь прошло уже… сколько… пятнадцать лет, да?
Наступила моя очередь рассмеяться.
— Мне следовало бы оставить тебя в недоумении. Но так и быть, скажу: это Велокс Третий. Мне чрезвычайно повезло, что внук так похож на своего замечательного дедушку.
— Да уж, это верно. Если тебе когда-нибудь надоест воевать, Торн, обязательно займись разведением лошадей. Однако, поскольку ты все еще воин и у тебя есть такой прекрасный конь, ступай завтра с Иббой. Его конница будет в авангарде.
— Ты не хочешь, чтобы я отправился с юным Фридерихом?
— Он не поедет верхом. Как я приказал, Фридерих и его ругии займутся катапультами — баллистами и onagri[339]. Его люди вот уже много дней подряд собирают валуны и другие снаряды.
— Снаряды для чего, Теодорих? Ты что, хочешь разрушить мост?
— За каким дьяволом мне это делать? Мост мне и самому пригодится.
— Но тогда для чего? Как правильно заметил Фридерих, здесь нет ни одной стены или баррикады, которую надо сломать или разрушить.
— Акх, Торн, представь себе, есть. Ты не узнал их, потому что они не из дерева, камня или железа. Очень надеюсь, что Одоакр и Туфа думают так же, как и ты, — что мне нет необходимости использовать осадные машины. Однако запомни: все, что стоит у меня на пути, я называю препятствием, и собираюсь расстрелять, разрушить или иным образом уничтожить это.
* * *
На рассвете следующего дня я понял, что Теодорих имел в виду: препятствие, которое следовало уничтожить, было из плоти и крови.
На мосту с Теодорихом встретился не Одоакр, а обращенный в римлянина ругий Туфа. После того как они оба соблюли все формальности — Теодорих предъявил свой ультиматум, а Туфа отказался его выполнять, противники провозгласили, что отныне находятся в состоянии войны. Туфа вернулся на свой конец моста. Теодорих остался стоять на месте, вытащил меч и взмахнул им, властно показывая: «Вперед!» Однако Ибба не повел нас, всадников, вперед. Вместо громового топота копыт мы с изумлением услышали за своей спиной оглушительный грохот, затем последовала серия ударов, которые сотрясли землю, потом где-то над головой раздался свист, словно от взмахов множества огромных крыльев. Жемчужный рассвет внезапно стал зловеще-красным от целого каскада огненных метеоров, которые словно рассекали небо, вылетая откуда-то из-за наших спин, и ударяли в землю, рассыпая вокруг себя искры, на другом конце моста.
Эти огненно-рыжие, оставляющие за собой шлейф из искр и дыма предметы, разумеется, не были кометами, прилетевшими с небес. Это были метательные снаряды, выпущенные баллистами и onagri ругиев: валуны, обернутые сухими, пропитанными маслом ветвями кустарника, загорались как раз перед тем, как упасть на землю. Они продолжали взлетать над нами, поскольку люди Фридериха быстро перезаряжали метательные орудия своих осадных машин. Баллиста, обладавшая при выстреле мощью, заключенной в ее крепко скрученных канатах, была способна метнуть камень, вес которого в два раза превышает вес обычного человека, на расстояние в две стадии. Массивный onager, чья мощь заключена в сильно натянутой перекладине, может отправить такой же вес на расстояние в два раза больше. Таким образом, баллисты были нацелены на дальний конец моста и на легионы, выстроившиеся в обе стороны вдоль берега реки. Onagri швыряли свои снаряды дальше, в конницу и пехоту, собравшуюся на очищенном от деревьев участке земли, располагавшемся между речным берегом и опушкой леса.
Я не знаю, бывало ли подобное когда-нибудь раньше: чтобы машины, предназначенные для того, чтобы медленно и целенаправленно разбивать тяжелые укрепления, использовали с целью сокрушать плоть, кости и мышцы живых людей. Однако совершенно ясно, что Одоакр и его войска никак не ожидали столь необычной атаки. Множество людей и лошадей были просто смяты выпущенными валунами, но наиболее сильный ужас нагнал на римлян ливень из метеоритов. Когда снаряды с грохотом попадали в ряды и шеренги легионеров, они разлетались подобно искрам; люди, увертываясь от них, нарушали порядок построения. Когда снаряды попадали в ряды конницы, то она превращалась в беспорядочную массу: люди падали, а испуганные лошади бешено скакали туда-сюда, вырываясь от тех, кто пытался удержать их на месте. Когда валун попадал в склад, загон или свинарник, то содержавшиеся там лошади, овцы и свиньи принимались беспорядочно носиться повсюду, издавая пронзительный визг, блеяние, ржание, отчаянно бодаясь и лягаясь. Когда снаряд попадал в какой-нибудь навес с провизией или снаряжением или в палатку, то от него во все стороны летели искры и валил дым, вызывая еще большую сумятицу. Шатры, рассчитанные на восемь человек, будучи сделаны из кожи, не загорались, но их теперь уже не связанные стенки путались и хлестали по мельтешащим человеческим ногам и копытам коней. Хаос повсюду воцарился такой, что, когда наши лучники добавили к ливню из камней и пламени еще и град из обычных и горящих стрел, рассеянные и деморализованные римские войска уже готовы были в любой момент отступить, не дожидаясь приказа.
Все это происходило на моих глазах. Нет никакого сомнения в том, что нечто подобное также творилось на севере, юге и дальше на западе — то есть там, где я не мог разглядеть. И вот уже щитоносец Теодориха вбежал на мост, ведя за собой его коня. Король вскочил в седло, снова взмахнул мечом, приказывая: «Вперед!» На этот раз Ибба и мы, его конница, пришпорили своих коней. Как только Теодорих и Ибба повели нас на мост, самая легкая баллиста Фридериха прекратила обстрел; очевидно, об этом условились заранее, поэтому нам не надо было беспокоиться, что мы попадем под выпущенные валуны, достигнув противоположного берега. Однако над нашими головами продолжался свист, багровело небо, тяжелые onagri все так же наносили где-то впереди свои удары по врагу.
В лобовой атаке головные отряды всегда особенно уязвимы и несут самые большие потери. Но на этот раз все было иначе: дезорганизованные, раздробленные, окончательно упавшие духом войска, расположившиеся прямо у моста, сначала даже не оказали никакого сопротивления, и мы принялись проворно и с легкостью вырезать их, словно жали в поле серпом колосья. Сначала мы вонзали пики в грудь врага. Затем принялись наносить удары и буквально полосовать их боевыми топориками и змеиными клинками; римляне падали как подкошенные колосья, разве что не так тихо, и кровь лилась рекой. А за нами шла армия. Как только мы очистили для них путь и пока катапульты и лучники прикрывали их сверху снарядами и стрелами, турмы, десятки и центурии конников и пехотинцев устремились на север, юг и восток, а новые войска все шли и шли через мост.
Разумеется, рано или поздно мы должны были неминуемо встретить сопротивление. Ведь в тот день мы столкнулись не с высокомерными отщепенцами-гепидами, не с толпой не признающих дисциплины кочевников и не с действующими сгоряча недружественно настроенными защитниками города. Это была как-никак римская армия. Несмотря на то что воины пришли в смятение от первых ужасных потерь и отступили перед нашей бешеной атакой, они вовсе не были разбиты и не собирались спасаться беспорядочным бегством. Перекрывая шум сражения — крики людей и животных, удары оружия и щитов, грохот снарядов, топот ног и копыт, — повсюду раздались громкие звуки римских труб, которые выводили: «Стройся!» Замелькали знамена, командиры начали приводить в порядок свои турмы, десятки и центурии. Были слышны и более отдаленные трубы, скликающие на помощь дополнительные войска из числа тех, что растянулись вверх и вниз вдоль Изонцо. Едва только римляне пришли в себя, они снова начали сражаться с завидным мужеством и умением, которые подкреплялись настоящей яростью (они злились не только на нас, но и на себя, ибо дрогнули перед снарядами).
Однако для нас все могло сложиться гораздо хуже. Мы попали бы в ужасное положение, если бы решили провести свою предрассветную атаку в традиционной, обычной, ожидаемой манере: начни мы, скажем, переправляться через мост или перебираться через Изонцо на плотах, или вплавь, или под покровом темноты, или по временным переправам, или надумай мы дожидаться зимы, когда река замерзнет и окажется скованной льдом, — словом, любым другим способом, который только можно себе представить. Но чего римляне уж никак не ожидали, так это катапульт и горящих снарядов, так что выдумка Теодориха дала нам просто неоценимое преимущество. Мы смогли нанести потери и нарушить порядок вражеских войск еще до того, как сблизились с ними. В результате противник опомнился лишь к тому времени, когда мы уже подтянули свои основные силы. И теперь, добившись своего, мы вынуждены были рваться вперед. Если бы мы позволили врагу отразить нашу атаку, то ни о каком отступлении и речи быть не могло: мы просто не сумели бы в таком огромном количестве вернуться обратно на мост без того, чтобы не застрять там и не оказаться в безвыходном положении. Единственной альтернативой было войти в реку, что означало бы наше полное уничтожение. Так что хочешь не хочешь, но нам пришлось сражаться до победного конца.
Современные историки считают, что сражение на реке Изонцо было одной из величайших битв между могучими армиями новейшей истории, а также не просто важным эпизодом в истории позднейшей Римской империи, но эпохальным событием, которое повлияло на судьбу всего западного мира в отдаленном будущем. Однако в книгах вы не найдете подробного описания битвы; увы, и я сам тоже поведать вам об этом не смогу.
Прежде я уже сообщал вам свое мнение по этому поводу; участник сражения может правдиво и подробно рассказать лишь о том, чему он сам оказался свидетелем. В самом начале битвы, когда я сжимал в руках свою пику; и позднее, уже вонзив ее в какого-то врага, который вовсю размахивал мечом; и еще позднее, когда я сражался спешившись, после того, как меня выбили из седла скользящим ударом булавы, но, к счастью, не ранили, — все это время мне казалось, что меня окружала сплошная неразбериха и сумятица; помню только, что на какой-то краткий миг увидел рядом знакомое лицо. Я заметил, как яростно сражаются Теодорих, Ибба и другие наши воины, включая юного Фридериха. Он присоединился к нам со своими ругиями после того, как катапульты сделали свое дело. Наверняка во время этой битвы я вполне мог скрестить меч с кем-нибудь из таких высокородных противников, как Одоакр или Туфа, но если даже это и произошло, я был слишком сосредоточен, чтобы узнать их. Как и все остальные на этом поле боя, от королей и до лагерных кашеваров и простых оруженосцев, я был занят только одним — и причем отнюдь не тем, чтобы приукрасить сражение для исторических книг, добавить еще что-нибудь в анналы истории Римской империи или повлиять на будущее западной цивилизации. Цель, которая стояла перед всеми воинами в тот день, была далеко не такой возвышенной, но зато более насущной.
Существует множество способов убить человека, не дожидаясь, пока это сделают болезнь или старость. Его можно лишить пищи, воды или воздуха (или всего вместе), но это медленный способ. Человека можно сжечь на костре, распять или отравить, но на это тоже требуется время. Его можно повергнуть ударом булавы или снаряда, выпущенного из катапульты, но и тут нет никаких гарантий. Нет, самый верный и быстрый способ убить человека — это проделать в нем дыру, чтобы из нее струей забила или засочилась кровь. Рану можно нанести как вполне обычным, так и необычным способом (вспомните, как я убил свою первую жертву при помощи острого клюва juika-bloth). Какое оружие использовал самый первый убийца, о котором говорится в Священном Писании, неизвестно, но кровь там упомянута, так что Каин, очевидно, так или иначе, проделал отверстие в Авеле. С этого самого времени на протяжении всей истории человечества люди совершенствовались в своем умении наносить раны друг другу. Они изобрели копья, мечи, кинжалы, стрелы — а потом и еще более острые и совершенные модели этого оружия: вращающееся копье, стрелу с крючьями, острый изогнутый клинок. У людей будущего, возможно, появится такое оружие, какого мы с моими товарищами-воинами даже не можем себе представить, однако сама суть его не изменится, ибо это по-прежнему будет нечто, предназначенное наносить раны. Ведь цель оружия даже через пятьсот лет ни на йоту не будет отличаться от той цели, которая стояла перед Каином в туманном прошлом, или же от цели, что преследовали мы в день битвы при Изонцо: один человек старался нанести рану другому человеку, причем каждый хотел сделать это первым. Акх, я понимаю, что рискую навлечь на себя неверие и упреки, превратив мужественное сражение — яростную схватку, величайшую войну — в нечто нелепое, вместо того чтобы описать его как возвышенное. Но спросите об этом любого другого, кто принимал участие в битве, и, полагаю, он будет со мной солидарен.
Так или иначе, в конце концов мы все-таки одержали победу. Когда трубы римлян в последний раз созвали свои легионы построиться у штандартов, то они настойчиво, хотя и скорбно озвучили приказ: «Отступить!» Все те силы, которые собрались здесь, теперь потянулись назад; легионы все еще отбивались от нас, расчищая себе путь, и вся армия отпрянула на запад; люди в спешке хватали свое снаряжение, провиант, брошенное оружие, оставшихся без седоков лошадей; римляне также забирали тех раненых, которые могли идти сами или кого можно было унести. За прошедшие столетия постоянно воевавшая римская армия отступала не часто, но она умела делать это организованно и быстро. Наши люди, естественно, устремились в погоню за врагом, уничтожая отставших, находящихся в арьергарде и по краям, однако вскоре Теодорих собрал своих командиров, велев тем перегруппировать войска и отправить за римлянами только отряд разведчиков, чтобы те проследили, куда направляются враги.
Первым делом я решил разыскать своего оставшегося без всадника коня: поскольку на Велоксе было боевое римское седло, его могли по ошибке принять за одного из коней, принадлежавших римлянам. Однако на нем была еще и весьма необычная веревка для ног, что могло остановить и озадачить наших людей. Так или иначе, я обнаружил своего скакуна в целости и сохранности: он пасся чуть южнее от того места, где мы сражались, на полосе очищенной от леса земли между мостом и деревьями. Конь тщательно осматривал траву, прежде чем ее щипать, потому что трава и земля на этом берегу реки были сплошь покрыты кровью и источали неприятный запах. Да и сам Велокс был выпачкан кровью, точно так же, как и я, как и все участники недавней битвы: люди и кони, живые и мертвые. Когда выжившие в сражении позднее решили вымыться сами и отмыть одежду, река стала красной от крови и оставалась такой довольно долго. Если кто-то из живущих вдоль Изонцо до самого Адриатического моря еще не знал о сражении между нашими армиями, то он вскоре не только узнал об этом, но и понял также, что это была кровавая бойня.
После того как легионы Одоакра ушли, на поле остались лишь тяжелораненые римские воины (из этих легионов не дезертировали и не перебегали на сторону врага), а также несколько врачей высокого ранга и их capsarii[340], чтобы помочь своим товарищам. Поскольку раненые враги на этот раз были достойными уважения воинами, мы, победители, не стали без промедления предавать их смерти, но позволили, чтобы им оказали помощь. Мало того, наши lekjos работали бок о бок с римскими медиками, и все эти врачи беспристрастно оказывали помощь раненым из обоих враждующих лагерей. Не знаю, скольким раненым они спасли жизнь или вернули здоровье, но там было по крайней мере четыре тысячи наших людей убитыми. Вполовину больше потерял убитыми Одоакр. После того как наши похоронные команды принялись за дело, кто-то предложил, чтобы сберечь время, не копать могил, а просто сбросить трупы врагов в Изонцо — и пусть себе плывут вниз по течению.
— Ni, ni allis! — сурово произнес Теодорих. — Теперь на нашем пути к завоеванию всей Италии стало на шесть тысяч римлян меньше, это верно. Но когда мы завоюем эту землю, вдовы, дети и прочие родственники этих людей станут моими подданными, такими же гражданами, как и мы, породнятся с нами. Так что проследите, чтобы все павшие сегодня римляне были похоронены с теми же почестями, что и наши воины. Да будет так!
Для того чтобы выполнить приказ Теодориха, нашим людям понадобилось много дней. По крайней мере, наши похоронные команды и те, кто помогал им копать могилы, обошлись без соблюдения религиозных церемоний. Кстати сказать, было почти невозможно отличить христиан от язычников или митраистов (за исключением тех редких случаев, когда на мертвеце был надет крест, молот Тора или солнечный диск), но это не создало никаких проблем. Поскольку митраистов, как и язычников, всегда хоронили головой на запад, а христиан — ногами на восток, нашим людям пришлось лишь копать параллельные ряды могил и совершенно одинаковым образом опускать туда мертвецов. В любом случае неважно, какой веры они придерживались при жизни, потому что мертвые все одинаковы.
А тем временем наши оружейники и кузнецы тоже были заняты делом: чинили сломанные доспехи, выпрямляли погнутые шлемы и мечи, затачивали клинки, которые затупились в сражении. Остальных воинов отправили подбирать все, что могло пригодиться: инструменты, провиант и вещи, которые остались на поле после отступления римлян. Кое-что мы тут же использовали — например, съели недавно убитых свиней и овец, сдобрив их прекрасным римским соусом из маринованной рыбы. Другое спасенное добро мы погрузили на брошенные римлянами телеги и повозки, чтобы взять его с собой. Дровосеки, которые срубили все деревья вверх по течению реки на нашем восточном берегу, наконец-то превратили их в плоты. Мы обнаружили, что единственный мост через Изонцо слишком узкий, чтобы по нему могли проехать наши огромные повозки с осадными машинами. Поэтому их пришлось переправлять по воде.
И тут как раз вернулись обратно разведчики, которые последовали за Одоакром. Они доложили Теодориху, что в дне пути к западу отсюда расположен прекрасный город под названием Аквилея. Посчитав город слишком уязвимым (поскольку Аквилея стояла на плоской равнине Венеции и выходила на море, она не была полностью обнесена стеной), Одоакр принял решение не останавливаться там. Разведчики донесли, что его армия выбрала прекрасную римскую дорогу, которая как раз там и начиналась, и, добравшись до нее за короткий срок, продолжила свое движение на запад.
— Эта дорога называется Виа Постумиа[341],— сказал Теодорих собравшимся офицерам. — Она ведет в Верону, хорошо укрепленный город: две трети его окружено рекой, поэтому он прекрасно защищен. Я не удивлюсь, если Одоакр спешит добраться именно до Вероны. Но я рад, что он оставил нам Аквилею. Это столица провинции Венеция и очень богатый город — во всяком случае, он был таковым, пока гунны не прошли через него пятьдесят лет тому назад. Однако Аквилея вместе с частью Адриатической флотилии, расположенной на морском побережье в окрестностях Градо, все еще остается главной базой римского военного флота. Наверняка это довольно приятное местечко, где мы сможем восстановить силы (ведь наша армия не отдыхала почти целый год) и вознаградить себя за великую победу, которую мы здесь одержали. Если верить рассказам путешественников, в Аквилее в избытке роскошных терм, великолепных блюд из морепродуктов и прекрасных поваров, которые готовят, а также красивых римских и венецианских женщин. Таким образом, мы задержимся там на некоторое время, хотя и не слишком долго. Как только мы хорошенько передохнем, сразу же последуем за Одоакром. А сейчас, пока кто-нибудь из наших разведчиков не вернется и не доложит, что римляне свернули с Виа Постумиа, мы будем следовать за ним в Верону. Мы не должны позволить Одоакру успеть укрепить этот город лучше, чем он уже укреплен. Именно там он сделает свою следующую остановку. И надеюсь, последнюю.
Мы прекрасно развлекались на протяжении нескольких дней, которые провели в Аквилее. С тех пор как я покинул Виндобону, я ни разу не останавливался в городе, где бы простые жители говорили на латыни. Однако, поскольку в жилах этих невысоких и коренастых сероглазых людей текло больше кельтской, нежели романской крови, они говорили на латыни довольно забавно, заменяя звуки «д», «г» и «б» звуками «з», «к» и «ф». Так, они угрюмо приветствовали Теодориха, именуя его Теозориком, и было очень забавно слушать, как они ругали его и всех нас, ибо вместо «варвары-готы» у них получалось «фарфары-коты».
Не приходится удивляться, что местные жители бранили нас, ибо Аквилея, понятное дело, уже устала от того, что ее постоянно захватывали. Это происходило на памяти почти каждого поколения — сначала визиготы Алариха, затем гунны Аттилы, а теперь вот мы. И люди не слишком успокоились, когда Теодорих потребовал от них всего лишь столько провизии и товаров, сколько было необходимо для нашей армии. Помня, что это его будущая собственность, король запретил нашим войскам распутничать и буйствовать в городе или же разграблять его с целью наживы. Однако воины все-таки попользовались в Аквилее на дармовщинку женщинами, девицами и даже несколькими мальчиками. Порядочным горожанам подобное было не по душе, а уж владельцам местных lupanar и женщинам-noctiluca это наверняка понравилось еще меньше, ибо они лишились привычной платы.
Однако не все известные и почтенные горожане питали к нам отвращение. Лентин, navarchus Адриатической флотилии, человек среднего возраста, но по-юношески порывистый, например, пришел с пристани Градо, чтобы переговорить с Теодорихом. Он презрительно отзывался об Одоакре (и, будучи урожденным венецианцем, произносил его имя на местный манер).
— У меня нет причины любить короля Озоакра, — сказал Лентин. — Я видел, как его армия самым непристойным образом бежала через наш город, и не собираюсь хранить верность монарху, который столь поспешно и в панике удирает. Однако это вовсе не означает, Теозорик, что я подобострастно отдам тебе свои корабли, которые стоят здесь и у города Альтина[342]. Если твои люди собираются подняться на борт или захватить их, то я отведу суда в море. С другой стороны, как только твоя победа над Озоакром будет бесспорна и тебя благословит император Зенон, я тут же признаю тебя своим военачальником и адриатический флот станет твоим.
— Разумно, — одобрил Теодорих. — От души надеюсь, что мне придется сражаться против Одоакра только на суше. Мне не понадобятся войска на море. Я рассчитываю, что к тому времени, когда я захочу ими воспользоваться, уже стану твоим королем и меня признают все. Тогда-то я буду очень рад, если ты присягнешь мне на верность, navarchus Лентин, но обещаю тебе, что сначала я твою верность заслужу.
Или другой пример. Хотя почти все женщины Аквилеи кипели от праведного негодования по отношению к нам, захватчикам, по крайней мере две из них, хорошенькие и предназначенные для Теодориха и юного Фридериха, не испытывали никакого неудовольствия от того, что стали временными возлюбленными настоящих королей, пусть даже и захватчиков. За то короткое время, что эти две красотки были «королевами», они добровольно рассказали нам немало интересного и полезного вроде: «Если вы двинетесь дальше по Виа Постумиа, то обнаружите в двенадцати милях отсюда город Конкорзию. (Как вы понимаете, имелась в виду Конкордия.) Когда-то там размещался гарнизон и находились мастерские, где делали оружие для римской армии. Затем гунны уничтожили Конкорзию, и она превратилась в руины, но все равно осталась важным перекрестком дорог. А если пройти еще к юго-западу, там опять есть хорошие римские дороги…»
Таким образом, когда наша армия наконец-то выступила из Аквилеи и мы добрались до руин Конкордии, Теодорих отправил вперед конницу, сказав центуриону, который командовал ею:
— Центурион Бруньо, та дорога, что идет влево, — это ответвление от Виа Эмилиа[343]. Мы все сейчас направимся в Верону, однако ты со своими людьми поедешь вон той дорогой. Мне достоверно известно, что где-то там вы встретитесь с вражеским войском. Дорога проходит через две реки — Атес[344] и Падус[345], до города Бонония[346], где соединяется с главной Виа Эмилиа. Ты расставишь своих людей вокруг города и вдоль этой дороги в обоих направлениях, чтобы перекрыть все возможные кружные пути. Если Одоакр попытается связаться с Римом или Равенной, желая запросить дополнительные войска или какую-нибудь другую помощь, его гонцы из Вероны, чтобы добраться до места назначения, должны будут отправиться по Виа Эмилиа. Я хочу, чтобы всех гонцов обязательно перехватывали, а послания спешно доставляли мне. Habái ita swe.
Пройдя сотню римских миль на запад от Конкордии, наша армия подошла к Вероне. Это был очень древний и красивый город, которому до этого времени везло: войны и армии чужеземцев его не слишком разрушили. Хотя Аларих Визиготский не единожды подходил к нему вплотную, он всегда размещал свои войска в окрестностях Вероны, не желая разграблять город. Позднее гунны Аттилы, которые буйствовали по всей Венеции, тоже останавливались неподалеку отсюда, но до самого города не добрались. Так что вплоть до нашего появления Верона не подвергалась осаде со времен самого Константина, то есть примерно целых два столетия. И теперь горожане были не слишком-то готовы пережить новую осаду.
Вообще-то, если говорить честно, Верона была не только окружена прочной стеной, но также защищена с двух сторон и рекой Атес, бурной и быстрой, а в каждой из высоких стен имелись всего лишь одни ворота для входа. Однако прежние римские императоры, восхищенные красотой Вероны, решили, что и снаружи она должна быть так же красива, как и внутри. Уж не знаю, на что раньше походил вход в город — возможно, это были всего лишь неприступные ворота с массивными башнями и торцами для мостов, — но императоры заменили их изящными триумфальными арками, отделанными резьбой и украшениями. Хотя арки эти и были каменными и достаточно прочными, сии декоративные монументы оказались абсолютно не приспособлены для того, чтобы на них повесили неприступные двери на шарнирах. Модное платье — это, увы, не прочные доспехи.
Все трое ворот были уязвимы, но Теодорих приказал нам осадить только одни, те, что выходили на берег реки. Наши баллисты и onagri были нацелены прямо на них, а лучники принялись обстреливать защитников, расположившихся по всей стене, дождем стрел. Помните, как раньше в Андаутонии Теодорих оставил врагам лазейку для побега? Так и теперь он не стал осаждать остальные двое ворот Вероны (выходившие на два моста через Атес), дабы люди Одоакра смогли воспользоваться ими, когда поймут, что шансов на победу у них не осталось. Он отправил к этим мостам только один немногочисленный turma конников, чтобы они поторопили беглецов, как только те решатся на побег. А еще, поскольку Теодорих сам высоко ценил этот древний и красивый город, он приказал воспользоваться снарядами без огня — и посылать их только по воротам, а не бить по стенам и зданиям, — а наши лучники стреляли исключительно обычными стрелами.
После двухдневного обстрела валунами створки ворот превратились в щепки, и тогда мы принесли тяжелый таран. Под прикрытием поднятых щитов наши самые сильные воины поднимали и ударяли им, пока таран не пробил оставшееся дерево и железо. Наши передовые отряды копейщиков и меченосцев стояли поблизости. Одоакр и его генерал Туфа понимали, что городские ворота нельзя считать серьезным препятствием, а потому приготовились к единственному, что им оставалось, — к побегу. Поскольку у защитников на стенах имелся достаточный запас стрел, пик и булыжников, они обрушили все это вниз в таком количестве и с такой скоростью, что стена почти скрылась у нас из виду, как во время очень сильной грозы. У римских воинов были еще и многочисленные котлы с кипящей смолой, так что на нас со стены хлынул настоящий поток жидкого огня. Когда хоть капля его попадала на тех, кто находился внизу, она тут же прилипала к несчастным и загоралась.
Судьба двух десятков наших воинов, которые первыми бросились к воротам, была незавидна: их проткнули насквозь, закололи или сожгли; многие были убиты, еще больше народу покалечили. Однако любой опытный воин знает, что такое оружие защиты — это последнее отчаянное средство, способное задержать лишь передовой отряд противника. Как только стало совершенно ясно, что наши воины все равно переберутся через стену и встретятся со второй линией римской обороны, копейщики и меченосцы мигом перекрыли городские улицы.
Теодорих вместе со своим другом королем Фридерихом и старшими офицерами, включая и меня, все еще находился на некотором расстоянии от места сражения: там, откуда он мог лучше всего осуществлять командование. Мы увидели, как один из наших всадников галопом обогнул городскую стену, прискакав от других ворот. Он объявил, что и те и другие ворота уже открылись изнутри и из них хлынул поток убегающих легионеров.
— Но среди них нет воинов, — сказал посланец. — Только горожане. Им было позволено убежать, чтобы спастись.
Теодорих что-то проворчал и сделал воину знак снова отправляться на свое место, а затем обратился к нам:
— Похоже, Одоакр собирается сражаться за каждую улицу и каждый дом. Это будет нам стоить огромного числа убитых и раненых. Королю не подобает вести войну таким способом.
Ибба пробормотал:
— Это все равно как шлюха, которая расставляет ноги, чтобы ею попользовались, но в то же время отчаянно царапается и кусается.
— Во время прошлых войн Одоакр вел себя достойно, — вставил Эрдвик. — От возраста у него, должно быть, высохли мозги.
— Меня удивляет, — сказал Фридерих, — что генерал Туфа согласился сражаться таким способом. Он ведь кроме всего прочего еще и ругий.
— Поскольку горожан там не осталось, — заметил Питца, — почему бы нам просто не перекрыть ворота и не запереть римскую армию внутри Вероны. Мы спокойно можем отправиться дальше своей дорогой, победив их без всякого кровопролития. По прошествии времени они все умрут там от голода.
Теодорих покачал головой:
— Ну уж нет, мне не по душе просто похоронить Одоакра. Я должен дать понять всем римлянам — и Зенону, — что я разбил его наголову. — Он поднял щит — так делали простые пехотинцы, когда приносили клятву, — а затем добавил: — Ну что же, друзья мои, если Одоакр и Туфа желают сражаться за каждый дюйм земли, да будет так.
Так оно и вышло. Спешившись, мы все — короли, старщйе офицеры и рядовые — сражались за каждый уголок города, а надо вам сказать, что в Вероне великое множество открытых площадей. Бои шли также среди аркад огромного городского амфитеатра, выше и ниже рядов для зрителей, которые окружали арену. Затем мы стали сражаться там, где места поменьше — на городских улицах, и копья пришлось сменить на мечи. И наконец многим из нас пришлось достать кинжалы, ибо схватки уже происходили на маленьких, тесных улочках, в атриумах общественных зданий и даже прямо в комнатах частных домов — тут уж развернуться совсем негде. Легионерам Одоакра такой бой украдкой, возможно, был так же противен, как и нам, но они, не обращая на это внимания, сражались доблестно и мужественно. Если бы наши «змеиные» мечи — тонкие, острые, не ломающиеся и не гнущиеся — по своему качеству не превосходили короткие гладиусы римлян, мы, возможно, и не смогли бы их победить. А так мы теснили врагов все дальше и дальше, очищали одну улицу за другой, оставляя позади множество убитых воинов, как своих, так и вражеских. Подчинившись приказу Теодориха, мы не уничтожали здания в Вероне, но весь город был буквально залит кровью.
Когда мы сражались в Вероне за каждый дом, я выяснил кое-что интересное: узнал, почему винтовые лестницы во всех зданиях всегда расположены одинаково — так, чтобы они закручивались вправо. Это делается для того, чтобы центральный столб мешал размахнуться правой рукой, в которой зажат меч, незваному гостю, если тот попытается пробиться вверх по лестнице. В то же время у защитника, который сражается наверху, вполне достаточно места, чтобы замахнуться мечом. Именно из-за этой особенности конструкции я и получил от противника рану (мне полоснули мечом по левой руке), не слишком серьезную, но довольно глубокую, из которой потоком хлынула кровь, так что мне пришлось обратиться за помощью к лекарю. Я утешился тем, что теперь у меня на каждой руке по шраму; этот новый шрам на левой руке, так сказать, уравновешивал старый шрам на правой: помните, как много лет тому назад Теодорих лечил меня от укуса змеи.
Не знаю, как далеко в городе продвинулись наши к тому времени, когда лекарь перевязал мне рану. Я поспешил обратно в гущу сражения, согнув руку и размышляя о том, смогу ли удерживать ею щит. Я подошел к маленькой площади, на которой яростно сражалось множество людей, плечом к плечу, тогда как немало воинов уже либо лежали неподвижно, либо корчились на камнях мостовой. Только я приготовился вступить в сражение, как на дальнем конце площади появились еще двое: безоружные и с поднятыми над головой руками. Они громко закричали, пытаясь перекрыть шум сражения. Одного из этой пары, кричавшего звонким голосом, я узнал: это был юный Фридерих; более низкий голос принадлежал какому-то крупному воину в одежде римлянина. Оба они призывали:
— Перемирие! Indutiae![347] Gawaírthi!
Сражающиеся воины, услышав призыв, подчинились и опустили оружие. Фридерих приказал своим людям срочно разыскать Теодориха и привести его на площадь. После этого молодой король приблизился ко мне и сказал:
— Акх, рад тебя видеть, сайон Торн! Ты ранен? Не сильно, я надеюсь? Позволь мне представить тебе моего собрата ругия. Это Туфа, magister militum.
Римский генерал что-то проворчал в знак приветствия, и я тоже последовал его примеру. Стоило лишь распространиться известию о перемирии, как сражение вокруг нас стихло, Фридерих с гордостью сообщил мне, как «собрат ругий» разыскал его и предложил на время прекратить военные действия. Я рассмотрел этого человека. Туфа был одет в изящные доспехи, соответствующие его высокому положению, и носил их с достоинством. Хотя он был примерно нашим с Теодорихом ровесником (лет тридцати пяти или около того), у него была рыжеватая борода, гораздо пышнее тех, которыми могли похвастаться более пожилые наши командиры, что показалось мне вопиющим нарушением дисциплины или пренебрежением к обычаям, царившим в римской армии. Очевидно, пренебрежение все-таки было более точным словом, потому что, когда Теодорих присоединился к нам, Туфа с кислым видом отрекся от всего, что связывало его с римской армией.
— Заметив в гуще сражения короля ругиев, — сказал он, кивнув в сторону Фридериха, — я предложил ему объявить перемирие, для того чтобы побеседовать с тобой, король Теодорих. — До этого Туфа говорил на латыни, но теперь, желая показать свое родство, заговорил на наречии ругиев, на старом языке: — Я пришел не для того, чтобы сдаться, вернее, не просто сдаться, а чтобы принести тебе клятву верности, и очень надеюсь, что и ты ответишь мне тем же.
— Или же, выражаясь не столь высокопарно, — сухо заметил Теодорих, — ты покинул свой высокий пост и собственных людей.
— Кое-кто из моих людей решил последовать за мной. Но их мало: это всего лишь моя личная дворцовая охрана — ругии, которые, как и я, будут с радостью сражаться под командованием нашего короля Фридериха. Остальная армия осталась верна римскому королю Одоакру.
— Почему же ты, magister militum римской армии, вдруг решился на измену?
— Vái? Оглянись вокруг! — с отвращением воскликнул Туфа. — Разве это битва?! Сражение в углах и щелях! Я за Рим, да, и я бы тоже защищал его, но только не таким способом! Эти деяния на совести Одоакра, точно так же, как и постыдное отступление от Изонцо. Ты, по крайней мере, сражался храбро, открыто, наступая. Повторяю еще раз: я за Рим. Вот почему, поскольку я ожидаю, что ты станешь защищать его как настоящий мужчина и воин, когда это придется делать, я хочу быть вместе с тобой.
— Довольно, твои мотивы мне ясны. А вот что касается меня… Зачем мне нужен союзник вроде тебя?
— Ну, во-первых, я могу открыть тебе кое-что полезное. Например, сообщить, что Одоакр уже ускользнул от тебя, сбежал отсюда. Когда горожанам позволили покинуть Верону через прибрежные ворота, он незаметно ускользнул вместе с ними, прикинувшись простым стариком. И теперь, в это самое время, пока твои воины сражаются на здешних улицах (выходит, что они сражаются всего лишь с брошенным арьергардом вражеской армии), бо́льшая часть войск Одоакра уже устремилась к тем воротам.
Теодорих невозмутимо заметил:
— Мне уже сообщил об этом гонец. Ты не поведал мне ничего нового. Я, кстати, специально оставил лазейку. В этом нет ничего особенного.
— Разумеется. Только настоящий воин воспользовался бы лазейкой лишь после полного и окончательного поражения. Вот ты, например, никогда бы не поступил так. Одоакр безжалостно бросил множество убитых и раненых, так что теперь его армия сможет перемещаться с хорошей скоростью. Он повел ее остатки, чтобы встретиться с еще одним войском неподалеку отсюда. Верона была ловушкой, которую он приготовил для тебя, Теодорих. То, что ты собирался сделать с ним, Одоакр сделал с тобой. Мне было приказано задержать тебя, заманить в ловушку, пока он не вернется с войском, достаточным для того, чтобы запереть тебя здесь.
Мои приятели маршал Соа и генерал Эрдвик теперь тоже присоединились к нам — вне всякого сомнения, они пришли сюда слегка встревоженные, выяснить, почему так внезапно прекратилась битва. Оба они с интересом прислушивались к словам римского военачальника.
— Ну и что дальше, Туфа? — спросил Теодорих, все еще прохладным тоном. — Теперь, когда ты раскрыл этот коварный план, почему бы мне просто не отблагодарить тебя ударом меча вместо братских объятий?
— Мой братский совет может тебе пригодиться, — продолжил Туфа. — Я полагаю, Теодорих, тебе больше нет смысла сражаться за Верону. Город и так уже твой. Так пусть же те, кто сейчас находится за его стенами, там и остаются, так твое войско будет более подвижным. Сомневаюсь, что ты такой же безжалостный, как Одоакр. Поэтому, пока ты задержишься здесь, чтобы оказать помощь раненым и похоронить убитых, я предлагаю не размещать твоих людей внутри города. Оставь их в лагере, на открытом месте рядом с Вероной. Наблюдатели Одоакра, увидев это, доложат ему, что тебя не так просто заманить в ловушку. Он откажется от своего плана, и ты избежишь опасности…
— Достаточно! — резко бросил Теодорих. — Я не из тех, кто пытается избегать опасностей. Я предпочитаю сам создавать их для врагов.
— Ну конечно. Именно об этом я и толкую. Позволь мне отправиться и лично заняться этим.
— Тебе? — фыркнул Теодорих.
— Я знаю, куда скорее всего отправится Одоакр. Я смогу перехватить его прежде…
— Акх, преследовать Одоакра совсем не трудно. Его уже преследует моя конница, которая к этому времени наверняка крушит неприятельские фланги.
— Так-то оно так, но от этого он не станет двигаться медленней. У тебя нет возможности переместить свою армию так быстро, чтобы настичь Одоакра, прежде чем он сделает одну из двух вещей. Он стремится добраться до реки, которая называется Аддуа[348], это на запад отсюда, там его ждет еще одна армия, которую он готов бросить против тебя. Однако, когда Одоакр поймет, что его преступный план не удался, он может вместо этого отправиться на юг, к Равенне. Если он туда попадет, ты не сможешь выбить его оттуда до самого Судного дня. Ибо этот город, расположенный посреди болот, невозможно окружить, взять штурмом или подвергнуть осаде. Поэтому я прошу позволить мне, Теодорих, немедля догнать Одоакра, прежде чем он доберется в одно из двух этих мест.
— Тебе? — снова спросил Теодорих. — Тебе и твоим дворцовым стражникам?
— И еще стольким твоим людям, скольких ты сможешь мне доверить. Помимо тех всадников, которые преследуют Одоакра, мне нужен подвижный боевой отряд — не слишком большой и легкоуправляемый, но достаточный для того, чтобы одержать победу в стычке, когда она завяжется. Я вовсе не надеюсь разбить всю отступающую армию, однако заставлю ее задержаться и защищаться. Итак, Теодорих, просто доверь мне часть твоей конницы. Или поезжай сам, если ты…
— Нет, позволь лучше мне! — в крайнем возбуждении встрял юный Фридерих. — Там, за стенами, находятся мои конники-ругии, которые, как и их кони, застоялись без дела. Теодорих, позволь мне и Туфе и всем ругиям вместе отправиться за Одоакром!
Видя, что Теодорих призадумался, Эрдвик пришел к нему на помощь:
— Представь, как будет потрясен Одоакр, когда его бывший генерал и чуть ли не все ругии внезапно повернут против него.
— Он может совсем потерять присутствие духа, — добавил Фридерих с энтузиазмом. — Представь: вдруг он тут же поднимет руки и сдастся?
— Ничего такого я не обещаю, — заметил Туфа, — но почему бы не попытаться, Теодорих? Ну подумай сам: что ты теряешь, отправляя нас?
— Вот что я вам скажу, — пробасил молчавший до этого старый Соа. — Одно несомненно: чем дольше мы обсуждаем это, тем дальше уходит Одоакр.
— Ты прав, — ответил Теодорих. — Вы все правы. Ладно, Фридерих, ступай и возьми десять отрядов своих конников. Отправляйся вместе с ним, Туфа, проводи его и помни, что пока я еще испытываю тебя в качестве союзника. В этом набеге твой король Фридерих является также и твоим командиром. И постоянно присылайте ко мне гонцов, чтобы я знал, как идут дела. Habái ita swe!
Туфа, подобно Фридериху, отсалютовал ему на готский, а не на римский манер, после чего они оба побежали к воротам, через которые мы вошли в город.
Я сказал Теодориху:
— Не так давно ты сам говорил о том, что неплохо бы склонить Туфу на свою сторону. Что же тебя теперь смущает?
— Видишь ли, Торн, сказать можно все, что угодно. Посмотрим, докажет ли он свою преданность делом, как собирается. Хотя даже потом — и Туфа должен это знать — предателю никогда не станут полностью доверять и еще меньше его будут уважать. А теперь давайте, мои маршалы, восстановим порядок в этом прекрасном городе. Пусть его жители поскорее вернутся обратно и снова наладят здесь жизнь. Верона слишком красивое место, чтобы надолго оставаться в хаосе.
* * *
Спустя годы я слышал восторженные отзывы путешественников о так называемом «розовом блеске» Вероны: очень многие строения, скульптуры и украшения здесь были сделаны из камня, кирпича или плитки теплого розоватого, красноватого и рыжеватого цветов. Если Верона и была столь удивительного оттенка уже в то время, когда я сражался там, признаюсь, я был слишком занят, чтобы восторгаться ее красотой. Однако мне не дает покоя мысль: скорее всего, столь восхваляемый «розовый блеск» возник потому, что во время той битвы Верона была просто-напросто залита кровью. Сражение шло в стольких укромных уголках, уютных местечках и пристанищах, что не сразу стало видно, какая там была кровавая резня. Однако когда мы начали считать и подбирать павших, то обнаружили, что их набралось около четырех тысяч с римской стороны, да и наши потери составляют примерно столько же. Трудно сказать, насколько после этого ослабли войска Одоакра. Но, подсчитав все потери, которые мы сами понесли на пути до Вероны, мы выяснили, что от армии, которая выступила из Новы, осталось всего лишь две трети.
Однако так или иначе, но мы все-таки захватили Верону. И теперь могли поздравить себя с тем, что медленно, но верно прокладывали дорогу в глубь родины римлян, пройдя теперь уже добрую треть раскинувшегося вширь Италийского полуострова. Однако, увы, это сражение — как и все сражения до настоящего времени — на самом деле не принесло особого результата, потому что в итоге мы так и не свергли Одоакра, не вынудили его просить о мире, не смогли сделать так, чтобы местное население увидело в нас не захватчиков, а освободителей. Взяли мы Верону или нет, боюсь, это никоим образом не повлияло на общий ход событий.
Из-за внезапно объявленного перемирия далеко не все из оставшихся в городе легионеров были мертвы или искалечены, и мы взяли в плен примерно около трех тысяч человек. Хотя они и были по вполне понятной причине обижены на Одоакра за то, что тот бросил их на верную смерть, — наверняка многие из них предпочли бы плену достойную гибель в бою, — никто из них тем не менее не последовал примеру Туфы и не попросился к нам на службу. Теодорих, естественно, не позволил бы им оставить при себе оружие и свободно уйти, даже при условии fides data[349]. Но, памятуя о том, что эти люди, подобно остальным римским легионерам, возможно, когда-нибудь станут его подданными, Теодорих приказал отнестись к ним с уважением: обращаться с пленными учтиво и щедро кормить. Это наложило дополнительное бремя на наших и без того утомленных воинов, которые уже занимались разнообразной рутинной работой: разбивали лагерь, помогали раненым, хоронили убитых и приводили улицы города в порядок. Работы было так много, что лично меня совершенно не удивляет, что никого из наших генералов не встревожило отсутствие известий от Фридериха и Туфы.
Лишь Теодорих заметил это и проворчал:
— За четыре дня они не прислали ни одного гонца. Неужели этот молодой самоуверенный павлин собирается держать меня в неведении только потому, что вырвался из-под надзора старших и решил поиграть в самостоятельность?
Я ответил:
— Не могу поверить, что этот парень способен не подчиниться приказу. Но вполне может быть, что наш юнец надеется совершить какой-нибудь выдающийся подвиг.
— Я предпочитаю не зависеть от его капризов, — проворчал Теодорих. — Отправь гонцов на запад и юг, чтобы они отыскали Фридериха и немедленно доставили сюда.
Однако прежде, чем я успел выполнить приказ короля, с юга к нам все-таки прибыл гонец. Он притащился на взмыленной лошади, остановился у шатра со штандартом Теодориха и чуть не упал от усталости, когда спешивался. Однако этот гонец не принадлежал к тем десяти turma, которые отправились с Фридерихом. Гонец прибыл из центурии, которую Теодорих отправил из Конкордии следить за Виа Эмилиа.
— Наилучшие пожелания от центуриона Бруньо, король Теодорих, — выдохнул он. — Ты просил сообщить о том, куда Одоакр отправил гонцов, в Равенну или Рим. Я прибыл доложить, что он вообще никого не отправлял. Более того, Одоакр сам движется в Равенну — быстрым маршем — со своим генералом Туфой во главе того, что весьма напоминает полноценную армию. Мало того, они тащат за своими лошадьми наших закованных в кандалы пленных.
— Одоакр и Туфа? — произнес Теодорих сквозь стиснутые зубы. — А кого же из наших людей они взяли в плен?
— Ну, я видел короля Фридериха и две или три сотни его ругиев, все они в крови. Центурион Бруньо догадался, что ты, должно быть, потерпел здесь серьезное поражение, потеряв очень много…
— Помолчи! — рявкнул Теодорих, побелев от ярости. — Мне нанесли ужасное оскорбление! Не говоря уж о том, что обманули самым подлым образом. Доложи, что вы увидели и что сделали.
— Jawaíla! — Гонец резко выпрямился и сказал: — Колонны Одоакра появились с запада от Бононии и быстро проследовали через этот город на юго-запад. Ты не отдал никаких приказов на этот случай, но центурион Бруньо решил напасть на них с теми людьми, которые у него были. Он надеялся нанести врагу хоть какой-то ущерб, хотя и знал, что нападение на войска Одоакра повлечет за собой смерть или плен. Только потому, что он приказал, я повернул и поскакал к тебе с этим известием. Лучше бы я остался и…
— Разумеется, разумеется. Что-нибудь еще?
— Поскольку Одоакр движется быстрым маршем, но не повернул на юг от Бононии, где проходит самая короткая дорога к Риму, очевидно, что он не собирается туда. Наши разведчики еще раньше разузнали, что по Виа Эмилиа можно добраться как до Равенны, так и до Аримина[350], но центурион Бруньо предположил, что первое все-таки более вероятно. Это все, что я могу сказать тебе, король Теодорих, кроме того, что мой командир и мои товарищи почти наверняка все…
— Да-да. И тебе жаль, что ты не с ними. Как твое имя, юноша?
— Витигис, optio второго отряда конной центурии Бруньо, к твоим услугам, король Теодо…
— А теперь, optio Витигис, ступай и скажи генералу Иббе, чтобы он подготовил всю свою конницу к сражению, мы выступаем немедленно. Передай ему также, что я велел определить тебя в один из его передовых отрядов. Так что, возможно, твое желание погибнуть геройской смертью скоро исполнится.
Молодой человек отсалютовал Теодориху и зашагал прочь, а мой друг мрачно пробормотал:
— Возможно, скоро это случится со всеми нами, nolens volens[351]. А чего еще ожидать, если кампанию возглавляет глупец вроде меня. Но скажи, как вероломному Туфе удалось с такой легкостью обмануть меня?
Я заметил:
— Мне лично тоже показалось, что он говорит искренне.
— Vái! Помнишь, Эрдвик как-то назвал Одоакра безмозглым стариком? Как же тогда следует назвать меня самого? Я, должно быть, стал совсем слабоумным, если позволил себя обмануть.
— Ну хватит, — сказал я. — Теодорих, ты не похож на себя! Сколько я тебя знаю, ты гораздо чаще впадал из-за неудач в ярость, нежели предавался унынию. Не надо себя казнить!
— Я и впрямь больше зол на себя, чем на Туфу. А ведь кое в чем он не соврал: насчет того, что Одоакр подготовил мне ловушку. Только она, оказывается, была не в городе, а поджидала нас в пути. — Он усмехнулся, отнюдь не весело. — А ведь я своими руками погубил Фридериха! Единственное, что хотел Одоакр, так это вцепиться в меня зубами и увериться в том, что он может ехать куда захочет, захватив достаточное количество заложников, которые стали бы ему щитом. И кого я послушно отправил ему? Не только десять отрядов верных мне союзников, но вдобавок еще и их законного короля!
Я попытался утешить друга:
— У тебя в заложниках есть в десять раз больше легионеров Одоакра. Римская армия всегда честно соблюдала законы цивилизованного ведения войны, а ведь один из них гласит, что можно внести выкуп или обменяться пленными. Гонец, между прочим, сообщил, что Фридерих до сих пор жив.
— Надеюсь, что это так. Одоакр не слишком-то беспокоился о своих собственных людях, которых бросил здесь. Он, может, и император Рима, но ни он, ни Туфа не являются римлянами по рождению, а потому не считают нужным соблюдать законы, основанные на чести и человечности. Как только они поймут, что счастливо ускользнули от преследования и нам их теперь не догнать, заложники мигом станут для них всего лишь обузой.
— Это верно, — ответил я взволнованно. — Едва ли мы можем ждать от Одоакра гонцов. Теодорих, прошу тебя, разреши мне отправиться туда самому и выяснить судьбу заложников.
— А ты можешь ехать, Торн? Ты же ранен.
— Я ранен легко. Это всего лишь царапина. Она не помещает мне держать поводья или меч.
— Тогда поезжай немедленно. Ты можешь взять еще десять turma, если хочешь. Оставшиеся ругии наверняка захотят отомстить за своего молодого короля.
— Еще не время. Лучше я отправлюсь один. Но чтобы знать, где тебя искать в будущем, позволь спросить: а каковы твои дальнейшие намерения?
— В этом нет тайны, — мрачно ответил Теодорих. — Я собираюсь поднять себе настроение, совершив несколько убийств. — И добавил с явной насмешкой в свой собственный адрес: — Я собираюсь довериться в дальнейшем сказкам Туфы.
— Как понимать твои слова, король?
— Помнишь, он говорил еще об одной римской армии, которая стоит лагерем у реки Аддуи, и это похоже на правду. Полагаю, Одоакр ждет, что я отправлюсь за ним в погоню, пылая гневом и слепо устремившись в Равенну. И вот тогда-то он призовет на помощь эту армию (возможно, прибегнув к своей полибианской сигнальной системе), которая и подберется ко мне с тыла.
Я кивнул:
— Чтобы зажать тебя в клещи.
— Вместо этого, как только конница Иббы будет готова, я совершу быстрый бросок на запад, к той армии, что ждет у реки Аддуи. От души надеюсь, что смогу разбить ее, захватив врасплох. Я оставлю здесь Питцу, Эрдвика и наших пехотинцев, чтобы удерживать Верону, на случай если поблизости обнаружатся римляне.
Желая подбодрить друга, я усмехнулся и сказал:
— Лучше мне поскорее отправиться в путь, а то ты выиграешь войну еще до того, как я успею вернуться. — После чего отсалютовал ему и ушел.
Теодорих облачился в боевые доспехи, но я оставил свои в лагере: «змеиный» меч и поясной кинжал и все остальное, что могло бы указать на то, что я воин и острогот. Я был одет как простой путешественник, а на луке седла у меня висели праща и старый короткий римский меч. Я не торопясь повел Велокса по мосту через реку Атес: камни были слишком твердыми для его копыт. Оказавшись на другой стороне, я направил коня на покрытую дерном обочину Виа Постумиа и галопом поскакал на юг.
* * *
Не знаю, обращали ли вы когда-нибудь внимание на то, что человеческое тело почти полностью состоит из выпуклостей и округлых форм, тогда как вогнутостей у нас совсем немного. Ладонь руки, свод стопы, подмышечная впадина — что еще? Наверное, именно поэтому таким отвратительным, даже тошнотворным зрелищем — в силу своей ненормальности и противоестественности — представляется нам искалеченный человек: тело все во вмятинах и впадинах, искажающих то, что должно быть мягкой округлостью туловища или конечностей.
Ярким безоблачным октябрьским днем в нескольких милях от Бононии, на жнивье недавно убранного поля рядом с Виа Эмилиа, я с ужасом и тоской разглядывал усеивавшую его груду — двести с лишним трупов. Большинство людей были заколоты или зарублены одним ударом. Собственно говоря, одного-единственного отверстия (если знаешь, куда бить) вполне достаточно, чтобы лишить человека жизни. Но воины Одоакра очень торопились, а потому убийцам пришлось действовать в спешке. Поэтому кое-кто из погибших, в том числе центурион Бруньо и юный король Фридерих, и был убит столь небрежно — кожа и плоть несчастных были сорваны и висели в виде лохмотьев, — что их тела были буквально выдолблены и изрыты ямами и воронками, подобно той ужасной почве под названием карст, по которой мы с ним когда-то вместе проезжали.
Может, настоящему воину и не пристали такие чувства, но должен задним числом признаться, что после любого сражения, в котором мне доводилось участвовать, мое женское начало давало о себе знать: я испытывал глубокую печаль и непритворную скорбь по всем павшим.
В тот день, однако, на том поле близ Бононии я пережил также и другие чувства. Во-первых, почти что материнскую печаль. Хотя у меня самого детей никогда не было и быть не могло, я по-матерински оплакивал Фридериха, хотя бы потому, что знал: его настоящая мать едва ли сделает что-либо подобное. Пока я стоял и смотрел на его оскверненное тело, я, казалось, слышал слова, которые когда-то сказал одной по-настоящему любящей матери: «Смотри, этот ребенок умер… и твое собственное сердце пронзил меч». Но одновременно с этим я также скорбел по Фридериху чисто по-мужски, как это может делать старший брат. Я вспомнил, как вместе с мальчиком Фридо путешествовал на остров Гуталанд. Как я обучал знанию леса живого, смышленого подростка. Как познакомил подросшего Фридо с его первой женщиной. И теперь, к собственному стыду, вспомнив об этом случае, я распознал в себе еще одно чувство, причем очень сильное и эгоистичное. То было гнетущее сожаление о том, что не я был той первой его женщиной, и вообще я ни разу не оказался среди тех женщин, которые могли доставить наслаждение молодому красивому королю и сами при этом получить наслаждение. Я понимал, что упустил свой шанс, больше такой возможности мне уже не представится…
Но вдобавок среди сумятицы этих не совсем возвышенных переживаний во мне поднимало голову еще одно чувство, делавшее честь как мужчине, так и женщине, — то была холодная решимость хищника отплатить за совершенное здесь жестокое преступление.
И тут я заметил, что на поле помимо погибших воинов есть и другие, живые люди. Собравшиеся здесь местные крестьяне с весьма недовольным видом копали огромные ямы для братских могил, они ворчали, ругались и что-то бормотали насчет того, что не нанимались убирать мертвецов. Стоявший с краю крестьянин, заметив мое к ним внимание, вскинул на плечо мотыгу, подошел поближе и заговорил:
— Ты небось удивляешься, друг, почему мы ругаемся, когда должны бы радоваться. Если не считать многочисленных ублюдков, которыми наш господин награждает наших дочерей, это единственный дар, который мы когда-либо от него получали. Причем дар весьма щедрый, ибо мертвечина — прекрасное удобрение для полей.
— Какой господин? — уточнил я. — Король Одоакр?
Крестьянин покачал головой:
— Clarissimus Туфа. Magister militum армии Одоакра. Он ведь вдобавок еще и наместник провинции Фламиния и легат города Бононии.
Я кивнул в сторону поля:
— И это римский вождь устроил такую резню?
— Римский? Nullo modo[352]. Туфа не римлянин, всего лишь sus barbaricus[353]. Свинья-варвар в раскрашенной тоге. Вот ты, похоже, путешественник. Очень надеюсь, что ты не путешествуешь с женой или дочерью. Ибо у dux Туфы два любимых развлечения — жестоко убивать людей и лишать невинности девственниц. Ну, еще он с удовольствием обесчестит матрону.
Я снова показал на поле:
— Интересно, почему Туфа такой жестокий?
Старик пожал плечами и повторил:
— Sus barbaricus. — Затем принялся объяснять, показывая поочередно то туда, то сюда. — Одоакр и Туфа провели здесь свои колонны рысью, а мы, местные жители, собрались, чтобы выкрикивать «Io triumphe!», как нам всегда приказывают делать в таких случаях. Кажется, Одоакр где-то одержал победу, потому что этих бесчисленных пленников волокли за лошадьми. Затем неожиданно вон оттуда показались еще всадники, что-то закричали на своем варварском языке. Схватка оказалась недолгой. Нападающих было слишком мало, и они быстро погибли. Вон там лежит один из них. — Он показал на центуриона Бруньо. — После того как улеглась вся эта суматоха, Туфа отдал приказ убить также и пленников. Ну а затем велел нам «убрать все это, прежде чем покойники начнут вонять», а сам со своей армией отправился дальше. Мы занимаемся этой тяжелой работой уже третий день и очень устали. К счастью, погода стоит ясная и прохладная.
Старик подождал, не скажу ли я чего-нибудь в ответ, но я молчал и думал. Бруньо проявил отвагу, но самопожертвование его оказалось абсолютно бесполезным. Туфа, скорее всего, догадался о том, что на его армию не будет совершено настоящее нападение, прежде чем он достигнет убежища в Равенне. Поэтому заложники больше не были ему нужны. Я скорбно вздохнул. Если бы не безрассудное вмешательство центуриона, то Фридериха и его ругиев, похоже, тащили бы за собой до самой Равенны. Возможно, их поместили бы в темницу, били, а может, даже пытали, но они остались бы живы. Акх, а может, и нет. Туфа вполне мог убить их перед городскими воротами. Так что не стоит винить во всем Бруньо, тем более что за свою прискорбную ошибку он расплатился собственной жизнью.
— Как ты и сам видишь, — продолжил могильщик, — мы получили только удобрение для нашего поля. Этих пленников, кем бы они ни были, уже ограбили легионеры. Все забрали: оружие, доспехи, — в общем, все, что есть ценного. Так что нам поживиться нечем. Только навозным мухам раздолье.
Поскольку крестьянин, говоря о пленниках, добавил «кем бы они ни были», было очевидно, что он не знает о том, что провинция Италия уже захвачена нами, остроготами, и нашими союзниками. Скорее всего, учитывая, сколько различных войн произошло за всю историю на этом клочке земли, местные жители уже вполне привыкли к постоянным потрясениям и их совершенно не волнует, кто и с кем воюет. В любом случае могильщик не принял меня за чужеземца, своего врага: возможно, из-за того, что я обратился к нему на латыни. Я тоже отнесся к нему весьма доброжелательно, потому что было очевидно: этот крестьянин отнюдь не горячий поклонник своего dux Туфы.
(Мне было немного странно слышать, что обычный крестьянин так складно и правильно говорит, но я напомнил себе, что нахожусь в самом сердце Римской империи. Даже сельские жители здесь были более грамотными, чем городское население на окраинах империи. Впоследствии я также узнал, что местные уроженцы являлись потомками кельтов. Они отличались бледной кожей, были выше, чем их сородичи, которых мы встретили в землях венедов, и, без сомнения, в силу близости к Риму, они лучше говорили на латыни.)
Решив как можно больше разузнать у разговорчивого могильщика, я сказал:
— Я так понимаю, что твой sus barbaricus Туфа повел свою армию в Равенну. Эта дорога приведет меня туда?
Он наклонил голову и спросил меня насмешливо:
— Ты хочешь взглянуть на зверя?
— Может, я просто хочу поблагодарить его от лица навозных мух за столь щедрый подарок.
Крестьянин хихикнул и пояснил:
— Виа Эмилиа ведет к морскому порту Аримин на Адриатике. Однако, — он махнул рукой на запад, — в нескольких милях отсюда есть заброшенная дорога, которая уходит налево и ведет через болота к Равенне. Думаешь, за все те годы, что прошли с тех пор, как Равенна стала столичным городом, кто-нибудь из правителей проложил приличную римскую дорогу? Как бы не так! Никто не хочет, чтобы появилась возможность легко добраться до его тайного убежища.
— А еще какой-нибудь путь есть?
— Есть. Обменяй своего прекрасного коня на лодку, и ты сможешь добраться до Равенны со стороны моря. Единственная дорога, которая ведет с севера на юг, проходит вдоль побережья, но она тоже не слишком удобна. Ею пользуются преимущественно погонщики мулов, которые везут соль с Альп, чтобы в Равенне погрузить ее на корабли.
— Отлично, — сказал я. — Я отправлюсь через болота.
— Тогда будь осторожен. Когда Одоакр у себя в резиденции, Равенна окружена стражниками и часовыми. У тебя наверняка спросят пароль. Хотя гораздо чаще при виде незваных гостей сразу стреляют.
— Ради навозных мух, — беззаботно бросил я, — придется рискнуть.
— Тебе нет нужды это делать, если все, чего ты хочешь, — это передать благодарность от мух их благодетелю. Одоакр часто торчит в Равенне месяцами, но обязанности Туфы как военачальника заставляют того постоянно путешествовать. Еще, как я уже сказал, он легат Бононии. Тебе надо только Дождаться его во дворце, рано или поздно он появится в своей резиденции. Разумеется, тебе будет не просто увидеться с dux — и уж конечно, тебя грубо допросят, разденут и тщательно обыщут. Ты не первый, кто надумал поблагодарить clarissimus Туфу. Многие до тебя хотели это сделать.
Наша беседа была прервана грубыми криками: приятели старого могильщика требовали, чтобы он прекратил увиливать и немедленно принимался за работу. Он пробормотал богохульство, отсалютовал мне своей мотыгой и сказал весело:
— В любом случае, незнакомец, окажи нам любезность и забери с собой несколько навозных мух. Vale, viator[354].
После этого он направился помогать остальным: те как раз сваливали останки Фридериха и шести или семи его воинов-ругиев в простую могилу.
* * *
Хотя дорога через болото была вся сплошь в ямах и колдобинах, я был рад и ей. Я ехал по этой дороге во тьме глубокой ночью, она постоянно извивалась, но все-таки мы с Велоксом избегали зыбучих песков и других подобных им опасностей, которых полно в этой болотистой местности. Я проехал уже примерно двенадцать миль и абсолютно не представлял, далеко ли еще до Равенны: я не видел ее огней, а на небе не было облаков, которые могли бы отразить хоть какой-нибудь свет. Я медленно шел и вел за собой Велокса, двигаясь как можно тише и стараясь под безоблачным, усыпанным звездами небом выглядеть как можно незаметней.
Я отлично понял, насколько хорошо была защищена Равенна. Любой вражеской армии, которая попыталась бы приблизиться к городу по этой извилистой единственной дороге, пришлось бы двигаться очень медленно, конный авангард не превышал бы четырех или пяти всадников, а это, считай, все равно что ничего. И ни вся армия, ни одиночные разведчики не смогли бы незаметно подобраться вплотную к городу — ни днем ни ночью, если только ползком. Местность вокруг была такой же плоской, как и дорога, ее покрывали только осока, камыши и какой-то чахлый кустарник. Я уж не говорю про то, что почва тут представляла собой грязь, трясину, липкий ил и жижу, так что если вражеские воины все-таки предприняли бы попытку пробраться через нее, то мигом все до одного стали бы прекрасными мишенями, подобно водяным крысам. Я еще не видел Равенну с прибрежной стороны, но пришел к выводу, что на штурм с суши нечего было и надеяться, если только не навести огромного количества наплавных мостов, достаточных для того, чтобы вся армия пересекла их одновременно. Можно, конечно, натренировать болотных птиц, но этот вариант представлялся мне еще более нелепым и абсурдным, чем первый.
Я знал, что дальше продвигаться ночью опасно — запросто можно напороться на какого-нибудь часового. Я остановился и стал прикидывать, что лучше: привязать Велокса к кочке и отправиться дальше одному или же просто остановиться обоим и дождаться рассвета. Пока я раздумывал об этом, все решилось само собой. На некотором расстоянии впереди — не знаю, как далеко, — зажегся огонь, причем настолько неожиданно, что сначала я принял его за призрачные болотные огоньки. Однако затем огонь разделился на девять отчетливых точек, а те в свою очередь распались на две группы: пять слева, четыре справа. Я понял, что это факелы, которые используются в полибианской сигнальной системе.
К моему удивлению, римляне не сразу начали передавать сообщение: факелы лишь покачивались вверх-вниз. После недолгого замешательства я догадался оглянуться и посмотреть назад. Там, опять же не скажу точно, на каком расстоянии, появилась такая же линия из девяти огней. Я понял, что далеко к северо-западу от этих болот какие-то римские легионеры или разведчики — а возможно, и простые римские граждане — приготовились наладить сообщение с войсками в Равенне. Эта западная линия факелов все-таки начала передавать свое сообщение, и я невольно восхитился полибианской системой. Подумать только, эти новости могли поступить откуда-то из внешнего мира, пройти через эстафету таких же огней и быстро добраться до Одоакра или Туфы, которые находились внутри своего убежища. А здорово, что и я тоже смогу их прочесть.
Однако затем случилось кое-что, поставившее меня в тупик. Не будет преувеличением сказать, что я испытал настоящее потрясение, когда внешние огни стали двигаться: сначала поднялся факел в левом ряду, третий справа, что означало, если только Одоакр не сменил свою систему, третью букву в старом руническом алфавите. Огни продолжали передавать эту букву снова и снова, словно для того, чтобы подчеркнуть ее важность, и эта третья буква рунического алфавита называлась «торн». Я был изумлен и напуган. Ну скажите, как такое могло произойти? Неужели римляне заметили мое осторожное продвижение по болотам? Так или иначе, в Равенну передавали срочное сообщение о том, что приближается маршал Теодориха.
Но уже в следующее мгновение я посмеялся над собой. Это надо же быть таким самонадеянным! Я явно переоценил свою значимость. Факельщики перестали передавать «торн», немного подождали, а затем передали еще несколько букв: ansus, dags, úrus и снова ansus — A, D, U, A, — и я понял, что имелось в виду. При такой системе приходилось ограничиваться абсолютным минимумом слов и даже по возможности сокращать их. Поэтому второе D в слове ADUA решили убрать. Руна «торн», которую я по ошибке принял за свое имя, означала всего лишь первую букву другого имени — Теодорих. Нетрудно догадаться, что в послании речь шла о Теодорихе и реке Addua. Однако сообщение состояло из еще одного слова или его части — руны winja, eis, nauths и kaun: V, I, N и C. После этого факелы снова начали перемещаться вверх-вниз, а затем внезапно погасли.
Я вновь стоял в темноте, которая теперь показалась мне еще более густой, чем прежде, и размышлял. Послание отправлено и получено — TH ADUA VINC — удивительно лаконичное, но, вне всякого сомнения, совершенно понятное для получателя, чего обо мне никак не скажешь. Я ведь не располагал всей информацией. Теодорих недавно побывал или все еще находился на реке Аддуа, где располагалась также и вторая римская армия Одоакра; это было ясно. И VINC в сообщении могло быть сокращением слова vincere, «завоевать». Но попробуй догадайся, не зная, как обстоят сейчас дела, что именно имеется в виду. То ли Теодорих одерживает победу, то ли терпит поражение, а может, с ним скоро произойдет одно или другое.
Ну, подумал я, в любом случае такое сообщение должно выманить Туфу из Равенны, причем довольно скоро. Одоакр мог еще некоторое время скрываться там, но его главный военачальник, столкнувшись с угрозой захвата, едва ли мог себе это позволить. Итак, решил я, подожду, когда появится Туфа. Прав был старый могильщик: Бонония — самое подходящее место для того, чтобы затаиться и ждать. Я повернулся и повел Велокса обратно на Виа Эмилиа, честно признаюсь, вздохнув от облегчения, что мне нет нужды пытаться проникнуть в Равенну каким-нибудь тайным способом.
Медленно и все еще очень осторожно двигаясь в ночи, я был вынужден откровенно сказать себе, что, собираясь подстеречь Туфу, я на самом деле нарушаю приказ короля и преступаю границы своих полномочий. Теодорих велел мне всего лишь разузнать обстановку и доложить, что здесь происходит, а не становиться снова его лазутчиком в тылу врага; таким образом, мне надо было немедленно скакать на север, чтобы отыскать его и присоединиться к армии. Я мог бы добраться до Аддуи всего за два дня, а место маршала в битве — рядом с его королем. Мне также следовало вспомнить былой опыт: ведь в прошлый раз, решив воздать по заслугам другой sus barbaricus, по имени Страбон, я не стал лично осуществлять месть. Даже если я теперь добьюсь успеха и отомщу коварному Туфе, как он того заслуживает, Теодорих вряд ли поблагодарит меня за это. Ведь Туфа как-никак был виновен в гибели не простых пленных, но стал убийцей короля. А потому и покарать такого человека должен был не кто-нибудь, а сам король. Более того Туфа, нарушив слово, нанес страшное оскорбление лично Теодориху. В общем, как ни крути, а право отомстить все-таки принадлежало не мне, а Теодориху.
Однако я рассудил так. Пусть даже мой суверен выкажет неудовольствие, я не могу поступить иначе. Фридерих был моим другом, моим подопечным, моим младшим братом. И между прочим (хотя сам Теодорих мог этого и не знать), его собственная дочь, принцесса Тиудигото, надеялась, что когда-нибудь этот юноша станет ее супругом. Поэтому я не отступлю. Я отомщу за юного короля и его воинов, убитых столь подло и коварно. Я сделаю это во имя всего того, чего лишили всех нас, — меня, Теодориха, Тиудигото, народ ругиев…
Погрузившись в размышления, я буквально напоролся на какое-то острие, которое довольно болезненно уперлось мне в живот. Я так увлекся составлением планов мести, что не придал значения ржанию Велокса, который пытался предупредить хозяина, и не заметил, как какая-то пригнувшаяся темная фигура внезапно появилась из темноты, пока не наткнулся прямо на копье и не услышал грубый голос, который зловеще произнес:
— Я знаю тебя, сайон Торн.
«Иисусе, — подумал я, — похоже, римляне все-таки заметили, как я приехал сюда! Хотя нет — этот человек говорил на старом наречии. Я, должно быть, снова ошибся». И тут, к моему еще большему замешательству, незнакомец вдруг потребовал:
— Говори правду, маршал, или я выпущу тебе кишки. Ты человек Одоакра, niu?
— Ничего подобного, — произнес я, решив говорить правду, чего бы это мне ни стоило. — Наоборот, я здесь для того, чтобы убить одного из его людей.
Противник, вопреки ожиданиям, не пронзил меня копьем, однако и не убрал его. Я добавил:
— Я человек Теодориха и приехал сюда по его приказанию. — Немного помолчав, я сказал: — Копьеносец, ты узнал меня в темноте. Узнаю ли я тебя при свете?
Он наконец отодвинул в сторону острие копья и выпрямился, но так и остался темным пятном во мраке ночи. Он вздохнул и ответил:
— Меня зовут Тулум. У тебя не было причин запомнить меня, сайон Торн. Я signifer бывшего третьего отряда бывшей конной центурии Бруньо. Теодорих отправил нас из Конкордии на юг разведать обстановку. Когда мы прибыли в Бононию, я оказался одним из тех, кого Бруньо поставил наблюдателями неподалеку от города.
— Акх! — воскликнул я, догадавшись. — Так тебе удалось избежать бойни.
Тулум снова вздохнул и с явным сожалением сказал:
— По прошествии какого-то времени, поскольку ничего достойного внимания вокруг не происходило, я отправился в город, чтобы, как обычно, доложить обо всем центуриону. Его там не было, а горожане рассказали мне, что римляне стремительно миновали город, таща за собой множество пленных чужеземцев. Когда я наконец выяснил, куда уехал Бруньо, и нагнал его в поле к востоку от города… ну, ты знаешь, что я там нашел.
— Полагаю, именно там ты меня и выследил?
— Да. А теперь постарайся взглянуть на все моими глазами. Из всех чужеземцев в живых остался только один, который наблюдал за похоронами и при этом совершенно спокойно беседовал с одним из местных могильщиков. Сайон Торн, я не стану извиняться за то, что у меня зародились темные мысли.
— Тебе нет нужды извиняться, signifer Тулум. Там действительно было в избытке предателей.
— Когда ты направился в Равенну, как до этого сделали римские колонны, я подумал, что мои подозрения подтвердились: ты давно и тайно состоишь в сговоре с врагом. Я последовал за тобой на безопасном расстоянии. Я шел следом всю ночь, стараясь не отставать, пока мы не зашли так далеко в болота, что я подумал: нас в любой момент может окружить городская стража. Я подозревал, что тебя римляне встретят с радостью а вот меня нет. Поэтому я решил, что надо побыстрее убить предателя. — Он издал грустный смешок, в котором слышалось разочарование. — Что ж, теперь я могу признаться. Когда ты остановился вон там — в то время, когда загорелись эти факелы, — если бы ты снова двинулся вперед, сделал хоть один шаг в сторону Равенны, я тут же пронзил бы тебя копьем. Однако затем ты повернулся и двинулся обратно. Это заставило меня засомневаться. Я решил дать тебе возможность объясниться. И рад, что так поступил.
— И я тоже, от всего сердца. Thags izvis, Тулум. Пошли, скоро уже рассветет. Нам надо поскорее добраться до главной дороги. Много событий произошло с тех пор, как ты отправился на юг. Полагаю, ты вздохнешь с облегчением, узнав, что по крайней мере еще один из воинов вашей центурии остался жив. Бруньо отправил к Теодориху с донесением optio по имени Витигис. Когда я услышал от него, что стряслось, то сразу отправился сюда. Однако, по-моему, сам Витигис не очень-то рад, что остался в живых.
— Могу поверить в это. Я знаю Витигиса.
— Теперь расскажи мне, сколько еще воинов кроме тебя Бруньо оставил недалеко от Бононии? И где они сейчас? Присоединились к Бруньо или нет?
— Точно не скажу. Я знаю, что центурион назначил еще троих, прежде чем дошла очередь до меня. А вот живы ли они…
— Надеюсь, твои товарищи до сих пор находятся на своих постах или где-то рядом, где их можно отыскать. У меня есть для них задание.
Мы отправились к тому месту, где Тулум оставил свою лошадь, привязанную к одному из камней мостовой. Ночь выдалась лунной, поэтому я смог разглядеть, что signifer младше меня, высокий, крепко сбитый; он был одет в кожаные доспехи конника. Знаете, почему я не заметил Тулума в темноте? Он вымазал свою светлую кожу и типично остроготскую бороду болотной грязью. Взяв под уздцы своих лошадей, мы пошли дальше, и я поведал Тулуму обо всем, что произошло за время его отъезда из Конкордии. А напоследок рассказал о том, какое сообщение римляне пытались передать при помощи факелов.
— Признаюсь тебе, Тулум, здесь, этой ночью я поклялся самому себе отомстить коварному Туфе за предательство и жестокость.
— Я прекрасно понимаю тебя, сайон Торн. Скажи, чем я могу помочь?
— У меня есть план. Я отправлюсь в Бононию, где на время исчезну без следа. Ты объедешь город вокруг. Отыщи всех наблюдателей из вашей бывшей центурии, кого сможешь, и прикажи им докладывать мне обо всем. После этого сам срочно отправляйся на север. Доложишь Эрдвику в Вероне — или кому-нибудь из других военачальников, если встретишь их раньше, — обо всем, что здесь произошло и происходит. Удостоверься, что известия достигнут ушей Теодориха: он обязательно должен узнать, почему я не вернулся. Мне может понадобиться много времени, чтобы подобраться поближе к Туфе и убить его. А как только доставишь сообщение, ну… ты уже пропустил бо́льшую часть войны, Тулум. Так что скорее присоединяйся к сражающимся при Аддуе, или где там теперь идут бои.
— С радостью, сайон Торн. Но скажи, если ты в Бононии на время исчезнешь, каким образом эти люди смогут тебе обо всем докладывать?
— Не сомневайся, у сайона Торна найдется достойная замена. Я помню, что видел на центральной рыночной площади фонтан. Это шумное, оживленное место, поэтому чужеземцы не привлекут там особого внимания. Пусть воины снимут и спрячут свои доспехи и оружие. Одевшись как простые горожане, они должны слоняться рядом с фонтаном — день за днем, если понадобится, — пока к ним не обратится женщина.
— Женщина?
— Да, они должны уважать ее и подчиняться ей, словно она является таким же маршалом, как и я. Удостоверься, что твои товарищи запомнили ее имя. Она представится Веледой.
* * *
Снова прибыв в Бононию, я снял стойло в конюшне и оставил там Велокса, а вместе с ним и бо́льшую часть вещей, которые привез из Вероны, включая и меч. Я взял с собой лишь самое необходимое, в том числе и два предмета одежды Веледы, которые уложил на всякий случай. Во-первых, украшенную стеклярусом набедренную повязку, которую, будучи Веледой, я всегда носил, чтобы скрыть свой мужской орган; римлянки вообще отличаются скромностью и всячески это подчеркивают. А во-вторых, витой бронзовый нагрудник из Хальштата, который я иногда надевал, чтобы сделать грудь больше и привлекательней.
В лавках вокруг рыночной площади я купил — «для своей супруги» — римскую тогу, reticulum[355] и сандалии. Затем я незаметно скрылся в укромной, малолюдной улочке и быстро переоделся. Свою мужскую одежду и башмаки я просто оставил там, они могли пригодиться какому-нибудь нищему. После этого я отыскал дешевую таверну для приезжих торговцев и снял там комнату — «на время, пока не появится мой супруг и не присоединится ко мне», заверил я caupo, поскольку тот не очень-то охотно принял женщину, путешествующую в одиночку. В течение следующих трех или четырех дней я купил наряды подороже, все отменного качества, немного дорогих благовоний и притираний, а также несколько поистине хороших украшений из коринфской меди. Затем, тщательно одевшись и прихорошившись, я покинул эту жалкую таверну и отправился в самый богатый hospitium. Как я и ожидал, хозяин не стал привередничать и охотно сдал весьма дорогие покои столь красивой, обходительной и явно состоятельной путешественнице.
Итак, Торн на некоторое время бесследно исчез. Настало время Веледы выслеживать жертву. Я решился на это, потому что вспомнил предупреждение старого могильщика. По его словам, до меня уже не раз предпринимались попытки покуситься на особу или жизнь легата Бононии, поэтому теперь его охрана проявляла небывалую бдительность. Всех, кто приближался к dux, тщательно обыскивали. Это означало, что мне надо изобрести такое смертельное оружие, которое было бы невозможно обнаружить. У меня были кое-какие мысли на этот счет, но подобным оружием могла воспользоваться только женщина и лишь в определенный момент: в тот самый, когда, я хорошо знал это из личного опыта, как мужчины, так и женщины — любой человек особенно уязвим и беспомощен. Но чтобы довести Туфу до такого состояния, мне сначала надо было с ним познакомиться, причем сделать это таким образом, чтобы он ни в коем случае не заподозрил, что инициатива исходила от меня.
Итак, я снова отправился на рыночную площадь. Остановившись у прилавка, на котором продавались точильные камни (я даже купил один из них — «для того, чтобы подпиливать ногти», как я объяснил смущенному, но восхищенному моей красотой купцу), я изучал шумную разношерстную толпу. В процветающем римском городе вроде Бононии можно было увидеть людей почти всех национальностей, а я, разумеется, не знал в лицо всех воинов Теодориха. Однако почти все на рыночной площади были заняты своими делами. Поэтому я без особого труда вычислил человека, который со скучающим видом слонялся рядом с центральным фонтаном. Я подождал, чтобы удостовериться, что за нами не наблюдают. Затем неторопливо подошел к нему и потихоньку спросил:
— Это signifer Тулум послал тебя сюда?
Он тут же резко выпрямился, приняв боевую стойку, и гаркнул:
— Так точно, госпожа Веледа!
Несколько человек, из тех, что прогуливались рядом, с интересом уставились на нас. Я сдержал улыбку и пробормотал:
— Не надо так кричать. Успокойся. Пусть нас принимают за старых друзей, которые случайно встретились. Давай-ка присядем возле фонтана.
Он подчинился, но при этом остался напряженным. Я спросил:
— Скольких из вас отыскал Тулум?
— Троих, моя госпожа. Сам signifer теперь направился на север. Нас троих оставили здесь, чтобы дождаться тебя: как было приказано, мы по очереди прогуливаемся у этого фонтана.
— Позови остальных.
Этих троих всадников звали Эвиг, Книва и Хрут. Если они и сочли странным, что должны подчиняться приказам женщины, то ничем не показали этого. Их прекрасная военная выправка сразу бросалась в глаза, так что мне приходилось постоянно шепотом напоминать им, чтобы они расслабились.
— Насколько нам удалось установить, — сказал Эвиг, — мы и Тулум — единственные из всей центурии Бруньо, кто выжил. Тулум сказал нам, что вы с сайоном Торном здесь для того, чтобы отомстить за наших павших товарищей и убить жестокого генерала Туфу. Госпожа Веледа, мы готовы — нет, мы просто горим желанием — помочь и сделаем все, что ты прикажешь.
— Давайте пройдемся и поговорим, — предложил я, потому что возле фонтана мы явно привлекали внимание. Все проходившие мимо женщины бросали на меня завистливые взгляды: еще бы, меня сопровождали трое таких орлов.
— Мы должны убить презренного генерала Туфу, — сказал я, ведя воинов в сторону hospitium. — А он в настоящий момент находится в Равенне, это примерно в сорока милях отсюда на восток. Но Туфа должен со временем вернуться обратно, дабы исполнять свои обязанности легата, поэтому именно здесь я и стану поджидать его. — Все трое с изумлением посмотрели на меня, поэтому я поспешно добавил: — Я и сайон Торн, я хочу сказать. Однако Торну придется тщательно скрываться, пока не наступит время нанести удар. Вон то здание — запомните его хорошенько: это hospitium, в котором я живу, и туда вы будете являться, чтобы докладывать мне обо всем. А теперь вот что еще. В этом городе говорят на множестве языков, включая и наш собственный, но, разумеется, наиболее употребительна все-таки латынь. Вы хорошо ею владеете?
Книва сказал, что понимает латынь довольно прилично, да и изъясняется на ней тоже неплохо. Двое его товарищей лишь отрицательно покачали головами.
— Тогда, Книва, ты станешь помогать мне здесь в Бононии, а вы, Хрут и Эвиг, будете вести наблюдение снаружи. Эвиг, я хочу, чтобы ты взял лошадь и отправился на восток по Виа Эмилиа, к развилке дорог, одна из которых ведет в Равенну. Постарайся, чтобы тебя не заметили. Ты укроешься где-нибудь неподалеку и станешь следить за тем, не покинет ли Туфа Равенну, а как только это произойдет, немедленно поскачешь сюда, чтобы сообщить мне. Надеюсь, что ты вскоре доложишь мне, что Туфа едет сюда. Если же он вдруг отправится в другое место, я тоже хочу об этом знать. Понял? Тогда ступай! Habái ita swe!
Эвиг хотел было мне отсалютовать, но, увидев, что я нахмурился, опустил руку и пробормотал:
— Слушаюсь, моя госпожа. — С этими словами он удалился.
Я повернулся к Хруту:
— Я хочу, чтобы ты тоже отправился в том же направлении, но ты будешь наблюдать большей частью по ночам. Римляне сообщают в Равенну о ходе военных действий при помощи специальных сигналов факелов. Ты будешь перехватывать для меня эти донесения.
Я был абсолютно уверен, что простой всадник не умеет читать и писать и вряд ли знает цифры, а потому не стал объяснять Хруту всю сложность полибианской системы. Я просто сказал ему, каким образом, всякий раз, когда он заметит огни, следует делать отметки на листе или дощечке.
— Если ты сумеешь записать последовательность огней, — сказал я, — я смогу затем расшифровать эти пометки.
Хрут посмотрел на меня с каким-то благоговейным трепетом, но поклялся, что сделает все точно. Я продолжил:
— И еще я хочу, чтобы каждое послание, записанное таким образом, немедленно попадало ко мне. Это может означать, что тебе придется ездить туда и обратно почти каждый день, да и еще ночи напролет наблюдать. Но ты должен это сделать. Habái ita swe!
— А что будет поручено мне, госпожа Веледа? — спросил Книва, после того как Хрут ушел.
— А тебе в ближайшее время придется постоянно пьянствовать.
Книва изумленно моргнул:
— Моя госпожа?
— Я хочу, чтобы ты ходил по Бононии, пил в каждой таверне, винной лавке и на всех постоялых дворах — и угощал других. Вот кошель с серебром, так что денег на это тебе хватит. На обоих языках, латыни и нашем старом наречии, ты должен всем рассказывать, что накануне провел всю ночь в самых изысканных и безумных любовных наслаждениях, какие только можно себе представить.
Книва выглядел потрясенным.
— Но… Моя госпожа?
— Ты будешь изображать в стельку пьяного и станешь громко похваляться на обоих языках, что провел ночь с самой красивой, сладкой, изобретательной и необузданной шлюхой. Скажешь, что она якобы только-только прибыла в Бононию, что берет она страшно дорого и очень разборчива. Однако красота того стоит — в искусстве любви ей просто нет равных.
Вид у Книвы был нерешительный.
— Но… А вдруг меня спросят, как ее зовут?
— Госпожа Веледа, разумеется. И не забудь каждый раз обязательно упомянуть, в котором именно hospitium можно найти эту госпожу Веледу.
Книва застыл, словно громом пораженный.
— Но, моя госпожа! Тебя станут осаждать и домогаться все мужчины в Бононии!
— Ничего, главное, чтобы в их числе оказался тот, который нам нужен. Смотри, Книва. — Я показал ему. — Вон там находится дворец и praesidium[356] легата Туфы. Видишь, сколько вооруженных до зубов стражников его охраняют: они стоят чуть ли не плечом к плечу. Мне надо каким-то образом попасть внутрь, только так я смогу убить — я имею в виду, только так я смогу помочь сайону Торну совершить убийство. Негодяй Туфа славится своим распутством. Я хочу, чтобы он прослышал о моих талантах в постели, только тогда он пригласит меня во дворец.
— Но, моя госпожа! — Книва буквально задохнулся, а затем горячо запротестовал: — Ты хочешь ради этого торговать собой? Ты… на самом деле?..
— Не принимай все так близко к сердцу! Просто распространи слухи, что я делаю это для избранного круга и за умопомрачительные деньги. Заверяю тебя, Книва, люди всегда готовы поверить сплетням о трезвеннике, который тайком пьет, и с такой же готовностью поверят, что самая благочестивая и спокойная женщина на самом деле — развратница. Требуется только искусно распустить слухи. Ступай, Книва, и расскажи об этом повсюду.
Почему-то я думал, что, поскольку Туфа является в Бононии легатом, долго ждать его появления здесь не придется. Но только спустя несколько дней после того, как я отправил Хрута и Эвига на запад, первый из них вернулся обратно, чтобы доставить мне в hospitium маленькую стопку деревянных табличек.
— Прошлой ночью… — сказал он, с трудом переводя дыхание, — факелы подавали сигналы… с северо-запада…
Я тут же принялся расшифровывать послание. Оно начиналось со следующих значков, которые изобразил Хрут: I III. Все понятно: это означало «первый ряд слева, третий факел справа». Стало быть, первая группа алфавита, третья буква в группе, а это указывало на руну «торн». Как и прежде, эта же руна упорно повторялась и здесь: «торн», «торн», «торн», — что, совершенно очевидно, означало «Теодорих». Затем последовало еще девять рун, которые уже не повторялись. У меня получилось: MEDLANPOS. Существовало несколько способов разбить эти руны на отдельные латинские слова, которые римляне, как вы помните, использовали в сокращенном виде. Слегка нахмурившись, я спросил у Хрута:
— Это все?
— Да, госпожа Веледа.
— Ты уверен, что все записал правильно?
— Полагаю, что да, моя госпожа. Я старался, как мог.
Некоторое время я так и этак ломал голову над этим посланием, пытаясь вспомнить все то, что знал о перемещениях Теодориха. В конце концов я решил, что сообщение должно быть разбито на отдельные слова так: «TH MEDLAN POS». Слово Medlan не очень-то походило на латинское, но я предположил, что это должно было в сокращенном виде обозначать «Медиолан»[357], самый крупный город в окрестностях реки Аддуа. Третье слово, похоже, было сокращением от глагола possidere[358]. Я торжествующе усмехнулся: Хрут привез мне хорошие новости. Выходит, Теодорих не был ни разбит, ни остановлен у Аддуи. Он со своей армией повернул на запад от этой реки, чтобы захватить Медиолан — город, который по величине был вторым после Рима во всей Италии. А возможно, мой друг уже сделал это.
Я радостно сказал:
— Ты просто молодец, Хрут. Благодарю тебя и хвалю. — Он, по-видимому, сильно удивился, когда я по-товарищески и совсем не по-женски похлопал его по плечу. — Если такое известие не вытащит Туфу из Равенны, то этот человек, скорее всего, уже мертв. В любом случае поспеши обратно на свой пост. Надеюсь, что ты вскоре сумеешь доставить мне не менее интересные новости.
Должно быть, на выезде из Бононии Хрут встретил своего товарища, который въезжал в город на всем скаку. Примерно часа через два или чуть позже конь Эвига остановился во дворе нашего hospitium. Ворвавшись в мои покои, воин выдохнул:
— Туфа… этим утром… выехал из Равенны…
— Хорошо, хорошо, — пропел я вполголоса. — Я так и думал. Насколько ты опередил его?
Эвиг покачал головой, пытаясь восстановить дыхание:
— Он не приедет… не сюда… Туфа отправился на юг…
И снова совсем не по-женски я сердито бросил:
— Skeit!
Как только Эвигу удалось отдышаться, он пояснил мне:
— Туфа вовсе не проезжал мимо меня, госпожа Веледа. Поскольку я наблюдал только за болотной дорогой, я расспросил местных жителей при помощи жестов и знаков. Мне показалось, что они весьма охотно общаются со мной и рассказывают о том, что делает Туфа.
— Я тоже заметила, — пробормотал я, — что подданные не очень-то защищают своего dux.
— Если верить их рассказам, Туфа покинул Равенну только с одной turma всадников — со своей личной дворцовой охраной, я полагаю. Они очень быстро поскакали к Аримину, чтобы там по Виа Фламиниа отправиться дальше на юг.
— Это основная дорога, ведущая к Риму, — сказал я.
Увы, пока что надежды мои не оправдались, однако поведение моего врага было вполне логичным. После того как Теодорих захватил второй по величине город, Туфе стало ясно, что надо поспешить к столице империи и лично проследить за его защитой. Я продолжил рассуждения вслух:
— Ну, было бы глупо с моей стороны отправиться следом за ним через всю страну. Бонония, конечно, не Рим, но она тоже далеко не ничтожный городишко. Едва ли Туфа сдаст его врагу. Он должен рано или поздно вернуться сюда.
Эвигу я сказал:
— Если ты сумеешь нагнать отряд Туфы и незаметно следовать за ним, не обнаруживая себя, сделай это. Ну а поскольку ты оказался настолько умен, что сумел привлечь на свою сторону местных крестьян, продолжай и дальше общаться с ними. Пошли кого-нибудь из них: я хочу знать, когда Туфа окажется в Риме. Ты же останешься там и будешь наблюдать. Таким образом, ты сможешь мне сообщить, когда он уедет оттуда и куда направится в следующий раз.
* * *
Да уж, в любом заговоре, который составляется с целью убийства, главное — добраться до жертвы. В остальном весь мой план по уничтожению Туфы был совсем простым. Однако жертва, хотя и не подозревала о моем присутствии и намерениях, упорно продолжала оставаться вне пределов досягаемости. Признаюсь, это было непростое время — пора разочарования и невыносимого ожидания: я оказался заточенным в Бононии на всю зиму.
Время от времени от какого-нибудь завербованного Эвигой гонца или же из какого-либо местного источника я узнавал, что Туфа все еще находится в походе, но он перемещался туда-сюда по империи, однако, похоже, в Бононию возвращаться не торопился. После того как он некоторое время провел в Риме, римский военачальник направился к городу Капуя, в котором делали бронзу, затем побывал в городе, славившемся своим железом. Из этого я сделал вывод, что у римских оружейников прибавилось работы. Мне также сообщали, что Туфа собирает различные разбросанные по империи части южных римских войск в единое целое. Затем я узнал, что он посетил один из морских портов на западе полуострова — Геную или Никею: похоже, решил доставить в Италию свежие силы — войска римских легионов, располагавшиеся заграницей.
Устав ждать, я уже стал прикидывать, не отправиться ли мне на север, чтобы присоединиться к Теодориху; там я смог бы принести хоть какую-то пользу. Но в начале ноября Хрут Доставил мне в hospitium еще одно перехваченное послание: «TH MEDLAN HIBERN»[359]. Я расшифровал это следующим образом: Теодорих разместил свою армию на зиму в захваченном им городе Медиолане.
Считается, будто в Средиземноморье, да и вообще в Италии, зимы не такие суровые, чтобы прекращать на время военные действия. Однако в северных италийских провинциях Апеннины с ноября по апрель препятствуют проникновению большей части теплого средиземноморского воздуха, а те пронизывающие ветра, что спускаются вниз с Альп, значительно более суровые. Так что, хотя зима в Медиолане действительно мягче, чем, скажем, в городе Новы, что стоит на Данувии, осторожный военачальник все-таки предпочтет расквартировать свою армию в гарнизоне, а не в чистом поле. Таким образом, поскольку до весны никаких военных действий не предвиделось, я решил оставаться на месте.
Должен признаться, что хотя, находясь в Бононии, я часто досадовал на вынужденное бездействие, однако нисколько не скучал. Благодаря тем распоряжениям, которые я отдал Книве, у меня хватало развлечений.
А надо вам сказать, что Книва выполнял мой приказ самым прилежным образом. Он постоянно перемещался из одного питейного заведения в другое и повсюду громко расхваливал достойную (если только слово «достойная» уместно в данном случае) госпожу Веледу, которая недавно прибыла в город. Очень скоро мой hospitium стали осаждать мужчины. Разумеется, поначалу являлись в основном грубые и неотесанные мужланы, которые составляют бо́льшую часть завсегдатаев питейных заведений; их я с презрением прогонял прочь.
Затем, поскольку Книва продолжал расхваливать мою красоту и достоинства — и из-за того, что первые отвергнутые поклонники также повсюду распространялись о моей красоте и высокомерной разборчивости, — ко мне начали приходить просители повыше рангом. Но этим я тоже отказывал, пока постепенно меня не стали навещать слуги представителей высшего общества, которых посылали, чтобы упросить меня обратить внимание на их хозяев. Этих я отправлял назад, стараясь держаться более тактично. Титул или принадлежность к благородной фамилии сами по себе еще ничего не значат, говорил я им. Мне нужно хорошенько подумать и оценить достоинства каждого претендента. Пусть сами приходят со мной познакомиться. Слуги отправлялись домой, ломая руки, уверенные, что их побьют, когда они вернутся с таким презрительным ответом к своим хозяевам.
Так продолжалось какое-то время, прежде чем эти вельможи наконец не соблаговолили сами ко мне прийти: такие люди привыкли призывать женщин, подобных мне, мановением пальца или звоном монет. А когда они все-таки решались навестить меня, то делали это под покровом ночи. Однако они приходили. Прежде чем выпал снег, я уже выбирал из самых известных clarissimi и lustrissimi[360] Бононии. К тому времени госпожа Веледа слыла уже столь разборчивой и неприступной, что это сделало ее неотразимо привлекательной. Поэтому, выбрав очередного счастливчика, я требовал от него — и всегда получал — немыслимую плату за малейшую благосклонность, которой я его удостаивал.
Все, чего я хотел, — это чтобы моя известность достигла ушей Туфы и заставила его, когда он все-таки вернется в свой город, страстно возжелать самому увидеть женщину, столь широко прославляемую. Более того, выбирая из толпы кандидатов, которые искали моей благосклонности, я установил очень жесткие требования. Например, некоторые из тех, кто навещал меня, были не только богатыми, но также и молодыми и достаточно красивыми мужчинами, которых вполне можно было возжелать, даже если бы они и не имели денег, и тем не менее я отправлял их прочь. Из толпы своих состоятельных и влиятельных поклонников я обращал внимание только на тех, кто, насколько я мог судить, входил в ближайшее окружение Туфы. Ну а поскольку таких тоже было довольно много, то я мог и из них выбирать тех, кого действительно находил привлекательным.
Кроме того, я настаивал на выполнении одного условия. Как я уже говорил, многие из этих мужчин предпочитали навещать меня под покровом ночи, закутавшись в плащи. Я не удивлюсь, если они даже проскальзывали в hospitium через черный ход. Но они делали так лишь в самую первую встречу, ибо все наши последующие свидания проходили исключительно у них в доме. Местные сановники, возможно, и хотели бы скрывать свои интрижки, но я решил всячески этому препятствовать. Мне хотелось, чтобы Туфа понял, как только он услышит обо мне, что ему придется принять дорогую шлюху в своем собственном дворце. Дабы добиться этого, я наотрез отказывался принимать у себя в hospitium кого бы то ни было. Я с самого начала выдвигал условие: если мужчина хочет поразвлечься со мной, то это будет происходить только под крышей его собственного дома. Некоторые громко протестовали — помимо всего прочего, многие из моих поклонников были женаты, — но только несколько малодушных заявили, что они не могут выполнить это условие, и с сожалением отправились восвояси. Другие, подобно судье Диорио, придумали, как отправить куда-нибудь подальше свое семейство. Третьи открыто принимали меня в своем доме, бросая вызов законным женам и угрожая им расправой. А один, лекарь Корнето, мало того, что принял меня в своем доме в присутствии жены, так еще и нагло предложил ей к нам присоединиться. Даже Креция, достопочтенный епископ Бононии, принял меня при свете дня в своей пресвитерии в соборе Святых Петра и Павла. Он не обращал никакого внимания на возмущение своего управляющего, священников и диаконов, которые, похоже, в душе завидовали епископу.
Кроме того, что мне довелось увидеть великолепные интерьеры многочисленных особняков и дворцов — и даже уникальную кафедральную реликвию, чашу, в которой Понтий Пилат торжественно омывал свои руки, — я обнаружил еще одно преимущество. Человек всегда гораздо свободнее ведет себя в привычной обстановке, чем в самом роскошном публичном доме или в комнате на постоялом дворе. А поскольку эти люди были приближенными Туфы, я таким образом услышал о его перемещениях гораздо больше, чем смог бы узнать в другом случае. Мало того, я слышал также и догадки о том, что он делал в разных местах Италии.
Поскольку мне больше не было нужды в том, чтобы Книва распространялся о достоинствах Веледы по всему городу (и поскольку бедняга уже начал потихоньку спиваться), я приказал ему остановиться и сделать передышку. Затем, когда винные пары полностью вышли из него и он снова стал надежным, я отослал Книву на север, чтобы он присоединился к Теодориху в Медиолане. Я также отправил своему другу сообщение, изложив там все, что мне удалось узнать относительно странствий Туфы, и присовокупив также свои выводы по поводу цели этих поездок. Я не знал, представляла ли эта информация хоть какую-то ценность для Теодориха, но это помогло мне почувствовать, что я все-таки не зря провожу время в Бононии.
Только к началу апреля Хрут привез мне еще одно перехваченное послание, которое представляло собой нечто новое, а не повторение того, что TH все еще находится в MEDLAN. Я заключил, что сообщение на этот раз было очень важным, поскольку оно оказалось первым и единственным за долгое время, которое не начиналось повторением: «торн», «торн», «торн». Однако это было все, что я смог сказать о нем, поскольку расшифровать послание не сумел. Выглядело донесение следующим образом: «VISIGINTCOT». Этот набор букв можно было бы разбить на отдельные слова множеством способов, однако, как я ни пытался, осмысленной фразы не получалось.
Я громко рассуждал вслух:
— Первые буквы… может быть, они относятся к визиготам? Да нет, какая ерунда. Ближайшие визиготы находятся далеко отсюда, в Аквитании. Хм, дай-ка мне подумать. Vis ignota?[361] Visio ignea?[362] Skeit! Вот что, Хрут, внимательно запиши все последующие сигналы и немедленно доставь их мне!
Но и другие послания, которые Хрут регулярно мне привозил, были такими же непонятными: «VISAUGPOS VISNOVPOS». Могло ли сокращение POS означать «захват»? Если так, то захват чего? Затем Хрут доставил мне такое сообщение: «VISINTMEDLAN». Ну, тут речь, так или иначе, шла о городе Медиолане, где все еще стоял Теодорих. Но это было все, что я сумел понять.
Следующая ночь стала одной из тех трех ночей, которые я провел с судьей Диорио. Ублажив любовника как только мог, я лег на спину; на мне не было ничего, кроме моего всегдашнего пояска целомудрия (и ожерелья Венеры, которое нельзя снять). Я произнес игриво:
— Надеюсь, ты порекомендуешь меня своим друзьям?
С удивительной снисходительностью он произнес:
— Зачем? Все мои друзья утверждают, что ты говоришь им те же самые слова. Ты такая ненасытная женщина?
Я по-девичьи задорно хихикнула:
— Есть один мужчина, с кем я еще не встречалась, но мечтаю оказаться с ним в постели. Твой друг Туфа.
— Тебе вскоре представится такая возможность. Я слышал, что dux возвращается в Бононию из своего путешествия на юг.
Разыгрывая из себя тщеславную недалекую женщину, я воскликнул:
— Euax![363] И все это для того, чтобы встретиться с неприступной Веледой?!
— Не очень-то важничай. Туфа собрал свежие силы в провинциях, которые граничат с варварами. Он ведет войско сюда, чтобы сразиться с твоими сородичами-захватчиками и их новыми союзниками.
Я кокетливо надул губки:
— Вы, мужчины, такие скучные и мыслите буквально. То, что я принадлежу к племени готов, дорогой Диорио, еще не делает меня ближайшей родственницей захватчиков. Между прочим, они совсем не интересуют меня. Я вообще испытываю интерес только к одному мужчине за раз.
— Eheu! — застонал судья, притворившись испуганным. — Так вот оно что: иссушив все мои соки, ты утратила ко мне интерес и переключилась на dux Туфу. Ах ты, вероломная шлюха!
— Как бы не так, иссушила все твои соки, — ответил я игриво. — Так могла бы рассуждать лишь заурядная шлюха. Держу пари, что уж я-то сумею вновь проникнуть в твои глубины… и вызвать фонтан…
После того как я и впрямь все это проделал, и весьма умело, я снова лег на спину, подождал, пока Диорио отдышится и начнет дремать. После этого, притворившись, что тоже вот-вот засну, я мимоходом поинтересовался:
— А о каких это новых союзниках ты говорил? Кто они?
Он пробормотал сквозь сон:
— Визиготы.
— Что за чепуха! В Италии не было никаких визиготов аж со времен набегов Алариха.
— А сейчас появился новый Аларих, — последовал ответ. Затем судья слегка приподнялся на локте и произнес с насмешливой суровостью: — Никогда, моя дорогая, не заявляй человеку моего положения, что он несет чепуху, даже когда он и впрямь это делает. Хотя обо мне этого никак не скажешь: я говорю об Аларихе Втором, короле визиготов, который отправил войска из Аквитании на запад.
— Он здесь? В Италии?
— Ну, сам, я думаю, вряд ли. Но я слышал, что он послал сюда армию. Аларих, похоже, ожидает, что твои сородичи-остроготы добьются успеха в захвате этих земель. И очевидно, он хочет продемонстрировать свою солидарность с ними. Поэтому он и отправил огромное войско из своих земель через Альпы.
В моем мозгу словно бы вспыхнул яркий свет: так вот что означают последние запутанные послания! VISIGINTCOT следует разбить на три слова: VISIG INT COT — «визиготы», глагол intrare[364] и указание на Коттский горный перевал, который находится в Альпах.
— Из того, что я слышал, — продолжал Диорио, — они осадили наш город-крепость Августа-Тавринов[365] на северо-западе, а затем захватили Новарию[366], другой город на востоке. А знаешь последнюю новость: они присоединились к твоим сородичам-остроготам в Медиолане. Именно это сообщение — а вовсе не твоя широкая известность, дорогая Веледа, — и заставит Туфу побыстрей вернуться сюда, на юг. А теперь я хотел бы поспать.
— Поспать? — высокомерно спросил я. — И это когда твое государство в таком беспорядке? Похоже, ты относишься ко всему слишком легкомысленно.
Он издал ленивый сонный смешок:
— Моя дорогая, я отнюдь не патриот и далеко не герой. Я лиценциат, законник при дворе короля. А это означает, что я защищаю интересы торговцев самого высокого ранга, кем бы они ни были. По мне, хоть чужеземные захватчики, хоть мои земляки-негодяи — лишь бы только хорошо платили. В свое время я защищал неправых и виновных, когда ставки были достаточно высоки, и точно так же я выступал за вознаграждение от имени правых и невиновных. Теперь, во время войны, когда на кону стоит сама жизнь, я приму сторону того, у кого больше шансов на победу, а уж прав он или виноват, мне совершенно неважно. В отличие от Одоакра и Туфы мне нет нужды волноваться и беспокоиться по поводу того, какое имя и цвет кожи будут у следующего правителя Рима. Люди вроде меня всегда и везде выживут.
— Рада это слышать, — сказал я, пытаясь скрыть иронию. После этого я вздохнул и снова надул губки. — Но из-за всех этих треволнений dux Туфа может и не найти времени для такого ничтожества, как я.
Диорио снова усмехнулся:
— Насколько я знаю Туфу…
— Ага, значит, ты все-таки неплохо его знаешь, сам сказал! Ну же, порекомендуешь меня ему? Обещай! Поклянись!
— Клянусь, клянусь! Вне всяких сомнений, все мои друзья сделают то же самое. А теперь, пожалуйста, позволь мне немного поспать, я должен отдохнуть.
Вернувшись в свой hospitium, я обнаружил, что Хрут снова дожидается меня, держа в руках связку деревянных табличек. Заметив, что он взволнован, я заговорил первым:
— Позволь мне догадаться. Римляне впервые подали сигнал с юга. Так?
Он изумленно моргнул:
— Но откуда ты узнала об этом, госпожа Веледа?
— На этот раз новость опередила тебя. Но дай мне взглянуть на таблички: хочу удостовериться, точно ли все, что я слышала, правда.
— Этой ночью работало сразу несколько сигнальщиков, — сказал Хрут, раскладывая таблички по порядку. — И только первое послание пришло с юга. После этого факелы из Равенны передали необычно длинное сообщение. А затем, насколько я смог понять, то же самое сообщение было передано другими сигнальщиками на северо-запад.
— Да, они передают известие всё дальше и дальше, — заметил я и начал расшифровывать значки. Они подтверждали рассказ Диорио. Похоже, Туфа и впрямь скоро вернется в Бононию. Послание из Равенны относилось к находившимся на севере римским войскам, которые, подобно армии Теодориха, были расквартированы там на зиму. Им приказано было держаться, так как генерал Туфа скоро прибудет туда с подкреплением.
— Ну, ничего, надеюсь, что смогу ему помешать, — сказал я себе, а затем обратился к Хруту: — Больше не требуется, чтобы ты сидел в засаде на болотах. С этого времени я хочу, чтобы ты находился рядом со мной. Ты будешь слоняться поблизости от hospitium. Как только ты увидишь, что я куда-то отправилась в сопровождении слуг или стражников, сразу иди в конюшню, которую я тебе показывала. Приведешь оттуда коня Торна, оседланного и с притороченными вьюками, — и своего коня тоже приготовь — и жди меня снаружи, вон там. Мы с маршалом Торном уже совсем скоро исполним свою миссию.
* * *
И вот наконец я дождался от Туфы приглашения. Но это была отнюдь не вежливая просьба о моей благосклонности; это был категорический вызов. Двое из его стражников-ругиев пришли за мной, одетые в доспехи и вооруженные до зубов. Тот, кто был выше ростом, грубо сказал:
— Dux Туфа хочет насладиться твоим обществом, госпожа Веледа. И немедленно.
Мне дали время только на то, чтобы я быстренько переоделся. Я облачился в свое самое лучшее платье, тщательно напудрился, накрасился и надушился, надел ожерелье и фибулу, захватил с собой маленький сундучок с благовониями и притираниями, и мы отправились в путь. Всю дорогу стражники не спускали с меня глаз. Оказавшись во дворце, мы долго шли по коридорам: тяжелые двери ненадолго открывались перед нами, а затем почти сразу закрывались. Наконец стражники привели меня в темную комнатку без окон в глубине дворца, там имелась только огромная кровать. Рядом стояла женщина из племени ругиев: примерно моих лет, хорошо одетая, с очень некрасивым лицом, настоящая великанша — она была почти такой же громадной, как и кровать. Стражники втолкнули меня внутрь, отсалютовали незнакомке, а затем встали снаружи возле двери. Женщина тщательно заперла ее, а когда мы остались наедине, рявкнула:
— Давай сюда этот ящик!
Я мягко запротестовал:
— Там ничего нет, только разные невинные женские штучки… чтобы стать еще привлекательней.
— Slaváith! Ты и так уже достаточно красива, иначе бы тебя сюда не позвали! Я должна отобрать у тебя все, что может нанести clarissimus Туфе хоть малейший вред. Дай это сюда!
Великанша принялась рыться в сундучке и наконец издала торжествующий звук, который означал, что ее поиски увенчались успехом.
— Только невинные женские штучки, говоришь? Vái, это же точильный камень! Зачем он тебе?
— Для ногтей, разумеется, для чего же еще?
— Даже маленький камень может служить оружием. А ну-ка, покажи мне твои ногти. — Когда я показал их, женщина разочарованно засопела, обнаружив, что они такие же короткие и притуплённые, как и мужские. — Отлично. Сундучок пока останется у стражников, заберешь на обратном пути. И украшения тоже. Ожерельем можно задушить, а фибулой нанести колотую рану. Сними их.
Я так и сделал. Я вообще протестовал только для виду, а сундучок и украшения захватил с собой лишь для того, чтобы защитники Туфы могли хоть что-то у меня отобрать. Мне хотелось создать у них впечатление ложной безопасности, уверить их в том, что они меня разоружили.
— А теперь, — сказала великанша, — сними свою одежду.
Я, разумеется, ждал этого, но снова принялся протестовать:
— Я делаю это, только когда мне приказывает мужчина.
— Вот и прекрасно. Выполняй приказ dux Туфы.
— А кто ты такая, женщина, чтобы говорить от его имени?
— Я его жена. Раздевайся!
Я поднял брови и пробормотал:
— Весьма необычное занятие для жены.
Однако я исполнил ее приказание. Я начал сверху, и как только снимал какой-нибудь предмет одежды, супруга Туфы тут же принималась внимательно его рассматривать и очень бдительно изучать. Когда я разделся до пояса, она скривила свои толстые губы и презрительно проворчала:
— Ты слишком плоскогруда, на вкус настоящего мужчины. Ничего удивительного, что тебе приходится прибегать к уловкам и поднимать грудь под одеждой. Ладно, можешь снова надеть нагрудник. А теперь раздевайся ниже пояса.
Сняв все до последнего предмета, я снова запротестовал:
— Я даже для мужчин не снимаю свой пояс целомудрия. Великанша грубо усмехнулась:
— О каком целомудрии ты говоришь? Ты самая обычная шлюха! И нечего разыгрывать из себя римлянку, ибо ты такая же римлянка, как и я. Ты что, думаешь, мне доставляет особое удовольствие осматривать одежды проститутки и обследовать эти мерзкие отверстия в твоем теле? Давай сюда пояс и наклонись!
Я произнес язвительно:
— Мне остается утешаться лишь тем, что шлюха все же выше сводни. Не говоря уже о супруге, которая…
— Slaváith! — рявкнула она, и ее широкое лицо побагровело. — Я сказала, сними это! И наклонись!
Я проделал все это одновременно, поэтому великанша не обратила внимания на мои половые органы спереди. Затем я покорно выдержал двойное испытание: она глубоко и весьма бесцеремонно засунула свой толстый палец в оба моих отверстия. Затем жена Туфы не просто вернула мне пояс, она сильно ударила меня им по ягодицам. Опоясав снова свои бедра, я повернулся к великанше и сказал:
— Я, правда, мало что знаю о своднях, но мы, шлюхи, привыкли к тому, чтобы нам как следует платили за…
— Slaváith! Проваливай и лучше не попадайся мне больше на глаза! — И с этими словами великанша ринулась прочь из комнаты.
Я с облегчением вздохнул. Фальшивое оружие и мое язвительное обращение полностью отвлекли внимание бдительной женщины. Она не смогла распознать настоящее оружие.
Снова одевшись, я разлегся на кровати в весьма соблазнительной позе, и как только я это сделал, дверь снова распахнулась и вошел Туфа. Мы мельком виделись в Вероне, но я совершенно не боялся, что он догадается, что сайон Торн и Веледа — это одно и то же лицо. Dux был одет в прекрасную римскую тогу, однако он тут же снял ее, как только вошел в комнату; под ней ничего не было. Я уже знал, что Туфа отличается красотой и мужественностью, и теперь я мог удостовериться, что он и на самом деле был прекрасно сложен. Dux приблизился ко мне, выставив напоказ свой стоящий fascinum. Я улыбнулся, полагая, что он вожделел длительного и сладострастного наслаждения от весьма искусной в таких делах Веледы. Однако он остановился у кровати и довольно грубо вопросил:
— Почему ты до сих пор одета? Немедленно раздевайся! Ты что, думаешь, у меня есть время на всякие глупости? Я занятой человек. Давай приступим к делу.
Я сдержался, как это сделала бы на моем месте любая женщина, и холодным тоном произнес:
— Прости меня, clarissimus. Кажется, мы не поняли друг друга. Я здесь не для того, чтобы вымаливать благосклонность и служить племенной кобылой. Я думала, что ты хочешь насладиться моим искусством.
— Да, да, — нетерпеливо ответил он. — Но у меня сейчас много и всяких других дел. — Он бросил свою тогу на кровать и, подбоченившись, принялся притоптывать ногой, обутой в сандалию. — Ну же, раздевайся!
— Погоди, clarissimus, — произнес я сквозь зубы. — Подумай о том, что это обойдется тебе весьма дорого. И ты, конечно же, захочешь, чтобы я отработала эти деньги.
— Vái, шлюха, ты что, не видишь: я уже готов! Но как мне быть, если ты еще одета? Поспеши и дай мне вставить его!
— Это все, что ты хочешь? — Мое женское негодование было непритворным. — Тогда ступай и найди себе отверстие где-нибудь в стене! Зачем я тебе нужна?
— Slaváith! Все мужчины в моем окружении хвастают, что поимели тебя. Не могу же я от них отставать!
— И это все, чего ты желаешь? — спросил я, из последних сил сдерживая себя в руках. — Я готова сама говорить всем, что ты поимел меня. Таким образом, ты не потеряешь своего драгоценного времени, а я обещаю, что, если меня вдруг спросят…
— Slaváith! — Он погрозил мне огромным кулаком и прорычал: — А ну немедленно закрой свой дерзкий рот, ты, ipsitilla! Снимай эти тряпки и проволоку! И раздвинь ноги! Работай не языком, а другим местом!
Мне не хотелось, чтобы Туфа убил меня прежде, чем я сам сделаю это (я думаю, что на моем месте любая женщина с радостью убила бы его), а потому я подчинился. Но стал раздеваться медленно, дразня Туфу — снимая по одному предмету одежды за раз, начав со спиралевидного нагрудника, который он обозвал проволокой, — и произнес, насколько мог успокаивающе:
— Хочешь ты или нет, clarissimus, но я всегда отрабатываю свои деньги. Позволь доставить тебе неземное удовольствие.
— Прекрати тянуть время, или вовсе не получишь денег. Я согласился заплатить немыслимую цену только потому, что не терплю никаких проволочек — ухаживаний, торговли, споров и прочего. Долг призывает меня в другое место, и у меня очень мало времени.
Я остановился, снова раздевшись до пояса, и произнес с недоверием:
— Перед тобой, clarissimus, самая изысканная и повсюду прославляемая ipsitilla, способная осчастливить мужчину, а ты хочешь только всунуть, вынуть и убраться по делам? Имей в виду: женщин, подобных мне, еще не было в этом городе!
— Акх, оставь свои уловки, которые более пристали рыночной торговке. Я уже сказал, что заплачу твою цену. По мне, так за исключением своей репутации, ты ничем не отличаешься от самой уродливой и грязной кухарки. Снизу все женщины одинаковы. Это всего лишь kunte.
Я произнес с неподдельным изумлением:
— Нет, dux, ты заблуждаешься! У всех женщин там одно и то же, это верно, но настоящий мужчина знает: у двух разных женщин не может быть одинаковых половых органов. И поскольку у женщин есть еще и другие органы, кроме половых, существует огромное количество способов, как получить наслаждение…
— Ты прекратишь болтать или нет? Раздевайся полностью, тебе сказано!
В раздражении я снял с себя все, кроме пояска целомудрия.
— Хорошо. Теперь ложись на кровать и раздвинь ноги! — Он наклонился надо мной, его огромный fascinum чуть ли не пылал.
Я уставился на Туфу в раздумье. Похоже, его жена, эта уродливая великанша, лучше всего выглядела, когда ее ноги были закинуты за голову. Но что же остальные женщины? Неужели никто из них никогда не предлагал Туфе ничего большего? Ну и ну: мой любовник собирался всего лишь «всунуть, вынуть и уйти». Однако меня это никак не устраивало. Для осуществления моего плана требовалось время. Мне нужно было, чтобы он был занят и вплоть до последнего момента не подозревал ни о чем. Только так я смогу приготовить свое смертельное оружие. Поэтому я решительно отодвинул Туфу от себя — он изумился, увидев, насколько я силен, — и сказал грустно:
— Пожалуйста, clarissimus, позволь мне раздвинуть ноги чуть попозже. Твоя бдительная супруга так тщательно меня осматривала и обследовала, что, похоже, слегка повредила мне там. Однако, как я уже говорила тебе, у женщины есть много других соблазнительных местечек, кроме половых органов. Если ты позволишь мне быстро восстановиться, я пока продемонстрирую тебе кое-что весьма интересное.
И, не дав Туфе времени возразить, я принялся за дело. Должно быть, это было ему внове, потому что dux воскликнул потрясенно:
— Это непристойно!
Хотя возражал он как-то вяло и не пытался высвободиться. Поэтому я слегка приподнял голову, лишь для того, чтобы рассмеяться и сказать:
— Ну что ты, это только начало. Непристойности будут позже, clarissimus. — После этого я снова склонился в смиренном поклоне, и через мгновение он уже принялся дергаться и хныкать от удовольствия. Преступного, запретного, но все-таки удовольствия.
По правде говоря, всячески лаская его отчаянно пульсирующий fascinum (особенно если учесть, что Туфа привык к быстрому наслаждению), я рисковал, ибо все могло закончиться раньше времени. Но изумление Туфы по поводу моих «неприличных» действий, очевидно, слегка уменьшило его чувственность. И еще я был очень осторожен, представив, что это мой fascinum подает сигналы о возбуждении моему разуму. Путем такого более чем интимного общения с половым органом любовника я мог время от времени доводить его почти до самого предела, однако тут же уменьшал свои ласки, чтобы не дать семени излиться. Если уж говорить начистоту, я и сам при этом порядком возбудился. Но я изо всех сил сдерживался, ни на секунду не забывая, зачем пришел во дворец.
Руки свои я держал позади Туфы — позади его ног. Полагаю, что ни одна женщина не была бы столь сильной, чтобы это сделать, но я сумел распрямить свой лежавший на полу спиралевидный нагрудник. Действуя исключительно на ощупь, я смог разогнуть прут длиной в руку — он не был прямым, как стрела, но для моей цели подходил. Главное, что прут этот был острым, как стрела, потому что я давно уже заточил его тупой конец при помощи точильного камня.
Удостоверившись, что оружие готово, я позволил Туфе пролить в ответ на мои ласки немного семени. Его fascinum, казалось, вырос еще больше и стал еще тверже — dux, утратив над собой контроль, громко выкрикнул:
— Ну же! Давай! Liufs Guth! Давай!
Я слегка отодвинулся и откинулся на спину, так чтобы любовник взгромоздился на меня. Почти теряя сознание от крайнего возбуждения, он подчинился и заполнил меня своим огромным fascinum. Как только Туфа начал страстно и быстро раскачиваться, вгоняя его все глубже и глубже внутрь меня, я стал ударять руками по его широкой спине, а ногами — по подскакивающим бедрам. Одновременно я делал энергичные движения тазом, словно в неистовстве страсти, и скреб ногтями свободной руки вверх-вниз по спине Туфы. И снова, если быть честным, моя страсть быстро становилась настоящей. Однако я не позволил себе терять контроль над происходящим: так, я царапал любовника ногтями не просто так, но с целью отвлечь внимание Туфы, когда к нему прикоснется острие бронзового прута, который я сжимал в другой руке.
Я лишь выжидал подходящего момента, когда всякий мужчина становится полностью уязвим, беспомощен и безрассуден, этого сладкого мига последних судорог и семяизвержения, когда ничто в целом мире не имеет для мужчины никакого значения. Для Туфы этот момент должен был стать мигом наивысшего торжества, которое он когда-либо ощущал в своей жизни, учитывая, сколь необычным для него способом я подготовил его. Dux сжал меня в крепких объятиях и впился своими губами в мои губы (при этом я почувствовал на своем лице его колючие усы и бороду), он с силой всунул мне в рот свой язык, и я увидел, что его глаза затуманились. После этого Туфа в экстазе откинул назад голову и издал долгий, дикий, улюлюкающий вопль; едва ощутив, как первая пульсирующая струя ударила глубоко внутри меня, я нанес ему в спину удар прутом. Я точно выбрал место, как раз под рукой, под лопаткой, между ребрами, и резко надавил на прут. Затем, перехватывая его руками, словно карабкался на него, я с силой втыкал бронзовый прут в тело Туфы, пока его острие не пробило грудную клетку врага и не уперлось в мою собственную грудь.
В этот самый миг взгляд Туфы наконец снова стал осмысленным, и глаза его уставились на меня в сердитом изумлении, прежде чем остекленеть окончательно. Однако во время этой его короткой агонии произошло еще кое-что. Я и так уже был заполнен до краев его fascinum, но, клянусь, внезапно он стал внутри меня еще больше, толще и длиннее, словно жил отдельной жизнью. И он продолжал, пульсируя, извергаться внутрь меня, хотя все остальные жизненные соки Туфы уже застывали на моей расплющенной голой груди. Я помню, как подумал: «Ну что ж, Туфа умер гораздо более счастливой смертью, чем бедный Фридо».
А затем — я ничем не мог помешать этому, все произошло помимо моей воли — я сам забился в пароксизме страсти. (Разумеется, если хорошенько подумать, это вполне объяснимо после такого неизбежного напряжения и, конечно, было вызвано тем, что я все еще пребывал в возбуждении, которое, увы, объяснялось отнюдь не воспоминаниями о дорогом Фридо, которые столь непрошено пришли мне на ум.) Когда наконец произошел внутренний взрыв, мягкий и сладкий, и мои обильные соки смешались с соками моего поверженного любовника, я издал долгий крик ликования.
Постепенно я успокоился, пришел в себя, отдышался и восстановил силы, ну а все остальное оказалось простым делом. Рана Туфы не слишком сильно кровоточила: я проделал в нем совсем маленькое отверстие. Рана тут же закрылась и из нее перестала течь кровь, как только я вытащил прут. Я выскользнул из-под мертвого тела и, воспользовавшись тогой Туфы, вытер себе грудь от крови, а низ тела — от бледных соков. После того как я снова оделся и опять придал нагруднику его обычную спиралевидную форму — не теряя времени на то, чтобы сделать это аккуратно, — я поспешно нацепил его на себя. Затем я подошел к двери (сделав это осторожно, потому что у меня все еще дрожали ноги) и спокойно шагнул между ожидавшими там стражниками. Приняв перед ними соблазнительно-жеманную позу бесстыдной шлюхи, я беззаботно махнул рукой в сторону без сил распростертого на кровати Туфы.
— Clarissimus dux получил немалое удовольствие, — произнес я и хихикнул. — И теперь он спит. Ну же… — Я протянул к ним руку ладонью вверх.
Стражники тоже улыбнулись мне в ответ, хотя и слегка презрительно; один из них уронил мне в протянутую руку кожаный кошель, в котором зазвенели монеты. А второй отдал мне сундучок с благовониями и притираниями и отобранные у меня украшения. Я неторопливо застегнул ожерелье на шее, приколол фибулу на плечо, а затем, также не торопясь, закрыл дверь в спальню и сказал, распутно улыбаясь:
— Разумеется, dux через некоторое время захочет повторить удовольствие. Вы, смельчаки, знаете, где меня найти, когда ваш хозяин снова возжелает меня. А теперь, если хотите, можете проводить меня…
Они так и сделали, в обратном порядке открывая передо мной множество дверей и ворот, через которые мы незадолго до этого попали во дворец, и уже на улице с ухмылками пожелали мне gods dags. Я не торопясь направился прочь, внешне оставаясь спокойным и собранным, хотя внутри у меня все дрожало от страха: а вдруг жена Туфы или кто-нибудь из домашних слуг осмелится, несмотря на строжайший запрет, заглянуть к нему.
Однако я без всяких задержек и осложнений добрался до конюшни, где Хрут уже дожидался меня с двумя лошадьми. Он уставился на мои взъерошенные волосы, грязные пятна focus и creta на лице, и взгляд его выражал одновременно вопрос, беспокойство и явное неодобрение завзятого моралиста.
Я сказал:
— Дело сделано.
— А где же маршал?
— Мы не будем сейчас его ждать. Я возьму эту лошадь. А ты поезжай, Торн нагонит тебя.
Сайон Торн действительно догнал Хрута, как только я сумел переодеться и вымыть лицо. Конь Хрута двигался легкой рысью, когда Велокс, несшийся галопом, поравнялся с ним и пристроился рядом на Виа Эмилиа. Хрут послал вперед своего скакуна более быстрой иноходью. Так мы и ехали, пока не добрались до западных окрестностей Бононии, где замедлили шаг, и Хрут смог спросить меня:
— А что, госпожа Веледа не поедет с нами на север?
— Нет, она останется — временно скроется среди врагов на тот случай, если Теодориху вдруг снова понадобится ее служба.
— Необычная служба, — заметил Хрут и с удивлением добавил: — Кажется, ее не слишком трогает, чем она занимается по приказу короля. Думаю, госпожа Веледа заслуживает награды за свою доблесть и верность, она очень искусно пользуется тем оружием, что есть у женщины. Однако не хотел бы я оказаться на ее месте. Мы должны благодарить небеса — не так ли, сайон Торн? — за то, что рождены мужчинами, а не презренными женщинами.
— Я сам должен был убить Туфу, — произнес Теодорих весьма сдержанным тоном: это свидетельствовало о том, что король разгневан сильнее, чем если бы он кричал. — Эта обязанность и эта привилегия принадлежат по праву мне, сайон Торн, а ты пошел вразрез с королевской властью и преступил свои собственные полномочия. Только король может быть judex, lector et exitium[367] в одном лице.
Он, я и несколько старших офицеров встретились в базилике Святого Амвросия, которую Теодорих приспособил под свой praetorium в Медиолане. Воцарилось неловкое молчание: наш суверен продолжал упрекать меня, а я стоял с опущенной головой, терпеливо выслушивая выговор, потому что знал, что заслужил наказание. Я невольно вспомнил, как поступал Теодорих с теми, кто вызвал его гнев в других случаях. Он особо не размышлял и не тратил понапрасну слова, прежде чем пронзить клинком легата Сингидуна Камундуса или сына Страбона Рекитаха. Я подумал, что только благодаря нашей проверенной временем дружбе он сек меня лишь словами.
Итак, я просто стоял и покорно выслушивал все его упреки, а сам в это время думал о других, более приятных вещах. Каждый раз встречаясь с Теодорихом после долгой разлуки, я обнаруживал, что с возрастом он все больше походил на короля — как внешне, так и манерой держаться. Его роскошная борода, такая же золотая, как только что отчеканенный солидус, и раньше весьма впечатляла, а теперь она стала воистину диктаторской. Его поза и жесты были величавы; где бы он ни садился он повсюду сидел словно на троне. На челе Теодориха виделись морщины, свидетельствующие о незаурядном уме, складки на щеках говорили о том, что он не понаслышке знаком с горем, однако морщинки в уголках глаз были признаком веселого нрава, а ярко-синие, не выцветшие с возрастом глаза могли источать ярость…
Я припомнил, как еще в далекой юности, восхищаясь молодым Теодорихом, я страстно мечтал: «Акх, если бы я только был женщиной!» Теперь же, по-прежнему пылко восхищаясь этим зрелым, взрослым мужчиной, я удивлялся, почему Веледе казались столь желанными объятия молодого Фридо — или же кого-либо иного, не такого мужественного, как Теодорих. Я уж не говорю о том глубоком вожделении, какое Веледа несколько дней назад испытала к Туфе. Ее чувства, учитывая все обстоятельства, были абсолютно неуместными. Я призадумался: может ли быть такое, что мои разум и чувства играют со мной злую шутку, действуя абсолютно независимо друг от друга?
В этот момент Теодорих взглянул на меня и потребовал:
— Объяснись! Чем вызвано твое пренебрежение к праву короля убить Туфу, niu? Есть ли тебе что сказать в оправдание столь преступного своеволия?
Я мог бы заявить (и с весьма праведным негодованием), что поскольку я был обладателем высокого звания королевского маршала, то имел полное право принимать важные решения от его имени. Однако я рассудил, что не стоит лезть в бутылку, и постарался обратить все в шутку:
— Сие преступное злодеяние произошло по твоей собственной ошибке, мой король.
— Что? — Его синие глаза засверкали, а рот изумленно раскрылся, так что все присутствующие услышали тяжелое дыхание Теодориха.
— Ты сам возвысил ничтожество Торна до ранга herizogo. А затем назначил выскочку Торна маршалом. Вот голова у меня и закружилась от осознания собственного величия.
Все уставились на меня. Затем Теодорих разразился искренним смехом, к нему присоединились все его офицеры, даже мрачный старый Соа. Да уж, нет ничего удивительного в том, что я восхищался нашим королем — как и все его подданные. Он доказал, что может быть не только властным и сильным, но также доступным и сердечным.
— Акх, — произнес Теодорих, отсмеявшись, — полагаю мне надо радоваться тому, что ты больше не предоставлен сам себе, Торн, и не очистишь в одиночку весь полуостров от моих врагов. Ты, по крайней мере, оставил мне Одоакра, чтобы я сам мог о нем позаботиться.
— И несколько римских легионов тут и там, — предостерегающе проворчал генерал Питца.
Теодорих махнул рукой:
— Вот именно, что тут и там. У них нет единого фронта. Вся оставшаяся римская армия, должно быть, пребывает в растерянности и недоумении. Действительно, что делать воинам, если король их бежал с поля боя и скрывается, а главнокомандующий убит. Я не опасаюсь особого сопротивления. Нам нужно только отбросить этих римлян со своего пути, когда мы двинемся вперед, не более того.
Из последующего обсуждения, я понял, что Теодорих нанес удар по римлянам у реки Аддуа и разбил их столь же жестоко, как и перед этим в битве при Изонцо. Когда же эта армия была рассеяна, он в течение нескольких дней таранил ворота Медиолана, чтобы заставить римский гарнизон открыть их и сдаться. Первое важное сражение за эту весну было выиграно визиготами, которые пришли из-за Альп. Под командованием генерала Респы они разбили еще одно войско, которое удерживало город Тицин[368], и в настоящее время стояли там лагерем, дожидаясь приказов Теодориха.
— Означает ли это, — спросил я воинственно, — что визиготы короля Алариха собираются потребовать плату за захват? И на какую, интересно, часть добычи он рассчитывает? Уж не на кусок ли Италии, чтобы самому там править?
— Нет, — ответил Теодорих. — Этот Аларих не такой хищник, как его тезка-предок. Он не собирается расширять подвластную ему территорию. Аларих, как и другие теперешние короли, жаждет возрождения тех времен, когда Римская империя включала в себя весь западный мир, когда все королевства в ней могли наслаждаться безопасностью и процветали под сенью Pax Romana[369].
— Вспомни, — сказал мне сайон Соа, — ведь большинство германских королей поддерживали Одоакра, пока им казалось, что он может вернуть былое величие Рима. Теперь, очевидно, они надеются, что это сумеет сделать Теодорих. Аларих послал на помощь войско. Но его генерал Респа направил к нам послов, точно так же, как и король франков Хлодвиг, и старый король вандалов Гейзерих, и даже молодой король тюрингов Херминафрид с далекого севера. Все они выражают свою дружбу и поддержку и предлагают любую помощь, какая нам только потребуется.
Генерал Хердуик широко улыбнулся и добавил:
— Король Кловис даже предлагает свою сестру.
— Кловис? — спросил я. — А кто это такой?
— Король Хлодвиг. Он предпочитает, чтобы его называли на римский манер. Его сестра, по крайней мере, получила имя на добром старом наречии и зовется Аудофледой.
— И что, — допытывался я, — этот Хлодвиг предлагает своей сестре сделать?
— Ну, стать супругой Теодориха и его королевой.
Услышав это, признаюсь, я испытал муки чисто женского разочарования. Это свалилось на меня тем более неожиданно, что я никогда не испытывал никакой ревности или ненависти по отношению к покойной госпоже Авроре, никогда с того самого времени, когда я увидел, как Теодорих берет себе женщину, чтобы на какое-то время разделить с ней постель. Ну что же, подумал я смиренно, он должен был когда-нибудь заключить официальный брак. У Теодориха пока были только две дочери, причем обе они были отпрысками наложницы. А мой друг, конечно же, хотел сына-наследника, в жилах которого текла бы королевская кровь. Однако, как я ни старался себя убедить, эта мысль была не слишком утешительной.
А генерал Ибба стал объяснять дальше:
— Кловис этим хочет показать, дескать, он надеется, что через короткое время мы завладеем всей Италией — и что его сестра вскоре разделит власть Теодориха не только над Италией, а над возрожденной Римской империей. Она будет не просто королевой Аудофледой, но императрицей. И если Хлодвиг так уверен в нашем успехе, то и все короли, должно быть, тоже.
— А что думает наш собственный король? — дерзко спросил я Теодориха.
Он серьезно сказал:
— Поскольку уже сейчас мы подчинили себе весь север Италии, от Альп до Изонцо, я предвижу, что у нас не возникнет особых сложностей в продвижении на юг через весь полуостров, по крайней мере в течение следующего года. Так что, полагаю, когда все это завершится, нас ждет триумф.
Я ощутил глубокое разочарование:
— Как я и опасался, ты выиграл войну без меня.
— Не совсем, — проворчал Соа. — Триумф невозможен без лаврового венка. Пока Одоакр не откажется…
— Ну, хватит пророчеств, сайон Кассандра, — пошутил я. — Конечно же, император Зенон не потребует от нас доставить ему копченую голову Одоакра, как мы сделали с головами Камундуса и Бабая.
Я снова повернулся к Теодориху и посоветовал:
— Пусть Одоакру останется маленький болотистый уголок полуострова. Позволь ему сидеть там, пока он не сгниет от испарений. В то же самое время, когда вся остальная Италия станет твоей и весь мир узнает об этом, императору Зенону не останется ничего иного, как провозгласить тебя полноправным…
Но король протестующе поднял руку:
— Нет, Торн. Тут фортуна, увы, отвернулась от нас. Меня известили, что император сейчас сильно болен. Он при смерти. В любом случае он ничего не сможет провозгласить. Преемника не назовут, пока Зенон не умрет. Таким образом, если во время этого безвластия я хочу получить лавровый венок, то должен сделать это сам. И сейчас больше, чем когда-либо, необходимо всем показать, что это я свергнул Одоакра.
Я вздохнул:
— Мне жаль, если я разочарую тебя, но тогда, чтобы это сделать, нам мало будет просто войска. Я осмотрел земли вокруг Равенны. Штурм с суши невозможен, осада бесполезна. Урожай в провинции Фламиния только-только сняли, когда Одоакр отступил в свою крепость, поэтому он, разумеется, взял с собой достаточное количество свежей провизии.
— И возможно, — пробормотал Питца, — в этом и кроется причина, почему Туфа убил наших людей. Дабы не истощать запасы города.
— Если и так, это была ненужная предосторожность, — сказал я. — Те, кто захватит Равенну, могут жить припеваючи — бесконечно долго — даже без того, чтобы собирать урожай. Я припоминаю, что, когда я был узником Страбона в Константиане, городе на Черном море, он похвалялся, что все армии Европы не смогут помешать ему снабжать этот город при помощи морских судов. А Равенна расположена на берегу Адриатического моря. Вы догадались, к чему я клоню? Взять Равенну возможно только при помощи римского военного флота. Пусть его суда переправят наши войска, высадят там и…
— Я не могу этого сделать, — уныло заметил Теодорих.
— Гордый воин, — сказал я, — я знаю, ты бы предпочел, чтобы мы взяли Равенну без посторонней помощи. И поверь, я разделяю твои чувства. Но ты должен поверить мне, когда я говорю, что это не в наших силах. А ведь Лентин, navarchus Адриатического флота, кажется, склонен…
— Именно из-за Лентина я и не могу воспользоваться римским флотом. Vái, Торн, ты ведь и сам присутствовал при том, как я дал этому человеку слово, что начну отдавать ему приказания не раньше чем стану его законным, полноправным командиром. Зенон не предоставил мне таких полномочий и не представляет, и Лентин знает об этом. Даже если я захотел бы взять назад свое слово, я не в силах заставить Лентина подчиняться мне. Он может просто увести свои корабли, и я не доберусь до них.
— А подобный отказ, — заметил Ибба, хотя в этом и не было никакой необходимости, — унизит Теодориха в глазах его будущих подданных хуже, чем самое жестокое поражение в битве.
Теодорих продолжил:
— Я уже думал о том, как доставить войска морем, Торн. И потерпел неудачу, использовав морские катапульты при штурме Равенны. Последнее, к чему можно прибегнуть, — это использовать корабли для морской блокады, чтобы хоть не пропускать суда, снабжающие город. Но нет, я не могу. Лентин уже и так сделал мне одолжение, предоставив свои самые быстрые суда для перевозки гонцов между Аквилеей и Константинополем. Кстати, именно так я и узнал о болезни Зенона. Но большего от Лентина я ожидать не могу, и требовать тоже.
Я пожал плечами:
— Мне больше нечего предложить. Тогда установи осаду вокруг Равенны, если хочешь, когда наши армии доберутся до провинции Фламиния. Это ни к чему не приведет, только удержит там Одоакра, хотя на самом деле тебе надо изгнать его оттуда. Но по крайней мере, ты будешь точно знать, где он находится. Может быть, к тому времени, когда мы, завоеватели, поселимся и станем мирно заниматься хозяйством на всей остальной италийской земле, кроме этого болотистого участка побережья, Одоакр наконец признает, что побежден, и выйдет добровольно.
— Habái ita swe, — сказал Теодорих, однако на этот раз уже не властным тоном, а как-то уныло.
Тут все присутствовавшие стали расходиться. Я постарался оказаться в числе последних, чтобы спросить Теодориха:
— А как насчет сестры короля Кловиса, niu?
— Что? Сестра Кловиса? — безучастно переспросил он, как будто уже забыл о ее существовании. — Ну что тут можно сказать? Едва ли я могу думать о том, чтобы сделать императрицей Аудофледу, пока не предъявлю требований на империю.
— Ну, это ты прекрасно сделаешь в свое время, Guth wiljis. А что потом? Неужели ты и впрямь намереваешься жениться на чужеземке, которую никогда не видел?
— Акх, ты знаешь, в этом нет ничего необычного, в королевских семьях сплошь и рядом договариваются о браках, исходя из политических интересов. Однако генерал Респа встречал Аудофледу. Он заверяет меня, что она довольно разумна, обладает достаточной грацией и очень красива, что редкость среди принцесс.
Я произнес, не в силах скрыть язвительности:
— Жаль, что франкские женщины, как это хорошо известно, имеют склонность стариться раньше остальных. Поскольку, как ты заметил, может пройти еще довольно много времени, прежде чем ты соберешься…
— Ох, vái! — воскликнул Теодорих с грубым смешком. — Да король Хлодвиг сам еще юноша двадцати трех лет, а Аудофледа не то на шесть, не то на семь лет его моложе. А потому, надеюсь, я буду еще долго наслаждаться вкусом этой сливы, прежде чем она превратится в сухофрукт.
Услышав это, я, ссутулившись, вышел из базилики, слегка в расстроенных чувствах. Веледа — женщина обычно уравновешенная и хладнокровная, да и, согласитесь, какой смысл сравнивать свои достоинства с достоинствами другой женщины, пусть даже у тебя в избытке имеются красота, обаяние и разум, если твоя соперница обладает непреодолимым, всепобеждающим, просто ужас каким несправедливым преимуществом — молодостью. А ведь я, Веледа, была — liufs Guth! — в два раза старше этой выскочки Аудофледы!
Не желая бессильно скрежетать зубами, я решительно напомнил себе, что еще не стар. Величественная христианская церковь, которая считает себя непогрешимой, когда обсуждает все вопросы, которые только могут задать ей смертные, совершенно точно определила, с какого именно возраста женщина считается старой. Мудрые Отцы Церкви установили рубеж в сорок лет, потому что именно в этом возрасте женщина становится пригодной для забвения в монастырском velatio[370]. Как мне когда-то объяснила маленькая сестра Тильда (о, еще в те далекие времена, когда я был так немыслимо, просто невозможно молод), женщина в сорок лет уже находится «в том возрасте, когда ей просто неприлично приставать к представителям противоположного пола… настолько она дряхлая и сломленная, что уже не внушает мужчине никаких чувств».
Ну, thags Guth, у меня оставалось еще целых шесть лет до этого рокового рубежа, откуда нет возврата. Хотя, возможно, я был одним из тех немногих, кто мог отодвинуть его чуть дальше. Пусть природа сначала и совершила ужасную ошибку, сделав меня двуполым существом, однако затем она была добра ко мне гораздо в большей степени, чем к другим женщинам. Я всегда пребывал в прекрасной физической форме, был худощав и таковым остался. Мое тело никогда не полнело и не обвисало из-за беременности, моя сила не ослабевала во время месячных. Возможно, это происходило благодаря отсутствию каких-нибудь женских желез, или же они просто перепутались с мужскими, однако обычный процесс старения не слишком меня затрагивал. К счастью, мои бедра если и раздались, то совсем немного, а мои груди и живот стали лишь чуть менее упругими на ощупь. Что же касается моей кожи, то она все еще оставалась гладкой и чистой, на лице не было морщин и складок, мои поры не загрубели. Кожа под подбородком не отвисала, сзади на шее не было горба, волос на голове сохранилось в избытке, и седина абсолютно их не тронула. Мой голос не стал скрипучим, и ходил я не вперевалку. «Даже в сравнении с юной, только что достигшей половой зрелости привлекательной маленькой шалуньей, подобной шестнадцатилетней Аудофледе, — подумал я, — едва ли меня можно назвать старым. Во всяком случае, пока…»
Никто не оспаривает того, что мужчины, которые были красивы в юности, остаются привлекательными гораздо дольше, чем самые интересные женщины. Веледа, увы, вскоре уже не сможет выбирать мужчин всех возрастов и положений, как я это делал в Бононии. А вот ее ровесники Торн и Теодорих смогут делать это еще много лет, продолжая привлекать самых разных женщин: и своего возраста, и моложе, не говоря уже о тех, кто старше. А вот интересно, прямо сейчас, будь у них выбор: Веледа во цвете лет и многообещающая юная Аудофледа, — которую из женщин они бы выбрали? Поняв, каким, скорее всего, будет ответ, я был склонен рвать на себе волосы и стенать подобно жалкой карге Хилдр в пещере Гуталанда: «Я спрашиваю вас, разве это справедливо? Ну разве это справедливо?»
И тут я внезапно остановился в смятении, буквально застыв посреди улицы, по которой шел. В некотором смысле Торн задержался позади Веледы, чтобы взглянуть на нее со смесью изумления и ужаса, и громко воскликнул: «Gudisks Himins! Неужели меня гложет зависть к самому себе?»
В этот момент четким строевым шагом мимо проходил патруль наших воинов. Они дружно отсалютовали моим маршальским доспехам, но при этом как-то странно посмотрели на меня. После того как они ушли, я принялся смеяться над своими безумными причудами и твердо сказал себе: «Vái, зачем терзаться, мечтая о туманном будущем? Вполне может так случиться, что Фортуна, Тюхе или какая-нибудь другая богиня удачи уже решила, что Торн, Теодорих и Веледа — все они падут в ближайшей битве».
* * *
Однако мы не погибли ни в ближайшей битве, ни в другой, последовавшей за ней. Честно говоря, все эти сражения довольно быстро завершились, да и потери с обеих сторон были незначительны. Еще бы: римские легионеры, главнокомандующий которых был убит, а король позорно бежал с поля боя, были сломлены и пали духом. Никто не вышел, чтобы встретиться с нами, когда мы продвинулись на юг полуострова, когда мы подошли к линии обороны и послали свое высокомерное требование — tributum aut bellum. Римляне сопротивлялись ровно настолько, чтобы можно было впоследствии сказать, что они не сдались без борьбы. Так или иначе, они сдались.
К концу августа мы уже подчинили себе почти все италийское государство — кроме приютившей Одоакра Равенны, — хотя Теодорих предпочел приостановить наше продвижение по Виа Эмилиа с востока на запад между границей провинции Венеция и ее главным городом Римом. Он решил временно обосноваться там из-за приближения зимы, просто для того, чтобы хорошенько наладить связь, которая осуществлялась с помощью завоевания, но пора было потихоньку обустраивать и мирную жизнь. В большинстве городов, через которые мы проходили, Теодорих оставлял войсковые подразделения, теперь же для поддержания порядка он начал оставлять свои отряды и в городах поменьше, дабы между ними всеми можно было осуществлять быстрое и простое сообщение.
Зенон все еще хворал — «он угасает», сообщалось в одном из докладов из Константинополя, — однако ни преемника, ни регента так пока и не назвали. Поскольку Теодориха так и не объявили новым королем Рима, а сам он не дерзал присвоить себе этот титул, у него не было официальной власти, чтобы вершить правосудие и управлять недавно завоеванным государством. Однако он сумел все-таки установить некоторые правила и законы, поддерживающие порядок и регулирующие ведение гражданских дел. При этом все правовые нормы, которые он ввел, никак нельзя было назвать жесткими, что удивило и обрадовало его «вновь покоренных подданных»; они служили прообразом так называемого полезного деспотизма, которым характеризовалось правление Теодориха впоследствии.
Насколько я понял, ознакомившись с мировой историей, все завоеватели, жившие до Теодориха, — Кир, Александр Великий, Цезарь и остальные — с презрением относились к народам, которыми управляли и которых сделали своими подданными. Завоеватели всегда насаждали среди покоренных свои собственные идеи, настойчиво внушали им, что правильно, а что нет, причем это касалось не только вопросов управления страной, судопроизводства и государственного устройства, но и правил поведения, вероисповедания, культуры, обычаев, традиций и вкусов. Теодорих же ничего этого не делал. Он был далек от того, чтобы презирать граждан когда-то могущественной Западной Римской империи; напротив, он относился к ним с уважением, восхищался ими и их наследием и с самого начала дал ясно понять, что склонен помочь римлянам восстановить свое былое величие.
Например, типичный завоеватель наверняка бы беспощадно удалил всех до единого подчиненных и приближенных своего поверженного предшественника, уничтожил все следы его правления. Теодорих же поступил иначе. Он оставил, на некоторое время по крайней мере, во главе завоеванных провинций, больших и маленьких городов римских легатов или префектов, которые были назначены на эти должности еще при Одоакре, рассудив, что опытный правитель справится со своим делом лучше, чем вновь назначенный.
Однако с целью помочь этим правителям (а также чтобы контролировать их деятельность) Теодорих учредил повсюду своего рода трибуналы для соблюдения законности, о чем прежде покоренные народы даже и не слыхивали. На всех уровнях гражданского управления Теодорих посадил как римского судью, так и остроготского маршала, обладавших одинаковыми полномочиями. Судья следил, как вершились дела среди римского населения, и соблюдал при этом римские законы. Маршал отвечал за дела, относящиеся к чужакам-завоевателям, и судил в соответствии с готским законодательством. Оба судьи каким-то образом ухитрялись ладить и соотносить свою деятельность, выносить решения по своим делам и разрешать споры между римлянами и чужеземцами. Хотя поначалу трибунал вынужден был в основном улаживать разногласия между завоеванными и завоевателями, со временем стало ясно, что этот общественный институт весьма полезен для представителей всех наций и всех слоев общества: даже после наплыва еще большего количества чужеземцев эта система отлично работала и сохранилась вплоть до сегодняшнего дня.
Через некоторое время, разумеется, Теодориху пришлось отстранить немало римских легатов, префектов и судей, которые оказались непригодными для такой работы: они брали взятки или просто были слишком глупы; большинство этих чиновников получили свои должности за amicitae. Буквально это слово обозначает «дружба», однако является понятием более широким: сюда входят, скажем, также оказание покровительства фаворитам, семейственность, продвижение по службе подхалимов или тех, кто дает мзду. Теодорих заменил уволенных со службы другими римлянами, которые продемонстрировали свои способности, но они при этом откровенно заявили, что хоть и будут выполнять свои обязанности честно и разумно, но не очень-то жаждут служить под началом узурпатора и чужеземца. Однако Теодорих все-таки без колебаний предпочел этих честных, хотя и неохотно выполняющих свои обязанности правителей; он был уверен, по крайней мере, что они не подхалимы. И только в одну сферу деятельности доступ для римлян был закрыт. После того как римская армия в конце концов перешла под командование Теодориха и смешалась с нашим чужеземным войском, он упразднил должность военных трибунов и не назначал больше римлян на высокие армейские посты.
— Я стараюсь, — сказал он мне как-то в самом начале нашего завоевания, — распределять должности разумно. Пусть каждый делает то, что у него получается лучше всего, и соответственно получает за это вознаграждение. Когда придет время обрабатывать землю и собирать урожай, римляне и чужеземцы смогут одинаково усердно трудиться и приносить пользу. Но все дела, касающиеся защиты государства, наведения порядка и соблюдения законности, лучше поручить нам, германцам, заслуженно пользующимся дурной славой «воинственных варваров». И поскольку именно древние римляне развили ремесла и науки, которые обогатили человечество, я не стану загружать их современных потомков тяжелой и примитивной работой — насколько это возможно — в надежде, что они, в подражание своим предкам, вновь улучшат и просветят мир.
Вплотную Теодорих занялся всеми этими нововведениями позже, но, как я уже сказал, он заложил фундамент — и весьма многообещающий — еще в те первые месяцы, когда вынужден был совершенствовать лишь те законы, которые действовали в военное время. Хотя он сам, его армия и новые подданные еще какое-то время продолжали считать Медиолан «столичным городом» Теодориха, он не просто осел там, чтобы издавать указы и править издалека, как это делало большинство римских императоров. Всю ту зиму он находился в дороге, постоянно переезжая из одного места завоеванного государства в другое и лично наблюдая за безопасностью, спокойствием и настроением «своего народа», подразумевая под этим не только войско, но и местное население. И где бы Теодорих ни был в данный момент, к нему постоянно приезжали гонцы и посланцы, так что король все время был в курсе того, что происходило во всех уголках его владений, ничто не ускользало от его внимания. Приведу пример. Теодорих постановил весь урожай того года, который имелся на складах, считать военным налогом, но не конфисковал его. Он приказал своим снабженцам рассчитать провизию на зиму — и сделал это по справедливости, что весьма удивило местное население, потому что им было оставлено столько же еды, сколько и богатым гражданам. А некоторые простолюдины получили даже больше: это были обитатели тех лачуг, где стояли на постое наши войска; дополнительные продукты должны были компенсировать крестьянам доставленные им неудобства.
Думаю, вы согласитесь со мной: никогда еще ни один из прежних завоевателей не заботился так о народе Италии. И еще я совершенно точно знаю, что ни к одному завоевателю в истории не относились с таким доверием, почтением и зарождающейся любовью, как население Италии к Теодориху. Причем я имею в виду не только давно уже притесняемый простой народ. Так, например, высокородный Лентин, navarchus Адриатического флота, проделал путь от самой Аквилеи, чтобы навестить Теодориха и сделать ему дружеское предложение, которое оказалось для нас весьма полезным.
Пока Теодорих был занят размещением на завоеванных землях своих войск, введением нового законодательства и прочими делами, из которых складывается управление в военное время, генералу Эрдвику было приказано продолжать осаду Равенны, где скрывался Одоакр, — или установить там хоть частичную блокаду. Как я и предупреждал, окружавшие город болота не давали возможности поставить катапульты или же задействовать большое количество лучников. Поэтому Хердуик мог только развернуть свою пехоту тонкой длинной линией в окрестностях города, начиная с берега моря на севере, а затем вокруг Равенны до самого южного побережья. Наши войска не могли ничего сделать, только стоять там и мешать доставлять провизию в город по идущей через болота дороге, по самим болотам, по притоку реки Падуе (он впадал, протекая опять же среди этих болот, в море) или же по Виа Попилиа[371], которая шла с севера на юг вдоль побережья Равенны. Лишь изредка скучающие лучники подбирались поближе к стенам города, чтобы обстрелять его обычными стрелами или стрелами с огненными наконечниками и нарушить монотонность этой, как бы лучше выразиться, видимости блокады. Между прочим, я с самого начала предупреждал о бесполезности такой блокады: наверняка наши враги самодовольно ухмылялись и откровенно насмехались над нами, ибо прекрасно понимали, что эти обстрелы вызваны досадой и бессилием. Те, кто по приказу Хердуика вел наблюдение за морем, докладывали, что по крайней мере раз в неделю торговое судно или караван галер подходили через Адриатическое море к Классису, морскому порту Равенны, где их неторопливо разгружали. С этим мы ничего не могли поделать, поскольку даже не знали, откуда прибывают эти корабли.
— Абсолютно точно не из тех портов, которые находятся под моим командованием, — заявил Лентин офицерам, собравшимся в praetorium Медиолана. И продолжил с приятным венецианским акцентом: — Честное слово, Теозорик, эти корабли не из Аквилеи, Альтина или Аримина. Да, я не дал вам военных кораблей для завоевания, но точно я не дам их и Одоакру для защиты.
— Я знаю об этом, — кивнул Теодорих, — и очень уважаю тебя за соблюдение нейтралитета.
Я сказал:
— Мы вынуждены допустить, что даже потерпевший неудачу и потерявший доверие бывший правитель должен иметь по крайней мере хоть горстку твердолобых помощников. Я подозреваю, что его снабжает какая-то группировка сторонников, которые скрылись далеко за морем, возможно, даже в Далмации, а то и на Сицилии.
— Или, — заметил прямолинейный старый Соа, — Одоакра поддерживают какие-нибудь живущие в изгнании римляне, которые по какой-то причине желают сохранить status quo ante[372]. Удивительно, сколько людей, которые уже давно покинули свою родину, могут так рьяно вмешиваться в ее дела издали.
— Ну, я-то по моральным причинам воздерживаюсь от вмешательства, — сказал Лентин. — Ты знаешь, Теозорик, что я соблюдаю нейтралитет, а потому не могу предоставить вам какие-нибудь римские суда, однако ничто не запрещает мне предложить тебе построить свой собственный флот.
— Это предложение я с радостью принимаю, — ответил Теодорих с улыбкой. — Но бьюсь об заклад, никто из моих людей ничего не знает о строительстве кораблей.
— Может, и так, — легко согласился Лентин, — зато я в этом прекрасно разбираюсь.
Улыбка Теодориха стала еще шире.
— Ты поможешь нам построить военные суда?
— Не военные, нет. Это было бы нарушением нейтралитета. И к тому же на это ушли бы годы. Все, что тебе требуется на самом деле, — это большие ящики, которыми можно управлять при помощи кормила и весел, чтобы держаться поблизости от гавани Равенны. Их должно быть достаточно, чтобы вместить вооруженных воинов, способных воспрепятствовать приближению кораблей. Конечно, у тебя найдутся умелые столяры и кузнецы. Собери их поскорее, а я отведу их по Виа Эмилиа на верфи в Аримин и покажу, что надо делать.
— Да будет так! — воскликнул Теодорих — теперь уже радостно — и отправил генералов Питцу и Иббу срочно собрать ремесленников.
* * *
Эти приготовления для новой осады Равенны еще не были закончены, когда наступила весна. Примерно в это же время прибыл быстрый, словно дельфин, корабль Лентина из Константинополя с греческим посланцем на борту. Он доставил последние новости из Восточной империи. Зенон наконец умер, и его приемником в Пурпурном дворце стал некто по имени Анастасий. Этот человек был почти таким же старым, как и сам Зенон, и прежде выполнял обязанности всего лишь младшего чиновника в имперской сокровищнице, ничем особо не выделяясь на этой службе. Однако его лично выбрала преемником императора вдова Зенона, базилиса Ариадна; в качестве платы за то, что она для него сделала, Ариадна потребовала от Анастасия, чтобы он сразу же после провозглашения его императором немедленно на ней женился.
— Поезжай обратно и отвези императору мои поздравления… и мои соболезнования, — сказал Теодорих посланцу. — Скажи, а не передавал ли он чего-нибудь для меня? Не говорил что-нибудь относительно моего вступления на престол?
— Мне жаль, Теодорих, но ничего такого он не говорил, — пожал плечами посланец. — И если мне будет позволена дерзость высказать свое мнение, то я скажу тебе: абсолютно бесполезно ждать, что Анастасий предложит тебе что-то стоящее по своей воле. Подобно всем, кто имел дело с большими деньгами, он прижимистый старый сквалыга. Ouá, Теодорих, не надейся на его милость: если хочешь вообще хоть что-то получить от Анастасия, тебе придется самому потрудиться в поте лица.
Таким образом, Теодорих так и правил в Италии без имперской эгиды, используя только jus belli и свой собственный авторитет среди жителей завоеванных территорий, который все увеличивался. А вскоре после того, как мы получили эти невеселые новости с далекого востока, до нас также дошли вести и о происшествии на более близком севере, которые легли пятном на репутацию Теодориха.
В донесении говорилось, что еще одно чужеземное войско перешло в Альпах Пеннинский перевал[373] — теперь это были бургунды, которых послал король Гундобад. Однако это отнюдь не являлось дружественным жестом со стороны еще одного нашего сородича-германца, но доказывало, что Гундобад собирался воспользоваться смутой, царившей в Италии. Его войско, спустившись с гор, дошло только до пастбищ и пахотных земель в долинах на склонах италийских гор. Это были те земли, которые наши друзья визиготы уже покорили для нас на пути сюда прошлой весной, и народ там жил мирный и вполне довольный своим жребием. Теодорих не видел необходимости оставлять там свои войска, ибо в этом районе находились лишь фермы и крошечные деревушки, а ближайший судейско-маршальский трибунал имелся только в Лигурийском городе Новарии. Именно поэтому бургунды и не встретили никакого сопротивления: они совершили быстрое нападение и разграбили долины, хотя особо поживиться там оказалось нечем. Затем, что гораздо хуже, они захватили в плен примерно тысячу местных крестьян и увели их через Пеннинский перевал в Альпах, чтобы сделать рабами в королевстве Гундобада.
— Вот сукин сын! — Узнав об этом, Теодорих впал в ярость. — Я стараюсь объединить нас, чужеземцев, всех вместе на основе взаимного уважения, связать дружбой. А этот tetzte Гундобад решает, что он, как жестокий Аттила, сам по себе, и угоняет в рабство людей, словно скот. Дьявол его возьми! Пусть он вечно поджаривается и мерзнет в аду!
Однако мы ничего не могли сделать, чтобы исправить положение: не бросаться же следом за бургундскими мародерами через Северные Альпы. Вопрос об этом даже не стоял, потому что надо было подчинить себе всю остальную Италию до наступления зимы. Это требовало времени, хотя и не слишком больших усилий, поскольку теперь города, большие и маленькие, гарнизоны, в которых размещались римские легионы, были склонны оказывать даже еще меньше сопротивления, чем в минувший год. Сплошь и рядом, еще не успев подойти к ним достаточно близко, чтобы отправить гонца с требованием tributum aut bellum, мы встречали посланцев, которые поджидали нас, дабы сообщить о своем решении сдаться.
Продвигаясь по югу полуострова, мы подметили любопытную особенность: очень много общин, которые вполне могли разместиться на хорошо защищаемых высоких землях, вместо этого находились в низинах, почти полностью открытых для нападения и осады. Сие обстоятельство сбивало нас с толку: занимая город за городом, мы неизменно удивлялись этому, пока наконец не поняли причину. Старый городской префект одной такой общины — я забыл, какой именно, — горестно сказал нам, после того как сдал город Теодориху:
— Если бы мой бедный город все еще стоял вон на той высоте, как когда-то, ты бы не смог так просто войти в него.
— Да неужели? — спросил Теодорих. — Но почему же в таком случае вы живете здесь? С какой стати целая община снялась и переселилась во вред себе?
— Eheu, да потому, что воры украли акведук. А без него нельзя подавать воду наверх, так что пришлось городу спуститься вниз, на берег реки.
— Воры украли акведук?! Что за бессмыслица? Ведь акведук, как и амфитеатр, невозможно перенести на другое место!
— Я имею в виду трубы. Трубы были сделаны из свинца. Воры украли их, чтобы продать.
Теодорих посмотрел на старика в изумлении:
— Как я понимаю, ты говоришь не о чужеземных мародерах?
— Нет, какие там чужеземцы. Трубы украли свои.
— А почему жители города позволили им это сделать? Вряд ли все можно было украсть за одну ночь. Мили и мили тяжелых свинцовых труб.
— Eheu, мы уже давно живем мирно и тихо. У нас нет достаточного количества cohortes vigilum[374], которые могли бы задержать воров. А императору, похоже, было все равно; Рим не посылал нам никого на помощь и вообще ничего не предпринимал. Eheu, и наш город не один такой беззащитный. Жителям многих городов, где акведуки давно развалились, пришлось спуститься с безопасных холмов в уязвимые низины.
— Так вот оно что, — пробормотал Теодорих. А затем добавил, очень напомнив мне моего старого учителя Вайрда: — Во имя Миртии, богини лени, а ведь Рим и вправду стал дряхлым, беззубым и слабым! Мы пришли вовремя.
В горном городке Корфиний[375], в месте, где сходились многочисленные римские дороги, мы встали лагерем на несколько дней, пока Теодорих принимал капитуляцию, знакомил городского префекта с законами, которым он будет следовать в военное время, назначал ставший уже обычным судейско-маршальский трибунал и отбирал пять contubernia[376] пехоты, которые должны были следить здесь за порядком. Мы покинули город по Виа Салариа[377]. Я неторопливо ехал во главе колонны и болтал с Теодорихом о том о сем, когда к югу от Корфиния мы вдруг повстречались с другой небольшой колонной, которая двигалась нам навстречу: десяток всадников сопровождали красивую, запряженную мулами carruca. Когда мы все остановились, из повозки вышел седой, чисто выбритый, величественного вида мужчина и приветствовал нас.
Его красные сандалии и широкая кайма на тунике безошибочно указывали на высокий ранг, а по тому, как он произнес имя Теодориха, в незнакомце сразу можно было узнать римлянина:
— Salve, Теодорикус. Я сенатор Фест. Прошу уделить мне время для беседы.
— Salve, патриций. — Теодорих ответил вежливо, но без подобострастия. Я, возможно, и испытал легкий трепет, увидев первого в своей жизни римского сенатора, однако Теодориха это нимало не впечатлило. Ведь помимо всего прочего он и сам был консулом в Восточной империи.
— Я прибыл из Рима, разыскивая тебя, — продолжил Фест. — Я рассчитывал встретить тебя гораздо ближе, но вижу, что ты вовсе не собираешься двигаться на Рим.
— Я оставил его напоследок, — беззаботно ответил Теодорих. — Или же ты заранее привез известие о его сдаче?
— Именно это я собираюсь обсудить с тобой. Не могли бы мы сойти с дороги и устроиться поудобней?
— Это армия. Мы не носим с собой стульев для удобства сенаторов.
— Ну ничего, зато я вожу.
Фест сделал знак своему человеку, и, пока Теодорих собирал офицеров и знакомил всех, эскорт сенатора быстро поставил изящный павильон, разложил внутри подушки и даже подал меха с фалернским вином и хрустальные бокалы. Фест собирался начать с беседы на общие темы, однако Теодорих решительно заявил, что хотел бы еще засветло добраться до следующего города (он назывался Ауфидена[378]), поэтому сенатору пришлось сразу приступить к сути вопроса.
— Поскольку наш бывший король позорно скрывается, в Константинополе взошел на престол новый император, а ты, без всяких сомнений, хотя и неофициально, являешься нашим новым господином, римский Сенат точно так же, как и все жители Рима, пребывает в смятении и неуверенности. Признаюсь, я сам хотел бы, чтобы титул и власть были переданы тебе поскорее и по возможности без осложнений — чтобы сделать нашим правителем de jure de facto[379] короля Теодориха. Вообще-то я не могу претендовать на то, что представляю мнение всего Сената…
— Римскому Сенату, — вежливо перебил его Теодорих, — еще со времен Диоклетиана не позволялось иметь собственное мнение.
— Увы, это верно. Слишком верно. И за последнее столетие наш Сенат ослаб еще больше и не делал ничего, какой бы сильный человек его ни возглавлял.
— Ты имеешь в виду, какой бы варвар его ни возглавлял. Ты можешь называть вещи своими именами без всякого смущения, сенатор. Еще со времен Стилихона, первого чужеземца, который обладал реальной властью в империи, римский Сенат только и делал, что одобрял решения правителей и со всем соглашался.
— Интересно ты рассуждаешь, Теодорикус. — Казалось, Феста это нисколько не обидело. — А если я скажу тебе, что большего от нас и не требовалось? Рассмотрим само слово «сенат», которое происходит от senex, что означает «собрание старейшин». С незапамятных времен старейшина племени должен был благословлять деятельность более молодых, и только. Все просто, Теодорикус, ты ведь наверняка и сам хочешь, чтобы твои деяния были признаны, а претензии на королевство узаконены?
— Только сам император может это сделать. А никак не Сенат.
— Именно поэтому я к тебе и приехал. Как я уже сказал, я не представляю сенатское большинство. Едва ли мне надо говорить тебе, что большинство сенаторов мечтает лишь о том, чтобы ты и все остальные чужеземцы убрались обратно в леса Германии. Однако я представляю группировку, которая очень хочет увидеть, как Италия возвращается к мирной и стабильной жизни. И мы в Сенате превосходно знаем, что представляет из себя Анастасий, ибо имели с ним дело еще в бытность его простым слугой казначейства. Так вот, это человек, склонный к сомнениям и колебаниям. Более того, я предвижу, что, если ты сможешь безопасно доставить меня в Константинополь, я найду возможность убедить Анастасия сделать безотлагательное заявление. Пусть он провозгласит, что Одоакр свергнут и, следовательно, ты являешься Teodoricus Rex Romani Imperii Occidentalis[380].
— Rex Italiae[381] будет достаточно, — сказал, улыбаясь, Теодорих. — Едва ли я смогу отказаться от столь великодушного предложения, сенатор, так что я с радостью принимаю его. Ступай, и от всего сердца желаю тебе успеха. Если ты отправишься отсюда на север, то будешь все время двигаться по Виа Фламиниа[382], которая приведет тебя в Аримин, где navarchus Адриатического флота Лентин в настоящее время занимается кое-каким строительством. Я отправлю с тобой маршала Торна, он хорошо знаком с дорогами и с navarchus. Сайон Торн сопроводит тебя и твоих людей и проследит за тем, чтобы Лентин посадил вас на борт первого же корабля, который отплывет в Константинополь.
* * *
Таким образом, Теодорих со своей армией продолжил свой путь уже без меня, а я, сопровождая маленький караван Феста, вернулся по тому же пути, по которому пришел. Я не слишком огорчился, что мне пришлось выполнять обязанности провожатого. Во всем есть свои плюсы. Теперь мне не нужно было ночевать под открытым небом, питаться скудной армейской едой и проводить целые дни верхом на коне, скачущем аллюром, потому что сенатор, разумеется, путешествовал как приличествовало его положению. Все было спланировано таким образом, чтобы каждый вечер мы останавливались в городе с удобным hospitium, в котором хорошо кормили и где имелись термы.
В Аримине Лентин с готовностью предложил Фесту быстроходный корабль с командой, на котором тут же отправил его прямиком в Константинополь. Это был самый маленький из судов dromo, сенатор мог взять с собой только двоих помощников, поэтому он заплатил за проживание остальных, которые остались его дожидаться. Расходы, что и говорить, немалые, ведь на то, чтобы съездить туда и вернуться обратно морем, у него могло уйти как минимум четыре недели.
Я не успел, как собирался, побродить по окрестностям Аримина, потому что Лентин уговорил меня отправиться с ним и посмотреть, что он сделал для осады Равенны. Наши ремесленники под его руководством всего лишь за несколько дней до этого закончили строительство временных судов и спустили их на воду, загрузив воинами. Navarchus просто не терпелось похвастаться своими достижениями, и, разумеется, я и сам хотел посмотреть на корабли. Поэтому на следующий день мы вместе отправились на север от Аримина по Виа Попилиа. (На самом деле, как я уже упоминал, Попилиеву дорогу нельзя было назвать дорогой: мостовая там была сплошь разбита, искорежена, а кое-где и полностью отсутствовала.) К вечеру мы добрались до места, где наша сухопутная линия блокады, обогнув Равенну, заканчивалась на южном побережье. Наши часовые были предусмотрительно расставлены на таком расстоянии, чтобы до них не долетали вражеские стрелы, однако достаточно близко к городской гавани, дабы можно было все разглядеть.
— На самом деле сама Равенна отсюда не видна, — сказал Лентин, когда мы с ним спешились. — То, что ты видишь там: пристань, причалы, навесы и прочее — это рабочий и торговый кварталы города, морской порт, который носит название Классис. Патрицианская часть, сама Равенна, находится в глубине — примерно в двух или трех милях. Она связана с Классисом мощеной дорогой, проходящей через болота. С той стороны находится предместье под названием Кесария, там в хижинах и лачугах живут рабочие.
Было ясно, что порт в обычное время, должно быть, весьма оживленное место. Широкая удобная гавань, защищенная от высоких волн двумя низменными островами, находящимися на некотором расстоянии от берега, служила прибежищем примерно для двухсот пятидесяти больших судов, стоявших на якоре; территория порта была достаточной для того, чтобы разгружать и загружать все их одновременно. Но сейчас там виднелось всего лишь несколько кораблей; все они были прочно пришвартованы, задраены, команды отсутствовали, паруса были убраны, да и никаких гребных лодок между ними и берегом видно не было. В другое время даже с такого расстояния мы смогли бы разглядеть толпы носильщиков, тележек и повозок, снующих на пристани и причалах, но сейчас там лишь слонялись несколько бездельников. Постройки на берегу были закрыты, из кузниц не поднимался дымок, колеса кранов были неподвижны.
Я увидел всего лишь шесть неуклюжих судов, команды которых вяло работали веслами, вблизи двух островов у входа в гавань. Они покачивались на волнах, но ухитрялись держаться, составляя две параллельные линии: три судна шли в одном направлении, три в другом. Если бы не воинские щиты, которые висели внахлест на фальшбортах, и ряды торчавших вверх копий, эти суда напоминали бы всего лишь огромные ящики. На каждом из них имелось по две скамьи с веслами, но не было мачт; все они имели прямоугольную форму: таким образом, любой конец мог быть и носом, и кормой.
— Это для того, чтобы не нужно было поворачивать, — объяснил Лентин. — Гораздо проще для гребцов просто пересаживаться на скамьях, чем разворачивать этот тяжеловесный «ящик». Таким образом, разместившись в гавани, несмотря на свою медлительность, любые два из этих «ящиков» — один двигается вперед, другой в обратную сторону — могут перехватить любое судно, которое попытается проскочить между ними. На каждом «ящике» по четыре contubernia ваших копейщиков, которые вдобавок еще вооружены и мечами. Этого достаточно, чтобы залезть на борт и уничтожить команду любого торгового судна.
Я спросил:
— Эти люди уже имели удовольствие атаковать какой-нибудь вражеский корабль?
— До сих пор нет, и я надеюсь, что им не придется этого делать. Как только появился патруль, один из больших кораблей с зерном, а затем и несколько галер с баржами подошли с моря, между островами, чтобы войти в порт. Но, едва заметив вдали сверкающую сталь, они мигом изменили курс и предпочли вернуться в море. Похоже, наша выдумка увенчалась успехом.
Я пробормотал:
— Рад это слышать.
Лентин продолжил:
— Могу засвидетельствовать: за то время, что я работал с вашими людьми здесь и в Аримине, по Виа Попилиа привозили в Равенну — или же увозили из нее — одну только соль. Если линия блокады одинаково непреодолима на всем своем протяжении вокруг города (а я надеюсь, что это так), тогда единственное, что время от времени доставляют в Равенну и из нее, — это сообщения, передаваемые по полибианской системе. Твои люди докладывали, что видели, как факельщики подавали сигналы из болот, а им отвечали с городских стен. Очевидно, у Одоакра остались еще верные союзники где-то во внешнем мире. Но с этого момента жители Равенны могут рассчитывать лишь на те припасы, которые корабли уже доставили им.
Весьма довольный, я сказал:
— Одоакр может сидеть там долго, но не бесконечно.
— Мало того, — заметил Лентин, просияв, — я приготовил еще один сюрприз — чтобы Одоакру было не слишком уютно сидеть в Равенне. Давай переночуем здесь, в лагере, сайон Торн. А завтра отправимся вдоль линии осады, дойдем до реки, и я покажу тебе кое-что более занимательное, чем плавающие «ящики».
Я думал, что нам придется возвращаться тем же путем по Виа Попилиа вокруг Равенны, однако выяснилось, что наши воины, которым было нечем заняться, утрамбовали и наметили окружную тропу из твердой земли, проложив ее по болотам и зыбучим пескам. Поэтому на следующий день мы смогли ехать по этой местности так же быстро и с таким же удобством, как и по разрушенной дороге. Тропа вела нас к территории, удаленной от моря, иногда она пересекала шедшую через болота дорогу, на которой я видел полибианские сигналы, — только мы пересекли ее гораздо ближе к стенам Равенны (город уже был виден издали) и в конце концов добрались до реки. Линия осады в этом месте прерывалась, но я видел, что она продолжается на северном берегу. Именно там примерно два десятка наших людей, обнаженных до пояса, поскольку было очень жарко, потели, готовя тот самый сюрприз, на который Лентин привел меня посмотреть.
— Это самый южный рукав реки Падуc, — сказал он. — Посмотри: к востоку от нас он разделяется надвое, чтобы обогнуть стены Равенны на пути к морю. Но так было не всегда. Впадина сделана людьми, чтобы доставлять воду в город. Речная вода, как ты и сам видишь, не самая чистая, если она течет с болот. Но это единственный источник воды в Равенне, потому что городской акведук уже давным-давно развалился. Итак, вода течет вдоль стен, очень близко от них, и через низкие арки в них тут и там попадает в каналы, которые ведут в город. Ну а я хочу, чтобы таким образом в Равенну попало также еще и несколько небольших сюрпризов.
Я восхищенно заметил:
— Для нейтрального наблюдателя, navarchus, ты, кажется, слишком уж вошел во вкус и стал настоящим завоевателем. Никак не пойму, что эти люди делают, лодки? Но они выглядят довольно маленькими и хрупкими, чтобы переправить воинов.
— Лодки-то лодки, да вот только они отправятся в плавание без людей, поэтому нет необходимости делать их прочными. Они специально совсем небольшие, чтобы могли легко пройти под низкими арками в стенах.
— Тогда почему на каждой из них мачта и парус? Как бы они не застряли!
— Эти лодки пройдут через арки, — сказал Лентин с радостной улыбкой, — перевернувшись вверх дном.
— Что?! — Я в изумлении уставился на него и на лодки, про которые мы говорили. Только что отстроенные суда Лентина в гавани оказались всего лишь гигантскими ящиками, а эти лодки были плоскодонными, вытянутыми деревянными трубками, в длину и в ширину не больше меня. Теперь я увидел, что на двух или трех, уже почти полностью завершенных, рабочие пристраивали мачты, однако приделывали их с другой стороны — там, где должно было быть округлое дно. Мачты были грубыми и короткими, на них виднелись маленькие квадратные полотняные паруса.
— Эта лодка плывет по поверхности воды, как и любая другая, — объяснял Лентин, — но только парус располагается под водой. Поэтому ее быстро подхватывает течение, и она не просто дрейфует, рискуя запутаться в прибрежных камышах или же застрять под аркой или в узком канале. Одновременно на вогнутой поверхности ее сверху располагается груз.
— Очень умно, — искренне пробормотал я.
— Это не мое изобретение. Древние греки, когда они еще были воинственным народом, назвали это khelaí, «клешня краба». Если вражеский флот входил и вставал на якорь в их гавани, они тайно отправляли свои суда вниз по течению, чтобы проникнуть внутрь этого флота и, так сказать, схватить вражеские корабли снизу, как это делает краб.
— Но каким образом ты собираешься схватить врага? — спросил я. — Что за груз будет на лодках?
Лентин показал мне, что погрузили на только что сделанный khelaí.
— «Жидкий огонь», как мы, мореходы, называем это… Между прочим, еще одно полезное изобретение, которое сделали греки, прежде чем превратились в мягкотелый народ: смесь серы, нафты, смолы и негашеной извести. Как ты знаешь, а может, и не знаешь, сайон Торн, если негашеную известь намочить, она начнет реагировать и нагреется в достаточной степени, чтобы воспламенить остальные ингредиенты, и эта смесь будет полыхать даже под водой. Ты уже заметил, насколько хрупки khelaí. На самом деле я постарался все тщательно рассчитать, сделав их настолько водонепроницаемыми, чтобы они оставались на плаву и смогли попасть в Равенну. После того как они намокнут, негашеная известь начнет нагреваться, и… — Несмотря на свой солидный возраст, navarchus ухмыльнулся, словно озорной мальчишка. — И — euax! «Жидкий огонь»!
— Чудесно! — воскликнул я совершенно искренне. Но подумал, что должен предостеречь его. — Насколько я представляю, Теодорих все-таки предпочел бы захватить Равенну более или менее целой. Сомневаюсь, что он придет в восторг, если ты превратишь столичный город в пепел и головешки.
Теперь Лентин окончательно развеселился.
— Eheu, ни тебе, ни Теодориху нет нужды волноваться! Я сделаю это только для того, чтобы помучить Одоакра: пусть его воины потеряют всякий покой. Еще, признаюсь, мне очень хочется развлечься самому и немного порадовать твоих скучающих от безделья и изнемогающих от зноя воинов. После того как несколько первых khelaí сделают свое дело, защитники вряд ли позволят остальным проникнуть настолько далеко в город, чтобы вызвать настоящий пожар. Но наш сюрприз заставит защитников и горожан постоянно бодрствовать и нервничать.
После наступления темноты, действуя по указаниям Лентина, несколько воинов добрались с одним khelaí до середины реки и там пустили его плыть по течению. Затем еще парочка khelaí быстро унеслась в темноту. После этого мы все принялись прогуливаться по берегу, поглядывая на небо над Равенной, освещенное розовым светом ламп и костров. Если даже кто-то из часовых и заметил приближающиеся khelaí, он, возможно, посчитал их простыми бревнами, потому что река была основательно запружена подобным плавучим мусором. В любом случае по крайней мере один из «крабов с клешнями» проплыл под стеной и попал в какой-то городской канал. Мы, наблюдатели, увидели, как небо внезапно осветилось ярким светом, и принялись скакать с криками «Sái!» и «Euax!», радостно хлопая друг друга по спине. «Жидкий огонь» продолжал гореть довольно долго, и мы радовались, представляя себе, как люди там, в городе, мечутся в ужасе и тщетно пытаются потушить пламя, которое невозможно погасить водой.
Когда свечение на небе уменьшилось и стало обычным, я сказал Лентину:
— Благодарю тебя за это зрелище. Завтра я оставлю вас, развлекайтесь тут без меня. Я же снова отправлюсь на юг доложить Теодориху о том, что здесь происходит. И стану всячески нахваливать твою изобретательность.
— Пожалуйста, — произнес он, улыбнувшись и подняв руку в знак протеста, — не надо! Я прошу тебя уважать мой нейтралитет.
— Отлично. Я стану нахваливать именно это твое достоинство. Так или иначе, соблюдаешь ты нейтралитет или нет, но ты в любом случае первым поймешь, когда Равенна наконец утомится от «жидкого огня», или опустошит полки со съестным в своих кладовых, или просто устанет от осады и не сможет больше держать оборону. Поэтому, я надеюсь, ты отправишь гонца на юг, как только получишь известие о том, что Одоакр сдается.
* * *
Но Равенна не сдавалась.
Она оставалась крепко запертой и неприступной. Вряд ли тем, кто находился внутри городских стен, приходилось сладко, однако мы так пока и не дождались от них парламентария с белым флагом. Поскольку тут уж на ситуацию никак нельзя было повлиять (нам оставалось только ждать, когда истощенный долгой осадой Одоакр перестанет упрямиться), Теодорих решил пока заняться другими делами. Он посвятил последующие месяцы управлению своими новыми владениями, сделав вид, словно осажденной столицы и упрямого Одоакра вовсе не существовало.
Например, он начал распределять среди своих соратников хорошие земли из числа тех, что они завоевали для него. Поскольку в ближайшее время никаких сколько-нибудь важных битв не предвиделось, Теодорих рассредоточил свои войска в виде небольших групп по всей стране. Затем, более или менее соблюдая давнюю римскую традицию colonatus[383], он выделил каждому воину, который этого хотел, надел земли, где можно было возвести постройки, заняться хозяйством, разводить скот — словом, делать что пожелаешь. Разумеется, множество воинов предпочли вместо земли получить деньги, а уж на них открыть лавку, кузницу, конюшню — да мало ли чем можно заняться в городе или деревне. Таверны, например, пользовались огромной популярностью.
* * *
Все шло своим чередом, и, конечно же, Одоакр знал о том, что происходит, — он регулярно получал сигналы от своих наблюдателей. Разумеется, он уже понял, что его прежние владения больше ему не принадлежали и получить их обратно надежды нет. И, как и следовало ожидать, условия жизни в Равенне наверняка постепенно становились нестерпимыми. Разумный человек, естественно, к этому времени уже умолял бы о перемирии. Но только не Одоакр. Приближалась еще одна зима, однако не только гонца с белым флагом, вообще никаких известий мы от него не дождались. Равенна упорно не желала сдаваться.
* * *
Итак, ветераны-завоеватели из армии Теодориха поселились на новых землях, чтобы бо́льшую часть времени заниматься хозяйством и вновь браться за оружие только в случае необходимости. Многие из них — с разрешения и при поддержке Теодориха — начали перевозить в Италию из далекой Мёзии свои семьи. Бывшие военные суда, приплывавшие по Данувию и Савусу, теперь прибывали в Италию с женщинами, детьми и стариками, которые везли домашний скарб. От верховьев Савуса в Прибрежном Норике семьи добирались по суше (составлялись целые обозы из повозок, выделенных армией), а далее, через провинцию Венеция, они двигались уже в нескольких разных направлениях.
Теодорих сразу же послал за своей собственной семьей, но она, разумеется, добиралась сюда с гораздо бо́льшим комфортом. Две его дочери прибыли в сопровождении своих двоюродных брата и сестры, а присматривала за молодежью Амалафрида, старшая сестра Теодориха. Она, возможно, и не слишком охотно покинула бы свое прежнее владение в Мёзии, если бы недавно не похоронила своего супруга herizogo Вултериха. Я впервые встретился с herizogin Амалафридой и обнаружил, что это была настоящая тетушка — высокая, стройная, горделивая, спокойная. Ее дочь, Амалаберга, оказалась просто красавицей. Она была девушкой яркой внешности, однако мягкой и застенчивой по характеру, а в целом очень милой. А вот сын Амалафриды, Теодахад, был замкнутым прыщавым юнцом с тяжелым подбородком; я тогда на него совершенно не обратил внимания.
Принцессы Ареагни и Тиудигото были очень рады встрече — они повисли на мне, громко крича и сжимая меня в объятиях. К этому времени они стали уже совсем взрослыми дамами, очень красивыми, хотя и по-разному, и настоящими принцессами. Я привел в ужас Тиудигото, рассказав ей о кончине ее потенциального жениха, короля Фридериха, которого она в последний раз видела совсем еще мальчиком. Однако, насколько я понял, известие об этом дошло до дворца в Новы уже давно. Так что Тиудигото к тому времени успела оплакать свою утрату, не могла же она всю жизнь скорбеть о храбром ругии. Мы часто вспоминали с ней Фридо, и девушка всегда совсем по-королевски удерживалась от слез или слащавой сентиментальности.
Такой была семья Теодориха, которую он временно поселил в Медиолане в прекрасном дворце, доставшемся ему в полном запустении. Теодорих уже приказал возвести для себя новый дворец и еще один построить в Вероне, которая навсегда осталась его самым любимым городом в Италии. Когда мой друг еще только-только начал раздавать участки италийской земли, он спросил меня, что бы я хотел получить — еще одно загородное владение или особняк в каком-нибудь городе. Я поблагодарил Теодориха, но отклонил все предложения, сказав, что вполне доволен своей усадьбой неподалеку от Новы и не хочу обременять себя слишком большим количеством владений.
* * *
Все продолжало идти своим чередом, и, разумеется, Одоакр знал об этом из донесений своих наблюдателей. О чем, интересно, он думал теперь, когда семья захватчика со всеми удобствами расположилась в его бывших владениях? И на что к этому времени походила жизнь в этом осажденном городе? Однако Равенна по-прежнему не сдавалась.
* * *
Пользуясь случаем, хочу еще кое о чем упомянуть относительно этих участков земли. Не было ничего удивительного в том, что завоеватель захватил принадлежавшую ему по праву добычу, всё, до самого последнего уголка покоренной страны, и все ожидали, что в результате этих действий Теодориха притесняемые владельцы земли поднимут шум и запротестуют. Однако здесь ничего такого не произошло. Ибо то, что Теодорих забрал — и затем разделил между своими воинами, — составляло все ту же треть италийской земли, которую Одоакр уже ранее отнял у прежних владельцев. И даже то, что Теодорих оставил себе: медиоланский дворец, в котором он жил со своей королевской семьей, и земли, где он собирался построить новые дворцы, — Одоакр тоже перед этим забрал у других. Таким образом, проще говоря, прежним владельцам этих земель и владений хуже от действий остроготов не стало. Они вовсе не собирались жаловаться и были приятно удивлены и обрадованы тем, что Теодорих ведет себя сдержанно и достойно, а большинство так просто превозносило его за это.
Однако, разумеется, недовольные все-таки нашлись. Ведь Одоакр собирался преподнести эти конфискованные земли в дар своим последователям и соратникам. Так стоит ли удивляться, что теперь эти люди негодовали и обвиняли Теодориха в том, что он украл эти земли. Некоторые из них занимали высокие посты во всех провинциях, от Рима до Равенны, а потому все еще обладали влиянием и были способны использовать его для того, чтобы нанести вред Теодориху.
Членов римского Сената, поспешу заметить, среди недовольных не было. Правда, множество сенаторов по понятной причине принципиально презирали чужеземцев, но все они искренне беспокоились о Риме, и некоторые, подобно Фесту, желали сотрудничать с Теодорихом с самого начала его правления. В любом случае я не припомню проявлений жадности и мелочности, причитаний о «расточении имущества варварами». В Сенат по-прежнему входили старейшины из самых древних и благородных римских семейств, а ни одна патрицианская семья никогда бы не унизилась до этого. По крайней мере, многие из этих аристократов запросто могли выделить Теодориху треть своей земли, не только особо не пострадав, но и даже вовсе этого не заметив.
Однако наряду с ними существовали и другие, кто был обласкан во времена правления Одоакра и с радостью поддерживал его, — особенно католические священники, занимающие высокие посты, чьи многочисленные и обширные владения Одоакр почтительно не тронул. После того как Теодорих начал раздавать земли своим воинам, католические священники не на шутку перепугались, уверенные, что «проклятый арианин», мстительно ликуя, отхватит у них владения — как церкви, так и их собственные. Только представьте, повсюду широко распространились сплетни, что подобные мрачные предчувствия и треволнения довели римского епископа Феликса III до апоплексического удара. Но Теодорих, подобно Одоакру, даже не прикоснулся к церковным землям или имуществу. Несмотря на это, церковники продолжали вовсю осыпать его проклятиями. Те же самые епископы и священники, которые расточали похвалы своему приятелю католику Одоакру за то, что он «почитал святость» их владений, теперь заявляли, что арианин Теодорих просто не осмеливается наложить на них руку — дескать, он презренный слабак и жалкий враг истинных христиан. Так или иначе, уж не знаю, какой была истинная причина, Папа Феликс III скончался. Его сменил сварливый старик по имени Геласий, и этот новый епископ доставил Теодориху массу различных неприятностей.
— Епископ Геласий, или Папа, если ты предпочитаешь так его называть, — сказал сенатор Фест, — на очень плохом счету в Константинополе. — Сенатор как раз вернулся из своей поездки туда и сразу же поспешил встретиться с Теодорихом; это были первые слова, которые он произнес. Мы все, находившиеся в комнате, уставились на него в изумлении.
— И что, во имя Плутона, я должен теперь делать? — спросил Теодорих. — Расскажи лучше о своей миссии. Ты отправился в Константинополь, чтобы убедить нового императора признать меня здесь законным правителем. Ну что, получилось?
— Нет, — ответил Фест. — Я подумал, что лучше начать издалека, чтобы стало ясно, почему Анастасий отказал тебе.
— Он отказал? Но почему?
— Ну, Анастасий решил пока не торопиться с этим. Он придерживается мнения, что ты не можешь справиться со спорщиком-епископом, который ведет себя просто отвратительно, поэтому ты вряд ли сумеешь держать под контролем своих новых подданных, и…
— Сенатор, — ядовитым тоном произнес Теодорих, — избавь меня от своего красноречия и аристократических замашек. Мое терпение вот-вот лопнет.
Фест затараторил:
— Кажется, первым делом Геласий, став епископом Римским, начал угрожать своему брату прелату, епископу Константинопольскому Акакию. Известие об этом дошло в Константинополь, как раз когда я там находился. Папа Геласий вообще, похоже, не слишком одобряет восточную церковь. Он требует, чтобы имя Акакия было вычеркнуто из диптиха достойных отцов священников. И теперь его кардиналы в Риме, как мне сказали, рассылают послания повсюду, желая, чтобы на всей территории Западной империи не было подобных ему священнослужителей. Как ты понимаешь, это вызвало всплеск негодования в Константинополе. Анастасий заявил, что сейчас не время посвящать тебя в императоры Рима, поскольку его собственные разгневанные подданные стремятся спалить Рим дотла, а все, что сколько-нибудь отдаленно о нем напоминает, предать геенне огненной. Вот так он заявил. Разумеется, это всего лишь благовидный предлог, дабы и дальше откладывать твое…
— Skeit! — прорычал Теодорих, ударяя кулаком по подлокотнику кресла так, что оно чуть не рассыпалось. — Неужели этот старый болван полагает, что я вмешаюсь в ссору двух епископов? У меня целый народ ждет, чтобы я начал им править, а мне отказано даже в реальной власти. Как хочешь, но я отказываюсь верить, что ссора между священнослужителями важнее.
— Насколько я понимаю, — воинственно ответил Фест, — спор касается монофиситов восточной церкви. Геласий полагает, что она сеет распри между христианами, и считает, что Акакий слишком снисходителен. Монофиситы, видишь ли, предпочитают верить, что божественная и человеческая суть проявляется в личности Иисуса…
— Iésus Xristus! Еще и эти лицемерные софизмы! Деревенские жители называют это «победить тень осла». Skeit! Христианству уже пять сотен лет, а святые отцы все еще игнорируют окружающий их мир и жуют свою бесконечную жвачку, занимаясь долбежкой теологических проблем. Они делают вид, что глубокомысленно обсуждают важные вопросы, а сами даже толком не знают, как выбрать себе подобающие титулы. Папа, как же! Разве Геласий настолько невежествен, что не знает, что понтифик — это верховный языческий жрец? А кардиналы! Разве они не знают, что Кардея — это языческая богиня? Во имя великой реки Стикс, если Анастасий хочет улучшить христианскую церковь, пусть займется просвещением христиан, а то они отличаются просто дремучим невежеством!
— Вот именно, — загремел сайон Соа, когда Теодорих на мгновение умолк. — И вот еще что. Каждый епископ жаждет стать единственным, кого называют Папой, то есть хочет оказаться в одном ряду со Львом, которого канонизировали пятьдесят лет тому назад. Его называли Папой из любви, ибо римские христиане уважали его за чудо, обратившее прочь Аттилу и его гуннов и не позволившее этому варвару завоевать Италию. Однако на самом деле все было не так. Просто гунны, привыкшие к здоровому и холодному северному климату, испугались лихорадки и чумы, характерных для более жарких южных земель. Вот почему Аттила пощадил Италийский полуостров. Может, Папа Лев и был святым, но для изгнания гуннов он ничего не сделал.
— Давайте вернемся к сегодняшним делам, — сказал сенатор. — Теодорих, если Анастасий не уступит тебе Рим, то пусть Рим сам сдастся. Все знают, что ты новый настоящий король, и неважно, одобрил это император или нет. Хотя Рим больше не столица, я уверен, что смогу убедить Сенат устроить тебе там триумф, и…
— Нет! — довольно грубо заявил Теодорих.
— Почему нет? — спросил Фест с некоторым раздражением. — Рим, Вечный город, теперь, считай, твой, правда, мне сказали, что ты не поехал взглянуть на него даже издали.
— Не поехал и не собираюсь, — ответил Теодорих. — Я поклялся себе, что ноги моей не будет в Риме, пока я не стану его законным правителем. А для этого мне надо сперва войти с триумфом в Равенну. Если бы Анастасий дал мне то, что причитается мне по праву, я мог бы продолжать ждать, пока Одоакр не высохнет от голода, подобно виноградной лозе. Но теперь я не стану ждать. — Он повернулся ко мне. — Сайон Торн, ты знаешь эту местность лучше любого из нас. Отправляйся обратно в Равенну. И выясни, каким образом Одоакру удалось так долго там продержаться. А потом придумай подходящий способ, как выгнать его оттуда. Habái ita swe!
— Кто их знает? — пожал плечами Лентин. — Может, люди Одоакра в Равенне едят друг друга. Могу только сказать тебе, что, по донесениям ваших воинов, они ни разу не пытались пересечь линию осады — ни на суше, ни на море.
— А вы все еще запускаете по реке «клешни краба»?
Navarchus кивнул, но уже без прежнего оживления.
— Даже спустя столько времени у нас нет никаких сведений о том, насколько обеспокоены «жидким огнем» жители города за этими стенами. Снаружи, вынужден сказать, это маленькое развлечение уже потеряло бо́льшую часть своей занимательности. Воины, которые делают khelaí, почти так же сильно устали и заскучали, как и те, кто составляет команды на «плавучих ящиках». Да и я сам тоже, если уж говорить по правде. Ты не представляешь, сайон, как я соскучился по морю.
Я оставил Лентина предаваться унынию на речном берегу, а сам отошел в сторонку, чтобы обдумать положение. Усевшись на мраморной скамье, я невидящим взглядом уставился на самый высокий монумент, триумфальную арку Августа. Вопрос действительно, интересный: ну каким образом община размером с Равенну могла так долго продержаться без поставок продовольствия? Попробуем рассуждать логически. Кто мог или что могло беспрепятственно проникнуть в город? Ну, во-первых, река Падус, но наши строители khelaí тут же пресекли бы любую попытку попасть в осажденный город вплавь. Во-вторых, морские и болотные птицы, но я сомневался, что Одоакр, подобно Илии, питался птицами. Ну и оставались еще сигналы факелов. Жители Равенны, может, и ждали их с нетерпением, поскольку были оторваны от внешнего мира, но в любом случае при помощи полибианской системы никак нельзя передавать пищу…
А в это время Теодорих, как и было условлено, выступил сюда во главе весьма солидного войска. Он надеется, что я сообщу ему, как лучше всего добраться до Одоакра. А какой совет я смогу ему дать? У меня не было никаких идей, ну совсем никаких, хотя…
Я внезапно вспомнил, что есть еще один участок осадной линии, который я лично пока не проверял. Я до сих пор так и не удосужился съездить взглянуть, как обстоят дела на берегу моря, к северу от Равенны.
Как выяснилось, не сделал этого и Лентин. Необычайно оживившись, он стал настаивать на том, чтобы мы вместе отправились туда морем. Navarchus быстро отдал приказы и собрал команду моряков, а те незаметно спустили из-под навеса на воду галеру и с радостью заработали веслами, унося нас прочь. Я впервые после путешествия в Восточную империю оказался на борту морского судна, а Лентин, как вы знаете, сильно истосковался по морю, поэтому оба мы по-настоящему наслаждались поездкой. Выйдя из Аримина, галера вдоль берега поплыла в сторону Равенны, а когда мы к ней приблизились, внезапно изменила направление и отошла довольно далеко от берега. Надо было обойти с внешней стороны два острова, преграждающих путь с моря, так, чтобы на нас по ошибке не напали свои же собственные воины в «плавучих ящиках». Мы подошли к берегу в нескольких милях севернее, там, где рукава Падуса, образуя дельту, впадали в Адриатическое море. Тут же виднелась расположенная вдоль Виа Попилиа группа палаток, которая означала линию осады. В палатках этих жили воины из северного подразделения.
Командиром этого участка осадной линии был говоривший на латыни центурион regionarius[384] по имени Гудахалс. Этот человек сильно смахивал на быка внешне, своим апатичным поведением и, очевидно, разумом. Небось вы думаете, что, когда приходится заниматься утомительной и бесконечной осадой, подобный командир в самый раз? Признаться, я и сам так считал до поры до времени. Центурион пригласил нас к себе в шатер, где мы с Лентином развалились на подушках, ведя ленивую беседу за вином и сыром. И вот, когда Гудахалс самодовольно повторил уже, наверное, в восьмой раз:
— В Равенну, сайон Торн, не ввозят абсолютно ничего, — он вдруг внезапно добавил, все с таким же апломбом: — Кроме соли.
Эти его слова на какой-то миг повисли в воздухе: нам с Лентином потребовалось время, чтобы прийти в себя от изумления и до конца осознать их. Затем мы вместе одновременно выдохнули:
— Что?
Весело, ибо он не заметил наших удивленных пристальных взглядов, Гудахалс произнес все с тем же видимым самодовольством:
— Я имею в виду обозы мулов, которые везут соль.
Теперь мы с navarchus уже сели прямо. Я сделал знак Лентину предоставить расспросы мне и небрежно попросил:
— Расскажи нам об этих обозах, центурион.
— Ну, они спускаются вниз с Высоких Альп, из Regio Salinarum[385], и приходят сюда по Виа Попилиа. Между прочим, в свое время эта дорога была построена, как мне сказали возницы, именно для их удобства. Они привозят соль с шахт, которые располагаются вон там, как это делали веками, а затем торговцы вывозят груз из Равенны на своих судах.
Мягко, словно разговаривал с ребенком, я сказал:
— Центурион Гудахалс, но купцы Равенны теперь уже больше не занимаются торговлей.
— Ясное дело! — воскликнул он с довольным смешком. — Уж мы-то проследили за этим, сами знаете! Поэтому, поскольку соль больше не грузят на корабли в Равенне, обозы идут прямо через нее в Аримин.
Увидев, что лицо Дентина покраснело так сильно, словно его, как и Папу Феликса, вот-вот хватит апоплексический удар, я позволил ему говорить. К его чести, navarchus вел себя сдержанно.
— Но тогда получается, — сказал он, — что обозы сначала проходят через твою осадную линию, не так ли?
Гудахалс выглядел сконфуженным.
— Конечно, navarchus. Как иначе они могут попасть на дорогу, ведущую в Аримин?
— Эти обозы… сколько там мулов? — спросил я. — Как много груза они везут? И насколько регулярно здесь появляются?
— Довольно часто, маршал. Примерно дважды в неделю, с тех пор как я здесь. Погонщики говорят, что так было всегда. — Он замолчал, чтобы отхлебнуть вина из своего меха, и сделал изрядный глоток. — В каждом обозе от двадцати до тридцати мулов. Я не могу назвать вам общий вес их груза в либрах или амфорах, но можете быть уверены, цифра внушительная.
Лентин, словно все еще не мог поверить в это, снова заговорил:
— И ты со своими людьми позволяешь всем этим погонщикам спокойно проходить через линию осады? Не задаешь им вопросов, не чинишь никаких препятствий?
— Ну разумеется, — с готовностью кивнул Гудахалс. — Я всегда подчиняюсь приказам своих командиров.
— Каким еще приказам?! — прохрипел Лентин, вытаращив глаза.
Мягко, словно он разговаривал с несмышленым ребенком, Гудахалс объяснил:
— Когда генерал Хердуик поставил нас здесь, он проинструктировал меня как старший по званию, очень подробно объяснив, что я ни в коем случае не должен позволять делать своим людям некоторые вещи. Грабить, насиловать, красть и тому подобное — в общем, все, что может нанести ущерб порядку. «Мы чужаки здесь, — сказал генерал, — и мы должны заслужить уважение местных жителей, тогда они по-доброму отнесутся к Теодориху, своему новому королю». А еще генерал строго-настрого запретил чинить препятствия привычным занятиям и образу жизни местных жителей — кроме тех, разумеется, которые засели в Равенне. Ну а сопровождающие обозы погонщики сказали мне, что издавна кормятся таким образом. Соль всегда была одной из самых прибыльных статей римской торговли.
— Liufs Guth… — выдохнул я в ужасе.
— Это правда, маршал! Я узнавал! Оказывается, с тех пор как римляне обнаружили эти шахты в Альпах, Рим ревностно следил за тем, как идет торговля. Естественно, я от всего сердца старался сделать все возможное, дабы помочь своему королю Теодориху заслужить уважение его новых подданных. Я был очень осторожен и делал все, чтобы только не уронить его авторитет, и, разумеется, не стал обижать римлян, запрещая им торговать солью.
Лентин закрыл руками лицо.
— Скажи мне, Гудахалс, — я и сам тяжело вздохнул, — а когда эти обозы возвращаются обратно из Аримина, они везут какие-нибудь товары, полученные в обмен на эту драгоценную соль?
— Eheu, сайон Торн! — воскликнул он радостно. — Ты никак хочешь поймать меня на лжи — или уличить в том, что я сплю на посту. — Он сделал еще один большой глоток вина и все так же радостно продолжил: — Да ничего подобного! Абсолютно все мулы возвращаются обратно без груза. Уж не знаю, что погонщики получают за свою соль, может, они торгуют в рассрочку. Но они не берут в Равенне никаких других товаров. Да это и невозможно! Если они вернутся из Аримина с товаром, мой приятель, тот, что командует линией осады на юге, мигом остановит их и ограбит подчистую. Уж он-то не позволит им ничего провозить через Равенну, ведь, оказавшись в городе, они могут отдать эти товары Одоакру и его союзникам! Это нарушит осаду: разве позволительно доставлять провизию врагу! Однако поскольку обозы пусты, когда они возвращаются обратно, то командир с той стороны, очевидно, тоже знает свое дело. Вот так — мы строго выполняем наставления генерала Хердуика.
Мы с Дентином в отчаянии переглянулись, а затем с жалостью посмотрели на этого простодушного глупца. Надо же, какое-то хвастливое ничтожество умудрилось нанести общему делу такой колоссальный вред.
— И еще кое-что, — сказал я, уже зная, каким будет ответ. — Тебе никогда не приходило в голову, центурион, проверять содержимое мешков, прежде чем пропускать обозы?
Он развел руками и улыбнулся:
— Ну, разумеется, маршал, в самый первый раз мы проверили два или три мешка, однако ничего подозрительного не обнаружили… Ну, соль она и есть соль. Ох и тяжелая же она, я вам скажу. Поневоле посочувствуешь несчастным мулам, которым приходится тащить в такую даль неподъемный груз. Поэтому, проверив нескольких первых мулов, мы из жалости перестали разгружать их, а затем снова навьючивать. Ведь бедные животные не виноваты, что…
— Все ясно, центурион. Thags izvis, Гудахалс, за вино, сыр и поучительный рассказ о торговле солью. — Я встал и снял меч, висевший у него на поясе, а также отцепил со столба в шатре его знак центуриона. — Ты не справился со своими обязанностями, так что тебя придется взять под стражу. — Услышав это, бедняга чуть не захлебнулся вином.
Я вышел из шатра и крикнул следующего по старшинству командира. Им оказался optio по имени Ландерит; он проворно забегал, исполняя мои распоряжения. Я приказал ему взять Гудахалса под стражу и поставить вооруженных людей, которые были бы готовы и днем и ночью остановить и проверить следующий обоз мулов, который спустится по Виа Попилиа, в каком бы направлении он ни двигался.
— Меня тоже следует арестовать и разжаловать, — покаянно проворчал Лентин.
— Ну тогда уж и меня за компанию, — заметил я. — Но откуда нам было знать о слабом звене в цепи осады? — Я добавил, предприняв жалкую попытку пошутить: — Не забывай, что ты, во всяком случае, всего лишь нейтральный наблюдатель. Так что у нас с тобой нет полномочий арестовать друг друга.
Он выпалил богохульство, а затем добавил:
— Ну, тогда да поразят нас свои собственные мечи!
— Давай лучше попытаемся обратить эту гримасу Фортуны в свою пользу. Послушай-ка, что я предлагаю…
* * *
Вот какая сцена разыгралась два дня спустя.
— Кто послал все это в Равенну? — спросил я главного погонщика обоза и пнул ногой целую кучу продовольствия — по большей части соленое мясо и меха с маслом. Этот груз optio Ландерит и его стражники обнаружили тщательно спрятанным среди тюков с солью.
Лицо погонщика было серым, его била дрожь, но он ответил достаточно смело:
— Георгиус Гоноратус, один из отцов города Хальштата.
Я уже и сам заподозрил это, но ни за что не узнал бы стоящего сейчас передо мной человека, если бы он с гордостью не добавил:
— И между прочим, мой родной отец.
Я сказал:
— Я думал, что Георгиус Гоноратус уже слишком стар, чтобы играть в такие опасные игры.
Сын в ответ лишь пробормотал:
— Он все еще верен римлянам и ничуть не стар для того, чтобы доблестно служить своей Отчизне.
Я вспомнил замечание, которое сделал мой друг маршал Соа относительно тех, кто давно покинул родину, но активно вмешивался в ее дела с безопасного расстояния. Однако меня не слишком волновало, по какой причине старый Георгиус XIII или XIV — какой он там был по счету? — хотел служить изгою Одоакру. Я заметил только:
— Я не очень-то восхищаюсь теми, кто смел за чужой счет. Георгиус послал тебя совершить вместо него предательство. И твоего брата тоже, как я полагаю. Где он?
— Кто ты? — спросил мужчина, искоса глядя на меня. — Мы раньше были знакомы? — Не дождавшись ответа, он пробормотал: — Мы с братом сами вызвались вести этот обоз. Хотя в этом и не было особой необходимости. Есть немало других погонщиков. Но мы сделали это с гордостью… pro patria…[386] чтобы принять участие в борьбе…
— Или чтобы побыстрее убраться прочь от своего храброго отца, — предположил я холодно. — Тогда я буду с нетерпением ждать появления и твоего брата тоже. А что твоя сестра Ливия? Она тоже принимает участие в этой рискованной операции?
— Да кто ты такой, чужеземец? — Я снова ответил только хмурым взглядом, поэтому он лишь негромко сказал: — Ливия вышла замуж, много лет назад, за богатого торговца, и уехала из дома.
— Жаль, — заметил я. — Она заслуживала большего, чем какой-то торговец. Но по крайней мере, она избавилась от своих трусливых братцев. Бьюсь об заклад, что ты никогда не был женат, да и твой брат тоже. Георгиус ни за что бы не освободил своих самых ценных и послушных рабов.
Теперь погонщик уже ничего мне не ответил, но я привел его в замешательство, резким тоном приказав:
— Раздевайся.
Сам я не присутствовал при том, что произошло дальше, а только сказал optio Ландериту:
— Когда все погонщики разденутся, запихни их в мешки вместо отобранной провизии. А затем снова насыпь доверху соли. А пока ты будешь этим заниматься, пусть ко мне в шатер приведут центуриона Гудахалса.
После того как все было завершено, два обоза мулов прошли через нашу линию осады почти одновременно — один нагруженный, который прибыл с севера, и второй пустой, который двигался обратно после того, как его разгрузили в Равенне. Таким образом, мы задержали всех: десять погонщиков и примерно сорок мулов. Когда Гудахалс появился в моем шатре, он постоянно оглядывался и таращился своими бычьими глазами туда, где теперь вопили и просили пощады схваченные контрабандисты, которых засовывали в большие мешки. Гудахалс, без всякого сомнения, думал, что я собираюсь точно так же засолить и его, поэтому тупое лицо центуриона просветлело, когда я произнес:
— Вот что, я даю тебе возможность искупить вину. — Он принялся что-то мычать в знак признательности, но я лишь отмахнулся. — Ты возьмешь четырех всадников и поскачешь галопом на север — по Виа Попилиа, Виа Клаудиа Августа[387], в долину реки Дравус через Альпы — до города Хальштата, что в Regio Salinarum, откуда и прибывают контрабандисты. — Я подробно объяснил ему, как отыскать шахту, и описал Георгиуса Гоноратуса. Хотя за столько лет тот наверняка изменился. — Ты доставишь сюда этого человека и сдашь его — но только Теодориху или мне, никому больше. Георгиус теперь уже очень стар, поэтому обращайся с ним осторожно. Теодорих наверняка захочет, чтобы негодяй был в приличном состоянии, когда станет распинать его на patibulum. Поэтому заруби себе на носу: если ты не найдешь Георгиуса, или по какой-то причине не сумеешь привезти его, или же с ним хоть что-нибудь приключится на обратном пути… — Я выдержал паузу, дождавшись, пока Гудахалса прошиб холодный пот, а затем заключил: — Смотри у меня, тогда лучше совсем не возвращайся!
Центуриону явно не терпелось поскорее отсалютовать мне и броситься к своему коню, но я еще не закончил давать ему наставления.
— Я не думаю, что контрабандисты привезли все это из Хальштата. Погонщики отнюдь не глупы и не заставят своих мулов тащить такую тяжесть бог знает откуда. Провиант загружали где-то гораздо ближе. Если по пути, центурион, ты сможешь отыскать это место и человека (одного или нескольких), кто этим занимается, или же заставишь Георгиуса сказать правду (однако не забывай, что ни в коем случае нельзя причинять старику вреда) — тогда будем считать, что ты полностью искупил свою вину.
Гудахалс с четырьмя своими людьми уже выехал из лагеря по Виа Попилиа, когда optio Ландерит вошел в мой шатер, отсалютовал и доложил:
— После того как мешки с солью перестали шевелиться и подергиваться, они обвисли и перекосились. Поэтому мы добавили еще соли, чтобы сделать их такими же аккуратными, твердыми и пухлыми, как и прежде. Мы перекинули мешки через седла десяти мулов, выбрав тех, что были посвежее. А еще на десятерых мы погрузили мешки, которые наполнены только солью. Таким образом, у нас снова получился груженый обоз из двадцати мулов.
— Отлично, optio. Оставшихся мулов можешь отогнать к нашим вьючным животным; они нам пока не понадобятся. Ну а теперь мы должны доставить наших, так сказать, троянских мулов по месту назначения. Несмотря даже на тайные поставки провизии, жители Равенны наверняка уже давно питаются впроголодь, а о свежем мясе и не мечтают. Нищие, которые уже умирают от голода, с беспокойством ждут каждого такого обоза. Надеюсь, им понравится то соленое мясо, которое они получат на этот раз.
Ландерит пробормотал:
— Интересно посмотреть, действительно ли они настолько голодны, чтобы есть это.
— Однако не стоит забывать, — сказал я, — что все стражники Одоакра — сплошь дисциплинированные римские легионеры. Голодные или нет, они обязательно поднимут тревогу, если заметят хоть что-нибудь подозрительное. Так что этот обоз мулов ничем не должен отличаться от предыдущих. В нем будет не более пяти погонщиков. Поэтому отправляйся и отыщи мне четверых воинов, которые захотят прогуляться во вражескую крепость без оружия.
— Четверых? — Optio ухмыльнулся в предвкушении. — А я буду пятым «троянцем»?
— Нет, пятым буду я. Именно такой план составили мы с navarchus Лентином, прежде чем он отплыл на юг. Он будет ждать меня с другой стороны Равенны, при условии, что мы, «троянцы», попадем туда. А для тебя я приготовил другое задание. Вскоре тут, конечно же, появятся другие обозы с севера. Отбери товары, засоли погонщиков, а затем отправь контрабандистов обратно, туда, откуда они прибыли, только пусть мулов сопровождают наши люди. — Я вкратце повторил ему то же самое, что до этого говорил центуриону. — Где-то на пути из Хальштата наверняка есть люди, которые покрывают заговорщиков. Гудахалс уже ищет их, этим же займетесь и вы, предварительно изменив внешность.
Вид у Ландерита был разочарованный, но он кивнул:
— Я понимаю, сайон Торн. Заговорщики невольно выдадут себя, когда увидят, что груз вернулся. А еще больше они изумятся, если откроют тюки. Таким образом мы их и узнаем. А затем… нам следует убить их?
— Разумеется. Я уже велел Гудахалсу доставить мне самого главного заговорщика; нет никакой необходимости возиться со всякой мелюзгой. И вот еще что, optio. Я также доверяю тебе сохранить мои доспехи и оружие, пока я не вернусь.
Он сказал:
— Я понимаю, это меня не касается, маршал, но я очень любопытен. Откуда ты знаешь так много об этом самом Хальштате?
— В юности я как-то провел часть лета в этом необычайно красивом месте. Его еще называют Обитель Эха. — Я замолчал и задумался. — Да уж, кто бы мог предположить, что однажды я снова услышу это эхо.
* * *
— «Да благословенны будут миротворцы», — вполголоса процитировал Священное Писание Теодорих. Он с удивлением уставился на меня, navarchus Лентина, еще четырех погонщиков и двух пленных, которых мы захватили. — А теперь расскажите мне, как вы все проделали.
— Ну, это было не слишком великим подвигом, — скромно ответил я. — Равеннские стражники пустили в город наш «троянский» обоз, едва взглянув на него. В центре города уже поджидал отряд воинов, которые должны были забрать мулов. Мои люди молчали, как им было приказано, а я немного поболтал о Хальштате с optio, которому я сдал обоз.
— А что бы, интересно, ты стал делать, — изумленно спросил Теодорих, — если бы воины открыли тюки прямо там?
— К счастью для нас, этого не произошло. Как и можно было предположить, они повели мулов в разные кварталы города, чтобы в укромном месте все справедливо поделить. Как мне удалось выяснить за время нашего короткого пребывания в Равенне, там еще имеется небольшой запас зерна и сушеных овощей, но действительно вкусную пищу, мясо и масло, туда доставляли только обозы. В любом случае, как только воины забрали мулов, они потеряли к нам, погонщикам, всяческий интерес. Мы выбрались из города без малейших помех.
Теодорих рассмеялся:
— Ты, случайно, не слышал вопли, которые должны были раздаться, когда тюки все-таки открыли?
— Я был готов к этому в любой момент. Я знал, что нам придется быстро убираться, прежде чем разъяренные воины кинутся за нами в погоню. Однако не уходить же с пустыми руками. Ну, нас было слишком мало, чтобы нанести защитникам города настоящий ущерб, поэтому мы решили хотя бы что-нибудь украсть. Нечто такое, чтобы это оказалось полезным, когда мы окажемся снаружи, за городскими стенами, вроде, так сказать, ключа или лома. Разумеется, мне хотелось бы похитить Одоакра, но у нас не было времени на его поиски. Кроме того, я знал, что его тщательно охраняют, а у меня самого не было оружия. И тут я увидел базилику Святого Иоанна. Как известно, это католический собор Равенны. А никому, даже самому добросовестному легионеру, и в голову не придет охранять церкви. Поэтому мы вошли внутрь и там, в пресвитерии, обнаружили вот этих двоих… нашу, так сказать, добычу.
Теодорих взглянул на нас с благодарностью, а на пленных — оценивающе и даже с нежностью. Однако они смотрели на него без нежности.
— К тому времени, — продолжил я, — уже поднялся шум. По улице бежали люди и что-то кричали. Возможно, часть из них были воинами, которые ринулись разыскивать нас. Но частично это смятение было вызвано нашим доблестным navarchus.
Я сделал знак Лентину, и он сказал:
— Как мы и договаривались, Теозорик, я поспешил обратно на берег Падуса, где мои люди заготовили впрок древесину и горючее. Я заставил их работать в бешеном темпе и строить все новые и новые khelaí — под конец в дело пошли даже болотный тростник и камыш, — и мы начали отправлять их под стены Равенны как днем, так и ночью. Торн говорит, что несколько штук случайно взорвались и загорелись от «жидкого огня» как раз в тот миг, когда он со своими людьми и пленниками вышел из собора. Таким образом, «клешни краба», может, и помогли, но я полагаю, что нашим «троянцам» и так удалось бы сбежать. Дело в том, что городские стражи были заняты тем, чтобы не пустить врага внутрь. А эти, наоборот, собирались выйти.
— И к тому же, — перебил я, — мы старались выглядеть совершенно спокойными и равнодушными, нисколько не торопились, словно мы шли за ворота по своим делам и абсолютно законным образом. В любом случае это сработало. Пятеро путешествующих крестьян и двое шаркающих священников — да стражники едва взглянули на нас, когда мы выходили. Двое священников, кстати, весьма помогли нам, проявив благоразумие и не став кричать, визжать и звать на помощь. Для того чтобы хранить обет молчания, острие кинжала под мышкой лучше действует, чем молитва.
— И вот вы здесь, — произнес Теодорих, качая головой в полном восхищении.
— И вот мы здесь, — подтвердил я. — Позволь представить тебе наших благочестивых узников. Тот, что помоложе и потолще — мы, по крайней мере, были достаточно хлебосольны и не морили его голодом, — так вот, тот, кто так усердно старается выглядеть этаким праведником, простившим врагов и захватчиков, не кто иной, как католический архиепископ Равенны Иоанн. Второй, весь такой худой и прозрачный, хрупкий, дрожащий старик, — он и в самом деле святой, ибо был канонизирован при жизни. Возможно, это вообще единственный святой, которого мы с тобой, король Теодорих, сподобились лицезреть в наше время. Ты наверняка уже слышал о нем прежде. Это святой Северин — пожизненный наставник, воспитатель, утешитель и личный капеллан Одоакра.
— Бедный Одоакр, — заметил Теодорих, — сначала он лишился святого, а вскоре ему придется сдать город.
Затем король, я, офицеры и два только что обретенных гостя возлегли перед столом с закуской. Обед проходил в триклиниуме занятого Теодорихом ариминского дворца. Мы непринужденно лакомились сочным виноградом. И если епископ Иоанн при этом уплетал за обе щеки, то святой Северин лишь с безразличным видом вяло отрывал ягоды своими дрожащими старческими пальцами.
— Теодорикус, Теодорикус, сын мой… — начал епископ, произнося имя моего друга на римский манер. Он проглотил огромный кусок мяса, а затем показал на меня. — Этот человек уже проклят до самого конца своей жалкой жизни, а после смерти обречен на вечные муки в геенне огненной, потому что посмел поднять руку на святого Северина. Конечно же, ты, Теодорикус, не захочешь утратить надежду обрести на небесах блаженство, а потому не станешь причинять вред христианскому святому.
— Католическому святому, — невозмутимо заметил Теодорих. — А я сам не католик.
— Сын мой, сын мой, Северин был канонизирован самим владыкой, Папой всего христианского мира. — Иоанн набожно перекрестил лоб. — А все христиане должны почитать и уважать святого, который…
— Balgs-daddja! — грубо рявкнул генерал Питца. — Я все ждал, что этот ваш хваленый святой тут же накажет нас за дерзость, призвав на наши головы громы небесные. Но он, похоже, не способен даже звука издать.
— В этом ты прав, — ответил епископ Иоанн. — Святой больше не говорит.
— Он искалечен? Или болен? — спросил Теодорих. — Мне бы не хотелось до времени потерять его. Сейчас пошлю за лекарем.
— Нет-нет, — сказал Иоанн. — Святой здоров. Просто вот уже несколько лет, как он ничего не говорит, не показывает, что слышит, не проявляет никаких чувств. Будь он простым смертным, можно было бы подумать, что это от старости и немощи. Но мне-то ясно, что Северин, будучи святым, подражает другому святому, следует предписанию апостола Павла обращать внимание на то, что выше, а не на земные вещи. Вы заметите, что он также воздерживается есть что-либо, только хлебные крошки время от времени. А поскольку в Равенне нам всем пришлось жить на крошках, безмятежное самоотречение святого поднимало дух, и мы подражали ему.
— Если ты так высоко ценишь Северина и преклоняешься перед ним, тогда, — сказал Теодорих, — ты ведь не захочешь, чтобы с ним что-нибудь случилось. Не так ли?
— Сын мой, сын мой, — снова повторил Иоанн, ломая руки, — неужели ты и в самом деле хочешь, чтобы я вернулся обратно и сказал Одоакру, что ты угрожаешь искалечить святого Северина, если только…
— Мне нет дела до того, что ты ему скажешь, епископ. Насколько я знаю Одоакра, он не станет рисковать собственной шкурой, чтобы спасти даже своего любимого святого. Этот человек трусливо укрылся в толпе своих подданных, чтобы незаметно сбежать из Вероны. Он умертвил несколько сот безоружных и беспомощных пленных, чтобы воспользоваться этим и добраться до Равенны. А оказавшись там, Одоакр заставил население целого города терпеть лишения, только чтобы он мог прятаться за его стенами. Вот почему я сомневаюсь, что, угрожая Северину, я смогу заставить его сдать Равенну. А именно это он и должен сделать.
— Но… но… если Одоакр откажется?
— Если он этого не сделает, ты узнаешь, епископ, что я могу быть таким же грубым и жестоким, как и сам Одоакр. Поэтому, если тебя беспокоит судьба святого Северина, тебе лучше придумать очень убедительный довод, перед которым невозможно устоять и который повлияет на Одоакра. Причем сделать это быстро. Тебя отвезут в Равенну завтра. — Теодорих замолчал, чтобы подсчитать. — Два дня, чтобы добраться туда, два дня на обратный путь. Я даю тебе неделю, а по истечении этого времени ты должен вернуться сюда и привезти известие о безоговорочной капитуляции Одоакра. Ita fiat! Да будет так!
* * *
Именно мне Теодорих поручил сопровождать епископа Иоанна из Аримина по Виа Попилиа, чтобы он безопасно миновал линию осады. Поэтому, высоко держа белый signum indutiae[388], я довез его до внешней линии обороны на юге от гавани Классиса. На протяжении двух дней пути я воздерживался от того, чтобы спрашивать Иоанна, каким образом он собирается убедить Одоакра принять наши требования. (Разумеется, я не спешил говорить ему, что Теодорих на самом деле никогда не причинит вред хрупкому и впавшему в маразм старику Северину.) Когда я передал епископа римским стражникам, они бросили на меня весьма мрачные взгляды, потому что теперь все до последнего человека в Равенне и ее окрестностях знали, как хитро мы провели ее защитников.
Я вернулся к нашей линии осады и стал ждать, не слишком уверенный в том, что произойдет дальше. Если бы кто-нибудь предложил мне заключить пари на исход этого предприятия, я даже не знаю, на что бы и поставил, на успех или провал. И когда появился сопровождавший епископа Иоанна легионер, верхом на коне и с signum indutiae, я все еще не мог понять, каковы результаты переговоров. Иоанн, во всяком случае, вернулся из вражеского логова, живой и невредимый. Можно ли считать это обнадеживающим знаком? По его лицу невозможно было догадаться.
Когда мы с ним остались вдвоем на Виа Попилиа, я уже больше не мог терпеть и спросил:
— Ну?
— Все как Теодорих и требовал, — сказал он не слишком радостно, — Одоакр сдает Равенну.
— Euax! — воскликнул я. — Gratulatio[389], епископ Иоанн! Ты сделал хорошее дело, как для своего родного города, так и для всей империи. Но позволь мне изложить свою тайную догадку. Одоакр в душе уже готов был сдаться, а потому не слишком сопротивлялся, я прав? Он притворился, что делает это только для того, чтобы спасти дорогого своему сердцу престарелого святого Северина, но сам обрадовался возможности представить все как жертву и продемонстрировать всем свое благородство. Ну что, я угадал, да?
— Нет, — сказал он довольно угрюмо. — Теодорих был прав. Одоакр не сделал бы этого ради спасения Северина. Я вынужден был предложить ему гораздо больше.
— И ты придумал, как его можно убедить? Отлично, если это посодействует капитуляции Одоакра, я аплодирую твоей изобретательности.
Иоанн проехал еще несколько шагов, не говоря ни слова, поэтому я добавил:
— Ты, похоже, не слишком-то радуешься своему успеху.
Поскольку Иоанн упорно хранил молчание, я спросил, нахмурившись:
— Епископ, да что такое ты предложил Одоакру? Сохранить ему жизнь? Отправить в почетную ссылку? Обеспечить ему достойное содержание? Что?
Иоанн так вздохнул, что чуть не вывихнул себе челюсти:
— Совместное правление. На равных с Теодорихом. Пообещал, что впредь они будут править вместе, как братья-короли бургундские.
Я остановил Велокса, схватил за поводья коня Иоанна и прошипел:
— Ты сумасшедший?
— Теодорих сказал… ты тоже при этом присутствовал и все слышал… он сказал, мол, ему все равно, что я предложу Одоакру.
Я в ужасе уставился на этого человека:
— Теодорих ошибочно решил, что ты в здравом уме. Когда он узнает, как ошибся, то придет в ярость. И ты пожалеешь о том, что натворил. Eheu. Уж поверь мне.
Тяжелая верхняя губа епископа задрожала, но он упрямо повторил:
— Я дал слово. Одоакр принял условия, которые ему предложили. Точно так же должен поступить и Теодорих. Я, кроме всего прочего, еще и архиепископ святой…
— Ты глупец! Лучше бы Теодорих послал этого слюнявого, выжившего из ума старика Северина. Кто и когда слышал о том, чтобы побежденный диктовал условия победителю? Ну посуди сам. Вот стоит Теодорих, широко расставив ноги на всей этой земле. А вон там на спине лежит поверженный Одоакр, распростертый, сокрушенный, но потрясающий своим кулаком и ликующий: «Я равный тебе по приказу архиепископа Иоанна!» На что это похоже? — Я с отвращением отбросил поводья. — Ступай! Едва ли мне захочется смотреть на это.
Он снова повторил, теперь уже трясясь в ознобе:
— Но я дал слово. Слово почтенного архи…
— Подожди-ка, — сказал я, снова останавливая Велокса. — Ты должен был договориться о встрече этих двух необычных братьев-королей — чтобы они скрепили свой нелепый странный союз. Каким образом это должно произойти?
— Ну, с соответствующими помпой и церемониями, разумеется. Теодорих входит в Равенну во главе своих войск. Его с триумфом встречают, соблюдая все традиционные формальности. Я лично увенчаю его голову лавровым венком и облачу в тогу picta. Защитники города присягнут ему. Люди выстроятся на улице и падут ниц в знак покорности. После молебна в честь победителя (его отслужат в соборе) Теодорих проследует в резиденцию Одоакра, во дворец, который называется Лавровая Роща. Там уже будут накрыты столы для пира, два короля по-дружески обнимутся…
— Это пройдет, — сказал я, и епископ замолчал, видя, что я призадумался. Затем я произнес: — Да, это замечательно. Теодорих входит в город, защитники и мирные жители Равенны выражают ему свою покорность. Это как раз то, чего он будет ждать, потому что это все, о чем ты ему расскажешь, епископ Иоанн. Пусть Теодорих думает, что когда он встретится с Одоакром, то это произойдет только для того, чтобы тот в знак капитуляции вручил ему свой меч.
Иоанн в ужасе отшатнулся:
— Ты предлагаешь мне, архиепископу, совершить грех?! Солгать Теодориху! И нарушить данное Одоакру слово!
— Ты не сделаешь ни того ни другого. Я предлагаю только, чтобы ты не до конца поведал истину. Если ты расскажешь Теодориху о тех немыслимых условиях, которые выторговал, он наверняка убьет тебя на месте. Более того, он человек чести и откажется войти в город, даже если Одоакр широко распахнет перед ним ворота. Следовательно, епископ Иоанн, ты просто опустишь упоминание о соглашении и правлении на равных с побежденным: ну, по тем или иным причинам не успеешь закончить свой рассказ о готовящейся церемонии. После того как Теодорих войдет в город и увидит, что тот покорился ему, он проследует во дворец под названием Лавровая Роща, чтобы встретиться там с Одоакром. Вот и все. Остановишься здесь. Если на этом месте произойдет что-то, что отвлечет внимание Теодориха… ну, едва ли это будет твоя ошибка, не так ли?
— Стало быть, ты просишь меня совершить грех по недосмотру! Но я архиепископ святой…
— Вот этим и утешайся. Один мудрый аббат как-то сказал мне, что мать-церковь иногда позволяет своим священникам во имя святого дела прибегать к определенным уловкам.
Иоанн продемонстрировал последний всплеск праведного гнева и предпринял последнюю попытку сопротивления.
— Ты просишь меня помочь Теодориху. Арианину! Еретику! Но разве я могу пойти на сделку со своей совестью и сделать вид, будто таким образом я помогаю матери-церкви?
Я произнес поучительно:
— Ты сделаешь благое дело, ибо в таком случае не придется подыскивать нового главу равеннского епископата. А теперь поехали. Скажешь Теодориху, что Одоакр сдается без всяких условий, как он и хотел.
В результате, поскольку я позаботился о том, чтобы мой король ничего не узнал о договоре «совместного правления», на который согласился Одоакр, случилось так, что Теодорих начал свое правление с печально неразумного деяния. Я вообще-то мог бы это предвидеть, потому что знал, как мой друг действовал в других подобных случаях: решительно, без всякого колебания и сожаления. И позже, оглядываясь назад, я часто сожалел, что не сумел тогда, в Равенне, воспрепятствовать этому импульсивному поступку. Но в то время я искренне полагал, что у Теодориха есть не только причина, но и полное право его совершить.
В марте 493 года по христианскому летоисчислению Флавий Теодорикус Рекс торжественно вошел в Равенну, но то, что он совершил в тот ясный весенний день, бросило мрачную, воистину осеннюю тень на всю последовавшую за этим эпоху его правления. После того как все традиционные формальности были завершены, он и мы, его спутники, прошли во дворец под названием Лавровая Роща, где впервые лицом к лицу столкнулись с Одоакром. Он был стар, согбен, лыс — и явно лишен всякого лицемерия, потому что шел встретить нас с искренней улыбкой, раскинув руки в братских объятиях. Но Теодорих проигнорировал этот жест и потянулся к мечу.
В тот мартовский день в год 1246-й от основания Рима Западная Римская империя получила второе рождение. Она снова стала процветать под защитой Теодориха, но она никогда не простит своему правителю того, что он сделал в тот памятный день. Когда Теодорих выхватил свой «змеиный» меч, Одоакр в изумлении и ужасе отшатнулся, выдохнув:
— Huar ist gudja? Ubinam Iohannes?[390] Где епископ Иоанн? — Его глаза забегали по залу, но соучастник всего этого архиепископ из осторожности не пошел вместе с нами во дворец.
В этот мартовский день началась эпоха самого достойного правления, каким только могло наслаждаться любое европейское государство на протяжении веков. Но у Теодориха, разумеется, тоже были клеветники, соперники и враги, которые помнили — и следили за тем, чтобы и другие тоже помнили, — что он сделал в тот самый первый день. А сделал мой друг следующее. Он взмахнул своим мечом, словно топором, держа его обеими руками, и разрубил Одоакра от ключицы до пояса. Затем, когда мертвое тело безвольно рухнуло на пол, Теодорих повернулся к нам и сказал:
— Хердуик, а ведь ты был прав. Помнишь, ты как-то заметил, что Одоакр к старости, должно быть, совсем лишился костей.
И с того самого дня вплоть до настоящего времени на чистом небе на редкость разумного и достойного правления Теодориха Великого всегда виднелось темное облачко.
Даже ближайшие друзья и соратники этого человека не стали бы отрицать, что по закону он заслуживал смерти. И даже самые яростные противники Теодориха вынуждены были признать, что монарх-победитель в отношении своих поверженных врагов имеет полное право быть judex, lector et exitium. И разумеется, не нашлось никого, кто бы сказал хоть слово в защиту, когда предателя Георгиуса Гоноратуса доставили из Хальштата и Теодорих приговорил этого жалкого старика к наказанию гораздо более суровому, чем обычная смерть. И если после убийства Одоакра многие люди все-таки косо смотрели на Теодориха, то причиной этого была та возмутительная ложь, которую повсюду рассказывал архиепископ Равенны Иоанн.
Хотя Иоанн, как вы помните, и возмущался, когда я просил его утаить часть правды, однако впоследствии сам он пошел на гораздо больший обман, несмотря на все свои громкие заявления относительно того, что истинный христианин не станет брать грех на душу. Вот как это произошло.
Теодорих не успел еще распаковать свои седельные сумки в Равенне, как из Рима прибыла делегация церковных сановников. Патриарха епископа Геласия среди них не было — он счел, что слишком благороден для того, чтобы навещать короля, — но посланцы, так называемые «кардинальские диаконы», получили от него полномочия говорить от имени «Святой церкви». Сначала их речи были подобострастны, почти раболепны. Сановники так долго ходили вокруг да около, что Теодорих поначалу никак не мог взять в толк, о чем они толкуют. Наконец король понял, в чем причина беспокойства церковников. Все дело было в том, что Теодорих свергнул короля, который исповедовал католическую веру. Ну а поскольку сам Теодорих был арианином, диаконы беспокоились: не собирается ли он (как наверняка поступил бы король-католик) сделать свою религию государственной?
Теодорих рассмеялся:
— Зачем мне это нужно? Мне нет дела до того, каких верований или суеверий придерживаются мои подданные, если только это не приводит к беспорядкам. А если бы даже мне и было до этого дело, я все равно не смог бы издать закон и силой заставить их переменить свои убеждения.
Услышав это, диаконы испытали облегчение — такое сильное, что мигом отбросили свое подобострастие и отважились на хитрость. Если Теодориху нет дела, во что верят его подданные, тогда, может, он не станет возражать против того, чтобы католическая церковь постаралась обратить ариан и язычников в ту веру, которая преобладает в их империи, в истинную веру?
Теодорих терпеливо пожал плечами:
— Вы можете попытаться. Повторяю: у меня нет власти над умами людей.
После этого диаконы перешли от хитрости к настойчивости. Поскольку Теодориху на самом деле безразлично, чем занимается церковь, король очень им поможет и чрезвычайно обрадует Папу Геласия, если одобрит то, что они делают. А для этого Теодорих должен публично заявить, что дозволяет католическим миссионерам и евангелистам с его благословения перемещаться между арианами и язычниками, дабы сеять семена освященного хлеба там, где прежде были всего лишь слабые ростки, и…
— Постойте, — сурово произнес Теодорих, — я уже дал вам разрешение. Привилегий я не дам. Принятие католичества я одобряю не больше, чем обращение жрецами в старую веру.
При этих словах посланцы Папы принялись рвать на себе волосы, ломать руки и жалобно стонать. Это, может, и произвело впечатление на некоторых сторонних наблюдателей, но Теодорих лишь почувствовал раздражение. Он грубо приказал диаконам удалиться, что очень их расстроило. Казалось бы, они должны были радоваться, что новый король не собирается чинить католикам препятствий, но отбыли они в мрачном расположении духа, ибо не смогли добиться своего.
Теодорих, ясное дело, прекрасно понимал, что может последовать за этим визитом. А потому вскоре опубликовал указ, в котором разъяснил свою позицию. С тех пор множество правителей, прорицателей и философов по всему миру восхищались новизной подхода монарха, однако было немало и других, которые печально качали головами, поражаясь глупости Теодориха.
А провозгласил он следующее: «Religionem imperare non possumus, quis nemo cogitur ut credit invitus. Galáubeins ni mag weis anabudáima; ni ains hun galáubjáith withra is wilja. Мы не можем навязывать людям веру; никого нельзя заставить верить против его воли».
Это было, конечно же, не по душе отцам римской церкви, которые намеревались заставить все человечество принять их вероучение. Итак, если до этого момента священнослужители всего лишь относились к Теодориху с сомнением, как к скептику и человеку, предпочитающему не вмешиваться в чужие дела, это знаменитое его «non possumus» заявление заставило католиков возненавидеть и осудить его как смертельного врага самой их миссии на земле, ибо они видели в новом короле угрозу своему священному призванию, своим устоям и самому своему существованию. Помните, как говорил Иисус: «Тот, кто не со Мной, тот против Меня». С этого времени католическая христианская церковь начала изо всех сил жестоко и неумолимо способствовать падению Теодориха, оказывая непримиримое сопротивление всем действиям нового правителя.
Вот почему, когда архиепископа Равенны Иоанна сразила внезапная хворь, широко распространились слухи о том, что его якобы отравило церковное начальство, в наказание за то, что он сыграл роль в обретении Теодорихом власти. Если это и было так, то Иоанн, очевидно, простил своих отравителей, потому что на смертном одре он произнес ту ужасную ложь, которая полностью дискредитировала врага его церкви, короля Теодориха. Исповедовавшим его священникам Иоанн повторил то, что когда-то сказал мне: он уговорил Одоакра сдать Равенну только при условии, что с этого времени оба короля станут править на равных. Это, разумеется, была правда, однако затем Иоанн солгал, заявив, что Теодорих также согласился с этим. Вскоре Иоанн умер и, надеюсь, попал в ад. Но ложь осталась, ее повторяли повсюду — церковь следила за этим, — а потому прихожане не сомневались: Теодорих нарушил свое слово как перед святым отцом, так и перед своим собратом королем, и все это только для того, чтобы хитростью взять Равенну. После этого он предательски убил безоружного, не оказавшего сопротивления старика, который, в отличие от него, выполнил свои обязательства.
И лишь два человека в целом свете могли бы опровергнуть это обвинение: сам Теодорих и я. Однако разве могли мы тягаться с высшими церковниками, если бы даже оказались на заседании суда! Немногие поверили бы в то, что Иоанн солгал и тем самым добровольно обрек себя на адские муки. Но я-то знал, что это так. И я понимал, почему епископ стремился сделать эту ложь более правдоподобной. Ради спасения своей церкви Иоанн совершил поступок хотя и достойный порицания, но, безусловно, мужественный. За это свое самопожертвование он удостоился торжественных похорон со всеми церковными почестями, и я — даже я — надеялся, что ад будет к нему снисходителен.
А тем временем самые лучшие начинания Теодориха встречали сопротивление церкви, стремящейся низвергнуть его, — святые отцы давно бы это сделали, если бы только знали как. Когда новый король направил войска в Верону, чтобы разрушить до основания старую часовню Святого Стефана, то церковники сразу же подняли крик. Они не успокоились даже тогда, когда Теодорих терпеливо разъяснил им, что перенос церкви необходим, чтобы укрепить стены, защищающие город. Еще громче протесты стали раздаваться, когда он пригласил к себе на службу иудеев. Новый король поручил нескольким еврейским торговцам управлять казной и вообще ведать финансовыми делами: ведь всем известно, насколько ловко иудеи управляются с цифрами, ведя свои собственные дела. А потому Теодорих решил обратить их таланты на пользу империи.
Это привело брата Лаврентия, католического епископа Медиолана, в настоящую ярость.
— Христиане могли бы выполнить эту работу ничуть не хуже! — бушевал он. — Почему ты отдаешь предпочтение грязным иудеям?
Теодорих спокойно ответил ему:
— Христиане, Лаврентий, больше интересуются тем, что из семи дней они имеют право на один день отдыха. А иудеи знают, что прежде всего должно работать шесть дней. И впредь не смей повышать на меня голос.
Не стоит и говорить, что иудеев в городах Италии, как и во всех других городах в мире, издавна оскорбляли и поносили соседи-христиане. Думаете, все дело в том, что они принадлежали к чуждой религии или несли на себе клеймо убийц Иисуса? Ничего подобного. Причина была в другом: как правило, они преуспевали значительно больше своих ближайших соседей-христиан. Теперь, однако, положение италийских иудеев еще более усугубилось: просто оскорблениями дело уже не ограничивалось. Это происходило потому, что хотя католики и могли без опаски проповедовать свое учение и разглагольствовать по поводу «еретиков ариан», однако они, понятно, не могли поднять руку против вооруженных захватчиков. А потому вымещали свое недовольство на безоружных, мирных и беззащитных иудеях.
Так, в Равенне, собственной столице Теодориха, взбунтовалась подстрекаемая христианами толпа, предположительно из-за того, что ростовщик-иудей ссуживал их деньгами под слишком высокий процент. Как бы то ни было, начались беспорядки, во время которых разрушили и сожгли синагогу. Поскольку было невозможно отыскать того, кто поджег, Теодорих объявил, что считает виновным все христианское население. Он обложил налогом всех католиков и ариан, чтобы пустить эти деньги на восстановление синагоги. В ответ на это все до одного священники римской церкви — от патриарха епископа Геласия до тех, кто проповедовал в глуши, — принялись громко обвинять еретика Теодориха в том, что он травит добрых католиков, причем теперь уже ради смертельных врагов веры, про́клятых, неисправимых и не имеющих прощения иудеев!
Примерно в это же самое время Папа опубликовал свой Decretum Gelasianum[391], включив туда два списка книг — те, которые добрым христианам можно читать, и те, которые им читать строго запрещается. Мы, советники Теодориха, посоветовали королю выступить против посягательств на права его подданных.
— Vái, — беззаботно произнес он. — Многие ли из этих правоверных католиков умеют читать? И если они настолько верующие, что стали мягкотелыми и безвольными, едва ли я могу помешать священнослужителям попирать их права.
— Но Геласий обращается в своем decretum ко всем христианам, а не только к католикам, — заметил Соа. — Очередная попытка укрепить положение Папы Римского в качестве владыки всех христиан, и боюсь, этот decretum только подтверждает, что когда-нибудь так оно и случится.
— Пусть Геласий претендует на что хочет. Я не могу выступать от имени всего христианского мира и доказывать несостоятельность Папы.
— Теодорих, — настаивал Соа, — не секрет, что с тех самых пор, как Константин разрешил священникам читать проповеди, они особенно любят одну. Ту, в которой говорится, что якобы только христианские епископы решают, кто достоин носить корону, мол, скоро все короли и императоры станут их помазанниками. Может, тут и есть определенный смысл, если за этим стоит решение конклава епископов. Но сейчас-то мы имеем дело с одним священником, который утверждает, что он говорит от имени их всех.
— Ты предлагаешь мне издать закон или опубликовать указ, запрещающий это? Я уже объявил, что никак не стану вмешиваться в вопросы веры.
— Тогда имей в виду, что религия готовится посягнуть на мирские дела и монаршую власть. Ты должен немедленно вмешаться и прекратить это, пока все не зашло слишком далеко.
Теодорих вздохнул:
— Эх, хотелось бы мне взять пример с Ликурга. Был такой античный правитель, очень мудрый, который издал в своем государстве один-единственный закон: о том, что больше никогда не издаст ни одного закона. Нет, сайон Соа, я думаю, что ты не прав. Похоже, Геласий злонамеренно пытается втравить меня в противоборство и вынудить на ответные меры, тогда он сможет поставить мне это в вину. Давайте не станем обращать на него внимания и таким образом заставим его разозлиться по-настоящему.
* * *
Должен признаться, что не все католические священнослужители пытались вставлять Теодориху палки в колеса. Например, некий Эпифаний, епископ города Тицина, пришел к нему с весьма дельным предложением. Будучи по натуре циником, я подозревал, что, возможно, Эпифаний беспокоился только об упрочении своего собственного положения, однако это начинание принесло пользу и Теодориху. Эпифаний напомнил ему о тысяче или около того италийских крестьян, которых взял в плен и увел с собой грабитель Гундобад, король бургундов. Епископ считал, что их спасение и возвращение на родину пойдет во благо Теодориху, и предложил свои услуги в переговорах по освобождению пленников. Теодорих не только принял это предложение; он дал Эпифанию центурию конников в качестве эскорта и много золота, чтобы заплатить выкуп. Мало того, он отправил с епископом нечто гораздо более ценное, чем золото, — свою старшую дочь Ареагни, в качестве невесты для наследного принца Сигизмунда, сына короля Гундобада. Лично мне это было не по душе.
— Как же так, Теодорих? — возразил я. — Гундобад совершил по отношению к тебе низость, в сущности, он оскорбил тебя, совершив этот грабительский набег в Италию, пока ты был занят войной. Ты, между прочим, сам всячески поносил его. Ты был возмущен действиями Гундобада и даже собирался наказать его. Плохо уже то, что ты должен заплатить ему, чтобы вернуть пленников. А ты вдобавок еще и хочешь, чтобы он стал свекром твоей благородной дочери! Ну и ну!
Теодорих терпеливо ответил на это:
— Если сама Ареагни не возражает, то никак не пойму, с какой стати ты недоволен. Моей дочери уже пора выйти замуж, а Сигизмунд когда-нибудь станет королем доблестного народа — народа, который, между прочим, живет на северозападной границе Италии. Ну подумай сам, сайон Торн. Чем более процветающей я сделаю эту землю — а я надеюсь, что так оно и будет, — тем сильнее станут все жадные чужаки пытаться захватить ее. Породнившись с другими королями, особенно с такими воинственными, как этот сукин сын Гундобад, я уменьшу опасность того, что они станут моими врагами. Vái, я всего лишь хочу получить как можно больше потомков, договорившись о подходящих браках.
Ну, это было право Теодориха, а Ареагни, в конце концов, была его дочерью, а не моей. Поэтому я смирился, просто приняв тот факт, что выгода всего лишь один из обычных инструментов управления государством, а посему Теодорих, подобно другим правителям, вынужден овладеть этим искусством. Ну что же, его надежды с лихвой оправдались. Епископа Эпифания с его матримониальным предложением и мешками золота приняли в Лугдуне очень радушно. Его даже пригласили помочь местному епископу-арианину совершить богослужение во время венчания Ареагни и Сигизмунда. И когда он через некоторое время вернулся в Равенну, то среди прочего привез заверения короля Гундобада в вечной дружбе и союзе с Теодорихом. Эпифаний доставил также целыми и невредимыми всех до единого уведенных в плен крестьян. И как он и предсказывал, это гуманное спасение заставило подданных Теодориха отнестись к своему новому королю с большей любовью — по крайней мере, простых людей, которые никогда не обращали внимания на подстрекательства церковников.
Однако если богиня Фортуна и была более или менее снисходительна к Теодориху в это время, то от меня она, казалось, все сильнее отворачивалась. Я почти поверил в то, что пророчество епископа Иоанна начало сбываться: помните, он предупредил меня, что я буду наказан за свое грубое и непочтительное отношение к святому Северину. А случилось вот что.
Поскольку мы так никогда и не установили, кто же были те далекие приверженцы Одоакра, которые привозили ему в Равенну из-за моря провизию, я обрадовался хотя бы тому, что, по крайней мере, захватил беженцев, снаряжавших фальшивые обозы с солью. Когда центурион Гудахалс доставил их из Хальштата, старый Георгиус Гоноратус уже был в наших руках — в целости и сохранности, хотя и сильно напуганный. Он был седым еще тогда, когда я познакомился с ним, а теперь еще больше постарел, и я даже сомневался, что узнаю его. Уж сам-то старик, разумеется, меня не узнал, поэтому я даже не стал с ним говорить, приказав посадить злоумышленника в carcer municipalis[392] Равенны. Я намеревался его допросить, когда у меня появится свободное время. Я поздравил Гудахалса, сказав, что он хорошо справился с поручением и тем самым искупил свою прошлую ошибку.
— Надеюсь на это, сайон Торн, — серьезно ответил он. — Мы также обнаружили, кто помогал предателям по пути. Застигли их, так сказать, на месте преступления. В общем, поймали за руку двоих. Купца и его жену.
И он рассказал мне все подробно. Гудахалс и его спутники, после того как без малейшего сопротивления арестовали старого Георгиуса на шахте в Хальштате, поспешили обратно через всю страну. Они сильно удивились, когда на южном склоне Альп, в маленьком городке Триденте, вдруг натолкнулись на точно такой же обоз с солью, какие во множестве видели у линии осады. Этот обоз двигался на север, словно возвращался из Равенны, но мулы все еще были по непонятной причине нагружены поклажей.
— Затем мы, разумеется, узнали в погонщиках наших переодетых воинов, — весело произнес Гудалахс. — Ну, ты и сам прекрасно знаешь, чем на этот раз были нагружены мулы, сайон Торн!
Воины-погонщики подробно изложили своим товарищам, как они, тоже по заданию сайона Торна, в поисках заговорщиков к ночи дотащились до Тридента и там их обнаружили. Купец и его жена сами выдали себя: сначала не скрывали того, что опознали мулов, а затем стали по глупости задавать вопросы погонщикам: откуда прибыл обоз да почему груз не доставили в Равенну?
— Естественно, воины взяли под стражу этих мужчину и женщину, — с жаром повествовал Гудалахс. — И в этот самый момент я со своими всадниками и пленным Георгиусом подъехал к ним.
И тут уж отпали последние подозрения в том, что эти супруги были сторонниками Одоакра, ибо хотя они с Георгиусом и не заговорили, но обменялись многозначительными взглядами. Затем, просто ради развлечения, воины продемонстрировали пленникам, что было теперь в мешках с солью. Все трое обвиняемых страшно побледнели, а женщина попыталась что-то крикнуть Георгиусу, но супруг ударил ее и заставил замолчать.
— Пришлось мне зарубить его, — произнес Гудалахс. — А затем и женщину тоже. Оба заговорщика были казнены на месте, сайон Торн, по твоему приказу.
— По моему приказу, — повторил я с упавшим сердцем, потому что вспомнил: сын Георгиуса накануне сказал мне, будто его младшая сестра вышла замуж за торговца… и уехала из Обители Эха.
— Поскольку нам больше не нужны были ни мулы, ни их груз, — добавил Гудалахс, — мы просто оставили их там и все вместе вернулись сюда.
— А те заговорщики, — спросил я, — как их звали?
— Торговец назвался Алипием. Он был довольно зажиточным человеком — имел склады, конюшни, кузницы и мог постоянно отправлять обозы с погонщиками туда и обратно через Альпы. Пленный Георгиус позднее упомянул, что его жену звали Ливией. Я уверен, он может рассказать тебе гораздо больше, сайон Торн, но мы не стали донимать его вопросами по пути сюда, опять же выполняя твой приказ.
— Да-да, — пробормотал я. — На этот раз ты точно следовал моим приказам, Гудалахс, почти буквально. Я доложу об этом Теодориху.
Вот тебе и поймали заговорщиков! Как это уже не раз происходило в прошлом, я снова оказался виновным в смерти своего бывшего друга. На меня нахлынули воспоминания. Я вспомнил, как когда-то вырезал наши имена, свое и малышки Ливии, на льду альпийской реки, как от души пожелал всего самого доброго в жизни этой бойкой хорошенькой девчушке. И вот теперь, даже зная, что война вот-вот завершится, Ливия оказалась в лагере врагов. Наверняка она все еще, хотя и была взрослой замужней женщиной, слушалась приказов своего неумного отца. Так или иначе, я был страшно огорчен тем, что с ней произошло.
Я был настолько подавлен и удручен, что даже не стал навещать Георгиуса в тюрьме: мне не хотелось ни злорадствовать над этим старым ничтожеством, ни спрашивать его, почему он заставил своих детей совершить преступление ради жалкого изгоя Одоакра. Я даже какое-то время не знал, что Теодорих приговорил Георгиуса к turpiter decalvatus[393], в знак вечного стыда и summo gaudio plebis[394], а по окончании сей процедуры приказал Георгиусу трудиться до конца своих дней среди презренных каторжников, которые выполняли тяжелую работу в «аду для живых», на pistrinum[395] Равенны. А когда мне все-таки сообщили, как именно новый король собирается публично наказать Георгиуса, я даже не пошел смотреть на это.
Сейчас объясню вам, что значит turpiter decalvatus. Как мне позже доложил Гудахалс, тюремщики надели на седую голову Георгиуса металлический сосуд без дна, натянув его как можно глубже на самые уши и брови, так что его скальп и стал импровизированным днищем этого сосуда. Затем сосуд наполнили до краев горящими углями, при этом тюремщики крепко держали предателя, в то время как Георгиус вопил, отчаянно сопротивлялся и изворачивался; в конце концов все его волосы, кожа и плоть на голове прогорели до самой кости. Толпа, сказал Гудалахс, была просто в восторге от этого зрелища. Когда волосы Георгия занялись пламенем, раздались громкие одобрительные крики, однако после этого можно было увидеть только густой дым. Затем старика уволокли (к этому времени он уже потерял сознание), чтобы раздеть и приковать на pistrinum к мельничному жернову с другими такими же полумертвыми рабами.
Только гораздо позже мне пришло в голову, что все-таки следует задать этому старику несколько вопросов. Возможно, из-за того, что именно я косвенным образом поспособствовал преждевременной смерти Ливии, мне очень хотелось узнать, за какого человека она вышла замуж и как сложилась ее семейная жизнь. Поэтому я поспешил на мельницу, боясь, что старый Георгиус протянет недолго. Увы, я оказался прав, мне так и не удалось ни о чем расспросить его. Старик умер, прежде чем я добрался туда, его останки были с позором погребены (точно так же, как и останки Одоакра) в так называемой «плохой» земле — то есть на кладбище, которое примыкало к иудейской синагоге.
* * *
Не слишком радовало меня и то, что в Равенне с недавних пор поселилась принцесса Аудофледа. Ее брат, король Хлодвиг, отправил сестру с многочисленным эскортом стражников и слуг из своей столицы Дурокортора[396], и когда она добралась до Лугдуна, там как раз находился Эпифаний, занимавшийся переговорами относительно выкупа крестьян. Таким образом, епископ захватил принцессу с собой и привез ее в Равенну. В связи с ее появлением я испытывал смешанные чувства — раздражение пополам с обидой.
Акх, я изо всех сил старался взять себя в руки. И утешался тем, что уже больше не был старше принцессы в два раза; теперь я был всего лишь на девятнадцать лет старше ее. Я вынужден был признать, что Аудофледу, которой исполнился двадцать один год, нельзя было назвать ни легкомысленной маленькой глупышкой, ни властолюбивой или сварливой женщиной. Несомненно, она была красива и лицом и фигурой — большие голубые глаза, копна золотистых локонов, кожа цвета слоновой кости, высокая грудь. А еще невеста Теодориха была умна, умела вести светскую беседу и держалась с истинно королевским достоинством. При этом она не отличалась хитроумием, не использовала свою красоту в корыстных целях и не кичилась благородным происхождением. Она неизменно оставалась обходительной и милой как со мной, так и со всеми остальными придворными — и даже со слугами и рабами. Словом, Аудофледа вполне подходила на роль супруги Теодориха и вскоре должна была стать настоящей королевой.
Поэтому я постоянно твердил себе, что не должен обижаться на то, что Теодорих мной пренебрегает: теперь он вдобавок ко всем своим многочисленным королевским обязанностям стал проводить немало времени, ухаживая за Аудофледой и помогая ей готовиться к пышной королевской свадьбе. Однако меня задевало то, что теперь мой друг был больше похож на сраженного любовью поклонника, чем на спокойного решительного монарха. С другой стороны, Теодориха абсолютно не смущала его борода, которая к этому времени была уже такой же величественной, как у библейского пророка. Я обратил внимание, что он теперь часто поглаживал ее, глупо улыбаясь при этом. Теодориху, однако, не было нужды приплясывать перед принцессой и бросать на нее томные взгляды. Аудофледа в любом случае вышла бы за него замуж, даже если бы жених был равнодушным, холодным или даже жестоким по отношению к ней.
Теперь я редко встречался с Теодорихом наедине. Как правило, он быстро разбирался с делами, которые я приходил обсудить, после чего принимался донимать меня новыми подробностями относительно своих матримониальных планов; честно говоря, я уже устал от всего этого. В последний раз, это было уже буквально накануне свадьбы, он пылко заявил:
— Церемония продумана не так хорошо, как мне бы того хотелось. Вся беда в том, что здесь есть только одна арианская церковь. И раньше этот баптистерий — ты знаешь, Торн? — использовался римлянами в качестве купален. Это все, что смог получить бедняга епископ Неон для того, чтобы проводить службы по арианскому обряду в городе, где торжествует католичество.
— Всего лишь бывшие купальни? — довольно язвительно спросил я. — Да будет тебе известно, что римские термы никогда не помещаются в тесных и дешевых зданиях. Старый Неон ловкач, если сумел получить их под свою церковь. Баптистерий довольно большой, и там не стыдно провести даже королевскую свадьбу.
— Тем не менее я пообещал Неону, что построю еще одну, большую арианскую церковь, которая и станет его собором. Видел бы ты, как епископ обрадовался! В любом случае этот город достоин такого сооружения и получит его, а ариан здесь вскоре станет больше, чем католиков.
Я раздраженно произнес:
— Никак не пойму, почему ты так настаиваешь на том, чтобы Равенна осталась твоей столицей. Это весьма унылое место. Сырое, туманное, с вонючими болотами. Всю ночь напролет квакают лягушки, которых еле-еле можно расслышать сквозь жужжание отвратительных кровососов. Только свежий ветер на берегу Классиса способен разогнать их, но, пока доберешься туда, на середине дамбы можно потерять сознание от вони, которая исходит со стороны рабочего района.
— Я уже думал о том, как сделать жизнь в городе лучше, — мягко сказал Теодорих.
Но я не успокаивался:
— А какая вонючая тут вода! Мало того что Падус приносит в городские каналы отвратительную жирную пену с болот, так в Равенне к ней примешиваются еще и отходы из уборных. Ох и гадость в результате получается! Местные жители, между прочим единственные из всех римлян, пьют вино неразбавленным, прямо из амфор, потому что они не рискуют разбавлять его здешней водой. Ты и сам наверняка слышал эпиграмму Марциала о том, что в этом городе лучше иметь свой собственный фонтан, чем винный погреб, поскольку свежая вода ценится здесь гораздо дороже, чем доброе вино. Чем тебя так привлекает Равенна?
Все так же спокойно Теодорих сказал:
— Этот город был столицей со времен императора Гонория.
— Все, что его беспокоило, — это неуязвимость собственного убежища. Ни Гонорий, ни его преемники и палец о палец не ударили, чтобы сделать жизнь в Равенне более здоровой и удобной. Они даже не стали ремонтировать разрушенный акведук, чтобы получать приличную воду. Насколько мне известно, Теодорих, тебе убежище не требуется. Ты можешь сделать столицей любой из двух десятков более подходящих…
— Ты прав, конечно же. Thags izvis, Торн. А скажи мне, что ты думаешь об Аудофледе?
— Что? — Я споткнулся, не в силах продолжать свою пламенную речь. — А при чем тут Аудофледа?
— Она уже как-то заметила — не жалуясь, вовсе нет, — что от вечной влаги ее длинные локоны развиваются. Но она также сказала — и как всегда жизнерадостно, — что такой влажный воздух очень полезен для женской кожи. Наверняка ты говорил все это не просто так, Торн, но беспокоился о том, что я плохо забочусь об Аудофледе, держа ее здесь. Не стоит волноваться. Моя нареченная твердо вознамерилась разделить со мной неудобства Равенны, пока я буду пытаться тут все улучшить. Я уже обсудил с ней мои планы по осушению болот, восстановлению акведука, — надо постараться сделать из Равенны прекрасный город.
— Вот как, ты обсуждал планы с Аудофледой! — вспылил я. — А между прочим, твои генералы, маршалы, и я в том числе, ничего не слышали о подобных планах!
— Не сердись! Вы тоже скоро услышите. Неужели ты не видишь разницы? Ведь в то время как любящая жена счастлива пережить со своим супругом любые испытания, едва ли я стану требовать, чтобы ты, королевский маршал, тоже вел себя подобно верной супруге.
Вы даже не представляете, как сильно задело меня это замечание. Но я только пробормотал, что отправлюсь туда, куда моему королю будет угодно послать меня.
— Нет, Торн, я прекрасно знаю, что ты по натуре бродяга. Я уже назначил достаточно своих людей во всех более или менее крупных городах. Соа, например, отправил представлять мои интересы в Медиолане. Но тебе, Торн, я уготовил странствия. Если хочешь послужить своему королю, то поезди по Италии, отправляйся за ее пределы, куда сам захочешь, и доставь или пришли мне известия о чем-нибудь интересном. Надеюсь, подобный приказ придется тебе по вкусу? Найдет отклик в твоем сердце?
Разумеется, Теодорих угадал, но я ответил довольно сухо:
— Я прошу только об одном: пусть мой король мне приказывает, не надо мне потакать.
— Отлично, Торн. Тогда я хочу, чтобы ты прежде всего поехал в Рим, поскольку я еще не решил, кого отправлю туда, дабы представлять мои интересы. Сам я там еще никогда не бывал. Поэтому отправляйся туда, а потом вернешься и расскажешь… ну… расскажешь все, что мне следует знать о Риме.
Я отсалютовал ему и произнес:
— Я отправлюсь немедленно.
* * *
Я вынужден был сказать Теодориху, что отправлюсь немедленно, желая получить законный предлог, дабы отсутствовать в Равенне в день его свадьбы. Вот и прекрасно. В противном случае herizogo Торн, верный маршал и добрый друг короля, бросался бы в глаза своим удрученным видом среди счастливых виновников торжества и гостей. А теперь, получив приказ отбыть в Рим, Торн мог не присутствовать на свадебном торжестве. Однако Веледа все-таки была на церемонии. Это, надо сказать, чисто по-женски: если болячку нельзя облегчить, почесав, то приходится расчесывать зудящее место до тех пор, пока оно не начинает болеть все сильнее.
Итак, я стоял среди множества женщин всех возрастов и положений, слева от арианского баптистерия, присоединившись к службе. Женщины вокруг постоянно перешептывались между собой — в основном восторгались красотой невесты. Да, принцесса Аудофледа была очень красива, а Теодорих был достойным потомком благородного королевского рода. Старый епископ Неон изо всех сил пытался справиться с искушением сделать длиннее столь выдающуюся службу. Когда она все-таки затянулась, я принялся с восхищением разглядывать яркие мозаики баптистерия. Очевидно, все они были выложены в то время, когда переделывали римские термы, потому что представляли не языческие, а христианские сюжеты. Например, на потолке было воссоздано крещение Христа, стоявшего среди апостолов обнаженным в реке, очевидно, это был Иордан. Что было поразительно, почти немыслимо, так это то, как на картине — сделанной только из кусочков цветного стекла и камня — показана вода, она была такой прозрачной, что сквозь нее были видны ноги Христа и даже его половые органы.
Голый мужчина, прямо над тем местом, где проходила свадебная церемония — liufs Guth! — какие только мысли не лезут в голову в церкви! Я опомнился и как следует выбранил себя за богохульство, а затем перевел взгляд с мозаичного потолка на присутствующих на церемонии и моментально залился румянцем. Ибо мои глаза встретились с откровенно смеющимися глазами какого-то высокого и красивого молодого человека, стоявшего на противоположном конце зала.
Когда чуть позже мы оказались с ним в постели, я узнал в своем любовнике optio из turma Иббы, которому я как-то представился Торном, но это меня нисколько не беспокоило. Если я когда-то и знал имя этого молодого воина, то забыл, и сие меня тоже абсолютно не интересовало. Как меня зовут, optio даже не спросил, однако мне и на это было наплевать. Когда же он, вконец обессиленный, попытался сделать мне комплимент относительно той ненасытности, с которой я его обнимал, я знаком велел любовнику молчать, потому что мне не хотелось разговаривать. А потом я опять содрогался в конвульсиях и выкрикивал в исступлении совсем другое имя, снова и снова. На лице молодого человека отразилось крайнее изумление, однако мне не было дела, что он обо мне подумал. Прошло довольно много времени, и вот любовник мой попросил передышку, но я не дал ему прийти в себя, потому что хотел продолжать снова и снова. Так я и делал, пока не стало ясно, что все завершилось. И тогда молодой человек поспешно высвободился из моих объятий, словно подумал, что стал жертвой злобной ведьмы haliurunus, и покинул меня, испытывая стыд и ужас.
Я отправился выполнять приказ Теодориха и вскоре, летним вечером, после захода солнца, в сопровождении нескольких воинов въехал на северную окраину Рима по Виа Номентана. Мы решили заночевать в таверне, стоявшей на обочине дороги; там имелись довольно большой двор и конюшни. Войдя внутрь, я очень удивился, услышав, как радостно приветствует меня caupo:
— Háils, сайон Торн! Наконец-то!
Я в замешательстве остановился, а трактирщик неуклюже двинулся мне навстречу, протягивая руку и говоря:
— А я все ломал голову, когда же прибудут мои товарищи!
Теперь я узнал его, хотя он сильно раздобрел. Это был всадник Эвиг, которого я видел в последний раз, когда послал его за Туфой, на юг от Бононии. Я ненадолго смутился, потому что Эвиг в то время знал меня как Веледу. Но потом понял, что, разумеется, он и не подозревал, что маршал Торн и эта загадочная дама — одно лицо.
Как только мы, по римскому обычаю, пожали друг другу руки, Эвиг затараторил:
— Я так обрадовался, когда услышал, что злобный Туфа мертв! Я знаю, что это твоих рук дело, сайон Торн, как и обещала госпожа Веледа! Кстати, как дела у этой достойной дамы?
Я заверил Эвига, что у Веледы все в порядке, и заметил, что, похоже, и у него самого дела идут хорошо. Во всяком случае, простой воин, которого отправили сюда, чтобы заниматься слежкой, умудрился за короткое время стать caupo.
— Да, госпожа Веледа приказала мне оставаться в этих краях и продолжать наблюдения. И я, между прочим, честно выполняю свои обязанности. Но это не мешает мне заниматься также и другими делами. Когда caupo, владевший этой таверной, умер, я не растерялся и посватался к его вдове. И, как ты правильно подметил, маршал, — с этими словами он радостно похлопал себя по животу, — с тех пор я вовсю процветаю, равно как и мое заведение.
Таким образом, таверна эта стала пристанищем для меня и моего маленького отряда. А энергичный и общительный Эвиг, который теперь довольно бегло говорил на латыни, а также хорошо знал город — по крайней мере, те его части, которые доступны для простого люда, — стал моим провожатым по Риму. В его компании мне удалось посмотреть все знаменитые монументы и достопримечательности, которые стремится увидеть каждый приезжий. Вдобавок проныра Эвиг показал мне также еще много таких местечек, о которых, насколько я могу себе представить, многие приезжие даже не подозревают, — такие, например, как квартал Субура, где, согласно римскому закону, находятся все публичные дома.
— Обрати внимание, — сказал Эвиг, — на каждом доме крупно написан номер — это номер документа, согласно которому владельцу разрешается иметь такого рода заведение. И вот что еще интересно: все ipsitilla светловолосые. Это также записано в законе: шлюхи должны либо обесцвечивать свои волосы, либо носить желтый парик. Никто не протестует против этого: ни сами женщины, ни их клиенты. Поскольку большинство римлян темноволосы, то им это даже нравится. А некоторые шлюхи — выражаясь языком конника — обесцвечивают даже свои хвосты, а не только гривы.
Едва ли мне надо описывать многочисленные достопримечательности и пейзажи Рима, которые известны во всем мире и знакомы всем, даже тем, кто никогда там не был. К примеру, нет, наверное, на Земле такого человека, кто бы не слышал об амфитеатре Флавия, который предпочитают называть Колизеем — из-за колосса Нерона, который возвышается сразу за его стенами. Там проводятся многочисленные игры, выставки, спектакли, состязания борцов, кулачные бои, схватки между вооруженными воинами и дикими зверями. Однако я очень сомневаюсь, что случайный посетитель, который просто стоит себе перед Колизеем и восхищается этим грандиозным сооружением, заметит то, что солдафон Эвиг тут же показал мне.
— Смотри, сайон Торн, сколько желтоволосых женщин мигом начинают слоняться поблизости, как только отсюда выходит толпа. Шлюхи, разумеется, специально собираются здесь к концу представления. Да уж, они не промах — понимают, насколько выгодно приставать к мужчинам, которые приходят в настоящее возбуждение, наблюдая все, что показывают внутри Колизея.
Так или иначе, единственным возбуждающим зрелищем, которое мне самому довелось здесь увидеть (хотя я и не воспылал от этого похотью), было тушение ночного пожара в городе специальными караульными, которые и занимаются подобным делом. В других городах тоже происходят разрушительные пожары, видит Бог, но такой устрашающий мог вспыхнуть только в Риме, потому что там, на Целиевом холме, имеются резиденции в пять или шесть этажей высотой. А теперь представьте, что началось, когда загорелось одно из таких зданий. Ясное дело, мигом явилось огромное количество пожарников. Они притащили с собой набитые тряпьем матрасы, пропитанные дешевым вином, выставили перед собой эти щиты и ринулись внутрь здания, чтобы спасти его обитателей. Одновременно также использовались катапульты: чтобы забросить цепляющиеся крючья на крышу высокого здания и при посредстве привязанных к ним веревок помочь людям спуститься вниз, на мягкие матрасы, разбросанные на улице. В то же самое время еще несколько пожарных боролись с пламенем, используя ручные механизмы, которые назывались «Ктесибиевы сифоны». Двое мужчин, стоявших с каждой стороны от повозки, поочередно то поднимали, то опускали крепкие ручки и при этом каким-то образом качали воду из бака через патрубок, который еще один человек направлял на пламя. При помощи водной струи, которая доставала до самой крыши, и пропитанных вином матрасов и метел пожарные очень быстро погасили пламя во всем здании: так моментально потух бы костер, если бы я на него помочился.
Эвиг несколько раз брал меня с собой, когда шел на рынок с маленькой, запряженной осликом тележкой, чтобы доставить на ней в таверну все необходимое. Однако мы никогда не проходили поблизости от базарных площадей, и вскоре я понял, что трактирщик знакомил меня с людьми, которых едва ли можно было назвать респектабельными. Мы нередко заглядывали на улицу Януса, где жили менялы и ростовщики, ссуживающие деньги. И еще мы часто ходили в район складов, который назывался «Перечные Амбары», хотя там кроме перца хранилось и много других товаров. Как-то раз мы даже посетили Виа Нова[397], где расположены самые лучшие в Риме лавки, торгующие самыми дорогими товарами. Однако Эвиг, похоже, предпочитал обделывать свои делишки, так сказать, с черного хода. Чаще всего мы бывали на реке, в Торговой гавани. Однажды Эвиг проскользнул в какой-то сарай на пристани и вернулся оттуда с двумя кожаными мешками. Когда он начал грузить их в тележку, я заметил без всякого осуждения:
— Caupo, похоже, ты угощаешь посетителей таверны только тем, что тебе удается украсть?
— Ну что ты, сайон Торн, я в жизни ничего не воровал. Эти меха с прекрасным кампанским маслом и вином я приобретаю у моряков вон с того судна, которое только что пришло из Неаполя. На этом корабле полным-полно таких бочонков. Во время плавания моряки лишь чуть-чуть ослабляют обод на бочонке и буравят в нем маленькое отверстие — в том месте, где располагается бочарная клепка. Затем они отливают капельку содержимого и снова возвращают обод на место. После того как груз доставляют на место, такие потери списывают на «утечку». Я надеюсь, ты не будешь возражать, маршал, когда я угощу тебя великолепным вином за вполне разумную цену. Или ты меня осуждаешь?
— Да ничего подобного, — сказал я, смеясь, — я всегда восхищался находчивыми и предприимчивыми людьми.
Всякий раз, оказавшись в центре города, я тут же направлялся в капитолийский уголок форума, чтобы почитать там «Ежедневные новости»[398], которые расклеивали возле храма Конкордии. Эвиг редко сопровождал меня туда, потому что не знал грамоты. Каждый день ровно в двенадцать accensus[399] форума приклеивал «Ежедневные новости» на стену храма (он также громко выкрикивал: «Meridies!»[400], дабы уведомить всех прохожих, который час). «Ежедневные новости» представляли собой письменный отчет о том, что произошло за последние сутки в Риме и его окрестностях: перечислялись все рождения и смерти, имевшие место в известных семьях, важные деловые сделки, различные происшествия и несчастья — вроде пожара на Целиевом холме. Там также публиковались объявления о сбежавших рабах, о грядущих играх или готовящихся постановках и тому подобном.
В других случаях я неспешно прогуливался в одиночестве по местам, которые нисколько не заслуживали внимания Эвига (ибо там трактирщику было нечем поживиться), таким, например, как Аргилет — улица, на которой располагались книжные лавки. Там я подметил интересную особенность: все книготорговцы обычно были просто невыносимыми людьми, отличавшимися отвратительным характером. Я вообще-то догадывался, чем это объяснялось: их в последнее время постоянно донимали епископ Рима или его consultores inquisitionis[401], священники, которые бесцеремонно врывались в эти лавки и тщательно обыскивали полки и склады. Пока у этих consultores не имелось полномочий забирать какие бы то ни было книги из числа составленного Геласием Index Vetitae[402], но они настаивали на прикреплении пометок на обложки, так, чтобы посетитель-христианин, просматривающий свитки и рукописи, мог легко определить, какие из них разрешены для покупки и чтения, а какие являются perniciosus[403] по своему содержанию.
Я взял это на заметку, равно как и ряд сведений, которые отобрал из «Ежедневных новостей», в надежде, что они могут принести пользу Теодориху. Я также еще записывал некоторые собственные наблюдения относительно положения дел в Риме и периодически отправлял гонца с этими записями на север, в Равенну. Одно из моих наблюдений, в этом я не сомневался, представляло для Теодориха особый интерес.
Мы с ним уже видели собственными глазами, как город Верона ослаб из-за тщеславия предыдущих императоров, которые воздвигли на месте прочных защитных стен триумфальные монументы. Мы также столкнулись с тем, как сильно пострадало множество других городов, где равнодушные правители и градоначальники позволили разрушиться жизненно важным акведукам. Мы стали свидетелями того, что Виа Попилиа и немало других дорог пришли в упадок — точно так же, как многочисленные мосты, дамбы и каналы. Теперь же мне пришлось взять на себя печальную обязанность — сообщить Теодориху, что и сам Рим находится в удручающе, постыдно плохом состоянии и совсем скоро уже Вечный город перестанет быть вечным.
Во время своего расцвета, в течение целых тысячи двухсот пятидесяти лет, Рим вовсю строился, расширялся, рос, становился все больше и великолепней. Но в какой-то момент, и это произошло совсем недавно, сие прекратилось. Казалось бы, ничего страшного — потому что этот город просто уже не мог стать еще красивее, лишь бы только эту красоту поддерживали и сохраняли. Однако, судя по всему, как правители, так и простые жители Рима совершенно об этом не заботились. Не только не делалось ничего, чтобы спасти настоящие шедевры архитектуры от разрушительного действия времени и непогоды; множество этих уникальных памятников уже разрушились, а то и вовсе были стерты с лица земли. Некоторые роскошные здания, арки, портики и аркады превратились в настоящие каменоломни. Кто угодно мог беспрепятственно набрать там строительных материалов для самых своих низменных целей. Прекрасный мрамор и известняк, целые колонны и фризы, вытесанные и отполированные, можно было свободно забрать и увезти куда угодно.
Кое-где в городе благодаря этому можно было наблюдать любопытную картину: словно бы попасть в прошлое, оглянуться на тот Рим, который существовал двенадцать с половиной столетий тому назад. Можно было буквально увидеть, как некоторые постройки, простые и скромные первоначально, постепенно становились все более и более красивыми и элегантными, по мере того как росло благосостояние Рима, развивались ремесла и совершенствовались строительные навыки. Однако подобного рода зрелища вызывали лишь жалость и уныние.
Приведу пример. Неподалеку от овощного рынка находился маленький, но очень симпатичный храм Эос. Если бы я увидел его во времена расцвета Рима, то этот маленький храм, наверное, выглядел бы как изящная и выразительная, из чистейшего паросского мрамора архитектурная постройка. Но теперь мрамор отвалился и его растащили — может, для того, чтобы облицевать фасад виллы какого-нибудь выскочки-богача или же соорудить прибежище ночному сторожу на рынке. И там, где раньше был мрамор, обнаружился более ранний храм Эос, из удивительного рукотворного материала, в который подмешивали вулканический песок[404]. Он, вероятно, был построен в то время, когда Рим еще не мог позволить себе ввозить дорогой мрамор. Глыбы этого необыкновенного камня отвалились или были отбиты — может, для того, чтобы заполнить им выбоины в мостовой какой-нибудь ближайшей улицы. А под ними можно было увидеть еще более ранний храм, построенный из серого природного туфа, вне всякого сомнения, воздвигнутый еще тогда, когда римляне не научились применять вулканический песок. Но и блоки туфа тоже растащили — вероятно, для того, чтобы подложить их под столы торговцев овощами на рынке. А под остатками туфа сохранилось то, что, может быть, было самым первым храмом, сооруженным из скромного коричневого глиняного кирпича, однако сделанного с любовью, вероятно, еще на заре времен, когда rasenar еще именовали это место Ruma, а утренняя заря называлась Thesan.
Однако до сих пор, несмотря на постыдное пренебрежение к себе самому, Рим все еще не утратил своего великолепия. Слишком уж умело и на совесть был он построен, чтобы пасть жертвой каких-нибудь равнодушных и корыстных расхитителей. Бо́льшая часть города все еще оставалась воистину великолепной, и я подумал: даже дикари гунны устыдились бы разрушить подобную красоту. Довольно много великолепных общественных построек, дворцов, площадей, садов и храмов пока еще остались нетронутыми, и даже я — хотя уже раньше видел великолепие Константинополя — не мог ими не восторгаться. И не только в это первое посещение Рима, но и впоследствии, каждый раз, когда я приезжал в этот город, он никогда не оставлял меня равнодушным. Как бы часто я ни заходил под многочисленные высокие своды базилик, терм или храмов (особенно сильное благоговение внушал Пантеон), я неизменно чувствовал себя маленьким и незначительным, словно муравей, и в то же самое время испытывал возвышенное изумление и гордость — надо же, человек смог создать такое великолепие!
Я всегда предпочитал Рим Равенне, даже после того, как Теодорих через некоторое время преобразовал и изменил к лучшему свою столицу. Лично мне кажется, что Константинополь, несмотря на свои огромные размеры и роскошь, даже сейчас, когда Новый Рим готовится отпраздновать двухсотлетие, все еще остается младенцем по сравнению с древним, вечным и единственно настоящим Римом — этим величайшим из городов. Разумеется, не исключено и то, что здесь сыграло свою роль следующее обстоятельство: я впервые увидел Константинополь, когда и сам еще был очень молод, а в Рим попал, когда моя жизнь уже перевалила за середину.
После того как Эвиг показал мне все части города, где ему доводилось бывать, и познакомил меня со всеми представителями местного простого люда, от вороватых моряков до портовых шлюх, я решил, что настало время увидеть высшее римское общество. Поэтому я спросил, где можно отыскать сенатора Феста, и, узнав, что ему принадлежит одна из самых великолепных вилл на Виа Фламиниа, отправился туда. Вообще-то слово «вилла» обозначает загородное имение, и очень может быть, что вокруг особняка Феста вначале и впрямь было открытое пространство, но Рим неуклонно расширялся и уже давным-давно перенес границы города далеко отсюда. Вилла находилась в том месте, которое до сих пор называли Марсовым полем, хотя этот участок земли между Виа Фламиниа и рекой уже давно не был полем, а представлял собой скопление густо стоящих хорошеньких домиков.
Сенатор встретил меня радушно — разумеется, как Торна, — пригласил в дом и велел рабам поскорее принести вкусное мясо и вино. Фест сам налил мне дорогого вина и добавил в него корицы — эта специя ценилась очень высоко.
Вилла его была устроена наподобие небольшого дворца. Много статуй, шелковых драпировок, окна забраны мраморными решетками, многочисленные проемы заполнены разноцветными стеклянными пластинами — голубыми, зелеными, фиолетовыми. Все четыре стены комнаты, в которой мы разговаривали, были отделаны мозаичными панелями, представляющими времена года: весенние цветы, летняя жатва, сбор винограда осенью и побитые морозом оливковые деревья зимой. Но было тут и кое-что, что можно встретить в жилище простого рыбака где-нибудь в гавани: в каждом дверном проеме висели влажные рогожи, чтобы охладить жаркий летний воздух.
Фест любезно вызвался подыскать мне жилье, подходящее для королевского маршала и посла. Я не возражал, и через несколько дней он привел меня в дом на Яремной улице, где раньше жили чужеземные послы, пока им не пришлось перебраться в Равенну. Дом этот не был похож ни на виллу, ни на дворец, но мне очень понравился. Вдобавок там имелись отдельные покои для моих домашних рабов, которых сенатор также помог мне приобрести. (Немного позднее, и уже без всякой помощи Феста или Эвига, я купил довольно скромный домик в жилом квартале на другой стороне Аврелиева моста, который и стал пристанищем Веледы в Риме.)
Тем временем сенатор стремился познакомить меня с другими римлянами его круга и общественного положения, так что в течение нескольких последующих недель я встретился со многими ему подобными. Фест также как-то взял меня в Curia[405], дабы я имел возможность присутствовать на заседании римского Сената. Уверенный в том, что мне необычайно повезло, я отправился туда, подобно любому провинциалу, с некоторым благоговением, ожидая, что сессия Сената — это удивительное и торжественное зрелище. Однако, если не считать одного-единственного момента, я нашел его нестерпимо скучным. Все речи сенаторов касались дел, которые не показались мне хоть сколько-нибудь важными, но даже в ответ на самые пустопорожние разглагольствования ораторов со скамей неизменно неслось одобрительное: «Vere diserte! Nove diserte!»[406] Если я и не уснул от скуки на этом заседании Сената, так только потому, что сам Фест вдруг поднялся и заявил:
— Я прошу согласия сенаторов и богов…
Разумеется, вступительное пустословие длилось бесконечно долго, как и всякая другая речь, которые я уже во множестве слышал в тот день. Но она завершилась важным предложением — признать правление в Риме Флавия Теодорикуса Рекса. Его речь остальные сенаторы, исполнив свой долг, тоже встретили неизменным: «Vere diserte! Nove diserte!» — интересно, что так отреагировали даже те сенаторы, которые проголосовали против предложения Феста, когда он призвал продемонстрировать «волю сенаторов и богов». Так или иначе, предложение все-таки прошло (большинство сенаторов его одобрило, а боги от голосования воздержались), и в честь этого была произнесена короткая молитва. Это, по крайней мере, порадовало меня, потому что огорчило Папу Римского, как я обнаружил позже, когда на следующий день Фест устроил мне у него аудиенцию.
Когда я прибыл в собор к Геласию, в базилику Святого Иоанна Латеранского, меня встретил один из кардиналов, которого я уже видел в Равенне. По дороге (он сопровождал меня в покои епископа) этот человек посоветовал мне со всей серьезностью:
— Ожидается, что ты обратишься к владыке понтифику как к gloriosissimus patricius[407].
— Я не стану этого делать, — ответил я.
Кардинал от изумления раскрыл рот и принялся брызгать слюной, но я не обратил на него никакого внимания. Еще в детстве, когда я был писцом в аббатстве, мне пришлось написать множество писем другим священнослужителям, и я знал традиционное обращение к главе церкви. (Замечу в скобках, что то был единственный знак уважения, который я оказал этому человеку.)
— Auctoritas[408],— сказал я ему, — я приветствую тебя от имени моего суверена, Флавия Теодорикуса Рекса. Я имею честь быть его представителем в этом городе, а потому готов служить тебе и передать все, что ты пожелаешь…
— Передай ему мои поздравления, — перебил он весьма холодно. После чего принялся подбирать свою длинную сутану, словно хотел положить конец нашей встрече. Я внимательно рассматривал собеседника.
Геласий был высоким тощим стариком, с пергаментно-бледной кожей и обликом аскета, однако наряд его не был строгим. Его риза, новая и длинная, из богатого шелка, красиво расшитая, сильно отличалась от простецких коричневых хламид, которые, насколько я знал, носили все остальные христианские священники — от самого последнего монаха до патриарха Константинополя.
Когда мне на ум пришел этот патриарх, я припомнил и постоянный спор между ним и Геласием, а поэтому произнес:
— Мой король был бы неописуемо рад, auctoritas, если бы узнал, что вы с епископом Акакием преодолели свои разногласия и пришли к соглашению.
— Без сомнения, он был бы рад, — произнес Геласий сквозь стиснутые зубы. — Это облегчило бы признание его императором. Eheu, но скажи, какая Теодориху в этом нужда? Разве его уже не признал трусливый, пресмыкающийся, льстивый Сенат? Я должен был бы предать анафеме всех этих сенаторов, которые считают себя христианами. Однако, если Теодорих хочет порадовать меня, все, что ему надо сделать, это присоединиться ко мне в осуждении Акакия за его слабость в том, что касается монофиситов.
— Auctoritas, ты знаешь, Теодорих отказывается вмешиваться в вопросы религии.
— Ну, а я отказываюсь уступать стоящему ниже меня епископу.
— Почему это ниже? — изумился я и как можно тактичнее заметил, что Акакий стал патриархом примерно на десять лет раньше, чем Геласий.
— Eheu! Как ты смеешь сравнивать нас? Он всего лишь в Константинополе! А я — в Риме! И это, — он обвел рукой здание, в котором мы находились, — это сама мать-церковь всего христианского мира!
Я мягко поинтересовался:
— Именно этим, полагаю, и объясняется роскошь твоего одеяния?
— А почему бы и нет? — резко, словно я подверг его жестокой критике, спросил он. — Тот, кто уникален в святой добродетели, должен также выделяться богатством своего наряда.
Я ничего не ответил на это, поэтому Геласий добавил:
— Мои кардиналы и священнослужители, едва только они доказывают свое религиозное рвение Папе, также получают в награду украшения на свое литургическое одеяние.
Я снова ничего не сказал в ответ, поэтому он назидательно продолжил:
— Я уже давно полагал, что христианство — слишком скучная в сравнении с язычеством религия. Ничего удивительного, что язычество соблазняет простых людей, которых привлекают любая показуха и блеск мишуры, оживляющие их серую, полную лишений жизнь. А представители высшего общества — да разве они могут воспринимать наставления или поучения от священников, одетых как презренные крестьяне? Для того чтобы христианство было привлекательнее, чем языческие и еретические культы, его храмы, ритуалы и священнослужители должны затмевать их великолепием. Между прочим, сам святой Иоанн, небесный покровитель этой базилики, предложил: пусть зеваки замечают в изумлении и восхищении: «До сих пор вы скрывали доброе вино!»
Я так и не нашел, что на это сказать. Поняв, что тут я ничего не могу сделать для своего друга Теодориха, которого Геласий явно считал еретиком, я просто откланялся, ушел и больше никогда не видел этого человека.
Разумеется, я не скорбел, когда, примерно годом позже, Геласий умер. Его место занял не такой непримиримый и озлобленный человек, и если у них со старым Акакием и имелись расхождения относительно основ веры, они как-то ухитрились все уладить. Думаю, это было всего лишь совпадением, что новый Папа Римский взял себе имя Анастасий II, ибо сомневаюсь, чтобы подобное слишком польстило его тезке императору. Тем не менее вскоре после этого константинопольский император Анастасий все-таки объявил, что признает короля Теодориха и в связи с этим посылает ему императорские регалии: венец, корону, скипетр, державу и статуэтку богини Победы — все те ornamenta palatii[409], которые Одоакр вручил Зенону примерно тринадцать лет тому назад.
Интересно, что всеобщее признание королевской власти Теодориха не заставило его стать манерным и претенциозным. Он так никогда и не принял ни одного титула, кроме «Флавий Тиударекус Рекс». Кстати сказать, он никогда и не претендовал на то, чтобы стать королем какого-нибудь государства или народа. На монетах, отчеканенных во времена его правления, а также на мемориальных табличках, прикрепленных к множеству зданий, построенных в его царствование, моего друга никогда не величали королем Рима, королем Италии, королем Западной империи или даже королем остроготов. Теодорих довольствовался тем, что выражал свою королевскую власть в делах и достижениях.
Священники же, наоборот, никогда не упускали случая наградить себя каким-нибудь титулом. Подобно своему предшественнику Геласию, Анастасий II продолжал настаивать на титуле владыки понтифика, почетном наименовании «Папа» и обращении gloriosissimus patricius — точно так же обстояло дело и с последующими тремя его преемниками. Как и Геласий, все они носили роскошные наряды, а их кардиналы и священнослужители со временем облачились в почти такие же. Церковные обряды и ритуалы стали всячески украшать — горящими свечами, благовониями, цветами, инкрустированными золотом крестами, скипетрами и сосудами.
Помните, как в свое время Геласий объяснял мне, что церковь стремится привлечь как простой люд, так и высший свет городского общества? Еще до своего приезда в Рим я, признаться, полагал, что главный город католической христианской церкви должен быть полностью христианским, так сказать, сверху донизу. Но вскоре я понял, что он был христианским лишь в середине, причем в буквальном смысле слова. Католичество здесь исповедовали практически все те люди, которые изготавливали товары: кузнецы, мастера, ремесленники, а также все те (исключая иудеев, разумеется), кто их покупал и продавал: купцы, торговцы, таможенники, посредники, лавочники. Ну как тут было не вспомнить старого отшельника гепида Галиндо, утверждавшего, что христианство — это религия торговцев.
Caupo Эвиг и многочисленные чужеземцы, живущие в городе, были арианами, то есть «еретиками», а почти все остальные горожане из низшего сословия, с которыми Эвиг познакомил меня, если только они верили вообще, до сих пор оставались приверженцами целой вереницы римских языческих богов, богинь и духов. Но что удивляло меня еще больше, так это то, что в высших кругах общества, куда меня ввел Фест, очень многие (включая и множество его приятелей из числа сенаторов) также оставались необращенными язычниками. Еще до Константина Рим признавал — кроме своей довольно бессистемной языческой веры — то, что носит название допустимых чужеземных религий. Я имею в виду заимствованное в Египте поклонение Исиде, привезенный из Сирии культ Астарты, а из Персии — культ Митры, а также иудейское поклонение Иегове. Теперь мне было ясно, что все эти религии, хотя сейчас государство и осуждало их, а христианские священнослужители жестоко порицали, отнюдь не были мертвы, сколько бы они ни презирались официальными властями.
Очень сомневаюсь, чтобы кто-нибудь действительно верил во все эти учения. Что касается тех представителей высшего общества, с кем я свел знакомство в Виндобоне, они рассматривали религию всего лишь как очередное развлечение, которым в избытке наслаждались в свободное время. Они могли сегодня исповедовать одну религию, на следующий день — другую, и все только для того, чтобы, воспользовавшись их сменой, получить повод для праздника и пира. О какой бы религии ни шла речь, римская знать была склонна к тому, чтобы наслаждаться лишь праздными, грубыми и даже непристойными ее сторонами. Во многих двориках перед домами можно было видеть статуи языческой богини по имени Murtia[410], а учитывая, что она была богиней лени и томности, садовники тщательно следили за тем, чтобы на статуях рос мох. Один из римских сенаторов, Симмах, который также исполнял обязанности высшего гражданского сановника, urbis praefectus[411], и был всеми уважаемым патрицием, поставил во дворе своей виллы статую Вакха. У скульптуры этой был массивный, выставленный напоказ, поднявшийся fascinum, а на постаменте выбито: «Rumpere, invidia!»[412] Предполагалось, что все зрители мужского пола должны были моментально лопнуть от зависти.
Однажды я был среди гостей на вилле префекта и сенатора Симмаха. Он устроил пир, во время которого мы принимали участие в занимательной игре по составлению палиндромов. Разумеется, приходилось импровизировать, и тут едва ли можно было говорить о безукоризненно правильной латыни, но что поразило меня больше всего, так это полное отсутствие у участников игры высокомерия. Первый палиндром предложил молодой зять Симмаха Боэций. Я, помню, еще подумал, что не слишком удобно цитировать, пока мы едим: «Sole medere, pede ede, perede melos»[413]. Следующий палиндром, придуманный другим молодым человеком, Кассиодором, имел то достоинство, что в этот вечер оказался самым длинным: «Si bene te tua laus taxat, sua laute tenebis»[414]. А вот третий: «In girum imus nocte et consumimur igni»[415] — был предложен некоей образованной, знатной, только что вышедшей замуж молодой женщиной, Рустицианой, дочерью Симмаха и женой Боэция.
Будучи и сам человеком не слишком деликатным и абсолютно не высокомерным, я не возражал против этого развлечения и по-настоящему наслаждался обществом этих свободных и беспечных знатных людей. Эти трое, о ком я рассказал, впоследствии стали высокопоставленными сановниками в правительстве Теодориха, его ближайшими советниками — по большей части из-за своих талантов, но частично также и потому, что они мне понравились и я рекомендовал их королю.
Аниций Манлий Северин Боэций, как это видно из его родового имени, принадлежал к одному из самых лучших семейств Рима, Анициям. Он был хорош собой, богат и остроумен, а его супруга Рустициана была женщиной красивой и решительной. Хотя Боэций был в два раза моложе меня, когда мы с ним познакомились, я без труда определил, что он человек одаренный и способный, которого ждет большое будущее. Он оправдал мои ожидания, когда служил Теодориху, став главой его правительства, magister officiorum, да и помимо этого он сделал всего немало. За свою жизнь Боэций перевел на латынь по крайней мере тридцать греческих научных и философских трудов, включая «Астрономию» Птолемея, «Арифметику» Никомаха, «Геометрию» Евклида, «Теорию музыки» Пифагора и «Основы мироздания» Аристотеля. Ни у кого больше я не видел такой роскошной библиотеки (стены огромной комнаты, призванной служить вместилищем всем этим сокровищам, были отделаны слоновой костью и стеклом). Однако Боэций отнюдь не был покрытым пылью скучным ученым, он был вдобавок еще и практиком-изобретателем. Дабы отметить то или иное знаменательное событие, он придумал, собственноручно смастерил и подарил Теодориху богато украшенную замысловатую клепсидру, оригинальный глобус и солнечные часы, на которых статуэтка короля, приводимая в движение каким-то хитроумным механизмом, всегда поворачивалась лицом к солнцу.
Возможно, что Боэций приобрел склонность к литературе от префекта и сенатора Симмаха, написавшего в свое время «Историю Рима» в семи томах. Боэций, осиротевший в раннем детстве, вырос в доме Симмаха, который, как я уже говорил, позднее стал его тестем и на всю жизнь остался для него другом и наставником. Добрый Симмах занимал пост urbis praefectum Рима и во времена Одоакра, но поскольку он был знатным человеком, происходившим из богатой и независимой семьи, то не имел перед ним никаких обязательств. Поэтому Теодорих с радостью оставил за ним этот пост до тех пор, пока через несколько лет Симмах не был избран princes Senatus[416], или председателем, и это заставило его целиком посвятить себя делам Сената.
Я уже упоминал о Кассиодоре, который придумал самый длинный палиндром, но вообще-то было два человека с таким именем, отец и сын, и оба впоследствии стали помощниками Теодориха. Кассиодор-отец был еще одним чиновником, назначенным при Одоакре, однако Теодорих оставил его на этом посту по той простой причине, что он был человеком на своем месте. На самом деле он занимал даже целых два поста, на которые обычно назначали двух разных чиновников: comes rei privatae[417] и comes sacrarum largitionum[418]. Это означало, что Кассиодор-старший одновременно отвечал за все правительственные финансы, сбор налогов и расходование денег.
Его сын Кассиодор, ровесник Боэция, стал квестором и личным писарем Теодориха, он занимался всей официальной перепиской короля и публиковал его decretum. Давайте еще раз вспомним, что этот человек был автором самого длинного из палиндромов, которые я процитировал, дабы получить представление о том, как Кассиодор-младший писал: многословно и цветисто. Однако именно этого и хотел Теодорих. Поскольку его знаменитое заявление «Non possumus», где новый король в присущей ему грубоватой манере изложил свои воззрения относительно религиозных верований, встретили прохладно, Теодорих посчитал, что впредь гораздо дипломатичней будет составлять документы более возвышенным и цветистым слогом.
И Кассиодор, разумеется, оправдал его ожидания. Помню, однажды Теодорих получил письмо от какого-то отряда воинов. Они жаловались королю, что им заплатили acceptum[419] за январь солидусами, в которых было мало веса. Кассиодор отправил воинам ответ, который начинался примерно так: «Сияющие жемчугом пальцы Эос, юной утренней зари, коя, дрожа, открыла восточные врата златого горизонта…» А затем автор ухитрился каким-то образом перейти к столь же витиеватым высказываниям на предмет «безупречной природы Арифметики, которая правит как на Земле, так и на Небесах…». Что там было дальше, я запамятовал, не помню также, была ли в конце концов рассмотрена жалоба воинов, но мне было очень интересно, что же подумали строптивые воины, когда получили от короля столь цветистое послание.
В любом случае, имея таких добрых, разумных и толковых помощников-римлян, которые заседали за столами Рима и Равенны (а их было гораздо больше, чем те несколько человек, о которых я упомянул), Теодорих привлек к службе на благо государства столько умных, эрудированных и способных людей, что поневоле вспомнились золотые времена Марка Аврелия.
С толковыми советниками-римлянами и славными воинами-готами, постоянно следящими за тем, как идут дела в его владениях, Теодорих вскоре почувствовал себя уверенно и решил заняться охраной границ, заключая братские союзы с королями, которые могли доставить ему неприятности. В этом королю помогали несколько добрых женщин. Его старшая дочь Ареагни к тому времени уже вышла замуж за принца Сигизмунда и таким образом породнила Теодориха с правящей семьей бургундов, а его собственная женитьба на Аудофледе сделала его зятем короля франков Xлодвига. Теперь же, не тратя времени даром, он решил выдать свою вдовствующую сестру Амалафриду за короля вандалов Трасамунда, младшую дочь Тиудигото — за Алариха II, короля визиготов, а племянницу Амалабергу — за короля тюрингов Херминафрида.
Как раз во время моего первого приезда в Рим вдовствующая сестра Теодориха тоже прибыла туда, чтобы сесть на корабль и отправиться к своему новому мужу. Я обрадовался возможности поприветствовать Амалафриду, возобновить наше знакомство и проследить, чтобы на время короткого пребывания в городе ее устроили со всеми удобствами. Я поселил Амалафриду с сопровождавшими ее слугами в своей собственной, только что приобретенной посольской резиденции на Яремной улице, а затем познакомил ее со своими новыми римскими друзьями (из окружения Феста, а не Эвига). Я лично сопроводил ее на игры в Колизей, на спектакли в Theatrum Marcelli[420], а также предложил Амалафриде и другие развлечения, ибо видел, что настроение у нее было не слишком радужное. Постепенно, в манере брюзжащей тетушки она по секрету сообщила мне:
— Будучи дочерью короля, сестрой короля и вдовой herizogo, я, естественно, привыкла подчинять свою собственную жизнь государственным интересам. Таким образом, я по своей воле выхожу замуж за короля Трасамунда. Конечно, — тут она застенчиво рассмеялась, — женщина моего возраста, мать двоих взрослых детей, должна быть рада возможности выйти замуж хоть за кого-нибудь, не говоря уже о короле. Но пойми меня, Торн: я оставляю своих детей, а сама отправляюсь на совершенно чужой континент, в город, про который рассказывают, будто это не что иное, как хорошо укрепленное логово морских разбойников, пиратов. А если вспомнить все, что я еще слышала о вандалах, едва ли следует ожидать, что двор Карфагена примет меня с радостью или что Трасамунд окажется любящим супругом.
— Позволь мне успокоить тебя, принцесса, — сказал я. — Моя нога никогда, правда, не ступала по землям Ливии, но и здесь, в Риме, я кое-что слышал о ней. Вандалы — народ мореходов, это правда, и они действительно готовы сражаться за то, чтобы освободить моря для своего собственного флота. Но любой купец скажет тебе, что со временем вандалы сделались весьма преуспевающими и богатыми. И теперь они вкладывают свои богатства в вещи значительно более изысканные, чем военные корабли или укрепления. Трасамунд как раз закончил в Карфагене строительство амфитеатра, а термы, я слышал, в Ливии — самые большие за пределами Египта.
— Меня также беспокоит и другое, — сказала Амалафрида. — Только посмотри, что вандалы сделали с Римом всего лишь каких-то сорок лет тому назад. Да ведь следы их нашествия до сих пор видны: эти дикари разрушили самые великолепные в городе здания и монументы.
Я покачал головой:
— Ничего подобного! Это сделали сами римляне, и уже после вторжения вандалов. — И я объяснил Амалафриде, как преступно расхищались строительные материалы, из которых были возведены эти здания. — Когда здесь побывали вандалы, они, конечно, разграбили то, что можно было унести, но в остальном они были очень осторожны и старались не повредить сам Вечный город.
— Это правда, Торн? Тогда почему же вандалы повсюду известны как некультурные дикари и разрушители всего прекрасного?
— Не следует забывать, принцесса, что вандалы — ариане, как ты и твой благородный брат. Однако, в отличие от Теодориха, короли вандалов никогда не были терпимы к католикам. Они изгнали католических священников со своих земель в Африке, что вызвало возмущение римской церкви. Таким образом, когда вандалы осадили и разграбили этот город, римляне позаботились о том, чтобы распустить о них слухи гораздо худшие, чем они того заслуживали. Именно католическая христианская церковь изобретала, распространяла и всячески поддерживала всю ту злобную ложь о вандалах. Признаюсь тебе по секрету, я не сомневаюсь, что когда ты окажешься среди вандалов, то обнаружишь, что они ничуть не хуже всех остальных христиан.
Уж не знаю, правильным ли было мое мнение о вандалах, потому что сам я никогда не бывал не только в Карфагене или в каком-либо еще городе Африки, но и даже в Ливии. Но зато мне известно, что Амалафрида оставалась королевой и супругой Трасамунда вплоть до его смерти, которая случилась через пятнадцать лет, а это, полагаю, вполне можно счесть доказательством того, что сестра Теодориха не считала свою новую жизнь такой уж нестерпимой.
Я вернулся в Равенну как раз к тому времени, когда принцесса Тиудигото готовилась отправиться в Аквитанию для того, чтобы выйти замуж за короля визиготов Алариха. Поэтому я попросил разрешения у Теодориха сопроводить его дочь вместе с ее многочисленной свитой до Генуи, дабы самому увидеть наконец Лигурийское море. По пути туда Тиудигото, так же как она делала и будучи еще совсем девчонкой, делилась со мной многими своими мыслями и переживаниями, особенно беспокоясь, как и всякая девица, относительно некоторых аспектов брака. Я всячески, словно был ее родным дядюшкой (или, лучше сказать, тетушкой), старался помочь Тиудигото: дал ей несколько конкретных советов, которых она не смогла бы получить даже от своего любящего отца или же заботливых служанок (потому что ее отец не был женщиной, а служанки вряд ли имели возможность насладиться таким обширным опытом, какой был у меня). В дальнейшем я не получил благодарностей от короля Алариха, да и не ожидал их, но все-таки надеюсь, что сего монарха немало порадовал тот необычный темперамент, которым обладала его молодая жена.
К тому времени, когда я вернулся из Генуи в Равенну, племянница Теодориха Амалаберга уже готовилась отправиться к тюрингам, в далекий северный край, чтобы выйти там замуж за короля Херминафрида. Когда очередной свадебный поезд отбыл, я немного проводил и ее тоже, потому что у меня самого имелись причины отправиться в том направлении — надо было нанести визит в свою усадьбу в Новы, которой я, как хозяин, пренебрегал вот уже много лет. Поскольку мы с Амалабергой были знакомы совсем немного и не являлись старыми друзьями, как с Тиудигото, мы не делились секретами, так что она вступила в брак не настолько хорошо подготовленной, как ее двоюродная сестра. Честно говоря, я вообще сомневался, что Херминафрид оценил бы какие-нибудь изысканные умения своей супруги. Тюринги были всего лишь кочевниками и не слишком цивилизованным народом, а их столица Исенак[421] на самом деле была всего лишь большой деревней, поэтому я полагал, что и их король обладал соответствующим вкусом и наклонностями.
В любом случае по мере нашего продвижения от Равенны на север мы с Амалабергой с одобрением замечали большие группы людей, работающих на бывшей старой Виа Попилиа: они изготавливали крепкие стройматериалы из вулканического песка, укладывали каменные плиты, разравнивали раствор и утрамбовывали землю — то есть делали настоящую римскую дорогу. Издали мы, путешественники, могли также видеть облака пыли, которые вздымались на западе: это свидетельствовало о том, что там трудились такие же группы строителей, восстанавливающих давно разрушенный акведук, чтобы с его помощью подвести к Равенне еще больше свежей воды.
Мы с Амалабергой расстались в Петовии. Ее поезд продолжил двигаться на север, а я повернул на запад, вновь направляясь на ту дорогу, которая привела меня и всех остальных остроготов в Италию. Пока я неторопливо двигался по провинции Венеция, я увидел и другие команды рабочих: они восстанавливали в Конкордии оружейную мастерскую, которая лежала в руинах еще со времен Аттилы. И в Аквилее гавань Градо тоже была полна людей, которые везли столбы и поднимали строевой лес для новых верфей и сухих доков, предназначенных для римского военного флота. А на флоте, между прочим, появился новый praefectus classiarii, или главнокомандующий. Кто, как вы думаете? Ну разумеется, Лентин, недавний navarchus адриатической флотилии, которого Теодорих, став королем, повысил в звании и с которым сам я с радостью встретился здесь, в Аквилее. Новые многочисленные обязанности придали этому славному моряку чувство собственного достоинства, однако он по секрету признался мне, что страшно рад тому, что ему больше «не надо соблюдать нейтралитет». Судя по всему, присущий Лентину энтузиазм еще не иссяк.
* * *
Когда я вернулся наконец в свое поместье, мои люди приветствовали меня с такой радостью, что я почувствовал себя так, словно и вовсе не уезжал. Разумеется, там случились кое-какие изменения, ведь времени прошло немало. У одной из рабынь, к которой я когда-то благоволил, аланки Нарань, жены моего мельника, волосы уже совсем поседели. Однако у супругов подросла очаровательная дочь, и мой слуга был горд: еще бы, он удостоился чести отдать ее своему господину, как и в былые времена Нарань. Другая моя бывшая любовница, Рената из племени свевов, даже слегка обиделась, потому что у них с мужем были только сыновья, а я вежливо отказался разделить с ними ложе.
Поскольку после занятия Теодорихом римского трона город Новы перестал быть его столицей, провинция Нижняя Мёзия, когда-то переданная остроготам, теперь снова превратилась в одну из провинций Восточной Римской империи. В результате тут кое-что изменилось. Далеко не все остроготы снялись и отправились на запад вслед за Теодорихом, многие из тех, кто воевал вместе с ним в Италии, предпочли вернуться сюда, и император Анастасий признал права этих людей на собственность. А еще здесь издавна жили также и представители многих других народов — не только остроготы, но и греки, скловены, румыны, различные германские народы. Поэтому в целом населения меньше не стало. Кое-какие из усадеб, мастерских и домов (включая и тот, который когда-то занимала Веледа) теперь сменили хозяев, однако не все. Словом, и сам город Новы, и вся Нижняя Мёзия жили в мире и процветании.
Эта поездка в Новы — как и остальные его посещения, которые я предпринял в последующие годы, — была совершена с конкретной целью. Нет нужды говорить, что, поскольку эта усадьба была моим первым настоящим домом, я тосковал по ней и стремился увидеть ее снова. Но кроме сентиментальных чувств у меня была и весьма прагматичная цель.
Я был уверен, что найду свою усадьбу в полном порядке, мире и процветании, и мои ожидания полностью оправдались. Мои управляющие и рабы нимало не ленились и не бездельничали в отсутствие хозяина. Сама усадьба и все, кто в ней работал, преуспевали. Я был доволен, ознакомившись с расходными книгами, которые показали мне слуги. Я не ошибся в своих людях. Мало того, мне пришла в голову одна интересная мысль, из-за которой, собственно, я сюда и вернулся. Я решил заняться покупкой, воспитанием и продажей рабов — рабов таких же умелых и толковых, какими были мои собственные.
Не подумайте, что я собирался разводить их, как породистых кехалийских скакунов. (Хотя, как я уже заметил, мои собственные рабы сильно выросли в цене за прошедшие годы и их действительно стало гораздо больше, однако размножались они самым естественным образом.) Нет, я собирался основать своего рода учебное заведение — купить много новых рабов, молодых, необученных, дешевых, а затем отдать их в обучение к моим собственным опытным слугам, чтобы потом со временем перепродать уже гораздо дороже, чем они обошлись мне.
Заметьте, едва ли я нуждался в прибыли. Comes Кассиодор-отец регулярно выплачивал мне из казны Равенны содержание и mercedes commensurate[422] за пост маршала; одни только эти доходы давали мне возможность жить в праздности и удобстве. А вдобавок к этому благодаря заботам моих слуг я накопил немало золота и серебра, получив их за чистокровных скакунов и те товары, которые производились в моей усадьбе. Но деньги эти не лежали дома мертвым грузом: управляющие размещали бо́льшую часть их у кредиторов в Новы, Присте и Дуросторе, в результате чего каждые восемь из вложенных солидусов приносили мне ежегодно один дополнительный солидус. Таким образом, я был весьма и весьма состоятельным человеком, почти таким же богатым, как, скажем, comes Кассиодор. Я не был скупердяем, склонным к накопительству, мне не на кого было тратить деньги и некому завещать богатство после смерти. Однако еще в первые дни своего пребывания в Риме я увидел, что там не хватает действительно хороших слуг, и понял, что смог бы ликвидировать этот дефицит, превратившись в торговца рабами. Итак, почему бы не попробовать себя в новом деле? Если оно принесет мне дополнительную прибыль, я не стану отказываться от нее.
Поспешу сказать, что Рим отнюдь не испытывал недостатка в рабах-мужчинах, женщинах и детях; их было полно. Чего действительно не хватало, так это хороших рабов. В прежние времена домашние хозяйства римлян состояли из огромного количества невольников — врачей, ремесленников, счетоводов, — но теперь, увы, все изменилось. И если прежде множество римских рабов были настолько способными людьми, что оказывались в состоянии заработать денег, чтобы купить себе свободу, или же вызывали у хозяев такое восхищение, что те отпускали невольников на свободу даром (кстати, многие потом становились знаменитыми гражданами Рима), то теперь ситуация изменилась к худшему.
В моем собственном поместье в Новы, как и везде в мире, невольники считались орудиями и инструментами труда. Казалось бы, вполне разумно сделать эти орудия острыми, искусными, подходящими для самой тонкой и сложной работы. Однако в современном Риме, как и в других городах Римской империи, эти орудия сознательно оставляли по возможности тупыми и грубыми. То есть рабов и рабынь практически ничему не обучали и не поощряли их развивать природные таланты. Очень мало кто мог подняться выше кухонного работника или хозяйской наложницы. Чужеземцам даже не давали возможности как следует выучить латынь, а ведь это было необходимо, чтобы понимать приказы, которые им отдавали.
Почему же римляне поступали следующим образом? Тому было две причины. Обе такие же древние, как и сам институт рабства, но только сейчас жители империи стали относиться к ним со всей серьезностью, даже слишком серьезно. Итак, во-первых, хозяева рабов, понятное дело, привыкли пользоваться хорошенькими рабынями. Это, естественно, привело к тому, что свободные мужчины пришли в ужас от того, что их женщины могут так же дерзко вести себя в жилищах рабов. Таким образом, они прилагали все усилия, чтобы рабы оставались грубыми, невежественными, а не привлекательными и не вызывали у римлянок благосклонности. Вторая причина была неотъемлемой частью самого института рабства. Количество рабов в Италии превосходило число свободных граждан, а потому рабовладельцы прекрасно понимали: если невольники станут по уровню развития выше домашних животных, то они смогут вскоре осознать, что их больше, и поднять восстание против своих хозяев.
Еще совсем недавно римский Сенат обсуждал предложение одеть всех невольников в одинаковое платье — ну все равно как шлюх заставили носить желтые парики. Это даст возможность женщинам, полагали сенаторы, избежать ошибки при виде симпатичного, правильно говорящего на латыни раба, не принять его ненароком за свободного человека, а стало быть, и не возжелать его объятий. Но это предложение провалилось, и тут сыграл свою роль страх перед рабами. Если все они будут одеты одинаково, то легко смогут определить, сколько их и как мало по сравнению с ними хозяев. Однако всех невольников уже и так связывало нечто общее, против чего никто и не думал возражать: их широко распространившаяся приверженность христианству, — что очень беспокоило сенаторов и всех остальных римлян.
(Здесь я должен внести определенные коррективы в свое прежнее заявление. Да, самые высшие и самые низшие слои римского общества — я имею в виду свободных людей, — как я уже говорил, и впрямь легкомысленные язычники, еретики или же из числа тех, кто вовсе ни во что не верит. Но я ошибся, утверждая, что Рим христианский «только в середине». Я не упомянул о рабах. И сейчас хочу исправить это упущение.)
Всем известно, что христианство впервые нашло в Риме поддержку как раз у представителей этих несчастных и презираемых низших слоев общества и с тех пор стало любимой религией рабов. Теперь эти невольники, несмотря на то что их привозили из далеких стран (взять хотя бы нубийцев и эфиопов, которые в диких землях своей родной Ливии наверняка поклонялись странным, совершенно невообразимым божествам), сразу же и всем сердцем обращались к христианству. Рабы, подобно торговцам, быстро привыкли к этой вере, потому что видели в ней выгодную сделку. За хорошее поведение в этой жизни им обещали достойную награду в загробной — а на что еще могли надеяться простые рабы? Однако свободные римляне, какой бы веры они ни придерживались, неизменно беспокоились, что христианство может каким-то образом объединить рабов и однажды подтолкнет их к массовому восстанию.
Ну, я-то понимал, что их опасения напрасны. Христианство учит, что чем хуже человеку здесь, на земле, тем лучше ему будет на Небесах. Так что эта религия проповедует, что рабы должны всегда оставаться рабами — смиренными, покорными, униженными, никогда не стремящимися улучшить свое скромное положение. «Слуги во всем подчиняются своим хозяевам». Понятно, что чем больше среди христиан рабов, тем меньше шансов, что ими когда-либо перестанут руководить. Что же касается другого извечного страха римлян — дескать, свободные женщины захотят сделать своими любовниками рабов-мужчин, — то я знал, что никакой закон, никто и ничто в целом свете просто не в силах помешать этому. Я мог бы объяснить римскому Сенату и всем остальным свободным гражданам Рима, что они, образно выражаясь, гоняются за тенью осла. Если какая-нибудь женщина возжелает развлечься с каким-нибудь мужчиной, она непременно это сделает. И пусть на рабе будут надеты особое платье или ужасный парик, или он окажется черным и уродливым нубийцем, или даже будет заключен в клетку и прикован к стене в ужасной тюрьме Рима Tullianum[423], это ее не остановит: если женщина захочет какого-то мужчину, она его получит.
* * *
На невольничьем рынке в Новы я отыскал всего лишь несколько молодых рабов, которые полностью отвечали моим требованиям и были достойны того, чтобы их купили. Точно так же дело обстояло и в Присте и Дуросторе. В портовых же городах ниже по течению Данувия выбор рабов оказался не слишком велик. А потому мне снова пришлось отправиться в Новиодун, ибо там, на побережье Черного моря, шла более оживленная торговля рабами. И разумеется, оказавшись в этом городе, я первым делом зашел навестить старого Мейруса. Да и кто мог дать мне более толковый совет, чем этот старый деляга.
Признаться, в свете всего вышеизложенного меня очень беспокоил один вопрос.
— Выходит, когда я начну торговать здесь своими рабами, — сказал я, — меня могут обвинить в попирании моральных устоев Рима?
Мейрус грубо расхохотался:
— Какие там еще моральные устои?!
Он был все тем же старым Грязным Мейрусом. И должно быть, стал к этому времени совсем уж древним, подумал я, однако его окладистая борода оставалась все такой же черной и блестящей, как и прежде, да и язвительный нрав отнюдь не улучшился с возрастом. Правда, кое в чем старик-иудей все же изменился: он раздобрел еще сильнее, носил более нарядную одежду, и еще больше колец и перстней унизывало теперь его пальцы. Он признался мне, что сделался еще богаче благодаря успешной торговле янтарем и своему толковому партнеру Магхибу (подумать только: теперь Личинка стал партнером!), который обосновался на Янтарном берегу.
— Знаешь, к чему ты должен стремиться? — продолжал он, подливая нам обоим еще вина. — Сделать своих рабов настолько умелыми и незаменимыми, что если однажды кого-нибудь из них и застанут в постели с хозяйской женой, то хозяин должен в таком случае предпочесть слугу и выгнать неверную супругу.
— Я надеюсь, что так оно и будет. Мальчиков и девочек, которых я уже купил, я тут же отдал в учение своим безупречным слугам — управляющему, дворецкому, нотариусу и другим; определил каждого ребенка изучать какое-нибудь подобающее занятие: пусть постигают премудрость, исходя из своих склонностей. Но мне бы хотелось, чтобы каждый наставник имел сразу несколько учеников. Однако в этих городах вдоль реки я нашел не слишком много, так сказать, исходного материала. Выбор тут небогатый.
— Ты двигаешься в верном направлении, Торн. В Новиодуне рабов имеется в избытке, причем тут есть все, что только пожелаешь. Мужчины, женщины, евнухи, харизматики. Персы, хазары, мисийцы, черкесы — словом, все, о ком ты только слышал. А вдобавок тут попадаются даже такие, о ком ты и понятия не имеешь. Ты предпочитаешь какие-то племена? Черкесы, например, насколько я могу судить, самые красивые.
— Мне важно только, чтобы они были молодыми, еще не достигшими половой зрелости — бойкими, крепкими, необученными, а потому дешевыми. Меня совершенно не интересуют наложницы, женщины-игрушки или мальчики для утех. Я хочу получить сырой, но добротный материал, который смогу — ну, как бы это лучше выразиться: перемолоть, выковать, облагородить и отшлифовать.
— Понимаю. Ну что же, завтра мы прогуляемся по невольничьему рынку, и, я думаю, ты приобретешь столько подходящих рабов, что загрузишь их целую лодку, чтобы доставить в верховья Данувия. Позволь мне с этих пор быть твоим носом здесь, в Новиодуне, как Магхиб стал моим носом в Поморье. Я стану поставлять рабов в твою усадьбу, причем найду тебе только самый лучший товар. Кстати, если говорить о незнакомых племенах, недавно на рынок доставили двух или трех молоденьких женщин с далекого Востока. Этот удивительный народ называется seres[424]. Эти рабыни изящные, маленькие, тонкокостные и желтые — с ног до головы. Удивляюсь, как такие хрупкие красотки выдержали весь столь далекий путь. А уж цену за них запросили! Только одна осталась здесь. Ее купил Апостолид, leno[425] самого лучшего lupanar в Новиодуне. После nahtamats я отведу тебя туда. Ты должен попробовать эту юную экзотическую красавицу. Хотя она обойдется тебе недешево, уж будь уверен.
Пока мы обедали устрицами, аспарагусом и зайцем, тушенным с маринованными сливами, запивая все это кефалийским вином, я спросил Мейруса, как правление Теодориха, воцарившегося в бывшей Западной империи, воспринимают здесь, в Восточной.
— Vái, да точно так же, как и раньше, когда твой друг не был законным монархом. Полагаю, все правители, знать, равно как простые люди и рабы, отсюда и до самых Оловянных островов думают на этот счет одинаково. Везде говорят, что правление Теодориха, вероятно, самое лучшее для Рима, самое мирное и ведущее к процветанию со времен «пяти добрых императоров». Так сказать, периода от Нервы Доброго до Марка Аврелия, а это было четыре сотни лет тому назад.
Я сказал:
— Мне приятно слышать, что столь многие одобряют Теодориха.
— Ну, они скорее одобряют его умение править, а вовсе не обязательно его самого. Никто не забыл, как он коварно убил Одоакра. Общее мнение таково, что все ближайшие советники Теодориха, должно быть, ходят по струнке, выполняя все его приказы, опасаясь, как бы их тут же не зарубили на месте.
— Balgs-daddja, — проворчал я. — Я из числа ближайших его сподвижников. И вовсе даже не хожу по струнке.
— Но есть и такие, кто открыто завидует его умению править королевством. Наш император Анастасий, например, не любит Теодориха. Разумеется, несдержанный Анастасий сроду ни к кому особо не благоволил. И неудивительно, что он злится, когда видит, что правитель, у которого титул меньше, затмевает его в управлении государством.
— Думаешь, со стороны Анастасия можно ожидать неприятностей?
— Во всяком случае, не в ближайшее время. У Анастасия есть более неотложные дела, о которых ему надо в первую очередь побеспокоиться, — на восточной границе вновь возобновились вечные раздоры с персами. Нет, неприятностей Теодориху следует ожидать не издалека, они у него прямо под носом. Знаешь, почему им восхищаются отсюда и до Оловянных островов? Да потому, что католическая христианская церковь не имеет власти ни здесь, ни на этих самых островах. А вот в Италии и в других провинциях, где католические священники пользуются большим влиянием, они изо всех сил будут стараться принизить Теодориха и досадить ему.
— Я знаю. И по-моему, это низко. Ну почему церковные клирики не могут относиться к Теодориху с таким же безобидным равнодушием, с каким он сам относится к ним?
— Ты только что ответил на свой вопрос, Торн. Церковников обижает именно то, что он совсем не обращает на них внимания. Они были бы по-настоящему счастливы, если бы новый король преследовал их, притеснял, изгонял из страны. Для них его равнодушие гораздо страшнее, чем прямое преследование. Теодорих отказывает им в удовольствии и чести пострадать. Вернее, он заставляет их страдать, но страдать не ради их матери-церкви.
— Ты, похоже, прав, Мейрус.
— Но и это еще не все. Ну посуди сам. Когда Анастасию достались императорская корона и пурпурная накидка, а также все остальные регалии правителя Восточной империи, он получил их из рук епископа Константинополя. Обрати внимание: Анастасий лежал ничком в ногах епископа, в позе униженного proskynésis[426]. А что сделал Теодорих? Он захватил свой трон под громкие аплодисменты, за него проголосовал Сенат Рима. В отличие от Анастасия, он даже не просил Божьего благословения ни в какой церкви вообще. Его не короновали ни арианский епископ, ни, уж конечно, так называемый Папа. Представляешь, как это оскорбило всех христианских епископов, и особенно разозлилась одна высокопоставленная персона в Риме.
Позднее мы отправились в lupanar, где девушка-sere доставила мне такое изысканное удовольствие, что я чуть было не поддался соблазну приказать местным работорговцам доставить мне еще одну такую. У этой рабыни были экзотический цвет кожи и необычные черты лица, и вообще вся она была такой же мягкой, гладкой, глянцевой, как и шелк, который тоже доставляли сюда с ее родины. Красавица не говорила на человеческом языке, только щебетала как пташка, но она возместила этот недостаток своими любовными талантами. Эх, до чего же эта девушка была ловкая, ну прямо «женщина-змея». А еще я, едва взглянув на маленький бутон ее рта, сразу определил, что внизу она такая же тесная. Покидая lupanar, я спросил у leno Апостолида, не была ли эта sere строптивой по характеру, как все западные женщины с маленьким ртом.
— Вовсе нет, сайон Торн. Мне говорили, что у всех seres очень маленькие ротики, как вверху, так и внизу. У этой девушки, как мне дали понять, рот побольше, чем у большинства ее соплеменниц, отсюда следует, что у нее дружелюбный и приветливый нрав. Однако вполне возможно, что и остальные ее сестры не такие злобные, какими обычно бывают западные женщины. Кто знает? Но, акх! Только представь, какие тесные они внизу!
В любом случае я воздержался от покупки красотки seres, решив, что не стоит тратить деньги на столь фривольные развлечения. Итак, после того как я покинул Новиодун, моя лодка была нагружена более подходящими для обучения мальчиками и девочками, преимущественно хазарами, хотя там было также несколько греков и черкесов. Чтобы не терять зря времени (а мы долго плыли вверх по течению), я начал обучать их основам латыни, чтобы мои рабы узнали хоть что-то полезное, прежде чем я вверю их заботам преподавателей в Новы.
* * *
Когда я вернулся в Равенну по вновь уложенной, удобной и гладкой Виа Попилиа, этот город уже значительно изменился к лучшему. Его рабочий пригород Кесария, прежде бывший жалким и вонючим, стал гораздо чище. Акведук поставлял по трубам питьевую воду, а также воду для фонтанов, которые до этого уже долгое время не работали. Этот новый водный поток словно освежил камень, кирпич и плитку города, да к тому же в Равенне началось строительство нескольких весьма впечатляющих зданий. Самыми заметными среди них были дворец Теодориха и арианский собор, который король пообещал возвести епископу Неону, хотя этот достойный человек к тому времени уже умер.
Высокая центральная часть дворца Теодориха в подражание Золотым Воротам города, где он провел свое детство, имела три высокие арки. На треугольном тимпане между верхушками арок и пологой кровлей была высечена фигура короля верхом на коне. С обеих сторон от центрального здания тянулись два этажа примыкающих к нему высоких крытых галерей, внизу было три арки, вверху — пять. На всех верхних арках планировалось установить статуи, изображающие Победу. Скульпторов доставили из Греции, и они уже начали работу. Часть скульпторов работала над огромной группой фигур, которую предполагалось установить на самом верху крыши. Центром композиции была статуя Теодориха на коне, с копьем и щитом в руках, а по сторонам от него стояли две женские фигуры, изображающие Рим и Равенну; весь этот ансамбль планировалось покрыть листовым золотом. После завершения работы скульптура стала такой высокой, что ее золотое сияние было видно мореходам, заходившим в гавань Классис из Адриатического моря.
Собор Святого Аполлинария, названный так по имени одного из первых и наиболее прославленных епископов арианской веры, стал самой большой арианской церковью в мире. Насколько я знаю, он и по сей день является таковым. Собор этот также обладает одной замечательной особенностью, которой я нигде больше в христианских храмах не встречал. На стенах огромного зала с двадцатью четырьмя колоннами висят прекрасные мозаичные панели, украшенные светящимися фигурами на темно-синем фоне. На правой стене, там, где творят молитвы мужчины, расположены мозаичные фигуры Христа, апостолов и других святых — словом, всех обычных библейских персонажей-мужчин. А вот на панели, находящейся напротив, в том крыле, где во время богослужений стоят женщины, представлены женские фигуры: Дева Мария, Магдалена и другие из числа тех, кто упомянут в Библии. Я не знаю ни одной другой христианской церкви, в которой с таким уважением отнеслись бы к женщинам.
И еще одна особенность: все работы, которые проводились в Равенне, поражали своей сложностью, размахом и стремлением сделать город по-настоящему пригодным для жизни. Взять хотя бы осушение ядовитых, вонючих, кишащих паразитами болот. Тысячи людей и сотни быков вспахивали их и прокладывали борозды с высокими отвалами — вода уносила пену в только что прорытые, а потому глубокие канавы, затем в еще более глубокие рвы, а оттуда — в обложенные камнем и тем уникальным материалом из вулканического песка постоянные каналы, по которым она в конечном счете попадала на морское побережье. Это была работа длительная, рассчитанная, возможно, на десяток лет. Но даже когда я впервые увидел драги за работой, многие уличные каналы в Равенне уже несли воду почти такую же чистую и лишенную всякого запаха, какой она поступала по трубопроводу в дома и в фонтаны.
Моим проводником по городу, который и показал мне все это, стал молодой Боэций, magister officiorum. В число его обязанностей входил также подбор специалистов — архитекторов, художников, скульпторов; иногда их приходилось привозить издалека.
— А это, — гордо сказал он, показывая на еще одно грандиозное строящееся сооружение, — будет мавзолей Теодориха. Да подарит Фортуна нашему королю еще много лет, прежде чем мавзолей ему понадобится.
Я с интересом разглядывал крепкое, прочное сооружение из множества мраморных блоков. Снаружи мавзолей насчитывал два этажа и десять граней, но внутреннее помещение имело сферическую форму и должно было увенчаться куполом.
— Однако это будет не совсем обычный купол, — пояснил Боэций. — Один массивный кусок мрамора, которому скульпторы придадут округлую форму. Вон он лежит. Этот огромный монолит доставили сюда из каменоломен Истрии — ох и пришлось с ним повозиться, — и, полагаю, если бы эту глыбу можно было взвесить, ее вес составил бы, наверное, шесть сотен либров.
— Теодориху будет довольно уютно спать под ним, — заметил я. — Во всяком случае, у него наверняка будет там достаточно места, чтобы как следует вытянуться и свободно ворочаться во время сна.
— Eheu, этот мавзолей предназначен не для одного только Теодориха, — сказал Боэций довольно печально. — Он также станет местом упокоения для всех его потомков. Да, кстати, королева Аудофледа только что родила первенца. Ты слышал? Да, представь, снова дочь. Пока королева не произведет на свет сына, у Теодориха будут потомки только по женской линии.
Однако, казалось, это пока не слишком беспокоило Теодориха. Он пребывал в прекрасном настроении, когда мы вместе обедали и я подробно рассказывал королю о своих недавних путешествиях.
— Ты опять отправишься в Рим, Торн? Вот и прекрасно, в таком случае ты сможешь доставить туда мой наказ. Да, кстати, ты знаешь? Я уже и сам посетил Рим в твое отсутствие.
Да, Боэций рассказал мне об этом. Теодориха встретили там как и подобает императору, устроили церемонию триумфа и не поскупились на расходы — гонки на колесницах в цирке, поединки гладиаторов в Колизее, постановки в Theatrum Marcelli, пиры и торжественные приемы во всех самых лучших домах. Теодориха также пригласили выступить в Сенате, причем его речь заставила всех сенаторов встать и рукоплескать королю.
— Однако самое главное, — вздохнул Теодорих, — я своими глазами увидел постепенное разрушение великого города, по поводу которого ты так сокрушался. Я приказал, чтобы приняли все возможные меры, дабы прекратить надругательство над художественными и архитектурными шедеврами. И с этой целью я собираюсь выплачивать Риму ежегодно ссуду в две сотни золотых либров только на то, чтобы проводить реставрацию и сохранять в первозданном виде все строения, памятники, монументы и тому подобное.
— Я восхищаюсь тобой, — сказал я. — Но может ли казна позволить себе такую благотворительность?
— Ну, бережливый comes Кассиодор сперва немного поворчал. Но затем придумал увеличить пошлину на ввоз вин. Так что деньги будут.
— Тогда я восхищаюсь и им тоже. Но ты упомянул о каком-то поручении. Что именно мне нужно сделать?
— Видишь ли, я должен исправить собственную оплошность. Когда я произносил речь в Сенате, то забыл упомянуть о городских статуях. Как ты знаешь, от них уже тоже вовсю начали отбивать куски. Поэтому я хочу быть уверен, что на те деньги, которые я посылаю в Рим, их тоже отремонтируют. Квестор Кассиодор Филиус подготовил соответствующий документ. Возьми его у Кассиодора, Торн, и проследи, чтобы его зачитали в Сенате, напечатали в «Ежедневных новостях» и огласили на улицах.
Когда я отыскал молодого Кассиодора, тот улыбнулся и предложил:
— Может, ты захочешь прочесть документ, прежде чем я скреплю его печатью? — И развернул сверток папируса на столе.
— Какой из этих листов королевский указ, который я должен отвезти? — спросил я, быстро перелистав всю пачку.
— В каком смысле? — Он выглядел удивленным. — Ну, это все и есть документ.
— Вся эта пачка? Это что — приказ Теодориха прекратить разрушать Рим?
— Да, разумеется. — Юноша выглядел сбитым с толку. — Разве ты не за этим сюда пришел?
— Мой добрый Кассиодор, — сказал я, — мне требуется всего лишь письменное подтверждение королевского приказа. Все, что мне надо сделать на самом деле, — это приехать в Рим и сказать два слова: «Прекратите это». Лишь два слова!
— Да? — Теперь вид у Кассиодора был слегка обиженный. — Там именно об этом и сказано. Прочти.
— Прочесть все? Да я с трудом могу это поднять.
Я, конечно, преувеличивал, хотя и не слишком. Взяв верхний папирус, адресованный «Сенату и гражданам Рима», я начал читать:
— «Считается, что благородное и достойное похвалы искусство создания статуй в Италии первыми стали практиковать этруски. Последующие поколения восприняли его и создали в городе Риме почти такое же количество статуй, сколько там проживает жителей. Я говорю об изобилии статуй, которые изображают богов, героев и прославленных римлян прошлого, а также об огромном табуне коней из камня и металла, украшающих наши улицы, площади и форумы. И будь в природе человеческой изначально заложено почтение, то именно оно, а не когорты охранников было бы бдительным стражем драгоценных статуй Рима. А что мы можем сказать о драгоценном мраморе и дорогой бронзе, которые являются сокровищами не только из-за того, что сделаны из уникальных материалов, но и потому, что из них сооружены настоящие произведения искусства. А сколько рук стремится при первой возможности сорвать их с тех мест, где они находятся?.. Это же относится и к целому лесу римских стен, которые также необходимо поскорее отремонтировать, равно как и городские статуи. А пока все честные горожане должны охранять этих безмолвных жителей Рима, следить за тем, чтобы статуи больше не калечили, не обезображивали и не разбивали на куски. О, честные граждане Рима! Мы спрашиваем вас: если на вас возложили такие обязательства, то разве можете вы пренебречь ими? Кто может быть столь корыстным? Вы должны следить за теми вороватыми нечестивцами, о коих вас предупредили. Затем, когда негодяя схватят, его предписывается подвергнуть публичному наказанию, ибо он повредил красоту, созданную античными мастерами, отсечь ему конечности, наказав сего злоумышленника за то, что заставил страдать наши памятники…»
Я остановился, снова перелистал страницы, откашлялся и сказал:
— Ты прав, Кассиодор, здесь все-таки говорится «прекратите это». Только гораздо более… как бы это выразиться…
— Гораздо более убедительно, — пришел он мне на помощь. — Гораздо более полно.
— Да, полно. Вот именно то слово, которое я подыскивал.
— Если ты продолжишь читать дальше, сайон Торн, документ понравится тебе еще больше. Там я пишу, как король Теодорих распространяется о нуждах…
— Нет-нет, Кассиодор, — сказал я, подталкивая к нему листы. — Думаю, я сделаю это позже. Я не хочу портить себе удовольствие, наспех просмотрев его. Я услышу все полностью, когда документ этот озвучат в Сенате.
— Мое сочинение прочитают в Сенате! — воскликнул он радостно. Затем свернул папирус в трубочку, накапал сверху расплавленного свинца и приложил печать Теодориха. — В Сенате!
— Да, — сказал я. — И готов поспорить на что угодно, сенаторы одобрят его громкими возгласами: «Vere diserte! Nove diserte!»
Бо́льшую часть правления Теодориха я занимался тем, что практически и так делал всю свою жизнь, — путешествовал, наблюдал, изучал, испытывал. Все остальные маршалы короля были рады осесть в каком-нибудь городе, занять хороший пост и вести спокойную размеренную жизнь, но мне гораздо больше нравилось быть странствующим посланцем короля, его далеко протянутой рукой и всевидящим оком. Теодорих несколько раз предлагал мне пожить при его дворе. Я мог оставаться какое-то время в своей резиденции в Риме или в Новы, но у меня всегда также находилось чем заняться в королевстве Теодориха и за его пределами.
Иногда я отправлялся в путь по приказу Теодориха, а иногда по своим собственным делам, но в результате побывал везде — от великолепного и часто посещаемого римской знатью морского курорта Байё до самых отдаленных районов, где обитали племена союзников. Порой я путешествовал в доспехах, украшенных изображением кабана и другими знаками отличия, свидетельствовавшими о моем маршальском звании, а в другой раз облачался в элегантные наряды herizogo или dux, гордо демонстрируя свой титул, однако гораздо чаще я ездил в неприметном платье простого путешественника. Иногда меня сопровождал отряд воинов или же несколько слуг, чтобы под рукой были гонцы, способные быстро доставить послание, однако обычно я ездил повсюду один и сам потом обо всем лично докладывал королю.
Я мог вернуться и сказать:
— Теодорих, в таком-то месте твои подданные полностью одобряют правление нового монарха и подчиняются изданным тобой законам и приказам.
Или:
— А вот в этом городе, Теодорих, твои подданные нуждаются в более строгих управляющих, нежели те, кто теперь занимает этот пост.
Или:
— Я заметил, что в некоей земле за пределами твоего королевства тлеет зависть. Смотри, как бы эти люди не предприняли попытку вторжения с целью разграбить твои богатые владения.
Или:
— В таком-то иноземном государстве люди настолько сильно завидуют жизни твоих подданных, что жаждут сами присоединиться к твоей империи.
Я также регулярно докладывал, как продвигаются те или иные начинания Теодориха, направленные на то, чтобы улучшить жизнь его народа. Во времена его правления старые римские дороги, акведуки, мосты и сточные трубы были отремонтированы, а там, где это было необходимо, построили новые. Новый король не ограничился улучшением климата одной только Равенны, он послал дополнительно огромное количество людей и быков, чтобы осушить Помптинские болота вокруг Рима, ликвидировать трясину возле Сполетия и Анксура.
Но, акх, мне нет нужды вспоминать обо всех бесчисленных достижениях и славных деяниях Теодориха. Упоминания о них можно отыскать в официальных летописях того времени. Кассиодор Филиус очень тщательно составлял их на основе своих повседневных записей. Будучи личным квестором и писарем короля, он был прекрасно осведомлен обо всем, что происходило с того времени, как Теодорих занял трон, а в том, что предшествовало этому, он в основном полагался на мои собственные заметки относительно прошлого готов. (Я в душе мечтал, чтобы написание летописи было поручено Боэцию — тогда ее можно было бы читать, — тогда как «Historia Gothorum»[427] Кассиодора, боюсь, имела бы бесконечное число томов.)
Благодаря заботам Теодориха бывшая Западная Римская империя в его правление наконец-то стала расцветать, впервые со времен «пяти добрых императоров». На самом деле еще задолго до того, как борода короля из золотистой превратилась в серебристую, его стали называть Теодорихом Великим не только подхалимы и льстецы, но также многие из его друзей-монархов. Даже те, кто не был его союзником или не особенно любил Теодориха, частенько пользовались его мудрыми советами. Что же касается подданных Теодориха… ну, многие небогатые римляне так и не смирились с тем, что он чужеземец, а твердолобые католические священники — с тем, что он арианин. Были и такие, кто так и не простил ему убийство Одоакра. Однако ни один из этих злопыхателей не смог бы отрицать, что теперь ему благодаря Теодориху живется гораздо лучше, чем раньше.
Как я уже говорил, Теодорих не стал, в отличие от всех прежних завоевателей, навязывать новым подданным свои собственные стандарты в области морали, традиций, культуры или религии. Вместо этого он заставил римлян более здраво относиться к своему национальному наследию, нести ответственность за него: достаточно вспомнить, как новый король положил конец разрушению античных монументов и поддержал их реставрацию.
Если Теодорих и вмешивался в древний свод римских законов, то лишь для того, чтобы сделать одни более мягкими, а другие же, наоборот, ужесточить. И в его действиях всегда была логика. Например, согласно римским законам, какое бы наказание за совершенное преступление ни было назначено, оно почти всегда включало конфискацию имущества, денег и личных вещей — причем не только самого преступника. Все, даже самые дальние его родственники могли в результате остаться нищими. Теодорих сделал этот закон более мягким, избавив от конфискации всех родственников злоумышленника начиная с третьего колена.
С другой стороны, вымогательство и получение взяток наказывались довольно мягко — изгнанием правонарушителя, — если только вообще дело доходило до наказания. Взяточничество было настолько распространено среди чиновников, что они сроду не доносили друг на друга. С этим пороком никто и не думал бороться. Мало того, гражданские служащие даже разработали целую отлаженную систему. Скажем, горожанин отправляется к tabularius[428], чтобы получить разрешение на торговлю на рыночной площади. Так этот служащий, прежде чем потребовать взятку, сверялся со своей таблицей взяток, чтобы знать, какую сумму в данном случае он может затребовать. Однако, когда Теодорих издал указ, что впредь получение взяток будет караться смертной казнью, подобные вымогательства быстро прекратились.
Смертная казнь, согласно римским законам, также полагалась за умышленное ложное обвинение человека в чем-либо. Казалось бы, что может быть ужаснее этого наказания, но Теодорих посчитал, что ложный навет — преступление настолько гнусное, что приказал повинных в подобных клятвопреступлениях сжигать заживо.
Теодорих также обнаружил в римском государстве еще один способ мошенничества, которого не знали за его пределами. Здесь участники сделки, оба — и тот человек, который произвел продукт, и тот, кто в нем нуждался, — уже давно привыкли к тому, что их надувают посредники, покупавшие товары у одних и продававшие другим. Это происходило потому, что ловкие ушлые торговцы имели привычку расплачиваться отшлифованными, с обрубленными краями монетами, а также, дабы дополнительно надувать клиентов, давать им малую меру. Поэтому-то Теодорих приказал своему на редкость толковому помощнику Боэцию изобрести новый жесткий стандарт чеканки монет, мер и весов. После того как на монетном дворе изготовили новые деньги, Боэций послал на рынки специальных надзирателей, следивших, чтобы торговцы соблюдали новые стандарты.
Пытаясь с корнем вырвать пышным цветом расцветшие в высшем римском обществе коррупцию и подбор должностных лиц исключительно по знакомству, а не согласно деловым качествам, а также amicitia[429] (то было всего лишь вежливое название соучастия в мошенничестве), Теодорих избавился от многих своих близких родственников. Так, его племянник Теодахад, например, был обвинен в соучастии в каких-то сомнительных сделках, целью которых было отхватить себе довольно большое владение в Лигурии. Я совершенно не был удивлен, поскольку сын принцессы Амалафриды показался мне малопривлекательным типом еще в дни его юности. Поскольку доказать его вину не удалось, Теодахада не наказали, однако простого подозрения в недостойном поведении было достаточно, чтобы Теодорих приказал племяннику вернуть земли их прежним владельцам.
Стремление нового короля одинаково справедливо вершить правосудие по отношению ко всем своим подданным неизбежно привело к необходимости внести поправки в римские законы. И Теодорих пошел на это, хотя и хорошо знал, что в ответ на это клеветники попытаются очернить его еще сильнее. Взять хоть такое, казалось, совсем незначительное изменение, всего лишь несколько слов: ставилось условие, что суды станут вести себя учтиво по отношению к «вероотступникам», — но этого оказалось достаточно, чтобы вызвать гнев как среди простых граждан Рима, так и у католической церкви. В число «вероотступников», кстати, попадал и сам Теодорих, потому что он не был католиком, а также и все другие ариане, равно как еретики и язычники. Однако это бы еще ничего. Римляне не могли смириться с тем, что эта поправка распространяла действие закона также и на иудеев. Такого в истории еще не бывало: чтобы иудею разрешалось подать прошение в суд против свободного римского гражданина и правоверного католика. «Презренный иудей теперь сможет свидетельствовать против честного христианина! — в ужасе и ярости выкрикивали священники римской церкви со своих амвонов. — И ему поверят!»
Правда, одно из нововведений Теодориха признали и одобрили даже те, кто в остальном всячески хулил и осуждал нового короля. Он и его суровый казначей, comes Кассиодор-отец, сильно ограничили полномочия государственных сборщиков налогов. Раньше государство нисколько не платило им за труды. Их жалованье состояло из того, что они ухитрялись собрать сверх облагаемого налогом на законном основании. Правда, такая система обеспечивала поступления в казну до последнего нуммуса, что было, несомненно, выгодно государству, но это также позволяло сборщикам налогов богатеть, вызывая законное возмущение всего остального населения. Теперь исполнителям платили определенное жалованье и за ними тщательно следили, не позволяя им злоупотреблять своим положением. Может, это и привело к тому, что сборщики налогов не слишком рьяно выполняли свои обязанности (не исключено также, что от этого слегка пострадала казна Теодориха), но зато его подданные стали счастливее. В любом случае Кассиодор-отец так умело распоряжался финансами, что, похоже, доходы государства всегда превышали расходы, а это давало Теодориху возможность иногда уменьшать налоги или отменять их полностью в тех районах, где случился неурожай или произошло еще какое-нибудь бедствие.
Новый король неизменно больше заботился о благоденствии простого народа, чем о торговцах и знати, и он вызвал недовольство последних, когда установил твердые цены на основные продукты питания и товары, необходимые для жизни. Однако торговцев по сравнению с многочисленными простолюдинами, которые выиграли от этого указа, было гораздо меньше. Средняя семья могла купить целый modius[430] пшеницы, которой хватало на неделю, всего лишь за три денария, и целый congius[431] прекрасного приятного вина за один сестерций. И только однажды Теодорих в заботе о низших слоях населения случайно совершил ошибку в правосудии. Возможно, в его стремлении запретить торговцам зерном вывозить этот товар за пределы Италии в поисках большей выгоды и был резон, однако советники Теодориха Боэций и Кассиодор-отец поспешили объяснить ему, что подобные меры приведут к полному разорению всех крестьян в Кампании, так что король тут же отменил свой указ. С того времени он стал осторожней и советовался с comes Кассиодором и magister officiorum Боэцием в делах, дабы благие намерения не привели случайно к противоположным результатам, и оба вышеупомянутых советника помогали королю избегать досадных ошибок.
Хотя в своем обращении к римскому Сенату Теодорих утверждал, что «с почтением сохранять старое достойно большей похвалы, чем созидать новое», сам он делал и то и другое.
Потребовалось совсем немного времени, и вот уже по всей Италии, а также в прилегающих провинциях появились новые здания и с любовью обновленные старые постройки, на которых благодарные местные жители прикрепили памятные таблички: «REG DN THEOD FELIX ROMAE»[432]. Заезжие чужеземные сановники не скупились на комплименты королю, который так много сделал для процветания Римской империи. Однако Теодорих в ответ неизменно рассказывал всем коротенькую притчу.
Жил в стародавние времена талантливый скульптор. Ему приказали воздвигнуть памятник правящему королю, и он создал великолепный монумент. Но на постаменте его скульптор выбил цветистый панегирик себе самому. Затем прикрепил сверху пластину из менее прочного материала, на которой выбил ожидаемое восхваление королю. Прошли годы, пластина отвалилась, обнажив первоначальную надпись. Таким образом, имя короля позабыли, а имя давно уже умершего скульптора для ныне живущих ничего не значило.
Подозреваю, что Теодорих не раз задумывался — и, наверное, то были не слишком веселые размышления — о том, кто наследует престол.
После рождения третьей и последней дочери, Амаласунты, больше детей у него не было. Но только не подумайте, что король, отчаявшись зачать сына, перестал посещать покои своей супруги. Ничего подобного! Уж я-то знал, что это не так, потому что он и Аудофледа нежно любили друг друга, и часто виделся с ними обоими как наедине, так и на людях. Тем не менее по какой-то причине королева так больше и не родила. Единственная дочь ее, будущая наследница престола, была редкой красавицей. Что, в общем-то, и неудивительно, если учесть, насколько красивыми и благородными были оба ее родителя. К сожалению, Амаласунта была всего лишь ребенком, последним и очень любимым, и ее слишком избаловали своей заботой и испортили отец, мать, няньки, слуги и все многочисленные придворные. Уже сейчас ясно было, что из нее вырастет заносчивая, требовательная, вздорная и эгоистичная юная дама, несимпатичная и неприятная, несмотря на свою совершенную красоту.
Помню, как-то раз, когда девочке было не больше десяти лет, в моем присутствии она устроила настоящую головомойку служанке, которая совершила какую-то незначительную промашку. Поскольку родителей Амаласунты рядом не было, а сам я по возрасту вполне годился ей в отцы, я отважился выбранить принцессу, сказав:
— Дитя, твой благородный отец никогда бы не стал так разговаривать даже с самым последним рабом. Особенно в присутствии других.
Амаласунта выпрямилась во весь рост, задрала свой курносый нос, презрительно посмотрела на меня и холодным тоном заявила:
— Может, мой отец иногда и забывает, что он король, но я никогда не забуду, что я — королевская дочь.
Когда мелочную натуру Амаласунты заметили даже Теодорих и Аудофледа, они, разумеется, огорчились и забеспокоились, но к тому времени уже ничего нельзя было сделать. Думаю, Теодориха можно в некоторой степени извинить за то, что он так избаловал Амаласунту и превратил ее в сущую мегеру. Две старшие его дочери вышли замуж за иноземных королей, так что именно младшей предстояло стать его наследницей — королевой или даже императрицей Амаласунтой. Она со своим будущим супругом — а его надо было очень тщательно выбрать — и определит, какая королевская династия продолжится от Теодориха Великого.
* * *
Я по-прежнему был доверенным лицом Теодориха в некоторых наиболее рискованных его предприятиях, осуществлявшихся в далеких землях. Так, во главе отряда легионеров и вооруженных fabri[433] я поехал на юг, в Кампанию, чтобы вновь открыть там давно заброшенный золотоносный рудник и набрать местных жителей для работы на нем. Затем, уже с другой группой, я отправился вокруг Адриатики в Далмацию, чтобы заняться там восстановлением заброшенных железных рудников. В каждом из таких мест я назначал специального человека, которому предписывалось следить за работой остальных, и отряд воинов для поддержания порядка. Обычно я оставался на какое-то время, дабы лично удостовериться, что рудник заработает еще до моего отъезда.
Хотя в прежние дни Рим был центром, куда сходилось множество европейских торговых путей, ко времени правления Теодориха практически единственным таким каналом продолжал оставаться соляной путь между Равенной и Regio Salinarum. Естественно, возобновить когда-то оживленные торговые связи, Теодорих приказал мне снова наладить эти пути. Задание оказалось довольно сложным, и на выполнение его у меня ушло несколько лет.
Возобновить торговый путь с востока на запад было не так уж и трудно, потому что большая часть его пролегала по государствам и провинциям более или менее цивилизованным, от Аквитании до Черного моря. Некоторые из старых римских дорог требовали ремонта, но в целом они были хорошо проходимы, охранялись часто расположенными постами стражи, вдоль них встречалось достаточно постоялых дворов и других заведений, где купцы и их караваны могли остановиться, поесть и передохнуть. Данувий же был неплохим путем для тех, кто предпочитал передвижение по воде, его точно так же охраняли флоты Паннонии и римская военная флотилия из Мёзии, а его берега тоже были усеяны деревнями и постоялыми дворами, где купцам можно было сделать остановку. Грязный Мейрус был очень доволен, когда я назначил его королевским префектом, осуществляющим надзор на восточном участке маршрута. Его родной город Новиодун был конечной остановкой этого речного пути и находился как раз недалеко от места впадения Данувия в Черное море, поэтому Мейрусу приходилось по служебной надобности посещать и остальные портовые города — Константиану, Каллатию, Одесс, Анхиал, — которые являлись конечными пунктами сухопутных путей. Мой выбор оправдал себя — Мейрус безупречно выполнял свои обязанности, прекрасно руководил движением на этом конечном участке торговых путей и при этом никогда не пренебрегал собственными делами и поставкой рабов для моей «академии» в Новы.
Вновь наладить торговый путь с севера на юг оказалось труднее, и на это ушло гораздо больше времени, потому что земли, которые лежали к северу от Данувия, никогда не принадлежали римлянам, не были им окультурены и, мало того, их жители не имели ни малейшей склонности поддерживать с Римом дружеские отношения. Но мне все-таки удалось это сделать, в результате чего Италия получила более безопасный, чем когда-либо раньше, доступ к Сарматскому океану. Для того чтобы проложить этот путь, я последовал почти той же самой дорогой, которая некогда привела нас с принцем Фридо от Янтарного берега на юг. При этом мне пришлось подыскивать тропы и дороги, по которым смогут проехать повозки, телеги и пройти упряжки тягловых животных.
Во время своего первого путешествия я ехал в сопровождении довольно большого конного отряда — но то были не легионеры, а воины-остроготы и представители других германских народов. Если бы мы походили на римских захватчиков, то у нас возникло бы больше проблем. Однако я сумел убедить королей мелких государств и вождей племен, которые нам встретились, что мы их родня, представители их великого родственника Теодориха (Дитриха Бернского, как его здесь называли). Я объяснял, что единственное желание Теодориха — проложить через их земли дорогу, которая и им также принесла бы пользу. Лишь трое или четверо из этих деревенских правителей стали возражать, и только один или двое отважились на открытое противостояние; в этих случаях мы просто обошли стороной их крохотные лоскутки земли. По пути я оставлял часть своих людей, распоряжаясь, чтобы они выставили посты стражи и завербовали на военную службу воинов из числа местных жителей. Во время второго путешествия по тому же самому маршруту — на этот раз я не торопился — я взял с собой не только конный отряд, но и значительное количество простых людей из городов и деревень вместе с их семьями — тех, кто хотел поискать удачи в далеких и не слишком густонаселенных землях. Этих я оставлял — по одной, две или три семьи сразу — для того, чтобы они приступали к строительству придорожных таверн и конюшен; каждое из таких образований могло стать ядром для какой-нибудь многочисленной в будущем общины.
Прежде чем предпринять первое из этих путешествий на север, я снова оказался в Поморье, на побережье Вендского залива. От других путешественников я уже слышал, что королева Гизо больше не была правительницей ругиев. Она умерла почти в то же самое время, что и ее царственный супруг, а престол наследовал молодой человек по имени Эрарих, племянник погибшего Февы-Фелетея. Этот новый король Эрарих, услышав известие о моем приближении, ожидал меня с распростертыми объятиями, потому что он, так же как и Теодорих, стремился иметь сухопутный путь, по которому торговля между нашими государствами осуществлялась бы круглый год. Насколько я уже знал, Висва, главный путь ругиев в глубь Европы, была бесполезна почти всю долгую зиму и даже в самую лучшую погоду из-за своего чрезвычайно сильного течения не давала путешественникам возможности быстро добраться на юг.
Таким образом, Эрарих с радостью предоставил часть своих воинов-ругиев, а также кашубов и крестьян-везиев в помощь тем воинам Теодориха, которых я оставил в этом конце торгового пути. Воины устанавливали посты стражи, а крестьяне-скловены расчищали и расширяли тропу, чтобы сделать ее удобней, а также начали возводить вдоль нее постоялые дворы. Скловены могли делать только примитивную тяжелую работу и, когда она была выполнена, вернулись в Поморье, а более высокие по уровню развития крестьяне-ругии поселились там вместе со своими семьями, чтобы управлять этими заведениями.
Едва лишь мы с Эрарихом закончили все подготовительные работы, я поспешил разыскать своего старого приятеля Магхиба и не без удивления обнаружил, что он живет в огромном каменном доме. Армянин стал теперь почти таким же толстым, как и его партнер Мейрус, был одет почти в такое же дорогое платье, а цвет кожи его стал еще более смуглым. Однако он остался все таким же болтливым.
— Да, сайон Торн, королевы Гизо уже давно нет среди нас. Когда пришло известие, что оба, ее супруг и сын, погибли в сражении, она впала в неистовство, которое закончилось весьма печально — у нее в голове лопнул сосуд. Возможно, это вышло из-за того, что королева слишком сильно скрежетала своими удивительными зубами. Гизо переживала не из-за смерти своих мужчин, как ты понимаешь, она была в ярости, поскольку ее мечтам о том, что она станет королевой великого государства, пришел конец. Ну, что касается меня, то должен сказать, жаль, что сего несчастья не произошло еще раньше. Эта утомительная женщина нестерпимо недоела мне… хм, моему носу, если ты помнишь. Позднее я женился на девушке, которая была ближе мне по своему положению, и с тех пор мы идем по жизни рука об руку и уже нажили немало добра.
Он внезапно оборвал разговор, чтобы познакомить меня со своей женой, широколицей, радостно улыбающейся женщиной из скловен-везиев.
— Как видишь, — продолжил Магхиб свой рассказ, — мы с Худжек обогатились благодаря тому, что торговля янтарем вовсю процветает.
— Она станет процветать еще сильнее, когда появится новый, более быстрый путь на юг, — сказал я. — Много лет тому назад, Магхиб, я пообещал, что Теодорих вознаградит тебя за то, что ты пожертвовал своим носом ради этой твари Гизо. Я рад теперь предложить тебе пост королевского префекта здесь, на этом участке торгового пути. Жалованье, правда, довольно скромное, но я уверен, что ты найдешь способы извлечь пользу из своего нового положения. Можно, например, запросить определенную сумму с купцов за то, что ты приложишь свою официальную печать, или…
— Ну уж нет, — с благоговением произнес он. — Это такая честь для простой личинки-армянина, что я не стану марать ее ни за какие деньги. Скажи Теодориху, что я с радостью принимаю этот пост. Будь уверен: королевский префект здесь никогда и нуммуса не возьмет в качестве взятки за товары, которые он и его люди получат из Поморья.
Итак, постепенно оба торговых пути (и с севера на юг, и с востока на запад) стали такими же оживленными, какими они были во времена процветания Римской империи. По многочисленным морским и сухопутным путям поменьше к этим главным дорогам доставляли товары из государств, расположенных в отдалении от Европы, из земель на далеком побережье Германского и Сарматского океанов, а также Черного моря: из Британии, Скотий, Скандзы, Колхиды, Херсонеса привозили даже шелк и другие диковинки из страны seres. Тем временем новые корабли, которые были построены по приказу Теодориха, вели оживленную торговлю вдоль средиземноморского побережья: с вандалами в Африке, свевами в Испании, римскими колониями в Египте, Палестине, Сирии и в так называемой Каменистой Аравии[434].
Конечно, как это не раз случалось на протяжении мировой истории, процветание империи иногда прерывалось войнами и мятежами. Некоторые из них случились в странах настолько далеких от Теодориха, или императора Анастасия, или каких-либо иных союзников, что с этим ничего нельзя было поделать. Другие же имели место поблизости от владений Теодориха, поэтому он посылал туда войска, чтобы подавить их. Сам он не ездил к мятежникам и не отправлял туда ни меня, ни кого-либо из своих верных маршалов и генералов. Теперь его войсками командовали совсем другие люди. Старый сайон Соа, генерал Ибба, Питца, Хердуик — все к этому времени уже умерли или ушли на покой. Теперь генералами стали Тулуин и Одоин, которых я даже не встречал, а также Витигис и Тулум — этих я немного знал, еще во времена осады Вероны, когда они были всего лишь optio и signifer.
Одним из мятежников, против которого новые генералы отправились сражаться, оказался наш старый знакомый. Помните, как много лет назад некое гепидское племя тщетно пыталось помешать нашему продвижению в Италию? Та засада у Вадума на реке Савус стоила нападавшим множества людей, в том числе и их короля Травстилы, а мы потеряли в той битве короля ругиев Фелетея. Похоже, теперь гепиды снова пытались самым бессовестным образом испытать нашу отвагу, причем произошло это неподалеку от того же самого места. Под командованием своего нового короля Тразариха, сына погибшего Травстилы, они осадили, взяли штурмом и заняли Сирмий, тот самый город в Паннонии, где жители разводили свиней и где наша армия зимовала по пути от Новы на запад.
Я до сих пор помню, как ужасно воняло в Сирмии, так что я лично оставил бы этот город гепидам, но мы должны были прогнать их восвояси. И причина тут была простая: в противном случае гепиды могли навсегда захватить движение по реке. Но важнее всего было то, что Сирмий находился на самом востоке владений Теодориха. Несмотря на существующие между ним и Анастасией дружественные отношения, эта провинция Паннонии все еще оставалась камнем преткновения — местом, где Восток и Запад никак не могли установить границу, так что не хватало еще вторжения иноземных захватчиков.
Таким образом, когда наша армия прошла через всю Паннонию, Анастасий злобно заявил, что она якобы посягнула на земли Восточной империи. Может, так оно и было, потому что наши войска легко выбили гепидов из Сирмия, а затем долго гнали их на восток, прежде чем вернуться обратно в Италию. В любом случае вторжение это давало Анастасию повод объявить войну Теодориху и наказать его за «дерзость и непокорность». На самом деле император только делал вид, что оскорблен, потому что все так и ограничилось одними лишь громкими заявлениями. Поскольку Анастасий не мог снять никаких сухопутных войск, которые постоянно противостояли Персии, он отправил лишь несколько боевых галер атаковать Италию. Все, что они смогли сделать, — это дойти до нескольких наших южных портов и бросить якорь в устье, желая продемонстрировать, что тем самым отрезают нам пути для торговли со странами Средиземноморья. Но эти военные суда находились там недолго.
Командующий римским флотом Лентин как мальчишка обрадовался возможности снова построить несколько khelaí и, дождавшись ночного отлива, спустить их на воду. Когда три или четыре военные галеры в трех или четырех разных портах таинственным образом одновременно загорелись ниже ватерлинии, остальные мигом подняли якоря и убрались прочь, на свои базы в Пропонтиде. Эта война никогда не была объявлена официально, поэтому ни одна из сторон не стала заявлять, что выиграла ее или потерпела в ней поражение. Однако и спустя много лет Теодорих и император Восточной империи — сперва Анастасий, затем Юстиниан — строго соблюдали взаимные договоренности и упорно трудились ради процветания своих народов и государств.
Другая война началась на западе, и она была более значительной. Теодорих, который породнился через браки со столькими соседними монархами, соблюдал все заключенные с ними договоры, однако эти брачные союзы не заставили вчерашних противников лучше относиться друг к другу. Поэтому спустя какое-то время между его свояками и одним из зятьев вновь возникли споры и разногласия.
Король франков Хлодвиг и король визиготов Аларих оба претендовали на земли вдоль реки Лигер[435], считавшейся границей между их владениями — Галлией и Аквитанией. В течение нескольких лет территория эта служила предметом постоянных раздоров между их народами, которые жили там, и вызывала стычки, время от времени затихавшие благодаря очередным договорам, хотя перемирие никогда не продолжалось слишком долго. В итоге оба короля начали собирать войска и вооружаться, решив затеять серьезную войну за эти земли. Теодорих попытался, соблюдая нейтралитет, помирить своих августейших родственников, посылая многочисленных послов в качестве третейских судей к Алариху в Толосу и к Хлодвигу в его новую столицу Лютецию[436]. Но ничто не могло успокоить этих воинственных королей, и когда стало ясно, что война неизбежна, Теодорих решил поддержать Алариха. Это решение далось ему очень непросто: ведь предстояло выступить против родного брата его супруги Аудофледы. Но разумеется, Аларих Балт и его подданные визиготы были связаны с нами, остроготами, узами гораздо более прочными, чем брачный договор.
Однако события повернулись так, что нашим воинам почти не пришлось воевать в Аквитании. Прежде чем они смогли присоединиться к визиготам, король Аларих пал в битве у города под названием Пиктава[437], и так вышло, что визиготы потерпели поражение. Однако, как только наша армия атаковала ряды франков, король Хлодвиг сложил оружие и запросил мира. Для того чтобы удержать только что завоеванные земли вдоль Лигера, он снова заключил продолжительный союз с новым королем визиготов Амаларихом. Когда наши генералы Тулуин и Одоин приняли его условия, Хлодвиг со своими франками отступил. То же самое сделали визиготы, а наша собственная армия вернулась обратно в Италию практически без потерь.
В результате этой короткой войны новым королем визиготов стал Амаларих, сын погибшего Алариха, совсем еще ребенок. Поскольку в силу слишком юного возраста сам он не мог править, его мать, королева Тиудигото, стала регентшей. А дальше все просто: поскольку мальчик этот был внуком, а его мать — дочерью Теодориха, на деле правителем визиготов стал сам Теодорих. Они и мы, остроготы, впервые за долгие столетия стали подданными одного короля. Теперь Теодорих управлял всеми землями, граничащими со Средиземноморьем, Паннонией и Далматией, всей Италией и Аквитанией, вплоть до Испании. Его владениям больше не было нужды, как раньше, называться Западной Римской империей. С этого времени их можно было именовать гораздо точнее — и с большей гордостью — королевством готов.
Позвольте мне на примере проиллюстрировать, какой спокойной и гармоничной была жизнь в королевстве в мирное время правления Теодориха.
Я как раз находился в резиденции короля в Медиолане в один из дней, когда он лично принимал жалобы и прошения от своих подданных, которые были недовольны тем, как их дела были рассмотрены местными властями или низшими магистратами. Я сопровождал Теодориха и нескольких его помощников-советников в зал для слушаний, и, помню, мы все сильно удивились, не обнаружив там ни единого гражданина, который хотел бы быть выслушанным. Мы с советниками даже слегка подшутили над королем: дескать, он правит таким ленивым народом, что его подданные даже не хотят сутяжничать.
И тут Боэций вставил:
— Plebecula inerte, inerudite, inexcita[438].
— Вот уж нет, — сказал Теодорих с веселым смирением. — Спокойный народ — это самое лучшее, чем может гордиться монарх.
Я спросил:
— А как ты сам объясняешь это — почему подданные более довольны твоим правлением, нежели правлением предыдущих властителей, хотя те и не были «неотесанными чужеземцами и грязными еретиками», каковыми считают нас римляне?
Он немного подумал, прежде чем ответить на вопрос:
— Может, потому, что я стараюсь никогда не забывать кое о чем. Вообще-то об этом следует помнить всем, но это обычно редко делают. А именно: все живое — будь то король, простолюдин, раб или свободный человек, мужчина, женщина, евнух, ребенок, даже каждая кошка и собака, насколько я знаю, — являются центром мироздания. Это очевидно для каждого из нас. Но мы — будучи сами центрами мироздания — часто не задумываемся о том, что и все остальные наряду с нами полагают точно так же.
Кассиодор Филиус посмотрел на короля слегка скептически.
— Как может раб или собака быть хозяином мироздания? — спросил он с непередаваемым высокомерием, явно считая себя самого избранным.
— Я не употребил слово «хозяин». Человек может подчиняться велениям бога или нескольких богов, своему господину или старшим в семье, каким-нибудь признанным авторитетам. Я вовсе не говорил о себялюбии или чванстве. Человек может любить, скажем, своих детей больше, чем себя самого. Многие вообще не имеют привычки важничать.
Теперь вид у Кассиодора стал слегка обиженным, словно он воспринял критику на свой счет. Теодорих продолжал:
— Тем не менее, с точки зрения любого человека, все в этом мире вращается вокруг него. А как может быть иначе? Воспринимая все изнутри, он рассматривает внешний мир только как существующий в той степени, в какой он затрагивает его самого. Именно поэтому интересы данного конкретного человека и становятся для него основными. То, во что он верит, он считает истиной. То, чего он не знает, не является чем-то важным для него. То, что не вызывает у него ненависти или любви, вообще не имеет к нему отношения. Его собственные нужды, желания и требования заслуживают, на его взгляд, самого пристального внимания. Его собственный ревматизм для него гораздо важнее, чем чья-то смерть от трупного червя. А его собственная неминуемая смерть означает настоящий конец мира.
Теодорих замолчал и посмотрел на всех нас по очереди.
— Может ли кто-нибудь из вас, достойные мужи, представить себе, что трава будет расти даже тогда, когда вы не сможете ощутить, как она пружинит под ногами? Когда вы не сможете почувствовать ее аромата после дождя? Когда не сможете пустить своего верного коня попастись на ней? Что некогда эта трава будет расти единственно для того, чтобы покрыть вашу могилу, а вы даже не сможете взглянуть на нее, насладиться ее видом?
Никто из нас не произнес ни слова. Казалось, что в пустом зале, где гуляло эхо, вдруг повеяло могильным холодом.
— Итак, — заключил Теодорих, — когда кто-нибудь из подданных требует моего внимания — будь то сенатор, свинопас или портовая шлюха, — я стараюсь напомнить себе: трава растет, мир существует только потому, что этот человек живет. И его или ее дело становится для меня самым безотлагательным. И затем, разбираясь в их проблемах, я стараюсь не забывать одну простую истину: все, что я сделаю, неумолимо затронет и другие центры мироздания. — Король улыбнулся, глядя на наши сосредоточенные лица. — Возможно, это звучит глупо или слишком путано. Но я верю, что мои попытки предвидеть будущее позволяют мне судить, выносить приговоры и править более осторожно. — Он слегка пожал плечами. — Во всяком случае, люди, кажется, довольны.
И снова никто из нас не произнес ни слова. Мы так и продолжили молча стоять, восхищаясь королем, который мог относиться к своему народу, включая самых ничтожных его представителей, с таким сочувствием. А может, каждый из нас вспоминал о других людях — тех, у кого было имя, и безымянных, — о людях, кому мы, проявив постыдное равнодушие, в прошлом причинили зло, о тех, кого мы убили или же кого просто недостаточно любили.
* * *
Я, подобно сенаторам, свинопасам, портовым шлюхам и почти всем остальным людям — центрам мироздания во владениях Теодориха, очень неплохо жил своей центростремительной жизнью на протяжении всего того времени, что он правил. Моя торговля рабами процветала и при этом почти не требовала моего внимания; разумеется, я и не мог уделять ей много времени из-за своих постоянных отлучек и необходимости пребывания при дворе. Тем не менее мои опытные и усердные слуги в имении уже, образно выражаясь, собрали два или три урожая хорошо обученных, образованных, воспитанных рабов. Выпускники моей «академии» настолько превосходили обычных рабов в римских городах, что их продали с большой выгодой. Затем Мейрус прислал в Новы с очередной партией товара из Новиодуна молодого грека — не юношу, а взрослого евнуха. В письме он советовал мне как следует присмотреться к этому рабу.
«Этот Артемидор, — говорилось в письме, — бывший воспитатель рабов при дворе некоей персидской принцессы Балаш. Ты и сам увидишь, что он действительно сведущ в искусстве воспитания самых лучших слуг».
Я задал Артемидору несколько вопросов относительно его методов обучения, включая и такой:
— Как ты определяешь, когда ученик заканчивает обучение — когда он или она полностью готовы к выполнению своих обязанностей и их можно продать в услужение?
Классический греческий нос евнуха надменно вздернулся, и он произнес:
— Ученик никогда не заканчивает обучения. Разумеется, в мои обязанности входит научить его читать и писать на том или ином языке. Затем, когда рабы выходят в большой мир, они продолжают поддерживать со мной отношения, дабы получать от меня ценные указания. Они могут спрашивать совета как в серьезных, так и в абсолютно незначительных делах — по поводу новых причесок госпожи или в вопросах, требующих большой секретности. Ученики никогда не прекращают обучения, и я никогда не перестаю совершенствовать их умения и мастерство.
Я остался весьма доволен ответом евнуха, наделил его всеми полномочиями, и с той поры моя усадьба в Новы стала настоящей академией. Многих из первых выпускников Артемидора я взял в свои дома — в здешнее поместье и в римские резиденции Торна и Веледы. Даже когда у меня самого слуг уже было в избытке, больше, чем на виллах самых богатых римлян, Артемидор продолжал присылать таких отменных юношей и девушек, что, по чести сказать, мне было жаль расставаться с ними. Но я все-таки продавал их, запрашивая запредельную цену и неизменно получая ее.
Только одному-единственному человеку я упорно отказывался продавать своих рабов. Это была наследная принцесса Амаласунта, которая теперь выросла и жила в отдельном дворце, построенном Теодорихом для нее и ее будущего супруга. Когда во время своего первого визита туда Амаласунта пригласила меня полюбоваться его великолепием, я снова увидел, как она разозлилась на одну из своих служанок, молоденькую девушку, которая не расслышала ее приказания. Управляющему было сердито приказано убрать девчонку и «прочистить ей уши». Мне стало любопытно, что это значит, и я осторожно последовал за ними. «Чистка» заключалась в том, что в оба уха девушке налили кипяток, оставив ее полностью глухой и с ужасными ожогами. После этого, когда бы наследная принцесса ни начинала обхаживать своего «дядюшку Торна», уговаривая его продать ей искусную tonstrix или cosmeta, я всегда отвечал ей, что у меня, к сожалению, нет таких под рукой.
Я мог позволить себе выбирать, и вскоре у меня появилось очень много постоянных покупателей, в основном это были римляне, которые уже давно не имели возможности обзавестись приличными слугами. Честно говоря, я сперва ожидал, что мне придется проповедовать римлянам новый подход к рабам в целом, но обнаружил, что в этом нет необходимости. Мне не пришлось убеждать свободных граждан перестать бояться, что мужчины-рабы посягнут на их собственных женщин или поднимут мятеж. Все, что мне пришлось сделать, — это продемонстрировать своих рабов в деле во дворце сайона Торна на Яремной улице.
Когда бы я ни оказывался в резиденции, это место тут же оживало и там устраивались торжества и пиры, на которые приглашали самых знатных людей. Моим слугам оставалось только соответствующим образом позаботиться о них: опытный coquus готовил изысканные блюда, которые подавали педантичные разносчики; утонченные горничные прекрасно убирали помещения, а талантливые и преданные садовники творили настоящие чудеса в маленьком садике перед домом. Среди выпускников моей «академии» были также слуги, которые могли обратиться к иноземным гостям на их родном языке, и писари, способные написать для них письма. И абсолютно все, даже мальчишки на побегушках, поварята и другие, выполняли свою рутинную работу на совесть, рассчитывая со временем получить повышение, а мои гости готовы были с радостью приобрести себе таких слуг.
И еще, что особенно важно, никогда даже и речи не заходило о том, чтобы мои мужчины-рабы забылись, оказавшись в комнате свободной женщины, или же попытались бы силой отвоевать себе свободу. Поведение слуг было безупречным, и знаете почему? Артемидор, естественно, свято верил в то, что греки стоят выше всех остальных в мире, и он также внушал всем своим воспитанникам, что они, будучи представителями восточных народов, были выше по отношению к западным. Таким образом, выпускники его «академии» считали ниже своего достоинства вступать в интимную близость с римлянами (или готами). И потом, их мастерство действительно высоко ценили, их слишком уважали, чтобы у них появился хоть какой-нибудь повод поднять мятеж. Артемидор учил их: «Человек должен трудиться, чтобы быть достойным рабом. А если кто-то родился свободным человеком, то это еще не повод для гордости». Артемидор, будучи платоником, также внушал своим воспитанникам, что следует с подозрением относиться к любой религии. Во всяком случае, все эти юноши и девушки были довольно разумными и постепенно получали хорошее образование; не было случая, чтобы кто-либо из них стал жертвой льстивых речей католических священников или сделался приверженцем другой христианской религии.
Только представьте, выпускники «академии» Артемидора были настолько мудрыми и знающими, что я с огромным трудом сумел отыскать среди них кого-нибудь поглупее, чтобы они прислуживали в доме Веледы на Transtiber[439]. Мне хотелось, чтобы глаза и умы слуг были не такими острыми, ибо я опасался, вдруг они сумеют разглядеть какую-нибудь оплошность, которую я совершу в их присутствии. И еще, я брал в свой особняк только слуг-юношей, потому что даже самые ненаблюдательные и совсем юные девушки скорее заметили бы какие-либо промахи и несоответствия в моем поведении или манерах. Конечно же, я постарался, чтобы эти юноши никогда не видели своего хозяина Торна, и вдобавок не позволял им встречаться с рабами из дома Торна, расположенного на другом берегу реки. Я держал оба своих особняка изолированно один от другого, точно так же, как это я делал со своими двумя «я», — существовало два различных круга близких друзей Торна и Веледы, и в гости к ним ходили абсолютно разные люди. Я отоваривался в разных лавках, посещал разные арены и театры и даже прогуливался по вечерам в разных общественных садах.
Поскольку рабов во всех трех моих резиденциях имелось очень много, они были не слишком загружены работой. Вдобавок жили они в очень удобных домах, расположенных поблизости, — я не скупился, потому что, разумеется, торговля рабами приносила мне гораздо больше денег, чем мое маршальское mercedes, и я мог тратить эти деньги по своему усмотрению.
Во всех моих домах стояли дорогие кушетки с матрасами, набитыми настоящим пухом; мебель была сделана из тенарского мрамора, капуанской бронзы и деревьев цитрусовых пород из Ливии; в обоих городских домах имелись мозаичные стены, выполненные теми же художниками, которые украшали собор Святого Аполлинария. В доме Торна я со своими гостями обедал за столами, уставленными серебром, у каждого блюда имелись ручки, выполненные в виде лебедя. В доме Веледы в каждой спальне имелось этрусское зеркало, из настоящего стекла, и когда кто-нибудь смотрелся в него, оно отражало еще и рисунок из цветов, который был выгравирован на обратной стороне. В обоих городских домах посуда под напитки также была стеклянной — из египетского, так называемого «поющего» стекла, такого дорогого, словно это были драгоценные камни. Когда сосуды стояли на столе или даже просто на полке, каждый бокал, чаша и кубок звенели в унисон с голосами беседующих в комнате.
В своем доме в Новы я также повесил музыкальный инструмент, который обнаружил в далекой деревушке в Байо-Варии; такого я нигде больше не встречал. Крестьянин, который продал его мне, не знал, кто и когда его сделал, однако было ясно, что инструмент этот очень древний. Он состоял из камушков различной величины; середина каждого была высверлена подобно перевернутому сосуду; их вес постепенно возрастал от четырех унций до четырех либров; каждый камень висел на отдельной веревке (хотя позднее я перевесил их на серебряные цепочки), и когда их затыкали или ударяли по ним, они издавали различные звуки, невероятно чистые и мелодичные. Один из моих домашних слуг в Новы обладал талантом к музыке и научился играть на этом инструменте маленькими молоточками так виртуозно и мелодично, словно это была кифара.
За столами в доме Торна мы с гостями ели различные яства, приправленные рыбным соусом и мосильским маслом, и запивали их пепаретскими винами семилетней выдержки, и макали их в блюдца с сахаром, который привозили из далекой Индии, или в бледный мед из долин Эне. За обедом мы слушали нежную изысканную музыку, которую исполняли миловидные рабы: в зависимости от настроения, в котором я пребывал, либо любовные мелодии на буковой флейте, либо грустные, вызывающие тоску по прошлому — на костяной, либо веселые, живые — на старинной. В моих термах гости могли найти все, что им было угодно, от чудодейственной мази для кожи до освежающих дыхание розовых с корицей пастилок. Льщу себя надеждой, что наиболее привлекательными в моих домах были все-таки беседы, которые там велись, а не внешнее убранство.
Иногда, оставшись в одиночестве, я вспоминал, что далеко не всегда был таким правильным и добропорядочным. Помню, однажды я сидел и разглядывал какую-то свою утварь, это оказалось нечто необычное, и я перевернул предмет, чтобы определить, кто его сделал — kheirosophos[440] или какой-то еще известный ремесленник. Внезапно я развеселился и принялся смеяться над самим собой, припомнив, как когда-то шел в сражение, размахивая чужим старым мечом или даже тем оружием, которое брал из руки убитого, не обращая при этом ни малейшего внимания на его внешний вид, ценность и имя мастера.
Ну, те дни уже давно миновали. С возрастом человек стремится к комфорту и требует к себе большего внимания. Слава богу, у меня было немало слуг, чтобы обо мне позаботиться. Со временем мои путешествия стали реже и короче, я подолгу останавливался в одной из своих резиденций или же гостил в каком-нибудь из дворцов Теодориха. К счастью, пока еще я не одряхлел. Я никогда не был плотным или особо крепким физически, однако и не стал со временем слишком слабым. В тот самый день, который я описываю, я мог с былой легкостью вскочить на своего скакуна — Велокса Пятого, которого нельзя было отличить от его знаменитых предков, — и отправиться куда-нибудь далеко, хоть на край света. Другое дело, что к тому времени на свете вряд ли осталось место, которое влекло бы меня так сильно, чтобы все бросить и немедленно отбыть туда.
Однако что-то я уделяю слишком много места своим незначительным делам и переживаниям. А между тем в стране происходило много чего, что вызывало интерес и даже могло считаться историческим событием. Я по меньшей мере однажды был вовлечен в одно такое событие, поскольку написал историю и составил родословную Амалов, дабы Теодориху и его супруге, а также квестору и другим советникам было проще сделать выбор, когда придет время подыскать подходящего супруга из готов для наследной принцессы Амаласунты. И вот такое время настало. Счастливца, на котором остановили выбор, звали Эвтарихом, он был подходящего возраста, да и родословная у него не подкачала: юноша был сыном herizogo Ветериха, который жил в визиготских землях Испании. Эвтарих являлся потомком той же самой ветви Амалов, от которой происходили королева Гизо и Теодорих Страбон; таким образом, его брак с Амаласунтой наконец связал бы нашего Теодориха с давно уже отделившейся и частенько проявлявшей своеволие ветвью семейства. Рад написать, что молодой Эвтарих совершенно не походил на Гизо или Страбона. У него была весьма представительная внешность, приятные манеры и живой ум.
Церемонию венчания престолонаследницы провел в соборе Святого Аполлинария арианский епископ Равенны (как сообщают, это заставило римского католического Папу буквально кипеть от ярости и досады: еще бы, он не мог совершить обряд сам и не в силах был этому помешать). Сие событие было таким торжественным и значительным, что подвигло Кассиодора написать стихи. Они сочетали в себе гимн красоте невесты, эпиталаму в честь влюбленной пары и восхваление Теодориха за то, что он был настолько мудр, что соединил новобрачных. Стихи были совершенно в духе Кассиодора. Когда их переписали для римских «Ежедневных новостей», они заняли столько страниц, что ими оказался покрыт чуть ли не весь фасад замка Конкордия. Гости прибыли на празднование из самых отдаленных уголков готского королевства и из других земель (и остались на несколько недель после свадьбы, наслаждаясь римско-готским гостеприимством). Император Анастасий прислал из Константинополя свое доверенное лицо с поздравлениями и богатыми подарками. Благородные родственники невесты и союзники ее отца также прислали своих представителей — из Карфагена, Толосы, Лугдуна, Лютеции, Поморья, Исенака, из всех столичных городов — с поздравлениями, богатыми подарками и сердечными пожеланиями молодой паре жить счастливо.
Но судьба распорядилась иначе: вскоре после того, как новобрачные переехали в только что построенный дворец в Равенне, Эвтарих заболел и умер. Лично я очень сомневался (и был далеко не единственным, кто так думал), что вообще можно счастливо прожить с невыносимой Амаласунтой хоть сколько-нибудь долго; злые языки утверждали, что бедняга умер только для того, чтобы отделаться от своей супруги. Однако этот брак просуществовал достаточно долго, чтобы на свет родился ребенок. Теодорих был чрезвычайно рад этому прибавлению в его семействе, потому что Амаласунта произвела на свет мальчика. Точно так же радовались и мы, его придворные и советники, но наша радость слегка померкла из-за безвременной кончины Эвтариха. Теодорих страшно гордился своим новорожденным внуком, хотя и отчаянно старался не демонстрировать этого. Единственное обстоятельство, которое всех беспокоило, заключалось в том, что, когда родился принц Аталарих, королю, как и мне, уже перевалило за шестьдесят. Если Теодорих умрет до того, как его внук станет взрослым (а именно так почти наверняка и произойдет), тогда Амаласунта станет регентшей; стоит ли говорить, что абсолютно все в королевстве приходили в ужас от подобной перспективы.
Однако не только в готском королевстве были причины опасаться будущего; точно так же дело обстояло и в Восточной Римской империи, потому что почти в это же самое время умер и император Анастасий. Этот человек всю свою жизнь боялся грозы, и вот одной роковой ночью он решил укрыться от нее в гардеробной Пурпурного дворца, там его и нашли мертвым слуги на следующее утро. Общее мнение было такое, что император скончался от сильного страха, но, кроме всего прочего, ему уже исполнилось восемьдесят семь лет, а человек от чего-нибудь да должен умереть.
Анастасий, может, и не был самым достойным и прославленным императором всех времен, однако его преемник в Константинополе оказался совершенно пустым человеком, абсолютным ничтожеством. Его звали Юстином, и прежде он был обычным пехотинцем, которого за храбрость в сражении повысили до начальника стражи в императорском дворце Анастасия. Таким образом, он получил пурпур чисто случайно, это произошло благодаря тому, что он, как говорится, был «поднят на щит» своими восхищенными товарищами-офицерами. Отвага и мужество — прекрасные качества, однако у Юстина имелось множество уравновешивающих их недостатков, самым значительным из которых была его вопиющая безграмотность, полная неспособность читать и писать. Для того чтобы написать свое имя под императорским указом, Юстину приходилось обводить стилом резную металлическую пластинку-шаблон с императорской монограммой. Таким же образом он подписывал все документы, а ведь пользуясь безграмотностью императора, злопыхатели вполне могли подсунуть ему вместо очередного договора, скажем, текст непристойной песенки, которую распевают в тавернах.
Однако подданных Юстина (и его братьев-монархов) все-таки не столько беспокоило его ужасающее невежество и несоответствие высокому положению — многие государства переживали свои лучшие годы, когда ими правили совершенно никчемные правители, — сколько то, что новый император привел с собой в Пурпурный дворец своего гораздо более толкового, решительного и тщеславного племянника Юстиниана. Этот молодой патриций стал официальным квестором и писцом императора, так же как Кассиодор у Теодориха; разумеется, Юстин нуждался в грамотном и образованном помощнике. Но там, где Кассиодор просто представлял, так сказать, рупор Теодориха, Юстининан, как это скоро выяснилось, писал ноты для трубы Юстина, и, надо сказать, никому не пришлась по нраву та музыка, которую теперь исполняли в Константинополе. Поскольку Юстиниан был настоящим правителем, да и возраст у него был самым подходящим — тридцать пять лет, и поскольку его дядюшке Юстину уже исполнилось шестьдесят шесть, государства, соседние с Восточной Римской империей, не могли сбросить со счетов весьма неприятную перспективу: вполне могло так случиться, что им придется иметь дело с императором Юстинианом — сегодня de facto[441], а завтра уже de jure[442], причем надолго.
Слухов ходило множество. Плохо уже то, что Юстин во всем полагался на своего выскочку племянника; но было и еще кое-что действительно ужасное (и с этим соглашались все): Юстиниан, в свою очередь, полагался на персону совершенно чудовищную — некую молодую женщину, над которой при обычных обстоятельствах зеваки потешались бы на улице. Ее звали Феодорой; ее отец содержал зверинец на гипподроме, а сама она с детства работала на сцене mima[443]. Одного лишь ее происхождения и рода занятий было достаточно, однако Феодора ухитрилась приобрести совсем уж дурную славу. Путешествуя со своим балаганом от Константинополя до Кипра, а оттуда до Александрии и обратно, эта молодая девица прославилась тем, что весьма искусно ублажала своих поклонников-мужчин как наедине, так и на людях. И эти частные представления настолько пришлись Феодоре по вкусу, что, по слухам, она однажды посетовала, что «у женщины недостаточно отверстий, так что можно одновременно наслаждаться лишь тремя любовниками».
Во время очередного своего путешествия она познакомилась с молодым патрицием Юстинианом и поразила его воображение. Теперь Феодора достигла зрелого возраста (ей исполнилось девятнадцать), «вышла на заслуженный отдых» и стала «почтенной дамой» — это значило, что теперь она была любовницей одного только Юстиниана. Даже те, кто ненавидел эту женщину и питал к ней отвращение, признавали, что она была личностью сильной, жестокой и расчетливой: вскоре ее руку можно было узнать во многих указах и эдиктах, которые Юстиниан составлял от имени императора Юстина.
Феодора хотела стать законной супругой Юстиниана; она мечтала со временем сделаться императрицей. Он тоже был не прочь жениться на ней, ибо как благочестивый православный христианин беспокоился о том, чтобы освятить их союз. Однако один из старых законов Римской империи строго запрещал знатному человеку жениться на mulieres, scenicae, libertinae, tabernariae[444]. Любовники хотели внести поправки в этот закон, чтобы вышеназванных женщин, прошедших «великое покаяние», можно было официально признать очищенными, чуть ли не девственными, и позволить им вступить в брак с кем угодно. Несмотря на всю очевидную нелепость этого нового постановления, спрашивается: кто мог придать ему законную силу? Ну разумеется, церковь! Стоит ли удивляться, что Юстиниан и Феодора сделали все возможное, чтобы расположить к себе христианских священников.
И усилия этой парочки вскоре принесли свои плоды. Самым громким достижением во время правления Юстина был так называемый «дипломатический подвиг» по излечению ереси, которая столько лет разделяла церкви Рима и Константинополя. Несомненно, с точки зрения верующих обеих сестер-церквей, это был весьма похвальный шаг. Однако, столь открыто поддержав эти два направления христианства, Юстин по умолчанию объявил себя врагом всех остальных религий, существовавших в империи, включая и христианское «еретическое» арианство. Другими словами, император Востока теперь официально провозгласил себя религиозным врагом своего соправителя на Западе. Это придало некоторый вес и дало толчок новым поношениям Теодориха римской церковью.
В течение многих лет язвительные реплики церковников почти никогда не задевали Теодориха, гораздо чаще они удивляли его, однако это вечное противостояние священников все-таки причиняло королю определенные неприятности. Это заставило римлян с недоверием и сомнением относиться ко всем самым благим намерениям Теодориха, и в то же самое время его товарищи-готы ворчали, что он слишком благосклонно настроен к неблагодарным народам. Теодорих не был слишком уж осторожным и подозрительным человеком, но ему пришлось бдительно следить как за внутренними, так и за внешними врагами своего государства. Так, на всякий случай: если вдруг какому-нибудь чужеземному христианскому правителю захотелось бы вторгнуться в королевство готов, или если бы кто-нибудь из недовольных граждан-христиан внезапно поднял мятеж, или если бы какой-нибудь захватчик осмелел, узнав, что римская церковь станет подстрекать свою паству встать на сторону «христианина-освободителя» и повернуть оружие против занимающих высокие посты «еретиков». Частично именно по этой причине Теодорих, едва вступив на престол, уволил всех римлян, занимавших высокие посты в его армии, а позднее издал закон о том, что всем, кто не является воином, строго-настрого запрещено носить какое-либо оружие.
Однако после быстрого разгрома гепидов под Сирмием и поспешного бегства боевых галер Анастасия из южных портов ни один чужеземец больше не рискнул тревожить владения Теодориха. Угроза пришла, и совсем скоро, оттуда, откуда ее никто не ожидал. Впервые я услышал об этой опасности, когда в Рим прибыл очередной караван с новыми рабами, выпускниками моей «академии», который лично сопровождал Артемидор. Я удивился тому, что грек сам привез рабов, потому что он почти никогда не покидал моей усадьбы в Новы. Артемидор был уже не молод и не мог больше похвастаться классическим греческим профилем, став теперь, как это всегда бывает с евнухами, очень тучным и поэтому не слишком любящим путешествовать. Но долго гадать мне не пришлось, ибо он тут же отвел меня в сторону и сказал:
— Сайон Торн, я привез известие, предназначенное только для твоих ушей. Его нельзя доверить ни одному посланцу. Среди самых доверенных лиц короля Теодориха завелись предатели, и в рядах их зреет заговор.
Когда Артемидор все объяснил, я холодно заметил:
— Я стал торговцем рабами, чтобы поставлять ценных слуг людям из высшего общества, а не затем, чтобы подслушивать, что происходит у них дома.
Точно таким же ледяным тоном грек ответил мне:
— Я разделяю твои убеждения, сайон Торн. Мои воспитанники строго предупреждены относительно того, что просто недопустимо подслушивать и распускать сплетни. Даже женщины умудряются выучиться искусству хранить молчание и вести себя пристойно. Но похоже, что в данном случае речь идет отнюдь не о пустых сплетнях.
— Да уж, дело нешуточное. Насколько мне известно, острогот Одоин, как и я, имеет титул herizogo, а также занимает пост генерала, который чуть меньше моего маршальского. И ты поверил рабу, который оговорил такого уважаемого человека?
— Это мой раб! — Артемидор произнес это уже совершенно ледяным тоном. — Воспитанник моей школы. И еще, юный Гакат — черкес, а этот народ известен своей врожденной честностью.
— Я прекрасно помню парня. Я продал его Одоину в качестве писца. Несмотря на все его титулы и звания, генерал не умеет читать и писать. Но послушай, ведь его резиденция находится прямо здесь, в Риме. Если дело и впрямь такое важное, то почему раб Гакат не пришел ко мне? Зачем было посылать отсюда сообщение тебе в Новы?
— Черкесам присуща одна редкая особенность — у них очень развито уважение к иерархии старшинства. Даже младший брат, если его старший брат входит в комнату, вскакивает на ноги в знак почтения и никогда не заговорит первым в его присутствии. Для моих воспитанников-черкесов я, похоже, являюсь loco frateri[445], кем-то вроде старшего брата. Вот они и обратились ко мне со своими заботами.
— Отлично. Тогда я отправлю молодого Гаката к старшей сестре, чтобы та помогла выяснить правду. Передай парню, чтобы он при первой возможности перешел Тибр и разыскал дом госпожи Веледы…
* * *
Мы с генералом Одоином никогда не были близкими друзьями, но часто встречались при дворе Теодориха. Поскольку теперь я решил сам пробраться в его дом и понаблюдать за всем изнутри, мне следовало стать абсолютно неузнаваемым. Когда Гакат появился в доме Веледы на противоположном берегу Тибра, я сказал:
— Твой хозяин вряд ли знает или интересуется тем, сколько у него рабов. Тебе надо лишь внедрить меня в их среду на какое-то время. Сами рабы не станут задавать вопросов, с какой стати писец их хозяина это сделал. Скажешь им, что я твоя старшая овдовевшая сестра, которая ищет работу для того, чтобы прожить.
— Прости меня, caia Веледа… — И молодой человек осторожно кашлянул. Он был очень привлекателен (этим славились все черкесы, мужчины и женщины) и теперь пытался продемонстрировать хорошие манеры, которым Артемидор обучил всех своих воспитанников. — Дело в том… видишь ли, там не слишком много рабов — во всяком случае, такой знатности и… хм… столь необычного возраста.
Это так уязвило меня, что я воскликнул раздраженно:
— Гакат, я еще не готова скромно сидеть без дела в углу! И я могу притвориться скромной рабыней, такой униженной, что обману даже твои острые и всевидящие глаза.
— Я не имел в виду ничего непочтительного, — быстро произнес он. — И разумеется, госпожа более чем красива, чтобы сойти за мою черкешенку-сестру. Только прикажи мне, caia Веледа. В качестве кого ты предпочтешь служить?
— Vái, да я могу быть кем угодно! Кухаркой, судомойкой, какая разница! Мне надо только проследить за посетителями твоего хозяина и узнать, о чем они беседуют.
И вот, спустя почти пятьдесят лет после того, как в детстве мне пришлось прислуживать на кухне, к великому своему изумлению, я снова стал выполнять работу презренной судомойки. Правда, сейчас я делал это во имя великой цели. Любой ценой мне надо было довести до конца свое предприятие, и, должен признаться, играть роль шпиона оказалось проще, чем изображать прислуживающего раба. Опыт, приобретенный много лет назад, в аббатстве Святого Дамиана, не слишком помог мне здесь, потому что хозяйство в богатом римском доме велось более организованно, чем в любом христианском монастыре. Разумеется, мне постоянно делали замечания, меня бранили и ругали мои же приятели-рабы. Меня даже не удостоили такой малости, чтобы звать по имени. С утра до вечера я только и слышал:
— Тупая старуха, так не носят поднос! Держи его снизу, не суй большие пальцы в подливку!
— Ах ты старая неряха! Ты можешь так плохо убираться в своей хибаре, но на этой кухне ты должна чистить пол и между плитками! Будешь вылизывать его своим старым вонючим языком, если понадобится!
— Неуклюжая грязнуля! Когда переступаешь через порог триклиниума, не шаркай, поднимай свои ноги. В присутствии хозяина ты должна двигаться беззвучно, и никого не волнует, что ты устала!
Хотя рабы делали вид, что распекают меня только потому, что якобы гордятся своим умением вести хозяйство и поражены моими многочисленными промахами, однако мне было ясно, что они просто-напросто получают удовольствие, осыпая меня насмешками и гордо задирая собственные носы. Среди рабов, похоже, столько же желающих заклевать других, как и на птичьем дворе, и очень редко встречается взаимное уважение. Кого им еще и презирать, как не себе подобных. Пусть Артемидор и утверждал, что хороший раб стои́т выше, чем любой, кто рожден свободным, однако теперь я постиг один действительно унизительный аспект рабства. Он заключается даже не в том, что ты раб, а в том, что ты вынужден жить с такими же рабами. Как самое низшее существо в доме, я должен был терпеливо сносить дерзости всех остальных рабов. Даже Гакат, имевший более высокий статус писца, иногда придирался ко мне:
— Глупая старуха! Неужто ты считаешь эти перья подходящими для того, чтобы их заточить? Ступай обратно на птичий двор и выдери другие перья, покрупнее!
Наш хозяин Одоин, похоже, не особенно интересовался работой слуг и никогда бы не заметил этих моих маленьких промахов. Этот высоченный, бородатый, грубый рубака больше привык к жизни в поле, чем в изящной римской резиденции. В любом случае, как я вскоре выяснил, у него в голове были мысли поважнее, нежели следить за тем, как ведется хозяйство в его доме. Так или иначе, он тоже был моложе меня и в тех редких случаях, когда обращался ко мне, называл меня моим новым именем:
— Старуха! Vái, ты что не можешь протирать столы не с таким шумом? Мы с гостями даже не слышим друг друга!
Если честно, то в тот вечер я не слишком-то тщательно выполнял свои обязанности, потому что мое внимание было направлено на то, чтобы опознать его гостей в триклиниуме и вникнуть в смысл их слов. В течение двух недель или около того я на таких сборищах весь буквально обращался в зрение и слух, а когда гости расходились, подробно записывал все, что увидел и услышал. Разумеется, чтобы случайно не выдать себя, я не мог позволить никому из рабов заметить, что я умею писать, поэтому каждую ночь Гакат присоединялся ко мне, пока я поглощал свой скудный nahtamats, состоявший из корки хлеба и хозяйских объедков. Затем он садился за стол, а я диктовал ему.
Наконец наступила ночь, когда я сказал:
— У нас накопилось достаточно улик, чтобы обвинить и осудить этого человека. Ты сделал правильно, младший братишка, что поделился своими подозрениями с Артемидором.
На следующий день, без всякого позволения, мы вышли из дома Одоина и направились в особняк к Веледе. Я усадил Гаката переписать папирус, который мы составили, а сам отправился как следует вымыться и избавиться от кухонного жира и сажи. Когда копия была сделана, я отдал ее гонцу, велев тому скакать галопом, и приказал Гакату:
— Оставайся здесь, младший братишка, пока я не вернусь. Тебе опасно сегодня выходить из этого дома.
Я снова направился в особняк Торна, надел там свой украшенный изображением вепря маршальский костюм, отдал приказы своим охранникам, а затем опять двинулся к резиденции Одоина. У его двери я вежливо попросил слугу — тот еще вчера обращался ко мне как к «старухе», но теперь, естественно, не узнал и всячески раболепствовал — об аудиенции у генерала. Когда мы с Одоином устроились за амфорой с фалернским вином, я достал свой папирус и без всякого вступления заявил:
— Этот документ обвиняет тебя в подстрекательстве к заговору против нашего короля Теодориха с целью его свергнуть.
Одоин донельзя изумился, однако попытался сохранить беспристрастный, равнодушный вид.
— Да неужели? Ну, в таком случае я позову своего писца Гаката, чтобы он прочел мне его.
— Гаката здесь нет. Между прочим, именно твой писарь составил все эти листы, и потому он сейчас отсутствует. Я взял Гаката под свою защиту, чтобы он, если потребуется, засвидетельствовал в суде, что ты и твои приятели-заговорщики действительно произносили эти слова.
Лицо генерала потемнело, борода ощетинилась, и он буквально прорычал:
— Во имя всевышнего Вотана, это ведь именно ты, Торн, продал мне этого юного красавчика, всучил этого умника-чужеземца. Если уж говорить о заговоре и предательстве…
Я бесцеремонно перебил его, сказав:
— Поскольку твой писарь отсутствует, позволь мне самому прочесть тебе сей документ.
Когда я закончил чтение, цвет лица Одоина изменился, став из багрово-красного пепельно-серым. Некоторые вещи, насколько я знал, он обсуждал со своими гостями еще до того, как ко мне прибыл Артемидор. Например, было общеизвестно, что Одоин полагал, якобы его обманули при какой-то сделке с землей. Он обратился в суд, но проиграл, затем стал апеллировать к высшим судебным инстанциям, но каждый раз безуспешно, и наконец обратился к самому Теодориху. Ну, это все было очень похоже на то, что произошло с родным племянником короля Теодохадом. Но если сердитый Теодахад всего лишь обиделся и разочарованно отступил, то Одоин — теперь в этом не осталось никаких сомнений — предпочел отомстить тому, кто совершил по отношению к нему «несправедливость».
— Ты собрал всех тех, кто был недоволен Теодорихом или озлоблен, — сказал я. — Эти документы свидетельствуют, что ты встречался и беседовал с ними здесь, под крышей собственного дома. Вот имена остальных недовольных вроде тебя готов, инакомыслящих римских граждан и многочисленных христиан-католиков, враждебно настроенных по отношению к Теодориху, включая и двух кардиналов из свиты самого Папы.
Одоин резко дернулся, чуть не разлив вино из своего кубка, словно хотел выплеснуть его мне в лицо или выхватить папирус из моих рук. Я сказал ему:
— Копии всех этих документов уже на пути в Равенну. В ближайшее время всех остальных заговорщиков бросят в тюрьму.
— А меня? — хрипло спросил он.
— Постой, я еще не договорил. Позволь мне зачитать тебе твои собственные слова: «Теодорих к старости стал таким же безвольным и мягкотелым, как и свергнутый им Одоакр. Пора заменить Теодориха кем-нибудь получше». Скажи мне, Одоин, ты ведь имел в виду себя? Ну и как, ты думаешь, поведет себя Теодорих, когда прочтет это?
В ответ Одоин сказал лишь:
— Вряд ли ты пришел сюда, Торн, один и без оружия, чтобы забрать меня в тюрьму.
Я твердо посмотрел на него:
— Ты был храбрым воином, способным генералом и до недавнего времени верным сподвижником короля. Поэтому, учитывая твои былые заслуги, я и пришел сюда, чтобы дать тебе шанс избежать публичного позора.
В «Истории готов» Кассиодора записано, что herizogo Одоин вместе со своими многочисленными сообщниками был обезглавлен три дня спустя на Forum Romanorum[446]. Так оно и было. Но только Артемидор, Гакат и я — а также двое моих доверенных телохранителей, которые сопроводили предателей в тюрьму, — знали, что Одоин к тому времени уже был три дня как мертв. В тот памятный вечер он предпочел достойную патриция смерть: достал из ножен свой меч, прижал его острие к груди, а рукоятку к мозаичному полу, после чего надавил на него всей массой тела, пока меч не пронзил его насквозь и его тело не упало на пол.
* * *
Лично для меня эти события имели два последствия. Во-первых, между мной и Артемидором, прежде чем он отбыл из Рима, состоялся следующий разговор.
— Сайон Торн, — сказал он, — наш уважаемый поставщик рабов, Грязный Мейрус, уже достиг возраста своего прародителя Мафусаила, а потому желает оставить торговлю. Я прошу твоего разрешения посоветоваться с ним относительно того, чтобы назначить нового представителя в Новиодуне.
— Я разрешаю, — ответил я. — И более того, я скопил уже вполне достаточно, дабы безбедно провести остаток жизни даже в том случае, если я переживу Мейруса и Мафусаила, вместе взятых, а потому впредь не желаю заниматься работорговлей. Сам я никогда не хотел бы стать рабом, а потому больше не собираюсь нести ответственность за создание рабов. Вот, возьми-ка, Артемидор… я уже давно подготовил и подписал это… Я жалую тебе свое поместье в Новы.
Он развернул документ и буквально онемел от изумления, словно и не был греком.
— Как следует заботься о нем и о тех людях, что там живут, Артемидор. Они все были мне очень дороги.
Другое событие, задевшее лично меня, произошло чуть раньше, в тот день, когда я оставил Одоина лежать на мозаичном полу, а сам вернулся в дом Веледы, переоделся в свой лучший женский наряд и отыскал молодого красавца Гаката.
* * *
Прошло уже несколько лет с тех пор, как торговля, путешествия и далекие горизонты потеряли для меня свою привлекательность, то же самое произошло и еще кое с чем, некогда столь желанным и неодолимым, а теперь уже менее заманчивым, чем прежде. Акх, я знаю, что никогда не смогу полностью удовлетвориться и перестать заниматься любовью, однако с течением времени обнаружил, что плотские наслаждения уже не нужны мне в таких количествах и так часто. Это произошло вовсе не из-за отсутствия достойных партнеров. Даже теперь — как Веледа и, разумеется, как Торн — я мог подобрать любого партнера противоположного пола, если бы пожелал найти такового моего возраста. Но какой же мужчина или какая женщина, пора цветущей юности и красоты которых уже миновала, захотят лечь в постель с такими же, как они, старыми и поизносившимися любовниками.
Помнится, давным-давно в устье Данувия я видел старых супругов: муж и жена, Филейн и Баутс, выглядели совершенно одинаково. Теперь, глядя на мужчин и женщин, достигших моего возраста, я замечал, что то же самое происходит и с ними. За исключением платья, они почти ничем не отличались друг от друга. Некоторые мужчины были лысыми, а лица женщин покрывали волосы. Одни были костлявые, другие тучные, одни были больше покрыты морщинами, чем другие, но все они были одинаково мягкими, аморфными и, на мой взгляд, одинаково среднего рода. Мне совершенно не хотелось узнать, что у них под платьем, да и не было никакой необходимости это делать. Совершенно очевидно, что все обычные мужчины и женщины, если они прожили так долго, превращались во что-то вроде евнухов. Полагаю, это рано или поздно произойдет и со мной. Но ясно так же и то, что поскольку я никогда не был обычным человеком, то мне, к счастью, все же понадобится на это больше времени.
В качестве Торна мне было нетрудно пользоваться более молодыми партнершами, даже партнершами намного моложе меня. Это достаточно просто даже для самых старых и омерзительных мужчин: существует множество lupanares и уличных noctilucae. Но у меня все-таки имелось преимущество, и мне не приходилось выбирать среди них. Куда бы я ни направился, везде были привлекательные молодые женщины, юноши и даже мальчики, стремившиеся угодить человеку столь высокого положения в обмен на маленький знак внимания, протекцию или просто в надежде поддерживать длительную связь — дабы иметь возможность похваляться, что они удостоились такой чести.
Но даже в обществе самых приятных случайных знакомых, был ли я при этом Торном или Веледой, неважно, я, увы, осознавал, что между мной и моими молодыми любовниками существует непреодолимая пропасть. Эти юноши и девушки, столь привлекательные в постели, не слишком стремились продемонстрировать ласку и соучастие после совокупления. Как Торну мне было невыразимо скучно лежать рядом с молодой женщиной и обсуждать с ней последнюю римскую моду. Как Веледа я зевал, когда молодой человек рядом со мной лепетал что-то относительно ставок на «зеленых» и «синих» вовремя игр в цирке. То же самое происходило, если Торн упоминал об осаде Вероны или Веледа заводила речь о косоглазом Страбоне: партнеры смотрели на меня с невыразимым изумлением, словно я, как старик, рассуждал о древней истории. Все чаще для того, чтобы при расставании избежать взаимных оскорблений, я избавлялся от этих молодых любовников и любовниц как можно раньше утром.
Я должен упомянуть еще кое о чем, и позвольте мне для наглядности сравнить нашу жизнь с кухней. Существует множество способов приготовить свинину с бобами. Но даже самый опытный повар в самой удобной, оснащенной всем необходимым кухне может приготовить это блюдо только этими способами и новых уже не придумает. А поскольку я испытал в своей жизни все комбинации, возможные между мужчиной и женщиной, включая и совсем уж необычные вариации между мной и моим братом-сестрой маннамави Тором, для меня в области плотских утех не осталось больше ничего, что могло бы вызвать лихорадку открытия или изумление. На мой взгляд, не существует плохого секса, но и хороший, очень хороший секс, даже самый лучший, после бесчисленных повторений теряет свою прежнюю прелесть и вкус.
Сыграло свою роль и еще одно обстоятельство: в последние годы Веледе стало сложнее добиваться любви, чем Торну. Хотя моложавое лицо и крепкая фигура у меня сохранялись, как я надеялся, дольше, чем у других женщин, — пока мне не исполнилось лет пятьдесят или около того, — я считаю, что даже прекрасная Венера с возрастом, должно быть, поизносилась. И если седеющие волосы делали herizogo Торна (как утверждали другие) «благородным и мудрым», а морщинки возле глаз придавали его лицу «грусть и мудрость», то что касается Веледы, ох, vái! — да сами спросите любую женщину, что та испытывает, когда видит все это в зеркале.
Однако я с лихвой воспользовался всеми отпущенными мне годами. Помните того молодого optio, с которым я познакомился в Равенне на церемонии венчания Теодориха? Так вот, я часто встречался взглядами с каким-нибудь молодым незнакомцем посреди ликующей толпы, или же в моем обеденном зале, или в городском саду — и все эти знакомства имели самые приятные последствия. Но со временем ламп в комнате или подсвечников на столе становилось все меньше, а сад погружался в сумерки, потому что я достиг того возраста, когда женщина узнает одну простую истину: темнота добрее, чем свет. И очевидно, настало время…
Так вот, в тот памятный день я сказал Гакату, молодому рабу-черкесу, благодаря которому удалось раскрыть заговор:
— За твою службу королю Теодориху, за содействие в разоблачении предателя Одоина тебе даруется свобода. С этих пор ты свободный человек. Более того, за твою помощь и за то, что ты ввел ее в дом Одоина, твоя названная старшая сестра Веледа также хочет отблагодарить тебя.
Помню, тем вечером Гакат несколько раз произносил самые почтительные для черкеса слова:
— Младший брат не может ни в чем отказать старшей сестре… любая просьба старшей сестры — это приказ для младшего брата…
Я изо всех сил старался не замечать, что юноша каждый раз отворачивался, или прикрывал глаза, или же сдерживал под конец вздох облегчения.
Однако я все-таки не смог себя обмануть. Именно поэтому Гакат оказался последним мужчиной, который имел дело с Веледой. Я запер на замок дом за Тибром и роздал все, кроме самых дорогих для сердца Веледы нарядов и украшений, а также продал или освободил всех рабов, которые прислуживали хозяйке особняка.
Похоже, уход Веледы со сцены в дальнейшем уменьшил также и активность Торна в этих делах. Хотя как Торн я до сих пор могу наслаждаться совокуплением — и делаю это, когда мне хочется, и надеюсь, что стану заниматься этим и на смертном одре, — но я уже больше не ищу с такой жадностью плотских наслаждений. И все реже и реже этим занимаюсь. Молодых возлюбленных я нахожу довольно пустыми и глупыми, а старых — просто невыносимыми. Тем не менее мужчины и женщины моего возраста, хотя я и не воспринимаю их как потенциальных любовников, духовно близки мне: понятно, что у ровесников сходные интересы и мысли, общие воспоминания. Вот почему я время от времени позволяю себе более спокойные радости в веселой компании за уставленным многочисленными яствами столом, предпочитая их более интимным удовольствиям, которые можно получить в постели.
Все это так, однако я должен с иронией отметить, что именно любовное приключение — в какой-то степени любовное — нарушило то безмятежное существование, которое, как я думал, продлится до самой моей смерти.
Все началось со сплетен, и первую такую сплетню принес мне бывший воин, а теперь уже давно caupo Эвиг. Еще в первый приезд в Рим я велел ему оставаться моим наблюдателем среди простонародья. Эвиг регулярно докладывал мне об их делах, мыслях, настроениях, обо всех происшествиях, даже самых незначительных, чтобы я в свою очередь мог всегда держать Теодориха в курсе дел простых граждан. Однажды, явившись ко мне с очередным докладом, Эвиг вскользь упомянул, что некая caia Мелания, вдова, только что прибывшая в Рим, купила прекрасный старый дом на холме под названием Эсквилин и наняла большое количество мастеровых, чтобы обновить его. Я, помню, тогда порадовался, подумав, что новая горожанка снабдит работой местных жителей, но ничего особенного в этом известии не усмотрел.
Когда спустя несколько недель я вновь услышал о caia Мелании от других своих приятелей, принадлежащих к иному классу общества, — они с почтением и даже с каким-то трепетом говорили о тех суммах, которые она тратила на свое новое жилище — я также не обратил на это внимания. Я вспомнил, что женщина с таким же именем жила некогда в Виндобоне, и даже лениво подумал про себя, уж не та ли это самая персона. Но затем решил, что вряд ли: Мелания — довольно распространенное женское имя.
Впервые эта особа привлекла мое внимание, когда я услышал разговоры о ней на пиру, который давал старый сенатор Симмах. В тот вечер у столов в его триклиниуме возлежало множество знатных гостей — немало других сенаторов и их жен: magister officiorum Теодориха Боэций с супругой, городской префект Рима (в то время им был Либерий), а также примерно еще два десятка самых известных жителей города. Все они, казалось, были гораздо лучше меня осведомлены об этой caia Мелании. Во всяком случае, они отпускали заслуживающие внимания замечания о непомерных расходах этой женщины и строили догадки о том, что за заведение откроется в ее новом доме.
Затем, когда дамы покинули триклиниум и мы остались в чисто мужской компании, сенатор Симмах рассказал присутствующим, что он узнал об этой таинственной женщине. И хотя сам он был пожилым и респектабельным человеком, Симмаху эти разоблачения, очевидно, доставляли удовольствие. (Вообще-то, несмотря на почтенный возраст и высокое положение в обществе, у него до сих пор во дворе стояла небольшая статуя Вакха с огромным вставшим fascinum, мимо которой некоторые из его гостей предпочитали проходить, скромно потупив глаза.)
— Эта женщина, Мелания, — со смаком произнес Симмах, — богатая вдова, прибывшая откуда-то из провинций. Она уже далеко не молода и тратит деньги своего покойного супруга. Caia Мелания приехала к нам, чтобы исполнить свою миссию, призвание, возможно, даже божественное предназначение. Свой роскошный особняк на холме Эсквилин она намеревается сделать самым великолепным — и самым дорогим — домом свиданий, какой только существовал со времен Вавилона.
— Eheu, так эта загадочная женщина всего-навсего lena?! — воскликнул префект Либерий. — Интересно, есть ли у нее соответствующее разрешение?
— Ну, я бы не назвал ее дом lupanar, — ответил Симмах, посмеиваясь. — Это слово сюда не подходит. Точно так же не подошло бы и слово lena для описания вдовы Мелании. Я встречался с ней, это самая обходительная и достойная дама, каких я только видел. Она даже удостоила меня чести и показала свое заведение. Потребовать, чтобы tabularius выдал ей соответствующее разрешение, на мой взгляд, просто немыслимо.
— Все-таки коммерческое заведение… — проворчал Либерий, как всегда обеспокоенный налогами и сборами.
Но Симмах, проигнорировав его замечание, продолжил рассказ:
— Дом вдовы, несмотря на все его богатство, всего лишь маленькая драгоценная шкатулка. Только одного… хм… клиента и принимают там каждую ночь. И больше никого! Причем сначала он имеет беседу в прихожей с самой госпожой Меланией. Она учиняет ему подробный допрос — ее интересуют не только имя, положение в обществе, характер и финансовые возможности мужчины (а берет она и впрямь очень дорого), но также и его вкусы, предпочтения и самые интимные склонности. Она желает узнать даже о его предыдущем опыте общения с женщинами — уважаемыми и не очень.
— Ну и ну! — поразился Боэций. — Какой же, интересно, порядочный мужчина станет обсуждать свою жену или даже своих наложниц со сводницей? И какова же причина таких расспросов?
Симмах подмигнул нам и приложил палец к своему носу.
— Только когда Мелания, так сказать, полностью снимет мерку, только после этого она подает тайный сигнал скрывающемуся поблизости слуге. В этой прихожей повсюду расположены двери. И вот одна из них открывается. На пороге оказывается та самая женщина, о которой мечтал данный конкретный мужчина, которую он вожделел всю свою жизнь. Caia Мелания обещает исполнить самые заветные желания, и я склонен ей верить. Eheu, друзья мои, как бы мне хотелось скинуть лет этак шестьдесят! Вновь стать юношей! Я был бы первым в этой прихожей.
Тут другой сенатор рассмеялся и сказал:
— В любом случае сходи, ты же у нас еще крепкий старый сатир. Возьми с собой своего порочного маленького Вакха, и пусть он займет твое место.
Присутствующие развеселились еще сильнее, принялись добродушно подшучивать и строить догадки — вроде того, где Мелания добывает своих «девушек мечты», — но я не особо обратил на это внимание. За свою жизнь я повидал разные lupanares. Этот, может, и был похож на драгоценную шкатулку, но суть от этого не менялась: всего лишь очередной дом, полный шлюх, а почтенная вдова caia Мелания просто еще одна корыстная старая lena.
Затем Симмах сменил тему беседы, сказав более мрачным тоном:
— Я обеспокоен последними событиями и хочу спросить у вас, друзья мои, совета. Вчера прибыл гонец и привез послание от короля. Теодорих хочет, чтобы я поддержал в Сенате предложенный им закон против произвола ростовщиков.
— Ну и что же беспокоит тебя? — удивился Либерий. — По-моему, так очень нужный и своевременный закон.
— Разумеется, — ответил Симмах. — Что меня беспокоит, так это то, что Теодорих прислал мне уже точно такое же письмо больше месяца тому назад и я уже поддержал этот закон, произнеся длинную речь. Мало того, предложенный закон был поставлен на голосование и прошел большинством голосов почти месяц назад. Можешь спросить хоть у Боэция. Я никак не возьму в толк, почему же Теодорих повторяется?
Наступила тишина. Затем кто-то заметил снисходительно:
— Ну, с возрастом человек может стать забывчивым…
Симмах фыркнул:
— Я старше Теодориха. Однако не забываю надеть тогу, когда выхожу из latrina[447]. И уж наверняка не забыл бы о принятии важного законопроекта.
— Ну… — произнес кто-то еще, тоже снисходительным тоном, — королю приходится держать в голове значительно больше всего, чем нам, сенаторам.
— Это правда, — сказал Боэций, верный соратник короля. — Затянувшаяся болезнь супруги действительно подействовала на разум Теодориха. Король очень расстроен. Я заметил это. И Симмах тоже. Мы делаем все, что можем, чтобы скрыть его слишком серьезные промахи, но иногда Теодорих посылает гонцов, не советуясь с нами. Остается лишь надеяться, что он придет в себя после того, как королева поправится.
— Если Теодорих, даже в его возрасте, лишится брачных отношений, — вставил придворный медик, — то у него может произойти закупорка сосудов из-за сдерживаемых животных страстей. А хорошо известно, что это способно явиться причиной многих серьезных расстройств.
— Тогда, — заявил некий нахальный молодой патриций, — давайте пригласим короля на юг, в Рим. До тех пор пока его Аудофледа не выздоровеет и не будет способна снова исполнять свои обязанности, он может посещать новый lupanar госпожи Мелании. Это должно очистить его каналы.
Несколько молодых людей громко рассмеялись, сочтя шутку забавной, но гости постарше сердито одернули их за непочтительность, и больше уже имени Мелании в тот вечер никто не упоминал.
Однако в последовавшие за этим месяцы я продолжал постоянно слышать об этой женщине то от одного, то от другого из моих друзей и знакомых мужчин. Это были весьма состоятельные люди, примерно моего возраста и положения, обычно не склонные обсуждать свои личные дела. Теперь же они взахлеб рассказывали о тех фантастических женщинах, которыми наслаждались в доме на холме Эсквилин.
— Сероглазая черкешенка, гибкая до невероятности…
— Эфиопка, черная как ночь, но для меня словно взошло солнце…
— Армянка, каждая грудь величиной с ее голову…
— Бледная полянка, восьми лет всего. Поляне хороши только в детском возрасте, потому что, достигнув половой зрелости, они становятся чрезмерно тучными…
— Сарматка, яростная, дикая, ненасытная. Думаю, она раньше наверняка была амазонкой…
Все их восторги были довольно однообразными, однако как-то я услышал кое-что интересное:
— Ходят слухи, что Мелания еще не нашла достойного мужчины для главного своего сокровища. Ну, если не достойного, то, по крайней мере, достаточно богатого, чтобы заплатить за совершенно удивительную девушку. Настоящая редкость, как мне говорили. Все мужчины в Риме жаждут узнать, что же такое прячет госпожа Мелания. Эх, вот бы оказаться тем самым счастливчиком.
Я решил навести справки.
— Красивая юная девственница, сайон Торн, представительница народа, который зовется seres, — доложил мне верный Эвиг, который знал обо всем, что происходило в Риме. — Ее доставили сюда под покровом ночи и с тех пор никому не показывают. Говорят, якобы девушка эта вся бледно-желтого цвета, уж не знаю, можно ли такому верить.
— Я могу в это поверить, — пробормотал я. — Бледно-персикового цвета, если уж быть точным.
Эвиг с интересом воззрился на меня:
— Если ты знаешь о таких вещах, сайон Торн, то, может, именно для тебя и доставили эту девственницу?
Ну, еще давным-давно монахи в аббатстве Святого Дамиана первыми подметили, что любопытство было моим главным пороком.
— Эвиг, — произнес я, — ты знаком с мастеровыми, которые работали в этом доме. Я полагаю, там не слишком много дверей. Постарайся принести мне план особняка.
Так и получилось, что однажды летним вечером я появился в доме на холме Эсквилин. Открывшая дверь хорошенькая служанка проводила меня в прихожую. Помещение это было округлой формы и просторное, мне, старому опытному воину, достаточно было одного взгляда, чтобы все как следует рассмотреть. В центре комнаты стоял стол из розового мрамора, по обеим сторонам от него — такие же мраморные скамьи, больше никакой мебели не было. Caia Мелания полулежала-полусидела на скамье, повернутой к двери, через которую я вошел. В полукруглой стене за ее спиной виднелось еще пять таких дверей, все закрытые. На одном конце мраморного стола стояла изящная хрустальная ваза, полная только что сорванных персиков, все они были крепкие, спелые и безупречной формы, в каплях росы; поверх плодов лежал небольшой нож из червоного золота. На другом конце стола стояла хрустальная чаша поглубже, с водой, в которой, шевеля прозрачными, похожими на вуаль плавниками и хвостами, лениво плавали какие-то маленькие рыбки, тоже персикового цвета.
Очевидно, розовый, или персиковый, был любимым цветом Мелании, во всяком случае, в тот день на ней была парчовая тога такого же оттенка. Как и говорили, хозяйка особняка была уже весьма почтенной матроной, от силы на восемь или десять лет моложе меня. Однако для своего возраста она прекрасно сохранилась — хрупкая, но с прекрасной фигурой, — я представляю, какой красавицей она была в юности. Теперь же безжалостное время дрожащими пальцами небрежно окрасило несколько ее золотистых локонов в серебряный цвет, а ниже щек цвета полупрозрачной слоновой кости тут и там виднелись морщинки. Однако ее голубые глаза были большими и блестящими, а губы — все еще розовыми и не сморщенными. Эта женщина не нуждалась ни в какой косметике, чтобы замаскировать изъяны или приукрасить достоинства.
Caia Мелания сделала короткий приглашающий жест, и я занял место напротив нее, усевшись при этом как можно прямее. Без всяких приветствий, улыбок и церемоний она начала свой допрос. Как меня и предупреждали, вопросов было много, но — хотя ее голос и звучал довольно благожелательно — она задавала их так, словно выполняла какую-то проформу. Это заставило меня заподозрить, что она заранее наводила справки обо всех кандидатах, прежде чем они переступали порог ее дома. Когда я рассказал хозяйке о своих вкусах и склонностях, она осталась все такой же равнодушной. И тут я прервал расспросы, чтобы легкомысленно заметить:
Как я понял, caia Мелания, ты уже сочла, что я не гожусь для самого главного сокровища твоей шкатулки.
Она подняла бровь, немного откинулась назад и холодно взглянула на меня.
— Почему ты так думаешь?
— Ну, я честно ответил на все твои вопросы. Я не притворяюсь, что являюсь знатным благородным патрицием или кем-то в этом роде. Да и к этому моменту ты, должно быть, уже сама догадалась, что я не вхожу также и в число самых известных римских распутников.
— Из этого ты заключил, что недостоин самой лучшей девушки в моем доме?
— Ты здесь хозяйка, caia Мелания. Тебе и решать. Неужели ты сочла меня достойным?
— Взгляни сам — и увидишь.
Она подала какой-то тайный знак, потому что одна из дверей за ней тихо открылась и на пороге появилась девушка-sere. Как я уже обнаружил много лет назад, представительницы этого народа не имеют волос на теле, вот и сейчас наряд из прозрачной пуховой ткани, который был надет на этой девушке, не скрывал ничего подобного. Каждая прекрасная черта ее была беззастенчиво открыта моему восхищению, ясно, что sere как следует постаралась, чтобы ее тело персикового цвета приняло наиболее привлекательную позу.
Я сказал:
— Это и есть та редкость? Главный приз? Жемчужина твоей коллекции? Для меня? Я едва осмеливаюсь надеяться. Нет, правда, я потрясен. — И тут же демонстративно зевнул, дав понять, что на самом деле ничего такого не думаю.
Девушка в дверях выглядела обиженной, а Мелания произнесла ядовитым тоном:
— Что-то не слишком похоже, что ты потрясен.
Я искоса посмотрел на нее и рассудительно заметил:
— Думаю… когда тебе было столько же лет, сколько ей сейчас, то ты, caia Мелания, наверняка была намного красивее.
Хозяйка заведения слегка смутилась, но резко бросила мне:
— Я не торгую собой. А девушка-sere торгует. Неужели ты хочешь сказать, что можешь устоять перед ней?
— Да. Видишь ли, я всегда старался следовать одному из афоризмов поэта Марциала. — Я процитировал: — «Живи так, чтобы, оглядываясь назад, ты снова с удовольствием проживал свою жизнь». Поэтому один раз мне уже довелось получить наслаждение от девушки-sere. Теперь у меня есть мои воспоминания, моя вторая жизнь, так сказать. Полагаю, что тебе лучше приберечь эту девушку для кого-нибудь не такого пресыщенного, не столь искушенного…
Мелания процедила сквозь зубы:
— Ее берегли для одного-единственного мужчины.
— И ты выбрала именно меня? Но почему?
Она выглядела слегка сбитой с толку.
— Я имею в виду… девственность — это настоящее сокровище… Вот ты отказываешься от такой возможности, а какой-нибудь другой мужчина оценит…
Я кивнул:
— Да уж, он и впрямь будет единственным. Ты права. Eheu, чего в нашем мире в изобилии, так это опасностей.
Мелания посмотрела на девушку-sere, которая сперва обиженно надула губки, а затем бросила на меня долгий взгляд, Она, очевидно, решила, что я говорю все это лишь потому, что нервничаю и всячески пытаюсь скрыть свое волнение. Поэтому красотка, сделав над собой усилие, постаралась сдержать свое нетерпение и, чтобы помочь мне расслабиться, сказала:
— Возможно, я слишком тороплю тебя, сайон Торн. — Девушка сделала знак, и дверь за ней закрылась. — Давай просто посидим и поболтаем немного. Вот, раздели со мной один из этих персиков.
Красавица взяла миниатюрный золотой нож, затем вежливо дождалась, когда я выберу персик и протяну его ей. Она осторожно разрезала покрытый росой персик на две части, извлекла косточку и протянула мне половинку плода. Я благоразумно не дотронулся до персика, пока девушка не откусила от своей половинки, что она и сделала с видимым искренним удовольствием. Sere улыбнулась мне с полным ртом и искренне сказала:
— Восхитительно! Это один из тех персиков, которые скорее пьешь, чем ешь.
При этих словах я взял свою половинку. Однако не отправил ее в рот, а поднес к хрустальному сосуду с рыбками и так сильно сдавил персик, что сок с мякотью брызнул прямо в воду. Почти в тот же самый момент несколько рыбок в сосуде заметались в возбуждении, а одна перевернулась кверху брюхом и всплыла на поверхность. Я перевел взгляд с сосуда на Меланию: лицо ее побелело, а глаза широко раскрылись. Вся дрожа, она попыталась встать, но я покачал головой и резко ударил кулаком по столу, подавая сигнал. Все пять дверей позади хозяйки моментально открылись, на каждом пороге стояло по воину из числа тех, что я привел с собой, с мечами наготове. Они ждали от меня дальнейших приказаний, но я сел и стал ждать тоже, пока коварная женщина наконец не заговорила.
— Я была уверена, что тщательно все продумала, — произнесла она, и голос ее при этом слегка дрожал. — Мне казалось, что я все предусмотрела. Не может быть, чтобы ты знал, кто я такая. Я очень старалась не появляться на людях в Риме. А ты, выходит, догадался обо всем еще до того, как переступил порог моего дома. Но каким образом?
— Я прекрасно знаю, чего можно ожидать, вот не всегда только знаю от кого, — сказал я. — Когда-то я сам подстроил такую же ловушку для одного мужчины. Правда, у меня не было такой экзотической и привлекательной приманки — и, признаться, я был не таким терпеливым, как ты, — но в целом замысел был похожим. А еще у меня есть кое-какой опыт по части ядов. Эта девушка venefica. Верно?
Мелания уныло кивнула.
— И если бы я отверг ее, в ход пошло бы вот это, да? — Я взял маленький фруктовый нож. — Одна из сторон лезвия была покрыта ядом, но только одна сторона, так?
Она снова кивнула.
— Как я должен был умереть? В конвульсиях, чтобы ты смогла вволю надо мной посмеяться? Или яд парализовал бы жертву и я лежал бы недвижимый и безъязыкий, так, чтобы ты могла мне рассказать, почему я умираю? Или…
— Нет-нет, — перебила меня Мелания. — Твоя смерть была бы милосердной: мгновенной и безболезненной. Вот как у них. — Она показала на сосуд, в котором теперь уже все рыбки плавали кверху брюхом.
— А если бы я обнял venefica?
— То же самое. Это самый надежный и безболезненный из известных мне ядов. Его получают из колючек морского ежа. Я не собиралась заставлять тебя мучиться. Я лишь собиралась отомстить, да, отомстить за тех, кого ты убил. Но я вовсе не хотела причинять тебе страдания… правда не хотела.
Я вздохнул.
— Вот уже много лет как мне не доводилось кого-нибудь убивать. Почему ты так долго ждала?
— Я не просто ждала. Я была очень занята, посвятив осуществлению своей мести все эти годы. Оказалось довольно легко узнать, кто на самом деле совершил то убийство, но меня не интересовали исполнители. Я хотела выяснить, кто отдал приказ. На это ушло много времени. Затем, когда я узнала, что это был ты, предстояло еще разработать детальный план. Да и добраться до тебя было непросто.
Я издал короткий смешок:
— Представь, я столкнулся с той же самой проблемой, когда расставлял похожую ловушку своему врагу.
— Ты годами разъезжал туда и обратно, и я вынуждена была следовать за тобой. Наконец, когда ты, казалось, осел здесь, в Риме, я решила, что именно этот город и станет тем местом, где я осуществлю свою месть. Словом… много прошло времени. Мне нужна была такая приманка, которая наверняка привлечет тебя, от которой ты уж совершенно точно не сможешь отказаться.
Она грустно улыбнулась.
— Но все провалилось, я недооценила твой огромный опыт. Кстати, а какую женщину ты использовал в качестве приманки в своей ловушке?
— Только себя. У меня больше никого не было.
Мелания бросила на меня недоуменный взгляд, но затем продолжила:
— Итак, четырнадцать лет назад я ухитрилась купить девочку из очень экзотического племени. Мне пришлось долго ее искать, посылать гонцов во все концы земли — можешь себе представить, как долго это продолжалось, сколько было разных сложностей и разочарований. А затем я растила девочку на этом яде, приучала к нему, пропитывала ее им. Иглы ежа содержат яд в очень малых количествах, поэтому мне пришлось создать чуть ли не целую рыболовецкую флотилию, пока я этим занималась. — Она вздохнула. — Однако, как оказалось, все впустую.
Я заметил:
— Мне кажется, в твоей мести нет логики. Ты сама сказала, что тебя не интересуют исполнители. Но ты должна знать, что я отдавал приказ, только когда находился на службе у Теодориха. Почему же ты не стала охотиться на короля?
— Я бы так и сделала, если бы могла пробиться сквозь всех его многочисленных стражников, — призналась она задумчиво. — Это стало бы возможным, если бы я добилась успеха с тобой. Это еще может произойти.
Я повернулся к optio своих меченосцев:
— Ты слышал? Эта особа угрожала королю.
— Я все слышал, сайон Торн. — Он сделал шаг вперед. — Нам убить ее?
Я сделал ему знак попридержать оружие, и вдруг женщина сказала:
— Торн, я бы предпочла смерть темнице.
Что-то в ее интонации показалось мне очень знакомым, и я спросил:
— Скажи, тебя и правда зовут Мелания?
— Нет, меня зовут иначе. Я взяла имя женщины, которую твои воины убили по ошибке вместо меня. Она была сестрой моего мужа.
Я кивнул, догадавшись, кто передо мной. И задал еще один вопрос:
— А что касается того имени, под которым я знал тебя… Скажи, ты когда-нибудь возвращалась к той ледяной реке, чтобы посмотреть, не спустились ли наши имена ниже того места, где я их когда-то вырезал?
— Нет. Я долго ждала, надеясь, что ты когда-нибудь вернешься. А затем я вышла замуж за Алипия, переехала с ним на юг и никогда с тех пор не бывала в Хальштате. Мы с мужем неплохо жили в Триденте. Его предприятие там процветало.
— Я слышал. Ливия, а помнишь, ты как-то сказала, что намереваешься идти в этой жизни своим путем?
— Я так и сделала. Я много трудилась. Я была не просто женой Алипия, этакой прилипалой на киле процветающей галеры супруга. Я работала не меньше и не хуже его. Именно поэтому, кстати, меня и не было дома, когда пришли твои воины, я была в саду на далекой горе, пыталась продать очередной урожай маслин. А вернувшись, обнаружила, что Алипий и Мелания мертвы. Соседи рассказали мне, что моего отца также схватили, возможно собираясь и его предать смерти. Но страшнее всего было, когда мне показали моего дорогого брата в мешке с солью. Сморщенного, высохшего и серого, словно свиной окорок. Это был почти самый ужасный день в моей жизни, если не считать того, когда… — Она запнулась.
Я сказал:
— Алипий пожертвовал своей сестрой в тот день, чтобы спасти тебя. У вас с ним были дети?
Со свойственной ей еще с детства горячностью Ливия спросила:
— А если они тоже умерли? — Я ничего не сказал, поэтому она продолжила: — Нет, детей у нас не было. Иначе не исключено, что я дрогнула бы в своем решении отомстить. А так… у меня никого не осталось. И когда я услышала, что мой отец и другой брат тоже мертвы, это лишь укрепило мое решение. Я знаю, Торн, ты всегда считал их ничтожествами. Может, так оно и есть, но они были единственными родными мне людьми. И теперь я хочу к ним присоединиться. Не могли бы мы поскорее покончить с этим?
— Ты сказала, что тот день, когда ты вернулась в Тридент, был самым худшим в твоей жизни, если не считать… Что же было еще ужаснее, Ливия?
Она помедлила в нерешительности, затем прошептала:
— Самым страшным стал тот день, когда я узнала, что убийца, за которым я охочусь, — это ты. — Она встала и бесстрашно взглянула мне в лицо. — Могу я теперь умереть?
— Зачем же торопиться? Ты проявила милосердие, избрав для меня легкую смерть. В свою очередь, я могу, по крайней мере, сохранить тебе жизнь. Но ты должна понимать, что я не могу даровать свободу столь настойчивому и решительному врагу. Я могу смириться с опасностью, которая угрожает лично мне, но не королю.
Я снова повернулся к optio:
— Собери всех, кто живет в доме: слуг, шлюх — всех, кроме девушки-sere. Ее оставь здесь. Остальных отведешь к префекту Либерию. Пусть распределит их между обычными lupanares. Ему придется по душе такая работа. А это заведение закрывается. И начиная с этого момента держи здесь охрану, днем и ночью.
Optio отсалютовал мне и исчез вместе с остальными воинами.
Ливии я сказал:
— Ты останешься под домашним арестом до конца своих дней. Девушка-sere будет твоей единственной служанкой. Охранники станут регулярно приносить тебе провизию, одежду, книги — все, что угодно. Но ты больше никогда не выйдешь из этого дома, и никому не дозволено будет войти сюда.
— Торн, я же сказала тебе, что предпочла бы смерть тюрьме.
— Едва ли это можно сравнивать с тюремным заключением. Полагаю, ты, в отличие от меня, никогда не бывала в темнице.
— Пожалуйста, Торн, прояви милосердие. Просто дай мне на минутку тот маленький фруктовый нож. Ради нашей былой дружбы…
— Ливия, мы уже далеко не те, что были когда-то. Ну рассуди сама. Мы теперь старики. Однако вот что я тебе скажу. Даже я, за все долгие годы моих странствий, никогда не видел ни одного дома, из которого арестованный не смог бы сбежать.
Она слегка успокоилась:
— Полагаю, ты прав.
— И если ты все-таки сочтешь свою жизнь непереносимой, Ливия, по тем или иным причинам, ну, тогда тебе не понадобится нож. Тебе достаточно будет поцеловать свою служанку.
Она улыбнулась, но невесело:
— Я не целуюсь с женщинами.
Я какое-то время раздумывал над этим, затем произнес:
— Ты ни разу не поцеловала даже меня.
Я обнял Ливию и прижался своими губами к ее губам. Какое-то время она только принимала мой поцелуй, но затем ответила на него таким же сладким поцелуем. Однако уже через мгновение Ливия задрожала и отшатнулась от меня. Ее глаза изучали меня, но ее собственное лицо при этом не выражало ни злости, ни обиды, ни отвращения. На нем было написано разве что смущение, которое медленно сменилось своего рода изумлением. Я ушел, оставив Ливию в этом состоянии.
Помню, как сильно удивился я в свое время, когда узнал, какое великое множество языческих богов и богинь существует у римлян. Если в нашей старой германской религии есть всего одна богиня цветов, Нертус, которая отвечает также за все, что произрастает на Матери-Земле, то язычники-римляне верят не в одно божество цветов, а в целых четыре или пять. Ну посчитайте сами. Богиня по имени Прозерпина отвечает за растения, когда они только дают побеги, Велутия заботится о распускании листвы, Нодин занимается почками и бутонами, и, наконец, когда растение находится в полном цвету, в дело вступает Флора. Но и это еще не все. Если растение съедобное, то на помощь приходит еще одна богиня, Церера, которая отвечает за плоды. Я, помню, недоумевал: зачем нужно так много богинь? А сейчас пришел к выводу, что одной не хватает. Нет богини, которая бы помогала во время опадания некогда очень красивой и полезной листвы.
Хотя Теодорих в течение всех своих, так сказать, осенних лет оставался живым и проворным, каким я всегда знал его, но я понимал, что, когда заболела и умерла его супруга Аудофледа, уже началась зима его жизни. Эту тяжелую утрату он, очевидно, переживал гораздо более болезненно, чем некогда преждевременную смерть Авроры, — может, оттого, что он старился вместе с Аудофледой. Я заметил, что это часто связывает мужчину и женщину сильнее, чем любовь, хотя эти двое, разумеется, искренне любили друг друга. В любом случае в течение тех пяти лет, что прошли после смерти королевы, Теодорих стремительно старел. Его волосы и борода, бывшие когда-то яркого золотистого цвета, а позднее излучавшие серебристое сияние, теперь стали пепельными. Каков мой друг теперь? Хотя король все еще держится прямо, он сильно исхудал, его руки иногда дрожат, и он устает даже оттого, что слишком долго сидит. Его голубые глаза, которые когда-то могли легко меняться и излучать то веселье, то ярость и наоборот, не лишились своего цвета, как это происходит у многих старых людей, но теперь в них не было прежних глубины и света. Голос Теодориха все еще тверд и громок, он не стал тонким и не дрожит, но иногда речь его становится такой же бессвязной, как и опусы Кассиодора.
В тот раз, когда Симмах выразил беспокойство насчет того, что король дважды послал к нему одно и то же письмо, сенатор лишь произнес вслух то, что давно замечали — усиленно делая вид, что все в порядке, — все придворные и приближенные Теодориха. Я сам впервые обратил на это внимание, когда как-то оказался во дворце в Равенне. Мы с королем беседовали, и тут к нам неожиданно подошла принцесса Амаласунта, ведя с собой маленького сына, принца Аталариха. Я не помню, что именно мы с Теодорихом тогда обсуждали, но он продолжил разговаривать со мной, бросив на дочь и внука такой равнодушный взгляд своих голубых глаз, словно те были слугами, которые пришли вытереть пыль. И только когда сопровождавший слуга объявил их имена, произнеся их громко и отчетливо, Теодорих моргнул, потряс головой и наконец одарил дочь и внука слабой улыбкой узнавания.
Я тактично принес свои извинения и удалился, поэтому я так и не узнал, что привело Амаласунту в тот день во дворец. Но среди слуг ходили сплетни, что она никогда не общается со своим отцом, кроме тех случаев, когда является что-нибудь потребовать или выразить свое недовольство и пожаловаться, — точно так же Амаласунта сроду не навещала «дядюшку Торна», если только не пыталась уговорить меня продать ей подешевле дорогого раба. Ни супружество, ни материнство, ни вдовство не изменили принцессу, она так и осталась той прежней Ксантиппой, какой была всегда.
Но хуже всего, что она превратила маленького Аталариха в свое подобие. В результате пятилетний малыш стал самым противным надоедой, какого только можно себе представить. Он вечно прятался за материнскую юбку и даже в этом святилище только жаловался и хныкал. Таким образом, в тот раз, когда, казалось, Теодорих не узнал своего отпрыска, я решил, что король специально сделал вид, что ничего не помнит, и что отеческую улыбку он выдавил из себя только в моем присутствии.
Но, очевидно, это не было притворством. Вскоре мне довелось оказаться среди множества гостей на пиру, который король давал в честь каких-то знатных гостей-франков. Во время трапезы Теодорих веселил честную компанию историями из нашего боевого прошлого, включая и то время, когда наша армия сумела открыть неприступное здание, где хранилась городская казна, как он почему-то сказал, Сисции.
— Мы проделали это всего лишь при помощи самых обычных зернышек овса, можете себе представить? — спросил он радостно. — Наполнили овсом оловянные клинья, из которых мы и нарезали наши «иерихонские трубы». Это была остроумная идея присутствующего здесь молодого маршала… — Он показал на меня, затем запнулся. — Молодого маршала… хм…
— Торна, — промямлил я в некотором смущении.
— Да, молодого сайона Торна. — И король продолжил свою историю, в то время как гости пожирали меня глазами, очевидно удивляясь тому, что Теодорих назвал меня молодым.
Когда история была закончена, вся компания засмеялась и одобрительно загудела, но один из франков заметил:
— Любопытно. Я посещал Сисцию после этого. Здание выглядит абсолютно целым. И почему-то ни один из горожан не упоминал об этом происшествии. А ведь такое вряд ли забудешь…
— Местные жители, вероятно, предпочитают не вспоминать о своем позоре, — перебил его Боэций, весело рассмеявшись, и перевел разговор на другую тему.
Разумеется, ни один из придворных Теодориха даже не пытался поправлять его на людях. Но я чувствовал, что, будучи самым близким его другом, могу это сделать, и позже с глазу на глаз сказал ему:
— Вообще-то при помощи «иерихонских труб» мы захватили Сингидун. А в Сисции мы сделали подкоп и пригрозили обрушить сокровищницу, именно таким способом мы и вошли внутрь.
— Да неужели? — Теодорих тут же встревожился, а затем возмутился: — Ну и что из того? Не пойму, ты-то чем недоволен? Я же похвалил тебя за находчивость, не так ли? — После этого он похлопал меня по плечу и с облегчением хихикнул. — Ну да ладно. Хорошую историю нет нужды перегружать деталями. А ведь это все еще хорошая история, а, Соа?
* * *
— Маршал Соа умер десять лет тому назад, — с грустью заметил я, когда рассказывал об этом происшествии Ливии. — Мы с Теодорихом были друзьями почти пятьдесят лет, но теперь он частенько забывает мое имя.
— Которое из твоих имен? — уточнила она с легкой насмешкой.
— Торн, разумеется. Он никогда не знал меня как Веледу. Мало кому, кроме тебя, известна моя тайна.
— Почему бы тебе не рассказать ему? — Ливия улыбнулась так же шаловливо, как делала это, когда была еще ребенком. — Вдруг это поможет забывчивому Теодориху лучше запомнить тебя.
Я тоже ухмыльнулся, но печально:
— Ну уж нет, эту тайну я хранил от него на протяжении долгих лет. И она уйдет в могилу с тем из нас двоих, Ливия, кто раньше умрет. В любом случае я уже давно не был Веледой. Только с тобой.
Это было правдой. После того как я закрыл свой дом на том берегу Тибра, у меня не было больше места, где я мог побыть женщиной. Возможно, это и было одной из причин, почему я время от времени стал навещать дом Ливии. Она никогда не отказывалась принять меня и, казалось, была даже рада моим визитам, причем, льщу себя надеждой, не только потому, что я был единственным, кого она вообще могла видеть.
За исключением этого я больше никак не облегчил Ливии содержание под стражей. Ей никогда не позволялось покидать дом, и никто не заходил к ней. Было только два человека, с кем она могла общаться: я сам и ее единственная оставшаяся служанка. Но все общение Ливии со своей рабыней сводилось лишь к отдаче простых приказов и получении таких же простых ответов. Девушка-sere казалась не слишком-то приветливой. Она прислуживала Ливии очень неплохо, но исполняла свои обязанности в печальном молчании: я понял, что бедняжка замкнулась из-за того, что я отказал ей в том единственном, для чего ее вырастили.
Мне было нетрудно раскрыть перед Ливией свою двойную природу. Я почувствовал, когда поцеловал ее в тот единственный раз, что она заподозрила правду обо мне, если только она не заподозрила ее еще много лет назад, когда была маленькой девочкой. Это открытие не потрясло, не возмутило, не ужаснуло и не удивило Ливию. Она восприняла новость спокойно, что вряд ли могло произойти, будь мы с ней помоложе. К счастью для нас обоих, мы уже миновали тот возраст, когда все мужчины и женщины рассматривают друг друга исключительно как потенциальных любовников — тогда даже женщина столь добросердечная и деликатная, как Ливия, восприняла бы это открытие с изумлением, а возможно, даже с разочарованием или с некоторым нездоровым интересом, желанием «испробовать». А сейчас все прошло спокойно.
Когда я сказал ей: «Я маннамави, андрогинес, обоеполое создание», — Ливия не разразилась изумленными восклицаниями, не стала задавать вопросов, а только спокойно ждала, что еще я сочту возможным рассказать ей. Она ни разу не намекнула, что ей интересно узнать о физической природе моей аномалии. Ни разу не полюбопытствовала, на что похожи жизнь и любовь маннамави. Хотя постепенно я сам рассказал ей много чего о себе — о тех двоих, что уживались во мне, — потому что теперь, когда бы я ни оказался в Риме, я все чаще и чаще приходил навестить Ливию.
Нам было уютно вдвоем — хотя, наверное, правильнее было бы сказать, втроем. Разумеется, я всегда прихожу в дом узницы одетым как Торн, но, оказавшись внутри, я могу свободно общаться с Ливией как мужчина с женщиной или как женщина с женщиной. Я даже могу говорить с ней о многих вещах, которые не могу или не хочу обсуждать с другими людьми. Возможно, тут сыграло свою роль то, что я познакомился с Ливией давным-давно. Я встретился с ней даже прежде, чем с Теодорихом. Кстати, в последнее время я все чаще прихожу к Ливии, чтобы поговорить именно о нем.
— В моих словах есть лишь доля шутки, — сказала она теперь. — Нет, серьезно, Торн, почему бы и не рассказать королю всю правду о себе?
— Liufs Guth! — воскликнул я. — Признаться, что я почти полвека обманывал его? Если Теодорих не умрет на месте от апоплексического удара, то, конечно же, пожелает, чтобы я умер еще худшей смертью.
— Сомневаюсь, — заметила Ливия. Она из деликатности воздержалась от того, чтобы указать на очевидное: не все ли теперь равно, какого пола была такая старая развалина вроде меня. — Попробуй, Торн. Расскажи ему.
— И к чему это приведет? Мы, придворные, уже поняли, что разум и память короля затуманены. Это может пагубно отразиться на его состоянии…
— Ты сам говорил, что промахи Теодориха начались во время болезни королевы и усугубились с ее кончиной. И что сейчас единственная женщина рядом с ним — это его дочь, которая лишь неизменно огорчает его. Теодорих может почувствовать себя лучше в обществе новой женщины. Своей ровесницы, которая вдобавок хорошо знает его. И которая, как это ни удивительно, оказывается, была ему верным другом всю жизнь. Веледа вполне может оказаться той, в ком он нуждается.
— Как ты во мне? — спросил я, улыбаясь, но затем решительно покачал головой. — Я благодарен тебе за совет, Ливия, но… eheu! Нет, я не могу нарушить свое долгое молчание. Во всяком случае, пока.
— А потом, — сказала она, — может так оказаться, что будет уже слишком поздно.
* * *
Даже христианские священники, римские авгуры и готские прорицатели — словом, все те, кто притворяется, будто знает хитрости коварных демонов, — не в состоянии прогнать те злые силы, что терзают человека, когда он становится старым и беззащитным. Если существует демон забывчивости и если он впервые незаметно подкрался, воспользовавшись слабостью Теодориха, оплакивающего Аудофледу, то тогда, похоже, все остальные демоны только и ждали момента, чтобы пробиться сквозь щели в броне нашего короля. И они ловко отыскали их, потому что с этого времени каждый год случалось что-нибудь, что подобно осадному тарану разрушало защиту Теодориха.
Его королева скончалась в 520 году от Рождества Христова. А год спустя из Лугдуна пришло известие о смерти его старшей дочери Ареагни. Теодорих не особенно убивался, потому что ему сообщили, что она умерла легко, во сне, а жизнь у Ареагни была счастливой. Целых пять лет до этого она была королевой бургундов, ее супруг Сигизмунд унаследовал корону своего отца в 516 году. Вдобавок у Ареагни остался сын, юный принц Сигерих, еще один внук Теодориха, наследник бургундского престола.
Однако вскоре, в 522 году, из Лугдуна пришло другое, поистине ужасное известие. Вдовствующий король снова женился, и его новая супруга, разумеется, собиралась родить ему собственных детей и не хотела, чтобы у них были соперники. Словом, она убедила Сигизмунда убить своего первенца, юного принца Сигериха. Полагаю, мы никогда не узнаем, почему король Сигизмунд совершил это ужасное преступление, был ли он жестоким чудовищем, самым большим подкаблучником в истории или же совершенным безумцем. Так или иначе, если он прослышал о склонности Теодориха к забывчивости, или же рассчитывал на то, что его бывший тесть не заметит это чудовищное детоубийство, или же думал, что гот может позволить так оскорбить себя и оставить оскорбление без отмщения, — в любом случае Сигизмунд очень сильно ошибался.
Теодорих собрал всех нас, своих советников, в тронном зале, и мы увидели, что чудовищная ярость придала королю сил и он вновь стал тем, кого мы помнили. Его глаза перестали быть тусклыми, они засверкали синим светом подобно огням Gemini. Его борода больше не свисала самым унылым образом и не выглядела прилизанной, но воинственно ощетинилась. Когда магистр Боэций посоветовал королю не торопиться предпринимать ответные действия, а «сначала хорошенько все обдумать», Теодорих зарычал на него:
— Это предложение торговца, если не предателя!
И Боэций благоразумно скрылся с его глаз.
Когда писец Кассиодор предложил отправить бургундам возмущенное послание, Теодорих взвыл:
— Слова? К черту слова! Позвать сюда генерала Тулуина!
Я думаю, он и сам бы отправился, если бы только смог преодолеть галопом такое расстояние, и во всяком случае хотел, чтобы его армия выступила в поход немедленно. Итак, под предводительством Тулуина спешно собранная, но на редкость многочисленная и пылающая праведным гневом армия ринулась, подобно буре, на запад.
Однако, к счастью, судьба решила сама отомстить жестокому сыноубийце. Прежде чем Тулуин достиг Лугдуна, бургунды оказались втянутыми в войну с франками, и в первой же битве Сигизмунд был убит. Поскольку он сам уничтожил своего прямого наследника, корона отошла его двоюродному брату по имени Годемар. Этот человек, столь неожиданно оказавшийся в ответе за королевство, и без того находящееся в состоянии войны с франками, не намерен был скрестить мечи еще и с армией готов, которая уже стояла под стенами Лугдуна. Король Годемар униженно предложил компенсировать королю Теодориху потерю внука, уступив ему все южные земли Бургундии, и генерал Тулуин с готовностью подписал это соглашение. Итак, абсолютно без всяких потерь — если не считать несчастного юного принца Сигериха — королевство готов приобрело земли на своих западных границах, которые теперь простирались до реки Изере, что текла с этой стороны Альп.
Таким образом, слава и могущество Теодориха еще возросли, и, кроме того, неожиданно расширились его владения, но это не смогло облегчить его горя от потери дочери и внука. Когда ярость короля улеглась, Теодорих снова погрузился в отчаяние, а последовавшие за этим события только усилили его. Следующие печальные известия прибыли из Карфагена, и в данном случае речь шла не только об очередном оскорблении семейства Теодориха, теперь уже возникла угроза самому правлению короля.
В послании из Карфагена говорилось, что Трасамунд, король вандалов и супруг Амалафриды, старшей сестры Теодориха, умер и ему наследовал Хильдерих. Как я уже упоминал, среди вандалов всегда преобладало арианство, их короли никогда не относились терпимо к католичеству, но всегда противостояли ему. Однако этот Хильдерих оказался единственным исключением среди вандалов, и вот теперь этот истинный и даже фанатичный католик стал королем. Трасамунд на смертном ложе взял со своего кузена одно-единственное обещание: сохранить арианство в качестве государственной религии, но Хильдерих нарушил клятву, как только Трасамунд испустил дух.
Первым делом он заключил вдову Трасамунда и сестру Теодориха под стражу в отдаленном дворце, потому что Амалафрида была арианкой, ее уважал народ и, стало быть, она могла спутать новому королю все планы. Затем Хильдерих изгнал всех арианских епископов и священников и потребовал превратить их бывшие церкви в «истинно божественные и ненавидящие еретиков». Ну а потом, поскольку готское королевство Теодориха было арианским, то есть «еретическим», Хильдерих запретил вандалам впредь торговать с бывшим союзником и принялся обхаживать императора Юстина, чтобы наладить более тесные связи с Восточной империей.
Теодорих снова пришел в неистовство, но теперь он не мог дать выход своей ярости. Он не мог просто приказать армии спешно выступить в поход и послать свое войско пересечь воды Средиземного моря. А потому король решил немедленно начать строительство флота, способного взять Карфаген и поставить Хильдериха на колени.
— Мне нужна тысяча кораблей! — рявкнул Теодорих navarchus римского флота. — Тысяча! Пятьсот, чтобы переправить боевые машины, и еще столько же для вооруженного войска и лошадей. И я хочу получить эти корабли как можно быстрее.
— Ты их получишь, — сказал Лентин невозмутимо. — Но, учитывая величину флота, Теодорих, я должен сказать тебе, что как можно быстрее в данном случае означает три года.
Даже самый могущественный король не в силах ничего поделать с неумолимостью времени. Вот и Теодориху оставалось только ждать, когда построят эти корабли. И теперь его, разочарованного, обессиленного, ослабленного своим угнетенным состоянием, все чаще и чаще терзал демон забывчивости, к которому вдобавок еще присоединились и демоны подозрительности, разрушения и страха.
Король мог отдать бессмысленный приказ — сделать то-то и то-то — кому-нибудь из дворцовых слуг и услышать насмешливый ответ:
— Но я уже выполнил это вчера, мой господин.
— Что? Как ты посмел сделать что-либо подобное, если я не говорил тебе об этом?
— Но ты говорил мне это, мой господин. Вчера.
— Я сроду не отдавал подобных приказаний! Дерзкое ничтожество, сначала ты осмеливаешься не выполнять мои желания, а затем лжешь. Управляющий, убери этого негодяя отсюда и как следует накажи его.
Поскольку управляющий, как и все остальные, все больше привыкал к подобным сценам, единственное «наказание» слуги заключалось в том, что его убирали с глаз долой, пока король не забывал об этом происшествии.
Должен заметить, что присущие Теодориху подозрительность, мания преследования (ему повсюду мерещились заговоры) не были такими уж безосновательными вымыслами. Он на самом деле был теперь окружен людьми — да что там людьми, целыми государствами, — враждебными арианской религии, а стало быть, ему и его правлению и угрожавшими самому существованию готского королевства. На востоке император Юстин и неразлучные с ним Юстиниан и Феодора настолько сроднились с церковью Константинополя, что Восточная империя, в сущности, превратилась в теократию православной церкви. На северо-западе король франков, бывший язычник Хлодвиг, незадолго до этого принял католичество. (Мало того, он устроил из своего крещения целый спектакль, потребовав, чтобы всех жителей Лютеции, а их насчитывалось четыре тысячи, тоже окрестили одновременно с ним.) Да еще вдобавок на юге новый король вандалов Хильдерих издал закон, что отныне католичество становится государственной религией. Таким образом, королевство Теодориха было в буквальном смысле окружено противниками ариан. К счастью, никто из них не собирался пока объявлять войну, только Карфаген прекратил с нами торговлю. Но римская церковь, разумеется, разослала повсюду своих шпионов, подбивавших всех истинных христиан молиться, платить десятину и прилагать усилия к тому, чтобы свергнуть еретика Теодориха, а затем обратить в истинную веру (или полностью уничтожить) всех его подданных-еретиков.
Да уж, у нашего короля были реальные причины тревожиться, в этой ситуации, пожалуй, занервничали бы даже Цезарь и Александр Великий. Однако те же самые демоны, что терзали разум Теодориха, все чаще заставляли его игнорировать проблемы внешние и прихлопывать воображаемых паразитов, которые оказывались под рукой.
В отличие от дворцовых слуг, мы, придворные Теодориха и его советники, не могли так легко скрыться от недовольства короля и избежать наказания. Всех нас — Боэция, Кассиодора-отца и Кассиодора Филиуса, меня самого и других маршалов, представителей знати и сановников всех рангов — Теодорих постоянно обвинял в том, что мы якобы не слышали его приказов, не читали его указов или препятствовали его намерениям. Частично из благоразумия, но в основном в силу своей привязанности и сочувствия королю мы старались изо всех сил скрывать его промахи и спокойно, без лишнего шума исправлять тот вред, который они наносили. Но иногда такие происшествия невозможно было утаить, и даже Теодорих замечал собственные оплошности. Думаю, к остальным его терзаниям прибавился еще и ужас перед тем, что он может сойти с ума. Полагаю, он старался самого себя разубедить в этом еще больше, чем нас, а потому даже во время просветлений всегда предпочитал свалить свою вину на других.
Я присутствовал однажды при том, как король за какой-то незначительный промах — причем это была его собственная ошибка — подверг наказанию Боэция. Я невольно вспомнил, как жестоко расправилась со своей рабыней Амаласунта. Боэций перенес это незаслуженное наказание мужественно, без всяких протестов, попыток оправдаться или даже обид и, ничего не сказав, просто, обессиленный, вышел из комнаты. И снова на правах старого друга я сказал Теодориху:
— Это было несправедливо, незаслуженно и непохоже на тебя.
Он рявкнул:
— Глупость заслуживает порицания!
Я осмелился возразить:
— Ты сам назначил этого человека своим magister officiorum больше двадцати лет тому назад. Хочешь сказать, что ты сделал глупость?
— Vái! Ну, значит, тогда он предатель! Боэций занимал свой пост так долго, что, кто знает, может, он теперь питает тайные амбиции. Вспомни, Торн, — ты ведь при этом присутствовал, — как он малодушно советовал мне поостеречься и выждать, когда я хотел уничтожить убийцу Сигизмунда.
— Успокойся, Теодорих. Знаешь старую поговорку о том, что правая рука ударяет, поскольку она сильней. Тогда как левая рука мягче, медлительней и больше годится для того, чтобы вершить правосудие, прощать и выказывать смирение. Ты сам назначил Боэция своей левой рукой — для того, чтобы он сдерживал твою импульсивность, чтобы в случае чего уберег тебя от поспешных действий…
— Ну и что с того, что я сам назначил этого человека, — проворчал король, — с тех пор у меня было время поразмышлять. Возможно, Боэций теперь стал изменником и шпионит в пользу какого-нибудь чужеземного государства.
— Акх! — воскликнул я. — Старина, что сталось с твоей верой в необходимость сострадания? С твоим стремлением понять всех и каждого? С твоим уважительным отношением и желанием увидеть в другом человеке центр мироздания?
— Я все еще пытаюсь именно так рассматривать людей, — ответил он мрачно. — И вижу, что некоторые люди пытаются из жадности увеличить свою вселенную — поглотить и пожрать остальных. Я намереваюсь позаботиться о том, чтобы в мою вселенную никто не вторгся.
* * *
— Теодорих всегда был скор на расправу, — сказал я Ливии, — что могли бы подтвердить Камундус, Рекитах и Одоакр. Иногда это приводило к весьма печальным последствиям. Но теперь его характер сильно изменился. Он вечно пребывает в мрачном расположении духа, становится все более подозрительным и ничего не прощает. Плохо уже то, что временами он просто впадает в отчаяние, но еще хуже другое: кто знает, какое безрассудство он может совершить во время приступов горячности?
Ливия молчала, обдумывая это. Ее служанка внесла и поставила на стол перед нами поднос со сладостями. Затем Ливия сказала:
— Ты сам и остальные друзья и советники Теодориха должны действовать так, как некогда древние македоняне.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я и откусил маленький кусочек.
— Царь македонян Филипп был пьяницей, он буквально сходил с ума от вина и впадал в совершенное неистовство, когда не пил. Придворные, с которыми он жестоко обращался, да и остальные подданные, если верить истории, могли делать лишь одно — жаловаться Филиппу пьяному на Филиппа трезвого.
Я улыбнулся ей, благодарный и восхищенный. Ливия отличалась острым умом еще в детстве. А за те годы, которые сделали ее волосы седыми, а лицо — морщинистым, она, похоже, еще и получила образование.
— И стала мудрой, — пробормотал я вслух, отвечая на свои мысли. Затем я нахмурился, с подозрением уставившись на угощение. — Я думал, Ливия, что ты оставила свое намерение отравить меня. Однако это медовое пирожное какое-то горькое.
Она рассмеялась:
— Ну что ты, я вовсе не пытаюсь снова отравить тебя. Совсем даже наоборот. В это пирожное добавили корсиканский мед, он немного терпкий, потому что на острове полно тиса и болиголова. Но хорошо известно, что корсиканцы доживают до глубокой старости, и это объясняется целебными свойствами их меда. — Она добавила с долей озорства: — Видишь ли, поскольку ты держишь меня здесь в качестве узницы и никто, кроме тебя, меня не навещает, я стараюсь сделать так, чтобы ты жил вечно.
— Вечно? — Я отложил недоеденное пирожное и произнес больше для себя, чем для нее: — Вечно? Я и так уже прожил достаточно долго. Я много видел и много чего сделал — и далеко не все из этого было приятным. Жить вечно? Чтобы впереди у тебя всегда было столько же, сколько уже прожито? Нет уж, благодарю покорно… Меня подобная перспектива не вдохновляет.
Ливия взирала на меня с такой же заботой и участием, как жена или сестра, поэтому я продолжил:
— Достаточно посмотреть на Теодориха. Бедняга просто слишком зажился на этом свете. Все хорошее он уже совершил, все великое сделал и теперь рискует замарать свое имя каким-нибудь безрассудным поступком. Это сделает не он сам по доброй воле, но его старость.
Все еще глядя на меня как жена или сестра, Ливия сказала:
— Я ведь уже говорила тебе. Что Теодориху требуется, так это хорошая женщина.
Я покачал головой:
— Нет, не такая женщина.
— Почему нет? Кто же тогда лучше?
— Я принес свои клятвы Теодориху как Торн. Если, как Торн, я когда-нибудь совершу что-либо, что нарушит эти клятвы, я буду обесчещен и проклят всеми людьми, да и сам перестану себя уважать. Однако, как Веледа, я никогда не давал ему никаких клятв…
Слегка встревожившись, Ливия произнесла:
— Я почти боюсь спрашивать. Что у тебя на уме?
— Ты же образованная женщина. Ты знаешь истинное значение слова «преданность»?
— Думаю, да. Сейчас оно означает чувство, страстную привязанность. Но первоначально оно относилось к действию, не так ли?
— Да. Его связывали с обетом, клятвой, самопожертвованием. На поле боя командир римлян молился Марсу или Митре, обещая взамен свою жизнь, если бог войны дарует победу и сохранит жизнь его войску, его народу, его императору.
— Отдать одну жизнь за то, чтобы другие могли выжить и победить, — произнесла Ливия тихо. — Ох, Торн, мой дорогой… да ты никак надумал пожертвовать собой?
В 523 году от Рождества Христова в небе появилась удивительная, даже днем видимая всему миру на протяжении двух с лишним недель звезда, которую одни называли дымящейся, другие волосатой, а третьи — несущей факел. В результате все христианские и иудейские священники, языческие авгуры и всевозможные предсказатели в один голос принялись кричать о том, что Иисус Христос и все остальные боги предупреждают нас о приближении страшных бед и несчастий.
Да, многочисленные несчастья и правда случились в тот год, однако лично я не видел в этом вмешательства свыше: все они были делом рук смертных мужчин и женщин. Судите сами. Юстиниан и его наложница Феодора наконец при потворстве церкви ухитрились добиться принятия закона «о славном раскаянии», который дал возможность этим двоим заключить брак. Устроив свои личные дела, Юстиниан занялся тем, что считал делом своей жизни: попытался склонить весь остальной мир к заповедям, установленным христианской церковью. Указы, разумеется, все еще подписывал император Юстин, но текст их полностью составлял его племянник. К примеру, когда издали закон о том, что с этих пор ни одному язычнику или еретику не дозволяется занимать какой-либо пост в Восточной империи, как на гражданской, так и на военной службе, он добавил: «Все граждане теперь должны уяснить, что тем, кто не поклоняется истинному Богу, будет отказано не только в счастливой загробной жизни, но также и в земных богатствах».
Этот закон не действовал — во всяком случае пока — за пределами провинции Паннония, но Теодориха он, понятное дело, весьма обеспокоил. По условиям их с Зеноном давнишнего соглашения Теодорих все еще, по крайней мере номинально, оставался «наместником и представителем» главы Восточной империи. И если Юстин рано или поздно все-таки распространит этот оскорбительный указ и на владения Теодориха, тогда последнему придется согласиться с ним или открыто восстать против своего всеми признанного господина. Теодорих и его исповедовавшие арианство подданные были не единственными, кто ждал неприятностей в недалеком будущем. Наиболее благоразумные католики-христиане в готском королевстве и сенаторы в Риме тоже были встревожены. Ведь Западная и Восточная Римские империи на протяжении двух веков вовсю соперничали друг с другом, борясь за власть и влияние.
Таким образом, и римская церковь соперничала с церковью Константинополя. Казалось бы, все истинные католики-христиане должны были пребывать в восхищении от императорского указа, преследующего иудеев, язычников и еретиков. Однако не следует забывать, что каждый епископ христианской церкви стремился к тому, чтобы его признали патриархом, primus inter pares[448], владыкой понтификом, Папой. Почти в то же самое время, когда Юстин опубликовал свой новый закон, епископ-патриарх Рима Гормизд умер и его место занял некий Иоанн. Можно себе представить, что Иоанн был весьма раздражен, когда обнаружил, что его на самом деле затмил епископ Константинополя. Император Юстин сильно расширил полномочия и поднял престиж своего патриарха Ибаса. Иоанн не мог претендовать на такую же поддержку со стороны Теодориха. Поэтому, естественно, у него самого, а также у его клириков и верных мирян появилась причина для недовольства королем. Но это бы еще можно было пережить. Гораздо хуже, что все христиане — и те, кто твердо придерживался вероучения Анастасия, и православная церковь в Восточной Римской империи, и католическая в Африке, Галлии и королевстве готов — объединенными усилиями всячески старались положить конец отвратительному попустительству Теодориха и его друзей-ариан по отношению к язычникам, иудеям, еретикам и всем остальным, кто не являлся христианами.
Однако пока что тучи, собиравшиеся над горизонтом нашего готского королевства, были еще далеко не такими мрачными, как те, что сгустились прямо над нашими головами. Мы, ближайшие соратники Теодориха, боялись теперь, что очередной приступ безумия может повредить репутации короля, а то и вовсе свести на нет его многочисленные достижения. Но даже если бы Теодорих пребывал сейчас в самом расцвете своей умственной и физической доблести, все равно нельзя было упускать из виду его возраст. В недалеком будущем он неизбежно должен будет умереть. Даже если смерть окажется благосклонна к нему и наступит прежде, чем его все возрастающее безумие сможет нанести вред его королевству, кто станет наследником престола? Кто будет в состоянии принять на себя миссию достойно продолжить его дело? Увы, мы не видели человека, который в будущем способен был подхватить и надеть на себя мантию короля, которого по праву называли Великим.
Наследником номер один, разумеется, считался Аталарих, внук Теодориха, живший в Равенне. Но в тот год, который я описываю, наследному принцу только-только исполнилось шесть лет. Если он унаследует трон, то королевством какое-то время будет править его мать-регентша, — а к Амаласунте, вы и сами уже это поняли, в готском королевстве относились с такой же любовью, как к Феодоре в Восточной Римской империи. Даже если предположить, что страна выдержит ее правление до тех пор, пока Аталарих не достигнет зрелости, какого короля к этому времени из него сделают? Позвольте предложить вашему вниманию одну зарисовку.
Как-то раз я и еще трое приближенных к Теодориху старших генералов находились в приемной его дворца, ожидая аудиенции. Мы развлекались, стараясь превзойти друг друга в военных историях, когда дверь вдруг отворилась и в комнату шаркающей походкой вошел юный принц Аталарих. Очевидно, они с матерью в тот день тоже посетили дворец, небось Амаласунта решила в очередной раз выплеснуть свое раздражение. Так или иначе, мальчишка ревел в три ручья, при этом одной рукой он тер глаза и хлюпающий нос, а другой — свой зад.
Генерал Тулуин нахмурился и сказал:
— Ну ладно, парень, успокойся. Кто тебя обидел?
— Амма, — прохныкал мальчик, между всхлипами и вздохами. — Амма отшлепала меня своей сандалией.
Тулуин изменился в лице, но промолчал.
А генерал Витигис рявкнул:
— Надеюсь, Аталарих, ты сотворил что-то поистине героическое, раз заслужил такое наказание?
— Да ничего я такого не сделал, — зарыдал он, размазывая слезы, — всего-то навсего получил выговор… от моего грека-воспитателя… за то, что неправильно написал слово andreía…[449] а Амма услышала…
Все еще плача и потирая себе все места, принц выплыл из комнаты. Какое-то время боевые генералы молчали, изумленно глядя друг на друга. Затем Тулуин с недоумением произнес:
— Во имя огромных яиц всевышнего Вотана! Скажите, это правда или мне показалось, что я сейчас видел острогота из рода Амалов — мужчину-острогота, — скулившего и пищащего?
— Причем после того, как его наказала женщина! — воскликнул генерал Тулум, которого ничуть не меньше возмутило это происшествие. — И ведь он позволил женщине выпороть себя!
— Если бы — выпороть! А то отшлепать! — произнес Витигис изумленно. — Женской сандалией. Во имя великой реки Стикс, когда мой жестокий отец драл меня, я бывал рад уже тому, что он не пользовался ремнем с пряжкой.
— Когда мне было столько лет, как этому плаксе, — сказал Тулуин, — я уже оседлал своего первого коня и разбил нос своему наставнику, который учил меня драться на дубинах.
— Да, — проворчал Тулум, — мальчишки должны быть залиты кровью, а не слезами.
Витигис с отвращением произнес:
— А вы слышали, чему этого мальчишку обучают? Греческому языку! И кто ему выговаривает? Жалкий грек!
Тулуин спросил:
— А кстати, что это за слово, andreía?
Я пояснил, что оно означает.
— Liufs Guth! А мальчишка даже не знает, как написать его!
У Теодориха был еще один внук, Амаларих, сын его средней дочери Тиудигото и визиготского короля Алариха. Этот принц, которому исполнилось уже шестнадцать лет, мог быть приемлемой заменой сосунку и тряпке Аталариху. Однако он не надеялся даже унаследовать своему отцу, королю визиготов. Как ни печально говорить об этом, но приходится признать, что здесь была вина и самого Теодориха: он слишком защищал своего внука и потакал ему. После гибели супруга, который пал в битве, его вдова, королева Тиудигото, формально стала правительницей, но она с удовольствием переложила все обязанности на своего отца. Так что фактически все эти годы через наместников, назначаемых из Аквитании и Испании, королевством этим правил сам Теодорих. Другими словами, наследный принц Амаларих вырос в Толосе. Он жил вольготно, не взваливая на себя королевских обязанностей, не имея никакого опыта и, по-видимому, даже не стремясь стать монархом. Так что, увы, он был таким же неподходящим кандидатом на пост предполагаемого правителя всего готского королевства, как и его двоюродный брат, живший в Равенне.
Существовал, правда, и еще один претендент — остроготский herizogo Теодахад, сын старшей сестры Теодориха, Амалафриды. Помимо того, что Теодахад являлся кровным родственником Амалов, у него также имелось еще одно достоинство: он был человеком зрелого возраста. Однако недостатков все-таки оказалось больше: помимо отсутствия опыта и образования Теодахад также не обладал необходимыми монарху моральными качествами. Максимум, кем этот человек мог бы стать, так это торговцем, выбивающим из покупателей деньги. Помните, что я рассказывал вам об этом самом Теодахаде, которого я лично невзлюбил, еще когда он был прыщавым угрюмым юнцом? Как дядя-король опозорил его, когда вскрылись неблаговидные делишки с незаконным захватом земли. Со временем Теодахад ничуть не изменился к лучшему: ради собственного обогащения он все так же продолжал заниматься сомнительными сделками. Согласитесь, что такой король вряд ли снискал бы в народе популярность.
Лишь один человек в высших кругах, казалось, считал, что Теодахад имеет реальный шанс получить престол, — и, к сожалению, это была родная дочь Теодориха, его прямая и бесспорная наследница Амаласунта. Она, разумеется, знала о своей непопулярности при дворе — да и не только при дворе, но и во всем королевстве — и, несмотря на то что была слепо обожающей свое чадо матерью, наверняка понимала, что и ее сына Аталариха тоже любили ничуть не больше. Поэтому она разыскала своего кузена Теодахада и подружилась с ним, несмотря на то что все уважающие себя люди давно уже избегали этого человека. Амаласунта, насколько я могу судить, рассуждала следующим образом. Она, Аталарих и Теодахад были ближайшей родней Теодориха и наиболее вероятными претендентами на его корону. Если они трое станут держаться вместе, то смогут противостоять всем остальным претендентам, а когда один из них в качестве преемника Теодориха унаследует готское королевство, то поделится с остальными, так что все останутся в выигрыше.
Итак, в год, когда появилась та удивительная дневная звезда, 523-й от Рождества Христова, ab urbe condita 1276 или пятый год правления императора Юстина и тридцатый год правления короля Теодориха Великого, положение дел было таково.
Мы, ближайшие друзья и советники Теодориха, отчаянно искали кого-нибудь, кто унаследует монарху, которого мы любили. Мы мечтали о том, как этот достойный человек будет править королевством, а мы сражаться, помогая ему победить всех своих врагов, а затем станет великим. Однако, похоже, подходящего преемника и достойного острогота из рода Амалов просто не существовало. Поняв это, военные выдвинули со своей стороны весьма привлекательную кандидатуру, генерала Тулуина. Не являясь кровным родственником нынешнего короля, он был истинным остроготом, и все сходились в том, что и характер у генерала самый что ни на есть для монарха подходящий. Мы все были разочарованы, когда Тулуин решительно отказался от такой чести, заявив, что все его предки верно служили королям из рода Амалов и он не собирается нарушать давно установленную традицию наследования.
А тем временем Восточная империя — то есть триумвират Юстина, Юстиниана и Феодоры — хотя напрямую и не угрожала готскому королевству, однако всячески усиливала свои могущество и авторитет в мире. Их намерения были совершенно очевидны: они не собирались провоцировать Теодориха на агрессивные действия, но давали понять его подданным, что Константинополь в настоящее время может легко присоединить к себе его владения. Вне всяких сомнений, и правители соседних государств вынашивали те же планы. Возможно, им даже не было необходимости беспокоиться о том, что придется сражаться друг с другом над трупом готского королевства. Учитывая, что множество наших соседей теперь были связаны или с католической, или с православной церковью, они могли вполне мирно договориться, кому из них какой кусок достанется. Пока Теодорих был жив и еще не впал в окончательный маразм, окружавшие нас соседи не отваживались вести себя подобно хищникам, но все они с жадностью падальщиков дожидались его конца.
В то же самое время римская церковь, после тридцати лет безуспешных попыток причинить хоть сколько-нибудь значительный вред Теодориху, ни на йоту не уменьшила свою к нему неприязнь, которую священники даже не пытались скрывать. Почти все проживавшие в королевстве католики, от Папы Римского Иоанна до отшельников в пещерах, радовались перспективе увидеть, как трон узурпирует кто угодно, лишь бы он не принадлежал к арианам. Я говорю «почти», потому что остались, разумеется, мужчины и женщины в самых разных слоях общества, которые, несмотря на свои обеты поддерживать взгляды церкви и строжайший запрет иметь свое мнение, были все-таки достаточно благоразумны, чтобы понимать, какие печальные последствия повлечет за собой уничтожение готского королевства.
Сенаторы Рима тоже понимали это. Хотя большинство из них исповедовали католичество, а следовательно, должны были питать ненависть к арианам и хотя почти все они были урожденными римлянами, а стало быть, предпочли бы, чтобы ими снова правил римлянин, здравый смысл все-таки одержал верх. Они признавали, что Рим, Италия и все те земли, что раньше носили название Западной Римской империи, во время правления Теодориха получили передышку и отодвинулись от края пропасти, а затем обрели безопасность, мир и процветание, которых не знали в течение четырех столетий. А еще сенаторы осознавали опасность, исходившую от окружавших их вандалов и франков — и даже от народов поменьше, которые когда-то были покорными подданными, верными союзниками или же теми, с кем не особенно считались, подобно гепидам, ругиям и лангобардам. Все они мигом покажут зубы, если только окажется, что правителем готского королевства стал человек не столь великий, как Теодорих. Сенаторы рассуждали просто: пусть уж «лучше варвары, которых мы знаем, чем другие». Подобно нам, придворным Теодориха, они горячо спорили и вовсю обсуждали достоинства того или иного кандидата на престол, не считая это недостатком, если кандидат был готом или принадлежал к арианской церкви. Но, подобно нам, сенаторы тоже так и не смогли отыскать ни одного подходящего человека.
Но самое поразительное, что, в то время как сенаторы с вполне оправданным подозрением относились к чужеземцам, нам нанесло тяжкий удар государство, которое они никак уж не относили к варварам, — давний соперник Рима и вечный претендент на пальму первенства, Восточная Римская империя. Да уж, воистину мрачные и печальные события произошли в тот памятный год дневной звезды.
Все началось с того, что один из сенаторов по имени Циприан обвинил другого, которого звали Альбин, в том, что он якобы вступил в предательскую переписку с Константинополем. Очень может быть, что это было всего-навсего банальной клеветой. Не было ничего нового в том, что один сенатор приписывал другому самые отвратительные и безнравственные поступки. Это была общепринятая практика политических игр. Хотя, с другой стороны, вполне могло оказаться, что сенатор Альбин действительно был тайно связан с врагами государства в Константинополе. Едва ли теперь это имеет значение.
Ужасно оказалось другое: обвиняемый Альбин был близким другом magister officiorum Боэция. Может, предпочти Боэций не ввязываться во всю эту шумиху, ничего бы страшного и не произошло. Но он был весьма совестливым человеком и не смог стоять в стороне, когда бесчестили его друга, которому, помимо всего прочего, угрожала смертная казнь. Поэтому когда Сенат решил учинить Альбину официальный допрос, Боэций выступил перед судьями в качестве его защитника, заключив свою речь такими словами:
— Если Альбин виновен, тогда виновен и я.
* * *
— Мне тоже пришлось в юности изучать риторику, — рассказывал я Ливии, горестно качая головой. — Такое заключение своей речи Боэций взял из классических текстов. Да любой школяр поймет, что это всего лишь прием. Elenctic[450] довод, касающийся вопроса разумной вероятности. Но сенаторы…
— Надеюсь, они разумные люди. — Ливия произнесла это скорее как вопрос, нежели как утверждение.
Я вздохнул:
— Решение судей может основываться как на представленных фактах, так и на свидетельских показаниях. На заседании в качестве улики были представлены письма. Уж не знаю, настоящие они или поддельные. В любом случае их посчитали доказательством, и судьи сочли Альбина виновным. Ну а поскольку Боэций сказал, что в таком случае и он тоже виновен, они поймали его на слове.
— Но это же нелепо! Обвинить королевского magister officiorum в предательстве?
— Боэций сам это засвидетельствовал. Чисто риторически, да, но все-таки засвидетельствовал. — Я снова вздохнул. — Давай не будем слишком строги к самим судьям. Они хорошо знают изменчивый нрав Теодориха — его склонность сомневаться и подозревать всех вокруг себя. Возможно, они просто заразились от короля такой же подозрительностью. И если очевидность заставляет их признать вину Альбина…
— Но Боэций! Как можно? Только вспомни! Рим чествовал его как своего consul ordinarius, когда ему было всего тридцать! Он был одним из самых молодых консулов…
— А теперь, когда ему сорок, Боэция на основании собственного признания обвиняют в измене Риму.
— Невероятно. Нелепо.
— И тем не менее суд вынес соответствующий вердикт.
— А какое ему определили наказание?
— За такое преступление, Ливия, существует только одно наказание.
Она в ужасе выдохнула:
— Смерть?..
— Приговор должен быть еще подтвержден Сенатом, а затем одобрен королем. От всей души надеюсь, что вердикт отменят. Тесть Боэция, старый Симмах, все еще princeps Senatus. Он, конечно же, повлияет на результаты голосования в Сенате. Кстати, пока что в Равенне на освободившийся пост magister officiorum вместо Боэция назначен Кассиодор Филиус. Они всегда были друзьями, поэтому Кассиодор при случае защитит Боэция перед Теодорихом. Если кто и умеет пользоваться словами для своей выгоды, так это Кассиодор-младший.
— Ты тоже должен отправиться туда и вступиться за Боэция.
— Я в любом случае отправляюсь на север, — произнес я мрачно. — Я маршал короля, моя обязанность присутствовать там. Я сопровождаю несчастного Боэция под усиленной охраной в Тицин, в тюрьму Кальвенциан. По крайней мере, ему не придется гнить здесь, в Тулиане. Я сумел договориться, чтобы в ожидании освобождения его содержали не в такой страшной темнице.
Ливия одарила меня двусмысленной улыбкой и пробормотала:
— Ты всегда был очень добр по отношению к своим пленникам.
* * *
Целых двенадцать месяцев томился Боэций в тюрьме Кальвенциан. Пока все разумные люди за ее стенами хлопотали о его спасении, сам узник писал книгу под названием «Утешение философское» — именно это сочинение, я уверен, и положило конец всем прошениям о помиловании. Я хорошо помню один из пассажей из этой книги:
«О смертный, ты сам связал свой жребий с переменчивой Фортуной. Не слишком ликуй, когда она ведет тебя к великим победам; и не ропщи, когда она ввергает тебя в несчастия».
Пока в Риме процесс судопроизводства неспешно продвигался вперед, Теодорих в Равенне терпеливо и внимательно выслушивал меня, Кассиодора, Симмаха, отважную супругу Боэция Рустициану и еще многих, кого беспокоила судьба узника. Но ни одному из нас Теодорих ни разу ничем не показал, что он сам думает по поводу этого дела. Разумеется, я полагал, что король осознает всю пародию на правосудие, которое вершилось в Риме. Я не сомневался, что Теодорих принял во внимание, сколько лет Боэций безупречно прослужил на благо его самого и королевства. Конечно же, он понимал — да разве могло быть иначе? — что Боэций абсолютно невиновен и несправедливо брошен в тюрьму, был обеспокоен суровым приговором суда и хотел облегчить страдания его жены и детей. Помимо всего прочего, Теодорих был королем, а потому должен был следить за соблюдением законов в своих владениях. Так я рассуждал. Однако как мне, так и всем остальным, подавшим апелляции, Теодорих сказал только:
— Я не могу ускорить работу Сената в Риме. Я должен дождаться результатов голосования, узнать, утвердит он приговор или нет, прежде чем обращусь с просьбой о помиловании.
Время от времени я навещал Боэция и заметил, как сильно за этот год поседели его волосы. Но он держался, очевидно, благодаря своему неиссякаемому пытливому разуму. Как я уже упоминал, этот человек за свою жизнь написал множество книг на разные темы, но их оценили лишь те, кто разбирался в этих предметах, — математики, астрономы, музыканты и прочие. Однако его «Утешение философское», казалось, было адресовано всем живущим на Земле, ибо затрагивало тему отчаяния и преодоления его, а вряд ли в мире найдется хоть один человек, кто никогда не испытывал этого чувства. Во всяком случае, очень многие, смиренно вздохнув, согласились бы с утверждением Боэция: «Помни, смертный: если Фортуна однажды остановится, она уже больше не Фортуна».
Когда книга была закончена, начальник тюрьмы не знал, что ему с ней делать, должно ли это сочинение увидеть свет или нет. Поэтому я лично приказал ему проследить, чтобы рукопись в целости и сохранности отослали супруге Боэция. Впоследствии отважная Рустициана сделала это сочинение доступным для всех, кто умел читать, позволив желающим снять копию. Копии эти множились и распространялись повсюду. Книгу обсуждали, превозносили, цитировали. Совершенно очевидно, что она попала в поле зрения церкви.
А теперь представьте, как неудачно все обернулось: Боэций хотел сделать эту книгу своей мольбой о прощении, но не смог. Ей лишь ненадолго удалось смягчить то положение, в котором оказался автор. В сочинении этом не содержалось никаких обвинений и порицаний кого бы то ни было. Философия олицетворялась с богиней, которая посещает автора в его темнице и, когда его дух погружен в меланхолию, предписывает ему тот или иной источник утешения. К ним относятся естественная теология, идеи Платона и стоиков, простое раздумье, а также, снова и снова, спасительное благоволение Господа. Но ни философия, ни Боэций, ни сама книга не предлагали искать утешение в какой-либо конкретной христианской вере. Поэтому церковь осудила книгу, назвала ее pernicious[451] и, согласно закону Геласия, запретила читать верующим. Едва ли результаты голосования в Сенате были случайными: преобладавшие среди сенаторов католики утвердили смертный приговор Боэцию и отослали его на окончательное рассмотрение королю.
Я решил, что книга Боэция переживет все запреты церкви и просуществует еще очень долго. В отличие от самого автора.
* * *
— Своей собственной сильной правой рукой, Теодорих, — ядовито произнес я, — ты отсек левую. Как мог ты допустить это?
— Я не понимаю, чем ты недоволен, Торн? Суд Сената счел Боэция виновным. А Сенат большинством голосов подтвердил этот вердикт.
Я презрительно хохотнул:
— А тебе известно, кто составляет это большинство? Старые клуши, запуганные церковниками. Ты же прекрасно знаешь: Боэций не был виновен.
Теодорих произнес четко и внятно, словно хотел убедить не столько меня, сколько себя самого:
— Если уж Боэция заподозрили в измене и обвинили в этом преступлении, то, стало быть, он действительно был на это способен, и отсюда следует…
— Во имя великой реки Стикс! — грубо перебил я. — Теперь ты рассуждаешь как христианский святоша. Только на суде, который вершат церковники, клевета может служить доказательством, а обвинение — признанием вины.
— Осторожней, сайон Торн! — рявкнул Теодорих. — Ты помнишь, что у меня были причины сомневаться в верности Боэция и его мотивах, еще когда это касалось Сигизмунда.
Не сдержавшись, я сердито продолжил:
— Я слышал, что Боэция убили при помощи веревки, которую затягивали вокруг его черепа. Говорят, его глазные яблоки вытекли задолго до того, как несчастный умер. Полагаю, что тюремный палач, который все это проделал с такой ненужной жестокостью, тоже был христианином.
— Успокойся. Ты знаешь, что я равнодушен ко всякой религии и, разумеется, не питаю любви к христианам Анастасия. Особенно сейчас. Этот документ только что прибыл из Константинополя. Прочти его. Может, тогда ты поймешь, что сенаторы правы, так сильно опасаясь Восточной империи.
Документ этот был написан на двух языках — греческом и латыни — и подписан как грубо обведенной монограммой императора Юстина, так и более грамотным росчерком патриарха Ибаса. Как обычно, текст изобиловал неискренними цветистыми приветствиями и пожеланиями, однако его суть можно было выразить в одном предложении. А она сводилась к тому, что здания всех церквей по всей империи должны быть немедленно конфискованы, а затем освящены заново по католическому обряду.
Я произнес с изумлением:
— Это гораздо хуже, чем просто не имеющая законной силы дерзость, поскольку является ужасающим оскорблением, нанесенным лично тебе. Юстин и те, кто оказывает на него влияние, должны понимать, что ты ни в коем случае не подчинишься — что они фактически объявляют войну. Ты оправдаешь их ожидания?
— Не сейчас. Первой на очереди у меня стоит другая война, сначала я должен ответить еще на одно оскорбление — отомстить вандалам за то, как они обращаются с моей сестрой. Боевые корабли Лентина уже почти готовы, они стоят во всех южных портах Италии и только и ждут, когда на них погрузятся наши войска, после чего немедленно отплывут в Карфаген.
Я спросил:
— Разве это мудро — сейчас отправлять наши войска так далеко?..
— Я уже все решил, — нетерпеливо ответил Теодорих. — Король никогда не меняет своих решений.
Я вздохнул и замолчал. Прежнему Теодориху не было присуще столь упрямое высокомерие.
— А что касается этого, — произнес он, презрительно отбросив документ, — то, когда настанет время, я просто натравлю священников друг на друга. Я уже отправил отряд в Рим, чтобы доставить сюда нашего Папу. Он может прибыть в Равенну с достоинством, в сопровождении эскорта, либо его насильно притащат за оставшиеся вокруг тонзуры волосы, выбор за ним. Так или иначе, отсюда я отправлю его в Константинополь на самом быстром dromo: пусть он потребует аннулировать этот указ.
— Что? Отправить надменного епископа Рима унижаться перед епископом Константинополя? Послать человека, который сам считает себя владыкой понтификом, просить за еретиков? Ну, если даже у Иоанна лучина вместо мужского хребта и он хоть немного верит в то, что исповедует, он предпочтет этому унижению мученическую смерть.
Теодорих снова мрачно повторил:
— Ну что ж, выбор за ним. Я надеюсь, что Папа Иоанн запомнил, какой ужасной смертью умер Боэций. Мне все равно, сколько глазных яблок — Иоанна или его последователей — потребуется выдавить, пока я не получу такого владыку понтифика, который мне нужен.
* * *
— Глаз выдавливать не понадобилось, и дело ограничилось всего одним понтификом, — сказал я Ливии. — Папа Иоанн, может, поехал в Константинополь без особой радости и не совсем по своей воле, однако все-таки поехал. Теодорих, может, иногда и действует неразумно, но он вполне здраво рассудил, что и епископы, и патриархи, подобно всем остальным людям, не спешат попасть в мир иной. Иоанн не просто поехал в Константинополь, он твердо вознамерился добиться того, за чем послал его король. Можно мне еще вина?
Я очень устал, был весь покрыт дорожной пылью и измучен жаждой, поскольку только что прибыл в Рим. Пока служанка наливала вино, Ливия сказала:
— Неужели епископ на самом деле просил, чтобы арианские церкви не передавали католикам? Вот уж странно! Он сам отказался от неожиданно свалившейся ему в руки удачи.
— Ну как ты не понимаешь: так велел ему Теодорих. Поэтому именно об этом Иоанн и просил в Константинополе. Но самое удивительное, что именно это он и получил. Он привез обратно в Равенну другой документ, подписанный Юстином и Ибасом. В нем содержатся поправки к предыдущему указу. Конфискация арианских церквей произойдет лишь в пределах Восточной империи. С высочайшего разрешения императора Юстина все арианские владения в готском королевстве будут избавлены от этого.
— В подобное почти невозможно поверить! Чтобы епископ Иоанн согласился взять на себя такую миссию и чтобы он вдобавок еще и добился успеха. Но ты, как я погляжу, не слишком-то рад этому.
— Как и сам Иоанн. Ибо почти сразу же после его возвращения в Равенну Теодорих приказал схватить епископа и заключить в тюрьму.
— Что? Но почему? Разве он не сделал все в точности так, как приказал ему король?..
— Ливия, ты только что сама сказала, что в подобное невозможно поверить. Король тоже так считает. Он подвергся очередному приступу невероятной подозрительности. Документ, который привез епископ, очень похож на подлинный: арианские церкви в безопасности. Но Теодорих подозревает, что Папа Иоанн как-то сторговался, чтобы получить этот пергамент. Возможно, пообещал, что римская церковь и вся ее паства поддержат Восточную империю, когда разразится война. Иоанн, разумеется, поклялся на Библии, что он не мятежник. Однако Теодорих считает, что пребывание в бывшей камере Боэция в Тицине может освежить его память.
— А что думаешь ты?
— Иисусе, — пожал я плечами. — Думаю, что король был не в себе, когда отправил епископа в Константинополь с такой миссией. Боюсь, что он и сейчас не в себе, но, разумеется, я могу ошибаться. В любом случае сам бы я сроду не поверил честному слову священника. Да и Юстин, Юстиниан и Феодора тоже не внушают мне доверия. Ну и троица! Невежественный грубый солдат, жалкая пародия на императора! Перевоспитавшаяся и раскаявшаяся шлюха. И Юстиниан, который спит и видит, как бы самому стать императором, а пока что, вовсю разыгрывая из себя праведника, не ест мяса и не пьет вина. Ты бы поверила такому человеку?
— Я — нет. Но все-таки… как мог Теодорих заключить в темницу самого Папу Римского! Помазанника Божьего, каким его считают многочисленные прихожане. Да все католики, подданные Теодориха, а их тысячи, придут в ярость, когда услышат, что король сотворил.
— Да уж… ты права, Ливия… — Я вздохнул. — Именно поэтому я и вернулся в Рим. Как говорится, одна голова хорошо, а две лучше. Я приехал спросить совета у человека значительно более умного, чем я сам. Я заглянул к тебе лишь на минутку, чтобы передохнуть немного после долгого путешествия, преклонить, так сказать, больную голову на твое мягкое плечо. — Я встал, отряхнул свою пыльную тунику. — А теперь мне надо поскорее отыскать старого сенатора Симмаха. Если кто-нибудь и может найти выход из…
Ливия покачала головой и перебила меня:
— Ты не найдешь Симмаха.
— Ох. Vái. В Риме?
— На этом свете. Несколько дней назад управляющий обнаружил его мертвым. В том самом дворике, рядом с его знаменитым уродливым маленьким Бахусом. Стражник, который охраняет мою дверь, рассказал мне об этом.
Я застонал от ужаса. Ливия поспешно добавила:
— Стражникам скучно стоять здесь целыми днями, поэтому мы иногда общаемся.
Я спросил, хотя прекрасно знал ответ:
— Полагаю, Симмах умер от старости?
— Нет. От множества колотых ран. — Ливия помолчала, затем снова заговорила: — Его убили по приказу Теодориха, если верить сплетням.
Я и сам так подумал, однако попытался оспорить эту версию — словно, убедив в этом Ливию, я мог что-то изменить:
— Теодорих и этот благородный старик очень высоко ценили друг друга.
— Да. До тех пор, пока Теодорих не позволил убить Боэция. — Ливии не было нужды напоминать мне, что Боэций вырос в доме у Симмаха и тот любил его как родного сына. — Если верить слухам, старик затем возненавидел короля и вполне мог поднять мятеж.
— Поэтому Теодорих просто устранил его, — пробормотал я. — Eheu! Оправданны были его подозрения или нет, но убийство Симмаха — великое несчастье. Я боялся, что Теодорих восстановит против себя католиков-христиан — здесь и по всему миру. Это плохо, но еще куда ни шло. Гибель Симмаха озлобит Сенат, знатных граждан и простой народ. Словом, абсолютно всех. Даже самые верные Теодориху готы почувствуют, как головы подпрыгивают у них на плечах. — Я устало двинулся к двери. — Я должен пойти и послушать, что говорят люди. Я скоро вернусь, Ливия. Возможно, мне снова потребуется твое мягкое плечо.
* * *
— Разговоры?! — воскликнул Эвиг. — Ясное дело, идут разговоры, сайон Торн, и только об одном. Общее мнение, что король Теодорих неизлечимо болен. Разумеется, ты должен понимать, что малейшее упоминание о его безумии тут же разнесется по всему государству. У крестьян есть свои особенные способы общения, гораздо быстрее верховых гонцов и dromo судов. Вот я, например, могу рассказать тебе о том, что произошло вчера во дворце.
Я нерешительно спросил:
— И что же там произошло?
— Королю подали прекрасно приготовленную рыбу, выловленную в Падусе, в качестве nahtamats прошлым вечером, и…
— Liufs Guth! Что, неужели сплетничают даже о том, что Теодорих ест? Какого черта такой интерес…
— Подожди, сайон, дослушай до конца. Король уставился на блюдо, и глаза его просто округлились от ужаса. Знаешь почему? Вместо головы рыбы он увидел там лицо умершего человека. Лицо своего старого друга и советника Симмаха, который смотрел на него с укором и обвинением. Говорят, Теодорих с воплем выскочил из обеденного зала.
— Ну и ну! Неужели те, кто рассказывает такую чушь, сами верят в это?
— С сожалением должен сообщить тебе, что да. — Эвиг горестно засопел. — Сайон Торн, наш любимый король и товарищ больше не может называться Великим. Он теперь не Теодорих Магнус, а Теодорих Безумный, несущий пьяный бред.
— Полагаю, ты сделал такое заключение, основываясь не только на истории о рыбе?
— Нет, конечно. Свидетельств тому множество. Только сегодня днем от короля прискакал гонец с новым изданным decretum. Ты еще не был на форуме, сайон Торн?
— Пока что нет. Я знал, что ты более достоверный источник, чем любой сенатор или…
— Помнишь, как мы с тобой вместе ходили к храму Конкордии, чтобы ты мог внимательно прочесть «Ежедневные новости»? Ну, я так и не научился читать, но там постоянно вывешивают новые decretum. Люди со всех концов города приходят туда прочесть указы, и недовольство их с каждым разом возрастает все больше. Я жду, что скоро услышу совсем уж плохие новости…
— Мы не можем ждать. — Я схватил его за рукав. — Пошли!
Эвиг был ненамного моложе меня, но гораздо толще, поэтому служил мне в качестве осадного тарана, чтобы пробиться сквозь толпу к храму. Все эти люди на форуме перешептывались и ворчали — однако не потому, что мы грубо расталкивали их локтями, но от изумления, ужаса и недоумения, вызванных тем, что они прочли в «Ежедневных новостях». Публичное заявление, разумеется, состояло из множества листов папируса, поскольку было составлено словоохотливым Кассиодором, но я уже наловчился отыскивать среди всей этой словесной шелухи самую суть. Я толкнул локтем Эвига, и он повернулся, чтобы снова очистить нам дорогу в толпе.
Когда мы, несколько помятые, стояли на свободном месте на мостовой форума, я решительно сказал:
— Так больше не может продолжаться, Эвиг. Наш король и товарищ должен быть спасен от самого себя. Пусть Теодориха сейчас и всегда повсюду почитают как Великого.
— Только прикажи, сайон Торн.
— Здесь мне нечего делать. Я отправляюсь в Равенну, к Теодориху. Я больше не вернусь в Рим, хотя, возможно, позже здесь произойдет кое-что…
— Только прикажи мне, сайон Торн. Пошли записку, и я все исполню. Если ты сможешь каким-то образом сохранить доброе имя нашего короля, все, кто когда-то любил его, будут тебе благодарны.
* * *
Ливии я тоже сказал:
— Это больше не может продолжаться. Теодориха надо спасти от самого себя. В «Ежедневных новостях» сообщается, что Папа Иоанн скончался в тицинской тюрьме. Умер ли этот несчастный своей смертью или же стал жертвой, подобно Боэцию, я не знаю. Но похоже, что в любом случае он так и не признался ни в чем, что могло бы облегчить безумные подозрения короля, потому что его смерть явно привела Теодориха в ярость. И теперь король совершил просто невообразимую глупость. Он издал decretum такой же гадкий, какой незадолго до этого пытался навязать Юстин. И сейчас на стене храма Конкордии висит указ о том, что все католические церкви в королевстве должны быть насильственно превращены в арианские храмы, отсюда следует, что католическое вероисповедание во владениях Теодориха отныне под запретом.
Я одним глотком осушил свой кубок с вином. Ливия промолчала, но ее взгляд был спокойным.
— С таким же успехом Теодорих мог повесить прощальную записку перед самоубийством, — продолжил я сквозь стиснутые зубы. — Если даже издание подобного указа и не приведет к мятежу, направленному против короля внутри страны, или же к религиозной войне ариан против католиков, то наверняка за пределами королевства найдутся люди, которые перережут ему за это горло.
— О ком ты говоришь?
— Ну подумай сама. Прямо сейчас, в этот самый момент, флот Лентина ожидает королевского приказа отплыть, чтобы напасть на вандалов. Это справедливая война — сестра Теодориха до сих пор томится в плену у короля Хильдериха, — и эта война вполне могла бы стать победоносной при обычных обстоятельствах. Но мы соберем все наши силы на юге, у Средиземного моря. В то же время на востоке находятся православные христиане Юстина, а на севере — католики Хлодвига; все они настроены враждебно и вскоре придут в настоящее бешенство, когда услышат об этой последней глупости, которую совершил Теодорих. И что, по-твоему, все они сделают, узнав, что мы напали на вандалов, их братьев-католиков?
Ливия попросила принести еще вина и сказала:
— Я знаю, твое имя Веледа означает «раскрывающая тайны, предсказательница». Но неужели ты думаешь, что никто, кроме тебя, не подозревает обо всех этих опасностях?
— Разумеется, многие люди это предвидят. Однако, поскольку Симмах и Боэций мертвы, кто вразумит Теодориха? Из его главных советников теперь остались только казначей да magister officiorum, Кассиодор-отец и Кассиодор Филиус. Старший понимает толк лишь в цифрах, солидусах и либрах. Он будет счастлив избежать любой войны хотя бы потому, что сэкономит на стрелах. Молодой Кассиодор ничего не знает, кроме слов. Война даст ему множество возможностей нести милую его сердцу околесицу. Остальные наперсники Теодориха — генералы. Они с радостью отправятся на любую войну, была бы причина. Сама видишь, что, кроме меня, больше никого и не осталось.
— Итак, ты едешь в Равенну? Надеюсь, что ты найдешь короля в минуту просветления. И все растолкуешь ему — убедительно, — как только что рассказал мне. Ты попытаешься урезонить Теодориха и заставить его отозвать закон, пока тот еще не вступил в силу, и придержать флот. Хорошо, допустим, ты сумеешь убедить его, — что потом?
— Иисусе, Ливия! Этого и так слишком много, чтобы надеяться. Даже если Теодорих и соображает настолько, что узнает меня, назовет по имени и выслушает, он может впасть в ярость и отправить меня в тюрьму. А что ты имеешь в виду под «что потом»?
— Предположим, на этот раз ты сумеешь спасти готское королевство от потрясений. Но разве Теодорих в ближайшее время не совершит очередную глупость? И даже если королевство переживет их все и переживет самого Теодориха, то что будет, когда он умрет? Этого уже недолго ждать. Ты сам говорил мне, что у него, увы, нет достойного наследника.
— Да, это правда. — Я какое-то время помолчал, занявшись вином. Наконец я сказал: — Ну, может, кто-нибудь из его потенциальных наследников изумит весь мир и изменится к лучшему. Или же какой-нибудь более достойный претендент выйдет вперед, когда наступит время. Хотя, с другой стороны, вполне возможно, что готское королевство обречено. Если не сегодня, то завтра. Если не из-за Теодориха, то из-за его наследников. Ты права, моя дорогая, если уж так предопределено Фортуной, то я не в силах спасти королевство от гибели. Но я смогу сделать так, что Теодорих этого не увидит. Скажи, Ливия, ты хочешь стать свободной?
Она изумленно моргнула, но затем бросила на меня долгий спокойный взгляд, напомнивший мне о том, какими блестящими и красивыми все еще были ее голубые глаза, хотя красота самого лица уже и увяла. Наполовину удивленно, наполовину настороженно она спросила:
— Свободной для чего?
— Для того, чтобы сопровождать меня. Мы отправимся завтра. У меня есть здесь, в Риме, один верный друг-острогот, который договорится о продаже моего дома, рабов и имущества. Он может сделать то же самое и для тебя. Ну что, согласна поехать вместе со мной?
— Куда? В Равенну?
— Сначала в Равенну. Затем, если я все-таки останусь жив после встречи с Теодорихом, думаю, можно отправиться в Хальштат, туда, где мы с тобой впервые встретились. Там наверняка очень хорошо в разгар лета. И мне любопытно посмотреть, спустились ли вниз наши имена, которые я вырезал на льду той реки. Эх, давно это было!
Ливия добродушно рассмеялась:
— Мы с тобой уже слишком стары и слабы, чтобы залезать на вершину Каменной Крыши Альп.
— Возможно, имена спустятся вниз и встретят нас. Нет, правда, Ливия, я уже давно хотел посетить это местечко, где обитает Эхо. Чем больше я думаю об этом, тем с большей нежностью вспоминаю о Хальштате и тем сильнее верю, что смог бы остаться там до конца своих дней. И еще я бы не отказался всегда иметь рядом твое мягкое плечо. Ну? Что ты скажешь на это?
— А от кого исходит это предложение — от Торна или Веледы?
— Сайон Торн с полным маршальским эскортом сопроводит тебя и твою служанку только до Равенны. Затем, когда я сделаю то, что надеюсь сделать там, Торн исчезнет. Веледа сопроводит тебя без всякого эскорта весь остаток пути до Обители Эха. А после мы… ты и я… ну… — Я протянул к ней руки. — Мы с тобой дружили в молодости, а теперь состарились. Мы станем старыми друзьями.
Помню, в ту нашу последнюю встречу Теодорих грустно сказал мне:
— Нет, ты только припомни, старина Торн. До чего же все-таки странно! Если только мы намеревались что-нибудь разрушить, мы всегда преуспевали сверх меры. Но когда бы мы ни собирались что-нибудь построить, сохранить или возвеличить, неизменно терпели неудачу.
— Нет, Теодорих, это вовсе не так, — ответил я. — И даже если неудача неминуема, это еще не повод сдаваться.
Я чуть не плакал, глядя на своего друга. Он выглядел таким жалким, уничтоженным, слабым и несчастным и пребывал в отчаянии. Но Теодорих, по крайней мере, узнал меня. Он владел собой, поэтому я продолжил:
— Давай поговорим о более приятных вещах. Одна моя подруга полагает, что твои последние годы, Теодорих, могли бы быть более приятными, радостными и полными свершений, если бы ты не лишился общества любящей Аудофледы. Хорошо бы какой-нибудь другой любящей женщине занять ее место. Даже в Библии, ты знаешь, на первых страницах мужчине рекомендуется поддержка женщины. Разве не замечательно, когда мягкая, прекрасная женская рука нежно держит твою? Ты выпрямился бы и стал сильней. Наверняка в тепле и уюте у тебя появились бы силы противостоять бурям и чужакам.
Теодорих смотрел на меня молча, его взгляд был удивленным и одновременно задумчивым. Я откашлялся и продолжил:
— Эта подруга, о ком я говорю, старая женщина по имени Веледа. По ее имени можно догадаться, что она остроготка, и потому ей можно верить. Я лично могу поручиться, что она, подобно своей древней тезке — легендарной предсказательнице, которая разоблачала тайны, на самом деле очень мудрая женщина.
Теперь король слегка встревожился, поэтому я поспешил продолжить:
— Нет-нет, Веледа не предлагает себя в качестве твоей помощницы и компаньонки. Ni allis. Она такая же старая и измученная, как и я. Когда Веледа предложила это, она тоже процитировала Библию — помнишь то место, где говорится о другом короле, Давиде? Когда он состарился, его слуги сказали: «Давайте найдем для нашего господина молодую девственницу, позволим ей предстать перед королем, заботиться о нем, спать у него на груди и греть нашего господина-короля». Так они и сделали: отыскали ее, привели к Давиду, и эта девственница оказалась невероятно красивой.
Теперь Теодорих выглядел повеселевшим, каким я давно уже его не видел, поэтому я продолжил, торопясь:
— Так вышло, что у моей подруги Веледы есть молодая рабыня. Настоящая редкость, девушка из народа seres. Юная девственница исключительной красоты и кладезь многих иных достоинств. Я осмелился, на правах нашей с тобой давней дружбы, Теодорих, попросить разрешения прислать во дворец старую Веледу, чтобы она могла вручить тебе эту совершенную девственницу. Веледа может доставить девушку уже сегодня ночью. Тебе надо только приказать магистру Кассиодору — я знаю, как он охраняет твой покой, — пусть проследит, чтобы их обеих пустили без помех. Я умоляю тебя, старый друг, не отказывайся. Я делаю это из искренней любви к тебе. Надеюсь, что ты поблагодаришь за это меня и Веледу. Уверяю тебя, это не причинит вреда.
Теодорих смиренно кивнул, даже слегка улыбнулся и произнес — с непритворной любовью ко мне, искренне благодарный за участие — и это было последнее, что он сказал мне:
— Отлично, старина Торн. Пришли ко мне Веледу, разоблачительницу тайн.
* * *
Я не могу сделать этого как Торн — и не потому, что как Торн я в свое время поклялся поддерживать и защищать величие короля. Я полагаю, что сейчас именно и защищаю королевское величие. Нет, я хочу сделать это, будучи Веледой, потому что, когда я отдам Теодориху девушку, это будет заменой того, что как Веледа я столько раз за эти долгие годы хотел дать ему.
Сегодня вечером я проведу venefica во дворец, в покои Теодориха, и там сниму с нее прозрачное одеяние. Я знаю, он примет этот дар — хотя бы для того, чтобы не обижать действующего из лучших побуждений старого друга Торна. Я возьму также все эти многочисленные страницы из пергамента и папируса, и доставлю их Кассиодору, и попрошу его сохранить рукопись где-нибудь в королевском архиве, для будущих читателей, которые, возможно, пожелают узнать об эпохе Теодориха Великого. У нас с Ливией, может, еще наберется несколько страниц нашей собственной жизни, но эта история, которая началась так давно, уже окончена.
* * *
К этой рукописи была подколота еще одна страница, написанная уже другой рукой.
И вот что там говорилось.
Когда новый царствующий император Юстиниан, самый известный из всех христиан Константинополя, приказал закрыть философские школы Платона в Афинах, он сначала внимательно прочел сочинения этих языческих наставников, после чего заявил: «Если они говорят ложь, то наносят ущерб. А если говорят правду, то они не нужны. Заставьте их замолчать».
В рукописи, составленной сайоном Торном, содержится много правды. Но все это — факты, детали, отчеты о битвах и сражениях и другие поддающиеся проверке события — я уже вставил в свою «Historia Gothorum», где они будут более доступны для ученых, чем в громоздких и расплывчатых томах воспоминаний маршала.
А стало быть, как правдивый источник фактов работа Торна не нужна.
Если же все остальное в его хронике — а этого, надо сказать, великое множество, — откровенная и неправдоподобная выдумка, то она настолько скандально нечестива, богохульна, непристойна и грязна, что оскорбит читателя и вызовет отвращение у любого, кто не является профессиональным историком подобно мне (ибо я имею большой опыт и научился за долгие годы беспристрастию и объективности). Однако, будучи не только историком, но и добрым христианином, я должен рассматривать эту книгу с ужасом и отвращением. А являясь нормальным мужчиной, я должен отнестись к ней как к сборнику, в коем описываются самые отвратительные извращения. Более того, поскольку все, что здесь есть действительно ценного, уже доступно для чтения в другом месте, я должен осудить этот труд как ненужный и наносящий вред обществу.
Тем не менее мне было поручено распорядиться этим сочинением, и у меня нет возможности вернуть его автору. Маршала Торна не видели и ничего о нем не слышали с того самого момента, как короля Теодориха обнаружили мертвым в своей постели. Все решили, что Торн был так огорчен кончиной короля, что, должно быть, бросился в Падус или утопился в море. Итак, nolens volens[452], но, по совести, я не могу уничтожить его рукопись.
Однако, поскольку я не намерен отдавать этот труд в королевский архив или в какой-нибудь scriptorium, доступный для широкой публики, я положу рукопись туда, где она никогда никому не попадется на глаза даже по чистой случайности. Завтра покойного короля Теодориха со всеми почестями упокоят в мавзолее вместе со всеми его регалиями, любимыми вещицами, диковинками и прочим. Туда же я положу и рукопись; таким образом, она будет надежно погребена, ее никто никогда не увидит и не прочтет.
(Ecce signum)[453]
Флавий Магнус Аврелий Кассиодор,
сенатор Филиус
MAGISTER OFFICIORUM
QUAESTOR
EXCEPTOR
Теодорих умер в последний день 1279 года от основания Рима, то есть 30 августа 526 года от Рождества Христова; вместе с ним умерло и последнее напоминание о Западной Римской империи. Не имея достойного правителя, его готское королевство за тридцать лет распалось на несколько отдельных, враждующих между собой государств. А затем и вся Европа на долгие века погрузилась в бедствия, отчаяние (когда правили бал предрассудки, фанатизм и жестокое невежество) и летаргию: наступила темная и мрачная эпоха, которая известна как Средневековье.
Мавзолей Теодориха до сих пор стоит в Равенне. Однако в Средние века город не единожды подвергался нападениям, осадам, разграблениям, мятежам, голоду, мору и всевозможным лишениям. И вот как-то раз — никто не знает, когда именно это случилось, — гробница Теодориха была вскрыта и осквернена грабителями могил. Его забальзамированный труп, облаченный в золотой шлем и доспехи, выбросили, предварительно избавив от драгоценностей, и больше его никто никогда не видел. Грабители забрали также знаменитый «змеиный» меч, щит, королевские регалии — словом, все, что было положено вместе с ним в могилу. До сих пор ничто из исчезнувших сокровищ, за исключением недавно найденной рукописи его маршала Торна, так больше нигде и не обнаружилось и, похоже, утеряно безвозвратно.
Все же остальные упомянутые Торном книги, где, по его словам, содержались важные сведения по истории готов, рассказывалось об их традициях, деяниях и достижениях: «Biuhtos jah Anabusteis af Gutam», «Saggwasteis af Gut-Thiudam», «De Origine Actibusque Getarum» Аблабия, даже «Historia Gothorum» Кассиодора — были конфискованы, запрещены и уничтожены более поздними правителями и христианскими епископами. Эти книги, подобно готскому королевству, арианству и самим готам, давно исчезли с лица земли.
Г. Дж.
Каждый из нас всегда помнит свою первую любовь (фр.).
Ибо сие есть Тело Мое… (лат.)
Плоть Телом Христовым… (лат.)
Dom — сокращ. от лат. dominus (господин).
Букв. монах; зд. настоятель (лат.).
Госпожа (лат.).
Букв. монахиня; зд. настоятельница (лат.).
Современный г. Конде на территории Франции.
Кеновийный, общежительный (лат.) (о монашеской обители, где монахи ведут общее хозяйство — в отличие от затвора).
Библиотека (лат.).
Букв. священные деревяшки (лат.).
Швец (лат.).
Бушель (лат.) — мера объема, приблизительно составляет 36,3 л.
«О происхождении и деяниях готов» (лат.).
Кодексы (лат.) — навощенные дощечки для письма.
Изображение характера (грек., риторич.).
Язва, нарыв (греч.).
Современная р. Рона.
Господи, помилуй! (греч.)
Проповедь (лат.).
Услыши нас, Господи, во всякой молитве нашей и во всяком прошении нашем… (лат.)
Господи, услыши и помилуй! (лат.)
Гимн Пресвятой Троице (лат.).
Вкусите, и увидите… (лат.) (Пс. 33:9)
Да благословит и да услышит нас Бог. Месса совершилась. Идите с миром. (лат.)
Упрямый (лат.).
Современный г. Женева на территории Швейцарии.
Современный г. Марсель на территории Франции.
Млечный Путь (лат.).
Гнусная свинья! (лат.)
Нагрудная повязка (греч.).
Имеется в виду древнегреческое название территории Северной Африки, прилегающей к Средиземному морю (к западу от дельты Нила).
Современная р. Ду на востоке Франции, приток р. Сона.
Римская провинция на юге Испании, современная Андалусия.
Современный г. Модена на территории Италии.
Современный г. Камбре на территории Франции.
Дикий бык, тур (лат.).
Маны — духи умерших, низшие божества (лат.).
Мочишься наоборот (искаж. лат.).
Возлюбленная Нерона, убитая им.
Современный г. Базель на территории Швейцарии.
Имеется в виду слюда.
Современная р. Рейн.
Современная р. Дунай.
Современное Боденское озеро на границе Германии, Швейцарии и Австрии.
Современный г. Белград на территории Сербии.
Современная р. Бирс на территории Швейцарии; левый приток Рейна.
Современное Северное море.
Кто идет? (лат.)
Эй, ты что, слепой? (лат.)
Привет, Виридус, лесной бродяга! (лат.)
Букв. знаменосец (лат.); младший офицерский чин в римской армии.
Стой! (лат.)
Пошли (лат.).
Трактирщик (лат.).
Убирайся, гнуснейший сириец! (лат.)
Уйди (лат.).
Проваливай! (лат.)
Как пожелаешь! (лат.)
Преторская дорога (лат.).
Главная дорога (лат.).
Благодать (греч.).
Гай Виридус! Привет, привет! (лат.)
Приветствую тебя, клариссимус Калидий (лат.). Латинское слово «clarissimus», букв. «наиславнейший», являлось у римлян официальным обращением к старшему по званию, а также к более знатным людям.
Передовые бойцы (лат.).
Имя Плацидия происходит от лат. placidus — кроткий, спокойный.
Носилки (лат.).
Почему ты молчишь! (лат.)
Мельница (лат.).
Ничего (лат.).
Раздевалка (лат.).
Баня (лат.).
Бориф (гипсолюбка, гипсофила) (лат.) — растение семейства гвоздичных, корень которого применялся для мытья и отбеливания тканей.
Наиславнейший господин (лат.).
Что!?.. В чем дело?.. (лат.)
Унктуарий (лат.) — помещение термы (бани), где римляне натирались оливковым маслом.
Букв. сухая баня (лат.); парилка.
Лаконик — отделение термы (бани) с мелким бассейном для омовения.
Стригили, скребки (лат.).
Горячий бассейн (лат.).
Теплый бассейн (лат.).
Холодный бассейн (лат.).
Повар (лат.).
Пир (лат.).
Триклиний, пиршественный зал (лат.).
Столовая (лат.).
Легкая накидка, короткий плащ (лат.).
Приветствую тебя, помощник центуриона (лат.).
Монета (греч.).
Имеются в виду магниты.
Увы (лат.).
От лат. velox (быстрый).
Удачи тебе, Виридус, и будь здоров! (лат.)
Идущие на смерть желают тебе здравствовать! (лат.)
Прямая кишка (лат.).
Букв. Новый Замок (лат.); римское поселение, современный г. Невшатель на территории Швейцарии.
Современный г. Честер на территории Великобритании.
Современный п-ов Корнуолл на юго-западе Великобритании.
Лугдунская Галлия (лат.).
Силик (лат.) — мелкая монета.
Торговка благовониями (греч.).
Румяна (лат.).
Мел, пудра (лат.).
Золотых дел мастер (лат.).
Поздравляю, центурион (лат.).
Близнецы (лат.); имеется в виду зодиакальное созвездие с двумя близко расположенными яркими звездами — Кастором и Поллуксом.
Современный г. Констанц на территории Германии.
Бобровая струя (лат.).
Гостиница (лат.).
Постоялый двор (лат.).
Публичный дом (лат.).
Современный г. Брегенц на территории Австрии.
Стола, одежда католического священника (лат.).
Букв. Счастливое дерево (лат. Arbor Felix); ныне г. Арбон на территории Германии.
Современный г. Линдау на территории Германии.
Отравительница (лат.).
Игра (лат.).
Древние песни (лат.).
Вождь (лат.).
Парикмахерша (лат.).
Зопир — знатный перс, история которого рассказана в сочинениях Геродота. Отрезал себе нос и уши, чтобы представить себя жертвой жестокого Дария и войти в доверие к восставшим вавилонянам. На самом деле оставался на стороне Дария и способствовал падению Вавилона.
Дева-воительница; мужеподобная женщина (лат.).
Балконы, галерея (лат.).
Обычный, традиционный (лат.).
Сограждане! (лат.)
Не желаем! Не позволяем! Запрещаем! (лат.)
Игра слов: Харон, согласно мифологии, перевозчик душ умерших. Так же называли и служителей на гладиаторских играх: в их обязанности входило убирать трупы; кроме того, гладиаторские бои изначально представляли собой часть этрусского погребального обряда, и погибшие считались посвященными подземным богам.
Бедность (лат.).
Радуйся! (греч.)
Документ на владение рабом (лат.).
Нежелательная личность (лат.).
Почетная часть (лат.).
Статуя атлета Мития, по преданию, упала на человека, убившего Мития, и задавила его насмерть.
Убийца (лат.).
Современная Бавария, земля в составе Германии.
Современная р. Инн.
Современный г. Тренто на территории Италии.
Современный г. Инсбрук на территории Австрии.
Букв. хижины, шалаши (лат.).
Современный г. Зальцбург на территории Австрии.
Область Соляных Копей (лат.).
Современный г. Вена, столица Австрии.
Современное Балтийское море.
Возвышение, амвон (греч.).
Страна, область (лат.).
Счастливое предзнаменование (лат.).
Букв. Благой Исход (от лат. Bonus Eventus); у римлян — божество счастливого исхода.
В греческой мифологии — горные нимфы.
Нимфы рек, ручьев и озер.
Нимфы деревьев, обитательницы лесов и рощ.
Озерные нимфы.
Отряд (лат.).
Букв. отдельные (лат.); личная охрана императора или полководца.
Современный г. Сисак на территории Хорватии.
Современный г. Сремска Митровица на территории Хорватии.
Да (греч.).
Нет (греч.).
Быстроходные суда (лат.).
Современный г. Линц на территории Австрии.
Современный г. Осиек на территории Хорватии.
Крепости (лат.).
Завтрак (лат.).
Поздний обед (лат.).
Современный г. Свиштов на территории Болгарии.
Китайцы (лат.).
Три фута (лат.).
Фут (лат.).
Унция (лат.).
Шляпа с полями (лат.).
Специалист по мазям (лат.).
Коринфская медь (лат.).
Браво! (лат.)
Букв. шестой (час); обеденное время (лат.).
Зонт (лат.).
Спальная повозка (лат.).
Букв. «называтель» (лат.).
Украшательница (лат.).
Советчик (лат.).
Служанка (лат.).
Поставщик съестных припасов (лат.).
Хранитель табличек (лат.).
Плательщик долгов (лат.).
Каждому — свой путь (лат.).
Хвала твоей доблести! (лат.)
Благодарю покорно (лат.).
Бог Солнца (лат.).
Благодарю (греч.).
«Здравствуй и процветай!» (лат.)
Преступления (лат.).
Прегрешения (лат.).
Растлители (лат.).
Имя древней гетеры, ставшее нарицательным.
Ночная бабочка (лат.).
Кормилица (лат.).
Развратницы (лат.).
Братья порока (лат.).
Воцарение (греч.).
Трещотка (лат.).
Если ты окажешься в Риме, живи по римским обычаям… (лат.)
Сестры порока (лат.).
Выскочка (лат.).
Песнь (лат.).
Сводня (лат.).
Блудница-сводня (лат.).
Бездна к бездне взывает (лат.).
Крепость (лат.).
Современный г. Будапешт, столица Венгрии.
Современная р. Драва.
Хлеб, зерно (лат.).
Наварх, флотоводец (лат.).
Современная р. Сава.
Бит против Бакхия (лат.).
Отряд (лат.).
Трактиры (лат.).
Оружейных дел мастер (лат.).
Страж (лат.).
Условленные дары (лат.).
Щит (лат.).
Отряд воинов, проживающих в общем шатре (лат.).
Букв. вождь; зд. полководец, военачальник (лат.).
Царь (лат.).
Принцепс, государственный политический деятель (лат.).
Высший сановник (лат.).
Звание вождя (лат.).
Либра — римский фунт, мера веса и денежная единица (лат.).
Современные горы Балканы.
От лат. Turris Severi — Башня Северина. Ныне г. Дробета-Турну-Северин на территории Румынии.
Величайшая (лат.).
Луг (лат.).
Малокровие и истощение (греч.).
Бели (лат.).
Опухоль (лат.).
Рак (лат.).
«Если ты будешь в Риме…» (лат.)
«А если в Константинополе…» (греч.)
Служанка, ведающая гардеробом и украшениями госпожи (лат.).
Гемина — мера объема, примерно 0,275 л.
Современный г. Стара-Загора на территории Болгарии.
Современная р. Марица в Болгарии.
От лат. Via Egnatia — Эгнатиева дорога.
Современное Мраморное море.
Гостиница (греч.).
Лангусты (лат.).
Летающий дракон (лат.).
Маяк (греч.).
Домоправитель (греч.).
Лазутчики (греч.).
Средняя (от греч. Mése).
Именно, именно, увы… (греч.)
Ого! (греч.)
Гостиница (греч.).
Врач (греч.).
В земном поклоне (греч.).
От греч. Tykhe — судьба, случай, удача.
Рак (греч.).
Спасибо (греч.).
Господи! (греч.)
Почтенный (греч.).
Уборная (греч.).
Предводительница (греч.).
Господин (греч.).
Мастер (греч.).
Молчать! (греч.)
Писец (греч.).
Действующий начальник воинов (лат.).
Жизненная сила (лат.).
Современный г. Кюстендил на территории Болгарии.
Современный г. Ниш на территории Сербии.
Современная р. Струма.
Современный г. София на территории Болгарии.
Плащ (лат.).
Букв. развратная сестра (лат.); лесбиянка.
Жаворонки (лат.).
Пот (лат.).
Семя (греч.).
Современный г. Констанца на территории Румынии.
Горящая туника (лат.).
Крест (лат.).
Публичный дом (лат.).
Женские половые органы (искаж. греч.).
Букв. клинья; здесь: промежутки между крепостных стен (лат.).
Стены (лат.).
Современный г. Силистрия на территории Болгарии.
Современный г. Русе на территории Болгарии.
Кенотаф (от греч. kenotáphion, букв. пустая могила) — могила, не содержащая останков покойного. Создавались в Древнем Египте, Греции, Риме и Средней Азии в случаях, когда умершего на чужбине нельзя было похоронить на родине.
Кладовщик, эконом (греч.).
Неизвестная земля (лат.).
Еще не познанная земля (лат.).
Людишки (лат.).
Ныне г. Тулла на территории Румынии.
Морской язык (лат.).
Префект (лат.).
Господин (греч.).
Нисколько (лат.).
Гнилой навоз (греч.).
Передовые бойцы (лат.).
Вошь (лат.).
Пеший (лат.).
От лат. placidus — спокойный.
От греч. Eirene — мир.
От лат. virgo — дева.
Конопля (лат.).
Современный г. Тулуза на территории Франции.
Служанка, ведающая гардеробом и туалетом госпожи (лат.).
Парикмахерша (лат.).
Букв. совместно испражняющиеся; презрительное наименование гомосексуалистов (лат.).
В настоящее время р. Прут.
Ныне р. Днестр.
Девы-воительницы (лат.).
Ныне р. Буг.
Современный г. Львов на территории Украины.
Врач (лат.).
Мужчина, одевающийся в женские наряды (лат.).
Отлично придумано! (лат.)
Ныне г. Брест на территории Белоруссии.
Ныне Гданьская бухта.
Ныне р. Висла.
Ныне г. Гданьск на территории Польши.
Ныне о. Готланд на территории Швеции.
Родословное древо (лат.).
Флавий — родовое имя династии римских императоров, которое многие знатные римляне, дабы продемонстрировать верноподданические чувства, брали в дополнение к своему родовому имени.
Букв. пестрая (лат.); пестрая тога — знак сенаторского достоинства.
Консул, избранный в обычном порядке (лат.).
От основания города (лат.). Имеется в виду — от основания Рима.
От Рождества Христова (лат.).
Жезл (лат.).
Слава триумфаторам! (лат.)
Повара (лат.).
Множество, толпа (греч.).
Oenotria — название юго-восточной части Италии, созвучное с греч. oinos — вино.
Нет (греч.).
Югер (лат.); мера площади, около 2500 м2.
Доносчики чиновники, префекты и наместники (лат.).
Дворцовый скипетр (лат.).
Ныне г. Любляна на территории Словении.
Ныне г. Славонски Брод на территории Хорватии.
Ныне г. Загреб на территории Хорватии.
Великолепно! (лат.)
Букв. дикие ослы (лат.); метательные орудия.
Рабы-носильщики (лат.).
От лат. Via Postumia (Постумиева дорога).
Ныне г. Альтино на территории Италии.
От лат. Via Aemilia (Эмилиева дорога).
Ныне р. Адидже.
Ныне р. По.
Ныне г. Болонья на территории Италии.
Перемирие (лат.).
Ныне р. Адда.
Данная клятва (лат.).
Ныне г. Римини на территории Италии.
Хочешь не хочешь (лат.).
Никоим образом (лат.).
Варварская свинья (лат.).
Будь здоров, путник (лат.).
Ретикул (лат.) — римский женский головной убор, представлявший собой кусок сетчатой ткани и завязывавшийся наподобие косынки.
Ставка (лат.).
Ныне г. Милан на территории Италии.
Овладевать (лат.).
Сокращ. от hibernae — зимние квартиры (лат.).
Праведнейших (лат.).
Неведомая сила (лат.).
Огненное видение (лат.).
Ого! (лат.)
Входить (лат.).
Ныне г. Турин на территории Италии.
Ныне г. Новара на территории Италии.
Прокурор, судья и палач (лат.).
Ныне г. Павия на территории Италии.
Римский мир (лат.).
Прибежище (лат.).
От лат. Via Popilia (Попилиева дорога).
Состояние, бывшее прежде (лат.).
Ныне перевал Большой Сен-Бернар.
Отряды стражей (лат.).
Ныне г. Корфинио на территории Италии.
Большие шатры для размещения подразделений пехоты (лат.).
От лат. Via Salaria (Соляная дорога).
Ныне г. Альфелена на территории Италии.
По праву и на деле (лат.).
Теодорикусом, королем Западной Римской империи (лат.).
Король Италии (лат.).
От лат. Via Flaminia (Фламиниева дорога).
Колонизация (лат.).
Местный (лат.).
Область Соляных копей (лат.).
Ради Отечества (лат.).
От лат. Via Claudia Augusta (Дорога Клавдия Августа).
Знак перемирия (лат.).
Мои поздравления (лат.).
Где же Иоанн? (лат.)
Геласиев декрет (лат.).
Государственная тюрьма (лат.).
Постыдное скальпирование (лат.).
К вящей радости народа (лат.).
Мельница (лат.).
Ныне г. Реймс на территории Франции.
От лат. Via Nova (Новая улица).
Имеется в виду «Acta Duirna» — официальный орган Сената; нововведение Цезаря.
Служитель, чиновник (лат.).
«Полдень!» (лат.)
Советники в разысканиях (лат.).
Список запрещенных книг (лат.).
Губительный (лат.).
Имеется в виду так называемый римский бетон — искусственный монолит, полученный путем смешивания раствора и мелкого камня-щебня. В результате добавления вулканического песка (пуццолана) этот строительный материал становился водонепроницаемым.
Курия (лат.); место общественных собраний в Риме.
«Воистину красноречиво! Ново и красноречиво!» (лат.)
Наиславнейший патриций (лат.).
Владыка (лат.).
Украшения дворца (лат.).
Мирция (лат.).
Префект города (лат.).
«Лопни, зависть!» (лат.)
«Лечись солнцем, питайся с помощью ноги, пожирай песни» (лат.). (На самом деле автор этого палиндрома не Боэций, а Сульпиций, поэт V в. н. э.)
«Если ты достиг славы, ты прекрасно удержишь свое» (лат.).
«Кружась ночью, мы пожираемы огнем» (лат.).
Первый в Сенате (лат.).
Советник по частным делам (лат.).
Советник по священным раздачам (лат.).
Жалованье (лат.).
Театр Марцелла (лат.).
Ныне г. Айзенах на территории Германии.
Соразмерная оплата (лат.).
Туллиева тюрьма; государственная тюрьма Рима.
Китайцы (лат.).
Сводник, содержатель притона (лат.).
Коленопреклоненная молитва (лат.).
История готов (лат.).
Делопроизводитель (лат.).
Дружба (лат.).
Модий (лат.) — мера объема (около 8,7 литра).
Конгий (лат.) — мера объема (около 3,3 литра).
«В правление божественного Теодориха, счастливое для Рима» (лат.).
Рабочие (лат.).
Имеются в виду Синай и север Палестины.
Ныне р. Луара.
Ныне г. Париж на территории Франции.
Ныне г. Пуатье на территории Франции.
Ленивая, необразованная, невоспитанная толпа (лат.).
Район Рима за Тибром (лат.).
Искусник (греч.).
Фактически (лат.).
По закону (лат.).
Балаганная артистка (лат.).
Артистках, проститутках и прислужницах в тавернах (лат.).
Вместо брата (лат.).
Форум римлян (лат.).
Уборная (лат.).
Первый среди равных (лат.).
Мужество, доблесть (лат.).
Философский (лат.).
Пагубная (лат.).
Хочу я тогоили не хочу (лат.).
Вот подпись (лат.).